Новый Декамерон. 29 новелл времен пандемии бесплатное чтение

Сборник
Новый Декамерон. 29 новелл времен пандемии

THE DECAMERON PROJECT:

29 Stories from the Pandemic

Copyright © 2020 by The New York Times Company

The cover design © Sophy Hollington

Illustrations by Sophy Hollington


© Беленькая Н., перевод на русский язык, 2022

© Казарова К., перевод на русский язык, 2022

© Комкова И., перевод на русский язык, 2022

© Лукьянчук В., перевод на русский язык, 2022

© Сегаль Г., перевод на русский язык, 2022

© Шукшина Е., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022


Предисловие Кейтлин Роупер

В марте 2020 года в книжных магазинах появилась книга XIV века – «Декамерон» Джованни Боккаччо, сборник новелл, которые рассказывают друг другу флорентийцы, укрывшиеся недалеко от города в разгар эпидемии чумы. В Соединенных Штатах мы как раз ушли на самоизоляцию, учились сидеть на карантине, и многие искали советов в старинной книге. Когда коронавирус начал распространяться по миру, писательница Ривка Гэлчен обратилась в The New York Times Magazine с предложением написать эссе о «Декамероне» Боккаччо, чтобы помочь читателям понять нынешнюю ситуацию. Идея нам понравилась, но мы задумались: а что, если составить собственный «Декамерон» из новых, написанных во время карантина вымышленных историй?

Мы обратились к авторам, попросив их кратко изложить суть будущих рассказов. Кто-то писал роман и не располагал временем. Кто-то занимался детьми и не мог представить себе, как в таких условиях вообще можно работать. Кто-то ответил: «Боюсь, для части моего мозга, отвечающей за художественный вымысел, нынешний кризис не станет источником вдохновения». Мы поняли. Мы начали сомневаться, что наша идея жизнеспособна.

Однако позже, когда вирус принялся за Нью-Йорк, когда все были напуганы и подавлены, мы услышали нечто иное, обнадеживающее: заинтересованность, вызывающие жгучее любопытство замыслы. Романисту Джону Рею захотелось написать «о молодом испанце, отдающем напрокат своих собак, чтобы помочь тем, кто намерен делать вид, будто выгуливает питомцев, таким образом обойти ограничения, налагаемые комендантским часом». Мона Авад думала начать рассказ с того, что «в сороковой день рождения женщина, желая сделать себе подарок, идет в дорогой салон, решившись на неприятную косметическую манипуляцию. В салоне ей предлагают совершенно новую, экспериментальную процедуру, суть которой заключается в стирании плохих воспоминаний с целью глубокого очищения, питания и разглаживания кожи»… Чарлз Ю сообщил нам, что у него несколько идей, «но одна мне наиболее интересна. История, рассказанная под двумя углами зрения: вирус и алгоритмы поиска в «Гугле». Историю Маргарет Этвуд вообще-то «рассказывает группе землян инопланетянин с далекой планеты, откомандированный на Землю в рамках межзвездной программы». Вот и все, весь замысел. Как мы могли сказать нет? Нам захотелось прочесть их произведения. Мы заказали даже слишком много для журнального номера. И быстро, с болью поняли: пора ставить точку.

Когда пошли рассказы, мы, хоть и переживали один из самых тяжелых периодов в жизни, увидели: писатели создали искусство. Мы не ожидали, что им удастся преобразовать нынешний кошмар в нечто столь впечатляющее. Это лишний раз напомнило, как хорошая литература может, с одной стороны, унести человека в даль от самого себя, а с другой, каким-то образом помочь ему ясно понять, где он находится.

Журнал вышел двенадцатого июля, когда в Соединенных Штатах бушевала очередная вспышка вируса. Незамедлительно последовала восторженная реакция читателей. Наши почтовые ящики наполнились письмами, где говорилось об обретенном в рассказах утешении. Что может быть лучшим стимулом для сборника, будь то в виде журнала или книги, которую вы держите в руках, чем желание принести радость и утешение в темное, нестабильное время? Надеемся, вы читаете ее в добром здравии.

Спасительные рассказы
Ривка Гэлчен

Десять молодых людей решают провести карантин в пригороде Флоренции. Идет 1348 год, бушует эпидемия бубонной чумы. Сначала у больных в паху или под мышками появляются фурункулы, затем темные пятна на руках и ногах. Некоторые за завтраком еще вполне здоровы, а обеденную трапезу делят уже, как говорится, со своими предками в мире ином. Дикие свиньи идут на запах трупов и разрывают их в клочья, после чего сами корчатся в конвульсиях и умирают. Чем же занимаются молодые люди, сбежавшие от невыразимых страданий и ужаса? Едят, поют и по очереди рассказывают друг другу истории. В одной из них монахиня вместо апостольника по ошибке надевает на голову трусы своего любовника. В другой женщина с разбитым сердцем выращивает базилик в горшке, куда она поместила отрезанную голову возлюбленного. Большинство историй глуповатые, есть печальные, но ни в одной не говорится о чуме. Таков «Декамерон» Джованни Боккаччо, пользующийся известностью уже почти семьсот лет.

Боккаччо, сам флорентиец, скорее всего, начал писать «Декамерон» в 1349 году, в год смерти отца, предположительно скончавшегося от чумы. Он закончил книгу за несколько лет. Впервые ее прочитали и полюбили те, кто пережил смерть примерно половины своих сограждан. Большая часть вошедших в нее новелл не новые, это своего рода реинкарнации старых известных повествований. Боккаччо заканчивает «Декамерон» шуткой: кое-кто, дескать, может отвернуться от него, поскольку он легковесен, «слишком наполнен острыми словами и прибаутками», хотя, как уверяет автор, «сам он человек с весом». Как понять игривость в такую минуту?

Вместе с остальными в середине марта я смотрела видеоролик из чикагского аквариума Шедда с двумя гуляющими вразвалочку пингвинами-скалолазами. Пингвин Веллингтон заметил белух. К тому времени я прочла, вероятно, уже десятки статей о новоявленном коронавирусе, однако эмоционально реальной пандемию сделали для меня эти забавные изолированные существа, хотя видео вызвало улыбку и послужило облегчением от «новостей». В мае три пингвина Гумбольдта посетили жутковато пустые залы Музея изобразительного искусства Нельсона Эткинса в Канзас-Сити, задержавшись у картин Караваджо. Они сами частично обладали тем, что так потрясает нас в искусстве, – обнажением экзистенциальной реальности, парадоксальным образом скрытой информацией.

Реальность легко упустить, может быть, именно потому, что она все время у нас перед глазами. Моя шестилетняя дочь не очень много говорила о пандемии, особо не задавала вопросов, однако время от времени предлагала план: разодрать коронавирус на тысячи кусочков и закопать их в землю. Ее слишком волновала эта «история», чтобы думать о ней непосредственно. Но когда мы стали узнавать о средствах индивидуальной защиты, на ее куклах появились латы – из шоколадной фольги, проволоки и изоленты. Позже она стала укутывать их в вату. Куклы вели сражения, в которых все было продумано до мелочей и которых я не понимала. В более спокойные минуты дочь увлеченно читала книги «Драконьей саги», где юные драконы делают все во исполнение пророчества, призванного положить конец войне.

Если жестокие, подлинные и такие важные события происходят каждую секунду, зачем обращаться к выдуманным сказкам? «Искусство – это то, что делает жизнь интереснее искусства», – заметил в одном из своих трудов французский художник, представитель течения «Флюксус» Робер Филью, имея в виду, что мы видим жизнь не с первого раза. Она напоминает художественный прием, вроде черепа на картине «Послы» Ганса Гольбейна-Младшего, заметного только, если отойти вбок, а если смотреть на полотно прямо, его можно принять за прибитое к берегу бревно или не заметить вовсе. В итальянском языке слово novelle означает как рассказы, так и новости. Новеллы «Декамерона» представляют собой новости, сообщаемые в удобной для восприятия форме. (Молодые люди установили на карантине правило: никаких новостей из Флоренции!) В первой новелле смешно рассказывается о том, как поступать с человеком, собирающимся стать трупом; юмор набрасывает покров на трагедию, слишком знакомую, чтобы быть понятой.

Но со временем интонация и содержание новелл, которые рассказывают друг другу молодые герои «Декамерона», меняются. В первые дни царит наибольшая шутливость и непочтительность. Четвертый день включает десять новелл о трагической любви. Пятый – истории о возлюбленных, после напастей и неудач обретающих счастье. Боккаччо пишет, что во время Черной Смерти флорентийцы перестали горевать и плакать по умершим. Однако уже через несколько дней его рассказчики снова способны плакать над вымышленными, на первый взгляд, рассказами о несчастной любви. Вероятнее всего, истекает слезами их собственное сердце.

Парадоксальным образом рассказанные эскапистами новеллы Боккаччо в конце концов возвращают и персонажей, и читателей к тому, от чего они бежали. Действие первых рассказов разбросано во времени и пространстве, но события последних часто происходят в Тоскане или даже в самой Флоренции. Персонажи вставных новелл находятся уже в более современных, узнаваемых обстоятельствах. Вот озорники снимают штаны с продажного флорентийского судьи – все смеются. Простака по имени Каландрино все время обманывают и дурачат – смеяться ли нам? В десятый день мы слышим истории о тех, кто перед лицом столь жестокого и несправедливого мира демонстрирует почти невообразимое благородство. Из-под эмоций – ведь это всего лишь выдумка – у персонажей пробивается надежда.

Структура произведения Боккаччо со вставными новеллами сама по себе не нова, однако итальянец ее обновил. В «Тысяче и одной ночи» основной сюжет задан образом Шахерезады, рассказывающей сказки своему мужу, царю. Если царь заскучает, то убьет Шахерезаду, как уже убил ее предшественниц. Вставные новеллы в «Панчатантре» повествуют о персонажах – часто животных, но иногда и людей, – сталкивающихся с трудностями, несущих испытания войнами, вынужденных делать выбор. И все рассказы можно назвать спасительными. Хотя одним из основных их качеств является занимательность, они могут спасти жизнь. Читать художественную литературу в трудные времена – способ их понять, а также через них пройти.

Юные персонажи «Декамерона» оставили свой город не навсегда. Через две недели они решают вернуться. Не потому что закончилась чума – у них не было оснований так полагать. Они вернулись, поскольку, насмеявшись, наплакавшись, определив новые правила сосуществования, смогли наконец увидеть настоящее и подумать о будущем. Рассказ о времени, проведенном ими вдали от дома, оживил novelle их мира, пусть и ненадолго. Memento mori – помни о смерти – правильные, необходимые слова в обычные времена, когда о смерти можно и забыть. Memento vivere – помни о жизни – послание «Декамерона».

Верите ли вы в прошлые жизни?
Виктор Лаваль

В Нью-Йорке не так-то просто найти хорошую квартиру, да еще в хорошем доме. Нет, история не про то, как я купила дом. Разумеется, речь пойдет о людях. Я нашла хорошую квартиру, и в отличном шестиэтажном доме в Вашингтон-хайтс, на углу 180-й улицы и Форт-Вашингтон-авеню. Однокомнатную, чего мне вполне хватало. Переехала я туда в декабре 2019 года. А значит, вы, вероятно, уже поняли, к чему я клоню. Грянул вирус, и за четыре месяца половина дома опустела. Одни соседи бежали в другие свои жилища или к родителям за город; другие, несчастные старики, исчезли в больнице, находившейся в двенадцати кварталах. Я въезжала в полностью заселенный дом и вдруг очутилась в пустом.

А потом я встретила Пилар.

– Вы верите в прошлые жизни?

Мы стояли в холле, ждали лифт. Это было в самом начале локдауна. Она задала вопрос, но я ничего не сказала. Не ответить – совсем другое. Я натянуто улыбнулась, глядя себе под ноги.

Я не грубая, но невероятно застенчивая. И это никак не проходит, даже в пандемию. Я черная, и многие удивляются, обнаружив, что мы тоже можем быть робкими.

– Здесь больше никого нет, – продолжила Пилар. – Стало быть, я, определенно, говорю с вами.

Она ухитрилась выразиться прямо и вместе с тем шутливо. Когда приехал лифт, я скосила глаза в сторону соседки и тогда-то и увидела ее туфли. Черно-белые оксфорды с заостренным носком; белые фрагменты были вшиты таким образом, что целое напоминало фортепианную клавиатуру. Несмотря на локдаун, Пилар потрудилась надеть элегантные туфли. Я возвращалась из магазина в старых поношенных шлепанцах.

Я открыла дверь лифта и все-таки посмотрела на нее.

– Ну наконец-то, – вздохнула Пилар, как хвалят робкую птичку, севшую на палец.

Пилар была лет на двадцать старше меня. В тот месяц, когда я сюда переехала, мне исполнилось сорок. Позвонили мама с папой и пропели из Питсбурга Happy birthday. Невзирая на новости, они не попросили меня приехать домой. Я тоже ни о чем их не попросила. Когда мы собираемся вместе, они начинают задавать вопросы о моей жизни, планах, отчего я опять становлюсь подростком-букой. Отец заказал кучу нужных мелочей и выслал мне по почте. Свою любовь он всегда выражал именно так: хотел быть уверен, что я всем обеспечена.

– Я пыталась купить туалетную бумагу, – сказала Пилар в лифте. – Но все в панике, мне ничего не досталось. Неужели они думают, чистая задница спасет их от вируса?

Пилар посмотрела на меня. Лифт доехал до четвертого этажа. Она вышла и придержала дверь.

– Вы не смеетесь над моими шутками. И даже не скажете, как вас зовут?

Теперь я улыбнулась, так как все обернулось игрой.

– Вот так задачка. Хочу еще вас увидеть. – И она указала рукой в глубь коридора. – Я живу в сорок первой.

Пилар отпустила дверь лифта, и я, доехав до шестого этажа, распаковала покупки. Тогда я еще думала, все скоро закончится. Сегодня даже смешно. Я прошла в ванную. Отец прислал мне тридцать два рулона туалетной бумаги. Я спустилась на четвертый этаж и три из них оставила под дверью Пилар.

Через месяц я привыкла заходить в «удаленный офис» – квадратики с нашими маленькими головами напоминали настоящий, где мы когда-то работали. Надо думать, я болтала с сослуживцами не меньше прежнего. Когда раздался звонок в дверь, я подскочила, обрадовавшись возможности оторваться от компьютера. Может, Пилар. Я засунула ноги в мокасины с пряжками; они тоже разношенные, но лучше тех шлепанцев.

Нет, не Пилар.

Это оказался управдом, Андрес, пуэрториканец лет шестидесяти, с татуировкой, изображавшей леопарда, который карабкается ему на шею. Сейчас нижнюю часть его лица закрывала голубая маска.

– Вы еще здесь! – весело воскликнул он.

– Ехать некуда.

Он кивнул и зафырчал: нечто среднее между смешком и кашлем.

– Город велит проверять все квартиры. Каждый день.

Его сумка загремела, как мешок с металлическими змеями. Заметив мой взгляд, он ее открыл: серебристые баллончики с краской.

– Если мне не ответят, надо лезть в сумку.

Андрес сделал шаг в сторону. Дальше по коридору была квартира 66, зеленую дверь которой обезобразила огромная серебряная буква «В». Такая свежая, что с нее еще капало.

– В – вирус?

Брови у Андреса поднялись и опустились.

– Вакантно, – ответил он.

– Какой милый способ оповещения.

Мы молча постояли, он в коридоре, я в квартире. Я сообразила, что, вступив в разговор, не надела маску, и, задавая следующий вопрос, прикрыла рот рукой.

– Так этого от вас требует город?

– Не везде. Бронкс, Куинс, Гарлем. И мы. Неблагополучные районы. – Вынув баллончик, Андрес потряс его. Внутри защелкал, затрещал шарик. – Я постучу завтра. Если вы не ответите, у меня есть ключи.

Я смотрела, как он уходит.

– Сколько осталось людей? – крикнула я. – В доме?

Андрес уже дошел до лестницы и начал спускаться. Если он и ответил, то я не услышала. Я вышла на площадку. На моем этаже располагалось шесть квартир. Пять из них украшала буква «В». Никого, кроме меня.

Вы, наверное, подумали, что я тут же спустилась к Пилар, но я не могла позволить себе потерять работу. Хозяин и словом не упомянул о снижении арендной платы. И я вернулась к компьютеру до конца рабочего дня.

Какое облегчение – дверь квартиры номер 41 не закрашена. Я стучала до тех пор, пока хозяйка не открыла. Пилар надела маску, как и я на сей раз, но было видно, что, опустив взгляд на мои ноги, она улыбнулась.

– Ваши туфли видали лучшие времена. – И она так весело рассмеялась, что я почти не почувствовала смущения.

Мы с Пилар стали вместе ходить в магазин, два раза в неделю. Шли на расстоянии вытянутой руки, а сталкиваясь с другими пешеходами, увеличивали дистанцию. Пилар говорила все время, неважно, где я шла – рядом или сзади. Знаю, некоторые осуждают болтливых, но ее болтовня орошала меня, словно питательный дождь.

Она приехала в Нью-Йорк из Колумбии, недолго пробыв в Ки-Уэсте, во Флориде. За сорок лет где только не жила на Манхэттене, сверху донизу. Играла на пианино, молилась на Перучина и выступала с Чучо Вальдесом. А теперь у себя дома давала уроки детям за тридцать пять долларов в час. Точнее, давала до тех пор, пока из-за вируса это не стало опасно. «Мне так их не хватает», – повторяла Пилар каждую нашу встречу, а тем временем четыре недели превращались в шесть, шесть – в двенадцать. Она все гадала, увидит ли еще своих учеников и их родителей.

Я предложила помощь в организации дистанционных уроков и использовала рабочий аккаунт, чтобы у нее была бесплатная связь. Однако через три месяца шутливость Пилар ушла.

– Экран дает нам иллюзию, будто мы еще вместе, – сказала она. – Но это неправда. Все, кто смог уехать, уехали. А остальные? Нас бросили. – И она вышла из лифта. – Зачем притворяться?

Пилар меня напугала. Теперь я понимаю. Но тогда я говорила себе, что у меня стало больше дел. Как будто я изменилась. На самом деле я бежала от нее. Все мы жили на грани отчаяния, и ее слова: «Нас бросили. Зачем притворяться?» – прозвучали как будто со дна колодца. Оттуда, куда я уже сама нередко проваливалась. И я стала ходить в магазин одна, задерживая дыхание всякий раз, когда лифт проезжал мимо четвертого этажа.

А Андрес продолжал работать. Я его не видела. Он каждое утро стучал в дверь, а я стучала изнутри. Но мне были заметны результаты его работы. Как-то в течение одной недели буквой «В» оказались помечены три квартиры на первом этаже.

В следующий раз, когда я шла по этажу, прибавилось еще три.

Четыре на втором этаже.

Пять на третьем.

Однажды я услышала, как Андрес стучит в дверь на четвертом. Выкрикнул имя, которое я с трудом разобрала из-за того, что он надел уже респиратор, даже не маску. Я отошла от компьютера и спустилась вниз. Нахмурившись, Андрес смотрел на дверь сорок первой квартиры. Отчаянно стучал.

– Пилар! – крикнул он в очередной раз.

При моем появлении Андрес удивленно обернулся. Глаза у него были красные. Все пальцы на правой руке стали серебристые, казалось, это навсегда. Интересно, сможет ли он когда-нибудь отмыть краску? Но как, если работа все не кончается?

– Я не захватил ключи, – сказал он. – Схожу.

– Я побуду здесь, – кивнула я.

Андрес побежал вниз по лестнице. Я стояла под дверью, даже не думая стучать. Если управдом не разбудил ее, что я могу сделать?

– Он ушел?

Я чуть не грохнулась в обморок.

– Пилар! Вы решили над ним подшутить?

– Нет, – ответила она через дверь. – Но я не его ждала. Вас.

Я присела, чтобы моя голова пришлась примерно на ту же высоту, что и ее. Через дверь было слышно тяжелое дыхание.

– Давно не виделись, – раздался наконец ее голос.

Я прижалась щекой к прохладной двери.

– Простите.

Она фыркнула.

– Даже такие, как мы, боятся таких, как мы.

Я стянула маску, как будто она мешала мне сказать нужные слова. Но они никак не давались.

– Вы верите в прошлые жизни? – спросила Пилар.

– Это был первый ваш вопрос, обращенный ко мне.

– Увидев вас возле лифта, я поняла, что мы знакомы. Узнала. Как будто встретила члена семьи.

Подъехал лифт. Вышел Андрес. Я натянула маску и выпрямилась. Он отпер дверь.

– Осторожнее, – сказала я. – Она там.

Но когда управдом распахнул дверь, коридор оказался пуст.

Андрес нашел ее в кровати. Мертвую. Он вышел с пакетом, на котором Пилар написала мое имя. В нем я увидела черно-белые оксфорды. В левом ботинке записка. «Отдадите при встрече».

Чтобы туфли пришлись впору, мне приходится брать дополнительную пару носков, но я надеваю их, куда бы ни шла.

Такое синее небо
Мона Авад


Сегодня твой день рождения, и это самое главное. Побаиваясь его, ты пару дней назад разослала друзьям эсэмэс: я его боюсь. Поставила испуганный эмодзи: две «х» вместо глаз и «о» – открытый рот. Вышучивая себя и свой глупый страх. Но страх был настоящий. Поэтому, несмотря ни на что, ты здесь. В местечке, которое нашла в даркнете. Открытом, несмотря ни на какой локдаун. Несколько комнат в пентхаусе в самом центре. Темная утроба процедурного кабинета, тяжелая от пара и эвкалипта. Свет мягкий, неяркий. Ты голая лежишь на подогретом столе. Женщина вминает тебе в лицо какую-то козью плаценту. Ты чувствуешь, как костяшки ее рук глубоко погружаются в щеки, отводя лимфатическую жидкость. «Много скопилось», – тихо говорит она. «Еще бы, – шепчешь ты. – Валяйте».

Женщина без возраста, в черном костюме, волосы затянуты в тугой узел.

Три глубоких вдоха, говорит она, ну вот, совсем другое дело. Я буду дышать вместе с вами. Мне подышать вместе с вами?

Натерев руки эфирным маслом, она подержала их над твоим носом и ртом и, возможно, чувствуя твой страх, твои сомнения, сказала: «Не волнуйтесь. Мы принимаем все меры предосторожности. Да, так хорошо». И вы глубоко дышали вместе.

Ты чувствовала, как поднимается и опускается грудь.

– Ну вот, – сказала она. – Уже лучше, правда?

В отдалении слышался звук льющейся воды. Тихая музыка, исполняемая на инструментах, которые ты никак не могла узнать. Будто бесконечные удары какого-то ужасного колокола. Но красиво.

Потом она говорит: «Я только отойду включить свет, чтобы видеть вашу кожу. Свет яркий, я прикрою вам глаза». И вжимает по влажной салфетке в закрытые веки. Ты думаешь о монетках на глазах покойников. Свет очень яркий, ты чувствуешь его сквозь хлопок. Пылающе-красный. На лице горячо. И ее глаза. Смотрящие на тебя.

– Ну, – произносишь ты наконец, поскольку не в силах дольше выносить ее молчание, – каков вердикт?

– У вас был трудный год, не так ли?

Ты видишь себя дома, одинокую, напуганную. Сидишь на своем острове – диване – и дрожишь. Тело горит. Дышишь так, будто тонешь, поскольку из глаз льются слезы.

– А разве не у всех был трудный год? – тихо спрашиваешь ты.

Она молчит. Запах эвкалипта уже начинает угнетать.

– Боюсь, все это здесь, – отвечает она наконец.

Подушечки ее пальцев бегают по морщинам на лбу, глубоким рытвинам между бровями. По венам вокруг носа, складкам вокруг рта. Как ты выяснила, они называются носогубными. По мимическим морщинам, которые появились вовсе не от смеха. Она так нежно касается их, что у тебя из глаз вытекает по слезе. Снимает с век салфетки и подносит к лицу зеркало.

– Воспоминания и кожа всегда идут рука об руку, – продолжает она. – Хорошие воспоминания – хорошая кожа. Плохие воспоминания… – Она умолкает, так как зеркало говорит само за себя, так ведь? – А если попытаться что-нибудь с этим сделать? – спрашивает она таким голосом, словно ласкает тебя.

– Что?

– Прежде я должна спросить у вас: насколько вам дороги ваши воспоминания?

Ты смотришь в зеркало. Горести твоей жизни отпечатались у тебя на коже. Поры уставились на тебя, точно рты, открытые в беззвучном крике. Только за последний год пришлось заплатить серым оттенком, который, возможно, уже не убрать.

И ты отвечаешь собственному отражению:

– Не дороги. Ничуть не дороги.

* * *

И вот тебя обдает яркий свет летнего дня. Солнце еще высоко, такое нежное, золотое. Выскочив из салона, ты идешь пружинистой походкой. Почти бежишь – а почему нет? Ведь все-таки твой день рождения, правда? Это ты не забыла. А что же забыла? – думаешь ты. Вспоминаешь женщину, водившую по твоему лицу гладкие черные диски, соединенные проводами с утыканным ручками аппаратом. Женщина крутила их, как крутят колесики, регулирующие громкость, и ты чувствовала на зубах вкус металла. Теперь забавно вспоминать, как ты вскрикнула, когда электричество прошило череп.

Магазин в вестибюле здания закрыт. Не просто закрыт: витрина заколочена, как будто кто-то разбил стекло кирпичом. Внутри белый голый женский манекен. С запястья свисает блестящая сумка-лебедь, словно он собрался на вечеринку нагишом. Манекен смотрит на тебя сверкающими глазами. Красные губы раздвинуты в легкой улыбке. Твое нутро заливает мрак. По рукам и ногам растекается страх. Но потом в разбитом зеркале ты видишь свое отражение. Сияющее. Подтянутое. Вытравленное. Сильнее всего стучит в голове слово «вытравленное». Странно. Разве «вытравить» не значит «уничтожить»? Твое лицо вовсе не кажется уничтоженным. Да, на тебе траурный черный мешок, ну и что? В лице хватает цвета, жизни, красок – всего, что тебе необходимо. Прибавить еще цвета – и будет уже почти перебор. Пощечина остальным.

В такси по дороге домой ты улыбаешься себе в окно, в зеркало заднего вида, водителю, хотя тот не улыбается в ответ.

– Много клиентов сегодня? – спрашиваешь ты.

– Нет, – отвечает водитель, как будто ты спятила.

Он, кажется, смотрит на тебя с ненавистью? Его рот и нос прикрывает шарф, поэтому трудно сказать. Может, болен? Интересно чем. Ты желаешь бедняге только хорошего. Пытаешься выразить это лицом. Но он лишь холодно смотрит на тебя через зеркало, пока ты не отворачиваешься к окну. Город поразительно пустой и грязный. На коленях жужжит телефон. Кто-то под именем Повелитель Тьмы прислал тебе сообщение.

«Хорошо, – говорится там, – увидимся».

«Все-таки твой д.р.».

«В парке в шесть. Скамейка у лебедей».

Ты листаешь, чтобы посмотреть более ранние сообщения. «Мне необходимо тебя увидеть» – судя по всему, ты отправила Повелителю Тьмы такое сообщение два часа назад. «Пожалуйста». Ты умоляла три раза. Интересно.

Ладно, может, он действительно так ужасен, что тебе захотелось его увидеть? «Необходимо увидеть» – ни больше ни меньше. А он, раз в курсе про твой день рождения, неплохо тебя знает, значит…

Почему бы не встретиться в баре? – посылаешь ты сообщение.

В баре?! – отвечает он.

Ах, ну да, конечно. Буду ждать тебя в парке.

Свидание с Повелителем Тьмы. Это пугает, но и возбуждает, не так ли? Ты смотришь в стеклянную перегородку. При виде своего лица тут же успокаиваешься. Представляешь, как солнце выглянуло из-за груды серых облаков. И ты стоишь в прекрасном свете разума: он прекрасен, он слепит.

Возле парка ты пытаешься всучить шоферу наличные, но он с силой мотает головой. Он не хочет твои чертовы наличные. Пожалуйста, оплатите картой. Ты смотришь, как он с визгом уезжает по пустой улице, и замечаешь, что тротуары тоже пусты. Трава в парке кажется тебе какой-то всклокоченной, менее ухоженной с тех пор, как ты была тут последний раз. Одна-единственная пара быстро идет по тропинке вдоль пруда, низко опустив головы.

Ты замечаешь мужчину в черной толстовке, он в одиночестве сидит на парковой скамейке возле лебедей. Должно быть, Повелитель Тьмы. Тебе, конечно, страшно. Ты возбуждена до крайности. Приключение! Именно сейчас ты готова к нему. Быстро шагая по посыпанной гравием дорожке, ты нагоняешь пару и испытываешь облегчение, видя их так близко – люди! Но когда ты, улыбаясь, приближаешься и хочешь сказать: «Привет! Какой славный день! По крайней мере, в нашем распоряжении остался парк, ха-ха!» – они сходят с дорожки на всклокоченную траву; они даже обходят плакучую иву, лишь бы не столкнуться с тобой. И, удаляясь, смотрят на тебя с ненавистью. Ты только собралась воскликнуть: «Какого черта!» – как вдруг слышишь свое имя.

Оборачиваешься. Бен, твой бывший муж. Сидит на самом краешке скамейки и смотрит на тебя печальными глазами. В руке у него фляжка. Выглядит он ужасно. Рыхлый и тощий одновременно.

– Бен? – спрашиваешь ты. – Ты, что ли?

Ну конечно, он. Ты просто не можешь поверить, что Повелитель Тьмы оказался Беном. Возможно, невинная шутка, которая развлекла тебя как-то вечерком. Напилась и придумала людям из записной книжки глупые прозвища. Правда, забавно. Когда ты видела его в последний раз? Ты рыщешь в воспоминаниях, но там ничего нет. Каменная стена.

– Джулия, – говорит Бен. – Рад тебя видеть.

Однако вид у него такой, как будто он совсем не рад. Смотрит на тебя, нахмурившись. Это странно, потому что выглядишь ты восхитительно. Нельзя выбрать лучший день, чтобы встретиться со своим бывшим, правда.

– Я тоже рада тебя видеть.

Он не улыбается.

– Я выбрал эту скамейку, так как она самая длинная. Можно сидеть на разных концах. – Бен делает жест рукой вдоль скамейки. Ты видишь: на другом конце он поставил маленькую белую коробочку и бутылку вина с винтовой крышкой. – Тебе на день рождения. С днем рождения.

– Спасибо.

Ты тут же вспоминаешь, каким странным всегда был Бен. И остался, судя по всему.

– Не переживай. Я ее протер. Скамейку тоже. – Он осторожно улыбается.

Ты замечаешь маску, болтающуюся у него на шее. Сшита из ткани с цветочным узором. Такое ощущение, что он смастерил ее сам на швейной машинке из куска ткани, выдранной из скатерти. Возможно, твоей старой скатерти.

От вида маски что-то вспыхивает – холод, но потом он уходит. Значит, его мизофобия обострилась. Люди с возрастом делаются все более странными. Грустно, да. И в тебе просыпается нежность к Бену.

Ты подсаживаешься к нему на скамейку. Отхлебываешь вино и открываешь белую коробочку. Там шоколадное пирожное, которое, как он уверяет, никто не трогал руками. Здорово, киваешь ты и улыбаешься, ожидая, что твой роскошный вид его подкосит. Но Бен продолжает осматриваться, как будто чем-то напуган.

– Знаешь, я правда ненадолго, – говорит он.

– Прекрасно.

И ты понимаешь, это действительно прекрасно. Просто прекрасно. Понимание дает некоторые силы. Ты откусываешь пирожное. Бен явно расслабляется. Настолько, что тебе кажется, будто ты согласилась на что-то жуткое. Ты улыбаешься ему.

– Что все это значит? – Он смотрит на тебя до ужаса серьезно. – Ты позвала меня, помнишь?

«Мне необходимо тебя увидеть. Пожалуйста».

– О да! Ну, я подумала, было бы славно наверстать упущенное.

Разумеется. Очень на тебя похоже.

Бен смотрит на тебя, как будто ты совсем рехнулась, и тяжело вздыхает.

– Послушай, Джулия, ты знаешь, я тебя люблю.

– Я тоже тебя люблю, Бен.

Как хорошо ответить тем же. Похоже на правду.

– Но должны быть границы, – быстро добавляет он и многозначительно смотрит на тебя с другого конца скамейки.

– Несомненно, – соглашаешься ты. – Границы – это здорово.

О чем, черт подери, он говорит?

– Я не свободен, ты знаешь.

Теперь ты замечаешь: ему нужно постричься. Волосы у него всклокоченные, длинные, как трава в парке.

– Конечно, – киваешь ты. – Поздравляю.

Он вроде сбит с толку.

– Ты больше ничего не хочешь сказать?

Внезапно тебя поражают его глаза. Разве они были не голубые? А теперь просто водянисто-серые, белки испещрены красными сосудиками.

– А что ты хочешь, чтобы я сказала?

– Послушай, Джулия, то, что случилось ночью, было похабно, да? Я тоже повел себя похабно, признаю. Но когда ты вот так звонишь мне в рыданиях, что прикажешь делать? Я хочу сказать, какой ты предоставила мне выбор?

Ты прочесываешь воспоминания про «ночью». Нигде не отыскать вообще никакой ночи. Ты пытаешься представить, как звонила Бену. Набираешь номер, а из глаз текут слезы. Кругом только синее небо, какой чудесный цвет.

– Я просто хотел занести продукты, – продолжает он. – Я сказал тебе, что просто пришел занести продукты. Я бы сделал это для всех друзей, которые заболели.

Он говорит так, будто дает пощечину. Заболела? На фоне того, как ты сейчас себя чувствуешь, слово кажется тебе вопиюще неправильным. Вопреки Бену. Ты только посмотри, как он старается, чтобы на тебя подействовало. Да это он болен. Он выглядит на тысячу лет.

– Я собирался оставить их под дверью и уйти, – грустно произносит Бен. – А потом этот звук…

Он закрывает глаза. У него такой страдальческий вид, что просто смешно.

– Какой звук?

Ты вспоминаешь ужасный, красивый колокол в процедурном кабинете. Голова до сих пор заполнена его бесконечным звоном.

– Ты. Рыдала. Хлюпала. Дышала через дверь. Совсем одна. Просила, умоляла, чтобы я зашел.

Ты смотришь, как он качает головой.

– Все еще у меня перед глазами, если честно. – Бен поднимает на тебя взгляд.

Судя по всему, он ждет, что ты будешь раздавлена. Стыдом за столь явное отчаяние ночью. Ночью, когда твое горе издавало звуки, которые он никогда не забудет и перед которыми, видно, не смог устоять. И тут до тебя доходит: вы с Беном, похоже, трахнулись. Ну конечно, ты трахнула Повелителя Тьмы. Может, именно поэтому он Повелитель Тьмы.

– Мы повели себя безрассудно! – кричит Бен. – Я повел себя безрассудно.

Его голос как кирпич. Старается раздробить тебя, будто ты хрустальная ваза. Может, когда-то и была. Тебе это представляется очень далеким печальным обстоятельством. Но сейчас тебя не вывести из равновесия. Хотя внутрь и заползает холод, у тебя красные губы манекена и ты чувствуешь, как они раздвигаются в такую же, как у него, легкую улыбку. Ты смотришь на Бена сияющими глазами. Тот переводит взгляд на лебедей.

– Может, просто аллергия на цветение, дай-то бог, – говорит он. – Она всегда наваливалась на тебя в это время года, и ты всегда забывала о ней, думала, что-то серьезное. Ты всегда думаешь, будто умираешь, Джулия. И раньше. До всего.

И он обводит рукой мир. Лебедей, небо, плакучие деревья, неухоженный парк, группу гуляющих людей, все в масках, теперь ты замечаешь: маски самодельные, как у Бена, или шарфы, как у шофера. Они останавливаются и, развернувшись, направляются к вам. Глядя на твое открытое, сияющее лицо. Поскольку, не важно что, ты все забыла. Все вытравлено. Убрано женщиной в черном костюме.

Тебе вдруг хочется взять руку Бена и прижать ее к своему лицу. Теперь ты вспомнила: когда он держал твою руку, его ладонь была где-то мозолистой, а где-то мягкой. Всегда теплой и сухой. Через длинную скамейку ты протягиваешь руку. Лицо Бена мрачнеет. Прежде чем сказать, что ему надо идти, он смотрит на твою руку, как будто это змея, а когда встает, ты машешь ему на прощание, потом в знак приветствия смотрящим на тебя людям, поскольку отчего же не помахать, раз ты уже машешь. Они в ужасе не сводят с тебя глаз. Как грустно. Чего же бояться в такой день? Под таким синим небом? В такой прекрасный день. Твой день рождения.

Прогулка
Камила Шамси

Азра открыла ворота и вышла на улицу.

Ты уверена? – спросила ее мать из сада, где нагуливала круги: один круг в сорок пять секунд.

Все так делают, даже женщины в одиночку, – ответила Азра, но ворота оставила открытыми. Она стояла на улице, сжимая сумочку, где лежал только мобильный телефон, вселявший в нее определенную уверенность и одновременно такое чувство, будто она стала мишенью. Пять минут! – крикнула Зохра, направляясь к Азре своей подпрыгивающей походкой. Ее голос, несомненно, слышно чуть не на всю улицу. Мне пять минут до тебя дойти. Даже меньше.

Это казалось невероятным, ведь от одного дома до другого почти столько же нужно ехать на машине, но Зохра уверяла, что все именно так: пробки, одностороннее движение… Азра закрыла ворота и услышала, как мать, оторвавшись от своих кругов и пройдя по дорожке, задвинула изнутри засов. Помой руки, сказала Азра в узкую щель между воротами и стеной. Да-да, хорошо, мисс Параноик, ответила та.

И они пустились в путь, Зохра на шаг впереди и в нескольких футах сбоку. Тут не было тротуаров, и обе шли по проезжей части, но по здешним улицам машины не особо ездили даже в обычные времена. Через несколько домов женщина на балконе подняла руку в знак приветствия. Она жила здесь с самой постройки дома, двадцать пять лет, незадолго до этого Азра вернулась домой после университета. Азра подняла руку в ответ. Первый контакт с человеком.

Начало апреля, а в Карачи зима уже стала воспоминанием. Ее шальвар-камиз взмок и лип к коже, Азра поправила его. Зохра оделась, как обычно для регулярных прогулок по парку: леггинсы и футболка. Последний раз они гуляли в парке три недели назад, хотя Зохра ездила туда каждый день кормить местных кошек; сторож, разделявший ее любовь к животным, отпирал ей ворота.

У них была лишь одна тема для разговоров, но целое множество подтем. Девушки шли по прямой, жутковато тихой главной улице, затейливо петляя от будничных вопросов до апокалиптических материй, пока запах моря не заставил их замолчать. Какое-то время оно сверкало впереди, а потом подруги уже стояли на берегу: песок расстилался девственный, рыжий, как верблюд, а за ним голубиными оттенками серела вода. Продавцы еды, повозки для прогулок по дюнам, торговцы воздушными змеями, парочки на волнорезах, семьи в домиках на колесах, ищущие единственное место, где урбанистический рык Карачи превращается в улыбку: ничего этого не осталось.

К ним подъехали двое конных полицейских в масках и велели уходить. Они пошли домой другим путем, по узким, обрамленным деревьями улочкам, останавливаясь для обсуждения архитектурных особенностей домов, на которые, кажется, никогда не обращали внимания, хотя и прожили почти всю жизнь на этих нескольких квадратных милях мегаполиса, и совершенно случайно очутились на улице, запруженной гуляющими, кое-кого они знали. Все махали друг другу, радостно приветствовали соседей, театрально сохраняя дистанцию, даже когда никакой дистанции и в помине не было. Дети носились на велосипедах без сопровождения взрослых. Все напоминало уличную вечеринку, которые нередко устраивали в квартале. Азра громко поздоровалась со старой школьной подругой, не думая о том, что возгласы могут привлечь к ней внимание. Расстегнутая сумка свободно болталась на боку. В эту минуту мир казался прекрасным, как никогда, – щедрым, надежным.

Вот кончится все, и иногда можно будет гулять тут, а не выписывать бесконечные круги по парку, сказала Зохра. Можно, ответила Азра.

Повести с реки Л.А.
Колм Тойбин


Во время локдауна я вел дневник. Я начал с того, что записал дату начала моей собственной личной изоляции – 11 марта 2020 года – и место: Хайленд-парк. В первый же день я перенес туда надпись, которую в то утро увидел на фургоне для кемпинга: «Улыбнитесь. Вас снимают». Я не мог думать ни о чем другом после этой первой записи. После этого ничего особенно и не происходило.

Я бы и рад сказать, что каждое утро вставал и писал по главе, но вместо этого я валялся в постели. Позже, в течение дня, я был занят тем, что сокрушался по поводу музыкальных пристрастий моего партнера, ставших еще более невыносимыми, когда Г. купил новые колонки, которые очень отчетливо выдавали то, что раньше раздавалось приглушенно. Все люди делятся на тех, кто в позднем подростковом возрасте начал слушать Баха и Бетховена, и тех, кто нет. Г. относился ко второй категории. Вместо этого у него была огромная коллекция виниловых пластинок, музыка на которых была отнюдь не классическая и в большинстве своем мне не нравилась.

И мы с Г. никогда не читали одних и тех же книг. Его родной язык был французским, а мышление – абстрактным.

Поэтому, пока я читал Джейн и Эмили, он в соседней комнате погружался в биографию Жака и Жиля Вильнёв[1].

Он читал Гарри Доджа[2], я читал Дэвида Лоджа[3].


В небольшом городке на Среднем Западе живет один писатель. Я запоем прочитал две его книги – мне понравилось, насколько эмоционально обнаженным он представал в своей прозе. Хоть я никогда и не был с ним знаком, мне искренне хотелось, чтобы он был счастлив.

Я был очень рад, когда узнал из интернета, что у этого писателя есть партнер, и прочел некоторые его посты об их счастливой повседневной жизни. Г. знал этого писателя лично и тоже порадовался, что тот нашел человека, которого любит.

Вскоре мы начали следить за лентой этого писателя. Вот он пришел с работы, а дома его ждут цветы. Мы разглядывали фото с цветами. Сам он готовил печенье – по крайней мере, судя по постам – и каждый вечер они вместе смотрели фильмы, которые производили на обоих самое сильное впечатление.

У каждого из нас есть призрачные люди, места, события. Иногда они занимают собой больше пространства, чем бесцветность того, что происходит в реальности. От этой бесцветности я вздрагиваю, а тени пробуждают мое любопытство. Мне нравилось размышлять о призрачном писателе и его партнере. Я пытался представить эдакую повесть о тихом домашнем счастье, общем пространстве, музыке, фильмах, пытался представить посты в интернете о нашей любви.

Но сколько бы я ни мечтал, по вечерам мы никак не могли выбрать, что будем смотреть. Когда мы решили, что в первую неделю будем смотреть фильмы, действие которых разворачивается в Лос-Анджелесе, в список вошли «Малхолланд Драйв» и «Подставное тело» – первый оказался для меня слишком затянутым, а второй – чересчур риторически зловещим.

Г. же не только обожал оба фильма, но, поскольку разбирался в кино, жаждал обсудить, как сцены из одного фильма могут просачиваться в другой, сколько в них спрятано скрытых отсылок и намеков. Для меня кино всегда было лишь способом развлечься. Последний час перед отходом ко сну превратился в напряженное время, когда Г. ходил за мной по всему дому, вещая, о чем же все эти фильмы на самом деле.

В такие моменты я любил его больше всего: когда он был так искренне впечатлен фильмом, задумками и сценами, воплощенными на экране, так страстно желал поддержать разговор на серьезном уровне. Но в плохие вечера я был не в состоянии ничего с собой поделать. Когда он начинал дословно – хоть и уместно – цитировать Годара, Годо и Ги Дебора, я мог лишь сказать: «Да этот фильм просто чушь собачья! Это оскорбление для моего ума!»

Я вспоминал имена великих однополых пар в истории – Бенджамин Бриттен и Питер Пирс, Гертруда Стайн и Элис Токлас, Кристофер Ишервуд и Дон Бакарди. Почему они постоянно то готовили вместе, то рисовали друг друга, то писали друг для друга тексты песен?

Почему только мы были такими, как мы? Локдаун мог бы стать для нас прекрасной возможностью попробовать для разнообразия вести себя как взрослые и наконец начать с упоением читать любимые книги друг друга. Вместо этого каждый читал еще больше того, что нравится только ему.

Во всем, что касалось искусства, он был Джек Спрэт, который не ел жир, а я – его женой, которая не могла есть мясо[4]. Меня больше всего забавляет, когда кто-то насмехается над тем, что я считаю важным, или когда то, что мне кажется смехотворным, другие воспринимают очень серьезно.


В начале локдауна я думал, что река Л.А. со всеми ее притоками просто какая-то пародия на реку. Правда откроется мне позже. И когда все это социальное дистанцирование уже пошло на спад, я надеялся, что больше никогда не услышу ни одного слова из горячо любимой Г. песни Little Raver, которую исполнял Superpitcher[5] и которую Г. так громко крутил.


Я не умею водить и не умею готовить. Я не умею танцевать. Я не умею сканировать бумаги и отправлять фотографии по электронной почте. Я ни разу в жизни добровольно не пылесосил и сознательно не заправлял кровать.

Сложно объяснить это все человеку, в чьем доме ты живешь. Я намекал, что все это родом из моего покалеченного детства, а когда этот довод не срабатывал, я говорил – не имея тому никаких доказательств – что бардачность – отличительная черта мыслителей, людей, стремящихся изменить мир. Маркс был неряхой, Генри Джеймс – грязнулей, нет никаких достоверных сведений, подтверждающих, что Джеймс Джойс когда-нибудь убирал за собой, Роза Люксембург была ужасно нечистоплотной, о Троцком я вообще молчу.

Я старался быть хорошим. К примеру, я каждый день разгружал посудомоечную машину. И несколько раз в день готовил Г. кофе.

Однако как-то раз, когда Г. сказал, что надо бы пропылесосить дом, я ответил, что он может спокойно подождать, пока я уйду куда-нибудь на чтения или вести занятия. «Почитай газеты, – сказал Г. – Взять и уйти из дома просто так уже не получится».

Сначала это прозвучало как обвинение, а когда Г. так по-галльски на меня глянул – зазвучало как угроза. Вскоре по дому с грохотом разносился шум пылесоса.

Я обожал дни, когда у нас не было никаких дел, со множеством таких же дней впереди: мы были точно пожилая чета зрелых, умудренных опытом людей, которые могли заканчивать друг за друга фразы. Единственная проблема состояла в том, что мы практически ни о чем не могли договориться.

Мы были счастливы во время локдауна, счастливы так, как давно не были. Но мне так хотелось, чтобы мы были счастливы тем же простым, умиротворенным счастьем, каким довольствовались писатель и его партнер и другие однополые пары.

Я нашел себе в саду место для чтения. Я частенько проводил время на улице, пока в доме грохотала музыка. Можно сказать, что она звучала по-домашнему. А еще громко.


Как-то раз я зашел в дом и увидел, как Г. снимает иглу с пластинки. Он сказал, что не хочет раздражать меня своей музыкой. Я так расстроился, что попытался притвориться, будто на самом деле музыка меня нисколько не раздражает. «Включи-ка обратно», – попросил я.

В первые пару секунд мелодия показалась мне классной. Внутри меня на минутку проснулся подросток. Это были Kraftwerk[6]. Я остановился и вслушался. Одобрительно улыбнулся, глядя на Г. Мне почти понравилось, а затем я совершил ошибку, попытавшись станцевать в такт.

Все мои познания в танцах ограничивались фильмом «Лихорадка субботнего вечера», который я был вынужден посмотреть в 1978 году, когда на меня повесили группу студентов из Испании, приехавших в Дублин. Фильм мне не понравился, а когда один из моих коллег, специалист по криптосемиотике, медленно, как ребенку, объяснил мне его внутреннее устройство, я возненавидел его еще сильнее.

Но все, что я знал о танцах, я знал из этого фильма. Я действительно годами зависал на дискотеках, но в них меня куда больше привлекали подсобки, украдкой брошенные взгляды и реки выпивки, нежели любые, даже самые распрекрасные танцы.

И тем не менее, пока Г. наблюдал за мной, я попытался. Я двигал ногами в такт музыке и делал волны руками. Г. старался не морщиться.

Тихонько я – сама вина – скрылся с глаз. Я чувствовал себя как мистер Джонс из этой песни: Something is happening here but you don’t know what it is, do you, Mr. Jones?[7]

Я осознал, что все это время не я насмехался над Kraftwerk, а они насмехались надо мной. «Ты недостаточно крут, чтобы нас слушать», – шептали Kraftwerk. В саду, в гамаке, свисавшем с гранатового дерева, я углубился в Генри Джеймса.

Мы заказали велосипеды через интернет. Я представлял, как мы колесим по пригороду, проезжая мимо перепуганных бунгало, в которых люди, попрятавшись, в надежде на спасение переключают каналы и с набожной истовостью намывают руки.

Я представлял, что из окон они увидят, как мы катимся мимо, точно на картинке с обложки какой-то давно забытой пластинки.

Велосипеды приехали на пару дней раньше, чем мы ждали. Единственная проблема была в том, что их нужно было собрать. Как только Г. приступил к изучению инструкции, я попытался улизнуть.

Когда он, приступив к этой грандиозной задаче, ясно дал мне понять, что я буду нужен ему на подхвате, я твердо заявил, что мне нужно отправить несколько срочных писем. Но меня это не спасло. Он потребовал, чтобы я остался и смотрел, как он лежит на земле, потея и сквернословя, и спрашивает господа бога, почему болты и гайки производители прислали не те, а винтов положили слишком мало.

Я представил себе, как писатель из интернета, тот, который был счастлив, разделяет эту работу со своим партнером, как они дружно отыскивают нужные винтики и в конце концов понимают – как понял я, но не Г., – что тонкие металлические прутья, которые, по словам Г., положили по ошибке, на самом деле нужны, чтобы добавить устойчивости передним колесам.

Я подумал о Бенджамине Бриттене, Гертруде Стайн, Кристофере Ишервуде и их половинках. Они-то наверняка знали, как создать впечатление увлеченности процессом.

И поскольку Г. был крайне разгневан – не только на велосипеды и завод, который их изготовил, но и на меня, который все это затеял, – я решил, что будет лучше призвать на помощь ту версию себя, которую я пускал в ход в школе, когда не понимал, почему x равняется y.

Я выглядел одновременно тупым, грустным и смиренным, несколько безмятежным, но крайне заинтересованным.

Вскоре, после продолжительной борьбы и тяжелых вздохов, велосипеды начали функционировать и мы, надев шлемы и маски, с радостью, ликованием и сдержанным безрассудством полетели вниз по склону холма, как двое из рекламы роскошного мыла.

Я не сидел на велосипеде много лет. Когда я позволил этому механизму пуститься по Аделанте-авеню до прекрасно названной Изи-стрит[8], а затем до бульвара Йорк, Мармайон и Арройо Секо Парк, с моей скрученной в тугую спираль душой что-то произошло.

Когда дорога не шла вниз, она бежала прямо. Движения не было, на тротуарах было лишь несколько ошарашенных пешеходов в масках.

Я не знал, что приток реки Л.А. протекает через парк и что на одном берегу есть велосипедная дорожка. Говоря об этой так называемой реке, было сложно использовать обычные слова.

Этот приток назвали Арройо Секо, что значит «сухой поток», и он действительно сухой, во всяком случае, весьма сухой, и у него на самом деле нет берегов, потому что он на самом деле и не река.

Лос-Анджелес будет чудесным, когда его закончат.

Несмотря на то что недавно прошел дождь, в этом огороженном водостоке, который вот-вот должен впасть в реку с величественным названием, воды так и не было. Мне всегда представлялось, что река Л.А. и ее маленький приток изнывали, молили о пощаде.

Но теперь, когда я на велосипеде пристроился на дорожке, то ощутил, что нашел какую-то часть города, которая была от меня скрыта.

Сюда нельзя было добраться на машине. Ни одно изображение этой странной, удручающей картины никогда не попадет в большой мир.

Не будет никаких «Приезжайте в Лос-Анджелес! Прокатитесь на велосипеде вдоль реки!». Никто в здравом уме здесь не окажется.

Но там было почти что красиво. Мне не следовало смеяться над рекой Л.А.

Пока я прокручивал в голове эти глубокие и освободительные мысли, Г. меня обогнал. Я обернулся и увидел писателя и его партнера, тех, счастливых, из интернета, в виде призраков, за которыми, изо всех сил крутя педали, следовали все счастливые однополые пары в истории. Я переключил скорость и оторвался от них, следуя за Г. и изо всех сил стараясь его нагнать.

История болезни
Лиз Мур


12 марта 2020 года


Факт: У ребенка температура.

Основание: На двух термометрах тревожные показания. 39,9; 40,1; 40,4.


Основание: Ребенок горячий. Щеки красные. Ребенка трясет. Ребенок не в состоянии нормально принимать пищу: рот открывается неправильно, губы вялые. Ребенок не плачет, а мяучит.

Факт: У детей часто бывает температура.

Основание: У обоих детей в семье в течение их жизни регулярно бывала температура. Первый ребенок родился три года и девять месяцев назад.

Субъективное мнение: У ребенка 3,75 года температуры нет.

Основание: Лоб ребенка 3,75 года прохладный.

Методология: Мать ребенка 3,75 года на цыпочках заходит в комнату, стараясь не дышать, не наступать на определенные половицы; прикладывает губы к коже, поскольку губы – лучший измеритель температуры человеческого тела.

Вопрос: Какие показания термометра необходимы для обращения в детскую неотложную помощь?

Процесс исследования: Родители ребенка делают несколько поисковых запросов в интернете, используя следующие фразы: Детская неотложная помощь при температуре 40,4. Температура. Скорая.


Ответ: Интернет дает две противоположные рекомендации.

А. Езжайте немедленно.

Б. Дайте тайленол, вызовите врача.

Ответ: Родители ребенка шесть секунд смотрят друг на друга, взвешивая все обстоятельства.

Факт: В мире новая болезнь.


Факт: Она вошла в человеческую популяцию.


Факт: Отцу ребенка вчера сообщили: у троих его коллег эта болезнь.

Утверждение: Очень неудачное время.

Опровержение: У детей бывает температура. У детей часто бывает температура. У ребенка нет никаких других симптомов, кроме температуры. В большинстве случаев температуру у детей вызывают не те вирусы, что недавно вошли в человеческую популяцию. У остальных троих членов семьи симптомы пока не проявляются.

Неизвестно: Контагиозность вируса. Вероятное течение болезни. Время с момента заболевания до появления симптомов. Типичные проявления болезни у взрослых и детей. Краткосрочные и долгосрочные последствия у тех и других. Летальность.


Реплика: «Тут много неизвестного», – говорит мать ребенка.

Соображения: Без четверти два ночи. Сестра ребенка спит. Одному из родителей придется отвезти ребенка в детскую больницу. Второму придется…


Необходимо прерваться: Ребенка тошнит. Тошнота обычная, несильная. Безрадостно открытый рот. Исторжение содержимого желудка ребенка. Рвота продолжается, ребенок слабеет. Ребенок засыпает.


Соображения (продолж.): …придется остаться с сестрой ребенка.


Дальнейшие соображения: Что опаснее: везти ребенка в медицинское учреждение или наблюдать за ним дома? Если у ребенка не новая болезнь, могут ли ребенок или один из родителей заразиться новой болезнью в медицинском учреждении?

Решение: Родители ребенка выбирают вариант Б. Ребенку дают детский тайленол. Без десяти два вызывают врача.

Уточнение: Это не врач, а автоответчик. Врач перезвонит.

В перерыве: Родители моют пол. Приглушают свет в гостиной. Отец лежит на диване с ребенком на груди. Отец фиксирует у ребенка жар; невероятно, он горячий, как чайник, как мотор. Жар – это результат труда, затраченной энергии, труда нового маленького тела, вышедшего на войну. Отец вспоминает первые дни ребенка, отечные веки, открывающиеся и закрывающиеся с нешуточным усилием, движения пальцев под водой. Отмечает: тела новорожденных похожи на щит, торс – перевернутый треугольник, а конечности не имеют существенного значения. Эти мысли подбадривают его. Они задуманы так, чтобы выживать, говорит себе отец – утверждает. Сейчас ребенку десять месяцев. Ребенок вырос. У него пухлое тело, его вес на груди отца одновременно утешение и тревога, напоминание обо всем, переданном детскому телу: 7,315 унций молока из тела его матери, 722 малиновых ягоды, 480 унций йогурта, 120 бананов, 84 кусочка сыра, 15 маленьких пакетиков любимой воздушной еды ребенка под названием «тающий йогурт» и один кусочек торта, тайком принесенный ему сестрой. Помимо того что было физически передано в тело ребенка, существует еще и факт отцовской любви к нему. К его смеху. К открытому рту, к трем прорезавшимся зубам, к тому, как на прошлой неделе он научился целовать, к тому, как он целует – открытым ртом прижимаясь к щеке принимающего поцелуй, – к руке ребенка, которую держит отец, которой ребенок недавно научился махать. Сейчас, покоясь на груди отца, все части тела ребенка неподвижны. Все части тела отца неподвижны. Мать, сидя в кресле, смотрит на них. Смотрит на телефон. Ждет звонка врача. Три раза проверяет, не выключен ли в телефоне звук.


Наблюдение: Проходит час. В доме тихо. Мать думает о том, что, может быть, все…

Необходимо прерваться: Ребенка тошнит. На грудь отца. На диван. На ковер. Ребенок приподнимает голову и смотрит, что он наделал. Опускает голову прямо в лужу жидкости, вылившейся из его тела. Опять засыпает.

Пауза.


Требование: «Возьми его, – тихо говорит отец ребенка. – Возьми его».


Следствие: Мать берет ребенка. Вытирает его. Отец вытирает рубашку, диван, ковер, волосы. Снова берет ребенка.


Вопрос: «Который час?» – спрашивает отец ребенка.

Ответ: Две минуты четвертого.

Вопрос: «Да что же он, черт возьми, не звонит?» – спрашивает отец ребенка.


Решение: Ребенка в больницу повезет кормящая мать. Отец держит переодетого ребенка, тот спит, от него еще пахнет желчью. Мать собирает сумку.


Список: В сумку кладут шесть памперсов, пачку салфеток, две смены одежды, два слюнявчика («Возьми больше», – говорит отец, имея в виду рвоту), ручной молокоотсос, две бутылки сцеженного молока – на случай сепарации, – упаковку со льдом, маленькую сумку-холодильник, воду для матери, смесь из сухофруктов и орехов для матери, зарядное устройство для телефона матери. Телефон матери. Ее ключи, которые сначала с грохотом падают на пол.

Необходимо прерваться: Ребенок смеется.

Вопрос: «Он только что смеялся?» – спрашивает мать.


Ответ: Смеялся. Ребенок поднял голову. Растопырив пальцы, тянется к ключам на полу. Хочу. Ребенок улыбается.


Наблюдение: Глаза у ребенка внимательные. Цвет лица лучше. Ребенок осматривает комнату, издает горловые звуки. «О-у-о, о-у-о, о-у-о», – поет ребенок. Выражение восторга. Первое, чему он недавно научился.

Вывод: «Ему лучше», – говорит мать. «Давай еще раз померяем температуру», – говорит отец.

Результат: 38,4.

Предложение: «Может быть, – говорит отец, – имеет смысл…»

Необходимо прерваться: Звонит телефон. Врач.

Совет: «Она уверяет, можно подождать до утра», – говорит мать.


Наблюдение: Ребенок трет глаза. Ребенок выглядит усталым.


Решение: Родители раздевают ребенка до подгузника. Кладут в спальный мешок с розовой оборкой, доставшийся ему от сестры. Халат – так называет его мать, вспоминая халат своей бабушки, конфеты, которые та держала в карманах, длинные тонкие бабушкины ноги, то, как бабушка, когда внучка бывала больна, клала ей руку на спину, сидела с ней, когда у будущей матери ребенка в детстве была ветрянка, и в который раз смотрела «Звуки музыки», никогда не жалуясь и не показывая, как ей скучно. Воспоминания трогают ее. Все предки, вся нежность, передаваемая ребенку за ребенком, последний – этот: ее ребенок, его она держит на руках. И вспоминая, мать кормит ребенка, чтобы он уснул, напрягаясь от каждой паузы в его усилиях, боясь, что ему опять станет хуже.

* * *

Ему не хуже. Теперь мать положит его в кровать, в розовый халат, будет смотреть, как он спит, наклонится, положит руку на лоб, опять и опять проверяя температуру. Теплый, но не горячий, говорит она себе, хотя без термометра точно сказать нельзя. Она ложится на пол рядом с ребенком. Смотрит на ребенка. Ребенок дышит. Ребенок дышит. Тусклый свет и тени на лице ребенка. Сквозь перекладины кроватки она одним пальцем дотрагивается до кожи ребенка. Теплая, но не горячая. Теплая, но не горячая, думает мать – песнь, молитва, – хотя наверняка она знать не может.

Команда
Томми Ориндж

Ты таращился на стену в своем кабинете уже неизвестно сколько времени. С недавних пор время стало ускользать именно так – будто за занавеску, а потом возвращалось чем-то другим: то блужданием в интернете; то прогулками по улице – в разговорах с женой и сыном ты упорно называл их походами; то книгой, на которую смотрят твои глаза и которую ты не понимаешь; то депрессией, делающей из тебя инвалида; то наблюдением за кружащимися стервятниками; то твоей вечной тревогой; то сорвавшимся звонком по зуму; то твоей очередью делать уроки с сыном; то прошедшими апрелем, маем; то одержимостью подсчетом тел, безымянных чисел, карабкающихся вверх на бесконечных анимированных графиках. Время не было ни за тебя, ни за кого-то еще, в сонной дреме ему казалось, что с тобой оно бесплодно растрачивает себя, как и ты сам, – спрятавшееся и звонкое, будто солнце за облаком.

Ты вспоминал, когда последний раз появлялся на людях. Не считая еженедельных пробежек в маске и панике по продовольственному магазину или попыток добраться до почтового окошка за заказанными тобой, аккуратно собранными коробками ненужных вещей, с соблюдением максимально возможной дистанции ото всех, кто попадался, особенно после того, как ты послушал подкаст, вбивший тебе в голову отвратительную мысль о брызгающей изо рта слюне. Ты избегал даже смотреть людям в глаза, так тебя напугало распространение заразы.

Последним массовым публичным мероприятием, в котором ты принимал участие, стал твой первый полумарафон. Тебе даже выдали медаль, она висит в кабинете, как голова оленя. Полумарафон звучит будто нечто неполное, именно половина, но для тебя то оказалась нешуточная нагрузка – бежать и бежать тринадцать миль без остановки. Начав тренироваться, ты даже заплатил деньги и присоединился к команде бегунов. Собираясь, они вдалбливали тебе, какой все это кошмар. Ты пел их песни и слушал, как лидер команды поносит и то время, когда бегал сам, и замечательную еду, и энергетические напитки, болтавшиеся у них на поясе в пластиковых мешках. Ты возненавидел командные тренировки, а потому ушел и стал думать о своем теле, здоровье, режиме, списке песен для бега, как о Команде. Ты рано вставал на пробежки, а иногда бегал и пару раз в день. Ты придерживался запланированной дистанции и диеты, предписанной интернет-приложением для тренировок, – оно тоже являлось частью Команды. Команда держала данное себе слово. Именно благодаря Команде сердце твое оставалось здоровым, легкие чистыми, а решимость решительной, чтобы делать то, что – как ты условился с собой – надо делать по причинам, которых ты уже даже не помнишь.

Бег, разумеется, так же стар, как и ноги, ты и сам какое-то время им занимался, в основном, чтобы сбросить неуклонно набирающиеся с возрастом фунты, но бегать наперегонки стало внове, бегать на дистанцию, на время, с целью пересечь финишную прямую. Странное обязательство ты на себя взял: эстафета и ее цель – достичь финишной прямой. В былые времена бег являлся серьезным делом; прыткий бег от чего-то или за чем-то, если ты охотился или за тобой охотились, если возникала необходимость доставить в высшей степени важное сообщение. Первый официальный марафон прошел во время Олимпийских игр 1896 года, победителем тогда стал греческий почтальон. Дистанция отсылала к старинной греческой легенде о бегуне; тот бежал с известием о победе, добежал, сообщил, рухнул и прямо там и умер. Можно до бесконечности перечислять другие примеры из прошлого. До того как Кортес в 1519 году завез во Флориду иберийских лошадей, индейцы наверняка бегали по всей Америке, но тем не менее у тебя в голове застрял образ индейца на спине лошади, а когда этот образ должен представлять невероятную адаптивность коренного населения, то ты мысленным взором видишь статичного, мертвого индейца. Ты всегда видел именно его, размышляя об одной части своего «я», которая и правда, и неправда – какая-то правда кентавра, поскольку твой папа из коренных жителей, индеец-шайен, а мама белая, и оба были бегуны. Поэтому ты вообще решил бегать, но, несмотря на древний бег, семейное наследие и полуправды, не представлялось возможным выяснить, к каким видам бега готовы люди, с тех пор как у них появились ноги.

После забега ты вернулся на гору, куда перебрался пять лет назад, поскольку больше не мог позволить себе жить в Окленде. Вернулся к изоляции и существовал в полной безопасности по сравнению с теми, кому приходилось подвергаться постоянному риску в городской тесноте. Но после марафона ты покончил с бегом. Мир с криком замер, как и твои мысли о том, будто бег стоит усилий, стоит труда. Когда старые белые уроды на вершине горы, разбрасывая крошки, резво ели с нелепых тарелок то, что входило в пакет социальной поддержки, тебе до боли захотелось со всем покончить, увидеть, как все пылает, перестает дышать. Все, что ты мог поделать с говорящими головами, разговаривающими свои разговоры, почти ничего не говоря, – это смотреть, больше ты ничего и не делал, больше, как тебе представлялось, ты и не мог ничего поделать, но возникало ощущение, будто ты что-то делаешь, однако на самом деле не делаешь ничего – смотришь, слушаешь, читаешь новости, словно там может быть что-то больше новой смерти, хоть ты и думал, будто смерти причинят старым белым уродам страдание, но те не страдали; страдали все те же, кто и всегда, из-за свиней, отхвативших больше положенного им куска пирога, который для них – баланда, так как он им не нужен – степень жадности, настолько превышающая потребности, что ты даже вообразить не мог. Все во имя свободы. Так тебя учили в школе, так писали в учебниках – лицемерие свободного рынка, Конституция и Декларация независимости, где индейцы как были, так и остались безжалостными дикарями.

Новой Командой стала твоя семья, те, с кем ты теперь находишься дома. Твоя жена, сын и невестка с двумя дочерями-подростками. Это, собственно, и была изоляция – то, что ты делал с ней или наперекор ей. Новая Команда не бегала: она готовила совместные трапезы, делилась новостями о внешнем мире, вычитанными и услышанными во время нахождения в пузыре ваших изолированных жизней, в оболочке огромных беспроводных наушников. Новая Команда стала новым будущим, которое еще нужно было определить, которое, казалось, будут определять индивидуальные сообщества и их вера или неверие в количество потерянных жизней, то, какое отношение это количество будет иметь к ним самим. Твоя новая Команда состояла из простых работяг, пробивающих твои покупки и доставляющих твои заказы. Из твоей старой семьи, разбившейся настолько давно, что сама идея собрать осколки казалась абсурдной, не говоря уже о попытке их склеить. Шайенский язык вы учили вместе с твоим отцом. Это был его родной язык, и твоя сестра навострилась говорить бегло. Понимание нового языка казалось чем-то нужным каждому, чтобы о нем думали, когда все уже давно утратили нить правды, когда все еще считали, будто верят во что-то, близкое к надежде. До Обамы, во время Обамы, после Обамы – какая разница, то была важная точка во времени, чтобы понять, где ты находишься, понять, что, по твоим представлениям, означает будущее страны, под каким флагом ты стоишь, и что это значит, когда белые становятся меньшинством. Черт с ней, с надеждой, черт с ним, с процветанием, выжить бы. Ты больше не бегал, нет, и последствия сказались быстро: ты стал принимать душ, может, раз в неделю и совсем забыл про зубы. Изрядно пил и курил много как никогда. Ты исправишься, когда решишь, что исправилась ситуация, когда увидишь в новостях проблеск надежды. Ты смотришь, ждешь, что же будет: новое лечение, падение уровня, волшебное лекарство, антитела, что-то еще, что-нибудь.

Ты возвращаешься мыслями к стене, таращишься на нее, не способный ни на что, только смотреть. Весь новый мир выполнил командную работу, все те, кого не коснулось лично. Смотреть и ждать, не высовываться. Изоляция станет марафоном, но только так Команда сможет выстоять. Команда, люди, все это чертово колесо.

Бруссар
Лейла Слимани

Сентябрьским вечером, когда писатель Робер Бруссар после выхода его последнего романа проводил встречу с читателями, ему прямо в лицо полетел камень. Когда камень взмыл в воздух, романист как раз закончил анекдот, который рассказывал уже тысячу раз, и знал производимый им эффект. Речь шла о Толстом и о его прозвище «противный толстяк». Аудитория рассмеялась коротким прохладным смешком, что Бруссара уязвило. Он повернулся к стоявшему сбоку от него стакану с водой, и камень угодил ему в левую часть лица. Журналистка, задававшая вопросы, издала вопль, многократно усиленный испуганными криками публики. Все запаниковали, и зал опустел. Робер Бруссар остался лежать на сцене без сознания, с открытой раной на лбу.

Придя в себя, он обнаружил, что распростерт на больничной койке, а половину лица покрывает повязка. Нигде ничего не болело. Он будто парил и желал, чтобы ощущение легкости не прекращалось. Литературная репутация успешного романиста была обратно пропорциональна цифрам продаж. Его игнорировала пресса, презирали собратья, смеявшиеся над самой мыслью о том, что Бруссар именует себя писателем. Однако за ним числилось одно немалого объема произведение, доставившее радость прежде всего читательницам. В своих книгах Бруссар не поднимал ни религиозные, ни политические темы. Определенного мнения не имел ни о чем. Не задавался проблемами пола, расы и держался на расстоянии от острых вопросов современности. Было и впрямь удивительно, что на него кто-то решил поднять руку.

С ним беседовал полицейский. Он хотел знать, были ли у Бруссара враги. Были ли у него долги. Была ли связь с чужой женой. Подробно про женщин. Много ли он с ними общался. Какого рода общение. Могла ли проскользнуть в зал какая-либо женщина, мучимая ревностью или оскорбленная тем, что ее бросили. На все вопросы Робер Бруссар отвечал, качая головой. Превозмогая сухость во рту и возобновившуюся страшную боль в глазном яблоке, он описал свой быт. Он вел размеренный образ жизни, без приключений. Никогда не был женат и основное время проводил за рабочим столом. Иногда ужинал с молодыми знакомыми по факультету, а по воскресеньям обедал у матери. «Ничего интересного», – заключил Бруссар. Инспектор захлопнул блокнот и вышел.

Теперь Бруссар попал в газетные заголовки. Все журналисты страны дрались, чтобы получить у него эксклюзивное интервью. Писатель стал героем. Одни считали его жертвой правых военных кругов, другие, что на него обрушилась ярость исламистов. Некоторые полагали, что какой-то озлобленный бобыль проник в зал, желая отомстить человеку, источником известности которого стал лживый миф о любви. Антон Рамович, знаменитый литературный критик, опубликовал статью на пять страниц о творчестве Бруссара, коего до сей поры презирал. Рамович утверждал, что между строк любовных романов писателя содержится жесткая критика общества потребления и тонкий анализ социального расслоения. «Бруссар неудобен», – заключал он.

По выходе из больницы Бруссар был приглашен в Елисейский дворец, где президент Республики, худощавый, вечно спешащий куда-то человек, назвал его героем войны. «Франция благодарит вас, – сказал он. – Франция гордится вами». Как-то утром появился офицер службы безопасности, которому была поручена его охрана. Осмотрев квартиру Бруссара, он принял решение заклеить окна матовой бумагой и сменить местоположение домофона. Это был коренастый человек, с обритой блестящей головой, рассказавший романисту, что в течение двух месяцев он охранял одного публициста из неонацистов, который обращался с ним, как с прислугой, и гонял в прачечную за бельем.

В последующие недели Бруссар получил десятки приглашений на телевидение, где гримерши старательно выпячивали обезображивающий его шрам. Тем, кто спрашивал писателя, усматривает ли он в покушении на него выпад против свободы слова, он отвечал с кротостью, которую сочли скромностью. Впервые в жизни Робер Бруссар чувствовал, что его все любят, более того, уважают. Когда он с заплывшим глазом, с лицом задетого снарядом солдата заходил в помещение, вокруг него воцарялась тишина. Издатель клал руку ему на плечо, гордый, как заводчик, выведший своего питомца на манеж.

Через несколько месяцев полиция отнесла инцидент к разряду тех, в которых невозможно установить виновника. В библиотеке, где проходила встреча, не было видеокамер, а зрители дали противоречивые показания. В соцсетях живо обсуждали безымянного преступника. Один журналист анархического толка, обязанный своим именем преданию гласности откровенных видео с участием политиков, возвел нападавшего в ранг символа всех невидимых и забытых. Бросивший камень стал предвестником революции. Он осмелился напасть на Бруссара, а в его лице – на легкие деньги, успех, СМИ на службе белых мужчин старше пятидесяти.

Звезда писателя погасла. Его перестали приглашать на телевидение. Издатель порекомендовал Бруссару держаться скромнее и отложил публикацию его нового романа. Бруссар больше не осмеливался искать свое имя в интернете. Он читал о себе тексты, полные такой ненависти, что ему становилось больно дышать. Желудок выворачивался наизнанку, а по лицу стекали капли пота. Писатель вернулся к спокойной, уединенной жизни. Как-то в воскресенье, отобедав у матери, он решил пойти обратно пешком. По дороге он думал о книге, которую хотел написать и которая решит все. Книге, которая выразит нашу смятенную эпоху, покажет, каков истинный Бруссар. Он думал об этом, когда в него попал булыжник. Он не видел, откуда сыпались удары, у него не было времени прикрыть лицо руками, и он рухнул посреди улицы под камнепадом.

Нетерпеливая Гризельда
Маргарет Этвуд

У всех подходящие одеяла? Мы старались выдавать по размеру. Прошу прощения, что попадаются махровые простыни, одеяла кончились.

А закуски? Простите, мы не смогли организовать готовку, как вы говорите, но пища без этой вашей готовки как раз полезнее. Если положить закуски в орган пищеварения – в рот, как вы его называете, – кровь не будет капать на пол. Так мы поступаем у себя.

Мне жаль, у нас нет закусок, которые вы называете веганскими. Мы не смогли понять значение слова.

Вы не обязаны есть, если не хотите.

Пожалуйста, перестаньте шептаться, там, сзади. И перестаньте хныкать. И выньте палец изо рта, сэрмадам. Вы обязаны подавать пример детям.

Нет, вы не дети, мадамсэр. Вам сорок два. Среди нас вы могли бы сойти за детей, но вы не с нашей планеты и даже не из нашей галактики. Благодарю, сэр или мадам.

Я использую оба слова, поскольку, честно говоря, не вижу разницы. На нашей планете нет таких разграничений.

Да, я знаю, моя внешность напоминает вам то, что вы называете осьминогом, маленькое юное существо. Я видело картинки – какие дружелюбные создания! Если моя наружность вам действительно мешает, можете закрыть глаза. К тому же это позволит вам более внимательно выслушать мою историю.

Нет, вы не можете покинуть карантинное помещение. Там чума. Для вас слишком опасно, для меня нет. На нашей планете нет такого вида микробов.

Простите, но здесь нет того, что вы называете туалетом. У себя мы утилизуем переваренную пищу в топливо, поэтому у нас нет необходимости в подобных приемниках. Мы заказали то, что для вас является туалетом, в количестве одной штуки, но нам сказали, они в дефиците. Вы можете попытаться в окно. Донизу далеко, поэтому, пожалуйста, не пытайтесь прыгать.

Мне тоже не смешно, сэрмадам. Меня прислали сюда в рамках программы помощи в случае межгалактических кризисов. У меня не было выбора, я просто аниматор, мой статус невысок. А выданное мне приспособление для синхронного перевода не лучшего качества. Как мы уже убедились по опыту нашего общения, вы не понимаете моих шуток. Но, как у вас говорится, не плюй в яму для добывания воды, пригодится воды напиться.

Итак. История.

Меня попросили рассказать вам историю, и сейчас я ее расскажу. Это старинная история с Земли, во всяком случае, я так поняло. Она называется «Нетерпеливая Гризельда».

Жили-были сестры-близнецы. Они не были высокого статуса. Их звали Терпеливая Гризельда и Нетерпеливая Гризельда. Они были приятной наружности. Они были мадамы, не сэры. Их все звали Тер и Нетер. А Гризельда было то, что вы называете фамилией.

Простите, сэрмадам? Вы говорите – сэр? Слушаю вас.

Нет, она была не одна. Их было две. Чья история? Моя. Значит, их было две.

В один прекрасный день богатое лицо высокого статуса, которое было сэр и из тех, кого называют герцогами, проезжало мимо на… Проезжало… на… Если у вас достаточно ног, вам не надо заниматься этим «проезжало», но у сэра было только две ноги, как и у всех вас. Он увидел Тер, которая поливала… что-то делала около своей хижины, и сказал ей:

– Поедем со мной, Тер. Мне все говорят, я должен жениться, чтобы иметь возможность законно совокупляться и произвести маленького герцога.

Он был просто не в состоянии выпустить псевдоподию, понимаете.

Псевдоподию, мадам. Или сэр. Ну конечно, вы знаете, что это такое. Вы же взрослое!

Я объясню позже.

Герцог сказал:

– Я знаю, ты низкого статуса, Тер, но тем больше хочу жениться на тебе, чем на ком-либо высокого статуса. У мадам высокого статуса будут мысли, а у тебя нет. Я смогу помыкать тобой сколько душе угодно, а ты будешь чувствовать себя низкой и не будешь говорить «бу». Или «бу-бу». Или еще что-нибудь. А если скажешь мне что-нибудь поперек, я отрежу тебе голову.

Это вселило в Терпеливую Гризельду большую тревогу, и она сказала «да». Герцог подсадил ее на свою… Простите, у нас нет подходящего слова, поэтому приспособление для перевода не поможет. …На свою закуску. А что вы смеетесь? Чем, по-вашему, занимаются закуски до того, как становятся закусками?

Я продолжу историю, но настоятельно рекомендую вам не докучать мне попусту. Иногда я испытываю чувство голода. А от голода начинаю беситься, или от бешенства голодать. Так или эдак. В нашем языке нет подходящего слова.

Короче, герцог крепко прижал к себе симпатичную брюшную полость Терпеливой Гризельды, чтобы она не упала с его… чтобы она не упала, и они поскакали во дворец.

Нетерпеливая Гризельда подслушивала под дверью. Какой ужасный герцог, решила она. И собирается очень плохо поступить с моей возлюбленной близняшкой Тер. Я переоденусь молодым сэром и наймусь на работу в огромную герцогскую комнату для приготовления пищи, чтобы присмотреть.

И вот Нетерпеливая Гризельда стала работать тем, что вы бы назвали поваренком в герцогской комнате для приготовления пищи, где она, или он, стало свидетелем всевозможного расточительства. Кожу и ноги просто выбрасывали, вы можете себе представить? Кости после процесса кипячения тоже. Но он или она также узнавало разнообразные слухи. Говорили, как плохо герцог обращается со своей новой герцогиней. Он был груб с ней на людях, заставлял ее носить не подходящую ей одежду, колотил и внушал, будто во всем плохом, что Тер от него видит, виновата только она сама. Но Терпеливая Гризельда никогда не говорила «бу».

Эти новости повергли Нетерпеливую Гризельду в уныние и одновременно в ярость. Она или он однажды подстроило встречу с Терпеливой Гризельдой, когда та грустно ходила по саду, и открыло ей свою идентичность. Они сделали телесный жест, свидетельствующий о взаимной симпатии, и Нетер спросила:

– Как ты можешь позволять ему так с собой обращаться?

– Емкость для питья жидкостей скорее наполовину полная, чем наполовину пустая, – отвечала Тер. – У меня две чудесные псевдоподии. В любом случае он стал орудием испытания моего терпения.

– Другими словами, проверяет, как далеко может зайти, – сказала Нетер.

Тер вздохнула:

– А какой у меня выбор? Если я дам ему повод, он не задумываясь убьет меня. Если скажу «бу», отрежет голову. У него есть нож.

– Это мы еще посмотрим! – воскликнула Нетер. – В комнате для приготовления пищи куча ножей, и я здорово натренировалась в их использовании. Спроси у герцога, не окажет ли он тебе честь прогуляться с тобой тут по саду сегодня вечером.

– Я боюсь. – Тер задумалась. – Он может решить, такая просьба эквивалентна «бу».

– Тогда давай поменяемся одеждой, – предложила Нетер. – И я все сделаю сама.

Нетер надела облачение герцогини, Тер – костюм поваренка, и они разошлись по дворцу каждая по своей надобности.

За обедом герцог сообщил мнимой Тер, что убил двух ее чудесных псевдоподий. Та промолчала, зная: он блефует. Ведь, как она слышала от другого поваренка, псевдоподий тайком переправили в безопасное место. Сотрудники комнаты для приготовления пищи всегда знали все.

Затем герцог добавил, что завтра собирается выставить Тер из дворца голой – на нашей планете нет такого понятия «голый», но я понимаю, если вас увидят на людях без одежды, будет позор. После того как все от души посмеялись над Тер и вволю забросали ее гнилыми фрагментами закусок, он сказал, что намерен жениться на ком-нибудь еще, помоложе и посимпатичней Тер.

– Как вам угодно, милорд, – ответила мнимая Тер, – но прежде у меня для вас сюрприз.

Герцог удивился уже тому, что услышал ее голос.

– Правда? – спросил он, подкрутив волосяной покров над верхней губой.

– Да, мой обожаемый и всегда правый сэр, – сказала Нетер тоном, который сигнализировал о прелюдии к экскреции псевдоподии. – Это мой особый вам подарок, за ваши великие милости ко мне во время нашего, увы, слишком краткого периода коабитации. Прошу вас, окажите мне честь и присоединитесь ко мне в саду сегодня вечером, чтобы мы могли еще разок заняться утешительным сексом, прежде чем я навсегда лишусь вашего сиятельного общества.

Герцог счел пропозицию дерзкой и одновременно пикантной.

Пикантной. Одно из ваших слов. Это значит делать «пик», втыкать шпагу. Простите, иначе я не могу объяснить. В конце концов, слово землян, не из моего языка. Вам придется кого-нибудь спросить.

– Дерзко и пикантно, – заметил герцог. – Я всегда думал, ты мямля и рохля, но оказывается, под приторной наружностью ты лярва, потаскуха, подстилка, шалава, профурсетка, шмара, волочайка и шлюха.

Да, мадамсэр, в вашем языке действительно много таких слов.

– Конечно, милорд, – потупила голову Нетер. – Упаси меня бог вам противоречить.

– Увидимся в саду после захода солнца, – ухмыльнулся герцог.

Кажется, будет повеселее, чем обычно, подумал он. Может, его так называемая жена в порядке разнообразия проявит хоть какую-то активность, а не будет просто лежать бревном.

Нетер отправилась на поиски поваренка, а именно Тер. Вместе они выбрали длинный острый нож. Нетер спрятала его в парчовом рукаве, а Тер укрылась за кустом.

– Как приятно встречаться при луне, милорд, – сказала Нетер, когда герцог вышел из тени, уже расстегивая ту часть одежды, которая обычно прикрывала его орган наслаждения.

Я не очень хорошо поняло эту часть истории, поскольку на нашей планете орган наслаждения помещен за ухом и всегда у всех на виду. Что намного облегчает дело, так как мы сразу видим, оказала ли привлекательность какое-либо воздействие и есть ли обратная связь.

– Снимай платье, или я его сорву, потаскуха, – сказал герцог.

– С удовольствием, милорд, – ответила Нетер.

С улыбкой приблизившись к герцогу, она достала из богато украшенного рукава нож и перерезала ему глотку, как во время прохождения курса на получение степени поваренка уже перерезала глотку множеству закусок. Герцог едва успел издать хрип. После чего сестры совершили физический акт симпатии, а затем съели герцога целиком – кости, парчовое одеяние, все.

Простите? При чем тут хрен? Извините, я не понимаю.

Да, мадамсэр, признаю, мы с вами столкнулись с элементами мультикультурного взаимодействия. Я просто сказало, что бы я сделало на их месте. Но рассказывание историй помогает нам понять друг друга поверх социальных, исторических и эволюционных барьеров, вам так не кажется?

После этого сестры-близнецы определили место дислокации двух чудесных псевдоподий, радостно воссоединились, и все счастливо зажили во дворце. Кое-какие родственники герцога, у кого были кое-какие подозрения, приехали и начали кое-что вынюхивать, но их сестры тоже съели.

Конец.

Говорите, сэрмадам. Почему вам не нравится такой конец? Он необычен? Тогда какую концовку предпочли бы вы?

О. Нет, мне кажется, такой финал подходит для совершенно другой истории. Мне не интересной. Я бы плохо ее рассказало. Но эту, думаю, рассказало хорошо – достаточно хорошо, чтобы удержать ваше внимание, согласитесь.

Вы даже перестали хныкать. Это не так уж плохо, поскольку хныканье весьма докучает, не говоря уже о том, что искушает. На моей планете хнычут только закуски. А те, кто не закуски, те не хнычут.

Нет, вы должны меня простить. У меня в списке еще несколько карантинных групп, а моя работа – помочь им провести время, как я помогло провести его вам. Да, мадамсэр, оно бы и без того прошло, но не так быстро.

Теперь я просто просочусь под дверью. Весьма полезно не иметь скелета. В самом деле, сэрмадам, надеюсь, чума тоже скоро кончится. И я смогу вернуться к нормальной жизни.

Под магнолией
Июнь Ли


Пара договорилась встретиться с Крисси у Памятника битве. Она видела супругов всего раз, пять лет назад, когда занималась юридическим оформлением покупки их дома. Вскоре жена связалась с ней по поводу планировки участка. Крисси выслала материал, но клиенты пропали. Она и думать о них забыла, пока жена не прислала ей мейл с извинениями за долгое молчание. «Мы настроили свои сердца на то, чтобы пережить это время», – писала она.

Это были не первые ее медлительные клиенты. Ей нередко рассказывали о мучениях, связанных с назначением опекунов для несовершеннолетних детей или с принятием решений, касающихся их будущего. Сама она не удосужилась ни написать завещание, ни выработать какие-либо четкие планы – ну и что? Врач вполне может курить или, как ее отец, напиваться до бесчувствия. Никто не говорит, что ты обязан жить согласно норме, принятой в твоей профессии.

Магнолии, обрамлявшие аллею, стояли в самом цвету. Крисси подняла со скамейки большой, размером с ладонь лепесток. Цветы магнолии такие нахальные. Даже опавшие лепестки кажутся живыми.

Много лет назад под одной из этих магнолий Крисси и две ее лучшие подруги выкопали яму и закопали конверт, куда положили свои дневники, решив прочитать их по достижении пятидесятилетия. Дабы подчеркнуть торжественность момента, каждая засунула еще и по серьге. Крисси положила опалового единорога.

Когда им исполнилось пятьдесят, про конверт никто не вспомнил. История всплыла у Крисси в памяти только сейчас.

– Дженни? – неуверенно спросил человек, шедший в нескольких шагах.

Крисси сказала, что она не Дженни, и человек извинился. Видимо, пригласил Дженни на свидание? Им, наверно, придется снять маски, чтобы произвести друг на друга хорошее впечатление, подумала Крисси. А как же, сняв маски, они смогут выстроить доверительные отношения?

Пара тут же узнала Крисси, как и она их. Да их и было всего трое у памятника с рельефным изображением генерала Вашингтона. Пара извинилась, что двое их друзей, свидетели, опаздывают.

Крисси предпочитала пунктуальность. Она не любила пустую болтовню. И тем не менее спросила у пары, как у них дела с учетом локдауна. Муж вежливо кивнул и отошел. Возможно, тоже ненавидел пустую болтовню.

– А дети? В каком они сейчас классе? – уточнила Крисси.

Жена посмотрела в сторону мужа. Он стоял поодаль, рассматривая генерала Вашингтона.

– Итан в шестом.

Ответу предшествовало молчание.

Разве у них один ребенок? Крисси помнила про двоих, по такой же пустой болтовне пять лет назад. Но в завещаниях действительно было указано только имя Итана. Наверно, она перепутала их с другой семьей.

– Вы, должно быть, имеете в виду Зою? – тихо спросила жена.

– Верно… – ответила Крисси.

Она уже знала, какой ответ даст миссис Карсон, и испытала облегчение, заметив появившихся свидетелей. Зоя умерла. Крисси пожалела, что спросила про детей. Такой невинный вопрос, но ведь совершенно невинных вопросов не бывает.

Подписание заняло не более десяти минут. Пара состоятельна. Ни один раньше не состоял в браке, ни у одного нет детей вне брака. Без осложнений, так Крисси думала о подобных клиентах. И все-таки со всеми случаются осложнения. Обычно Крисси предпочитала на них не задерживаться.

Когда пара вместе со свидетелями уходила, Крисси крикнула жене:

– Миссис Карсон!

Муж и свидетели пошли дальше, треугольником, соблюдая необходимую дистанцию. Крисси хотелось сказать что-нибудь о Зое. Жена недаром упомянула ее имя.

Миссис Карсон кивнула на папку в руках у Крисси:

– Странным образом поднимает настроение, правда? Подписать завещания в такой солнечный день.

– Это было правильное решение, – машинально отозвалась Крисси.

– Да, – кивнула жена и еще раз поблагодарила.

Сейчас они расстанутся и, вероятно, больше никогда не увидятся. Крисси забудет о встрече, как забыла, что писала себе подростком. Но когда-нибудь она вспомнит эти минуты, и ей захотелось сказать не просто банальность, как хотелось помнить, что она себе написала, как хотелось в свое время найти слова для отца по поводу его пьянства.

– Мне очень жаль, – произнесла она. – Я о Зое.

Банальней не бывает, но правильных слов тут не найти. Как бы извинение за то, что ты так ничего и не сказал.

Жена кивнула.

– Иногда мне хочется, чтобы Зоя была не такой решительной. Чтобы она была, как я или ее отец. Мы оба медлительные.

А все-таки ни один учитель или родитель на станет поощрять нерешительность, медлительность ребенка, подумала Крисси. Почему они с подружками считали, что через несколько десятков лет еще будут помнить о тех дневниках, что они еще будут им интересны? Уверенность в устойчивости жизни для юного человека легко оборачивается отчаянием, когда в жизни ничего не меняется.

– Но вы пережили это время, – сказала Крисси, указав на папку.

Опять банальность, но банальности, как и медлительность, имеют свой смысл.

Снаружи
Этгар Керет

Через три дня после снятия карантина стало ясно, что на улицу выходить не намерен никто. По непонятным причинам люди предпочитают сидеть дома, в одиночку или с семьей, и от других держаться подальше. После столь долгой отсидки дома они отвыкли таскаться на работу, разгуливать по магазинам, болтать с подругой в кафе, отвыкли от того, что на улице кто-то вдруг противно бросится к тебе на шею только потому, что вы когда-то вместе служили в армии.

Правительство дало людям еще несколько дней, пусть, мол, оклемаются, но когда стало ясно, что ситуация не меняется, решило действовать. Полицейские и солдаты стали стучать в двери. И приказывать гражданам выйти наружу и вернуться к нормальной жизни.

Но что тут поделаешь! Проведешь в одиночестве 120 дней, а потом попробуй вспомни, чем ты раньше-то занималась. И не то чтобы не пробуешь. Вроде была там куча народу, возмущенного тем, что им не добиться какого-то разрешения. То ли школа? То ли тюрьма? Смутное воспоминание о парнишке с пробивающимися усиками, который швыряет в тебя камень. А может, ты вообще была социальным работником?

Ты стоишь на тротуаре напротив собственного дома, и солдаты, которые вывели тебя на улицу, машут тебе, мол, давай-давай, двигайся. А куда двигаться, ты не знаешь. Ты просматриваешь свой смартфон в поисках чего-то, что могло бы помочь разобраться. Предыдущие встречи, пропущенные звонки, адреса в контактах… По улице вокруг тебя снуют люди, некоторые с совершенно потерянным видом. Они тоже не помнят, куда им нужно идти, а то помнят, но уже не знают, как дотуда добраться и что по дороге следует делать.


Ты умираешь по сигаретке, но пачку забыла дома. Когда солдаты вошли и заорали, что пора выходить, ты едва успела схватить ключи и кошелек, даже про солнечные очки позабыла. И можно бы, конечно, попробовать вернуться в квартиру, но солдаты все еще там, нетерпеливо стучат в соседские двери, и потому ты заходишь в угловую лавчонку и обнаруживаешь, что в кошельке-то у тебя всего одна монетка, пять шекелей. Продавец, высокий парень, от которого разит потом, отбирает у тебя пачку сигарет, которую только что тебе протянул, и говорит: «Я тут придержу ее для вас возле кассы», и когда ты спрашиваешь, можно ли заплатить кредитной карточкой, он улыбается, мол, ну и прикол. Он забрал эту пачку, а рука волосатая и шмыгнула по тебе, как крыса. 120 дней прошло с тех пор, как кто-то к тебе прикасался. Сердце у тебя стучит от страха, воздух в легких свистит, и ты не знаешь, как все это вынести. У банкомата сидит истощенный старик в грязных обносках и рядом с ним жестяная кружка. Но что делать в подобных случаях, это ты как раз помнишь. Ты быстро проходишь мимо него, и когда он надтреснутым голосом говорит тебе, что уже два дня крошки во рту не держал, ты очень умело отводишь взгляд в сторону. Никаких встреч глазами. Тут бояться нечего. Это как езда на велосипеде, тело, оно само все помнит, и сердце, что размякло, пока ты сидела в одиночестве, за пару секунд вновь твердеет.

Памятные подарки
Эндрю О’Хаган


Лофти Броган торговал рыбой на Солтмаркет. Говорили, он быстрее всех в Глазго чистит рыбу, но с чувством юмора у него было плоховато. Та маньячка приходила в лавку каждое утро и просила копченой селедки.

– Я Гита с Парни-стрит, – сказала она в тот день. – Мое имя означает «песня».

– Вы пришли по адресу, – ответила Илейн, начальница. – Наш Лофти чудесно поет, правда, дорогой?

Он завернул рыбу в промасленную бумагу. У начальницы на зубах отпечаталась помада.

– Гита, а почему бы сегодня вам не внести некоторое разнообразие? Нам завезли все необходимое для рыбного рагу.

– Каччуко, – уточнил Лофти.

– Барабулька. Немного камбалы. Моллюски.

– Я не умею обращаться с дорогой рыбой, – был ответ.

Илейн намекнула покупательнице, что та совершает ошибку.

– Вы превосходный кулинар, но если будете и дальше так питаться, то сами превратитесь в селедку.

Гита открыла кошелек и достала обычную сумму.

– Она владела лучшим индийским рестораном на Аргайл-стрит, – сказала Илейн, когда дама, взяв сумку, вышла. – Жаль ее.

Слишком много истории, подумал Лофти. Он неплохо чувствовал себя в сети «Фиш плейс», но это не для него. В свое время Лофти работал плотником. Ему нравилась Илейн, вот и все, а стройки стали кошмаром. Больше всего его интересовали европейские города. Он копил скудную наличность, чтобы иметь возможность туда летать; чем меньше народу, тем лучше. На работе он почти не разговаривал. Разбирался в мидиях и морских улитках, знал, сколько варить японского солнечника, и умел красиво оформить поддоны со льдом. Илейн называла его Глаза Ангела. На рынке торговали как рыбой, так и птицей, и Лофти наловчился продавать цыплят так же споро, как и осьминогов, поэтому она не жаловалась. Кой-чему, говорил он, его коллеги так и не научились. За день до локдауна Лофти начесал свои светлые волосы в кок и написал объявление, что ищет партнера. Илейн заинтересовалась, но он ответил, так, ерунда, всего-навсего краткая анкета.

– Ты симпатичный, Лофти, – сказала она ему во время перерыва. – И высокий. Тебе стоило покорпеть в школе. Тогда не пришлось бы снимать комнаты и платить грабительскую аренду.

– Вы забрали все дома. И все перспективы.

Илейн стояла под вывеской: «Хотите свежую рыбу? Купите лодку».

– Ты о чем?

– О вас, старейшинах. Вот мы и корпим.

– Я тебе покажу старейшин, – сказала она, а потом заговорила про его мать: – Вот образованная женщина. Как тебя угораздило вырасти таким избалованным?

– О да, еще какой избалованный. За десять лет нам выпало два кризиса из тех, которые случаются «раз в поколение». Избалованный на всю голову.

Зоомагазин закрылся на следующее утро. Парень и без того ничем не торговал. Животными там были только его кореша. Но он сказал, по «Ньюснайт» сообщили: скоро всех закроют на карантин. Поэтому, нарушая правила, выпустил своих канареек в парке Глазго Грин.

– О, господи, – вздохнул Лофти. – Ты выбрасываешь свою золотую рыбку в Клайд?

За зоомагазином «Пет Эмпориум» находился бар «Эмпайр», он сначала держался до обеда, потом закрылся. К концу недели улица опустела, и на «Гриндр» все затихло. Квартира, которую снимал Лофти, выходила на парк, и странно было видеть, что около здания суда нет ни одного человека. Выветрился и дым из печей Палмади.

Он не любил звонить матери. Половину разговора она вспоминала прошлое или ныла про деньги.

– Ты как будто гордишься своей неповоротливостью, – сказала она ему в тот вечер. – И никогда ни в чем не виноват.

– Что?

– Тебе, наверно, так удобно.

– Моя жизнь – результат твоих решений.

– О, да возьми же ты наконец себя в руки. Тебе двадцать семь лет.

– Я не хотел быть плотником. И не думал, что задержусь на рынке.

– Ты вечно опаздываешь в гости, – сказала она. – Почему бы не пригласить к себе? Созвать дорогих тебе людей, продемонстрировать твою к ним расположенность?

– Потому что ты выпила все шампанское, – ответил Лофти.

Он не звонил ей следующие десять дней, а когда позвонил, ответила сиделка. Она сказала, мать не может подойти к телефону, дела плохи, и он в тот же день отвез ее в Королевский госпиталь. Конец наступил очень скоро. Сначала он ничего не мог сделать, а потом, что ни делай, было уже поздно. Врач звонил его старшему брату в Лондон, брат перезвонил Лофти, но тот, дескать, не подходил к телефону. Дэниэл ничего не значил для него уже много лет – он кончился. Вычеркнут из жизни.

Когда в 2015 году умер отец, между ними произошла размолвка. Лофти обвинил брата в краже портфеля из квартиры родителей. «Самое безумное обвинение, которое я когда-либо слышал», – послал ему тогда СМС Дэн, но Лофти его попросту проигнорировал. Потом Дэн вопил, орал на мать, та его заблокировала, и Лофти испытал ощущение победы. Ясно, Дэн не владеет собой и виноват не только в краже, а во всем. Он всегда вел себя так, как будто семья тянула из него жилы. Один раз Лофти поехал с ним повидаться, так они чуть не подрались прямо посреди Ноттинг-Хилл-Гейт. Сначала они что-то пили в закрытом клубе, а потом Дэн начал кричать на улице, что Лофти «ядовитый, лицемерный и жутко злой». Да пофиг. Лофти плюнул брату под ноги.

– Твоя жизнь посмешище, Дэн. Все эти деньги. Меня от тебя тошнит.

Мать потом говорила Лофти, будто слышала о той ссоре. Он знал, она помирилась со старшим сыном, а вот у него возникли проблемы. Мать с братом оказались в одной упряжке. Или на одной книжной полке. Использовали слово «нарушения». У людей, видите ли, бывают «разногласия». После той истории с портфелем мать по почте прислала ему книгу под названием «Как освободиться от самого себя». Лофти так и не понял, отнеслась ли она к его словам о краже всерьез. Мать об этом не заговаривала, никогда. Он опять почувствовал себя отрезанным ломтем, только иначе, чем раньше, и чуть не плакал, когда, покидая квартиру, хлопнул дверью. Он спускался по лестнице с ящиком инструментов в руках, думая о том, что могло бы быть и полегче.

Дойти до ее дома можно было за час. На Солтмаркет все опустили ставни. Вирус стал революцией в мозгах, поставил совершенно новые условия задачи. Около паба «Оулд шип бэнк» валялся человек, просунув голову между коленей. Лофти прошел мимо адвокатской конторы и посмотрел вверх, на дом под номером 175. Его отец бредил своими ирландскими предками, относя к их числу парочку футболистов, среди первых начавших играть за «Глазго Селтик»; Молли Броган, торговавшую цветами у Сент-Инека; профессиональных боксеров; владельцев притонов и первого Александра Брогана, полухимика, отравившего свою жену. Все они, «пять Александров», жили здесь. Первый приехал из Дерри в 1848 году и прямо с корабля отправился получать приходское пособие по бедности. Лофти стоял посреди дороги. На верху ступенчатого фронтона значился 1887 год, и до него дошло: дом, должно быть, построен на месте более старого. Вот они, Броганы, – там, наверху, со своей папистской утварью и непоколебимыми воззрениями на то, как надо выживать.

Лофти перешел через реку и двинулся по Виктория-роуд. Почта еще работала, обратил он внимание. Посмотрел на часы. Парень из конторы по вывозу обещал все сделать быстро, соблюдать социальную дистанцию и покинуть квартиру к двум часам. Как можно соблюдать дистанцию, если вывозишь трехкомнатную квартиру? Лофти переложил тяжелый ящик с инструментами в другую руку. Дошел до парка и внезапно почувствовал, что должен сесть на скамейку. Достав телефон, какое-то время его листал.

– Еще чего, – произнес он. – Не с таким лицом.

Он перешел в соцсети и запостил селфи на фоне деревьев. Уже через несколько минут Илейн лайкнула фото, присовокупив комментарий в виде двух поднятых вверх больших пальцев и сердечка.

Он заблокировал ее, закурил, а затем ликвидировал свой аккаунт. Вышедший из машины полицейский направился к сидевшим на траве школьницам.

– Какие планы? – услышал его вопрос Лофти.

– Просто сидим, – ответила одна девочка.

– Боюсь, пора двигаться.

– Верно! Трава не ваша! – крикнул Лофти.

Он встал, полицейский посмотрел на него, девчонки захихикали.

– Вы в порядке, сэр? – спросил полицейский.

И Лофти ушел с тяжелым ящиком инструментов. Только ящик и оставил ему отец, ящик и его содержимое.

В палисаднике рос папоротник. Ключ лежал под кирпичом. Лофти отпер вторую дверь и увидел пустую прихожую, за исключением не выдернутого из розетки телефона в углу и кое-каких личных вещей. Сертификаты в рамках распихали по коробкам. В небольшой квартире имелось целых три выложенных кафелем камина – в гостиной и обеих спальнях. На коврах отчетливо виднелись места, где стояли кровати; диван исчез, как и обеденный стол, телевизор, все ее маленькие столики, половички, лампы. Лофти не оставил ничего. Велел парням вынести все и разрешил распорядиться барахлом по их усмотрению. В углу кухни стояла деревянная табуретка, которую он помнил с детства. Мать покрасила ее в голубой. Лофти открыл свой ящик и достал ножовку, помедлив только для того, чтобы поменять лезвие. Распилил табуретку, а потом нашел какие-то газеты. Развел огонь в гостиной. Потом у него получилось три очага – в каждой комнате. Лофти принялся выгребать вещи из мешков. Он дождался, пока догорит огонь в одном камине, и, собрав лопатой в найденное на заднем дворе ведро горячую золу, перешел к другому. Ближе к ночи Лофти обнаружил бутылки с ее выброшенной тележки для напитков и отпил из горлышка «Перно». Выставил остальные бутылки. В одном из мешков увидел длинные рваные четки. Бог знает, сколько он вынес ведер, но на заднем дворе скопилась целая куча остывающей золы. Наверно, было уже за полночь, когда он бросил в камин гостиной моток телевизионных кабелей, старый телефонный справочник, а потом открыл последний черный мусорный мешок и увидел его – портфель.

Он сел, перебросил ногу на ногу и открыл крышку. Позади прыгал огонь, бросавший по комнате тени. «Кто, я?» – назывался буклет Общества анонимных алкоголиков, первый из многих, хранившихся в портфеле. Он прочел их все и залпом допил «Перно». Потом пошли открытки из Обана, куда старик любил ездить в отпуск один, в каждой он распинался про погоду, а потом подписывался: «С любовью». Лофти заволновался, как бы не оказаться похожим на него, но ему понравилось, как открытки окрасили пламя в зеленый. Из отделения, закрытого на молнию, он достал письма, старые метрики и школьную фотографию с надписью на обороте, сделанной другим почерком: «Александр и Дэниэл, Сент-Нинианс, 1989». Лофти смотрел на лицо брата и точно знал: больше он его никогда не увидит.

Достал складной нож и разрезал мягкую кожу на полосы. От запаха их горения парадная комната матери стала восприниматься совершенно иначе. Скоро совсем ничего не осталось, все деревянные рамки, потрескивая, исчезли; и он, вытащив плоскогубцами шурупы из стен, бросил их в ведро. Глубокой ночью Лофти взял скребок и снял обои. Последний слой перед штукатуркой оказался розовым в белый цветочек. Лофти побросал скомканные обои в огонь и решил дождаться, пока вся зола на заднем дворе остынет, потом набить ею ящик для инструментов, пойти на почту и отправить его на лондонский адрес Дэниэла. Самое меньшее, на что он способен. Часа в четыре он услышал, как на улице громко зачирикали птицы.

Лофти взял любимую стамеску отца. На металлической части виднелась полустертая надпись «Дж. Тизак и сын, Шеффилд, 1879». Он положил ее в огонь и прошел к окну. Сталь не сгорит, ну и пусть. Он чувствовал, что сделал все, что было в его силах. С улицы доносилась музыка. В домах горел яркий свет, и он удивился: неужели никто не спит? Кое-где из жилых домов и домов престарелых выносили прах, без похорон, безо всего.

– Интересно, знала ли она, – произнес Лофти.

Потом прижал руки к холодному стеклу и стал думать о весеннем Мальмё.

Девушка с красным чемоданом
Рейчел Кушнер

В том старом рассказе Эдгара По герои заперлись от простонародья и заперли вместе с собой чуму, незваного на их бал-маскараде гостя. Ошибка высокородных болванов – урок лишь для читателя, поскольку все они отдали богу душу. Рассказ я прочитала, урок извлекла. И тем не менее вот она я – в обнесенном стеной замке с небольшой группой людей, которых назвала бы, если бы на меня надавили, спесивыми развратниками.

Все вышло случайно. Я оказалась здесь задолго до того, как на дорогах выстроились простаивающие фуры-рефрижераторы. Когда я приехала в эту страну, жизнь текла более-менее нормально. Вирус обитал далеко. Я жалела жителей Уханя, но продолжала воплощать в жизнь свои писательские планы, потакая экстравагантным писательским капризам, вроде визита в замок, куда меня пригласили на неделю вместе с другими гостями. Общим у них было только то, что они делали вид, будто такая кучерявая праздность в порядке вещей. Я взяла с собой юного Алекса, вдохновлявшего вдовствующих матрон на поединки, победительницу в которых он сопровождал на второй завтрак. Его красота имела какой-то чужеродный, сиротливый оттенок. Или еще темнее. Вообще-то он здорово похож на Джохара Царнаева, но, клянусь, не разбомбил ничего, кроме парочки корпоративов, куда явился с огромным опозданием.

Мы пережидали светопреставленье, от чего на Земле не уйти никому. Сначала, пытаясь обмануть свое уныние, мы с Алексом восприняли собратьев по замку объектом для забав, пусть и плохоньким. Подшучивали над биографом Карла Великого и пижамоподобной хламидой «хозяина дома», которую тот надевал на ужин, над его одержимостью герцогом Веллингтоном, дуэлями, манерами, короче, по выражению Алекса, всей постнаполеоновской дурью. Высмеивали журналиста, полагавшего, будто бы все левее центра состоят на зарплате у Путина, этой мифической зарплате, столь коварной, что мы чуть было не засомневались, а не получаем ли ее сами. Потешались над норвежским писателем, поскольку самый важный, как нам сказали, и знаменитый скандинавский прозаик тем не менее, в отличие от всех остальных скандинавов, не говорит ни слова по-английски. Он не избегал общества, однако привносил в него лишь толику туманной нездешности, судя по всему, не обращая внимания на лукавые, по дуге рикошетившие вокруг него снобистские англошуточки. Мы, однако, никогда не подтрунивали над его женой, переводившей ему, как некоторые женщины толмачат для мужей, даже понимающих язык. Красивая женщина, говорившая с неопределимым европейским акцентом, ни с кем не делясь своими мыслями, молча сидела на террасе и курила, наблюдая, как остальные портят воздух собственными воззрениями.

Когда то обстоятельство, что мы тут застряли, стало фактом реальности, все они превратились в родственников, в людей, которых ты не выбирал, но обязан любить. Манера биографа Карла Великого называть Алекса homo juvenilis заразила всех. Я тогда работала над романом о первых людях, и биограф каждый вечер расспрашивал меня, что новенького я надумала о своем homo primitivo, как будто я подселила того к себе в комнату. Теперь нас приводил в восторг отказ норвежца от английского, от англосаксонского сверхдоминирования, как монах отказывается от интимных сношений, а луддиты от ткацких станков. Мы мирились с ритуальными упоминаниями журналистом Путина за ужином, как некоторые мирятся с пустым креслом Элияху. Когда биограф Карла Великого предложил скрашивать вечера какими-нибудь историями, причем не про болезнь, не про печаль и смерть, навалившиеся на эти края, а счастливыми сказками, мы согласились. Сегодня была очередь норвежца.

– Моя история про человека по имени Йохан, – сказал норвежец на своем языке, а его жена повторила по-английски.

Дело происходило после ужина, накрытого в небольшой комнате с гигантским столом, от дыма из камина низкий потолок почернел и засалился. Норвежец рассказывал свою историю, делая паузы, чтобы дать жене возможность перевести. Когда она передавала нам его слова, он отстраненно смотрел вдаль, а пышные седые волосы треугольником торчали в разных направлениях, как противоречащие друг другу философские системы.

– Я познакомился с ним через университетских друзей в Осло. Летом 1993 года Йохан собрался в Прагу. Город тогда привлекал определенный тип людей – таких, как Йохан, бездельников с высшим образованием, без конкретных устремлений, горевших желанием «открыть литературное пространство» или «делать журнал», но в основном болтавшихся без дела с чувством, что в жизни не очень-то много смысла. Эти типы, которым Йохан служил прекрасным образчиком, отличались угрюмостью и обладали невыразительной внешностью – я, надо думать, в них разбираюсь, поскольку сам входил в их число. Они не вылезали из депрессии, не имели цели, зато, пытаясь определить местоположение хоть какой-нибудь, спали до обеда, запоем читали кинокритику и представителей новой французской философии и тоскливо грезили о недоступных женщинах, блиставших в их поле зрения. За невозможностью пленить таких праздношатающиеся лоботрясы, имевшие кучу свободного времени, считали себя жертвами безбожных преследований, вымещаемых ими на дамах попроще, не строивших из себя недотрог.

После перевода фрагмента муж и жена заговорили по-норвежски, похоже, решая какие-то вопросы, связанные с рассказом, с тем, что писателю говорить дальше. По их общению мы видели: он и есть описанный им тип – вечно недовольный, с тяжелыми чертами лица, в то время как жена обладала красотой, казавшейся разновидностью ума; что-то она поняла такое, чего мы все не понимали.

– Эти парни, представления не имевшие, как быть со своей жизнью, и любившие только тех женщин, которые жестоко их игнорировали, страдали всепоглощающей вялостью, в чем винили Осло, вместо того чтобы винить самих себя. Открывшаяся Западу Прага, возбуждение от Бархатной революции, дешевой аренды, богемных кругов, могущих похвастаться роскошными и более податливыми женщинами, обещали слабым характерам выход из жизненных неудач. Друг Йохана преподавал там в институте кино и пригласил его пожить. Устроив отвальную, где я тоже присутствовал, Йохан уехал к новой жизни. Все мы немного ему завидовали. Потерпи он крах, мы бы торжествовали. Если бы его ждал успех, мы, может, тоже двинули бы в Прагу.

Йохан приземлился в пражском аэропорту холодным, дождливым воскресным утром. Все было, как всегда: не имеющие гражданства выстроились в очередь, и по мере того, как она медленно продвигалась к ритмичной штамповке документов, Йохан с волнением предвкушал новую главу своей жизни. Наконец он подошел к окошку, и тут начались неприятности.

Пограничник потребовал объяснить, почему паспорт у Йохана мятый, а фотография залита водой.

«Но это все еще официальный документ, – возразил Йохан пограничнику, сохранявшему стальную непроницаемость танка. – У него просто несколько потрепанный вид, я что-то на него недавно пролил».

В других будках паспортного контроля хлопали печати и люди один за другим шли дальше, их никто ни о чем не расспрашивал, с ними никто ни о чем не спорил, а Йохан ходил по кругу с сотрудником погранслужбы.

Наконец его привели в маленькую комнату с армированной дверью, заперли (он проверил) и оставили на несколько часов. Уставившись на абсолютно гладкую дверь, он начал догадываться, что под овечьей шубой притаился волк, или как там говорится.

Ближе к вечеру пришел другой человек, такой же грубый и бесстрастный, и задал Йохану ряд вопросов. Тот отвечал, «стараясь не быть полудурком», как он позже выразился. Его опять оставили в комнате. Уже совсем вечером вернулся тот же человек и сказал Йохану, что, если не вмешается представитель норвежского посольства и ему не выдадут новый паспорт, его не пустят в страну. Йохану позволили пройти в помещение, где находился телефон, и позвонить в консульство. Один телефонный звонок, сказали ему, как будто он совершил какое-то преступление. По причине воскресенья консульство не работало.

Йохана опять вывели в длинный коридор паспортного контроля. Сотрудник сообщил ему, что он останется здесь до утра. Если консульство согласится помочь, он получит право на въезд. Если нет, его принудительно отправят домой.

Было поздно, коридор пуст, кабинки закрыты, свет погашен. Остальные пассажиры разлетелись по своим неведомым реальностям, к чему так страстно стремился Йохан – одинокий, заточенный в этом унылом межеумочном пространстве. Он сел в кресло. Он хотел пить, но у него не было воды. У него не было сигарет. Он замерз, но у него не было куртки. Он попытался «лечь» на кресло, примостив шею на жесткую спинку, размышляя, сможет ли так заснуть, как вдруг услышал грохот.

В другом конце коридора стояла девушка. Она бросила на пол и открыла большой красный чемодан. Йохан смотрел, как она, порывшись, нашла сигареты и закурила. Стоя на коленях с тлеющей сигаретой во рту, девушка продолжала проворно перебирать вещи, как человек, который вовсе ни о чем не тревожится, а просто убивает время. Время от времени она вставала и расхаживала.

Откуда у нее столько сил? Йохану пришлось направить всю свою энергию на ярость от задержания.

Она махнула ему. Он в ответ. Пройдя по коридору, она предложила ему сигарету.

Вблизи Йохан увидел, что девушка ему не по зубам, точнее, как раз в его вкусе: уверена в себе, обтягивающие джинсы и высокие белые конверсы. Позже, рассказывая об этом, он отмечал именно подробности. Джинсы. Конверсы.

– Почему они тебя держат? – спросила она на неестественном английском.

– Им не понравился мой паспорт, – ответил он. – А тебя?

Она улыбнулась:

– Наверно, мой паспорт им тоже не понравился.

Йохан поинтересовался, откуда она. Ее ответ, то, как она произнесла название страны, стало еще одной накрепко запомнившейся ему подробностью.

– Югославия.

Йохан понял, что, возможно, у нее нет вообще никакого паспорта – ни который им понравился бы, ни который им не понравился бы. Так как нет Югославии. Больше нет.

Она сказала, что пытается добраться до Абу-Даби. Йохан кивнул, хотя не мог вспомнить, где это – в Эмиратах, Катаре или где-то еще. Ему приходилось видеть нефтяных шейхов и таких вот девушек. Захотелось задать ей множество вопросов, но придумал он только: «А ты кто?» – о чем спрашивать нельзя и на что никто не в силах ответить.

Югославка вернулась в свой конец коридора. Йохан курил сигарету, будто вдыхая тайну дерзкой, притягательной девушки. Он раздумывал пойти поговорить с ней, но тут в коридоре появились пограничники и двинулись в ее сторону. Завязался разговор, Йохану не слышный. Девушка кивала и говорила не очень много. Ее вывели, волоча большой красный чемодан.

Спал Йохан плохо, сидя прямо, на неудобном кресле. Проснулся он на рассвете. За окнами на асфальт стеной лил дождь.

* * *

Переговоры нашего героя с консульством и время, проведенное им попусту в Праге, не представляют интереса для истории. Он сколько-то пробыл там и вернулся домой. Йохан все вспоминал ту ночь на паспортном контроле, девушку, ее смелый, небрежный, скучающий вид. Он поставил себе неуд за реакцию на à la советские репрессивные манеры властей и неуд за то, что ему не удалось разузнать побольше о девушке, когда у него имелась такая возможность.

Вернувшись в Осло, Йохан попал в первую волну индустрии доткомов, продал свою долю в стартапе – что бы это ни означало – и сделал неплохие деньги. Он мог позволить себе какое-то время попутешествовать и не работать. Молодой человек решил отправиться в Абу-Даби и найти ту девушку.

Йохан читал о женщинах из бедных, разоренных войной стран, приезжающих туда по договоренности с плохими людьми, заставлявшими их заниматься проституцией. Он не сомневался: девушка, с которой он повстречался, умышленно, осознанно поехала втереться в богатый нефтью народ. Она еще больше выросла в его глазах.

Две недели он каждую ночь бродил по борделям Абу-Даби, по выстроенным в стиле необрутализма гостиницам с шумными, прокуренными мезонинами, пристально всматриваясь в лица женщин, в свою очередь всматривавшихся в него – очередного лоха. Он разглядывал женщин, выходящих из лифта и щелкающих каблуками по гостиничным вестибюлям, женщин вокруг столиков, прихорашивающихся, бдительных. Разговоры всегда оканчивались непониманием: собеседницы думали, что он ищет определенный тип, а не конкретного человека. Или начинали свою игру, сдавая крапленые карты. Конечно, я ее знаю. Блондинка? Она подойдет попозже. Или: я устрою вечеринку, и вы увидитесь. Или: вы забудете ее, поверьте.

Лишь раз предложение показалось ему достойным того, чтобы его принять. Темноволосая женщина с большими глазами и крючковатым носом говорила с Йоханом открыто, он счел ее слова правдоподобными. Я знаю девушку, о которой вы говорите. Она хорватка. Я тоже хорватка. Да, она добралась сюда. Кажется, рассказывала о каких-то дорожных неприятностях. Да, она еще здесь.

Той ночью он отправился в мерзкий маленький клуб, куда велела прийти девушка с крючковатым носом. Сама она пришла туда с другой девушкой, высокой блондинкой. У той, насколько он помнил, волосы были не длинные, а короткие, высветленные почти набело. Он рассказал ей свою историю о том, что три года назад в аэропорту, пытаясь въехать в Прагу, познакомился с девушкой, может быть, это она.

– Я вас не помню, – сказала она. – Хотя, похоже, в том аэропорту была я.

– При вас был огромный красный чемодан? – спросил Йохан.

– Да.

Это была она, и, разумеется, она его не помнила, вовсе не собираясь обременять себя сентиментальными воспоминаниями о таких ботаниках, как Йохан. Но он ее помнил – вполне достаточно.

Всю следующую неделю Йохан видел ее каждую ночь и каждую ночь платил за то, что она составляла ему компанию. Он намеревался продемонстрировать свой интерес, искренность, настояв на том, чтобы они просто разговаривали, узнали друг друга, и плевать на потраченные деньги. Но события приняли другой оборот. Девушка, судя по всему, предпочитала обмен услугами, к чему привыкла, и Йохан повелся, может быть, слишком легко. Его охватило смятение и чувство вины. Однако через несколько дней, проведенных ими в таких неестественных условиях, он понял: что-то сдвинулось. Девушка, можно сказать, повернулась к нему. Я до сих пор этого не понимаю. Поразительно, но она влюбилась в Йохана.

Норвежец заговорил с женой на своем языке, и в рассказе возникла пауза. Она словно наставляла мужа.

– Ей хочется, чтобы я здесь признал, – возобновила перевод жена, говоря о себе в третьем лице, – никто не понимает, почему люди влюбляются. И возможно, мое удивление тем, что девушка полюбила Йохана вместо того, чтобы его использовать, объясняется дешевым стереотипом: дескать, славянские женщины из бывших социалистических стран циничны и расчетливы. Моя жена права. Я бы не удивился, если бы у девушки оказалось сердце и она нашла в Йохане нечто достойное любви, хоть я и не находил. Я, как уже говорил, во многом похож на него, и, если честно, мы в известной степени соперники. Однако продолжим.

Девушка поехала в Осло вместе с Йоханом. Первые несколько месяцев стали сущим блаженством – для него, во всяком случае, поскольку мы не можем говорить за нее. Человек, о котором он мечтал долгих три года, оказался весел и очарователен. Она понравилась всем его друзьям. К тому же легко адаптировалась и даже взялась учить норвежский.

Но когда они обустроили совместную жизнь, Йохана начали одолевать сомнения. Если он где-то бывал один, она спрашивала где. Когда им попадались на улице другие женщины, случалось, одна его часть отделялась и грезила о незнакомках. Однажды утром она повернулась к нему в постели, и ее дыхание, утром имеющее неприятный запах, опалило ему ноздри, словно нравственный изъян. Он мог только задержать собственное дыхание.

Его стало раздражать, когда оказывалось, что она не знала какую-то музыкальную группу или фильм. Пока она пыталась вырваться из развалившегося государства, он провел начало своего третьего десятка, болтаясь без дела и поглощая плоды культуры, и с трудом переносил ее невежество во всем, имеющем к нему отношение.

Теперь она хотела секса с Йоханом больше, чем он с ней. Постоянная доступность плотской любви обесценила ее до такой степени, какую он даже не мог себе представить. Все равно что идти по комнате, где дымятся горы еды, а вас от еды тошнит. Его от нее тошнило.

Йохан предложил подруге навестить мать, жившую в Загребе. И именно в ее отсутствие начал подозревать: она вовсе не то особенное создание из аэропорта в белых конверсах, а может, никогда им и не была. Мой паспорт им тоже не понравился. Его терзала тоска по той девушке. Поскольку эта – не та. Даже если это она, то это все равно не она. То, что он увидел тогда, то, что хотел, превозносил до небес, – не то, что он нашел. Она не была особенной. Она была обычной, убогой, несовершенной. Отношения, во всяком случае с его стороны, подошли к концу.

Йохан оказался слишком труслив, чтобы объясниться с ней лично. Когда она вернулась от матери, он оставил записку, где писал: уехал, мол, на несколько дней, разберись, что тебе теперь делать и куда податься. Йохан на поезде отправился в Швецию. Он сидел в отвратительном гостиничном баре с наглыми шведами, пил выдохшееся, безвкусное пиво и чувствовал, как по телу растекается уныние. Стояла темная, мрачная зима. Девушку, о которой он мечтал, искать было бессмысленно. Данное обстоятельство погрузило его в экзистенциальный кризис. Он смотрел в окно на тяжелое небо и голые деревья. На ветвях бились полиэтиленовые пакеты.

Норвежец шумно вздохнул и обвел взглядом стол, словно ожидая реакции. Его жена тоже молчала.

Все смутились. И все?

– Но позвольте, – решился биограф Карла Великого, – а как же счастливый конец? Таково условие.

– Это и есть счастливый конец, – ответил норвежец на своем языке, а жена повторила на нашем.

– Состоящий в том, что грустный Йохан в дрянном баре пьет выдохшееся пиво, без любви, в одиночестве?

– История имеет счастливый конец для меня, – сказал норвежец. – Не для Йохана.

– Вот как? И почему же?

– Поскольку я женился на женщине, которую он искал. О чем она вам сейчас и рассказала.

Мы все посмотрели на его жену.

– Мой муж прикалывается. – И она потрепала ему волосы, правда ласково. – А завтра, так как очередь моя, приколюсь я.

На каковых словах мы пожелали друг другу спокойной ночи.

Морнингсайд
Теа Обрехт


Давным-давно, когда все уже разбежались, мы переехали в башню под названием Морнингсайд, где жила и Бези Дюра – в то время она казалась мне старой, хотя теперь, когда я сама приближаюсь к ее тогдашнему возрасту, начинаю думать, что нет.

Все, для кого строили башню, покинули город, и новые квартиры стояли пустыми до тех пор, пока кто-то наверху не додумался, что, если несколько будет занято, мародеры притихнут. Мой покойный отец толково, преданно служил городу, и нам с матерью позволили въехать сюда по изрядно заниженной цене. Вечерами, когда мы шли домой из булочной, Морнингсайд надвигался на нас редкими узкими освещенными окнами, мерцающими на фасаде, будто ноты какой-то таинственной песни.

Мы с матерью жили на десятом этаже. Бези Дюра – на четырнадцатом. Мы знали это, так как иногда одновременно пользовались лифтом, и тогда нам приходилось подниматься, а потом до ужаса долго ехать вниз – с ней, сильным запахом ее табака и тремя огромными, мощногрудыми черными псами, на закате волоком таскавшими ее по округе.

Маленькая, с резкими чертами лица, Бези служила источником всеобщего восхищения. Она приехала в город после какой-то далекой войны, ее подробности не мог до конца понять никто, даже моя мать. Никто не знал, откуда у нее такие красивые вещи или на какие кнопки ей удалось надавить, чтобы поселиться в Морнингсайде. Она разговаривала с собаками на языке, который никто не понимал, и полиция периодически заезжала к нам проверить, может, псы наконец одержали верх и съели Бези, как, по слухам, сожрали какого-то несчастного урода, пытавшегося ограбить ее во время прогулки. Это были, конечно, не более чем слухи, но их оказалось достаточно для того, чтобы жители дома засыпали власти жалобами на нее с требованием убрать собак.

– Ну, этого никогда не будет, – заявил мне друг Арло, живший в парке вместе со своим попугаем ара.

– Почему?

– Потому что псы – ее братья, дорогуша.

Я никогда не питала иллюзий, что Арло говорил о родстве хозяйки с псами в каком-то переносном смысле. Ведь тайну он узнал от своего попугая, а тот сам слышал ее от собак. Некогда они были прекрасными, пленительными, исполненными всяческих совершенств юношами, но в какой-то момент, пока Бези перебиралась со своей родины на нашу, жизнь лишила их возможности сопровождать сестру в богоданном виде. И, как утверждал Арло, Бези заключила сделку с какой-то сущностью, превратившей их в собак.

– В тех самых собак? – спросила я, вспомнив покрытые пеной пасти и изрытые складками морды.

– Они и впрямь производят впечатление. Я думаю, в этом-то все и дело.

– Но зачем?

– Ну, им здесь рады больше, чем большинству людей, дорогуша.

Я причиняла Арло немало огорчений, но насчет собак поверила, в основном потому, что мне было восемь лет и я точно знала: попугай врать не может. Кроме того, в пользу этой версии свидетельствовало множество доказательств. Псы питались лучше, чем мы. Бези через день ходила в мясную лавку и возвращалась с бумажными пакетами, после чего во всем доме пахло жареными костями. Она всегда говорила с собаками только шепотом, а те, ежевечерне выходя из дома, выстраивались впереди нее клином, и никто не видел их до утра, когда хозяйка вслед за ними торопливо возвращалась по окрашенной красным восходом улице, как будто между ней и разгадкой ее жизни оставалось лишь несколько секунд. Квартира Бези, на четыре этажа выше, имела такую же планировку, как наша, и я воочию видела, как собаки бродят по просторным комнатам, следят за ней желтыми глазами и пыхтят, сидя на белой парусине – такая бывает у художников и, по моим представлениям, непременно покрывала ее пол.

Касательно Бези все упускали из виду множество подробностей, легко выводимых логическим путем. Самым важным являлось то, что она, конечно же, писала картины. Ее пестрые куртки и кожаные сапоги всегда были забрызганы краской. Краской были запачканы ногти у основания, замызганы ресницы, причем ярко, это бросалось в глаза даже с дерева в конце квартала, откуда я иногда следила за ней и где собаки порой, учуяв меня, окружали ствол и рычали от беспомощности; наконец внизу появлялась голова Бези, и она начинала говорить со мной на колченогом языке, привезенном ею с родины.

– Ты ведь понимаешь ее, правда? – спросила я как-то подругу Эну, приехавшую в Нью-Йорк, по моим предположениям, примерно оттуда же, откуда и Бези.

– Нет, – презрительно ответила Эна. – Это совсем другой язык.

– Звучит похоже.

– Да не тот это язык.

Эна со своей тетей поселилась на четвертом этаже всего год назад, а до того ее семья провела семь месяцев на карантине, где она, подцепив какую-то болезнь (впрочем, не ту, из-за которой ее изолировали), потеряла около половины веса, так что, когда мы гуляли по улице, я считала своим долгом одной рукой прижимать ее к себе, чтобы Эну не унесло на вершину холма или не сдуло в реку. Сама она, казалось, вообще не сознавала собственной малости. Эна была угрюма, с зелеными глазами и, научившись этому в лагере, умела вскрывать замки (я думала, подруга рассказывает о летнем лагере, но она всегда говорила просто «лагерь», и скоро я поняла, что имеется в виду нечто другое). В любом случае ее умение позволяло нам проникать в ранее недоступные мне закоулки Морнингсайда, например в подвальный бассейн со скучной мозаикой, изображавшей русалок, или на крышу, где мы оказывались на высоте темных парапетов центра города.

Любопытство Эны превратило ее в отъявленного скептика. Даже когда я изложила ей доказательства и поставила «Лебединое озеро», она не купилась на все эти россказни насчет собак-братьев Бези Дюра, по ночам превращающихся в людей.

– Кто их превратил? – хотела она знать.

– Что?

– Кто их превратил для нее в собак?

– Не знаю… А разве там, откуда ты приехала, нет людей, которые это умеют?

Эна покраснела.

– Говорю тебе, мы с Бези Дюра приехали из разных мест.

На протяжении лета спорный вопрос более всего омрачал нашу дружбу, устранить его было невозможно, он вставал всякий раз, как Бези выходила из дома и отправлялась в мясную лавку.

– А что, если залезть к ней и самим посмотреть? – предложила Эна как-то вечером. – Это легко.

– Но безумно, – ответила я. – Поскольку мы знаем, что квартиру охраняет свора собак.

Эна усмехнулась.

– Но ведь если ты права, то они будут людьми?

– А разве так не хуже?

Мне казалось, люди в такой ситуации почти наверняка должны быть голыми.

Возможность проникнуть в квартиру Бези, вероятно, так и осталась бы лишь бодрящей мыслью, если бы как-то в солнечный день та не остановилась у стены парка, где мы сидели, и не уставилась на Эну.

– Ты ведь дочь Невена? – через какое-то время спросила она.

– Да.

– А ты знаешь, как называли твоего отца там, откуда я приехала?

Эна, не смутившись, пожала плечами. Ничто не могло пошатнуть ее уверенность: ни имя покойного отца, ни то, что сказала Бези на языке, который я не понимала. Она просто сидела, прижав тонкие ножки к стене.

– Извините, – сказала она, когда Бези наконец замолчала, – я вас не понимаю.

Думаю, мне стоило бы сразу догадаться, это лишь укрепит решимость Эны проникнуть в квартиру Бези. Но я была наивна, немного влюблена в нее и так часто уже бывала там в воображаемых странствиях, что мне вовсе не показалось чем-то особенным, когда на следующей неделе Эна нажала кнопку лифта не вниз, а вверх. По-моему, я сказала: «Не надо», – но лишь раз, когда Эна уже вскрыла замок, и то только впервые остро почувствовав: мы всего-навсего дети.

Квартира в точности походила на мою: все еще белые коридоры, слишком большая кухня с мраморной, толстой, как кекс, столешницей. Мы прошли на запах краски в зал, задуманный, вероятно, для рояля. Там, прислоненная к стене, стояла самая большая картина из всех, что я видела в жизни; со всех сторон ее окружали полотна поменьше, написанные бьющими в глаза красками. Мазки дерганые, прерывистые, но изображение прочитывалось без труда: молодая женщина идет по мосту из маленького городка, расположенного у реки. Вокруг нее три пустых места, где краску, похоже, соскребли. Как я поняла, именно оттуда спрыгивали собаки, принимая человеческий облик.

Но сейчас псы предстали нам не в человеческом облике. Они глубоко спали, в самом деле развалившись на заляпанной краской парусине, а очнувшись, сели рядом, глядя на нас с не меньшим изумлением, чем, полагаю, мы на них.

Как бы все решилось, если бы в этот самый момент не вернулась Бези, я правда не знаю. Возможно, дело кончилось бы тем, что мы с Эной пополнили бы трагическую газетную статистику, наставляющую нас, каких существ бояться надо, а каких нет.

– Ну что ж, – сказала Бези. – Дочь Невена. Испорчена до мозга костей, чего удивляться.

– Иди ты к черту, – ответила Эна сквозь слезы.

Моя мать так никогда об этом и не узнала, как, думаю, и тетка Эны. Долгие годы историю, известную только нам троим, я вспоминала первым делом, просыпаясь, и отпускала в последнюю очередь, засыпая. Я не сомневалась, что буду думать о ней каждый день жизни. И долго, даже после того, как мы уехали из Морнингсайда, так и было. А потом прошло время, и я начала забывать. Тогда я вдруг спохватывалась: прошло несколько дней, а я не подумала о квартире Бези. Эти воспоминания, конечно, прерывали течение моей жизни, и я с облегчением вновь переносилась в комнату с огромным полотном и собаками рядом с ним. Псы будто ждали, когда их позовут обратно в мир, откуда они пришли. Но со временем и эти картины поблекли, превратившись в мои рассказы тем ухажерам, которые, как мне казалось, задержатся подольше, а также в то, что, я надеялась, они забудут, когда наши пути все-таки расходились.

К тому времени, когда я увидела в газете эту заметку, я не вспоминала о Бези и ее псах уже много лет. Прошлой весной в городе умерла довольно известная художница иностранного происхождения. Проблема состояла в том, что не представлялось возможным вынести тело, так как его охраняла свора умирающих от голода ротвейлеров, и стоило кому-нибудь лишь прикоснуться к двери, они приходили в неистовство. Свезли кинологов со всего побережья, но никто не мог найти к ним подход. Приняли решение пристрелить собак, и с этой целью в люльке для промышленных альпинистов по фасаду подняли отважного снайпера. Но заглянув в квартиру, он увидел только безжизненное тело старой женщины. Раскинув руки на парусине, она лежала возле огромной картины, изображавшей принцессу и троих юношей. Куда же ему было стрелять? «Это странно, – сказал он репортеру, – но мне действительно нечего здесь делать». Когда снайпер закончил, полиция опять попыталась открыть дверь, и, разумеется, к ней опять с рычанием подбежали собаки.

Где-то через неделю в полицейский участок явилась женщина, работавшая на другом конце города.

– Я там жила, – сказала она. – Я могу помочь.

Репортер не назвал ее по имени, но описал: худая, как палка, с огромными зелеными глазами, поэтому я сразу поняла, что вечером, в непогоду туда пошла Эна. Все оставшееся от города собралось во дворе. Эна стояла под дверью, нашептывая ласковые слова о былых временах, о больше не существовавших городах, на языке, который собаки поймут, она всегда это знала. Наконец Эна услышала, как они отошли от двери, и опустила дверную ручку со словами:

– Не волнуйтесь, мальчики, все хорошо, все хорошо.

Экранное время
Алехандро Самбра

В течение первых двух лет своей жизни ребенок много раз слышал смех и возгласы, доносящиеся из комнаты родителей, – кто знает, что бы он сказал, если бы догадался, чем те занимаются, пока он спит. А занимались они вот чем: смотрели телевизор.

Ребенок никогда не смотрел телевизор и никогда не видел, чтобы кто-нибудь смотрел телевизор, поэтому родительский телевизор казался ему непостижимым и таинственным: его спящий экран напоминал зеркало с тусклым отражением, на котором нельзя рисовать пальцем, как на запотевшем стекле, впрочем, иногда тонкий слой пыли допускал подобные развлечения.

Ребенок вряд ли бы удивился, обнаружив, что это странное зеркало способно воспроизводить движущиеся объекты, потому что несколько раз ему разрешали общаться с изображениями людей, в основном находящихся в его второй стране. Дело в том, что у ребенка было две страны – страна матери, которая считалась главной, и вторая – страна отца, где сам отец не жил, зато жили бабушка и дедушка по линии отца, также являющиеся человеческими существами, которых ребенок видел в основном на экране.

На самом деле бабушку и дедушку он видел не только на экране, но и лично, потому что дважды ездил в свою вторую страну. От первой поездки воспоминаний не осталось, зато во время второй он уже самостоятельно ходил и болтал без умолку, и эти недели были наполнены незабываемым опытом, хотя самое памятное происшествие случилось во время перелета туда, когда за пару часов до посадки во второй стране экран, казавшийся таким же, а то и более бесполезным, чем телевизор родителей, внезапно озарился сиянием, и на нем появилось дружелюбное красное чудище, которое рассуждало о себе в третьем лице. Дружба между чудищем и ребенком возникла мгновенно, отчасти потому, что в ту пору мальчик тоже говорил о себе в третьем лице.


По правде говоря, это произошло случайно, родители ребенка не собирались включать экран во время перелета. Вначале малыш пару раз задремал, а затем они открыли маленький кофр, где обнаружилось семь книг и пять зооморфных кукол, и большая часть долгого пути прошла в чтении и немедленном перечитывании этих книг, разбавленном нахальными комментариями кукол, которые тоже высказывали свое мнение о форме облаков и качестве предлагаемых стюардами блюд. Все шло чудесно, пока мальчик не потребовал игрушку, которая, как ему объяснили, решила лететь в багажном отделении, а затем вспомнил и о других игрушках, которые по неведомой ему причине предпочли остаться в главной стране, и тогда, впервые за шесть часов, мальчик заревел, и рыдания его продолжались целую минуту, в принципе не так долго, но одному сеньору, сидевшему позади них, она показалась вечностью.

– Да заткните же вы наконец своего пацана! – взревел он.

Мама мальчика обернулась и посмотрела на пассажира с безмятежным презрением; после отлично выдержанной паузы она опустила взгляд, сосредоточившись на ширинке сеньора, и сказала ему понимающим тоном, без тени агрессии:

– У вас там проблемы, да?

Мужчина не ответил, возможно, не знал, как защитить себя от подобного обвинения. Мальчик, который уже успокоился, перекочевал на руки матери, и тогда настала очередь отца, который тоже привстал в кресле, чтобы пристально посмотреть вышеупомянутому сеньору в глаза, но не оскорбил его, а всего лишь спросил имя.

– Энрике Элисальде, – ответил сеньор, собрав остатки достоинства.

– Благодарю.

– Почему вас интересует мое имя?

– На то есть причина.

– Кто вы?

– Не хочу вам говорить, вы узнаете сами. Да, скоро вы узнаете, кто я такой. Очень скоро.

Несколько секунд он неподвижно смотрел на вконец смущенного и отчаявшегося Энрике Элисальде и собрался было продолжить войну, но самолет вошел в зону турбулентности, и ему пришлось снова пристегнуть ремень безопасности.

– This motherfucker thinks I’m really powerful, – пробормотал папа на английском языке, на который они машинально переходили, отпуская какой-нибудь обидный комментарий и не желая оскорблять слух ребенка.

– We should at least name a character after him, – отозвалась мать.

– Good idea! I’ll name all the bad guys in my books Enrique Elizalde.

– Me too! I guess we’ll have to start writing books with bad guys.

Тут-то они и включили расположенный на спинке переднего сиденья экран, где показывали шоу с участием веселого пушистого рыжего чудища. Программа длилась двадцать минут, а когда экран погас, мальчик потребовал включить его снова, но родители объяснили, что чудище не повторяется, в отличие от книг, которые можно перечитывать сколько угодно.

В течение трех недель, проведенных во второй стране, мальчик спрашивал о чудище ежедневно, и родители объясняли, что живет оно только в самолетах. На обратном пути произошло желанное воссоединение, которое также длилось всего двадцать минут. Мальчик продолжал вспоминать чудище, и в голосе его слышалась такая печаль, что через пару месяцев он получил в подарок плюшевую копию, которую, конечно же, принял за оригинал. С тех пор они стали неразлучны: ребенок засыпал, обняв своего рыжего друга, а родители спокойно перемещались к себе и очень скоро включали телевизор; и если бы все и дальше шло, как и должно, скорее всего, эта история закончилась бы сценой, где двое лежат в постели, уставившись в экран.


Папа мальчика вырос с постоянно включенным телевизором и в возрасте своего сына даже вообразить не мог, что тот может быть выключен. Маму мальчика, напротив, держали вдали от телевизора в течение рекордного количества времени: впервые она увидела его в десять лет. Официальная версия заключалась в том, что телевизионный сигнал якобы не доходил до окраины города, где жили они с матерью, так что телевизор казался ей совершенно бессмысленным предметом. Но как-то раз к ней пришла поиграть одноклассница. Ни у кого не спрашивая дозволения, подружка сунула вилку в розетку и включила телик. Девочка нисколько не обиделась и не возмутилась: она решила, что телевизионный сигнал наконец-то достиг их квартала, и побежала сообщить благую весть своей матери, которая, хоть и была атеисткой, опустилась на колени, воздела руки к небу и чрезвычайно убедительно провозгласила:

– ЧУДО!

Несмотря на такое разное детство, женщина, выросшая с постоянно выключенным телевизором, и мужчина, выросший с постоянно включенным телевизором, единодушно полагали, что лучше максимально отсрочить воздействие экрана на своего ребенка. Разумеется, они не состояли ни в какой секте и ни в коем случае не выступали против телевидения. Только-только познакомившись, они не раз прибегали к испытанной уловке: встретиться и вместе глянуть какое-нибудь кино, используя его как предлог для того, чтобы спокойно позаниматься сексом.

В период, который можно обозначить как ожидание ребенка, они стали жертвами многочисленных сериалов, один круче другого. Никогда в жизни они не смотрели телевизор в таких количествах, как в месяцы, непосредственно предшествовавшие рождению первенца, чья внутриутробная жизнь протекала отнюдь не под музыку Моцарта или сладкозвучие колыбельных, а под заставки сериалов о кровавой борьбе за власть, происходящей в неопределенно-архаичное время, когда зомби соседствовали с драконами, или в просторном дворце, где обитало правительство некой страны, определяющей себя как the leader of the free world.

Когда ребенок родился, телевизионные предпочтения семьи радикально изменились. К концу дня, вымотанные физически и психически, мама и папа могли позволить себе лишь тридцать или максимум сорок минут полусонного сидения перед экраном, так что невольно понизили свои высокие стандарты и превратились в обычных зрителей посредственных сериалов. Они по-прежнему мечтали оказаться в неисследованных мирах и за чужой счет получать сложный и рискованный опыт, который заставил бы серьезно переосмыслить свое место в мире, но для этого служили книги, которые они читали днем; вечером же все, что им было нужно, это просто расслабиться: остроумные диалоги и забавные повороты сюжета, которые доставляли сомнительное удовлетворение от понимания происходящего без малейших усилий.

Оба мечтали через год или два смотреть кино вместе с ребенком субботними или воскресными вечерами и время от времени даже обновляли список фильмов, которые хотели бы посмотреть всей семьей. Но на данный момент просмотр телевизора отодвигался на последние часы дня, когда ребенок засыпал, а его родителям на мгновение снова удавалось побыть всего лишь мужчиной и женщиной. Женщина лежала в постели, уткнувшись в смартфон, а мужчина на полу, на спине, будто бы отдыхая после приступа кишечных колик – но затем он делал усилие и тоже перебирался на кровать, и рука его тянулась к пульту, но внезапно траектория ее движения менялась, и вместо пульта она хватала кусачки для ногтей и начинала обрезать ногти на руках. Женщина смотрела на него и думала, что в последнее время он только и делает, что стрижет ногти на руках.

– Похоже, нас ожидают долгие месяцы взаперти. Тоска какая, – воскликнула она.

– Собаку выгуливать разрешают, а ребенка нет, – с горечью проворчал он.

– Я уверена, он ужасно переживает. Со стороны не заметно, выглядит он вполне жизнерадостно, но ему наверняка плохо. Он же ничего не понимает.

– Как и мы с тобой.

– Кстати, а что мы с тобой понимаем? – спрашивала она тоном ученицы, повторяющей урок перед экзаменом. С таким же успехом она могла бы спросить: «Ну-ка объясни мне в двух словах, что такое фотосинтез?»

– Что не можем выходить из дома, потому что снаружи какой-то дерьмовый вирус. Все очень просто.

– То, что раньше было разрешено, теперь запрещено. А что то, что раньше было запрещено, теперь по-прежнему запрещено.

– Он скучает по детской площадке, книжному магазину, музеям. Как и мы с тобой.

– По зоопарку он скучает, вот что, – отзывалась она. – Он ничего не говорит, но чаще капризничает и злится чаще. Не так часто, как другие дети, но чаще, чем раньше.

– Зато он совсем не скучает по подготовительным занятиям.

– Надеюсь, это продлится не больше двух-трех месяцев. Но что, если дольше? Вдруг это на целый год?

– Не думаю, – заявлял он как можно более убедительно.

– Или мир всегда теперь будет таким? После этого вируса придет другой, а затем третий? – спрашивала она, но мог бы спросить и он, теми же самыми словами и с той же озабоченной интонацией.

В течение дня они сменяли друг друга, один заботился о ребенке, другой запирался в комнате и работал, им нужно было время для работы, они и так всем задолжали и ничего не успевали, и, хотя все всем задолжали и никто ничего не успевал, им казалось, что они не успевали чуть больше, чем прочие. Все обсудить, все взвесить – у кого из двоих работа более срочная и лучше оплачивается; тем не менее оба мечтали об одном – посидеть подольше с ребенком, потому что эти полдня с ребенком – время счастья, настоящей радости, искреннего и очистительного смеха; они бы с удовольствием целыми днями играли в коридоре в мяч, или рисовали существ, напоминавших чудовищ, на участке стены, которую использовали как грифельную доску, или тренькали на гитаре, пока ребенок крутит колки, расстраивая бедный инструмент еще больше, или читали сказки, которые с некоторых пор им кажутся куда более совершенными, чем книги, которые они пишут, точнее, пытаются писать. Даже если бы у них имелась только одна из этих сказок, они бы перечитывали ее снова и снова, бесконечное число раз, прежде чем усесться за свой компьютер и вновь прочитать ужасные новости, неотвратимые, как фоновый шум, и с опозданием отправить по электронной почте письма, полные извинений, и смотреть глупую карту, где в режиме реального времени отмечено распространение заражений и смертей – в первую очередь он смотрит статистику во второй стране своего сына, которая для него самого все равно остается главной, и думает о родителях и представляет, что за несколько часов или дней, которые прошли с момента последнего разговора с ними, они могли заразиться и больше он их не увидит, и тогда он снова им звонит и долгие гудки разрывают ему сердце, но он ничего не говорит, или по крайней мере, ничего не говорит ей, потому что она уже не первую неделю охвачена тоской, медленной и невыразимой, которая заставляет ее задумываться о том, не научиться ли ей вышивать или что хорошо бы перестать читать романы, красивые и безнадежные, которые она обычно читает, и что, возможно, вместо того, чтобы писать, было бы неплохо посвятить себя чему-то другому – в этом они полностью согласны, они оба, оба так думают, они признавались в этом друг другу слишком часто, потому что прочувствовали слишком глубоко, и каждый раз, когда пытались сесть за стол и что-нибудь написать, видели бесполезность каждой фразы, каждого написанного слова.

– Надо заканчивать без конца смотреть фильмы, – говорила она. – И так уже обсмотрелись. Будем смотреть только по воскресеньям.

– Так, по крайней мере, мы будем знать, какой день на дворе: понедельник, или четверг, или воскресенье, – соглашался он.

– Кстати, какой сегодня день?

– Думаю, вторник.

– Ладно, обсудим завтра, – вздыхала она.

Он заканчивает стрижку ногтей и смотрит на свои руки со смутным удовлетворением, как будто только что срезал чужие ногти или смотрит на чужие ногти, на кого-то другого, кто только что подстриг свои собственные и по какой-то причине – возможно, он стал в этом деле авторитетом – просит похвалить результат или высказать свое мнение.

– Они стали расти быстрее, – замечает он.

– Вроде бы ты стриг их вчера вечером.

– Вот я и говорю, растут быстрее, – наполовину строгим, наполовину научным тоном отзывается он. – Каждый вечер смотрю на них, и оказывается, что за день они отросли. Просто потрясающая скорость!

– Но это же хорошо, когда ногти быстро растут. Говорят, на пляже они растут быстрее всего, – говорит она задумчиво, как будто пытается что-то вспомнить, возможно, пробуждение на пляже с горячим солнечным пятном на лице.

– Нет, но мои ногти – это вообще рекорд.

– У меня тоже растут быстро, – возражает она, улыбаясь. – Даже быстрее, чем у тебя. К полудню превращаются в когти. Я их стригу, а они снова отрастают.

– Нет, у меня ногти растут быстрее, чем у тебя.

– Размечтался.

И тогда они поднимают руки и соединяют их так, словно действительно могут наблюдать за ростом ногтей, как будто в самом деле способны сравнить скорость их отрастания, и изначально короткая сцена внезапно растягивается, потому что они полностью отдаются абсурдной иллюзии молчаливой конкуренции, прекрасной и бесполезной, которая длится так долго, что даже самый терпеливый зритель возмущенно выключил бы телевизор. Но их никто не видит, хотя экран телевизора внезапно выглядит как камера, которая запечатлевает их тела, слившиеся в этом странном и забавном порыве. Из радионяни слышится дыхание ребенка, единственный шум, сопровождающий это соревнование их рук, их ногтей, соревнование, длящееся несколько минут, которых, разумеется, недостаточно для того, чтобы кто-то выиграл, и заканчивается, наконец, взрывом теплого, озорного смеха, которого им так не доставало.

Как мы играли
Динау Менгесту


До того как грянул вирус, мой дядя уже лет двадцать работал таксистом по десять-двенадцать часов шесть дней в неделю. Он не отошел от дел, несмотря на то, что клиентов с каждым месяцем становилось все меньше и порой приходилось часами торчать около роскошных отелей возле Капитолия в ожидании хоть кого-то. Он еще жил в квартире, где мы поселились, только приехав в Америку в 1978 году, и когда я позвонил ему узнать, как дела, сказал мне, скорее шутливо, чем обеспокоенно: не думал, мол, окончить тут свои дни.

– Почему они молчат, когда подписываешь договор? Если тебе за семьдесят, это должно стоять на самом верху. Осторожно, дескать. Может, тут твое последнее пристанище.

Умереть ему никаких шансов нет, заверил я его, хотя мы оба знали, что дело обстоит иначе. Дяде было семьдесят два, и каждое утро, прежде чем сесть за руль, он поднимался и спускался по лестнице своего двенадцатиэтажного дома, чтобы разогреть мышцы перед работой.

– Ты самый сильный из всех известных мне людей, – сказал я ему. – Чтобы тебя вырубить, нужен какой-то невиданный вирус.

Под конец я сообщил, что приеду из Нью-Йорка навестить его. Это происходило двенадцатого марта 2020 года, вирус как раз готовился осадить город.

– Мы съездим за продуктами, – решил я, – и набьем тебе холодильник, чтобы ты как следует постарел и растолстел, пока не пройдет зараза.

На следующее утро я пораньше выехал из Нью-Йорка в Вашингтон и увидел на шоссе огромное множество джипов. Во время своего единственного приезда в Нью-Йорк дядя спросил меня, что стряслось с машинами, погребенными глубоко под землей на дорогущих парковках, рассыпанных по городу. Прежде чем купить собственное такси, он пятнадцать лет проработал в гараже в трех кварталах от Белого дома и часто говорил, что никогда не мог понять, зачем американцы тратят такие деньги, паркуя огромные машины, на которых никогда не ездят. Проведя первый час на забитой дороге, я хотел позвонить ему: у меня наконец-то появился ответ. При всех разговорах про американский оптимизм мы думали только про конец света, и большие пустые машины, теперь заполнившие все четыре полосы шоссе, просто ждали подходящей эпидемии, чтобы сдернуть.

Когда я наконец добрался до дядиного дома в вашингтонском предместье, он сидел на бетонной скамье у подъезда, уперев локти в колени и крепко сжав ладони. Он помахал мне, чтобы я оставался на месте, и сел в свое такси, стоявшее в нескольких футах за мной. Я получил от него СМС: «Паркуйся. Я поеду».

Мы неловко поздоровались тройным хлопком по плечу, а не привычным поцелуем в щечку. Мы не виделись месяцев шесть-семь, а в его такси я последний раз сидел по меньшей мере лет десять назад. Когда мы отъехали от дома, он сказал, что поездка напоминает ему игру, в которую мы играли в моем детстве, тогда он возил нас с матерью за покупками.

– Помнишь? – спросил он меня. – Ты помнишь, как мы играли?

Мы свернули на широкую четырехполосную дорогу, вдоль нее стояли торговые центры и автосалоны; когда я рос, ничего этого не было. Почему-то показалось, будет слишком просто ответить на дядин вопрос так: «Конечно, я помню нашу игру; она часто становилась любимой частью недели». Поэтому я только кивнул и пожаловался на пробку впереди. Дядя любовно потрепал меня по затылку и включил счетчик. Именно так начиналась наша игра в его машине: начинал щелкать счетчик, дядя оборачивался к заднему сиденью, где сидел я, и спрашивал: «Куда желаете ехать, сэр?» За несколько месяцев мы ни разу не повторились. Начинали рядышком – монумент Вашингтона, музеи Национальной аллеи, но быстро забрались дальше: Тихий океан, Дисней Уорлд и Диснейленд, гора Рашмор, национальный парк Йеллоустоун, а потом, когда я стал узнавать что-то о мировой истории и географии, пошли Египет, Великая Китайская стена, за которыми последовали Биг-Бен и римский Колизей.

– Твоя мать не могла мне простить, что я не говорил тебе выбрать Эфиопию, – сказал дядя. – Она ругала меня: «Если уж он фантазирует, сделай так, чтобы фантазировал о родине». Я пытался объяснить ей, ты еще ребенок. Ты родился в Америке. У тебя не было страны. Единственным, что было тебе дорого, оставались мы.

Светофор впереди трижды переключился с красного на зеленый, прежде чем мы наконец двинулись вперед, со скоростью, обычно выводившей дядю из себя: он, по его признанию, не умел стоять на месте. Последний раз, когда мы играли в эту игру, дядя поссорился с моей матерью из-за бесплодности наших вымышленных приключений. «Мы не можем себе позволить куда-то его повезти, – сказал он ей тогда. – Так позволь ему посмотреть мир с заднего сиденья такси».

Последняя наша поездка состоялась в Австралию, и мать разрешила ее при условии, что мы никогда больше не будем играть в путешествия. Мы приняли условие, дядя включил счетчик, и следующие пятнадцать минут я рассказывал ему все известное мне об австралийской флоре и фауне. Даже когда мы подъехали к продуктовому магазину и мать велела мне вылезать из машины, я все еще говорил. Я не собирался завершать путешествие на парковке, и дядя махнул матери, велев мне продолжать.

– Расскажи мне все, что тебе известно об Австралии, – попросил он, а на меня как раз навалилась страшная сонливость.

Я снял ботинки и вытянул ноги. Когда дядя подложил мне под голову толстую карту из бардачка, чтобы лицо не приклеилось к сиденью из искусственной кожи, я поджал ноги.

– Спи, – сказал он мне. – Австралия очень далеко. Ты наверняка устал от перемены часовых поясов.

Мы подъезжали к продуктовому магазину, и мне захотелось спросить у дяди, помнит ли он о нашем последнем путешествии и что именно. Он сосредоточенно пытался повернуть на парковку, где было полно машин и полдюжины полицейских автомобилей, углом стоящих у входа. Нам оставалась всего пара сотен футов, но при виде очереди из машин и растущей толпы покупателей, выстроившихся с тележками уже на улице, показалось невероятным попасть внутрь, прежде чем полки окончательно опустеют.

Минут через двадцать мы в конце концов свернули на парковку. Эту мелкую победу дядя отметил, дважды стукнув указательным пальцем по счетчику, чтобы я обратил внимание на стоимость проезда.

– Наконец-то, – усмехнулся он. – После стольких лет в Америке я разбогател.

Мы медленно пробирались на заднюю часть парковки, где вероятность найти место была выше. Места мы не нашли, и дядя переехал по траве на соседнюю парковку, принадлежащую ресторану, который пришпиленными к стене табличками оповещал: оставлять здесь машины могут только его посетители. Я ждал, пока дядя выключит мотор, но он держал обе руки на руле, слегка наклонившись вперед, как будто собрался ехать, но точно не знал, куда поворачивать. Мне показалось, я понял, что его беспокоит.

– Тебе не надо идти в магазин, – предложил я. – Подожди здесь, подберешь меня, когда я выйду.

Он обернулся ко мне. Впервые с тех пор, как я сел в его машину, мы прямо посмотрели друг на друга.

– Я не хочу ждать на парковке, – покачал он головой. – Я делаю это каждый день.

– Тогда чего ты хочешь?

Дядя выключил счетчик, затем мотор, но ключ оставил в замке зажигания.

– Я хочу вернуться домой, – сказал он. – Хочу, чтобы кто-нибудь объяснил мне, как отсюда выбраться.

19-й маршрут: Вудсток – Глисан
Карен Рассел

Все случилось именно так, как говорили: время действительно замедлилось. Завывающая сиреной «Скорая», пересекая мост Бёрнсайд по встречной полосе, ехала на 19-й автобус. Посмотреть налево, направо, опять посмотреть – Вэлери прекрасно знала все слепые зоны своего автобуса. Но машина неотложной помощи появилась из ниоткуда, ее породил такой густой туман, какого она еще не видела. «Скорая» становилась все больше, подъезжала все ближе, все медленнее, медленнее. Время рассосалось, как леденец. Даже мигалки моргали, будто пьяные. Чтобы крутануть руль, Вэлери потребовалось лет пятьдесят, но оказалось слишком поздно: они встряли.

Вэлери была прекрасным водителем. За четырнадцать лет у нее набралось всего два протокола, оба за сущую ерунду. Ее матери, Тамаре, исполнилось семьдесят два года, и она, оправившись после инсульта, сидела дома с пятнадцатилетним внуком Тиком. Тик коллекционировал сувенирные кальяны; у Наны копились шоколадные конфеты «Ризез» с арахисовой начинкой. Последнюю неделю мать кашляла. Пусть побудет дома, пока не поднимается температура, сказал врач. До каких? «Померяй Нане температуру», – прошептала она Тику перед уходом. А матери громко прокричала: «Ма, его жевательный мармелад – это не витамины!»

Вечером, когда все случилось, автобус был заполнен меньше чем на треть. С февраля еженедельное количество поездок сократилось на шестьдесят три процента.

Подростки еще попадались, наглые, возбужденные, считавшие городской автобус своим жоповозом – выражение Тика. (В его словах слышна известная зависть, подумала Вэл. Тик был одиночка, как и она сама.) Вэлери задержала взгляд на парочке с совсем детскими лицами, стянувшей маски, чтобы покрасоваться. Они отнюдь не испытывали желания умирать; они испытывали явное желание жить, хотя конец проглядывал тот же самый. Невозможно убедить этих детей, что они подвержены опасностям, которые все хуже рокового одиночества.

– Привет, Жюльет. – Из-за маски голос Вэлери прозвучал хрипло. – Перестань.

– Я отслеживаю ее контакты, – крикнул парень с синими волосами, лизнув подружку в шею. Вэлери не стала смеяться вместе с ними. – Пока ты не лижешь мне…

Вэлери называла своих поздних пассажиров Клубом последнего автобуса. Каждый вечер она замечала восемь-десять знакомых лиц. Ковид изменил состав членов Клуба – теперь большинство составляли те, для кого чрезвычайное положение являлось хроническим состоянием. Вроде Марлы, у нее не было машины, а ей требовались лекарства, тампоны, продукты. Марла вкатывалась по рампе на остановке Чавес с намокшей сумкой аптечной сети «Райт эйд» на коленях.

– А вот и вы, – сказала Вэлери, опускаясь на колени, чтобы поставить на тормоз ее инвалидную коляску. – Новые правила. Нельзя набирать полный автобус.

Нет худа без добра, зато Вэл меньше боялась возможной гибели людей в авариях. Вирус очистил улицы. Теперь намного меньше пешеходов-сомнамбул рассеянно сходят с тротуаров. Эй, сестренка, вынь затычки из ушей! Велосипедисты: разве разумно выряжаться в черное, как мимы?

Кое-кто из коллег называл пассажиров живым грузом, но она никогда на это не поддавалась. Любила ли она своих пассажиров? Ведь некоторые старые водители утверждали, будто любят. «Я люблю дивиденды», – говорила она Фредди. Вэл села за руль рейсового автобуса, поскольку тут была самая высокая почасовая оплата, что она сумела найт

THE DECAMERON PROJECT:

29 Stories from the Pandemic

Copyright © 2020 by The New York Times Company

The cover design © Sophy Hollington

Illustrations by Sophy Hollington

© Беленькая Н., перевод на русский язык, 2022

© Казарова К., перевод на русский язык, 2022

© Комкова И., перевод на русский язык, 2022

© Лукьянчук В., перевод на русский язык, 2022

© Сегаль Г., перевод на русский язык, 2022

© Шукшина Е., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

Предисловие Кейтлин Роупер

В марте 2020 года в книжных магазинах появилась книга XIV века – «Декамерон» Джованни Боккаччо, сборник новелл, которые рассказывают друг другу флорентийцы, укрывшиеся недалеко от города в разгар эпидемии чумы. В Соединенных Штатах мы как раз ушли на самоизоляцию, учились сидеть на карантине, и многие искали советов в старинной книге. Когда коронавирус начал распространяться по миру, писательница Ривка Гэлчен обратилась в The New York Times Magazine с предложением написать эссе о «Декамероне» Боккаччо, чтобы помочь читателям понять нынешнюю ситуацию. Идея нам понравилась, но мы задумались: а что, если составить собственный «Декамерон» из новых, написанных во время карантина вымышленных историй?

Мы обратились к авторам, попросив их кратко изложить суть будущих рассказов. Кто-то писал роман и не располагал временем. Кто-то занимался детьми и не мог представить себе, как в таких условиях вообще можно работать. Кто-то ответил: «Боюсь, для части моего мозга, отвечающей за художественный вымысел, нынешний кризис не станет источником вдохновения». Мы поняли. Мы начали сомневаться, что наша идея жизнеспособна.

Однако позже, когда вирус принялся за Нью-Йорк, когда все были напуганы и подавлены, мы услышали нечто иное, обнадеживающее: заинтересованность, вызывающие жгучее любопытство замыслы. Романисту Джону Рею захотелось написать «о молодом испанце, отдающем напрокат своих собак, чтобы помочь тем, кто намерен делать вид, будто выгуливает питомцев, таким образом обойти ограничения, налагаемые комендантским часом». Мона Авад думала начать рассказ с того, что «в сороковой день рождения женщина, желая сделать себе подарок, идет в дорогой салон, решившись на неприятную косметическую манипуляцию. В салоне ей предлагают совершенно новую, экспериментальную процедуру, суть которой заключается в стирании плохих воспоминаний с целью глубокого очищения, питания и разглаживания кожи»… Чарлз Ю сообщил нам, что у него несколько идей, «но одна мне наиболее интересна. История, рассказанная под двумя углами зрения: вирус и алгоритмы поиска в «Гугле». Историю Маргарет Этвуд вообще-то «рассказывает группе землян инопланетянин с далекой планеты, откомандированный на Землю в рамках межзвездной программы». Вот и все, весь замысел. Как мы могли сказать нет? Нам захотелось прочесть их произведения. Мы заказали даже слишком много для журнального номера. И быстро, с болью поняли: пора ставить точку.

Когда пошли рассказы, мы, хоть и переживали один из самых тяжелых периодов в жизни, увидели: писатели создали искусство. Мы не ожидали, что им удастся преобразовать нынешний кошмар в нечто столь впечатляющее. Это лишний раз напомнило, как хорошая литература может, с одной стороны, унести человека в даль от самого себя, а с другой, каким-то образом помочь ему ясно понять, где он находится.

Журнал вышел двенадцатого июля, когда в Соединенных Штатах бушевала очередная вспышка вируса. Незамедлительно последовала восторженная реакция читателей. Наши почтовые ящики наполнились письмами, где говорилось об обретенном в рассказах утешении. Что может быть лучшим стимулом для сборника, будь то в виде журнала или книги, которую вы держите в руках, чем желание принести радость и утешение в темное, нестабильное время? Надеемся, вы читаете ее в добром здравии.

Спасительные рассказы

Ривка Гэлчен

Десять молодых людей решают провести карантин в пригороде Флоренции. Идет 1348 год, бушует эпидемия бубонной чумы. Сначала у больных в паху или под мышками появляются фурункулы, затем темные пятна на руках и ногах. Некоторые за завтраком еще вполне здоровы, а обеденную трапезу делят уже, как говорится, со своими предками в мире ином. Дикие свиньи идут на запах трупов и разрывают их в клочья, после чего сами корчатся в конвульсиях и умирают. Чем же занимаются молодые люди, сбежавшие от невыразимых страданий и ужаса? Едят, поют и по очереди рассказывают друг другу истории. В одной из них монахиня вместо апостольника по ошибке надевает на голову трусы своего любовника. В другой женщина с разбитым сердцем выращивает базилик в горшке, куда она поместила отрезанную голову возлюбленного. Большинство историй глуповатые, есть печальные, но ни в одной не говорится о чуме. Таков «Декамерон» Джованни Боккаччо, пользующийся известностью уже почти семьсот лет.

Боккаччо, сам флорентиец, скорее всего, начал писать «Декамерон» в 1349 году, в год смерти отца, предположительно скончавшегося от чумы. Он закончил книгу за несколько лет. Впервые ее прочитали и полюбили те, кто пережил смерть примерно половины своих сограждан. Большая часть вошедших в нее новелл не новые, это своего рода реинкарнации старых известных повествований. Боккаччо заканчивает «Декамерон» шуткой: кое-кто, дескать, может отвернуться от него, поскольку он легковесен, «слишком наполнен острыми словами и прибаутками», хотя, как уверяет автор, «сам он человек с весом». Как понять игривость в такую минуту?

Вместе с остальными в середине марта я смотрела видеоролик из чикагского аквариума Шедда с двумя гуляющими вразвалочку пингвинами-скалолазами. Пингвин Веллингтон заметил белух. К тому времени я прочла, вероятно, уже десятки статей о новоявленном коронавирусе, однако эмоционально реальной пандемию сделали для меня эти забавные изолированные существа, хотя видео вызвало улыбку и послужило облегчением от «новостей». В мае три пингвина Гумбольдта посетили жутковато пустые залы Музея изобразительного искусства Нельсона Эткинса в Канзас-Сити, задержавшись у картин Караваджо. Они сами частично обладали тем, что так потрясает нас в искусстве, – обнажением экзистенциальной реальности, парадоксальным образом скрытой информацией.

Реальность легко упустить, может быть, именно потому, что она все время у нас перед глазами. Моя шестилетняя дочь не очень много говорила о пандемии, особо не задавала вопросов, однако время от времени предлагала план: разодрать коронавирус на тысячи кусочков и закопать их в землю. Ее слишком волновала эта «история», чтобы думать о ней непосредственно. Но когда мы стали узнавать о средствах индивидуальной защиты, на ее куклах появились латы – из шоколадной фольги, проволоки и изоленты. Позже она стала укутывать их в вату. Куклы вели сражения, в которых все было продумано до мелочей и которых я не понимала. В более спокойные минуты дочь увлеченно читала книги «Драконьей саги», где юные драконы делают все во исполнение пророчества, призванного положить конец войне.

Если жестокие, подлинные и такие важные события происходят каждую секунду, зачем обращаться к выдуманным сказкам? «Искусство – это то, что делает жизнь интереснее искусства», – заметил в одном из своих трудов французский художник, представитель течения «Флюксус» Робер Филью, имея в виду, что мы видим жизнь не с первого раза. Она напоминает художественный прием, вроде черепа на картине «Послы» Ганса Гольбейна-Младшего, заметного только, если отойти вбок, а если смотреть на полотно прямо, его можно принять за прибитое к берегу бревно или не заметить вовсе. В итальянском языке слово novelle означает как рассказы, так и новости. Новеллы «Декамерона» представляют собой новости, сообщаемые в удобной для восприятия форме. (Молодые люди установили на карантине правило: никаких новостей из Флоренции!) В первой новелле смешно рассказывается о том, как поступать с человеком, собирающимся стать трупом; юмор набрасывает покров на трагедию, слишком знакомую, чтобы быть понятой.

Но со временем интонация и содержание новелл, которые рассказывают друг другу молодые герои «Декамерона», меняются. В первые дни царит наибольшая шутливость и непочтительность. Четвертый день включает десять новелл о трагической любви. Пятый – истории о возлюбленных, после напастей и неудач обретающих счастье. Боккаччо пишет, что во время Черной Смерти флорентийцы перестали горевать и плакать по умершим. Однако уже через несколько дней его рассказчики снова способны плакать над вымышленными, на первый взгляд, рассказами о несчастной любви. Вероятнее всего, истекает слезами их собственное сердце.

Парадоксальным образом рассказанные эскапистами новеллы Боккаччо в конце концов возвращают и персонажей, и читателей к тому, от чего они бежали. Действие первых рассказов разбросано во времени и пространстве, но события последних часто происходят в Тоскане или даже в самой Флоренции. Персонажи вставных новелл находятся уже в более современных, узнаваемых обстоятельствах. Вот озорники снимают штаны с продажного флорентийского судьи – все смеются. Простака по имени Каландрино все время обманывают и дурачат – смеяться ли нам? В десятый день мы слышим истории о тех, кто перед лицом столь жестокого и несправедливого мира демонстрирует почти невообразимое благородство. Из-под эмоций – ведь это всего лишь выдумка – у персонажей пробивается надежда.

Структура произведения Боккаччо со вставными новеллами сама по себе не нова, однако итальянец ее обновил. В «Тысяче и одной ночи» основной сюжет задан образом Шахерезады, рассказывающей сказки своему мужу, царю. Если царь заскучает, то убьет Шахерезаду, как уже убил ее предшественниц. Вставные новеллы в «Панчатантре» повествуют о персонажах – часто животных, но иногда и людей, – сталкивающихся с трудностями, несущих испытания войнами, вынужденных делать выбор. И все рассказы можно назвать спасительными. Хотя одним из основных их качеств является занимательность, они могут спасти жизнь. Читать художественную литературу в трудные времена – способ их понять, а также через них пройти.

Юные персонажи «Декамерона» оставили свой город не навсегда. Через две недели они решают вернуться. Не потому что закончилась чума – у них не было оснований так полагать. Они вернулись, поскольку, насмеявшись, наплакавшись, определив новые правила сосуществования, смогли наконец увидеть настоящее и подумать о будущем. Рассказ о времени, проведенном ими вдали от дома, оживил novelle их мира, пусть и ненадолго. Memento mori – помни о смерти – правильные, необходимые слова в обычные времена, когда о смерти можно и забыть. Memento vivere – помни о жизни – послание «Декамерона».

Верите ли вы в прошлые жизни?

Виктор Лаваль

В Нью-Йорке не так-то просто найти хорошую квартиру, да еще в хорошем доме. Нет, история не про то, как я купила дом. Разумеется, речь пойдет о людях. Я нашла хорошую квартиру, и в отличном шестиэтажном доме в Вашингтон-хайтс, на углу 180-й улицы и Форт-Вашингтон-авеню. Однокомнатную, чего мне вполне хватало. Переехала я туда в декабре 2019 года. А значит, вы, вероятно, уже поняли, к чему я клоню. Грянул вирус, и за четыре месяца половина дома опустела. Одни соседи бежали в другие свои жилища или к родителям за город; другие, несчастные старики, исчезли в больнице, находившейся в двенадцати кварталах. Я въезжала в полностью заселенный дом и вдруг очутилась в пустом.

А потом я встретила Пилар.

– Вы верите в прошлые жизни?

Мы стояли в холле, ждали лифт. Это было в самом начале локдауна. Она задала вопрос, но я ничего не сказала. Не ответить – совсем другое. Я натянуто улыбнулась, глядя себе под ноги.

Я не грубая, но невероятно застенчивая. И это никак не проходит, даже в пандемию. Я черная, и многие удивляются, обнаружив, что мы тоже можем быть робкими.

– Здесь больше никого нет, – продолжила Пилар. – Стало быть, я, определенно, говорю с вами.

Она ухитрилась выразиться прямо и вместе с тем шутливо. Когда приехал лифт, я скосила глаза в сторону соседки и тогда-то и увидела ее туфли. Черно-белые оксфорды с заостренным носком; белые фрагменты были вшиты таким образом, что целое напоминало фортепианную клавиатуру. Несмотря на локдаун, Пилар потрудилась надеть элегантные туфли. Я возвращалась из магазина в старых поношенных шлепанцах.

Я открыла дверь лифта и все-таки посмотрела на нее.

– Ну наконец-то, – вздохнула Пилар, как хвалят робкую птичку, севшую на палец.

Пилар была лет на двадцать старше меня. В тот месяц, когда я сюда переехала, мне исполнилось сорок. Позвонили мама с папой и пропели из Питсбурга Happy birthday. Невзирая на новости, они не попросили меня приехать домой. Я тоже ни о чем их не попросила. Когда мы собираемся вместе, они начинают задавать вопросы о моей жизни, планах, отчего я опять становлюсь подростком-букой. Отец заказал кучу нужных мелочей и выслал мне по почте. Свою любовь он всегда выражал именно так: хотел быть уверен, что я всем обеспечена.

– Я пыталась купить туалетную бумагу, – сказала Пилар в лифте. – Но все в панике, мне ничего не досталось. Неужели они думают, чистая задница спасет их от вируса?

Пилар посмотрела на меня. Лифт доехал до четвертого этажа. Она вышла и придержала дверь.

– Вы не смеетесь над моими шутками. И даже не скажете, как вас зовут?

Теперь я улыбнулась, так как все обернулось игрой.

– Вот так задачка. Хочу еще вас увидеть. – И она указала рукой в глубь коридора. – Я живу в сорок первой.

Пилар отпустила дверь лифта, и я, доехав до шестого этажа, распаковала покупки. Тогда я еще думала, все скоро закончится. Сегодня даже смешно. Я прошла в ванную. Отец прислал мне тридцать два рулона туалетной бумаги. Я спустилась на четвертый этаж и три из них оставила под дверью Пилар.

Через месяц я привыкла заходить в «удаленный офис» – квадратики с нашими маленькими головами напоминали настоящий, где мы когда-то работали. Надо думать, я болтала с сослуживцами не меньше прежнего. Когда раздался звонок в дверь, я подскочила, обрадовавшись возможности оторваться от компьютера. Может, Пилар. Я засунула ноги в мокасины с пряжками; они тоже разношенные, но лучше тех шлепанцев.

Нет, не Пилар.

Это оказался управдом, Андрес, пуэрториканец лет шестидесяти, с татуировкой, изображавшей леопарда, который карабкается ему на шею. Сейчас нижнюю часть его лица закрывала голубая маска.

– Вы еще здесь! – весело воскликнул он.

– Ехать некуда.

Он кивнул и зафырчал: нечто среднее между смешком и кашлем.

– Город велит проверять все квартиры. Каждый день.

Его сумка загремела, как мешок с металлическими змеями. Заметив мой взгляд, он ее открыл: серебристые баллончики с краской.

– Если мне не ответят, надо лезть в сумку.

Андрес сделал шаг в сторону. Дальше по коридору была квартира 66, зеленую дверь которой обезобразила огромная серебряная буква «В». Такая свежая, что с нее еще капало.

– В – вирус?

Брови у Андреса поднялись и опустились.

– Вакантно, – ответил он.

– Какой милый способ оповещения.

Мы молча постояли, он в коридоре, я в квартире. Я сообразила, что, вступив в разговор, не надела маску, и, задавая следующий вопрос, прикрыла рот рукой.

– Так этого от вас требует город?

– Не везде. Бронкс, Куинс, Гарлем. И мы. Неблагополучные районы. – Вынув баллончик, Андрес потряс его. Внутри защелкал, затрещал шарик. – Я постучу завтра. Если вы не ответите, у меня есть ключи.

Я смотрела, как он уходит.

– Сколько осталось людей? – крикнула я. – В доме?

Андрес уже дошел до лестницы и начал спускаться. Если он и ответил, то я не услышала. Я вышла на площадку. На моем этаже располагалось шесть квартир. Пять из них украшала буква «В». Никого, кроме меня.

Вы, наверное, подумали, что я тут же спустилась к Пилар, но я не могла позволить себе потерять работу. Хозяин и словом не упомянул о снижении арендной платы. И я вернулась к компьютеру до конца рабочего дня.

Какое облегчение – дверь квартиры номер 41 не закрашена. Я стучала до тех пор, пока хозяйка не открыла. Пилар надела маску, как и я на сей раз, но было видно, что, опустив взгляд на мои ноги, она улыбнулась.

– Ваши туфли видали лучшие времена. – И она так весело рассмеялась, что я почти не почувствовала смущения.

Мы с Пилар стали вместе ходить в магазин, два раза в неделю. Шли на расстоянии вытянутой руки, а сталкиваясь с другими пешеходами, увеличивали дистанцию. Пилар говорила все время, неважно, где я шла – рядом или сзади. Знаю, некоторые осуждают болтливых, но ее болтовня орошала меня, словно питательный дождь.

Она приехала в Нью-Йорк из Колумбии, недолго пробыв в Ки-Уэсте, во Флориде. За сорок лет где только не жила на Манхэттене, сверху донизу. Играла на пианино, молилась на Перучина и выступала с Чучо Вальдесом. А теперь у себя дома давала уроки детям за тридцать пять долларов в час. Точнее, давала до тех пор, пока из-за вируса это не стало опасно. «Мне так их не хватает», – повторяла Пилар каждую нашу встречу, а тем временем четыре недели превращались в шесть, шесть – в двенадцать. Она все гадала, увидит ли еще своих учеников и их родителей.

Я предложила помощь в организации дистанционных уроков и использовала рабочий аккаунт, чтобы у нее была бесплатная связь. Однако через три месяца шутливость Пилар ушла.

– Экран дает нам иллюзию, будто мы еще вместе, – сказала она. – Но это неправда. Все, кто смог уехать, уехали. А остальные? Нас бросили. – И она вышла из лифта. – Зачем притворяться?

Пилар меня напугала. Теперь я понимаю. Но тогда я говорила себе, что у меня стало больше дел. Как будто я изменилась. На самом деле я бежала от нее. Все мы жили на грани отчаяния, и ее слова: «Нас бросили. Зачем притворяться?» – прозвучали как будто со дна колодца. Оттуда, куда я уже сама нередко проваливалась. И я стала ходить в магазин одна, задерживая дыхание всякий раз, когда лифт проезжал мимо четвертого этажа.

А Андрес продолжал работать. Я его не видела. Он каждое утро стучал в дверь, а я стучала изнутри. Но мне были заметны результаты его работы. Как-то в течение одной недели буквой «В» оказались помечены три квартиры на первом этаже.

В следующий раз, когда я шла по этажу, прибавилось еще три.

Четыре на втором этаже.

Пять на третьем.

Однажды я услышала, как Андрес стучит в дверь на четвертом. Выкрикнул имя, которое я с трудом разобрала из-за того, что он надел уже респиратор, даже не маску. Я отошла от компьютера и спустилась вниз. Нахмурившись, Андрес смотрел на дверь сорок первой квартиры. Отчаянно стучал.

– Пилар! – крикнул он в очередной раз.

При моем появлении Андрес удивленно обернулся. Глаза у него были красные. Все пальцы на правой руке стали серебристые, казалось, это навсегда. Интересно, сможет ли он когда-нибудь отмыть краску? Но как, если работа все не кончается?

– Я не захватил ключи, – сказал он. – Схожу.

– Я побуду здесь, – кивнула я.

Андрес побежал вниз по лестнице. Я стояла под дверью, даже не думая стучать. Если управдом не разбудил ее, что я могу сделать?

– Он ушел?

Я чуть не грохнулась в обморок.

– Пилар! Вы решили над ним подшутить?

– Нет, – ответила она через дверь. – Но я не его ждала. Вас.

Я присела, чтобы моя голова пришлась примерно на ту же высоту, что и ее. Через дверь было слышно тяжелое дыхание.

– Давно не виделись, – раздался наконец ее голос.

Я прижалась щекой к прохладной двери.

– Простите.

Она фыркнула.

– Даже такие, как мы, боятся таких, как мы.

Я стянула маску, как будто она мешала мне сказать нужные слова. Но они никак не давались.

– Вы верите в прошлые жизни? – спросила Пилар.

– Это был первый ваш вопрос, обращенный ко мне.

– Увидев вас возле лифта, я поняла, что мы знакомы. Узнала. Как будто встретила члена семьи.

Подъехал лифт. Вышел Андрес. Я натянула маску и выпрямилась. Он отпер дверь.

– Осторожнее, – сказала я. – Она там.

Но когда управдом распахнул дверь, коридор оказался пуст.

Андрес нашел ее в кровати. Мертвую. Он вышел с пакетом, на котором Пилар написала мое имя. В нем я увидела черно-белые оксфорды. В левом ботинке записка. «Отдадите при встрече».

Чтобы туфли пришлись впору, мне приходится брать дополнительную пару носков, но я надеваю их, куда бы ни шла.

Такое синее небо

Мона Авад

Сегодня твой день рождения, и это самое главное. Побаиваясь его, ты пару дней назад разослала друзьям эсэмэс: я его боюсь. Поставила испуганный эмодзи: две «х» вместо глаз и «о» – открытый рот. Вышучивая себя и свой глупый страх. Но страх был настоящий. Поэтому, несмотря ни на что, ты здесь. В местечке, которое нашла в даркнете. Открытом, несмотря ни на какой локдаун. Несколько комнат в пентхаусе в самом центре. Темная утроба процедурного кабинета, тяжелая от пара и эвкалипта. Свет мягкий, неяркий. Ты голая лежишь на подогретом столе. Женщина вминает тебе в лицо какую-то козью плаценту. Ты чувствуешь, как костяшки ее рук глубоко погружаются в щеки, отводя лимфатическую жидкость. «Много скопилось», – тихо говорит она. «Еще бы, – шепчешь ты. – Валяйте».

Женщина без возраста, в черном костюме, волосы затянуты в тугой узел.

Три глубоких вдоха, говорит она, ну вот, совсем другое дело. Я буду дышать вместе с вами. Мне подышать вместе с вами?

Натерев руки эфирным маслом, она подержала их над твоим носом и ртом и, возможно, чувствуя твой страх, твои сомнения, сказала: «Не волнуйтесь. Мы принимаем все меры предосторожности. Да, так хорошо». И вы глубоко дышали вместе.

Ты чувствовала, как поднимается и опускается грудь.

– Ну вот, – сказала она. – Уже лучше, правда?

В отдалении слышался звук льющейся воды. Тихая музыка, исполняемая на инструментах, которые ты никак не могла узнать. Будто бесконечные удары какого-то ужасного колокола. Но красиво.

Потом она говорит: «Я только отойду включить свет, чтобы видеть вашу кожу. Свет яркий, я прикрою вам глаза». И вжимает по влажной салфетке в закрытые веки. Ты думаешь о монетках на глазах покойников. Свет очень яркий, ты чувствуешь его сквозь хлопок. Пылающе-красный. На лице горячо. И ее глаза. Смотрящие на тебя.

– Ну, – произносишь ты наконец, поскольку не в силах дольше выносить ее молчание, – каков вердикт?

– У вас был трудный год, не так ли?

Ты видишь себя дома, одинокую, напуганную. Сидишь на своем острове – диване – и дрожишь. Тело горит. Дышишь так, будто тонешь, поскольку из глаз льются слезы.

– А разве не у всех был трудный год? – тихо спрашиваешь ты.

Она молчит. Запах эвкалипта уже начинает угнетать.

– Боюсь, все это здесь, – отвечает она наконец.

Подушечки ее пальцев бегают по морщинам на лбу, глубоким рытвинам между бровями. По венам вокруг носа, складкам вокруг рта. Как ты выяснила, они называются носогубными. По мимическим морщинам, которые появились вовсе не от смеха. Она так нежно касается их, что у тебя из глаз вытекает по слезе. Снимает с век салфетки и подносит к лицу зеркало.

– Воспоминания и кожа всегда идут рука об руку, – продолжает она. – Хорошие воспоминания – хорошая кожа. Плохие воспоминания… – Она умолкает, так как зеркало говорит само за себя, так ведь? – А если попытаться что-нибудь с этим сделать? – спрашивает она таким голосом, словно ласкает тебя.

– Что?

– Прежде я должна спросить у вас: насколько вам дороги ваши воспоминания?

Ты смотришь в зеркало. Горести твоей жизни отпечатались у тебя на коже. Поры уставились на тебя, точно рты, открытые в беззвучном крике. Только за последний год пришлось заплатить серым оттенком, который, возможно, уже не убрать.

И ты отвечаешь собственному отражению:

– Не дороги. Ничуть не дороги.

* * *

И вот тебя обдает яркий свет летнего дня. Солнце еще высоко, такое нежное, золотое. Выскочив из салона, ты идешь пружинистой походкой. Почти бежишь – а почему нет? Ведь все-таки твой день рождения, правда? Это ты не забыла. А что же забыла? – думаешь ты. Вспоминаешь женщину, водившую по твоему лицу гладкие черные диски, соединенные проводами с утыканным ручками аппаратом. Женщина крутила их, как крутят колесики, регулирующие громкость, и ты чувствовала на зубах вкус металла. Теперь забавно вспоминать, как ты вскрикнула, когда электричество прошило череп.

Магазин в вестибюле здания закрыт. Не просто закрыт: витрина заколочена, как будто кто-то разбил стекло кирпичом. Внутри белый голый женский манекен. С запястья свисает блестящая сумка-лебедь, словно он собрался на вечеринку нагишом. Манекен смотрит на тебя сверкающими глазами. Красные губы раздвинуты в легкой улыбке. Твое нутро заливает мрак. По рукам и ногам растекается страх. Но потом в разбитом зеркале ты видишь свое отражение. Сияющее. Подтянутое. Вытравленное. Сильнее всего стучит в голове слово «вытравленное». Странно. Разве «вытравить» не значит «уничтожить»? Твое лицо вовсе не кажется уничтоженным. Да, на тебе траурный черный мешок, ну и что? В лице хватает цвета, жизни, красок – всего, что тебе необходимо. Прибавить еще цвета – и будет уже почти перебор. Пощечина остальным.

В такси по дороге домой ты улыбаешься себе в окно, в зеркало заднего вида, водителю, хотя тот не улыбается в ответ.

– Много клиентов сегодня? – спрашиваешь ты.

– Нет, – отвечает водитель, как будто ты спятила.

Он, кажется, смотрит на тебя с ненавистью? Его рот и нос прикрывает шарф, поэтому трудно сказать. Может, болен? Интересно чем. Ты желаешь бедняге только хорошего. Пытаешься выразить это лицом. Но он лишь холодно смотрит на тебя через зеркало, пока ты не отворачиваешься к окну. Город поразительно пустой и грязный. На коленях жужжит телефон. Кто-то под именем Повелитель Тьмы прислал тебе сообщение.

«Хорошо, – говорится там, – увидимся».

«Все-таки твой д.р.».

«В парке в шесть. Скамейка у лебедей».

Ты листаешь, чтобы посмотреть более ранние сообщения. «Мне необходимо тебя увидеть» – судя по всему, ты отправила Повелителю Тьмы такое сообщение два часа назад. «Пожалуйста». Ты умоляла три раза. Интересно.

Ладно, может, он действительно так ужасен, что тебе захотелось его увидеть? «Необходимо увидеть» – ни больше ни меньше. А он, раз в курсе про твой день рождения, неплохо тебя знает, значит…

Почему бы не встретиться в баре? – посылаешь ты сообщение.

В баре?! – отвечает он.

Ах, ну да, конечно. Буду ждать тебя в парке.

Свидание с Повелителем Тьмы. Это пугает, но и возбуждает, не так ли? Ты смотришь в стеклянную перегородку. При виде своего лица тут же успокаиваешься. Представляешь, как солнце выглянуло из-за груды серых облаков. И ты стоишь в прекрасном свете разума: он прекрасен, он слепит.

Возле парка ты пытаешься всучить шоферу наличные, но он с силой мотает головой. Он не хочет твои чертовы наличные. Пожалуйста, оплатите картой. Ты смотришь, как он с визгом уезжает по пустой улице, и замечаешь, что тротуары тоже пусты. Трава в парке кажется тебе какой-то всклокоченной, менее ухоженной с тех пор, как ты была тут последний раз. Одна-единственная пара быстро идет по тропинке вдоль пруда, низко опустив головы.

Ты замечаешь мужчину в черной толстовке, он в одиночестве сидит на парковой скамейке возле лебедей. Должно быть, Повелитель Тьмы. Тебе, конечно, страшно. Ты возбуждена до крайности. Приключение! Именно сейчас ты готова к нему. Быстро шагая по посыпанной гравием дорожке, ты нагоняешь пару и испытываешь облегчение, видя их так близко – люди! Но когда ты, улыбаясь, приближаешься и хочешь сказать: «Привет! Какой славный день! По крайней мере, в нашем распоряжении остался парк, ха-ха!» – они сходят с дорожки на всклокоченную траву; они даже обходят плакучую иву, лишь бы не столкнуться с тобой. И, удаляясь, смотрят на тебя с ненавистью. Ты только собралась воскликнуть: «Какого черта!» – как вдруг слышишь свое имя.

Оборачиваешься. Бен, твой бывший муж. Сидит на самом краешке скамейки и смотрит на тебя печальными глазами. В руке у него фляжка. Выглядит он ужасно. Рыхлый и тощий одновременно.

– Бен? – спрашиваешь ты. – Ты, что ли?

Ну конечно, он. Ты просто не можешь поверить, что Повелитель Тьмы оказался Беном. Возможно, невинная шутка, которая развлекла тебя как-то вечерком. Напилась и придумала людям из записной книжки глупые прозвища. Правда, забавно. Когда ты видела его в последний раз? Ты рыщешь в воспоминаниях, но там ничего нет. Каменная стена.

– Джулия, – говорит Бен. – Рад тебя видеть.

Однако вид у него такой, как будто он совсем не рад. Смотрит на тебя, нахмурившись. Это странно, потому что выглядишь ты восхитительно. Нельзя выбрать лучший день, чтобы встретиться со своим бывшим, правда.

– Я тоже рада тебя видеть.

Он не улыбается.

– Я выбрал эту скамейку, так как она самая длинная. Можно сидеть на разных концах. – Бен делает жест рукой вдоль скамейки. Ты видишь: на другом конце он поставил маленькую белую коробочку и бутылку вина с винтовой крышкой. – Тебе на день рождения. С днем рождения.

– Спасибо.

Ты тут же вспоминаешь, каким странным всегда был Бен. И остался, судя по всему.

– Не переживай. Я ее протер. Скамейку тоже. – Он осторожно улыбается.

Ты замечаешь маску, болтающуюся у него на шее. Сшита из ткани с цветочным узором. Такое ощущение, что он смастерил ее сам на швейной машинке из куска ткани, выдранной из скатерти. Возможно, твоей старой скатерти.

От вида маски что-то вспыхивает – холод, но потом он уходит. Значит, его мизофобия обострилась. Люди с возрастом делаются все более странными. Грустно, да. И в тебе просыпается нежность к Бену.

Ты подсаживаешься к нему на скамейку. Отхлебываешь вино и открываешь белую коробочку. Там шоколадное пирожное, которое, как он уверяет, никто не трогал руками. Здорово, киваешь ты и улыбаешься, ожидая, что твой роскошный вид его подкосит. Но Бен продолжает осматриваться, как будто чем-то напуган.

– Знаешь, я правда ненадолго, – говорит он.

– Прекрасно.

И ты понимаешь, это действительно прекрасно. Просто прекрасно. Понимание дает некоторые силы. Ты откусываешь пирожное. Бен явно расслабляется. Настолько, что тебе кажется, будто ты согласилась на что-то жуткое. Ты улыбаешься ему.

– Что все это значит? – Он смотрит на тебя до ужаса серьезно. – Ты позвала меня, помнишь?

«Мне необходимо тебя увидеть. Пожалуйста».

– О да! Ну, я подумала, было бы славно наверстать упущенное.

Разумеется. Очень на тебя похоже.

Бен смотрит на тебя, как будто ты совсем рехнулась, и тяжело вздыхает.

– Послушай, Джулия, ты знаешь, я тебя люблю.

– Я тоже тебя люблю, Бен.

Как хорошо ответить тем же. Похоже на правду.

– Но должны быть границы, – быстро добавляет он и многозначительно смотрит на тебя с другого конца скамейки.

– Несомненно, – соглашаешься ты. – Границы – это здорово.

О чем, черт подери, он говорит?

– Я не свободен, ты знаешь.

Теперь ты замечаешь: ему нужно постричься. Волосы у него всклокоченные, длинные, как трава в парке.

– Конечно, – киваешь ты. – Поздравляю.

Он вроде сбит с толку.

– Ты больше ничего не хочешь сказать?

Внезапно тебя поражают его глаза. Разве они были не голубые? А теперь просто водянисто-серые, белки испещрены красными сосудиками.

– А что ты хочешь, чтобы я сказала?

– Послушай, Джулия, то, что случилось ночью, было похабно, да? Я тоже повел себя похабно, признаю. Но когда ты вот так звонишь мне в рыданиях, что прикажешь делать? Я хочу сказать, какой ты предоставила мне выбор?

Ты прочесываешь воспоминания про «ночью». Нигде не отыскать вообще никакой ночи. Ты пытаешься представить, как звонила Бену. Набираешь номер, а из глаз текут слезы. Кругом только синее небо, какой чудесный цвет.

– Я просто хотел занести продукты, – продолжает он. – Я сказал тебе, что просто пришел занести продукты. Я бы сделал это для всех друзей, которые заболели.

Он говорит так, будто дает пощечину. Заболела? На фоне того, как ты сейчас себя чувствуешь, слово кажется тебе вопиюще неправильным. Вопреки Бену. Ты только посмотри, как он старается, чтобы на тебя подействовало. Да это он болен. Он выглядит на тысячу лет.

– Я собирался оставить их под дверью и уйти, – грустно произносит Бен. – А потом этот звук…

Он закрывает глаза. У него такой страдальческий вид, что просто смешно.

– Какой звук?

Ты вспоминаешь ужасный, красивый колокол в процедурном кабинете. Голова до сих пор заполнена его бесконечным звоном.

– Ты. Рыдала. Хлюпала. Дышала через дверь. Совсем одна. Просила, умоляла, чтобы я зашел.

Ты смотришь, как он качает головой.

– Все еще у меня перед глазами, если честно. – Бен поднимает на тебя взгляд.

Судя по всему, он ждет, что ты будешь раздавлена. Стыдом за столь явное отчаяние ночью. Ночью, когда твое горе издавало звуки, которые он никогда не забудет и перед которыми, видно, не смог устоять. И тут до тебя доходит: вы с Беном, похоже, трахнулись. Ну конечно, ты трахнула Повелителя Тьмы. Может, именно поэтому он Повелитель Тьмы.

– Мы повели себя безрассудно! – кричит Бен. – Я повел себя безрассудно.

Его голос как кирпич. Старается раздробить тебя, будто ты хрустальная ваза. Может, когда-то и была. Тебе это представляется очень далеким печальным обстоятельством. Но сейчас тебя не вывести из равновесия. Хотя внутрь и заползает холод, у тебя красные губы манекена и ты чувствуешь, как они раздвигаются в такую же, как у него, легкую улыбку. Ты смотришь на Бена сияющими глазами. Тот переводит взгляд на лебедей.

– Может, просто аллергия на цветение, дай-то бог, – говорит он. – Она всегда наваливалась на тебя в это время года, и ты всегда забывала о ней, думала, что-то серьезное. Ты всегда думаешь, будто умираешь, Джулия. И раньше. До всего.

И он обводит рукой мир. Лебедей, небо, плакучие деревья, неухоженный парк, группу гуляющих людей, все в масках, теперь ты замечаешь: маски самодельные, как у Бена, или шарфы, как у шофера. Они останавливаются и, развернувшись, направляются к вам. Глядя на твое открытое, сияющее лицо. Поскольку, не важно что, ты все забыла. Все вытравлено. Убрано женщиной в черном костюме.

Тебе вдруг хочется взять руку Бена и прижать ее к своему лицу. Теперь ты вспомнила: когда он держал твою руку, его ладонь была где-то мозолистой, а где-то мягкой. Всегда теплой и сухой. Через длинную скамейку ты протягиваешь руку. Лицо Бена мрачнеет. Прежде чем сказать, что ему надо идти, он смотрит на твою руку, как будто это змея, а когда встает, ты машешь ему на прощание, потом в знак приветствия смотрящим на тебя людям, поскольку отчего же не помахать, раз ты уже машешь. Они в ужасе не сводят с тебя глаз. Как грустно. Чего же бояться в такой день? Под таким синим небом? В такой прекрасный день. Твой день рождения.

Прогулка

Камила Шамси

Азра открыла ворота и вышла на улицу.

Ты уверена? – спросила ее мать из сада, где нагуливала круги: один круг в сорок пять секунд.

Все так делают, даже женщины в одиночку, – ответила Азра, но ворота оставила открытыми. Она стояла на улице, сжимая сумочку, где лежал только мобильный телефон, вселявший в нее определенную уверенность и одновременно такое чувство, будто она стала мишенью. Пять минут! – крикнула Зохра, направляясь к Азре своей подпрыгивающей походкой. Ее голос, несомненно, слышно чуть не на всю улицу. Мне пять минут до тебя дойти. Даже меньше.

Это казалось невероятным, ведь от одного дома до другого почти столько же нужно ехать на машине, но Зохра уверяла, что все именно так: пробки, одностороннее движение… Азра закрыла ворота и услышала, как мать, оторвавшись от своих кругов и пройдя по дорожке, задвинула изнутри засов. Помой руки, сказала Азра в узкую щель между воротами и стеной. Да-да, хорошо, мисс Параноик, ответила та.

И они пустились в путь, Зохра на шаг впереди и в нескольких футах сбоку. Тут не было тротуаров, и обе шли по проезжей части, но по здешним улицам машины не особо ездили даже в обычные времена. Через несколько домов женщина на балконе подняла руку в знак приветствия. Она жила здесь с самой постройки дома, двадцать пять лет, незадолго до этого Азра вернулась домой после университета. Азра подняла руку в ответ. Первый контакт с человеком.

Начало апреля, а в Карачи зима уже стала воспоминанием. Ее шальвар-камиз взмок и лип к коже, Азра поправила его. Зохра оделась, как обычно для регулярных прогулок по парку: леггинсы и футболка. Последний раз они гуляли в парке три недели назад, хотя Зохра ездила туда каждый день кормить местных кошек; сторож, разделявший ее любовь к животным, отпирал ей ворота.

У них была лишь одна тема для разговоров, но целое множество подтем. Девушки шли по прямой, жутковато тихой главной улице, затейливо петляя от будничных вопросов до апокалиптических материй, пока запах моря не заставил их замолчать. Какое-то время оно сверкало впереди, а потом подруги уже стояли на берегу: песок расстилался девственный, рыжий, как верблюд, а за ним голубиными оттенками серела вода. Продавцы еды, повозки для прогулок по дюнам, торговцы воздушными змеями, парочки на волнорезах, семьи в домиках на колесах, ищущие единственное место, где урбанистический рык Карачи превращается в улыбку: ничего этого не осталось.

К ним подъехали двое конных полицейских в масках и велели уходить. Они пошли домой другим путем, по узким, обрамленным деревьями улочкам, останавливаясь для обсуждения архитектурных особенностей домов, на которые, кажется, никогда не обращали внимания, хотя и прожили почти всю жизнь на этих нескольких квадратных милях мегаполиса, и совершенно случайно очутились на улице, запруженной гуляющими, кое-кого они знали. Все махали друг другу, радостно приветствовали соседей, театрально сохраняя дистанцию, даже когда никакой дистанции и в помине не было. Дети носились на велосипедах без сопровождения взрослых. Все напоминало уличную вечеринку, которые нередко устраивали в квартале. Азра громко поздоровалась со старой школьной подругой, не думая о том, что возгласы могут привлечь к ней внимание. Расстегнутая сумка свободно болталась на боку. В эту минуту мир казался прекрасным, как никогда, – щедрым, надежным.

Вот кончится все, и иногда можно будет гулять тут, а не выписывать бесконечные круги по парку, сказала Зохра. Можно, ответила Азра.

Повести с реки Л.А.

Колм Тойбин

Во время локдауна я вел дневник. Я начал с того, что записал дату начала моей собственной личной изоляции – 11 марта 2020 года – и место: Хайленд-парк. В первый же день я перенес туда надпись, которую в то утро увидел на фургоне для кемпинга: «Улыбнитесь. Вас снимают». Я не мог думать ни о чем другом после этой первой записи. После этого ничего особенно и не происходило.

Я бы и рад сказать, что каждое утро вставал и писал по главе, но вместо этого я валялся в постели. Позже, в течение дня, я был занят тем, что сокрушался по поводу музыкальных пристрастий моего партнера, ставших еще более невыносимыми, когда Г. купил новые колонки, которые очень отчетливо выдавали то, что раньше раздавалось приглушенно. Все люди делятся на тех, кто в позднем подростковом возрасте начал слушать Баха и Бетховена, и тех, кто нет. Г. относился ко второй категории. Вместо этого у него была огромная коллекция виниловых пластинок, музыка на которых была отнюдь не классическая и в большинстве своем мне не нравилась.

И мы с Г. никогда не читали одних и тех же книг. Его родной язык был французским, а мышление – абстрактным.

Поэтому, пока я читал Джейн и Эмили, он в соседней комнате погружался в биографию Жака и Жиля Вильнёв[1].

Он читал Гарри Доджа[2], я читал Дэвида Лоджа[3].

В небольшом городке на Среднем Западе живет один писатель. Я запоем прочитал две его книги – мне понравилось, насколько эмоционально обнаженным он представал в своей прозе. Хоть я никогда и не был с ним знаком, мне искренне хотелось, чтобы он был счастлив.

Я был очень рад, когда узнал из интернета, что у этого писателя есть партнер, и прочел некоторые его посты об их счастливой повседневной жизни. Г. знал этого писателя лично и тоже порадовался, что тот нашел человека, которого любит.

Вскоре мы начали следить за лентой этого писателя. Вот он пришел с работы, а дома его ждут цветы. Мы разглядывали фото с цветами. Сам он готовил печенье – по крайней мере, судя по постам – и каждый вечер они вместе смотрели фильмы, которые производили на обоих самое сильное впечатление.

У каждого из нас есть призрачные люди, места, события. Иногда они занимают собой больше пространства, чем бесцветность того, что происходит в реальности. От этой бесцветности я вздрагиваю, а тени пробуждают мое любопытство. Мне нравилось размышлять о призрачном писателе и его партнере. Я пытался представить эдакую повесть о тихом домашнем счастье, общем пространстве, музыке, фильмах, пытался представить посты в интернете о нашей любви.

Но сколько бы я ни мечтал, по вечерам мы никак не могли выбрать, что будем смотреть. Когда мы решили, что в первую неделю будем смотреть фильмы, действие которых разворачивается в Лос-Анджелесе, в список вошли «Малхолланд Драйв» и «Подставное тело» – первый оказался для меня слишком затянутым, а второй – чересчур риторически зловещим.

Г. же не только обожал оба фильма, но, поскольку разбирался в кино, жаждал обсудить, как сцены из одного фильма могут просачиваться в другой, сколько в них спрятано скрытых отсылок и намеков. Для меня кино всегда было лишь способом развлечься. Последний час перед отходом ко сну превратился в напряженное время, когда Г. ходил за мной по всему дому, вещая, о чем же все эти фильмы на самом деле.

В такие моменты я любил его больше всего: когда он был так искренне впечатлен фильмом, задумками и сценами, воплощенными на экране, так страстно желал поддержать разговор на серьезном уровне. Но в плохие вечера я был не в состоянии ничего с собой поделать. Когда он начинал дословно – хоть и уместно – цитировать Годара, Годо и Ги Дебора, я мог лишь сказать: «Да этот фильм просто чушь собачья! Это оскорбление для моего ума!»

Я вспоминал имена великих однополых пар в истории – Бенджамин Бриттен и Питер Пирс, Гертруда Стайн и Элис Токлас, Кристофер Ишервуд и Дон Бакарди. Почему они постоянно то готовили вместе, то рисовали друг друга, то писали друг для друга тексты песен?

Почему только мы были такими, как мы? Локдаун мог бы стать для нас прекрасной возможностью попробовать для разнообразия вести себя как взрослые и наконец начать с упоением читать любимые книги друг друга. Вместо этого каждый читал еще больше того, что нравится только ему.

Во всем, что касалось искусства, он был Джек Спрэт, который не ел жир, а я – его женой, которая не могла есть мясо[4]. Меня больше всего забавляет, когда кто-то насмехается над тем, что я считаю важным, или когда то, что мне кажется смехотворным, другие воспринимают очень серьезно.

В начале локдауна я думал, что река Л.А. со всеми ее притоками просто какая-то пародия на реку. Правда откроется мне позже. И когда все это социальное дистанцирование уже пошло на спад, я надеялся, что больше никогда не услышу ни одного слова из горячо любимой Г. песни Little Raver, которую исполнял Superpitcher[5] и которую Г. так громко крутил.

Я не умею водить и не умею готовить. Я не умею танцевать. Я не умею сканировать бумаги и отправлять фотографии по электронной почте. Я ни разу в жизни добровольно не пылесосил и сознательно не заправлял кровать.

Сложно объяснить это все человеку, в чьем доме ты живешь. Я намекал, что все это родом из моего покалеченного детства, а когда этот довод не срабатывал, я говорил – не имея тому никаких доказательств – что бардачность – отличительная черта мыслителей, людей, стремящихся изменить мир. Маркс был неряхой, Генри Джеймс – грязнулей, нет никаких достоверных сведений, подтверждающих, что Джеймс Джойс когда-нибудь убирал за собой, Роза Люксембург была ужасно нечистоплотной, о Троцком я вообще молчу.

Я старался быть хорошим. К примеру, я каждый день разгружал посудомоечную машину. И несколько раз в день готовил Г. кофе.

Однако как-то раз, когда Г. сказал, что надо бы пропылесосить дом, я ответил, что он может спокойно подождать, пока я уйду куда-нибудь на чтения или вести занятия. «Почитай газеты, – сказал Г. – Взять и уйти из дома просто так уже не получится».

Сначала это прозвучало как обвинение, а когда Г. так по-галльски на меня глянул – зазвучало как угроза. Вскоре по дому с грохотом разносился шум пылесоса.

Я обожал дни, когда у нас не было никаких дел, со множеством таких же дней впереди: мы были точно пожилая чета зрелых, умудренных опытом людей, которые могли заканчивать друг за друга фразы. Единственная проблема состояла в том, что мы практически ни о чем не могли договориться.

Мы были счастливы во время локдауна, счастливы так, как давно не были. Но мне так хотелось, чтобы мы были счастливы тем же простым, умиротворенным счастьем, каким довольствовались писатель и его партнер и другие однополые пары.

Я нашел себе в саду место для чтения. Я частенько проводил время на улице, пока в доме грохотала музыка. Можно сказать, что она звучала по-домашнему. А еще громко.

Как-то раз я зашел в дом и увидел, как Г. снимает иглу с пластинки. Он сказал, что не хочет раздражать меня своей музыкой. Я так расстроился, что попытался притвориться, будто на самом деле музыка меня нисколько не раздражает. «Включи-ка обратно», – попросил я.

В первые пару секунд мелодия показалась мне классной. Внутри меня на минутку проснулся подросток. Это были Kraftwerk[6]. Я остановился и вслушался. Одобрительно улыбнулся, глядя на Г. Мне почти понравилось, а затем я совершил ошибку, попытавшись станцевать в такт.

Все мои познания в танцах ограничивались фильмом «Лихорадка субботнего вечера», который я был вынужден посмотреть в 1978 году, когда на меня повесили группу студентов из Испании, приехавших в Дублин. Фильм мне не понравился, а когда один из моих коллег, специалист по криптосемиотике, медленно, как ребенку, объяснил мне его внутреннее устройство, я возненавидел его еще сильнее.

Но все, что я знал о танцах, я знал из этого фильма. Я действительно годами зависал на дискотеках, но в них меня куда больше привлекали подсобки, украдкой брошенные взгляды и реки выпивки, нежели любые, даже самые распрекрасные танцы.

И тем не менее, пока Г. наблюдал за мной, я попытался. Я двигал ногами в такт музыке и делал волны руками. Г. старался не морщиться.

Тихонько я – сама вина – скрылся с глаз. Я чувствовал себя как мистер Джонс из этой песни: Something is happening here but you don’t know what it is, do you, Mr. Jones?[7]

Я осознал, что все это время не я насмехался над Kraftwerk, а они насмехались надо мной. «Ты недостаточно крут, чтобы нас слушать», – шептали Kraftwerk. В саду, в гамаке, свисавшем с гранатового дерева, я углубился в Генри Джеймса.

Мы заказали велосипеды через интернет. Я представлял, как мы колесим по пригороду, проезжая мимо перепуганных бунгало, в которых люди, попрятавшись, в надежде на спасение переключают каналы и с набожной истовостью намывают руки.

Я представлял, что из окон они увидят, как мы катимся мимо, точно на картинке с обложки какой-то давно забытой пластинки.

Велосипеды приехали на пару дней раньше, чем мы ждали. Единственная проблема была в том, что их нужно было собрать. Как только Г. приступил к изучению инструкции, я попытался улизнуть.

Когда он, приступив к этой грандиозной задаче, ясно дал мне понять, что я буду нужен ему на подхвате, я твердо заявил, что мне нужно отправить несколько срочных писем. Но меня это не спасло. Он потребовал, чтобы я остался и смотрел, как он лежит на земле, потея и сквернословя, и спрашивает господа бога, почему болты и гайки производители прислали не те, а винтов положили слишком мало.

Я представил себе, как писатель из интернета, тот, который был счастлив, разделяет эту работу со своим партнером, как они дружно отыскивают нужные винтики и в конце концов понимают – как понял я, но не Г., – что тонкие металлические прутья, которые, по словам Г., положили по ошибке, на самом деле нужны, чтобы добавить устойчивости передним колесам.

Я подумал о Бенджамине Бриттене, Гертруде Стайн, Кристофере Ишервуде и их половинках. Они-то наверняка знали, как создать впечатление увлеченности процессом.

И поскольку Г. был крайне разгневан – не только на велосипеды и завод, который их изготовил, но и на меня, который все это затеял, – я решил, что будет лучше призвать на помощь ту версию себя, которую я пускал в ход в школе, когда не понимал, почему x равняется y.

Я выглядел одновременно тупым, грустным и смиренным, несколько безмятежным, но крайне заинтересованным.

Вскоре, после продолжительной борьбы и тяжелых вздохов, велосипеды начали функционировать и мы, надев шлемы и маски, с радостью, ликованием и сдержанным безрассудством полетели вниз по склону холма, как двое из рекламы роскошного мыла.

Я не сидел на велосипеде много лет. Когда я позволил этому механизму пуститься по Аделанте-авеню до прекрасно названной Изи-стрит[8], а затем до бульвара Йорк, Мармайон и Арройо Секо Парк, с моей скрученной в тугую спираль душой что-то произошло.

Когда дорога не шла вниз, она бежала прямо. Движения не было, на тротуарах было лишь несколько ошарашенных пешеходов в масках.

Я не знал, что приток реки Л.А. протекает через парк и что на одном берегу есть велосипедная дорожка. Говоря об этой так называемой реке, было сложно использовать обычные слова.

Этот приток назвали Арройо Секо, что значит «сухой поток», и он действительно сухой, во всяком случае, весьма сухой, и у него на самом деле нет берегов, потому что он на самом деле и не река.

Лос-Анджелес будет чудесным, когда его закончат.

Несмотря на то что недавно прошел дождь, в этом огороженном водостоке, который вот-вот должен впасть в реку с величественным названием, воды так и не было. Мне всегда представлялось, что река Л.А. и ее маленький приток изнывали, молили о пощаде.

Но теперь, когда я на велосипеде пристроился на дорожке, то ощутил, что нашел какую-то часть города, которая была от меня скрыта.

Сюда нельзя было добраться на машине. Ни одно изображение этой странной, удручающей картины никогда не попадет в большой мир.

Не будет никаких «Приезжайте в Лос-Анджелес! Прокатитесь на велосипеде вдоль реки!». Никто в здравом уме здесь не окажется.

Но там было почти что красиво. Мне не следовало смеяться над рекой Л.А.

Пока я прокручивал в голове эти глубокие и освободительные мысли, Г. меня обогнал. Я обернулся и увидел писателя и его партнера, тех, счастливых, из интернета, в виде призраков, за которыми, изо всех сил крутя педали, следовали все счастливые однополые пары в истории. Я переключил скорость и оторвался от них, следуя за Г. и изо всех сил стараясь его нагнать.

История болезни

Лиз Мур

12 марта 2020 года

Факт: У ребенка температура.

Основание: На двух термометрах тревожные показания. 39,9; 40,1; 40,4.

Основание: Ребенок горячий. Щеки красные. Ребенка трясет. Ребенок не в состоянии нормально принимать пищу: рот открывается неправильно, губы вялые. Ребенок не плачет, а мяучит.

Факт: У детей часто бывает температура.

Основание: У обоих детей в семье в течение их жизни регулярно бывала температура. Первый ребенок родился три года и девять месяцев назад.

Субъективное мнение: У ребенка 3,75 года температуры нет.

Основание: Лоб ребенка 3,75 года прохладный.

Методология: Мать ребенка 3,75 года на цыпочках заходит в комнату, стараясь не дышать, не наступать на определенные половицы; прикладывает губы к коже, поскольку губы – лучший измеритель температуры человеческого тела.

Вопрос: Какие показания термометра необходимы для обращения в детскую неотложную помощь?

Процесс исследования: Родители ребенка делают несколько поисковых запросов в интернете, используя следующие фразы: Детская неотложная помощь при температуре 40,4. Температура. Скорая.

Ответ: Интернет дает две противоположные рекомендации.

А. Езжайте немедленно.

Б. Дайте тайленол, вызовите врача.

Ответ: Родители ребенка шесть секунд смотрят друг на друга, взвешивая все обстоятельства.

Факт: В мире новая болезнь.

Факт: Она вошла в человеческую популяцию.

Факт: Отцу ребенка вчера сообщили: у троих его коллег эта болезнь.

Утверждение: Очень неудачное время.

Опровержение: У детей бывает температура. У детей часто бывает температура. У ребенка нет никаких других симптомов, кроме температуры. В большинстве случаев температуру у детей вызывают не те вирусы, что недавно вошли в человеческую популяцию. У остальных троих членов семьи симптомы пока не проявляются.

Неизвестно: Контагиозность вируса. Вероятное течение болезни. Время с момента заболевания до появления симптомов. Типичные проявления болезни у взрослых и детей. Краткосрочные и долгосрочные последствия у тех и других. Летальность.

Реплика: «Тут много неизвестного», – говорит мать ребенка.

Соображения: Без четверти два ночи. Сестра ребенка спит. Одному из родителей придется отвезти ребенка в детскую больницу. Второму придется…

Необходимо прерваться: Ребенка тошнит. Тошнота обычная, несильная. Безрадостно открытый рот. Исторжение содержимого желудка ребенка. Рвота продолжается, ребенок слабеет. Ребенок засыпает.

Соображения (продолж.): …придется остаться с сестрой ребенка.

Дальнейшие соображения: Что опаснее: везти ребенка в медицинское учреждение или наблюдать за ним дома? Если у ребенка не новая болезнь, могут ли ребенок или один из родителей заразиться новой болезнью в медицинском учреждении?

Решение: Родители ребенка выбирают вариант Б. Ребенку дают детский тайленол. Без десяти два вызывают врача.

Уточнение: Это не врач, а автоответчик. Врач перезвонит.

В перерыве: Родители моют пол. Приглушают свет в гостиной. Отец лежит на диване с ребенком на груди. Отец фиксирует у ребенка жар; невероятно, он горячий, как чайник, как мотор. Жар – это результат труда, затраченной энергии, труда нового маленького тела, вышедшего на войну. Отец вспоминает первые дни ребенка, отечные веки, открывающиеся и закрывающиеся с нешуточным усилием, движения пальцев под водой. Отмечает: тела новорожденных похожи на щит, торс – перевернутый треугольник, а конечности не имеют существенного значения. Эти мысли подбадривают его. Они задуманы так, чтобы выживать, говорит себе отец – утверждает. Сейчас ребенку десять месяцев. Ребенок вырос. У него пухлое тело, его вес на груди отца одновременно утешение и тревога, напоминание обо всем, переданном детскому телу: 7,315 унций молока из тела его матери, 722 малиновых ягоды, 480 унций йогурта, 120 бананов, 84 кусочка сыра, 15 маленьких пакетиков любимой воздушной еды ребенка под названием «тающий йогурт» и один кусочек торта, тайком принесенный ему сестрой. Помимо того что было физически передано в тело ребенка, существует еще и факт отцовской любви к нему. К его смеху. К открытому рту, к трем прорезавшимся зубам, к тому, как на прошлой неделе он научился целовать, к тому, как он целует – открытым ртом прижимаясь к щеке принимающего поцелуй, – к руке ребенка, которую держит отец, которой ребенок недавно научился махать. Сейчас, покоясь на груди отца, все части тела ребенка неподвижны. Все части тела отца неподвижны. Мать, сидя в кресле, смотрит на них. Смотрит на телефон. Ждет звонка врача. Три раза проверяет, не выключен ли в телефоне звук.

Наблюдение: Проходит час. В доме тихо. Мать думает о том, что, может быть, все…

Необходимо прерваться: Ребенка тошнит. На грудь отца. На диван. На ковер. Ребенок приподнимает голову и смотрит, что он наделал. Опускает голову прямо в лужу жидкости, вылившейся из его тела. Опять засыпает.

Пауза.

Требование: «Возьми его, – тихо говорит отец ребенка. – Возьми его».

Следствие: Мать берет ребенка. Вытирает его. Отец вытирает рубашку, диван, ковер, волосы. Снова берет ребенка.

Вопрос: «Который час?» – спрашивает отец ребенка.

Ответ: Две минуты четвертого.

Вопрос: «Да что же он, черт возьми, не звонит?» – спрашивает отец ребенка.

Решение: Ребенка в больницу повезет кормящая мать. Отец держит переодетого ребенка, тот спит, от него еще пахнет желчью. Мать собирает сумку.

Список: В сумку кладут шесть памперсов, пачку салфеток, две смены одежды, два слюнявчика («Возьми больше», – говорит отец, имея в виду рвоту), ручной молокоотсос, две бутылки сцеженного молока – на случай сепарации, – упаковку со льдом, маленькую сумку-холодильник, воду для матери, смесь из сухофруктов и орехов для матери, зарядное устройство для телефона матери. Телефон матери. Ее ключи, которые сначала с грохотом падают на пол.

Необходимо прерваться: Ребенок смеется.

Вопрос: «Он только что смеялся?» – спрашивает мать.

Ответ: Смеялся. Ребенок поднял голову. Растопырив пальцы, тянется к ключам на полу. Хочу. Ребенок улыбается.

Наблюдение: Глаза у ребенка внимательные. Цвет лица лучше. Ребенок осматривает комнату, издает горловые звуки. «О-у-о, о-у-о, о-у-о», – поет ребенок. Выражение восторга. Первое, чему он недавно научился.

Вывод: «Ему лучше», – говорит мать. «Давай еще раз померяем температуру», – говорит отец.

Результат: 38,4.

Предложение: «Может быть, – говорит отец, – имеет смысл…»

Необходимо прерваться: Звонит телефон. Врач.

Совет: «Она уверяет, можно подождать до утра», – говорит мать.

Наблюдение: Ребенок трет глаза. Ребенок выглядит усталым.

Решение: Родители раздевают ребенка до подгузника. Кладут в спальный мешок с розовой оборкой, доставшийся ему от сестры. Халат – так называет его мать, вспоминая халат своей бабушки, конфеты, которые та держала в карманах, длинные тонкие бабушкины ноги, то, как бабушка, когда внучка бывала больна, клала ей руку на спину, сидела с ней, когда у будущей матери ребенка в детстве была ветрянка, и в который раз смотрела «Звуки музыки», никогда не жалуясь и не показывая, как ей скучно. Воспоминания трогают ее. Все предки, вся нежность, передаваемая ребенку за ребенком, последний – этот: ее ребенок, его она держит на руках. И вспоминая, мать кормит ребенка, чтобы он уснул, напрягаясь от каждой паузы в его усилиях, боясь, что ему опять станет хуже.

* * *

Ему не хуже. Теперь мать положит его в кровать, в розовый халат, будет смотреть, как он спит, наклонится, положит руку на лоб, опять и опять проверяя температуру. Теплый, но не горячий, говорит она себе, хотя без термометра точно сказать нельзя. Она ложится на пол рядом с ребенком. Смотрит на ребенка. Ребенок дышит. Ребенок дышит. Тусклый свет и тени на лице ребенка. Сквозь перекладины кроватки она одним пальцем дотрагивается до кожи ребенка. Теплая, но не горячая. Теплая, но не горячая, думает мать – песнь, молитва, – хотя наверняка она знать не может.

Команда

Томми Ориндж

Ты таращился на стену в своем кабинете уже неизвестно сколько времени. С недавних пор время стало ускользать именно так – будто за занавеску, а потом возвращалось чем-то другим: то блужданием в интернете; то прогулками по улице – в разговорах с женой и сыном ты упорно называл их походами; то книгой, на которую смотрят твои глаза и которую ты не понимаешь; то депрессией, делающей из тебя инвалида; то наблюдением за кружащимися стервятниками; то твоей вечной тревогой; то сорвавшимся звонком по зуму; то твоей очередью делать уроки с сыном; то прошедшими апрелем, маем; то одержимостью подсчетом тел, безымянных чисел, карабкающихся вверх на бесконечных анимированных графиках. Время не было ни за тебя, ни за кого-то еще, в сонной дреме ему казалось, что с тобой оно бесплодно растрачивает себя, как и ты сам, – спрятавшееся и звонкое, будто солнце за облаком.

Ты вспоминал, когда последний раз появлялся на людях. Не считая еженедельных пробежек в маске и панике по продовольственному магазину или попыток добраться до почтового окошка за заказанными тобой, аккуратно собранными коробками ненужных вещей, с соблюдением максимально возможной дистанции ото всех, кто попадался, особенно после того, как ты послушал подкаст, вбивший тебе в голову отвратительную мысль о брызгающей изо рта слюне. Ты избегал даже смотреть людям в глаза, так тебя напугало распространение заразы.

Последним массовым публичным мероприятием, в котором ты принимал участие, стал твой первый полумарафон. Тебе даже выдали медаль, она висит в кабинете, как голова оленя. Полумарафон звучит будто нечто неполное, именно половина, но для тебя то оказалась нешуточная нагрузка – бежать и бежать тринадцать миль без остановки. Начав тренироваться, ты даже заплатил деньги и присоединился к команде бегунов. Собираясь, они вдалбливали тебе, какой все это кошмар. Ты пел их песни и слушал, как лидер команды поносит и то время, когда бегал сам, и замечательную еду, и энергетические напитки, болтавшиеся у них на поясе в пластиковых мешках. Ты возненавидел командные тренировки, а потому ушел и стал думать о своем теле, здоровье, режиме, списке песен для бега, как о Команде. Ты рано вставал на пробежки, а иногда бегал и пару раз в день. Ты придерживался запланированной дистанции и диеты, предписанной интернет-приложением для тренировок, – оно тоже являлось частью Команды. Команда держала данное себе слово. Именно благодаря Команде сердце твое оставалось здоровым, легкие чистыми, а решимость решительной, чтобы делать то, что – как ты условился с собой – надо делать по причинам, которых ты уже даже не помнишь.

Бег, разумеется, так же стар, как и ноги, ты и сам какое-то время им занимался, в основном, чтобы сбросить неуклонно набирающиеся с возрастом фунты, но бегать наперегонки стало внове, бегать на дистанцию, на время, с целью пересечь финишную прямую. Странное обязательство ты на себя взял: эстафета и ее цель – достичь финишной прямой. В былые времена бег являлся серьезным делом; прыткий бег от чего-то или за чем-то, если ты охотился или за тобой охотились, если возникала необходимость доставить в высшей степени важное сообщение. Первый официальный марафон прошел во время Олимпийских игр 1896 года, победителем тогда стал греческий почтальон. Дистанция отсылала к старинной греческой легенде о бегуне; тот бежал с известием о победе, добежал, сообщил, рухнул и прямо там и умер. Можно до бесконечности перечислять другие примеры из прошлого. До того как Кортес в 1519 году завез во Флориду иберийских лошадей, индейцы наверняка бегали по всей Америке, но тем не менее у тебя в голове застрял образ индейца на спине лошади, а когда этот образ должен представлять невероятную адаптивность коренного населения, то ты мысленным взором видишь статичного, мертвого индейца. Ты всегда видел именно его, размышляя об одной части своего «я», которая и правда, и неправда – какая-то правда кентавра, поскольку твой папа из коренных жителей, индеец-шайен, а мама белая, и оба были бегуны. Поэтому ты вообще решил бегать, но, несмотря на древний бег, семейное наследие и полуправды, не представлялось возможным выяснить, к каким видам бега готовы люди, с тех пор как у них появились ноги.

После забега ты вернулся на гору, куда перебрался пять лет назад, поскольку больше не мог позволить себе жить в Окленде. Вернулся к изоляции и существовал в полной безопасности по сравнению с теми, кому приходилось подвергаться постоянному риску в городской тесноте. Но после марафона ты покончил с бегом. Мир с криком замер, как и твои мысли о том, будто бег стоит усилий, стоит труда. Когда старые белые уроды на вершине горы, разбрасывая крошки, резво ели с нелепых тарелок то, что входило в пакет социальной поддержки, тебе до боли захотелось со всем покончить, увидеть, как все пылает, перестает дышать. Все, что ты мог поделать с говорящими головами, разговаривающими свои разговоры, почти ничего не говоря, – это смотреть, больше ты ничего и не делал, больше, как тебе представлялось, ты и не мог ничего поделать, но возникало ощущение, будто ты что-то делаешь, однако на самом деле не делаешь ничего – смотришь, слушаешь, читаешь новости, словно там может быть что-то больше новой смерти, хоть ты и думал, будто смерти причинят старым белым уродам страдание, но те не страдали; страдали все те же, кто и всегда, из-за свиней, отхвативших больше положенного им куска пирога, который для них – баланда, так как он им не нужен – степень жадности, настолько превышающая потребности, что ты даже вообразить не мог. Все во имя свободы. Так тебя учили в школе, так писали в учебниках – лицемерие свободного рынка, Конституция и Декларация независимости, где индейцы как были, так и остались безжалостными дикарями.

Новой Командой стала твоя семья, те, с кем ты теперь находишься дома. Твоя жена, сын и невестка с двумя дочерями-подростками. Это, собственно, и была изоляция – то, что ты делал с ней или наперекор ей. Новая Команда не бегала: она готовила совместные трапезы, делилась новостями о внешнем мире, вычитанными и услышанными во время нахождения в пузыре ваших изолированных жизней, в оболочке огромных беспроводных наушников. Новая Команда стала новым будущим, которое еще нужно было определить, которое, казалось, будут определять индивидуальные сообщества и их вера или неверие в количество потерянных жизней, то, какое отношение это количество будет иметь к ним самим. Твоя новая Команда состояла из простых работяг, пробивающих твои покупки и доставляющих твои заказы. Из твоей старой семьи, разбившейся настолько давно, что сама идея собрать осколки казалась абсурдной, не говоря уже о попытке их склеить. Шайенский язык вы учили вместе с твоим отцом. Это был его родной язык, и твоя сестра навострилась говорить бегло. Понимание нового языка казалось чем-то нужным каждому, чтобы о нем думали, когда все уже давно утратили нить правды, когда все еще считали, будто верят во что-то, близкое к надежде. До Обамы, во время Обамы, после Обамы – какая разница, то была важная точка во времени, чтобы понять, где ты находишься, понять, что, по твоим представлениям, означает будущее страны, под каким флагом ты стоишь, и что это значит, когда белые становятся меньшинством. Черт с ней, с надеждой, черт с ним, с процветанием, выжить бы. Ты больше не бегал, нет, и последствия сказались быстро: ты стал принимать душ, может, раз в неделю и совсем забыл про зубы. Изрядно пил и курил много как никогда. Ты исправишься, когда решишь, что исправилась ситуация, когда увидишь в новостях проблеск надежды. Ты смотришь, ждешь, что же будет: новое лечение, падение уровня, волшебное лекарство, антитела, что-то еще, что-нибудь.

Ты возвращаешься мыслями к стене, таращишься на нее, не способный ни на что, только смотреть. Весь новый мир выполнил командную работу, все те, кого не коснулось лично. Смотреть и ждать, не высовываться. Изоляция станет марафоном, но только так Команда сможет выстоять. Команда, люди, все это чертово колесо.

Бруссар

Лейла Слимани

Сентябрьским вечером, когда писатель Робер Бруссар после выхода его последнего романа проводил встречу с читателями, ему прямо в лицо полетел камень. Когда камень взмыл в воздух, романист как раз закончил анекдот, который рассказывал уже тысячу раз, и знал производимый им эффект. Речь шла о Толстом и о его прозвище «противный толстяк». Аудитория рассмеялась коротким прохладным смешком, что Бруссара уязвило. Он повернулся к стоявшему сбоку от него стакану с водой, и камень угодил ему в левую часть лица. Журналистка, задававшая вопросы, издала вопль, многократно усиленный испуганными криками публики. Все запаниковали, и зал опустел. Робер Бруссар остался лежать на сцене без сознания, с открытой раной на лбу.

Придя в себя, он обнаружил, что распростерт на больничной койке, а половину лица покрывает повязка. Нигде ничего не болело. Он будто парил и желал, чтобы ощущение легкости не прекращалось. Литературная репутация успешного романиста была обратно пропорциональна цифрам продаж. Его игнорировала пресса, презирали собратья, смеявшиеся над самой мыслью о том, что Бруссар именует себя писателем. Однако за ним числилось одно немалого объема произведение, доставившее радость прежде всего читательницам. В своих книгах Бруссар не поднимал ни религиозные, ни политические темы. Определенного мнения не имел ни о чем. Не задавался проблемами пола, расы и держался на расстоянии от острых вопросов современности. Было и впрямь удивительно, что на него кто-то решил поднять руку.

С ним беседовал полицейский. Он хотел знать, были ли у Бруссара враги. Были ли у него долги. Была ли связь с чужой женой. Подробно про женщин. Много ли он с ними общался. Какого рода общение. Могла ли проскользнуть в зал какая-либо женщина, мучимая ревностью или оскорбленная тем, что ее бросили. На все вопросы Робер Бруссар отвечал, качая головой. Превозмогая сухость во рту и возобновившуюся страшную боль в глазном яблоке, он описал свой быт. Он вел размеренный образ жизни, без приключений. Никогда не был женат и основное время проводил за рабочим столом. Иногда ужинал с молодыми знакомыми по факультету, а по воскресеньям обедал у матери. «Ничего интересного», – заключил Бруссар. Инспектор захлопнул блокнот и вышел.

Теперь Бруссар попал в газетные заголовки. Все журналисты страны дрались, чтобы получить у него эксклюзивное интервью. Писатель стал героем. Одни считали его жертвой правых военных кругов, другие, что на него обрушилась ярость исламистов. Некоторые полагали, что какой-то озлобленный бобыль проник в зал, желая отомстить человеку, источником известности которого стал лживый миф о любви. Антон Рамович, знаменитый литературный критик, опубликовал статью на пять страниц о творчестве Бруссара, коего до сей поры презирал. Рамович утверждал, что между строк любовных романов писателя содержится жесткая критика общества потребления и тонкий анализ социального расслоения. «Бруссар неудобен», – заключал он.

По выходе из больницы Бруссар был приглашен в Елисейский дворец, где президент Республики, худощавый, вечно спешащий куда-то человек, назвал его героем войны. «Франция благодарит вас, – сказал он. – Франция гордится вами». Как-то утром появился офицер службы безопасности, которому была поручена его охрана. Осмотрев квартиру Бруссара, он принял решение заклеить окна матовой бумагой и сменить местоположение домофона. Это был коренастый человек, с обритой блестящей головой, рассказавший романисту, что в течение двух месяцев он охранял одного публициста из неонацистов, который обращался с ним, как с прислугой, и гонял в прачечную за бельем.

В последующие недели Бруссар получил десятки приглашений на телевидение, где гримерши старательно выпячивали обезображивающий его шрам. Тем, кто спрашивал писателя, усматривает ли он в покушении на него выпад против свободы слова, он отвечал с кротостью, которую сочли скромностью. Впервые в жизни Робер Бруссар чувствовал, что его все любят, более того, уважают. Когда он с заплывшим глазом, с лицом задетого снарядом солдата заходил в помещение, вокруг него воцарялась тишина. Издатель клал руку ему на плечо, гордый, как заводчик, выведший своего питомца на манеж.

Через несколько месяцев полиция отнесла инцидент к разряду тех, в которых невозможно установить виновника. В библиотеке, где проходила встреча, не было видеокамер, а зрители дали противоречивые показания. В соцсетях живо обсуждали безымянного преступника. Один журналист анархического толка, обязанный своим именем преданию гласности откровенных видео с участием политиков, возвел нападавшего в ранг символа всех невидимых и забытых. Бросивший камень стал предвестником революции. Он осмелился напасть на Бруссара, а в его лице – на легкие деньги, успех, СМИ на службе белых мужчин старше пятидесяти.

Звезда писателя погасла. Его перестали приглашать на телевидение. Издатель порекомендовал Бруссару держаться скромнее и отложил публикацию его нового романа. Бруссар больше не осмеливался искать свое имя в интернете. Он читал о себе тексты, полные такой ненависти, что ему становилось больно дышать. Желудок выворачивался наизнанку, а по лицу стекали капли пота. Писатель вернулся к спокойной, уединенной жизни. Как-то в воскресенье, отобедав у матери, он решил пойти обратно пешком. По дороге он думал о книге, которую хотел написать и которая решит все. Книге, которая выразит нашу смятенную эпоху, покажет, каков истинный Бруссар. Он думал об этом, когда в него попал булыжник. Он не видел, откуда сыпались удары, у него не было времени прикрыть лицо руками, и он рухнул посреди улицы под камнепадом.

Нетерпеливая Гризельда

Маргарет Этвуд

У всех подходящие одеяла? Мы старались выдавать по размеру. Прошу прощения, что попадаются махровые простыни, одеяла кончились.

А закуски? Простите, мы не смогли организовать готовку, как вы говорите, но пища без этой вашей готовки как раз полезнее. Если положить закуски в орган пищеварения – в рот, как вы его называете, – кровь не будет капать на пол. Так мы поступаем у себя.

Мне жаль, у нас нет закусок, которые вы называете веганскими. Мы не смогли понять значение слова.

Вы не обязаны есть, если не хотите.

Пожалуйста, перестаньте шептаться, там, сзади. И перестаньте хныкать. И выньте палец изо рта, сэрмадам. Вы обязаны подавать пример детям.

Нет, вы не дети, мадамсэр. Вам сорок два. Среди нас вы могли бы сойти за детей, но вы не с нашей планеты и даже не из нашей галактики. Благодарю, сэр или мадам.

Я использую оба слова, поскольку, честно говоря, не вижу разницы. На нашей планете нет таких разграничений.

Да, я знаю, моя внешность напоминает вам то, что вы называете осьминогом, маленькое юное существо. Я видело картинки – какие дружелюбные создания! Если моя наружность вам действительно мешает, можете закрыть глаза. К тому же это позволит вам более внимательно выслушать мою историю.

Нет, вы не можете покинуть карантинное помещение. Там чума. Для вас слишком опасно, для меня нет. На нашей планете нет такого вида микробов.

Простите, но здесь нет того, что вы называете туалетом. У себя мы утилизуем переваренную пищу в топливо, поэтому у нас нет необходимости в подобных приемниках. Мы заказали то, что для вас является туалетом, в количестве одной штуки, но нам сказали, они в дефиците. Вы можете попытаться в окно. Донизу далеко, поэтому, пожалуйста, не пытайтесь прыгать.

Мне тоже не смешно, сэрмадам. Меня прислали сюда в рамках программы помощи в случае межгалактических кризисов. У меня не было выбора, я просто аниматор, мой статус невысок. А выданное мне приспособление для синхронного перевода не лучшего качества. Как мы уже убедились по опыту нашего общения, вы не понимаете моих шуток. Но, как у вас говорится, не плюй в яму для добывания воды, пригодится воды напиться.

Итак. История.

Меня попросили рассказать вам историю, и сейчас я ее расскажу. Это старинная история с Земли, во всяком случае, я так поняло. Она называется «Нетерпеливая Гризельда».

Жили-были сестры-близнецы. Они не были высокого статуса. Их звали Терпеливая Гризельда и Нетерпеливая Гризельда. Они были приятной наружности. Они были мадамы, не сэры. Их все звали Тер и Нетер. А Гризельда было то, что вы называете фамилией.

Простите, сэрмадам? Вы говорите – сэр? Слушаю вас.

Нет, она была не одна. Их было две. Чья история? Моя. Значит, их было две.

В один прекрасный день богатое лицо высокого статуса, которое было сэр и из тех, кого называют герцогами, проезжало мимо на… Проезжало… на… Если у вас достаточно ног, вам не надо заниматься этим «проезжало», но у сэра было только две ноги, как и у всех вас. Он увидел Тер, которая поливала… что-то делала около своей хижины, и сказал ей:

1 Жиль и Жак Вильнёв – отец и сын, канадские автогонщики, чемпионы «Формулы-1», оба погибли во время гонок в разные годы.
2 Гарри Додж – известный американский скульптор, видеохудожник и писатель.
3 Дэвид Лодж – британский писатель и литературный критик, член Королевского литературного общества.
4 Персонажи английского детского стишка.
5 Настоящее имя Аксель Шауфлер – немецкий исполнитель электронной танцевальной музыки.
6 Kraftwerk (Кра́фтверк, с нем. – «электростанция») – немецкая музыкальная группа, основанная в 1968 году, исполняющая музыку в стиле техно, электро и синтипоп.
7 «Здесь что-то происходит, но вы не знаете что, правда, мистер Джонс?» (англ.)
8 Easy – легкий, простой (англ.).
Продолжение книги