Опасности курения в постели бесплатное чтение

Мариана Энрикес
Опасности курения в постели
(сборник)

© Петров Г., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2023

* * *

Полю и Чатвину, нашему котенку


Оставайся тут, пока я получу проклятие, Чтоб придать ему козлиную голову. Заставь его взглянуть, как я займу его место. Ночь принесла ему кое-что похуже.

Уилл Олдхэм[1], «Вечер неудачника»

Эксгумация ангелочка

Моя бабушка ненавидела дождливую погоду. Когда небо темнело, но с него еще не успевали упасть первые капли, она выносила на задний дворик бутыли и закапывала их до половины, горлышком вниз. Я выходила с ней и пытала: бабуля, ну почему тебе так не нравятся дожди, ну почему? А в ответ — молчок, в руке лопаточка. Морщит нос, чтобы лучше чуять влагу в воздухе. Если дождь начинался, слабый или с грозой, бабушка закрывала двери, окна и добавляла громкости телевизору, заглушая шум капель и ветра — крыша дома была металлическая. Когда ливень совпадал с ее любимым телесериалом «Борьба!», никому не удавалось выудить из нее ни слова, ибо она была безумно влюблена в американского актера Вика Морроу.

А я обожала дождь; он рыхлил сухую почву и пробуждал мою привычку копаться в земле. У меня получались такие колодцы! Использовала я ту же лопаточку, что и бабушка: крохотную, вроде детского совка для пляжных игр, но из металла и дерева, а не из пластика. Земля в заднем дворике прятала осколки стеклянных зеленых бутылок с такими гладкими краями, что невозможно порезаться. Гладенькие, похожие на валуны или на мелкую пляжную гальку. Зачем они во дворике моего дома? Кто-то ведь должен был их там захоронить. В один прекрасный день я нашла овальный камешек размером с таракана, но кукарача эта была без лапок и усов. С одной стороны голыш был гладкий, а с другой — несколько зазубрин, как четкие черты улыбающегося лица. Обалдев от мысли, что это ценная реликвия, я показала находку папе, но он объяснил, что «лицо» получилось случайно. У моего отца трудно вызвать восторг. А еще я нашла черные кости с белыми точками, уже почти неразличимыми. И осколки матового, яблочно-зеленого и бирюзового стекла. Бабушка вспомнила, что стекляшки были когда-то частью витража старой двери… Иногда я играла с земляными червями, разрезая их на мелкие кусочки. Мне не нравилось видеть, как часть их тела корчится, а потом ползет дальше. Я думала: если хорошенько нарезать червя, как лук, полностью отделив кольца, тело не сможет восстановиться. Никогда не любила этих тварей.

А кости я нашла после ливня, превратившего землю во дворике в лужу грязи. Решила хранить их в ведерке, в котором переносила мои сокровища, чтобы омывать их в баке с водой. Похвалилась находкой папе. А он: это, мол, куриные кости, или ребра, или останки какого-то питомца, которого, наверное, давно похоронили. Может, собачьи или кошачьи. Но скорее — куриные, ведь давным-давно, когда он был маленьким, моя бабуля держала курятник во дворе.

Такое объяснение меня вполне устраивало, пока бабушка не узнала о косточках и не стала рвать волосы на голове, причитая «ангелица, ангелица». Впрочем, скандал длился недолго и утих под суровым взглядом папы: он терпел бабушкины, как он их называл, «суеверия», но лишь до определенных границ. Его неодобрение с трудом вынудило ее успокоиться. Она попросила у меня эти косточки, и я их ей отдала. Потом бабушка отправила меня в спальню, и я чуть-чуть разозлилась, не понимая, за что меня наказали.

Но позже, в тот же вечер, она позвала меня и обо всем поведала. Сестричка моей бабушки была, кажется, десятым или одиннадцатым ребенком в семье; она не уверена в счете, ведь тогда детям уделяли меньше внимания, чем теперь. Умерла девочка через несколько месяцев после появления на свет — от лихорадки и диареи. Поскольку она походила на ангелочка, ее завернули в розовую ткань, посадили на стол, украшенный цветами, и подперли подушкой. Приделали маленькие картонные крылышки, чтобы она легче вознеслась на небо, но не стали набивать рот лепестками красных цветов, потому что мать, моя прабабушка, была в шоке: ей казалось, что они похожи на кровь. Всю ту ночь танцевали и пели, пришлось даже выгонять пьяного дядю и приводить в чувство мою прабабушку, упавшую в обморок от плача и жары. Молельщица из индейцев пела псалмы, и единственной платой ей стали несколько лепешек с мясом.


— Это было здесь, бабуля?

— Нет, в Салавино, в Сантьяго. Ну и жарища стояла!

— Значит, эти кости не девочки, раз она умерла там.

— Они самые. Я взяла их с собой, когда мы переехали сюда. Не хотела оставлять, потому что она плакала каждую ночь, бедняжка. Я подумала, что если она плачет рядом с нами, то как же она зарыдает в одиночестве, брошенная всеми! Вот и привезла косточки. Положила в мешочек и закопала здесь, на заднем дворике, поглубже. Даже твой дедушка не знал. Ни твоя прабабушка, вообще никто. Просто я слышала ее плач. Твой прадед тоже, но он притворялся глухим.

— А здесь младенец тоже плачет?

— Только когда идет дождь.


Как-то я спросила папу, правдива ли история девочки-ангелочка, а он в ответ: бабушка уже слишком стара, вот и бредит. При этом он не выглядел слишком уверенным, а может, ему было неловко. Вскоре бабушка умерла, дом продали, а я стала жить одинокой, без мужа и детей. У отца осталась квартира в Бальванере.

Я забыла об ангелице, пока десять лет спустя в грозовую ночь она не явилась к моей постели, рыдая.

Ангелочек, не похожий на привидение. Не парит в воздухе, лицо не бледное и платье не белое. Тело полусгнившее, говорить не может. При первом явлении я подумала, что сплю, и попыталась очнуться от этого кошмара. Но когда не смогла и до меня дошло, что все это происходит на самом деле, я закричала и заплакала, спряталась за простынями, зажмурившись и закрыв уши руками, чтобы ее не слышать. Ведь я еще не знала, что она немая. Но когда я вылезла из постели через несколько часов, ангелица еще была там, в лоскутах старого одеяла, накинутых на плечи, как пончо. Она указывала пальцем на окно, и я поняла, что наступил день. Редко можно лицезреть покойника белым днем. Я спросила, чего она от меня хочет, а в ответ — жестикуляция пальцем, как в фильме ужасов.

Я выбежала на кухню за перчатками для мытья посуды. Ангелица последовала за мной, будто демонстрируя свою требовательность. Но я не испугалась. Натянув перчатки, схватила ее за тоненькую шейку и сдавила. Конечно, не слишком разумно — пытаться задушить мертвеца, но невозможно же проявлять отчаяние и разумность в одно и то же время. Впрочем, она даже не закашлялась. У меня между пальцами остались кусочки разлагающейся плоти, ее трахея обнажилась.

До этого момента я не ведала, что передо мной Анхелита, сестра моей бабушки. Я ведь плотно закрывала глаза, надеясь, что видение исчезнет или что я проснусь наконец. Поскольку это не сработало, я оглядела ее всю и заметила на спине свисающие желтоватые лоскуты того, что было розовым саваном, а также остатки двух картонных крыльев с наклеенными куриными перьями. За столько лет они должны были исчезнуть, подумалось мне. Затем я в истерике рассмеялась и сказала себе, что у меня на кухне лежит мертвый ребенок, и это моя двоюродная бабушка, умеющая ходить, хотя и прожила лишь около трех месяцев. Надо было перестать думать о том, что возможно, а что нет.

Я спросила младенца, не моя ли она двоюродная бабушка Анхелита? (Официальное имя ее записать не успели, тогда были иные времена, поэтому и назвали родовым именем.) Так я обнаружила, что ангелица не говорит, но в ответ качает головой. Значит, бабушка сказала правду, решила я, кости — не из курятника, это косточки ее сестры, которые я выкопала, когда была маленькой.

Чего хотела Анхелита, оставалось тайной, потому что она лишь утвердительно или отрицательно качала головой. Но желала она чего-то очень срочного, потому что не только продолжала указывать пальцем, но и не оставляла меня в покое, ходила следом по всему дому. Ждала меня за занавеской, когда я принимала душ; усаживалась на биде, когда я испражнялась; маячила у холодильника, если я мыла посуду, и сидела у моего стула, если я работала на компьютере.

Первую неделю я жила обычной жизнью, полагая, что, может, это пик стресса с галлюцинациями, и все пройдет само собой. Я отпросилась на несколько дней с работы, принимала снотворное. Ангелица не исчезала, ожидая моего пробуждения у кровати.

Ко мне приходили друзья. Поначалу мне не хотелось отвечать на их сообщения, открывать дверь, но, чтобы друзья не беспокоились, я согласилась повидаться, сославшись на нервное истощение. Для них это не стало неожиданностью: они помнили, что я вкалывала по-черному. Ангелочка никто не заметил. Когда меня впервые посетила моя подруга Марина, я закрыла Анхелиту в чулан, но, к моему ужасу и отвращению, она выскользнула оттуда и уселась на ручку кресла, выставив уродливое, серо-зеленое гнилое лицо. А Марина ее даже не заметила.

Вскоре я вывела маленького ангела на улицу, и ничего не случилось. Если не считать того, что один сеньор мельком взглянул на Анхелиту, затем обернулся и снова посмотрел, и лицо его побледнело; наверное, скакнуло давление. А одна сеньора бросилась бежать и чуть не попала под автобус 45-го маршрута на улице Чакабуко. Как мне показалось, некоторые, но немногие прохожие должны были заметить ангелочка. Чтобы избавить их от неприятной встречи, когда мы выходили вместе, или, вернее, когда Анхелита следовала за мной и мне приходилось с этим смириться, я носила ее в рюкзаке (ужасно видеть, как она, такая маленькая, шагает — это зрелище не для слабонервных). А еще я купила ей повязку вроде маски для лица, которой закрывают шрамы от ожогов. Теперь, узрев ангелицу, люди чувствуют отвращение и одновременно — потрясение и сострадание. В их представлении это очень больной или изувеченный, а не мертвый ребенок.

И подумалось: вот бы меня увидел мой папа, который постоянно жаловался, что умрет, не дождавшись внуков (и умер-таки без внуков, в чем — и во многом другом — виновна я). Я купила Анхелите игрушки, чтобы ее позабавить, — пластиковые куклы, игральные кости, пустышки. Ей, однако, ничто особенно не нравилось, и она продолжала указывать своим отвратительным пальцем на юг — вот это я усекла: всегда на юг — утром, днем и вечером. Я пыталась беседовать с ней, задавала вопросы, но нормально общаться она не умела.

Пока однажды утром не явилась с фотографией дома моего детства, где я нашла ее косточки на заднем дворе. Ангелица извлекла снимок из коробки, где я храню фотографии, испачкав там все мерзкими пятнами своей гнилой, липкой кожицы, которая с нее сползает. Она принялась указывать пальцем на дом, весьма настойчиво. Я спросила, хочет ли она там оказаться, и ответ был утвердительным. Я объяснила, что дом теперь не наш, он продан, но Анхелита настаивала.

Я натянула на нее маску, погрузила в рюкзак, и мы сели в автобус 15-го маршрута до Авельянеды. В поездке она не глядела в окно, не обращала внимания на людей и никак не развлекалась, придавая окружающему значения не больше, чем своим игрушкам. Для удобства я оставила ее в сидячем положении, хотя не знаю, способна ли она испытывать неудобство. Я вообще не имею представления о ее ощущениях. Знаю только, что она не злюка; если раньше я ее боялась, то теперь страх прошел.

Добрались мы до моего бывшего дома около четырех пополудни. Как всегда летом, на проспекте Митре стоял тяжелый запах ручья и паров бензина, смешанный с вонью мусора. Мы пересекли площадь, прошли мимо психбольницы Итоис, где закончила свои дни моя бабуля, и, наконец, обогнули стадион «Расинг». За ним и был мой старый дом, в двух кварталах от стадиона. Очутившись у дверей дома, я подумала: что теперь делать? Попросить новых владельцев нас впустить? Но под каким предлогом? Я почему-то не позаботилась об этом заранее. Что-то явно повлияло на мой разум, когда я бродила повсюду с мертвым младенцем.

И тогда выход нашла Анхелита: не нужно идти в дом. Через изгородь можно видеть задний дворик, а это единственное, чего она желала. Она была у меня на руках, и мы подглядывали вместе, заметив, что изгородь довольно низкая и сделана небрежно. На месте пустыря был теперь голубой пластиковый бассейн, врытый в землю. Наверное, строители перекопали всю землю, пока рыли яму. Они забросили кости маленького ангела неведомо куда; все было перелопачено, и косточки пропали. Мне стало жалко бедняжку, о чем я ей и сказала, добавив, что не в силах что-то изменить. И что корю себя за то, что не выкопала остальные косточки после продажи дома, чтобы захоронить их в каком-то тихом месте или по соседству с моей семьей, если ангелочку так было больше по душе. Ах, если бы я могла спокойно положить их в коробку или цветочную вазу и увезти домой! Да, плохо я с ней обращалась и хочу попросить за это прощения. Анхелита кивнула, и до меня дошло, что она приняла извинение. Я спросила, все ли теперь в порядке, не собирается ли она уйти, покинуть меня? А она: нет. Ладно, сказала я, но поскольку ее ответ меня не устроил, я быстро зашагала к остановке 15-го автобуса, вынудив ангелочка бежать за мной босиком. Ноги ее были такими гнилыми, что обнажались белые косточки.

Богородица из карьера

Сильвия одиноко жила на съемной квартире, в огромной комнате с матрасом на полу. Во дворе ее дома — полутораметровый куст марихуаны. У Сильвии был кабинет в министерстве просвещения, она получала жалованье, красила длинные волосы в угольно-черный цвет и носила индийские рубахи с широкими рукавами. Серебристые нити на запястьях сверкали на солнце. Родом она из Олаваррии, у нее был двоюродный брат, который таинственно исчез во время путешествия по внутренним районам Мексики. Мы считали Сильвию «старшей» подругой, она заботилась о нас, когда мы совершали вылазки, и одалживала нам квартиру, чтобы мы могли выкурить косяк и встретиться с парнями. Тем не менее мы желали унизить ее, сделать беззащитной, смешать с грязью. Потому что Сильвия — всезнайка: если кто-то из нас открыл для себя художницу Фриду Кало, то она, конечно, уже посетила в Мексике дом Фриды со своим двоюродным братцем перед тем, как тот пропал. Когда мы пробовали новую дурь, выяснялось, что она успела пострадать от передозировки этого же вещества. А если находили музыкальную группу по нраву, то Сильвия, видите ли, уже перестала быть ее фанаткой. Ненавидели ее и за густые прямые волосы, черные, как смоль благодаря краске, которую мы не могли найти ни в одном обычном салоне красоты. Она не делилась названием фирмы, а могла бы; впрочем, мы ее и не расспрашивали. Не любили за то, что она всегда при деньгах, ей хватало и на пиво, и на двадцать пять грамм, и на добавку пиццы. Как ей такое удавалось? Она говорила, что кроме жалованья у нее был доступ к банковскому счету богатенького папы, который ее не признал и не виделся с ней, но открыл именной счет в банке. Конечно, враки. Такое же вранье, как и то, что ее сестра — модель: мы видели ее, когда она приезжала к Сильвии. Девушка не стоила и трех шлюх: миниатюрная брюнетка с большой задницей и взбаламученными кудрями, намасленными самым жирным гелем… Конечно, такая и мечтать не могла о подиуме.

Но сильнее всего мы желали Сильвии краха в любви, потому что она нравилась Диего. Мы познакомились с Диего в городе Барилоче, во время выпускной поездки. Он был худой, с густыми бровями, и всегда ходил в разных футболках с «Роллинг Стоунз» (то с высунутым языком, то с обложкой альбома Tattoo You, а то и с портретом самого Джаггера, сжимающего проводной микрофон в виде змеиной головы). Диего играл нам на акустической гитаре после поездки, когда уже темнело, возле холма Катедраль, а потом в отеле показывал, сколько нужно водки и апельсинового сока, чтобы получилась хорошая «отвертка». Он обращался с нами хорошо, но ограничился поцелуйчиками и не пожелал с нами переспать. Может, потому что был старше (утверждал, что ему восемнадцать), или потому, что мы ему не понравились. Когда мы вернулись в Буэнос-Айрес, то пригласили его на вечеринку. Какое-то время он уделял нам внимание, пока с ним не заговорила Сильвия. С той минуты он по-прежнему относился к нам хорошо, но Сильвия монополизировала его и ослепила (или ошеломила: мнения разошлись) своими россказнями о Мексике, о дурманящем кактусе — пейоте и сахарных черепах, культовом символе Дня мертвых. К тому же она была старше нас, окончила среднюю школу два года назад. Диего путешествовал мало, однако тем же летом захотел отправиться с рюкзаком за плечами на север; разумеется, Сильвия уже совершила такую экскурсию и теперь давала ему советы, велев позвонить ей, чтобы она отрекомендовала дешевые отели и частников, сдающих жилье. А он всему поверил, хотя у Сильвии не было ни одной фотки, подтверждающей это ее путешествие, как и любое другое.

В то лето она придумала поехать на карьеры, и нам пришлось уступить: идея-то великолепная. Сильвия ненавидела общественные и клубные бассейны — даже те, что в загородных усадьбах или дачных домах, сдаваемых на выходные. Она бубнила, что вода там несвежая, вроде как застоялая. Поскольку ближайшая река грязновата, ей негде было поплавать. А мы такие: «Да за кого себя выдает Сильвия, уж не родилась ли она на пляже на юге Франции». Но Диего выслушал объяснение, зачем понадобилась «свежая» вода, и полностью согласился. Они немного поговорили о морях, водопадах и ручьях, пока Сильвия не упомянула глубокие карьеры. На работе кто-то сказал ей, что по дороге на юг встречается много таких водоемов, и что в них почти не купаются, потому что боятся, считая их опасными. Она предложила нам поехать на карьер в следующие выходные, и мы сразу же согласились, зная, что Диего скажет «да», а мы не хотели отпускать их вдвоем. Может, увидев ее некрасивое тело и горшкообразные ноги — Сильвия винила в этом детские занятия хоккеем на траве, хотя половина из нас тоже играла в хоккей, но наши бедра все же не напоминали окорока; а на ее плоском заду и широких бедрах джинсы сидели ужасно. Так что, если Диего заметит эти недостатки (а также волосы, которые она не сбривала тщательно или, возможно, поросль нельзя было выкорчевать, ведь Сильвия — жгучая брюнетка), даст бог, она разонравится Диего и он наконец-то устремит взор на нас.

Быстро собрав информацию, она объявила, что надо ехать на карьер Богородицы, который считается лучшим и самым чистым. К тому же это крупнейший, глубочайший и самый опасный из всех искусственных водоемов. Он очень далеко, почти что в конце 307-го автобусного маршрута, когда едешь уже по автостраде. Карьер Богородицы особенный, так как, по слухам, редко кто отваживается в нем купаться. Отпугивала не его глубина, а собственник. Говорили, что водоем кто-то купил, и мы поверили, хотя никто из нас не знал, для чего нужен карьер и можно ли его приобрести. Однако не удивились, что у него появился хозяин, и, понятное дело, он не хочет, чтобы пришлые купались на его территории. Твердили, что, когда приезжали чужаки, хозяин появлялся из-за холма на своем пикапе и обстреливал их. А случалось, и натравливал собак. Он украсил свой частный карьер гигантским алтарем, гротом Богородицы на одном из берегов основного водного зеркала. Добраться до алтаря можно, лишь обогнув карьер по грунтовой дороге с правой стороны, и по тропе, которая начинается у временного входа, рядом с маршрутом, отмеченным узкой железной аркой. По другую сторону — холм, откуда мог появиться пикап. Вода перед Богородицей — неподвижная, черная. С этой стороны был небольшой глинистый пляж.

В том январе мы ездили туда каждую субботу, жара стояла нещадная, а вода была такая холодная, словно погружаешься в чудо. Мы даже забыли о Диего и Сильвии. Они тоже подзабыли друг друга, наслаждаясь прохладой и таинственностью. Старались не шуметь, чтоб не привлечь незримого хозяина. Но мы так никого и не заметили, хотя иногда встречали людей на автобусной остановке на обратном пути. Они, должно быть, догадывались по нашим мокрым волосам, по запаху камня и соли от нашей кожи, что возвращаемся из карьера. Однажды водитель автобуса удивил нас, предупредив: с полудикими бродячими собаками надо быть поосторожнее. У нас выскочили мурашки на коже, но в следующие выходные мы были там все так же одиноки, не слышалось даже лая вдалеке.

Заметили, что Диего начал с интересом поглядывать на наши золотистые бедра, тонкие лодыжки и плоские животики. Да, он все еще не отходил от Сильвии и казался очарованным ею, хотя и уразумел, что мы намного-намного привлекательнее. Впрочем, была одна проблемка — оба они великолепно плавали, и хотя заигрывали с нами в воде и учили кое-чему, но когда им это надоедало, быстро и ловко уплывали. Догнать их было невозможно. Карьер действительно огромный; барахтаясь у берега, мы видели их темные головы, скользящие по поверхности воды, различали шевеление их губ, но понятия не имели, о чем они там сплетничают. Конечно, они над нами посмеивались, а Сильвия вообще насмешница, и нам очень хотелось, чтобы она поубавила гонору. Оба они казались такими счастливыми. Ясно, что совсем скоро они поймут, как сильно нравятся друг другу, летняя прохлада возле автотрассы преходяща. Нужно остановить их. Ведь это мы нашли Диего, и она не должна присвоить его полностью.

Диего хорошел с каждым днем. Когда он впервые снял футболку, нас восхитили его широкий торс, сильные покатые плечи и песочный цвет кожи чуть выше пояса брюк. Ну просто красавец. Он научил нас мастерить мундштук из спичечного коробка, чтобы было приятнее курить косяк, следил, чтобы мы, одурев от наркотика, не полезли в воду и не утонули. Записал для нас диски музыкальных групп, которые, по его мнению, необходимо знать, а потом проэкзаменовал нас. Диего был очарователен, он не скрывал восторга, заметив, что нам очень понравилась какая-нибудь из его любимых песен. Мы увлеченно слушали их и искали скрытое послание: не хотел ли он нам что-то сказать? На всякий случай даже переводили песни с английского с помощью словаря. Зачитывали тексты друг другу по телефону и обсуждали. Ну и путаница возникала из десятков мнений и посланий!

Все это мигом прекратилось; было ощущение, будто холодным лезвием ножа провели по позвоночнику, когда мы узнали, что Сильвия и Диего обручились. Когда! Как это! Конечно, они уже взрослые и не должны рано возвращаться домой; к тому же у Сильвии есть квартира. Глупо примерять к ним идиотские ограничения, действовавшие для нас. Хотя мы довольно часто сбегали из дома, предки контролировали нас с помощью расписаний и мобильных телефонов. Родители перезнакомились и возили нас на машинах по разным местам — на боулинг, в дома подружек, к себе домой, в клубы.

Вскоре мы узнали и подробности, которые нас не слишком впечатлили. Оказывается, Сильвия и Диего уже какое-то время уединялись по вечерам, а иногда он забирал ее из министерства, чтобы выпить и переспать в его квартире. Потом они наверняка покуривали в постели косяк из того самого растения Сильвии. Некоторые из нас и в семнадцать лет еще не трахались, о ужас; минет — другое дело, это мы уже умели хорошо, но совокуплялись только некоторые, не все. Диего вызвал у нас ужасную ненависть. Мы хотели владеть им, но не для того, чтобы он стал нашим женихом, а просто чтобы переспать, чтобы он научил нас этому, как обучил рок-н-роллу, приготовлению напитков и плаванию баттерфляем.

Самой одержимой была Наталия, все еще девственница. Она призналась, что берегла себя ради чего-то стоящего, а Диего был именно таким. Когда Наталии взбредало что-то в голову, очень трудно было отступить. Однажды, когда ей на неделю запретили играть в боулинг за плохие школьные отметки, она приняла двадцать маминых таблеток. Потом боулинг разрешили, но направили к психологу. Вместо оплаты сеансов Наталия тратила деньги по своему усмотрению. С Диего она хотела чего-то особенного, не стремилась броситься ему на шею. Желала, чтобы он сам ее захотел, полюбил, свел с ума. Но на вечеринках, когда она подходила к нему поболтать, Диего лишь косо улыбался и продолжал разговор с любой из нас. Не отвечал на ее телефонные звонки, а если и отвечал, то вяло, и всегда обрывал беседу. В карьере он не разглядывал ее тело, длинные, сильные ноги и крепкий зад, он смотрел на нее, как на какое-то унылое растение, на фикус, например. Понятно, что Наталия не могла в это поверить. Она не умела плавать, плескалась у берега и выходила из холодной воды в прилипшем к загорелому телу желтом купальнике, таком прилипшем, что проступали соски, затвердевшие от ледяной воды. И Наталия знала, что любой, кто ее увидит, воспламенится желанием, но только не Диего, предпочитавший брюнетку с плоским задом! Наши мнения совпадали в том, что понять это невозможно.

Однажды, когда мы собирались на урок физкультуры, Наталия призналась нам, что капнула своей менструальной крови в кофе Диего — в квартире Сильвии, где же еще! Они там были втроем, и, улучив момент, когда Диего и Сильвия вышли на кухню, Наталия моментально подлила в чашку то, что смогла собрать в крохотный флакончик от духов. Преодолевая отвращение, ей удалось выжать кровь, выкручивая мокрую вату, хотя обычно она пользовалась прокладками или тампонами. Кровь была немного разбавлена водой, но она решила все-таки добавить ее в кофе. Этот метод был позаимствован из книги по парапсихологии: там говорилось, что он негигиеничен, но беспроигрышен для привязки любимого.

Увы, это не сработало. Через неделю после того кофепития сама Сильвия объявила, что они с Диего встречаются и теперь официально помолвлены. В следующий раз мы увидели их страстно целующимися. В те выходные поехали все вместе на карьер, и мы ничего не могли понять, ну просто ничего. Красное бикини с рисунками сердечек; плоский животик с пирсингом в пупке; шикарная стрижка с прядью на лице, ноги без единого волоска, подмышки гладкие, как мрамор. А он предпочел ее? Почему? Почему он спал с ней? Мы ведь тоже не прочь, и хотим только этого! Или, может, до него не доходило, когда мы усаживались ему на колени, изо всех сил прижимаясь задом и пытаясь нащупать его член будто случайно. Или когда посмеивались ему в лицо, показывая язык. Достаточно было навалиться на него сверху, и дело с концом? Страдали мы все, это было навязчивой идеей не только для Наталии: мы хотели, чтобы Диего предпочел нас. Побыть с ним еще мокрыми от холодной воды карьера, сменяя друг дружку; с ним, лежащим на крошечном пляже, в ожидании стрельбы хозяина, чтобы потом полуголыми помчаться к дороге под градом пуль.

Но нет. Мы сидели там во всей своей красе, а он целовал Сильвию, с ее плоской попкой, к тому же старенькую. Солнце палило, и у плоскозадой Сильвии катастрофически облезала кожа на носу, она ведь пользовалась дешевым кремом. А вот мы считали себя безупречными. В один прекрасный момент показалось, что Диего заметил нас, взглянул иначе, как бы уразумев, что он с некрасивой чернявкой. И обронил: «А почему бы нам не сплавать к Богородице?» Наталия побледнела, она не умела плавать. А мы умели, но не отваживались пересечь карьер, такой глубокий и широкий, что, если начнешь тонуть, некому будет спасти — кругом сплошная глушь. Диего догадался и сказал: «Мы с Сильвией вплавь, а вы прогуляйтесь-ка по бережку, и там встретимся. Хочется рассмотреть алтарь поближе, ясно?»

Мы, конечно, не стали перечить, хотя и встревожились из-за того, как ласково он произнес имя Сильвии. Значит, он вовсе не по-другому смотрел на нас, а мы-то в нетерпении этого дожидались и даже почти свихнулись. Отправились в путь. Обойти карьер оказалось непросто; он кажется намного меньше, когда смотришь с пляжа, а на самом деле — огромный. Наверное, квартала три в длину. Диего и Сильвия намного опередили нас, и мы видели время от времени, как маячат их темные головы, позолоченные лучами солнца, такие сияющие, а также их руки, вздымающие бороздки воды. В какой-то момент им пришлось остановиться, мы это видели с берега. А мы — в солнечном пекле, липкие от пота и пыли, с головной болью от жары, ослепленные безжалостным светом, брели, словно взбираясь в гору. Мы заметили, как они остановились и беседуют; Сильвия смеется, запрокидывая голову и продолжая двигать руками, чтобы оставаться на плаву. Дистанция слишком длинная, пловцы-любители не преодолеют ее разом. Однако у Наталии возникла мысль, что они останавливаются не от усталости, а, видимо, что-то замышляют. «Эта кобыла задумала что-то», — заявила она, продолжая путь к Богородице, еле-еле различимой внутри грота.

Диего и Сильвия доплыли в тот момент, когда мы повернули направо, чтобы преодолеть последние пятьдесят метров, отделявшие нас от грота Богородицы. Они наверняка видели, как мы переводим дух. Подмышки издают луковый запах, волосы прилипли к вискам. Они оглядели нас, рассмеялись так же, как во время той передышки, и бросились обратно в воду, чтобы поскорее доплыть до небольшого пляжа. Просто так. Раздались всплеск и издевательский смех. «Чао, девчонки!» — торжествующе прокричала Сильвия, прежде чем повернуть назад, и мы ощутили холодок, несмотря на изнуряющую жару. Что за странная штука — ужасно мерзнуть в зной, сильнее, чем когда-либо, с пылающими от ненависти ушами, под их смешки над нами, глупышками, что не умеют плавать и обмениваются упреками. Унижение всего в пятидесяти метрах от Богородицы, которую никто уже не желал увидеть, да и прежде не хотел. А ярость Наталии была так сильна, что у нее даже слезы выступили. Мы сказали ей, что надо возвращаться, а она: нет, хочется взглянуть на Богородицу. Усталые и сбитые с толку, мы сели покурить и стали дожидаться.

Наталия отсутствовала минут пятнадцать. Странно, неужели она молилась? Мы не расспрашивали, хорошо зная ее в гневе — одну из нас она однажды укусила в приступе ярости, это правда, не шутка, огромный след на руке оставался почти неделю. Она вернулась, попросила затянуться — не любила курить целые сигареты — и пошла вперед, а мы за ней. Разглядели Сильвию и Диего на пляже, вытирающих друг друга, до нас доносился их смех, и вдруг Сильвия крикнула: «Не сердитесь, девчонки, мы пошутили!»

Наталия резко обернулась. Она была в пыли, запылились даже глаза. Изучающе посмотрела на нас, улыбнулась и изрекла:

— Никакая это не Богородица.

— Ты о чем?

— Она в белой накидке, прикрывающей тело, но она не Дева. Она красного цвета, из гипса, и голая. У нее черные соски.

Мы испуганно спросили: тогда кто же? Наталия не знает, должно быть, что-то бразильское. Призналась, что попросила фигуру о чем-то. Красное тело прекрасно окрашено, блестит, как акриловое. У нее приятные волосы, черные и длинные, темнее и шелковистее, чем у Сильвии. А когда Наталия приблизилась, фальшивая белая мантия девственницы сползла сама, без ее прикосновения, будто статуя хотела, чтобы Наталия узнала ее. Тогда-то она и попросила о чем-то.

Мы промолчали. Ведь она порой вытворяла такие сумасшедшие вещи, как тогда, с кофе Диего. Потом это у нее проходило.

На пляжик мы вернулись в ужасном настроении, и хотя Сильвия и Диего пытались нас рассмешить, им это не удавалось. Мы заметили, что они чувствуют себя виноватыми — просили прощения, извинялись. И признались, что пошутили дурно, грубо, хотели смутить нас. Они достали из сумки-холодильника, которую мы всегда брали с собой, охлажденное пиво, и когда Диего открыл бутылку своим брелоком, мы услышали рычание. Оно было таким громким, ясным и сильным, что, казалось, раздается совсем близко. Но Сильвия замерла и указала пальцем на холм, где стоял хозяин. Его сопровождала черная собака. Хотя Диего сначала сказал «лошадь». И тут же собака залаяла, и лай заполнил все вокруг, и мы можем поклясться, что он даже вызвал рябь на поверхности воды в карьере. Пес был огромный, как жеребенок, абсолютно черный, и было видно, что он готов броситься с холма. И он был здесь не один, ведь первое рычание доносилось откуда-то сзади, из-за пляжа. К нам приближались три слюнявые собаки-жеребенка, бока у них поднимались и опускались, проступали тощие ребра. Это не собаки хозяина, догадались мы, а те, которых упомянул шофер автобуса, — дикие и опасные. Диего попытался успокоить их звуком «ш-ш-ш», а Сильвия сказала: «Им нельзя показывать наш испуг». И тогда разозленная Наталия, заплакав, наконец, крикнула им: «Дерьмовые ублюдки, ты, плоская задница, и ты, мудак, это мои собаки!»

Один зверь был уже в пяти метрах от Сильвии. Диего даже не обратил внимания на Наталию: он встал перед своей невестой, чтобы защитить ее, но тут за ним появилась еще одна собака, а затем две поменьше, сбежавшие с холма. Вдруг раздалось непонятное голодное или гневное рычание. И было очевидно, что собаки даже не смотрели ни на одну из нас. Просто не обращали внимания, будто нас и не было, будто у карьера только Сильвия и Диего. Наталия надела футболку и юбку, шепотом посоветовала и нам одеться, а потом схватила нас за руки. Она поспешила к подобию железной арки, через которую был выход к шоссе, и только потом бросилась к остановке 307-го автобуса, а мы за ней. Мы не сказали, идем ли за помощью и намерены ли вернуться. А когда услышали с дороги крики Сильвии и Диего, втайне молились, чтобы ни одна машина не остановилась из-за их воплей. Мы были молоды и красивы, поэтому иногда нас хотели бесплатно подвезти в город. Но вот прибыл автобус 307-го маршрута, и мы вошли в него спокойно, чтобы не вызвать подозрений. Водитель спросил, как у нас дела, а мы в ответ: «Хорошо, шикарно, тишь да гладь».

Тележка

В тот день Хуанчо был пьян и брел по тротуару с вызывающим видом, хотя никто в округе не чувствовал ни угрозы, ни даже беспокойства, вызванного его токсичным присутствием. Как всегда по воскресеньям, Орасио мыл машину посреди улицы. Он был в шортах, в шлепанцах, живот выпячен, на груди седые волосы. Радиоприемник настроен на трансляцию футбольного матча. На углу торгаши-галисийцы пили мате из чайника, который стоял на земле между двумя шезлонгами, вынесенными на улицу, чтобы насладиться солнцем. По другую сторону улицы сыновья Коки потягивали пиво, стоя в дверях, а у гаража Валерии тусовалась группа только что принявших душ, чрезмерно накрашенных девчонок. Прежде мой папа стремился поздороваться и поговорить с соседями, но возвращался обычно удрученный и немного раздраженный, потому что эти добрые люди не поддерживали беседу, одинаково жаловался он каждое воскресенье.

А мама моя подглядывала в окно. Ей наскучило воскресное телевидение, но не хотелось выходить на улицу. Она смотрела сквозь щели полуоткрытых жалюзи и время от времени просила у нас чаю, печенья или аспирин. Мы с братом оставались дома, но иногда вечером катались по центру города, если папа одалживал машину.

Первой его заметила мама. Этот мужчина шагал с угла Туйути, прямо посреди улицы, толкал тяжело нагруженную тележку супермаркета и был даже более пьян, чем Хуанчо, хотя ему удавалось везти собранный мусор — пустые бутылки, картон, старые телефонные справочники. Остановился, пошатываясь, у машины Орасио. Несмотря на жару, он был в зеленоватом старом свитере. Мужчине было лет за шестьдесят. Он оставил тележку у обочины, подошел к машине как раз с той стороны, которая была лучше видна моей маме, и спустил штаны. Трусов под его грязными брюками не оказалось.

Мама громко позвала нас. Мы втроем — брат, папа и я — заглянули в щели жалюзи. Старик гадил на тротуар жидким; до нас дошла вонь, пахло дерьмом и спиртом.

Несчастный, вздохнула мама. Бедолага, до чего же можно докатиться, изрек папа.

Орасио оцепенел, но было заметно, что он свирепеет: его шея наливалась кровью. Но прежде чем он успел среагировать, Хуанчо перебежал улицу и толкнул мужчину, не успевшего встать и натянуть штаны. Старик упал в собственное дерьмо, измазав свой свитер и правую руку. Он лишь ойкнул.


— Чертов негр! — крикнул ему Хуанчо. — Мать твою, не вздумай шляться здесь и гадить. — Он пнул лежащего на земле старика, испачкав свои шлепанцы. — Вставай и вымой тротуар, а потом убирайся в свои трущобы, сукин сын.


И он продолжал пинать его в грудь и в спину. Старик не мог даже встать; казалось, он не понимает происходящего. Вдруг он заплакал.

Это уж слишком, сказал отец. Зачем же так унижать бедолагу, вздохнула мама и направилась к двери. Мы — за ней. Когда мама подошла к тротуару, Хуанчо поднял мужчину, который хныкал и умолял простить его. Попытался взять шланг, которым Орасио мыл авто, чтобы самому убрать за собой. Ну и вонь! Никто не решался подойти. «Хуанчо, хватит», — тихо сказал Орасио. И тут вмешалась моя мама. Все ее уважали, особенно Хуанчо, ведь она давала ему пару монет на вино, когда он клянчил; да и остальные относились к ней почтительно, потому что мама была кинезиологом[2], но все считали ее врачом и называли доктором.

— Оставь его в покое, отпусти. Мы сами уберем. Он пьян и не понимает, что творит, не бей его.


Старик посмотрел на маму, а она ему: «Сеньор, извинитесь и уходите». Он что-то промямлил, уронил шланг и все так же, со спущенными штанами, собрался толкать свою тележку.


— Доктор спасла тебе, засранцу, жизнь, но за грязь все равно заплатишь, у нас тут не шутят.


Мама попыталась угомонить Хуанчо, но он был пьян и разъярен, орал, как линчеватель, глаза потемнели и налились кровью — под цвет его шорт. Он встал перед тележкой и не давал старику сдвинуть ее с места. Я боялась возобновления драки, точнее, нового избиения, но Хуанчо, похоже, пришел в себя. Старик задернул молнию на штанах — пуговицы отсутствовали — и снова побрел посреди улицы, в сторону Катамарки. Все глядели ему вслед, галисийцы ворчали: какое варварство, сыновья Коки заливались смехом, а девушки у дверей гаража Валерии нервно смеялись и смущенно опускали глаза.

Орасио тихо выругался. Хуанчо достал из тележки бутылку и бросил в беднягу, но бутылка упала далеко и разбилась об асфальт. Испуганный звоном мужчина обернулся и прокричал что-то неразборчивое. Неизвестно, говорил ли он на другом языке (на каком же?) или был настолько пьян, что не мог членораздельно выразиться. Но прежде чем рвануть зигзагами, спасаясь от погнавшегося за ним с криками Хуанчо, он абсолютно ясно посмотрел на мою мать и кивнул ей два раза. Пробормотал нечто, закатив глаза, окинув взглядом весь квартал и окрестности. И сразу исчез за углом. Хуанчо, издав неприличный звук, не последовал за ним, ограничившись угрозами.

А мы вернулись в дом. Жители квартала обсуждали случившееся весь день и целую неделю. Орасио отмыл тротуар, ворча и проклиная дерьмовых негров.

Чего еще ждать в нашем районе, вздохнула мама, опуская жалюзи.


Кто-то, наверно, Хуанчо, откатил тележку на угол улицы Туйути и припарковал ее перед заброшенным домом доньи Риты, которая умерла в прошлом году. Через несколько дней на тележку уже никто не обращал внимания.

Поначалу надеялись, что ее заберет нищий, и никто другой. Однако он не появлялся, и никто не знал, что делать с его пожитками, которые там так и оставались и промокли под дождем. Сырой картон развалился и начал издавать неприятный запах. Воняло и еще что-то, видимо, протухшая еда. Отвратительная вонь не позволяла избавиться от мусора, поэтому тележку обходили стороной. Впрочем, в нашем квартале всегда плохо пахло зеленоватым илом, скапливавшимся у тротуаров, и еще наносило от речушки Риачуэло, когда с ее стороны дул ветер, особенно на закате дня.

Все началось примерно через две недели после появления злополучной тележки. Может, и раньше, но потребовалась череда несчастий, чтобы жители заметили странную последовательность событий. Первым это почувствовал Орасио. У него был небольшой гастроном в центре города, и дела шли хорошо. Но однажды ночью, когда он подсчитывал выручку, вломились неизвестные и отняли все. В пригородах такое случается. А когда в ту же ночь он воспользовался банкоматом, чтобы снять деньги, уже после жалобы в полицию — бесполезной, как и в случае большинства грабежей, в частности, потому, что налетчики были в капюшонах, — обнаружил, что на его счету нет ни одного песо. Орасио звонил в банк, устраивал скандалы, стучался во все двери, грозил убийством одному клерку и добрался до управляющего отделением, а затем и до начальника банковской сети. Тщетно: деньги исчезли, их кто-то вынес, и Орасио мигом разорился. Продал машину, а ему дали за нее меньше, чем он надеялся.

Оба сына Коки лишились работы механиков в мастерской. Причем без предупреждения; хозяин не потрудился объяснить, просто выгнал. К тому же Кока не получала пенсию. В течение недели ее сыновья искали работу, потом потратили сбережения на пиво. Кока залегла в кровать, объявив, что хочет умереть. Семье больше нигде не давали в долг; не осталось денег даже на автобусный билет.

Галисийцам пришлось закрыть свой базарчик. И беды коснулись не только детей Коки и Орасио. Каждый житель квартала вдруг чего-то лишался или терял все. Товары из киоска таинственно исчезли. У таксиста угнали машину. Муж и единственный кормилец Мари, каменщик, упал со строительных лесов и разбился. Девчонки были вынуждены бросить частную школу, так как их родители не могли теперь платить за учебу: отец-дантист потерял клиентов, и мать-портниха тоже, а у мясника из-за короткого замыкания сгорели холодильники.

Через два месяца никто в нашем районе не мог пользоваться телефоном из-за неплатежей, через три — пришлось подворовывать электричество, потому что невозможно стало за него платить. Сыновья Коки занялись уличным промыслом, и одного из них, неопытного, поймала полиция. Другой пропал однажды ночью; вероятно, его убили. Таксист отважился посетить пешком другую сторону проспекта. Там, по его словам, все было в порядке. Даже через три месяца после того, как все началось, магазины отпускали товары в кредит. Но в конце концов и они перестали это делать.

Орасио выставил свой дом на продажу.

Жители запирали двери на старые навесные замки, потому что не было денег ни на сигнализацию, ни на более надежные запоры; в домах стали пропадать вещи — телевизоры, радиоприемники, стереосистемы и компьютеры. Можно было видеть, как некоторые жители тащили бытовые приборы вдвоем или втроем, на тележках или на руках. Несли на продажу с молотка на другой стороне проспекта. Однако некоторые обитатели улицы стали объединяться, и при попытках вломиться в их квартиры угрожали кухонными ножами или пистолетами, если они были. Чоло, зеленщик, владевший лавкой на углу, проломил таксисту голову грилем для жарки мяса. Сначала группа женщин организовалась для раздачи продуктов, оставшихся в морозильных камерах; но когда стало известно, что некоторые из них обманывают и оставляют еду себе, добрая воля улетучилась.

Кока была вынуждена съесть своего кота, а потом покончила с собой. Пришлось пойти в контору социальной службы и просить, чтобы забрали тело и похоронили бесплатно. Один сотрудник захотел узнать подробности, ему все рассказали, и тогда явилось телевидение, чтобы осветить здешние беды, которые погрузили в нищету три квартала. Прежде всего телевизионщиков интересовало, почему соседи, живущие дальше, например в четвертом квартале, не оказывают помощь.

Приходили социальные работники и раздавали еду, но это лишь вызвало новые конфликты. Через пять месяцев даже полиция здесь не появлялась, а те жители, которые еще ходили смотреть телевизоры в витринах магазинов электроники на проспекте, рассказывали, что все это было главной темой в выпусках новостей. Но вскоре эти жители тоже оказались в изоляции, потому что их теперь прогоняли с проспекта.

Я говорю «они», потому что у нас-то были и телевидение, и электричество, и газ, и телефон. Мы скрывали это и жили так же замкнуто, как другие; если с кем-то пересекались, приходилось лгать: якобы питались мы растениями и даже съели собаку. Мой брат Диего устроился на работу в магазин в двадцати кварталах от нас. Маме моей удавалось добираться до работы по крышам (это не так трудно в районе, где все дома низкие). Папа мог снимать свои пенсионные деньги через банкомат, а услуги мы оплачивали онлайн, потому что у нас еще действовал интернет. Нас не грабили, вероятно, из уважения к доктору, а может, из-за правильного поведения.

А Хуанчо, украв спиртное из отдаленного круглосуточного магазина, сидел на тротуаре и, попивая вино, скандалил и матерился. «Это все та чертова тележка дерьма, тележка трущобника». Он орал часами, бродил по улице, стучал в двери и окна, выкрикивая: «Эта проклятая тележка, во всем виноват тот старик, надо его найти, он нас заколдовал!» Хуанчо голодал сильнее других, он был гол как сокол и жил за счет подаяний, которые собирал каждый день, звоня в колокольчик (и ему всегда бросали монеты, из страха или жалости, кто знает). Раз ночью он поджег тележку, и соседи наблюдали из окон за пламенем. Отчасти Хуанчо прав. Все винили тележку — то, что лежало в ней. Нечто заразное, привезенное из трущоб.

Той же ночью папа собрал нас в столовой на беседу. Сказал, что пора выйти из добровольного заточения, иначе все заметят, что мы невосприимчивы к бедам. Что Мари, соседка по дому, что-то заподозрила, ведь скрыть запах еды довольно сложно, хотя мы готовили пищу, замазав дверь кухни герметиком. И что наша удача может иссякнуть, и все пойдет прахом. Мама согласилась. Она сказала, что ее заметили, когда она спрыгнула с задней крыши. Она не уверена, но почувствовала взгляды. Диего тоже согласился с отцом и сообщил, что однажды днем, когда он поднял жалюзи, некоторые соседи разбежались, а другие глядели на него с вызовом и осуждением. Нас почти никто не замечал, мы жили закрыто, но чтобы продолжить маскировку, нужно поскорее выйти на свет. Мы не были ни худыми, ни истощенными, скорее запуганными, но страх не похож на отчаяние.

Мы выслушали папин план, который был не вполне разумным. Мама предложила свой, получше, но тоже не выдающийся. Мы приняли план Диего: брат всегда мыслил просто и расчетливо.

Отправились спать, но заснуть никто не мог. Поворочавшись, я встала, постучала в дверь комнаты брата и застала его сидящим на полу. Он был бледен, как и все мы, давно не видевшие солнца. Я спросила, считает ли он, что Хуанчо прав. И брат кивнул.

— Нас спасла мама. Ты видела, как тот мужчина посмотрел на нее перед уходом? Она спасла нас.

— Пока что — да, — сказала я.

— Пока что, — согласился он.


В ту ночь мы почувствовали запах горелого мяса. Мама была на кухне; мы пошли туда убедиться, что она не сошла с ума: жарит стейк на гриле в такой час, ведь нас обнаружат. Однако мама дрожала у разделочного стола.


— Это не обычное мясо, — молвила она.


Мы приоткрыли штору и посмотрели вверх. Увидели, что дым идет с террасы напротив. Он был черный, без запаха, в отличие от любого другого дыма.


— Старый трущобник, сукин сын, — заплакала мама.

Бетонная цистерна

Я в ужасе от этой темной вещи,
Что спит во мне;
Весь день я чувствую ее мягкие, перистые изгибы, злокачественность ее.
Сильвия Плат

Хосефина помнила жару и тесноту в автомобиле «Рено-12» так, словно поездка происходила каких-то несколько дней назад, а не когда ей было шесть лет, вскоре после Рождества, под удушающим январским солнцем. Отец вел машину почти молча; мать заняла переднее кресло, а Хосефина сидела позади, втиснувшись между сестрой и бабушкой Ритой. Бабушка чистила мандарины, и машину заполнял запах перегретых фруктов. Ехали на отдых в город Корриентес, навестить дядей по материнской линии, но это была лишь одна из причин того путешествия, а о другой Хосефина не догадывалась. Она вспомнила, что никто в ее семье не был болтлив. Бабушка и мать, обе в темных очках, раскрывали рот, только чтобы предупредить о грузовике, несущемся слишком близко, или чтобы попросить отца сбросить скорость, опасаясь аварии.

Они боялись, постоянно чего-то боялись. Летом, когда Хосефина и Мариэла хотели искупаться в брезентовом бассейне, бабушка Рита наполняла его водой на десять сантиметров, а потом наблюдала за каждым всплеском, сидя в кресле в тени лимонного дерева во внутреннем дворике, готовая броситься на выручку, если внучки начнут захлебываться. Хосефина помнила, как мама плакала, вызывала врачей и «Скорую помощь» на рассвете, если у нее или у сестры слегка поднималась температура. Или как она заставила их пропустить уроки в школе из-за слабой простуды. Мама никогда не разрешала им ночевать у подруг и очень редко позволяла играть на тротуаре, следя за ними в окно, не открывая занавесок. Мариэла порой плакала по ночам, твердя, что у нее что-то шевелится под кроватью, и она не сможет заснуть с выключенным светом. А вот Хосефина ничего не боялась, как и ее отец — до той поездки в Корриентес.

Она с трудом вспоминала, сколько дней они провели в доме дяди, куда ходили и как гуляли по пешеходной улице. Но прекрасно помнила посещение доньи Ирины. В тот день небо было облачным, давила сильная жара, как всегда в Корриентесе перед грозой. Они отправились туда без отца; дом доньи Ирины находился рядом с дядиным, и они пошли вчетвером, с тетей Кларитой. Донью Ирину не считали ведьмой, а почтительно именовали Госпожой. Перед ее домом — красивый парадный двор, где, правда, многовато растений, и почти в центре стояла выкрашенная в белый цвет круглая бетонная цистерна для сбора дождевой воды. Увидев ее, Хосефина отпустила руку бабушки и помчалась, не обращая внимания на крики, чтобы рассмотреть огромную емкость поближе и заглянуть внутрь. Остановить девочку не смогли, и она успела увидеть стоячую воду и дно глубоко внизу.

Мать отвесила ей пощечину, которая заставила бы ее плакать, если бы Хосефина не привыкла к таким проявлениям нервозности, которые заканчивались слезами, объятиями и словами «моя маленькая девочка, малютка моя, ведь я боюсь, не случилось бы чего с тобой». Что-то типа того. Но она ведь и не думала бросаться в цистерну, и никто не собирался ее туда толкать. Всего лишь хотелось увидеть свое отражение в воде, как об этом говорится в сказках, разглядеть лицо, похожее на луну, со светлыми волосами на фоне темной воды.

В тот день Хосефине понравилось в доме Госпожи. Мать, бабушка и сестра, сидя на банкетках, позволили Хосефине разглядывать подношения и разные безделушки, сложенные у алтаря. Тем временем тетя Кларита почтительно дожидалась их во внутреннем дворике, покуривая. Госпожа то бормотала, то молилась, однако Хосефина не смогла припомнить ничего странного — ни песнопений, ни дыма, ни даже прикосновений к кому-то из родственниц. Хозяйка шептала тихо, чтобы Хосефина не разбирала слов, но девочке было все равно: на алтаре она нашла детские пинетки, букеты цветов и сухие ветки, цветные и черно-белые фотографии, кресты с красными лентами, открытки с изображениями святых, множество четок — пластиковых, деревянных, серебристых металлических — и уродливую фигурку Санта Муэрте[3], которой молилась ее бабушка. Это скелет с косой, который часто встречается в разных размерах и материалах, иногда он грубый, иногда тщательно изготовленный, с впадинами чернеющих глазниц и с широкой улыбкой.

Вскоре Хосефина заскучала, и Госпожа обратилась к ней: «Малышка, почему бы тебе не прилечь в кресле, иди-ка сюда». Хосефина послушалась и мгновенно заснула сидя. А когда проснулась, уже стемнело, и тетя Кларита устала ждать. Им пришлось возвращаться. Хосефина помнила, что попыталась еще раз заглянуть в резервуар с водой, но не решилась. В темноте белая краска сияла, как кости Святой Смерти, и она впервые почувствовала страх. Через несколько дней они вернулись в Буэнос-Айрес. В первую ночь дома Хосефина не могла заснуть, когда Мариэла выключила настольную лампу.


Сестра спокойно спала в кроватке напротив, а лампа стояла на столике Хосефины, начавшей засыпать, когда светящиеся стрелки часов Hello Kitty показывали три или четыре часа ночи. Мариэла обнимала куклу, и Хосефина заметила, как в полумраке по-человечьи поблескивают пластиковые глаза. Кажется, ей послышалось пение петуха посреди ночи, и она вспомнила, — кто же это мог ей сказать? — что петушиное пение в такой час предвещает чью-то смерть. Должно быть, именно ее смерть, поэтому она щупала пульс, научившись этому у матери, которая постоянно следила за частотой сердцебиения, когда у дочерей повышалась температура. Если удары были слишком быстрыми, Хосефина так пугалась, что не осмеливалась позвать родителей на помощь. А при медленном пульсе клала руку на грудь, чтобы не дать сердцу остановиться. Иногда она засыпала, считая удары и глядя на минутную стрелку циферблата. Однажды ночью девочка заметила, что пятно штукатурки на потолке, прямо над ее кроватью — заплата скрывала протечку — приняло форму рогатого лица, морды дьявола. Конечно, она сообщила Мариэле, но сестра посмеялась и сказала, что пятна похожи на облака, они приобретают различные формы, если на них слишком долго смотреть. И что сама Мариэла не замечает никакого дьявола, пятно кажется ей птицей на двух лапах. Следующей ночью Хосефина услышала ржание лошади или осла… и ее бросило в пот, когда она подумала: это, наверное, явилась Душа Мула, дух мертвой женщины, которая превратилась в мула, не могла упокоиться с миром и по ночам скакала рысью. Она поведала об этом отцу, а он поцеловал ее в голову и сказал, что все это выдумки. Вечером Хосефина услышала, как отец накричал на мать: «Пусть твоя старуха перестанет плести ребенку всякую чушь! Не желаю, чтобы она забивала малышке голову, невежественное суеверное ничтожество!» Бабушка отрицала, что рассказывала девочке что-то подобное, и не обманывала. Хосефина понятия не имела, откуда у нее в мыслях всплывают такие истории или хорошо известные факты, как, например, то, что нельзя трогать рукой зажженную горелку, иначе обожжешься, или что осенью приходится надевать что-нибудь поверх футболки, ибо вечером холодает.

Годы спустя, на приемах у разных психологов, она пыталась найти рациональные причины для своего страха: то, что Мариэла сказала о пятне на штукатурке, могло быть правдой, вероятно, она слышала, как бабушка рассказывала эти байки, ведь они были частью мифологии провинции Корриентес. Возможно, по соседству с домом находился курятник, а мул принадлежал старьевщикам из окрестных мест. Однако сама Хосефина не верила этим объяснениям. Мама часто сопровождала ее на консультациях и признавалась специалистам, что она и ее мать страдали от «тревожности» и «фобий», которые, кстати, Хосефина вполне могла унаследовать. Мать и бабушка выздоровели, да и Мариэлу перестали терзать ночные страхи, так что «проблема Хосефины» тоже должна исчезнуть со временем.

Но время постепенно превратилось в годы, а Хосефина возненавидела своего отца за то, что однажды он покинул дом, оставив ее наедине с женщинами, которые теперь, после длительной самоизоляции, планировали поездки в отпуск и вылазки в выходные дни, а у нее только от приближения к двери начинала кружиться голова. Она возмущалась, что ей пришлось бросить школу и что теперь мать постоянно сопровождает ее на ежегодные экзамены. У нее вызывало гнев то, что в их дом приходили только друзья Мариэлы, мальчики, которые вполголоса обсуждали странности Хосефины, но сильнее всего раздражало пребывание в своей комнате за чтением историй, превращавшихся в ночные кошмары. Она прочла легенду об Анаи и цветке сейбо[4], и во сне к ней явилась объятая пламенем женщина. Она прочитала книжку о таинственной ночной птице урутау[5] и теперь перед сном слышала за окном крики птицы, которая на самом деле была мертвой девочкой. Она не могла отправиться в район Ла-Бока[6], потому что в темной речушке там барахтались тела людей, пытающихся всплыть на поверхность, лишь только она приблизится к берегу. Спала, закутавшись в одеяло, опасаясь прикосновений неведомой холодной руки. Когда матери нужно было уйти, она оставляла Хосефину с бабушкой Ритой, и если опаздывала больше чем на полчаса, девочку тошнило, ведь опоздание могло означать гибель в результате несчастного случая. Она привычно ускоряла шаги, проходя мимо портрета незнакомого ей покойного деда, потому что чувствовала на себе взгляд его черных глаз, а также никогда не заходила в комнату, где стояло старое пианино матери, зная, что, когда на нем никто не играет, звуки из инструмента извлекает дьявол.


Хосефина проводила время в кресле. Волосы ее были такими сальными, что казались влажными. Она наблюдала внешний мир, который теряла. Даже не пошла на празднование пятнадцатилетия своей сестры, понимая, что Мариэла благодарна ей за это. Хосефина давно уже кочевала от одного психиатра к другому, и какие-то таблетки позволили ей поступить в среднюю школу, но уже на третьем году обучения она вдруг услышала в коридорах посторонние голоса помимо детских. И когда она однажды была в туалете, то заметила босые ноги, шлепающие по кафелю, а подружка сказала ей, что это наверняка монахиня-самоубийца, которая много лет назад повесилась на флагштоке. Напрасно мать, директриса и педагог-психолог убеждали девочку, что ни одна монахиня не вешалась на школьном дворе. Хосефине снились кошмары о Пресвятом Сердце Иисуса, о вскрытой груди Христа, которая в снах истекала кровью и заливала ей лицо; о Лазаре, бледном и подгнившем, встающем из могилы среди скал; об ангелах, которые хотят ее изнасиловать.

Поэтому она сидела дома и каждый год приходила на экзамены с медицинской справкой. А тем временем Мариэла возвращалась на машине ближе к рассвету, и возгласы парней слышались в конце ночи приключений, о которых Хосефина не могла и мечтать. Она завидовала Мариэле, даже когда мать ругала ее за чрезмерный телефонный счет. Ах, если бы ей было с кем поделиться, поговорить по душам! Увы, групповая терапия на Хосефину не действовала, вокруг были дети с реальными проблемами, сироты или подвергшиеся насилию. Речь обычно шла о наркотиках, сексе, анорексии и несчастной любви.

И все же она посещала сеансы, ездила на такси туда и обратно. Водитель всегда был один и тот же, он дожидался Хосефину у дверей, ведь у нее кружилась голова и сильное сердцебиение затрудняло дыхание, ей нельзя было оставаться одной на улице. С той поездки в Корриентес она не пользовалась автобусом, а единственный раз, оказавшись в метро, кричала до хрипоты, и матери пришлось выйти с ней уже на следующей станции. Мать встряхнула ее и потащила вверх по лестнице, но Хосефине было все равно, лишь бы выбраться из этого заточения, не слышать шума и покинуть извивающуюся змеей темноту.


Новые таблетки — еще экспериментальные, светло-голубые, блестящие так, будто только что из лаборатории, — глотались легко, и через некоторое время пол перестал походить из-за рвоты на минное поле. Лекарство даже освободило Хосефину ото снов, которые она раньше вспоминала, проснувшись, и когда однажды ночью она выключила прикроватную лампу, то не почувствовала холодных, как могила, простыней. Страх все еще преследовал ее, но она уже могла дойти в одиночку до киоска, не опасаясь умереть по дороге. Мариэла радовалась этому даже больше, чем сама Хосефина. Предложила пойти вместе выпить кофе, и Хосефина отважилась, но только на такси туда и обратно. В тот день она смогла пообщаться с сестрой, как никогда раньше, и сама удивилась, согласившись пойти в кино (Мариэла пообещала, если потребуется, уйти посреди фильма), и даже призналась, что, возможно, хотела бы поступить в университет, если в аудиториях будет не слишком много студентов, а ее место будет возле окон или дверей. Мариэла порывисто обняла сестру, столкнув на пол кофейную чашку, которая разбилась на две равные части. Официант собрал осколки, улыбаясь. Еще бы: Мариэла выглядела прелестно с ее прядями светлых волос, с влажными пухлыми губами, с глазами, подведенными так, чтобы зеленый цвет радужки гипнотизировал всех, кто ею любуется.

Они еще несколько раз ходили пить кофе — а вот кинопросмотр так и не состоялся. В один из таких дней Мариэла принесла сестре учебные программы, которые могли понравиться Хосефине, — антропология, социология, филология. Мариэла выглядела встревоженной, хотя и без нервозности первых совместных вылазок, когда приходилось постоянно быть начеку — срочно вызывать такси или, в худшем случае, «Скорую помощь», чтобы доставить Хосефину домой или в дежурную клинику. Она заправила пряди длинных светлых волос за уши и закурила.


— Хосефина, — молвила она, — нам надо кое-что обсудить.

— Что именно?

— Помнишь поездку в Корриентес? Тебе было шесть лет, мне восемь…

— Помню.

— А как ходили к ведьме? Мама вместе с бабушкой, им ведь, как и тебе, было все время страшно, вот они и отправились к ней подлечиться.

Хосефина насторожилась. Сердце учащенно забилось, но она глубоко вздохнула, вытерла руки о брюки и попыталась сосредоточиться на том, что говорила сестра, как и советовал психиатр («Когда охватывает страх, — настаивал он, — переведи внимание на что-нибудь еще, на что угодно. Например, посмотри, что читает человек рядом. Рассмотри рекламные щиты или сосчитай, сколько красных машин движется по улице»).


— И я помню, как ведьма сказала, что они могут вернуться, если такое случится снова. Может, тебе стоит наведаться к ней? Теперь, когда тебе стало лучше? Знаю, что веду себя глупо, что я похожа на бабушку с ее провинциальным бредом, но ведь они же избавились от наваждений, правда?

— Мариэла, мне нельзя путешествовать. И ты это знаешь.

— А если я поеду с тобой? Я серьезно. Мы хорошо все продумаем.

— Я не рискну. Просто не могу.

— Ладно. Подумай хорошенько. А если осмелишься, я помогу тебе во всем.


Утром, когда Хосефина попыталась выйти из дома, чтобы отметиться на факультете, она обнаружила: путь от двери до такси непреодолим. Перед тем как ступить на тротуар, у нее задрожали колени, и она расплакалась. Таблетки переставали действовать, Хосефина замечала это уже несколько дней. К ней вернулась неспособность наполнить легкие, или, точнее, навязчивое внимание, уделяемое каждому вдоху. Словно бы требовалось контролировать поступление воздуха, чтобы система работала так, будто Хосефина делает себе искусственное дыхание «рот в рот», а иначе не выжить. Теперь ее вновь вгоняла в ступор малейшая перестановка в комнате, вновь приходилось включать не только лампу на тумбочке, но и телевизор, и люстру в попытках заснуть: она не выносила никакой тени. Ожидала возвращения каждого симптома, узнавая их заранее, но впервые почувствовала кое-что хуже покорности и отчаяния — она злилась на себя. Она очень устала, но не могла вернуться в постель, чтобы попытаться унять дрожь и учащенное сердцебиение, как не могла и перебраться в пижаме в кресло, чтобы поразмышлять о том, что ее ждет в будущем: психиатрическая лечебница или существование в окружении частных медсестер. Невозможно покончить жизнь самоубийством, если так боишься смерти!

Вместо этого она принялась думать о Корриентесе и Госпоже. И о том, какой была жизнь до той поездки. Она вспоминала, как бабушка сидела на корточках у кровати и плакала, молясь, чтобы прекратилась гроза, она жутко боялась молнии, грома и даже ливня. Хосефина помнила, как мать смотрела в окно, выпучив глаза, каждый раз, когда затопляло улицу, и как она вопила, что они все утонут, если вода не сойдет.

Вспомнила также, что Мариэла никогда не играла с соседскими детьми, даже когда они приходили за ней. Она обнимала своих кукол так, будто боялась, что их украдут. Еще Хосефина помнила, что отец возил мать к психиатру раз в неделю, она возвращалась полусонной и укладывалась в постель. Даже вспомнила донью Кармен, выполнявшую разные поручения и приносившую пенсию бабушке, ведь та не хотела, точнее, не могла — теперь это знала и Хосефина, — выйти из дома. Донья Кармен умерла десять лет назад, двумя годами раньше бабушки. После поездки в Корриентес она навещала ее, только чтобы выпить чаю, поскольку все заточения и ужасы миновали — для них. А вот для Хосефины они тогда только начинались.

Что произошло в городе Корриентесе? Неужели Госпожа забыла ее «исцелить»? То ли она не нуждалась в лечении, то ли просто ничего не боялась… А если вскоре Хосефина начала страдать так же, как и другие, то почему ее не отвезли к Госпоже? По какой причине не захотели к ней обратиться? Потому что они не любили Хосефину? Или Мариэла ошибалась? Хосефина начала понимать, что возмущение — путь в никуда, и если она продолжит злиться, то не сможет сесть в маршрутку дальнего следования и посетить Госпожу, а значит, никогда не выберется из заточения. Ради такой попытки стоило и умереть.

Наутро она с трудом дождалась пробуждения Мариэлы и приготовила ей кофе, чтобы сестра побыстрее пришла в себя.


— Поехали, Мариэль, я решилась.

— Куда?


Хосефина опасалась, что сестра даст задний ход, откажется от своего предложения, но та ничего не понимала лишь потому, что накануне изрядно выпила.


— В Корриентес, к ведьме.


Мариэла мигом пришла в себя.


— Ты уверена?

— Я уже все обдумала. Мне надо закинуться таблетками и проспать всю дорогу. А если станет плохо… ты дашь мне еще. Они безвредны. В худшем случае, буду все время дрыхнуть.


Хосефина взобралась в микроавтобус в полусне. Они дожидались его на скамейке, и Хосефина, положив голову на сумку, похрапывала. Мариэла испугалась, когда сестра приняла сразу пять таблеток, запив газировкой, но ничего ей не сказала. Таблетки не подвели, потому что Хосефина очнулась лишь на автобусной станции Корриентеса, ощущая изжогу и головную боль. Сестра не выпускала ее из объятий все время, что они ехали в такси до дома тети и дяди, а Хосефина скрежетала зубами так, что боялась сломать их. Она отправилась в комнату поджидавшей их тети Клариты и отказалась от еды, питья и визитов родственников. Едва могла открыть рот, чтобы проглотить таблетки, у нее болели челюсти, и она не забыла вспышку гнева и паники в глазах матери, когда та узнала, что дочь едет к ведьме. Как она бросила торжествующе: «Ты же знаешь, что это бред!» А Мариэла стала кричать на нее: «Старая кобыла!», она не хотела слушать никаких объяснений. Закрывшись в комнате с Хосефиной, сестра всю ночь не спала, молча курила, выбирая чистые футболки и легкие брюки, подходящие для жары в Корриентесе. Когда шли к остановке, Хосефина уже была под действием лекарств, но в достаточном сознании, чтобы заметить — мать не вышла из своей комнаты их проводить.

Тетя Кларита сообщила, что Госпожа живет все там же, но она уже очень стара и больше никого не принимает. Мариэла настаивала: они прибыли в Корриентес только чтобы увидеться с ней, и не уедут, пока она их не впустит. В глазах Клариты появился тот же страх, что и у матери, заметила Хосефина. Она догадалась, что тетя не станет их сопровождать, поэтому сжала руку Мариэлы, чтобы прервать ее крики («Да что с тобой, черт возьми, почему ты тоже не хочешь ей помочь, разве не видишь, каково ей!»), и прошептала: «Пойдем одни». Все три квартала до дома Госпожи (они показались ей бесконечными) Хосефина думала о словах «Разве ты не видишь, каково ей!» и сердилась на сестру. Она тоже могла бы быть красивой, если бы волосы не выпадали и не было этих лакун на лбу, сквозь которые проглядывает кожа головы. У нее могли бы быть такие же длинные, сильные ноги, если бы она сумела обойти хотя бы один квартал; она бы знала, как надо краситься, если бы было для чего и для кого; ее руки были бы прекрасными, если бы она не обгрызала ногти до мяса; а кожа была бы золотистой, как у Мариэлы, если бы ее чаще касались солнечные лучи. И глаза не были бы постоянно красными, с темными кругами, если бы она могла спать, могла бы отвлечься от телевизора и интернета.

Во внутреннем дворике Госпожи Мариэле пришлось хлопать в ладоши, чтобы та открыла дверь: в доме не было звонка. Хосефина окинула взглядом сад, теперь совершенно заброшенный, посмотрела на убитые жарой розы и засохшие лилии, на вездесущие сорняки необычайной высоты. Госпожа появилась в дверях, когда Хосефина заметила бетонную цистерну, почти скрытую травой. Белая краска облупилась, сквозь нее проступали красные кирпичи. Госпожа сразу же узнала их и провела в дом, будто уже поджидала. Алтарь на прежнем месте, но теперь на нем было втрое больше приношений и огромная Святая Смерть величиной с церковное распятие. В пустых глазницах светились прерывистые огоньки, наверняка от рождественской гирлянды. Хозяйка хотела усадить Хосефину в то же кресло, где она заснула почти двадцать лет назад, но ей пришлось отлучиться за ведром: девушку начало тошнить. Хосефину вырвало желчью, и она почувствовала, что сердце застряло где-то в горле. Госпожа положила руку ей на лоб:


— Дыши глубже, дитя, глубже.


Хосефина повиновалась, и впервые за много лет почувствовала облегчение оттого, что легкие наполнились воздухом, освободились от гнета ребер. Ей хотелось заплакать, поблагодарить Госпожу за то, что она ее исцеляет. Но, подняв голову, пытаясь улыбнуться сквозь стиснутые зубы, она заметила на лице Госпожи грусть и сочувствие.


— Детка, ничего не могу поделать. Когда тебя сюда привезли, все было готово, но мне пришлось выбросить это в цистерну. Я знала, что святые мне не простят и что Анья[7] снова приведет тебя ко мне.


Хосефина покачала головой. Она чувствовала себя хорошо и не понимала, что хочет ей сказать Госпожа. Неужели она действительно такая старая и не в себе, как предупреждала тетя Кларита? Госпожа со вздохом встала, подошла к алтарю и взяла оттуда старую фотографию. Хосефина узнала мать и бабушку на диване, справа от них сидела Мариэла, а слева, где должна была находиться Хосефина, оставался просвет.


— Они вызвали у меня такую жалость. Вся троица с недобрыми мыслями, с мурашками, бегущими по коже, с многолетней порчей. Я вздрогнула, лишь взглянув на них, я никак не могла избавить их от зла.

— Какого зла?

— Это старые пороки, детка, их нельзя упоминать. — Госпожа осенила себя крестным знамением. — Даже сам Христос не смог бы справиться, нет. Застарелое зло, оно им сильно навредило. Но не тебе, детка, ты не подверглась нападению. Не знаю почему.

— Нападению чего?

— Злых сил, которые нельзя называть. — Госпожа приложила палец к губам, требуя тишины, и закрыла глаза. — Я не смогла вытащить из них гниль и вложить в себя: у меня нет такой силы, и ни у кого ее нет. Не смогла ни растворить, ни очистить. Только передать кому-то другому, и передала тебе, дитя, когда ты здесь спала. Маленький Святой твердил, что не собирается на тебя нападать, ибо сама ты чиста. Но он солгал мне, или же я его не поняла. Все трое хотели передать зло тебе и убеждали меня, что будут о тебе заботиться. Но не стали. А что до фотографии, то я швырнула ее в цистерну, так что ее невозможно достать. Я никогда не смогу извлечь твои беды, потому что они на твоем снимке в воде, а он наверняка уже сгнил. Так они и остались на твоем фото, прилепившись к тебе.

Госпожа закрыла лицо руками. Хосефине показалось, что Мариэла плачет, но она не обратила на нее внимания, потому что пыталась разобраться в услышанном.


— Они хотели спасти только себя, детка. И эта тоже, — она указала на Мариэлу. — Хоть и маленькая была, но уже настоящая змея.


Хосефина вскочила, почувствовав силу от остатка воздуха в легких, которая придала устойчивости ее ногам. Конечно, это продлится недолго, но сил хватит, чтобы домчаться до цистерны и прыгнуть в дождевую воду. Пусть только емкость окажется бездонной, чтобы можно было утонуть вместе с фотографией и предательством. Госпожа и Мариэла не бросились за ней, но Хосефина бежала со всех ног, а когда достигла края цистерны, ее мокрые руки соскользнули, колени онемели, и она не смогла взобраться на бортик. И едва успела заметить в воде отражение своего лица — за миг до падения в высокую траву, рыдая от удушья и оттого, что побоялась прыгнуть.

Печальный бульвар Рамбла

Коварно и умело этот город мстит.

Мануэль Дельгадо

Вероятно, ее заложенный нос — в самолетах она всегда подхватывала вирус — как обычно, исказил обоняние, но при сморкании в бумажную салфетку неприятный запах лишь усиливался. Неужели Барселона и раньше была такой грязной? Во всяком случае, в первую свою поездку в этот город лет пять назад она этого не заметила. Не исключено, что виновата простуда, запах издавали застоявшиеся сопли, потому что на протяжении нескольких кварталов не пахло вообще ничем, как вдруг — эта напасть, вызывающая рвотные позывы. Воняло дохлой собакой, гниющей на обочине, или забытым в холодильнике и протухшим мясом, когда оно приобретает пурпурный цвет, как красное вино. Запах то исчезал, то вновь накатывал и портил своими волнами впечатление от красивейших улиц и живописных переулков с развешанным от балкона к балкону бельем, заслонявшим небо. Запах достигал даже бульвара Рамбла. София принялась наблюдать за туристами: не морщат ли они нос, как она. Но не заметно, чтобы у кого-то было брезгливое выражение лица. Возможно, ей все это лишь мерещилось потому, что город разонравился. Узкие переулки, прежде выглядевшие романтично, теперь пугали, а бары утратили свое очарование и напоминали точно такие же бары Буэнос-Айреса, заполненные пьяными посетителями, которые непрерывно орут и завязывают глупые разговоры. Жара, прежде — средиземноморская, сухая и приятная, сейчас казалась гнетущей. Впрочем, Софии не хотелось обсуждать новые впечатления с друзьями, чтобы не прослыть туристкой из Буэнос-Айреса, с высокомерным превосходством подчеркивающей недостатки райского города.

Она хотела уйти отсюда.

Вероятно, из-за той девушки.

Пять лет назад улица Эскудельерс вся была заполнена наркоманами, они валялись на тротуарах в грязной одежде. Теперь здесь пусто — наркоманов прогнала полиция, ввели штрафы за нарушения, и к тому же машины-поливалки ночи напролет моют улицы, особенно те места, где можно безобидно присесть и выпить пивка, закусив кебабом. Теперь надо просто тупо шагать или заходить в бары, ведь улицы предоставлены в распоряжение автомобилей.

Двигаясь по знакомому маршруту через квартал Раваль[8], она оставила в стороне беспокойную улочку Робадорс — плохо освещенную и кишащую воришками, что, если верить легенде, отражено в самом названии[9], с которым не решились спорить, — и дошла до более широкой и освещенной улицы имени маркиза де Барбера́. Впереди как-то неуверенно шла девушка в джинсах, слишком низко и тесно сидящих на бедрах, так что из-под короткой футболки выпячивался разбухший живот. Он был похож на белый сверток со складками, которые можно было легко скрыть под более длинной и широкой футболкой, но девушку эстетика явно не волновала. Они оказались одни на улице, было еще рано, восемь вечера. Странно, что улица была пуста, не появлялись даже туристы из хостела по соседству с интернет-кафе.

В какой-то момент девушка обернулась, взглянула Софии в глаза и произнесла с характерным каталанским акцентом, но на очень четком испанском: «Я больше не могу». Затем спустила джинсы и испражнилась на тротуаре болезненным поносом, который заставил ее поморщиться из-за кишечной судороги. Потом девушка повалилась у стены, едва не угодив в собственное дерьмо. София попыталась поднять ее, расспрашивая, где она живет, есть ли у нее чей-нибудь номер телефона, можно ли позвонить кому-нибудь. Пыталась выведать, что с ней стряслось, чего она наглоталась, но та лишь испуганно глядела на нее, не в силах сказать ни слова. Запах теперь был невообразимым, и у Софии даже глаза увлажнились от сдерживаемой тошноты. Через десять минут явились двое полицейских и увели девушку. София ответила на вопросы офицеров и задержалась, чтобы убедиться — с ней обращаются хорошо. Но надежды на то, что кто-то уберет улицу, не было. Пытаясь избавиться от вони, София закурила сигарету и почти бегом побежала на улицу де ла Сера, к дому Хулиеты, в квартире которой собиралась провести эти десять барселонских дней. У нее был ключ, которым она и воспользовалась. Вход в здание ремонтировали, так как несколько месяцев назад оно загорелось. Замок в подъезде работал плохо, поэтому какие-то бездомные устроились там на ночлег, развели костерок, чтобы погреться, а огонь распространился. К счастью, Хулиеты не было в квартире, когда пожар охватил дом, но она уже пострадала от огня годом раньше, зимой, когда попала в больницу после отравления угарным газом: у ее печки отсутствовал внешний дымоход.

Жилье Хулиеты трудно назвать квартирой — это офис, который сдавался в качестве жилья, без ванной, всего лишь с туалетом и душем в общем коридоре. Но помещение по меркам Барселоны было довольно большим, дешевым, и поскольку представляло собой «пентхаус», имело балкон-террасу, где летом было просто фантастически. София не знала, зачем Хулиета приехала в Испанию, впрочем, Хулиета, видимо, и сама этого не знала. Она жила здесь уже восемь лет, снимая под заказ анимационные короткометражки и видеофильмы. Когда надоедало, она бросала работу, но вскоре ей становилось скучно.

Она готовила салат, когда пришла София. Хулиета сделалась вегетарианкой сразу по прибытии в Европу, не в последнюю очередь потому, что ее первое пристанище было в сквоте, обитатели которого считали мясоедство главным грехом. Сначала она с воинствующим энтузиазмом переняла привычки своих новых друзей. А когда разочаровалась в них и покинула дом, то отреклась от уклада жизни захватчиков пустующего жилья, но все так же придерживалась их способа питания.

София не возражала против диеты своей хозяйки, к тому же при желании можно было купить на улице вкусную шаурму из курицы или мяса.

Сидя в красном кресле, которое по ночам раскладывалось и превращалось в кровать, София поведала подруге о случае с той девушкой. Хулиета перемешала салат и сказала, что в Барселоне это не считается чем-то необычным.


— Во всей Испании не найдешь города, где столько сумасшедших. В Мадриде их не так много, в Сарагосе еще меньше; мой брат говорит, что в Севилье тоже. А здесь полно безумцев и неизвестно почему.


Она разложила салат на две тарелки, села за стол и объяснила: сумасшедшие активизируются в зависимости от сезона. Например, женщина, носившая на голове столько заколок, что почти не было видно волос, появлялась только летом. Безумец в дредах, которому за пятьдесят, стучал палкой по металлическим жалюзи закрытых магазинов исключительно по праздникам, ближе к Рождеству. По словам Хулиеты, шум получался жуткий: удары напоминали выстрелы, и, случалось, он распугивал туристов. Сама Хулиета уже привыкла, хотя, впервые увидев его, подумала, что безумец собирается на нее напасть, поскольку он сопровождал удары палкой выкриками. Вот скоро ты познакомишься с местным стариком, который появляется посменно, утром и после обеда: проходит взад-вперед дистанцию метров в пятьдесят, иногда вопя, иногда тихо ругаясь, но всегда размахивая руками, будто пытается убедить кого-то невидимого в чем-то крайне важном. Согласно гипотезе Хулиеты, семья выводила этого мужчину на прогулку каждый день — родственникам надоело терпеть его в квартире, которая, как и другие в этом квартале, должна быть очень маленькой. Странно, что Хулиета никогда не видела его выходящим из какой-либо двери, потребовалось долго наблюдать за ним, чтобы вычислить дом и избавиться от странного чувства, которое вызывал у нее чокнутый старик. И не только он, но и все сумасшедшие барселонцы, которые кучковались в квартале Раваль.


— Это все равно как если бы… то, что я тебе сейчас скажу, — бред. Ну да ладно. Иногда мне кажется, что эти безумцы — не настоящие. Они служат воплощением городского безумия, неким предохранительным клапаном. Не будь их, мы бы поубивали друг друга или умерли бы от стресса. А может, мы убили бы полицейских, этих ублюдков, которые запрещают нам сидеть на ступеньках Музея, на площади Пласа-дельс-Анжельс… Ты заметила? Подонки, они устраивают рейды, считая «хамством» возможность присесть с пивом в руке на тротуаре.

— Причем с недавних пор! — послышалось с балкона.


Слова эти выкрикнул Даниэль, бойфренд Хулиеты и тоже аргентинец, уже двенадцать лет живущий в Барселоне. София не знала, что он дома. Даниэль вошел в комнату, вытер руки о штаны и начал свою тираду. Поведал, что по приезде в Барселону нашел этот город великолепным. Да, конечно, не все идеально, а как иначе? — зато круто. А теперь — полицейский городишко.


— Только послушай, что заявляет этот урод, — сказал он и начал рыться в стопке газет, пока не отыскал номер «Вангуардиа[10]».


София заметила, что ее друзья изо всех сил стараются не говорить на «чисто испанском» языке, избегают распространенных местных словечек. Вспомнила, как во время первого посещения Барселоны ее забавляло, сколько модных слов-паразитов вылетало из уст этой парочки. Теперь, похоже, они полностью отказались от местного сленга, за исключением немногих выражений, которые у них все же проскальзывали. Конечно, это вынужденное решение, некая разновидность верности родной Аргентине, смесь ностальгии и реального неудобства.


— Вот, нашел! — торжествующе воскликнул Даниэль и, откинувшись на спинку стула, начал читать:


«Пласа-дельс-Анжельс с наступлением хорошей погоды возрождает образ Барселоны двухлетней давности, когда она жила с клеймом бескультурья. Начиная с девяти вечера, пустые бутылки заполняют пандус и лестницу перед Музеем современного искусства, тогда как небольшая армия „жестянщиков“ бродит окрест, торгуя баночным пивом. А уборщики, более активные и эффективные, чем два сезона назад, не могут справиться с кучами бутылок, грудами пакетов и остатков еды на тротуаре. С наступлением жары усиливается желание наслаждаться прогулками на свежем воздухе. Заманчиво после работы выпить пива в летнем кафе в компании друзей, однако некоторые предпочитают сидеть прямо на бетоне площади, которая служит им сценой для импровизированной пьянки. Молодежь тусуется там перед ужином, с напитками из ближайшего супермаркета. А если забывают зайти в магазин, пользуются услугами бесчисленных „жестянщиков“, предлагающих банку пива всего за один евро, что намного дешевле, чем в любом баре этого квартала.

Уличный торговец объяснил нашей газете, что обычно зарабатывает около 30 евро за вечер. Во избежание конкуренции „жестянщики“ распределяют и согласовывают зоны и графики. Они покупают банки по 70 евроцентов и получают прибыль в размере 30 евроцентов, сбывая каждую за один евро. Они рискуют, потому что постановление о соблюдении порядка в общественных местах (о праве граждан) предусматривает штрафы до 500 евро за запрещенную продажу алкоголя, плюс возможная конфискация нераспроданного товара. Их клиенты тоже подвергают себя риску».


— Вот так и живем, да еще с кондовой журналистикой посреди всего этого дерьма, — фыркнул Даниэль. — На днях оштрафовали одного типчика, пившего колу на площади. С него сняли почти двести евро, раз он не пожелал встать, когда собирались мыть тротуар из шланга. Все моют и моют. И теперь даже в барах нельзя покурить. Да, известно, что так во всем мире, но ведь бар — место нездоровое, прости Господи. Оно для откровенной болтовни, для расслабухи. А здесь — фиг вам. Арендная плата жуткая: хотят, чтобы в городе жили только богачи, он для туристов. Уничтожают граффити! А ведь они были прекрасны, ни в одном другом городе мира таких не увидишь. Но поди объясни этим скотам, что такое искусство. Их это не колышет, они разрушают все.

— Один наш кореш загремел в тюрьму всего лишь за граффити с надписью: «Туристы, вы террористы». Бедняга получил почти четыре месяца, — вздохнула Хулиета. — Ты даже не представляешь, как нам хочется в Мадрид, но здесь у нас работа. Этот город меня достал. Я уже не выхожу по вечерам, чтобы не расстраиваться, предпочитаю сидеть дома.


Пообедав, они отправились на прогулку. Вечер был хорош, и друзьям захотелось познакомить Софию с новыми барами, которых не было, когда она впервые приезжала в Барселону, и еще чтобы она увидела старые, которые тогда не удалось посетить. Так они добрались до бара-ресторана «Жасмин». София попыталась прочитать плакат, который, вероятно, рассказывал историю мадам Жасмин, давшей имя заведению, но свет был слишком тусклым, а она плохо видела без очков. Спросила Даниэля, который знал много старых баек Китайского квартала, но он ничего не припомнил. «Если ее звали „мадам“, наверняка это была шлюха», — вынес он свой приговор. Затем попросил подождать его немного и вернулся с местным дружком Мануэлем. Представил его как одного из немногих каталонцев, идущих в ногу со временем. У Мануэля были короткие дреды, он носил футболку в черно-белую полоску.

— Наша подруга из Буэнос-Айреса желает узнать легенды Китайского квартала.

— Постараюсь быть полезным барышне, — улыбнулся Мануэль.


Он был в подпитии. Хулиета пояснила, что работала с Мануэлем над монтажом звука для видеофильма, а потом спросила о мадам Жасмин. Мануэль ответил, что это знаменитая история. Жасмин родилась в Китайском квартале в конце девятнадцатого века. Дочь продавщицы цветов. Понятное дело, была бедна и стала шлюхой. Этот квартал тогда был настоящей клоакой, а Жасмин превратилась в хозяйку борделя, посещаемого поэтами и анархистами. Она влюбилась в одного анархиста, родила ему сына. Однако франкисты убили анархиста, и тогда Жасмин организовала опиумную курильню. А сын ее погиб, обезглавленный повозкой на бульваре Рамблас, сообщил Мануэль, добавив, что не знает подробностей. Известно лишь, что мальчику отрезало голову, но как именно это произошло — никто не знает.


— Какой ужас, — ойкнула Хулиета.


А Мануэль продолжил рассказ о том, как Жасмин заперлась дома и принялась курить опиум и осушать бутылки. Выходила раз в неделю за покупками на рынок Бокерия с безголовой куклой в руках. Мануэль уточнил, что шея куклы была сделана из кожи мертвого сына.

— Какая милая история увенчала прекрасный вечер, — рассмеялся Даниэль, закуривая. Было видно, что он заметно нервничает. Слова его прозвучали глупо и как-то неловко.

— А дом, в котором она жила, находился здесь, поэтому и назвали это место «Мадам Жасмин». Здание снесли при прокладке бульвара Рамбла-дель-Раваль.

— Удручает эта Рамбла-дель-Раваль, — вздохнул Даниэль.

— Дружище, не случайно же его называют Печальным бульваром! Говорят, безголовый мальчик бродит здесь до сих пор, он — один из многих детей-призраков Барселоны…

— Мануэль, ну хватит, ты же знаешь, мне от таких историй становится плохо, — разозлилась Хулиета.


Мануэль улыбнулся Софии и спросил ее:


— Довольна? У меня припасено еще несколько историй, но чтобы их услышать, тебе придется выпить со мной кофе, потому что некоторые дамы тут не выносят страшилок.


Не дожидаясь ответа, он спросил Даниэля о том, когда они смогут подправить видео, над которым работали, после чего разговор перешел к именам людей, не знакомых Софии, и к трудовым отношениям, которые ее не интересовали. Поскольку Хулиета тоже была занята болтовней, София смогла немного поразмышлять о кукле с шеей из мертвой кожи. Внезапно бар с его дизайнерскими коктейлями и финиковыми салатами показался ей ужасным, она захотела уйти. Но дождалась, пока друзья начнут зевать.


Следующим вечером София и Хулиета вышли на прогулку одни. Захотелось провести вечер вместе, по-дружески. Даниэль рад был отпустить их, чтобы побыть в одиночестве и посмотреть оставшиеся сезоны любимых сериалов. Он признался, что предпочитает вечерним прогулкам по Барселоне сидение у телевизора, и казался при этом искренним.

Закрыв дверь, Хулиета крепко сжала руку подруги. Не хочу идти в бар «Ла-Конча» к этим трансвеститам, заявила она. Все равно шоу там уже не то, что раньше, теперь половина времени уходит на проводы холостяков, а другая половина — на приветствие будущих мужей. Там бывают даже подростки, мальчишки. Такое упадничество, настоящий тоскадром. Прежде выступления были великолепны, они захватывали, а сейчас грустно видеть, как актеры маскируются под звезду театра и кино Марису Паредес, устраивая зрелище на любой вкус. Нет уж. Хулиета хотела зайти в какой-нибудь бар, чтобы выговориться, рассказать то, о чем никогда не осмелилась бы поведать в электронных письмах или редких телефонных беседах. «Мне было очень тяжко в прошлом году», — призналась она и внезапно залилась слезами, которые долго сдерживала. София завела ее в ближайший открытый бар, протянула пачку бумажных салфеток. Воздух внутри был застоялый, пахучий, но казалось, Хулиета ничего не замечает. Бессмысленно сейчас расспрашивать подругу, ощущает ли она то же самое.

Они заказали кофе — спиртного обеим не хотелось. Немного успокоившись, Хулиета смогла заговорить. По ее словам, она сошла с ума, возможно потому, что слишком много думала о безумцах Барселоны.


— В этом городе всегда столько выставок, и встречи президентов, и матчи «Барселоны»… Воздушное пространство кишит вертолетами, они летают так низко, ты не представляешь, каково это.


София кивнула, вообразить-то она могла.


— А в прошлом году мы с Даниэлем хотели, как это… ну, я хотела забеременеть. Я действительно была не в себе, говорю это серьезно. Сейчас мне кажется абсурдом произвести на свет ребенка, когда у тебя совсем нет денег. И к тому же… но об этом чуть позже.


Хулиета оглянулась, словно почувствовав чье-то присутствие. Вздохнув с облегчением, продолжила разговор:

— Дело в том, что в прошлом году я хотела родить ребенка во что бы то ни стало. Но когда мы начали пытаться, мне пришло в голову, что за мной прилетят вертолеты. Что они появляются лишь для того, чтобы за мной следить.

— Ну и ну, Хулиета.

— Да, понимаю, и тебе не нужно мне ничего объяснять, я была параноиком. В прошлом месяце я перестала принимать антидепрессанты, немного скучаю по ним, но что поделать. Короче, я опасалась, что вертолеты прибудут за мной, чтобы забрать меня и моего младенца для каких-то экспериментов, в общем, бред из научной фантастики. Или что они просто украдут моего ребенка. Не знаю, как тебе объяснить, но вертолеты мне казались похитителями детей Барселоны. Я на этом ужасно зациклилась, но Даниэль узнал об этом слишком поздно. Он вкалывал целыми днями, работал над каким-то важным видеофильмом. А я пряталась от вертолетов под кроватью или сооружала палатки из простыней. Не могла заставить себя выйти на улицу. Однажды Даниэль нашел меня в моем укрытии, перепугался и отвел к психиатру, бедняга.

— Ты забеременела?

— Нет. Странно, потому что мы не предохранялись около шести месяцев. Похоже, кто-то из нас не способен иметь детей. Все равно, начав лечение, мне пришлось прекратить попытки, потому что эти таблетки противопоказаны при беременности. К тому же я поняла, что желание иметь детей было частью моего безумия.


Хулиета сделала последний глоток кофе и понизила голос.


— В Барселоне нельзя иметь детей. Ты слыхала, что Мануэль поведал нам вчера вечером? Детьми здесь обзаводиться не нужно.

— О чем ты?

— Об этом самом! Думаешь, ребенок Жасмин, гуляющий по Барселоне, единственный такой? Мануэль ведь все объяснил.


Глаза Хулиеты стали совершенно непроницаемыми, на губах застыла жесткая улыбка — полная противоположность радостной. София подумала, что ее подруга не полностью излечилась от паранойи и что надо будет поговорить с Даниэлем, как только они вернутся домой. Хулиета дотянулась через стол до руки Софии. Пальцы ее были холодными, дрожали.


— Теперь-то ты все поняла, — сказала она.

— Хулиета, ради бога, что я должна понять?

— Ты уже почувствовала запах. Запах детей. Я же видела, как ты морщила нос.


София вздрогнула. Хулиета настаивала: подруга должна знать все. Она рассказала, что, когда они с Даниэлем появились в квартале Раваль в 1997 году, их соседи пребывали в расстроенных чувствах. Крупнейшая сеть педофилов в Европе протянула в Барселону одно из своих главных щупалец. Поговаривали о фотографиях детей, появившихся на свет от матерей-проституток — несчастные женщины отдавали их педофилу Хавьеру Тамариту Тамариту. Этих ребят держали в приюте на Черной площади. Потом тот приют ликвидировали, но невозможно узнать, чьи это дети, так как священники и монахини уничтожили картотеку. Беспризорные неграмотные детишки выстраивались в очередь. От одного нестерпимо несло: его тряпье служило ему и матрасом. Этот мальчик бродил по городу, распространяя невыносимое зловоние. Говорят, что социальные работники не могли снять с него одежду, так как она прилипла к телу вместе с грязью. По слухам, у него были не только вши, но и белые черви в волосах, а также язвы под мышками; его ни разу не купали, этот звереныш к тому же мог обгадиться от страха и даже не смывал экскременты. Это дитя люди видят чаще остальных, он призрак, который прикасается к вам своими черными ручонками. Он тот, кто вешает вашу куртку на стул в барах, после чего она источает запах мертвечины. Матери-наркоманки оставляли своих детей дома, и они падали с балконов. Ключи от квартиры им вешали на шею уже в три-четыре года. Вырастая, они убивали таксистов и умирали от передозировки наркотиков… Они стояли в очереди за деньгами, потому что им выплатили сорок тысяч песет за то, чтобы они покинули квартиры в самом густонаселенном районе в мире после аналогичного в индийской Калькутте. Дома разрушались, электричества и водопровода не было; повезло тем, кто имел санузел. Тогда решили физически искоренить Китайский квартал. Операция «Черный остров» охватила улицы Ноу, Сан-Рамон, Маркиза-де-Барбера. Одни из граффити предвещали «накопление ярости». Дело квартала Раваль привело к криминализации местного движения теми, кто отвечал за модернизацию старой части города. Тамарит не был агрессивным, мое расследование в отношении этого пациента показало, что он обладал способностью к торможению и оправданию своей педофилии, но ему сделали химическую кастрацию для снижения уровня либидо, уменьшили половой член, провели несколько операций.

Как пояснила Хулиета, в общем, дело это было мутное, похожее на мошенничество. Его использовали, чтобы выселить кучу людей и очистить квартал. Часть активистов была из одной местной партии, другая из иной, не слишком понятно, но точно, что это была проблема правительства Каталонии и мэрии Барселоны. Короче, вопрос политический.

Однако теперь уже никто не вспоминал о деле квартала Раваль. Хулиета понимала почему. Ведь если снова заговорят о недавнем прошлом, придется вспомнить и детишек. Нет, не тех, которых якобы изнасиловали, поскольку таковых, видимо, и не было вовсе, а был чистый шантаж. Придется вспомнить других — неживых.


— Тут один мальчик постоянно бродит по улице Тальерс и бормочет: «Клянусь моими покойниками». Вначале я думала, что мальчик живой, но нет, он появляется всегда в одно и то же время и не все его замечают. Ужасный тип на шикарной улочке с ее магазинами для меломанов… Я не всегда решаюсь там гулять. Хотя это за пределами той территории, это уже Готический квартал.

— Милая, тебе бы надо…

— Ну, не считай меня такой уж сумасбродкой. Все горожане про это знают и только прикидываются идиотами. Но ты уже все поняла, видно по твоему лицу. Кого из них приметила?


София заглянула в чашечку с остывшим кофе. Подняла глаза и просканировала соседние столики. Вблизи двое высоченных скандинавов потягивали пиво, лопоча на странном языке со множеством гласных звуков. У автомата для продажи сигарет двое каталонцев опускали монеты в прорезь. На стенах — реклама шоу в концертном зале «Сидекар» и выставок в Музее современного искусства. Англичане подкрепляли свою дурную репутацию пьяным ором на улице, не исключено, что напевали они при этом классику, которую невозможно было распознать. Но все это казалось обычным в городе с эксклюзивными барами, наподобие того, где подавали только свежевыжатые фруктовые соки и смузи. В городе с его магазинами дизайнерской одежды, с туристами, впечатленными модернизмом, и девушками, которые нежились на пляже в прибрежном квартале Барселонета. София опасалась поддаться влиянию, позволить себе увлечься паранойей своей подруги, которая подтвердила ее собственные неприятные впечатления. А вдруг опасения вызваны всего лишь глубокой неприязнью Хулиеты к гордячке Барселоне? Может, это фобия провинциалки? Она уже решила промолчать, когда в нос вдруг ударил пряный запах, как крепкая мята, от которого заслезились глаза. Отчетливо ощутимый, черный запах склепа.


— Я ничего не видела, — произнесла София.


Она не солгала. Но поверила, что скоро все это увидит. Хулиета выглядела разочарованной, испуганной. Однако подруга ее успокоила, пожав ей руку, и продолжила:


— Но я почувствовала запах. Я и сейчас его ощущаю.


София подавила рвотные позывы глубокими вздохами и взяла ароматическую салфетку, чтобы хоть немного заглушить вонь.

— Где и когда ты это чувствовала? — прошептала Хулиета.

— Повсюду. И сейчас.

— Знаешь, что они делают? Не отпускают тебя.

— Кто?

— Эти самые ребятишки. Мы не можем покинуть Раваль. Те дети несчастны, и они не желают, чтобы кто-то ушел, они хотят, чтобы ты страдала, они высасывают из тебя силы. Когда ты захочешь уехать, то внезапно потеряешь паспорт. Или опоздаешь на самолет. Или по пути в аэропорт твое такси попадет в аварию. Или тебе предложат работу, от которой ты не сможешь отказаться, поскольку там платят много денег. Эти дети похожи на сказочных эльфов, которые ночами переставляют вещи в комнате, но все намного хуже. Те, кто утверждает, что не хотят покинуть Раваль, на самом деле лгут. Они просто не могут отсюда выбраться, и привыкают терпеть.


София закрыла глаза. Ей послышались быстрые шаги мальчишек, бегущих босиком по обновленным улицам Раваля. Она представила себе мальчика, чья грязная одежда служит ему матрасом, злого и несчастного мальчика. Почти воочию смогла увидеть беззубый рот и страдающий взгляд. Ей очень не хотелось видеть его во плоти, сидящим в одном из подъездов хозяйственного магазина «Эскудельерс», укутанным в старое одеяло наркомана. Она не желала видеть ночной обход, который мальчик со своими дружками устраивает на Черной площади.

— Ты уедешь завтра, — серьезно сказала Хулиета. — Давай поменяем авиабилет, я тебе помогу. Ты здесь гость, а гости не должны застревать.


Затем, провожая взглядом огни вертолета, следовавшего на север, она прошептала:


— Возвращайся домой, покинь нас. И не волнуйся. Когда-нибудь сбежим и мы. Это случится скоро.

Смотровая площадка

Она хотела убедить малышку, дочку нынешнего хозяина отеля, чтобы та не боялась. Нечего бояться. Да, она бывала там, но ребенок не мог ее заметить. Никто не мог ее увидеть, если, разумеется, она не принимала соответствующий облик. Однако бесформенность лишала присутствия. А девочка не обладала сверхчувствительностью, просто боялась. Малышка пробегала мимо лестницы, ведущей на смотровую площадку гостиницы, воображая, что там, в башне, которая долго считалась самым высоким сооружением в Остенде, прячется сумасшедшая — длинноволосая женщина в белой ночной рубашке смотрится в зеркало. Девочка боялась и повара-итальянца, швырявшего дрова в топку котла даже после увольнения (она опасалась, что он, притаившись, обнаружит ее в коридорах и бросит в огонь вместе с поленьями).

Став взрослой, дочь хозяина больше не проводила зимние сезоны в отеле. Женщина объясняла, что не выносит убожества изолированного курорта зимой при сильном ветре и отсутствии хотя бы одного действующего кинотеатра в Пинамаре. Говорила, что опасается воров. Ложь. На самом деле она испытывала страх, и это был тот же самый страх, который парализовал ее в детстве в извилистых гостиничных коридорах. Страх не пускал ее в почти монашескую столовую первого этажа и к большому зеркалу, дожидавшемуся реставрации в комнате-хранилище, где она опасалась увидеть что-то неведомое.

Все это было странно, но еще более странно то, что рассказывали люди, гости отеля и сам хозяин. Например, история рабочего, погибшего на строительстве и расплющенного так, будто гостиница спорила масштабами с готическим собором. Одна из приезжих уверяла, что слышит праздничный шум в главной столовой, который всякий раз стихал, когда она пыталась подойти поближе. Повар подтвердил слухи о пирующих призраках. Выдумки. Ей нужно было обнаружить в отеле то, чего другие боялись — или выдумывали. Но она не справилась с этим, даже когда бельгийцы покинули отель, чтобы отправиться на войну. Даже в годы после песчаной бури, когда здание завалило до второго этажа. Даже тем летом, когда кит выбросился на берег и мириады мух вторглись на пляж, издавая гул смерти, питаясь телом несчастного животного. Тем летом никто не купался.

Конечно, в отеле останавливались отчаявшиеся люди. Да, она слышала, как они размышляли о желании умереть, и посылала им сны о тяжелом детстве и позабытых муках. Но никто не был к этому готов. И неправда, что для таких существ, как она, времени не существует. Ее охватила тяжкая усталость. Каждым новым летом она надеялась, что оно станет последним, и все больше времени проводила на смотровой площадке, куда почти не проникали голоса живых людей, которым она умела так хорошо подражать, но не понимала их.


…А если этот дерьмовый пакет не поместится в чемодане, я сдохну ночью от холода на побережье, подумала Элина и, не сдержавшись, заплакала снова, как теперь случалось даже от пустяка. Так было, когда перегорела лампочка в столовой, а у нее не было запасной, да она и понятия не имела, как ее заменить. Или когда забыла заплатить за электричество и пришлось тащиться через весь город в офис компании. Или когда у нее кончились таблетки и она отправилась искать дежурную аптеку в четыре часа утра. Элина отпросилась с занятий на факультете и попыталась успокоить свою семью и друзей, но это было так трудно, что она перестала отвечать на телефонные звонки и сообщения. Теперь ей стало безразлично, тревожится ли о ней кто-то. Она даже скрыла от всех, что бросила терапию и осталась лишь на таблетках. Ей не о чем стало говорить, хотелось не выворачивать душу, а жить в смутном эфемерном состоянии, которое отключало ее от действительности, но позволяло влачить существование — все более слабое, но достаточное.

У Элины не было желания даже ехать в отель, но она пообещала себе это несколько месяцев назад, до больницы, когда еще верила, что неделя на море может привести ее в чувство, заставит перестать думать о Пабло. Он ушел и больше не звонил и не писал. Элина не знала, жив он или мертв, она предпочла бы любую из двух версий, лишь бы не жить в подвешенном состоянии, дожидаясь его на протяжении года. Как обычно, она отправила ему послание, сообщив, куда намерена поехать. Даже выслала номер телефона. Она собиралась отметить свой день рождения в отеле. И если Пабло жив, если когда-то он действительно любил ее, он должен откликнуться.

Элина тосковала по тому, как он поглаживал ее по спинке, подтрунивая над ее паранойей, скучала по его бесполезным попыткам ее утешить… Пусть даже он посмеивался над ее привычкой подолгу мыться, над ее равнодушием к еде, над костлявыми бедрами и манерой говорить, размахивая руками. Ей очень хотелось снова разглядывать фотографии Пабло и ревновать, когда он уделял ей меньше внимания, чем коту, и прогуливаться с ним под лучами солнца, для защиты от которых он всегда носил темные очки. Скучала по его звонкам на рассвете, по любованию им, спящим, по его умению молчать, вызывавшему у нее злость, если оно затягивалось, по тем утрам, когда умоляла его не уходить и рыдала, когда он покидал ее, хотя и возвращался через два часа. И она никогда, никогда не оставила бы его так — в неведении, не попрощавшись, неблагодарно, а если он умер, что вполне вероятно, поскольку никто о нем ничего не знал, разве что от нее это скрывали, но как могли скрывать, видя, как ее рвало кровью от голода, видя, как она кусает подушку, разрывая наволочку, если видели ее наносящей себе раны и пьяной, дожидающейся часами письма по электронной почте, уставившись в экран компьютера до головной боли и красных глаз и рыданий на клавиатуре, и она не выходила на улицу в ожидании телефонного звонка; и если все они слышали, как она посылает в задницу всю эту чушь — советы двигаться вперед и король умер — да здравствует король, и жизнь продолжается, тебе надо заняться сексом, и вокруг тысячи парней, ты красива, пойдем на танцы, я кое с кем тебя познакомлю.


Девушка ей понравилась, но с годами она научилась не доверять первому впечатлению. Ей вспомнилось, как почти двадцать лет назад она встретила светловолосую женщину с покрасневшим от слез носом и запавшими глазами; вечером узнала, что та приехала в отель, чтобы провести несколько дней на море и попытаться немного прийти в себя после смерти сына. А она приняла облик ребенка и являлась ей в гостиничных коридорах, в номере, около спа-салона, на лестнице, ведущей на второй этаж. Но женщина лишь кричала и кричала, и ее увезли на «Скорой помощи». Она была с мужем. Усвоенный урок: такое годится лишь для незамужних.

Девушку звали Элиной, она была одна. Красивая, но не сознающая этого; под глазами круги от бессонницы и чрезмерного количества выкуренных сигарет. Вид у нее был вызывающий, она не проявляла симпатии к говорливым, обаятельным хозяевам отеля, а на других постояльцев даже не смотрела. В первый день она пошла на пляж, не вышла ни к завтраку, ни к обеду, а за ужином поковыряла вилкой в тарелке и незаметно проглотила три таблетки, запив вином. Ей было известно, что Элина ненавидит пляжи. Тогда зачем она здесь? Видимо, что-то случилось с ней на пляже когда-то. Это надо будет выяснить той же ночью, чтобы Элина все вспомнила во сне.

Она пересекла коридор, устланный голубым ковром, и вошла в номер. Элина оплатила один из лучших, с микроволновкой и холодильником — номер люкс, но было заметно, что она не намерена пользоваться никакими благами. Было еще рано принимать обличье. Лучше завтра. Сегодня главное, чтобы Элине приснилась та ночь на пляже, когда ей было семнадцать и она считала себя неуязвимой. В ту ночь, выходя из зала боулинга, она согласилась пойти с пьяным мужчиной на пустынный берег. Он закрыл ей рот, чтобы не кричала, но от страха Элина даже не пошевелилась. А потом никому ничего не сказала. Помылась, поплакала и купила специальный крем, чтобы избавиться от запаха и смягчить жжение песка, досаждавшего ее нежной коже внутри.


Самый подходящий момент для таких мерзких воспоминаний, подумала Элина и выглянула в окно своего номера, выходившее на бассейн. Не то чтобы она забыла ту злополучную ночь на берегу, однако во сне она появлялась редко. Но Элина знала: именно поэтому Пабло бросил ее. Потому что иногда он прикасался к ее телу, и ей вспоминался песок между ног и боль; приходилось останавливать Пабло, и от страха она не могла ничего объяснить. Понятно, что ему в конце концов это надоело, ведь она навсегда осталась порченой.

У бассейна беседовала какая-то пара, расположившись в шезлонгах и держась за руки. Элина тут же возненавидела их. Купались мальчишки, хотя не было жарко, а мужчина лет пятидесяти читал в тени книгу в желтой обложке. Постояльцев мало, или, по крайней мере, так казалось в тихом отеле. Плохая была идея, подумала Элина и прождала сначала час, затем другой, но никто так и не позвонил. Ей уже тридцать один год, а она до сих пор не знает, что делать дальше. Как ей быть? Потратить двадцать лет на преподавание, обучать студентов. Десятилетия жить на скромное жалованье, а потом — смерть в одиночестве; потратить годы на заседания кафедры и нравоучения. Иной перспективы не просматривалось. К тому же если быть честной с собой, то, вероятно, она не сможет дальше преподавать. Потому что на последнем занятии разрыдалась, объясняя теорию Дюркгейма[11], вот идиотка. Выскочила из аудитории и теперь не сможет забыть хихиканья студентов, хотя их смех был не столько жестоким, сколько нервным, но как же ей хотелось их всех поубивать. Она заперлась в преподавательской. Когда Элину обнаружили, ее била дрожь. Вызвали «Скорую», а дальше она почти ничего не помнила, пока не очнулась в клинике — дорогой, оплаченной матерью, с очаровательными и невыносимыми профессионалами. Начались групповые сеансы, и возникло ужасное чувство, что ей безразлично, о чем говорят остальные; она думала о способах умереть во время практических занятий («вонзить заколку в яремную вену?»). Безразличны были и индивидуальные сеансы терапии, на которых она хранила молчание, ибо ничего не могла объяснить. Потом — подозрительная выписка из клиники. Родители арендовали ей квартиру для самостоятельной жизни, скорейшего выздоровления и возможности вписаться в общество — как обычно и поступают в таких случаях. А вот Пабло даже не спросил, где она теперь. По настоянию психиатра Элина вернулась на факультет на месячный срок, однако выдержала лишь две недели, отпросилась и теперь оказалась на пляже.

Она собрала волосы в небрежный хвост и решила пойти пообедать — проснулась, как обычно, слишком поздно, потому что уже не контролировала, сколько таблеток принимает. А потом она заставит себя спуститься на пляж. Сегодня солнечно. Говорят, что море успокаивает нервы. По пути в столовую Элина прошла мимо странных скульптур овец, которые, казалось, вышли из огромного рождественского вертепа, и понаблюдала за тем, как пара подростков развлекается, запихивая бутылочную пробку в пасть бронзовой жабе.

Снова поковыряла вилкой в тарелке, но все-таки умудрилась съесть два кусочка и выпить бутылочку «севен-ап», — как-никак содержит сахар. И отправилась на пляж, находившийся всего в одном квартале. Добраться туда можно было по выложенной булыжником дорожке, теснимой кустами, от которых у нее перехватило дыхание: а вдруг там кто-то скрывается? Элина бросилась бежать и увидела старую деревянную лестницу и море. Огромный пляж с прозрачнейшей водой и более светлым, чем на остальной части берега, песком. Небо сине-фиолетовое: собирался дождь. Она устроилась в шезлонге под тентом и стала смотреть, как мужчины — лет сорока, но все еще стройные — играют в футбол. Захотелось приблизиться к ним и даже, может быть, увести одного в свою постель, ведь у нее не было секса уже год. Но она понимала, что не сделает этого, что отчаяние распространяет неприятный ореол, который ее окружал. Элина заметила девушек, бросающих вызов ветру своими бикини. Дождавшись ливня, она позволила себе промокнуть до нитки. Когда с ее длинных волос начало капать на брюки, когда холодная вода побежала с шеи на грудь и живот, она достала из сумки лезвие бритвы и принялась резать руку точными движениями — один порез, другой, третий, пока не хлынула кровь и она не почувствовала боль и нечто похожее на оргазм. Не беда, что холодает, ее согреет боль. Впрочем, это уже не так важно. Она лишь боялась, что какая-нибудь милосердная душа заметит ее, сжалится и позвонит в Буэнос-Айрес или в «Скорую помощь», а то и на «горячую линию» для самоубийц. Вернувшись в гостиницу, Элина спросила, не звонил ли ей кто-нибудь. «Пока нет, дорогая», — ответила телефонистка, расплывшись в улыбке. В номере Элина погрузилась в ванну и снова прошлась по порезам, так что кровь поплыла вокруг нее и окрасила воду в красный цвет. Выглядело красиво. Она нырнула и открыла глаза под водой, в океане розоватой пены.


По утрам столовую заполняли постояльцы. Ей не хотелось ни с кем общаться, но за завтраком к ее столику подсела девушка, которая, скорее всего, только что приехала — она была очень уж бледная и держалась скованно. Элина заказала кофе с молоком, чтобы не заснуть — после бессонной ночи у нее кружилась голова. Сердце застучало в груди от первой же атаки кофеина, но ей было все равно. Как хорошо умереть вот так, внезапно, неожиданно, столь простым способом. Гораздо лучше, чем наглотаться таблеток: когда однажды попыталась это сделать и очнулась с трубкой в горле, то уразумела, как важно рассчитать передозировку. Потом она поняла, в чем ошибка, узнала, какие таблетки надо было принять, но повторить не решилась.

После робкого приветствия девушка спросила, поднималась ли Элина в комнату Сент-Экзюпери. Элина ответила — нет, и подумала: какое мне дело до этого писателя. А девушка настаивала, что подняться туда нужно обязательно, причем вовсе не с литературной целью. «Мне сказали, что если сделать фотки внутри, то они всегда выходят смазанными. Говорят, там обитает призрак. Не знаю, правда ли. Но этот отель заслуживает призрака».

Возможно, ответила Элина, однако, по правде говоря, Сент-Экзюпери меня не пугает. Девушка рассмеялась. Смех у нее был странный, вымученный, но не фальшивый, просто она словно бы не привыкла смеяться. Девушка показалась Элине симпатичной, или, по крайней мере, не такой неприятной, как богатые рафинированные парни и мужчины с их такими интересными разговорами, или томные девы со своими бойфрендами, в очках и с книгами под мышкой, или сорокалетние мужчины, откупоривающие по вечерам дорогие вина и вдыхающие их аромат, прежде чем закурить сигару.

«А про смотровую площадку тебе известно?» — спросила девушка. Совсем немного, ответила Элина. Ее никому не показывают, потому что сооружение старое, его не ремонтировали и там опасно. Но девушка отрицательно покачала головой. У нее были длинные руки, а сама она — невысокая, поэтому выглядела непропорционально, если не сказать уродливо. «Нет, не опасно. Да, лестница крутая, но я по ней ходила. Можем подняться вместе. Дверь на замок не запирают, это враки. Она лишь немного застревает».

Ладно, согласилась Элина, завтра же пойдем. Ей требовалось двадцать четыре часа отсрочки, чтобы попытаться выспаться. И, что еще важнее, найти интернет-кафе на случай, если Пабло прислал письмо.

Однако она так и не добралась до кафе, почувствовав дрожь в руках, нехватку воздуха, знакомое желание покинуть тело, постоянные мысли об одном и том же. Элина закурила в коридоре и вернулась в свой номер с зажженной сигаретой. В ожидании ночи и следующего дня она лежала навзничь в постели — с включенным телевизором, который она не слушала и не понимала, о чем там говорят. Она была напугана тем, что не может даже заплакать.

Такие существа, как она, не испытывают ни азарта, ни возбуждения. Они просто уверены в себе. И она тоже уверена, что Элина — та самая. А значит, все получится.

Она отвела Элину на смотровую площадку. Правда, дверь на крутую деревянную лестницу хозяева запирали на ключ, но, разумеется, ей такие запоры не помеха. Элина карабкалась позади, тяжело дыша. По пути наверх в руку вонзилась заноза, но она даже не пикнула. А когда добрались до квадратного пространства смотровой площадки, выяснилось, что, если встать на цыпочки, в окна видно море и свет цвета охры. Можно почувствовать запах деревьев и разглядеть тени внизу, в какой-то ложбине близ башни. На лице Элины появилась улыбка.


— Когда дочка хозяина была маленькой, она считала, что здесь прячется сумасшедшая.

— Какая еще сумасшедшая? — Элина продолжала улыбаться.

— На самом деле нет тут никого, и никогда не было. Крошка просто начиталась книг про запертую женщину.

— В книжках сумасшедших часто запирают, — пробормотала Элина.

— Но они могут сбежать.

— Могут, — согласилась Элина и уселась на пол, перебирая осколки стекла, валявшиеся здесь после ремонта, который так и не завершился. — Позавчера у меня был день рождения, — продолжила она. — Мне исполнился тридцать один год.

— И ты не захотела отпраздновать?


Элина взглянула на нее, и девушка улыбнулась, хотя это было, конечно же, неуместно. Может, ей следовало обнять Элину, как обычно поступают люди. Но тогда был риск именно этим все и испортить.

Лучше, наверное, сводить Элину на смотровую еще разок, завтра.

И закрыть там на ключ.

Надо, наверное, показать ей свое истинное обличье, прежде чем оставить одну взаперти. И позаботиться о том, чтобы постояльцы и владельцы отеля не слышали крика. Она ведь обладала способностью контролировать звуки, достигавшие человеческих ушей.

Потом надо будет дождаться, когда голод вызовет у Элины отчаяние, и разговаривать с ней через закрытую дверь, предупредив, что никто не станет ее искать, потому что она всем безразлична.

Можно будет войти сюда снова или даже сделать это несколько раз, если потребуется продемонстрировать все стороны своего подлинного обличья. И свой настоящий запах. И, конечно же, ощутимое прикосновение. О, ей было известно, что нет ничего ужаснее этих прикосновений.

А потом дожидаться грохота, шума, криков, ведь Элина внимательно осмотрела не только окна, но и лестницу. Одного неверного шага по ступенькам будет достаточно. А если нет, то Элина может снова подняться и снова броситься с высоты. Она на такое способна.

И тогда по отелю начнет расхаживать сама Элина — с холодными окровавленными руками.

А она станет свободной, потому что наконец-то нашла себе Элину.

Где ты, любимый?

Я храню три воспоминания о нем, но одно из них может быть ошибочным. Порядок воспоминаний произвольный. Первое: он сидит в кресле, подстелив под себя полотенце, сидит совершенно голый и смотрит телевизор. На меня не обращает внимания, но мне кажется, что я за ним слежу. Его пенис покоится среди копны черных волос, а по груди проходит темно-розовый шрам.

Второе: жена вводит его — снова голого — за руку в комнату. Он поглядывает на меня искоса. Шевелюра у него длинная даже для того времени — семидесятых — и прикрывает шрам.

Третье: он мне улыбается, и его лицо так близко к моему. В этом воспоминании я ощущаю себя беззащитной и застенчивой, но не знаю, реально ли это — тут нет естественности, как в остальных, я вполне могла это выдумать, хотя и узнаю чувство застенчивости и уязвимости, которое часто возникает в моих снах. Не знаю, прикоснулся ли он ко мне. Ощущение, сопровождающее воспоминание, похоже на желание, тогда как, если мои подозрения верны, оно должно вызывать ужас. Я его не боюсь, этот образ не преследует меня, даже когда я пытаюсь представить что-то вроде детской травмы и ее последствий во взрослой жизни. Мне было пять лет, когда я увидела его впервые. Он тяжело болел, перенес операцию на сердце, и она прошла не так, как нужно. Потом, когда я перестала бывать у него дома — точнее, в доме моих подруг, его дочерей, — то узнала о его смерти. Сейчас уже не вспомню его имени: так и не осмелилась спросить моих родителей.

Спустя какое-то время после его кончины я принялась ногтями царапать себе грудь ровно посередине, чтобы возникло подобие его шрама. Делала это перед сном, лежа голышом, и разглядывала следы на коже, пока они не исчезали и у меня не начинала болеть шея.


Когда бывало слишком жарко, мне нравилось сидеть в самой прохладной комнате, которую мама называла «холостяцкой». Этой комнатой у нас никто не пользовался, потому что мама приспособила ее для хранения старых книг и мебели. Мне здесь нравилось, я любила упасть в голом виде на кожаное кресло, такое всегда холодное, и читать целый день, включив вентилятор. Мои друзья-соседи и школьные подруги купались в клубном бассейне, но меня это не привлекало, ибо я по уши влюбилась в комнату, когда обнаружила Элен Бернс в растрепанном иллюстрированном издании романа «Джейн Эйр». Я возненавидела те рисунки, поскольку они изображали Элен намного старше, чем сказано в книге, и потому что она зачем-то нарисована блондинкой, хотя в романе ни разу не упоминается цвет ее волос. Нет, она была не такой, и я это знала, поскольку все лето представляла ее лежащей на кушетке, которая служила кроватью в приюте для сирот, где от чахотки умирала Элен, такая красивая, а я будто держала ее за руку…

Элен — второстепенный персонаж романа. А Джейн, главная героиня, поступила в ужасный сиротский приют для девочек в Ловуде и ни с кем не могла подружиться, потому что директор, злой Броклхерст, опозорил ее перед всеми одноклассницами. Однако Элен было все равно: она подружилась с Джейн и превосходила всех, поскольку приближалась к смерти. Я влюбилась в нее, когда Джейн впервые увидела ее во дворе, читающей роман со странным названием «Расселас». Очередная глава, и Элен мертва. В школе вспыхнула эпидемия сыпного тифа; Элен пострадала от рецидива чахотки, и ее перевели в комнату на первом этаже. Однажды ночью Джейн собралась навестить ее. В ту последнюю ночь Элен и Джейн спали вместе. Сегодня, когда я вспоминаю эту главу (мне не нужно ее перечитывать, помню наизусть), то осознаю все: когда Джейн ложится в постель к умирающей, и Элен говорит: «Тебе жарко, милая?» Милая, милая — да, это сцена любви. А когда Джейн проснулась, ее подруга Элен уже мертва. Та самая глава: каждую ночь, все ночи подряд я ложилась спать, стискивая подушку и воображая себя Элен. Но не засыпала, как идиотка Джейн, нет, я следила за тем, как она умирает, держа ее за руку. А она, затухая с устремленным в мои глаза взглядом и прерывистым дыханием, позволила мне увидеть что-то из другого мира, куда она уходила навсегда.


Вскоре я поняла, что моя фантазия нереальна. Когда мне было четырнадцать, подружка с сожалением сказала:


— Знаешь, что мне стало известно? Помнишь брата Мары?


Мара — наша бывшая одноклассница, сменившая школу.


— Ну да, помню.

— У него обнаружили опухоль между сердцем и легкими, а оперировать нельзя, и он умрет.


Неделю спустя я предложила своей подруге навестить Мару. Хотела встретиться с ее умирающим братом, потому что подозревала — могу в него влюбиться. Но когда я его увидела… Парень выглядел достаточно больным, но мне все-таки не понравился. Я пришла в смятение и сделала вывод, который сохранял мою совесть чистой: на самом деле я не люблю реально больных, так что я не извращенка. Но это заключение не уберегло меня от одержимости. Целый год я тратила деньги, выдаваемые мамой, на дорогущие книги по медицине (а мои друзья — на наркотики). Ничто не радовало меня так, как эти книги со всеми их эвфемизмами понятия «смерть». Все эти красивые медицинские термины, которые не значат ничего, этот жесткий жаргон — какая-то порнография. К тому времени я абсолютно четко представляла себе, что меня возбуждает, а что нет, поэтому викторианские романы, в которых всегда кто-нибудь хворает, но никогда не знаешь, от чего он умирает, нагоняли на меня скуку. Чахоточные мне поднадоели, как только я преодолела мощное увлечение Ипполитом, туберкулезным больным юношей из романа «Идиот», которое длилось у меня больше года. Хотелось порнографии: такие страдальцы, как Элен, Тадзио[12] или Ипполит, были лишь эротикой, намеками. И всегда они — персонажи второстепенные. Идеален Ипполит: красивый (Достоевский позаботился вложить в уста князя Мышкина замечание, что у того «очень красивое лицо», и это заставило меня вздрогнуть) юноша, очевидно умирающий и упрямый, ранимый и злой. Но он много говорит и редко падает в обморок: мне надоели описания бледности, испарины и кашля. Хотелось больше сведений и откровенного секса. Книги помогли мне заодно разобраться в фетишах. Я пропускала описания неврологических заболеваний, не любила читать ни про судороги, ни про умственную отсталость, ни про паралич, и, конечно, меня утомляли подробности, касающиеся нервной системы. Кстати, почему-то мне было наплевать на всю онкологию: рак казался мне грязным, социально переоцененным, немного вульгарным (у бедняжки опухоль, судачили старухи… и ее называют также картофелиной!). К тому же было слишком много фильмов о мужественных раковых больных (мне нравились героические пациенты, однако не те, что не могли служить примером в жизни). И отнюдь не смешная нефрология: понятно, что люди умирают, когда у них отказывают почки, но мне само слово «почки» кажется ужасным. Не говоря уже о желудочно-кишечном тракте, таком грязном.

Когда я выяснила, что мне нравилось, что привлекало, то, едва обнаружив симпатичную специализацию, посвящала себя ей: мне нравилось лечить легочников (конечно, повлияли воспоминания об Элен, Ипполите и прочих чахоточных), а также сердечных больных. Это имело свои неприятные стороны только в тех случаях, если пациенты были пожилыми (или старше пятидесяти, когда в здоровье начинают вмешиваться такие ужасы, как холестерин). А если они были молоды… какая красота! Потому что, как правило, болезнь их протекала незаметно. У них была какая-то поврежденная, тайная красота. При всех других заболеваниях человеку отпускается определенный срок, однако при этой — по-другому. Он может скончаться в любой момент. Однажды я купила компакт-диск в медицинском книжном магазине (где все сотрудники считали меня студенткой, ведь я взяла на себя смелость осторожно заявить об этом) под названием «Шумы в сердце». Ничто и никогда не приносило мне столько счастья. Кажется, это то же самое чувство, какое вызывает у нормальных мужчин и женщин стоны удовольствия от секса. Но у меня его вызвало биение больных сердец. Столько разнообразия! Так много разных звуков, означающих различные вещи, но все они прекрасны! А вот другие заболевания неслышимы. Более того, некоторые издавали запахи, что мне не по нраву. Когда я выходила с плеером покататься на велосипеде и послушать диск, то мне приходилось останавливаться, потому что я слишком возбуждалась. Так что слушала его дома по ночам, тревожась, потому что меня не интересовал подлинный секс. А звуковые дорожки с сердцебиением компенсировали все. Надев наушники, я могла часами мастурбировать, у меня текло между ног, рука уставала от трения, а клитор увеличивался до размера крупной виноградины.

Через некоторое время я решила избавиться от этих записей, ибо боялась сойти с ума. С той поры на свиданиях с мужчинами я первым делом клала голову им на грудь, замечала нарушение сердцебиения или шумы, отсутствие ритма, третий тон, галоп или еще что-то. Мне было интересно, когда же я встречу кого-то, кто совмещает непревзойденную комбинацию всех этих элементов. Теперь, вспоминая то стремление, я горько улыбаюсь.


Могу точно назвать момент, когда потеряла контроль. После многих лет бесплодных поисков я нашла сайт, где другие фанаты сердцебиений делились своими записями. Они делали это вживую, в чатах, но у них был еще и обширный звуковой архив, который можно было скачать и классифицировать на нормальные и ненормальные ритмы во время упражнений, дыхательной гимнастики… Я никогда не вмешивалась в чаты, а всего лишь копировала звуки и ложилась, чтобы послушать их. Ускоренный, регулярный ритм и внезапно один опережающий удар, другой — с задержкой (экстрасистолия, или сокращения желудочков). Я полагала, что мои прежние мастурбации были слишком грубыми! Ведь я понятия не имела, не знала пределов допустимого. Мой средний палец терся до кости, пока не появлялась боль, иногда даже кровь, и оргазмы следовали один за другим, безжалостные, мощные, долгие. Мокрые простыни, струящийся между грудей пот, ощетинившаяся кожа и ощущение набухшего клитора, сокращений влагалища и матки. Наджелудочковая тахикардия, приятный шум аортального стеноза, нарушение сердечного ритма, вызванное чрезмерной вентиляцией легких или маневром Вальсальвы[13], вещи, на которые отваживались только смелые. Иногда — скрытое сердце, бьющееся едва слышно и бешено за ребрами, звук, достигаемый задержкой дыхания, а когда кислород, наконец, возвращается, сердце трясется, словно в банке с помидорами, растерянно, иногда слишком медленно, как будто на грани остановки.

Я не отвечала на телефонные звонки, всюду опаздывала. Делала передышку, только когда боль раздраженной и ранимой вульвы лишала меня удовольствия. Темнота с наушниками и бьющимися сердцами — вот что стало моей жизнью, и больше никакого секса с людьми. Зачем!

До тех пор, пока я не выделила одно из сердец. Его сердцебиение никогда меня не подводило. Я прекрасно его отличала, даже не зная владельца под ником HCM1. Записи были очень четкие, а удары сердца — всегда разные и опасные, как при мерцательной аритмии и весьма длительных тахикардиях, в ритме галопа. Это был мужчина. Время от времени слышались его дыхание и звуки голоса. Когда я обнаружила файл с его стоном, потому что, как сообщается в тексте, сопровождавшем этот трек, он ощущал боль в груди во время сеанса, то решила войти в чат, чтобы пообщаться с ним.

Какое-то время он был неуловим — слишком долго для меня, но если объективно, то, видимо, не так уж и долго. Через месяц после первого контакта он согласился меня навестить. Как ни странно, мы жили в одном городе. Статистически такое маловероятно или даже невозможно, потому что встретились мы в международном сообществе фетишистов. Но мы решили не придавать этому значения, не поддаваться знакам судьбы или всяким таким теориям. Мы бросились наслаждаться. Ему понравилось, что к его сердцу прислушиваются. Он был очень болен и поэтому нередко отвергаем в чатах и сетевых сообществах. Собеседникам казалось, что это чересчур, что зашло слишком далеко, это мешало их представлению об игре и удовольствии.

Вскоре мы оба отказались от виртуальной жизни и заперлись в моей комнате, в компании со звукозаписывающей аппаратурой, стетоскопом, лекарствами и веществами, которые помогали изменить его сердечный ритм. Мы знали, каким может быть финал, но это не имело значения.


Он был темноволос, как один из моих знакомых, когда я была ребенком. И у него была такая же улыбка. Однако у него оказалось три шрама, а не один. Ему вскрывали грудину, и случайный наблюдатель мог бы заметить лишь один шрам, но я-то видела все. Первый — прозрачный и узкий, почти полностью скрытый вторым, розово-опалового оттенка, который сиял, будто прочерченный эмалью. Последний, более широкий и брутальный, был темнее кожи. Шрам на спине (он подробно поведал о его болезненном появлении) — огромный, неумелый. И на животе — хаотично расположенные маленькие незаметные шрамы. Кожа на внутренней стороне руки покрыта пятнами, как у наркомана. И еще один короткий шрам — темная впадина на правой стороне шеи. Так много меток. И затрудненное дыхание, и толстые губы, становившиеся порой синими под цвет его глаз.

Болезнь его слышалась, когда он внезапно задыхался во время разговора, в ночных приступах кашля, от которых он бледнел и дрожал. Постоянно позволял мне класть голову ему на грудь, чтобы слушать сердце. Нормальное биение состояло из двух шумов, открытия и закрытия. Но у него было четыре звука — галоп, отчаянное усилие, отличавшееся, противоестественное. Ему становилось хуже даже от чашки кофе. Он пугал меня после крошечной дозы кокаина. Часто терял сознание, а я продолжала слушать его стетоскопом, в испуге и волнении, пока он не очнется и не придет в норму. Я могла часами держать голову у него на груди, а потом под напором эмоций целовать его и обнимать почти яростно. Его смешки и самоотверженность вызывали у меня тревогу, поскольку иногда, а потом, по мере нашего сближения, все чаще у меня крепла уверенность, что если бы я слушала его хоть секундой дольше, то растерзала бы еще сильнее сама. Избить, разодрать ногтями, добавить ему меток и тем самым стать ближе к нему, сделать его еще более моим. Мне приходилось сдерживать это желание, желание насытиться, наиграться его органами, как скрытыми трофеями. Доходило даже до того, что я себя слегка наказывала: не ела целыми днями, не спала трое суток подряд, бродила до судорог в ногах… этакие мелкие ритуалы, будто я — девчушка, что пожелала смерти своей матери, отказавшейся ей что-то купить, а потом испытывающая угрызения совести и приносящая маленькие жертвы: «Больше не буду говорить плохих слов, обещаю тебе, Боже, только не дай моей маме умереть». Но вскоре бранное слово вылетает снова, и приходится бегать ночью в спальню к матери, чтобы взглянуть, дышит ли она во сне.


И тем не менее кончилось тем, что я его, кажется, возненавидела. А может, так оно и было с самого начала. Точно так же, как ненавидела мужчину, сделавшего меня ненормальной, больной, мужчину, сидевшего с вялым пенисом перед телевизором, мужчину с таким красивым шрамом на теле. Мужчину, погубившего меня. Я ненавидела моего любовника. Иначе как объяснить некоторые наши игры? Я заставляла его часто дышать в полиэтиленовый пакет, пока на лбу не выступит испарина и не задрожат руки. Его сердце колотилось, он умолял прекратить, но я требовала еще и еще, а он никогда не говорил «нет». Однажды пришлось отвезти его в больницу, и когда ему регулировали тахикардию с помощью дефибрилляции — разрядом электротока в грудь, как при реанимации, — я заперлась в ближайшем туалете и, испытав оргазм, упала на унитаз, завывая. Я покупала ему наркотик «попперс», кокаин, транквилизаторы, спиртное. Каждое вещество действовало на него по-разному, но он не возражал и никогда не жаловался, вообще он в основном молчал. Он даже внес квартплату из своих сбережений, когда меня грозили выселить. С тех пор я не платила за аренду, у меня больше не было телефона, и я заботилась только об электричестве, чтобы работал магнитофон и я могла слушать наши записи, когда он был слишком измотан и почти без сознания.

Он даже не возразил, когда я сказала, что соскучилась и хотела бы его увидеть. Возложить руку на его сердце, лишенное ребер и грудной клетки, держать бьющееся сердце в руке до тех пор, пока оно не остановится, и чувствовать на поверхности отчаянно стучащие клапаны. А он в ответ на это сказал лишь, что тоже устал.

И что нам понадобится хирургическая пила.

Плоть

Итак, кое-что из него выжило, но большая часть умерла.

Редьярд Киплинг

Все телеканалы, газеты, журналы и радиостанции стремились побеседовать с девушками. Мобильные телестанции дежурили возле психиатрической больницы, куда пациенток поместили больше недели назад, но ничего не добились. Когда девиц выпустили, телеоператоры гнались за ними — и некоторые, запутавшись в кабелях, даже падали на тротуар. Беглянки не скрывались, они просто смотрели на все это с улыбками, которые позже назовут «ужасными» и «загадочными», а потом уехали в машине, за рулем которой сидел отец Мариэлы, старшей из них. Родители тоже хранили молчание. Телекамеры смогли заснять лишь их нервный проход по коридорам клиники, испуганные взгляды и плач мамы Хулиеты — младшей девушки, когда она выходила из дома с сумкой, набитой одеждой.

Молчание спровоцировало величайшую из когда-либо виданных истерику. Первые полосы газет вопили о самом шокирующем случае фанатизма среди подростков не только в Аргентине, но и во всем мире. Новость подхватили международные средства массовой информации. Были приглашены опытные психиатры и психологи, тема монополизировала выпуски новостей и программы, посвященные секретам звезд шоу-бизнеса, журнальные статьи и вечерние ток-шоу, а по радио ни о чем другом и речи не шло. Шестнадцатилетняя Хулиета и семнадцатилетняя Мариэла, девушки из Матадероса, поклонницы Сантьяго Эспины, рок-звезды, который менее чем за год сумел покинуть пригородные залы и заполнить фанатами театры и стадионы в центре Буэнос-Айреса; Сантьяго, которого пресса в равной степени любила и ненавидела: гений, претенциозный, не поддающийся классификации творец, коммерческий артефакт для гипноза помешанных девиц, будущее аргентинской музыки, капризный идиот. Идолопоклонники и недоброжелатели звали его запросто: «Эспина»[14]. Он ошеломил критиков своим вторым альбомом «Плоть» с одиннадцатью песнями, которые углубили водораздел: одни именовали запись шедевром, другие обвиняли автора в самовлюбленности и вторичности. Продажи диска взлетели до небес, и звукозаписывающая фирма принялась мечтать о международном релизе. Сантьяго Эспина был странным, непредсказуемым и почти никогда не давал интервью, но даже он не смог отказаться от промотуров по Мексике, Чили, Испании. Предстояло всего лишь убедить его сняться в клипе, чтобы мир увидел его глаза и то, как брюки трутся о его худые бедра.

Через месяц после того, как альбом «Плоть» был распродан, город, пестревший портретами Эспины, получил известие об исчезновении артиста. Это произошло за несколько дней до презентации сверхуспешного альбома на стадионе «Обрас». Входные билеты были распроданы. Фанаты — преимущественно барышни, что усиливало презрение недоброжелателей, — рыдали на спонтанных уличных митингах, устраивали марши и декламировали стихи из «Плоти». Они в экстазе взывали к Всевышнему, стоя на коленях перед плакатами Эспины, приклеенными скотчем к памятникам и деревьям на всех площадях Буэнос-Айреса, словно молились умирающему богу.

Когда отчаяние докатилось до подростков в дальних провинциях, их родители пришли в ужас от известия о найденном теле Эспины. Обнаружили Сантьяго в гостиничном номере, в столичном квартале имени 11 сентября, с искромсанным телом: он сознательно использовал лезвие безопасной бритвы и кухонный нож, чтобы срезать кожу с рук, ног и живота. На левой руке порез доходил до самой кости. Обнажилась грудная клетка. И, вероятно, уже в полубессознательном состоянии он перерезал себе яремную вену отчаянным и точным ударом. Лицо при этом не было изуродовано. Полицейский, взломавший замок в комнате, сообщил, что она напоминала морозильную камеру: в самый разгар зимы Сантьяго оставил кондиционер включенным. Появились теории о возможном убийстве, но их отбросили, когда выяснилось, что номер был заперт ключом изнутри, а после обнаружилась предсмертная записка, почти нечитаемая из-за нервного почерка и пятен крови. В ней говорилось: «Плоть — это еда. Плоть — это смерть. Будущее вам известно». По мнению экспертов, это был бред в момент агонии. А фанатки приумолкли и начали рыдать, запершись дома в окружении плюшевых мишек, интимных дневников в розовых обложках, набитых до отказа рюкзаков, а также фотографий Эспины, теперь еще более красивого, потому что в его глазах светилась смерть.


Страна ожидала эпидемии подростковых самоубийств, но ничего такого не случилось. Девочки вернулись в школы и в клубы, разве что в провинции Мендоса был отмечен серьезный случай депрессии. Все слушали «Плоть» как последнюю волю и завещание своего кумира, пытаясь расшифровать тексты песен в онлайн-чатах и долгих телефонных разговорах. Пресса прощалась с Сантьяго Эспиной статьями и элегиями. Какое-то время разговоры вращались только вокруг его самоубийства, наркотиков и рок-н-ролла. Похороны на национальном кладбище Ла-Чакарита прошли далеко не так многолюдно и печально, как ожидалось, а траур завершился парадом ближайшего окружения «звезды» в телевизионных шоу. Сантьяго Эспина вошел в историю, и его будут чтить в годовщины рождения и смерти.

Никто не догадывался о том, что назревает в Матадеросе, что вскоре произойдет у двух девушек — с участием скомканной фотографии предсмертной записки и воспроизводимых от начала до конца, снова и снова, песен из альбома «Плоть».


Мариэла была одной из первых «эспинок» (так средства массовой информации именовали фанаток — девиц с подведенными черной краской глазами, грошовыми горжетками из перьев на шее и в штанах из искусственной кожи под леопарда). Она следовала за своим кумиром целый год, каждый вечер она была там, где находился Эспина. Она знала расписание всех поездов и пригородных автобусов и проводила ранние зябкие утра на платформах, дрожа от холода, со списком песен в кармане, закрыв глаза и лаская бумажку. Эспина узнавал ее и иногда — очень редко, ибо почти не общался с публикой, даже не объявлял песни и не желал своей аудитории доброго вечера — делал ей небольшой подарок: гитарный медиатор или пластиковый стаканчик с остатками пива. В туалете городка Бурсако Мариэла познакомилась с Хулиетой, самой известной из «эспинок», поскольку она даже вытатуировала имя идола на своей шее. Издали буквы казались шрамом, словно голова пришита к шее. Хулиете посчастливилось сфоткаться с Эспиной, оба они выглядели очень серьезными, не прикасались друг к другу, а глаза получились красными от вспышки. Хулиета и Мариэла жили всего в десяти кварталах друг от друга. Самоубийство Эспины так их сблизило, что внешне они стали похожими, как супружеские пары, живущие вместе десятилетиями, или как те одиночки, что заимствуют выражение «лица» обожаемых домашних питомцев.

Это сходство удивило смотрителя кладбища, который заметил девушек на рассвете, когда они пытались перелезть через ограду. «Было еще темно, — рассказывал он, — но я не принял их за злоумышленников. Издали увидел, что это девочки, а подойдя ближе, разглядел: близняшки». Хулиета и Мариэла не оказали сопротивления смотрителю. Захваченные врасплох, они покорно прошли в сторожку. Смотритель считал, что девочки находились под действием наркотиков и могли провести целую ночь на кладбище, чтобы наблюдать за могилой Эспины. Он и его коллеги и раньше натыкались на девушек, прячущихся в нишах и за деревьями перед закрытием кладбища, но ни одной не удалось остаться с идолом до самого рассвета. По мнению смотрителя, Хулиете и Мариэле повезло, но пока он опрашивал их и требовал назвать номера телефонов родителей, заметил, что девицы измазаны грязью, кровью и слоем вонючих нечистот, которые покрывали их руки, одежду и лица. И тогда он вызвал полицию.

Во второй половине дня новость просочилась в СМИ: двое подростков раскопали гроб Сантьяго Эспины лопатой и голыми руками. Через месяц после похорон гранитная гробница еще не была установлена, что облегчило их задачу. Но эксгумация стала только началом. Девочки вскрыли гроб, чтобы вкусить останков Эспины — с благоговением и отвращением. Их попытку подтверждали лужицы рвоты вокруг могилы. Одного из полицейских тоже стошнило. «Они обглодали кости дочиста», — сообщил он телевизионщикам, и потрясенный репортер впервые за свою карьеру лишился дара речи.

На патрульной машине девушек доставили в полицейский участок и там решили госпитализировать в частную клинику. По словам полицейских, Хулиета и Мариэла ни разу не заплакали и не разговаривали с ними, они лишь перешептывались и все время держались за руки. В больнице их хотели вымыть, но они так яростно сопротивлялись, что исцарапали и укусили медсестру. Пришлось их купать и лечить во время сна.

Главной задачей стали беседы с девушками, с их семьями и лечащими врачами. Однако все они хранили молчание. Семья Эспины решила не подавать в суд на Хулиету и Мариэлу, «чтобы этот ужас не продолжился». Мать «звезды», по слухам, жила под грузом успокоительных средств. Различные версии о предыдущей попытке самоубийства не подтвердились, как не нашлось и невесты Эспины, а обнаружились только любовницы, которые провели с ним не больше одной ночи и мало о чем могли поведать. Музыканты группы отказались общаться с журналистами, но те, кто их знал, утверждали, что они в шоке и испытывают отвращение. Стало известно, что все они бросают заниматься музыкой. У них никогда не было хороших отношений с Сантьяго, они служили наемными работниками, или, точнее, рабами, смиренно терпевшими его капризы — из честолюбия и отстраненного восхищения.

Фанатки в растрепанных чувствах являлись на телепередачи сражаться за своего кумира с телеведущими и психологами. Они решили избегать черной одежды и восседали в креслах с накрашенными губами, в леопардовых брюках и ярких футболках, демонстрируя красные, синие, зеленые, розовые ногти. На вопросы отвечали односложно, а иногда иронично хихикали. Но одна фанатка разрыдалась, когда ее спросили, что она думает о девушках, съевших своего идола. Она закричала: «Я им завидую! Они поняли его!» И пробормотала что-то о плоти и о будущем, сказав, что Хулиета и Мариэла стали ближе к Эспине, чем кто-либо другой, он находится в их теле, в их крови. В эфир вышла специальная программа о подростках, солдатах-людоедах из Либерии, которые верят, что черпают силу из поедаемых ими врагов, и носят костяные ожерелья. Телеканал, который транслировал программу, ругали как образец безвкусицы и упрощенчества. Заговорили о некрофилии как о национальном извращении, а по кабельным сетям транслировали фильм-катастрофу «Живые» и ужастик «Людоед». Сам Карлитос Паэс Виларо[15] участвовал в «круглом столе» и был вынужден провести различие между своим каннибализмом «по необходимости» и «этим безумием». Специалисты по рок-культуре и социологи анализировали тексты альбома «Плоть»; некоторые сравнивали Эспину с Чарльзом Мэнсоном, а другие в ужасе осуждали такое невежество и возводили Эспину в ранг поэта и провидца.

Тем временем Хулиета и Мариэла оставались дома в Матадеросе, разделенные десятью кварталами, — им запретили общаться. Они бросили школу. Отец Мариэлы пригрозил телеоператорам пистолетом, и журналисты отступили до угла улицы. Соседи разговорились и несли предсказуемое: девочки хорошие, слегка бунтующие подростки, какой ужас, такое не должно повториться. Многие переехали в другие кварталы, так как у них вызывали страх улыбки этих девушек, застывшие на экранах телевизоров и первых полосах газет.

Между тем по всей стране в каждом интернет-кафе перед экранами компьютеров собирались «эспинки», потому что им стали приходить электронные письма. Ни одна фанатка не могла бы поклясться, что послания рассылают Хулиета и Мариэла, ведь не было известно точно, есть ли у них в изоляции доступ к Сети, но всем хотелось, чтобы сообщения поступали именно от них, и каждая ревниво хранила тайну. В письмах говорилось о двух девушках, которым скоро исполнится по восемнадцать, и они освободятся от опеки родителей и врачей, чтобы исполнять песни альбома «Плоть» в подвалах и гаражах. Говорилось о неудержимом подпольном культе, о Тех, в Чьем Теле Был Эспина. Поклонницы с блестками на щеках, с черными ногтями и губами, испачканными красным вином, дожидались сообщения с датой и местом второго пришествия, вроде карты запретной земли. И слушали последнюю песню «Плоти» (в которой Эспина шепчет: «Если ты голоден, вкуси моей плоти. Если у тебя жажда, напейся из моих глаз»), мечтая о будущем.

Ни дней рождения, ни крещений

Он всегда был рядом, этот человек, появлявшийся на вечеринках, хотя никто не знал, кто его пригласил. Но я подружилась с ним только тем летом, когда все мои друзья решили стать придурками и когда я их всех возненавидела.

Он выделялся среди прочих. Как и я, никогда не спал, и наша ночная связь сначала сводила нас случайно в унылых чатах в четыре утра, когда появлялись наши «ники», единственные бодрствовавшие в это время и желавшие поболтать: zedd и crazyjane. Он выбрал фамилию легендарного нью-йоркского андеграундного кинорежиссера, которого обожал, хотя никогда не видел ни одного его фильма. А я взяла свой из поэмы Йейтса. Наверное, мы подружились, потому что он сразу понял, кто такая Сумасшедшая Джейн, а я знала, кто такой Зедд.

Потом начались наши встречи в барах. Мы оба ненавидели посетителей, которые напивались до рвоты или становились посмешищами из-за своих пафосных признаний, поэтому мы спокойно потягивали виски и критиковали окружающих. Я никогда не видела, чтобы кто-то столько курил: по три пачки за ночь.

Нико (подлинное имя Зедда) посвятил изучению кинематографа пятнадцать минут и полностью в нем разочаровался, но благодаря своей нелепой работе (выгул собак) ему удалось накопить денег на покупку камеры. До того лета он не знал, что с ней делать. Однако во время одной из бесед в баре, под аккомпанемент какой-то жуткой музыкальной группы (тем летом нам все казалось ужасным), Нико придумал способ делать бабки с помощью своей камеры. Уже в следующий понедельник в газете появилось его объявление: «Николас. Редкие кадры. Я не снимаю дни рождения, крестины или семейные вечеринки. Мои съемки идеально подходят для любителей подглядывать. Я не совершаю ничего противозаконного и не работаю на мужей-рогоносцев. Звонить по номеру…» Я заявила, что вряд ли кто-то откликнется или даже поймет, что он пытается сказать своим объявлением. А он с уверенностью ответил, что ненормальные или чокнутые поймут. И оказался прав.


Не знаю, когда он получил первые заказы, но позвонил мне, как только снял несколько видео. Мы заперлись, чтобы посмотреть их в его квартире-студии, где были два книжных шкафа, заполненных VHS-кассетами, аккуратно рассортированными по алфавиту, и гора книг с подчеркнутыми абзацами на каждой странице. Нормальный человек задохнулся бы в этой квартире от табачного дыма. Ведь если он выкуривал по три пачки, то я — по две. Все мои попытки снизить дозу до десяти сигарет в день оказались напрасными. В то лето моя сила воли исчезла, и я не могла достичь простейших целей вроде ночного сна и приема пищи хотя бы дважды в день. Поскольку я жила одна, некому было обратить внимание на мою депрессию или попытаться развеселить. Но это было лучшее, что произошло со мной за последние годы.

В большинстве случаев здесь были запечатлены трахающиеся пары. Странно, что никто (или почти никто) не озаботился тем, чтобы у Нико не оставалось копий. Полагаю, такое требование стало бы чрезмерным, к тому же клиенты не имели возможности осуществлять контроль, и, вероятно, им это было безразлично. Нико объяснил мне, что их очень возбуждает съемка, и они ведут себя с ним так, будто перед ними режиссер порнофильмов. Клиенты не желали сами снимать любительское видео, как иногда делают пары, а предпочитали, чтобы это делал кто-то другой, это было частью их удовольствия. Он показал мне несколько видео; они вызвали скуку. Следить, как занимаются сексом другие, скучновато. Ни Нико, ни я не могли понять, почему порнография — многомиллионный бизнес.

Еще на одном видео женщины на высоких каблуках шагали по улице. Разве нельзя купить такие кадры в секс-шопах, где продают фильмы на любую тему? Нико объяснил, что женщин на высоких каблуках — сколько угодно, но его попросили сделать съемку на конкретных улицах города: клиентам не нужны такие каблуки на прогулках в неизвестных местах. Другое видео запечатлело как раз экскурсию по городу, и его заказала девушка, страдающая фобией, — она не выходила из дома в течение шести месяцев. Нико сказал, что, когда он вручал ей фильм, девушка заплакала и обняла его. Он признался, что никогда не видел человека с таким бледным лицом.

А теперь — самое интересное, сказал он. Поставил компакт-диск под названием «малышки» и пояснил, что один мужчина нанял его снимать девчушек на природе, на площадях, улицах и в школьных дворах. Единственное пожелание — чтобы им было меньше двенадцати лет, но больше шести, и чтобы снимал только белокурых. Нико не стал спрашивать, зачем это ему и для чего, нетрудно было догадаться. И пришлось притворяться отдыхающим на скамейке в парке с камерой на коленях, тогда как она была включена и тайком пыталась поймать в объектив игравших девочек. У Нико не было определенного тарифа съемок (обычно цена оговаривалась с клиентами), однако он не удивился, когда предполагаемый педофил предложил ему три тысячи песо. Нико убедился, что мужчина — педофил, когда тот назвал ему сумму, которую готов выложить.

Как рассказал Нико, он передал ему видео, и на следующий день мужчина перезвонил и высказал недовольство. Сначала не мог или не хотел объяснить, что именно его не устраивает, пока, наконец, после долгих намеков, не сказал прямо, что в фильме не видна кожа. Нико ответил, что найдет решение проблемы, пусть он ему доверится, и заказчик пообещал заплатить двойную сумму, если останется доволен. Мы посмотрели видео. Для съемки Нико выбрал клубный бассейн в Северном квартале, с теплой водой, где обучали плаванию девочек от шести до девяти лет, и среди них было несколько светловолосых. Поднимался пар, девочки бегали по краю бассейна, и съемка с помощью зума приближала их мокрые купальники, прилипшие к лобку, капли, катившиеся по их попкам, и струйки между ног. Одна малышка гладила волосы другой, а та в порыве детской нежности страстно целовала ее, а затем положила голову на плечо подружки. В бассейне можно было разглядеть, как барахтались ноги, как маленькие попки уходили в бурлящую воду. На бортике бассейна некоторые девочки поправляли купальники, у них соскакивали бретельки и почти обнажалась плоская грудь.


— Ему это понравилось?


Нико улыбнулся и пояснил, что получил шесть тысяч песо плюс пятьсот в виде чаевых.

Когда он позвонил мне одним ужасно холодным днем — я в это время пыталась изучать весьма скучный предмет, — по тону его голоса стало ясно: речь пойдет о чем-то срочном, связанном с его работой, ведь только она доставляла ему радость.

По словам Нико, два дня назад ему позвонила женщина. Она не стала ничего объяснять по телефону, и это было в порядке вещей для заказов интимной съемки. Он приехал к ней домой, ничего не подозревая. Но вскоре понял, что на сей раз интуиция его подвела. Что-то было странное в этой женщине — в ее сгорбленной фигуре, аккуратном, но избыточном макияже, не скрывавшем круги под глазами, и прежде всего в том, что она предложила ему чай. Мне он уточнил, что сексопаты всегда угощают не чаем, а кофе или бокалом красного вина вечером.

Женщина принялась объяснять задание спокойно, почти что нравоучительно. Нико догадался, что она учительница, не только по манере изложения фактов. Несмотря на то, что она заламывала руки и старалась не плакать, бросала неодобрительные взгляды на его крашеные волосы и на секунду замешкалась, заметив черный лак на ногтях Нико.

Она сообщила, что недавно у ее дочери начались галлюцинации. Девушка призналась, что у нее были видения, а мать ей не поверила, ибо та всегда была обычной, застенчивой, но совершенно нормальной. Подруг у нее мало, поскольку в последние годы семья часто переезжала, и Марсела не успевала ни с кем подружиться. Лечение у психиатра оказалось бесполезным. Мать была в отчаянии. Девушка отказывалась признавать, что ее видения в галлюцинациях не были реальностью. Никто не мог переубедить Марселу в обратном. Так что мужу этой женщины пришла в голову идея (Нико знал, что история с мужем — вранье: ни один мужчина не позвал бы незнакомца стать свидетелем безумия собственной дочери, к тому же он отсутствовал по неизвестной причине) заснять ее во время галлюцинаций, а потом показать ей видео и таким образом убедить, что она была одна и кричала на голые стены. Снять необходимо на VHS, потому что Марсела никому не доверяла и не поверила бы фильму в более современных, изощренных форматах: она могла обвинить их в обмане с помощью манипуляций изображением. Нет проблем, у Нико было старое оборудование. Когда он сказал, что согласен, женщина бросила на него тяжелый взгляд и попыталась скрыть свои эмоции. С некоторой торжественностью она пригласила его подняться по лестнице в комнату дочери.

Нико признался мне, что ожидал увидеть нечто другое. Например, девушку, привязанную к кровати или накачанную наркотиками, в комнате с мягкими стенами. А на Марселе был, по его словам, свитер огромного размера, вроде мужского, цвета увядшей розы, и джинсы на три размера больше нужного. Невозможно понять, толстая она или худая. Голова обрита — мудрое решение после длительного упорного выдергивания волос, которое началось вместе с галлюцинациями, как ранее объяснила мать. По щеке проходил неглубокий шрам, всего лишь серебристая линия. На кровати — забытый лифчик, несколько кукол в рядок на деревянной полке, выключенный телевизор, фотографии Марселы в портретных рамках или приколотые к стене канцелярскими кнопками: она на снегу в зимней шапочке из синей шерсти; при получении диплома; перед алтарем с испуганным выражением лица во время первого причастия. В то время у нее еще не было галлюцинаций. Когда мать извинилась и оставила их наедине, Марсела подошла к нему. Нико сказал мне, что он почувствовал сильный запах старомодных духов, которые напомнили ему собственную мать и тетушек. Она тихо сказала: «Знаю, зачем она привела тебя сюда. Увидишь, что это правда. Я никогда не вру». Потом Марсела улыбнулась ему, и Нико всему поверил. Когда чуть позже она приблизилась, чтобы поднести ему зажигалку, Нико ошеломил запах, который девушка пыталась скрыть с помощью духов. Он исходил от рук, вонявших вагинальными выделениями, кровью, сексом и дохлой рыбой, гниющей на солнце.


В тот день галлюцинаций не случилось, и мать спросила Нико, есть ли у него мобильный телефон. Странный вопрос. Разумеется, есть, ведь она в первый раз позвонила по номеру мобильника, и именно он был указан в объявлении. Бедная женщина была слегка не в себе. В любом случае она хотела выяснить, может ли рассчитывать на его полный рабочий день в ближайшее время. Нико пообещал не браться ни за какую другую работу, но сказал, что надо будет приплатить. Весь следующий день мы ждали звонка вместе, в его квартире-студии. Мобильник лежал на кровати, и мы глазели на него так, будто жаждали известий от похитителя самого близкого человека. Попытались восстановить историю Марселы с помощью подсказок, которые у нас уже были. Католическая школа. Галлюцинации с детства. Что-то среднее между религией, табу и сексом, отсюда и вынужденная мастурбация. Самобичевание: я сказала ему, что, скорее всего, Марсела носит рубашки, свитера и футболки с длинными рукавами не случайно. Она порезала себе лицо, а значит, должна была причинять боль и своему телу. Жизнь Марселы казалась нам насыщенной, и, думаю, мы ей позавидовали. Она сильно отличалась от остальных, от всех, кого мы презирали или избегали; отличалась от людей, не имеющих тайн, с их скучными проблемами и малодушием. Мы вернулись к рассказу ее матери, из которого вроде бы следовало, что Марсела была единственным ребенком. Готовы биться об заклад, что она девственница.

Ее мать позвонила Нико в семь вечера. Я знала, что не смогу сопровождать его, и едва пережила три очень долгих часа, пока он снимал объект со всех возможных ракурсов. Потом мы вместе смотрели, как она билась бритой головой о стены, как сорвала с себя огромный свитер (на руках виднелись шрамы, похожие на карту или паутину), вплоть до того момента, когда, лежа ничком, она принялась вонзать пальцы во влагалище и в задницу, и при этом вопила «Хватит!» и «Нет!». Мы хранили молчание, когда пленка подошла к концу и на экране появились серо-бело-черные полосы. Нико признался: в какой-то момент он надеялся на то, что видение Марселы попадет на пленку. Он желал этого, верил, что такое возможно. Ему бы тоже хотелось, чтобы это было реально или, по меньшей мере, вероятно.

А Марсела отказалась поверить, что на видео — только она. По словам матери, после просмотра этих кадров ее было очень трудно успокоить. На этот раз женщина не стала предлагать Нико чай, а лишь сказала, что Марсела хочет, чтобы он снова снял ее на видео, и что она не может ей отказать, но теперь не в состоянии заплатить за это. Нико ответил, что сделает видео бесплатно. Однако мать не выглядела достаточно благодарной.


Когда Нико снимал Марселу в первый раз, мать выскочила из ее комнаты в тот момент, когда дочь спустила штаны. После мастурбации Марсела забралась в постель и заснула, совершенно голая. У нее было красивое тело, несмотря на шрамы. Нико заснял ее спящей, но, прежде чем вручить кассету, вырезал эту часть. Впалый живот, почти без шрамов, торчащие груди (соски не изувечены) — вибрирующие, едва подталкиваемые биением сердца; мягкие бедра, покрытые золотистым пушком, гладкость которых нарушали лишь грубые шрамы, похожие на швы, руки, подвергшиеся безжалостной нарезке, рассказывающие свою историю.

Отснятый обзор обнаженного тела Марселы длился более получаса. Нико признался, что ему хотелось бы лечь рядом с ней, но он сдержался и покинул комнату в некотором смятении. Разыскивая мать, он робко постучался в какую-то дверь, приоткрыл ее и увидел женщину лежащей на двуспальной кровати лицом вниз. Она вскочила, чтобы проводить его, но не проронила ни слова и даже не посмотрела в глаза. Нико пообещал принести видео как можно скорее, но и тогда не услышал ответа.

В следующий раз его встречал отец Марселы. Я представила себе робкого и малодушного человека. А Нико сказал мне, что по какой-то причине он показался ему полицейским или военным. Однако мы оба ошиблись: он был обычным врачом — мануальным терапевтом, причем более открытым для беседы, чем жена. Отец Марселы предложил гостю кофе и, проведя рукой по седым волосам, выдал ценную информацию, пусть, возможно, и ошибочную. Марсела всегда отличалась богатым воображением, и он чувствовал себя виноватым в том, что способствовал этому. Она постоянно играла с незримыми друзьями. Но это не было проблемой, пока в старших классах она не стала все больше замыкаться в себе, отказываться от вечеринок и приглашений ночевать у одноклассниц, ходить на танцы, не говоря уже о встречах с мальчиками. Он считал себя современным отцом, понадеялся, что этот период скоро пройдет, и не стал вмешиваться. Ведь в конце концов Марсела хорошо училась в школе. Самые серьезные проблемы начались всего год назад, и ему не приходило в голову ни одной причины, он не мог припомнить никакого случая, способного нанести ей травму, чтобы объяснить произошедшее. Кризис у дочери был для него загадкой.

Никто из родителей, пояснил мне Нико, ни разу не упомянул ее раны и мастурбацию. Словно они обсуждали какую-то мелкую проблемку вроде найденной сигареты с марихуаной на прикроватной тумбочке дочери. Новая видеосъемка тоже завершалась долгим обзором тела Марселы, стройного и истерзанного. Как и прежде, камера не зафиксировала присутствия постороннего существа, которое, как она утверждала, было с ней во время галлюцинаций.


Нового фильма �

© Петров Г., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

Полю и Чатвину, нашему котенку

Оставайся тут, пока я получу проклятие, Чтоб придать ему козлиную голову. Заставь его взглянуть, как я займу его место. Ночь принесла ему кое-что похуже.

Уилл Олдхэм[1], «Вечер неудачника»

Эксгумация ангелочка

Моя бабушка ненавидела дождливую погоду. Когда небо темнело, но с него еще не успевали упасть первые капли, она выносила на задний дворик бутыли и закапывала их до половины, горлышком вниз. Я выходила с ней и пытала: бабуля, ну почему тебе так не нравятся дожди, ну почему? А в ответ – молчок, в руке лопаточка. Морщит нос, чтобы лучше чуять влагу в воздухе. Если дождь начинался, слабый или с грозой, бабушка закрывала двери, окна и добавляла громкости телевизору, заглушая шум капель и ветра – крыша дома была металлическая. Когда ливень совпадал с ее любимым телесериалом «Борьба!», никому не удавалось выудить из нее ни слова, ибо она была безумно влюблена в американского актера Вика Морроу.

А я обожала дождь; он рыхлил сухую почву и пробуждал мою привычку копаться в земле. У меня получались такие колодцы! Использовала я ту же лопаточку, что и бабушка: крохотную, вроде детского совка для пляжных игр, но из металла и дерева, а не из пластика. Земля в заднем дворике прятала осколки стеклянных зеленых бутылок с такими гладкими краями, что невозможно порезаться. Гладенькие, похожие на валуны или на мелкую пляжную гальку. Зачем они во дворике моего дома? Кто-то ведь должен был их там захоронить. В один прекрасный день я нашла овальный камешек размером с таракана, но кукарача эта была без лапок и усов. С одной стороны голыш был гладкий, а с другой – несколько зазубрин, как четкие черты улыбающегося лица. Обалдев от мысли, что это ценная реликвия, я показала находку папе, но он объяснил, что «лицо» получилось случайно. У моего отца трудно вызвать восторг. А еще я нашла черные кости с белыми точками, уже почти неразличимыми. И осколки матового, яблочно-зеленого и бирюзового стекла. Бабушка вспомнила, что стекляшки были когда-то частью витража старой двери… Иногда я играла с земляными червями, разрезая их на мелкие кусочки. Мне не нравилось видеть, как часть их тела корчится, а потом ползет дальше. Я думала: если хорошенько нарезать червя, как лук, полностью отделив кольца, тело не сможет восстановиться. Никогда не любила этих тварей.

А кости я нашла после ливня, превратившего землю во дворике в лужу грязи. Решила хранить их в ведерке, в котором переносила мои сокровища, чтобы омывать их в баке с водой. Похвалилась находкой папе. А он: это, мол, куриные кости, или ребра, или останки какого-то питомца, которого, наверное, давно похоронили. Может, собачьи или кошачьи. Но скорее – куриные, ведь давным-давно, когда он был маленьким, моя бабуля держала курятник во дворе.

Такое объяснение меня вполне устраивало, пока бабушка не узнала о косточках и не стала рвать волосы на голове, причитая «ангелица, ангелица». Впрочем, скандал длился недолго и утих под суровым взглядом папы: он терпел бабушкины, как он их называл, «суеверия», но лишь до определенных границ. Его неодобрение с трудом вынудило ее успокоиться. Она попросила у меня эти косточки, и я их ей отдала. Потом бабушка отправила меня в спальню, и я чуть-чуть разозлилась, не понимая, за что меня наказали.

Но позже, в тот же вечер, она позвала меня и обо всем поведала. Сестричка моей бабушки была, кажется, десятым или одиннадцатым ребенком в семье; она не уверена в счете, ведь тогда детям уделяли меньше внимания, чем теперь. Умерла девочка через несколько месяцев после появления на свет – от лихорадки и диареи. Поскольку она походила на ангелочка, ее завернули в розовую ткань, посадили на стол, украшенный цветами, и подперли подушкой. Приделали маленькие картонные крылышки, чтобы она легче вознеслась на небо, но не стали набивать рот лепестками красных цветов, потому что мать, моя прабабушка, была в шоке: ей казалось, что они похожи на кровь. Всю ту ночь танцевали и пели, пришлось даже выгонять пьяного дядю и приводить в чувство мою прабабушку, упавшую в обморок от плача и жары. Молельщица из индейцев пела псалмы, и единственной платой ей стали несколько лепешек с мясом.

– Это было здесь, бабуля?

– Нет, в Салавино, в Сантьяго. Ну и жарища стояла!

– Значит, эти кости не девочки, раз она умерла там.

– Они самые. Я взяла их с собой, когда мы переехали сюда. Не хотела оставлять, потому что она плакала каждую ночь, бедняжка. Я подумала, что если она плачет рядом с нами, то как же она зарыдает в одиночестве, брошенная всеми! Вот и привезла косточки. Положила в мешочек и закопала здесь, на заднем дворике, поглубже. Даже твой дедушка не знал. Ни твоя прабабушка, вообще никто. Просто я слышала ее плач. Твой прадед тоже, но он притворялся глухим.

– А здесь младенец тоже плачет?

– Только когда идет дождь.

Как-то я спросила папу, правдива ли история девочки-ангелочка, а он в ответ: бабушка уже слишком стара, вот и бредит. При этом он не выглядел слишком уверенным, а может, ему было неловко. Вскоре бабушка умерла, дом продали, а я стала жить одинокой, без мужа и детей. У отца осталась квартира в Бальванере.

Я забыла об ангелице, пока десять лет спустя в грозовую ночь она не явилась к моей постели, рыдая.

Ангелочек, не похожий на привидение. Не парит в воздухе, лицо не бледное и платье не белое. Тело полусгнившее, говорить не может. При первом явлении я подумала, что сплю, и попыталась очнуться от этого кошмара. Но когда не смогла и до меня дошло, что все это происходит на самом деле, я закричала и заплакала, спряталась за простынями, зажмурившись и закрыв уши руками, чтобы ее не слышать. Ведь я еще не знала, что она немая. Но когда я вылезла из постели через несколько часов, ангелица еще была там, в лоскутах старого одеяла, накинутых на плечи, как пончо. Она указывала пальцем на окно, и я поняла, что наступил день. Редко можно лицезреть покойника белым днем. Я спросила, чего она от меня хочет, а в ответ – жестикуляция пальцем, как в фильме ужасов.

Я выбежала на кухню за перчатками для мытья посуды. Ангелица последовала за мной, будто демонстрируя свою требовательность. Но я не испугалась. Натянув перчатки, схватила ее за тоненькую шейку и сдавила. Конечно, не слишком разумно – пытаться задушить мертвеца, но невозможно же проявлять отчаяние и разумность в одно и то же время. Впрочем, она даже не закашлялась. У меня между пальцами остались кусочки разлагающейся плоти, ее трахея обнажилась.

До этого момента я не ведала, что передо мной Анхелита, сестра моей бабушки. Я ведь плотно закрывала глаза, надеясь, что видение исчезнет или что я проснусь наконец. Поскольку это не сработало, я оглядела ее всю и заметила на спине свисающие желтоватые лоскуты того, что было розовым саваном, а также остатки двух картонных крыльев с наклеенными куриными перьями. За столько лет они должны были исчезнуть, подумалось мне. Затем я в истерике рассмеялась и сказала себе, что у меня на кухне лежит мертвый ребенок, и это моя двоюродная бабушка, умеющая ходить, хотя и прожила лишь около трех месяцев. Надо было перестать думать о том, что возможно, а что нет.

Я спросила младенца, не моя ли она двоюродная бабушка Анхелита? (Официальное имя ее записать не успели, тогда были иные времена, поэтому и назвали родовым именем.) Так я обнаружила, что ангелица не говорит, но в ответ качает головой. Значит, бабушка сказала правду, решила я, кости – не из курятника, это косточки ее сестры, которые я выкопала, когда была маленькой.

Чего хотела Анхелита, оставалось тайной, потому что она лишь утвердительно или отрицательно качала головой. Но желала она чего-то очень срочного, потому что не только продолжала указывать пальцем, но и не оставляла меня в покое, ходила следом по всему дому. Ждала меня за занавеской, когда я принимала душ; усаживалась на биде, когда я испражнялась; маячила у холодильника, если я мыла посуду, и сидела у моего стула, если я работала на компьютере.

Первую неделю я жила обычной жизнью, полагая, что, может, это пик стресса с галлюцинациями, и все пройдет само собой. Я отпросилась на несколько дней с работы, принимала снотворное. Ангелица не исчезала, ожидая моего пробуждения у кровати.

Ко мне приходили друзья. Поначалу мне не хотелось отвечать на их сообщения, открывать дверь, но, чтобы друзья не беспокоились, я согласилась повидаться, сославшись на нервное истощение. Для них это не стало неожиданностью: они помнили, что я вкалывала по-черному. Ангелочка никто не заметил. Когда меня впервые посетила моя подруга Марина, я закрыла Анхелиту в чулан, но, к моему ужасу и отвращению, она выскользнула оттуда и уселась на ручку кресла, выставив уродливое, серо-зеленое гнилое лицо. А Марина ее даже не заметила.

Вскоре я вывела маленького ангела на улицу, и ничего не случилось. Если не считать того, что один сеньор мельком взглянул на Анхелиту, затем обернулся и снова посмотрел, и лицо его побледнело; наверное, скакнуло давление. А одна сеньора бросилась бежать и чуть не попала под автобус 45-го маршрута на улице Чакабуко. Как мне показалось, некоторые, но немногие прохожие должны были заметить ангелочка. Чтобы избавить их от неприятной встречи, когда мы выходили вместе, или, вернее, когда Анхелита следовала за мной и мне приходилось с этим смириться, я носила ее в рюкзаке (ужасно видеть, как она, такая маленькая, шагает – это зрелище не для слабонервных). А еще я купила ей повязку вроде маски для лица, которой закрывают шрамы от ожогов. Теперь, узрев ангелицу, люди чувствуют отвращение и одновременно – потрясение и сострадание. В их представлении это очень больной или изувеченный, а не мертвый ребенок.

И подумалось: вот бы меня увидел мой папа, который постоянно жаловался, что умрет, не дождавшись внуков (и умер-таки без внуков, в чем – и во многом другом – виновна я). Я купила Анхелите игрушки, чтобы ее позабавить, – пластиковые куклы, игральные кости, пустышки. Ей, однако, ничто особенно не нравилось, и она продолжала указывать своим отвратительным пальцем на юг – вот это я усекла: всегда на юг – утром, днем и вечером. Я пыталась беседовать с ней, задавала вопросы, но нормально общаться она не умела.

Пока однажды утром не явилась с фотографией дома моего детства, где я нашла ее косточки на заднем дворе. Ангелица извлекла снимок из коробки, где я храню фотографии, испачкав там все мерзкими пятнами своей гнилой, липкой кожицы, которая с нее сползает. Она принялась указывать пальцем на дом, весьма настойчиво. Я спросила, хочет ли она там оказаться, и ответ был утвердительным. Я объяснила, что дом теперь не наш, он продан, но Анхелита настаивала.

Я натянула на нее маску, погрузила в рюкзак, и мы сели в автобус 15-го маршрута до Авельянеды. В поездке она не глядела в окно, не обращала внимания на людей и никак не развлекалась, придавая окружающему значения не больше, чем своим игрушкам. Для удобства я оставила ее в сидячем положении, хотя не знаю, способна ли она испытывать неудобство. Я вообще не имею представления о ее ощущениях. Знаю только, что она не злюка; если раньше я ее боялась, то теперь страх прошел.

Добрались мы до моего бывшего дома около четырех пополудни. Как всегда летом, на проспекте Митре стоял тяжелый запах ручья и паров бензина, смешанный с вонью мусора. Мы пересекли площадь, прошли мимо психбольницы Итоис, где закончила свои дни моя бабуля, и, наконец, обогнули стадион «Расинг». За ним и был мой старый дом, в двух кварталах от стадиона. Очутившись у дверей дома, я подумала: что теперь делать? Попросить новых владельцев нас впустить? Но под каким предлогом? Я почему-то не позаботилась об этом заранее. Что-то явно повлияло на мой разум, когда я бродила повсюду с мертвым младенцем.

И тогда выход нашла Анхелита: не нужно идти в дом. Через изгородь можно видеть задний дворик, а это единственное, чего она желала. Она была у меня на руках, и мы подглядывали вместе, заметив, что изгородь довольно низкая и сделана небрежно. На месте пустыря был теперь голубой пластиковый бассейн, врытый в землю. Наверное, строители перекопали всю землю, пока рыли яму. Они забросили кости маленького ангела неведомо куда; все было перелопачено, и косточки пропали. Мне стало жалко бедняжку, о чем я ей и сказала, добавив, что не в силах что-то изменить. И что корю себя за то, что не выкопала остальные косточки после продажи дома, чтобы захоронить их в каком-то тихом месте или по соседству с моей семьей, если ангелочку так было больше по душе. Ах, если бы я могла спокойно положить их в коробку или цветочную вазу и увезти домой! Да, плохо я с ней обращалась и хочу попросить за это прощения. Анхелита кивнула, и до меня дошло, что она приняла извинение. Я спросила, все ли теперь в порядке, не собирается ли она уйти, покинуть меня? А она: нет. Ладно, сказала я, но поскольку ее ответ меня не устроил, я быстро зашагала к остановке 15-го автобуса, вынудив ангелочка бежать за мной босиком. Ноги ее были такими гнилыми, что обнажались белые косточки.

Богородица из карьера

Сильвия одиноко жила на съемной квартире, в огромной комнате с матрасом на полу. Во дворе ее дома – полутораметровый куст марихуаны. У Сильвии был кабинет в министерстве просвещения, она получала жалованье, красила длинные волосы в угольно-черный цвет и носила индийские рубахи с широкими рукавами. Серебристые нити на запястьях сверкали на солнце. Родом она из Олаваррии, у нее был двоюродный брат, который таинственно исчез во время путешествия по внутренним районам Мексики. Мы считали Сильвию «старшей» подругой, она заботилась о нас, когда мы совершали вылазки, и одалживала нам квартиру, чтобы мы могли выкурить косяк и встретиться с парнями. Тем не менее мы желали унизить ее, сделать беззащитной, смешать с грязью. Потому что Сильвия – всезнайка: если кто-то из нас открыл для себя художницу Фриду Кало, то она, конечно, уже посетила в Мексике дом Фриды со своим двоюродным братцем перед тем, как тот пропал. Когда мы пробовали новую дурь, выяснялось, что она успела пострадать от передозировки этого же вещества. А если находили музыкальную группу по нраву, то Сильвия, видите ли, уже перестала быть ее фанаткой. Ненавидели ее и за густые прямые волосы, черные, как смоль благодаря краске, которую мы не могли найти ни в одном обычном салоне красоты. Она не делилась названием фирмы, а могла бы; впрочем, мы ее и не расспрашивали. Не любили за то, что она всегда при деньгах, ей хватало и на пиво, и на двадцать пять грамм, и на добавку пиццы. Как ей такое удавалось? Она говорила, что кроме жалованья у нее был доступ к банковскому счету богатенького папы, который ее не признал и не виделся с ней, но открыл именной счет в банке. Конечно, враки. Такое же вранье, как и то, что ее сестра – модель: мы видели ее, когда она приезжала к Сильвии. Девушка не стоила и трех шлюх: миниатюрная брюнетка с большой задницей и взбаламученными кудрями, намасленными самым жирным гелем… Конечно, такая и мечтать не могла о подиуме.

Но сильнее всего мы желали Сильвии краха в любви, потому что она нравилась Диего. Мы познакомились с Диего в городе Барилоче, во время выпускной поездки. Он был худой, с густыми бровями, и всегда ходил в разных футболках с «Роллинг Стоунз» (то с высунутым языком, то с обложкой альбома Tattoo You, а то и с портретом самого Джаггера, сжимающего проводной микрофон в виде змеиной головы). Диего играл нам на акустической гитаре после поездки, когда уже темнело, возле холма Катедраль, а потом в отеле показывал, сколько нужно водки и апельсинового сока, чтобы получилась хорошая «отвертка». Он обращался с нами хорошо, но ограничился поцелуйчиками и не пожелал с нами переспать. Может, потому что был старше (утверждал, что ему восемнадцать), или потому, что мы ему не понравились. Когда мы вернулись в Буэнос-Айрес, то пригласили его на вечеринку. Какое-то время он уделял нам внимание, пока с ним не заговорила Сильвия. С той минуты он по-прежнему относился к нам хорошо, но Сильвия монополизировала его и ослепила (или ошеломила: мнения разошлись) своими россказнями о Мексике, о дурманящем кактусе – пейоте и сахарных черепах, культовом символе Дня мертвых. К тому же она была старше нас, окончила среднюю школу два года назад. Диего путешествовал мало, однако тем же летом захотел отправиться с рюкзаком за плечами на север; разумеется, Сильвия уже совершила такую экскурсию и теперь давала ему советы, велев позвонить ей, чтобы она отрекомендовала дешевые отели и частников, сдающих жилье. А он всему поверил, хотя у Сильвии не было ни одной фотки, подтверждающей это ее путешествие, как и любое другое.

В то лето она придумала поехать на карьеры, и нам пришлось уступить: идея-то великолепная. Сильвия ненавидела общественные и клубные бассейны – даже те, что в загородных усадьбах или дачных домах, сдаваемых на выходные. Она бубнила, что вода там несвежая, вроде как застоялая. Поскольку ближайшая река грязновата, ей негде было поплавать. А мы такие: «Да за кого себя выдает Сильвия, уж не родилась ли она на пляже на юге Франции». Но Диего выслушал объяснение, зачем понадобилась «свежая» вода, и полностью согласился. Они немного поговорили о морях, водопадах и ручьях, пока Сильвия не упомянула глубокие карьеры. На работе кто-то сказал ей, что по дороге на юг встречается много таких водоемов, и что в них почти не купаются, потому что боятся, считая их опасными. Она предложила нам поехать на карьер в следующие выходные, и мы сразу же согласились, зная, что Диего скажет «да», а мы не хотели отпускать их вдвоем. Может, увидев ее некрасивое тело и горшкообразные ноги – Сильвия винила в этом детские занятия хоккеем на траве, хотя половина из нас тоже играла в хоккей, но наши бедра все же не напоминали окорока; а на ее плоском заду и широких бедрах джинсы сидели ужасно. Так что, если Диего заметит эти недостатки (а также волосы, которые она не сбривала тщательно или, возможно, поросль нельзя было выкорчевать, ведь Сильвия – жгучая брюнетка), даст бог, она разонравится Диего и он наконец-то устремит взор на нас.

Быстро собрав информацию, она объявила, что надо ехать на карьер Богородицы, который считается лучшим и самым чистым. К тому же это крупнейший, глубочайший и самый опасный из всех искусственных водоемов. Он очень далеко, почти что в конце 307-го автобусного маршрута, когда едешь уже по автостраде. Карьер Богородицы особенный, так как, по слухам, редко кто отваживается в нем купаться. Отпугивала не его глубина, а собственник. Говорили, что водоем кто-то купил, и мы поверили, хотя никто из нас не знал, для чего нужен карьер и можно ли его приобрести. Однако не удивились, что у него появился хозяин, и, понятное дело, он не хочет, чтобы пришлые купались на его территории. Твердили, что, когда приезжали чужаки, хозяин появлялся из-за холма на своем пикапе и обстреливал их. А случалось, и натравливал собак. Он украсил свой частный карьер гигантским алтарем, гротом Богородицы на одном из берегов основного водного зеркала. Добраться до алтаря можно, лишь обогнув карьер по грунтовой дороге с правой стороны, и по тропе, которая начинается у временного входа, рядом с маршрутом, отмеченным узкой железной аркой. По другую сторону – холм, откуда мог появиться пикап. Вода перед Богородицей – неподвижная, черная. С этой стороны был небольшой глинистый пляж.

В том январе мы ездили туда каждую субботу, жара стояла нещадная, а вода была такая холодная, словно погружаешься в чудо. Мы даже забыли о Диего и Сильвии. Они тоже подзабыли друг друга, наслаждаясь прохладой и таинственностью. Старались не шуметь, чтоб не привлечь незримого хозяина. Но мы так никого и не заметили, хотя иногда встречали людей на автобусной остановке на обратном пути. Они, должно быть, догадывались по нашим мокрым волосам, по запаху камня и соли от нашей кожи, что возвращаемся из карьера. Однажды водитель автобуса удивил нас, предупредив: с полудикими бродячими собаками надо быть поосторожнее. У нас выскочили мурашки на коже, но в следующие выходные мы были там все так же одиноки, не слышалось даже лая вдалеке.

Заметили, что Диего начал с интересом поглядывать на наши золотистые бедра, тонкие лодыжки и плоские животики. Да, он все еще не отходил от Сильвии и казался очарованным ею, хотя и уразумел, что мы намного-намного привлекательнее. Впрочем, была одна проблемка – оба они великолепно плавали, и хотя заигрывали с нами в воде и учили кое-чему, но когда им это надоедало, быстро и ловко уплывали. Догнать их было невозможно. Карьер действительно огромный; барахтаясь у берега, мы видели их темные головы, скользящие по поверхности воды, различали шевеление их губ, но понятия не имели, о чем они там сплетничают. Конечно, они над нами посмеивались, а Сильвия вообще насмешница, и нам очень хотелось, чтобы она поубавила гонору. Оба они казались такими счастливыми. Ясно, что совсем скоро они поймут, как сильно нравятся друг другу, летняя прохлада возле автотрассы преходяща. Нужно остановить их. Ведь это мы нашли Диего, и она не должна присвоить его полностью.

Диего хорошел с каждым днем. Когда он впервые снял футболку, нас восхитили его широкий торс, сильные покатые плечи и песочный цвет кожи чуть выше пояса брюк. Ну просто красавец. Он научил нас мастерить мундштук из спичечного коробка, чтобы было приятнее курить косяк, следил, чтобы мы, одурев от наркотика, не полезли в воду и не утонули. Записал для нас диски музыкальных групп, которые, по его мнению, необходимо знать, а потом проэкзаменовал нас. Диего был очарователен, он не скрывал восторга, заметив, что нам очень понравилась какая-нибудь из его любимых песен. Мы увлеченно слушали их и искали скрытое послание: не хотел ли он нам что-то сказать? На всякий случай даже переводили песни с английского с помощью словаря. Зачитывали тексты друг другу по телефону и обсуждали. Ну и путаница возникала из десятков мнений и посланий!

Все это мигом прекратилось; было ощущение, будто холодным лезвием ножа провели по позвоночнику, когда мы узнали, что Сильвия и Диего обручились. Когда! Как это! Конечно, они уже взрослые и не должны рано возвращаться домой; к тому же у Сильвии есть квартира. Глупо примерять к ним идиотские ограничения, действовавшие для нас. Хотя мы довольно часто сбегали из дома, предки контролировали нас с помощью расписаний и мобильных телефонов. Родители перезнакомились и возили нас на машинах по разным местам – на боулинг, в дома подружек, к себе домой, в клубы.

Вскоре мы узнали и подробности, которые нас не слишком впечатлили. Оказывается, Сильвия и Диего уже какое-то время уединялись по вечерам, а иногда он забирал ее из министерства, чтобы выпить и переспать в его квартире. Потом они наверняка покуривали в постели косяк из того самого растения Сильвии. Некоторые из нас и в семнадцать лет еще не трахались, о ужас; минет – другое дело, это мы уже умели хорошо, но совокуплялись только некоторые, не все. Диего вызвал у нас ужасную ненависть. Мы хотели владеть им, но не для того, чтобы он стал нашим женихом, а просто чтобы переспать, чтобы он научил нас этому, как обучил рок-н-роллу, приготовлению напитков и плаванию баттерфляем.

Самой одержимой была Наталия, все еще девственница. Она призналась, что берегла себя ради чего-то стоящего, а Диего был именно таким. Когда Наталии взбредало что-то в голову, очень трудно было отступить. Однажды, когда ей на неделю запретили играть в боулинг за плохие школьные отметки, она приняла двадцать маминых таблеток. Потом боулинг разрешили, но направили к психологу. Вместо оплаты сеансов Наталия тратила деньги по своему усмотрению. С Диего она хотела чего-то особенного, не стремилась броситься ему на шею. Желала, чтобы он сам ее захотел, полюбил, свел с ума. Но на вечеринках, когда она подходила к нему поболтать, Диего лишь косо улыбался и продолжал разговор с любой из нас. Не отвечал на ее телефонные звонки, а если и отвечал, то вяло, и всегда обрывал беседу. В карьере он не разглядывал ее тело, длинные, сильные ноги и крепкий зад, он смотрел на нее, как на какое-то унылое растение, на фикус, например. Понятно, что Наталия не могла в это поверить. Она не умела плавать, плескалась у берега и выходила из холодной воды в прилипшем к загорелому телу желтом купальнике, таком прилипшем, что проступали соски, затвердевшие от ледяной воды. И Наталия знала, что любой, кто ее увидит, воспламенится желанием, но только не Диего, предпочитавший брюнетку с плоским задом! Наши мнения совпадали в том, что понять это невозможно.

Однажды, когда мы собирались на урок физкультуры, Наталия призналась нам, что капнула своей менструальной крови в кофе Диего – в квартире Сильвии, где же еще! Они там были втроем, и, улучив момент, когда Диего и Сильвия вышли на кухню, Наталия моментально подлила в чашку то, что смогла собрать в крохотный флакончик от духов. Преодолевая отвращение, ей удалось выжать кровь, выкручивая мокрую вату, хотя обычно она пользовалась прокладками или тампонами. Кровь была немного разбавлена водой, но она решила все-таки добавить ее в кофе. Этот метод был позаимствован из книги по парапсихологии: там говорилось, что он негигиеничен, но беспроигрышен для привязки любимого.

Увы, это не сработало. Через неделю после того кофепития сама Сильвия объявила, что они с Диего встречаются и теперь официально помолвлены. В следующий раз мы увидели их страстно целующимися. В те выходные поехали все вместе на карьер, и мы ничего не могли понять, ну просто ничего. Красное бикини с рисунками сердечек; плоский животик с пирсингом в пупке; шикарная стрижка с прядью на лице, ноги без единого волоска, подмышки гладкие, как мрамор. А он предпочел ее? Почему? Почему он спал с ней? Мы ведь тоже не прочь, и хотим только этого! Или, может, до него не доходило, когда мы усаживались ему на колени, изо всех сил прижимаясь задом и пытаясь нащупать его член будто случайно. Или когда посмеивались ему в лицо, показывая язык. Достаточно было навалиться на него сверху, и дело с концом? Страдали мы все, это было навязчивой идеей не только для Наталии: мы хотели, чтобы Диего предпочел нас. Побыть с ним еще мокрыми от холодной воды карьера, сменяя друг дружку; с ним, лежащим на крошечном пляже, в ожидании стрельбы хозяина, чтобы потом полуголыми помчаться к дороге под градом пуль.

Но нет. Мы сидели там во всей своей красе, а он целовал Сильвию, с ее плоской попкой, к тому же старенькую. Солнце палило, и у плоскозадой Сильвии катастрофически облезала кожа на носу, она ведь пользовалась дешевым кремом. А вот мы считали себя безупречными. В один прекрасный момент показалось, что Диего заметил нас, взглянул иначе, как бы уразумев, что он с некрасивой чернявкой. И обронил: «А почему бы нам не сплавать к Богородице?» Наталия побледнела, она не умела плавать. А мы умели, но не отваживались пересечь карьер, такой глубокий и широкий, что, если начнешь тонуть, некому будет спасти – кругом сплошная глушь. Диего догадался и сказал: «Мы с Сильвией вплавь, а вы прогуляйтесь-ка по бережку, и там встретимся. Хочется рассмотреть алтарь поближе, ясно?»

Мы, конечно, не стали перечить, хотя и встревожились из-за того, как ласково он произнес имя Сильвии. Значит, он вовсе не по-другому смотрел на нас, а мы-то в нетерпении этого дожидались и даже почти свихнулись. Отправились в путь. Обойти карьер оказалось непросто; он кажется намного меньше, когда смотришь с пляжа, а на самом деле – огромный. Наверное, квартала три в длину. Диего и Сильвия намного опередили нас, и мы видели время от времени, как маячат их темные головы, позолоченные лучами солнца, такие сияющие, а также их руки, вздымающие бороздки воды. В какой-то момент им пришлось остановиться, мы это видели с берега. А мы – в солнечном пекле, липкие от пота и пыли, с головной болью от жары, ослепленные безжалостным светом, брели, словно взбираясь в гору. Мы заметили, как они остановились и беседуют; Сильвия смеется, запрокидывая голову и продолжая двигать руками, чтобы оставаться на плаву. Дистанция слишком длинная, пловцы-любители не преодолеют ее разом. Однако у Наталии возникла мысль, что они останавливаются не от усталости, а, видимо, что-то замышляют. «Эта кобыла задумала что-то», – заявила она, продолжая путь к Богородице, еле-еле различимой внутри грота.

Диего и Сильвия доплыли в тот момент, когда мы повернули направо, чтобы преодолеть последние пятьдесят метров, отделявшие нас от грота Богородицы. Они наверняка видели, как мы переводим дух. Подмышки издают луковый запах, волосы прилипли к вискам. Они оглядели нас, рассмеялись так же, как во время той передышки, и бросились обратно в воду, чтобы поскорее доплыть до небольшого пляжа. Просто так. Раздались всплеск и издевательский смех. «Чао, девчонки!» – торжествующе прокричала Сильвия, прежде чем повернуть назад, и мы ощутили холодок, несмотря на изнуряющую жару. Что за странная штука – ужасно мерзнуть в зной, сильнее, чем когда-либо, с пылающими от ненависти ушами, под их смешки над нами, глупышками, что не умеют плавать и обмениваются упреками. Унижение всего в пятидесяти метрах от Богородицы, которую никто уже не желал увидеть, да и прежде не хотел. А ярость Наталии была так сильна, что у нее даже слезы выступили. Мы сказали ей, что надо возвращаться, а она: нет, хочется взглянуть на Богородицу. Усталые и сбитые с толку, мы сели покурить и стали дожидаться.

Наталия отсутствовала минут пятнадцать. Странно, неужели она молилась? Мы не расспрашивали, хорошо зная ее в гневе – одну из нас она однажды укусила в приступе ярости, это правда, не шутка, огромный след на руке оставался почти неделю. Она вернулась, попросила затянуться – не любила курить целые сигареты – и пошла вперед, а мы за ней. Разглядели Сильвию и Диего на пляже, вытирающих друг друга, до нас доносился их смех, и вдруг Сильвия крикнула: «Не сердитесь, девчонки, мы пошутили!»

Наталия резко обернулась. Она была в пыли, запылились даже глаза. Изучающе посмотрела на нас, улыбнулась и изрекла:

– Никакая это не Богородица.

– Ты о чем?

– Она в белой накидке, прикрывающей тело, но она не Дева. Она красного цвета, из гипса, и голая. У нее черные соски.

Мы испуганно спросили: тогда кто же? Наталия не знает, должно быть, что-то бразильское. Призналась, что попросила фигуру о чем-то. Красное тело прекрасно окрашено, блестит, как акриловое. У нее приятные волосы, черные и длинные, темнее и шелковистее, чем у Сильвии. А когда Наталия приблизилась, фальшивая белая мантия девственницы сползла сама, без ее прикосновения, будто статуя хотела, чтобы Наталия узнала ее. Тогда-то она и попросила о чем-то.

Мы промолчали. Ведь она порой вытворяла такие сумасшедшие вещи, как тогда, с кофе Диего. Потом это у нее проходило.

На пляжик мы вернулись в ужасном настроении, и хотя Сильвия и Диего пытались нас рассмешить, им это не удавалось. Мы заметили, что они чувствуют себя виноватыми – просили прощения, извинялись. И признались, что пошутили дурно, грубо, хотели смутить нас. Они достали из сумки-холодильника, которую мы всегда брали с собой, охлажденное пиво, и когда Диего открыл бутылку своим брелоком, мы услышали рычание. Оно было таким громким, ясным и сильным, что, казалось, раздается совсем близко. Но Сильвия замерла и указала пальцем на холм, где стоял хозяин. Его сопровождала черная собака. Хотя Диего сначала сказал «лошадь». И тут же собака залаяла, и лай заполнил все вокруг, и мы можем поклясться, что он даже вызвал рябь на поверхности воды в карьере. Пес был огромный, как жеребенок, абсолютно черный, и было видно, что он готов броситься с холма. И он был здесь не один, ведь первое рычание доносилось откуда-то сзади, из-за пляжа. К нам приближались три слюнявые собаки-жеребенка, бока у них поднимались и опускались, проступали тощие ребра. Это не собаки хозяина, догадались мы, а те, которых упомянул шофер автобуса, – дикие и опасные. Диего попытался успокоить их звуком «ш-ш-ш», а Сильвия сказала: «Им нельзя показывать наш испуг». И тогда разозленная Наталия, заплакав, наконец, крикнула им: «Дерьмовые ублюдки, ты, плоская задница, и ты, мудак, это мои собаки!»

Один зверь был уже в пяти метрах от Сильвии. Диего даже не обратил внимания на Наталию: он встал перед своей невестой, чтобы защитить ее, но тут за ним появилась еще одна собака, а затем две поменьше, сбежавшие с холма. Вдруг раздалось непонятное голодное или гневное рычание. И было очевидно, что собаки даже не смотрели ни на одну из нас. Просто не обращали внимания, будто нас и не было, будто у карьера только Сильвия и Диего. Наталия надела футболку и юбку, шепотом посоветовала и нам одеться, а потом схватила нас за руки. Она поспешила к подобию железной арки, через которую был выход к шоссе, и только потом бросилась к остановке 307-го автобуса, а мы за ней. Мы не сказали, идем ли за помощью и намерены ли вернуться. А когда услышали с дороги крики Сильвии и Диего, втайне молились, чтобы ни одна машина не остановилась из-за их воплей. Мы были молоды и красивы, поэтому иногда нас хотели бесплатно подвезти в город. Но вот прибыл автобус 307-го маршрута, и мы вошли в него спокойно, чтобы не вызвать подозрений. Водитель спросил, как у нас дела, а мы в ответ: «Хорошо, шикарно, тишь да гладь».

Тележка

В тот день Хуанчо был пьян и брел по тротуару с вызывающим видом, хотя никто в округе не чувствовал ни угрозы, ни даже беспокойства, вызванного его токсичным присутствием. Как всегда по воскресеньям, Орасио мыл машину посреди улицы. Он был в шортах, в шлепанцах, живот выпячен, на груди седые волосы. Радиоприемник настроен на трансляцию футбольного матча. На углу торгаши-галисийцы пили мате из чайника, который стоял на земле между двумя шезлонгами, вынесенными на улицу, чтобы насладиться солнцем. По другую сторону улицы сыновья Коки потягивали пиво, стоя в дверях, а у гаража Валерии тусовалась группа только что принявших душ, чрезмерно накрашенных девчонок. Прежде мой папа стремился поздороваться и поговорить с соседями, но возвращался обычно удрученный и немного раздраженный, потому что эти добрые люди не поддерживали беседу, одинаково жаловался он каждое воскресенье.

А мама моя подглядывала в окно. Ей наскучило воскресное телевидение, но не хотелось выходить на улицу. Она смотрела сквозь щели полуоткрытых жалюзи и время от времени просила у нас чаю, печенья или аспирин. Мы с братом оставались дома, но иногда вечером катались по центру города, если папа одалживал машину.

Первой его заметила мама. Этот мужчина шагал с угла Туйути, прямо посреди улицы, толкал тяжело нагруженную тележку супермаркета и был даже более пьян, чем Хуанчо, хотя ему удавалось везти собранный мусор – пустые бутылки, картон, старые телефонные справочники. Остановился, пошатываясь, у машины Орасио. Несмотря на жару, он был в зеленоватом старом свитере. Мужчине было лет за шестьдесят. Он оставил тележку у обочины, подошел к машине как раз с той стороны, которая была лучше видна моей маме, и спустил штаны. Трусов под его грязными брюками не оказалось.

Мама громко позвала нас. Мы втроем – брат, папа и я – заглянули в щели жалюзи. Старик гадил на тротуар жидким; до нас дошла вонь, пахло дерьмом и спиртом.

Несчастный, вздохнула мама. Бедолага, до чего же можно докатиться, изрек папа.

Орасио оцепенел, но было заметно, что он свирепеет: его шея наливалась кровью. Но прежде чем он успел среагировать, Хуанчо перебежал улицу и толкнул мужчину, не успевшего встать и натянуть штаны. Старик упал в собственное дерьмо, измазав свой свитер и правую руку. Он лишь ойкнул.

– Чертов негр! – крикнул ему Хуанчо. – Мать твою, не вздумай шляться здесь и гадить. – Он пнул лежащего на земле старика, испачкав свои шлепанцы. – Вставай и вымой тротуар, а потом убирайся в свои трущобы, сукин сын.

И он продолжал пинать его в грудь и в спину. Старик не мог даже встать; казалось, он не понимает происходящего. Вдруг он заплакал.

Это уж слишком, сказал отец. Зачем же так унижать бедолагу, вздохнула мама и направилась к двери. Мы – за ней. Когда мама подошла к тротуару, Хуанчо поднял мужчину, который хныкал и умолял простить его. Попытался взять шланг, которым Орасио мыл авто, чтобы самому убрать за собой. Ну и вонь! Никто не решался подойти. «Хуанчо, хватит», – тихо сказал Орасио. И тут вмешалась моя мама. Все ее уважали, особенно Хуанчо, ведь она давала ему пару монет на вино, когда он клянчил; да и остальные относились к ней почтительно, потому что мама была кинезиологом[2], но все считали ее врачом и называли доктором.

– Оставь его в покое, отпусти. Мы сами уберем. Он пьян и не понимает, что творит, не бей его.

Старик посмотрел на маму, а она ему: «Сеньор, извинитесь и уходите». Он что-то промямлил, уронил шланг и все так же, со спущенными штанами, собрался толкать свою тележку.

– Доктор спасла тебе, засранцу, жизнь, но за грязь все равно заплатишь, у нас тут не шутят.

Мама попыталась угомонить Хуанчо, но он был пьян и разъярен, орал, как линчеватель, глаза потемнели и налились кровью – под цвет его шорт. Он встал перед тележкой и не давал старику сдвинуть ее с места. Я боялась возобновления драки, точнее, нового избиения, но Хуанчо, похоже, пришел в себя. Старик задернул молнию на штанах – пуговицы отсутствовали – и снова побрел посреди улицы, в сторону Катамарки. Все глядели ему вслед, галисийцы ворчали: какое варварство, сыновья Коки заливались смехом, а девушки у дверей гаража Валерии нервно смеялись и смущенно опускали глаза.

Орасио тихо выругался. Хуанчо достал из тележки бутылку и бросил в беднягу, но бутылка упала далеко и разбилась об асфальт. Испуганный звоном мужчина обернулся и прокричал что-то неразборчивое. Неизвестно, говорил ли он на другом языке (на каком же?) или был настолько пьян, что не мог членораздельно выразиться. Но прежде чем рвануть зигзагами, спасаясь от погнавшегося за ним с криками Хуанчо, он абсолютно ясно посмотрел на мою мать и кивнул ей два раза. Пробормотал нечто, закатив глаза, окинув взглядом весь квартал и окрестности. И сразу исчез за углом. Хуанчо, издав неприличный звук, не последовал за ним, ограничившись угрозами.

А мы вернулись в дом. Жители квартала обсуждали случившееся весь день и целую неделю. Орасио отмыл тротуар, ворча и проклиная дерьмовых негров.

Чего еще ждать в нашем районе, вздохнула мама, опуская жалюзи.

Кто-то, наверно, Хуанчо, откатил тележку на угол улицы Туйути и припарковал ее перед заброшенным домом доньи Риты, которая умерла в прошлом году. Через несколько дней на тележку уже никто не обращал внимания.

Поначалу надеялись, что ее заберет нищий, и никто другой. Однако он не появлялся, и никто не знал, что делать с его пожитками, которые там так и оставались и промокли под дождем. Сырой картон развалился и начал издавать неприятный запах. Воняло и еще что-то, видимо, протухшая еда. Отвратительная вонь не позволяла избавиться от мусора, поэтому тележку обходили стороной. Впрочем, в нашем квартале всегда плохо пахло зеленоватым илом, скапливавшимся у тротуаров, и еще наносило от речушки Риачуэло, когда с ее стороны дул ветер, особенно на закате дня.

Все началось примерно через две недели после появления злополучной тележки. Может, и раньше, но потребовалась череда несчастий, чтобы жители заметили странную последовательность событий. Первым это почувствовал Орасио. У него был небольшой гастроном в центре города, и дела шли хорошо. Но однажды ночью, когда он подсчитывал выручку, вломились неизвестные и отняли все. В пригородах такое случается. А когда в ту же ночь он воспользовался банкоматом, чтобы снять деньги, уже после жалобы в полицию – бесполезной, как и в случае большинства грабежей, в частности, потому, что налетчики были в капюшонах, – обнаружил, что на его счету нет ни одного песо. Орасио звонил в банк, устраивал скандалы, стучался во все двери, грозил убийством одному клерку и добрался до управляющего отделением, а затем и до начальника банковской сети. Тщетно: деньги исчезли, их кто-то вынес, и Орасио мигом разорился. Продал машину, а ему дали за нее меньше, чем он надеялся.

Оба сына Коки лишились работы механиков в мастерской. Причем без предупреждения; хозяин не потрудился объяснить, просто выгнал. К тому же Кока не получала пенсию. В течение недели ее сыновья искали работу, потом потратили сбережения на пиво. Кока залегла в кровать, объявив, что хочет умереть. Семье больше нигде не давали в долг; не осталось денег даже на автобусный билет.

Галисийцам пришлось закрыть свой базарчик. И беды коснулись не только детей Коки и Орасио. Каждый житель квартала вдруг чего-то лишался или терял все. Товары из киоска таинственно исчезли. У таксиста угнали машину. Муж и единственный кормилец Мари, каменщик, упал со строительных лесов и разбился. Девчонки были вынуждены бросить частную школу, так как их родители не могли теперь платить за учебу: отец-дантист потерял клиентов, и мать-портниха тоже, а у мясника из-за короткого замыкания сгорели холодильники.

Через два месяца никто в нашем районе не мог пользоваться телефоном из-за неплатежей, через три – пришлось подворовывать электричество, потому что невозможно стало за него платить. Сыновья Коки занялись уличным промыслом, и одного из них, неопытного, поймала полиция. Другой пропал однажды ночью; вероятно, его убили. Таксист отважился посетить пешком другую сторону проспекта. Там, по его словам, все было в порядке. Даже через три месяца после того, как все началось, магазины отпускали товары в кредит. Но в конце концов и они перестали это делать.

Орасио выставил свой дом на продажу.

Жители запирали двери на старые навесные замки, потому что не было денег ни на сигнализацию, ни на более надежные запоры; в домах стали пропадать вещи – телевизоры, радиоприемники, стереосистемы и компьютеры. Можно было видеть, как некоторые жители тащили бытовые приборы вдвоем или втроем, на тележках или на руках. Несли на продажу с молотка на другой стороне проспекта. Однако некоторые обитатели улицы стали объединяться, и при попытках вломиться в их квартиры угрожали кухонными ножами или пистолетами, если они были. Чоло, зеленщик, владевший лавкой на углу, проломил таксисту голову грилем для жарки мяса. Сначала группа женщин организовалась для раздачи продуктов, оставшихся в морозильных камерах; но когда стало известно, что некоторые из них обманывают и оставляют еду себе, добрая воля улетучилась.

Кока была вынуждена съесть своего кота, а потом покончила с собой. Пришлось пойти в контору социальной службы и просить, чтобы забрали тело и похоронили бесплатно. Один сотрудник захотел узнать подробности, ему все рассказали, и тогда явилось телевидение, чтобы осветить здешние беды, которые погрузили в нищету три квартала. Прежде всего телевизионщиков интересовало, почему соседи, живущие дальше, например в четвертом квартале, не оказывают помощь.

Приходили социальные работники и раздавали еду, но это лишь вызвало новые конфликты. Через пять месяцев даже полиция здесь не появлялась, а те жители, которые еще ходили смотреть телевизоры в витринах магазинов электроники на проспекте, рассказывали, что все это было главной темой в выпусках новостей. Но вскоре эти жители тоже оказались в изоляции, потому что их теперь прогоняли с проспекта.

Я говорю «они», потому что у нас-то были и телевидение, и электричество, и газ, и телефон. Мы скрывали это и жили так же замкнуто, как другие; если с кем-то пересекались, приходилось лгать: якобы питались мы растениями и даже съели собаку. Мой брат Диего устроился на работу в магазин в двадцати кварталах от нас. Маме моей удавалось добираться до работы по крышам (это не так трудно в районе, где все дома низкие). Папа мог снимать свои пенсионные деньги через банкомат, а услуги мы оплачивали онлайн, потому что у нас еще действовал интернет. Нас не грабили, вероятно, из уважения к доктору, а может, из-за правильного поведения.

А Хуанчо, украв спиртное из отдаленного круглосуточного магазина, сидел на тротуаре и, попивая вино, скандалил и матерился. «Это все та чертова тележка дерьма, тележка трущобника». Он орал часами, бродил по улице, стучал в двери и окна, выкрикивая: «Эта проклятая тележка, во всем виноват тот старик, надо его найти, он нас заколдовал!» Хуанчо голодал сильнее других, он был гол как сокол и жил за счет подаяний, которые собирал каждый день, звоня в колокольчик (и ему всегда бросали монеты, из страха или жалости, кто знает). Раз ночью он поджег тележку, и соседи наблюдали из окон за пламенем. Отчасти Хуанчо прав. Все винили тележку – то, что лежало в ней. Нечто заразное, привезенное из трущоб.

Той же ночью папа собрал нас в столовой на беседу. Сказал, что пора выйти из добровольного заточения, иначе все заметят, что мы невосприимчивы к бедам. Что Мари, соседка по дому, что-то заподозрила, ведь скрыть запах еды довольно сложно, хотя мы готовили пищу, замазав дверь кухни герметиком. И что наша удача может иссякнуть, и все пойдет прахом. Мама согласилась. Она сказала, что ее заметили, когда она спрыгнула с задней крыши. Она не уверена, но почувствовала взгляды. Диего тоже согласился с отцом и сообщил, что однажды днем, когда он поднял жалюзи, некоторые соседи разбежались, а другие глядели на него с вызовом и осуждением. Нас почти никто не замечал, мы жили закрыто, но чтобы продолжить маскировку, нужно поскорее выйти на свет. Мы не были ни худыми, ни истощенными, скорее запуганными, но страх не похож на отчаяние.

Мы выслушали папин план, который был не вполне разумным. Мама предложила свой, получше, но тоже не выдающийся. Мы приняли план Диего: брат всегда мыслил просто и расчетливо.

Отправились спать, но заснуть никто не мог. Поворочавшись, я встала, постучала в дверь комнаты брата и застала его сидящим на полу. Он был бледен, как и все мы, давно не видевшие солнца. Я спросила, считает ли он, что Хуанчо прав. И брат кивнул.

– Нас спасла мама. Ты видела, как тот мужчина посмотрел на нее перед уходом? Она спасла нас.

– Пока что – да, – сказала я.

– Пока что, – согласился он.

В ту ночь мы почувствовали запах горелого мяса. Мама была на кухне; мы пошли туда убедиться, что она не сошла с ума: жарит стейк на гриле в такой час, ведь нас обнаружат. Однако мама дрожала у разделочного стола.

– Это не обычное мясо, – молвила она.

Мы приоткрыли штору и посмотрели вверх. Увидели, что дым идет с террасы напротив. Он был черный, без запаха, в отличие от любого другого дыма.

– Старый трущобник, сукин сын, – заплакала мама.

Бетонная цистерна

  • Я в ужасе от этой темной вещи,
  • Что спит во мне;
  • Весь день я чувствую ее мягкие, перистые изгибы, злокачественность ее.
Сильвия Плат

Хосефина помнила жару и тесноту в автомобиле «Рено-12» так, словно поездка происходила каких-то несколько дней назад, а не когда ей было шесть лет, вскоре после Рождества, под удушающим январским солнцем. Отец вел машину почти молча; мать заняла переднее кресло, а Хосефина сидела позади, втиснувшись между сестрой и бабушкой Ритой. Бабушка чистила мандарины, и машину заполнял запах перегретых фруктов. Ехали на отдых в город Корриентес, навестить дядей по материнской линии, но это была лишь одна из причин того путешествия, а о другой Хосефина не догадывалась. Она вспомнила, что никто в ее семье не был болтлив. Бабушка и мать, обе в темных очках, раскрывали рот, только чтобы предупредить о грузовике, несущемся слишком близко, или чтобы попросить отца сбросить скорость, опасаясь аварии.

Они боялись, постоянно чего-то боялись. Летом, когда Хосефина и Мариэла хотели искупаться в брезентовом бассейне, бабушка Рита наполняла его водой на десять сантиметров, а потом наблюдала за каждым всплеском, сидя в кресле в тени лимонного дерева во внутреннем дворике, готовая броситься на выручку, если внучки начнут захлебываться. Хосефина помнила, как мама плакала, вызывала врачей и «Скорую помощь» на рассвете, если у нее или у сестры слегка поднималась температура. Или как она заставила их пропустить уроки в школе из-за слабой простуды. Мама никогда не разрешала им ночевать у подруг и очень редко позволяла играть на тротуаре, следя за ними в окно, не открывая занавесок. Мариэла порой плакала по ночам, твердя, что у нее что-то шевелится под кроватью, и она не сможет заснуть с выключенным светом. А вот Хосефина ничего не боялась, как и ее отец – до той поездки в Корриентес.

Она с трудом вспоминала, сколько дней они провели в доме дяди, куда ходили и как гуляли по пешеходной улице. Но прекрасно помнила посещение доньи Ирины. В тот день небо было облачным, давила сильная жара, как всегда в Корриентесе перед грозой. Они отправились туда без отца; дом доньи Ирины находился рядом с дядиным, и они пошли вчетвером, с тетей Кларитой. Донью Ирину не считали ведьмой, а почтительно именовали Госпожой. Перед ее домом – красивый парадный двор, где, правда, многовато растений, и почти в центре стояла выкрашенная в белый цвет круглая бетонная цистерна для сбора дождевой воды. Увидев ее, Хосефина отпустила руку бабушки и помчалась, не обращая внимания на крики, чтобы рассмотреть огромную емкость поближе и заглянуть внутрь. Остановить девочку не смогли, и она успела увидеть стоячую воду и дно глубоко внизу.

Мать отвесила ей пощечину, которая заставила бы ее плакать, если бы Хосефина не привыкла к таким проявлениям нервозности, которые заканчивались слезами, объятиями и словами «моя маленькая девочка, малютка моя, ведь я боюсь, не случилось бы чего с тобой». Что-то типа того. Но она ведь и не думала бросаться в цистерну, и никто не собирался ее туда толкать. Всего лишь хотелось увидеть свое отражение в воде, как об этом говорится в сказках, разглядеть лицо, похожее на луну, со светлыми волосами на фоне темной воды.

В тот день Хосефине понравилось в доме Госпожи. Мать, бабушка и сестра, сидя на банкетках, позволили Хосефине разглядывать подношения и разные безделушки, сложенные у алтаря. Тем временем тетя Кларита почтительно дожидалась их во внутреннем дворике, покуривая. Госпожа то бормотала, то молилась, однако Хосефина не смогла припомнить ничего странного – ни песнопений, ни дыма, ни даже прикосновений к кому-то из родственниц. Хозяйка шептала тихо, чтобы Хосефина не разбирала слов, но девочке было все равно: на алтаре она нашла детские пинетки, букеты цветов и сухие ветки, цветные и черно-белые фотографии, кресты с красными лентами, открытки с изображениями святых, множество четок – пластиковых, деревянных, серебристых металлических – и уродливую фигурку Санта Муэрте[3], которой молилась ее бабушка. Это скелет с косой, который часто встречается в разных размерах и материалах, иногда он грубый, иногда тщательно изготовленный, с впадинами чернеющих глазниц и с широкой улыбкой.

Вскоре Хосефина заскучала, и Госпожа обратилась к ней: «Малышка, почему бы тебе не прилечь в кресле, иди-ка сюда». Хосефина послушалась и мгновенно заснула сидя. А когда проснулась, уже стемнело, и тетя Кларита устала ждать. Им пришлось возвращаться. Хосефина помнила, что попыталась еще раз заглянуть в резервуар с водой, но не решилась. В темноте белая краска сияла, как кости Святой Смерти, и она впервые почувствовала страх. Через несколько дней они вернулись в Буэнос-Айрес. В первую ночь дома Хосефина не могла заснуть, когда Мариэла выключила настольную лампу.

Сестра спокойно спала в кроватке напротив, а лампа стояла на столике Хосефины, начавшей засыпать, когда светящиеся стрелки часов Hello Kitty показывали три или четыре часа ночи. Мариэла обнимала куклу, и Хосефина заметила, как в полумраке по-человечьи поблескивают пластиковые глаза. Кажется, ей послышалось пение петуха посреди ночи, и она вспомнила, – кто же это мог ей сказать? – что петушиное пение в такой час предвещает чью-то смерть. Должно быть, именно ее смерть, поэтому она щупала пульс, научившись этому у матери, которая постоянно следила за частотой сердцебиения, когда у дочерей повышалась температура. Если удары были слишком быстрыми, Хосефина так пугалась, что не осмеливалась позвать родителей на помощь. А при медленном пульсе клала руку на грудь, чтобы не дать сердцу остановиться. Иногда она засыпала, считая удары и глядя на минутную стрелку циферблата. Однажды ночью девочка заметила, что пятно штукатурки на потолке, прямо над ее кроватью – заплата скрывала протечку – приняло форму рогатого лица, морды дьявола. Конечно, она сообщила Мариэле, но сестра посмеялась и сказала, что пятна похожи на облака, они приобретают различные формы, если на них слишком долго смотреть. И что сама Мариэла не замечает никакого дьявола, пятно кажется ей птицей на двух лапах. Следующей ночью Хосефина услышала ржание лошади или осла… и ее бросило в пот, когда она подумала: это, наверное, явилась Душа Мула, дух мертвой женщины, которая превратилась в мула, не могла упокоиться с миром и по ночам скакала рысью. Она поведала об этом отцу, а он поцеловал ее в голову и сказал, что все это выдумки. Вечером Хосефина услышала, как отец накричал на мать: «Пусть твоя старуха перестанет плести ребенку всякую чушь! Не желаю, чтобы она забивала малышке голову, невежественное суеверное ничтожество!» Бабушка отрицала, что рассказывала девочке что-то подобное, и не обманывала. Хосефина понятия не имела, откуда у нее в мыслях всплывают такие истории или хорошо известные факты, как, например, то, что нельзя трогать рукой зажженную горелку, иначе обожжешься, или что осенью приходится надевать что-нибудь поверх футболки, ибо вечером холодает.

Годы спустя, на приемах у разных психологов, она пыталась найти рациональные причины для своего страха: то, что Мариэла сказала о пятне на штукатурке, могло быть правдой, вероятно, она слышала, как бабушка рассказывала эти байки, ведь они были частью мифологии провинции Корриентес. Возможно, по соседству с домом находился курятник, а мул принадлежал старьевщикам из окрестных мест. Однако сама Хосефина не верила этим объяснениям. Мама часто сопровождала ее на консультациях и признавалась специалистам, что она и ее мать страдали от «тревожности» и «фобий», которые, кстати, Хосефина вполне могла унаследовать. Мать и бабушка выздоровели, да и Мариэлу перестали терзать ночные страхи, так что «проблема Хосефины» тоже должна исчезнуть со временем.

Но время постепенно превратилось в годы, а Хосефина возненавидела своего отца за то, что однажды он покинул дом, оставив ее наедине с женщинами, которые теперь, после длительной самоизоляции, планировали поездки в отпуск и вылазки в выходные дни, а у нее только от приближения к двери начинала кружиться голова. Она возмущалась, что ей пришлось бросить школу и что теперь мать постоянно сопровождает ее на ежегодные экзамены. У нее вызывало гнев то, что в их дом приходили только друзья Мариэлы, мальчики, которые вполголоса обсуждали странности Хосефины, но сильнее всего раздражало пребывание в своей комнате за чтением историй, превращавшихся в ночные кошмары. Она прочла легенду об Анаи и цветке сейбо[4], и во сне к ней явилась объятая пламенем женщина. Она прочитала книжку о таинственной ночной птице урутау[5] и теперь перед сном слышала за окном крики птицы, которая на самом деле была мертвой девочкой. Она не могла отправиться в район Ла-Бока[6], потому что в темной речушке там барахтались тела людей, пытающихся всплыть на поверхность, лишь только она приблизится к берегу. Спала, закутавшись в одеяло, опасаясь прикосновений неведомой холодной руки. Когда матери нужно было уйти, она оставляла Хосефину с бабушкой Ритой, и если опаздывала больше чем на полчаса, девочку тошнило, ведь опоздание могло означать гибель в результате несчастного случая. Она привычно ускоряла шаги, проходя мимо портрета незнакомого ей покойного деда, потому что чувствовала на себе взгляд его черных глаз, а также никогда не заходила в комнату, где стояло старое пианино матери, зная, что, когда на нем никто не играет, звуки из инструмента извлекает дьявол.

Хосефина проводила время в кресле. Волосы ее были такими сальными, что казались влажными. Она наблюдала внешний мир, который теряла. Даже не пошла на празднование пятнадцатилетия своей сестры, понимая, что Мариэла благодарна ей за это. Хосефина давно уже кочевала от одного психиатра к другому, и какие-то таблетки позволили ей поступить в среднюю школу, но уже на третьем году обучения она вдруг услышала в коридорах посторонние голоса помимо детских. И когда она однажды была в туалете, то заметила босые ноги, шлепающие по кафелю, а подружка сказала ей, что это наверняка монахиня-самоубийца, которая много лет назад повесилась на флагштоке. Напрасно мать, директриса и педагог-психолог убеждали девочку, что ни одна монахиня не вешалась на школьном дворе. Хосефине снились кошмары о Пресвятом Сердце Иисуса, о вскрытой груди Христа, которая в снах истекала кровью и заливала ей лицо; о Лазаре, бледном и подгнившем, встающем из могилы среди скал; об ангелах, которые хотят ее изнасиловать.

Поэтому она сидела дома и каждый год приходила на экзамены с медицинской справкой. А тем временем Мариэла возвращалась на машине ближе к рассвету, и возгласы парней слышались в конце ночи приключений, о которых Хосефина не могла и мечтать. Она завидовала Мариэле, даже когда мать ругала ее за чрезмерный телефонный счет. Ах, если бы ей было с кем поделиться, поговорить по душам! Увы, групповая терапия на Хосефину не действовала, вокруг были дети с реальными проблемами, сироты или подвергшиеся насилию. Речь обычно шла о наркотиках, сексе, анорексии и несчастной любви.

И все же она посещала сеансы, ездила на такси туда и обратно. Водитель всегда был один и тот же, он дожидался Хосефину у дверей, ведь у нее кружилась голова и сильное сердцебиение затрудняло дыхание, ей нельзя было оставаться одной на улице. С той поездки в Корриентес она не пользовалась автобусом, а единственный раз, оказавшись в метро, кричала до хрипоты, и матери пришлось выйти с ней уже на следующей станции. Мать встряхнула ее и потащила вверх по лестнице, но Хосефине было все равно, лишь бы выбраться из этого заточения, не слышать шума и покинуть извивающуюся змеей темноту.

Новые таблетки – еще экспериментальные, светло-голубые, блестящие так, будто только что из лаборатории, – глотались легко, и через некоторое время пол перестал походить из-за рвоты на минное поле. Лекарство даже освободило Хосефину ото снов, которые она раньше вспоминала, проснувшись, и когда однажды ночью она выключила прикроватную лампу, то не почувствовала холодных, как могила, простыней. Страх все еще преследовал ее, но она уже могла дойти в одиночку до киоска, не опасаясь умереть по дороге. Мариэла радовалась этому даже больше, чем сама Хосефина. Предложила пойти вместе выпить кофе, и Хосефина отважилась, но только на такси туда и обратно. В тот день она смогла пообщаться с сестрой, как никогда раньше, и сама удивилась, согласившись пойти в кино (Мариэла пообещала, если потребуется, уйти посреди фильма), и даже призналась, что, возможно, хотела бы поступить в университет, если в аудиториях будет не слишком много студентов, а ее место будет возле окон или дверей. Мариэла порывисто обняла сестру, столкнув на пол кофейную чашку, которая разбилась на две равные части. Официант собрал осколки, улыбаясь. Еще бы: Мариэла выглядела прелестно с ее прядями светлых волос, с влажными пухлыми губами, с глазами, подведенными так, чтобы зеленый цвет радужки гипнотизировал всех, кто ею любуется.

Они еще несколько раз ходили пить кофе – а вот кинопросмотр так и не состоялся. В один из таких дней Мариэла принесла сестре учебные программы, которые могли понравиться Хосефине, – антропология, социология, филология. Мариэла выглядела встревоженной, хотя и без нервозности первых совместных вылазок, когда приходилось постоянно быть начеку – срочно вызывать такси или, в худшем случае, «Скорую помощь», чтобы доставить Хосефину домой или в дежурную клинику. Она заправила пряди длинных светлых волос за уши и закурила.

– Хосефина, – молвила она, – нам надо кое-что обсудить.

– Что именно?

– Помнишь поездку в Корриентес? Тебе было шесть лет, мне восемь…

– Помню.

– А как ходили к ведьме? Мама вместе с бабушкой, им ведь, как и тебе, было все время страшно, вот они и отправились к ней подлечиться.

Хосефина насторожилась. Сердце учащенно забилось, но она глубоко вздохнула, вытерла руки о брюки и попыталась сосредоточиться на том, что говорила сестра, как и советовал психиатр («Когда охватывает страх, – настаивал он, – переведи внимание на что-нибудь еще, на что угодно. Например, посмотри, что читает человек рядом. Рассмотри рекламные щиты или сосчитай, сколько красных машин движется по улице»).

– И я помню, как ведьма сказала, что они могут вернуться, если такое случится снова. Может, тебе стоит наведаться к ней? Теперь, когда тебе стало лучше? Знаю, что веду себя глупо, что я похожа на бабушку с ее провинциальным бредом, но ведь они же избавились от наваждений, правда?

– Мариэла, мне нельзя путешествовать. И ты это знаешь.

– А если я поеду с тобой? Я серьезно. Мы хорошо все продумаем.

– Я не рискну. Просто не могу.

– Ладно. Подумай хорошенько. А если осмелишься, я помогу тебе во всем.

Утром, когда Хосефина попыталась выйти из дома, чтобы отметиться на факультете, она обнаружила: путь от двери до такси непреодолим. Перед тем как ступить на тротуар, у нее задрожали колени, и она расплакалась. Таблетки переставали действовать, Хосефина замечала это уже несколько дней. К ней вернулась неспособность наполнить легкие, или, точнее, навязчивое внимание, уделяемое каждому вдоху. Словно бы требовалось контролировать поступление воздуха, чтобы система работала так, будто Хосефина делает себе искусственное дыхание «рот в рот», а иначе не выжить. Теперь ее вновь вгоняла в ступор малейшая перестановка в комнате, вновь приходилось включать не только лампу на тумбочке, но и телевизор, и люстру в попытках заснуть: она не выносила никакой тени. Ожидала возвращения каждого симптома, узнавая их заранее, но впервые почувствовала кое-что хуже покорности и отчаяния – она злилась на себя. Она очень устала, но не могла вернуться в постель, чтобы попытаться унять дрожь и учащенное сердцебиение, как не могла и перебраться в пижаме в кресло, чтобы поразмышлять о том, что ее ждет в будущем: психиатрическая лечебница или существование в окружении частных медсестер. Невозможно покончить жизнь самоубийством, если так боишься смерти!

Вместо этого она принялась думать о Корриентесе и Госпоже. И о том, какой была жизнь до той поездки. Она вспоминала, как бабушка сидела на корточках у кровати и плакала, молясь, чтобы прекратилась гроза, она жутко боялась молнии, грома и даже ливня. Хосефина помнила, как мать смотрела в окно, выпучив глаза, каждый раз, когда затопляло улицу, и как она вопила, что они все утонут, если вода не сойдет.

Вспомнила также, что Мариэла никогда не играла с соседскими детьми, даже когда они приходили за ней. Она обнимала своих кукол так, будто боялась, что их украдут. Еще Хосефина помнила, что отец возил мать к психиатру раз в неделю, она возвращалась полусонной и укладывалась в постель. Даже вспомнила донью Кармен, выполнявшую разные поручения и приносившую пенсию бабушке, ведь та не хотела, точнее, не могла – теперь это знала и Хосефина, – выйти из дома. Донья Кармен умерла десять лет назад, двумя годами раньше бабушки. После поездки в Корриентес она навещала ее, только чтобы выпить чаю, поскольку все заточения и ужасы миновали – для них. А вот для Хосефины они тогда только начинались.

Что произошло в городе Корриентесе? Неужели Госпожа забыла ее «исцелить»? То ли она не нуждалась в лечении, то ли просто ничего не боялась… А если вскоре Хосефина начала страдать так же, как и другие, то почему ее не отвезли к Госпоже? По какой причине не захотели к ней обратиться? Потому что они не любили Хосефину? Или Мариэла ошибалась? Хосефина начала понимать, что возмущение – путь в никуда, и если она продолжит злиться, то не сможет сесть в маршрутку дальнего следования и посетить Госпожу, а значит, никогда не выберется из заточения. Ради такой попытки стоило и умереть.

Наутро она с трудом дождалась пробуждения Мариэлы и приготовила ей кофе, чтобы сестра побыстрее пришла в себя.

– Поехали, Мариэль, я решилась.

– Куда?

Хосефина опасалась, что сестра даст задний ход, откажется от своего предложения, но та ничего не понимала лишь потому, что накануне изрядно выпила.

– В Корриентес, к ведьме.

Мариэла мигом пришла в себя.

1 Американский актер, певец, автор песен. (Прим. переводчика.)
2 Кинезиология – наука, изучающая мышечные движения человека.
3 Санта Муэрте (Святая Смерть) – современный религиозный культ, распространенный в США и Мексике; поклонение одноименному божеству, персонифицирующему смерть и представляющему собой скелет в женском платье.
4 Чудесная история девушки из индейского племени; Анаи – символ отваги и стойкости; сейбо – крупный ярко-красный цветок, распускающийся в октябре, один из национальных символов Аргентины.
5 Исполинский козодой.
6 Ла-Бока – район Буэнос-Айреса, где река Матанса-Риачуэло впадает в залив Ла-Плата. (Прим. ред.)
Продолжение книги