Скитания бесплатное чтение

Юрий Мамлеев
СКИТАНИЯ
(роман; рассказы)

Текст публикуется в авторской редакции


Научные редакторы Мария Казакова, Сергей Киселев, д-р биол. наук

Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художник А. Бондаренко

Арт-директор Ю. Буга

Корректоры Т. Мёдингер, О. Петрова, Е. Сметанникова

Компьютерная верстка Б. Руссо


© Мамлеев Ю., 2022

© Мамлеев Ю., 2003

Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав

* * *

Скитания

Часть I

1

Огромный авиалайнер, как закупоренное чудовище над облаками, прорывался к Нью-Йорку. Андрей Кругов оглядел салон: на миг его поразило какое-то как бы затаённое напряжение в кабине пилота. Но мысли были далеко. «Вот и конец, — подумал он. — Впереди новый мир. Иная жизнь. Только сам я в ней пока ещё прежний. Московский. И Лена. Но та жизнь отрезана».

Он поглядел на жену: «Мы ведь вроде ещё не старики; чего там, тридцать семь лет — ерунда… И на Марсе можно начать жить сначала, а тут как-никак земля, люди, Соединённые Штаты, серьёзная страна, всё привычное…»

В этот самый момент возле самого его уха раздался оглушительный хохот и кто-то резво, по-поросячьи, хлопнул его по спине.

— How are you? — неистово крикнул, глядя на него, огромный, толстый, седой человечек в чёрном костюме. Он представился пастором из Аризоны. Его круглые голубые глаза стеклянно смотрели на Андрея. Но рука его автоматически опять хлопнула Андрея по спине.

«Да что он, в самом деле! — возмутилась про себя Лена. — Прицепился… Ну и взгляд! Так только корова смотрит на математические формулы».

— How are you? — вновь рявкнул священник и, не дожидаясь ответа, побежал дальше по салону, похлопывая пассажиров по спинам.

Многие отвечали ему, быстро и не глядя на него:

— Thank’s. I am fine.

Пастор почему-то всё время весело указывал на свои огромные наручные часы, тыча пальцем в циферблат, точно хвастаясь.

— Это он так выражает свою расположенность и гостеприимство, — на странном русском языке объяснила Андрею рядом сидящая дама. — Он догадался, что вы русские.

— А ты чего сидишь? — шепнула Лена Андрею. — Хлопнул бы тоже его по жирной спине… Ну да ладно, бог с ним…

…Самолёт внезапно пошёл на посадку, словно мифическая птица, опускающаяся на Луну. Удары, толчки, гул, грохот… А потом ещё взрыв аплодисментов. Нью-Йорк, ХХ век, 70-е годы! Приземление прошло на ура.

Андрея и Лену должны были отвезти в гостиницу — вкупе ещё с несколькими советскими эмигрантскими семьями, решившими переменить жизнь. Крошечный автобус трясся по бесконечному шоссе, унося во тьму и неизвестность. До самого Нью-Йорка было ещё видимо-невидимо.

«Вот мы и в Новом Свете, на другом полушарии, — подумал Андрей. — Ну и ладно, ничего особенного. Дома как дома. Маленькие, правда. Где же небоскрёбы?»

— Ну и как твои ощущения? — тихо спросил он у Лены.

— Я будто на Луне. Но это интересно, — ответила ему жена.

— Почему на Луне? Что здесь необычного? Дома, машины, люди…

— Тьма необычная. И воздух. Неужели ты не чувствуешь?

Минут через двадцать автобус остановился на улице в центре Манхэттена у тридцатиэтажной гостиницы мрачноватого вида. Впрочем, парадное светилось каким-то бешеным огнём. Надо было выгружаться. Было десять часов вечера по американскому времени.

Они вышли, пошатываясь. Вдруг из ржавых канализационных решёток в нескольких местах клубами повалил пар, как будто под землёй был не холод, а адская жара. В ту же минуту где-то совершенно в стороне (хотя в голове Лены всё это слилось в какой-то невообразимый хаос) раздался истошный, надрывающийся, но по-машинному, вой, словно вопила сама сталь, — то была полицейская машина. Грохот, лязг, вой, пар, крики на чужом языке…

— Ну и ну, — Лена заглянула в глаза Андрею.

— Это вам не тихая Вена, — поправила Лену эмигрантка из Киева. — Здесь динамика. Жизнь.

Быстро перетащили вещи в холл, к дверям лифта. Здесь эмигрантов ждали обычные формальности (проверка документов и прочее). Андрей успел выбежать за угол и ахнул: перед ним стоял стоэтажный Эмпайр-стейт-билдинг, он узнал его по фотографиям. «Странно, почему он не такой высокий, по впечатлению от фотографии он гораздо выше», — застыв, разочарованно сказал про себя Андрей. Разочарование в могуществе человека мелькнуло в душе Андрея. Но пора было возвращаться в гостиницу.

Лифт. Медленный подъём. Круглое лицо негритянки.

Комнату им выделили большую, попросторней, чем в Вене. Но грязноватую и неуютную. В углу — обшарпанный телевизор. Рядом — две кровати. Уголок ванны. Пустяки, жить можно. Лена и Андрей, смертельно уставшие от перелёта и двухчасовой тряски в автобусе, решили сразу лечь и выспаться. Лена прижалась к Андрею. Они уснули почти мгновенно.

— Почему здесь так много тараканов? — вдруг сказала Лена среди ночи.

Андрей пробормотал сквозь сон:

— Что? Тараканы? Какие тараканы? Спи.

Несколько раз за окном во тьме повторялся тот же полицейский вой, но их сознание было уже там, где не было никаких звуков.

2

Наутро было весело и шумно. В кафе, внизу бедной эмигрантской гостиницы, царил хаос — толкотня, горячие сосиски, кофе, куча эмигрантов. Английская речь, которую не разобрать. Было много «цветных». В общем, атмосфера в целом была довольно приятная.

Перед этим, пару часов назад, к ним в гостиницу заглянул некто Джим, сотрудник Толстовского фонда — довольно потёртый, худой человек. Он свободно говорил по-русски и, узнав, что Андрей и Лена Круговы остановились в номере 1002, позвонил им туда по внутреннему телефону.

— Я, — предупредил он, — должен отвезти вас в Толстовский фонд; я буду сопровождать вас, поскольку вы совсем не знаете города. Ваша семья единственная получила направление в Толстовский фонд.

…Андрей поехал один, без Лены. Ехали в длинном синем автобусе довольно хищной конструкции. Пришлось стоять: рабочий день, утро. Джим спросил:

— Кто вы?

Андрей ответил, что он вообще поэт и писатель-неконформист и что его стихи, эссе и небольшие рассказы распространялись в Москве путём самиздата. Джим ничего не ответил и долго молчал. Андрей объяснил ещё раз: всё, что он писал, — вне политики, это… ну как сказать… почти сюрреализм и официально это невозможно было опубликовать, да он даже и не пытался. Считал это делом безнадёжным.

Джим задумался, а потом вдруг сказал:

— Поверьте, я очень хочу вам помочь… Но вы должны знать, что тут, в Нью-Йорке, если вы будете умирать, вам не подадут даже стакан воды. Удачи!

И он куда-то растворился, доведя, однако, Андрея до дверей Толстовского фонда…

В Толстовском фонде Андрея встретили сдержанными улыбками.

— Мы получили письмо из австрийского ПЕН-клуба. Они подтверждают, что вы писатель, — сказали ему.

— Да, они даже перевели кое-что, — упомянул Андрей. — Для австрийского журнала.

— Но мы не слышали о вас по «Свободе». И в наших газетах тоже, — сказал один из клерков фонда.

— Меня читали в Москве, — возразил Андрей.

— Хе-хе. Итак, первые шаги на свободе, молодой человек, — прохрипел из угла старикан совершенно непонятного вида. — Америка! Поздравляю. Вы смелый человек.

Сдержанно ему вручили небольшую сумму денег — на жизнь, и нужно было за это расписаться.

— Привыкайте, пожалуйста, — произнёс клерк. — А через неделю приходите и поговорим серьёзно. Сколько вам лет?

— Тридцать семь.

Через полчаса, отуманенный клерком и фондом, Андрей очутился в своей гостинице, в кафе. Лена уже ждала его там.

— Ну как?! — выдохнула она.

Андрей рассказал, а потом добавил, что какая-то приятная дама спросила его, православные ли они, и что он ответил, что естественно.

— Сейчас главное — искать друзей, — торопливо пробормотала Лена. — Они многое разъяснят. Ведь Ростовцев здесь уже три месяца. И Генрих Кегеян — с месяцок. Вот странно — увидеть здесь людей, которые оттуда, из той твоей жизни, да ещё друзей, которых столько лет знаем.

Андрей заметил:

— Надо ещё пройтись по адресам, которые дали в венском ПЕН-клубе…

Лена словно не слышала.

— Смотришь из окна и не поймёшь, где ты. На Марсе, что ли… — махнула она рукой.

После полудня они вышли из кафе.

Первое, что они увидели, очутившись на улице, была огромная седая женщина, которая среди прямолинейной толпы медленно шла, устремив неподвижный взгляд в помойный бак вышиной почти с неё. Справа, на другой стороне, онеподвижились две закутанные в какие-то полуодеяла фигуры.

Взгляд нищей почти парализовал Лену; глаза у неё были голубые и кожа белая, но взгляд — тяжёлый, настолько тяжёлый, словно весь помойный бак был заполнен золотом, а она медленно шла к нему, чтобы вобрать это золото в себя, съесть его. Такое впечатление сложилось у Лены. Но женщина подошла и с тем же тяжёлым взглядом стала рыться в каком-то гнилом тряпье, объедках и пустых консервных банках. Во взгляде её появилось двуединство.

— Ну вот, надо ей подать, — шепнул Андрей.

Но Лена так оцепенела, что ей и в голову не пришло подать Христа ради, ибо старая женщина эта сама подавляла её своим чудовищным взглядом, и сказать ей слово было так же странно, как обратиться к персонажу произведений Брейгеля или Босха.

— Не обращай внимания, — заметил Андрей. — Она, может быть, не нищая, она просто ищет… Пойдём на Пятую авеню, видишь там храм?

— Это не храм, а банк, — ответила Лена. — Посмотри: видишь, написано. Он просто похож на храм.

И они двинулись в сторону банка. Мимо быстро проходили люди, как-то искусственно энергичные. Из-под ног у Лены возник дым: чёрно-серый, клубящийся, он охватил её снизу. Воя полицейских машин уже не было слышно.

Наконец они прошли мимо тех закутанных фигур, определить которые было вне всякой возможности.

— Да это сумасшедшие, — прошипел Андрей Лене. — Уже настоящие сумасшедшие. Не как та старуха. Я вижу по глазам — это уже клиника…

— Да, да, я помню, кто-то в Вене говорил, что сумасшедших, если это не богачи, не держат в Америке в больницах, потому что лечить дорого. Вот они и ходят сами по себе…

Одна закутанная фигура пошевелилась, но, казалось, её движение оторвано от всякого существования. И, наряду с безумием, в глазах у неё Лена увидела безнадёжность, но настолько мертвенную, что непонятно было, почему этот человек ещё живёт, хотя бы формально. В глазах другого была ненависть, ни к кому не обращённая, но вместе с тем огромная.

— Скорей, скорей. Мимо, — испугалась Лена и схватила Андрея за руку. — Туда.

Через десять минут они оказались на узкой улице, но витрины её ослепляли звёздами драгоценных камней, алмазов, бриллиантов, золота, светились, как луны, и всё это растянулось бесконечной дорогой в змеиный уходящий ряд, конца которого не было видно. Лена взглянула на табличку.

— Говорят, — сказала она, — это самая богатая улица в мире. Или одна из самых богатых. Здесь столько богатства, что можно, наверное, купить солнце.

— Короли всех времён нищие по сравнению с этим, — добавил Андрей.

И они свернули на другую дорогу. Там возвышалась церковь, католический храм.

— А вот, наконец, и церковь, — сказала Лена. — Но выглядит странно посреди небоскрёбов. Такая нелепая, её и не видать.

…Однако нельзя было забывать о запланированном на сегодня деле: заехать по адресу, который им дали в Вене (номер телефона был неизвестен), — может быть, там смогут чем-то помочь. А потом уже погулять где-нибудь, скажем, на Бродвее. К вечеру же их ждали в своей гостинице старые друзья по Москве: художник и эссеист чёрного юмора Генрих Кегеян с женой Любочкой и поэт-неконформист Игорь Ростовцев.

Довольно уверенно они нырнули в подземную пасть сабвея. Но тут же ошеломились: в нос ударила невероятная вонь, словно им в лицо дохнуло гниющее, смрадное чудовище. А затем вонь как будто притихла, приелась, тем более что оглушил грохот, беготня, вид старых, потрёпанных вагончиков, исписанных бог знает чем, и опять какой-то непонятный вой. Людей было множество, разных: белых, чёрных, цветных, и все они куда-то неслись.

Влезли в вагон. Туда же вошли двое полицейских; они были так вооружены, что Лена испугалась. «Что такое, война, что ли, началась?» — пронеслось у неё в голове. Парни были увешаны радиоприборами, пистолетами, автоматами, дубинками и ножами. У Лены закружилась голова, она даже не видела никогда вместе столько оружия. Глаза полицейских были сосредоточены, как перед атакой. Лена посмотрела на лица людей — вроде бы спокойные, привычные, никто не удивляется. Но сама никак не могла преодолеть страх и тревогу. В мозгу стоял этот истошный вой сирен на улице. «Определённо, ощущение, будто началась война», — подумала она.

Вышли через три остановки; вроде бы всё спокойно, вдруг резкий свист, и потом движение, бег в какой-то далёкой стороне платформы. С облегчением выбрались на солнце. Сердце Лены билось, но в то же время не без наслаждения: остались живы.

Увы, адресата не оказалось дома: квартира была как мёртвая. Пришлось вернуться ни с чем, и скоро они оказались на Бродвее. Торговые рекламы прыгали, лезли друг на друга, вопили: «Покупайте, покупайте! Ешьте, ешьте! Пейте, пейте!» Среди толпы разгуливали какие-то странные, необыкновенно толстые, но болезненно, личности, которые еле передвигались, и глаз их почти не было видно. Лена захотела заглянуть одному такому в глаза, даже чуть нагнулась, чтоб посмотреть снизу, но ничего не увидела, кроме блеска пустоты. Два-три раза какие-то худые, субтильные молодчики цеплялись к ним, что-то прося на невообразимом английском языке. К повторяющемуся вою сирен Лена никак не могла привыкнуть.

Решили заглянуть в простую пиццерию, просто выпить соку. Цены были непомерно высокие для них. Но всё-таки уселись за маленьким столиком. То ли от невыносимой жары, то ли от грохота, то ли бог знает от чего, люди здесь были не в меру возбуждены и жадно ели и пили. Потные зелёные бумажки-доллары так и мелькали в воздухе.

— Money is honey! — прокричал им пожилой мужчина за соседним столиком и подмигнул.

«А они ведь очень простые, эти американцы, — подумал Андрей. — Но надо искать тех, к кому я приехал — интеллектуалов, профессоров, писателей… Первый этап — американский ПЕН-клуб. Хорошо, что у меня рекомендательное письмо из Вены. Завтра же — туда».

— Андрюша, — начала Лена. — Ну как, что ты скажешь? Мы не погибнем?

— Ну что ты. Какая ерунда. Мы же приехали сюда не на погибель.

— Как ты уверен… Но всё-таки как-то страшно из-за неизвестности.

— Надо быстро во всём разобраться, — ответил Андрей.

3

— Ну что, Ленка, признайся, не раз вспоминала «Город жёлтого дьявола» Максима Горького? А?! — смеялась Любочка Кегеян, когда все они сидели за столом в номере Кегеянов, в гостинице. Гостиница мало отличалась от той, в которую поместили Андрея и Лену.

Итак, все пятеро московских друзей были снова вместе в Нью-Йорке. Из окон комнаты — с двадцать пятого этажа — были видны громады небоскрёбов и маленькие фигурки людей на улице.

Любочка была небольшого росту, беленькая, с волосами цвета пшеницы, полненькая, но очень энергичная. Английским она владела в совершенстве. Генрих Кегеян, красивый, черноволосый, с грустновато-добрым лицом, лет за тридцать (Любочка была чуть помоложе), был известен в Москве не как художник, а как эссеист и мастер чёрного юмора. Лена была в чём-то неуловимом — помимо различий — похожа на Любочку. Казалось бы, всё было разное: и волосы у неё были чуть-чуть потемнее, ближе к каштановым, и рост повыше, и сама она была не так чтоб уж полная (а, как говорится, средняя). Подругами они были с давних пор, ещё до своих вторых замужеств (за Генрихом и Андреем). Андрей же имел довольно обычный вид русского интеллигента.

А Игорь Ростовцев — поэт-неконформист с резко авангардным уклоном, которого, как говорили, благословил перед смертью сам Пастернак, — был самый старший из них. Ему было уже за сорок, он был одинок, сед (где-то в Ленинграде у него был взрослый сын от неудачного брака) и с общим выражением лица не в меру возвышенным. Все они принадлежали к так называемым неконформистским кругам писателей, поэтов и художников, которые начинали в конце пятидесятых или в начале шестидесятых. Не публиковались, не выставлялись официально. Некоторые из них боролись — или не боролись — за свободу творчества, но в политике участия не принимали и были так же далеки от политического диссидентства, как Иероним Босх от китайского либерализма. Небольшое число людей такого плана уже даже были относительно известны на Западе, но большинство, как и наши герои, ещё нет — выехали в основном в Израиль, Нью-Йорк или Париж в потоке «третьей эмиграции», образуя свой островок «диссидентов от искусства». Это означало, что эти люди — по причине характера или формы их творчества — не могли в то время быть признаны в официальном искусстве (таких было много в Москве и в Ленинграде в 60-х годах, но только некоторая часть их решилась на отъезд, что позволялось тогда для них). Среди них были очень разные люди, но некоторые были объединены узами ещё прежней московской и ленинградской дружбы. Политические же диссиденты — независимо от того, были они людьми творчества или нет, — образовывали совсем другую группу.

Остальные же — подавляющая масса третьих эмигрантов — были обычными гражданами, выехавшими, как официально говорилось, «для воссоединения семей». Большинство их выехало в Израиль, но многие попали и в Америку, в которой к тому времени ещё продолжали существовать пласты старых потоков эмигрантов — от так называемых первых, уехавших в начале XX века или после революций, до вторых, попавших сюда после Второй мировой войны. Некоторые из этих людей жили и в Европе, во Франции например.

— Нет, здесь жить можно, — продолжала Любочка, отхлебнув винца. — Меня, например, уже берут на работу, всего три месяца поискала и уже нашла. Отличное рекламное агентство. Не зря кончала, как и ты, Игорь, иняз.

Игорь Ростовцев посмотрел на неё снисходительно, даже не понимая, на что она намекает.

— Наверное, как всегда в интеллигентской эмиграции, — бесцеремонно объяснилась Люба, — жёнам придётся тянуть мужей. А они должны найти творческий выход. А потом всё станет на места. Возможности здесь, слава богу, есть.

— Меня некому тянуть, — усмехнулся Ростовцев. — Я один, как смерть, и однажды уже бродил по Гарлему. Правда, днём.

— И как? — расширила глаза Лена.

— Да только заглянул на минутку. Правда, один парень тут же подошёл и сказал: «Пиджак у тебя хороший». Я и говорю ему: «Нравится? Хочешь, подарю?» Он подумал и говорит: «В другой раз». Только и всего. А ещё болтают: «Гарлем, грабители, убийцы». Не зарезали, видите.

— Тогда за Америку! — вскричала Люба. — Раз не зарезали.

Выпили.

А Генрих Кегеян вспомнил другое: свои первые дни в Вене. И одно ощущение, которое всё время возвращалось ему в память — но, слава богу, только в память, а не во всё существо. На второй день после приезда он вышел один на улицу — купить сигареты — и вдруг почувствовал, что… попал в какой-то искусственный мир и всё, что он видит, — страшные в своей отделённости дома, люди, не говорящие по-русски, — нереально, как сон, превратившийся в явь. На мгновение он даже почувствовал, что его сознание не может воспринимать увиденное и он сходит с ума. Он тут же вернулся в свой номер и, только взглянув на жену, почувствовал, что возвращается в норму. Этот странный взрыв «сумасшествия» повторился потом ещё раз — и не больше. Но тайное чувство «чуждости» всего окружающего — осталось. С этим скрытым чувством можно было жить; с тем жить было невозможно, дорога была только на тот свет. Он усмехнулся: он знал, что пронесло и он остался жить.

— Что смеёшься, Генрих? — улыбнулся Андрей. — Поди уже чувствуешь себя нобелевским лауреатом?

Все захохотали.

— Смех смехом, а нам надо организоваться, — заявил Генрих. — Мы ведь ждали тебя, Андрей, и фактически ничего не делали.

— Как не делали? — удивился Ростовцев. — Я разослал свои стихи во все русские журналы, издания и газеты, а также еврейские и американские. И не получил ни одного ответа. А, хотя нет, вру. Один редактор написал, что не понял моих стихов.

— Если бы стихи послал Пастернак или Заболоцкий, был бы тот же ответ. Этот мир мёртв для поэзии, — отрезал Генрих. — Нам надо искать другие пути.

— А как же Павел? Как у него дела?

Павел Сметов был один из лучших неконформистских поэтов в Москве. Он приехал в Нью-Йорк два месяца назад, за два дня до своего дня рождения: ему исполнилось 28 лет.

— Знаешь, что сказал ему этот знаменитый славист? Как его… Завкафедрой в Колумбийском университете… Он сказал: «Молодой человек, зачем вы сюда приехали с такими прекрасными стихами? Немедленно возвращайтесь обратно».

И Генрих улыбнулся.

— Возвращайтесь? — взвинтилась Лена. — Этот славист, что, идиот? Куда возвращайтесь? На Луну? Неужели он не знал, что Павла и всех вас на пушечный выстрел не подпускали к московским издательствам? Как будто для кого-то секрет, что сюрреализм запрещён в СССР.

— Лена, побереги нервы. Что с него взять…

— М-да… И куда же Павел подался?

— Пишет для «Русского слова», — произнёс Генрих. — Снимает квартиру. Он не сможет сегодня прийти: встреча у него с важным американцем. Ну, заочно он, конечно, с нами… Андрей, наше общее заключение такое: лучший путь — создать свою собственную творческую организацию, написать манифест, биографии, перевести на английский и разослать по всем американским издательствам. Может быть, помогут. Поодиночке нам не пробиться. Мы же не сидели в тюрьме в Союзе. Конечно, каждый может пробивать свои вещи в американских и русских издательствах индивидуально, но без общих усилий нам не обойтись. А тебя здесь уже немного знают, Андрей. Павел говорил мне.

— Каждому надо отдельно подготовить манифест, предложения, идеи. И соберёмся уже вместе с Павлом. Создайте общую программу. Я или Генрих переведём, — вставила Люба.

— Андрей, есть соображения, как назвать нашу группу? — спросил Ростовцев Игорь.

— Конечно, есть. «Независимые». Группа независимых. Нужно показать, что мы имеем собственное лицо и ни от кого не зависим. Особенно политически.

— Достойное название, — кивнул Ростовцев. — Пастернак бы одобрил. Да и Лёня Губанов тоже.

Все помолчали.

— Как-то он, Лёнечка наш, сейчас там, в Москве? — вздохнула Лена. — Всё-таки, что ни говори, во многом можно сомневаться, но он-то поэт Божьей милостью… Лишь бы не погиб, как Есенин.

— Нам надо сейчас забыть о поэзии, Ленка, — вставил Генрих. — Всю свою жизнь я прожил в Москве и больше всего на свете любил стихи. Я и сам поэт. Но мы попали в другой мир. Это же Марс, чёрт возьми. Не нам навязывать ему свои законы. Русская поэзия? Да кому она здесь нужна! Здесь на свою-то смотрят как на хобби для умалишённых…

— Художникам здесь, конечно, полегче, — заметила Люба. — И прозаикам. Ты, Андрей, всё же в основном прозаик. Тебе будет легче. Ну а другим надо что-то искать. Особенно хорошо здесь идёт документальная проза. Отчёт о собственном опыте. И политика, конечно, больше всего, но это не наше дело. А связи у нас некоторые есть…

— За встречу в ПЕН-клубе!!

— За нас!!

Все улыбнулись, выпили, и всем показалось, что они в Москве.

— А я не буду ничего искать, — вставил Ростовцев. — Извините, но я поэт. И больше ничего делать не буду. Даже документальную прозу.

— Разумеется. Надо сохранить себя и в то же время умудриться войти в мир, в печать, — вздохнул Андрей. — Для чего же мы тогда приехали? Писать в стол можно было бы и там. Надо разобраться во всех возможностях. Но при этом не терять себя.

— А мы с Генрихом, слава богу, скоро потеряем эту мерзкую конуру, — сказала Любочка. — Толстовский фонд обещал помочь снять квартиру, если я устроюсь на работу.

— Ну почему же она такая уж мерзкая? — удивилась Лена. — По-моему, мило, уютно.

— Да отель мерзкий; в номере ещё ничего, жить можно. Это ведь отель для бедных. Точнее, пристанище для них, — произнёс Генрих.

— Ну хватит, Генрих, не напускай мраку, — вставила Любочка. — Выпьем за жизнь!

— За жизнь! — подхватили все.

— А как Миша Замарин? — вдруг с какой-то тоской воскликнул Андрей. — Господи, как я мог забыть о нём!

— Ну, знаешь, этот хоть и художник, но к нашей компании не относится, — ответил Генрих. — Вообще, вот уж странный мужик. Ещё в Москве был такой. Он уже год здесь, и знаешь, вот кто уж действительно изменился тут, так это он: ещё более кошмарный стал. Одичал. С семьёй недавно разошёлся. Ира с ребёнком живёт отдельно. Работает в библиотеке. А он… Чёрт его знает, что он делает.

— Да, мы слышали, что у них произошёл разрыв. Ну и ну. А ведь там были не разлей вода… Я ведь знала Иру немного, — задумчиво произнесла Лена.

— Ничего, мы здесь пробьёмся. Увидим мир. И всё будет в порядке! — скрепил Андрей. Остальные поддержали.

Разошлись уже поздно ночью.

4

Следующие дни прошли для Андрея и Лены как в тихой лихорадке, прерываемой неожиданными и выводящими за предел существования впечатлениями. Было тревожно, иногда страшно за будущее, а потом страх прятался и ликовала, как младенческое небо, надежда. Всё — от еды до диких кафе с гомосексуалистами — удивляло и озадачивало. Хотя теоретически они многое знали, но на самом деле даже то, что знали, было другое.

Заглянув — между делом — в Толстовский фонд, Андрей обрадовался, когда ему вручили письмо от довольно известного американского слависта. Выйдя на авеню — скамеек почему-то нигде не было, — Андрей прислонился к красной стене дома и прочёл:

Дорогой господин Кругов!

Отвечаю Вам на адрес Толстовского фонда, который Вы указали в своём письме из Вены. Надеюсь, что Вы уже в Нью-Йорке.

Всё, что я слышал о Вашем творчестве, несомненно, интересно. Хотя у меня сложилось впечатление, что оно довольно элитарно. Но воспоминания о самиздатском подполье в СССР наверняка привлекут внимание американских издателей — советую Вам начать с этого, тогда будет легче опубликовать Ваши рассказы и эссе. Без политики в Америке не выжить.

А теперь о работе. В США, как Вы знаете, практически нет социального страхования. Уровень преступности чрезвычайно высок, постоянно имеют место социальные конфликты, особенно в крупных городах. Безработица растёт, найти работу очень и очень непросто.

Вы как филолог и писатель можете искать места в университете. Но судите сами: у нас недавно на освободившееся место было подано более двухсот заявлений и половина из них — от безработных профессоров. Но у Вас есть шанс устроиться в качестве native speaker (носителя языка), потому что Вы гражданин СССР и являетесь носителем русской культуры. И если Вам удастся устроиться в подобном месте (на что я искренне надеюсь), то советую работать спокойно, тихо, ни под каким видом не критикуя никого и ничего. В противном случае Вы сразу лишитесь места.

Помните, у нас свобода, в том числе и свобода умереть. Официально Вы имеете, конечно, право высказывать любое мнение, но всегда учитывайте, что далеко не всем это нравится, особенно это касается высоких инстанций. Вы, возможно, вновь усомнитесь в моих словах, но я могу привести Вам массу примеров историй весьма и весьма печальных.

Высылаю список лиц и издательств, куда Вы могли бы обратиться. Надеюсь, что моя искренность пойдёт Вам на пользу.

С уважением,
Профессор ДЖ.

Письмом этим Андрей в целом остался недоволен — оно оставило какой-то неприятный осадок в душе. «Чёрт возьми, не успели приехать, а уже пугают. Ну, хоть список пригодится», — подумал он, пряча письмо в карман.

Маленький негритёнок оглушил его своим криком. Все спешили, бежали — в магазины, в кафе, в порнографические кинотеатры, неизвестно куда. Реклама ревела: «Наслаждайся, наслаждайся, наслаждайся!» Но не предлагала ничего, кроме сигарет. Впрочем, по пути ему всё время совали в руки какие-то маленькие бумажки с приглашениями за умеренную плату отдохнуть в объятиях неких дам, силуэты которых виднелись на билетиках…

Клубок дней для Андрея с Леной путался и мелькал, как огни реклам, разожжённых воем сирен. Встречи в эмигрантских офисах (по поводу трудоустройства), бесконечные анкеты, вопросы, списки… Сталкиваясь с обычными эмигрантами, Андрей видел, что и простую работу надо искать так же напористо, выдерживая конкуренцию, как будто речь шла о вакансии в Академии наук.

Удивил его и Павел. Он встретился со своим когда-то беспечным московским другом в полупустынном и пыльном пивном баре. Втроём — включая Лену — они сидели за стойкой, и только они, кажется, во всём баре разговаривали, остальные молчали, каждый за своим пивом.

Павел похудел, загорел и выглядел — в отличие от Генриха и Игоря — уже не по-московски, хотя и торчал здесь, в Америке, не дольше, чем они.

— С поэзией надо завязывать, — сказал он Андрею. — Хорошо, что ты в Москве писал не только стихи, но и прозу. Тебе легче будет. Но я всё-таки пробью свою книгу стихов в «Ардис» — есть такое маленькое американское издательство для русских.

— Что это за мир, из которого ушла поэзия? — удивилась Лена. — Ушло священнодействие…

— А здесь даже русские не читают стихов. Даже они здесь меняются, — холодно заметил Павел, заказав ещё три стопки виски. — Но жить здесь можно. Не только русские живут на свете. Мне в чём-то даже нравится. Всё оголено, как на скотобойне. Если умеешь — сам пей кровь, если дурак — из тебя будут пить…

Андрей огляделся.

— Да, только по внешнему «рисунку» здесь всё сложно. Но принципы здешней жизни очень просты, с этим я согласен. Я уже сам достаточно повертелся среди американцев, язык сходу схватил, да и раньше знал немного… Но ведь есть разные люди и разные слои…

— Андрей, вот ты идеалист до мозга костей, веришь чёрт знает во что, даже в дружбу. Но дружба здесь, оказывается, тоже меняется. От друзей-эмигрантов жди только гадостей. Борются кто за жизнь, кто за славу. Даже Генрих уже успел подложить мне свинью. Хотя и я ему тоже, по правде говоря. Но манифест мы составим.

После этого разговора был другой, очень милый, в американском ПЕН-клубе (помогли и рекомендательные письма из Вены). Его генеральный секретарь, датчанка Кэтрин, встретила Андрея с улыбкой и готовностью помочь. До самого президента было не добраться, но Кэтрин сама состряпала письмо в Толстовский фонд, дала адрес старой переводчицы, познакомила, свела… И пригласила на вечер в доме ПЕН-клуба.

Это было вечером, и Андрей с Леной, ободрённые и весёлые, возвратились в отель, в свою комнату. Даже тараканов стало как будто поменьше. Включили старенький телевизор. Пахнуло фильмом ужасов: на экране из стоящих в ряд гробов медленно и страшно поднимали головы мертвецы. Как ни странно, было это здорово сделано, очень живо и даже с какой-то любовью, точнее, со знанием трупов. Во всяком случае, трупной жизни. Но среди ночи — чёрно-небоскрёбной нью-йоркской ночи — Андрею вдруг стало плохо: сильная боль в сердце. «Опасность инфаркта», — ужаснулась Лена. Собрав воедино все свои знания английского, она позвонила по внутреннему телефону — в отеле был врач.

— Пятьдесят долларов, — протрубил в трубку врач.

Она не поняла.

— Что?

— За мои услуги вы должны заплатить мне пятьдесят долларов.

— У нас… У нас нет сейчас таких денег, — голос Лены дрогнул. — Но потом наш фонд всё оплатит.

— Нет, вы должны заплатить немедленно.

— Но это же сердце, это опасно… Мой муж может умереть.

— Меня это не касается.

— Что?!

— Утром идите в больницу для бедняков и эмигрантов. Адрес — Рузвельт-авеню, три.

— Но ведь ему плохо…

Врач повесил трубку.

Они не спали всю ночь. Наутро Лена отвела Андрея в указанное учреждение. Они шли пешком. В больнице была очень длинная процедура и океан народу. Почему-то всё чаще и чаще привозили раненых. Лена дрожала и ни о чём не могла думать.

Когда всё, наконец, прояснилось, оказалось, что дело было не в сердце, а в грудной мышце — и это вызывало боль, похожую на сердечную. Ничего опасного. Нужно было жить и бороться.

Но уже что-то изменилось в душе Лены. Она не могла забыть ночного врача. Андрей отнёсся к этому проще.

— Главное, что я здоров, — сказал он ей потом. — Значит, судьба за меня. А против судьбы не попрёт даже американская медицина. Не плачь и забудь.

И они опять бросились — на улицы, в вихрь, в дождь людей, в сумасшедшие огни, навстречу этой новой жизни. Негритянка — уборщица из отеля — по-доброму улыбалась им и что-то лепетала на своём сленге.

5

Манифест «Независимых» был готов. Последнее заседание прошло у Павла, все точки над «i» были расставлены, союз советских сюрреалистов объявил о своём существовании Нью-Йорку. Перевод шёл быстро, адрес — через связи Павла — был в кармане. Начались первые встречи с людьми из американских издательств. Например, Андрей и Лена познакомились с дочерью старых эмигрантов, которая была переводчицей и отлично говорила по-русски.

Наконец вечером Андрею и Лене удалось дозвониться до Михаила Замарина. Миша был единственным из числа их друзей в Нью-Йорке, которого они ещё не видели. Их и всего-то было пять (считая Любу). Больше никого из эмигрантов во всей Америке Андрей не знал.

Разговор начала Лена. И она тут же рассказала о случае с врачом.

— Ради бога, Миша, — говорила она торопливо, — объясни. Ты здесь уже больше года. Почему, почему он так сделал? У него что, мало денег?

— Денег у него достаточно. Издать все книги ваших «независимых» — для него раз плюнуть, — сухо ответил Миша. Голос его был очень дальний. — И он поступил с вами совершенно нормально. Ты вела себя некорректно, умоляя его прийти, после того как уже получила отказ… Да не кричи, а выслушай меня, пожалуйста. Он не пришёл из принципа, потому что деньги здесь — божество. Если бы даже на месте Андрея была его собственная мать, он всё равно потребовал бы платы и не пришёл бы, если бы мать не заплатила. Божество, как известно, выше родственных связей… И глупо на него негодовать, он сделал то же, что сделал бы каждый врач.

— Ты что, уже сошёл с ума за этот год? — рассвирепела Лена.

— Не веришь, сама узнаешь.

Трубку взял Андрей.

— Миша, а как твои картины? Идут?

— Понемногу. Но я не жалуюсь. Ведь ты знаешь, не живопись для меня главное.

— А с главным как?

— О, об этом не по телефону.

— И с Ирой ты разошёлся, вот…

— Ну что ж, это судьба. Здесь, кстати, многие расходятся. Потому что каждый по-разному реагирует на Нью-Йорк.

— Наоборот, надо сплотиться.

— Вот Ира и сплотилась. Нашла себе американца. Ребёнку будет лучше, да и мне тоже.

— Ну, с тобой невозможно говорить. Когда увидимся?

— Завтра вечером я уезжаю. До того света ещё увидимся. Обними Лену. И пусть не вешает носа. Путь привыкает. Я дней через десять вернусь. Пока.

После такого телефонного разговора на следующий день Лена и Андрей прибыли в Толстовский фонд для «серьёзного разговора». Но письмо из американского ПЕН-клуба, видимо, подействовало, и ничего особенно серьёзного не было: сотрудник заявил, что готов терпеть обузу.

— Обычно, — объяснил он, — два-три месяца, и мы прекращаем оказывать помощь — за это время человек должен найти хоть какую-то работу. Если кто не владеет английским языком, не беда — чтобы таскать ящики и грузить кирпичи, не надо никакого языка, даже ангельского. И такую работу найти нелегко, но можно. Но ваш случай особый. Считайте себя счастливчиками. Может быть, даже полгода потерпим. Но больше восьми месяцев — ни-ни. Ищите везде, где можно, идите в университет, в колледж, в школу — куда угодно, и скорее, скорее, скорее. Не теряйте ни минуты. Вопрос если не смерти, то жизни. Учитесь понимать западную жизнь. Ни минуты даром.

А через несколько часов они уже были на вечере в ПЕН-клубе. Были там и Генрих, и Игорь. Увы, в чём-то Павел был прав. Андрей почувствовал, что, несмотря на всю многолетнюю и проверенную дружбу в Москве, здесь они смотрели на него как на конкурента. Хотя и сотрудничающего в общем союзе, но когда отдельно — то конкурент. И Лену поразили, мягко говоря, недовольные взгляды Любы.

Дом был фешенебельным, залы — тоже. На потолках — ангелы. Внизу, на полу, — люди. Некоторые — самодовольные, другие — нет.

— How are you?

— How are you?

— How are you?

Милая Кэтрин указала Андрею на нескольких знаменитостей. Но Андрей привязался к одному ирландцу, переводчику (он свободно говорил по-русски), поэту и бывшему другу Сэмюэла Беккета. Он — единственный среди зала — был пьян и продолжал пить. Назначили встречу. Даже Лена была недовольна.

— Ну что ты к нему привязался? — строго шепнула она Андрею. — Здесь есть люди поинтересней. Смотри, Любка с Генрихом так от этого знаменитого и не отстают…

— А личико-то у него, у знаменитого… — заметил Андрей. — У крота и то подуховней.

— Да бог с ними, с его личиком и с ним. Нам же нельзя погибнуть.

Андрей подошёл к знаменитому:

— How are you?

Под конец вечер принял какие-то строгие черты. Знаменитости уехали. Кэтрин — её всегда окружали милые люди — простилась с Андреем. И даже поцеловала его. Поэт-ирландец говорил о Джойсе с Любочкой и Леной.

К Андрею подошёл слегка подвыпивший субъект и представился: журналист. Он внимательно просверлил Андрея глазами и проговорил:

— Вы русский?

— Да.

— Я вам скажу кое-что. Вы понимаете меня?

— Да, да, я в Москве всю жизнь учил английский.

— Если вы сможете выжить в Нью-Йорке, вы сможете выжить в любой точке земного шара.

И журналист захохотал.

— И может быть, не только земного, — добавил он. — Серьёзно говорю. Это джунгли, и я люблю такую жизнь. И запомните: это будущее всего человечества. Вы попали в XXI век, даже в XXII. Гордитесь.

— Горжусь.

6

Замарин вышел из своей однокомнатной квартирки в Вудсайде. На противоположном берегу Гудзона рос, как призрак, Манхэттен. А Вудсайд умилял своими низенькими трёх-четырёхэтажными кирпичными домиками — их было море, которое уходило далеко за Вудсайд, в другие регионы. И это был реальный, карикатурно-убогий Нью-Йорк, в котором и жило большинство населения города.

Миша сел в автобус. Через несколько остановок сошёл. Рядом было кладбище — широкое, как каменное море. Сначала он просто решил прогуляться. Сегодня ночью — эта дурацкая поездка в Бостон по делу. Был ещё яркий день, и солнце палило. Узкие дома-скалы Манхэттена по-прежнему громоздились на той стороне. На кладбище было две-три скамейки, и Миша присел на одной из них. В руках его был портфель, в нём книга и альбом для рисования. Небрежный пиджачок придавал ему какой-то похмельный вид, хотя он не пил вина. Был он среднего росту, и лохматая большая русая голова его с чуть неподвижными глазами производила впечатление далёкое от мира сего, но уверенное.

Кладбище почему-то напоминало ему Манхэттен, только маленький, приземистый, ибо надмогильные каменные сооружения были громоздки, широки, устойчивы, точно каменные коробки, и разбросаны мириадами по всему пространству огромного кладбища. Это был могильный каменный город — без кустов, почти без зелени, если не считать нескольких деревьев, без отдельных крестов (кресты, когда попадались, были врисованы в каменные надгробия). И только бесчисленные имена… На самом кладбище — ни души. Только вой машин издалека.

Так и просидел Миша с полчасика на скамейке в могильном «Манхэттене», посматривая на другой, реальный, из тумана которого вырастали каменные живые громады. Потом вынул из портфеля альбом и начал быстро рисовать, делать наброски. Книгу на английском не тронул — в неё и заглядывать было страшно, а купить — почти невозможно. Она почти не продавалась. Около скамейки его села птица — чёрненькая. Рисовал он легко, уверенно, и выходило что-то реально-скрытое: тот же Манхэттен, но уже на другом уровне сознания. Он почти забылся, ушёл внутрь и не заметил, как на скамейку присела огромная, старая, рыхлая женщина лет пятидесяти, с сумкой в руке. Волосы её были раскиданы, из рваной сумки торчала бутылка вина.

— How are you? — наконец спросила она его.

Замарин посмотрел на неё.

— Thank you. I am all right, — ответил он. И продолжил рисовать.

Женщина уставилась на Манхэттен. Она не была пьяна, но глаза её были так землисты (словно заброшены землёй), наверное, землистей, чем у тех, рядом с которыми они сидели.

Потом она запела.

Замарин не обращал внимания: рисовал и рисовал. А когда кончил, резко встал, бросил альбом в портфель и направился к выходу с кладбища. Женщина пошла за ним. Она уже не пела, а просто бормотала — то громко, то тихо, как бы про себя.

Миша пересёк грязную улицу с почти наезжающими друг на друга машинами, обогнул лежащего на земле старика и зашёл в первый попавшийся бар на углу. У стойки в полутьме бара неподвижно сидели трое мужчин — в отдалении друг от друга. Замарин присел у окна, у маленького столика, взяв бифштекс, пиво и салат. Из окна он увидел, что женщина тоже пересекает улицу. Отпив пива, вынул книгу из портфеля и стал читать, открыв её посередине. В это время в бар медленно вошла та женщина. Она видела, что Миша вошёл туда. Посмотрев на него, она тихо села напротив.

— Кофе, — как бы молча сказала она.

Бармен, не удивлённый, бросил на неё жидкий взгляд.

Женщина не пила, а смотрела, больше на Мишу. Тот, взглянув на неё раз-другой, углубился в чтение. Иногда лицо его светлело. Забегала жёлтая длинная собака. Так прошёл один час.

Наконец Замарин встал, подошёл к женщине и сказал ей, чуть улыбаясь:

— Ну, до свиданья, мой последний, единственный друг.

Но женщина не поняла его, хотя его английский был вполне ясен. Она остановила на нём свой землистый взгляд, в котором как будто что-то давно погасло, и чуть-чуть удивилась.

— How are you? — спросила она.

— О’кей, — ответил Замарин. И вышел из бара.

7

Неожиданно у Андрея дела сдвинулись, улучшились. В течение двух-трёх недель он побывал в нескольких важных местах: в редакциях русских эмигрантских газет, журналов, в американских издательствах и университетах. В крупнейшей эмигрантской газете ему сразу предложили сотрудничество — писать статьи о положении диссидентов. Он уже давно решил вместе с Леной: всё что угодно, но только не политика, не вовлечение в эти игры. Но объявить об этом открыто — значило бы создать себе репутацию сомнительного, странного человека (в лучшем случае): в большинстве все наперебой стремились именно к политике, за редчайшими исключениями. Поэтому была выработана тишайшая тактика: сбить с толку, писать как ни в чём не бывало только об искусстве и литературе, критикуя главным образом догматизм и сталинизм в культурной политике, и в любой критике не противоречить собственной совести.

Возможны были и другие «приёмы». Но, кроме газеты, существовали и литературные журналы. Один из них, самый старейший, самый уважаемый — в нём в своё время публиковались Бунин и Ремизов — и который досконально изучался славистами всего мира, дал согласие на публикацию рассказов Андрея. Это произошло не без помощи профессора из Йельского университета, ставшего поклонником Кругова. Редактор журнала не жаловал всё новейшее, но сдался и решился даже на публикацию стихов Павла и Игоря.

Встреча с ним — уехавшим из России с Белой армией — оставила у Лены и Андрея двоякое впечатление: с одной стороны, живой памятник истории, человек, знавший всех знаменитостей — от Есенина и Маяковского до Шаляпина и Рахманинова, а с другой — была в нём какая-то странная застывшесть, как будто он просто перешёл из одного века в другой — и замер. Было в нём много злости, но мало жизни. Изумляли его одновременная искренность и окаменелость. Он был хранитель, но не больше. Профессор из Йеля был поживее.

…Понемногу утихал ужас перед сумасшедшими на улицах, в карманах всегда были наготове бумажки по доллару, чтобы отдать в случае нападения, соблюдались и другие предупреждения. Вой сирен, пар из-под земли меньше ассоциировались с адом. Поездки в метро по-прежнему были, однако, довольно мучительными.

Почему-то люди в вагонах метро избегали смотреть друг другу в глаза, они вообще не замечали друг друга.

«О чём они думают?» — спрашивала себя Лена.

А дни мелькали, как встречи. Манифест «Независимых» был разослан в сто пятьдесят организаций. Изучался английский, читались собственные статьи, светила надежда.

— Но где она, американская жизнерадостность? — говорила Лена. — Вот что меня удивляет.

— О, видела бы ты, как они хохочут в офисах! — отвечала, улыбаясь, Люба. — Правда, не всегда.

— А ты зато не видела нашего священника-хохотуна из самолёта, — парировала Лена.

— Здесь можно жить, — вмешался Андрей. — Какой огромный мир! Надо его понять и узнать до конца.

Иногда возникающее, внезапное ощущение какой-то дикой свободы овладевало им. Он стоял в центре Нью-Йорка, между небоскрёбами и монотонно-обезумевшими рекламами, вглядываясь в толпу и поражаясь животности её.

«Вот каждый из них сам по себе, — думал он. — Как волк. Один волк в машине, в золотых часах. Другой — чёрен от грязи. И никому до тебя нет никакого дела. Ты один. Делай что хочешь. Закон запрещает только то, что уже невозможно не запрещать. Но и это можно обходить, при удаче. Иди и прогрызай себе путь сквозь живую стену. Ты один в целом мире. Как в первобытных джунглях. И только один вопль с экранов ТВ, с реклам, один призыв: наслаждайся, наслаждайся, наслаждайся! Где-то это отвечает каким-то забытым инстинктам в человеке».

И пар свободы окутывал его… Ему становилось смешно. «Ехал в двадцать первый век, — думал он, — а попал в каменные джунгли».

«Здесь никто не подаёт нищим, — говорил ему как-то Игорь. — Здесь можно только брать. Здесь ради денег можно всё».

…А Любочка Кегеян поступила, наконец, на работу, они с Генрихом быстро сняли квартиру и отдались новоселью.

8

Вскоре Андрею повезло: крупное американское издательство Doubleday взяло на рассмотрение сборник его лучших рассказов. Рукопись должны были прочитать специалисты по советской литературе, читающие по-русски, дать заключение, и от этого зависело, будет ли она переведена и опубликована. Переводчица из Doubleday, толстушка Энн русского происхождения, уверяла Андрея, что она не сомневается в том, что книга будет опубликована: рассказы исключительно сильные, мастерски написанные. Но она настойчиво советовала ему перейти к «документальной прозе» или, на худой конец, к романам. И дала адрес и телефон своей знакомой — крупной известной переводчицы русской литературы, специалиста по Булгакову и Платонову — Анны Гейзенберг. Та уже слышала об Андрее.

Кругов немедленно позвонил и был тут же приглашён на вечер к ней. Вечер состоялся через неделю. В обширной квартире в Манхэттене, на пятнадцатом этаже, Лена и Андрей встретили самых разных людей. Сама хозяйка, чем-то знакомая старушка, хорошо знала русскую литературу. Приглашённые — из эмигрантов, «интеллектуалы», как чуть иронически их называла сама хозяйка, журналисты, художники, фотографы из новой и старой эмиграции. В основном из новой. С некоторыми Андрей уже успел хорошо познакомиться, эти были уже «приятелями». Но своих друзей по Москве — Генриха, Любу и Игоря — Андрей и Лена здесь не увидели. Американцы представляли как профессорско-славистскую элиту, так и иные круги.

Всё было организовано по американскому принципу самообслуживания — каждый подходил к столу и брал то, что хотел. Гости разбились на группы, но переходили из одной группы в другую.

Виктор Лесицкий, лохматый журналист из новой эмиграции с радиостанции «Свобода», подошёл к Андрею, подмигнул ему, отхватил кусок колбасы, опрокинул в себя виски, опять подмигнул и спросил:

— Ну, как тебе аборигены?

— Ещё не совсем привык.

— Всё бы ничего, но много идиотов, — тихонько шепнул Виктор. — Не люблю оптимистов. Но если оптимисты ещё и идиоты, хуже быть не может.

— Разве среди них есть оптимисты? Не встречал.

— Смотря в каких кругах, старик. На улице, в метро, конечно, оптимистов не встретишь. Оптимист здесь разъезжает на «Кадиллаке» последней модели.

— А с интеллигенцией-то настоящей ты сталкивался?

— Ну, это уж по твоей части. Я здесь два года уже торчу, но, если честно, стоящих не встречал. Ни днём ни ночью.

И Виктор опять хлопнул вискаря. Потом сказал:

— А вот, между прочим, видишь этого пожилого, худого, высокого джентльмена в углу?

— Вижу.

— А ты знаешь, он откуда?

— Из ЦРУ, что ли?

— Из ЦРУ… — пренебрежительно усмехнулся Виктор. — Бери выше. В общем, приглядывайся, старик. Тут зевать нельзя. Я только для виду заливаюсь виски. А так — хватай и рви, пока жив.

Лену между тем отозвала в сторону хозяйка, показывая переведённые ею с русского книги.

— Вы знаете, ваш муж — настоящий писатель. Поздравляю, — тихонько, как бы между прочим, сказала она ей. — Я читала его рукопись. Здесь все ваши эмигранты хотят публиковаться, но писателей среди них я пока не обнаружила. Кроме Саши Соколова. Но Андрею будет трудно.

— Почему? — испугалась Лена.

— Потом поймёте.

Лена отошла от неё с каким-то болезненным, тяжёлым предчувствием, которое она потом заставила рассеяться. Споры, разговоры, совсем неожиданные для Андрея и Лены, разгорались то в одной, то в другой группе. На некоторые из них они довольно нервно реагировали. Почти все американцы свободно говорили по-русски. Но Лена всё-таки успела шепнуть Андрею о мнении великой переводчицы…

Под конец вечера, когда гости стали уже потихоньку расходиться, к Андрею вдруг подошёл тот самый высокий молчаливый джентльмен, на которого указал ему Виктор. Мгновенно Андрей обратил внимание на его лицо: оно явно было не американским, почти определённо европейским — не было на нём этой особой печати примитивизма и пассивности. Андрей знал европейские лица по Вене. Незнакомец своеобразно говорил по-русски.

— Мы так и не познакомились на приёме, — сказал он. В его речи даже сквозили русские интонации. — Меня зовут Рудольф Бак. А вы Андрей Кругов?

— Да, — произнёс несколько ошеломлённо Андрей.

— Знаете, я хотел бы с вами поговорить. Разрешите пригласить вас завтра в ресторан. Приходите один, без супруги. Будет мужской разговор.

И он назвал Андрею адрес.

9

— Я боюсь, что он предложит тебе что-нибудь политическое, — взволнованно говорила Лена. — Надо придумать какую-нибудь лояльную отговорку. Если откажешься по-глупому, то ещё попадёшь в какой-нибудь чёрный или получёрный список. Я слыхала, есть такие. Останемся без работы, а главное, твоим книгам не дадут ходу. Для чего мы тогда уезжали?

— Ты думаешь, может дойти до этого?

— До всего может дойти.

Она металась по их одинокой комнате на пятнадцатом этаже гостиницы.

Целых два часа они ломали голову, анализируя те или иные варианты. Отбрасывали одно, принимали другое, но в одном соглашались: нельзя давать себя использовать.

— Приезжай обратно скорее, — напутствовала его Лена, поцеловав.


Ресторан не бросался в глаза, но внутри был изыскан.

— Андрюша, Андрюша, сюда, сюда! — Рудольф махал ему рукой из глубины зала.

Андрея вновь поразило, насколько свободно этот человек говорит по-русски. Впрочем, уже потом он узнал, что Рудольф так же свободно владеет ещё пятью-шестью языками.

Столик был на двоих, немного в стороне, и, когда Андрей подошёл, лицо Рудольфа опять врезалось в его сознание; слишком необычное — уже седые волосы, но полные ума и жизни глаза. Впрочем, в глазах, в их заглубине, мелькало иногда что-то зловещее, но не в смысле угрозы, а само по себе.

— А я ведь, как вы, мой друг, уже, конечно, догадываетесь, много раз бывал в Москве, — начал Рудольф. — И, кстати, читал ваши произведения в самиздате. Не в моем духе, но хорошо. На мой взгляд, им недостаёт жестокости. Не забывайте, мы в XX веке. Но, самое главное, есть талант, большой талант, это бесспорно. Есть некоторое сокровище, которым вы владеете и которое по-разному можно употребить. Не правда ли?

«Ну, начинается», — подумал Андрей.

Он был так напряжён, что совсем не замечал изысканной еды, расставленной перед ним. Рудольф заметил это. Он сделал лёгкое движение рукой.

— Бросьте. Расслабьтесь. Я отлично знаю, о чём вы сейчас думаете, — он смотрел прямо в лицо Андрею. — Но вы ошибаетесь, мой дорогой друг. Наш разговор будет совсем на другую тему, а главное, другого направления. На очень приятную для вас тему. Разговор будет о России.

— О России?

— Да, а что? Уж не станете ли вы уверять меня, что вы не любите эту страну?

— Но…

— Только без «но». По одной вашей реакции на некоторые замечания на нашем вчерашнем вечере только идиот мог не понять, как вы относитесь к России. Хотя речь шла всего лишь о её прошлом, об Иване Грозном. Да, по некоторым вашим репликам и вашей жены видно: жива, жива ещё матушка-Русь… Вы ещё пытались не выдать себя. — Рудольф расхохотался и выпил вина. — Ладно, будем говорить предельно дружелюбно и предельно откровенно. Понятно, почему вы уехали и что вы любите. А теперь с моей стороны: частично, по совместительству, я представляю институт, который изучает Россию, не только Советский Союз и не только РСФСР, но и прошлую Россию, Россию в целом и даже Россию в будущем. Но этот разговор я хочу с вами вести — поверьте мне сначала, а потом всё поймёте сами — как частное лицо. Я на свой риск хочу поставить один психологический эксперимент. Согласны?

Андрей был настолько поражён необычностью сказанного, а также чуть скрытым юмором незнакомца, что почти машинально кивнул головой, хотя напряжение оставалось.

— Ну вот и прекрасно. Но я начну всё-таки с теории, с философии, если угодно, ведь всё серьёзное всегда начинается с теории, не так ли?

И Рудольф опять легко и непринуждённо выпил вина.

— Я раскрою вам один американский секрет, — продолжал он. — Это касается научных исследований… Не правда ли, признайтесь, мой друг, вы не того ожидали, боялись, что из вас будут вытягивать секреты? Но всё получается наоборот… Ну не забавно ли?

И Рудольф опять расхохотался, причём очень здоровым смехом.

— Так вот, эти исследования касались жизни и психологии наций, вопросов, почему одни народы выживают, другие погибают и так далее. И знаете, что мы обнаружили? Что, конечно, есть разные комплексы причин, но главная и решающая причина выживания нации — её любовь к себе, к своей культуре, к своему духу. Если этой любви нет, народ погибает и ассимилируется. Если эта любовь есть, народ обычно выживает, если отсутствуют чересчур катастрофические внешние обстоятельства. Но если эта любовь есть в высшей степени, народ становится великим народом и может играть большую роль в мировой истории. Такой народ, как правило, трудно уничтожить… Эта любовь, как вы знаете, есть у вас, русских. Я бы даже сказал, что любовь русских к России — и это видно из вашей литературы, истории, психологии, прошлой и текущей, — поразительна, уникальна, но и, во-первых, довольно загадочна для нас, западных людей, а во-вторых, конечно, является вашим мощнейшим оружием исторического выживания. Скажу даже более: без этой любви вы бы давно погибли и не было бы ни вашего могучего языка, ни Москвы, ни вас самих…

Андрей вдруг разозлился (оцепенение прошло, и он почувствовал какую-то враждебность).

— Уж не хотите ли вы узнать моё мнение, в чём причина такой любви?

Рудольф даже задрал голову к потолку от хохота.

— Мой друг, если бы вы сами, русские люди, знали бы причины этой любви, эти причины знали бы и мы, ваши враги. А зная причину, легче устранить и следствие. Но дело в том, что, по-видимому, эти причины очень трудно познать, в том числе и носителям этой любви. Она как кирпичик первобытия, как первооснова, и такие вещи часто неуловимы. И всё же мы как истинные западные люди, аналитики и эмпирики, ненавидящие всякую мистику, упорно анализируем вас, просчитываем на компьютерах всю вашу великую литературу, копаемся в вашей истории, религии, психологии, в дневниках великих людей, даже в ваших любовных письмах, и всё это, заметьте, с помощью новейших технологий и психоанализа. Мы отлично знаем все ваши слабости и все ваши плюсы, мы опросили тысячи немцев о вас, и результаты этих опросов хранятся в памяти компьютеров, нам почти всё понятно, кроме одного: вашей любви. Нам неизвестна тайна вашего патриотизма.

Для чего я всё это говорю? Мы знаем факт, но не причину. Если бы знали причины таких явлений — мы бы нашли способ их уничтожить. Мы бы лишили вас вашего самого страшного и необъяснимого оружия. И тогда мы бы взяли вас голыми руками. Без всяких войн. Вы бы и не заметили, как стали нашей колонией — политической, экономической, идеологической, культурной и духовной. А потом мы бы с вами разделались раз и навсегда. Чтобы вас взять, мы бы расставили тысячу ловушек, и во многие из них вы бы наверняка попались. О, вы даже не подозреваете, какие существуют изощрённые методы, — Рудольф сделал безразличный, холодный жест рукой. — Но всё это, увы, работает только тогда, когда нет этой любви или она идёт вниз. Вы плетёте нить, вы действуете, казалось бы, вот-вот… И вдруг одним движением всё это устраняется. Все усилия летят в бездну…

— Зачем вы всё это мне говорите?

— Андрей, мы же договорились об эксперименте? Выслушайте меня спокойно. Конечно, мы попытаемся, так сказать, нащупать путь эмпирически, чтобы нанести удары вашей любви. Чтобы, если не сломить, то хотя бы в чём-то поколебать ваш патриотизм…

— И как же, интересно?

— Ну, знаете, тут много методов, — Рудольф даже добродушно махнул рукой и закурил. — Ну, скажем, на ментальном и эмоциональном плане. С помощью радио, эмигрантских газет и так далее, и так далее. Средства есть разные, о многих вы и не подозреваете. Я не говорю, конечно, о бессмысленной, дикой ругани в адрес вашей истории, культуры, веры и так далее. Это чёрная работа. Но есть и более тонкие методы: скепсис, ирония, скрытая усмешка, сочувствие, игра на полуправде и даже на самой правде (и правда может превращаться в ложь, если умело её использовать). Потом незаметная подмена ценностей, лёгкие, скрытые уколы в адрес великих святынь, исторических, культурных, религиозных, каких угодно. Чтобы расшатать любовь к ним. Чтобы позволить вам втайне смеяться над ними, чтоб вы думали, что это возможно. Или, например, потаённо, используя тяжёлые моменты вашей истории, — с сочувственной улыбкой — попытаться развить в вас нелюбовь к себе, отталкивание от самих себя. Исподтишка развить чувство вины у жертвы, хе-хе. Извратить, перевернуть всё. Противопоставить одних другим. Вводить раскол, раздувать ссоры. Естественные позитивные явления, самокритику например, доводить до абсурда, до негативного состояния. Оторвать интеллигенцию от национальных основ. О, современная скрытая пропаганда — она так удивительна! Не для меня, конечно, — и Рудольф рассмеялся. — Одним словом, внутренне парализовать всё.

И всё-таки все эти фокусы скорее остроумны, чем эффективны, — и Рудольф даже радостно всплеснул руками. — Вопреки мнениям некоторых специалистов по тайной психологической войне. Потому что, опять-таки, всё это может по-настоящему работать, если нет той самой любви, о которой я говорил. В противном случае, если даже противник не понимает, что против него плетут, он инстинктивно сопротивляется скрытому нажиму. И часто это вызывает контрреакцию. К тому же разгадать это не так уж и сложно, было бы желание, и бумеранг, в общем, неизбежен.

Тысячи мыслей и чувств пронеслись в душе Андрея, пока Рудольф Бак говорил. Но на поверхности он решил молчать, во всяком случае, говорить как можно меньше. «Ну вот, теперь сиди тут один на один с Мефистофелем», — заключил он всё-таки про себя. Но просто молчать было неудобно, и он вдруг выговорил:

— Вы ведь, оказывается, знаете моё творчество по Москве. А я сюда приехал не один, нас несколько сюрреалистов из СССР. Мы обратились за помощью в американские культурные фонды, организовав литературную группу «Независимые».

Рудольф захохотал.

— Ну вы просто уморите меня своими замечаниями сегодня. А ведь такой серьёзный разговор… «Независимые». Вы не могли придумать что-нибудь менее вызывающее? В мире, где всё зависит от долларов, — «Независимые»! О вас подумают, что вы или дети, или нахальные остряки-циники! Не хочу причинять вам боль, Андрей, но из этой вашей затеи ничего не выйдет. Рано или поздно вы это сами увидите, так уж лучше будьте готовы.

— Хм, странно. В Америке так много денег. Что стоит создать журнал…

— Много денег! Смотря у кого и на что. Вы, в общем, затронули интересную тему. Что нам делать с вашими диссидентами? Любопытная проблема. Денег в Америке, конечно, много, но имейте в виду, что у нас есть миллионы, десятки миллионов, живущих, как звери, в трущобах, на социальное пособие, которое даётся только потому, что иначе они будут резать и отстреливать всех и вся на своём пути, ибо им нечего будет терять. Я уже не говорю о безработных — эти ещё элита по сравнению с этим морем презираемых. Но диссидентам мы будем платить. Не всем, но многим.

— Вы хотите их использовать?

— Дорогой мой, а для чего же они ещё нужны? Но мы подойдём дифференцированно.

Первая категория — это как раз такие, как вы. Нонконформисты в искусстве. Не политические диссиденты. Им — ничего, и по вполне разумным и, надо сказать, уважительным причинам. В наши планы не входит беречь и сохранять русскую культуру и литературу, так что пусть барахтаются, как могут, у нас и так достаточно неприятностей.

Вторая категория — страдальцы, борцы, часто из тюрем. Те, которые настолько пропитаны ненавистью, что готовы забросать бомбами родной город. Фанатики, одним словом. Забавный материал. Ими очень легко манипулировать. Но держать их надо на привязи; ненависть — страшная сила, и её необходимо контролировать.

Третий случай — борцы за справедливость. Искренние идиоты, иными словами — идеалисты. Такими манипулировать легче всего. К сожалению, эти — почти всегда бездарности, за редким исключением. Работают за «правду». Но, поскольку мы умеем правду превращать в ложь, это весьма удобный вариант. Платить можно мало, гроши. Мы не доверяем идеям — ибо убеждения у людей могут меняться. Да у нас и нет идей, кроме идеи эгоизма. Мы верим только в тех, кто служит или предаёт за деньги. Такой пафос. Главная проблема для таких людей — конкуренция; им во что бы то ни стало нужно выбиться, как вы это говорите, в люди. А в люди выбиться нелегко. Но представьте: солдаты, умирающие во имя «эгоизма».

Андрей вновь поразился русскому языку Рудольфа и его русским интонациям. И вместе с тем «нерусскости».

— Четвёртый вариант — писатель, — продолжал между тем «Мефистофель». — Извините, диссидентский писатель. Писатель-политик. Самый сложный для нас вариант. К тому же слишком много индивидуальных особенностей. Увы, деньги здесь не всегда главный козырь. Хотя, между нами говоря, существенный. Но всё-таки основная линия — тщеславие. Вы, конечно, понимаете, дорогой мой, что это просто козырной туз в наших руках. Единственная опасность — большой талант. — Тут Андрей впервые за весь этот разговор засмеялся. — Потому что тогда всё устраняется, даже тщеславие. Но нам нужен не талант, а талантик. Очень-очень маленький. Слава богу, среди них подавляющее большинство именно таких. Тогда всё просто. Свободно-продажная пресса напишет всё что угодно. Мелкий талантик превратится в эдакий синтез Толстого, Данте и Пушкина. Бумага терпит всё. Тщеславие превратит их в слабоумных. А мы будем только дёргать за ниточку. Техника этого элементарна. Но платить будем много.

Пятый вариант — самый нейтральный. Тот, кто на реальном подсознательном уровне работает на деньги или на нас, а на уровне сознания уверяет себя, что работает на «справедливость», на «правду». С ними легко. Платим мало или средне.

Шестой случай — кто работает на «нас». Во всяком случае, считают так. Но весь вопрос в том, кто «мы»? В последнем-то счёте?

И Рудольф тут так великолепно подмигнул Андрею, что тот окончательно растерялся и не знал даже, что сказать. Всё-таки собрался:

— Это уж вам виднее, кто «вы», — сказал он. — Что до меня, то я в этом ничего не понимаю. Конечно, можно сказать, как говорят многие: Америка — это диктатура богатых, банков, большого бизнеса… Но это знают и младенцы. Демократия и свобода — просто цирк для слабоумных. Я это вижу воочию.

— Ну конечно, это так, как вы говорите, — улыбнулся Рудольф. — Но я же говорил о более глубоком, почти неземном уровне… Вы не совсем искренни со мной, мой друг. В отличие от меня.

— Ну и ну, — вздохнул Андрей. — От вашей искренности веет холодом ада. Избави Бог от такого.

И он выпил целый фужер вина. Потом произнёс:

— Кроме того, я не забываю, что то, что здесь происходит, — эксперимент. Вы сами это сказали.

— О да. Но не в смысле лжи. Эксперимент правды. Это действительно самый страшный эксперимент и самый редкий к тому же. Лучше остановимся на полпути и выпьем. А?

— Давайте.

Выпили, помолчали.

— Какие же ещё есть варианты? — спросил Андрей.

— А… — Рудольф вдруг с отвращением махнул рукой. — Есть, конечно, и другие. Но наш общий принцип таков: скажем символически — у врага или, извините, у соседа по планете горит лес. В каком-то регионе. Допустим. И это правда. Но нам надо использовать эту правду не так, чтобы потушить огонь, а чтобы уничтожить соседа. Иногда полезны в этом правдоискатели (с территории соседа). Но это только один уровень. Есть и пострашней, — добавил он довольно сухо.

— А вы не учитываете, — вдруг спросил Андрей, совсем уже внутри себя потерявший контроль, но не внешне, — что среди этих диссидентов вдруг найдётся такой, который поднимет бунт против вас?

Тут Рудольф, как это ни парадоксально, опять расхохотался.

— Андрюша, пусть немногие и поймут все тонкости, пусть скрежещут зубами, пусть даже поплачут, а всё равно делать будут то, что нам нужно. Дело в том, что бунт для нас даже полезен. Мы это используем, правда, больше по отношению к своей интеллигенции. Конечно, контролируемый бунт. Мы умеем всё контролировать. У наших «бунтарей» 60-х годов неплохие счета в банке. Но главное всё-таки в психологии. Надо дать людям возможность порой поплакаться на своих хозяев. Это как отдушина. ЦРУ даже поощряет анекдоты про ЦРУ.

— О, ЦРУ! Некоторые из наших эмигрантов считают, что это очень гуманная организация.

— Вне всякого сомнения. Христос, Будда, Альберт Швейцер и Ромен Роллан должны брать с них пример в этом отношении. Но вот ваши друзья — ваши эмигранты — перегнули палку. Скажу вам откровенно, — и Рудольф заказал кофе. — Опять-таки, видите, какой милый парадокс: я вам открываю государственные секреты и не требую с вас взамен ничего — ФБР завалено доносами приезжающих из СССР друг на друга. Нет, простые люди — как вы говорите, ребята из Одессы — этим не занимаются. Пишут в основном интеллектуалы и борцы за права человека. По своему положению я могу это читать, хотя это мелочь, пустяки, но я читаю, потому что это интересно с психологической стороны. Признаюсь, я вам завидую, когда-то я сам мечтал стать писателем. И если просто взять и опубликовать эти доносы, конечно малую часть из них, — получится роман века. Даже, я бы сказал, двадцать первого века. Но, увы, выкрасть их для вас нет никакой возможности. А стиль, Андрюша, какой стиль… Непревзойдённый материал для эстетов будущего… — Рудольф закатил глаза. — Какое кипение гнева! И последствия в жизни порой бывают трагическими. Это же, извините, не просто литература.

Кругов даже расширил глаза:

— Но, надеюсь, на меня нет доносов?

— Ошибаетесь, мой дорогой. Как раз на вас — хотя вы здесь всего два месяца — целые папки подобных сочинений. Там вы, конечно, и «советский агент», и «платный доносчик», и «потенциальный садист», а ваша жена — даже страшно сказать — «национал-шовинистка». Ваши друзья, Кегеян и Ростовцев, оказывается, отмечали день Восьмого марта. Вот уж не ожидал от них такого. Океан доносов на них. Всё-таки советский праздник, хотя и женский. А уж об одном человеке, который читал Есенина в клубе и твердил, что это великий поэт, о нём даже и не говорите… Ни-ни, — взмахнул рукой Рудольф. — О нём написано такое, что и выговорить-то страшно. Видите, величайшие столпы вашей культуры стали существенными элементами доносов. Ненавидимый всеми Гитлер был куда гуманнее нас. Если не ошибаюсь, при оккупации разрешалось читать Есенина.

Жуткая улыбка и почти неподвижные глаза Рудольфа всё-таки окончательно вывели Андрея из себя:

— Этого не может быть! Просто не может быть! — с какой-то страстью сказал он. — Вы пытаетесь меня спровоцировать!

— Вот так всегда оскорбляют тех, кто говорит истину, — рассмеялся Рудольф. — Мужайтесь, мой друг. Вам предстоит такое, что вам и не снилось. Мужайтесь.

— Почему вы выбрали меня для вашего эксперимента?

— Кого-то же надо выбрать… Не знаю. Может быть, потому что вы талантливый человек, настоящий писатель. Я не работаю с дерьмом.

— А всё-таки, — после небольшой паузы сказал Андрей, — среди этих писателей-политиков, как вы их назвали, найдутся такие, которые непредсказуемы, и они поднимут бунт. Они выйдут из-под контроля.

— Не исключено, — серьёзно ответил Рудольф. — Но очень малая вероятность. В крупных делах на такую степень риска обычно не обращают внимания. К тому же вы недооцениваете нашу систему свободы, — ирония скользнула по губам Рудольфа. — И нашего понимания низшей стороны человеческой природы.

«Систему свободы? Великолепно», — подумал Андрей про себя. А вслух спросил:

— Хорошо, чего вы от меня хотите?

— Ничего.

— Как ничего?

— Андрей, прежде всего, я говорю вам опять искренне. В этом разговоре я выступаю не от имени тех, кому я служу, а лично от себя. Это мой личный, а не служебный эксперимент.

Рудольф закурил на десерт, который он явно недолюбливал; острая еда ему была более по вкусу.

— Просто в Москве по вашим произведениям вы меня заинтересовали, — продолжал он. — Имею же я право на свободное исследование. Видите, такой человек, как вы, наверняка сам бы пришёл к тому, что я вам высказал. Но это отняло бы у вас много времени. Может быть, кое-что, о чём потом скажу или сказал вскользь, вы бы никогда и не узнали. Так или иначе, но я решил вам высказать многое сразу, оглоушить вас, вызвать шок и посмотреть, как вы будете реагировать. Что с вами станет в конечном счёте.

— Зачем вам это нужно?

Рудольф вздохнул.

— Ради искусства, Андрей, ради искусства. А там видно будет. Конечно, вы будете как бы «проверять» мои, если можно так выразиться, тезисы. Вам их будет тяжело так сразу принять. Понятно, вы только что приехали, вам было плохо, вы в каком-то смысле всё-таки полны надежд. Понятно, что трудно поверить в то, что рай — это ад. Но рая не только нигде нет, более того, вы просто переходите от одной формы ада к другой. Вот и всё. Пока вы не осознали этого, в промежутке возможна небольшая передышка. Но здесь вам будет тяжелее всего, намного тяжелее, мой друг… Позвольте дать вам небольшой совет: когда будете «проверять», внимательнее читайте наши крупные газеты. Как, опять-таки, у вас говорят, между строк. И вы быстро постигнете технику «демократии» и «свободы». Ничего особо сложного в ней нет. Вот и все пирожки — так у вас принято говорить?

И Рудольф потёр руки.

— Значит, — произнёс Андрей, — вы будете за мной наблюдать?

— Наблюдать за вами? За вами и так наблюдают, мой друг. За каждым из вас, кто приехал в эту страну. Скажите спасибо, что один из тех, кто за вами будет «наблюдать», — ваш же доброжелатель. Ибо я вам желаю добра, если только добро существует, — несколько даже возвышенно сказал Рудольф.

— Да. То-то моя рукопись, которую я передал через одного американского дипломата, попала к одному почтенному профессору, как мне сказал ещё один мой доброжелатель из ФБР или ЦРУ… Я был поражён — ну зачем, зачем копаться в текстах, которые я сам хочу опубликовать? С этой рукописью обошлись так, как будто это какие-то подпольные, зашифрованные тексты. Ну что они могли искать, ведь это чистое искусство, там нет никакой политики, там несколько эссе о смерти и природе!

— Именно потому, что там нет никакой политики, это, может быть, и насторожило… А потом, и многое другое они могли искать. Друг мой, вы очень ещё наивны и не представляете себе всей широты наших исследований о русском человеке. За вами тщательно наблюдают, причём с той точки зрения, о которой вы и не подозреваете. Вы уже под микроскопом, правда, как я уже говорил, микроскоп не очень совершенный. Нечто важное, главное, всю бездну не улавливает. И этот Большой Брат видит не только эмигрантов, а вообще всех, живущих здесь. Спите и помните нашу свободу: Большой Брат всегда смотрит на тебя.

— Брр. Значит, Оруэлл?

— Какой там Оруэлл! Оруэлл был просто дитя. Ищите глубже.

Андрей почувствовал себя как-то неважно. На сердце легла почти физическая тяжесть, словно кто-то коснулся его.

Они поговорили ещё немного. Рудольф оплатил счёт.

— Плачу из своих, личных, Андрей, — улыбнулся он. — Когда с вами будут обедать потом, при различных полуофициальных встречах, помните, что обычно платит не тот, кто вас пригласил, а организация, к которой он принадлежит, — университет или даже ФБР, если им это так уж нужно. Но я плачу за вас от себя.

— Ну а весь этот разговор, конечно, между нами?

— Безусловно. Не из боязни за вас, а для чистоты эксперимента. Жене вы, конечно, скажете, но говорите не в номере, а лучше на улице, в толпе. Другим — очень не советую. Несите эту тяжесть сами. А я вам непременно позвоню. Но не скоро. Мы встретимся второй раз. И тоже фундаментально. За это время у вас многое переменится. Где бы вы ни жили, я вас найду во имя этой второй встречи. Я буду знать, что с вами.

И они расстались.

10

К тому времени Михаил Замарин уже вернулся из Бостона. Ему удалось продать там несколько картин. Это было почти чудо. Но он никак на это чудо не реагировал. Лицо его было таким же непроницаемым, как и тогда, когда он сидел на кладбище и рисовал.

— На нём лежит печать почти трёхлетней жизни в Нью-Йорке, — шутила Любочка Кегеян. — Мы пока только новички. Один Игорь чуть-чуть впереди нас.

Кегеяны уже жили в своей маленькой, но весёлой трёхкомнатной квартире на Девяносто седьмой улице. Любочка отчаянно работала.

Замарин позвонил им; у Кегеянов был Игорь, и Миша пригласил всех во вторник в один американский дом пообщаться с представителями местной богемы. Но во вторник Кегеяны были заняты. Игорь же согласился.

Они встретились в баре у Пятой авеню. Выпили по пиву и направились.

— Как тебе показался Андрей? — спросил Игорь у Замарина.

— Он меня долго и немного истерично о многом расспрашивал. Но ты знаешь, кроме некоторых чисто практических вещей, я отмалчивался. Пусть почувствует всё сам, на собственной шкуре.

— Но познает и хорошее.

Миша удивлённо посмотрел на Игоря.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну публикации, университеты…

— А, — равнодушно ответил Миша.

— Он пробьётся, — ответил Игорь, чуть удивлённо взглянув на Замарина. — Но я уже устал. Я целый год тут, и никакого результата. Да результата и не может быть. Кому здесь нужна поэзия? Даже русским её даром не надо. А при всём своём образовании я не хочу делать ничего другого. Нет, на что-то чуть-чуть достойное я бы согласился. Но предлагают такое дерьмо — да и то его надо пробить, — что руки опускаются. Ухаживать за больными старухами, сидеть сторожем. Чистить говно — это уже привилегия, платят больше, но нужна протекция. Не пробиться. Я не знаю, если и за такие места надо драться, то пошли они к чёрту. Лучше сидеть на социальном пособии в грязном отеле, с сумасшедшими, чёрными пенсионерами и тараканами.

— Скажи спасибо, что тебе так удалось устроиться, — заметил Замарин. — Вэлфер могут отменить в любую минуту.

— Ну только не для чёрных, иначе они всех перережут. Хотя для остальных…

— Что думать о будущем — нам-то ничего не известно. Меня больше сейчас интересует вопрос, почему Лермонтов был сирота.

И Замарин дружелюбно похлопал Игоря по плечу.


Квартира американских приятелей Замарина была довольно большая, но явно запущенная, правда, со следами старой роскоши. На длинном синем бархатном диване сидели молодые люди. Посредине огромной этой комнаты — стол со стульями. И больше ничего в ней не было. Хозяин — курчавый, энергичный (он так же энергично сменял одно доступное наслаждение другим) — раздал своим русским друзьям сигареты.

— Это всего лишь марихуана. Почти легально. Наслаждайтесь, — сказал он.

Молодые люди были в основном студенты, аспиранты университетов. И ещё два-три художника без бороды. Хозяин тут же куда-то исчез, словно он всё время куда-то торопился.

Игорь и Миша сели за стол. Все курили — медленно, как бы тихо — и разговаривали. Проблемы отсутствия формального контакта не было.

Игорь остановил свой взгляд на молодой женщине небольшого роста с очень белой кожей и живыми, нежными глазами. Последним она особенно отличалась от других. Она вдруг отъединилась от своего места и подсела к Мише.

— Меня зовут Клэр, — представилась она. — Хотя я итальянского происхождения. Я давно хотела познакомиться с русскими.

— Здорово, — ответил Игорь невпопад.

— Я люблю Россию. Но для меня она как Индия. Где-то совсем далеко. И вы, однако, похожи на нас, — засмеялась она почти звонко.

— Мы такие же и не такие, — сурово поправил Миша.

Но разговор как-то завязался сам собой. Даже Мише она чуть-чуть понравилась.

— А это мой бойфренд, — представила Клэр худощавого, но холёного молодого человека. — Он юрист, аспирант, но уже немного преподаёт.

Оказалось, что Клэр кончила университет по романской литературе, работы, конечно, нет и не будет, немного она художница, немного переводчица, иногда даёт частные уроки. Она много курила, зрачки её были уже расширены, глаза красны от напряжения, но говорила она правильно и, казалось, во всём контролировала ситуацию и ум свой.

«Чудна́я девка. Какая-то женственная, живая; так не похожа на американок. Те ведь абсолютно мужеподобные, какие-то сухие изнутри, как автоматы. И решительные. А эта другая. Каждое движение как у женщины, — молниеносно подумал Игорь. — Ну и ну».

Миша — и тот улыбнулся.

Они проговорили с Клэр целый час, не обращая внимания на других. Обменялись телефонами.

— Ну неудобно всё-таки. Пойду к остальным, — проговорил Миша и пересел на диван.

Там говорили о цивилизациях. О разных цивилизациях на земле, в истории и сейчас. И о том, как меняет цивилизация людей. Получалось, люди добры и одинаковы изначально (и внутри себя), но их «делает» та или иная цивилизация, поэтому они такие разные. Поэтому все простые люди, фермеры, живущие на природе, например, так похожи в разных цивилизациях друг на друга. Миша кивал головой…

Неожиданно в квартиру ворвалась целая компания молодых людей — вместе с хозяином. Были они немного иные — более толстые и напористые.

— Привет каждому! — заорал один из них, с банкой пива.

— Привет каждому, — более холодно крикнули другие.

Галдёж разразился в комнате, в квартире. Но всё было как-то целенаправленно, хотя и без всякой страсти. Погалдев и взяв трёх девочек с дивана, компания уехала.

— Куда они их взяли? — спросил Игорь у жены хозяина.

— Наверно, хотят подарить им много любви.

— А мне показалось, что они везут их в какую-то контору, для бизнеса.

— Может быть, и так. А какая разница? Любовь — тоже дело, а не времяпрепровождение.

Подошла Клэр.

— Мы уже собираемся уходить. Пойдёмте вместе?

Все четверо — Игорь, Миша, Клэр и её худощавый юрист — вышли на улицу. Холодный дождь моросил по небоскрёбам, влага стекала с крыш, точно промывая здания.

— Налево опасно идти, — предупредила Клэр. — Нам тут недалеко, только пару кварталов. А вы лучше идите так, — она махнула рукой. — И выйдете к метро.

Она протянула руку:

— Обязательно встретимся. Ведь мы теперь друзья.

…Около станции Игорь предложил Замарину:

— Давай возьмём вина и поедем в мою конуру. Хочу почитать тебе стихи. Я давно никому ничего не читал.

— Я устал, старик, извини. Как-нибудь в другой раз, — ответил Замарин, а сам подумал: «Пусть лишний раз почувствует, что он один. Он выдержит. Так надо».

Они расстались.


В маленькой однокомнатной квартирке Замарина было как-то темно, не светило даже из окна. Он зажёг свечи, потому что не выносил электрического света. Вынул из холодильника бутылку виски, налил полстакана. Включил небольшой старенький бело-чёрный телевизор: там шли фильмы ужасов. Не обращая внимания ни на что, он взял большую чёрную книгу из шкафа, лёг на диван и, отпивая виски, стал читать, изредка поднимая глаза на ужасы.

11

Андрей был потрясён разговором с Рудольфом. В душе поднимались волны чего-то невообразимого и отчаянного, великого и тревожного. В то же время была тяжесть на сердце, словно он предчувствовал катастрофу. Катастрофу не только личную, но какую-то чудовищную, глобальную катастрофу всего. Словно он, думая попасть, скажем, в какую-нибудь обычно-человеческую, пусть и с проблемами, страну, вроде Австралии, попал в неё, но оказалось, что это только видимость, а на самом деле вырисовываются черты какого-то жуткого подземного мира, в котором правят чудовища. И он попал в тотальную ловушку, из которой нет выхода.

Эта мысль была до такой степени невыносима, что он старался подавить её, думая о том, что, может быть, Рудольф неправ, что это просто какое-то преувеличение. И не надо делать выводов из его речей, достраивать неизбежное. Ведь не может же быть, чтобы реальная жизнь была до такой степени жестока, фактически кошмарна.

Лена реагировала на эту «встречу» более просто. Они шли по Пятой, любуясь небоскрёбами, водоворотом людей, магазинами.

— Это, конечно, провокация, — сказала она. — Типичная провокация. Не ломай себе голову, что это значит. Из всех ответов самый простой — самый верный. Молчи. Никак ни на что не реагируй. Прикинься эдаким дурачком, заоблачным интеллигентом, который не понимает, что творится кругом. Ни в коем случае не поддавайся на контакт. И, конечно, не будем говорить об этом в нашем номере.

— Хм, провокация. Но уж очень странно и страшно. Да и почему? С какой стати? Во-первых, что я за личность такая, чтобы устраивать какие-либо провокации? Ну понимаю, если б я был диссидент, политик, подозреваемый бог знает в чём, или ещё какая-нибудь знаменитость… Я же только начинаю здесь свой путь. А потом, уж очень как-то дико для провокации, необычно. У меня ощущение, что тут что-то не то.

— Говорю тебе: не ломай голову. Всё равно ничего не разгадаешь, — и Лена прижалась к нему. — Главное — молчать и молчать. О том, что внутри. Пока ведь ещё, слава богу, нет аппаратов, которые разгадывали бы мысли. В конце концов, здесь много хорошего…

После разговора с Леной Андрей ещё более уцепился за мысль, что всё это какое-то преувеличение и полуфантастика. Хотя какое-то страшное чувство реальности говорило в нём одновременно: ясно, что это так! Но он старался заглушить его. Лихорадочно принялся читать газеты. Смешно, но эта внутренняя истерия помогла добить английский. Бросился в библиотеки: к книгам, к книгам, к подтекстам, к намёкам. Нет, не всё так страшно. О да, конечно, всё страшно! Неужели мы погибли?!

К счастью для него, в это время — а уже прошло несколько месяцев со дня их приезда в Америку — произошли существенные сдвиги. В поисках интеллектуальных кругов Андрей обегал разные общества и университеты. Попал даже вместе с Леной на вечер к модной детской писательнице, куда было приглашено всего семь человек — в настоящую миллионерскую квартиру, о которой Лена подумала сначала, что это музей. Писательница к тому же интересовалась «духовным», и поэтому на этом вечере присутствовали два индуса. Они понравились Андрею и Лене больше всех, и им хотелось бы продолжить общение, но те уезжали в Индию.

Заглянул Андрей и в различные общества «духовного» плана. Но люди в них показались Андрею слишком ординарными, по крайней мере для таких обществ (он знал таких людей ещё по Москве, но те были слишком неординарны). Но зато эти американцы в таких обществах были весьма дружелюбны.

В университетах было более напряжённо и дифференцированно. Некоторые профессора поразили Андрея своим полным равнодушием не только к нему, но и ко всему. Другие — своими холодными глазами. Третьи были ничего, даже приглашали к себе. И вдруг — душа его даже вздрогнула — он увидел в маленьком кабинете на пятом этаже Нью-Йоркского университета человека, лицо которого как бы изнутри светилось неизъяснимым выражением доброты и любви.

— Кто это? — спросил он, поражённый, у своего знакомого американца, студента, русского по происхождению, который сопровождал его в этом походе в университет.

— О, это знаменитый писатель. Высокого класса. Его называют современным Торо. Он действительно один из лучших американских писателей на сегодняшний день. Очень глубокий.

— Я бы хотел с ним познакомиться.

— А почему нет? Попробуем. Я его студент. Он ведёт здесь «Основы литературного творчества» и английскую литературу. Но ты ведь сам писатель, да ещё и русский. Может быть, он заинтересуется.

— А как его зовут?

Студент назвал и добавил:

— Зови его просто Джим. У нас так принято. Здесь не Европа. Хотя он и шотландец по происхождению.

Они зашли в кабинет, где Андрей был удивлён живым интересом, который проявил к нему «современный Торо».

— У вас есть переводы ваших рассказов на английский? — спросил Джим.

…Встретиться договорились здесь же, в этом кабинете. Переводы у Андрея уже были — первые переводы, сделанные его другом Риви, тем самым переводчиком русской литературы, которого он встретил на своём первом вечере в ПЕН-клубе. С этим Риви у всех — и у Андрея, и у Генриха, и у Игоря — сложились довольно тёплые отношения. Он любил порассказать о своих встречах с самим Беккетом в Ирландии (кстати, у Андрея и Лены друзья были почему-то в основном кельтского происхождения). Риви — искусства ради — перевёл три рассказа Андрея. И потом они за это выпили.

Тексты были принесены Джиму. Он попросил зайти через несколько дней. Но позвонил сам, в гостиницу — Круговы всё ещё жили там.

— Это настоящая литература, Андрей, — сказал Джим. — Вы подлинный писатель, и это большая редкость. Я в этом кое-что понимаю и редко ошибаюсь в подобных вещах. Я опубликую ваши рассказы в своём журнале.

Как выяснилось, это был очень известный в американских литературных кругах журнал, где Джим был главным редактором. Джиму удалось втиснуть рассказы Андрея в текущий номер, который вышел довольно скоро. Это совпало и с разными русскими публикациями в журналах. Лена уже подрабатывала корректором (в том журнале, кстати, где царила «старая» эмиграция). А тут и Толстовский фонд неожиданно согласился оказать помощь, и они сняли свою первую квартиру в новом мире — небольшую, двухкомнатную, в Квинсе (в самом Манхэттене это было немыслимо из-за цен). Более того, Толстовский фонд согласился поддерживать их дальше, пока Андрей не найдёт работу, и уже все были согласны, что только в университете или в колледже. Ни Павла, ни Игоря, ни Генриха фонд так не поддерживал. Игорь получал вэлфер, Павел лихо подрабатывал везде, где только можно, в частности журналистом. А у Кегеянов работала Люба — на полставке в русской эмигрантской газете.

Встреча с Джимом в чём-то переменила жизнь Круговых. Он пригласил их в свой дом — жил он недалеко от Нью-Йорка, но в довольно глухом районе, среди фермеров (в Нью-Йорке же у него была квартира в Манхэттене). Там Лена и Андрей познакомились с семейством Джима — с женой, двумя сыновьями и дочерью. Все дети работали редакторами какого-то научного журнала.

И очень скоро эта семья уже принимала Круговых как родных. Это было чудо. Полное отсутствие формального, идиотически-равнодушного отношения — как в большинстве случаев. Оказалось к тому же, что Джим любит Россию. Во всяком случае, она интересовала его, чем-то влекла. А особенный интерес он питал к русской литературе и даже написал книгу о жизни Чехова, которого полюбил как своего сопутника, как близкого человека.

В доме и на квартире его удалось повидать много довольно милых интеллектуалов. Но таких, как сам Джим, не было. Он был единственный.

Познакомил Джим Круговых и с соседями-фермерами. Вместе они побывали в причудливом загородном баре. Фермеры очень понравились Андрею и Лене. Они были крепкие, кряжистые, загорелые и не походили на безумных ньюйоркцев, а главное — с симпатией, без всяких газетных клише отзывались о России.

— Зачем нам воевать? — говорил Андрею розовощёкий американец, даже уже не фермер, а просто житель маленького городка. — Что мы не поделили? Это всё политики крутят свою игру, а мы что? Народ с народом всегда сойдётся. Вы же такие же люди, как мы. Зачем мы будем бросать друг в друга атомные бомбы?

— Да, это абсурд, — соглашался Андрей.

Андрей и Лена изо всех сил поддерживали подобные речи и не уставали повторять, что Советский Союз и его народы не хотят войны, хотя повторять такое в Нью-Йорке они не решались («Сами эмигранты разорвут на месте», — замечала Андрею Лена). Джим, разумеется, тоже считал, что Америка и Советский Союз, при всей их разности, должны жить в мире любой ценой. В общем, наступало какое-то просветление.

— В целом эта цивилизация, конечно, жутковатая, — заключала свои наблюдения Лена, — но некоторые люди не поддаются ей. И среди интеллигенции, и среди студентов, и среди простых людей. А те, на которых лежит её печать, которых она сломила или подчинила себе, видит бог, — жутковатые типы.

— Таких явное большинство, — говорил Андрей.

— Почему? Нам не всё известно. Мы не знаем всей страны. Надо познавать дальше и дальше.

— Архетип-то тот же. Ну, посмотрим. Во всяком случае, это большинство, конечно, жертвы, независимо от того, понимают они это или нет. Ты же видела эти глаза в метро? Вот ведь кого надо, по существу, жалеть…

…Между тем основная их жизнь протекала в огромном городе. По ночам загорались огни, словно уходящий ввысь призрак — Манхэттен они теперь видели со стороны — охватывался огненным пламенем, подчинённым, однако, и контролируемым.

Уже было ясно, что на манифест советских сюрреалистов никто не реагировал. Большинство организаций уже давно ответили, остальные, видимо, и не собирались отвечать. Письма были негативные, но вежливые. В одном, правда, отмечалось, что «мы не намерены помогать — даже „неконформистам“».

Но больше всего Андрея мучила и доводила до бешенства патологическая ненависть к его родине, которая сквозила в американских газетах, журналах и книгах, ненависть совершенно звериная и как будто необъяснимая. Больше всего поражало, что она часто касалась не только «системы», но была направлена на страну в целом, на её людей. Они с Леной думали, что все обычно обвиняют «системы», правителей, цивилизации, но не самих людей. Ибо это уже походило на совершенно нелогичное, расистское человеконенавистничество. В то время как на словах твердилось, что здесь «демократия» и что расизм — чудовищное преступление. Эта ненависть не имела никакого реального основания и внешне походила на болезнь, на сумасшествие, на злобу бешеного животного, которое не понимает, что с ним происходит. Андрей даже боялся рассказывать Лене о таком.

Но ещё раньше этих открытий он постепенно стал видеть в своей душе неожиданное, знакомое ещё по прошлому, но получившее невероятное новое качество чувство, ставшее как бы частью его души. Он стал замечать, что постоянно вспоминает о Москве, о русских деревнях, о своих друзьях, о людях в своей стране. Даже лица почти забытых, почти незнакомых ему людей, всплывающие в памяти, становились бесконечно дорогими, словно он молился за всех них. Всё, что раньше, когда он был там, на родине, почти не замечалось, вдруг точно открывалось снова — своей невероятно глубинной, до высшей бездны, стороной. «И как я не понимал этого раньше, — думал он. — И не я один, другие — тоже. А теперь я вижу это, вижу…»

Мысленно он пытался как можно ярче, почти осязаемо представить их в своём уме — и любить. Всех: знакомых и незнакомых, друзей и посторонних, видимых и невидимых, умерших и живых. Потом это чувство во всём его существе распространялось и дальше — на культуру, на природу, на равнины и деревья, на само таинственное и родное дыхание русской жизни… Он был поражён не самим чувством, конечно. Он ожидал, что это придёт, но не в таком, почти сверхъестественном, зове. «И это они хотят убить тем или иным способом», — думал он среди воющей нью-йоркской ночи.

12

На внешнем уровне было решено погрузиться в общение с эмигрантами. Их уже значительно прибавилось в Нью-Йорке, и среди них были даже те, о которых что-то слышали по Москве. Художники, например. Андрей и Лена совершили даже дальнюю поездку в Брайтон-Бич — район на краю Нью-Йорка, у океана, где расположились «одесситы» — эмигранты из Одессы. Их встретили гостеприимно — в ресторанах, кафе, барах, чем-то похожих на советские.

«Одесситы» им понравились своей простотой и открытостью. Но часто выбираться в Брайтон-Бич было трудновато. Всё вертелось вокруг Манхэттена, благо, их квартирка в Вудсайде была недалеко. Лихорадочные поиски работы, временные подработки, углублённое изучение английского по вечерам, встречи и попойки с эмигрантами, с теми, кто был более или менее по душе… А днём опять — встречи с другими эмигрантами, поиски работы, контакты, письма, издательства…

Вскоре, однако, одно событие прогремело по всему эмигрантскому Нью-Йорку. Павел, который работал в эмигрантской газете в качестве корректора, написал статью — не подозревая ничего, просто случайно, — хотел лишний раз подзаработать. Статья называлась «Почему мы недовольны?». Он опросил многих эмигрантов и представлял их взгляды. Статью напечатали, но поднялась настоящая буря. Одно письмо в газету было озаглавлено так: «Мы приехали в рай и всем довольны». Это была статья поэта Саши (Андрей его хорошо знал: он ненавидел эту эмигрантскую жизнь и этот «рай» всеми фибрами души и мечтал сбежать хоть на край света). В ней было написано: «Какое право имеет господин Сметов клеветать на американскую демократию и американскую действительность? Мы выбрали свободу, а США и свобода — это синонимы. Пора бы понять такую простую истину».

Был звонок главному редактору газеты, и Павла моментально вышибли — никаких прав и гарантий на работу здесь никогда не существовало, босс делает всё, что хочет. Павел оказался без работы, за квартиру платить стало нечем, тем более что эта плата поглощала большую часть заработка. Единственная надежда была на тараканью гостиницу для бедных и переход на социальное пособие, на жизнь в зоне «презираемых». Но он ещё пребывал на старой квартире, у себя, и не сдавался: ругался по телефону со многими эмигрантами, метался, искал выход… Многие от него отшатнулись и тотчас истерично предали. Игорь Ростовцев покачивал головой: «Я говорил, здесь нам бесполезно бороться. Лучше, как я. На меня с потолка падают тараканы — ну и пусть падают».

Любочка и Генрих помогали как могли. Андрей и Лена сами еле сводили концы с концами. Миши Замарина не было: опять куда-то пропал.

Лена сблизилась в эти дни с одной эмигрантской семьёй из Москвы — Инной и Марком Гердерами, которая ей чем-то очень понравилась. Глава — Марк — работал уборщиком в одном эмигрантском учреждении, его жена — Инна — чуть-чуть подрабатывала. Был ещё сын Коля — восьмилетний всего. Жили они в маленькой квартире в Вудсайде. Лена сдружилась главным образом с Инной. И та призналась Лене как-то раз:

— Ты знаешь, я, наверное, здесь сойду с ума. Вчера Коля проснулся весь в слезах: он видел во сне Москву. Он уже несколько ночей плачет, потому что видит во сне родину, Москву. Я тоже вижу Москву, но сейчас уже не плачу… И знаешь, что произошло вчера? Коля начал кричать утром: «Папа, мама, я видел Москву!» И плачет, конечно. Я тоже кричу. А Марк накинулся на меня и на Колю: «Молчите, молчите! Вы что, спятили оба? Я из-за вас лишусь места!»

— Ну и ну! — отшатнулась Лена. — Неужели он думает, что вас подслушивают?

— Представь себе. Он сдвинулся на этом. И всё из-за работы в этом проклятом эмигрантском болоте. Конечно, там всех прослушивают насквозь. Но он-то, он-то кому нужен, несчастный уборщик…

И Инна заплакала.

— Инночка, Инночка, но разве всё это так влияет?

— Что влияет? Ты же знаешь, что существуют чёрные списки. Не только среди эмигрантов. И все, кто в них, — попробуй достань работы. Все пути обрежут. Самой простой работы лишат. Но Марк сдвинулся, потому что он думает, что нас могут подслушивать. Разве до этого может дойти?

— Не знаю… Да конечно, нет! А как, интересно, составляются эти чёрные списки? Я тоже слышала от некоторых эмигрантов…

— Ленка, ты удачливая. Вы с Андреем знаете английский. Марк же тянет еле-еле. Ему всегда плохо давались языки. Ищите не эмигрантскую работу, а какую-нибудь нейтральную. Иначе совсем замучаетесь.

— Мы против совести ничего не делаем. Статьи Андрея в основном о литературе, то, что он думает, то и пишет…

— То-то, говорят, его так недолюбливают в редакции. Не про то, что нужно, пишет. Уходит в сторону, эстетствует. Он так долго не продержится, и никакой ваш ПЕН-клуб не поможет. Видишь же, что случилось с Пашей Сметовым?

…Теперь телефон в квартире Круговых внушал им всё большее и большее отвращение.

— С эмигрантами меньше общайся, — кричал им по телефону Генрих, не лишённый чёрного юмора. — Скажешь, что любишь Пушкина, напишут, что монархист, а значит, советский агент.

Но Лену раздражали не непрерывные слухи об этих «демократических» доносах и различных звонках, а разливающийся океан чёрно-фантастической злобы, звериной ненависти. Когда писали о тяжёлых событиях в истории СССР — писали не с желанием как-то предостеречь или чем-то помочь, не с болью за страну, а с патологическим злорадством, внутренним, еле скрываемым желанием, чтобы страдания повторились, с червивой злобой, которая самих носителей ненависти превращала в дегенератов. И многие ведь «носители» вовсе не страдали в СССР, а неплохо там были устроены.

На одну такую статью резко ответил Эдик Вайнштейн, эмигрант из Риги (его письмо было опубликовано с сокращениями).

— С этими людьми просто невозможно общаться, — нередко говорила Лена у Кегеянов. — Возражать им — во-первых, набросятся, как бешеные псы, во-вторых, настрочат столько доносов, что в конце концов действительно попадёшь в чёрный список, останешься без работы…

— Да не в этом дело, — возражал Генрих. — Работы, чтоб мыть полы, тебя не лишат, а вот Андрею и мне могут закрыть все ходы, все каналы в русской и американской прессе. Ведь для чего мы сюда приехали? И вот тогда — смерть, тупик. Тем более что доносы тут пишут часто просто потому, чтоб подсидеть друг друга, утопить, чтоб не было, так сказать, «конкурентов». Чтоб самому побольше заграбастать.

— Надо общаться только с теми, кто по душе, — вздохнула Любочка.

— Ну, кроме нас, Эдика Вайнштейна, Ростовцева, их немного наберётся.

— Больше всего меня поражает убожество, дошкольно-зоологический уровень этих статей, этих разговоров. И это после Москвы, после наших полётов в непознаваемое, — сказал Андрей. — Что бы подумали в наших московских кругах, если бы могли слышать и читать всю эту ахинею!

— А мы сами могли бы во всё это поверить всего несколько месяцев назад? — взорвалась Лена. — Да если б нам кто тогда сказал, что здесь творится, мы б его сумасшедшим сочли!

— Да, пришлось нам за эти «несколько месяцев»! — отозвался Игорь. — Пересекли черту — и всё переменилось.

— До чего же мы были наивны тогда! Даже удивительно! — покачала головой Лена.

— Мы и сейчас ещё наивны, — заметил Генрих.

— А что творится с некоторыми, даже приличными людьми, — вмешался Андрей. — Ты ведь знаешь Вадика, Генрих? Так вот, при мне он буквально бился в истерике, и только потому, что его имя не поставили в одной паршивой, занюханной русскоязычной газетёнке рядом с именами других писателей-эмигрантов. А ведь считался аристократом духа. Буддизмом увлекался. А вот тебе и нирвана… В свою очередь, наш небезызвестный поэт Саша порвал с Вадиком все отношения — а ведь они лет десять-двенадцать дружили в Москве — из-за того, что-де Вадик не упомянул его имя в разговоре с одним именитым профессором.

— Ну ладно, Андрей, надо быть добрее, — вставила Любочка. — Все мы немного здесь кончились.

— Начались, — захохотал Генрих. — И вот на что я обратил внимание: как американцы произносят слово «деньги». В телевизорах, в разговорах, везде… Не заметили? С придыханием, с особой вибрацией в голосе, а главное, с каким-то сексуальными, настойчивыми интонациями… И я не удивлюсь, если…

— Да, да, это точно! — вставила Лена. — Я понимаю теперь. Как ты верно схватил!

— Ну а что же ещё относится к божеству здесь, в XX веке? — подал голос Игорь.

— Эх, лучше я вас всех позабавлю, — вмешался Андрей. — Я тут собрал статейки о моих сказках в «Новом журнале». Две рецензии неплохие, правда, все из Парижа. А вот в нашем регионе есть перлы. Зачту.

И он вынул папку из портфеля.

— Номер первый, — объявил Андрей. — «Автор в своих рассказах-сказках повествует нам о всякой нечисти, леших, ведьмаках. Зачем это? Что автор имеет в виду? Какое социальное содержание за этим стоит? Неужели в двадцатом столетии нет других забот? Неужели для господина Кругова борьба с тоталитаризмом — пустой звук?»

От хохота Любочки её чашка с чаем как-то сюрреально перевернулась, и чай залил чёрный стол.

— Номер второй, — продолжал Андрей. — «Писатель великолепно владеет своей темой, её глубокой символикой. Не может быть двух мнений, ибо ясно, что под видом ведьм, старух, русалок и леших автор разоблачает советских агентов».

— Этому надо поставить памятник, — закричал Игорь из своего угла. — Сохрани для потомства, Андрей.

— Нет, это уже настоящий сюр, — хохоча, перебил Генрих. — На Нобелевку тянет такая критика.

— Но одна заметочка причудлива. Это наш Саша опять отличился. Читаю: «Весь смысл этих страшных произведений сводится, по существу, к нелепому охаиванью нечистой силы. Зачем? Это не плюралистический подход. Мы должны учиться быть толерантными. Терпимость — вот великий урок, который нам преподаёт великая западная демократия. И эта терпимость неделима, так же как неделима и сама свобода. Здесь не может быть исключений. Терпимость к так называемому чёрту, то есть, выражаясь психоаналитически, к так называемым низшим инстинктам человека, является альфой и омегой свободы и западной демократии. Тот, кто не способен этого понять, недостоин свободы и плюрализма, этого апофеоза нашей новой великой родины — США».

— Ну и тип… Андрей, ты мне этого не читал! — удивилась Лена.

— Да, Сашка даёт прикурить! — хохотал Генрих. — Но всё-таки он когда-нибудь нарвётся на неприятности. Не все же здесь дураки, в конце концов. Лишат его куска.

— Да уж…

…Постепенно беседа в этот неясный, странный дружеский вечер, ни в чём не напоминающий их московские встречи, затихала. Игорь и Андрей с Леной покинули, наконец, Кегеянов. Их путь лежал по длинной, прямой, почти безлюдной нью-йоркской улице с немного другой луной в небе — до метро. Там Игорь простился с Круговыми — до своей гостиницы он ходил обычно пешком, возвращаясь по ночам, один, не шарахаясь от всяких странных фигур, периодически возникающих около него.

Андрей и Лена нырнули в метро. Уже привычно, но не без биения сердца понеслись по подземелью. Было тихо, в углу вагона скучали убийцы. Кто-то спал на полу. И было безлюдно — почти совершенно безлюдно, как будто никого не было здесь. И тогда в сознании Андрея прорезались слова: «Большой Брат всегда смотрит на тебя». И застыли в мозгу светло-огненной формулой… Убийцы спали.

Они выскочили, наконец, на землю. То был их Вудсайд. Чуть-чуть прошлись по какой-то скучной, ординарной улочке и вдруг вдали увидели Манхэттен. Он сиял бесчисленно-маленькими глазами великана, но больше всего их поразило необъяснимое кровавое зарево над этим городом-островом. Они впервые увидели его по-настоящему. Всё небо над Манхэттеном было залито этой кровью, как проклятием, и вместе с тем в зареве этом, в его отсветах и огне было что-то мёртвое, словно созданное воображением ада, оно было зримо, как огненный, широкий меч над головой.

13

Прошло ещё полтора месяца. Наконец и Лена закатила Андрею истерику.

Андрей отчаянно пытался успокоить.

— Нет, ты должен во что бы то ни стало выбраться отсюда! В спокойный университетский город. Сделай, сделай невозможное. Достань там работу…

— Ты же знаешь, я сделал всё, что возможно. Ничего не остаётся, кроме как ждать. Теперь уже всё только в руках судьбы.

Лена повернулась к окну.

— Я не могу так жить.

— Так, всё, — Андрей обнял её за плечи. — Успокойся. Не может быть, чтобы не было выхода…

И Андрей опять что-то придумывал, метался, пытался ускорить то, что невозможно было ускорить.

— Видишь, как вывернулся Павел? Лишился работы, квартиры, всего, а пристроился у американки. Каждому своё.

— А у нас какой шанс? Только университет, — твердила Лена.

И опять они бегали, суетились, а времени на то привычное, родное, глубинное, чем они жили в Москве, становилось всё меньше и меньше. Всё поглощала нелепая «борьба».

— Если бы ты одну десятую той энергии, которую ты тратишь здесь, тратил бы в Москве в смысле работы — то был бы там уже членом академии, — говорила Лена. — А здесь ты пока ещё ничего не добился. Здесь каждый маленький сдвиг даётся с усилием — двадцать раз надо что-то сделать, чтобы получилось всего одно попадание. А девятнадцать — мимо.

Андрей, усталый от напряжения, стал искать какого-то успокоения, и особенно искал он встречи с Мишей Замариным, вечно исчезающим. Они не были близкими друзьями в Москве, но всё же Андрей неплохо знал его.

— Он и тогда был чуть-чуть необычным, даже для нашей среды, но здесь, в Америке, он совсем одичал, — говаривал Андрей. — Неконтактен. Понятно, развал семьи. Но он-то не особо горюет об этом. И хоть и угрюм, но как-то очень уверен в себе. И что-то меня тянет к нему.

…Замарин встретил Андрея у себя дома, и на этот раз улыбчиво.

— Ты уже сколько здесь? Пора делать выводы. Как тебе аборигены? — приветствовал он его.

— «Слишком много кругом иностранцев», — пошутил Андрей словами поэта Саши.

— Вот одна из них, — сказал Миша, и навстречу Андрею вышла художница и переводчица с итальянского на английский, цветущая молодостью Клэр.

Познакомились и сели за столик. Несмотря на цветенье, глаза Клэр были напряжённые и грустные.

— Не думайте, что вам здесь труднее, чем другим творческим людям, например нам, американцам. Здесь пробиться по-настоящему стало почти невозможно, — заявила она довольно холодно. — Очень многое зависит от боссов, от прессы, которая делает здесь «знаменитостей». Всё зависит от их воли, от их выбора, от их политики. Можно быть гением, талантом — и оказаться за бортом.

— Из ста талантов выбирают одного, который не более других талантлив, но на котором легче сделать деньги, — добавил Миша. — Остальных — в помойку.

— Фактически начинать нам гораздо труднее, чем вам, — продолжала Клэр, потягивая вино. — Вы всё-таки здесь «экзотика».

— Клэр, но я пью за ваш успех, — произнёс Андрей. — Такая женщина, как вы, должна его иметь. За ваш «Кадиллак»!

Клэр засмеялась.

— Я очень хочу жить, — вдруг сказала она опять с грустью. — Но жить и иметь успех — это одно и то же. Я ухожу, мои русские друзья. Мне надо ещё кое-что сделать. Вы даёте мне эту книгу, Михаил?

— Конечно, Клэр, конечно.

И Клэр ушла, упорхнула; захлопнулась дверь.

— Пойдём, отвезу тебя в бар, посидим, — сказал Михаил, собираясь. — В моей берлоге слишком темно.

В баре было спокойно. Тихо звучал телевизор. Двое у стойки уставились в него.

Другой как будто бы дремал, неподвижно глядя в рюмку с виски.

— Сплошное небытие, — махнул рукой Михаил. — Сядем за столиком, в стороне.

Когда уселись, Андрей сразу взял быка за рога.

— Миша, ну что ты думаешь, как мне пробиться?

— Смотря куда и в каком смысле, Андрей. Даже не знаю, что тебе посоветовать.

— До сих пор мне так ничего и не удалось. Но ты же знаешь, что настоящий талант — от вечности. Рукописи не горят.

Михаил усмехнулся.

— Тогда не надо было уезжать. Хотя нам и было плохо там. Но плохо в социальном смысле, а не в духовном. Плохо, ну и пускай.

— Мы многого не знали. Хотелось, чтобы дело рук наших увидело свет при нашей жизни. Но теперь всё отрезано.

— Ну и ладно — отрезано и отрезано, нечего об этом говорить. Может быть, нам по судьбе надо было познать мир. Увидеть, какой он есть, лицом к лицу. Ведь там наши русские горе-интеллигенты ничего, ну абсолютно ничего об этом не знают.

— Ну, не все.

— Не все. Но даже эти «не все» только смутно предощущают то, что мы здесь узнали точно уже через месяц после приезда. Достаточно было только месяца или чуть больше, потому что за нами опустился непроницаемый занавес — и нет возврата, и ты один, — и тогда только познаётся настоящая, а не бутафорская реальность. Это, разумеется, не туристическая поездка и не командировка.

— Ну, хорошо. Ты здесь уже долго. Каков тут социальный механизм, как он работает?

— Ох, Андрей, да неужели ты сам ещё всё не видишь?

— Вижу, но не всё. Почему столько нищих, безработных, вэлферовцев, дегенератов, трущоб? Неужели государство, считающееся самым богатым в мире, не может для них сделать что-то лучшее?

— Ну, ты даёшь, — удивился Михаил и от удивления даже выпил сразу огромную кружку пива.

— Конечно, я понимаю, что здесь есть на то экономические причины. Но у меня такое ощущение, что это к тому же ещё и, так сказать, сознательно.

— Это механизм социального террора, и в этом плане это делается, конечно, сознательно. Это политика большого бизнеса и финансовой олигархии — чтобы держать в повиновении массы, особенно средний класс. Чтоб развить страх перед падением в нищету, чтоб каждый думал только о деньгах и готов был на всё, лишь бы удержаться на поверхности. Чтоб был наглядный пример, что ждёт каждого, если он оступится. И всё это на фоне всемогущего блеска золота.

Андрей слушал, немного подавленный, но возразить было нечего, слишком это было очевидно.

— И это очень удобно, чтобы держать в страхе средние, определяющие слои населения. Люди только и думают о том, чтобы не потерять работу, заработать как можно больше денег на будущее, на старость. Всегда есть страх за будущее, страх, что с тобой может случиться то же, что с ними, что ты окажешься в этой зоне… Работают, как обезумевшие; чтоб сходить в сортир, надо спрашивать разрешения у начальства. И деньги, деньги, деньги — только одно в сознании. После работы — телевизор. И вот так называемый свободный человек — иными словами, робот — испечён.

— Ну и картина, — угрюмо заключил Андрей. — Но всё-таки у них технология.

— Зачем нужна технология, если нет человека? Человек — вот смысл и цель цивилизации. А не технология. Можно иметь и технологию, и человека.

— Ну, естественно.

— Да, вот так и создаётся молчаливое большинство. А что за жизнь у этих людей? У теней в аду — и то более духовная, светлая и радостная. А если взять вообще историю Запада, не только Америки… Их колонии… Это же был мировой архипелаг ГУЛАГ, существующий столетиями. То тихий, то бурный геноцид. А зайди в любую книжную лавку — не очень-то там много книг об этом. Свобода, так сказать. То, что пишут в «Индия таймс», ты не встретишь на страницах «Нью-Йорк таймс»…

А та же Ирландия? Кто организовал в первой половине XIX века искусственный голод, проводил геноцид, уничтожив больше половины населения? Самая демократическая Великобритания с парламентом и конституцией. А инквизиция, потоки крови в Европе? Какой там Иван Грозный! Смешно. Конечно, везде были преступления, но эти, намного опередив всех, в последнее время ещё взяли себе в привычку какое-то слабоумное лицемерие: все свои злодейства им надо обязательно прикрывать. Переделывают историю, как хотят…

А геноцид православных в Югославии, а Индия… Да что тут перечислять, собьёшься… Говорят, что после Хиросимы и Нагасаки американцы сбрасывали с самолётов аспирин и не забывали это списывать с налогов. Бомбили немецкие города, сносили целые жилые массивы (вместе с жителями), только чтобы потом строительные компании могли строить новые дома и делать на этом бизнес.

— Да, я уже заметил, лицемерие — это их основа. Одни морды лидеров по телевизору чего стоят. Пуговичные глазки, тоненькая улыбочка на устах. А вид такой, аура такая, что в аду встретишь — удивишься. Особенно умилительно, когда они о Христе говорят…

— Сейчас всё меньше и меньше о Христе говорят. Ты вот обрати внимание на другое. Ясно, что их власть здесь — это диктатура бизнеса и банков. Диктатура за занавесом. Но какой ловкий занавес они скроили! Пишут, мол, что наш президент, наши выборы, а выбирать можно только уже проплаченных. Театр марионеток. А в газетах: демократия, свобода… На каждом углу визжат о своей свободе. Это уже само по себе подозрительно. А на деле — такой скрытый и откровенный контроль, что, может быть, Гитлеру и не снилось. Но, что интересно, камуфляж всегда соблюдается, ласково так, аккуратненько, с лицемерной улыбочкой: в газетах двадцать огромных статей, каких надо, но обязательно одна-две маленькие, где-нибудь в стороне, — против. Дескать, вот, у нас демократия, свобода.

— И всё-таки у меня порой вспыхивает надежда, — вдруг проговорил Андрей.

— Это потому, что ты недавно приехал, — холодно ответил Замарин. — И к тому же живо вспоминаешь то плохое, что было там. Но скоро ты будешь вспоминать только хорошее из той жизни. А что касается этой страны… — он махнул рукой. — Америка хвастается своим динамизмом, своим движением, и в ней действительно всё меняется, кроме одного — власти денег и людей, у кого есть деньги, в глобальном масштабе, конечно. И этим пронизано всё: от религии и искусства до воспитания в дошкольном возрасте и похорон.

— И что же делать?

— Что делать? — Замарин иронически развёл руками и посмотрел на Андрея. — Или исчезнуть. Или… Много «или».

— А я считаю, что всё же существует иная Америка. Не говоря уже о том, что здесь много хороших людей.

— Ну-ну. Но не в их руках власть, и не они делают здесь погоду.

— Всё может измениться.

— Кроме одного.

В бар вошли две проститутки. Довольно страшные по своей искусственности и разукрашенности. Они скорее отталкивали, чем привлекали, и походили на манекены. Деревянно подошли к стойке и разместились, так же деревянно крича. Андрей удивлённо загляделся на их искусственность и чуть-чуть испугался: за их клиентов.

— Но самое страшное здесь вовсе не в том, о чём мы говорили, а в другом, — прервал его изумление Миша. — Когда-нибудь ты узнаешь это на собственном опыте.

— А тебе не кажется, что эти проститутки пришли с Марса? — спросил Андрей.

— A-а… Я привык, — Замарин лениво отпил пива.

— Но всё-таки, чем ты здесь занимаешься, кроме живописи?

Замарин Миша ничего не ответил, только улыбнулся, но от его улыбки повеяло ещё большей неизвестностью.

— Ты сам в чём-то изменился здесь. Не во всём, конечно, — добавил Андрей.

— На том свете мы тоже не узнаем друг друга, — засмеялся Замарин. — За тот свет, старик!

И он поднял кружку.

14

Лена и Андрей сидели на неустойчивых стульях в большой, но дико запущенной, грязной, с пыльными стёклами квартире. В квартире уже год жили эмигранты из Москвы — отец и дочь.

Отец, семидесятилетний старик, лежал на диване, взятом с помойки, и кричал (на Андрея смотрели его большие, лихорадочные глаза):

— Вы видите этот шоколад?!! — в руках старика действительно была мокрая плитка шоколада. — Только в свободной стране может быть такой шоколад. Я купил его со скидкой двадцать процентов! Вы хоть понимаете, насколько вы счастливы, что живёте в такой великой демократической державе, как Америка?!

Андрей замер, но почти согласно кивал головой.

— Наконец-то мы на свободе! — старик поднял палец. — Надя, принеси кофе!

В другом тёмном углу комнаты на стуле сидела его дочь, сорокалетняя женщина, которая мечтала здесь кем-то стать. Она незаметно вышла на кухню.

Пальцем старик указал на свой лоб.

— Мы ещё не в силах понять всем своим умом, — сказал он и вытянулся на диване, — что такое свобода. Мы не в силах осознать всё величие Америки.

— Кем вы были в Москве, Дмитрий Константинович? — робко спросила Лена.

Старик повернул на неё уже красные глаза:

— Я был редактором. И мучился.

Надя принесла кофе.

— Я хотела бы вас попросить, Андрей Владимирович, помочь мне опубликовать тут мои статьи, — произнесла она. — В «Новом журнале»… У нас нет друзей…

— Как это у нас нет друзей, Надя? — поднялся старик. — Ты что?! В Америке у нас все друзья! Просто Андрей Владимирович, как писатель, мог бы тебе действительно помочь.

«Они воображают, что я многое могу», — с ужасом подумал Андрей.

— Ну, хорошо, потом поговорим о делах, — как-то забито и совсем тихо сказала Надя. — Попьём кофе…

Но Андрей всё-таки рассказал о ситуации в эмигрантских газетах и журналах, кому надо писать и так далее.

— Вы видите, какая свобода! — и Дмитрий Константинович опять как-то призрачно взглянул на Андрея.

…Через час Круговым надо было уходить. Надя отвела Андрея в другую комнату, чтобы дать свои статьи.

— Приходите, Андрей Владимирович, дня через два, — она судорожно сглотнула слюну. — Вы знаете, нас вчера опять ограбили. Это уже четвёртый раз за этот месяц. Хотя смешно — что у нас брать, что мы можем купить на вэлфер? Но здесь трущобы. Тащат даже поломанные стулья. Просто заходят, как на помойку. Сломали дверь днём и вошли. Мы идём и видим — дверь открыта. А в полиции заявили: «Скажите спасибо, что вас не было в квартире. Радуйтесь, что живы. Но мы такими делами не занимаемся, вы знаете, сколько в Нью-Йорке таких квартирных краж случается каждый день?» Так и сказали.

— Да, вот и я обратил внимание, что дверь-то у вас…

— Мы не знаем, что делать. Сначала надо немного отремонтировать квартиру. А денег нет, — тихо сказала Надя.

— Надя, мы придём к вам завтра. И я сделаю, что смогу. Я хочу с вами поговорить — наедине, — медленно сказал Андрей.

— Хорошо, хорошо. Спасибо. Значит, придёте завтра?

Надя вошла в комнату отца:

— Папа, Андрей с Леной придут завтра вечером…

— До свидания, друзья, — отозвался Дмитрий Константинович.


— Как ты думаешь, он верит в то, что кричал? Или он и нас, и всех боится? — спросила Лена у Андрея, когда они неслись в автобусе по нью-йоркской ночи.

— Конечно, он боится. Но он и верит — ты вспомни его глаза!

Дмитрий Константинович умирал — умирал в эту ночь. Нади не было — она убежала за врачом: там, через два квартала, жил их знакомый врач, но у него пока ещё не успели поставить телефон, а местного, американского, врача вызывать было бесполезно.

Отец — в одиночестве — подполз к дыре в окне и дышал. В эти последние минуты он ни о чём не думал: ни о прошлом, ни о будущем, ни о жизни, ни о смерти. Ни о чём.

Послышались тяжёлые, уверенные шаги по лестнице. Открылась дверь. Вошли грабители: двое молодых парней. Один из них быстро взглянул на Дмитрия Константиновича. Тот еле стоял у окна.

Парни, не обращая на него внимания, взяли стол и вынесли его вместе с чайной посудой. Дмитрий Константинович почти в той же позе остался у окна.

Когда Надя вернулась со знакомым врачом, отец был уже мёртв. Он лежал точно на том месте, где стоял вынесенный стол.

15

— Я не могу здесь больше жить! — этот крик на русском языке Игорь услышал днём, посреди грохота и воя Бродвея.

Кричала женщина, в полузабытьи, истерически, её длинные русые волосы разметались — рядом стоял толстый мужчина, видимо её муж, и довольно равнодушно её слушал. Было видно, что ему здесь более или менее нравилось.

Игорь уже привык к подобным и другим картинам. Цель его была тут, на углу, — встретить Андрея и повести его на Сорок вторую улицу, которую последний толком так и не знал до сих пор. Сорок вторая улица — по крайней мере внешне — считалась самой разнузданной в Нью-Йорке. По одну сторону — сплошная порнография: фильмы и прочее, прочее. По другую сторону — фильмы ужасов без прочего, прочего. Друзья решили заглянуть именно в эту сторону.

Андрей появился чуть-чуть весёлый.

— Ну, двинулись, — заявил он.

— Что-то тебя будущие ужасы так веселят, — недоверчиво проговорил Игорь. — Я не так уж люблю эти страсти. Ну уж ладно, тебя сведу.

Сорок вторая опять поразила Андрея своим динамизмом. Потоки автомобилей, людей, крутящиеся рекламы, крик — всё это с утра, днём. Прохожие на тротуарах пребывали всё время в какой-то ажитации; из порнографических закоулков выскакивали потные люди, во всю мощь шла торговля: соки и сосиски мгновенно поглощались. Но были и какие-то худые выжидающие типы, видно, совсем без денег. Реклама орала так победоносно, что, казалось, рёв машин превращался в её рёв. Мелькали и дети…

Игорь с Андреем купили билеты на какой-то ультрасовременный кошмар. Кинотеатров по бокам было много, но все маленькие; тёмный зал казался ещё меньше и ýже, чем был. Андрея удивило, что в самом зале, у входа, появились двое, как всегда, сверхвооружённых полицейских. Потом они исчезли. Но, прежде чем начался фильм, у Андрея опять возникло ощущение ловушки: зал незаметно, словно входили тени, заполнился, однако, вполне осязаемыми, но странными молодыми людьми. Они были наполнены какой-то тёмной энергией, некоторые покачивались — и Андрей не знал совершенно, чего от них можно ожидать. Он сталкивался — в далёком прошлом — с хулиганами и даже бандитами, но понимал их психологию. С ними можно было вступить в контакт, даже смягчить их, зная их в душе. Но здесь не могло быть никакого контакта, и это было самое страшное. Поэтому, если произойдёт нападение — на улице или здесь, — оно будет неотвратимым, безжалостным и внезапным.

Рядом с ним сел, например, человек, понять которого, казалось, не было никакой возможности. По понятиям Андрея, он вёл себя угрожающе, но, как потом объяснил все тонкости Игорь, намерения у соседа были совершенно нейтральные. И наоборот, женщина, сидящая сзади, могла в любой момент закричать, призывая к атаке. Они сидели в середине зала, и вокруг них были эти люди — разных цветов кожи, и, как чувствовал Андрей, они находились в каком-то непонятном напряжении. Было явно также, что некоторые из них вооружены.

Из-за непривычной кинотеатральной атмосферы Андрей не мог отдать должное фильму, и он не понимал, то ли он смотрит на то, что происходит в зале, то ли фильм ужасов. Тем более вдруг поднялись клубы дыма — курили марихуану или, возможно, что-то покрепче из наркотиков. Замысловато-синий дымок висел в зале, как тучка.

В общем, ужас фильма ужасов как-то стушевался по сравнению с тем, что происходило в зале. Правда, на экране непрерывно пожирали людей — какие-то мутанты от животного мира, черви и так далее. Медленное пожирание живых людей со всеми деталями и было темою фильма, технически блестящего. Но мешал насладиться фильмом непривычный страх за себя наяву. Игорь же был более спокоен. Андрей еле дождался конца фильма: он был в кино в первый раз и не совсем понимал некоторые нюансы того, что творилось в зале, — из-за непонятности трудно было сдержать воображение. К счастью, опять появились вооружённые полицейские, фильм кончился тотальным пожиранием всех и вся, встали и странные люди и, пошатываясь, а некоторые приплясывая в угаре своей энергии, поспешили на улицу…

— Ну и мерзкий же фильм, — вздохнул Игорь. — Можно всё что угодно изображать, если что-то стоит за этим. А тут я просто пришёл на бойню. Как будто облили ведром крови, и всё. Без всякого смысла и подтекста.

— Видишь, всё-таки полицейские были. Значит, в зале может происходить чёрт знает что, почище, чем в фильмах… А ощущение осталось острое, но не от кино.

Андрею казалось, что эта постоянная острота ощущений словно опутывала великий город на воде, но особенно его злачные и преступные места. Он решил, что эта острота — просто от ощущения повседневной опасности, войны нет, вроде все живут, но где-то реально на тебя всё время нацелен невидимый нож. Поэтому все так нервно искали наслаждений.

И они бросились дальше: впереди были важные свидания, встречи. Мелькали жующие челюсти, очки, блеск глаз, короткая выпивка в барах, пляска рук, ноги… И все кружились вокруг центра Манхэттена. Небоскрёбы стояли, тянулись вверх, уходя в небытие. Круговороты вокруг огромных дешёвых магазинов. Торжественная, почти ритуальная тишина в маленьких магазинчиках, где продавалось то, что могли купить только миллионеры. И опять улицы, улицы, улицы. Снова огромный магазин. Опять потоки людей среди машин. В глазах — ненасытный огонь потребления. Бегут. Но у многих другие глаза — померкшие, странно-безразличные ко всему, словно глаза умерших демонов. Жадные липкие руки, тянущиеся к соку, к пиву, к аромату, к еде. И каменные лица выходящих из огромных машин последних марок. Идущих в уходящие в небо банки. Казалось, можно было купить даже это высокое и холодное небо над Манхэттеном и чек уже лежал в банке. Но это небо мстило, вселяясь своим холодом внутрь людей. Манекены в магазинах странно походили на живых прохожих, и Андрей вздрагивал, не имея возможности отличить…

Наконец, надо было сделать что-то совместное для завершения дня. Но Игорь вдруг не захотел никуда больше идти: надоело. А Генрих был занят. И они разошлись: Игорь поехал к себе, а Андрей к Лене, которая была в редакции «Нового журнала».

Он, к счастью, её застал, до вечера ещё оставались часы, и они решили осмелиться и заглянуть в Гарлем. Ехать надо было на метро, с пересадкой, и выйти решили не в самом Гарлеме, а на его границе. К тому же Гарлем теперь — как им сказали — был вовсе не самый ужасный район Нью-Йорка.

В метро было не так уж много народу, но мест не было; их всегда поражало, что здесь никто не уступал места, даже глубоким старикам и беременным женщинам. На этот раз в их вагоне, еле держась, стояла беременная женщина. Но никто и не пошевельнулся, хотя сидело много молодых. Все словно застыли в каком-то эгоизме. Лица были совершенно равнодушные, и чувствовалось, что так уже узаконено и ничего изменить уже нельзя. Женщину вырвало, но всё равно поезд нёсся в полном безразличии…

Вышли на краю Гарлема: перейти улицу — и начинался ад, и это было опасно.

Всё-таки они решились войти в зону. Длинная улица почти опустошённых, разбитых трёх- или пятиэтажных домов. Грязь и пыль летели по ветру вперёд, вглубь улиц. Худые, как призраки, большие собаки еле двигались по мостовой, как люди. Но людей — пока нет.

Прошли чуть дальше — и вот первые люди лежат на земле, и непонятно, что с ними: наркотики, перепой или, скорее, просто так. Внезапно из-за дома вышла группа людей. Они обалдело и неподвижно уставились на Лену и Андрея.

— Нет, дальше идти невозможно, — спохватилась Лена. — Даже сердце бьётся. Чувствую: что-то не пускает. Почему они на нас так смотрят? Уйдём отсюда!

— Ну, это уже бегство. Мы прошли уже двести метров. Сделаем вид, что что-то ищем, не нашли и уходим.

— Мы — русские. Это не мы вас вывозили из Африки и торговали вами, не мы, — пробормотала Лена по-английски, но люди её не слышали, а если бы слышали, вряд ли бы поняли — здесь был уже другой английский. Но они и так видели: эти двое белых и не местные, и не американцы.

— Уходите отсюда, — вдруг крикнул один из группы, поменьше ростом. Сказал так, что это было понятно.

И они ушли.

— Что лезть в гибель заранее, — говорила Лена в метро, прижавшись к Андрею. — И метро мне это опротивело. Выйдем и доедем на автобусе…

Уже тьма объяла Манхэттен. Город хохотал огнями ночных реклам. На огромном небоскрёбе, на вершине его, горели огненные цифры: 666. Говорили, что это просто номер дома, но на других небоскрёбах не горели цифры их номеров. Этот был единственный, и кровавое сияние его было видно издалека…

16

Игорь Ростовцев, расставшись с Андреем и возвратившись домой, в этот же вечер сидел уже в своей конуре в гостинице. Окно конуры выходило не на улицу, а в какое-то каменное ущелье между домами. В каморке приютилась только кровать и маленький столик у окна. В стене — обычный шкаф для одежды. В углу — старый заржавленный холодильник и рядом, в комнате же, душ, отгороженный пластиковой занавеской. Три стула. И коммутаторский телефон. На стене висела картина, подаренная Ростовцеву Анатолием Зверевым, знаменитым московским художником-неконформистом. В углу — маленькая иконка. Но больше всего в комнате было тараканов. Коричневые, чёрные и тотальные, они появлялись неизвестно откуда; иногда, казалось, падали с потолка, со стен. Пол в «душевой» часто настолько плотно покрывался ими, что нельзя было ступать и приходилось принимать железные меры.

Но после смерти матери — она умерла полгода назад, одна, в Москве — Игорь вдруг полюбил своих тараканов, которых он обычно не выносил. Он приучился даже разговаривать с ними — какое-никакое, а общение. Он со своим английским (всё-таки кончал иняз) лихорадочно-инстинктивно обошёл всех американцев, в основном это была богема или иногда слависты — некоторые хотели с ним общаться. Но теперь, уже больше года спустя, он сам не хотел вступать с ними в контакт, ибо общение — это не обмен словами, решил он. Кроме того, он уже заранее знал, что они скажут. Лучше уж просто читать книги или беседовать с тараканами. Он даже привык к трём из них и отличал их среди массы других.

А сейчас он решил преподнести им свой первый поэтический вечер. Просто почитать что-нибудь своё, из раннего, что одобрял ещё Пастернак, а потом — что-нибудь из классики.

Трое тараканов эти, с, может быть, еле-еле приметной индивидуальностью, были уже на столе. Остальных не надо было и звать: они чувствовали себя в этой каморке хозяевами, в уюте, как будто жили не в Нью-Йорке и не в XX веке.

Ростовцев взял со стенной полки свой первый московский самиздатовский сборник и стал читать. Ему показалось, что тараканы насторожились. Он читал всё дальше и дальше, и ритм стихов как будто околдовывал — воздух вокруг, может быть, тараканов, а больше всего его самого. Искоса он поглядывал на тех трёх: они застыли, не двигались, что вообще, наверное, было несвойственно этим созданиям. Равнодушная ночь за окном сопровождала это чтение. Игорь взмахивал и двигал одной рукой в ритм его слегка футуристических стихов, и тень руки играла на стене, и тараканы послушно бегали взад и вперёд, по велению этого ритма.

«Они у меня как змеи», — думал он и продолжал читать. «А всё-таки лучше бы здесь жили не тараканы, а змеи, много змей, — решил он сам с собой во время небольшого антракта. — Змеи, говорят, глубже понимают музыку. Но и эти хороши, птенцы мои поэтические. И вовсе я уж не так одинок».

А те трое были по-прежнему неподвижны, и к ним присоединился четвёртый.

Шаги послышались за дверью: кто-то тащил себе в номер уличную проститутку. Игорь хорошо различал их сленг. После перерыва он решил начать классику. Те трое вдруг побежали и заняли другое место на столе — около чашки с чаем. Правда, прежде чем начать классику, Игорь прочёл одно своё любимое стихотворение поэтессы-эмигрантки, покончившей самоубийством:

Прислушиваясь к чуждым мне словам,
Уже слепая к вечной Красоте,
Я проклинаю выжженное небо…

На мгновение тараканы пропали, и Красота, вечная, но уже больная, вошла в эту комнату. «Я читаю сам, но как будто слышу её голос — голос из бездны, — окончив чтение, подумал Игорь. — Зовёт меня и зовёт… Но что с ней самой? Как ей теперь — после её последней и самой страшной эмиграции?»

После смерти матери Игорю часто казалось, особенно по вечерам, в одиночестве, что она заговорит с ним по телефону — из Москвы или из той бездны, в которой она очутилась теперь вместе с той поэтессой, погубившей себя. Но чёрный телефон на столе непроницаемо молчал, особенно днём. А по вечерам некому было звонить, но, когда изредка, раз в три-четыре дня, раздавался звонок, Игорь с трепетом брал трубку: ему всё время чудилось, что раздаётся голос умершей матери.

Сегодня не было звонка, и тараканы ползали, заполняя каморку. Вечер (поэтический) закончился глубокой ночью, а после для Игоря наступило забвение — до следующего утра.

17

— Ну что, живём?! Неплохо, а?! Ха-ха-ха! — говорил Андрею в кафе сытым голосом довольный журналист со «Свободы» Виктор — тот самый, который учил Андрея на вечере у переводчицы, как действовать «здесь».

— Ну, не очень-то хорошо, — отвечал Андрей. — «Манифест» наш полностью зарубили. Было тяжело для ребят. Мои вещи идут в русской прессе, в американских журналах. Но с книгой моей в нью-йоркских издательствах неважно: пока одни отказы.

— А чего ты хотел, старик? Не всё сразу. — И Виктор запихнул в рот полсосиски, еле прожевал. — О тебе и так все говорят, что тебе везёт. Сколько здесь вообще без надежды оказались — писателей, художников. А ты ещё жалуешься. Имей совесть. Ведь ты же не политический диссидент, а просто писатель. А некоторые, между прочим, приехали из тюрьмы или после громовых протестов, поддержанных мировой общественностью, да и раньше уже были известны — им и дорога, им и деньги платят, и книги идут, на политические темы, конечно. А ты здесь без году неделю и раньше нигде не печатался, вылез из самиздата.

— Да я ничего и не говорю. Терплю.

— Небось в Москве и не мечтал о публикациях, хотя писал легенды, высокую мифологию, а не антисоветские романы. А сейчас подавай тебе всё сразу. Учти, начинающим американским писателям здесь ещё труднее, чем тебе, например.

— Но так многие говорили — тут есть возможности, свобода.

— Возможно, но осторожно, — закашлялся Виктор. — Слышал про Корицкого? Его книги по политической социологии идут на ура, во всех газетах пишут о нём, в журналах — портрет. А знаешь, что он мне сказал? «Стоит мне сделать всего одну ошибку или просто не понять, чего от меня хотят, — и моя карьера полетит в тартарары, в издательствах захлопнутся двери и в университете всё будет кончено». Вот так. И не смотри на то, что он знаменит; здесь знаменитости, даже литературные, лепятся, как шарики, и, как шарики же, выкатываются со сцены, если надо. Те, о ком сейчас кричат по ТВ, — несколько месяцев, и их нету, и никто о них и не вспомнит, как будто их и не было вовсе. Сдуют. Вот это фабрика, старик! Я тебе больше скажу: технология умов и развлечений высшего качества. Будь ты хоть Данте — в порошок сотрут.

И Виктор поднял вверх жирный палец. Он весь сиял от самодовольства.

— Ну ладно, Витя, мне надо идти, — нетерпеливо проговорил Андрей.

— Дерзай! — Виктор похлопал его по плечу. — Главное, не теряй ни минуты. Время — деньги и слава. Я сплю по четыре-пять часов в сутки. И, слава богу, результат есть. Но ещё важней — секи ситуацию, старик, ой секи! Не то будешь вертеться, как бешеный, не спать по ночам, а всё останешься беден, как инвалид. Про таких говорят: у него ни времени, ни денег. Ха-ха-ха! Будь господином своей судьбы. А главное, не капризничай, хватай, что дают. Это касается не только политики — искусства тоже. Один тут — сценарист — по огромной протекции предложил свой сценарий одному знаменитому продюсеру. Тот говорит: «Я прочёл ваш сценарий, его надо переделать полностью: вот так, вот так и вот так. Тогда можно вложить деньги». Сценарист в крик: мол, какое «переделать», не буду я ничего переделывать. Продюсер посмотрел на него, как на сумасшедшего, и сказал: «Знаете, сколько стоит одна минута моего времени? Так что аудиенция окончена». Такие-то дела.

Андрей ушёл, вспоминая слова одного уже известного в Америке художника-эмигранта. «Здесь, — сказал он, — приходится тесно общаться с теми, с кем в Москве рядом в поле бы не сел». По дороге домой Андрей погрузился в размышления о своей ситуации на сегодняшний день, хотя подводить итоги было пока рано. Ну что ж, на работу в университете пока одни надежды. Сколько будет поддерживать Толстовский фонд — неизвестно. Но, видимо, скоро кончат. И тогда… С книгой в американских издательствах — тоже неизвестность; внутренние рецензии, как он слышал, хорошие, но… Хотя к отказам, как ему объяснили американцы, писателю на Западе надо заранее привыкнуть. И Хемингуэя печатали после десятков отказов.

Хуже всего, что стали сдавать нервы у Лены. Вот Любочка — другое дело, просто пышет оптимизмом. Да и английский блестящий. И ещё счастье, что Макферсоны их так любят и ценят творчество Андрея. Бывать у них — настоящая отдушина. Так было и в Вене — посреди всеобщего равнодушия вдруг нашёлся человек, который балдел от его легенд и рассказов, не веря глазам. И тогда этот удивительный писатель помог им, написав письмо в американский ПЕН-клуб и опубликовав его рассказы в своём журнале. Что бы они делали без звонков и писем из ПЕН-клуба в Толстовский фонд: уже бы давно от них отказались, работы нигде нет, квартиру бы не сняли — была бы каморка в гостинице и вэлфер. А те, кто его получают, уже одним этим вычёркивают себя из жизни: им уже никогда не получить нормальной работы. A гонорары в эмигрантской прессе — это смешно — на них не проживёшь…

Удивительно, казалось бы, на дюйм они были от катастрофы — не будь этого случайного писателя в Вене и такого же случайного в Нью-Йорке, — но этот дюйм перешагнуть не дала судьба.

Дома Андрея с нетерпением ждала Лена:

— Звонил Павел со своей американкой. Зовёт сегодня в закрытый ночной клуб. Приглашения на нас он сделал. Вот здорово! Всё-таки первый раз в жизни закрытый ночной клуб в центре мирового Вавилона, — и Лена подмигнула Андрею. — Понеслись!

Опять сумасшедшее метро. Рывок — и центр Манхэттена. Рядом — национальная библиотека, вокруг — банки, небоскрёбы, церквей почти нет. У выхода из метро — трое нищих; один молодой негр, скрючившись, сидел на тротуаре. Идёт дождь. Пробежали квартала два — и вот вход. Там Павел с американкой.

— Сколько можно ждать! Вперёд!

Роскошное модерновое помещение. Раздевалка. Буфет. Огни. Людей — достаточно. Один — почему-то в шубе, но не простой, а леопардовой, которая стоит дороже автомобиля.

Разделись.

— Будет просто вечер танцев. Но будет весело — сами увидите, — предупредил Павел.

И грянула рок-музыка. Огни то мгновенно гасли, то снова вспыхивали, бросая из тьмы в солнце, из солнца — во мрак. С мгновенной быстротой. Секунда — мрак, секунда — солнце. И опять. И рок. Все неистово плясали. У Лены слегка закружилась голова. Павел извивался не хуже американцев. Тот, в леопардовой шубе, — мужик лет пятидесяти — совсем обезумел. Вокруг кривлялось много старух — конечно богатых. Разукрашенные, кто в брюках, кто в мини-юбках, со вставшими дыбом искусственными волосами. Глаза — что свечи похотливому божеству. Они извивались и плясали не хуже молодых, даже как-то сладострастнее их: молодые были более спокойны. Но, несмотря на сладострастие, то там, то здесь маленьким заревом мелькала вставная челюсть.

Перерыв. С жадностью — напитки, вино, тоники — в семь-восемь раз дороже, чем в магазинах. И опять рок. С каждым ритмом всё бешеней и окончательней. Кажется — больше уже нельзя.

И опять перерыв. Изнеможение. И опять по новой. Странно, что среди девочек мало было женственных лиц и фигур. Кружится голова. Лица то возникают из тьмы, то тут же уходят в неё. И так без конца.

Результат — физиологическое превращение, эдакая алхимия: в тебе ничего нет, кроме дёргающихся импульсов и подчинённого им тела. Если такая «алхимия» повторяется часто, результат закрепляется. Но на душе хорошо.

Однако на Андрея и Лену это не так уж подействовало. Они больше наблюдали за людьми.

— Неплохо повеселились, — заключила Лена, когда они возвращались домой.

— Один раз можно сходить. Интереса ради. Другой раз, может, лет через пять, — смеясь, ответил Андрей.

— А видал этого, в леопардовой шубе? — спросила Лена и подала пятьдесят центов лежащему на земле нищему. Тот ничего не ответил. Он уже давно перестал о чём-либо говорить.

18

Дни опять пошли неразгаданной змейкой — вперёд. Странно-неженственные женщины на улицах, эмигранты с их спорами, крики детей, улыбки сумасшедших, офисы, дела, инциденты (опять напали на бедного Вайнштейна и ограбили на улице Павла), поездки к Макферсонам — всё крутилось, взвихрялось, но реальных сдвигов было мало.

Поездки к Макферсонам очень успокаивали, Джим всё больше привязывался к Андрею, обсуждалась проза; хватало времени и на поездки в лес. Писались письма, порой бросались с «неземных» небоскрёбов вниз помятые, туманные существа — в основном из-за денег: божество нуждалось в жертвоприношениях.

Но, что бы ни происходило, какие бы дико-марсианские сцены ни встречались на пути, как бы ни мучила неизвестность и привычный для всех здесь — эмигрантов и местных — страх перед будущим, в душе Андрея свершалось нечто тайное и сокровенное, что постепенно стало его второй жизнью, его внутренней, подпольной жизнью, ибо о ней здесь рискованно было говорить кому-либо, кроме, пожалуй, собственной жены. Да и не было желания говорить.

Это началось ещё раньше, и он шептал себе об этом среди мрака нью-йоркской ночи: «И это здесь хотят убить», но всё нарастало и нарастало, подобно бесконечному, грозному и в то же время в глубине своей странно-нежному гулу. Он был так охвачен этой любовью, что уже не мог ей сопротивляться. А некоторые сопротивлялись — чтобы выжить в чуждом мире.

— Это всегда будет с нами, — тайно, почти намёком, говорила ему Любочка. — С этим мы и умрём. Но до своей смерти нам надо жить. Если мы дадим себе волю в этом, то пропадём здесь навсегда. Мы умрём до своей смерти.

Но он не чувствовал, что «это» является препятствием для жизни здесь. Просто жизнь здесь была сама по себе, а «это» происходило в другой сфере, в другом измерении — и то, что происходило в нью-йоркской жизни, совершенно не влияло на него, был ли успех или неуспех, горе или радость, тоска или желание жить — всё это не влияло на ту сокровенную сферу.

Внезапно Андрей понял, что это вовсе не ностальгия, которая приходит и уходит, а просто постоянная любовь, которой нет конца. И она вовсе не всегда обозначена разлукой, а, наоборот, часто даёт ему силу жить — уже в другом измерении, но именно жить какой-то высшей жизнью. Ведь его страна всё равно существует, если даже он не находится в ней и не видит её физическими глазами. Она существует и в нём, и в близких людях, и в книгах, которые его окружают дома, и в музыке, которую он часто любил теперь слушать. И просто существует — пусть там, за океаном.

Но что ещё больше поразило и даже ужаснуло его, была сила этой любви, которую он ощущал даже физически — внутри души. Через некоторое время он почувствовал, что никакой «ностальгией» и даже никаким естественным патриотизмом это нельзя объяснить. По крайней мере, так ему казалось. Он чувствовал, что его душа еле вмещает какой-то океан чувств и реальностей, и имя этому было — любовь к России. И этот океан уходил в такие глубины его за-сознания и в то же время был так слит с ним, что он твердил самому себе: «Мне кажется, что это выходит за всякие пределы. Я просто всем своим существом, всей своей интуицией вижу, что здесь не просто любовь, ностальгия или тоска по родине, но ещё какая-то тайна…»

Он бросился наблюдать, читать, узнавать про «ностальгию», про «отрезанность от родины», «разлуку» — в разных временах и вариантах — и видел, что это далеко не совсем то, что он чувствует и, как он интуитивно догадывался, чувствовали другие.

О Лене нечего было и говорить — она вообще не могла и сказать слова об этом, только плакала.

«Это выходит за пределы, — опять говорил он самому себе. — И тем не менее с этим можно жить, но уже по-иному».

В поисках ответа, в чём причина, в чём тайна такого необыкновенного качества этой любви, он бросался к источникам, к культуре. Стараясь как можно больше контролировать себя, пытаясь даже — насколько это возможно — быть холоднее, он стал уже совершенно по-новому, как бы с иной позиции, читать всё то, что было уже давно прочитано, с юности. Классику, в основном Достоевского, Гоголя, Толстого, Гончарова, Есенина, Блока, Платонова, Белого, летописи древнерусской литературы. Чтобы понять, понять самые истоки, причины причин. Но «причины причин» уходили в какую-то космологическую, даже бездонную глубину, но зато ему удавалось — и совершенно неожиданно для себя — сделать много поразивших его открытий. Он увидел, что русская литература ещё до сих пор скрывает в себе неразгаданные подводные течения, целые острова-вселенные, о которых он и не подозревал раньше или просто не узнавал их духовные очертания. Некоторые фразы, намёки были как духовные иероглифы, пронзающие его душу насквозь.

Он начинал понимать священный для русских подтекст русской литературы. И вместе с тем он видел невоплощённость, незаконченность. Всю глубину русской литературы и, шире, России, её тысячелетней истории нельзя понять тем аппаратом мышления, которым он обладал (и сами писатели не понимали). Андрей видел, что её дух настолько велик, что ещё далеко не полностью воплотился в истории и в культуре. В этих русских произведениях его всегда поражала эта концентрация, это наличие «великого течения», его полноты и вместе с тем незавершённости, недовоплощённости, поскольку само течение было настолько таинственным, космологическим и неоднозначным, что оно и не могло воплотиться — за такой короткий исторический срок. Иногда ему даже казалось, что «это» не может даже воплотиться полностью и завершиться на этой планете — что для этого нужны другие пласты, другие миры и планеты. Он никак не мог охватить эту Вечную Россию своей душой (и вместе с тем он чувствовал, что она и в нём тоже), всегда оставалась даль неизвестного, простор, бездна.

Только страшный простор пред очами,
Непонятная ширь без конца.

Как будто и земля не могла вместить этого.

И, наконец, в подтексте всего того, что он читал, провидел, вспоминал, была какая-то еле уловимая бездна, «понять» которую он совершенно не мог… Да, действительно, причина его тоски, «причина причин» неизбежно ускользала, уплывала, не подчинялась разуму. Вообще, он интуитивно чувствовал, что с тем аппаратом мышления, каким он обладает, а это был обычный «евроаппарат», невозможно было многое понять в этом океане, в этом великом подводном течении, в этой тайне. Может быть, нужна Веданта, Индия, Восток, думал он, вспоминая Замарина. А может быть, действительно что-то новое, «новый русский ум».

Так говорил он себе среди ночи, в сабвее, дома, на улице. Упорно, чтобы понять то, что он так любил, он отдавался медитациям: русская природа, люди, строчки стихов, города, улицы при таком сосредоточении ума в одной точке вдруг открывались всё новыми и новыми сторонами, сливаясь с его душой. Особенно часто он вспоминал людей — не только друзей своих, но и других, кто восставал из тайников памяти… Казалось, в них каплями была сосредоточена сама Россия и это соединяло всех — несмотря на различие — в единое поле. Они были любимы так же, как Россия, и в их глазах Андрей вспоминал ту тайную нить, которая их всех соединяла — и которая соединяла его с ними. Не только их необычайная близость заставляла его любить их, но и тот океан, та тайна, то течение, та культура, которая так или иначе была и в них. Он жадно ловил в памяти их, казалось, уже забытые взгляды, и бесконечная нежность охватывала его… «В чём, в чём же дело? — говорил он самому себе. — Почему я их так люблю?» Он готов был целовать забытые следы их ног. Он уже не мог смотреть в их глаза — в своей душе — по-старому, как до разлуки, ибо теперь уже он видел их по-иному (хотя всё «это» присутствовало ведь и раньше, до разлуки, но, видимо, не открытое для него). В их глазах, в их прощальном шёпоте он теперь видел всё, что их объединяет и что он не мог понять раньше, да и не только он.

Всё окончательно и бесповоротно изменилось в его душе. А дни всё летели и летели, застывая иногда, мучая своей неопределённостью. Пытаясь определить свои чувства хотя бы на внешнем уровне, он почему-то остановился на слове «космологический патриотизм» — просто чтобы показать самому себе, видимо, что это духовный, бесконечный патриотизм, без берегов, включающий познание национальной самобытности. Ничто так не вызывало в нём насмешку, как термин «национализм», термин совершенно западный и не имеющий к русскому понятию о родине никакого приложения. Национализм — это нечто узкое, ограниченное, мелкое, агрессивное по отношению к другим народам, в то время как русский патриотизм во всех его исторических видах всегда был интернационален, открыт по отношению к другим народам и, кроме того, слишком духовен и широк, чтобы скатываться до уровня «национализма». В нём всегда был элемент «собратства», содружества с другими.

С другой стороны, подчиняясь этим его прозрениям, изменилось и его отношение к тому, что произошло в его стране в XX веке. Нет, он не мог забыть всё то страшное и тяжёлое, но изменилось отношение в целом и перспектива. Он чувствовал, что история не может повторяться, что, пока есть жизнь, исторически всё исправимо (и исправляется) и что его родина, ставшая в XX веке Советским Союзом, союзом великих народов, ещё начинает свою новую форму существования, начинает в фантастически трудных условиях, когда на карту поставлено бытие самой планеты. И что если будущее вообще будет, то его страна сможет реализовать своё предназначение. И поэтому — даже в самый трудный момент — надо видеть свою страну во всём её великом протяжении — и в прошлом, и в настоящем, и в будущем, и, может быть, даже по ту сторону самого времени.

Он также понял, что эта огромная, невероятная и таинственная, почти мистическая любовь к своей родине, которую он чувствовал, предполагает, между прочим, и соответствующее отношение к её государственности. Ибо то, что любишь, необходимо уметь защищать. И хотя русская государственность (как, впрочем, и любая другая), увы, не раз и не два грешила против своих людей, но в целом она надёжно защищала свой народ от озверелых захватчиков и обеспечила ему физическое и историческое существование, что в конце концов является решающим. И не будь её крепких стен — не было бы давно и русского народа. И это исторически необходимо правильный баланс — между самоопределяющейся, нестеснённой жизнью народа и суровой необходимостью защиты. И что, если этот баланс нарушается в ту или иную сторону, может быть катастрофа. Но особенно его тревожили мысли о защите, ибо он знал теперь, с кем Россия имеет дело.

Весь этот крутой и в то же время совершенно естественный для русского человека поворот в душе Андрея, несомненно, был бы квалифицирован в эмигрантской среде как просоветские настроения. Поэтому, само собой разумеется, он молчал обо всём, что происходит внутри его души, ибо отлично знал, к каким последствиям могут привести даже малейшие намёки на это. Он не решался говорить на подобные темы даже с Игорем и Генрихом — хотя чувствовал, что с ними, возможно, происходит нечто подобное. Может быть, в меньшей степени. Когда он оценил всё это, наблюдая за собой, то сказал Лене:

— Тебе в Москве когда-нибудь приходило в голову скрывать от лучших друзей собственные взгляды?

Та поняла сразу и сказала:

— Зато теперь мы узнали, как работает эта система свободы.

19

Между тем во внешнем мире тучи постепенно сгущались. Толстовский фонд был уже на пределе терпения, и никаких существенных источников дохода у Круговых не было. Несмотря на все вежливые улыбки, с которыми лучше было бы хоронить врагов, и на интеллектуальные профессорские разговоры, было ясно, что разразись катастрофа — никто не пошевельнул бы и пальцем. Божеству, хранящемуся в банках-храмах, нужны были человеческие жертвоприношения, и, когда это случалось, всё принималось как должное, порой даже с аплодисментами. Даже у некоторых эмигрантов Круговы стали замечать, к своему удивлению, некую тень злорадства (до «вежливых» им было, конечно, ещё далеко).

— Вы слышали?.. Потерял работу… Хи-хи… вы слышали? — передавалось по телефону. — Хи-хи.

Андрей решил про себя так: если ему суждено сделать в этом мире нечто фундаментальное, то судьба не допустит финальной катастрофы. Если же нет — туда и дорога. А потом сам смеялся над простотой этой дилеммы. И в то же время в глубине души он не верил, что простое отсутствие работы, невозможность её иметь может означать физическую гибель (во всяком случае, социальную). В Москве он только и мечтал о том, чтобы не иметь работы, и, когда действительно, к стыду своему, её не имел, был самым счастливым человеком, в том числе и социально. Фактически он до сих пор ещё жил в двух мирах: московском и нью-йоркском, и несовместимость их, абсолютная контрастность не позволяла ему до конца поверить в последний…

Но Любочка предупреждала (по телефону, встречаться часто времени не было):

— Андрюша, ты не представляешь, насколько это серьёзно — иметь работу.

И всё же Андрей в глубине души не мог поверить, что всё это коснётся его, а Лена, увы, уже почти верила…

Облезлый почтовый ящик на лестничной клетке всегда внушал Андрею ужас и отвращение: отказы со всех направлений и счета за отопление, за электричество, за то, что плюнул, за то, что ты живёшь, сыпались один за другим. Конечно, портки в лавках стоили недорого, но, если семьдесят процентов дохода сжирает квартира и отопление, от высокой зарплаты в случае, если эмигрант работал, остаётся призрак, в кино сходить — и то проблема.

И вот однажды, проходя мимо ящика, Андрей не удержался и заглянул всё-таки в него. Там лежал всего-навсего один маленький белый конвертик. Скромный такой — один на весь ящик.

«Опять какой-нибудь отказ», — с тяжестью в душе подумал Андрей и открыл конверт. Там значилось примерно следующее:

Дорогой господин Кругов, с большим удовольствием спешу сообщить Вам, что после Вашего посещения нашего университета мне удалось добиться разрешения принять Вас на работу.

Дальше следовало объяснение всей ситуации. Работа (пока временная) — преподавателя русской литературы (в основном на русском языке). Одновременно надо учиться в аспирантуре и так далее. Учебное заведение это находилось в трёх-четырёх часах езды от Нью-Йорка, в типичном американском университетском городке К., и было довольно известно, даже за пределами США. Многие знаменитости преподавали там.

Завкафедрой славистики этого университета профессор Майкл Стоун слышал об Андрее как о неконформистском писателе ещё в Москве во время одного из своих визитов в СССР. Кроме того, ему очень понравились рассказы Андрея, опубликованные в «Новом журнале». Он выслал — месяца два назад — Андрею приглашение: прочесть лекцию на русском языке у них в университете. Андрей получил — не без помощи Джима Макферсона — несколько таких приглашений от разных университетов. Он съездил в этот университет, к Майклу, и там, по его мнению, прошло всё как-то менее заметно и обыденно, чем в других местах. Только портрет Набокова в кабинете Майкла поразил его — глаза писателя, когда-то преподававшего в этом университете литературу, были одновременно и надменны, и грустны, но грусть была внутри, и она была больше, чем сами глаза, в которых она отражалась. И вдруг — такое письмо. Он принят на работу — и на какую! Узел разрублен, он может переехать в другой город, который считался одним из главных центров американской интеллектуальной жизни. «Здесь работает наша мозговая элита», — сообщил ему тогда Майкл после лекции.

Восторг Лены не нуждается в описании.

— Мы спасены, — только и смогла она прошептать.

Скрывать было нечего; посыпались поздравления — от тех, кто хотел поздравить.

— Попасть в Америке в университет — только именитые за своё диссидентство в СССР эмигранты или крупные учёные могут на такое претендовать, — говорил ему Виктор со «Свободы». — А я ведь тебе твердил, старик: ты удачливый. Помнишь? С тебя коньяк.

— Прекрасно устроились, — заявил Андрею, вызвав его к себе кабинет, главный редактор самой крупной эмигрантской газеты в США. — Здесь, в Нью-Йорке, вам было бы тяжело. А там узнаете иную Америку. Одноэтажную, благополучную. Это не Америка больших городов. Поздравляю! Откровенно говоря, не ожидал. Вы очень скромны, Андрей Владимирович, а американцы этого не любят. Здесь, увы, надо работать локтями. Правда, вы талантливы. По крайней мере, вам просто повезло. Наверное, напали на необычного покровителя… И всё время улыбайтесь, нельзя постоянно быть таким задумчивым. Каждую минуту смейтесь и всегда показывайте всем вашим видом, что вы — победитель! Таков закон…

Ну вот, извините меня за эту откровенность в последней беседе. Теперь уж не скоро увидимся. Там вам придётся много работать. Улучшайте английский, следите за этим… Бунин не был бы в восторге от ваших рассказов, а вот Ремизов — другое дело. Я их ведь всех хорошо знал… Да, и присылайте статьи о литературе. Но всё-таки помните, что сейчас политика превыше всего…


Занятия должны были начаться с 1 сентября. Ещё было время, но оно летело очень быстро, словно планеты ускорили вращение. Незадолго до отъезда собрались, как бывало и в Москве, у Кегеянов. Павел не пришёл: проблемы, дела, надо набить морду одному козлу (опять побили Вайнштейна).

Пять «жертв свободы» сидели за уютным маленьким столом. В окне ничего не было видно.

— Ну что ж, старик, читай теперь нас всех не тараканам, а американским студентам, — провозгласил Игорь первый, довольно своеобразный тост.

Потом пошло.

— Дурачок, главное, чтоб выжить, — опьянев, сказала Любочка.

— При чём здесь выжить!? — разозлился Генрих. — Мы что, уезжали, чтоб выжить? Что, там нам грозила смерть, что ли? Жили ещё лучше, чем здесь, и без всяких забот. Если бы не такие же запреты в искусстве — никто бы из нас и не выезжал.

— Да, дорогой мой. Но здесь, в ином мире, всё меняется — и реальность не та, и наши представления о ней. Что бы мы — ты и я — делали, если бы я не нашла работу? — сладко возразила Любочка. — Вот ты что бы делал?

— Копал бы могилу, — усмехнулся Генрих.

— Ребята, хватит, давайте о высшем, — заговорила Лена. — Хватит без конца об одном и том же. Что же мы здесь — забыли, кто мы? Может быть, просто почитаем стихи?

— Не до стихов, Ленка, не до стихов, — угрюмо отозвался Игорь. — Я вот прочёл книгу, где говорится, что поэзии вообще нет. И литературы тоже. Одни факты остались. Да!

— Ну и ну.

— А что?

Второй тост всё-таки был провозглашён за �

Текст публикуется в авторской редакции

Научные редакторы Мария Казакова, Сергей Киселев, д-р биол. наук

Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художник А. Бондаренко

Арт-директор Ю. Буга

Корректоры Т. Мёдингер, О. Петрова, Е. Сметанникова

Компьютерная верстка Б. Руссо

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

© Мамлеев Ю., 2022

© Мамлеев Ю., 2003

Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав

* * *

Скитания

Часть I

1

Огромный авиалайнер, как закупоренное чудовище над облаками, прорывался к Нью-Йорку. Андрей Кругов оглядел салон: на миг его поразило какое-то как бы затаённое напряжение в кабине пилота. Но мысли были далеко. «Вот и конец, – подумал он. – Впереди новый мир. Иная жизнь. Только сам я в ней пока ещё прежний. Московский. И Лена. Но та жизнь отрезана».

Он поглядел на жену: «Мы ведь вроде ещё не старики; чего там, тридцать семь лет – ерунда… И на Марсе можно начать жить сначала, а тут как-никак земля, люди, Соединённые Штаты, серьёзная страна, всё привычное…»

В этот самый момент возле самого его уха раздался оглушительный хохот и кто-то резво, по-поросячьи, хлопнул его по спине.

– How are you? – неистово крикнул, глядя на него, огромный, толстый, седой человечек в чёрном костюме. Он представился пастором из Аризоны. Его круглые голубые глаза стеклянно смотрели на Андрея. Но рука его автоматически опять хлопнула Андрея по спине.

«Да что он, в самом деле! – возмутилась про себя Лена. – Прицепился… Ну и взгляд! Так только корова смотрит на математические формулы».

– How are you? – вновь рявкнул священник и, не дожидаясь ответа, побежал дальше по салону, похлопывая пассажиров по спинам.

Многие отвечали ему, быстро и не глядя на него:

– Thank’s. I am fine.

Пастор почему-то всё время весело указывал на свои огромные наручные часы, тыча пальцем в циферблат, точно хвастаясь.

– Это он так выражает свою расположенность и гостеприимство, – на странном русском языке объяснила Андрею рядом сидящая дама. – Он догадался, что вы русские.

– А ты чего сидишь? – шепнула Лена Андрею. – Хлопнул бы тоже его по жирной спине… Ну да ладно, бог с ним…

…Самолёт внезапно пошёл на посадку, словно мифическая птица, опускающаяся на Луну. Удары, толчки, гул, грохот… А потом ещё взрыв аплодисментов. Нью-Йорк, ХХ век, 70-е годы! Приземление прошло на ура.

Андрея и Лену должны были отвезти в гостиницу – вкупе ещё с несколькими советскими эмигрантскими семьями, решившими переменить жизнь. Крошечный автобус трясся по бесконечному шоссе, унося во тьму и неизвестность. До самого Нью-Йорка было ещё видимо-невидимо.

«Вот мы и в Новом Свете, на другом полушарии, – подумал Андрей. – Ну и ладно, ничего особенного. Дома как дома. Маленькие, правда. Где же небоскрёбы?»

– Ну и как твои ощущения? – тихо спросил он у Лены.

– Я будто на Луне. Но это интересно, – ответила ему жена.

– Почему на Луне? Что здесь необычного? Дома, машины, люди…

– Тьма необычная. И воздух. Неужели ты не чувствуешь?

Минут через двадцать автобус остановился на улице в центре Манхэттена у тридцатиэтажной гостиницы мрачноватого вида. Впрочем, парадное светилось каким-то бешеным огнём. Надо было выгружаться. Было десять часов вечера по американскому времени.

Они вышли, пошатываясь. Вдруг из ржавых канализационных решёток в нескольких местах клубами повалил пар, как будто под землёй был не холод, а адская жара. В ту же минуту где-то совершенно в стороне (хотя в голове Лены всё это слилось в какой-то невообразимый хаос) раздался истошный, надрывающийся, но по-машинному, вой, словно вопила сама сталь, – то была полицейская машина. Грохот, лязг, вой, пар, крики на чужом языке…

– Ну и ну, – Лена заглянула в глаза Андрею.

– Это вам не тихая Вена, – поправила Лену эмигрантка из Киева. – Здесь динамика. Жизнь.

Быстро перетащили вещи в холл, к дверям лифта. Здесь эмигрантов ждали обычные формальности (проверка документов и прочее). Андрей успел выбежать за угол и ахнул: перед ним стоял стоэтажный Эмпайр-стейт-билдинг, он узнал его по фотографиям. «Странно, почему он не такой высокий, по впечатлению от фотографии он гораздо выше», – застыв, разочарованно сказал про себя Андрей. Разочарование в могуществе человека мелькнуло в душе Андрея. Но пора было возвращаться в гостиницу.

Лифт. Медленный подъём. Круглое лицо негритянки.

Комнату им выделили большую, попросторней, чем в Вене. Но грязноватую и неуютную. В углу – обшарпанный телевизор. Рядом – две кровати. Уголок ванны. Пустяки, жить можно. Лена и Андрей, смертельно уставшие от перелёта и двухчасовой тряски в автобусе, решили сразу лечь и выспаться. Лена прижалась к Андрею. Они уснули почти мгновенно.

– Почему здесь так много тараканов? – вдруг сказала Лена среди ночи.

Андрей пробормотал сквозь сон:

– Что? Тараканы? Какие тараканы? Спи.

Несколько раз за окном во тьме повторялся тот же полицейский вой, но их сознание было уже там, где не было никаких звуков.

2

Наутро было весело и шумно. В кафе, внизу бедной эмигрантской гостиницы, царил хаос – толкотня, горячие сосиски, кофе, куча эмигрантов. Английская речь, которую не разобрать. Было много «цветных». В общем, атмосфера в целом была довольно приятная.

Перед этим, пару часов назад, к ним в гостиницу заглянул некто Джим, сотрудник Толстовского фонда – довольно потёртый, худой человек. Он свободно говорил по-русски и, узнав, что Андрей и Лена Круговы остановились в номере 1002, позвонил им туда по внутреннему телефону.

– Я, – предупредил он, – должен отвезти вас в Толстовский фонд; я буду сопровождать вас, поскольку вы совсем не знаете города. Ваша семья единственная получила направление в Толстовский фонд.

…Андрей поехал один, без Лены. Ехали в длинном синем автобусе довольно хищной конструкции. Пришлось стоять: рабочий день, утро. Джим спросил:

– Кто вы?

Андрей ответил, что он вообще поэт и писатель-неконформист и что его стихи, эссе и небольшие рассказы распространялись в Москве путём самиздата. Джим ничего не ответил и долго молчал. Андрей объяснил ещё раз: всё, что он писал, – вне политики, это… ну как сказать… почти сюрреализм и официально это невозможно было опубликовать, да он даже и не пытался. Считал это делом безнадёжным.

Джим задумался, а потом вдруг сказал:

– Поверьте, я очень хочу вам помочь… Но вы должны знать, что тут, в Нью-Йорке, если вы будете умирать, вам не подадут даже стакан воды. Удачи!

И он куда-то растворился, доведя, однако, Андрея до дверей Толстовского фонда…

В Толстовском фонде Андрея встретили сдержанными улыбками.

– Мы получили письмо из австрийского ПЕН-клуба. Они подтверждают, что вы писатель, – сказали ему.

– Да, они даже перевели кое-что, – упомянул Андрей. – Для австрийского журнала.

– Но мы не слышали о вас по «Свободе». И в наших газетах тоже, – сказал один из клерков фонда.

– Меня читали в Москве, – возразил Андрей.

– Хе-хе. Итак, первые шаги на свободе, молодой человек, – прохрипел из угла старикан совершенно непонятного вида. – Америка! Поздравляю. Вы смелый человек.

Сдержанно ему вручили небольшую сумму денег – на жизнь, и нужно было за это расписаться.

– Привыкайте, пожалуйста, – произнёс клерк. – А через неделю приходите и поговорим серьёзно. Сколько вам лет?

– Тридцать семь.

Через полчаса, отуманенный клерком и фондом, Андрей очутился в своей гостинице, в кафе. Лена уже ждала его там.

– Ну как?! – выдохнула она.

Андрей рассказал, а потом добавил, что какая-то приятная дама спросила его, православные ли они, и что он ответил, что естественно.

– Сейчас главное – искать друзей, – торопливо пробормотала Лена. – Они многое разъяснят. Ведь Ростовцев здесь уже три месяца. И Генрих Кегеян – с месяцок. Вот странно – увидеть здесь людей, которые оттуда, из той твоей жизни, да ещё друзей, которых столько лет знаем.

Андрей заметил:

– Надо ещё пройтись по адресам, которые дали в венском ПЕН-клубе…

Лена словно не слышала.

– Смотришь из окна и не поймёшь, где ты. На Марсе, что ли… – махнула она рукой.

После полудня они вышли из кафе.

Первое, что они увидели, очутившись на улице, была огромная седая женщина, которая среди прямолинейной толпы медленно шла, устремив неподвижный взгляд в помойный бак вышиной почти с неё. Справа, на другой стороне, онеподвижились две закутанные в какие-то полуодеяла фигуры.

Взгляд нищей почти парализовал Лену; глаза у неё были голубые и кожа белая, но взгляд – тяжёлый, настолько тяжёлый, словно весь помойный бак был заполнен золотом, а она медленно шла к нему, чтобы вобрать это золото в себя, съесть его. Такое впечатление сложилось у Лены. Но женщина подошла и с тем же тяжёлым взглядом стала рыться в каком-то гнилом тряпье, объедках и пустых консервных банках. Во взгляде её появилось двуединство.

– Ну вот, надо ей подать, – шепнул Андрей.

Но Лена так оцепенела, что ей и в голову не пришло подать Христа ради, ибо старая женщина эта сама подавляла её своим чудовищным взглядом, и сказать ей слово было так же странно, как обратиться к персонажу произведений Брейгеля или Босха.

– Не обращай внимания, – заметил Андрей. – Она, может быть, не нищая, она просто ищет… Пойдём на Пятую авеню, видишь там храм?

– Это не храм, а банк, – ответила Лена. – Посмотри: видишь, написано. Он просто похож на храм.

И они двинулись в сторону банка. Мимо быстро проходили люди, как-то искусственно энергичные. Из-под ног у Лены возник дым: чёрно-серый, клубящийся, он охватил её снизу. Воя полицейских машин уже не было слышно.

Наконец они прошли мимо тех закутанных фигур, определить которые было вне всякой возможности.

– Да это сумасшедшие, – прошипел Андрей Лене. – Уже настоящие сумасшедшие. Не как та старуха. Я вижу по глазам – это уже клиника…

– Да, да, я помню, кто-то в Вене говорил, что сумасшедших, если это не богачи, не держат в Америке в больницах, потому что лечить дорого. Вот они и ходят сами по себе…

Одна закутанная фигура пошевелилась, но, казалось, её движение оторвано от всякого существования. И, наряду с безумием, в глазах у неё Лена увидела безнадёжность, но настолько мертвенную, что непонятно было, почему этот человек ещё живёт, хотя бы формально. В глазах другого была ненависть, ни к кому не обращённая, но вместе с тем огромная.

– Скорей, скорей. Мимо, – испугалась Лена и схватила Андрея за руку. – Туда.

Через десять минут они оказались на узкой улице, но витрины её ослепляли звёздами драгоценных камней, алмазов, бриллиантов, золота, светились, как луны, и всё это растянулось бесконечной дорогой в змеиный уходящий ряд, конца которого не было видно. Лена взглянула на табличку.

– Говорят, – сказала она, – это самая богатая улица в мире. Или одна из самых богатых. Здесь столько богатства, что можно, наверное, купить солнце.

– Короли всех времён нищие по сравнению с этим, – добавил Андрей.

И они свернули на другую дорогу. Там возвышалась церковь, католический храм.

– А вот, наконец, и церковь, – сказала Лена. – Но выглядит странно посреди небоскрёбов. Такая нелепая, её и не видать.

…Однако нельзя было забывать о запланированном на сегодня деле: заехать по адресу, который им дали в Вене (номер телефона был неизвестен), – может быть, там смогут чем-то помочь. А потом уже погулять где-нибудь, скажем, на Бродвее. К вечеру же их ждали в своей гостинице старые друзья по Москве: художник и эссеист чёрного юмора Генрих Кегеян с женой Любочкой и поэт-неконформист Игорь Ростовцев.

Довольно уверенно они нырнули в подземную пасть сабвея. Но тут же ошеломились: в нос ударила невероятная вонь, словно им в лицо дохнуло гниющее, смрадное чудовище. А затем вонь как будто притихла, приелась, тем более что оглушил грохот, беготня, вид старых, потрёпанных вагончиков, исписанных бог знает чем, и опять какой-то непонятный вой. Людей было множество, разных: белых, чёрных, цветных, и все они куда-то неслись.

Влезли в вагон. Туда же вошли двое полицейских; они были так вооружены, что Лена испугалась. «Что такое, война, что ли, началась?» – пронеслось у неё в голове. Парни были увешаны радиоприборами, пистолетами, автоматами, дубинками и ножами. У Лены закружилась голова, она даже не видела никогда вместе столько оружия. Глаза полицейских были сосредоточены, как перед атакой. Лена посмотрела на лица людей – вроде бы спокойные, привычные, никто не удивляется. Но сама никак не могла преодолеть страх и тревогу. В мозгу стоял этот истошный вой сирен на улице. «Определённо, ощущение, будто началась война», – подумала она.

Вышли через три остановки; вроде бы всё спокойно, вдруг резкий свист, и потом движение, бег в какой-то далёкой стороне платформы. С облегчением выбрались на солнце. Сердце Лены билось, но в то же время не без наслаждения: остались живы.

Увы, адресата не оказалось дома: квартира была как мёртвая. Пришлось вернуться ни с чем, и скоро они оказались на Бродвее. Торговые рекламы прыгали, лезли друг на друга, вопили: «Покупайте, покупайте! Ешьте, ешьте! Пейте, пейте!» Среди толпы разгуливали какие-то странные, необыкновенно толстые, но болезненно, личности, которые еле передвигались, и глаз их почти не было видно. Лена захотела заглянуть одному такому в глаза, даже чуть нагнулась, чтоб посмотреть снизу, но ничего не увидела, кроме блеска пустоты. Два-три раза какие-то худые, субтильные молодчики цеплялись к ним, что-то прося на невообразимом английском языке. К повторяющемуся вою сирен Лена никак не могла привыкнуть.

Решили заглянуть в простую пиццерию, просто выпить соку. Цены были непомерно высокие для них. Но всё-таки уселись за маленьким столиком. То ли от невыносимой жары, то ли от грохота, то ли бог знает от чего, люди здесь были не в меру возбуждены и жадно ели и пили. Потные зелёные бумажки-доллары так и мелькали в воздухе.

– Money is honey! – прокричал им пожилой мужчина за соседним столиком и подмигнул.

«А они ведь очень простые, эти американцы, – подумал Андрей. – Но надо искать тех, к кому я приехал – интеллектуалов, профессоров, писателей… Первый этап – американский ПЕН-клуб. Хорошо, что у меня рекомендательное письмо из Вены. Завтра же – туда».

– Андрюша, – начала Лена. – Ну как, что ты скажешь? Мы не погибнем?

– Ну что ты. Какая ерунда. Мы же приехали сюда не на погибель.

– Как ты уверен… Но всё-таки как-то страшно из-за неизвестности.

– Надо быстро во всём разобраться, – ответил Андрей.

3

– Ну что, Ленка, признайся, не раз вспоминала «Город жёлтого дьявола» Максима Горького? А?! – смеялась Любочка Кегеян, когда все они сидели за столом в номере Кегеянов, в гостинице. Гостиница мало отличалась от той, в которую поместили Андрея и Лену.

Итак, все пятеро московских друзей были снова вместе в Нью-Йорке. Из окон комнаты – с двадцать пятого этажа – были видны громады небоскрёбов и маленькие фигурки людей на улице.

Любочка была небольшого росту, беленькая, с волосами цвета пшеницы, полненькая, но очень энергичная. Английским она владела в совершенстве. Генрих Кегеян, красивый, черноволосый, с грустновато-добрым лицом, лет за тридцать (Любочка была чуть помоложе), был известен в Москве не как художник, а как эссеист и мастер чёрного юмора. Лена была в чём-то неуловимом – помимо различий – похожа на Любочку. Казалось бы, всё было разное: и волосы у неё были чуть-чуть потемнее, ближе к каштановым, и рост повыше, и сама она была не так чтоб уж полная (а, как говорится, средняя). Подругами они были с давних пор, ещё до своих вторых замужеств (за Генрихом и Андреем). Андрей же имел довольно обычный вид русского интеллигента.

А Игорь Ростовцев – поэт-неконформист с резко авангардным уклоном, которого, как говорили, благословил перед смертью сам Пастернак, – был самый старший из них. Ему было уже за сорок, он был одинок, сед (где-то в Ленинграде у него был взрослый сын от неудачного брака) и с общим выражением лица не в меру возвышенным. Все они принадлежали к так называемым неконформистским кругам писателей, поэтов и художников, которые начинали в конце пятидесятых или в начале шестидесятых. Не публиковались, не выставлялись официально. Некоторые из них боролись – или не боролись – за свободу творчества, но в политике участия не принимали и были так же далеки от политического диссидентства, как Иероним Босх от китайского либерализма. Небольшое число людей такого плана уже даже были относительно известны на Западе, но большинство, как и наши герои, ещё нет – выехали в основном в Израиль, Нью-Йорк или Париж в потоке «третьей эмиграции», образуя свой островок «диссидентов от искусства». Это означало, что эти люди – по причине характера или формы их творчества – не могли в то время быть признаны в официальном искусстве (таких было много в Москве и в Ленинграде в 60-х годах, но только некоторая часть их решилась на отъезд, что позволялось тогда для них). Среди них были очень разные люди, но некоторые были объединены узами ещё прежней московской и ленинградской дружбы. Политические же диссиденты – независимо от того, были они людьми творчества или нет, – образовывали совсем другую группу.

Остальные же – подавляющая масса третьих эмигрантов – были обычными гражданами, выехавшими, как официально говорилось, «для воссоединения семей». Большинство их выехало в Израиль, но многие попали и в Америку, в которой к тому времени ещё продолжали существовать пласты старых потоков эмигрантов – от так называемых первых, уехавших в начале XX века или после революций, до вторых, попавших сюда после Второй мировой войны. Некоторые из этих людей жили и в Европе, во Франции например.

– Нет, здесь жить можно, – продолжала Любочка, отхлебнув винца. – Меня, например, уже берут на работу, всего три месяца поискала и уже нашла. Отличное рекламное агентство. Не зря кончала, как и ты, Игорь, иняз.

Игорь Ростовцев посмотрел на неё снисходительно, даже не понимая, на что она намекает.

– Наверное, как всегда в интеллигентской эмиграции, – бесцеремонно объяснилась Люба, – жёнам придётся тянуть мужей. А они должны найти творческий выход. А потом всё станет на места. Возможности здесь, слава богу, есть.

– Меня некому тянуть, – усмехнулся Ростовцев. – Я один, как смерть, и однажды уже бродил по Гарлему. Правда, днём.

– И как? – расширила глаза Лена.

– Да только заглянул на минутку. Правда, один парень тут же подошёл и сказал: «Пиджак у тебя хороший». Я и говорю ему: «Нравится? Хочешь, подарю?» Он подумал и говорит: «В другой раз». Только и всего. А ещё болтают: «Гарлем, грабители, убийцы». Не зарезали, видите.

– Тогда за Америку! – вскричала Люба. – Раз не зарезали.

Выпили.

А Генрих Кегеян вспомнил другое: свои первые дни в Вене. И одно ощущение, которое всё время возвращалось ему в память – но, слава богу, только в память, а не во всё существо. На второй день после приезда он вышел один на улицу – купить сигареты – и вдруг почувствовал, что… попал в какой-то искусственный мир и всё, что он видит, – страшные в своей отделённости дома, люди, не говорящие по-русски, – нереально, как сон, превратившийся в явь. На мгновение он даже почувствовал, что его сознание не может воспринимать увиденное и он сходит с ума. Он тут же вернулся в свой номер и, только взглянув на жену, почувствовал, что возвращается в норму. Этот странный взрыв «сумасшествия» повторился потом ещё раз – и не больше. Но тайное чувство «чуждости» всего окружающего – осталось. С этим скрытым чувством можно было жить; с тем жить было невозможно, дорога была только на тот свет. Он усмехнулся: он знал, что пронесло и он остался жить.

– Что смеёшься, Генрих? – улыбнулся Андрей. – Поди уже чувствуешь себя нобелевским лауреатом?

Все захохотали.

– Смех смехом, а нам надо организоваться, – заявил Генрих. – Мы ведь ждали тебя, Андрей, и фактически ничего не делали.

– Как не делали? – удивился Ростовцев. – Я разослал свои стихи во все русские журналы, издания и газеты, а также еврейские и американские. И не получил ни одного ответа. А, хотя нет, вру. Один редактор написал, что не понял моих стихов.

– Если бы стихи послал Пастернак или Заболоцкий, был бы тот же ответ. Этот мир мёртв для поэзии, – отрезал Генрих. – Нам надо искать другие пути.

– А как же Павел? Как у него дела?

Павел Сметов был один из лучших неконформистских поэтов в Москве. Он приехал в Нью-Йорк два месяца назад, за два дня до своего дня рождения: ему исполнилось 28 лет.

– Знаешь, что сказал ему этот знаменитый славист? Как его… Завкафедрой в Колумбийском университете… Он сказал: «Молодой человек, зачем вы сюда приехали с такими прекрасными стихами? Немедленно возвращайтесь обратно».

И Генрих улыбнулся.

– Возвращайтесь? – взвинтилась Лена. – Этот славист, что, идиот? Куда возвращайтесь? На Луну? Неужели он не знал, что Павла и всех вас на пушечный выстрел не подпускали к московским издательствам? Как будто для кого-то секрет, что сюрреализм запрещён в СССР.

– Лена, побереги нервы. Что с него взять…

– М-да… И куда же Павел подался?

– Пишет для «Русского слова», – произнёс Генрих. – Снимает квартиру. Он не сможет сегодня прийти: встреча у него с важным американцем. Ну, заочно он, конечно, с нами… Андрей, наше общее заключение такое: лучший путь – создать свою собственную творческую организацию, написать манифест, биографии, перевести на английский и разослать по всем американским издательствам. Может быть, помогут. Поодиночке нам не пробиться. Мы же не сидели в тюрьме в Союзе. Конечно, каждый может пробивать свои вещи в американских и русских издательствах индивидуально, но без общих усилий нам не обойтись. А тебя здесь уже немного знают, Андрей. Павел говорил мне.

– Каждому надо отдельно подготовить манифест, предложения, идеи. И соберёмся уже вместе с Павлом. Создайте общую программу. Я или Генрих переведём, – вставила Люба.

– Андрей, есть соображения, как назвать нашу группу? – спросил Ростовцев Игорь.

– Конечно, есть. «Независимые». Группа независимых. Нужно показать, что мы имеем собственное лицо и ни от кого не зависим. Особенно политически.

– Достойное название, – кивнул Ростовцев. – Пастернак бы одобрил. Да и Лёня Губанов тоже.

Все помолчали.

– Как-то он, Лёнечка наш, сейчас там, в Москве? – вздохнула Лена. – Всё-таки, что ни говори, во многом можно сомневаться, но он-то поэт Божьей милостью… Лишь бы не погиб, как Есенин.

– Нам надо сейчас забыть о поэзии, Ленка, – вставил Генрих. – Всю свою жизнь я прожил в Москве и больше всего на свете любил стихи. Я и сам поэт. Но мы попали в другой мир. Это же Марс, чёрт возьми. Не нам навязывать ему свои законы. Русская поэзия? Да кому она здесь нужна! Здесь на свою-то смотрят как на хобби для умалишённых…

– Художникам здесь, конечно, полегче, – заметила Люба. – И прозаикам. Ты, Андрей, всё же в основном прозаик. Тебе будет легче. Ну а другим надо что-то искать. Особенно хорошо здесь идёт документальная проза. Отчёт о собственном опыте. И политика, конечно, больше всего, но это не наше дело. А связи у нас некоторые есть…

– За встречу в ПЕН-клубе!!

– За нас!!

Все улыбнулись, выпили, и всем показалось, что они в Москве.

– А я не буду ничего искать, – вставил Ростовцев. – Извините, но я поэт. И больше ничего делать не буду. Даже документальную прозу.

– Разумеется. Надо сохранить себя и в то же время умудриться войти в мир, в печать, – вздохнул Андрей. – Для чего же мы тогда приехали? Писать в стол можно было бы и там. Надо разобраться во всех возможностях. Но при этом не терять себя.

– А мы с Генрихом, слава богу, скоро потеряем эту мерзкую конуру, – сказала Любочка. – Толстовский фонд обещал помочь снять квартиру, если я устроюсь на работу.

– Ну почему же она такая уж мерзкая? – удивилась Лена. – По-моему, мило, уютно.

– Да отель мерзкий; в номере ещё ничего, жить можно. Это ведь отель для бедных. Точнее, пристанище для них, – произнёс Генрих.

– Ну хватит, Генрих, не напускай мраку, – вставила Любочка. – Выпьем за жизнь!

– За жизнь! – подхватили все.

– А как Миша Замарин? – вдруг с какой-то тоской воскликнул Андрей. – Господи, как я мог забыть о нём!

– Ну, знаешь, этот хоть и художник, но к нашей компании не относится, – ответил Генрих. – Вообще, вот уж странный мужик. Ещё в Москве был такой. Он уже год здесь, и знаешь, вот кто уж действительно изменился тут, так это он: ещё более кошмарный стал. Одичал. С семьёй недавно разошёлся. Ира с ребёнком живёт отдельно. Работает в библиотеке. А он… Чёрт его знает, что он делает.

– Да, мы слышали, что у них произошёл разрыв. Ну и ну. А ведь там были не разлей вода… Я ведь знала Иру немного, – задумчиво произнесла Лена.

– Ничего, мы здесь пробьёмся. Увидим мир. И всё будет в порядке! – скрепил Андрей. Остальные поддержали.

Разошлись уже поздно ночью.

4

Следующие дни прошли для Андрея и Лены как в тихой лихорадке, прерываемой неожиданными и выводящими за предел существования впечатлениями. Было тревожно, иногда страшно за будущее, а потом страх прятался и ликовала, как младенческое небо, надежда. Всё – от еды до диких кафе с гомосексуалистами – удивляло и озадачивало. Хотя теоретически они многое знали, но на самом деле даже то, что знали, было другое.

Заглянув – между делом – в Толстовский фонд, Андрей обрадовался, когда ему вручили письмо от довольно известного американского слависта. Выйдя на авеню – скамеек почему-то нигде не было, – Андрей прислонился к красной стене дома и прочёл:

Дорогой господин Кругов!

Отвечаю Вам на адрес Толстовского фонда, который Вы указали в своём письме из Вены. Надеюсь, что Вы уже в Нью-Йорке.

Всё, что я слышал о Вашем творчестве, несомненно, интересно. Хотя у меня сложилось впечатление, что оно довольно элитарно. Но воспоминания о самиздатском подполье в СССР наверняка привлекут внимание американских издателей – советую Вам начать с этого, тогда будет легче опубликовать Ваши рассказы и эссе. Без политики в Америке не выжить.

А теперь о работе. В США, как Вы знаете, практически нет социального страхования. Уровень преступности чрезвычайно высок, постоянно имеют место социальные конфликты, особенно в крупных городах. Безработица растёт, найти работу очень и очень непросто.

Вы как филолог и писатель можете искать места в университете. Но судите сами: у нас недавно на освободившееся место было подано более двухсот заявлений и половина из них – от безработных профессоров. Но у Вас есть шанс устроиться в качестве native speaker (носителя языка), потому что Вы гражданин СССР и являетесь носителем русской культуры. И если Вам удастся устроиться в подобном месте (на что я искренне надеюсь), то советую работать спокойно, тихо, ни под каким видом не критикуя никого и ничего. В противном случае Вы сразу лишитесь места.

Помните, у нас свобода, в том числе и свобода умереть. Официально Вы имеете, конечно, право высказывать любое мнение, но всегда учитывайте, что далеко не всем это нравится, особенно это касается высоких инстанций. Вы, возможно, вновь усомнитесь в моих словах, но я могу привести Вам массу примеров историй весьма и весьма печальных.

Высылаю список лиц и издательств, куда Вы могли бы обратиться. Надеюсь, что моя искренность пойдёт Вам на пользу.

С уважением,Профессор ДЖ.

Письмом этим Андрей в целом остался недоволен – оно оставило какой-то неприятный осадок в душе. «Чёрт возьми, не успели приехать, а уже пугают. Ну, хоть список пригодится», – подумал он, пряча письмо в карман.

Маленький негритёнок оглушил его своим криком. Все спешили, бежали – в магазины, в кафе, в порнографические кинотеатры, неизвестно куда. Реклама ревела: «Наслаждайся, наслаждайся, наслаждайся!» Но не предлагала ничего, кроме сигарет. Впрочем, по пути ему всё время совали в руки какие-то маленькие бумажки с приглашениями за умеренную плату отдохнуть в объятиях неких дам, силуэты которых виднелись на билетиках…

Клубок дней для Андрея с Леной путался и мелькал, как огни реклам, разожжённых воем сирен. Встречи в эмигрантских офисах (по поводу трудоустройства), бесконечные анкеты, вопросы, списки… Сталкиваясь с обычными эмигрантами, Андрей видел, что и простую работу надо искать так же напористо, выдерживая конкуренцию, как будто речь шла о вакансии в Академии наук.

Удивил его и Павел. Он встретился со своим когда-то беспечным московским другом в полупустынном и пыльном пивном баре. Втроём – включая Лену – они сидели за стойкой, и только они, кажется, во всём баре разговаривали, остальные молчали, каждый за своим пивом.

Павел похудел, загорел и выглядел – в отличие от Генриха и Игоря – уже не по-московски, хотя и торчал здесь, в Америке, не дольше, чем они.

– С поэзией надо завязывать, – сказал он Андрею. – Хорошо, что ты в Москве писал не только стихи, но и прозу. Тебе легче будет. Но я всё-таки пробью свою книгу стихов в «Ардис» – есть такое маленькое американское издательство для русских.

– Что это за мир, из которого ушла поэзия? – удивилась Лена. – Ушло священнодействие…

– А здесь даже русские не читают стихов. Даже они здесь меняются, – холодно заметил Павел, заказав ещё три стопки виски. – Но жить здесь можно. Не только русские живут на свете. Мне в чём-то даже нравится. Всё оголено, как на скотобойне. Если умеешь – сам пей кровь, если дурак – из тебя будут пить…

Андрей огляделся.

– Да, только по внешнему «рисунку» здесь всё сложно. Но принципы здешней жизни очень просты, с этим я согласен. Я уже сам достаточно повертелся среди американцев, язык сходу схватил, да и раньше знал немного… Но ведь есть разные люди и разные слои…

– Андрей, вот ты идеалист до мозга костей, веришь чёрт знает во что, даже в дружбу. Но дружба здесь, оказывается, тоже меняется. От друзей-эмигрантов жди только гадостей. Борются кто за жизнь, кто за славу. Даже Генрих уже успел подложить мне свинью. Хотя и я ему тоже, по правде говоря. Но манифест мы составим.

После этого разговора был другой, очень милый, в американском ПЕН-клубе (помогли и рекомендательные письма из Вены). Его генеральный секретарь, датчанка Кэтрин, встретила Андрея с улыбкой и готовностью помочь. До самого президента было не добраться, но Кэтрин сама состряпала письмо в Толстовский фонд, дала адрес старой переводчицы, познакомила, свела… И пригласила на вечер в доме ПЕН-клуба.

Это было вечером, и Андрей с Леной, ободрённые и весёлые, возвратились в отель, в свою комнату. Даже тараканов стало как будто поменьше. Включили старенький телевизор. Пахнуло фильмом ужасов: на экране из стоящих в ряд гробов медленно и страшно поднимали головы мертвецы. Как ни странно, было это здорово сделано, очень живо и даже с какой-то любовью, точнее, со знанием трупов. Во всяком случае, трупной жизни. Но среди ночи – чёрно-небоскрёбной нью-йоркской ночи – Андрею вдруг стало плохо: сильная боль в сердце. «Опасность инфаркта», – ужаснулась Лена. Собрав воедино все свои знания английского, она позвонила по внутреннему телефону – в отеле был врач.

– Пятьдесят долларов, – протрубил в трубку врач.

Она не поняла.

– Что?

– За мои услуги вы должны заплатить мне пятьдесят долларов.

– У нас… У нас нет сейчас таких денег, – голос Лены дрогнул. – Но потом наш фонд всё оплатит.

– Нет, вы должны заплатить немедленно.

– Но это же сердце, это опасно… Мой муж может умереть.

– Меня это не касается.

– Что?!

– Утром идите в больницу для бедняков и эмигрантов. Адрес – Рузвельт-авеню, три.

– Но ведь ему плохо…

Врач повесил трубку.

Они не спали всю ночь. Наутро Лена отвела Андрея в указанное учреждение. Они шли пешком. В больнице была очень длинная процедура и океан народу. Почему-то всё чаще и чаще привозили раненых. Лена дрожала и ни о чём не могла думать.

Когда всё, наконец, прояснилось, оказалось, что дело было не в сердце, а в грудной мышце – и это вызывало боль, похожую на сердечную. Ничего опасного. Нужно было жить и бороться.

Но уже что-то изменилось в душе Лены. Она не могла забыть ночного врача. Андрей отнёсся к этому проще.

– Главное, что я здоров, – сказал он ей потом. – Значит, судьба за меня. А против судьбы не попрёт даже американская медицина. Не плачь и забудь.

И они опять бросились – на улицы, в вихрь, в дождь людей, в сумасшедшие огни, навстречу этой новой жизни. Негритянка – уборщица из отеля – по-доброму улыбалась им и что-то лепетала на своём сленге.

5

Манифест «Независимых» был готов. Последнее заседание прошло у Павла, все точки над «i» были расставлены, союз советских сюрреалистов объявил о своём существовании Нью-Йорку. Перевод шёл быстро, адрес – через связи Павла – был в кармане. Начались первые встречи с людьми из американских издательств. Например, Андрей и Лена познакомились с дочерью старых эмигрантов, которая была переводчицей и отлично говорила по-русски.

Наконец вечером Андрею и Лене удалось дозвониться до Михаила Замарина. Миша был единственным из числа их друзей в Нью-Йорке, которого они ещё не видели. Их и всего-то было пять (считая Любу). Больше никого из эмигрантов во всей Америке Андрей не знал.

Разговор начала Лена. И она тут же рассказала о случае с врачом.

– Ради бога, Миша, – говорила она торопливо, – объясни. Ты здесь уже больше года. Почему, почему он так сделал? У него что, мало денег?

– Денег у него достаточно. Издать все книги ваших «независимых» – для него раз плюнуть, – сухо ответил Миша. Голос его был очень дальний. – И он поступил с вами совершенно нормально. Ты вела себя некорректно, умоляя его прийти, после того как уже получила отказ… Да не кричи, а выслушай меня, пожалуйста. Он не пришёл из принципа, потому что деньги здесь – божество. Если бы даже на месте Андрея была его собственная мать, он всё равно потребовал бы платы и не пришёл бы, если бы мать не заплатила. Божество, как известно, выше родственных связей… И глупо на него негодовать, он сделал то же, что сделал бы каждый врач.

– Ты что, уже сошёл с ума за этот год? – рассвирепела Лена.

– Не веришь, сама узнаешь.

Трубку взял Андрей.

– Миша, а как твои картины? Идут?

– Понемногу. Но я не жалуюсь. Ведь ты знаешь, не живопись для меня главное.

– А с главным как?

– О, об этом не по телефону.

– И с Ирой ты разошёлся, вот…

– Ну что ж, это судьба. Здесь, кстати, многие расходятся. Потому что каждый по-разному реагирует на Нью-Йорк.

– Наоборот, надо сплотиться.

– Вот Ира и сплотилась. Нашла себе американца. Ребёнку будет лучше, да и мне тоже.

– Ну, с тобой невозможно говорить. Когда увидимся?

– Завтра вечером я уезжаю. До того света ещё увидимся. Обними Лену. И пусть не вешает носа. Путь привыкает. Я дней через десять вернусь. Пока.

После такого телефонного разговора на следующий день Лена и Андрей прибыли в Толстовский фонд для «серьёзного разговора». Но письмо из американского ПЕН-клуба, видимо, подействовало, и ничего особенно серьёзного не было: сотрудник заявил, что готов терпеть обузу.

– Обычно, – объяснил он, – два-три месяца, и мы прекращаем оказывать помощь – за это время человек должен найти хоть какую-то работу. Если кто не владеет английским языком, не беда – чтобы таскать ящики и грузить кирпичи, не надо никакого языка, даже ангельского. И такую работу найти нелегко, но можно. Но ваш случай особый. Считайте себя счастливчиками. Может быть, даже полгода потерпим. Но больше восьми месяцев – ни-ни. Ищите везде, где можно, идите в университет, в колледж, в школу – куда угодно, и скорее, скорее, скорее. Не теряйте ни минуты. Вопрос если не смерти, то жизни. Учитесь понимать западную жизнь. Ни минуты даром.

А через несколько часов они уже были на вечере в ПЕН-клубе. Были там и Генрих, и Игорь. Увы, в чём-то Павел был прав. Андрей почувствовал, что, несмотря на всю многолетнюю и проверенную дружбу в Москве, здесь они смотрели на него как на конкурента. Хотя и сотрудничающего в общем союзе, но когда отдельно – то конкурент. И Лену поразили, мягко говоря, недовольные взгляды Любы.

Дом был фешенебельным, залы – тоже. На потолках – ангелы. Внизу, на полу, – люди. Некоторые – самодовольные, другие – нет.

– How are you?

– How are you?

– How are you?

Милая Кэтрин указала Андрею на нескольких знаменитостей. Но Андрей привязался к одному ирландцу, переводчику (он свободно говорил по-русски), поэту и бывшему другу Сэмюэла Беккета. Он – единственный среди зала – был пьян и продолжал пить. Назначили встречу. Даже Лена была недовольна.

– Ну что ты к нему привязался? – строго шепнула она Андрею. – Здесь есть люди поинтересней. Смотри, Любка с Генрихом так от этого знаменитого и не отстают…

– А личико-то у него, у знаменитого… – заметил Андрей. – У крота и то подуховней.

– Да бог с ними, с его личиком и с ним. Нам же нельзя погибнуть.

Андрей подошёл к знаменитому:

– How are you?

Под конец вечер принял какие-то строгие черты. Знаменитости уехали. Кэтрин – её всегда окружали милые люди – простилась с Андреем. И даже поцеловала его. Поэт-ирландец говорил о Джойсе с Любочкой и Леной.

К Андрею подошёл слегка подвыпивший субъект и представился: журналист. Он внимательно просверлил Андрея глазами и проговорил:

– Вы русский?

– Да.

– Я вам скажу кое-что. Вы понимаете меня?

– Да, да, я в Москве всю жизнь учил английский.

– Если вы сможете выжить в Нью-Йорке, вы сможете выжить в любой точке земного шара.

И журналист захохотал.

– И может быть, не только земного, – добавил он. – Серьёзно говорю. Это джунгли, и я люблю такую жизнь. И запомните: это будущее всего человечества. Вы попали в XXI век, даже в XXII. Гордитесь.

– Горжусь.

6

Замарин вышел из своей однокомнатной квартирки в Вудсайде. На противоположном берегу Гудзона рос, как призрак, Манхэттен. А Вудсайд умилял своими низенькими трёх-четырёхэтажными кирпичными домиками – их было море, которое уходило далеко за Вудсайд, в другие регионы. И это был реальный, карикатурно-убогий Нью-Йорк, в котором и жило большинство населения города.

Миша сел в автобус. Через несколько остановок сошёл. Рядом было кладбище – широкое, как каменное море. Сначала он просто решил прогуляться. Сегодня ночью – эта дурацкая поездка в Бостон по делу. Был ещё яркий день, и солнце палило. Узкие дома-скалы Манхэттена по-прежнему громоздились на той стороне. На кладбище было две-три скамейки, и Миша присел на одной из них. В руках его был портфель, в нём книга и альбом для рисования. Небрежный пиджачок придавал ему какой-то похмельный вид, хотя он не пил вина. Был он среднего росту, и лохматая большая русая голова его с чуть неподвижными глазами производила впечатление далёкое от мира сего, но уверенное.

Кладбище почему-то напоминало ему Манхэттен, только маленький, приземистый, ибо надмогильные каменные сооружения были громоздки, широки, устойчивы, точно каменные коробки, и разбросаны мириадами по всему пространству огромного кладбища. Это был могильный каменный город – без кустов, почти без зелени, если не считать нескольких деревьев, без отдельных крестов (кресты, когда попадались, были врисованы в каменные надгробия). И только бесчисленные имена… На самом кладбище – ни души. Только вой машин издалека.

Так и просидел Миша с полчасика на скамейке в могильном «Манхэттене», посматривая на другой, реальный, из тумана которого вырастали каменные живые громады. Потом вынул из портфеля альбом и начал быстро рисовать, делать наброски. Книгу на английском не тронул – в неё и заглядывать было страшно, а купить – почти невозможно. Она почти не продавалась. Около скамейки его села птица – чёрненькая. Рисовал он легко, уверенно, и выходило что-то реально-скрытое: тот же Манхэттен, но уже на другом уровне сознания. Он почти забылся, ушёл внутрь и не заметил, как на скамейку присела огромная, старая, рыхлая женщина лет пятидесяти, с сумкой в руке. Волосы её были раскиданы, из рваной сумки торчала бутылка вина.

– How are you? – наконец спросила она его.

Замарин посмотрел на неё.

– Thank you. I am all right, – ответил он. И продолжил рисовать.

Женщина уставилась на Манхэттен. Она не была пьяна, но глаза её были так землисты (словно заброшены землёй), наверное, землистей, чем у тех, рядом с которыми они сидели.

Потом она запела.

Замарин не обращал внимания: рисовал и рисовал. А когда кончил, резко встал, бросил альбом в портфель и направился к выходу с кладбища. Женщина пошла за ним. Она уже не пела, а просто бормотала – то громко, то тихо, как бы про себя.

Миша пересёк грязную улицу с почти наезжающими друг на друга машинами, обогнул лежащего на земле старика и зашёл в первый попавшийся бар на углу. У стойки в полутьме бара неподвижно сидели трое мужчин – в отдалении друг от друга. Замарин присел у окна, у маленького столика, взяв бифштекс, пиво и салат. Из окна он увидел, что женщина тоже пересекает улицу. Отпив пива, вынул книгу из портфеля и стал читать, открыв её посередине. В это время в бар медленно вошла та женщина. Она видела, что Миша вошёл туда. Посмотрев на него, она тихо села напротив.

– Кофе, – как бы молча сказала она.

Бармен, не удивлённый, бросил на неё жидкий взгляд.

Женщина не пила, а смотрела, больше на Мишу. Тот, взглянув на неё раз-другой, углубился в чтение. Иногда лицо его светлело. Забегала жёлтая длинная собака. Так прошёл один час.

Наконец Замарин встал, подошёл к женщине и сказал ей, чуть улыбаясь:

– Ну, до свиданья, мой последний, единственный друг.

Но женщина не поняла его, хотя его английский был вполне ясен. Она остановила на нём свой землистый взгляд, в котором как будто что-то давно погасло, и чуть-чуть удивилась.

– How are you? – спросила она.

– О’кей, – ответил Замарин. И вышел из бара.

7

Неожиданно у Андрея дела сдвинулись, улучшились. В течение двух-трёх недель он побывал в нескольких важных местах: в редакциях русских эмигрантских газет, журналов, в американских издательствах и университетах. В крупнейшей эмигрантской газете ему сразу предложили сотрудничество – писать статьи о положении диссидентов. Он уже давно решил вместе с Леной: всё что угодно, но только не политика, не вовлечение в эти игры. Но объявить об этом открыто – значило бы создать себе репутацию сомнительного, странного человека (в лучшем случае): в большинстве все наперебой стремились именно к политике, за редчайшими исключениями. Поэтому была выработана тишайшая тактика: сбить с толку, писать как ни в чём не бывало только об искусстве и литературе, критикуя главным образом догматизм и сталинизм в культурной политике, и в любой критике не противоречить собственной совести.

Возможны были и другие «приёмы». Но, кроме газеты, существовали и литературные журналы. Один из них, самый старейший, самый уважаемый – в нём в своё время публиковались Бунин и Ремизов – и который досконально изучался славистами всего мира, дал согласие на публикацию рассказов Андрея. Это произошло не без помощи профессора из Йельского университета, ставшего поклонником Кругова. Редактор журнала не жаловал всё новейшее, но сдался и решился даже на публикацию стихов Павла и Игоря.

Встреча с ним – уехавшим из России с Белой армией – оставила у Лены и Андрея двоякое впечатление: с одной стороны, живой памятник истории, человек, знавший всех знаменитостей – от Есенина и Маяковского до Шаляпина и Рахманинова, а с другой – была в нём какая-то странная застывшесть, как будто он просто перешёл из одного века в другой – и замер. Было в нём много злости, но мало жизни. Изумляли его одновременная искренность и окаменелость. Он был хранитель, но не больше. Профессор из Йеля был поживее.

…Понемногу утихал ужас перед сумасшедшими на улицах, в карманах всегда были наготове бумажки по доллару, чтобы отдать в случае нападения, соблюдались и другие предупреждения. Вой сирен, пар из-под земли меньше ассоциировались с адом. Поездки в метро по-прежнему были, однако, довольно мучительными.

Почему-то люди в вагонах метро избегали смотреть друг другу в глаза, они вообще не замечали друг друга.

«О чём они думают?» – спрашивала себя Лена.

А дни мелькали, как встречи. Манифест «Независимых» был разослан в сто пятьдесят организаций. Изучался английский, читались собственные статьи, светила надежда.

– Но где она, американская жизнерадостность? – говорила Лена. – Вот что меня удивляет.

– О, видела бы ты, как они хохочут в офисах! – отвечала, улыбаясь, Люба. – Правда, не всегда.

– А ты зато не видела нашего священника-хохотуна из самолёта, – парировала Лена.

– Здесь можно жить, – вмешался Андрей. – Какой огромный мир! Надо его понять и узнать до конца.

Иногда возникающее, внезапное ощущение какой-то дикой свободы овладевало им. Он стоял в центре Нью-Йорка, между небоскрёбами и монотонно-обезумевшими рекламами, вглядываясь в толпу и поражаясь животности её.

«Вот каждый из них сам по себе, – думал он. – Как волк. Один волк в машине, в золотых часах. Другой – чёрен от грязи. И никому до тебя нет никакого дела. Ты один. Делай что хочешь. Закон запрещает только то, что уже невозможно не запрещать. Но и это можно обходить, при удаче. Иди и прогрызай себе путь сквозь живую стену. Ты один в целом мире. Как в первобытных джунглях. И только один вопль с экранов ТВ, с реклам, один призыв: наслаждайся, наслаждайся, наслаждайся! Где-то это отвечает каким-то забытым инстинктам в человеке».

Продолжение книги