Первенец бесплатное чтение

Елена Тулушева
Первенец

Предисловие. «Своё» Елены Тулушевой

Не бывает настоящего писателя с абстрактным отношением к тому, о чём пишешь, мол, люблю вообще жизнь, люблю историю, культур

у и всё, что с ними связано. Люби. Только ничего не выйдет, если нет своего кровного куска этой жизни. И даже если такой кусок есть — ничего не получится без личного, страстного и пристрастного к нему отношения. Без ощущения, которое сквозит в каждой строчке и которое ни с чем не спутаешь. Это ощущение можно назвать одним коротким словом: «моё». Моё, потому что у меня уже всё слилось воедино: и жизненное дело, и то как сверкнуло оно в слове, и то, как невыносимо трудно было этого добиться. Потому что верю лишь мурашам, бегущим по хребту. А бегут они, когда думаешь о «своём». Великое счастье найти такое «своё».

У Елены Тулушевой такое «своё» — это работа в центре помощи трудным подросткам. Такое «своё», которое не каждому и по плечу. Действительно, натворит делов эта курица Лидка из рассказа «Первенец». Забрюхатела, едва понимая, что делает, причём сама наркоманка, а отец будущего ребёнка, если его отцом можно назвать, с таким набором, что волоса́ дыбом встают. Бесполезное дело.

А ведь подумать: сколь людей хотят ребёночка, лечатся, мучаются, стараются, а не получается, а тут этой бичихе — пожалуйста. Несправедливость. Или урок? Почему она такая? Кто виноват: среда или характер? Гадать сколько угодно можно, почему живот мудрее мамаши… А ребёночек-то шевелится, интересно, он ножкой сейчас ударил, или ручкой? А она хоть и бичиха, а ей тоже ласковое слово нужно, не безнадёжная она, и может всё выправиться? Может непривычное для Лиды ласковое слово, сказанное врачом, сделает дело? «Все у нас получится». «У нас». Надо же. Врачиха сказала «мы». Ничего себе.

Сколько таких, как Лидка! И что с ними делать? Как я могу помочь? Или не могу? Вот! Главное произошло: уже заработали у читателя голова и сердце, потянулась ниточка размышлений. Почему врачиха вдруг по-человечьи обратилась к Лиде? Почему автор решил оправдать её сочувствие тем, что она тоже в беде, что у неё сын наркоман? Чтобы показать, что человек нынче не способен на добро без личной привязки? Что не поможет просто так, по человеческому долгу, по Божьей заповеди? Или это сюжетный ход. Для убедительности. Да. Всколыхнула… Есть над чем подумать.

Или вот этот Олег из рассказа «Близнец». Пивной алкоголик… Да много их… таких. И названия-то всё у Елены Тулушевой — «Первенец», «Близнец» — будто подчёркивают изначальный созидательный замысел, преступно исковерканный человеком. Много их таких по Руси, искорёженных, коверкающих и свою жизнь, и чужую, изломанных и нуждающихся не в нравоучении, а в тёплом слове, в материнской ласке.

Читатель, дотошная порода, спрашивает, что же Тулушева так пишет-то скупо? Где развёрнутые предложения, образные сравнения? Вообще классический литературный язык? Могла бы талантливая писательница продемонстрировать побольше языковых возможностей. Картин каких-то… Как-то «задержаться на кадре». Задержаться на кадре… Эх ты. А ещё читатель!

Ничего-то ты не понял. И забыл, поди, что есть вещи, которые в чёрно-белом изображении намного красноречивей, чем в цветном. Аскетизм творческой манеры Елены Тулушевой как нельзя лучше соответствует тому жёсткому и в то же время потаённо-страстному, драматичному миру, который она изображает.

«Задержаться на кадре»… А ты детей растил? Не спал ночей? Да как до тебя донести, что не может Елена задержаться на кадре. Потому что так пинается ребёночек в Лидкином животе, что кажется тебя саму по сердцу этой ножкой колотят. И потому, что Дашин дед может не дожить, пока ей разрешат в Россию приехать (рассказ «Домой»). Потому что….

Потому что не до красот, когда надо успеть помочь, потом поздно будет. А вы давайте пишите пейзажи природные и культурные. На Руси всегда кто-то пейзажи смотрит, а кто-то непутёвым детям сопли вытирает. И жалеет. И надежду даёт.

Михаил Тарковский

Раздел: Рядом ходит

Первенец

Лида в который раз пыталась сложить ноги поудобнее. Никак не получалось найти нужную позу. Разозлилась, резко встала, но голова закружилась. Снова села на край кровати, начала раздраженно постукивать по холодному металлическому изголовью. Решетки… Везде решетки: на окнах, на кроватях, еще бы шкафы решетчатые сделали… Ходить от окна до двери надоело. Стала расковыривать трещину в штукатурке на стене. Потом вдруг почувствовала очередные толчки. Подняла футболку и уставилась на свой живот, на котором то появлялись, то исчезали бугорки.

Там что-то происходило. Что-то, что раньше не касалось Лиды. А последние два дня ее лишили всего остального мира, и вот она осталась наедине с этими толчками.

Накануне тощая медсестра ставила Лиде капельницу и, видно, от скуки спросила, мол, как зовут. Лида не сразу поняла, про кого она. Та кивнула на живот: «Назовешь как?». Лида удивленно разглядывала мужеподобную тетку: сухая, с одутловатым алкогольным лицом и короткой стрижкой под ежик. Алкоголиков Лида определяла легко, даже тех, кто работал и выглядел прилично. Тетка смотрела безразлично, двигалась, как робот. А потом сказала, что надо разговаривать с ребенком, чтобы слышал голос. Лида только и смогла промямлить: «А о чем?». Медсестра уставилась на Лиду стеклянными глазами: «О погоде».

И вот ребенок снова шевелился. Кто его знает, просит что-то или просто переворачивается. У него уже есть руки и ноги, наверное… А волосы? Они с волосами рождаются или лысые? Да какая разница. Лида старалась отгонять эти мысли. Они приводили все к новым и новым вопросам. А в конце — в конце вообще непонятно. Несколько месяцев получалось об этом не думать. Лида жила с ощущением, что можно будет задуматься потом, что еще есть время. И вот это «потом» настало. А думать совсем не хотелось. От мыслей в голове начало пульсировать, захотелось бежать отсюда скорее… Лида снова уперлась взглядом в решетку на окне.


Через три дня она неспешно поднималась по лестнице женской консультации, поторапливаемая Алевтиной — тучной социальной работницей, которая резво семенила, хоть и краснела все гуще с каждым пролетом. Они опаздывали. Лида тянула время при выходе из центра и здесь, в холле поликлиники.

Врачиха приняла вне очереди, хотя и была недовольна. Лида разглядывала непонятные картинки на стенах: развитие плода по месяцам. Фотография девушки на плакате была дополнена рисунками наподобие иллюстраций школьных учебников. Лицо девушки на плакатах не менялось, а живот на каждом следующем листе становился всё больше, эмбрион увеличивался и менял положение. Лиду затошнило. Ей казалось он какой-то уродливый, скрюченный. Такие кривые ноги наверняка не смогут ходить. Похоже, он был слепым. Лида взглянула на лицо девушки: та выглядела счастливой. С чего бы?

— Так… значит постановка на учет, — услышала Лида голос врачихи. — Ты бы еще на сороковой неделе пришла…

— Да вот как ее привезли, так мы сразу к вам — вступилась еще не отдышавшаяся Алевтина.

Доктор смерила социального работника недовольным взглядом.

— Где до этого была? Где наблюдалась?

— Да так… — Лида ощутила подкатывающую тошноту, ладони вспотели. Хоть бы отвлечься. Мерзко. Тяга пошла. Сбежать бы скорее, да куда тут. Живот разросся. Жирная утка. Надо хитростью. Как из больницы. Думай. А чем думать, мозг не варит. Сейчас бы хоть один укол, хоть маленький. Просто, чтоб в себя прийти.

— Доктор, там выписка из детдома. Она как из больнички-то сбежала зимой, так ее всё искали.

— Я вообще-то не пряталась! — огрызнулась Лида. В детдоме знали, где я была. Им лень приезжать было.

— Сиди уж! — шикнула Алевтина.

— Ну и где же ты была все это время? — доктор смотрела мягче, как будто озадаченно. Переводила взгляд с Лидиного живота на теребящие край футболки пальцы.

— У молодого человека… своего.

— Молодой! — фыркнула Алевтина. — Сорок шесть лет — юнец просто! Уж ты, Лида, давай тут дуру-то не валяй! Некогда доктору твои сказки слушать! Наркоманила, так и говори, теперь вот и расхлебываешь свое! А этого твоего упечь бы пожизненно за такие дела, так ведь никто не займется! Сам наркоман паршивый, и девку за собой уволок!

Медсестра оторвалась от талончиков и нерешительно взглянула на врача. Та, опустив взгляд, чуть хрипло сказала:

— Алина, сходи-ка… К-хм, сходите, пожалуйста, с социальным работником к заведующей, надо оформить документы на государственного ребенка и рецепты на витамины и молоко.

Медсестра поднялась:

— Идемте, я вас провожу. Девочка несовершеннолетняя, нужно ваше согласие, как представителя опекуна.

— Да, — окликнула врач. — Потом ждите в коридоре, осмотр буду проводить без посторонних.

— Да я что, я с радостью! Вот только за ней, доктор, глаз да глаз нужен! Вы учтите, из наркологички сбежала, из приюта сбежала, а нам вот теперь отвечай!

— Я поняла, идите.

Врач замолчала. Уставилась куда-то, так и замерла. Потом как будто заметила Лиду и немного нахмурилась.

— Значит срок беременности не точный?

— Ну да.

— А почему до этого никуда не обратилась? Или обращалась?

— Да как-то не до этого. Виталик сказал, рожай.

— Виталик — это тот мужчина, который старше тебя?

— Да. Наркоман.

— Ты… тоже употребляешь?

— Да. — Лида отвечала быстро, на выдохе, не дослушав вопрос. За последнюю неделю посещения всех этих детских комнат, приютов, инстанций, она повторяла свою историю не раз.

— Значит, и во время беременности?

— Ну да.

— Внутривенно? Как часто?

— Раза три-четыре в неделю, — все также быстро, пока не передумала говорить, как есть.

— Как насчет стерильности?

— Плохо. Там в карте написано.

Только сейчас врач посмотрела на кипу бумажек, разложенных у нее на столе. В анамнезе значился ВИЧ положительный, впервые выявленный два года назад.

— Это он тебя наградил или кто-то еще?

— Не, наверное, кто-то еще. Виталик говорит, он чистый.

— В смысле: говорит? Ты анализы его видела?

— Не-а. А зачем ему врать. Это ж он хотел ребенка.

— Если ты от него забеременела, то теперь он тоже инфицирован.

— Да?

Врачиха внимательно взглянула, помолчала.

— Так, а что ты думаешь с родами? Тебя вообще кто-то консультировал за это время? Хоть один врач?

— Нет. Я у Виталика жила. Я же сказала. Он говорит, рожай, деньги будут.

— Он говорит, рожай… — эхом повторила врач. — Так, ладно. Нам надо с тобой многое успеть обсудить. Давай попробуем поговорить честно.

— Да я и не вру. Че теперь врать-то. Только пить очень хочется.

— Сейчас мы обсудим, и попьешь в коридоре. Лида, твой ребенок может заразиться от тебя ВИЧ-инфекцией. Но если приложить усилия, он может родиться относительно здоровым.

— Да какой он здоровый, он же уже наркоман там, да? Как я.

— Сейчас речь не об этом. Если сделать кесарево сечение, то риск заражения во время родов значительно снижается. То есть если мы проведем операцию, то он может родиться без ВИЧ, понимаешь?

— А это больно?

— Нет, операция проводится под наркозом и быстрее обычных родов. Потом чуть дольше восстанавливаться, но нам важно сейчас думать не об этом.

— Ну да, я согласна. Только вон соцработники, они же вроде все теперь решают, мне нет восемнадцати.

— Решать будем мы с тобой. Но здесь есть одно «но». Операцию нужно успеть сделать до начала схваток. Обычно на тридцать восьмой неделе. Пока мы не знаем, какой у тебя срок. Но учитывая твои побеги…

— Что?

— Ты сможешь дотерпеть до тридцать восьмой или опять убежишь?

Лиде не хотелось врать. Врачиха первая за эту неделю, кто хотя бы не пилил, не давил на вину. Хотя у Лиды уже выработался иммунитет к таким разговорам, но чего она только не наслушалась и в полиции, и в детском доме.

— Да куда тут сбежишь, я вон едва хожу.

— Человек зависимый может убежать и при более сложных обстоятельствах… — она недолго помолчала, и продолжила как будто сама с собой. — Я знала мальчика, который из реабилитационного центра сбежал, сломав ногу, когда выпрыгнул из окна. Это не помешало ему бежать дальше и еще две недели лежать в притоне с распухшей посиневшей ногой, пока не нашли.

— Ни фига себе! — Лида было ухмыльнулась, но доктор посмотрела на нее как-то странно, скривившись, как от боли.

— Лида… А ты сама-то хотела рожать?

Лида постаралась отвечать также на выдохе, быстро и по делу. Но с каждым разом говорить становилось сложнее. Почему-то с соцработниками и их нотациями было проще. Они обвиняли, Лида огрызалась. Злиться было проще. А сейчас, когда врачиха говорит «мы» и «нам»… Как бы не разреветься.

— Сейчас конечно ничего уже не изменишь. Надо будет рожать. Судя по размеру, тебе осталось немного. Как я понимаю, до этого родов у тебя не было. А аборты или выкидыши?

— Ну… чтобы у гинеколога делали — нет.

— В смысле?

— Был один. Мать таблетки купила.

— Ты имеешь в виду не операционный, а медикаментозный аборт? Давно?

— В одиннадцать. Только я не знаю, это беременность была или просто.

— А зачем тогда таблетки, если не точная беременность?

— А мамкин сожитель меня изнасиловал со своим другом. Она тогда отрубилась от героина. А они того. Она проснулась, ну и поняла. Наорала на него. И в аптеку со мной потащилась. Мать сказала, что на всякий случай, а то мало ли: забеременеть от таких…

— Господи, в одиннадцать…

— Да это давно уже было, не переживайте. Мать его выгнала, но он нам денег дал тогда много. Правда мамка наверное их спустила, я не помню. Потом меня бабка к себе забрала. А этот мужик снова к матери переехал.

— И в милицию не заявляли?

— Не-а. Мамка сказала никому не рассказывать. Еще меня обругала: вечно я дома ошиваюсь, вот и неприятности. Я только года два назад рассказала психологу в приюте. Она говорит, наверное, потому я к мужикам старым и бегаю, что у меня вроде как травма.

В дверь заглянула Алевтина:

— Доктор, я все оформила. Мне чего с ней, на УЗИ еще? Это сейчас талон взять или нам приехать в другой день? Нам бы лучше сегодня, а то сбежит опять, она ведь беглая, даже не думает, что беременная! А у нас машина одна. Таких как она еще пятнадцать девок. Только поумнее.

Доктор раздраженно подняла глаза.

— Ждите в коридоре. — Потом посмотрела на Лиду. — Тебе получается больше некуда пойти, только к ним? Они ж тебя съедят своими нравоучениями. И здоровым самостоятельным женщинам иногда беременность дается нелегко, особенно когда некому пожаловаться. Здесь у меня часто ноют. А тебе… Их упреки могут тебя окончательно измотать, не выдержишь — уйдешь ведь…

Зря она сказала про упреки. Копившееся за последнюю неделю напряжение, наконец, прорвалось слезами. Рыдать или подвывать Лида разучилась давно: через год, как забрали от матери. Видимо, прорыдала все там, в первом еще приюте. Но сейчас так жалко себя стало, оттого что идти некуда, и даже единственную радость — героин — отобрали. А там, на свободе, Виталик гуляет, и ему хорошо…

— Да они мне всю неделю мозг пилят, какая я бесстыжая. И запугивают, что ребенок будет больной, оттого мне придется труднее, чем другим девочкам — с инвалидом на руках. А я сама виновата, потому что бессовестная, убивать ребенка наркотиками. Еще все время водят на беседу с какой-то настоятельницей. Мозги промывает: Бог дал мне ребенка, чтобы я жизнь поменяла, и если даст больного, то чтобы грехи мои искупать мучениями… А мне и так жить тошно! Сил нет, ходить тяжело. Я не хочу никого растить, я плохая мать буду, у нас в роду не было хороших!

Врач встала. Налила в стакан воды из под крана.

— На, попей. — Она подошла так близко, как будто вот-вот обнимет. Лида невольно отстранилась, но доктор только отдала стакан и отошла к окну. — Поплачь, Лида. Тебе можно. — Потом они долго молчали. Врачиха о чем-то своем у окна. А Лида все никак не могла унять слезы: только вытрет, а они снова.

Врачиха вернулась за стол, когда Лида перестала всхлипывать.

— Давай мы с тобой договоримся. Я знаю… ждать обещаний от наркомана — дело глупое. Я и не прошу. Давай мы просто договоримся, что ты попробуешь дотянуть до кесарева. Ведь если ты убежишь, Лида, ты не вернешься. Мы же обе понимаем, где ты будешь. И будешь прятаться до самых схваток. А там поздно будет оперировать. Да и роды для тебя будут тяжелым испытанием. Это физически тяжело.

— Да я понимаю. Я не сбегу.

— Ты просто постарайся поставить себе одну цель. Ничего большего. Очень прошу, не думай, оставишь малыша себе или нет. Ты уже дала этому ребенку, что могла. Лучшее, что ты можешь сейчас сделать — попробовать помочь ему родиться без ВИЧ-инфекции. А уж будут силы или нет, захочешь ли воспитывать — это ты станешь решать сама, в любой момент. Поняла меня? В лю-бой!

— Да вроде. Но они говорят: потом — привязанность… Сама не откажусь. Правда я совсем не понимаю, что надо будет делать… Как это… Там конечно в центре помогают, но они запугивают, что ночи бессонные, и что никто за меня ничего делать не будет, притворщицам-наркоманкам не верят… — Лида снова почувствовала, что ревет. Это было так непривычно. Наверное, первый раз за последние полтора года. И как будто легче от этого становилось. Хотелось плакать и плакать.

— Так, Лида, соберись. Ты забыла, о чем мы договорились. Наша цель — просто дотянуть. И все. Дальше — даже не думай ни о чем. Болтают эти соцработники, а ты не слушай, кивай просто. Поняла меня? Твой финиш — кесарево, всё.

— Угу, — прошмыгала Лида.

То ли от слез, то ли от тона доктора, но ей как будто стало легче. Начал рассеиваться жуткий страх от слов «будущая мама». Эти навязчивые картинки больного скрюченного младенца. Если только до кесарева — можно попробовать. Тем более, если под наркозом. А то эта монашка как затянет свое про муки роженицы, аж до дурноты. Половину слов не понять, что-то про грехи… Стоп, не думать… Надо не думать. Как врачиха сказала: просто кивать и все. Надо попробовать.

— Ну что, сейчас сходим с тобой на УЗИ, и поедешь отдыхать. Тебе нужно сейчас побольше отдыхать и научиться играть в глухую.

— А это…а осмотр?

— Да какой осмотр на твоем сроке. Только УЗИ теперь и померить живот. Это я так, чтобы выпроводить твою надзирательницу.


Они прощались после выхода из кабинета УЗИ. Тридцать три недели, девочка. По УЗИ пока без явных патологий.

— Спасибо, — Лида не знала, как завершить разговор. — Мне еще к вам прийти… можно? То есть…это… надо еще?

— Да, Лида. Тебя должны привезти через десять дней, тогда будут готовы анализы, и мы все обсудим. Береги себя, отдыхай. Жду тебя через десять дней, постарайся приехать.

— Спасибо…что поговорили…


Доктор кивнула и двинулась дальше по тусклому коридору. Сначала хотела было отвести в сторону соцработника на пару слов: попытаться объяснить ей, что давить на Лиду сейчас нельзя. Иначе точно сбежит. Да и что за бред: оставить новорожденного Лиде. Девочка ведь малыша к себе в притон потащит… Но потом поймала себя на мысли, что снова начинает играть в спасателя. Где она — грань бессилия и безразличия… Где грань чужой и своей истории…

Она открыла дверь в туалет. Никого. Подошла к наполовину закрашенному окну и открыла тугую форточку. Задышалось легче. Достала телефон, пролистала недавние вызовы… Не нашла. Набрала вручную цифры. Телефон высветил «Лёшенька»… Никто не отвечал. Она начала набирать сообщение, но, после слова «сынок» не смогла ничего написать… Где ты… как нога… приезжай… возвращайся… Все это было не то. Ответа она не получит.


Она родила своего первенца в тридцать четыре года…«старородящая»… Родила здоровенького, красивого мальчишку… В детском саду он заболел гломерулонефритом, стал инвалидом, набрал огромный вес, почти не мог ходить… Пять лет она практически носила его на руках, лежала с ним по больницам, не давала посадить на гормоны. И все-таки вытащила его каким-то чудом… К началу шестого класса по его инициативе, они отказались от инвалидности, всех полагающихся льгот и пособий… Хотя с деньгами тогда было очень туго… Леша стал ходить в школу, записался на фехтование… До девятого класса был идеальным сыном и учеником.

И вдруг в пятнадцать лет попытка суицида. Вроде из-за несчастной любви. А потом депрессия, таблетки и через полгода наркотики… И этот последний его глупый побег из реабилитационного центра, когда он сломал ногу… последняя попытка поговорить с ним, после которой он перестал отвечать на звонки… За что? Ну, ладно эта девчонка Лида, из неблагополучной семьи, дочь наркоманки… А ведь у Лёшеньки было всё…

Она посмотрела на продолжающий светиться экран мобильного телефона… Где он сейчас? Ей хотелось надеяться, что и ему, быть может, встретиться кто-нибудь, кто, как она сегодня, найдет несколько лишних минут, чтобы выслушать и поговорить.

Рядом ходит

Выходя из электрички, Антон сразу заметил его. Кажется, больше года не виделись, и еще бы столько. Антон даже не видел лица Костика, просто ощутил боковым зрением болезненно знакомый жест: суетливое приглаживание косой челки. Этой нервной привычке уже лет двадцать. Костик, замотанный в какие-то тряпки, ежился у подножия лестницы в компании двух похожих типов. Они подходили то к одному, то к другому прохожему, и так же быстро сутуло отходили, когда им отказывали.

Антон оглянулся. Другого выхода со станции не было. К нему подойдут точно, «своих» чуют даже через много лет. Антон вспомнил уловку, когда нужно было в старших классах слинять из лицея посреди уроков мимо дотошных охранников. Он прикладывал к уху телефон и начинал изображать, что говорит с мамой: «Да, мам, ага, вижу твою машину, бегу-бегу, извини, долго переодевался». Обычно охранники не прикапывались.

— Да, Петр Алексеевич! Конечно. Я вас понял. Давайте попробуем какие-то другие варианты. Вас какие даты интересуют? Мы что-нибудь придумаем. У меня под рукой нет компьютера, сейчас добегу до дома, смогу вам сразу отписать! — нехитрого монолога хватило на всю лестницу.

И вот Костик как-то неуверенно отделяется от компании и двигается в сторону Антона. Вот они уже в двух шагах друг от друга. Костик пытается непринужденно улыбнуться. Поднимает руку, наверное, похлопать по плечу. Антон, быстро сообразив, ловит руку Костика и крепко пожимает. Чуть отодвинув телефон, громко шепчет: «Привет, братан! Рад тебя видеть! Сто лет! Как сам?». И, не дождавшись ответа, прибавляет шаг: «Да-да, конечно, с этим я согласен. Но вы и мою позицию поймите, это же полный абсурд получается!». Еще несколько метров Антон ощущает, что Костик неуверенно плетется сзади. Антон все идет и идет, с трудом стараясь не переходить на бег. Толпа вечерних пассажиров постепенно расползается по переулкам. Антон продолжает говорить все так же громко и возмущенно, пока не проходит квартала три. Пронесло…

Пронесло? Оборачивается. Облегченно вздыхает. И тотчас обдаёт жаром, как будто в баню вошел — накатывает чувство стыда. И следом детские картинки, эпизоды, страхи, бесконечные кошмары последних лет… Еще не известно, что хуже: общение с Костиком или их общие воспоминания.

И вот уже Антон как будто не на унылой зимней улице спешит домой после смены, а там, в неторопливом лете, ставшем рубежом его детства…

В тот день они расчерчивали поле боя: рисовали на песке расположение войск, делили линии фронта. С крыльца их окликнул Мишка-батон. Батоном его прозвали, потому что жирный был. Перестройка, магазины пустые, родители без денег, пацаны все тощие, а этот — как колобок. Вот и дразнили его от зависти. Отец Батона заправлял каким-то судом, его видели редко. А брат Батона работал на заводе, по вечерам ходил поддатый и отвешивал люлей всем, на кого младший показывал. Потом брату надоело мальчишек ловить, и он смастерил Батону здоровенную рогатку. Но кого удивишь рогаткой, пусть даже большой. Залезь на дерево (если конечно пузо не мешает) — наломай, сколько хочешь, этих рогаток. Потому брат смастерил еще и особенные «патроны». Вечером Батон вышел со своей рогаткой на крыльцо. Мальчишки были увлечены игрой и лишь по привычке обернулись на звук захлопнувшейся подъездной двери, но, увидев Батона, брезгливо отвернулись.

— Эй! — крикнул Батон. Никто не повернулся к нему. — Ща как стрЕльну! — он навел рогатку на копошащихся ребят.

Первым распрямился Леха.

— Давай, стреляй! Че, слабо?

Остальные мальчишки тоже начали подниматься и, деловито выпятив грудь, выкрикивать:

— Крутой, да?! Стреляй, рискни!

— Попадешь — держись!

— Да гляньте, он ее даже не зарядил! Ну, лошок! — Антон вместе со всеми соревновался, кто поддразнит громче и смешнее.

Батон подержал мальчишек под прицелом несколько мгновений и опустил «оружие». Потом достал из кармана горстку «патронов» и медленно примерился. Мальчишки с любопытством смотрели. Рогатка, уже заряженная, снова уставилась на ребят, потом неспешно повернулась вправо на старый растрескавшийся дуб и немного подалась назад от сильного натягивания. Хлоп. Батон отпустил тетиву.

Дальше… Антон помнил только, как совсем рядом с глухим воплем упал Костик. Антон как будто в замедленной съемке повернул голову и ошарашено уставился на скрутившегося у его ног друга. Рядом с ним валялся окровавленный «патрон» — согнутый крючком гвоздь.

Привели взрослых, помчались ловить Батона. Антон вспоминал урывками. Просто кадры, один за другим, как будто замершие навсегда. Никто не мог понять: то ли гвоздь отскочил от дерева, то ли поменял траекторию и, бешено вертясь, высверлил Костику глаз.

Антон потом ездил с мамой к Костику в больницу. Тот сидел на койке с залепленным бинтами глазом и бойко болтал:

— Я теперь как пират, скажи?! Я своих попрошу черную повязку купить! Жаль, доктор сказал, скоро буду как новенький — я бы остался пиратом! Вот мы наваляем этому жирдяю!

По дороге домой в дребезжащем трамвае Антон рассказывал маме, как они Батону устроят темную. Мама почему-то беззвучно плакала. А затем обняла Антона и начала шептать ему в самое ухо быстро-быстро: «Маленький мой, самый родной! Обещай мне, ради Бога, никогда… никогда, слышишь? Не подходи к этому Мишке! Пожалуйста, никого больше не дразни! Я тебе куплю приставку! Мы накопим и купим! Уже в следующем месяце, слышишь? Только обещай, что никогда-никогда не будешь играть в войну на улице! Обещаешь?»

Антон хотел возразить: «Как же не играть в войну? Во что же тогда? И как навалять Батону, если к нему не подходить?». Но мама все плакала и плакала, и уже пассажиры как-то тревожно смотрели на них. Тогда Антон отодвинулся и по-взрослому, как делал отец, погладил ее по спине: «Мам, ты успокойся. Все будет хорошо. Я тебе обещаю».

Стало ли хорошо — сложно сказать. Стало по-другому. За пару месяцев двор опустел. Кого отправили к бабушкам, кого держали дома под разными предлогами, кого вдруг начали таскать с собой на работу.

Антону купили приставку. Как выяснилось много лет спустя, мама продала свои серьги с рубинами — подарок бабушки. Узнал это Антон уже будучи отчисленным студентом, когда ему позарез нужны были деньги. Диким и глупым показался ему такой поступок матери. Двадцатилетнему Антону, «поставленному на счетчик» за наркотики в долг, казалось, что именно те сережки, так по-дурацки проданные матерью, могли бы решить теперь все его проблемы…

Костика выписали только через три месяца, но до самого Нового Года он ездил по разным санаториям. Его мечта остаться пиратом сбылась. Глаз вернуть не смогли, и Костик ходил с повязкой.

А Батону так никто и не навалял. На следующий день его отвезли в деревню. Через пару недель куда-то съехала и вся его семья. Больше их не видели.


Антон и не заметил, как добрел до дома. Настроение стало тягостным. Он вытащил из кармана горсть мелочевки, в поисках ключа от домофона.

— Вот черт, ключи! — он поморщился, увидев на ладони ключи от пищеблока. — Идиот, забыл сдать охране! — Антон растерянно замер перед подъездом. Снег валил хлопьями… Завтра у него выходной. А теперь? Не оставил ключи — снова тащиться в Москву, а это считай полдня вникуда! Уродский вечный стресс. Стрес-с-с-с — слово-то какое противное! Как ногтями по школьной доске.

Антону вдруг захотелось плакать. А следом накатила злость от жалости к себе.

Открыл дверь квартиры, машинально промямлив: «Привет, дед!». Взгляд зацепился за родной скейт. А ну вас всех! — Он швырнул сумку, ухватил доску, и, прихлопнув дверь, сбежал по лестнице. У подъезда вспомнил, что забыл в сумке плеер, и несколько секунд стоял в нерешительности: вернуться, нет.

— Да вашу мать! Надоели! — прошипел он кому-то в небо, — успокоюсь я сегодня наконец?! Так покатаюсь, плевать!

Он шел по заснеженным вечерним улицам. Прохожие косились на зажатый подмышкой скейт, на его двухдневную щетину.

— Че пялишься? — мысленно давал он отпор каждому. — Скейт не видел, жиртрест? А ты, синюшный, только бухать умеешь? — При этом Антон отводил взгляд или стеснительно улыбался, за что злился на себя еще больше. Хотелось одиночества. Только так, кажется, можно было освободиться от бесконечной неловкости и стыда. Перед родными, девушкой, коллегами, прохожими.

Все шло не так. Ключи, забытый плеер, обрекший его на диалог с собственными мыслями, эти механические улицы, медленно движущиеся ему навстречу, липкий плачущий снег, лишние прохожие. Вечер не задался! Он шел, пытаясь сжаться в точку, не заметную миру.

Наконец остановился. Ноги сами вспомнили дорогу: старая площадка над теплотрассой. Маленькая конечно и захламленная, но зато снега нет: он таял, еще не коснувшись асфальта, оставляя мокрые следы. Правда, Антон не один оказался таким умным. Двое мальчишек лет тринадцати разучивали переворот по видео с телефона. Они оторвались было от экрана, но, взглянув на Антона с бесстыжей подростковой снисходительностью, отвернулись. Он кивнул им, наклонившись, как будто затянуть кеды.

Ботинки! Ну и придурок! — на нем были совсем неуместные зимние ботинки на липучках. Для виду он их поправил, но сути это не меняло: ботинки были на толстой тракторной подошве, буквально неделю назад вытащенные с антресолей — уж больно зябко стало ждать на всех пересадках до работы.

— Пофиг, все равно уже! — пробубнил он достаточно громко. Услышав свое «пофиг», он невольно улыбнулся. И правда, кому какое дело. Не повыпендриваешься конечно в такой обуви, но проветриться можно.

С плеером было б полегче! — Антон старался не замечать пацанов, но чувствовал их любопытные взгляды. Он перебирал в голове любимые мотивы. Ботинки жестко фиксировали подъем, через подошву почти не ощущались движения доски, но постепенно он перестал нервничать и, наконец, немного выдохнул. Обрывки любимых мотивов вытеснили калейдоскоп болезненных воспоминаний; он крутился на доске, немного неумело, но весело. Как будто снова был подростком, радующимся каждому даже неуклюжему движению. Когда он присел на перила передохнуть, вокруг уже было пусто. Он не заметил, как мальчишки куда-то ушли. Снег прекратился. Он один на этом черном асфальтовом островке, а вокруг все как будто бережно упаковано, завернуто в снег. Тихо. Прислушался — вроде и в душе улеглось. Теперь можно домой.

Он неспешно брел назад. Струйки пота щекотали спину под толстовкой, мокрые перчатки покалывали горячие ладони. Антон стянул шапку. Приятный холодок обдувал. Настроение совсем выправилось: мысли об уютном вечере грели… Чаю с дедом навернем! Пельменей нажарю, с лучком. Как раз его футбол через час начнется!

С дедом жить забавно. Да и легче, чем с родителями. Особенно когда тебе под тридцать. Можно, при случае говорить, что за стариком просто присмотр нужен (а то нынче, если в тридцать живешь с родней — уже недоделок как будто). Дед хорош молчанием, своим ритмом. Дверь в квартиру закроешь — и как отрезало от суеты. Когда бабушка была еще жива, дом дышал жизнью, двигался. Дед тоже никогда без дела не сидел, но как овдовел, то будто тише стал, медленнее.

И Антону нравилась эта медлительность, неспешность, эта обособленная жизнь. Он чувствовал себя здесь защищённым. Как будто в детстве, но не его реальном, а в детстве из книжек Гайдара, советских фильмов, родительских рассказов. У него не было пионерских лагерей на три смены и школьных кружков, не было вожатых или других старших, которые бы приглядывали, поддерживали. В его детстве были тревожные взгляды мамы, ее слезы и папины бесконечные подработки, поиски денег. А потом подработки закончились, появились папины бутылки. В последние годы у родителей как-то выровнялось, но почему-то, как только он заходил в родительскую квартиру, внутри поднималась тревога, даже страх.

С дедом было спокойно. Нет, они с бабушкой не накопили денег на чёрный день. Просто оба были родом из военного детства, и вся эта мрачная суета девяностых воспринималась ими как нечто, что обязательно схлынет, пройдёт. Не блокада! А уж с остальным справиться можно.

Антон подошел к подъезду, полез в карман и снова вспомнил про ключи от пищеблока. — Ладно, что-нибудь придумаем. Значит, в Москву завтра. Ничего, возьму скейт, там, кстати, в центре всегда расчищено, вдоволь покатаюсь. Алиске позвоню, в кафе приглашу, она любит выбираться в центр, — он улыбнулся простым решениям тех проблем, которые еще пару часов назад казались тягостными и невыносимыми. В последние годы он научился выдыхать и давать себе время на обдумывание, вместо того, чтобы сразу отчаиваться. Эх, эту бы способность отослать Антону-подростку, которому жизнь казалась беспросветной.


Поднимаясь по лестнице, Антон замечает тень на втором пролете у мусоропровода. Тень двигается. — Да мало ли кто! — Антон пытается унять зарождающуюся тревогу.

— Привет!

— А! Привет, брат! — Антон отвечает как на автомате, даже улыбается слегка. — Рад тебя видеть! Как сам?

— Да это… нормально. — Костик по привычке смотрит куда-то в сторону.

Антон и сам до сих пор с трудом заставляет себя смотреть людям в глаза.

— Давно не появлялся! Уже год, наверное! Лечился?

— Да не совсем… Два два восемь1. Ну, сам знаешь. Полтора года дали. Если бы не предыдущее, условный был бы. Но судья докопался. Не вывернуться.

— Бывает.

— Но теперь всё, лечиться еду.

— Вот молодец! А куда?

— Пока не решил. Но теперь точно. Теперь уже насовсем.

— Красавчик! Всё правильно! — Антон пробует потихоньку начать обходить Костика, чтобы подняться дальше. Телефон остался в квартире, так что недавний трюк не пройдет.

— А ты как? — Костик неловко пытается запихнуть руки в карманы потертых джинсов, переминаясь с ноги на ногу. На куртке карманы оборваны, не спрятать опухшие кулаки.

— Да ничего, как все. Рутина, сам знаешь.

— Ты все с доской? Не холодно?

— Да не, отлично!

— А мне вот что-то холодно. Одежды теплой не осталось. Раздал ребятам, когда понял, что посадят. А вернулся, и нет ничего. Поесть бы, согреться. — Костик ежится, мнется. — Может, будет у тебя рублей двести?

— Не, Костян, я вот катался, с пустыми руками! — Антон знает, на что Костику деньги. И в то же время, так не хочется сейчас портить настроение. А с каждой минутой разговора все больше затягивает то темное, страшное, давнее, постоянно сверлящее изнутри. В заднем кармане есть сотни три точно. Сунуть бы и дальше. Костик отлипнет, и можно будет забыть… Но ведь понятно, зачем ему деньги. Забыть не выйдет. Потом опять накроет, внутри будет стыдом гореть, разъедать. За нечестность свою, за слабость.

— Понимаешь, чтобы на работу устроиться, надо одежду нормальную купить. А денег-то негде взять. Я пока жду, ребята обещали достать. Вот с едой хуже. Хоть согреться бы. Я могу подождать, если у тебя дома есть. Ты не думай, я отдам. — Костик разглаживает длинную челку налево. Его сальные волосы сильно поредели. — Как на работу устроюсь, все долги раздам. Теперь уже точно понял, что это не мое!

Антон смотрит на Костика, и тошнота накатывает от этого зеркального отражения его самого семилетней давности. Фразы, мысли, интонации…

— Нет, брат, извини, сам на мели! Зэпэ под чистую. Ты ж понимаешь, с моим прошлым только на копейки устроиться можно, все проедаю, сам в долгах. Хочешь, заходи! Я тебя обедом накормлю! Дед всегда рад гостям.

И вот на какой-то миг Костик как будто замирает. Глаза его темные, затравленного зверя, вдруг освещаются чем-то теплым, человеческим. Антону хочется зажмуриться и очутиться снова там, где им лет десять… Они грязные притащились к Антону домой. К Костику бесполезно — там крикливая бабка. Мать Антона тоже конечно ворчит: «Опять на пустырь ходили? Грязищи-то нанесли! Выпороть бы обоих!» Но ее ворчания надолго не хватает. Отправляет руки мыть, и за стол. Набив рот, они болтают, смеются…

В семье Антона любили и оберегали Костика, ему часто разрешали оставаться на ночь. Его ласково звали Костик, помня о его детской беде. Пройдет всего три года, и эта дружба обернется бесконечным кошмаром, употреблением, раскаянием, новыми дозами.


Антон смотрит на Костика. Он всё понимает. И Костик понимает. От того сутулится сильнее. Ему бы сбежать сейчас от стыда, да проклятая тяга вертит-крутит, заставляя до последнего унижаться ради денег. Антон всё это проходил. Вместе проходили. И тошно от этого и бессилие двинуться с места не дает. Молчание затягивается. Костик тоже не двигается, смотрит под ноги.

Снизу слышатся шаги. У обоих как будто отлегло.

— Чего стоишь, ключи что ль забыл? — дед смотрит на Антона, неспешно поднимаясь по лестнице.

— Дед! Привет! Да нет, вот встретился тут… А ты чего? — Антон готов деда расцеловать, вовремя он пришел.

— В магазин ходил. Папиросы кончились. Чего тут-то отираетесь, если ключи есть?

Костик едва слышно произносит «здрасьте» и отворачивается, как будто смотрит в окно.


— А чего, друг-то твой не зашел? — дед неспешно стягивал ботинки, присев на обувницу.

— Костик? Да нет, он не зайдет. Он из тех, давних.

Дед покосился на Антона:

— Из дурных твоих что ли?

— Ну да, из… из употребляющих, — опять это чувство вины, стыда.

— И чего вам неймется… Молодые мужики. Ты-то хоть уже не балуешься? — дед кряхтя поднялся, стянул куртку. Антон стоял, как будто провинившийся школьник.

— Дед, я ж тебе говорил. Я уже семь лет как чистый. Иначе я бы сейчас не работал, а вон… как Костик. Да деньги бы у тебя таскал.

— Я б тебе потаскал! Деловой, — дед направился в ванную. — А он чего? Курит дрянь эту?

— Колется, — тихо выговорил Антон. — Да, думаю, да.

Антон стоял в смятении. Так бывало всегда, когда он видел бывших друзей, когда замечал на вокзалах эти трясущиеся руки, маниакальные взгляды. Потом долго еще не отпускало.

Дед вышел из ванной:

— Чего стоишь? Пошли! Ужина еще нет, а матч через полчаса. Вон натекло с тебя.

Антон машинально разделся, стянул промокшую толстовку и протиснулся в кухню. Дед налил воды в кастрюлю, поставил на плиту и присел рядом.

— Курить будешь?

— Да не, дед, я ж не курю, ты знаешь.

— Ну, это я так. Не очень-то ты радостный от встречи с другом… Это тот, который без глаза?

— Он самый. Костик.

— И чего дурень колется! И так девчонку не найти, а тут еще наркоманит.

— Дед, ну у него ж травма.

— Да я помню, что без глаза. Но и слепые вон живут и ничего.

— Я про психологическую.

— Это чего такое? — дед достал было папиросы, но убрал в карман. — Назовут же еще умными словами.

— Понимаешь дед, это ж как — смерть так близко видеть. Мне самому до сих пор страшно. Может, оттуда всё и началось.

— А чего ее бояться, смерть? Раз рядом ходит — еще не скоро заглянет. Видать, не подходишь ты ей.

— Да ладно б на войне, а пацана на всю жизнь просто так покалечило, обидно!

— Это всегда обидно. Я вот, помню, у нас тоже ребята калечились, да и помирали ни за что, в училище.

— В войну? Так ты ж в эвакуации был, в Азии, разве там много умирало? Кормили, небось, хорошо.

— Кормили хорошо, это да. У курсантов паёк, как на фронте, калорийный. Надо же было этих ребят как-то вырастить… Училище… Это у нас под Саратовом лётное училище было. А когда в Туркменистан в 42-м эвакуировали — одно название осталось. Да и то потом поменяли на «лётный лагерь Кара-Бугаз».

Представь — пустыня бескрайняя. До ближайшего городка Кизил-Арбат километров семьдесят. Весь лагерь — десятка два военных палаток да пара дощатых домиков — для начальства и хозчасти. И вокруг самолеты стоят, брезентом прикрытые. Вот тебе и всё училище…

А чуть дальше кладбище… в месяц двух-трех точно хоронили. Мне тогда сколько — лет десять, получается, было? Отец задание дал — на фанерках звезду рисовать, имя и дату. Помню, сначала тяжело было — пыхтел, всё хотелось покрасивее, а сам плакал. Рисую, а перед глазами лицо этого Петьки или Леши. Они ж со мной все за руку здоровались, учили разному: кто на гармошке губной играть, кто стихи какие-нибудь. Отец после каждых похорон подолгу бывало сядет и молчит. А потом говорил, мол, держись, Вовка, это война.

Иногда за неделю двоих могли хоронить. Тоже всё рядом ходила, смерть эта.

— Заразу что ль подцепляли?

— Да нет, молодость, видать, их губила. Самоуверенность, пыл, в небо хотели.

— А как же их в небо отпускали, неподготовленных?

Дед рассеянно похлопал по пиджаку, потом снова выудил из кармана смятую пачку «Явы».

— А как ты его не пустишь? Их присылают с бумажками, что всю теорию прошел, и с указом в такие-то сроки подготовить для выполнения боевых задач. А они до этого самолеты только по книжкам изучали. Мальчишки, и двадцати не было, только-только из-за парты. Отец сколько мог их натаскивал. Ты представь, парень из какой-нибудь Якутии. А тут жара каждый день — сорок! У меня, у пацана волжского, голова к обеду гудела от зноя. А им весь день занятия слушать, потом в машине раскаленной сидеть отрабатывать. Да и самолёты, сам понимаешь, лучшие на фронт отправляли. А нам старье да что попроще. А если еще буря песчаная…

Дед покрутил папиросу, кряхтя потянулся за спичками, неожиданно громко продолжив:

— Ребята эти — все на фронт рвались! Эх, как куражились они в небе, глаз не оторвать. Отец ругал их страшно, и полетов лишал, и наряды раздавал. А им что… Каждый ведь считает, что смерть рядом пройдет, его не тронет…

Дед задымил.

— Не тронет… От этой дряни, говорят, тоже помирают! — дед с ухмылкой показал Антону дымящуюся папиросу. — Так что уж ее бояться, смерть эту. Она найдет, где прибрать.

Антон вспомнил, сколько раз снился ему кошмар про тот гвоздь, мог ведь свернуть чуть раньше и тогда угодил бы не в Костика, а в него. Сколько раз прокручивал он малейшие детали, которые могли всё повернуть по-другому. Он попытался выбраться из воспоминаний, стал разглядывать привычные предметы на кухне. Поглядел на деда. Может, что-нибудь расскажет. Хорошо бы, а то совсем тяжело на душе.


— Помню, хозяйственник у нас был — Василич — толковый мужик. Его тоже, как отца моего, на фронт не пускали. Только отца из-за квалификации, чтоб молодых учил, а у этого полступни не было, оторвало на заводе. Так вот, очень сообразительный был, отец за него держался… Он, понимаешь, умел как-то гробы доставать!

— Да уж, прям гений! Добра-то. Лучше б самолеты доставал нормальные! — Антону не нравился разговор, все больше уводивший к теме смерти.

— Э-э, темнота! Это тебе сейчас на каждом углу похоронное бюро, в каждом райцентре небось есть. А ты представь, ближайший аул — два часа езды на разваленном грузовичке. Туда не повезешь хоронить, это на весь день машину занимать. Да и местные настороженно к нам относились, и хоронят они по-своему. А вокруг училища — пустыня. Землю копать — мука. А если не глубоко закопать — так ветром быстро верхний слой снесет, а там и падальщики налетят. Без гроба здесь никак. Да и человек честно хотел за Родину воевать. Он что, своего места не заслужил на земле? Вон их сколько, до сих пор ищут, тех, кого похоронить не могли! Леса прочесывают, целые районы. Велика она, земля наша, забрала себе, спрятала, обратно отдавать не хочет.

— А как же другим курсантам похороны: так ведь и боевой дух напрочь сбить можно?

Дед помолчал, прищурился, то ли от едкого дыма, то ли по привычке.

— Боевой дух… это дело такое… — дед неожиданно ухмыльнулся. — Помню, Василич как-то приезжает, а у него в машине сразу десяток гробов. Отец хмуро на него глянул, но что тут скажешь. Василич-то мужик толковый. Он все отцу разложил: мол, пока он десять раз туда-сюда съездит, сколько машина километров накрутит, итак едва дышит. А им о живых заботиться надо, вдруг кто покалечился или заболел, а машины нет.

— Изворотливый твой Василич был.

— А как по-другому в военное время! Ему все училище обеспечивать надо и едой, и одеждой. А спрос весь с него. Там ведь чуть что, объяснений не примут. Жесткое время было!

— Всё равно, не по себе как-то. Гробы впрок.

— Да это еще чего! Вся штука была в том, что хранить эти гробы негде было! Бараки заняты. Лишних построек нет, даже сарайчика какого свободного, где их возьмешь, стройматериалы? Не ставить же гробы курсантам в палатку или столовую!

Мишка невольно ухмыльнулся:

— Да уж, товар не самый приятный, под кровать не спрячешь.

— Вот-вот. Так он их за хозчастью поставил. Курсанты мимо идут, а тут — гробы. Территория маленькая, хочешь — не хочешь, наткнешься. Не выдержали ребята. Сначала просто роптали на Василича. А потом взбунтовались. К отцу пришли, забастовка у них! Представляешь?

— Вполне логично. Люди все-таки! Имеют право.

— Да какое право?! Война! Всех под трибунал за такое дело могли! Чудак-человек, это ж советские солдаты, в военное время подрывали дисциплину в летном училище! Их по-хорошему арестовать и отправить в город для разбирательства, да поскорей, чтобы агитацию не разводили!

— Дед, это ты такой умный уже тогда был? Или сейчас понял? — Антон улыбнулся редко наблюдавшейся у деда эмоциональности.

Дед ухмыльнулся:

— Да не, я-то что. Я тогда перепугался. Лица у них, понимаешь… лица такие были, когда вошли… Испугался, что отца убьют… У меня же никого кроме него и не было. Помню, тайком приказы все читал, что ему приходили. Боялся, что его на фронт оправят… Но отец с ними держался жёстко. Они сначала молчали — а взгляды исподлобья. Потом один, умный такой паренек был, Пашка Лосев. Он вперёд вышел и говорит уже так неуверенно, будто просит, а не ультиматум ставит. Я тогда помню, почувствовал, что отпускает меня страх: не сделают ничего отцу. Жалко их стало. Эх, малы пацаны были. Им бы еще жить да жить…

Дед затушил сигарету.

— Так чем закончилось?

— Закончилось? Так ведь победой, Антошка! 9 мая — не знал что ль? — дед подмигнул.

— Да ну тебя, дед! С гробами что?

— С гробами-то? — дед достал обметанный покойной бабкой платок, вытер лоб, аккуратно сложил его, как будто невзначай, погладил. — Отец долго ребят молчанием мучил. А потом говорит — так, мол, и так. Под трибунал он их не отправит. Дураков малолетних. Не для того мол страна их обучала, деньги тратила, чтобы потом они до фронта не добрались! Но за такие бунты с каждого наряд вне очереди: отдраить все училище до блеска! Новые гробы такими партиями привозить не будут, но и эти обратно не отправят. А раз что не нравится, то пусть сами придумают, куда их спрятать. Срок — двое суток. Хоть портянки свои переведут, чтобы укрыть, ему, мол, всё равно.

— Пожалел, получается…

— Пожалел.

— А гробы-то куда?

— А они их разобрали. — Дед лукаво улыбнулся. — Сложили стопочками, все гвоздики, да доски, как положено. И в хозсарае вдоль стены припрятали. И места мало занимают, и как будто, понимаешь, не гробы, а просто доски лежат. А как понадобятся — так собрать за полчаса можно. Гордые ходили, вроде как начлёта2 победили.

Помню потом отец с Василичем сидели на крыльце, выпивши, курили, в небо смотрели. Василич ворчал: "Пожалел, выходит?" "Война сама решит, кого пожалеть, — сказал отец. — А хоть пару месяцев пацанам ещё пожить". Потом Василич успокоился. Вспоминать стали ребят ушедших. А отец ему и шуткует: «Василич, смерть — она же баба. Баба свое барахло везде приметит. А у нас барахло всё ненужное — вместо гробов доски в сарае, да гвоздики. Глядишь, баба-то глупая, не поймет, мимо пройдет».

Так что, Антошка, чего бабу-то бояться. Ходит она рядом, ну и пусть себе ходит.

Дед поднялся, посмотрел на кастрюлю.

— Тьфу, дурак старый! Газ не включил! Вот тебе и пельмени!

Антон улыбнулся:

— Иди, дед, а то сейчас футбол начнется. Я сам. Приготовлю — принесу тебе.

— А ты что ль пропустишь начало?

— Да иди-иди, фанат. Я по твоим крикам и так пойму, что происходит.

Антону хотелось побыть одному. Подумать. Ему нравились байки деда. Для Антона они никогда не звучали как эти поучительно назидательные «а вот в наше время… что у вас за проблемы по сравнению с нашими… так что сидите и не нойте»…

Когда-то такие нравоучения бесили Антона, толкали на улицу запить, занюхать. Все почему-то считали, что его можно вылечить постоянными упреками и давлением. Сколько лет этот замкнутый круг было не разорвать. Они с Костиком часами жаловались друг другу, ненавидя весь мир, оправдывая каждую новую дозу безысходностью и враждебностью окружающих… Это тоже была война. Годы ушли у Антона, чтобы понять, что только ты сам можешь выбрать, на чьей будешь стороне. Что посередине остаться не получиться. Так же как и бегать туда-сюда. Он выбрал. А Костик… Костик решил остаться там. Ему как будто и не к кому было идти сюда. Да и сил наверное не было. Слишком долгой и выматывающей была его борьба за выживание.

В рассказах деда Антон любил эту спокойную интонацию. Может и в его жизни когда-нибудь настанет такое время, когда обо всех своих страхах и травмах он будет рассказывать также размеренно и тихо, как будто всё случилось в далекие-далекие времена…

— Да ну что ж вы творите, бесстыжие! Кто вас понабрал?! Ноги бы оторвать! — послышалось из комнаты.

Антон улыбнулся.

Домой

Баден. Городок, будто из сказки. Идеальнее не бывает. Разноцветные домики под черепичными крышами, вымощенные булыжником улочки, колокольчики на дверях. К обеду городок наполнится запахами жареных шницелей, официанты вынесут дымящиеся тарелки разомлевшим от весеннего солнца посетителям за уличными столиками, практиканты займут лавочки на бульваре, уплетая брецели. А на нижнем этаже кафе на центральной площади в полдень по понедельникам и средам компания ленивых старичков играет в преферанс — на деньги. Возле каждого выстраиваются аккуратные столбики монет по евроценту, азарт в таком деле важен! Их более активные сверстники малыми группами или по одиночке каждый день покоряют гористый парк: в полной экипировке, солнечных очках и со спортивными палочками. Воздух в парке волшебный, чистота природная, на каждом повороте развешены набитые цельными орехами сетки — кормушки для белок. Даже в парке этого малюсенького городка всюду указатели, инструкции, телефоны экстренных вызовов. Туда не ходи, сюда ходи… Все должно быть по предписанию.

Все здесь ровно, размеренно. На работу опоздать сложно. То есть, можно исхитриться — но это, считай, провалил дело. Отговорка «задержался автобус» будет звучать крайне странно. Автобус придет ровно в то время, которое указано на табло. Изо дня в день, месяц за месяцем, год за годом…


Запись в префектуру. Очередь, как обычно. Талончики. Вокруг одни арабы. Новые жители Европы. Тоже люди, понятное дело. Только что же они не моются. Весна на улице, а они так и сидят в дубленках. Окна закрыты наглухо, дышать нечем. Ничего, справимся. У нас уже иммунитет к вашей системе выработался за полтора года. Это ж подумать только: одиннадцать месяцев после свадьбы жили в разных странах! И какое вам было дело до дохода моего мужа и его жилплощади? Спасибо, что озаботились, чтобы муж-европеец привез свою жену не в халупу, а в нормальное жилье, но мы могли бы уж как-нибудь сами разобраться! О, завелась опять. Спокойно, Даша. Дышим. Осталось всего два человека впереди.

Это уже третья попытка. Бог троицу любит. Только бы не развернули. Дедуля умирает, домой попасть надо. А чтобы назад пустили, этот штамп в паспорт получить необходимо. Новый паспорт «счастливой европейки» готовить еще год могут, а домой надо съездить сейчас. С первых двух раз мы друг друга не поняли. Действительно, куда я собралась, дед же не умер еще, значит не на похороны, не его донор (я бы с удовольствием, только нельзя поделиться молодостью) — значит не экстренная ситуация. И связь только через поколение, тут три фамилии разных, извольте доказать родство. Да и зачем мне туда в Россию, когда я замужем здесь, в прекрасной стране, и мне должны выдать паспорт через месяц-другой! Неужели дед подождать не может? Не говорите, удивительно эгоистичны эти старики…

Ничего, справимся. Дедуля, ты продержись еще, родной, я обязательно приеду. Не уходи без меня, миленький. Ты же… ты же мне ближе всех, подожди чуть-чуть. Деда, как в детстве. Уткнуться в тебя и плакать-плакать о несправедливостях мира. А ты гладишь по голове, обнимаешь, что-то бормочешь шепотом. Ты как будто один по-настоящему понял про Йозефа. Хотя Наташка сказала, что ты, наверное, уже совсем не в себе был, раз одобрил мой брак с потомком фашистов. Дура она, даром что сестра родная. Ей хоть доказательства приведи, что он вообще из австрийских евреев, бабка в лагере едва выжила. Нет же, как заладит. Невыносима стала. А сколько раз в детстве ты нас разнимал, помнишь? Все говорил, самые близкие мы с ней, держаться друг за друга надо. Куда там, и десятой части, чем с тобой делилась, не расскажу ей. Не поймет…

Зазвонил телефон. На экране высветилось: Хайбс. Хозяин квартиры. Ох, не к добру. Пунктуальные педантичные австрийцы, они не будут названивать своим арендаторам, приезжать в сдаваемое жилье с проверками или тем более, как у нас любят, оставлять там свои вещи! Даже если оплата не поступила в срок, они напишут письмо… Раз звонит — значит что-то не так. Очередь двигается медленно…

— Добрый день, херр Хайбс!

Как всегда чрезмерно вежливый: как дела, как здоровье, как в квартире… Давай уже, рассказывай, с чем звонишь?

На том конце вежливая пауза:

— Фрау Шольманн, я несколько обеспокоен. Мне звонила Фрау Рутберг…

О, можешь не продолжать! Началось. Старая дева, мерзотная баба! Значит, решила через тебя продавливать.

— Она все еще жалуется, что вы мешаете ей спать, стуча дверями и принимая душ после полуночи. У нее появились проблемы со сном, из-за чего утром она совершенно не может подняться на работу.

У нее не со сном проблемы, а с личной жизнью! Неудивительно: с таким характером и вечно поджатыми в злобной улыбке губами — кому нужна такая мегера.

— Я озвучил ей, что это, видимо, недоразумение, ведь мы с вами обсуждали эту ммм… проблему в прошлом и в позапрошлом месяце и, как мне казалось, смогли договориться о соблюдении тишины. Я абсолютно уверен, что вы не хотели причинять неудобство фрау Рутберг.

Неудобства? Да я б ее прибила, была б моя воля, отравила бы поганую тетку, вечно лезущую со своими «правилами нашего дома»!

— Но я вынужден вас настоятельно просить о соблюдении тишины после девяти часов вечера.

Да, пусть еще скажет, в какое время мне спать ложиться, и сколько раз за ночь можно сходить в туалет! Она, видите ли, слышит, как работает наш водопровод! Ей бы в разведчицы пойти! Небось, понимала б английский — и наши разговоры бы ее возмущали!

— В противном случае, фрау Рутберг готова обращаться в совет дома…

О, еще один волшебный бюрократический орган. И оттуда уже на мозг капали.

— Мне бы не хотелось, чтобы зашло так далеко, вы понимаете меня?

— Да, конечно, херр Хайбс, я вас поняла. У мужа была рабочая командировка, и я поздно встречала его в аэропорту. Мы всегда стараемся входить тихо. К сожалению, слышимость в доме очень хорошая.

— Да-да, вы говорили. Странно, раньше жильцы не жаловались… Понимаете ли, мы здесь привыкли очень рано ложиться и рано вставать.

Опять это намек — «мы здесь», а я конечно «не здесь»…

— Вы очень приятная пара… И мне бы не хотелось, чтобы совет дома вынудил меня расторгнуть с вами контракт.

Что?! Из-за этой старой мегеры расторгнуть контракт?

— Ведь соблюдение правил тишины является обязательным пунктом договора…

— Конечно, херр Хайбс, я поняла вас. Мне очень жаль, что мы доставили неудобства фрау Рутберг. Йозеф поговорит с ней, и мы обязательно придем к согласию.

— О да, это было бы замечательно. Хорошего дня, фрау Шольман!

Да, чувствую, просто шикарный у меня день будет…

— Спасибо, херр Хайбс! И вам приятного дня!

Даша, хоть и по-русски, но все же шепотом выругалась в экран телефона, представляя физиономию противной соседки. Даше, похоже, единственной было понятно, что причина не в шуме: до ее переезда соседка очень тепло, даже пожалуй слишком тепло, относилась к Йозефу, несмотря на его регулярные попойки с друзьями. Набилась ему в «мамочки», старая дева. А тут приехала даже не девушка — жена, да еще и русская! Хоть и фонтанируют нынче европейцы толерантностью, но Фрау Рутберг не успела замаскировать свое возмущение и даже, пожалуй, брезгливость за поджатой улыбкой. Правда иногда… иногда Даше начинало казаться, что она сама так и не смогла ощутить себя здесь своей. Как будто это ей не хватало пресловутой толерантности ко всему, что окружало…

Днём мысли о чужом и чуждом она разгоняла имитацией активной деятельности. Особенно в начале своей жизни в Бадене: то передвинет мебель, то купит новую скатерть, то развесит журавликов из бумаги. На Новый Год нарисовала елку прямо на стене. (Йозеф улыбнулся конечно, но все же уточнил, смывается ли краска, а то ж контракт аренды…) Иногда ходила на целый день в термы, особенно первые недели — какое блаженство за такие копейки недельный абонемент, как один московский поход в кино! Каскады бассейнов с каналом на улицу. Вот она — Европа! Вечерние огни, сверху осенний туман, над водой стелется пар. А ты лежишь в теплом джакузи, медитируя под шуршание фонтанов.

Часто выбиралась в Вену, благо трамвай (так похожий на наш, московский, жаль только совсем не гремящий) соединял их малюсенький городок со столицей всего за сорок минут. Шумная центральная улица, толпы туристов, сверкающие витрины сувенирных лавок, каток на главной площади… Постепенно и это начало приедаться. Тогда она стала ездить на окраину Вены в огромные торговые центры, пустовавшие днем. Ходила и представляла, какую бы музыку она запускала в каждом магазинчике, будь она директором. Вот домашний текстиль, вам подойдет Шостакович, надо поднимать эмоциональный настрой пенсионерок. А вот книжный, здесь что-то современное, но совсем приглушенное, почти невнятное, можно из ее юности, Моби. Книголюбам нужно аудиопростанство для своих мыслей, не давите на творческих людей…

Глупо конечно, по московским меркам это попросту сливание времени, а что прикажете делать, пока паспорт не дали, официально работать она не может. А неофициально попробовала было, на объявление в интернете тут же откликнулись русские мамочки, желающие нанять выпускницу консерватории своим чадам в училки. Она с такой радостью показала их письма Йозефу, но он очень твердо попросил не рисковать: «Что скажут люди, если узнают? Фрау Шольманн работает по-черному!» И все равно ему, что вся русская диаспора только на том и держится здесь, что нанимает друг друга по-черному. Откуда ему знать про русскую диаспору! И вообще — она собиралась интегрироваться, а не держаться привычек низкоквалифицированных иммигрантов. Вот и пришлось затыкать растущую дыру хоть чем-то.

Ночью, когда Йозеф тихо спал рядом, а она все ворочалась, особенно остро накатывало это детское ощущение потерянности, как будто тебя привели в новый класс, новую школу, и все такие злобные, или в лучшем случае тебя просто игнорируют… И придется самой разбираться в их правилах и обычаях, в их дружеских коалициях, в учителях. И как же не хочется, как боязно это, а подержаться, спрятаться не за кого. Мама работает сутками, а дедуля привел и ушел домой, заберет только после обеда… А теперь и после обеда никто не заберет. Она здесь насовсем. Одна.

На табло регистратуры загорелся Дашин номер. Надо идти. Она рассеянно прижала к груди папку с документами и поплелась к своему окошку. Ничего приятного сегодня похоже не предвидится.


Даша не шла, а как будто летела из здания префектуры, боясь признаться себе в радости. Ей казалось, она ехала не прощаться, а просто увидеться с дедулей, домой ехала. Не была там уже полгода, а теперь вот повод… горький. Но домой!

Йозеф воспринял ее радость сдержанно. Удивился, зачем лететь на неделю, если только попрощаться: «Не будешь же ты там сидеть и ждать, когда она умрет, это как-то нехорошо». И непонятно было это его «нехорошо» — про что именно оно. Эх, не важно. Она получила нужную печать. Уже стоя на ступенях, полчаса потратила, чтобы купить через сайт билеты, хотя удобнее было бы за компьютером, чем ковыряться с телефоном, тем более что домой идти пятнадцать минут, не больше. Но все хотелось сделать скорее, как будто кто-то мог еще помешать. Она по инерции зашла в аптеку, шагнула к знакомой полке, потянулась было… Внутри гулко отозвалось: «Теперь уже не надо…»

Каждую свою поездку она привозила деду новейшие ноотропы, чтобы хоть как-то поддерживать кровоснабжение мозга. Каких трудов стоило выбить разрешение на покупку (здесь без рецепта сможешь добыть разве что леденцы от кашля да аспирин). Сначала рецепты из Москвы, потом нотариальные переводы, подтверждения в австрийской клинике, выписки, страховки, вся эта бесконечная бумажная волокита… Но оно того стоило! Дед после каждого курса преображался, молодел лет на десять, с удовольствием читал, делился своими наблюдениями, меньше повторял древние истории, снова подсмеивался над собой.

Знакомый фармацевт поприветствовал Дашу. Она машинально кивнула в ответ, зачем-то невнятно пробурчала, что забыла рецепт и торопливо вышла.


* * *


Дед лежал на любимом своем, давно продавленном диване. Не дал выбросить его еще лет восемь назад: «Все равно скоро помирать, уж не заставляйте старика привыкать заново». В комнате пахло ускользающей жизнью. Так пахнет утром в сентябре уходящим летом. Или еще ярче в марте: до весны с ее поющими птицами, капелями и гормонами еще недели две, а зима печально уходит, и мир будто брошен, остается между двумя временами года. И люди потерянные, озадаченно высматривают в окнах вестники нового сезона. И вроде надоел старый, но и подвисать вот так «где-то между» не хочется. И все какие-то недоспавшие, неуверенные, ждут сигнала свыше, когда природа снова о них вспомнит.

Дедуля… Кто же теперь придет на смену. Кто будет… даже не то что рядом, нет. Давно уже не плакала тебе в жилетку, давно не набирала твой номер дрожащими от обиды пальцами, не слышала с первых всхлипов: «Дудочка моя, кто обидел?». Давно уже веду с тобой диалог в душе, а не по телефону. Тот, мудрый, рассудительный, последние годы все таял потихоньку, растворялся, но в душе у меня оставался дедулей, который и во дворе защитит, и про папу вздохнет вместе, и слова найдет нужные. Достаточно было просто знать, что ты есть, существуешь, а общаться можно и в мыслях. Но при этом ты все равно был, жил, пусть и все меньше осознавая реальность. А теперь… теперь ты уходишь и физически. И уже себя не обманешь, тебя совсем не станет…

— Дедуль, привет! — Даша не знала, что говорить дальше. Просто присела рядом и погладила деда по холодной, сморщившейся руке. Что не скажешь — все слишком глупо в такой момент.

— А… ну та… — прошелестел дед и как будто улыбнулся, — ну та…

— Дедуля, узнаёшь? — Даше стало тепло, дед, давно уже впавший в забытье смотрел на нее и как будто вспоминал. Сейчас ей хотелось, чтобы он сказал как можно больше, чтобы слова эти унести, увезти с собой, уложить в душе, перебирать с трепетом, возвращаться к ним с нежностью, когда тяжело. Хотя бы от деда получить этот «клад», ведь с папой попрощаться не удалось.

Папа умер в доме чужой женщины, и другая маленькая девочка держала его за руку и слушала его последние слова. Даша все это узнала лишь годы спустя. Так и не простила — сама не знала, кого больше: папу, который бросил дважды, сначала уйдя из семьи, а потом уйдя из жизни. Или маму, которая знала, где умирал отец, ездила к нему, а дочерей не взяла, не дала попрощаться, думала, скроет от них другую его жизнь.

Может и права была мама. Ни Даша, ни Наташа не испытали бы в тот момент радости от того, что у отца была еще одна дочь, о которой он молчал. Впрочем, после смерти отца об этом также не говорили. Правда выяснилась, но обсуждать ее или делать с ней что-то не хотелось. Слишком тяжело было в тот момент само осознание папиной смерти, чтобы еще переварить ревность и боль от предательства.

Даже родители отца тактично молчали, продолжая тепло общаться с внучками от законной жены, помогать и советом, и деньгами. Дед был готов выслушать, обнять, успокоить. Когда показывал свои ордена, всегда прибавлял: «Гордость, она ни к чему. Я их заслужил, я и распоряжаться ими могу. Заберете себе после моей смерти. Поровну разделите. Если так у вас в жизни сложится, что нужны будут деньги — вспомните о деде, продадите. Это и будет моя вам помощь оттуда. Это не стыдно, это мое вам завещание, чтобы знали, чувствовали защиту деда».

Даша никогда не задумывалась, бывала ли и третья внучка в их доме, показывал ли дед ей свои награды. Той как будто не существовало в мире Даши. Она жестко пресекала попытки матери пожаловаться на несправедливость мира, на мужиков этих неверных. Особенно маму «накрывало» при обсуждении жилья. Нет-нет да и ввернет, что, мол, как хорошо, что квартира была только на нее записана, а то пришлось бы не двум дочерям ее делить, а «сама знаешь с кем судиться».

— А… ну та.

— Да, дедуль? Воды дать? — Даша погладила влажный лоб. Дед был такой маленький, едва ощутимый. Она поднесла стакан с трубочкой, аккуратно придерживая голову деда. Чтобы отогнать щемящее чувство потери, начала сбивчиво и быстро рассказывать какие-то эпизоды детства. Все путалось, мешалось. Но ей хотелось говорить, говорить, не смолкая, только не было бы этой тишины и натянутых попыток деда что-то произнести.

— Анюта, — дед произнес это настолько четко, что Даша на мгновение растерялась, не поверив.

— Деда, это я — Даша! Даша, дедуль! Это я, твоя внучка, дудочка.

Дед чуть заметно улыбнулся.

— Дашенька хорошая, — едва слышно зашептал он. — Ты с ней подружилась? Анюта, папа хотел, чтобы ты с Дашенькой… подружилась.

Даша замерла, оглушенная. Не узнал?! Не…

Она улыбнулась дрожащими губами.

— Я люблю тебя, дедуля. Очень люблю.

Крепко сжала ледяную руку, поднялась и, отсчитывая глубокие вдохи, вышла из комнаты.

— Сейчас Наташа едет. Как он там? — бабушка, совсем измаявшаяся за последний год с лежачим дедом, суетливо бросалась от одного дела к другому. То посуду начнет перетирать, то белье стирать. Она говорила с Дашей, вглядываясь в щелку прикрытой двери. — Врач с утра сказал, что до вечера вряд ли дотянет. Говорит еще иль задремал? И сидеть-то тяжело рядом, да попрощаться боюсь не успеть.

— Да, бабуль. Пока говорит. Ты иди к нему.

Даша подошла к окну. Во дворе малыш бросал птицам кусочки хлеба, и как только они начинали есть, тут же с радостными криками пытался поймать единственного белого голубя. Голубь в страхе убегал, потом снова возвращался, пытаясь ухватить остатки крошек. А малыш все гонял его по площадке. Наконец встревоженная птица полетела вверх, чтобы усесться передохнуть на окне в доме напротив. Даша смотрела, как голубь, хлопая крыльями, быстро постукивал скользящими лапками, пробуя ухватиться за откос. Безуспешно. Коготкам не удавалось удержаться на металлической плоскости. Он порхнул вниз, но, едва заметив бегущего ребенка, снова замахал крыльями, и улетел уже совсем, так и не приткнувшись нигде…

Даша достала телефон. Нашла на сайте номер.

— Алло? Здравствуйте, подскажите, пожалуйста, можно поменять билет с четверга на сегодня, рейс Москва — Вена? Сколько доплатить?

Чужой папа

— Так, смотри, доча. Это называется противопехотная мина! Щас мы ее будем о-без-вре-живать, — отец кряхтит и что-то отворачивает. Ей не видно. — Главное тут быть предельно аккуртаным, а то все нахрен поляжем! — он пьяно смеется.

Ксюша смотрит в экран. Она не помнит, когда видела его трезвым. Когда она его вообще последний раз видела… Варя всегда зовет ее, когда он звонит. Варя хочет быть хорошей дочерью. Может ждет, что папа вернется. Ксюша уже не ждет.

Отец поворачивает камеру, у него в руках что-то невнятное. Может мина, а может кусок железа. Ксюша не знает, как выглядит мина. А врет отец много. Раньше злилась на него за это, потом жалела. Теперь сама научилась врать. И чужая ложь уже не трогает.


Дома невыносимо. Бабушкина однушка. Диван один на троих. Спят двойным валетом: в середине мама, по бокам Ксюша с Варькой. На раздельные кровати места нет. Мама говорит, почитай Солженицына, поймешь, что люди в бараках и не так спали. Ксюша не знает, кто это. Она не хочет знать про бараки.

Бабка постоянно шмонает ее полку, ничего не спрячешь, не укроешь. Мама говорит почитай Ремарка, поймешь, что беженцы и не так жили… Ксюша не знает, кто такой Ремарк. Она не хочет знать про беженцев. У нее есть дом. Он целый, он стоит там, где даже не стреляют. Она не просила забирать ее сюда.

Мама говорит, почитай Шаламова… почитай Газданова… почитай-почитай-почитай, поймешь-поймешь-поймешь.

Мама, ты слишком много читаешь, ты не живешь как будто. Почитай меня, мама. Поймешь, как тошно.

Мама с переездом стала разговаривать тихо, и ходит она будто пригибаясь все время. Вместо школьных сочинений у нее школьные туалеты, коридоры, швабры, тряпки. Учителем никто не взял. Наверное это ее сломило, Ксюша не знает. Ей не хочется видеть такую маму. Маме и самой себя наверное видеть не хочется.

Папины родители тоже переехали сюда. Ютятся на окраине у родственников. Папа перевез их после того, как ночью к ним приходили… Дед иногда звонит маме или Ксюше: «Смотрели новости? Вон как мы их покрошили, скоро совсем разбегутся! Твари, в школу попали, там дети невинные, а этим плевать». Ксюша сочувственно мычит. Если бы она была там, ей бы тоже наверное сочувствовали. А она здесь. В «лучшей жизни». Здешним не сочувствуют. У них же все должно быть хорошо.

— Страшно было? — спрашивали ее одноклассники

Страшно? Если они про войну, то Ксюша не помнит. К тому времени она научилась не чувствовать. Страшно было еще за пару лет до того, как весь мир обернулся на их уголок земли. Это она помнит.

Крик. Топот в коридоре, звякнула щеколда. Ксюша высовывается из комнаты. Отец дубасит в дверь ванной, орет. Мама там, внутри. Варька выбегает заспанная, она всегда спит крепче Ксюши, бежит к отцу, плачет, тянет его. Он продолжает дергать дверь, та будто вот-вот оторвется, как в мультиках, и отпружинит вместе с отцом аж до самой комнаты. Варя обвивает отца руками, рыдает. Уходят на кухню. Он дергает ящики, звенят столовые приборы, что-то ищет. Потом снова кричит в сторону ванной. Уходит, хлопая дверью.

Ксюша с Варькой прилепились носами к окну. Темно, высматривают отчаянно. От дыхания окна запотевают, приходится тереть. Вон, вон внизу отделилась тень от подъезда! Идет. Зло идет, не оборачиваясь. Через дорогу гаражи. Ксюша слышит, как Варька начинает шептать: мóлится, чтобы машина не завелась. Ксюша слезает с подоконника и оглядывает кухню. На стене вмятина: дверца шкафчика ударяется, ее ручка оставляет след — раз за разом, ссора за ссорой. На этот раз посуда на месте, отец только солонку смахнул и корзину с яблоками. Вместе с клеенчатой скатертью свалил. Ксюша поднимает клеенку, на ней виноградные листы и коричневая кладка кирпичной стены. У них такие же обои в коридоре. У половины ее подружек такие обои, тоже как будто клеенчатые. Маме легко их мыть, если отец чем-то швырнет. Мама оттирает их и приговаривает: «Хоть обои менять не нужно».

Ксюша заглядывает под раковину: бутылок нет. Смотрит вокруг. Под столом одна валяется, прозрачная. Прозрачные самые плохие. После них всегда жди ссоры. Еще бывают коричневые и зеленые. Их обычно больше, но после них отец веселый, и мама тоже.

Ксюша идет к ванной, стучит тихонько: «Выходи, он ушел». Мама включает воду, какое-то время еще сидит. Потом выходит. Запирает входную дверь на ключ и цепочку: «Идите спать». Варька берет Ксюшу за руку и тянет в комнату. Они ложатся, но Ксюша еще долго слышит, как мама всхлипывает на кухне.

Наутро Ксюша идет в школу с красными опухшими глазами. Говорить о ссорах родителей нельзя, так Варька велела. Варька взрослая, она лучше знает, у нее даже сигареты в рюкзаке есть, ей подружка отдала на хранение. На вопросы учителей Ксюша врет: прищемила палец с утра или кошка убежала, не нашли.

Еще раньше, когда Ксюша ходила в сад, у них все еще было неплохо. Пока отец не сломал на работе кому-то челюсть…

Ксюша помнит: он работает водителем в каком-то управлении. На праздники ему всегда выдают для детей подарки. Вечерами он укладывает Ксюшу с Варькой спать. Папа рассказывает про деда, про его ранения в Афгане. Сам папа мальчишкой гордился своим отцом, таскал в школу его медали. Ксюша не рассказывает про своего папу в школе. У него тоже есть медали из другого места со странным названием. Ему до сих пор платят деньги за то, что он там воевал. Папа гордо говорит «пенсия», но ведь он совсем не старый: Ксюша не хочет, чтобы в школе думали, что ее папа уже пенсионер, как дедушка. Ксюше не нравятся его рассказы: ей от них страшно. Ей хочется, чтобы папа читал добрые сказки.

* * *

Толстая тетка-соцработник проводила ее в комнату. «Вот, располагайся, это твоя кровать».

Первый раз в приюте. Мать решила ее проучить: раньше грозила, а на этот раз исполнила — сказала в ментовке, что забирать не будет, они и переслали Ксюху через опеку в приют на перевоспитание. Мать, конечно, долго терпела, ее понять можно, приводов в детскую комнату уже никто не считал, опека вызванивала каждый месяц, мозг прокапывали, что «надо последствия дать». Но все же Ксюха до последнего наделась, прокатит. Обидно, что в этот раз ее забрали просто по дурости. Она даже не пила, просто подошла к парням сигаретку стрельнуть, заболталась, а тут эти нарисовались, с мигалками. И главное — весна на подходе, можно по свободным дачам мотаться, а ее вот закрыть хотят…

Ничего, с матерью разберемся потом. Пока тут осмотреться. В принципе с виду нормальное место. Типа летнего лагеря. У нее даже отдельная кровать. Ого, да тут на три койки в палате отдельный душ и туалет. И тумбочка у каждой своя. Походу лучше, чем у бабки. Живем!

В комнату влетела толстая девица с рыжими длинными волосами. Лицо круглое, нос картошкой, вся в веснушках. Ксюхе сразу вспомнился мультик «Летучий корабль». Такую девицу наряди в сарафан, и прям боярыня, или кто там была эта поднывала.

— Привет, ты че, новенькая? Как звать?

— Ксюха…

— Ты к нам откуда? Из дурки?

— Не…

— Жаль, а то думала вдруг ты кого из наших видела, — рыжая окинула взглядом Ксюху, ее кровать, заглянула ей за спину. — А вещи твои где?

— Нету, меня из ментовки сразу сюда.

— Че, и телефона нет? — рыжая недоверчиво прищурилась.

— Не, потеряла на днях.

— Ой, трынди больше! Загнала небось. Без телефона здесь никуда! Но я тебе подскажу, как добыть! — рыжая хитро улыбалась. Ее огромные навыкате глаза превратились в две щелочки. — Я тут всё знаю. Это тебе не дурка, это приют. Здесь все можно, только уметь надо. На, глянь! — рыжая не без усилий выудила из кармана обтягивающих джинсов айфон. Ксюха не знала, какой он модели, она таких и в руках не держала. Но точно знала — айфон.

— Крутяк? А, забыла сказать, я — Ирка! — Ирка протянула телефон Ксюхе, сияя от гордости. — Кучу бабла стоит!

— Да я представляю. Богатая ты…

— Не, я просто красивая. Мне Арик подарил. — Рыжая стянула резинку и начала наскоро заплетать волосы в косу. Косища выходила огромная.

Ксюха пожалуй в тот момент завидовала больше Иркиным волосам, чем айфону. У самой на голове росла сухая пакля, сто раз перекрашенная, оттого торчащая в разные стороны. Про «красивая» Ирка, конечно, загнула: за жиром не поймешь, а вот волосы… Волосы и здоровенные сиськи… — Ксюха вздохнула. Ни того ни другого у нее не имелось.

— Так что держись меня, я тебя с нужными ребятами познакомлю, тебе тоже чё-нить перепадет.

— Это здесь, в приюте?

— Ага! Щаз. В приюте одни мелкие. Нашего возраста. Откуда у них айфон. Это там, снаружи! — Ксюха подмигнула. — Арик — мой парень. Он строитель, в общаге живет. А айфон где-то отжал и мне подарил! — Ирка выхватила мобильник и начала в него тыкать. — На, глянь, это Арик.

— Так он взрослый… — на заставке какой-то усатый мужик по-хозяйски притягивал Ирку за шею.

— Канеш, взрослый! Шутит иногда, мол впаяют ему за меня — «совращение малолетки»! — Ирка громко по-лошадиному рассмеялась. — Зато мужик нормальный, а не эти, хлюпики местные. Сейчас в приюте из парней только Димка да Леха нормальные. Но Димка — мой, токо подойди, я те так вставлю! — Ирка сложила свои пухлые пальцы в кулак, по ее лицу было непонятно, шутит она или правда двинет для убедительности. Кулак выглядел основательным, костяшки в мелких шрамиках, видать боевая.

— Да у меня есть там парень, снаружи, — Ксюха прикинула, как бы Мишка отреагировал на статус ее парня… — А у тебя ж вроде Арик?

Рыжая опять растянула улыбку:

— Ну, Арик это снаружи, а здесь Димон. Тупо так называть, скажи? А этот придурок говорит, зовите меня «Димон». Я ж сказала, в приюте все парни того, долбанутые. — Ирка картинно постучала себе по голове. — Ну пошли, короче. Че стоишь?


* * *

— Сейчас Клоун съест Бога…

— Что?

— Да вон, смотри. За пальцем моим следи. Видишь вот эту тучу? — Пальцы у Мишки длинные и обветренные. — Вот это нос, ниже улыбка такая кривая, как в ужастиках, а вон — как колпак, видишь?

— Вроде того. А че глаз нет?

— Злу не нужны глаза, оно и так всех нас найдет… — Мишка сказал это с интонацией старой гнусавой озвучки фильмов.

— А где Бог?

— Вон справа медленно подплывает. Глянь: длинные волосы и рука одна вперед тянется: «Покайся, грешник!»…


Они лежали на остывающей сентябрьской земле, иссыхающие травинки кололи через подстеленную толстовку. Толстовка Варькина. Опять будет пилить, если увидит испачканную. Проще выкинуть, сказать, что на вписке увели. Вот так лежать с Мишкой приятно. Только холодно уже. Мать говорит, придатки застудишь, потом детей не родишь. Ну и норм, нафиг еще дети. Растить кого-то, чтобы он также мучился?

— Барабанная дробь… Нет, надо музыку как во Властелине Колец, жутковатую такую, когда орки торжествуют! Уррррк-мэг-тэррррэ-пыд-тэ! Сожрал.

— Ну, вообще-то не понятно, кто кого. Они просто слились.

— Конечно, понятно. Как в жизни: зло всегда побеждает.

Ксюша выжидала. Ей нравилось, когда Мишка «философствовал». Он и так старше ее на два года, а в такие моменты прям взрослый. Дрищеватый, правда, и прыщи эти… Зато высокий и умный. Хоть поговорить можно.

— …Богу не победить зло: мы же его дети, но распустились очень. У твоей мамки вас двое, и то на тебе уже выдохлась. А Бог наплодил нас шесть миллиардов, как тут уследить? Наши развлечения Ему не по душе, но что Он может сделать. Жить нам скучно. Ищем удовольствий. Кто помладше — наркотики или там зацепинг, драки. Мужикам вроде как уже не подходит, им пожестче надо, чтобы адреналин получить. Они и придумали войны. Давно придумали. И ведь сколько веков работает, отвлекает от скуки. Помнишь у БИ-2? «Революция — она похожа на женщину, которая даст тебе самое большое счастье на свете, но на утро убьёт тебя. Именно поэтому не будет в мире больше революций, потому что не осталось у этой женщины женихов».

— Так это про революцию.

— Да война по сути то же самое, только с продолжением. Война соблазняет мужчин, забирает себе, и они идут за ней, не видя других женщин.

…Ксюха смотрела на пухлые Мишкины губы, что-то еле слышно напевающие. В профиль он больше тянул на свой возраст. Она все не решалась спросить: они вроде как встречаются или так, друзья? Боялась, рассмеется или вообще подумает, что она того. Они часто бывали вместе. Можно было в любой момент набрать Мишке и пойти шататься куда-то вместе, это грело. А вот определенности все же не хватало. Вообще за последний год ей все больше хотелось внятности, чего-то спокойного, своего, но образ девочки-дурашки, что-то все время невпопад говорящей, был настолько привычен и забавен для знакомых, что менять его было страшновато, да и на что менять — неясно.

— У меня последняя сига осталась. Надо пойти стрельнуть.

Мишка посмотрел на нее и разочарованно отвернулся к небу. Не любил, когда его мысли прерывают. Ксюше нравилось его поддразнивать: слегка, чтобы не думал, что она тупая.

— Бабка говорит: «Бог — это совесть». Типа всем нам в аду гореть. А когда я в наркологичке лежала, там эти сектанты анонимные говорили, типа Бог — это любовь. Мол, не страшно, что бы вы ни натворили, главное завязывайте, и Бог все простит, потому что любит.

— Конечно, любит. Вот Клоун его и сожрал. Бог любит и прощает, и Его снова и снова уничтожают.

— Он же бессмертный?

— А толку-то что? Бессмертный — не критерий. Камни какие-нибудь в горах тоже бессмертны, тысячи лет там лежат и еще столько же будут. Но это не значит, что от них что-то хорошее в мире происходит, и надо начать в них верить… Хотя, кстати, было бы неплохо. А что, давай создадим свою веру в вечные камни или океан? Секту слепим, деньги собирать будем.

— Да, денег бы хорошо. Тогда б все отцепились.

— Вот видишь, я ж говорю, зло побеждает: и в тебе меркантильность берет верх!

— Деньги не пахнут.

— Эх, бабка твоя права, в адище нас всех, банальных и бесстыжих. Хотя ей-то тоже туда билетик выпишут, мощная она у вас ведьма!

— Не говори.

— Ладно, пойдем, а то холодно. У меня полтинник есть, настреляешь чуть, еще одну банку купим.

— Опять я?

— Мать, ну ты сама посуди, кто быстрее настреляет. Вот ты кому б дала: тебе или мне?

— Я б тебе дала, конечно!

— Я учту, — расплылся в улыбке.


* * *

А меня пули не берут. Сколько раз прямо так бежал, без броника. Не поверишь, первое время думал, пусть подстрелят, все равно жить тошно. Может хоть поймет, дура, что я не за себя, я ж за них! Извела. Каждый день деньги, да деньги. Потом — алкаш, да алкаш. Я мужик, мне выпить нельзя? На ее что ли деньги пил? Я военный, мне дело нужно, а не по базарам ходить, да домашку у младшей проверять. Она сама училка, вот и занималась бы девчонками.

А я мужик. Воин. Мы дохнем от скуки. Виноваты что ли, что так устроены? Они дохнут без своих журналов да сплетен, а мы без войны мрем. Но ничего, жизнь она всё на свои места вернула, напомнила, где я и правда нужен.

Первое время ждал, что одумается, хоть извинится. Уехали к теще, чем не жизнь, в квартире с удобствами, школа рядом, ее мать, если что, на подмоге! Денег на дорогу дал, проводил. А она каждый звонок как заведенная: деньги пришли, деньги. Я тут, бл… под пулями хожу, а ей только деньги! Что там у них, работы нет, что ли? Сидит, ж…пу свою поднять не может! Девки взрослые: Варька в институте, Ксюха школу дотягивает. Времени у жены дохрена, пойди да заработай! Так задолбала, сил нет! Прислал ей бумаги на развод. Пусть думает. А ей хоть бы что, сказала, подпишет! Тварь. А я тоже человек. Я два года ждал! Пока она перед фактом не поставила, что к мужику переезжает. Невозможно, видите ли, с матерью однушку делить! Конечно, две змеи в одном гнезде.

К мужику, так к мужику. Я даже, знаешь, в тот момент не разозлился. Отпустило, как будто. Два года ее не видел, уже ничего к ней и нет. Ну и мне чего одному скитаться. Совесть чистая. Тут долго искать не нужно. Нормальные бабы, они видят, кто стоящий. А здесь одинокой бабе тяжко.

Бывшая пусть теперь рыдает. К матери-то через год снова вернулась. Да только я больше не позову. У меня теперь Маруся. Молодая.

Бесит, что младшую настраивает против меня. Что ни звонок, так мычит просто. Ни тебе «папа», я уж молчу про что ласковое. Видать мозг ей пропесочивают, что мать, что бабка. Ничего, подрастешь, Ксюха, сама поймешь, что отец таких вот, как ты, здесь спасает, чтобы жизнь у них нормальная была, чтобы, как ты там, могли они здесь засыпать со своим плеером, а не под артобстрелы.

* * *

— Ну чего, док? — Яныч шагнул навстречу. В пустом коридоре отданной под МПП3 сельской школы его тяжелый шаг отдавался эхом. Предутреннее затишье, все отсыпаются.

— Чего тут топчешься попусту? Хоть бы выпить принес.

— Чего, значит, живой паренек-то? Живой? Я ж тебя расцелую!

— Да иди ты со своими поцелуями, я тебе не баба. Сгонял бы пузырь притащил, почти сутки на ногах.

— Да это я мигом, сейчас ребят кликну!

Окунь глянул вслед подпрыгивающей походке Яныча. Радуется. Пусть радуется. Ребенка из-под обстрела вынес. О том, что мальчику скорее всего придется отрезать ногу, он скажет Янычу завтра. А может вообще не скажет. Главное, живой. Перевозка едет, через час-другой пацана переправят в город в нормальную больницу, там разберутся. Отрежут конечно, тут выбора нет. Но Яныч туда не доскачет. Не до того сейчас, он здесь нужен. Таких вот мальчишек и девчонок сколько ему еще повидать. Скольких притащат Окуню. А скольких не успеют… А все из-за глупости. Людской глупости.

Окунь не любил рассуждать о глобальных вопросах мира, любви, войны, не любил делить на добро и зло. Но его бесили родители, оставлявшие детей под огнём.

Ему Бог дал руки. Хорошие руки, не подводят. Дал мозг. Ему дали образование, знания, чтобы спасать жизни. Какая дурость самим делать так, чтобы дети попадали к нему на стол. Не уехать все равно, что ждать смерти. Ладно — мужики: они пришли сюда воевать. Это их выбор, их работа, если угодно. Войны были всегда. Работа военных — воевать. Но дети?! Окружения нет, почему ж вы их держите тут? В блокаду детей переправляли в тыл, зная, что может потом не найдут никогда, сколько их растерялось по стране. А теперь — в чем проблема? Да здесь даже на передовой каждый второй солдат выкладывает в сети свои фото, у всех телефоны, скайп, позвонить родным хоть во Владивосток можно. Отправь ты подальше детей — каждый шаг отследить сумеешь, тебе ж самому дышать спокойнее будет. Нет же, сидят, а потом хоронят, рыдают.

Окунь сломал шариковую ручку. Способ проверенный. Раньше мог пнуть что-то или швырнуть в стену, но сразу кто-нибудь заметит, уставится, обернется или наоборот отойдет в сторону. Здесь нервным не место. Война.

Только поговорить не с кем. За его мысли любой пьяный майор ему впечатает. По-своему будет прав: у него своя солдатская правда, он за нее воюет. Он получает за это медали местного отлива и непризнанные там, в реальной армии, должности. Потому и сидят здесь такие майоры и подполковники… Не первый год уже. Не вернуться им назад. Здесь они мужики. Герои. А кого из них сейчас в Москву перекинь, да заставь крутиться, чтобы и жилье снять, и семью накормить. Да ладно семью — себя да кошку. И нет их силы, исчезнет вся. И уважения там не сыщешь, хоть обвешайся медалями. Там другая разменная монета. Другие герои. Эта война ценится только теми, кто в ней.

А Окунь другой. Мужики дразнят его терминатором. В шутку. Знают, что на нем весь госпиталь держится. Хотя тот же Яныч догадывается, что он не их породы. Догадывается по тому, как Окунь тихо выпьет свое, пока остальные обмывают шумно новый успех, как отмолчится во время тостов. Он профессионал своего дела. Он ехал сюда, чтобы отточить мастерство. Московский хирург. Там дома конкуренция лютая. Либо в частной шарашке сиди зевай, либо в больнице аппендициты режь. А в каком-нибудь Склифе или Боткинской таких, как он, одаренных, толпы. Не прорваться. Зачем себе врать — пробиться там не смог. А тут думал раз война, то в местных больницах точно пригодится, ценным будет, «столичный врач», дослужится если не до главного, то хотя бы до завотделением. А через пару лет обратно с записью в трудовой. Хм, смешно. Просчитался, персонала в избытке: все региональные врачи, кто не уехал, от огня перебрались поближе к крупным центрам. Что ж, логично.

Осталась только военка. Ничего, он не из трусливых. Ему надо двигаться вперед, а не ждать, пока там дома хирурги-пенсионеры уступят наконец место. А здесь он не просто врач на все руки, он параллельно управляет бесконечным организационным процессом. Он и голова, и шея, и весь организм этого госпиталя. Да и травмы такие, что в Москве раз в пять лет увидишь. Опыт конечно бесценный. И сам ощущаешь, как мастерство с каждым днем оттачиваешь. Только бы вот не на детях, не на детях же…

Окунь выдохнул, порылся в кармане. Вторую ручку он сломал еще вечером от обиды: поздно притащили, кровопотеря большая, по глупости подорвался, «герой». Но тот хоть не пацан малой, а мужик, комбат, приехал воевать… Хотя комбатом больше ему не быть.

* * *


Ксюха идет по подземному переходу. Голоса. Поют. Мелодия знакомая. В детстве из их гаража всегда на полную громкость звучало «Любэ». Она точно знает, чей это голос. Сначала замедляется, прислушивается, едва ступая, подходит ближе. Люди без зонтов нерешительно выглядывают наверх. Там снаружи дождь. Август выдался мокрым и серым.

Он стоит в центре. У его ног черный кофр, в нем несколько помятых купюр. Еще двое по бокам чуть сзади с гитарами. Руки его заканчиваются в районе локтей. Рукава подвернуты так, чтобы обтягивали то место, где прошелся нож хирурга. Так прохожие точно поверят, что ампутированы. Все трое в камуфляже. На груди по паре медалей.

Когда отец месяц назад заявился к ним утром с поезда пьяный, поддерживаемый таким же поддатым дружком, Ксюши дома не было. Ей потом бабка рассказывала. Мама после этого неделю ходила потерянная, но Ксюша разговоров с ней избегала. А бабка все причитала, мол, куда же он пошел, как ему теперь жить. Повторяла, что отец передал матери деньги. Десять тысяч. Первый раз за столько лет. Ксюху злило непонятно откуда появившееся бабкино сочувствие. Нахрена он припёрся! На жалость надавить? Повоевал, а как инвалидом стал, вспомнил, что семья есть? И гордый такой — не остался, вроде как благородный, пришел помочь, а самому ничего от них не надо. Ксюха нарочно старалась растравить обиду.

Уставилась на отца.

Как много я говорила о тебе. Психологи, врачи, приют, наркологички, реабилитационный центр… Все наши разговоры упирались в детство. В последнем центре я даже врала, что ты умер! Думала, так больше шансов, что не будут спрашивать. Что не придется снова тебя обвинять, ненавидеть. Как много неотправленных писем написала я тебе… Они говорили, что так станет легче, что так выйдет вся боль…

Боль за те ночи с бутылками, за мамины слезы, за наш переезд, за невыносимую жизнь с бабкой. За маминого нового мужика, который оказался таким же пьющим, хоть и тихим. Спасибо, нас никогда не трогал, зато наливал мне от доброты своей. А знаешь, я ведь тогда и начала все пробовать. Вот сидела с ним на кухне и настойку эту мерзостную пила. И о тебе думала: вот папочка, я твоя дочь, доволен? Отомстить тебе так хотела. Ты ведь первое время все убеждал меня, мол ты за нас воюешь, чтобы у нас с Варькой было все хорошо. Мне так хотелось, чтобы ты понял, что у нас все плохо. Варька в отличницу играла. В институт перевелась, подрабатывать начала, тебе регулярно звонила. А я, знаешь, решила по-другому. Захотела до дна дойти. До-о-олго вроде спускалась. Да только потом поняла, что ты ведь раньше меня туда пошел, и оттуда снизу не замечаешь никого, кто еще не так глубоко спустился. Я сама постепенно перестала замечать тех, кто там, наверху. Но меня, представляешь, вдруг оттуда начали вытаскивать. Заметили и давай звать. Люди стали в жизни появляться нормальные. И снова туда, вниз — не захотелось.

А ты — вот. Стоишь в двух шагах. Наверное, пьяный…

Отец как почувствовал, среди нескольких зевак выцепил ее взгляд… Петь перестал. Смотрит. Ей сдавило все так, что вдохнуть больно. Ни сказать, ни крикнуть, ни отвернуться.

Папа, не надо. Пошли домой.

Раздел: Подъезд

Мария Васильевна

Мария Васильевна неспешно оделась: натянула спортивные брюки, ветхую блузу, достала калоши, повязала косынку. Дом начинал затихать. Миша бы очень ругался, увидь он ее сейчас в "таких лохмотьях". Но она все рассчитала. Два года бессонницы дали ей достаточно времени, чтобы изучить ритм жизни соседей.

Понедельник. Программа "Время" давно закончилась, собачники возвращались с прогулок — значит, уже начало одиннадцатого. Виктор с третьего этажа вернется не раньше часа. Его смена в автобусном парке до полуночи. Он единственный, кто может пройти мимо нее. Из "неспящих" есть еще молодежь. Они часто подолгу стоят у подъезда, шумно расходясь уже за полночь. Но, во-первых, они откуда-то сверху и всегда ездят на лифте. А во-вторых, сегодня понедельник. Мария Васильевна давно заметила, что по понедельникам жильцы стараются поскорее прийти домой и больше не выходят. Устают. Подъезд засыпает раньше. Она потому и выбрала понедельник — первый понедельник каждого месяца. Вот, например, в пятницу она бы не рискнула. Подъезд бурлит, гудит, суетится. Всю ночь слышен топот. А зимой эти с верхних этажей вообще так и сидят на лестнице, курят, выпивают и все болтают, болтают. Слышно даже через закрытую дверь.

Когда-то, еще в первый год после переезда, она посоветовалась было с Мишей, не поговорить ли с ребятами, чтобы вели себя потише. Сын разгорячился:

— Это тебе не Гомель! Не надо здесь никого воспитывать! Ты понимаешь, что здесь так не делают?! — Потом заметил ее растерянность и, чуть мягче добавил, — мам, я тебя прошу. Пожалуйста. У меня и так столько проблем. Не усложняй. Сидят они, лично тебе ведь спать не мешают?

— Да мне-то, Мишенька, не мешают. Я и днем могу прилечь, а остальным каково? У нас и с детьми семьи есть, а на первом этаже пара врачей. Им бывает с утра на дежурство. Я же только попросить хотела, чтобы потише…

— Мам, пожалуйста, заканчивай эти свои привычки. Вот ведь, зашел на чай, а в итоге, как попугай, одно и то же тебе объясняю! По какому разу, а ты не слышишь!

— Мишенька, ты извини-извини! — всполошилась она. — Я не буду. Я тебя поняла. Ты поешь, отдохни, а я молча посижу. Извини меня.

Так и не поняв реакцию сына, она все же не решилась поговорить с шумной компанией, хотя и была уверена, что нашла бы нужные слова. Все-таки тридцать пять лет проработала в школе. Почетный гражданин города. Сколько было сложных ребят, непростых семей, но диалог всегда получался.

Она была строгим учителем. За принципиальность и активность директор продвигал ее по партийной линии. "А разве можно было быть не принципиальной, — привычно заговорила она сама с собой. — История это не литература: двух мнений здесь быть не может. А история компартии в старших классах — тем более. Разве можно тут искать компромиссы? Так не патриотов вырастишь, а предателей. Их ведь, молодых, так легко запутать, так легко увести по ложному пути. Тогда нам, конечно, было проще. Учебники на всю страну одинаковые, программа утвержденная, идея единая. Была система, была логика. А вот как им преподают события 90-х? Ведь и не поймешь, раньше одна страна была… А сейчас, Миша говорит, каждый учитель может выбрать, какую точку зрения преподносить на уроках. Вот и хамят ребята педагогам, потому что чувствуют, что нет у старших единства, нет честных ответов, оттого и уважения у детей к старшим нет".

Она зашла в кухню, по привычке взяла сухую тряпку и протерла раковину. Подставила под кран пластиковую баночку из-под сметаны. Миша чинил кран в прошлом месяце, но тот снова подтекал, и за ночь раковина покрывалась бисером брызг. Вымытая посуда высохла. Она переложила приборы в шкаф, повесила влажное полотенце на батарею и огляделась в поисках чего-нибудь недоделанного. Всё чисто. Руки по привычке потянулись к радио. После треска раздались знакомые речи "Политического обозрения". "Тьфу, пропади вы пропадом. Одно и то же мусолят. Лучше бы Радзинского включили. А то вас, лодырей, каждый вечер слушать, а его только по субботам! Ведь какой умничка, как рассказывает… С голосом только не повезло", — она вздохнула, сопереживая пищащему ведущему.

Мария Васильевна подошла к окну. Со второго этажа проглядывался небольшой участок широкого проспекта. Ей нравилось вечерами смотреть на разноцветные огни автомобилей и яркие витрины. Ночами было красиво, хоть и шумно. А вот днем она старалась в окна не глядеть, особенно засушливым летом. Выцветший на ярком солнце пейзаж навевал уныние: серое шоссе, пыльные тротуары, изможденные жарой люди. Из окон не видно было ни одного дерева. А с прошлого года убрали и газоны. Миша был доволен: "Наконец парковки у вас нормальные сделали, а то, как ни приедешь, один стресс, где бы во дворе прибиться!" Ей было тоскливо наблюдать, как последние зеленые лоскутки — единственные маяки лета, исчезают под серой гладью асфальта. Но если это облегчит сыну приезды в гости, то, что ж, она потерпит. Она потерпит.

В Гомеле вокруг ее окон извивалась виноградная лоза. Летом тени от листьев кружились по кухонному столу, выписывая узоры, как в детском калейдоскопе. Ее маленький огородик, плотно засаженный овощами и малиной, пестрел всеми оттенками зеленого. Летом приезжали внучки, и весь день проходил в готовке. Но когда она возилась у плиты, переворачивая к полднику ароматные пышки, или строчила девочкам кружевные выходные платьица, она, и не глядя в окно, знала, какая картинка снаружи. Каждый куст, каждую вишню соседского огорода, лужайку с ребятнёй, обрамленную аккуратными сараями, яблоню у общей калитки. Она прожила здесь сорок лет. Они сами с мужем строили этот дом, как и другие пятнадцать семей. Строили долго, добротно, для себя, для детей, для внуков. Два этажа, два подъезда, погреба, огороды, сараи, закрывающие двор от посторонних глаз. Сорок лет ничего не менялось. Только деревья росли все выше, да вьюн расползся от крыши подъезда, укрывая темной зеленью весь фасад дома.

Когда она вышла из квартиры, в подъезде было темно и холодно. Отопление включали только в конце октября. У них в Гомеле в доме была газовая колонка. Тепло и горячая вода каждый день. После переезда сюда, ей казалось странным снова мыться из тазика летом, как в далеком довоенном детстве.

Из-за соседской двери доносились звуки сирены и стрельбы: сосед засел за сериал. Значит, уже одиннадцать. Она тихонько прикрыла дверь, не решаясь захлопнуть. В прошлый раз из-за перегоревшей лампочки она долго не могла попасть ключом в скважину. И чем дольше пыталась, тем сильнее переживала, что кто-то из соседей ее увидит, а потом Мише скажут, и он снова будет ругаться, что она занимается не своим делом и позорит его своим видом. "А в каком, прикажешь, виде выходить? — рассуждала она, натягивая плотные резиновые перчатки. — И потом, ведь я всегда в чистом. А что не новое — так ведь и не на танцплощадку". Она беззвучно переставила к лифту ведро с водой, развернула цветастый, вручную обмётанный лоскут ткани, бывший когда-то ее домашним платьем, и беззвучно погрузила его в воду. Отжав тряпку, насколько хватило сил, она поднялась на один лестничный пролет и принялась плавно, одну за другой, мыть ступени. Спустившись к площадке своего этажа, она прополоскала тряпку, с облегчением заметив, что грязи накопилось не так много. В прошлом месяце всю неделю до ее "дежурства" город затапливали ливни, и воду пришлось дважды менять. А это время и силы: на улицу вылить, подняться…

Сейчас было сухо. Дожди ушли, а снег пока ни разу не укрывал столицу. Да и пару недель назад к ним все-таки заглянула уборщица — тучная женщина в грязной сине-оранжевой форменной куртке с обветренным лицом. Убирать должны были раз в месяц, но уборщица приходила, только когда Рая с первого этажа звонила с жалобами в ЖЭК. Мария Васильевна тоже хотела звонить в ЖЭК, но Миша, услышав это, заворчал: "Ну почему тебе всегда больше всех надо, мам?! Какая тебе разница, что там. Ты же не в подъезде живешь, а в своей квартире. Придет время — уберут. Только не вздумай сама мыть — я тебя знаю! Или тем более соседям предлагать — решат, что ты не в себе".

Она и заикнуться не успела о своей идее, а Миша уже запретил! А ведь он и сам наверняка помнил, какой у них в доме был заведен порядок. Каждую неделю одна из квартир мыла оба этажа, график висел у входа. В подъезде всегда было чисто, никому и в голову не приходило плюнуть на лестнице или разрисовать стены. То были свои… Раньше ей казалось: свои — потому что ровесники, к труду в войну приучены, идеей одной шли, воспитанием общим жили. А их дети уже по инерции включались в правила дома. Но переехав сюда, Мария Васильевна с удивлением обнаружила, что дело не в возрасте. Две старушки с первого этажа ни разу за пять лет не ответили на ее "добрый день!". Притом та самая громкая молодежь здоровалась, даже когда она просила их не курить в подъезде. Ее сверстницы здесь жили по одиночке, ни с кем не общаясь, редко выбираясь из квартиры. Куда уж с ними было завести разговор о дежурстве. А к тем, что помоложе, она и сама с таким предложением не подошла бы: угрюмые по большей части, всегда торопятся, уставшие, раздраженные. Как и ее Миша в последнее время. Совсем другим ведь был.

Пока она вспоминала сына, его шутки, приключения и первые разочарования, она и не заметила, как уже дважды вымыла всю лестничную клетку. Легкий запах соды почти выветрился. Она выпрямилась, кряхтя от боли в спине и ногах. Чисто…

Мария Васильевна сидела на кровати, массируя колени дрожащими руками. Все было вымыто, выстирано, развешано. За стеной давно замолчал телевизор. Наверху сегодня никто не скандалил. Подъезд глубоко спал.

У входа послышались шаги, затем звуки кнопок домофона. Шаги устало зашаркали по ступеням, замерли перед вторым этажом…

Она улыбнулась, представив, как Виктор удивленно смотрит на сияющую чистоту и осторожно, стараясь не наследить, пробирается по краю лестницы домой.

Виктор привычным жестом выгреб из почтового ящика все бумаги и начал разбирать письма. "Опять одни счета! Света белого от вас не видно!" — он раздраженно сплюнул в коробку для листовок и поплелся домой.

Звуки музыки

— Вставай, тварь такая!

Господи, что случилось?

— Я тебя, мразь, сейчас пришибу!

На часах 8:05. Откуда доносится рев — не понятно.

— Школа, твою мать, через двадцать минут!

Школа? Да вроде уже за плечами институт. Кошмарные воспоминания из детства? Вроде такого не было.

— Ты у меня поспишь! Подняться она не может!

Послышались сдавленные вопли. Открыв глаза и сообразив, наконец, откуда доносятся крики, Лиза облегченно выдохнула. Недоумевая, она прошлепала кухню:

— Мам, это что?

— Ты о чем? А, это? — подняла она глаза к потолку. — Это артист свою дочь будит в школу. Доброе утро!

— Да уж, доброе… И давно это у них так?

— Года три. Ты просто раньше в будни не приезжала. Как жена его сбежала, так и началось.

Вопли продолжались еще минут пятнадцать. Конфликт, по-видимому, разрешился: в окно Лиза увидела вылетающую из подъезда растрепанную девчонку лет тринадцати с расстегнутым рюкзаком, на ходу натягивающую не по погоде легкую куртку. Со второго этажа ее лица было не разглядеть.

Когда Лиза была маленькая, сверху часто раздавались ритмичные постукивания. Мама говорила, что сосед "бьет чечетку". А теперь, похоже, бьет он свою дочь. Хотя через пару лет она вернет ему все сполна. Раньше Лиза и не видела девочку. На улицу своего ребенка соседи не выводили, но, судя по грохочущим перекатам, разрешали покататься дома на роликах. Однажды Лиза заметила в заоконном пейзаже метаморфозу: крепкий старый каштан побелел. Но не воздушные "свечки" соцветий украсили его: сверху на ветки плавно приземлялись серпантинки туалетной бумаги. Развлекалась соседская дочка. И ведь тогда на нее никто не накричал…

Еще часто ночами Лиза слышала вальсы и симфонии. Все тот же сосед включал классику не очень громко часа в три ночи, полагая, что все уже спят и не проснутся. Музыкальный мужик… Она отхлебнула горячего чая, размышляя, как странно меняются люди. Может, артисты, особенно второстепенные, склонны к деспотизму? Гастроли по райцентрам, гостиничные номера на пять коек, больше смахивающие на обшарпанные комнаты общаги…Надо же на ком-то отыгрываться.

Хотя этот еще ничего — сосед сбоку включал музыку днем, да погромче. Даже с годами Лиза так и не научилась понимать, что это: рок, металл или какая-то другая самодеятельность. Отвратительный гортанный рев был сдобрен хаотически размазанными воплями электрогитар и рассыпающимися барабанными дробями. Вживую этого странного типа она видела не чаще, чем соседскую дочку сверху, но его музыку слышала даже через беруши. Безуспешно попыхтев над "домашкой" под ядерный аккомпанемент, Лиза с детской вспыльчивостью усаживалась за пианино и изо всех сил вбивала в клавиши бетховенского "Сурка". Сосед должен был испытать на себе всю тяжесть музыкальной мести!

— А рокера нашего что-то не слышно? — она поглощала завтрак, разглядывая унылое утреннее небо.

— Похоронили его летом. Утонул пьяным, царствие небесное. — Мама перекрестилась. — Еще сырников подогреть?

— Судя по его музыкальным вкусам, подземное царствие ему было ближе. Да, еще бы парочку навернула.

— Лиза, ну что за богохульство!

— Да ладно, может, он вообще неверующий был. Да и какая ему теперь разница — вряд ли обидится.

— Лиза!

— Да, мамуль? Слушаю тебя. Очень вкусные сырники, пасибки. А отопление не включили еще? Холод какой!

— На здоровье. Батареи пока холодные, должны вот-вот включить. А ты все-таки в родительском доме. Можно как-то без черного юмора?

— А без юмора в нашем доме никуда, ты же понимаешь. Ладно, пойду шкаф, что ль, разберу, пока время есть.

— Батюшки, что творится! С чего бы это?

— Кхм, я ведь и передумать могу… — она ехидно улыбнулась и пошла, напевая, в комнату.

Дом просыпался. Натужно гудели водопроводные трубы, нетерпеливо скользили стулья, щелкали дверные замки, неуклюже топали лестничные пролеты. Сонный лифт лениво карабкался вверх, чтобы, замерев на мгновенье, выдохнуть вниз.

Ей захотелось посмотреть на этот поток жизни, выплывающий из подъезда. Она забралась на подоконник, сложила по-турецки ноги и оглядела "сцену". Дворник ритмично почесывал дорожку корявой метлой. Торопливые офисники загружали обрюзгшие телеса в машины, ругаясь на узкие проезды. Раздраженная мамочка, собрав остатки выдержки, уговаривала плетущегося рядом недоспавшего малыша.

Двор терпеливо ждал, пока его жильцы отыграют привычные роли и разбегутся, оставив его наслаждаться антрактом до полудня. Жизнь будет кипеть где-то там, на проспекте, а здесь… тишина… до второго действия, в котором вернутся школьники, закопошатся по углам площадки, заполнят смехом подъездные пролеты. Домохозяюшки выплывут с собачонками размером с ладонь. После обеда выползут и мирные пьянчуги посидеть у площадки. В это время они еще трезвые, выходят пообщаться. Двор снова оживет. И будет услужливо предоставлять свои подмостки до самой ночи.

Кстати, о пьяницах. В последние годы их почти не видать. Один только и остался местный псих с шестого этажа, сам с собой ругается, уже с утра закупившись алкоголем.

А когда Лиза была маленькая, в пресловутые девяностые никому не было дело до пьющих. Она вспомнила веселого кукловода из соседнего подъезда. Он иногда приходил к ним в детский сад со своими смешными номерами. А по ночам, хорошенько выпив, декламировал целые поэмы, прохаживаясь вдоль двора. Читал с выражением, громко. Никто его не гонял, не кричал с раздражением из окон. Принимая игру, жильцы припоминали строчки и старались проговорить их раньше хмельного чтеца.

Как-то утром, когда они шли с мамой в детский сад, у соседнего подъезда стоял гроб. Лиза первый раз вживую увидела гроб. В нем лежал кукольник. Сморщенная бабулька сидела рядом на табуретке, поправляя венок. Кукольник был такой нарядный и чистый, лицо его было без щетины, заметно моложе, и улыбалось. Лизе показалось, что он был очень добрым в тот момент. Даже захотелось подойти поближе, но мама резко ускорила шаг, перекрестившись. Потом мама несколько раз переспрашивала Лизу, не плохо ли ей, не испугалась ли она. А чего было бояться — он, вон какой, лежал радостный. Еще мама как-то сбивчиво и не очень понятно рассказала, что так обычно делают в деревнях: выставляют гроб, чтобы соседи могли проститься. Лиза не поняла, почему только в деревнях, но спрашивать не стала: уж очень мама торопилась и как будто сердилась. А Лиза с детским любопытством ждала, что еще увидит другие гробы у дома, ведь среди жильцов очень много старых людей. И тогда мама, может быть, не будет так спешить, и они подойдут поближе и попрощаются, и может даже потрогают.

Лиза сидела на подоконнике, перебирая детские воспоминания. Откуда-то издалека послышалась неуверенная мелодия. Спотыкаясь, она никак не могла разлиться вволю. Лиза замерла, прислушиваясь, пытаясь определить, что это. Слабые звуки долетали едва-едва. Видимо, детские ручонки выводили снова и снова воздушную польку. Это была флейта. Волшебная городская дудочка.

На последнем

Ковер бы выкинуть давно… Сколько раз бабушке говорил… Да теперь уж ладно, пусть сама решает. Они наверняка будут рады его новости. Бабушка столько лет спала в кухне, а теперь наконец сможет спокойно вздохнуть. Только отчего ж так тоскливо?

Ему хотелось пройтись по комнате, как в американских фильмах, когда герой прощается с домом, медленно шагая по пустым коридорам, прикасаясь к знакомым стенам… Но весь проход между его разложенным диваном, громоздким письменным столом и шифоньером преодолевался за три неуклюжих шага.

Диван… Когда-то очень дорогой, чешский, пахнувший новизной, доставшийся дедушке какими-то неимоверными усилиями. Теперь, с вытертой красной вельветовой обивкой и выползающим из всех щелей поролоном, он представлял собой унылое зрелище. Никита твердо решил, что уговорит Настю купить кровать. Неважно, что квартира будет съемная. О кровати он мечтал всегда: всю жизнь спал с ощущением, будто это временное место. Этот ритуал, каждый вечер раскладывать и утром снова складывать диван — он напоминал поездку в поезде: скатать матрас, сдать белье… Наверное, как и у всех малышей, у него была когда-то маленькая кроватка. Но сколько он себя помнил, этот диван был неизменным и таким недвижимым, он как будто врос в комнату, со временем даже отказавшись складываться.

Он уговорит Настю, хоть они уже и поссорились из-за кровати. У нее же куча идей, как заполнить пространство, создать «уют». А ему нужно так мало. Ей придется уступить. Теперь он будет решать. Так должно быть. Он мужчина.

Никита заметил, что стучит пальцами по запыленной коробке. Компьютер… За четыре месяца он так и не нашел время, чтобы подключить отчиму ноутбук. А ведь тот пару разу спрашивал, а потом, видимо, застеснялся.

Стало стыдно и совсем тоскливо. Он вспомнил, как они ездили в магазин. Мама, конечно, тоже поехала, такие покупки всегда выбирали вместе, готовясь и обсуждая уже за неделю, а то и две. Никита ощущал на себе сочувствующие взгляды продавцов и злился, когда молодой высокомерный парень демонстративно игнорировал чудаковатую пару и обращался с предложениями только к Никите. А мать с отчимом, как дети, подходили к каждой модели, трогали, читали вслух описание и рекламные брошюры. Им было важно выбрать самим. И Никита молча ждал, не отвечая продавцу.

Когда-то он стеснялся ходить с мамой в магазин: смущала ее болтливость, наивные вопросы, привычка разговаривать с незнакомцами. Продавщицы обычно бывали вежливыми, но ему это казалось лживым. Мать не понимала детского смущения, но на помощь часто приходила бабушка: она находила маме дела по дому, а в магазин с внуком ходила сама.

А потом появился отчим. Точнее, сначала он был просто Славик. Смешной, застенчивый, немного заикающийся. Познакомились с мамой в социальном центре на занятиях. У них оказались одинаковые диагнозы, и они радовались этому так искренне, как будто не сниженный интеллект, а особый мир связывал их.

Никита помнил, как Славик приходил в гости и все говорил, говорил, больше мамы, но при этом постоянно краснея. Никите было лет тринадцать, жизнь кипела, и он не заметил, как Славик стал частым гостем, болтал какую-то ерунду про свадьбу. В «детскую» Славик не входил, иногда подолгу смущенно топчась на пороге. А Никита забавлялся, зная, что тот ждет, что его окликнут, а нет, так и будет стоять, хоть полдня.

Однажды вечером Никита вошел в подъезд и услышал шорохи под лестницей. Привычное дело: там часто болтались ребята или курили семейные мужики. Он уже начал подниматься к лифту, но что-то знакомое уловил в шепоте. Он резко повернулся и заметил мамино пальто.

— Ты чего тут?! — крикнул он.

— Привет, Никит! — мать по-доброму улыбнулась, шагнув к лестнице. Только сейчас он увидел в ее руках розу в дешевом целлофане. — А мы тут со Славой болтаем, — за маминой спиной перетаптывался Славик. Лица не было видно, но Никита и так мог представить его обычное выражение неловкости.

— Совсем сдурели?! — Никита и сам вздрогнул от своего крика. Возмущение, гнев, стыд — все слилось воедино. — Кухни вам не хватает?! На весь дом позориться решили! — перед глазами замелькали картинки, как соседи, поднимаясь к лифту, вежливо отводили глаза. Как мать по своей привычке наверняка с каждым заговаривала. Воображение мгновенно надумало о всеобщем смехе, сплетнях и перешептываниях. Стыд навалился на него, такой огромный и невыносимый, что он впервые заорал на мать, не думая, что кто-то может войти в подъезд. А они стояли растерянные, смущенные, непонимающие. Потом он ухватил мать под руку и потащил к лифту, рявкнув Славику, чтобы валил, пока жив. Тот так и замер внизу, пугливо прижимая мамину сумку.

Никита не помнил, что он орал маме, не помнил, что пытался прокричать бабушке. Он нарочито громко хлопал дверьми в квартире, что-то рвал, выкидывал в окно, потом со злобой тщетно пытался прилепить самодельный крючок, чтобы запереться в комнате, хотя к нему и так никто не заходил. Он проснулся заполночь. Заглянул в спальню — бабушка спала. В комнате пахло валерьянкой. Из ванной слышалось журчание. Он открыл дверь. Там была мама. Она сидела на краю ванной и плакала… Его мама, инвалид детства из-за задержки развития, улыбчивая и светлая, никогда не плакала. Или просто он никогда не видел… Что бы ни происходило, она не унывала: улыбалась восторженно или задумчиво, сочувственно или с сожалением, но улыбалась.

Он растерялся, не зная, что делать. А мама сжимала в пальцах сломавшуюся подвядшую розу и плакала.

Даже сейчас, вспоминая ту сцену, ему было все так же горько. И вроде всё потом наладилось, со временем он привык к Славику; никто не вспоминал ту вспышку ярости… Но отвратительное щемящее ощущение в горле иногда накатывало. Вот и сейчас он некстати вспомнил этот случай, хотя и так было паршиво. Он знал, как родителям хотелось свой ноутбук, как им важно было «не отставать» от прогресса… Теперь обязательно надо успеть подключить. Только где же выкроить время. Переезд, работа, Настя… Но без него точно не справятся.

— Никит! — в дверь постучали.

— Да, бабуль, чего?

— Никитушка, обед готов. Ты поешь или подождем маму? Они уже вот-вот должны прийти, — бабушка приоткрыла дверь. — А ты чего такой? У тебя всё в порядке? Бледный какой-то — не заболел? Холод какой в доме, а они все отопление не включат. Застудился может? — она дотянулась до его лба. — Вроде прохладный. Работаешь ты много, совсем зеленый стал.

— Да не, все нормально, ба. Я подожду, вместе поедим. — Ему хотелось оттянуть момент разговора, еще какое-то время не слышать их вопросов, не видеть их лиц… — Мусор есть? Выйду, подышу.

Никита вышел на лестничную площадку. Удивительно чисто. Только паутинки у потолка ещё с лета. Последний, девятый этаж, чужие сюда не забирались. Он оглядывал знакомые стены, перила, с выцарапанным им самим лет в десять «Цой жив». Он тогда и не знал, кто это. Просто видел везде надписи и повторил.

Сколько времени он проводил здесь, откладывая момент возвращения домой, когда нес из школы очередную двойку или весть о пропаже сменки, когда прятал в портфель трофейный, честно выигранный арбалет, который бабушка заставила потом отдать обратно. Он стоял и по детской привычке ковырял ботинком скол плитки у ступеньки. Возле соседней 143-й квартиры узор из уродливых коричневых квадратиков сбивался. Не хватило, видать, цветной плитки и все залепили белой. В детстве он был уверен, что там, под этим белым куском находится лаз. Настоящий, секретный. Только нужно встать на нужное место, чтобы он открылся. Он улыбнулся, вспоминая, как пытался «нажать» правой ногой на свой коврик, а левой на соседский — это и была тайная схема. Потом старуха-соседка жаловалась бабушке: «Никита-то ваш об мой коврик ноги вытирает, чтобы ваш не пачкать». А он стоял, вдавливая подбородок в грудь, готовый взять на себя любую вину, но не выдать догадку о потайном лазе. Да и отпираться было глупо — на цветастом коврике развалились фигурные кусочки мартовской грязи с его ботинок.

Лифт поднимался, приближая знакомые голоса. Через пару мгновений двери открылись:

— Никита, привет! А ты чего так рано? — мама поцеловала его в щеку.

— П-п-привет, Ни-и-кит, — отчим протянул красную от холода руку.

— Привет! Да поговорить хотел. Мы с Настей собираемся жить вместе. — Он выпалил это так быстро, что сам не понял, как проговорился. Но в тот же момент стало удивительно легко, как в детстве, когда приходил с плохими новостями, а дома сидели гости, и никто уже ругаться не мог.

— Вот это новость! — мама засияла. — Здорово, Настенька хорошая такая!

— Поз-здр-здравляю! — Славик снова протянул руку.

— Да, спасибо, пока не с чем особо, — Никита был смущен их реакцией и досадовал на себя, что так долго тянул с новостью.

— А бабушке говорил? — мама звонила в дверь, неотрывно глядя на Никиту и улыбаясь.

— Не успел еще, вас ждал.

Бабушка открыла, они зашли в коридор.

— Мам, Никита-то наш женится! — выпалила мама.

— Этого я, между прочим, не говорил. — Никита улыбнулся маминой прямоте.

— Да ладно уж, понятное дело! — мама подмигнула ему. — Настя к нам переезжает, будем все вместе!

Повисло молчание. Бабушка удивленно взглянула на Никиту, который растерялся от маминых слов. Славик стоял у двери, не решаясь пройти дальше, пока все столпились на проходе.

— Это правда, Никитушка? — бабушка прижала руки и расплылась в улыбке. — Ты мой дорогой! А я смотрю: чего такой с утра? Что ж не сказал, думал, родная бабушка не поймет? Да мы все так любим Настю! Давно пора. А то живет с подружкой на съемной квартире, и ей житья нет, и ты, бедный, выдохся туда вечерами ездить. А тут и дом, и все свои, и на всем готовом.

Никита стоял, не зная, как лучше продолжить разговор.

— Да это еще не решено. Может, мы обедать пойдем? — ему было неловко стоять под общими взглядами и улыбками, осознавая, что придется их разочаровать.

— Конечно, идем! — мама сняла пальто и пошла мыть руки. Славик продвинулся вперед и начал старательно пыхтеть над шнурками.

— Это еще не точно, бабуль. Свое жилье все-таки хочется… Может, мы одни…

— Конечно, свое лучше. Эта-то квартира твоя. И комната у вас своя будет. Мы маму со Славиком в «детскую» переселим, а вас в спальню. Кровать купим или диван раскладной? Хотя места там много, чего вам на диване мучиться.

— Да я не знаю, ба, — Никита совсем растерялся, уже не понимая, где его мысли, где Настины, где бабушкины… — Может, снимать лучше…

— Да чем же это лучше?! Сам сказал: свое жилье хочется. Настя что ли хочет?

— Вроде того, — ему снова стало стыдно за вранье, но сказать по-другому не получилось. С другой стороны, это и правда была Настина идея. Как и сейчас с бабушкой, так и месяц назад в разговоре с Настей он и не заметил, как предложил ей жить вместе. Она что-то говорила про цветовые сочетания в доме, он как-то невнятно пошутил… и тут она вдруг расплакалась, что ему на нее плевать, и он и не любит ее вовсе, раз за два года не предложил жить вместе… Ни с чего как давай рыдать. Он и предложил. Потом они сразу помирились, и он удивлялся, почему раньше сам не додумался, ведь это так просто и логично — жить со своей девушкой вместе… — Мы пока еще не решили, бабуль. Снимать квартиру сейчас легко, можно найти недорого и к работе поближе.

— Ох, Никита… натаскались мы с дедом по казармам и съемным квартирам! И уж бывало и комната хорошая, и соседи замечательные, и жили дружно… но ничего не сравнится со своим жильем. Здесь каждый угол твой. Тепло хранит, воспоминания, и все здесь так, как хочется именно тебе. А в съемной квартире каждый шаг обдумай, даже стены пахнут чем-то чужим, лишний раз гвоздь не прибьешь — разрешение спрашивать нужно. А ведь это, Никитушка, очень важно, когда можешь сам решать. А что Настя хочет, так ей так и так вдали от своих жить. Но она просто пока не понимает: на тебя и приготовить, и постирать, и погладить, а она сама работает и учится вечерами. Когда все успевать будет? Вот и начнется у вас ругань. А тут еще и квартира съемная.

— Ну, это мы еще не решили. Мы пока обсуждаем…

— А чего обсуждать, если здесь твой дом. Все-таки мужчина должен решать, а ей придется и уступать иногда. Так она и строится — семья-то. — Бабушка принесла маме полотенце. — Ну, пойдемте обедать! Теперь столько всего надо обдумать! Славик, что ты все мнешься у двери, разделся, так иди за стол.

Славик неуклюже протиснулся за женщинами на кухню. Никита рассеянно захлопнул входную дверь и осмотрелся. Из его комнаты выглядывал край дивана с уютно свисающим пледом. Он остановился на пороге, пытаясь понять, что теперь делать.

Близнец

— Пошел на хрен! Я тебя с лестницы спущу!

— Мы на улице, дурень!

— Вон, я сказал!

— Олежка-сыроежка! Ты же знаешь, ничего ты мне не сделаешь. Мы ж родные люди.

— Вот и сделаю, урод! Я тебя… — Олег замахнулся огромным разбухшим кулаком. Спешащая навстречу девушка, пискнув, метнулась к дороге.

— Чего людей пугаешь, болван? Ой, ты глянь, как вылупилась на тебя — вот умора! — он начал гоготать во все горло, тыча пальцем в прохожую. — Ща глаза вывалятся от ужаса!

— Больной! — бросила девушка и засеменила на звонких каблуках по другой дорожке.

— Как она тебя, а? Получил?

— Пошел к черту! Я тебе отомщу! — злобно прошипел Олег.

— А чего ждать? Давай прямо сейчас? Как мужики! Ну же, давай! — он начал махать кулачками перед носом у Олега, ехидно посмеиваясь.

Олег старался не поднимать головы, он шел знакомым маршрутом, периодически громко сплевывая под ноги. Перед глазами мелькали грязные лужи, прилипшие жвачки, сморщенные окурки.

— Пройдемся по двору? Вон спиногрызы орут — давай распугаем! — он состроил уродливую гримасу. — Ну давай, весело будет! Помнишь, как в прошлый раз они разбежались по домам, как только мы подошли к площадке? А мамашки, мамашки-то! Своих слюнявых кривоножек подхватили и давай в коляски сажать! А те орут, не поймут, что такое!

Олег повернул за угол дома и двинулся к проспекту, прочь от стыдливых воспоминаний.

— Стой! Ты куда? Эй!

— Сам знаешь!

— В магазин?! Опять за старое! Давай лучше погуляем! Пожалуйста, я буду хорошо себя вести! А в магазине сейчас народу — туча! Все будут на тебя пялиться, а ты боишься!

— Ни хрена я не боюсь!

— Оле-е-ежка, я ведь по-хорошему прошу: не ходи в магазин. Я ж не отстану. Помнишь, как в прошлом месяце тебя охранники вытолкали? И милицией угрожали.

— Я те покажу! Только попробуй! Измочалю! — Олег не удержался и пнул ногой куда-то в воздух. Несколько соседских мужиков, пьющих у гаража, покосились на него и отвернулись.

— Мазила! — звонкий смешок забулькал истерическими переливами. — И не стыдно тебе так с родным братом! Тем более, я тебя младше!

Олег остановился у дверей магазина в нерешительности. Народ бесконечным потоком заходил внутрь, периодически задевая его. Безразличные толчки напомнили ему о метро. Голова начал кружиться, а подступающая тошнота уже заполняла горло. В метро он не был уже несколько лет. В последний раз пришлось выйти на остановку раньше, когда он заметил, что очкастая тетка начала нажимать кнопку связи с машинистом, косясь на него. И весь вагон смотрел, кучкуясь у выходов.

— Ну зачем тебе пить? Ты матери обещал бросить, — услышал Олег въедливый дотошный голос. Матери он, конечно, обещал, но она давно не верит. Навещает раз в неделю, принося частями его пособие по инвалидности. Боится, что пропьет сразу. Она не понимает. Не понимает, что не пить уже нельзя.

— Отвали, тогда и брошу!

— Родной мой, я тебя не оставлю. Мы ж близнецы! — ехидная улыбка озаряла его лицо.

— Оставишь, урод! Сам знаешь! — Олег заметил любопытные взгляды. Злость, смешиваясь со страхом, подкатывала, грозя разразиться новым приступом.

Он развернулся и помчался к светофору. Обратный отсчет зеленого света поторапливал. Вот и осталось два шага до серой палатки. Знакомый армянин скучающе смотрел из окошка.

— Две. Большие. Как обычно, — руки Олега судорожно выудили из карманов мятые купюры. Армянин неспешно исчез в глубине. Брат стоял, злобно скалясь.

Армянин вынырнул, поставив на прилавок две двухлитровые пластиковые бутылки. Не дожидаясь, пока продавец пересчитает деньги, Олег трясущимися руками отвинтил крышку и жадно приклеился к горлышку. Теплое пиво пенилось, ускользая струйками по его щетинистому подбородку.

Армянин брезгливо наблюдал:

— Может, заесть возьмешь? Хлеба возьмёшь?

Олег залпом выпил половину бутылки, громко выматерился от облегчения и посмотрел по сторонам.

— Ну что, урод, свалил?! Вали-вали, пока цел! — прокричал он куда-то вверх.

Армянин, качая головой, поспешил закрыть окно палатки. Олег озирался, скалясь гнилой улыбкой. Брата не было. Он пихнул в полуоторванный карман непочатую бутылку, а вторую крепко прижал к себе: пробка куда-то улетела.

Добравшись до подъезда, он взглянул на детскую площадку. Та гудела, смеялась, жила воскресной жизнью. Ему захотелось швырнуть туда бутылкой, чтобы всё вмиг утихло. Отвратительный детский визг эхом отдавался в голове. Несчастный случай… Он бы давно забыл, если б не они… Если б не их мерзкий крик. Он залпом влил в себя остатки пива, вторую бутыль он допьет дома. А когда протрезвеет, уже настанет вечер, и они замолчат, тогда можно будет и ночь как-нибудь протянуть.

Поднявшись к квартире, заплевывая лестницу, он завистливо замер возле соседской двери. Как бы хотел он жить в той квартире. Пусть и в однушке, но с окнами на проспект. Что угодно, лишь бы не слышать детский крик! Прошло уже больше двадцати лет, а эти звуки всё не смолкали. Если бы не этот крик тогда, он бы услышал и успел на помощь. Он бы спас брата. Он бы успел… Не он, так кто-то другой. Если б только кто-то услышал…

В квартире ему на миг привиделось, что брат тут. Он не сразу сообразил, что смотрит на свое отражение в зеркале. Они были абсолютно одинаковыми. Только шрам, который брат схлопотал в шесть лет, прыгая с крыши гаража, только эта маленькая полоска возле рта отличала их. Брат всегда был неугомонным, стремительным, все нёсся куда-то. Мать шутила, что если б первым в родах шел брат, то не понадобилось бы кесарево сечение. Это Олег никак не хотел рождаться. Он всегда тормозил. Он и тогда не пошел с братом к люкам. Струсил. Если бы пошел, ничего бы не случилось. А он остался на площадке и ничего не услышал из-за неугомонного детского крика.

Олег стянул грязные ботинки и доплелся до окна… Он прислонил к стеклу фанерную доску, недавно найденную на помойке, притащил с дивана старые подушки и плед, поплотнее завалил подоконник и задернул шторы. В комнате стало тише. Сейчас ему плевать, но когда он начнет трезветь, крики заполнят квартиру, с издевкой разлетаясь эхом по углам. И тогда брат вернется. Сядет напротив и уставится брезгливо и жалостливо. А Олегу нечего будет сказать. Он и сам себя ненавидит. Он уродлив и убог в своем отражении. Брат выглядит лучше. Он выглядит так, как Олег лет пятнадцать назад, когда лекарства еще помогали. Интересно, если бы они не были близнецами, в каком бы облике приходил его брат? Тем десятилетним пацаном? Ведь фантазия не смогла бы додумать, каким он бы вырос, останься в живых. Но судьба посмеялась. Олег видел брата в своем отражении, знал все его черты.

Когда-то ему очень хорошо подобрали таблетки, и брат не приходил лет семь или восемь. Олег жил почти как нормальный подросток. Даже школу закончил на домашнем обучении. Он мог выходить на улицу один, только обходил стороной детские площадки. Теперь все эти психиатры нужны были лишь для продления инвалидности. Их лекарства больше не действуют. Брат уходит только тогда, когда Олег пьян. Он объяснял это безмозглым врачам на комиссии в психдиспансере. Они только качали головой и утешали мать.

Олег включил погромче телевизор, нашел какой-то ужастик и безразлично уставился в экран. Холод неотапливаемой квартиры затормаживал мысли. Ему бы только рассчитать вторую бутылку так, чтобы не протрезветь до вечера. А там и ночь.

Одиннадцать платьев

Рая провернула ключом, и дверцы старого дубового шкафа, слегка хрустнув от ветхости, отворились.

— Ты мой хороший. Чего, рассохся совсем? Э-эх, моложе меня, а вон как кряхтишь — не стыдно? Сейчас мы тебя проветрим, протрем и смажем. Ты еще поживешь, мой дорогой, послужишь. Вон, какой гладкий, — она ласково провела рукой по прохладной полированной поверхности.

Из шкафа пахло мандариновыми корочками, разложенными еще с осени от моли. Каждый год 31-го января Рая разбирала весь шкаф, тщательно перетряхивая белье, протирая каждую полку и вешалку, просматривая каждую вещь на предмет дырочек. Так делали ее бабушка и мама. Так могли бы делать ее дети.

Прямо перед ней рядком висели, отгороженные от других вешалок, несколько платьев. Когда отцу дали эту квартиру, Рае было двенадцать лет. Они переехали в ноябре, в середине учебного года. У нее не получалось привыкнуть к новой школе, друзей не нашлось, а из-за ее высокого роста ей все время хотелось куда-нибудь спрятаться. Родные понимали, как Рае тяжело, но отложить переезд было нельзя, а ездить на другой конец города в старую школу оказалось слишком долго. Как-то под Новый Год, увидев в очередной раз ее слезы, отец открыл шифоньер и достал большой сверток в грубой серой бумаге, перевязанный бечевкой:

— Держи, Раечка. Это тебе для поднятия боевого духа!

Отец и раньше старался побаловать ее, как младшую, но подарок такого размера бывал только на День Рождения! Она с предвкушением развязала бантик и развернула бумагу: новенькое бирюзовое шифоновое платье пахло счастьем. От восторга, она не могла вымолвить ни слова. Такой красоты не было не только в мамином гардеробе, но и вообще не встречалось ни у кого из ее знакомых! Рая бросилась целовать отца. На ее радостный визг из кухни пришла мама и с деланной сердитостью заворчала:

— Ты посмотри на него: не мог подождать две недели до праздника!

Рая танцевала по пустой комнате в обнимку с платьем. Его плиссированная юбочка кружилась каруселью. Ощущение волшебства переполняло до слез.

— Надевай, Раечка, конечно надевай! — улыбнулась мама. — Когда еще отец такую красоту достать сможет.

— Вот они, женщины! Только одно платье подарил, так они уже о новом рассуждают!

— Да что ты, папулечка! Ты можешь мне еще долго-долго ничего не покупать! Спасибо тебе преспасибо!!!

— Долго-долго — это конечно хорошо, но не обязательно. Руки-ноги есть, а трудящемуся человеку в нашей стране всегда работа найдется. Будут тебе еще платья!

— Ну-ну, наобещаешь еще дочери! А у нас из мебели один шифоньер!

— Вот и наш казначей вмешался! — папа с улыбкой приобнял мать. — Я и не говорю, что каждый год. Все купим, все будет. А раз в пятилетку я обещаю моей дочери самое красивое платье. Уж если они там на всю страну могут планировать, то на своих девочек и я смогу.

Платья действительно хватило на «долго-долго». Оно было длинно на целую ладонь, брали «на вырост». Мама заботливо подшила подол и каждый год отпускала по два сантиметра. Рая надевала платье всего несколько раз в году, только на самые важные праздники, и каждый раз все вокруг спешили расспросить родителей, где достали они своей дочке такую красоту.


Вслед за первым бирюзовым, Рая достала из шкафа шелковое коралловое платье с кружевным накладным воротничком. Этим летом она видела такие воротнички у молоденьких девушек. Удивительно, мода возвращается… Папа сдержал обещание: через пять лет он подарил ей это платье. Совсем взрослое, элегантное, с расшитым белым кружевом пояском. Мама в тот год совсем ослабла. Она лежала в комнате возле наряженной елки и любовалась на Раю: «Ты пока не надевай его никуда, впереди выпускной — будешь самой красивой!».

А через три месяца первого апреля мамы не стало. Ребята в школе с утра дурачились, отмечая День Дурака, а Рая вздыхала у окошка, с нетерпением ожидая, когда побежит после уроков в больницу и будет с мамой вместе шутить… На выпускной Рая конечно не пошла, да и в ближайшие полтора года не ходила ни на какие праздники. Настроения хватало лишь на вечернюю учебу и работу днем в лаборатории института. Платье она надела только на втором курсе, на свадьбу брата. Зря надела: весь вечер хотелось убежать в туалет и вдоволь наплакаться, вспоминая тот последний мамин Новый Год.

Вот и сейчас, слезы снова подступили, но это уже были слезы нежности и любви. Отболело. Рая неспешно вынимала свои сокровища: вот платье на окончание института. Бархатное, с коротким рукавом и широким поясом. Она тогда уже сама копила, откладывала с каждой получки. И когда на Новый Год отец подарил шкатулку для украшений, и не подумала напоминать ему про пятилетку. Но к ее удивлению, после удачной зимней сессии отец принес точно такой же, как десять лет назад, сверток:

— Раечка моя, самая умная! Вот держи, пусть хоть этот выпускной будет для тебя счастливым! Новая жизнь у тебя начинается! Трудовая, полноценная, радостная!

Отец, так искренне и полно умевший любить свою семью, страну, работу, всегда верил в достойную жизнь каждого трудящегося человека. Он успел уйти из жизни до того, как страна начала разваливаться, а трудящиеся люди перестали получать зарплаты. Он подарил ей четыре восхитительных платья. Конечно, ей покупали и другие платья, обычные, как у всех. Но раз в пять лет в гардеробе появлялась настоящая красота.

Последний папин подарок был перед Московской Олимпиадой. Рая раздобыла билет на легкую атлетику: выменяла у Людки из чертежного отдела на джинсы. Тогда она уже устроилась после института на ювелирный завод. Джинсы конечно было жаль, тем более, что у Раи они были одни, а у Людки несколько пар! Людкин брат работал каким-то чиновником в Министерстве, и ему билетов на Олимпиаду дали целую кучу. Свою сестру, как ни просили родители, он к себе пристраивать не хотел (глуповатая она была и очень болтливая), но регулярно откупался дорогими подарками. Тогда на заводе Людка чего только не выменяла за эти билеты, а себе оставила на закрытие, о котором потом еще несколько месяцев трещала в каждом перерыве.

Все равно Рая была счастлива: ее знакомые надеялись посмотреть олимпиаду только по телевизору, и то, если с работы будут отпускать. Ей и завидовали и наставляли, как завязать знакомство: в свои двадцать семь она все еще была не замужем. В марте папа подарил ей польское летнее платье: сверху белое в сиреневую мелкую клетку с непривычно глубоким декольте, а от пояса белое вразлет с сиреневой прострочкой на подоле. За столько лет Рая так и не смогла выведать, где и по чьему совету папа доставал ей такие модные и редкие наряды. На фоне советских девушек, неспешными потоками направлявшихся к стадиону, Рая заметно выделялась. На нее оборачивались, с интересом разглядывали, возможно принимая за иностранку. И вот она сидит где-то на галерке с армейским биноклем брата и разглядывает пеструю толпу зрителей: такие счастливые лица, белоснежные улыбки, вокруг иностранная речь, волшебные запахи духов, инопланетного вида фотоаппараты. К ее удивлению, женщины из Западной Европы, обозначавшие себя маленькими флажками Франции, Италии или Испании, в основном были одеты в тогда еще не известные в Союзе платья-сафари, достаточно унылой расцветки и по модели больше похожие на рабочую одежду. На стадион Рая смотрела редко: спорт ее никогда особо не интересовал.

— Извините, что отвлекаю, но разве на трибунах тоже кто-то бежит? — высокий мужской голос донесся откуда-то снизу. С переднего ряда на нее в упор смотрел смуглый молодой человек лет тридцати.

Рая покраснела, представив, как давно он на нее смотрит, а она водит биноклем по всей арене. Сколько ее не учили подруги, она совсем растерялась и не могла завязать беседу, только смущенно улыбнулась.

— Вот там, на девятой дорожке бежит мой друг. Ему нужна поддержка! — паренек говорил с сильным акцентом, дополняющим его образ волшебного принца.

— А я как раз туда смотрю. Я с удовольствием за него поболею!

— Не получится! — рассмеялся паренек, — там всего восемь дорожек! Это шутка!

Рая смутилась еще больше.

— Меня зовут Марко! — паренек, не обращая внимания на уставившихся на них соседей, продолжал кричать еще громче. — По-моему бег — это очень скучно! А у вас в городе есть что-то интересное?

— Да, конечно. У нас очень красивый город! Много интересных мест и памятников архитектуры, — Рая говорила, как по учебнику. Она впервые общалась с иностранцем. В Институте она видела индусов и африканцев, но ни разу к ним не подходила. Да и это было совсем другое.

— А я в Москве в первый раз, бывал только в Ленинграде. Меня зовут Марко! По-вашему Марк!

— А меня Рая, — наконец поняла она его намек.

— Рая? Как там? — он показал пальцем в небо, — очень красивое имя! Покажете мне город после бега?

Рая почувствовала, как залилась краской, опустила голову и только украдкой кивнула. Оставшиеся пару часов она сосредоточенно изучала все происходящее на стадионе, стараясь запомнить имена, дистанции и прочие детали, на всякий случай.

После соревнований Марко пригласил ее в кафе рядом с ареной. Прохладные залы, живая музыка, за столиками много иностранцев, и Рая вместе с другими счастливчиками! Хорошо, что не пожалела джинсы!

— А откуда вы знаете русский?

— О, я несколько лет жил в России! Четыре года учился в русской школе! Даже плохие слова выучил! Мой папа — он инженер, помогал строить фабрику в Тольятти. Мы там жили, но недолго, там сложно было со школой. Потом уехали с мамой в Ленинград, а папа к нам приезжал на выходные. Он строил фабрику автомобилей, у вас ее называют завод. Знаете у вас наши машины Фиат?

— Кажется, не слышала. У нас есть Волга, Жигули…

— Вот-вот, эти ваши Жигули — это наш Фиат-124!

— Правда? Странно, никогда бы не подумала.

— Его немного поменяли: у вас проходило много испытаний разных машин. И нужен был завод. Да это была грандиозная стройка! Уникальный проект! Весь завод создавали с нуля, тогда все детали везли из других стран! Папа очень много рассказывал смешных историй!

Марко так активно жестикулировал, что случайно толкнул бутылку с Пепси-колой: она покачнулась и со звоном упала на столик. Карамельная пена побежала сотнями пузырьков по стеклянной поверхности и мелкими водопадами потекла прямо на Раю. Мгновенно отскочив, она все-таки не смогла уберечь платье: бурое пятно на глазах разрасталось на белоснежном подоле.

— О, простите! Какой я неуклюжий! Я просто разволновался от вашей красоты!

— Не отстирается… — Рая почти готова была расплакаться.

— Не переживайте! Все будет хорошо! Как я мог расстроить такую потрясающую девушку!

Рая слышала его комплименты, но они ее только злили. Иностранец — это конечно редкость, но такое платье в Союзе — редкость не меньшая. Да и Марко уедет через несколько дней, оставив лишь приятные воспоминания, а платье — она успела его надеть только один раз, а рассчитывала блеснуть в нем еще на стольких праздниках!

— Вы так расстроились из-за этого пятна? Я обязательное куплю вам новое платье! Хотите — прямо сейчас?! Пойдемте, в любой магазин!

— В любом такого не купишь…

— Тогда мы купим еще лучше! Самое красивое!

Конечно же, Рая не повела Марко ни в какой магазин. Не только потому, что ей хотелось произвести впечатление человека воспитанного, но и потому что она прекрасно знала: хорошее платье в магазине не купишь. А объяснить это иностранцу невозможно. Следующие несколько дней Марко старался компенсировать свою оплошность: дарил цветы, катал на теплоходике и водил в кафе. Все было так красочно и легко. А потом пришло время прощаться. Они стояли в аэропорту, не зная, увидятся ли когда-то снова.

— Ты мне пожалуйста пиши! Давай не потеряемся. Приезжай ко мне на Рождество!

— Это немного сложно.

— Почему? Ты отмечаешь Рождество с родными?

— Нет, что ты, мы Рождество не отмечаем.

— Тогда что же? Лететь всего три часа до Рима, а там я тебя встречу и дальше на поезде!

— Сложно выехать. Для этого нужен повод.

— А я разве не повод? Это ты нашла повод отказаться. Я думал, нам с тобой хорошо?

— Марко, ты смешной! — она нежно держала его за руку, иногда боязливо озираясь. — Мне очень понравилось с тобой общаться. Нужен повод, чтобы разрешили выезд из страны. Ты же знаешь, у нас с этим сложно.

— Но у тебя очень важный повод: я должен купить тебе новое платье! Так им и скажи! — он широко улыбнулся и поцеловал ее прямо при всех.


В Италию она к нему так и не доехала, но их общение продолжилось в дружеской переписке на много лет. Пятно кстати не отстиралось, и на платье пришлось сделать кармашек. Сейчас Рая с улыбкой разглядывала эту «доработку», а тогда жарким летом 80-го она в отчаянии обегала ни один магазин тканей, чтобы найти лоскуток подходящего сиреневого цвета. Оно того стоило: платье до сих пор выглядело вполне свежо, а ведь она его носила несколько лет, бережно стирая детским мылом.

Марко сдержал свое обещание: он все-таки подарил ей платье, пусть и через десять лет. Замечательное, наверное самое роскошное из тех, которые ей дарили. Марко приехал в девяностом. Тогда Рая уже решила отказаться от идеи с пятилетками: слишком сложно стало доставать вещи в перестройку. Страна ждала перемен, все были и истощены и воодушевлены одновременно. Вот-вот должно было все наладиться, и Рая решила просто подождать, когда страна наконец заживет свободно и богато, каждый день обсуждая эту будущую новую жизнь с коллегами в перерывах.

К тому времени Марко уже был разведен и по выходным воспитывал сына. В письмах они рассказывали друг другу обо всех жизненных поворотах, и когда Марко выпала возможность приехать в Россию, он за два месяца начал писать Рае о том, как они будут проводить время.

Они сидели в каком-то ужасно дорогом ресторане. Как и много лет назад, здесь тоже слышна была иностранная речь и хорошая музыка. Марко не столько постарел, сколько стал более мужественным. Он был наголо выбрит, но это ему удивительно шло, подчеркивало элегантность. Голос его стал ниже и мелодичнее, хоть на этот раз они больше молчали, нежели говорили. Как будто и говорить было не о чем. Вроде и так все знали. Или, может быть, их жизни стали столь непохожими за эти десять лет… Рае казалось, что она выглядит и ощущает себя гораздо старше Марко. От этой мысли и всей этой странной роскоши, существовавшей в ее же стране, но где-то в параллельном закрытом для нее мире, она начинала стесняться и даже раздражаться. Как будто все это отвлекало ее и других от более важных событий, назревающих каждый день все сильнее. Скоро должно все поменяться. Так хотели все, в том числе и Рая. Так верили, этого ждали. И сейчас ей казалось, будто вся ее личная энергия должна быть направлена в помощь этой неведомой силе, которая изменит жизнь ее страны. Рая задумалась, как каждый человек своей верой и силой помогает сдвигать горизонты, строить совсем иную жизнь.

— Я снова предлагаю тебе приехать в Италию. Ты хочешь?

— Марко! Ты, как и десять лет назад, такой импульсивный! Мне очень приятно, но сейчас не лучший период для поездок. У нас в стране грядут глобальные перемены. Жизнь немного нестабильная. Такие вопросы нужно хорошо обдумать.

— На этот раз я много думал. Я предлагаю тебе приехать насовсем. Или хотя бы на месяц, чтобы присмотреться.

— К чему?

— Рая. Мы можем с тобой жить вместе. Мы много знаем друг о друге: характер, хобби, особенности работы, любимые вещи. Совместная жизнь — это не страсть, как я теперь уже понял. Это — взаимопонимание. Я много думал, Рая. Мне кажется, мы очень хорошо друг друга понимаем, чувствуем. Я постоянно практикую русский: у нас в компании много ваших эмигрантов. Как видишь, мы легко общаемся.

— Алекс, это конечно звучит заманчиво. Но что я там буду делать? Где я найду работу?

— Я достаточно зарабатываю, Рая. А в Италии женщина может не работать, и ее не будут осуждать.

— Дело не в осуждении, а в том, чем я буду заниматься?

— Чем? Ты будешь заниматься домом, своим мужчиной. Ты наверняка хорошо готовишь. У меня много родственников и друзей, они будут приходить к нам в гости. Ты будешь заниматься собой. Как все женщины: ходить в парикмахерскую и на массаж, покупать фрукты на базаре, что-нибудь шить, гулять с собакой.

— У тебя появилась собака? — Рая машинально поддерживала ход его беседы, как будто и не воспринимая всерьез столь внезапно обрушившееся на нее предложение.

— Нет, но я бы хотел. Я сам часто бываю в разъездах, ты же знаешь. Очень хочется приезжать домой, где тебя ждут. Ты понимаешь?

— Понимаю. Я бы хотела английского дога… Это такие высокие с острыми ушами, знаешь?

— Нет, большого — это неудобно. Ему нужно много места и он слишком много ест.

— Да, ты прав… — все это звучало так странно, как будто с киноэкрана. Еще несколько лет назад Рая фантазировала о том, как Марком предложит ей выйти замуж, как это будет волшебно, как он встанет на колено и откроет маленькую бархатную коробочку. Но сейчас это было не похоже на те ее фантазии. Как-то сухо или официально… Все-таки они такие разные… — Я не знаю, Марко…

— Я тебя не тороплю. Просто приезжай сначала хотя бы на две недели. Если нужно — я куплю тебе билет. А потом, если ты захочешь остаться, ты сможешь оформить себе документы. Очень много русских через него оформляют, как беженцы. У вас здесь действительно сейчас все очень сложно, этим можно воспользоваться, чтобы получить полит убежище. Подумай, у нас есть время. Но все-таки мне бы не хотелось затягивать, я устал жить один.

Целую неделю они ходили вечерами гулять, потом ехали на ночь к нему в гостиницу, скудный интерьер которой возмущал Марко. Рая стеснялась привести его к себе в еще более скудно обставленную квартиру.

На прощание Марко вручил ей бордовую коробку с золотой лентой:

— Я хочу, чтобы ты прилетела ко мне в этом платье. В аэропорту все будут смотреть только на тебя…

Это платье Рая помнила хорошо, хотя не разу его не надела. Желтое с золотыми нитями, струящееся почти до самого пола. Платье даже пахло чем-то заграничным, сейчас уже и не вспомнить точно. Она его «съела». Вскоре после отъезда Марко Раин завод вместе с лабораторией закрыли, а через пару месяцев сотрудники перестали строить иллюзии, что кто-то о них позаботится. Рая обнаружила, что ее профессия новой стране вовсе не нужна. Более того, ее образование тоже оказалось невостребованным. Стране нужны были продавцы, вышибалы, официанты, бандиты. Первые полгода получалось протянуть на сбережениях. А потом пришлось продать платье. Оно прокормило Раю еще добрых три месяца, хотя и очень скромно. Но за это время удалось устроиться учителем в школу. Зарплата конечно мизерная, но хотя бы какая-то. Рая не очень понимала, как работать с детьми, первое время переживала, но на фоне общего хаоса в стране ее внутренние сомнения не были заметны. Дети быстро к ней привыкли, а через год начали появляться частные ученики, планировавшие покорять медицинские ВУЗы.

Что же касается Марко… Во всей кутерьме и страхе девяностых, тот разговор превратился для Раи в какую-то добрую сказку. Очень старую, почти забытую. Марко напоминал о себе письмами и фотографиями. Но каждый раз, перечитывая их, все сложнее ей было представить себя бесцельно расхаживающей по солнечным улицам или лежащей на диване в ожидании своего мужчины. О чем им говорить? Чем заниматься вечерами в его маленьком городочке? Что делать целыми днями, когда он будет в командировке? Да и можно ли всю жизнь поменять теперь…Она все откладывала и откладывала решение. Ведь он все-таки слишком «чужой», чтобы стать близким человеком. А Марко спустя пару лет снова женился, потом через четыре года развелся, все также продолжая ее звать в Италию, хоть и с меньшей настойчивостью.

О продаже золотого платья Рая не жалела: как будто и не для нее оно было, про какую-то другую жизнь. А о Марко намного лучше напоминало то самое, олимпиадное. Рядом с ним в шкафу висели два самых невзрачных «экспоната». Первый — подарок брата в 85-ом. После смерти отца он хотел продолжить традицию и привез из Латвии что-то вроде сарафана. Со вкусом у брата было намного хуже, чем у папы, но сама забота очень трогала, и Рая надевала подарок для простых выходов в магазин, но все-таки сохранила. А второй экспонат она купила сама в 95-ом. Денег заранее не накопила, потому и платье пришлось купить достаточно простое. Хотя для школьных праздников оно было в самый раз. После этого Рая решила обязательно откладывать с каждой зарплаты по чуть-чуть.

И вот в 2000-ом, Рая со старшими классами поехала в Чехию. Там девчонки конечно же выведали у любимой учительницы про ее коллекцию. Платье подбирали со всеми девочками группы. Ученицы приносили ей в примерочную лучшие варианты, а потом Рая, смущаясь от такого внимания, выходила к ним, как на подиум, и терпеливо слушала комментарии судей. Наряд выбирали два дня, казалось, обошли все магазинчики Праги. Раю до слез трогало такое внимание. Остановились на серебряном вечернем платье с рукавом три четверти. Под давлением своих учениц пришлось разориться и на туфли. Рая вздыхала, что и носить эту красоту некуда, на что девчонки шутливо обижались: дескать, их выпускной как будто не повод для такого наряда.

В школе слух о ее традиции платьев-пятилеток быстро долетел до учительской. Да и наряд из Чехии пришлось показать — так активно девочки болтали о совместной покупке. На выпускном вечере платье действительно смотрелось шикарно. «Рая Максимовна, да от вас глаз не оторвать!» — слышала она от многих. Тем теплее ей было, что эту вещь выбирали ее ученики.

А спустя три года с некоторым опережением пятилетки на ее юбилей коллеги преподнесли сюрприз — платье в стиле индийского сари удивительного незабудкового цвета. На такое она сама бы не рискнула и посмотреть! Не по-возрасту оно казалось, да и какое-то сказочное. Даже сейчас она доставала его с каким-то особым трепетом, но вдруг на плече заметила зацепку.

— Э-эх! Это все, небось, ты, старый скрипуч! Об твои петли наверное задела. Придется вправлять. Шелк-то, вон какой, нежный, как бы следов не осталось.

Рая бережно отложила сари на кресло и потянулась к последней вешалке. На ней висело приятное сиреневое платье в мелкий серебристый цветок. Красивое. Но совсем бессюжетное. Рая смотрела на него и не могла вспомнить ничего примечательного, чтобы сопровождало ее покупку или вообще тот ее 2010-ый год. Вроде бы и деньги отложены были, вроде и выбирала долго. А вот вспомнить и нечего…

Шкаф был разобран и протерт, петли смазаны, зацепка успешно спрятана. Рая принесла с кухни чайник, чашку и коробочку с безе, расставила все на столике, села в мягкое кресло и включила телевизор. Голубой Огонек уже начался.

— Ну, вот и год прошел. В понедельник магазины откроются, надо будет сходить примерить то кружевное с накидкой.

Раздел: Мальчики

Клад

— Слышь, пацан, что за барахло у тебя?

— Дяденька, купите тюльпаны! Красивые какие! Жене подарите!

— Где нарвал-то?

— Да в парке, далеко отсюда! Там много!

— И почем продаешь?

— 100 рублей за штуку!

— Ну ты борзый! Вон в цветочном — 50.

— Мне деньги нужны, очень!

— Так у родаков попроси.

— Нету…

— Денег нет?

— Родителей нет. Бабушка нас с сестрой воспитывает. Мамка умерла зимой, а отца я не знаю.

— Ну и че, бабка тебя сюда послала? Или на сигареты деньги стреляешь?

— Нет, я не курю! Бабушка не знает. Она в больницу попала, старая уже.

— На лекарства что ли ей? Сколько надо?

— Да нет. На Крещение. Сестренке.

— А это зачем?

— Если бабушка умрет, нас с сестрой в детский дом сдадут. Сказали, что в разные, она маленькая совсем, а мне уже десять лет! А там в детдоме чего только не творят! Кто за нее заступится, если меня рядом не будет? Только Бог! А она не крещеная. Раз не крещеная — то и не заступится!

— М-м, это тебе кто сказал?

— Бабушка сказала, что когда родителей нет, только Бог заступится, никому другому верить нельзя. Меня крестили маленьким, а сестру так и не успели. А вот теперь вдруг бабушка умереть может. Нужно обязательно крестить, пока нас не забрали. Соседка говорит, она дня три присмотрит за сестрой, а потом уже не сможет, надо будет в приют звонить.

Мужчина посмотрел на Витьку, на его тюльпаны.

— Мороженого может хочешь?

— Не хочу. Мне деньги нужно заработать.

Мужчина постоял некоторое время, как будто оценивая Витькин товар.

— Пойдем, отойдем что ли, где потенистей, куплю парочку.

Витька, воодушевленный мыслями о первых деньгах, помчался в сторону сквера. Мужчина неспешно пошел за ним.

— А мамка у тебя от чего умерла?

— Не знаю, бабушка говорит, уколы какие-то плохие делала и умерла. Кто-то подсунул плохие лекарства.

Мужчина хмыкнул и пробежал взглядом по Витьке.

— Да, уколы нынче часто плохие. Тебе не колола она свои уколы?

— Да нет, я же не болел. А мама много болела. Ей все время было плохо, она лежала белая-белая и тряслась. Только уколы и помогали… — Витька переминался с ноги на ногу, не решаясь уже попросить денег за цветы. Времени оставалось мало. — А вам какие дать: желтые или красные?

Мужчина помолчал немного. Потом как-то недовольно сморщился.

— Что-то они совсем хилые у тебя. Слушай, а ты по-другому заработать не хочешь?

— Да нигде не берут! Я уже просился и в кафе, и газетами торговать. Говорят я для такого слишком маленький! Только с четырнадцати лет работать можно, иначе полиция поймает.

— Есть у меня работенка, для которой ты в самый раз подойдешь. И полиция таких не ловит… Хочешь?

— Хочу, конечно! На мойке что ли?

— Нет, у нас интереснее. Тебя как звать-то?

— Витек!

— Ты, Витек, клады когда-нибудь искал?

— Ну да, — радость Витьки поугасла. Времени на клады у него не оставалось. — Только вон в фонтане проще монеток набрать, чем клад найти.

— Это верно. Но у нас работа наоборот: клады прятать, чтобы потом другие находили, понимаешь?

— Понимаю! — Витька не очень понимал, но хотел сойти за взрослого, вдруг и правда работу предложит. Да еще такую интересную.

— В общем, давай через полчаса подходи вон в ту цветочную палатку через дорогу. Там скажешь, что от дяди Миши.

— А при чем тут клад?

— Там тебе дадут клад. Ничего интересного: маленький пакетик, семена. Вот тебе их нужно будет спрятать. Тебе скажут, куда.

— И все?

— И все. Если справишься — получишь 100 рублей. Для первого раза. А потом получишь еще клад, и за него уже сможешь получить больше. Чем больше кладов спрячешь, тем больше заработаешь.

— А не обманите?

Мужчина улыбнулся и потрепал Витьку по голове.

— Вот, вижу умный, правильно, что интересуешься. Тюльпаны мне твои не нужны, но я дам тебе сто рублей, чтобы ты был уверен, что не обману.

— Просто так?

— Просто так. Я же тоже надеюсь, что ты не обманешь и спрячешь клад правильно. Потом вернешься к палатке, тебе там отдадут твои заработанные сто рублей.

Витька выжидательно смотрел на мужчину.

— А можно сразу несколько взять, чтобы больше заработать?

— А ты, малый, не промах! — мужчина хмыкнул и достал из кармана сотню. — Давай для начала с первым справишься, а я посмотрю, на что ты способен. Вот, держи. Только уговор: никому об этом не говорить, понял?

— Понял! Это ж клад!

— Вот-вот. Этот клад очень нужен определенным людям. Но другие могут тоже захотеть его получить. За просто так. — Мужчина протянул сотню и улыбнулся. — Не забудь, подходи через час к палатке со своими тюльпанами.

Витька с нетерпением ждал дядю Мишу. Работа оказалась ерундовой. Он спрятал малюсенький сверток за трубой дома в соседнем дворе. Все, как сказали в цветочном. Его не обманули, сто рублей дали. Но следующий клад сказали, даст дядя Миша. И вот теперь он ждал.

Витька уже посчитал, сколько кладов ему надо спрятать, чтобы хватило на Крещение. Он представлял, как придет с гордостью в церковь, покажет деньги, и та вредная бабка запишет сестренку. Он вспомнил, как прогнала она его утром… Витька долго стоял при входе, не зная, к кому обратиться в пустом и тихом пространстве церкви. А потом увидел бабульку, которая гасила и выбрасывала свечки. Она сказала, что Крещение — это тоже работа, и за нее надо платить. На Витькины объяснения, что денег нет, она начала подталкивать его к выходу — «чтобы не шумел в приличном месте».

Дядя Миша подошел, когда уже начало темнеть. Он издалека увидел Витьку и махнул ему головой, показывая в сторону подземного перехода. Витька помчался вслед.

— Ну что, малой — молодец! Проверили, сказали, ты отлично справился.

— А кто проверил? Уже нашли клад?!

— Да, нашли! Все правильно спрятал.

Витька немного растерялся. Он не понимал, зачем кому-то рассказали, где спрятан клад, чтобы его так быстро нашли. Но дядя Миша был вроде доволен.

— А еще дадите?

— Дам. Но не здесь. Сейчас зайдем в метро. Держи проездной. Зайдешь со мной в один вагон, но сядь подальше, чтобы никто не знал, что мы вместе. Понял?

— Понял! А то следить будут?

— Вот-вот. Игра такая. Следить будут. Выйдем через четыре остановки на конечной. Там тоже будет палатка с цветами. Я уйду по делам, а ты к ним подойдешь, они дадут тебе сразу два клада и два места, где спрятать. Справишься — получишь еще 250 рублей.

— Справлюсь! А можно сразу много кладов?

— Сразу нельзя. Ты можешь забыть, где прятать, и пропадет товар. Семена то есть.

— А они дорогие?

— Конечно! Так что если ты вдруг потеряешь или не там спрячешь, придется тебе за них са�

Предисловие. «Своё» Елены Тулушевой

Не бывает настоящего писателя с абстрактным отношением к тому, о чём пишешь, мол, люблю вообще жизнь, люблю историю, культур

у и всё, что с ними связано. Люби. Только ничего не выйдет, если нет своего кровного куска этой жизни. И даже если такой кусок есть – ничего не получится без личного, страстного и пристрастного к нему отношения. Без ощущения, которое сквозит в каждой строчке и которое ни с чем не спутаешь. Это ощущение можно назвать одним коротким словом: «моё». Моё, потому что у меня уже всё слилось воедино: и жизненное дело, и то как сверкнуло оно в слове, и то, как невыносимо трудно было этого добиться. Потому что верю лишь мурашам, бегущим по хребту. А бегут они, когда думаешь о «своём». Великое счастье найти такое «своё».

У Елены Тулушевой такое «своё» – это работа в центре помощи трудным подросткам. Такое «своё», которое не каждому и по плечу. Действительно, натворит делов эта курица Лидка из рассказа «Первенец». Забрюхатела, едва понимая, что делает, причём сама наркоманка, а отец будущего ребёнка, если его отцом можно назвать, с таким набором, что волоса́ дыбом встают. Бесполезное дело.

А ведь подумать: сколь людей хотят ребёночка, лечатся, мучаются, стараются, а не получается, а тут этой бичихе – пожалуйста. Несправедливость. Или урок? Почему она такая? Кто виноват: среда или характер? Гадать сколько угодно можно, почему живот мудрее мамаши… А ребёночек-то шевелится, интересно, он ножкой сейчас ударил, или ручкой? А она хоть и бичиха, а ей тоже ласковое слово нужно, не безнадёжная она, и может всё выправиться? Может непривычное для Лиды ласковое слово, сказанное врачом, сделает дело? «Все у нас получится». «У нас». Надо же. Врачиха сказала «мы». Ничего себе.

Сколько таких, как Лидка! И что с ними делать? Как я могу помочь? Или не могу? Вот! Главное произошло: уже заработали у читателя голова и сердце, потянулась ниточка размышлений. Почему врачиха вдруг по-человечьи обратилась к Лиде? Почему автор решил оправдать её сочувствие тем, что она тоже в беде, что у неё сын наркоман? Чтобы показать, что человек нынче не способен на добро без личной привязки? Что не поможет просто так, по человеческому долгу, по Божьей заповеди? Или это сюжетный ход. Для убедительности. Да. Всколыхнула… Есть над чем подумать.

Или вот этот Олег из рассказа «Близнец». Пивной алкоголик… Да много их… таких. И названия-то всё у Елены Тулушевой – «Первенец», «Близнец» – будто подчёркивают изначальный созидательный замысел, преступно исковерканный человеком. Много их таких по Руси, искорёженных, коверкающих и свою жизнь, и чужую, изломанных и нуждающихся не в нравоучении, а в тёплом слове, в материнской ласке.

Читатель, дотошная порода, спрашивает, что же Тулушева так пишет-то скупо? Где развёрнутые предложения, образные сравнения? Вообще классический литературный язык? Могла бы талантливая писательница продемонстрировать побольше языковых возможностей. Картин каких-то… Как-то «задержаться на кадре». Задержаться на кадре… Эх ты. А ещё читатель!

Ничего-то ты не понял. И забыл, поди, что есть вещи, которые в чёрно-белом изображении намного красноречивей, чем в цветном. Аскетизм творческой манеры Елены Тулушевой как нельзя лучше соответствует тому жёсткому и в то же время потаённо-страстному, драматичному миру, который она изображает.

«Задержаться на кадре»… А ты детей растил? Не спал ночей? Да как до тебя донести, что не может Елена задержаться на кадре. Потому что так пинается ребёночек в Лидкином животе, что кажется тебя саму по сердцу этой ножкой колотят. И потому, что Дашин дед может не дожить, пока ей разрешат в Россию приехать (рассказ «Домой»). Потому что….

Потому что не до красот, когда надо успеть помочь, потом поздно будет. А вы давайте пишите пейзажи природные и культурные. На Руси всегда кто-то пейзажи смотрит, а кто-то непутёвым детям сопли вытирает. И жалеет. И надежду даёт.

Михаил Тарковский

Раздел: Рядом ходит

Первенец

Лида в который раз пыталась сложить ноги поудобнее. Никак не получалось найти нужную позу. Разозлилась, резко встала, но голова закружилась. Снова села на край кровати, начала раздраженно постукивать по холодному металлическому изголовью. Решетки… Везде решетки: на окнах, на кроватях, еще бы шкафы решетчатые сделали… Ходить от окна до двери надоело. Стала расковыривать трещину в штукатурке на стене. Потом вдруг почувствовала очередные толчки. Подняла футболку и уставилась на свой живот, на котором то появлялись, то исчезали бугорки.

Там что-то происходило. Что-то, что раньше не касалось Лиды. А последние два дня ее лишили всего остального мира, и вот она осталась наедине с этими толчками.

Накануне тощая медсестра ставила Лиде капельницу и, видно, от скуки спросила, мол, как зовут. Лида не сразу поняла, про кого она. Та кивнула на живот: «Назовешь как?». Лида удивленно разглядывала мужеподобную тетку: сухая, с одутловатым алкогольным лицом и короткой стрижкой под ежик. Алкоголиков Лида определяла легко, даже тех, кто работал и выглядел прилично. Тетка смотрела безразлично, двигалась, как робот. А потом сказала, что надо разговаривать с ребенком, чтобы слышал голос. Лида только и смогла промямлить: «А о чем?». Медсестра уставилась на Лиду стеклянными глазами: «О погоде».

И вот ребенок снова шевелился. Кто его знает, просит что-то или просто переворачивается. У него уже есть руки и ноги, наверное… А волосы? Они с волосами рождаются или лысые? Да какая разница. Лида старалась отгонять эти мысли. Они приводили все к новым и новым вопросам. А в конце – в конце вообще непонятно. Несколько месяцев получалось об этом не думать. Лида жила с ощущением, что можно будет задуматься потом, что еще есть время. И вот это «потом» настало. А думать совсем не хотелось. От мыслей в голове начало пульсировать, захотелось бежать отсюда скорее… Лида снова уперлась взглядом в решетку на окне.

Через три дня она неспешно поднималась по лестнице женской консультации, поторапливаемая Алевтиной – тучной социальной работницей, которая резво семенила, хоть и краснела все гуще с каждым пролетом. Они опаздывали. Лида тянула время при выходе из центра и здесь, в холле поликлиники.

Врачиха приняла вне очереди, хотя и была недовольна. Лида разглядывала непонятные картинки на стенах: развитие плода по месяцам. Фотография девушки на плакате была дополнена рисунками наподобие иллюстраций школьных учебников. Лицо девушки на плакатах не менялось, а живот на каждом следующем листе становился всё больше, эмбрион увеличивался и менял положение. Лиду затошнило. Ей казалось он какой-то уродливый, скрюченный. Такие кривые ноги наверняка не смогут ходить. Похоже, он был слепым. Лида взглянула на лицо девушки: та выглядела счастливой. С чего бы?

– Так… значит постановка на учет, – услышала Лида голос врачихи. – Ты бы еще на сороковой неделе пришла…

– Да вот как ее привезли, так мы сразу к вам – вступилась еще не отдышавшаяся Алевтина.

Доктор смерила социального работника недовольным взглядом.

– Где до этого была? Где наблюдалась?

– Да так… – Лида ощутила подкатывающую тошноту, ладони вспотели. Хоть бы отвлечься. Мерзко. Тяга пошла. Сбежать бы скорее, да куда тут. Живот разросся. Жирная утка. Надо хитростью. Как из больницы. Думай. А чем думать, мозг не варит. Сейчас бы хоть один укол, хоть маленький. Просто, чтоб в себя прийти.

– Доктор, там выписка из детдома. Она как из больнички-то сбежала зимой, так ее всё искали.

– Я вообще-то не пряталась! – огрызнулась Лида. В детдоме знали, где я была. Им лень приезжать было.

– Сиди уж! – шикнула Алевтина.

– Ну и где же ты была все это время? – доктор смотрела мягче, как будто озадаченно. Переводила взгляд с Лидиного живота на теребящие край футболки пальцы.

– У молодого человека… своего.

– Молодой! – фыркнула Алевтина. – Сорок шесть лет – юнец просто! Уж ты, Лида, давай тут дуру-то не валяй! Некогда доктору твои сказки слушать! Наркоманила, так и говори, теперь вот и расхлебываешь свое! А этого твоего упечь бы пожизненно за такие дела, так ведь никто не займется! Сам наркоман паршивый, и девку за собой уволок!

Медсестра оторвалась от талончиков и нерешительно взглянула на врача. Та, опустив взгляд, чуть хрипло сказала:

– Алина, сходи-ка… К-хм, сходите, пожалуйста, с социальным работником к заведующей, надо оформить документы на государственного ребенка и рецепты на витамины и молоко.

Медсестра поднялась:

– Идемте, я вас провожу. Девочка несовершеннолетняя, нужно ваше согласие, как представителя опекуна.

– Да, – окликнула врач. – Потом ждите в коридоре, осмотр буду проводить без посторонних.

– Да я что, я с радостью! Вот только за ней, доктор, глаз да глаз нужен! Вы учтите, из наркологички сбежала, из приюта сбежала, а нам вот теперь отвечай!

– Я поняла, идите.

Врач замолчала. Уставилась куда-то, так и замерла. Потом как будто заметила Лиду и немного нахмурилась.

– Значит срок беременности не точный?

– Ну да.

– А почему до этого никуда не обратилась? Или обращалась?

– Да как-то не до этого. Виталик сказал, рожай.

– Виталик – это тот мужчина, который старше тебя?

– Да. Наркоман.

– Ты… тоже употребляешь?

– Да. – Лида отвечала быстро, на выдохе, не дослушав вопрос. За последнюю неделю посещения всех этих детских комнат, приютов, инстанций, она повторяла свою историю не раз.

– Значит, и во время беременности?

– Ну да.

– Внутривенно? Как часто?

– Раза три-четыре в неделю, – все также быстро, пока не передумала говорить, как есть.

– Как насчет стерильности?

– Плохо. Там в карте написано.

Только сейчас врач посмотрела на кипу бумажек, разложенных у нее на столе. В анамнезе значился ВИЧ положительный, впервые выявленный два года назад.

– Это он тебя наградил или кто-то еще?

– Не, наверное, кто-то еще. Виталик говорит, он чистый.

– В смысле: говорит? Ты анализы его видела?

– Не-а. А зачем ему врать. Это ж он хотел ребенка.

– Если ты от него забеременела, то теперь он тоже инфицирован.

– Да?

Врачиха внимательно взглянула, помолчала.

– Так, а что ты думаешь с родами? Тебя вообще кто-то консультировал за это время? Хоть один врач?

– Нет. Я у Виталика жила. Я же сказала. Он говорит, рожай, деньги будут.

– Он говорит, рожай… – эхом повторила врач. – Так, ладно. Нам надо с тобой многое успеть обсудить. Давай попробуем поговорить честно.

– Да я и не вру. Че теперь врать-то. Только пить очень хочется.

– Сейчас мы обсудим, и попьешь в коридоре. Лида, твой ребенок может заразиться от тебя ВИЧ-инфекцией. Но если приложить усилия, он может родиться относительно здоровым.

– Да какой он здоровый, он же уже наркоман там, да? Как я.

– Сейчас речь не об этом. Если сделать кесарево сечение, то риск заражения во время родов значительно снижается. То есть если мы проведем операцию, то он может родиться без ВИЧ, понимаешь?

– А это больно?

– Нет, операция проводится под наркозом и быстрее обычных родов. Потом чуть дольше восстанавливаться, но нам важно сейчас думать не об этом.

– Ну да, я согласна. Только вон соцработники, они же вроде все теперь решают, мне нет восемнадцати.

– Решать будем мы с тобой. Но здесь есть одно «но». Операцию нужно успеть сделать до начала схваток. Обычно на тридцать восьмой неделе. Пока мы не знаем, какой у тебя срок. Но учитывая твои побеги…

– Что?

– Ты сможешь дотерпеть до тридцать восьмой или опять убежишь?

Лиде не хотелось врать. Врачиха первая за эту неделю, кто хотя бы не пилил, не давил на вину. Хотя у Лиды уже выработался иммунитет к таким разговорам, но чего она только не наслушалась и в полиции, и в детском доме.

– Да куда тут сбежишь, я вон едва хожу.

– Человек зависимый может убежать и при более сложных обстоятельствах… – она недолго помолчала, и продолжила как будто сама с собой. – Я знала мальчика, который из реабилитационного центра сбежал, сломав ногу, когда выпрыгнул из окна. Это не помешало ему бежать дальше и еще две недели лежать в притоне с распухшей посиневшей ногой, пока не нашли.

– Ни фига себе! – Лида было ухмыльнулась, но доктор посмотрела на нее как-то странно, скривившись, как от боли.

– Лида… А ты сама-то хотела рожать?

Лида постаралась отвечать также на выдохе, быстро и по делу. Но с каждым разом говорить становилось сложнее. Почему-то с соцработниками и их нотациями было проще. Они обвиняли, Лида огрызалась. Злиться было проще. А сейчас, когда врачиха говорит «мы» и «нам»… Как бы не разреветься.

– Сейчас конечно ничего уже не изменишь. Надо будет рожать. Судя по размеру, тебе осталось немного. Как я понимаю, до этого родов у тебя не было. А аборты или выкидыши?

– Ну… чтобы у гинеколога делали – нет.

– В смысле?

– Был один. Мать таблетки купила.

– Ты имеешь в виду не операционный, а медикаментозный аборт? Давно?

– В одиннадцать. Только я не знаю, это беременность была или просто.

– А зачем тогда таблетки, если не точная беременность?

– А мамкин сожитель меня изнасиловал со своим другом. Она тогда отрубилась от героина. А они того. Она проснулась, ну и поняла. Наорала на него. И в аптеку со мной потащилась. Мать сказала, что на всякий случай, а то мало ли: забеременеть от таких…

– Господи, в одиннадцать…

– Да это давно уже было, не переживайте. Мать его выгнала, но он нам денег дал тогда много. Правда мамка наверное их спустила, я не помню. Потом меня бабка к себе забрала. А этот мужик снова к матери переехал.

– И в милицию не заявляли?

– Не-а. Мамка сказала никому не рассказывать. Еще меня обругала: вечно я дома ошиваюсь, вот и неприятности. Я только года два назад рассказала психологу в приюте. Она говорит, наверное, потому я к мужикам старым и бегаю, что у меня вроде как травма.

В дверь заглянула Алевтина:

– Доктор, я все оформила. Мне чего с ней, на УЗИ еще? Это сейчас талон взять или нам приехать в другой день? Нам бы лучше сегодня, а то сбежит опять, она ведь беглая, даже не думает, что беременная! А у нас машина одна. Таких как она еще пятнадцать девок. Только поумнее.

Доктор раздраженно подняла глаза.

– Ждите в коридоре. – Потом посмотрела на Лиду. – Тебе получается больше некуда пойти, только к ним? Они ж тебя съедят своими нравоучениями. И здоровым самостоятельным женщинам иногда беременность дается нелегко, особенно когда некому пожаловаться. Здесь у меня часто ноют. А тебе… Их упреки могут тебя окончательно измотать, не выдержишь – уйдешь ведь…

Зря она сказала про упреки. Копившееся за последнюю неделю напряжение, наконец, прорвалось слезами. Рыдать или подвывать Лида разучилась давно: через год, как забрали от матери. Видимо, прорыдала все там, в первом еще приюте. Но сейчас так жалко себя стало, оттого что идти некуда, и даже единственную радость – героин – отобрали. А там, на свободе, Виталик гуляет, и ему хорошо…

– Да они мне всю неделю мозг пилят, какая я бесстыжая. И запугивают, что ребенок будет больной, оттого мне придется труднее, чем другим девочкам – с инвалидом на руках. А я сама виновата, потому что бессовестная, убивать ребенка наркотиками. Еще все время водят на беседу с какой-то настоятельницей. Мозги промывает: Бог дал мне ребенка, чтобы я жизнь поменяла, и если даст больного, то чтобы грехи мои искупать мучениями… А мне и так жить тошно! Сил нет, ходить тяжело. Я не хочу никого растить, я плохая мать буду, у нас в роду не было хороших!

Врач встала. Налила в стакан воды из под крана.

– На, попей. – Она подошла так близко, как будто вот-вот обнимет. Лида невольно отстранилась, но доктор только отдала стакан и отошла к окну. – Поплачь, Лида. Тебе можно. – Потом они долго молчали. Врачиха о чем-то своем у окна. А Лида все никак не могла унять слезы: только вытрет, а они снова.

Врачиха вернулась за стол, когда Лида перестала всхлипывать.

– Давай мы с тобой договоримся. Я знаю… ждать обещаний от наркомана – дело глупое. Я и не прошу. Давай мы просто договоримся, что ты попробуешь дотянуть до кесарева. Ведь если ты убежишь, Лида, ты не вернешься. Мы же обе понимаем, где ты будешь. И будешь прятаться до самых схваток. А там поздно будет оперировать. Да и роды для тебя будут тяжелым испытанием. Это физически тяжело.

– Да я понимаю. Я не сбегу.

– Ты просто постарайся поставить себе одну цель. Ничего большего. Очень прошу, не думай, оставишь малыша себе или нет. Ты уже дала этому ребенку, что могла. Лучшее, что ты можешь сейчас сделать – попробовать помочь ему родиться без ВИЧ-инфекции. А уж будут силы или нет, захочешь ли воспитывать – это ты станешь решать сама, в любой момент. Поняла меня? В лю-бой!

– Да вроде. Но они говорят: потом – привязанность… Сама не откажусь. Правда я совсем не понимаю, что надо будет делать… Как это… Там конечно в центре помогают, но они запугивают, что ночи бессонные, и что никто за меня ничего делать не будет, притворщицам-наркоманкам не верят… – Лида снова почувствовала, что ревет. Это было так непривычно. Наверное, первый раз за последние полтора года. И как будто легче от этого становилось. Хотелось плакать и плакать.

– Так, Лида, соберись. Ты забыла, о чем мы договорились. Наша цель – просто дотянуть. И все. Дальше – даже не думай ни о чем. Болтают эти соцработники, а ты не слушай, кивай просто. Поняла меня? Твой финиш – кесарево, всё.

– Угу, – прошмыгала Лида.

То ли от слез, то ли от тона доктора, но ей как будто стало легче. Начал рассеиваться жуткий страх от слов «будущая мама». Эти навязчивые картинки больного скрюченного младенца. Если только до кесарева – можно попробовать. Тем более, если под наркозом. А то эта монашка как затянет свое про муки роженицы, аж до дурноты. Половину слов не понять, что-то про грехи… Стоп, не думать… Надо не думать. Как врачиха сказала: просто кивать и все. Надо попробовать.

– Ну что, сейчас сходим с тобой на УЗИ, и поедешь отдыхать. Тебе нужно сейчас побольше отдыхать и научиться играть в глухую.

– А это…а осмотр?

– Да какой осмотр на твоем сроке. Только УЗИ теперь и померить живот. Это я так, чтобы выпроводить твою надзирательницу.

Они прощались после выхода из кабинета УЗИ. Тридцать три недели, девочка. По УЗИ пока без явных патологий.

– Спасибо, – Лида не знала, как завершить разговор. – Мне еще к вам прийти… можно? То есть…это… надо еще?

– Да, Лида. Тебя должны привезти через десять дней, тогда будут готовы анализы, и мы все обсудим. Береги себя, отдыхай. Жду тебя через десять дней, постарайся приехать.

– Спасибо…что поговорили…

Доктор кивнула и двинулась дальше по тусклому коридору. Сначала хотела было отвести в сторону соцработника на пару слов: попытаться объяснить ей, что давить на Лиду сейчас нельзя. Иначе точно сбежит. Да и что за бред: оставить новорожденного Лиде. Девочка ведь малыша к себе в притон потащит… Но потом поймала себя на мысли, что снова начинает играть в спасателя. Где она – грань бессилия и безразличия… Где грань чужой и своей истории…

Она открыла дверь в туалет. Никого. Подошла к наполовину закрашенному окну и открыла тугую форточку. Задышалось легче. Достала телефон, пролистала недавние вызовы… Не нашла. Набрала вручную цифры. Телефон высветил «Лёшенька»… Никто не отвечал. Она начала набирать сообщение, но, после слова «сынок» не смогла ничего написать… Где ты… как нога… приезжай… возвращайся… Все это было не то. Ответа она не получит.

Она родила своего первенца в тридцать четыре года…«старородящая»… Родила здоровенького, красивого мальчишку… В детском саду он заболел гломерулонефритом, стал инвалидом, набрал огромный вес, почти не мог ходить… Пять лет она практически носила его на руках, лежала с ним по больницам, не давала посадить на гормоны. И все-таки вытащила его каким-то чудом… К началу шестого класса по его инициативе, они отказались от инвалидности, всех полагающихся льгот и пособий… Хотя с деньгами тогда было очень туго… Леша стал ходить в школу, записался на фехтование… До девятого класса был идеальным сыном и учеником.

И вдруг в пятнадцать лет попытка суицида. Вроде из-за несчастной любви. А потом депрессия, таблетки и через полгода наркотики… И этот последний его глупый побег из реабилитационного центра, когда он сломал ногу… последняя попытка поговорить с ним, после которой он перестал отвечать на звонки… За что? Ну, ладно эта девчонка Лида, из неблагополучной семьи, дочь наркоманки… А ведь у Лёшеньки было всё…

Она посмотрела на продолжающий светиться экран мобильного телефона… Где он сейчас? Ей хотелось надеяться, что и ему, быть может, встретиться кто-нибудь, кто, как она сегодня, найдет несколько лишних минут, чтобы выслушать и поговорить.

Рядом ходит

Выходя из электрички, Антон сразу заметил его. Кажется, больше года не виделись, и еще бы столько. Антон даже не видел лица Костика, просто ощутил боковым зрением болезненно знакомый жест: суетливое приглаживание косой челки. Этой нервной привычке уже лет двадцать. Костик, замотанный в какие-то тряпки, ежился у подножия лестницы в компании двух похожих типов. Они подходили то к одному, то к другому прохожему, и так же быстро сутуло отходили, когда им отказывали.

Антон оглянулся. Другого выхода со станции не было. К нему подойдут точно, «своих» чуют даже через много лет. Антон вспомнил уловку, когда нужно было в старших классах слинять из лицея посреди уроков мимо дотошных охранников. Он прикладывал к уху телефон и начинал изображать, что говорит с мамой: «Да, мам, ага, вижу твою машину, бегу-бегу, извини, долго переодевался». Обычно охранники не прикапывались.

– Да, Петр Алексеевич! Конечно. Я вас понял. Давайте попробуем какие-то другие варианты. Вас какие даты интересуют? Мы что-нибудь придумаем. У меня под рукой нет компьютера, сейчас добегу до дома, смогу вам сразу отписать! – нехитрого монолога хватило на всю лестницу.

И вот Костик как-то неуверенно отделяется от компании и двигается в сторону Антона. Вот они уже в двух шагах друг от друга. Костик пытается непринужденно улыбнуться. Поднимает руку, наверное, похлопать по плечу. Антон, быстро сообразив, ловит руку Костика и крепко пожимает. Чуть отодвинув телефон, громко шепчет: «Привет, братан! Рад тебя видеть! Сто лет! Как сам?». И, не дождавшись ответа, прибавляет шаг: «Да-да, конечно, с этим я согласен. Но вы и мою позицию поймите, это же полный абсурд получается!». Еще несколько метров Антон ощущает, что Костик неуверенно плетется сзади. Антон все идет и идет, с трудом стараясь не переходить на бег. Толпа вечерних пассажиров постепенно расползается по переулкам. Антон продолжает говорить все так же громко и возмущенно, пока не проходит квартала три. Пронесло…

Пронесло? Оборачивается. Облегченно вздыхает. И тотчас обдаёт жаром, как будто в баню вошел – накатывает чувство стыда. И следом детские картинки, эпизоды, страхи, бесконечные кошмары последних лет… Еще не известно, что хуже: общение с Костиком или их общие воспоминания.

И вот уже Антон как будто не на унылой зимней улице спешит домой после смены, а там, в неторопливом лете, ставшем рубежом его детства…

В тот день они расчерчивали поле боя: рисовали на песке расположение войск, делили линии фронта. С крыльца их окликнул Мишка-батон. Батоном его прозвали, потому что жирный был. Перестройка, магазины пустые, родители без денег, пацаны все тощие, а этот – как колобок. Вот и дразнили его от зависти. Отец Батона заправлял каким-то судом, его видели редко. А брат Батона работал на заводе, по вечерам ходил поддатый и отвешивал люлей всем, на кого младший показывал. Потом брату надоело мальчишек ловить, и он смастерил Батону здоровенную рогатку. Но кого удивишь рогаткой, пусть даже большой. Залезь на дерево (если конечно пузо не мешает) – наломай, сколько хочешь, этих рогаток. Потому брат смастерил еще и особенные «патроны». Вечером Батон вышел со своей рогаткой на крыльцо. Мальчишки были увлечены игрой и лишь по привычке обернулись на звук захлопнувшейся подъездной двери, но, увидев Батона, брезгливо отвернулись.

– Эй! – крикнул Батон. Никто не повернулся к нему. – Ща как стрЕльну!– он навел рогатку на копошащихся ребят.

Первым распрямился Леха.

– Давай, стреляй! Че, слабо?

Остальные мальчишки тоже начали подниматься и, деловито выпятив грудь, выкрикивать:

– Крутой, да?! Стреляй, рискни!

– Попадешь – держись!

– Да гляньте, он ее даже не зарядил! Ну, лошок! – Антон вместе со всеми соревновался, кто поддразнит громче и смешнее.

Батон подержал мальчишек под прицелом несколько мгновений и опустил «оружие». Потом достал из кармана горстку «патронов» и медленно примерился. Мальчишки с любопытством смотрели. Рогатка, уже заряженная, снова уставилась на ребят, потом неспешно повернулась вправо на старый растрескавшийся дуб и немного подалась назад от сильного натягивания. Хлоп. Батон отпустил тетиву.

Дальше… Антон помнил только, как совсем рядом с глухим воплем упал Костик. Антон как будто в замедленной съемке повернул голову и ошарашено уставился на скрутившегося у его ног друга. Рядом с ним валялся окровавленный «патрон» – согнутый крючком гвоздь.

Привели взрослых, помчались ловить Батона. Антон вспоминал урывками. Просто кадры, один за другим, как будто замершие навсегда. Никто не мог понять: то ли гвоздь отскочил от дерева, то ли поменял траекторию и, бешено вертясь, высверлил Костику глаз.

Антон потом ездил с мамой к Костику в больницу. Тот сидел на койке с залепленным бинтами глазом и бойко болтал:

– Я теперь как пират, скажи?! Я своих попрошу черную повязку купить! Жаль, доктор сказал, скоро буду как новенький – я бы остался пиратом! Вот мы наваляем этому жирдяю!

По дороге домой в дребезжащем трамвае Антон рассказывал маме, как они Батону устроят темную. Мама почему-то беззвучно плакала. А затем обняла Антона и начала шептать ему в самое ухо быстро-быстро: «Маленький мой, самый родной! Обещай мне, ради Бога, никогда… никогда, слышишь? Не подходи к этому Мишке! Пожалуйста, никого больше не дразни! Я тебе куплю приставку! Мы накопим и купим! Уже в следующем месяце, слышишь? Только обещай, что никогда-никогда не будешь играть в войну на улице! Обещаешь?»

Антон хотел возразить: «Как же не играть в войну? Во что же тогда? И как навалять Батону, если к нему не подходить?». Но мама все плакала и плакала, и уже пассажиры как-то тревожно смотрели на них. Тогда Антон отодвинулся и по-взрослому, как делал отец, погладил ее по спине: «Мам, ты успокойся. Все будет хорошо. Я тебе обещаю».

Стало ли хорошо – сложно сказать. Стало по-другому. За пару месяцев двор опустел. Кого отправили к бабушкам, кого держали дома под разными предлогами, кого вдруг начали таскать с собой на работу.

Антону купили приставку. Как выяснилось много лет спустя, мама продала свои серьги с рубинами – подарок бабушки. Узнал это Антон уже будучи отчисленным студентом, когда ему позарез нужны были деньги. Диким и глупым показался ему такой поступок матери. Двадцатилетнему Антону, «поставленному на счетчик» за наркотики в долг, казалось, что именно те сережки, так по-дурацки проданные матерью, могли бы решить теперь все его проблемы…

Костика выписали только через три месяца, но до самого Нового Года он ездил по разным санаториям. Его мечта остаться пиратом сбылась. Глаз вернуть не смогли, и Костик ходил с повязкой.

А Батону так никто и не навалял. На следующий день его отвезли в деревню. Через пару недель куда-то съехала и вся его семья. Больше их не видели.

Антон и не заметил, как добрел до дома. Настроение стало тягостным. Он вытащил из кармана горсть мелочевки, в поисках ключа от домофона.

– Вот черт, ключи! – он поморщился, увидев на ладони ключи от пищеблока. – Идиот, забыл сдать охране! – Антон растерянно замер перед подъездом. Снег валил хлопьями… Завтра у него выходной. А теперь? Не оставил ключи – снова тащиться в Москву, а это считай полдня вникуда! Уродский вечный стресс. Стрес-с-с-с – слово-то какое противное! Как ногтями по школьной доске.

Антону вдруг захотелось плакать. А следом накатила злость от жалости к себе.

Открыл дверь квартиры, машинально промямлив: «Привет, дед!». Взгляд зацепился за родной скейт. А ну вас всех! – Он швырнул сумку, ухватил доску, и, прихлопнув дверь, сбежал по лестнице. У подъезда вспомнил, что забыл в сумке плеер, и несколько секунд стоял в нерешительности: вернуться, нет.

– Да вашу мать! Надоели! – прошипел он кому-то в небо, – успокоюсь я сегодня наконец?! Так покатаюсь, плевать!

Он шел по заснеженным вечерним улицам. Прохожие косились на зажатый подмышкой скейт, на его двухдневную щетину.

– Че пялишься? – мысленно давал он отпор каждому. – Скейт не видел, жиртрест? А ты, синюшный, только бухать умеешь? – При этом Антон отводил взгляд или стеснительно улыбался, за что злился на себя еще больше. Хотелось одиночества. Только так, кажется, можно было освободиться от бесконечной неловкости и стыда. Перед родными, девушкой, коллегами, прохожими.

Все шло не так. Ключи, забытый плеер, обрекший его на диалог с собственными мыслями, эти механические улицы, медленно движущиеся ему навстречу, липкий плачущий снег, лишние прохожие. Вечер не задался! Он шел, пытаясь сжаться в точку, не заметную миру.

Наконец остановился. Ноги сами вспомнили дорогу: старая площадка над теплотрассой. Маленькая конечно и захламленная, но зато снега нет: он таял, еще не коснувшись асфальта, оставляя мокрые следы. Правда, Антон не один оказался таким умным. Двое мальчишек лет тринадцати разучивали переворот по видео с телефона. Они оторвались было от экрана, но, взглянув на Антона с бесстыжей подростковой снисходительностью, отвернулись. Он кивнул им, наклонившись, как будто затянуть кеды.

Ботинки! Ну и придурок! – на нем были совсем неуместные зимние ботинки на липучках. Для виду он их поправил, но сути это не меняло: ботинки были на толстой тракторной подошве, буквально неделю назад вытащенные с антресолей – уж больно зябко стало ждать на всех пересадках до работы.

– Пофиг, все равно уже! – пробубнил он достаточно громко. Услышав свое «пофиг», он невольно улыбнулся. И правда, кому какое дело. Не повыпендриваешься конечно в такой обуви, но проветриться можно.

С плеером было б полегче! – Антон старался не замечать пацанов, но чувствовал их любопытные взгляды. Он перебирал в голове любимые мотивы. Ботинки жестко фиксировали подъем, через подошву почти не ощущались движения доски, но постепенно он перестал нервничать и, наконец, немного выдохнул. Обрывки любимых мотивов вытеснили калейдоскоп болезненных воспоминаний; он крутился на доске, немного неумело, но весело. Как будто снова был подростком, радующимся каждому даже неуклюжему движению. Когда он присел на перила передохнуть, вокруг уже было пусто. Он не заметил, как мальчишки куда-то ушли. Снег прекратился. Он один на этом черном асфальтовом островке, а вокруг все как будто бережно упаковано, завернуто в снег. Тихо. Прислушался – вроде и в душе улеглось. Теперь можно домой.

Он неспешно брел назад. Струйки пота щекотали спину под толстовкой, мокрые перчатки покалывали горячие ладони. Антон стянул шапку. Приятный холодок обдувал. Настроение совсем выправилось: мысли об уютном вечере грели… Чаю с дедом навернем! Пельменей нажарю, с лучком. Как раз его футбол через час начнется!

С дедом жить забавно. Да и легче, чем с родителями. Особенно когда тебе под тридцать. Можно, при случае говорить, что за стариком просто присмотр нужен (а то нынче, если в тридцать живешь с родней – уже недоделок как будто). Дед хорош молчанием, своим ритмом. Дверь в квартиру закроешь – и как отрезало от суеты. Когда бабушка была еще жива, дом дышал жизнью, двигался. Дед тоже никогда без дела не сидел, но как овдовел, то будто тише стал, медленнее.

И Антону нравилась эта медлительность, неспешность, эта обособленная жизнь. Он чувствовал себя здесь защищённым. Как будто в детстве, но не его реальном, а в детстве из книжек Гайдара, советских фильмов, родительских рассказов. У него не было пионерских лагерей на три смены и школьных кружков, не было вожатых или других старших, которые бы приглядывали, поддерживали. В его детстве были тревожные взгляды мамы, ее слезы и папины бесконечные подработки, поиски денег. А потом подработки закончились, появились папины бутылки. В последние годы у родителей как-то выровнялось, но почему-то, как только он заходил в родительскую квартиру, внутри поднималась тревога, даже страх.

С дедом было спокойно. Нет, они с бабушкой не накопили денег на чёрный день. Просто оба были родом из военного детства, и вся эта мрачная суета девяностых воспринималась ими как нечто, что обязательно схлынет, пройдёт. Не блокада! А уж с остальным справиться можно.

Антон подошел к подъезду, полез в карман и снова вспомнил про ключи от пищеблока. – Ладно, что-нибудь придумаем. Значит, в Москву завтра. Ничего, возьму скейт, там, кстати, в центре всегда расчищено, вдоволь покатаюсь. Алиске позвоню, в кафе приглашу, она любит выбираться в центр, – он улыбнулся простым решениям тех проблем, которые еще пару часов назад казались тягостными и невыносимыми. В последние годы он научился выдыхать и давать себе время на обдумывание, вместо того, чтобы сразу отчаиваться. Эх, эту бы способность отослать Антону-подростку, которому жизнь казалась беспросветной.

Поднимаясь по лестнице, Антон замечает тень на втором пролете у мусоропровода. Тень двигается. – Да мало ли кто! – Антон пытается унять зарождающуюся тревогу.

– Привет!

– А! Привет, брат! – Антон отвечает как на автомате, даже улыбается слегка. – Рад тебя видеть! Как сам?

– Да это… нормально. – Костик по привычке смотрит куда-то в сторону.

Антон и сам до сих пор с трудом заставляет себя смотреть людям в глаза.

– Давно не появлялся! Уже год, наверное! Лечился?

– Да не совсем… Два два восемь1. Ну, сам знаешь. Полтора года дали. Если бы не предыдущее, условный был бы. Но судья докопался. Не вывернуться.

– Бывает.

– Но теперь всё, лечиться еду.

– Вот молодец! А куда?

– Пока не решил. Но теперь точно. Теперь уже насовсем.

– Красавчик! Всё правильно! – Антон пробует потихоньку начать обходить Костика, чтобы подняться дальше. Телефон остался в квартире, так что недавний трюк не пройдет.

– А ты как? – Костик неловко пытается запихнуть руки в карманы потертых джинсов, переминаясь с ноги на ногу. На куртке карманы оборваны, не спрятать опухшие кулаки.

– Да ничего, как все. Рутина, сам знаешь.

– Ты все с доской? Не холодно?

– Да не, отлично!

– А мне вот что-то холодно. Одежды теплой не осталось. Раздал ребятам, когда понял, что посадят. А вернулся, и нет ничего. Поесть бы, согреться. – Костик ежится, мнется. – Может, будет у тебя рублей двести?

– Не, Костян, я вот катался, с пустыми руками! – Антон знает, на что Костику деньги. И в то же время, так не хочется сейчас портить настроение. А с каждой минутой разговора все больше затягивает то темное, страшное, давнее, постоянно сверлящее изнутри. В заднем кармане есть сотни три точно. Сунуть бы и дальше. Костик отлипнет, и можно будет забыть… Но ведь понятно, зачем ему деньги. Забыть не выйдет. Потом опять накроет, внутри будет стыдом гореть, разъедать. За нечестность свою, за слабость.

– Понимаешь, чтобы на работу устроиться, надо одежду нормальную купить. А денег-то негде взять. Я пока жду, ребята обещали достать. Вот с едой хуже. Хоть согреться бы. Я могу подождать, если у тебя дома есть. Ты не думай, я отдам. – Костик разглаживает длинную челку налево. Его сальные волосы сильно поредели. – Как на работу устроюсь, все долги раздам. Теперь уже точно понял, что это не мое!

Антон смотрит на Костика, и тошнота накатывает от этого зеркального отражения его самого семилетней давности. Фразы, мысли, интонации…

– Нет, брат, извини, сам на мели! Зэпэ под чистую. Ты ж понимаешь, с моим прошлым только на копейки устроиться можно, все проедаю, сам в долгах. Хочешь, заходи! Я тебя обедом накормлю! Дед всегда рад гостям.

И вот на какой-то миг Костик как будто замирает. Глаза его темные, затравленного зверя, вдруг освещаются чем-то теплым, человеческим. Антону хочется зажмуриться и очутиться снова там, где им лет десять… Они грязные притащились к Антону домой. К Костику бесполезно – там крикливая бабка. Мать Антона тоже конечно ворчит: «Опять на пустырь ходили? Грязищи-то нанесли! Выпороть бы обоих!» Но ее ворчания надолго не хватает. Отправляет руки мыть, и за стол. Набив рот, они болтают, смеются…

В семье Антона любили и оберегали Костика, ему часто разрешали оставаться на ночь. Его ласково звали Костик, помня о его детской беде. Пройдет всего три года, и эта дружба обернется бесконечным кошмаром, употреблением, раскаянием, новыми дозами.

Антон смотрит на Костика. Он всё понимает. И Костик понимает. От того сутулится сильнее. Ему бы сбежать сейчас от стыда, да проклятая тяга вертит-крутит, заставляя до последнего унижаться ради денег. Антон всё это проходил. Вместе проходили. И тошно от этого и бессилие двинуться с места не дает. Молчание затягивается. Костик тоже не двигается, смотрит под ноги.

Снизу слышатся шаги. У обоих как будто отлегло.

– Чего стоишь, ключи что ль забыл? – дед смотрит на Антона, неспешно поднимаясь по лестнице.

– Дед! Привет! Да нет, вот встретился тут… А ты чего? – Антон готов деда расцеловать, вовремя он пришел.

– В магазин ходил. Папиросы кончились. Чего тут-то отираетесь, если ключи есть?

Костик едва слышно произносит «здрасьте» и отворачивается, как будто смотрит в окно.

– А чего, друг-то твой не зашел? – дед неспешно стягивал ботинки, присев на обувницу.

– Костик? Да нет, он не зайдет. Он из тех, давних.

Дед покосился на Антона:

– Из дурных твоих что ли?

– Ну да, из… из употребляющих, – опять это чувство вины, стыда.

– И чего вам неймется… Молодые мужики. Ты-то хоть уже не балуешься? – дед кряхтя поднялся, стянул куртку. Антон стоял, как будто провинившийся школьник.

– Дед, я ж тебе говорил. Я уже семь лет как чистый. Иначе я бы сейчас не работал, а вон… как Костик. Да деньги бы у тебя таскал.

– Я б тебе потаскал! Деловой, – дед направился в ванную. – А он чего? Курит дрянь эту?

– Колется, – тихо выговорил Антон. – Да, думаю, да.

Антон стоял в смятении. Так бывало всегда, когда он видел бывших друзей, когда замечал на вокзалах эти трясущиеся руки, маниакальные взгляды. Потом долго еще не отпускало.

Дед вышел из ванной:

– Чего стоишь? Пошли! Ужина еще нет, а матч через полчаса. Вон натекло с тебя.

Антон машинально разделся, стянул промокшую толстовку и протиснулся в кухню. Дед налил воды в кастрюлю, поставил на плиту и присел рядом.

– Курить будешь?

– Да не, дед, я ж не курю, ты знаешь.

– Ну, это я так. Не очень-то ты радостный от встречи с другом… Это тот, который без глаза?

– Он самый. Костик.

– И чего дурень колется! И так девчонку не найти, а тут еще наркоманит.

– Дед, ну у него ж травма.

– Да я помню, что без глаза. Но и слепые вон живут и ничего.

– Я про психологическую.

– Это чего такое? – дед достал было папиросы, но убрал в карман. – Назовут же еще умными словами.

– Понимаешь дед, это ж как – смерть так близко видеть. Мне самому до сих пор страшно. Может, оттуда всё и началось.

– А чего ее бояться, смерть? Раз рядом ходит – еще не скоро заглянет. Видать, не подходишь ты ей.

– Да ладно б на войне, а пацана на всю жизнь просто так покалечило, обидно!

– Это всегда обидно. Я вот, помню, у нас тоже ребята калечились, да и помирали ни за что, в училище.

– В войну? Так ты ж в эвакуации был, в Азии, разве там много умирало? Кормили, небось, хорошо.

– Кормили хорошо, это да. У курсантов паёк, как на фронте, калорийный. Надо же было этих ребят как-то вырастить… Училище… Это у нас под Саратовом лётное училище было. А когда в Туркменистан в 42-м эвакуировали – одно название осталось. Да и то потом поменяли на «лётный лагерь Кара-Бугаз».

Представь – пустыня бескрайняя. До ближайшего городка Кизил-Арбат километров семьдесят. Весь лагерь – десятка два военных палаток да пара дощатых домиков – для начальства и хозчасти. И вокруг самолеты стоят, брезентом прикрытые. Вот тебе и всё училище…

А чуть дальше кладбище… в месяц двух-трех точно хоронили. Мне тогда сколько – лет десять, получается, было? Отец задание дал – на фанерках звезду рисовать, имя и дату. Помню, сначала тяжело было – пыхтел, всё хотелось покрасивее, а сам плакал. Рисую, а перед глазами лицо этого Петьки или Леши. Они ж со мной все за руку здоровались, учили разному: кто на гармошке губной играть, кто стихи какие-нибудь. Отец после каждых похорон подолгу бывало сядет и молчит. А потом говорил, мол, держись, Вовка, это война.

Иногда за неделю двоих могли хоронить. Тоже всё рядом ходила, смерть эта.

– Заразу что ль подцепляли?

– Да нет, молодость, видать, их губила. Самоуверенность, пыл, в небо хотели.

– А как же их в небо отпускали, неподготовленных?

Дед рассеянно похлопал по пиджаку, потом снова выудил из кармана смятую пачку «Явы».

– А как ты его не пустишь? Их присылают с бумажками, что всю теорию прошел, и с указом в такие-то сроки подготовить для выполнения боевых задач. А они до этого самолеты только по книжкам изучали. Мальчишки, и двадцати не было, только-только из-за парты. Отец сколько мог их натаскивал. Ты представь, парень из какой-нибудь Якутии. А тут жара каждый день – сорок! У меня, у пацана волжского, голова к обеду гудела от зноя. А им весь день занятия слушать, потом в машине раскаленной сидеть отрабатывать. Да и самолёты, сам понимаешь, лучшие на фронт отправляли. А нам старье да что попроще. А если еще буря песчаная…

Дед покрутил папиросу, кряхтя потянулся за спичками, неожиданно громко продолжив:

– Ребята эти – все на фронт рвались! Эх, как куражились они в небе, глаз не оторвать. Отец ругал их страшно, и полетов лишал, и наряды раздавал. А им что… Каждый ведь считает, что смерть рядом пройдет, его не тронет…

Дед задымил.

– Не тронет… От этой дряни, говорят, тоже помирают! – дед с ухмылкой показал Антону дымящуюся папиросу. – Так что уж ее бояться, смерть эту. Она найдет, где прибрать.

Антон вспомнил, сколько раз снился ему кошмар про тот гвоздь, мог ведь свернуть чуть раньше и тогда угодил бы не в Костика, а в него. Сколько раз прокручивал он малейшие детали, которые могли всё повернуть по-другому. Он попытался выбраться из воспоминаний, стал разглядывать привычные предметы на кухне. Поглядел на деда. Может, что-нибудь расскажет. Хорошо бы, а то совсем тяжело на душе.

– Помню, хозяйственник у нас был – Василич – толковый мужик. Его тоже, как отца моего, на фронт не пускали. Только отца из-за квалификации, чтоб молодых учил, а у этого полступни не было, оторвало на заводе. Так вот, очень сообразительный был, отец за него держался… Он, понимаешь, умел как-то гробы доставать!

– Да уж, прям гений! Добра-то. Лучше б самолеты доставал нормальные! – Антону не нравился разговор, все больше уводивший к теме смерти.

– Э-э, темнота! Это тебе сейчас на каждом углу похоронное бюро, в каждом райцентре небось есть. А ты представь, ближайший аул – два часа езды на разваленном грузовичке. Туда не повезешь хоронить, это на весь день машину занимать. Да и местные настороженно к нам относились, и хоронят они по-своему. А вокруг училища – пустыня. Землю копать – мука. А если не глубоко закопать – так ветром быстро верхний слой снесет, а там и падальщики налетят. Без гроба здесь никак. Да и человек честно хотел за Родину воевать. Он что, своего места не заслужил на земле? Вон их сколько, до сих пор ищут, тех, кого похоронить не могли! Леса прочесывают, целые районы. Велика она, земля наша, забрала себе, спрятала, обратно отдавать не хочет.

– А как же другим курсантам похороны: так ведь и боевой дух напрочь сбить можно?

Дед помолчал, прищурился, то ли от едкого дыма, то ли по привычке.

– Боевой дух… это дело такое…– дед неожиданно ухмыльнулся. – Помню, Василич как-то приезжает, а у него в машине сразу десяток гробов. Отец хмуро на него глянул, но что тут скажешь. Василич-то мужик толковый. Он все отцу разложил: мол, пока он десять раз туда-сюда съездит, сколько машина километров накрутит, итак едва дышит. А им о живых заботиться надо, вдруг кто покалечился или заболел, а машины нет.

– Изворотливый твой Василич был.

– А как по-другому в военное время! Ему все училище обеспечивать надо и едой, и одеждой. А спрос весь с него. Там ведь чуть что, объяснений не примут. Жесткое время было!

– Всё равно, не по себе как-то. Гробы впрок.

– Да это еще чего! Вся штука была в том, что хранить эти гробы негде было! Бараки заняты. Лишних построек нет, даже сарайчика какого свободного, где их возьмешь, стройматериалы? Не ставить же гробы курсантам в палатку или столовую!

Мишка невольно ухмыльнулся:

– Да уж, товар не самый приятный, под кровать не спрячешь.

– Вот-вот. Так он их за хозчастью поставил. Курсанты мимо идут, а тут – гробы. Территория маленькая, хочешь – не хочешь, наткнешься. Не выдержали ребята. Сначала просто роптали на Василича. А потом взбунтовались. К отцу пришли, забастовка у них! Представляешь?

– Вполне логично. Люди все-таки! Имеют право.

– Да какое право?! Война! Всех под трибунал за такое дело могли! Чудак-человек, это ж советские солдаты, в военное время подрывали дисциплину в летном училище! Их по-хорошему арестовать и отправить в город для разбирательства, да поскорей, чтобы агитацию не разводили!

– Дед, это ты такой умный уже тогда был? Или сейчас понял? – Антон улыбнулся редко наблюдавшейся у деда эмоциональности.

Дед ухмыльнулся:

– Да не, я-то что. Я тогда перепугался. Лица у них, понимаешь… лица такие были, когда вошли… Испугался, что отца убьют… У меня же никого кроме него и не было. Помню, тайком приказы все читал, что ему приходили. Боялся, что его на фронт оправят… Но отец с ними держался жёстко. Они сначала молчали – а взгляды исподлобья. Потом один, умный такой паренек был, Пашка Лосев. Он вперёд вышел и говорит уже так неуверенно, будто просит, а не ультиматум ставит. Я тогда помню, почувствовал, что отпускает меня страх: не сделают ничего отцу. Жалко их стало. Эх, малы пацаны были. Им бы еще жить да жить…

Дед затушил сигарету.

– Так чем закончилось?

– Закончилось? Так ведь победой, Антошка! 9 мая – не знал что ль? – дед подмигнул.

– Да ну тебя, дед! С гробами что?

– С гробами-то? – дед достал обметанный покойной бабкой платок, вытер лоб, аккуратно сложил его, как будто невзначай, погладил. – Отец долго ребят молчанием мучил. А потом говорит – так, мол, и так. Под трибунал он их не отправит. Дураков малолетних. Не для того мол страна их обучала, деньги тратила, чтобы потом они до фронта не добрались! Но за такие бунты с каждого наряд вне очереди: отдраить все училище до блеска! Новые гробы такими партиями привозить не будут, но и эти обратно не отправят. А раз что не нравится, то пусть сами придумают, куда их спрятать. Срок – двое суток. Хоть портянки свои переведут, чтобы укрыть, ему, мол, всё равно.

– Пожалел, получается…

– Пожалел.

– А гробы-то куда?

– А они их разобрали. – Дед лукаво улыбнулся. – Сложили стопочками, все гвоздики, да доски, как положено. И в хозсарае вдоль стены припрятали. И места мало занимают, и как будто, понимаешь, не гробы, а просто доски лежат. А как понадобятся – так собрать за полчаса можно. Гордые ходили, вроде как начлёта2 победили.

Помню потом отец с Василичем сидели на крыльце, выпивши, курили, в небо смотрели. Василич ворчал: "Пожалел, выходит?" "Война сама решит, кого пожалеть, – сказал отец. – А хоть пару месяцев пацанам ещё пожить". Потом Василич успокоился. Вспоминать стали ребят ушедших. А отец ему и шуткует: «Василич, смерть – она же баба. Баба свое барахло везде приметит. А у нас барахло всё ненужное – вместо гробов доски в сарае, да гвоздики. Глядишь, баба-то глупая, не поймет, мимо пройдет».

Так что, Антошка, чего бабу-то бояться. Ходит она рядом, ну и пусть себе ходит.

Дед поднялся, посмотрел на кастрюлю.

– Тьфу, дурак старый! Газ не включил! Вот тебе и пельмени!

Антон улыбнулся:

– Иди, дед, а то сейчас футбол начнется. Я сам. Приготовлю – принесу тебе.

– А ты что ль пропустишь начало?

– Да иди-иди, фанат. Я по твоим крикам и так пойму, что происходит.

Антону хотелось побыть одному. Подумать. Ему нравились байки деда. Для Антона они никогда не звучали как эти поучительно назидательные «а вот в наше время… что у вас за проблемы по сравнению с нашими… так что сидите и не нойте»…

Когда-то такие нравоучения бесили Антона, толкали на улицу запить, занюхать. Все почему-то считали, что его можно вылечить постоянными упреками и давлением. Сколько лет этот замкнутый круг было не разорвать. Они с Костиком часами жаловались друг другу, ненавидя весь мир, оправдывая каждую новую дозу безысходностью и враждебностью окружающих… Это тоже была война. Годы ушли у Антона, чтобы понять, что только ты сам можешь выбрать, на чьей будешь стороне. Что посередине остаться не получиться. Так же как и бегать туда-сюда. Он выбрал. А Костик… Костик решил остаться там. Ему как будто и не к кому было идти сюда. Да и сил наверное не было. Слишком долгой и выматывающей была его борьба за выживание.

В рассказах деда Антон любил эту спокойную интонацию. Может и в его жизни когда-нибудь настанет такое время, когда обо всех своих страхах и травмах он будет рассказывать также размеренно и тихо, как будто всё случилось в далекие-далекие времена…

– Да ну что ж вы творите, бесстыжие! Кто вас понабрал?! Ноги бы оторвать! – послышалось из комнаты.

Антон улыбнулся.

Домой

Баден. Городок, будто из сказки. Идеальнее не бывает. Разноцветные домики под черепичными крышами, вымощенные булыжником улочки, колокольчики на дверях. К обеду городок наполнится запахами жареных шницелей, официанты вынесут дымящиеся тарелки разомлевшим от весеннего солнца посетителям за уличными столиками, практиканты займут лавочки на бульваре, уплетая брецели. А на нижнем этаже кафе на центральной площади в полдень по понедельникам и средам компания ленивых старичков играет в преферанс – на деньги. Возле каждого выстраиваются аккуратные столбики монет по евроценту, азарт в таком деле важен! Их более активные сверстники малыми группами или по одиночке каждый день покоряют гористый парк: в полной экипировке, солнечных очках и со спортивными палочками. Воздух в парке волшебный, чистота природная, на каждом повороте развешены набитые цельными орехами сетки – кормушки для белок. Даже в парке этого малюсенького городка всюду указатели, инструкции, телефоны экстренных вызовов. Туда не ходи, сюда ходи… Все должно быть по предписанию.

Все здесь ровно, размеренно. На работу опоздать сложно. То есть, можно исхитриться – но это, считай, провалил дело. Отговорка «задержался автобус» будет звучать крайне странно. Автобус придет ровно в то время, которое указано на табло. Изо дня в день, месяц за месяцем, год за годом…

Запись в префектуру. Очередь, как обычно. Талончики. Вокруг одни арабы. Новые жители Европы. Тоже люди, понятное дело. Только что же они не моются. Весна на улице, а они так и сидят в дубленках. Окна закрыты наглухо, дышать нечем. Ничего, справимся. У нас уже иммунитет к вашей системе выработался за полтора года. Это ж подумать только: одиннадцать месяцев после свадьбы жили в разных странах! И какое вам было дело до дохода моего мужа и его жилплощади? Спасибо, что озаботились, чтобы муж-европеец привез свою жену не в халупу, а в нормальное жилье, но мы могли бы уж как-нибудь сами разобраться! О, завелась опять. Спокойно, Даша. Дышим. Осталось всего два человека впереди.

Это уже третья попытка. Бог троицу любит. Только бы не развернули. Дедуля умирает, домой попасть надо. А чтобы назад пустили, этот штамп в паспорт получить необходимо. Новый паспорт «счастливой европейки» готовить еще год могут, а домой надо съездить сейчас. С первых двух раз мы друг друга не поняли. Действительно, куда я собралась, дед же не умер еще, значит не на похороны, не его донор (я бы с удовольствием, только нельзя поделиться молодостью) – значит не экстренная ситуация. И связь только через поколение, тут три фамилии разных, извольте доказать родство. Да и зачем мне туда в Россию, когда я замужем здесь, в прекрасной стране, и мне должны выдать паспорт через месяц-другой! Неужели дед подождать не может? Не говорите, удивительно эгоистичны эти старики…

Ничего, справимся. Дедуля, ты продержись еще, родной, я обязательно приеду. Не уходи без меня, миленький. Ты же… ты же мне ближе всех, подожди чуть-чуть. Деда, как в детстве. Уткнуться в тебя и плакать-плакать о несправедливостях мира. А ты гладишь по голове, обнимаешь, что-то бормочешь шепотом. Ты как будто один по-настоящему понял про Йозефа. Хотя Наташка сказала, что ты, наверное, уже совсем не в себе был, раз одобрил мой брак с потомком фашистов. Дура она, даром что сестра родная. Ей хоть доказательства приведи, что он вообще из австрийских евреев, бабка в лагере едва выжила. Нет же, как заладит. Невыносима стала. А сколько раз в детстве ты нас разнимал, помнишь? Все говорил, самые близкие мы с ней, держаться друг за друга надо. Куда там, и десятой части, чем с тобой делилась, не расскажу ей. Не поймет…

Зазвонил телефон. На экране высветилось: Хайбс. Хозяин квартиры. Ох, не к добру. Пунктуальные педантичные австрийцы, они не будут названивать своим арендаторам, приезжать в сдаваемое жилье с проверками или тем более, как у нас любят, оставлять там свои вещи! Даже если оплата не поступила в срок, они напишут письмо… Раз звонит – значит что-то не так. Очередь двигается медленно…

– Добрый день, херр Хайбс!

Как всегда чрезмерно вежливый: как дела, как здоровье, как в квартире… Давай уже, рассказывай, с чем звонишь?

На том конце вежливая пауза:

– Фрау Шольманн, я несколько обеспокоен. Мне звонила Фрау Рутберг…

О, можешь не продолжать! Началось. Старая дева, мерзотная баба! Значит, решила через тебя продавливать.

– Она все еще жалуется, что вы мешаете ей спать, стуча дверями и принимая душ после полуночи. У нее появились проблемы со сном, из-за чего утром она совершенно не может подняться на работу.

У нее не со сном проблемы, а с личной жизнью! Неудивительно: с таким характером и вечно поджатыми в злобной улыбке губами – кому нужна такая мегера.

Я озвучил ей, что это, видимо, недоразумение, ведь мы с вами обсуждали эту ммм… проблему в прошлом и в позапрошлом месяце и, как мне казалось, смогли договориться о соблюдении тишины. Я абсолютно уверен, что вы не хотели причинять неудобство фрау Рутберг.

Неудобства? Да я б ее прибила, была б моя воля, отравила бы поганую тетку, вечно лезущую со своими «правилами нашего дома»!

– Но я вынужден вас настоятельно просить о соблюдении тишины после девяти часов вечера.

Да, пусть еще скажет, в какое время мне спать ложиться, и сколько раз за ночь можно сходить в туалет! Она, видите ли, слышит, как работает наш водопровод! Ей бы в разведчицы пойти! Небось, понимала б английский – и наши разговоры бы ее возмущали!

– В противном случае, фрау Рутберг готова обращаться в совет дома…

О, еще один волшебный бюрократический орган. И оттуда уже на мозг капали.

– Мне бы не хотелось, чтобы зашло так далеко, вы понимаете меня?

– Да, конечно, херр Хайбс, я вас поняла. У мужа была рабочая командировка, и я поздно встречала его в аэропорту. Мы всегда стараемся входить тихо. К сожалению, слышимость в доме очень хорошая.

– Да-да, вы говорили. Странно, раньше жильцы не жаловались… Понимаете ли, мы здесь привыкли очень рано ложиться и рано вставать.

Опять это намек – «мы здесь», а я конечно «не здесь»…

– Вы очень приятная пара… И мне бы не хотелось, чтобы совет дома вынудил меня расторгнуть с вами контракт.

Что?! Из-за этой старой мегеры расторгнуть контракт?

– Ведь соблюдение правил тишины является обязательным пунктом договора…

– Конечно, херр Хайбс, я поняла вас. Мне очень жаль, что мы доставили неудобства фрау Рутберг. Йозеф поговорит с ней, и мы обязательно придем к согласию.

– О да, это было бы замечательно. Хорошего дня, фрау Шольман!

Да, чувствую, просто шикарный у меня день будет…

– Спасибо, херр Хайбс! И вам приятного дня!

Даша, хоть и по-русски, но все же шепотом выругалась в экран телефона, представляя физиономию противной соседки. Даше, похоже, единственной было понятно, что причина не в шуме: до ее переезда соседка очень тепло, даже пожалуй слишком тепло, относилась к Йозефу, несмотря на его регулярные попойки с друзьями. Набилась ему в «мамочки», старая дева. А тут приехала даже не девушка – жена, да еще и русская! Хоть и фонтанируют нынче европейцы толерантностью, но Фрау Рутберг не успела замаскировать свое возмущение и даже, пожалуй, брезгливость за поджатой улыбкой. Правда иногда… иногда Даше начинало казаться, что она сама так и не смогла ощутить себя здесь своей. Как будто это ей не хватало пресловутой толерантности ко всему, что окружало…

Днём мысли о чужом и чуждом она разгоняла имитацией активной деятельности. Особенно в начале своей жизни в Бадене: то передвинет мебель, то купит новую скатерть, то развесит журавликов из бумаги. На Новый Год нарисовала елку прямо на стене. (Йозеф улыбнулся конечно, но все же уточнил, смывается ли краска, а то ж контракт аренды…) Иногда ходила на целый день в термы, особенно первые недели – какое блаженство за такие копейки недельный абонемент, как один московский поход в кино! Каскады бассейнов с каналом на улицу. Вот она – Европа! Вечерние огни, сверху осенний туман, над водой стелется пар. А ты лежишь в теплом джакузи, медитируя под шуршание фонтанов.

Часто выбиралась в Вену, благо трамвай (так похожий на наш, московский, жаль только совсем не гремящий) соединял их малюсенький городок со столицей всего за сорок минут. Шумная центральная улица, толпы туристов, сверкающие витрины сувенирных лавок, каток на главной площади… Постепенно и это начало приедаться. Тогда она стала ездить на окраину Вены в огромные торговые центры, пустовавшие днем. Ходила и представляла, какую бы музыку она запускала в каждом магазинчике, будь она директором. Вот домашний текстиль, вам подойдет Шостакович, надо поднимать эмоциональный настрой пенсионерок. А вот книжный, здесь что-то современное, но совсем приглушенное, почти невнятное, можно из ее юности, Моби. Книголюбам нужно аудиопростанство для своих мыслей, не давите на творческих людей…

Глупо конечно, по московским меркам это попросту сливание времени, а что прикажете делать, пока паспорт не дали, официально работать она не может. А неофициально попробовала было, на объявление в интернете тут же откликнулись русские мамочки, желающие нанять выпускницу консерватории своим чадам в училки. Она с такой радостью показала их письма Йозефу, но он очень твердо попросил не рисковать: «Что скажут люди, если узнают? Фрау Шольманн работает по-черному!» И все равно ему, что вся русская диаспора только на том и держится здесь, что нанимает друг друга по-черному. Откуда ему знать про русскую диаспору! И вообще – она собиралась интегрироваться, а не держаться привычек низкоквалифицированных иммигрантов. Вот и пришлось затыкать растущую дыру хоть чем-то.

Ночью, когда Йозеф тихо спал рядом, а она все ворочалась, особенно остро накатывало это детское ощущение потерянности, как будто тебя привели в новый класс, новую школу, и все такие злобные, или в лучшем случае тебя просто игнорируют… И придется самой разбираться в их правилах и обычаях, в их дружеских коалициях, в учителях. И как же не хочется, как боязно это, а подержаться, спрятаться не за кого. Мама работает сутками, а дедуля привел и ушел домой, заберет только после обеда… А теперь и после обеда никто не заберет. Она здесь насовсем. Одна.

На табло регистратуры загорелся Дашин номер. Надо идти. Она рассеянно прижала к груди папку с документами и поплелась к своему окошку. Ничего приятного сегодня похоже не предвидится.

Даша не шла, а как будто летела из здания префектуры, боясь признаться себе в радости. Ей казалось, она ехала не прощаться, а просто увидеться с дедулей, домой ехала. Не была там уже полгода, а теперь вот повод… горький. Но домой!

Йозеф воспринял ее радость сдержанно. Удивился, зачем лететь на неделю, если только попрощаться: «Не будешь же ты там сидеть и ждать, когда она умрет, это как-то нехорошо». И непонятно было это его «нехорошо» – про что именно оно. Эх, не важно. Она получила нужную печать. Уже стоя на ступенях, полчаса потратила, чтобы купить через сайт билеты, хотя удобнее было бы за компьютером, чем ковыряться с телефоном, тем более что домой идти пятнадцать минут, не больше. Но все хотелось сделать скорее, как будто кто-то мог еще помешать. Она по инерции зашла в аптеку, шагнула к знакомой полке, потянулась было… Внутри гулко отозвалось: «Теперь уже не надо…»

Каждую свою поездку она привозила деду новейшие ноотропы, чтобы хоть как-то поддерживать кровоснабжение мозга. Каких трудов стоило выбить разрешение на покупку (здесь без рецепта сможешь добыть разве что леденцы от кашля да аспирин). Сначала рецепты из Москвы, потом нотариальные переводы, подтверждения в австрийской клинике, выписки, страховки, вся эта бесконечная бумажная волокита… Но оно того стоило! Дед после каждого курса преображался, молодел лет на десять, с удовольствием читал, делился своими наблюдениями, меньше повторял древние истории, снова подсмеивался над собой.

Знакомый фармацевт поприветствовал Дашу. Она машинально кивнула в ответ, зачем-то невнятно пробурчала, что забыла рецепт и торопливо вышла.

* * *

Дед лежал на любимом своем, давно продавленном диване. Не дал выбросить его еще лет восемь назад: «Все равно скоро помирать, уж не заставляйте старика привыкать заново». В комнате пахло ускользающей жизнью. Так пахнет утром в сентябре уходящим летом. Или еще ярче в марте: до весны с ее поющими птицами, капелями и гормонами еще недели две, а зима печально уходит, и мир будто брошен, остается между двумя временами года. И люди потерянные, озадаченно высматривают в окнах вестники нового сезона. И вроде надоел старый, но и подвисать вот так «где-то между» не хочется. И все какие-то недоспавшие, неуверенные, ждут сигнала свыше, когда природа снова о них вспомнит.

Дедуля… Кто же теперь придет на смену. Кто будет… даже не то что рядом, нет. Давно уже не плакала тебе в жилетку, давно не набирала твой номер дрожащими от обиды пальцами, не слышала с первых всхлипов: «Дудочка моя, кто обидел?». Давно уже веду с тобой диалог в душе, а не по телефону. Тот, мудрый, рассудительный, последние годы все таял потихоньку, растворялся, но в душе у меня оставался дедулей, который и во дворе защитит, и про папу вздохнет вместе, и слова найдет нужные. Достаточно было просто знать, что ты есть, существуешь, а общаться можно и в мыслях. Но при этом ты все равно был, жил, пусть и все меньше осознавая реальность. А теперь… теперь ты уходишь и физически. И уже себя не обманешь, тебя совсем не станет…

– Дедуль, привет! – Даша не знала, что говорить дальше. Просто присела рядом и погладила деда по холодной, сморщившейся руке. Что не скажешь – все слишком глупо в такой момент.

– А… ну та… – прошелестел дед и как будто улыбнулся, – ну та…

– Дедуля, узнаёшь? – Даше стало тепло, дед, давно уже впавший в забытье смотрел на нее и как будто вспоминал. Сейчас ей хотелось, чтобы он сказал как можно больше, чтобы слова эти унести, увезти с собой, уложить в душе, перебирать с трепетом, возвращаться к ним с нежностью, когда тяжело. Хотя бы от деда получить этот «клад», ведь с папой попрощаться не удалось.

Папа умер в доме чужой женщины, и другая маленькая девочка держала его за руку и слушала его последние слова. Даша все это узнала лишь годы спустя. Так и не простила – сама не знала, кого больше: папу, который бросил дважды, сначала уйдя из семьи, а потом уйдя из жизни. Или маму, которая знала, где умирал отец, ездила к нему, а дочерей не взяла, не дала попрощаться, думала, скроет от них другую его жизнь.

Может и права была мама. Ни Даша, ни Наташа не испытали бы в тот момент радости от того, что у отца была еще одна дочь, о которой он молчал. Впрочем, после смерти отца об этом также не говорили. Правда выяснилась, но обсуждать ее или делать с ней что-то не хотелось. Слишком тяжело было в тот момент само осознание папиной смерти, чтобы еще переварить ревность и боль от предательства.

Даже родители отца тактично молчали, продолжая тепло общаться с внучками от законной жены, помогать и советом, и деньгами. Дед был готов выслушать, обнять, успокоить. Когда показывал свои ордена, всегда прибавлял: «Гордость, она ни к чему. Я их заслужил, я и распоряжаться ими могу. Заберете себе после моей смерти. Поровну разделите. Если так у вас в жизни сложится, что нужны будут деньги – вспомните о деде, продадите. Это и будет моя вам помощь оттуда. Это не стыдно, это мое вам завещание, чтобы знали, чувствовали защиту деда».

Даша никогда не задумывалась, бывала ли и третья внучка в их доме, показывал ли дед ей свои награды. Той как будто не существовало в мире Даши. Она жестко пресекала попытки матери пожаловаться на несправедливость мира, на мужиков этих неверных. Особенно маму «накрывало» при обсуждении жилья. Нет-нет да и ввернет, что, мол, как хорошо, что квартира была только на нее записана, а то пришлось бы не двум дочерям ее делить, а «сама знаешь с кем судиться».

– А… ну та.

– Да, дедуль? Воды дать? – Даша погладила влажный лоб. Дед был такой маленький, едва ощутимый. Она поднесла стакан с трубочкой, аккуратно придерживая голову деда. Чтобы отогнать щемящее чувство потери, начала сбивчиво и быстро рассказывать какие-то эпизоды детства. Все путалось, мешалось. Но ей хотелось говорить, говорить, не смолкая, только не было бы этой тишины и натянутых попыток деда что-то произнести.

– Анюта, – дед произнес это настолько четко, что Даша на мгновение растерялась, не поверив.

– Деда, это я – Даша! Даша, дедуль! Это я, твоя внучка, дудочка.

Дед чуть заметно улыбнулся.

– Дашенька хорошая, – едва слышно зашептал он. – Ты с ней подружилась? Анюта, папа хотел, чтобы ты с Дашенькой… подружилась.

Даша замерла, оглушенная. Не узнал?! Не…

Она улыбнулась дрожащими губами.

– Я люблю тебя, дедуля. Очень люблю.

Крепко сжала ледяную руку, поднялась и, отсчитывая глубокие вдохи, вышла из комнаты.

– Сейчас Наташа едет. Как он там? – бабушка, совсем измаявшаяся за последний год с лежачим дедом, суетливо бросалась от одного дела к другому. То посуду начнет перетирать, то белье стирать. Она говорила с Дашей, вглядываясь в щелку прикрытой двери. – Врач с утра сказал, что до вечера вряд ли дотянет. Говорит еще иль задремал? И сидеть-то тяжело рядом, да попрощаться боюсь не успеть.

– Да, бабуль. Пока говорит. Ты иди к нему.

Даша подошла к окну. Во дворе малыш бросал птицам кусочки хлеба, и как только они начинали есть, тут же с радостными криками пытался поймать единственного белого голубя. Голубь в страхе убегал, потом снова возвращался, пытаясь ухватить остатки крошек. А малыш все гонял его по площадке. Наконец встревоженная птица полетела вверх, чтобы усесться передохнуть на окне в доме напротив. Даша смотрела, как голубь, хлопая крыльями, быстро постукивал скользящими лапками, пробуя ухватиться за откос. Безуспешно. Коготкам не удавалось удержаться на металлической плоскости. Он порхнул вниз, но, едва заметив бегущего ребенка, снова замахал крыльями, и улетел уже совсем, так и не приткнувшись нигде…

Даша достала телефон. Нашла на сайте номер.

– Алло? Здравствуйте, подскажите, пожалуйста, можно поменять билет с четверга на сегодня, рейс Москва–Вена? Сколько доплатить?

Чужой папа

– Так, смотри, доча. Это называется противопехотная мина! Щас мы ее будем о-без-вре-живать, – отец кряхтит и что-то отворачивает. Ей не видно. – Главное тут быть предельно аккуртаным, а то все нахрен поляжем! – он пьяно смеется.

Ксюша смотрит в экран. Она не помнит, когда видела его трезвым. Когда она его вообще последний раз видела… Варя всегда зовет ее, когда он звонит. Варя хочет быть хорошей дочерью. Может ждет, что папа вернется. Ксюша уже не ждет.

Отец поворачивает камеру, у него в руках что-то невнятное. Может мина, а может кусок железа. Ксюша не знает, как выглядит мина. А врет отец много. Раньше злилась на него за это, потом жалела. Теперь сама научилась врать. И чужая ложь уже не трогает.

Дома невыносимо. Бабушкина однушка. Диван один на троих. Спят двойным валетом: в середине мама, по бокам Ксюша с Варькой. На раздельные кровати места нет. Мама говорит, почитай Солженицына, поймешь, что люди в бараках и не так спали. Ксюша не знает, кто это. Она не хочет знать про бараки.

Бабка постоянно шмонает ее полку, ничего не спрячешь, не укроешь. Мама говорит почитай Ремарка, поймешь, что беженцы и не так жили… Ксюша не знает, кто такой Ремарк. Она не хочет знать про беженцев. У нее есть дом. Он целый, он стоит там, где даже не стреляют. Она не просила забирать ее сюда.

Мама говорит, почитай Шаламова… почитай Газданова… почитай-почитай-почитай, поймешь-поймешь-поймешь.

Мама, ты слишком много читаешь, ты не живешь как будто. Почитай меня, мама. Поймешь, как тошно.

Мама с переездом стала разговаривать тихо, и ходит она будто пригибаясь все время. Вместо школьных сочинений у нее школьные туалеты, коридоры, швабры, тряпки. Учителем никто не взял. Наверное это ее сломило, Ксюша не знает. Ей не хочется видеть такую маму. Маме и самой себя наверное видеть не хочется.

1 228 – статья УК РФ «незаконные приобретение, хранение, перевозка, изготовление, переработка наркотических средств, психотропных веществ или их аналогов…»
2 Начлёт (разг.) – начальник лётного училища
Продолжение книги