Книга воды бесплатное чтение

Эдуард Лимонов
Книга воды

Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художественное оформление и макет Ю. Буга

Корректоры Е. Аксёнова, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка Б. Руссо


© Эдуард Лимонов, 2002

© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2022


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

Предисловие

Все содержащееся под этой обложкой называется «Книга воды». Можно было бы назвать ее «Книга времени». Потому что оно о времени. Но я предпочел воду. Вода несет, смывает, и нельзя войти в одну воду дважды. В результате получилось странное произведение: появились географические воспоминания, судьбоносные совпадения. Так, я побывал на одном берегу Адриатики – в Венеции в 1982 году в очень странной компании, а через одиннадцать лет брел по противостоящему берегу Адриатики – балканскому, с автоматом, в составе отряда Военной полиции ныне покойной Республики Книнская Краина. Летом 1974-го я проехал сквозь Гагры, направляясь в сторону Гудаут, в спортивном автомобиле француза в компании красивых женщин, а в 1992-м бродил по заросшему сорной травой пляжу Гудаут – авантюрист, приехавший на помощь Абхазской Республике.

Еще оказалось, что я выловил в океане времени самые essentiels предметы: так, прочитав первые сорок страниц рукописи, я обнаружил только войну и женщин. Автоматы и сперма внутри дыр любимых самок – вот каким оказался немудрящий итог моей жизни. Часть подобного выбора необходимо списать за счет места написания книги – военная тюрьма для врагов государства, но ведь не всё же!

Некоторые эпизоды этой книги мелькали и в других моих книгах, но, будучи представлены в ином контексте, они были лишены глубины и не выделены, имели характер эскизов. Здесь они дописаны и приобрели самостоятельный характер. «Книга воды» – это о водах жизни, потому намеренно смешаны ее эпизоды, как смешаны воспоминания памяти или предметы несутся в воде. Перед тобой, читатель, – оригинальная книга воспоминаний. А так как мои наклонности всегда были двойственны – я с ранних лет проявил себя и как Дон Жуан или Казанова, одновременно преследуя будущее солдата и революционера (ориентируясь на Бакунина и Че Гевару), то и результат получился двойственным: перед тобой смесь «Боливийского дневника» с «Воспоминаниями Казановы».

Моря

Средиземное море / Ницца

Наташа была рослая девушка с фигурой пловчихи. Плавала она очень серьезно. Тщательно надевала на голову шапочку, задумчиво входила в воду, лишь в последний момент позволяла себе тихо взвизгнуть, когда, зайдя достаточно глубоко, уже ложилась на волну, чтобы плыть. После этого она серьезно выполняла работу плавания и не любила, чтобы на нее брызгали, приближаясь, другие пловцы. Я видел ее с пляжа и говорил себе: «Вот плывет моя жена». На пляже в Ницце могли спокойно увести наши вещи, потому мы не плавали вдвоем. Она приходила из моря, я – уходил в море, никого третьего или четвертого с нами не было. Море было роскошное. Как на туристских проспектах – аквамариновое. Портило море только неумолчное гудение автомобилей по английскому променаду. Улица тянулась вдоль пляжа наверху, и бензиновые выхлопы, раскаленный асфальт, многие тысячи раскаленных вонючих железных тел автомобилей ощущались и внизу, у моря. Вода была как парное молоко. Наташа была злая. Потому что у нас не было компании. Мы ехали в Ниццу из городка Безье вдоль всего побережья Средиземного моря. В Безье нас провожал Мишель Бидо в сандалиях. Худой и ироничный. Наташи он боялся. Мы прожили у него в деревушке Кампрафо три недели и одичали. В деревушке летом одиннадцать жителей – считая нас. Зимой жителей было восемь. В Ниццу мы ехали через Тулон, Марсель, Канны в поезде, где были открыты окна и люди стояли как в русской электричке. Люди были простые: веселые арабы, матросы в шапочках с помпонами. Было много пьяных. Со свистом проносились мимо платформы с пальмами. В том поезде Наташа чувствовала себя много лучше, чем в Кампрафо, потому что на нее смотрели арабы и матросы и одобряли ее. Она всегда нравилась простому, немудрящему полукриминальному люду. В Кампрафо на нее было некому смотреть. Из восьми зимних обитателей деревушки двое были любящая семья гомосексуалистов – они выращивали коз, производили из козьего молока экологический сыр и продавали его в ближайшем городке Сент-Шиньян. Шестеро остальных обитателей были дети, девочки и старики.

В Ницце нас ждала квартира подруги Наташи. В доме с коридорной системой. Там был балкон, неудобная постель, похожая на лежанку на русской печи. Я донимал Наташу своей похотью, а она раздраженно оборонялась. Или объявляла: «Ну давай, давай» – и возмущенно лежала как мертвая. Вечерами мы ходили в рестораны. Наташа была красивая: загорелые ноги, красная юбка, черная кофточка в белый горошек, хриплый голос, мрачное насмешливое лицо. Но и в ресторанах ей не нравилось, хотя я выбирал дорогие, в тот год я хорошо зарабатывал. Это был последний мой мирный год: 1990-й.

И в ниццеанских ресторанах ей было скучно. В Париже мы не ходили в рестораны, потому что Наташа и так работала в ресторанах, много лет в дорогом «Распутине», потом в демократичной «Балалайке». Я всегда был такой проницательный, что самому было противно. Диагноз мне был ясен. Если в Кампрафо не было мужчин и некому было глядеть на Наташу, восхищаться ею, говорить ей комплименты (белесый, с фигурой подростка, тощий, часто обкуренный Мишель Бидо, наш друг, тотально не подходил для флирта), то в Ницце было много мужчин, половина официантов Ниццы выглядели как Алены Делоны, однако был непреодолимый фактор, препятствие между Наташей и Делонами – я. Наташа меня любила, но и жизнь она любила так же сильно. Ее удовлетворил бы, пожалуй, и легкий флирт, но у нас даже не было компании. Так что месяц аскетизма дал о себе знать. Наташа плавала все серьезнее.

Я изучал въевшиеся, прилипшие к ногам камешки. Заметил на них мазут. По всей вероятности, вечерами потерпевшие дорожно-транспортные происшествия мсье или мадамы спускались к пляжу, чтобы омыть некие детали своих автомобилей, и подпортили пляж тем, что ставили на него карбюраторы и амортизаторы. Я встал, нащупал взглядом далеко у кромки красных буев плывущую голову Наташи. Повернулся к городу Ницце. Балконы роскошных отелей были покрыты разноцветными тентами. Над Ниццей дрожало знойное марево. Это были счастливейшие дни скуки и непонимания.

Мы посетили русский собор и бешено поругались на вокзале. Она выкрикнула мне все, что, ей казалось, было во мне плохого и отвратительного и что ее не устраивало. Тогда я был потрясен несправедливостью обвинений, сейчас не помню ни слова. Потом мы помирились и быстро ехали на TGV, на скоростном экспрессе в Париж. Я выпил две литровые банки ледяного пива и, добравшись до нашей квартиры на Rue de Turenne, стал умирать от удушья. Вскоре выяснилось, что это были первые приступы астмы.

Черное море / Одесса

В Одессу нас привезли ребята из Службы безопасности Приднестровья. В машине. Машина была удобная и современная, пахла кожей. Между ее подушками, и под ними, и в них ребята из Службы безопасности Приднестровья еще в Тирасполе рассовали всякие штуки, о которых мы вспомнили только в последний момент и которые перевозить запрещается Уголовным кодексом Украины. До того как подвезти нас к вокзалу, ребята из Службы безопасности остановились на тихой одесской улочке и перевели то, что запрещается перевозить, в наши с Владом сумки. Остановившись у вокзала, мы вышли и обнялись. Второго сопровождающего я больше не видел. С офицером Сергеем Кириченко увиделся через два года в Москве, он приезжал хоронить отца. Единственный наследник квартиры на Лесной улице, Сергей должен был осенью 1994-го сдать квартиру мне, но был убит в октябре. Якобы чистил пистолет, и пуля случайно попала ему в голову. Дело происходило на первом этаже, окно было открыто, в начале октября в Тирасполе еще тепло. Это через два года. Ну а тогда мы стояли на раскаленном асфальте Одессы у вокзала. Р-раз, и дружно обнялись. Все здоровые и молодые. Четверо. Влад Шурыгин – капитан, журналист газеты «День», Сергей и четвертый парень.

Расцепившись, мы пошли с Владом в вокзал. Мы возвращались с войны, с войны в Приднестровье, в Москву. Билетов в обычных кассах не было. Даже у барыг. Мы поднялись на второй этаж и заняли очередь в воинскую кассу. Подумав, я оставил Влада в очереди, а сам отошел звонить по телефону. По дороге сюда, на войну, в поезде Москва – Одесса меня узнал владелец видеобара, так называлось это изобретение, бывший вагон-ресторан, откупленный этим предприимчивым евреем. Еврей узнал меня, он читал мои книги, потому весь путь до Одессы я наслаждался жизнью – пил порядочное шампанское, смотрел боевик и ел жареную курицу. Вспомнив, что у моего одессита-поклонника «чудовищные связи» (так он сам заявил: «У меня чудовищные связи») на железной дороге, я стал набирать номер его телефона, считывая его с клочка газеты. Номер не набирался. В зале ожидания воняло, как во всех залах ожидания Советского Союза, хотя он и перестал существовать. Воняло нечистой одеждой, дерьмовой едой, тухлятиной, кислятиной, бомжовой мочой и едким потом южных женщин. Краем глаза я увидел, что милицейский украинский капитан, ставший в очередь за капитаном Шурыгиным, разговаривает с ним, указывая на правый бицепс Шурыгина. Мой капитан подкручивает усики и, семеня ногами на месте, отвечает их капитану нечто презрительное и неприятное. Это было видно по выражению лица моего друга, я их все изучил. Вот так, когда он стоит боком и бросает слова через плечо – это верный знак ссоры. Милицейский капитан тычет пальцем в бицепс Шурыгина. Мой капитан легко отталкивает палец. Я уже давно не набираю номер одессита, я держу трубку в руке, и наконец до меня дошла суть ситуации. На выцветшей военной капитанской куртке Шурыгина нашит огромный шеврон СССР с красным флагом – если он не сочиняет, подарили ему этот шеврон ребята из отряда космонавтов. Вдобавок к внушительному размеру – сантиметров десять в длину – шеврон снабжен большими буквами СССР. Украинский мент наверняка спрашивает Шурыгина, чего это он разгуливает тут по Украине, самостийной и незалежной, с шевроном СССР, страны, которой нет. Жарко, украинский мент худой, лысый и противный – ничего хорошего стычка с ним не обещает. Истерик. И тут до меня дошло, что если сейчас нас из-за этого шеврона на бицепсе Шурыгина задержат, то обнаружат содержимое наших сумок и не видать нам свободы долгое время.

Бросив трубку в чьи-то руки, я устремился к Владу. Я оторвал его от пола и потащил за собой.

– Ты чего, охренел, забыл? – шептал я ему.

Украинский мент удивленно смотрел нам вслед. Но за нами не пошел.

– А что он, козел! – Влад оглянулся и попытался вернуться к противнику.

– Ты что, забыл, что у нас в сумках?! – просвистел я ему в ухо.

– Ой, еб твою мать! – ахнул он. И вдруг стал рукой пытаться оторвать шеврон с рукава.

Население вокзала во все глаза смотрело на нас. Шеврон не поддавался.

– Сними куртку, блин, – подсказал я ему.

Он снял. Я взял его куртку и, вежливо глядя на украинского мента, сложил ее и положил в свою синюю сумку, которую уже почему-то держал в руках. Без куртки Влад оказался в тельняшке без рукавов и выглядел как огромный толстый бульдог. Я взял моего товарища за локоть и увел на улицу. Там мы нашли телефоны-автоматы, дозвонились еврею, и он приехал на розовом старом огромном американском автомобиле с женой и родственниками, улыбаясь. Он был так рад, этот любезный человек, что его любимый писатель застрял по дороге с войны. Я называю его здесь только евреем, потому что не хочу повредить этому одному из лучших представителей рода человеческого. Если он на Украине и обнаружится, что он знаком со мною, ему вряд ли будет хорошо, так как еще в 1996 году Генпрокуратура Украины возбудила против меня уголовное дело. А если он живет в России, то тоже ничего хорошего… Я-то сижу в тюрьме.

В Одессе плавился под ногами асфальт, нестерпимо сияло солнце. И над Одессой было такое супермощное глубокое огнедышащее небо, что я почему-то вспомнил двух человек: комбрига Котовского – убийцу и каторжника и генерала Слащова, кокаиниста и ницшеанца – рубаку, оба они захватывали этот город. Мы поехали в глубину Одессы, где в еврейском дворике, как в деревне, жила масса евреев и все родственники нашего. Мы ели там хамсу и пили водку, а потом, взяв ведра, банки, вишню, водку, селедку, вареники, простыни и детей, поехали к морю, где был день рыбака и у еврея была хибара среди других хибар. Сумки свои с опасной начинкой мы взяли с собой, и они мирно лежали среди утвари добрых евреев.

Я выпил бочку вина и водки. Я съел всю хамсу Одессы. Я сфотографировался на фоне пляжа со всеми еврейскими девушками. Я не был пьян, я был счастлив. Черное море было великолепным, ослепительным, соленым, как бочка с селедкой, Влад говорил с евреями о высших материях, то есть о Жириновском. Сумки лежали. Вечером мы отбыли в Москву в служебном купе брата нашего еврея, бригадира проводников. Добрались благополучно.

Самое невероятное, что волею обстоятельств синяя сумка эта стоит сейчас под шконкой, на которой я сижу в следственном изоляторе «Лефортово».

Адриатическое море / устье реки Каришницы

Мы вышли к нему с отрядом военной полиции, спустившись с каменистых плато, где находились сербские позиции. Была весна 1993 года. Мы вышли на место, откуда только что ушли французы. Я попал в те места из-за телеящика. Прилетев в Париж из Москвы, я сидел дома, пил вино и переживал неудачу. В январе развалилась созданная 22 ноября 1992 года в биллиардной на даче Леши Митрофанова Национал-радикальная партия. Партийцы повели себя абсурдно.

Я сидел, крыл Архипова и Жарикова тяжелым матом. Чуть полегче крыл Митрофанова и Венгеровского, еще легче – Курского и Бузова… Весь славный бывший теневой кабинет. Он же – неудавшаяся партия.

По ящику в Париже показали Хорватию: понтонный мост, который господа хорваты навели через Новиградское ждрило – кажется, так это узкое место называется. В любом случае речь идет о Новиградском море, узком заливе Адриатики, врезавшемся там в сушу. Показали сербского артиллерийского подполковника по фамилии Узелац. Он весело объяснил, как они дождались, пока хорваты достроят свой мост, чтобы сейчас его разбомбить. Подполковник скомандовал «Пали!», и мы увидели, как снаряд рванул аккуратно посередине понтонного моста. К вечеру сюжет повторили. Теперь уже было ясно видно, что от моста остались лишь обрывки на обоих берегах. «Вот где все конкретно и не абсурдно!» – сказал я себе, сложил вещи в сумку, взял денег и поехал в аэропорт. В аэропорту я купил билет авиакомпании «Эр-Франс» Париж – Будапешт. В Будапеште меня ждали сербы. Через несколько дней я стоял на рекогносцировочном пункте под толстым навесом бревен, смотрел в артиллерийский перископ на Новиградское море, на ждрило (что-то вроде горла, думаю), а рядом стоял подполковник Узелац и объяснял мне, что хорваты начали опять строить мост. «Но мы не торопимся, пусть строят!» Полковник был в каске.

Если бы мы пошагали с полковником к Новиградскому морю, то есть к заливу Адриатики, глубоко внедрившемуся в древнюю землю, и сели бы на катер или лодку, то достигли бы открытых вод. И, переехав какие-нибудь еще двести километров, оказались бы в Италии. Могли бы по прямой попасть в городок Римини, а по кривой – в Венецию. За десять лет до этого, в 1982 году, я побывал в Венеции в очень странной компании, о чем остался след: моя книга «Смерть современных героев». Но нам с полковником туда было нельзя – там у самого залива были хорваты. Смять их у нас не хватило бы сил. Мы защищали свои каменистые плато над Адриатикой. И только.

Я спустился к Адриатике в другом месте. Там, где впадает в Адриатику речка Каришница. До нас там находился лагерь голубых касок, французского батальона, – UNPRAFOR, что это значит, я запамятовал. Эти ребята ездили в белых БТР с голубыми буквами на них, ходили в голубых касках и жили в сборных белых домиках. Стены были из легкого пластика, дававшего тепло, потому мне не раз приходилось видеть, как сербы закапывают эти домики в землю, делают из них землянки. Вода в речке Каришнице была вся зеленая почему-то. Рядом с брошенными ломаными домиками остались кучи мусора: покопавшись, я обнаружил множество дешевых французских боевиков. На обложках мускулистые Рэмбо в беретах сжимали громадные автоматы. Книжки разбухли от воды. Первой, впрочем, категорией мусора были пустые французские бутылки из-под вина и консервные банки – родные мне французские консервы! Адриатика, низкая в этом месте, начиналась такой же зеленой водой, как и в речке Каришнице; если поплыть по ней в лодке, еще быстрее доберешься до Венеции. Мне и ребятам из отряда военной полиции Сербской Республики Книнская Краина, впрочем, было не до путешествия в Венецию. Французы из UNPRAFOR уже несколько раз сдавали сербов хорватам. Дело в том, что, хотя батальон и назывался французским, в его составе было множество солдат из Иностранного легиона, среди них и хорваты по национальности, в том числе и несколько офицеров-хорватов. «Французы» эти были пристрастны. Был даже случай, когда французы передали хорватам два своих белых бэтээра, и те, заехав беспрепятственно в расположение сербов, неожиданно открыли огонь. Военная полиция с удовольствием отстрелила бы яйца нескольким моим согражданам (в кармане у меня лежал французский паспорт). Кажется, это мы и намеревались сделать в устье реки Каришницы, но французы исчезли в природе. Там дальше по побережью размещались виллы богатых горожан из Загреба – хорватской столицы, да и Белграда, ведь еще пару лет назад страна была единой. Сейчас виллы пустовали, большинство, несмотря на угрозы армейских властей, были разграблены. Паркетные полы изувечены.

Купаться было холодно. Потому я снял ботинки, засучил брюки до колена и, как был с автоматом, с пистолетом на поясе, в военном пальто с подстежкой, зашел в Адриатику по колено, обручился таким образом с нею, как венецианский дож! Солдаты, не понимая, что я делаю, улыбались. А я еще в 1972 году пообещал купаться во всех водах, какие подвернутся. Вот и выполнял обещание.

Затем мы ушли вверх, стали подниматься на суровое каменистое плато, где многие поколения сербов грудью отвоевывали от камней крошечные поля. По мере подъема адриатические воды, проглядывавшие внизу сквозь камни и кроны хвойных, перестали быть зелеными, сделались синими, а затем стальными.

Белое море / Северодвинск

Идиотизм ситуации состоял в том, что мы должны были, прячась, разглядывать родные заводы ребят – Володькину «Звездочку» и Димкин «Севмаш» – в… подзорную трубу! Прятались мы от вохровцев, которые могли увидеть нас, ползающих среди низких гнилых вод, в иссохших и полуистлевших плавнях, и встревожиться.

– Еще выстрелят на хер деды! – горячился маленький инженер «Звездочки» Володя Падерин, руководитель нашей партийной организации в городе Северодвинске.

Мы, чертыхаясь и матерясь, укрылись за трубами теплотрассы, и Падерин, вырывая у меня подзорную трубу, показывал мне гордо, но на дистанции – свой завод.

– Лидер националистической партии, блин, вынужден рассматривать русский завод как шпион, – переживал рядом обритый наголо Дима Шило.

– В то время как гребаного министра обороны, америкоса, только что принимали с оркестром, – закончил за него Падерин.

Министр обороны Соединенных Штатов приезжал поприсутствовать при разрезании очередной российской подводной лодки. Лодку разрезали, вынимали из нее ядерный реактор и списывали в металлолом. Услада для очей американского министра обороны. Его не только пустили на завод, ему там вывесили приветственные лозунги. Правда, неизвестные успели ночью написать на лодке «Янки, гоу хоум!».

Пошел дождь, каплями, мой, слишком артистичный для охранника, здоровый дылда охранник, бывший муниципальный мент Лешка Разуков взялся снимать нас на фоне далеких заводов и ангаров верфей. Вели мы себя точно как будто подтягивались к статье «шпионаж». Я сказал своим спутникам об этом, все расхохотались и стали выбираться на дорогу. Дорога соединяла остров с материком, с городом. На острове находилось несколько рабочих кварталов, с острова же открывались заводские проходные. Выбравшись на дорогу, мы встали на фоне печального низкого Белого моря, спиной к той его части, где не было заводских верфей. На фотографии остались кляксы воды на объективе фотоаппарата Разукова. Мы стоим – под ногами рослые черные травы, пейзаж такой безрадостный, что я позднее назвал фотографию «Над вечным покоем». Была глубокая осень 1996 года, бесснежная, медленная и ватная. Меня тогда только что избили ногами в голову неизвестные, и Лешка Разуков был мой первый в жизни охранник. В результате нападения у меня оказались травмированы оба глазных яблока, и чувствовал я себя неспокойно, могло начаться отслоение сетчатки. Потому и на Белое море я глядел, не доверяя зрению – то ли море слезится, то ли глаза вождя Национал-большевистской партии.

Мы пошли дальше, теплый заводской беломорский затхлый ветер пах сероводородом. Гнилые дали, дымки, сырые заросли безлистых невысоких деревьев и обширные черные степи гнилых высоких серых трав. Тоска по глубокому аскетизму, по апостольской стуже нравов охватила меня, и я поотстал от товарищей. В таких местах, конечно, только и вырыть землянку, и выходить с ветхим неводом к низким берегам, и долго брести в растворе серого моря, прежде чем уронить невод. Сидеть в землянке перед сырыми дровами – коптить рыбу, думать о Вечном, о Боге в виде худого белотелого мужика. «В душах у вас черви» – как писал протопоп Аввакум. Мы шли к отцу Володи – Анатолию. Художник-любитель и резчик по дереву Анатолий Падерин был на пенсии, а пенсию он получал за то, что несколько десятилетий шлифовал вручную якоря для подводных лодок. Так что Володька – потомственный строитель-мореход. Окончив кораблестроительный институт в Санкт-Петербурге, вернулся инженером на родной завод.

Нас тепло принимали Володькины родители, кормили, поили; когда стемнело, мы откланялись и пошли на берег низкого и плохо видного Белого моря. Разуков, в своих омоновских сапогах, зажег фонарь и пошел в море. Белое море было низкое, теплое и тихое. Его совсем не было слышно. Если бы не Разуков и его фонарь, Белого моря не было бы и видно. Правда, оно чувствовалось в воздухе как сырое и липкое.

От поездки на север Разуков проявил фотографии. Мы все выглядели там, над вечным покоем, странными людьми. У нас мягкие лица. Я в черной шапочке и в бушлате похож на отставного подводника. Шило и Падерин похожи на обедневших монахов из простолюдинов. Даже Лешка Разуков не праздничный и как бревно смирный. Природа Белого моря нас ухайдокала. Такое впечатление, что вот-вот мы превратимся в финнов. Природу вообще недооценивают, а она – сила. Кого хочешь согнет в свою сторону.

Северное море / Амстердам

Когда едешь из Франции в Голландию на поезде, то уже не испытываешь никакого уважения к подвигам вермахта, занимавшего европейские страны в считаные дни или недели. Там все так скученно. Все такое небольшое! Только открыл пиво, а уже противная свежевыкрашенная Бельгия стучит своими французскими станциями. Стук-стук, «Гаага» какая-нибудь, «Брюссель». Успеваешь заметить, что те же интернациональные компании выхваляют свои товары здесь, что и во Франции. Бельгия вообще географический нонсенс, часть провинций на французском говорит, часть по-валлонски, а это, кажется, диалект голландского. В Бельгии королевство учредили чуть ли не на самом носу XX века французы. У Сены возле Place de la Concorde есть монумент бельгийскому королю Альберту I в длинной французской шинели. После Бельгии, открыл едва вторую бутылку пива, стучат мимо платформы Голландии. Голландия – это на самом деле бетонная дамба, соединяющая Францию и Германию. Вдоль дамбы живет 20 миллионов сухопарых аскетических мужчин-циркулей и круглозадых белокожих женщин. У голландцев такие же длинные слова, как у эстонцев и финнов. Издательство моего издателя, Жоз Кат звали издателя, называлось «Верелдблииотеек» или как-то так, помню, что двойные буквы там встречались не то дважды, не то трижды. Поезд в Амстердам идет среди плоских унылых ровных домов, паркингов, деревень и намеков на поля – кочки какие-то. Это и есть Голландия – Полая земля. Там есть всякие узнаваемые названия на белых пролетающих табличках, над платформами синим шрифтом: «Гаарлем», например, а уж «Амстердам» тоже узнаваем. Ибо Нью-Йорк в самом начале своего существования назывался Новый Амстердам.

Станции пролетают. Пассажиры: развратная прыщавая девка все время облизывает губы, нахальный краснокожий индонезиец с остервенением жует свою жвачку и смотрит прыщавой голландке прямо туда, где у нее под тканью юбки – половая щель. Серый дощатый мен рядом с краснокожим смотрит туда же, но осуждает и девку, и краснокожего за молчаливое их соитие. А я еду к издателю.

Деревья у них острижены как доски, повторяют фигуру среднего статистического голландца. Пока я все это обдумывал и наблюдал – так и доехал. Амстердамский вокзал отвратителен. Цыгане, дети, ветер, пыль, стаканчики из «Макдоналдса», пустые банки, почему столько грязи?! Приличные люди прилетают в аэропорты? Над всем парили утешительные афиши выставки – ретроспективы Ван Гога – Винсент с отрезанным ухом.

Во второй приезд 6 декабря 1990 года я пошел искать в Амстердаме порт.

– Никакого порта нет, Эдвард! – грустно поведал мне Жоз Кат.

Я ему не поверил. Есть песня Бреля «В порту Амстердама! В порту Амстердама!» о бедном покинутом матросе, короче, отличная песня, в те годы я чувствовал себя бедным покинутым матросом, потому что носил бушлат, то были годы бушлата, и чувствовал себя покинутым. А покинутым я себя чувствовал потому, что тогда длительно, в муках, медленно, с томным и поганым удовольствием умирала наша с Наташей любовь. Я сам от нее уходил, головой вперед в черные дыры войн и революций. Я не мог устоять, так меня тянуло, такой был соблазн. Ведь я был рожден для войн и революций, а их все не было, и только когда мне уже было 48 лет, я со счастливой улыбкой влетел, головой вперед, в войны и революции, в их угольное ушко смерти. А у Наташки был только бабий орган. И все, что она могла сделать, это опустить себя с каким-нибудь прощелыгой. Что она и делала. А я приезжал с войн и воображал себя несчастным матросом, и все трубы, все флейты, барабаны Бреля звучали у меня в ушах, когда на следующее утро я вышел из чистенького отеля пансионата, уже пьяный, и пошел искать Porte d’Amsterdame…

Dans le port d’Amsterdam… Dans le port d’Amsterdam… Пришлось обратить свой спич к вокзалу и там аккуратно спросить по-английски «How can I find a seaport?»[1] у пары подростков. Они, не колеблясь, показали мне направо. Было холодно. Было очень холодно и сыро, и хотя никакого Северного моря пока не появилось, только заборы и за ними строения фабричного типа, оно, Северное, висело вокруг меня, сырое, налипло мне на волосы, щеки, уши и лоб.

– Сука, пьяная девка, – ругался я, стискивая зубы. И вспоминая, как еще вчера (или позавчера?), прилетев из Америки, не нашел жены дома. (Я знаю, я знаю, я уже писал об этом, но я хочу еще! Еще!) Я вошел в кухню, и там были свалены на столе: тарелки, приборы, салфетки. Сигареты в пепельнице. Тарелок – две, два бокала. А почему я решил, что у нее был мужчина? Ее так и не видел, она не появилась. Я лег, не раздеваясь, в затхлую постель, выпил принесенную мною бутылку вина и забылся жарким сном. Во сне я увидел опять щель нашей кухни, столовые приборы, окурки в пепельнице, ее и его…

Утром я встал и поехал на Северный вокзал и сел в поезд в Амстердам. Так было договорено с издателем. Билет уже лежал еще до отлета в Соединенные Штаты в моем ящике стола. У меня было много обязанностей, много издателей… Сука! Дрянь! Пизда. Она знала, что я уеду тотчас в Амстердам. Северное море я обнаружил. В запутанных складках бетонного одеяла я увидел серую воду. У воды был причален строящийся корабль. На палубе пилили бревно. Под складкой бетонного одеяла сидели клошары в одеялах, среди них две потасканные девки и краснокожий индонезиец, и что-то пили из двух бутылей.

Встретившийся мне, грудь колесом, седовласый не то моряк, не то строитель потер руки (ветер крепчал) и пояснил, что вся Голландия – это порт, от Роттердама до Амстердама.

– Polish?[2] – спросил он меня.

– Yes, polish[3], – ответил я безучастно.

Мимо огромного китайского плавучего ресторана, перед ним на паркинге стояли лишь две автомашины, я вернулся в Амстердам. Yes, polish.

Азовское море

Я ходил тогда в зеленом модном крупной вязки свитере, достигавшем мне чуть не до колен, в расклешенных брюках, сшитых мною самим. Я жил на площади Тевелева, 19, с женой Анной, 28 лет, и ее шестидесятилетней матерью, в квартире из двух комнат, в самом что ни на есть центре Харькова. Я писал стихи, ходил пить кофе и портвейн в модное место – в закусочную-автомат на Сумской улице. Там даже был в те годы швейцар, и он называл меня «поэт». То есть я был жутко модный центровой мальчик. Мне было 22 года. Никто не мог бы догадаться, что еще за два года до этого я работал сталеваром на заводе «Серп и Молот». Анна Рубинштейн и богема хорошо пообтесали меня.

Это именно Анна всучила меня Сашке Черевченко, молодому поэту и журналисту, сотруднику газеты «Ленінська зміна», когда Сашка поехал в командировку по маршруту Бердянск – Феодосия – Алушта – Севастополь писать статью о черноморских бычках.

– Возьми Эда с собой, Сашка! Он тут спивается только со своим Геночкой, – причитала Анна.

Харьковский плейбой Генка Гончаренко.

Интересно, что все, кто причитал, что я сопьюсь или спиваюсь, спились сами или другим способом самоуничтожились! Сашку и Анну связывала Валя, украинская рослая кобыла, работавшая вместе с Анной продавщицей в магазине «Поэзия», Сашка «встречался» с Валей. Кудлатый, высокий, бывший матрос и курсант, Сашка снизошел к просьбам и взял меня, ему, впрочем, нравились мои стихи. Я был оформлен в командировочном удостоверении как фотограф, а чтобы я выглядел таковым, мне выдали кофр на ремне, в котором фотоаппарата не было, да и снимать я не умел, в кофр я положил смену белья.

Интересно, что Сашка Черевченко сейчас живет в Риге, он редактор русскоязычной газеты, насколько я знаю, это самая крупная русская газета Латвии. После того как в марте 1998-го на арену латвийской общественной жизни вышла Национал-большевистская партия и оказалось, что я председатель этой политической организации, Сашка передал мне через приехавших в Москву журналистов свой пылкий краснофлотский привет. Его газета обильно пишет о нас. Если бы в России уделяли нам столько внимания, сколько в Латвии, партия национал-большевиков была бы уже в Государственной думе.

Мы отбыли в поезде на юг рано утром. И уже к вечеру мы прибыли в Бердянск, в порт на Азовском море. И пошли в местный горком партии. И секретарь горкома принял двух молодых поэтов тотчас после того, как из двери его кабинета вышел генерал в лампасах. Мое самоуважение и мое уважение к Сашке тотчас подскочили. В кабинете на обитых красным бархатом стульях мы поговорили о бычках. Поголовье бычков в Азовском море неуклонно уменьшалось. Еще мы узнали, что именно в Азовском море, ввиду его малости и мелководности, часто бывают самые жуткие истории, какие только можно вообразить. Сашка все записывал, что говорил секретарь, а я не фотографировал. По ковровым дорожкам мы вышли из здания горкома и пошли в порт. Поговорили с рыбаками или с теми, кого приняли за рыбаков. С нежностью и умилением все эти люди славословили бычка. И выражали сожаление его исчезновению. Сами они – и рыбаки, и люди из горкома – были похожи на корявых бычков: по-южному загорелые, большелобые, пыльные длинные брюки закрывали их башмаки и превращали в русалок мужского пола. Они как бы росли из бердянской пыли, из бетона в порту сразу начинались их хвосты. Такие ходячие бычки они были.

Приехав в первую в моей жизни командировку, я ожидал увидеть – как Джонатан Свифт или Геродот – необычных существ, а увидел все тех же лохов, что и в континентальном, далеком от моря Харькове, – только морских. Мне стало скучно. Слава богу, мы сразу купили билет на теплоход до Феодосии.

Едва загрузившись в теплоход, Черевченко попал в руки капитана-инструктора. Познакомившись, они обнаружили, что оба проходили морскую практику на крейсере «Дзержинский», только в разных поколениях. Сашку, беднягу, комиссовали с «Дзержинского» по состоянию здоровья, потому у него не получилось карьеры моряка. А он уже успел окончить до этого Севастопольское военно-морское училище. Капитан-инструктор пошел, проверил, правильно ли ведет себя нормальный капитан, управляющий теплоходом. Убедившись, что все нормально, он возвратился и пригласил нас в свою каюту. Вот там все соответствовало моим стандартам. Бронза и медь были надраены, все, что белое, выглядело разительно-белым, в крайнем случае – ярко-белым. Кто был ответствен за появление бутылки коньяка, я давно не помню. Кажется, юный: кудрявый верзила Сашка, он был тогда лауреатом премии комсомола, считался восходящей звездой харьковской поэзии, на нем был светский налет, на Сашке. Мы пили коньяк с лимоном, капитан-инструктор с легкостью ронял магические имена портов Мирового океана: Порт-Саид, помню, не покидал эфирное пространство вокруг нашего стола. Я был очень горд, сидя между двумя морскими волками, я наслаждался. Говорил я мало, но замечал многое.

Между тем утюг нашего теплохода стало сильно закачивать. И мы, предводительствуемые разогретым капитаном, отправились в рулевую рубку. Там нас не ждали, но приняли радушно. Рулевой вспотел от напряжения, оказывается, штормило уже к четырем баллам. Через четверть часа шторм достиг всех пяти. Светлогрушевые волны, как в стакане газировки, время от времени омывали стены рулевой рубки. Поверхность Азовского моря кособоко появлялась в различных ракурсах на стекле. Однажды оно появилось под 90 градусов, ей-богу, правда… То есть наш утюг сдвинулся, и море сдвинулось, и получилось, что мы как бы вертикально идем ко дну. Но не пошли, ужас длился мгновение. Это был первый шторм в моей жизни. Я обнаружил, первое: что я не подвержен морской болезни. Второе: я все ждал, что о стекло рубки хряпнется кальмар или осьминог, чего не случилось. Третье: море в шторм и после шторма пахло как бочка с огурцами.

Наш утюг прибыл в Феодосию напуганным и чуть потрепанным. Море сорвало и смыло спасательную шлюпку. Капитану-инструктору было не до нас, но он крепко пожал нам руки, когда мы спустились по трапу. Его ждали нудные завхозские заботы: составление акта на смытую шлюпку и прочее. Нас приветствовала Генуэзская башня. (По-моему, она была серая.) Феодосия ведь знаменита тем, что ее построили генуэзцы.

Черное море / Туапсе

Совсем откуда-то из черной дыры памяти вдруг пришли древние, как Греция или Персия, мерцающие воспоминания. 1960 или 1961 год. На раздолбанном автобусе я еду в Туапсе. Зачем, почему – не помню. Помню, что у меня небольшой чемодан, доставшийся в наследство от отца, с ним Вениамин Иванович ездил в командировки. Чемодан у меня был обклеен наклейками. А вот какими, убей бог, не помню. Ну ясно, там не могло быть наклеек «Нью-Йорк» или «Амстердам», но очень возможно, что ярлыки иностранных сигарет там могли быть наклеены. Чемодан полупустой, в нем буханка хлеба. Одет я в тренировочные брюки и пиджак, из которого давно вырос, буклированный, я носил его еще в восьмом классе, а уже окончил десятилетку, семнадцать лет мне.

Автобус трясет, у него херовая резина, в России всегда беда с резиной, в автобусе, впрочем, весело. Людей немного, это южная весна, окна открыты, жара, пыль, горная дорога. Позднее я вычислил, что этот отрезок над морем прошли герои романа Серафимовича «Железный поток». (Пару лет назад я с удовольствием перечел этот роман, он напоминает этику «Тараса Бульбы» и ничуть не хуже булгаковской «Белой гвардии».) Я время от времени вынимаю из чемодана хлеб и ем его, отламывая кусками. Пожилой костлявый мужик с треугольником тельника под рубашкой поглядел на меня несколько раз с соседнего ряда кресел и выдал мне кусок курицы. Я взял. Мужика зовут Костя. Я представился как пацан из Ленинграда, еду к тетке в Туапсе. Почему из Ленинграда? Ну, у меня были большие претензии, Харьков был для меня маловат, я считал свои масштабы габаритнее Харькова. «Ой, хлопчику, шо ж ты один хліб iжь!..» – украинская бабка дает мне кусок рыбы. Я беру.

В Туапсе у меня никого нет, конечно. Никакой тетки, ни единого адреса. Я начитанный мальчик, поэт, отрок, я еду расширить пространство, встретить красавиц, чудовищ, ветряные мельницы или стальные мельницы, которые отрубят мне руки.

Для отрока в ночи, глядящего эстампы,
За каждой далью – даль, за каждым валом – вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы
И в памяти очей как безнадежно мал…

Вот насмотрелся в ночи эстампов и еду как Рембо, побег в никуда. Поэтическая грусть овладела. Тоска по пространству.

Путешествовать нужно одному. Тогда видишь все пронзительно и ярко. К сожалению, не всегда удается путешествовать в одиночестве.

В Туапсе я схожу и стараюсь сбежать от матроса Кости как можно быстрее. Мне не хочется, чтобы он обнаружил мой обман. Он кормил меня курицей, рассказывал истории из своей жизни, налил полстакана водки. На вопрос, на какой улице живет моя тетка, я буркнул: «Ленина». Матрос был удивлен, я не понял почему, не то улица такая центральная, что там только горком да универмаг, не то еще почему. Но в любом городе СССР была улица Ленина.

Добрый человек пошел проводить меня по адресу, который я ему сообщил. У самого дома я признался ему в обмане, сказал, что у меня нет здесь даже знакомых, что в Туапсе я случайно, что тетка у меня в Сочи, но у меня не хватило денег на билет до Сочи. Он сказал, что давно бы так, и потащил меня к себе. Его жена встретила нас неласково. Чего-то он не привез, этот дядя Костя, из Новороссийска, за чем он ездил. У Кости оказалась крошечная комната в деревянном бараке рядом с портом. В общем коридоре я насчитал пять или шесть дверей. Кроме Кости и его жены была девочка лет шести и грудной младенец. Бокастая и грудастая жена матроса была значительно моложе его. Она ворчала, но дала нам поужинать жареной рыбы и картошки. Мне постелили на полу у самой двери. Всю ночь плакал ребенок и кашлял Костя. Рано утром я ушел, когда Костя спал, а его молодуха обмывала младенцу зад в тазу.

– Уже идете? – спросила она.

– Да, – сказал я, – большое вам спасибо за гостеприимство.

– То его благодарите, – кивнула она в направлении кровати. – Он хороший человек, всегда кого-нибудь притащит, то котенка со сломанной лапой приволок, – и она вернулась к младенцу.

Я вышел и пошел мимо длиннющей портовой стены. Параллельно шли рельсы. Я двигался быстро, но шел довольно долго, только километра через два встретил группу работяг.

– Как к морю пройти?

Работяги не удивились.

– Вон туда, повернешь!

Я и повернул, где указали. Узким проулком между стен, за обеими, судя по разнообразно повернутым кранам, был все тот же порт. И там впереди оно лежало. Шумно чавкая, мокрое, обильно зеленое и соленое – море. Зимние шторма нанесли на небольшой гравистый пляж валунов. Очень больших, некоторые с хорошую бочку величиной. Был отлив, сонно воняли углеродом черные всякие водоросли. Вдали я увидел корабли, ждущие, когда их запустят в порт на разгрузку. Туапсинский залив был свеж и прекрасно синь, как море в приключенческих романах Стивенсона. Над моим диким пляжем вздымалась скала. Я поместил свой чемодан под скалу и разделся, подумав, снял и трусы. Было холодно, но солнце уже взошло и теперь пробивалось сквозь утренний туман. Оскальзываясь и больно ударяясь ногами о камни, я пошел в море. Поскользнувшись, рано хряпнулся о воду. Меня обожгло. Я поплыл.

Вылез товарищ Артюр Рембо быстро. Даже яйца сжимало от холода. Обтерся полотенцем. Оделся. Сел на чемодан и стал есть хлеб, глядя в море.

Много позже я написал стихотворение, где есть строки об этом эпизоде.

Перевернут баркас. Натянут канат.
Две шерстинки пеньки из каната торчат.
Мокрое дерево сложено в кучи.
С моря идут полотняные тучи…
Желтое что-то надев, погрустив,
Бродяга бросает Туапсинский залив.
И уходят на станцию желтые стены,
И видят на станции станционные сны…

Так и было. Артюр Рембо с соленой кожей отправился на станцию. Там познакомился с двенадцатилетним хлопчиком-хулиганом. Вместе они что-то стыбрили и отправились продавать краденое в рыбачий поселок. Там они вошли в хижину девятнадцатилетнего толстого юноши, одетого в пахнущую рыбой фуфайку. В тазах там повсюду солилась рыба. Вытащив пару рыбин из таза, ребята прикончили хлеб Артюра Рембо и улеглись спать кто где мог. Рано утром девятнадцатилетний и двенадцатилетний, еще было темно, провели ленинградского пацана в автопарк. Через час поэт выехал в кузове грузовика по шоссе в направлении Сочи. А еще через неделю он работал в чайсовхозе в горах близ поселка Дагомыс. Близ – это полсотни километров в горы. Поэт корчевал пни, дабы освободить место для плантации чая. Помните об этом, раскрывая пачку «Чай грузинский».

Адриатическое море / Венеция

Англичанку звали Магги. Она жила на Монмартре, на улице Лепик. На той же улице Лепик за сто лет до этого находилась мастерская Ван Гога. С Ван Гогом Магги связывала святая простота, поскольку Ван Гог, если судить по его письмам и воспоминаниям современников, был святым. Магги всегда улыбалась, нрав у нее был кроткий, веселый и самоуверенный, она говорила на таком великолепном французском языке, что ее невольно глубоко уважали все Françoise, поскольку они говорили на худшем французском. Лет за десять до моего знакомства с ней Магги была, очевидно, супердевочкой. Когда нас познакомил пьяница, скалозуб и циник поляк Людвиг, Магги была уже свихнувшаяся женщина в расшитой турецкой шапочке набекрень и с пятнами экземы на лбу и щеках.

Мои первые парижские связи были крайне беспорядочными. Только через несколько лет я почистил толпу вокруг себя, а первые года четыре меня окружали разношерстные люди. Богема, анархисты, алкоголики, гомосексуалисты, лесбиянки, продавцы наркотиков, многодетные матери и проститутки. Я даже спал одновременно с Анн Анжени, редакторшей порножурнала, и Кароль, ее заместительницей, – сразу с двумя. Надзирать за мной было некому. С февраля 1976 года я жил один. И к 1982 году у меня не осталось никаких моральных устоев, чему я был рад. Позднее они появились, и я жалею.

В Магги был шик. Она принадлежала по рождению к высшему слою английского общества. Сама она об этом не распространялась, однако и ее блестящий французский, и светский птичий английский язык об этом свидетельствовали. Вообще она была очень характерная особа. Только в феврале 1982 года я выяснил, что источник ее очень зажиточного по парижским стандартам существования не богатые родители в Великобритании, но связь с колумбийской… ну вы сами знаете с кем. Через ее руки шел кокаин. И money прилипали к ее рукам.

Нравы богемы оставляют желать лучшего. Если бы герр Гитлер, сидя в крепости Ландсберг, не диктовал бы свою книжку верному партайгеноссе Гессу, глядящему на него влюбленными глазами последователя, а писал бы один… О, думаю, мы бы сегодня имели множество подробностей богемной жизни юного Адольфа, в духе книг «Это я – Эдичка» и «Дневник неудачника». Нравы богемы, они те еще… Впрочем, я не жалею, что не сдерживал себя… Мисс Магги побывала у меня на праздновании моего дня рождения, 22 февраля 1982 года, вместе с колумбийцем Виктором, а к вечеру следующего дня я уже катил с новыми друзьями в Венецию с чужим паспортом. Пока доехали, мы стали любовниками все трое.

Человек путешествует по миру для того, чтобы размышлять, рассматривать, сравнивать. В Италии вонючая острая пища, и там дико холодно – эти истины я запомнил из своего пребывания в Италии зимой с 1974-го на 1975 год. Через семь лет все исследованное подтвердилось еще одним опытом. В Венеции лежал снег! Более того, только что закончилось наводнение, и грязь и ил еще лежали лаковым слоем у колонны святого Теодора. Адриатика, то есть собственно море, оказалось, было цвета грязной воды, изливающейся из стиральной машины. Магги давала нам с Виктором слишком много наркотиков, отсюда Венеция и Адриатика где сузились, где расширились – приобрели несвойственные им пропорции, как в фотоаппарате, где линзой служит рыбий глаз, или как на картине голландца Эшера (кажется, Эшера?). Я написал по материалам этого странного путешествия странный эстетический роман «Смерть современных героев», в котором, вот уж прошу мне поверить, нет ничего надуманного. Мисс Ивенс и Виктор даже в конце концов оправдали надежды, возложенные на них автором, – они погибли-таки. Роман этот в России не поняли, здесь грубые вкусы. Надеюсь, им насладятся как лакомки последующие поколения, утончив наконец свою чувственность.

Адриатика тогда воняла закисшей площадью Сан-Марко, слюной Магги, одеколоном Виктора. И нас действительно выслеживали агенты Соединенных Штатов. И мы жили в отеле «Конкордия».

Магги была ласковой, как Чарльз Мэнсон. В 1981-м мне сделали операцию правой ноги, она долго заживала, казалась тоньше – осенью я сорвал сухожилие; видя, что я стесняюсь шрамов, Магги ласково успокаивала меня:

– You have nicest leg in the whole world, Edward![4]

Она считала, что людям надо делать приятное, она могла позвонить и сказать:

– Знаешь, Эдвард, я только что нашла в твоей книге something wonderful[5], хотя уже много раз читала эту книгу.

Злой Людвиг грубо говорил о ней, что «Магги не пропустит ни одного члена», я же видел в этой постаревшей английской девчонке редкое качество святости. То make love[6]. Она любила, делала это со всевозможными звуками удовольствия, но to make love с удовольствием не есть ли и это проявление святости? Христос в юбке надевала юбку, безумный плащ, и мы неслись под стремительным небом Венеции по грязи, она висела, поджимая ноги, у нас на руках, неслись к Адриатике. И немецкие туристы подхватывали ее клич, она кричала:

– Viva Venezia! Viva Italia!

Все люди, живя, ждут чуда, что с ними что-нибудь случится чудесное. Кое с кем оно и может случиться, но они отпрянут и испугаются чудесного. Что до меня, то я никогда не пропускал чудесного.

Когда мы бежали с Магги, повисшей у нас на руках, к Адриатике, откуда я мог знать, что через одиннадцать лет буду пробираться по противоположному берегу Адриатики – на ее балканском берегу, в полной форме солдата военной полиции Сербской Республики Книнская Краина, с автоматом на плече, с пистолетом на поясе? И с отрядом верных друзей – сербов. Но хорошо было на обоих берегах времени – и в 1982-м, и в 1993-м. Всему только свое время. И сиськам, и ляжкам святой Магги – королевы кокаина, и автомату Калашникова производства фабрики «Червена звезда».

Вообще же целью этой книги является мир. В Венеции я увидел впервые член мужчины в женщине, из которой только что вышел сам. Это было удивительное озарение. Потрясающая по жестокости картина в деталях. Снизу стекала моя сперма. Волосы ее слиплись.

Черное море / Коктебель

В Коктебель мы приехали в мае 1970 года. Тогда это был простой совхозный поселок. В столовой был небольшой зал, где из алюминиевых мисок поедали свой борщ механизаторы и виноградари. Борщ был в той столовой блистательный: жирный, наваристый, домашний, с кусками мяса. Уже на следующий год, впрочем, построили большую столовую, и с тех пор Коктебель стал осаждать вначале массовый интеллигент, затем массовый ИТР, а потом массовый пролетарий. Но в 1970-м (помимо Дома творчества) писателей было немного.

Мы с Анной были передовые. Я уж не помню, кто нас отправил к Марье Николаевне Изергиной, но мы попали по лучшему адресу из возможных. По теплой пыли в Коктебеле бегали собаки. Марья Николаевна, петербуржка, некогда певица, принадлежала к питерской аристократии, она была сестрой «Таты» – жены директора питерского Эрмитажа Орбели. Неизвестный юный поэт с седой женой Анной, по-видимому, не произвел в первый раз впечатление на Марью Николаевну, посему нас вежливо препроводили к украинке Марье Ивановне, она поставляла Марье Николаевне и ее гостям молоко. Там, в магазине, мы и поселились, вход был под вишней, на вишне жило семейство скворцов, за оградой были холмы, дом был крайний.

В тот же день я увидел Черное море. Мы прошли через парк Дома творчества, мимо писательских кортов и их столовой, и вышли из ограды у самого моря. По асфальтовому променаду гуляли писатели. А Черное море шумело и вздымалось. Был шторм. Остро пахли всякие деревья, поскольку, хотя Коктебель и считается степным Крымом, – деревья были южные и потому пахли. Из деревьев я запомнил только пыльные кипарисы.

На следующее утро я встал и пошел познакомиться с Черным морем поближе. На мне были кеды, вельветовые шорты и рубашка. Анна, подруга моих дней, встала, но осталась в помещении. Только вышла меня проводить под вишню:

– Ты куда?

– Побродить у моря.

– Холодно, – сказала Анна и поежилась.

Мне было 27 лет, я был самоуверен. Я ушел, презирая обоз: женщин и детей. Я всегда чувствовал себя солдатом и с удовольствием оставлял обоз, когда мог. Писательская калитка была заперта. Пришлось обходить Дом творчества. Вчера мне сказали, что, дабы добраться до Золотых ворот, надо идти по побережью направо, там есть тропинка. Однако, сказали мне, вряд ли я пройду в такую погоду по карнизу, там есть небольшой карниз, ступая по нему, можно пройти посуху. Но сейчас слишком свежо, море все никак не успокоится – были шторма.

Бодрым шагом путешественника по дебрям Центральной Африки я пошел вдоль кромки прибоя. В детстве я серьезно готовился стать путешественником, выписывал и классифицировал знания, набирая их из книжек по географии. Был сильный ветер, яркое крымское солнце, яркая зелень холмов и гор впереди, алые маки, трепетавшие в траве, цветущий шиповник, запах соленого простора – все волновало меня. Я шел весело и быстро: миновал сушившиеся лодки и сети. Среди больших валунов воняла стоячая вода, не захваченная с собой отливом. Пляжная галька кончилась, упиралась в тропинку, я весело стал подыматься на холмы; поднявшись, оглянулся. Трепетала под ветром однобокая роща деревьев – кипарисы и акации вокруг Башни Волошина; когда-то здесь ничего не росло, и Волошин спасал первые деревья вручную. У самого моря.

Я шел легко. Мне встретились несколько небольших пляжиков и несколько групп загорающих курортников. Затем курортники исчезли, и пейзаж одичал. Мне приходилось прыгать, как горному оленю, с глыбы на глыбу, так как зимние штормы разбросали старую тропинку, а новую тропинку еще не протоптали. Приноровившись к прыганью, я остался доволен собой и кедами. Я зорко и мгновенно оценивал камни перед собой, прыгал, чуть коснувшись камня, затем прыгал дальше. Через тридцать лет – в прошлом году – я проверил себя в реках горного Алтая, скача с камня на камень в ботинках. Оказалось, я по-прежнему горный олень, хотя перенес операцию на правой ноге.

Часа через три скачки по берегу моря я вдруг вышел к мысу. Там были остатки тропинки, и они безошибочно вывели меня именно туда, куда мне и было нужно. Тропинка сужалась и превращалась в висящий невысоко над морем этакий карниз, шириной в ступню человека. При известной осторожности как раз достаточно, чтобы, не торопясь, обогнуть мыс.

Я осмотрел себя, покрепче завязал кеды, поправил очки и пошел. До оконечности мыса я добрался довольно быстро. Но на самой оконечности у меня внезапно испортилось настроение. Ибо с той стороны, оказалось, – была наветренная сторона. И ветер расшибал там о скалы морские волны, шлепающие и ревущие звуки раздавались оттуда, и перелетали брызги, тогда как с подветренной моей стороны море было спокойно. У меня, впрочем, даже не мелькнуло мысли вернуться. Солнце палило нещадно, стояло высоко, и мощь и сила его лучей вдохновляла меня: «Двигайся!» На жесточайшем ветру я обогнул мыс и сразу подвергся нападению волн, меня хорошо облило соленой водой, но я удержался и пошел. Через несколько шагов меня смыло. А еще через несколько мгновений я понял, что волны старательно выносят меня к скале, по карнизу которой я только что шел, и бьют меня о нее. Стараясь ударить головой. Я напрягал все силы, чтобы отплыть от скалы, но ветер и волны схватывали меня и ударяли опять. Вверху пылало бесчувственное светило. Людей никого, спасти некому. И тут я понял, что мне приходит конец. Что меня скоро забьет волнами о скалу и я утону. Одновременно я понял, что совсем не хочу тонуть. Но сил у меня уже было немного.

После нечеловеческой борьбы с зеленым чудовищем я сумел выбраться из штормовой зоны вокруг мыса и выплыл в бухту. Лежа в мелкой воде, задыхаясь, я заметил, что в воде вокруг меня двигаются нитки крови. Я осмотрел себя. Оказалось, у меня перебито несколько мелких сосудов на ногах и изранены руки. Очки мои поглотило море. Более того, было не понятно, как я выберусь из неизвестной мне бухты. Насколько я знал, добраться до нее можно было только на лодке или тем путем, которым я пришел сюда. Но эта проблема не казалась мне страшной. Главное – я был жив.

Я выполз на берег и лежал, и солнце немилосердно жгло мои кровоточащие раны. Потом я стал смеяться от счастья. Отдохнув, я стал взбираться по отвесным горам вверх. Где-то там, я знал, должна быть погранзастава. Близорукому взбираться тяжело. По неизвестному ущелью я долго карабкался наверх, встретил лицом к лицу желтую змею. Она долго думала, затем уступила мне дорогу, и я вылез, тяжело дыша, на вершину горы. Щуря глаза, я огляделся. Только к ночи я спустился к редким огням Коктебеля.

– Я думала, ты погиб, – сказала Анна.

Я встретил ее на променаде у Дома творчества писателей.

– А где твои очки?

– Море, – сказал я.

Очки были у меня с собой вторые.

Анна повесилась через 20 лет, в Харькове, на улице Маршала Рыбалко.

Средиземное море / Остия

Очень хотелось есть. Из 122 тысяч лир, или 122 милль, выдаваемых нам Толстовским фондом, синьора Франческа изымала у нас 60 тысяч за холодный склеп комнаты. Евреи говорили, что в Остии квартира намного дешевле. Однажды мы собрались и поехали на автобусе в Остию.

Мы нашли адрес. Пока искали, я был готов к драке по меньшей мере три раза. Елена была в костюмчике – коротенькая юбочка, длинные ноги, итальянцы мужского пола задевали нас, свистели, и было такое впечатление, что они вот-вот набросятся на нас. Я – молодой человек в очках и с длинными волосами – их, видимо, не пугал.

Почва в Остии была какая-то лысая. На ней плохо росла трава, потому почва выглядела как череп плешивого человека. Видимо, когда шли дожди, здесь была обильная грязь, а потом грязь засыхала как придется, и в грязи засыхали, как в цементе, схваченные грязью предметы: кирпичи, доски, куски ржавого железа. Вообще Остия не выглядела как заграница, не помогали даже итальянские вывески, скорее она смахивала на Салтовский поселок моего детства. Но, возможно, мы зашли в нее не с парадного входа, не от станции или мэрии, а с черного, как ближе, как удобнее, как нам объяснили «евреи»? Так мы называли эмигрантов, и это была правда, ибо заканчивался 1974 год, и никаких других эмигрантов в Италии не было, кроме евреев, ну и нас двое.

С квартирой мы справились быстро. Мы обошли комнаты, где, как тюлени, лежали на кроватях евреи – мужчины, женщины и дети. Они лежали и ждали, когда им дадут визы в Америку или в Канаду. Они боялись, что им не дадут этих виз. От евреев пахло страхом, бедностью, ожиданием. Те, кто не спал, жевали. Нам показали комнату – такую же, как другие, ее могли занять мы. Она стоила в два раза дешевле, чем наша комната в Риме, однако входить в нее нам пришлось бы через комнату, занятую большой семьей. Во всяком случае там стояло много кроватей.

– А если пописать? – спросила Елена.

– Купите ночной горшок, – посоветовала сопровождающее лицо – толстая блондинка, она и заманила нас в Остию. Она училась вместе с нами английскому языку в школе на самом берегу Тибра. Ясно было, что мы тут не поселимся, очень уж удручающе выглядели вместе евреи. Да и Остия нам решительно не понравилась. Совершенно необъяснимым оказывался факт, что столь дерьмовый городишко выбран был служить портом великого города Рима.

Мы ушли, договорившись приехать на следующей неделе, попросив придержать нам комнату, отлично знали, что не приедем, но солгали из вежливости. Изя Краснов и его семья и даже два абиссинца, работники консервного завода, – наши соседи по римской квартире у вокзала («Терминале» называли его итальянцы) – были интересными людьми в сравнении с этим подавленным стадом тюленей. На улице Елена закурила.

– Гадкое место, – сказала она нервно. На самом деле она являлась инициатором этой поездки. Она ныла, как плохо мы живем в вонючей квартире синьоры Франчески.

– Скопление множества нервных и бедных людей, что ты хочешь? – подытожил я.

– Пойдем хотя бы поглядим на хваленое Средиземное море.

– Море? – спросил я у проходившего мимо уродливого, под стать пейзажу, подростка. Подросток указал пальцем – в сторону каких-то затянутых сетками заборов, туда мы и пошли. И вышли в конце концов к полосе грязного песка. На песке были устроены футбольные ворота, и полдюжины расхлябанных подростков лениво перебрасывались мячом.

– Чего они тут все такие кособокие и некрасивые? – спросила Елена. – В Риме жители красивые.

– Да, – сказал я, – красотой не блещут.

Мы прошли песочное поле и за ним увидели полотно скромной серой воды.

– И это хваленое Средиземное море, которое бороздили триремы? – спросила Елена.

– Да, – сказал я с сожалением, – оно оказалось не на высоте.

Когда-то подруга Марьи Николаевны Изергиной, жившая с мужем-дипломатом за границей, уверяла меня, что Коктебель и вообще Крым гораздо красивее хваленой Италии. Много красивее Генуэзской бухты. Мы сели, теперь закурил я. Море было в полсотне метров от нас. Оно было мелкое, и в нем валялись ржавые банки, несколько бутылок, всякая дрянь.

– А где тут порт? – спросила Елена.

– Судя по всему – вправо надо идти. Пойдем?

– Нет, – сказала она. – Я и так ноги стерла. И вообще не хочется.

– Какой может быть порт на таком мелководье! Что-то с Римским портом не складывается. Может быть, не Остия была Римским портом?

– Может, сам Рим и был портом. А вода потом отступила? – заметила Елена.

– Что, она за две тыщи лет так разительно отступила? На это геологические эпохи уходят, чтоб так отступила. Вон Венеция опускается, но не метрами же в год… Вообще ты замечала, что многие руины выглядят моложе?

– Ну, это потому, что мрамор. Мрамору ничего не делается.

– А по-моему, они врут про возраст своего города, итальянцы. Намеренно завышают. Это же престижно.

Я рискнул снять туфли и смочить ноги в серой воде Средиземноморья. Я бы мог даже искупаться, было не так холодно. Но мне не захотелось, потому что море мне не понравилось.

Мы ушли и никогда больше в Остию не возвращались. Осенью следующего, 1975 года в Нью-Йорке я прочитал в газетах о том, что на заброшенном пустыре в Остии убит Пьер Паоло Пазолини. По тщательному описанию места убийства я понял, что это именно те места, которые мы посетили в Остии с Еленой.

О молодости же итальянских древностей и о моем наблюдении, что ничтожный и маловодный порт в Остии никак не мог обслуживать Великий Рим древности, я вспомнил в Москве в начале 90-х годов, прочитав труд профессоров Фоменко и Носовского «Новая хронология Руси, Англии и Рима». Они утверждают, что Рим гораздо моложе, а настоящей столицей Римской империи всегда был Константинополь. Судьба повернула дела так, что Елена уже двадцать с лишним лет живет в вечном городе Риме. Ее муж умер, оставив ей графский титул и девочку Анастасию.

Тихий океан / Pacific Grove

Девушка Бетси Карлсон была американкой шведского происхождения. Отец ее застрелился из ружья на гольфовой площадке. Спустя десять лет, а может быть, и больше, на том же месте точнехонько застрелился ее брат. Бетси Карлсон преподавала русский язык в военной школе в Монтерее, а жила километрах в тридцати от Монтерея, в городке, называемом Pacific Grove, то есть «Тихоокеанские Заросли». В 1981 году весной я прилетел из Парижа в Лос-Анджелес, где в Университете Южной Калифорнии состоялась огромная конференция славистов – восемьдесят приглашенных. Я был звездой конференции: моя книжка «Это я – Эдичка» стала предметом обсуждения в докладах четырех профессоров из шести выступивших в первый день. По окончании конференции я поехал с приятелями, с писателем Сашей Соколовым и его подругой Кэрин, на север, они как раз жили в городке Pacific Grove. Они снимали там квартиру, места у них было мало, поэтому меня определили жить к Бетси, она жила в обширной квартире, данной ей военной школой. А возможно, она снимала эту квартиру частным образом. Как бы там ни было, я переночевал у Бетси первую ночь, в ее ливинг-рум, остался на вторую и только на шестую, заметьте, оказался в ее постели, в спальне. Потому что Элизабет была отличная, чуть старомодная, верующая девушка. У нее в доме были три Библии! Может, потому, что застрелился ее отец и застрелился ее брат?

У Бетси были большие шведские груди. Мы друг другу нравились, и сейчас, глядя из замка «Лефортово», я ругаю себя, что не женился на Бетси, у нас было бы четверо или даже шестеро рослых красивых беленьких детей. И, возможно, я бы не попал в тюрьму по обвинению в приобретении оружия в крупных размерах в составе организованной группы. Я бы издавал, писал книги о таких людях, как Лимонов, по-английски.

Я прожил с Бетси все лето 1981 года. Остаток мая, июнь, июль 1981 года. Возможно, даже август, я уже не помню точно, но много месяцев. Я написал в Pacific Grove книгу «История его слуги», ее первый довольно обширный draft, впоследствии, уступив требованиям издателя, я сократил книгу, а зря. Я откормился у Бетси, еженедельно, а то и пару раз в неделю мы привозили с ней из супермаркета на ее голубом автомобильчике десятки килограммов еды, казалось, даже сотни.

Рано утром она уезжала в автомобильчике в школу, а я садился работать над книгой. В просторном солнечном бараке, иногда выходил с пишущей машинкой на террасу. В 13 часов приезжала на сиесту Бетси, она быстро готовила какую-нибудь свежую мексиканскую еду, например, курицу в лимонном борще. Все было красивым по цвету, острым по вкусу и наливалось в красивые чашки. Затем мы шли в спальню, она садилась на меня, всегда стесняясь, я ласкал ее крупный зад, надо мной свисали мощными плодами шведские груди. Затем она, путаясь в белье, одевалась, надевала на физиономию учительский строгий взгляд и уезжала доучивать недорослей в военной форме. А я брал тетрадь и отправлялся к Тихому океану. Мимо ухоженных цветочных изгородей, мимо мелкого кладбища я проходил к дикому побережью. Устраивался обыкновенно на клочке песка перед огромной отдельной скалой, торчащей из воды в десятке метров, и лежал в духоте этого адского котла. Так долго, пока мог вынести. Затем брел к скале и окунался в ледяную воду. Дело в том, что там вдоль побережья шло холодное течение по направлению к Монтерейскому заливу. Хитрые испанские генерал-губернаторы в свое время именно потому сделали Монтерей столицей губернаторства, что в этих местах дикая жара смиряется течением. Частично атмосфера этого побережья рассказана мною в стихотворении «Зависть», посвященном Бродскому. Там часто терпели бедствия стаи рыб – не могли выбраться из лабиринтов камней во время отлива, и тогда их, еще живых, жрали с криками чайки – жуткая вонючая птица, кстати сказать, питающаяся падалью, птеродактиль среди стервятников. Я достаточно насмотрелся на эту мерзкую дрянь – песни о них сочиняют те, кто не видел их за работой по обгладыванию трупов.

Весь берег там оплела целая опалубка – сеть жирного хрустящего под ногами растения под названием ice plant – «ледяное растение». У этого паразита, заехавшего без приглашения в Калифорнию из Африки, были яркие красивые пучки цветов и неистовая жизненная сила. Я видел, как в течение нескольких недель пухлые зеленые сардельки ice plant при мне завоевали и покрыли доселе свободные от них песок и камни. Я думаю, что они вампирами высасывали побережье, глубинные соки из него. Куда девались при этом конкуренты ice plant, местные растения побережья, осталось для меня неизвестным. Скорее всего, ice plant высасывали все живое на своем пути. Находя среди камней пустые скорлупки крабов (живых нетрудно было увидеть в воде), я терялся в догадках: чайки жрут крабов или пришельцы из Африки? Кроме двух вышеупомянутых стервятников: чаек и зеленых сарделек – как растительная саранча покоряющих, обгладывающих берег, – была еще третья напасть. Берег повыше был изрыт хвостатыми мерзавцами – грызунами, похожими одновременно на белок и на сусликов. Дыры были огромными, их было множество, и время от времени из них показывались вонючие обитатели и, стоя в полный рост, глядели на меня. Очевидно, под землей у этой колонии была выполнена великолепная система ходов сообщения и тоннелей. Из дыр воняло, и скверно!

Так что природа, с первого взгляда мирная: безоблачное небо акрилового цвета, желто-зеленое побережье, метелки трав, белые птицы – при ближайшем рассмотрении представлялась сразу полем боя и моргом, где подыхали слабые, а у сильных раздувались животы.

Нигде не было покоя. Когда на мою территорию случайно забредал двуногий, рука моя инстинктивно тянулась к камню. Позднее я стал брать с собой на прогулки толстый железный прут. Насмотревшись на сладенькую южную природу. На берегу такого тихого океана.

Мечтал ли я о чем-нибудь на берегу Тихого океана? Я не помню. В любом случае я делаю первый шаг. Затем второй. Я покину Бетси Карлсон, ее белый большой зад и великолепные тучные груди. Я улетел в Нью-Йорк, а оттуда в холодный серый Париж. Где люди пожирали людей, но было интересно. Я выбрал неправильную судьбу.

Атлантика / Бретань

Жоэль Сериа был кинорежиссер, он снял несколько порочных фильмов. Один из них назывался, если не ошибаюсь, «Галеты из Понт-Авена». А Понт-Авен – это небольшой порт в Южной Бретани, где жил художник мсье Гоген, кажется, уже после того, как он вернулся с Таити. Тут следует объяснить, где находится Бретань: это, если смотреть по карте, под Англией – повести взглядом слева на самый запад от Ла-Манша. На самый запад выпирает такой рог французской территории. Обогнув его, попадем в здоровый залив, и вот эта под-Бретань и есть Южная Бретань. Она вся раздроблена, как кусок сахара, на островки и здоровые скалы. Там вблизи Понт-Авена у Жоэля Сериа был рыбачий домик на самом берегу. Туда мы как-то раз и отправились. Жоэль, его жена Жанн – она же играла главные роли во всех его фильмах, черноволосая маленькая вечная девочка; Жоэль снимал ее в первых фильмах как порочную невинную куклу, потом как проститутку, Жоэль был на крючке у Жанн. Они взяли свою дочку Prune – Сливу, я взял Наташу Медведеву. Помимо нас в рыбачьем домике жила сыроежка (не помню ее имени) с двумя детьми – подруга Жанн. Сыроежка и ее дети питались зерном и морковью.

Местность была в меру запущена. Мимо ходили по тропинке вдоль рыбачьего домика люди – туристы и местные. Жоэль Сериа купил свой домик по дешевке, это не были какие-то там наслажденческие курортные места, но простая крестьянская Бретань. Тем не менее обрыв скал рядом с тропинкой и домиком был по-настоящему дик, скалы были ржаво-рыжие, недавно отломленные, вода Атлантики была купоросово-синей, ветер свеж, потому я лично был доволен, когда сошел вниз на грубый песок с клочками травы и лег там. Наташа Медведева брезгливо легла рядом на большое полотенце. Она никогда не была довольна, об этом ей проницательно сообщил ее сотоварищ по ресторану «Распутин», старенький цыган Алеша Дмитриевич: «Ты, Наташка, никогда не будешь ничем довольна». Я полагаю, Наташа Медведева была довольна жизнью, но реализовывала это позднее. Такова была ее особенность – замедленное восприятие.

Жоэль прочел мой первый роман и в 1985 году заключил с издательством «Рамзей» договор о том, что его кинопроизводящая фирма берет книгу на option, то есть будет выплачивать небольшие деньги, если не ошибаюсь, речь шла о пяти тысячах франках в год, а может, пятнадцати на два года, – с тем чтобы по истечении этого срока приступить к созданию фильма по моей книге. Для женской роли Жоэль хотел использовать актрису Фанни Ардан, а для мужской – меня… Я смотрел на Жоэля как на опасного фантазера, но встречался с ним время от времени, даже познакомился с Фанни Ардан. Фанни показалась мне совершенно не соответствующей роли скелетика Елены, которую ей предстояло играть. Была монументальной брюнеткой, классицична и старомодна. Результатом киногрез Жоэля Сериа стала неожиданно ревность Наташи Медведевой к Фанни Ардан и даже несколько скандалов. Один случился на Новый год, то ли с 1985-го на 1986-й, то ли с 1986-го на 1987-й, мы праздновали его у Жоэля, и присутствовали все персонажи интриги: я, Фанни, хитрый маленький Жоэль, Жанна плюс многие французские актрисы, актеры и пьяная Наташа в чернобурке.

Как бы там ни было, мы лежали на песке Южной Бретани. Наташа вертелась и злилась: то песок к ней прилипал, то солнце вело себя не так, как следовало. Погода в Бретани переменчива, солнце довольно быстро исчезло за тучами. Появился Жоэль и предложил совершить прогулку в Понт-Авен за рыбой. Я охотно встал и отправился с Жоэлем. Наташа Медведева, приглашенная с нами, просьбу отклонила. Жоэль был откровенно рад и довольно пыхтел впереди в своих шортах, раздвигая мокрые ковыли, – Наташка была откровенно too much для его темперамента, в ней было слишком много отрицательной энергии. Когда он говорил «Наташа», делая ударение на последнем слоге, на губах его появлялась мистическая улыбка. Вообще он явно мирился с Наташей только из-за меня. Мой первый роман он считал гениальным, а у гениев, очевидно, думал он, вздыхая, бывают свои причуды, и, увы, отрицательные тоже.

В Понт-Авене Жоэль показал мне забор, ворота и калитку – те самые, что фигурируют на картине Гогена «Добрый вечер, г-н Гоген»: там изображен силуэтом сам художник в шляпе и плаще, стоящий у этих ворот. Подразумевается, что он вернулся из дальнего странствия. Забор был розовый, отштукатуренный. Мы купили отличную рыбу и сквозь мокрые ковыли, при срывающемся ветре, вернулись. Я предвкушал жареную рыбу, вонюче пахнущие куски, рыбачье варварство, но, увы, сыроежка вместе с Жанн тщательно ободрали, обрубили и обрезали рыбу, лишили ее костей и, смешав с овощами, подали нам некое пареное несоленое пюре. Наташа тоже принимала участие в порче продукта. Она была злая-презлая. Позднее она написала об этой поездке рассказ, где признается, что ей хотелось лежать со мной, а я, видите ли, путешествовал под дождем в Понт-Авен. На самом деле если ты едешь в Понт-Авен с Жанн, Прюн (Сливой), сыроежкой, Жоэлем и детьми сыроежки, то ты не ожидаешь, не можешь ожидать, что вы там будете совершать революцию или захватывать мэрию. Лежать – мы лежали, вдвоем, в Париже. Уже через несколько лет я стал ездить на бэтээрах и военных машинах с пацанами, увешанными оружием. И там уже не было Жанн, Прюн и благодушного Жоэля, считавшегося испорченным режиссером. «Галеты Понт-Авена», кстати, – хороший фильм о коммивояжере и Жанн. Приехав в Понт-Авен, мужик воображает себя художником, покупает берет, спит с Жанн (она расхаживает в короткой ночной рубашке, как девочка). «Галеты Понт-Авена» – человечный фильм, там все в порядке.

Если глядеть от нашего рыбачьего домика – Атлантика просвечивала в прорехи сквозь рахитичную зелень своим лазуритом. По правде говоря, место было слегка подгажено. Там, конечно, не было устричных отмелей – подгажено было бензиновыми пятнами на траве от автомобилей, сорными травами, я позднее видел более впечатляющую Южную Бретань вблизи деревушки Эдерн, куда я приехал погостить к владельцу «L’Idiot International», моему патрону, аристократу Jean-Edern Hallier’y. Там была классическая Бретань, скалистая, с аскетичными крестами и надгробьями, с дикими тучами чаек над траулерами, возвращавшимися с лова, с желтым теплым солнцем всмятку, среди белых туч.

Жоэль так и не сделал фильма по моему роману, хотя на протяжении нескольких лет, трех как минимум, в издательство «Рамзей» капали деньги от нескольких «сосьете» с экзотическими названиями вроде «Черного кота» – это были сменяющиеся продюсеры Жоэля. Часть денег доставалась мне. Я знаю, что Жоэль хотел сделать из моей жестокой нью-йоркской книги добротную лирику. Но судьба решила иначе, продюсеры, входя в игру, выходили из нее. Продюсеры перебывали у Жоэля всякие – и немецкие, и родные французские, и американские. Последний раз я виделся с Жоэлем в январе 1992 года. Я уезжал в Россию, где предвиделись тогда большие волнения и демонстрации. И он очень хотел поехать вместе со мной в составе группы документалистов. Собственно, ему нужен был только оператор. Помню, мы ходили с ним в некое кино «сосьете» на Rue du Petit Musc – улице маленького Муска. Там были живые пальмы, масса стильных девушек и полное отсутствие энергии. Когда 23 февраля на Тверской схлестывались милиция и оппозиция, мне тогда сломали ребро и разбили голову, я примеривал, какие крутые кадры мог бы снимать маленький Жоэль и его оператор. А так я лишь запечатлел баталию в моей книге «Убийство часового». Глава называется «Битва на Тверской». Французы, немцы, американцы давно не энергичны. Я убеждался в этом не раз. Жизнь ушла из них. Будущее за какими-нибудь талибами, за турками, стоит лишь посмотреть, как они пиздятся, за курдами, за всей этой неприятной и непонятной европейцам дикой толпой подозрительных личностей. Европа сдохла, она устала и изменилась, потому все эти изящные девочки на Rue du Petit Musc зря вращают глазами. Чтоб им чечен в трусы залез и научил бы их, чтоб подпрыгнули резво. Печальный Жоэль печально остался в Париже тогда в 1992-м. Кажется, после этого я его не видел.

А тогда, тем летом, после неудачной рыбы с наступлением темноты мы с Наташей совокупились во дворе рыбачьего дома. Как она написала позднее в своем рассказе об этом эпизоде, камешки кололи ее зад. По-моему, из окна за нами наблюдал кинорежиссер Жоэль. Наполовину скрытый шторой.

Черное море / Гудауты

1992-й был для меня галлюцинаторным годом. Я столько успел в тот год и совершил, география года была такой пестрой, что даже сваливала порой меня с ног своей пестротой и крепостью.

Занес меня Господь Бог и в Абхазию. Там только что отбили тогда грузинское нашествие. Они вторглись в августе. Я же приехал, когда уже дозревала на высоких деревьях желтая хурма. Страна выглядела нереально. Скоростное шоссе вдоль моря запустело от неупотребления. Сквозь асфальт, сильные и высокие, прорезались кусты растений, возможно, это был бамбук. Помню, что, проезжая Гагры, нам пришлось сгонять с дороги свиней с деревянными воротничками округ толстенных шей. Парнокопытные нагло паслись там, где прежде просвистывали богатые автомобили. Санатории, киоски и магазины вдоль дороги были сожжены. Ни единого голого тела на бесчисленных природных пляжах вдоль дороги. Сгоревшие дома, пустынные дома с выбитыми стеклами. По правде говоря, такой страна мне лично казалась более интересной, как иллюстрация к учебнику истории, скажем, к Второй мировой войне или к Войне Алой и Белой розы. Но местным, сопровождавшим меня, я этого не сказал. И правильно сделал. Им, возможно, нравилась их страна, набитая русскими, а еще лучше американскими туристами. Правда, я не спрашивал у ребят с автоматами в красных здоровенных кулаках, что им нравится. Думаю, что им нравилось то, что происходило. Кем они были до независимости? Наверняка находились сзади – на задней части сцены – безымянные шоферы-таксисты, или владельцы комнат для туристов, или продавцы вина на базаре. Его Величество Автомат Калашникова выдвинул их в первый ряд. В те первые полгода войны автомат был желанным предметом в Абхазии, вооружены они были скудно. Урожаи висели на деревьях, и никто не рвался их собирать. Мандарины, фейхоа, апельсины, хурма – все это великолепие, которое в Москве можно было загнать за целое состояние, бесхозно висело в рощах и садах дымной от пороха Абхазии. Торговые люди испарились, потому что вывозить этот груз из пределов республики, через реку Псоу, ставшую границей с Россией, стало трудоемко и неэкономично. Как в древности образно выражались: сизифов труд. Действительно, новенькие русские пограничники – я уже столкнулся с этими ребятами – принципиальные идиоты с гонором, были слишком новенькие, чтобы понимать древнюю восточную нацию именно абхазов. Аргонавты пытались умыкнуть золотое руно в залитом тусклым туманным солнцем каком-нибудь десятом веке до нашей эры. Фрукты портились, ярославские и рязанские парни усиленно экзерсировали свою власть. «Не пущу» – себе и чужим назло. И только пот из-под зеленых фуражечек. Человек изменяется медленно, в этом они подражали бесцельной жестокости Степана Тимофеевича, что кинул княжну в волжскую воду.

Древняя Абхазия меня очаровала. Каменные кипарисы, вросшие в древние храмы, простота камней и горная изысканность пищи. Глубокие вина и барбарисовый соус, куда макали древнюю свинину, возможно, еще персидские маги и сам Зороастр – огнепоклонник. Патриархальные абхазы настолько мне нравились, что я не прерывал их, и за все время помню только то, что говорили они, а не то, что говорил я. Так, собственно, и подобает вести себя путешественнику.

Одной из моих странностей они считали мои походы к морю. «Да что там делать?! – удивленно не понимали они меня. – Что? Пусто там. Катеров даже не осталось. Грузины все их в Сухуми увели!» Тогда еще Сухуми не был взят. Я посетил Черное море первый раз с молодым журналистом Гамагуа и не пожалел. Зрелище, помогающее постичь земную тщету, – так бы я назвал военный пляж, и пустое море (только два старика сиротливо возились в сарае для спасателей и паршивый котенок) скромно шуршало отливом, как тихая лужа. Травы до пояса человека легко взросли на всей той части пляжа, куда не доходил прилив, – было такое впечатление, что люди ушли с пляжа десятилетия назад. На самом деле речь могла идти о нескольких годах. Два лета напряженности и испуга перед войной и одно лето войны. Сорняковый злак, серебристый, ровный и жирный, хорошо пророс там, где располагались ранее добротные тела москвичек и ленинградок, лоснящиеся от кремов. Я не удержался и сказал Виталию Гамагуа, журналисту из Сухуми: «Sic transit gloria mundi!»[7], указав на растения-победители. И как можно было удержаться… Я думаю, все мои учительницы истории в школе могли гордиться мною. Я посетил сей мир в его минуту роковую. И отлично понял его, посетив.

Потом я возвращался к морю при всяком удобном случае. Однажды пришел после шторма и с удовольствием убедился, что разрушения, нанесенные штормом, велики. Смыло лестницу, подточенная морем, упала декоративная стенка выходящего к морю цветочного газона. В своих солдатских ботинках я с наслаждением прошел к морю напрямик. Солдаты к морю не ходили. Солдаты ходили к девкам, в столовую, к вину. А тут у моря распростерла над пляжем свои крылья сама История. Я уже два года знал, что мне нравятся разрушенные города. По старой уже своей традиции, я разделся и пошел в море. Сопровождавшие меня два абхазских подростка – соседи семьи, у которой я ночевал, когда оставался в Гудаутах, смущенно отвернулись. Они считали меня оригиналом и большим чудаком. Купался я голый, потому что не хотел затем влазить в мокрые тряпки. Под водой камни были склизкие, ведь никто не отирал их ежедневно подошвами.

Запах сладкой фруктовой осени стоял над морем. Лениво и гулко переговаривались между собой по-русски подростки. Я услышал «отряд Шамиля» несколько раз. Отряд Шамиля удивлял всех на той войне. Это было первое проявление экстраординарной чеченской энергии. Умирают города, республики и государства. Умирают пляжи, думал я, нетвердо выбираясь на берег. Еще я был озадачен тогда своей собственной книгой «Дневник неудачника», поскольку в 1992-м вдруг воплотились многие предсказания, сделанные мной в Нью-Йорке в 1977 году, и в Абхазии действительно, как бананы, гнили в субтропическом климате раны, а война в Абхазии была войной в Ботаническом саду. Я был озадачен и испуган.

Черное море / Сочи

В моих воспоминаниях о воде, о морях, реках и фонтанах нет никакой системы. Я начал со Средиземного моря, с Ниццы, с Наталии, тщательно плывущей к буйкам без брызг. Мог бы начать с Черного моря, с заросшего сорными травами пляжа в Гудаутах. Эти мои воспоминания можно читать с любой страницы и в любом направлении. Они плавают в вечности, им не нужна протяженность, поскольку они плавают в растворе вечности.

Вот еще один сгусток-воспоминание, путешествующий единолично. Это 1974 год. Мы должны были уехать на Запад. Мы подали документы, как полагалось, хмурому военному, и он положил документы в сейф.

Моя блестяще легкомысленная жена того времени! Собственно, следуя ее легкомысленной удаче, я несся тогда в кильватере этой ее легкомысленной удачи. Моя жена на резвых длинных ногах (старухи, сидящие у подъездов, считали их тонкими), с энергией, бьющей из мною раздраженной ее половой щели, Елена придумала, что мы должны ехать в Сочи. Она немедленно назначила там встречу своим театральным и светским приятелям. И мы поехали в Сочи. К числу моих достоинств я отношу и редкостную способность, когда надо, не сопротивляться вовсе судьбе, а быть желающим. Ибо, как Ленин выражался, – «желающего судьба ведет». Бывали случаи, что я не имел представления, куда она меня ведет, но, доверяя, шел. И приходил правильно по назначению. Следующий кадр: Сочи, мы стоим в коридоре гостиницы «Жемчужина», наискосок от нас за столами строгие администраторы: один из них мордатый парень, не то Эрик, не то Эдик, наша цель. Над ухом у меня нависла Елена. Сердитый шепот: «Ну, иди же, трус. Не хватало, чтоб я пошла. Витя уже давно бы… мы давно бы отдыхали в номере…» Жила бы с Витей – хочу я сказать, но иду к администратору. В паспорте у меня деньги, я должен передать их Эрику или Эдику, сказав, что мы от Гали Волчек или от Игоря… Я тяжелыми ногами, как статуя Командора, двигаюсь к столу.

– Мы от Игоря… – говорю я.

– Мест нет, – равнодушно отвечает Эрик или Эдик…

Я шагаю обратно. Впоследствии подобные поражения ожидали меня в иностранном языке. Я спрашивал: «Сколько времени?» Мне отвечали не так просто, как я ожидал, – не «пять тридцать», или «шесть», или «семь часов». А, скажем, говорили: «пять минут после полудня». И я ничего не понимал, идиот.

– Все номера заняты, – докладываю своей злой, как овчарка, юной жене.

– Что же ты ему деньги не дал! – В отчаянье она готова расплакаться. Белые джинсы, розовая рубашка, фарфоровые глаза куклы – девочка мечты, весь отель смотрит на нее.

– Я не умею давать взятки, – говорю ледяным тоном.

– Ради любимой женщины следует научиться давать взятки, – говорит она еще более ледяным тоном. Но ссора не успевает разразиться. Ее лицо теплеет.

– Тосик! – Она уходит ко мне за спину и возвращается с пожилым мужиком в сером костюме-френче. За ним следует молодая женщина с ребенком.

– Эд! Это Тосик Алиев! Это мой новый муж! Я ушла от Виктора! – Покончив с мужьями, Елена лихо переходит к делу: – Тосик, ты все можешь, мы бездомные, не можем номер достать, все занято.

– Идите с женой к нам! – говорит Тосик. – Идите, идите, я сейчас договорюсь тут с ребятами. Тут всегда занято.

– Паспорта оставить? – спрашивает Елена.

– Паспорта потом отнесете.

Мы берем вещи и движемся за женщиной и девочкой. Нас никто не останавливает в дверях, хотя останавливают даже иностранцев.

Году в 99-м или в двухтысячном, кажется, в «Совершенно секретно» или в «Версии» я обнаруживаю фотографию: Лена, я, толстый армянский юноша, злая куцая девка, Тофик Алиев и его жена стоим в черноморской волне на фоне отеля «Жемчужина». Лена – толстая, на ней шапка, на боках складки жира. Я – мускулистый и черный – выгляжу среди них как солдат среди сибаритов. Я обведен кружком, и ко мне ведет стрела. А Тофик Алиев (не Тосик, как его ошибочно называла Елена), оказывается, был тогда один из первых российских больших мафиози. Чуть ли не крестный отец мафии того времени. Статья на добрых три или четыре полосы газеты вся посвящена ему. Говорит он в интервью и обо мне, вспоминает отдых в Сочи.

В 1974 году я знал, что он крупный «цеховик», как тогда говорили, деловой человек и криминал, но не подозревал, что такой крупный. Я рад за него. В то лето Елена успела меня отлично помучить, шпыняла меня всеми неуменьями, которые умел Виктор и вот не умею я. Тофик Алиев меня защищал и объяснял, что Эдик – молодой еще человек – научится. Мне было ясно, что взятки давать я никогда не научусь, но Тофику я был благодарен. С ним в компании мне не надо было ничего устраивать, все устраивалось само: к столикам в ресторанах с ним вели немедленно, шашлыки жарили скоро, вино было лучшим, и бандиты-конкуренты нам не досаждали. Помимо этого он был, может быть, единственный, кто не воспринимал Елену, он был влюблен в свою молодую жену, и его девочка доставляла ему радость. Что мне доставляло радость в то последнее лето в России? Не Елена, так как мы быстро подхватили с ней какую-то легкую венерическую гадость, по всей вероятности на пляже, и лечились. «Жемчужина» тогда даже еще не была достроена, прямо лифтом можно было спуститься вниз и по пахнущему бетоном коридору выйти на пляж. Там едва успели снять с бетона доски, на то, чтобы уложить плитками коридор, не хватило времени. В «Жемчужине» половина населения были иностранцы – из соцстран по большей части, конечно. Но случались и группы настоящих туристов из капиталистических стран. Так, например, фотографию, попавшую позднее в газету «Версия», сделал француз, носатый любовник злой худой девки на той же фотографии. Сегодня той девке должно быть лет пятьдесят пять, так как пишу я эти строки за два дня до 22 июня, а 22-го Елене должен стукнуть 51 год, а девка эта была ее старше. Об иностранцах я тут упомянул недаром, так как мы считали с Еленой, что подхватили свою легкую болезнь от них, полежав на лежаке или посидев на пластиковом стуле под грибком. Удовольствие же мне доставляли на пляже «Жемчужины» бармены. Там делали просто сногсшибательный мартини. Поселившись позднее в капстранах на целых двадцать лет, я редко где пил такой мартини. Разве что на одном ирландском пикнике в Нью-Йорке. В Елену все были влюблены, нелегко было быть ее мужем. Меня старались, по кавказским традициям, споить, а жену трахнуть где-нибудь. Особенно тяжело было участвовать в нескольких поездках в горы, где шло дикое пьянство и обжорство на открытом воздухе, вокруг костров, с шашлыком. Но я справился: выпил канистру водки, но очнулся в постели в «Жемчужине» с женой.

Вода в Черном море была в то лето горячая. Француз, его худая стерва, я и Елена съездили на спортивном автомобиле француза в Гагры и хотели доехать до Сухуми, повеселиться там несколько дней и вернуться в «Жемчужину». По дороге, однако, они страшно ругались, безумная русская девка с облупившимся носом стала выдирать у француза руль, и чуть южнее Гагр мы резко развернулись и помчались обратно. Случилось это недалеко от местечка Гудауты. За 18 лет до 1992 года. Из будущего – нет, не пробилось ко мне ни одного сигнала. Не стану лгать. Ничего не почувствовал. Призраков свиней на скоростной дороге в Гаграх не видел, заросших полями пляжей не видел.

В Сочи нас ожидала открытка от матери Елены – она сообщала, что ОВИР прислал нам оповещение: нам разрешено выехать на ПМЖ из России до 30 сентября. Мы взяли билет на теплоход Сочи – Ялта и, пьяные, провожаемые пьяными, загрузились в теплоход. Из Ялты безумный шофер в кожаной куртке помчал нас на бешеной скорости и за бешеные деньги в Коктебель. Я хотел показать Елене то, что знал сам. И похвалиться Еленой перед Марьей Николаевной. Елена была мой военный трофей, мой захваченный город, только так я ее и рассматривал. Уже к концу следующего, 1975 года у меня отобьют мой захваченный город. Я об этом не догадывался. Но если бы и догадывался, что ж, удовольствие от захвата городов так велико, что надо их захватывать, даже если у тебя отберут их потом.

Когда я толчками входил в эту девку на теплоходе и море встряхивало нас в свою очередь, о! Правда, спустя годы в Париже у нас был еще один роман, но об этом я вам не скажу ничего. Несколько слов только: как-то в chambre de bonne на Rue d’Alsace я долго изнурял ее в две рядом расположенные дыры. И она горько плакала при этом.

Атлантика / Нью-Йорк

Некоторые сцены моих отношений с Атлантическим океаном есть в моих книгах. Припоминаю, что вместе с белорусом Петькой (он выведен у меня в романе как Иван, бизнесмен-грузчик, водитель трака) и с ныне покойным Леней Колмогором лежали мы на песчаном, грязном берегу где-то в районе Кони-Айленда, потом играли в волейбол. А Леня слушал транзистор. Это он объявил, что умер Великий Кормчий Мао. Значит, это было в 1976 году.

Еще есть у меня рассказ «Эксцессы», где выезжаю к берегу Атлантики на нудистский пляж, после того как провел оргиастическую (назовем ее так) ночь с француженкой-еврейкой Элен. Я бы хотел сделать эту незаурядную тетку бессмертной и назвать здесь настоящую ее фамилию, да вот колеблюсь, не сидит ли она до сих пор еще в тюрьме на Rivers Island, куда ее кинули, если не ошибаюсь, в 1985 году, когда она въехала в Штаты с территории Канады на автомобиле. А впрочем, дьявол, прошло 16 лет, и, думаю, она отсидела все, что могла. Вот эту тетку зовут Элен Марс. Пусть о ней останется память в потомстве. Она занималась наркотиками, эта тетка, так же как и Магги. (К сведению тюремного начальства изолятора: я никогда не занимался наркотиками. Я с этими женщинами лишь находился в интимных отношениях. Когда-то.) Такая фамилия, как Марс, – роковая, конечно, фамилия. С фамилией Марс я вряд ли бы дожил до моих лет. С такой фамилией надо погибать в 25, так же, как, будучи Гаврило Принцип 18 лет от роду, просто невозможно было не убить эрцгерцога Фердинанда в 1914 году на день святого Вита.

Сегодня в камере, где я пишу, я обнаружил настольную лампу. (Я знаю, надо об Атлантике, я сейчас вернусь, но не могу не сказать о лампе.) Это гэбэшное трогательное сооружение. Оно зеленое и медное. Кнопка красная. От зеленого основания сантиметров в 20 в диаметре под углом в 35 градусов идет медная трубка сантиметров 40 в длину, и от нее вверх медный патрон, а в нем в белой чашке – лампа, а над нею – зеленая шляпка гриба сантиметров в 40. Под этим чудом, рождения оно, я думаю, 30-х годов, возможно, подписывали чистосердечные признания Блюхер и Тухачевский. В настольной лампе мне отказали дней десять назад. Однако вчера замначальника изолятора и прокурор по надзору за исполнением наказаний (так, кажется), оба в белых рубашках, посетили мою камеру. И я попросил – еще раз – лампу. И вот сегодня красавица ждала меня в камере 25.

Об Атлантике. Омывая Бронкс, Квинс, Манхэттен и Бруклин, Атлантика, конечно, на этих берегах загажена. Но тем не менее она Величественна. Я всегда буду помнить холодный ветер Атлантики, когда я добрался туда на южную оконечность Манхэттена к Баттери-парку. Это был февраль 1976 года, я был одет в теплое рваное пальто, подобранное мной на Лексингтон-авеню на помойке. Я был намеренно грязен, голоден и пьян. Я принял решение стать бродягой, жить на мерзлых улицах Нью-Йорка и посмотреть, что произойдет. Я стоял на серых плитах и смотрел в ночь на Атлантику. Я понимал, что происходит нечто грандиозное. Затем я повернулся и сзади себя увидел две освещенные коробки Мирового торгового центра. Как Яркие Галактики, как огромные аквариумы, поставленные на попа. Совсем неуместно меня посетил тогда приступ мании величия. Я ощутил себя иным, свежим и всемогущим. На самом деле именно приступ мании величия и был мне необходим. Меня засыпало снежной крупой и невыносимо хлестало свирепым зимним ветром. Но уже 4 марта я сидел на крыше отеля «Winslowe» и пытался загорать. Вглядываться в дальние дали полезно для глаз и для мании величия. Вообще мой совет – пестуйте свою манию величия! Всячески культивируйте свое отличие от других людей. Нечего быть похожим на эту скучную чуму.

На южной оконечности Манхэттена, там, где можно ее увидеть, на пирсах под мостками Seaport вода Атлантики несет на себе грязную дерьмовую пену, щепки, бумажные тарелки, пятна бензина, хозяйственный мусор. Смотришь и хочешь туда прыгнуть. Правда, если прыгнешь, можешь и не выбраться оттуда.

Тихий океан / Вэнис-бич

Вэнис-бич – это предместье Лос-Анджелеса. Это собрание картонных и фанерных желтых и розовых старых домиков на самом берегу океана, где широкая полоса отличного песка непрерывно подвергается наездам могучего ровного океана. В песок негусто, но достаточно часто воткнуты высоченные пальмы. Долгое время здесь царила захолустная тоска, были черт знает какие дачки, не из лучших. Первыми на этот район обратили внимание хиппи в конце 60-х, стали заселяться массово в картонные розовые домишки. Вместе с хиппи пришли наркотики и торговцы наркотиками. Постепенно район становился модным. Я впервые попал на Вэнис-бич в 1976 году во время смурного и оставшегося мною забытым молниеносного визита в Калифорнию к моему другу московского периода Олегу Чиковани. Доктор-нейрохирург, он работал доктором-анестезиологом и из кожи вон лез, чтобы получить американский диплом. Я прилетел к нему, как утопающий хватается за соломинку, где-то в период с 19 декабря 1975 года по начало февраля 1976 года, то есть я уже жил в трагедии, еще с Еленой, но мы уже объяснились, я знал, что у нее есть другой мужчина. Чего я хотел от Олега Чиковани, my God?! Я инстинктивно желал прижаться к другу, остаться там, в Калифорнии. Но пробыл всего несколько дней и улетел обратно в свою трагедию. В один из этих нескольких дней мы приехали на машине Олега на Вэнис-бич, где жил тогда Феликс Фролов, наш общий знакомый.

Написав все это, я засомневался в том, что написал. Не слились ли у меня в один два визита в Калифорнию? Может быть. Но как бы там ни было, я сидел впервые на Вэнис-бич в квартире Феликса Фролова. Фролов был харьковчанин, потом москвич, кинооператор Шукшина, и вот обретался в квартире с оборванными обоями на Вэнис-бич. Окна были открыты, слышен был рокот океана и голоса проносящихся на этаж ниже по асфальтовому тротуару девок и парней на роликах.

Вэнис-бич был похож на голливудские, наспех сооруженные декорации, в которых почему-то остались жить люди. На самом деле его архитектурный стиль идеально соответствовал месту, климатической зоне. Янки оттяпали эти благодатные земли в Мексике лишь сто лет назад. Зачем тут человеку бетон? Лос-Анджелес – это восемьдесят миль бараков вдоль хайвея. В Лос-Анджелесе есть свой район небоскребов, но небоскребы тут чужие. А нормально тут жить в легких одноэтажных домиках, тем более что это район землетрясений. Полоса песка в несколько сот метров шириной, пальмы, картонные домики, редкие магазины хипповой одежды, точнее, вешалки на колесиках, выставленные на тротуар, редкие забегаловки, растрескавшиеся заборы, атлетически сложенные добрые негры у пальмы бьют бочки барабанов. Рокот океана. Ведет по песку детей седовласый атлет, с разорванными ушами, велосипедисты, просвистывает мимо герой на дощечке, еще один. Теплый, как парное молоко, воздух, знакомые по окну в Харькове мамины алоэ, но в три метра высотой, целая стена зарослей, яркие шипастые цветы брызжут в глаза. Пожалте любить и жаловать: Вэнис-бич. Девочки: кожа в кокосовом масле. Из магазина спортивного инвентаря вынесли белые качалки, и два негра лежат на спинах, выталкивая вверх штанги: рекламная акция. Не жарко, но парит. А дождя не будет, это точно. Это океан сообщает вечную атмосферу парилки. Все-таки, кажется, к Феликсу Фролову мы приехали в 1980 году, и приехали вчетвером: я, поэт Алексей Цветков (не путать с ответственным секретарем «Лимонки»), писатель Саша Соколов и редактор лос-анджелесской газеты «Панорама» Александр Половец. Собственно, ну и пусть, ну и черт с ним, с годом, важен Вэнис-бич, просторная местность, атмосфера парилки. Кайф вечного отдыха, вечного фланирования, вечных неспешных разговоров хозяина магазина спортинвентаря с седовласым атлетом, остановившимся пожать руку. И через сто лет здесь будет так. Запах марихуаны над асфальтовым променадом, просветленные лица святых старых хиппи, усохших в индейцев, запах бобов от мексиканской забегаловки (никогда не научился варить бобы). Передо мною был проигран тогда (ну хорошо, сойдемся на 1980 году…) один из вариантов судьбы. Остаться здесь, найти легкий job, не найти никакого job, писать в газету «Панорама» статьи Половцу по 40 долларов штука, бродить по Вэнис-бич, пока жена – официантка в мексиканской забегаловке – не очень утруждается. Идти с ней купаться. Курить марихуану, думать до дури об ацтеках, о Монтесуме, о грибе «пейот», о вулкане Попокатепетль, произносить «Попокатепетль», «Попокатепетль», называть жену Кафи… а если выпьешь, Катькой.

Тогда, в феврале 1980-го (я отпраздновал свой день рождения в Лос-Анджелесе, прилетел туда в вечер дня рождения), судьба приоткрыла передо мной свой театральный тяжелый занавес и показала мне будущее. Жену Наташу Медведеву вперед срока. За два с половиной года вперед. Вот как это случилось.

Ресторан «Мишка». Действующие лица и исполнители те же: Соколов, Цветков, Лимонов, Половец. Сидим в ресторане в отдельном зале на банкете. С нами еще два десятка людей. Время от времени дамы и господа встают и произносят тосты. Вдохновитель всего этого Половец. Подают шашлык. Хозяин ресторана Мишка – армянин, потому шашлык подается с толком. Дымно пахнет шашлыком – жженым уксусным мясом и жженым луком. Меня тоже заставляют говорить; я говорю, ведь заставляют. Табачный дым. Алкоголь. Самое время появиться женщине. Женщина на выход!

Банкет рассеивается, люди исчезают. Стоим у выхода, рядом с баром. Ждем: я, и Половец, и Соколов. Следовательно, ждем Цветкова, тот, хромая, отошел отлить в туалет. Из зала, противоположного тому, где происходит наш банкет, выходит высокая, стройная девушка, юбка до колен, шелковая блузка, длинные рыжие волосы, резкие движения. Всплеск юбки, всплеск волос. Подходит к бару: протягивает бармену широкий с толстым дном стакан. Бармен без слов доливает. Девушка берет стакан и подходит к стеклянной двери, задумчиво смотрит на освещенный Сансэт-бульвар. Некоторое время стоит так. Не глядя на нас, уходит в тот зал, откуда появилась.

– Кто такая? – спрашиваю я Половца, не отрывая взгляда от решительной стройной фигуры, скрывающейся в табачном дыме.

– Наташа… Певица. Поет здесь.

– Хороша.

– Она не для тебя, Эдуард…

Я некоторое время обдумывал, что сказать.

Половец приходит на помощь:

– Хочу сказать, что она не нашего круга. С бандитами крутит.

– Ну, это еще не есть помеха, – говорю я.

И мы выходим из ресторана. На следующий день я улетаю в Нью-Йорк, у меня куплен обратный билет.

В октябре 1982 года именно Половец познакомит меня с Наташей здесь же, в ресторане «Мишка». И я, и он давно забыли о сцене у бара в 1980 году. Познакомившись, мы, конечно, прошлись по Вэнис-бич. Я ее пригласил.

Реки

Днестр

Днестр был перегорожен Дубоссарской ГЭС, ее плотиной. Можно было пройти под плотиной. Внутри ее по гулкому, узкому и вонючему каземату, которым пользовались ремонтники. А можно было пройти поверху по железным грохочущим мосткам, на ослепительном солнце, на ветру под брызгами, с бравадой, на виду у смерти. Как ходят герои.

Нам даже не пришлось выбирать. Местные только упомянули о каземате и, прибавив «ну вы, конечно, пойдете поверху!», уже ступили впереди нас на железные мостки. Правда, было объявлено очередное липовое перемирие. Но во время предыдущего липового перемирия здесь были сражены люди, и алая кровь стекала в воду именно с этих мостков. Мы пошли. Автоматы у всех в руках, первый патрон в стволе. Перемирие или нет, но чтоб хотя бы врезать перед смертью неровной очередью туда, откуда прилетела пуля. А она могла прилететь из зарослей вдоль берегов, от любого придурка, который перемирию не подчинился. Я сам вчера, на другой позиции рассматривая в оптический прицел развалившихся во дворе напротив офицеров «румын», так пылко желал не подчиниться перемирию и резануть по ним огнем крупнокалиберного… Едва удержался. И там, в зарослях вдоль реки, сейчас сидело немало таких пылких, как я.

Мы шли, стуча ботинками (правда, большинство были одеты в кеды), как на параде, не спеша. За что я люблю безумие войны, что тут все перед всеми и собой выебываются. Нам совершенно не надо было идти в ту сторону плотины. Тот берег был не наш. Мостки кончались глухо заложенным мешками с песком пулеметным гнездом, но к нему можно было добраться через каземат, выход из каземата как раз выводил в гнездо. Фактически мы шли туда посмотреть. Но и разглядывать там было нечего. Там было минное поле под гнездом – все это знали, и всех это устраивало. И их, и наших. Однажды на минное поле зашел какой-то их «румынский» парень-офицер и подорвался. Так его дочиста обглодали лисицы. Осторожные и легкие лисицы никогда не подрываются на минах. Так что мы шли посмотреть. Только и всего. Или упасть от пули на этих отполированных поколениями гидроэнергетиков стальных листах и истечь кровью. Местные не увиливали от ответственности. Они шли широко, грудью, такие же отлично видимые врагом, как и мы. Они вели нас, москвичей, у них был великолепный повод показать еще раз свою храбрость. Всего нас было семь человек.

На таком солнце кровь должна свертываться быстро, думал я, шагая третьим и до боли вглядываясь в изумрудную зелень берегов. Солнце еще дополнительно остро било в глаза, отражаясь от полированных до блеска стальных листов. Если тут упадешь, то выволочь раненых не будет никакой возможности, думал я, на фоне синего безоблачного неба мы видны в подробностях до автоматного ремня даже не снайперу, даже не в прицел. Тут перебьют всех, я бы вначале стрелял в ноги переднему и заднему, а потом не спеша добивал бы в корпус и в голову остальных.

Мы дошагали до середины реки, и стало видно, как Днестр уходит сияющей полосой вниз и вдаль к морю. Дул вкусный, самый свежий в мире ветер, временами принося мельчайшую водяную пыль. Я представил, как бликуют в прицеле снайпера мои очки, и сделал огромный глоток вкусного воздуха…

В гнезде нас ждали. Мы пообнимались и похлопали друг друга по плечам. Пулеметчики угостили нас из фляжки. Каждый сделал скупой глоток. Семи женщинам на этот раз повезло. Обратно мы пошли через каземат, ругаясь и хохоча.

Тот, кто не прошел по мосткам Дубоссарской ГЭС, по верху плотины, тот… я пытаюсь подыскать слова… не знает осатанения безумия… Лучше вообще-то его не знать.

Кубань

Жириновский был в серых трусах. Тело – умеренной упитанности, красновато-рыжее, раздутое в области живота. Плечи – недоразвитые.

Река Кубань текла между камышами серая. Трое пацанов, дрожа от холода, отжали свои трусы, повернувшись к нам белыми задницами, напялили трусы на себя, сели на велосипед все трое, один на раме, и тяжело покатили от нас, подозрительно оглядываясь.

– Малолетние преступники, – сказал Жириновский, – стыбрили что-то – и в бега.

У Жириновского, я заметил еще тогда, когда он мне нравился, был нездоровый интерес к мальчикам-подросткам.

– Владимир Вольфович, – сказал верный Андрюша Архипов, похожий на Гесса, – давай запустим в СМИ феню, будто вы мальчика спасли, мальчик тонул в реке Кубань. Сегодня же запустим по факсу.

– Ты пресс-секретарь, Андрюшенька, вот и старайся… – отмахнулся Жириновский и пошел в реку. Я уже давно был в реке и возвратился к берегу, стоял по колено в белесой воде.

Жириновский поплескал на себя кубанской воды, загребая ладошками, на грудь, спину и бока. Я уже начинал разочаровываться в нем. С февраля до середины лета длилось самое очарование. 22 июня я стал министром в его теневом кабинете. Теневым директором Всероссийской федеральной службы. Кончилось мое разочарование еще через пять месяцев: беглецы из его кабинета, мы создали Национал-радикальную партию, мертвое дитя, просуществовавшее всего несколько месяцев. Ни Архипов, ни я – мы еще не осознавали там, на берегу Кубани, что мы создадим такую партию. Жириновский, возможно, знал. Позднее ходили слухи, что он все и спровоцировал, дабы избавиться от «радикальной молодежи», а на Алешу Митрофанова возложил обязанность все это организовать.

Жириновский осторожно пошел, кряхтя и издавая недовольные звуки, в глубину Кубани.

– «Будущий Президент России купается в реке Кубани» – представляешь, Лимонов, такую картину маслом в Манеже. – Андрюша снял штаны и быстро пошел за вождем в Кубань.

Фыркая, Жириновский проплыл несколько метров и вернулся.

– Грязная какая-то, заболоченная, – пожаловался он, вылезая. – Казаки ленивые пошли, реку свою не могут вычистить. Кубанцы!

– Бардак потому что везде, Владимир Вольфович, – сказал Владимир Михайлович, охранник Жириновского.

Он по-прежнему стоял на берегу в туфлях. Отец двух взрослых дочерей был силен еще, как бык, и опытен. Начинал он карьеру в телохранителях Брежнева, потом Брежнев подарил его Бабраку Кармалю. Во всяком случае так гласила элдэпээровская легенда.

Я не нашел, что вода такая грязная. Шли сильные дожди, и даже сейчас сильно парило, небо хмурилось, и временами начинал идти дождь. Реку замутило, только и всего. А Жириновский ворчал и брюзжал всегда. Так что любая вода была ему грязной, я уже понимал, что он сварлив от природы и лишь удобно приспособил свою сварливость к своему политическому темпераменту.

Почему я там околачивался с ними, в камышах у реки Кубани? Меня пригнал туда сильный инстинкт, я хотел рассматривать Историю близоруко – перед самым моим носом. В тот год обыватель хохотал до упаду над Жириком, а я чуял, как от него могуче и вонюче тянет Историей. Будущим. И в 1993-м, в декабре, он им всем дал, он доказал, что я в нем не ошибся. Он так близко подошел к власти, что даже тошно стало. «Неужели это так просто все делается!» – говорил я себе в 1994 году, тогда как инстинкт пригнал меня к нему на Рыбников переулок еще в феврале 1992-го, инстинкт знал за меня, что это так просто и делается. Другое дело, что потом он сговнил все, что сделал. Пошляк-обыватель, хапуга забил в нем первопроходца и оригинала по жизни… Потому я там стоял с ними, что был авантюрист, умный мужик, в отличие от моих тупых современников, и мне доставляло удовольствие копаться во внутренностях Истории, отрезать там что-то в ее брюхе.

Пока мы оделись, пошел дождь. Не очень сильный. Кубань вспузырилась. По тропинке, как простые граждане, мы пошли вначале через небольшой луг, потом вошли в лесные заросли. Неприметная среди зарослей, выросла харчевня. Названия у харчевни не было. Точнее, вначале до нас донесло запах горячего маринованного мяса. Навстречу нам уже шел сам хозяин – человек с желтым терракотовым кошачьим лицом. Национальность у него была редкая – он был «изид». Про себя я назвал его «лицом шумерской национальности». Лицо разомкнуло кошачий рот на терракотовой маске.

– Первое мясо подавать, Владимир Вольфович?

– Да, да, все проголодались. Побольше нам первого мяса. – Вольфович устремился к столу, над которым растянули два зонта.

«Хватит ходить с красивыми девушками, пора ходить с верными товарищами под красным флагом» – так я сформулировал за пару лет до этого свою новую политику для надвигающихся 90-х годов. Флаг, правда, Архипов придумал им синий с белым.

В Париже своей жизнью жила Наташа Медведева. Она видела меня все реже… Меня трясло и лихорадило вместе с Россией, Югославией и со всем миром. Но я крепко спал по ночам и был счастлив.

Сена

Это река, которую я видел в жизни много дольше других рек. Я прожил на берегах Сены четырнадцать лет. Или без малого четырнадцать. Во всяком случае, первые одиннадцать был прочным парижанином. Забавно, но я более парижанин, чем житель какого-либо другого города! (В Москве, в два присеста, до эмиграции и после, я прожил все-таки меньше.) Я настоящий «parido» и любил мою «Paname», так на жаргоне называют истинные парижане («parido») свою столицу: «Paname», ориентируясь на скандал с Панамским каналом в начале века. Замешан был в этой коррупции века Фердинанд Лессепс, то есть парижане называют столицу «Скандал денежным знаком доллара петляет через Париж».

Сена. На острове Сен-Луи на набережной Анжу стоит отель «Пимодон» (он же отель «Лозен»), где в середине XIX века жил Шарль Бодлер (а еще Теофиль Готье) и находился клуб гашишинов. Нет, недаром я настойчиво упоминаю о доме Бодлера в нескольких своих книгах. Дело в том, что Шарль Бодлер для меня не только создатель новой городской эстетики (до него в искусстве господствовала дворянская: помещичье-сельскохозяйственная эстетика), по которой, как по Евангелию, мы живем и сегодня. Он еще и изобретатель современного мира, а это еще и городской мир. Он придумал нас всех. Он и Бальзак.

Потому загорать я ходил поближе к Бодлеру, на остров Сен-Луи. Я брал с собой американский рюкзачок, клал в него подстилку, пару французских книжек, тетрадку, служившую мне дневничком и одновременно творческой лабораторией. Иногда бутерброды и вино. Маршрут у меня был один и тот же, так как все свои годы в Париже (за исключением шести месяцев в 1985 году) я прожил в третьем аррондисмане на правом берегу, а именно в Марэ. Там у меня были три адреса: 54, Rue des Archives, Rue des Ecouffes (забыл номер) и 86, Rue de Turenne. От всех трех жилищ до Сены было от пяти до семи минут. Оно и понятно: «аэ» по-старофранцузски значит «болото». В начале второго тысячелетия на месте правого берега против Нотр-Дама находилось обширное болото. Обычно я первый раз переходил Сену по мосту Луи-Филиппа, затем пересекал (всегда глядя на дом Бодлера) неширокий островок Сен-Луи и выходил к другому рукаву Сены, обтекающему островок с другой стороны. Там, чуть влево от небольшого моста, соединяющего остров Сен-Луи с островом Ситэ, я сходил на мощенную булыжниками низкую в этом месте набережную и устраивался там. На тех самых булыжниках, что служили материалом парижских баррикад. У меня было облюбованное местечко на этих вонючих камнях – у одного из ржавых причальных колец. Там я раскидывал свою подстилку, снимал полотняные солдатские штаны оливкового цвета. (Хабэ это я привез в количестве нескольких пар из Калифорнии, из армейского second hand.) Штаны, ботинки и майку укладывал под голову и лежал, краснея кожей. Постепенно появлялись завсегдатаи этого пляжа на булыжниках. Мы все друг друга знали, здоровались, но особенно старались не сближаться. Прямо по курсу возвышался собор Нотр-Дам-де-Пари – вид сзади. Сзади он был похож на присевший на лапы космический корабль. Частично собор завешивала маскировочная сетка плюща. На этом месте Сена еще раз раздваивалась, и по рукаву ближнему к нам сиплые баржи с песком, углем и дровами шли в направлении площади Конкорд к мосту Александра III, к Трокадеро и Эйфелевой башне. По дальнему рукаву и дальше такие же баржи шли в обратном направлении, куда-то мимо Ботанического сада и Аустерлицкого вокзала. Сена немедленно покрывалась такими дикими пляжами с наступлением теплых дней. Особенно центральная часть, на островах, у Лувра, у сада Тюильри. Вся многочисленная шпана города высыпала на берега Вечной реки. В конце первого – начале второго тысячелетия Сена видела на своих водах суда норманнских воителей. Немцы эти совершали набеги на Париж. Но, конечно, их приплывало меньше, чем нас.

Я провел на Сене многие сотни зыбких, похожих на миражи счастливых дней. Кожу, раздраженную солнцем и городскими загрязнениями, щипало. Вино помогало сохранять себя в состоянии легкого отупения – groggy, как говорят американцы. Парижские девочки лежали рядом topless, белые груди и соски вверх, а сверху с парапета и с моста на них пялились представители слаборазвитых народностей – кудлатые арабы. Но не слаборазвитых на самом деле, да простит меня Аллах, я говорю иронически, имея в виду, что в их культуре не принято, чтоб девушки лежали в центре города, выставив сиськи. Иногда появлялась моя жена Наташа, идущая куда-либо. Она могла присоединиться ко мне на час, но всякий раз раздраженно находила мое времяпровождение некомфортабельным. Часто, впрочем, заглядывал ко мне, отшельнику, или, как я себя называл по имени названия известного романа Луи Арагона, «Paysan de Paris», то есть крестьянину Парижа, художник Вильям Бруи. Он жил в те годы поблизости, ему досталась узкая щель, квартирка-камера на острове Святого Луи. Несколько раз здесь же, с видом на Нотр-Дам, в газовых выхлопах автомобилей, криках туристов, под взглядами арабов и topless girls, мы устраивали пикники. Я, Наташа, Вилли Бруи, Тьери Мариньяк и еще всякие люди, их в те годы было много. Так что местечко у Сены было моей штаб-квартирой! Погружаться в воды Сены никто не рисковал. За годы помню лишь несколько исключений. Когда становилось особенно жарко, я заходил несколько раз в воду по колено. Брусчатка, как дорога, умно спускалась по наклонной в воду. Если кто вдруг, изможденный борьбой с волнами, захочет выбраться – то будет иметь комфортабельное шоссе вверх, не надо будет в бессилии мыкаться, плавать у неприступной крутизны берегов.

Прожитые мною в Париже годы, несомненно, останутся самыми счастливыми в моей жизни. А с кожей моей до колен ничего не случилось в те несколько раз, когда я омывал их водами Сены. Должно быть, воды не такие уж и опасные.

Есть хорошая фотография, сделанная Лотреком парижской фотографии 80-х годов Жераром Гасто: я стою на крыше Нотр-Дам-де-Пари, и вдали вся до самой Эйфелевой башни лежит под мостами Сена. Есть еще фотография того же Жерара Гасто: я в советской солдатской шинели сижу в темноте, у северной оконечности острова Сен-Луи, вспышка вырвала меня из тьмы. В Париже, куда ни пойди, – везде Сена. Я хотел в конце 80-х годов написать работу «Влияние реки Сены на “Цветы зла” Шарля Бодлера», но не сподобился, а жаль.

Она диктует городу погоду. На ней есть чайки. Все маршруты Парижа включают Сену. Я много работал в этом городе: написал десять романов, шесть книг рассказов, мне нужна была разрядка. Во второй половине дня, пообедав, выходил к реке, обычно к мосту Луи-Филиппа, и шел по правому берегу вдоль мостов все дальше и дальше. Заканчивался мой маршрут или же на площади Конкорд, или даже я доходил до моста Александра III, сворачивал влево, выходил на Елисейские Поля и шел к Триумфальной арке. Возвращался я тоже на своих двоих. Большой маршрут до Триумфальной арки и обратно был более двенадцати километров. Зимой я обычно надевал красные высокие американские сапоги до колен, китайскую курточку-ватник без воротника цвета хаки, шарф. Ватник подпоясывал ремнем. Вот что у меня было на голове, запамятовал.

Идя быстрым шагом, я размышлял. От моста Луи-Филиппа я быстро выходил к парижской мэрии, к Hotel de Ville. Здание мэрии, правда, было относительно новое – построено в 1871 году взамен расстрелянного во время Парижской коммуны старого. Но приличные зализанные плиты мэрии, выходящей к реке, покрывали многострадальную землю Гревской площади – место казней и пыток. Хитрые современные администраторы убрали с карты Парижа Greve, оно называется сейчас Place de l’Hotel de Ville. Название Greve служит обозначением для забастовки и сегодня. Давно, в глубокую старину, еще до того, как стать местом казней, этот откос на берегу Сены служил местом, где собирались те, у кого не было работы, кто находился в ситуации en Greve. To есть, по сути дела, когда-то площадь называлась Площадью Безработных. Дальше Сена (от нее всегда несет: летом – сырым домашним теплом, зимой – пронизывающей сыростью и холодом) идет мимо магазинов «Самаритэн» к Понт-Неф и мосту Искусств. По всей длине Сены насажены каштаны. Если это весна – то цветы их благоухают, а если осень – то на тротуаре лежат бесчисленные расколотые зеленые скорлупки или коричневые большущие камни плодов. Справа тянется однообразный, черно-серый, всего лишь о трех невысоких этажах, казарменный Лувр. Потом Лувр кончается и начинается ограда сада Тюильри. Напротив Тюильри на Сене стоят заякоренные обитаемые баржи. Там живут богатые. Можно увидеть летом обитателей барж в шезлонгах на своих палубах, между кадок с цветами с бокалами в руках. Вдоль Сены можно ходить вечно. Сто пятьдесят лет и больше, и не надоест. Где-то в моих дневниках, оставшихся в Париже (тысячи страниц), возможно, есть записи о прогулках этих длиною в четырнадцать лет.

Идешь, мерно стучишь сапогами. Один. Наедине с рекой и с древними камнями. Закончились купеческие здания универмагов «Самаритэн», и в разрыв зданий перед Лувром видна церковь, с которой дали сигнал к Варфоломеевской ночи – к избиению гугенотов. В сотне шагов от Сены. Сена слышала все и всех. По набережной Вольтера прогуливался одинокий больной AIDS Рудольф Нуриев в его последние месяцы и дни.

Волга

Люди мрут непрерывно. И старые, и молодые. Я помню молодого пацана, из города Кимры, драчливого и отмороженного. Кликуха у него была Вася. Однажды я ездил в город Дубну, куда меня пригласили выступить в библиотеке. Поездка вылилась в дикое хулиганство. Точнее, туда мы приехали нормально, и я встретился с читателями, как подобает. А вот обратно, помню, что Вася избил при мне жестоко в кровь какого-то ни в чем не виновного офицера, у того катилась фуражка. Ну да не в этом дело. Однажды Вася вышел из дому в трусах, его вызвали поговорить. И он никогда не вернулся. Он был маленький и, может быть, потому такой заебистый.

В Кимрах же я бывал несколько раз. Потому что там жили родители основателя нашей партии Тараса Адамовича Рабко. Этот исторический человек сбил меня основать газету «Лимонка». А еще до этого он зарегистрировал Национал-большевистскую партию. В последние годы он отдалился от нас постепенно. Помню, я поехал к нему в Кимры с Лизой. Вероятнее всего, это было лето 1996 года, поскольку в 1997-м я в основном экстремально путешествовал по Центральной Азии и затем парился в Ставрополье – на границе с Чечней, баллотировался там на довыборах в Госдуму. Значит, в 1996-м.

Тарас с Лизой похожи. Как брат и сестра. Те же голубовато-серые глаза, оба тощие, как шашлычные прутья, узкие лица, матовая кожа. В середине 90-х Тарасу кто-то сказал, что его украинская фамилия происходит от того же корня, что и Рабин, и Рабинович, и, таким образом, восходит к профессии раввин. О чем Тарас с тихим ужасом поведал мне. Таким образом, возможно, что Тарас и Лиза из одного колена Израилева. Когда Лиза уже сидела на улице Чапаева в Кимрах на диване, я сказал матери Тараса: «Посмотрите, как они похожи, брат и сестра». Мать Тараса посмотрела и полюбила Лизу. Другое дело, что воспользоваться любовью Лиза не смогла, она не удержалась долго возле меня, хотя до марта 1998 года макетировала нам «Лимонку». Лиза нравилась всем – моей матери тоже. В Москве моя мать назвала Лизу воробышком. Но воробышек был с зубами птеродактиля, этого добрые женщины – наши мамы – знать не могли. Ну, о зубах птеродактиля я, возможно, преувеличил, однако Лиза, ох, Лиза, – разъяснить ее и ее жизненные мотивы? Нет, она не была одинокой и независимой, как ей, возможно, хочется думать. Она лишь желала зависеть от многих, от всех, от всего мира, а не от одного мужчины. Уже через полгода после того, как мы начали жить вместе, я выяснил, что она не прерывает своих старых связей, она продолжает жить в них, так паук в своей паутине время от времени наведывается даже в самые старые углы и трогает мертвых, уже высосанных мух. Она ходила и к старым любовникам.

Собственно, в этом какое же преступление? Такая она была… Есть, впрочем, одно преступление – против живой любви. Потому что живая любовь хочет быть полной и не терпит конкуренции со стороны мертвых любовей.

Я полюбил ее вначале как эстет маньеристскую статую. А затем полюбил ее как шлюху. Этих двух крючков достаточно было, чтоб удержать меня с ней надолго. Она была неумеренно вытянута в длину (ее отец-художник вообще был под два метра копченой веревки), тонкой кости, детские бедра, нескончаемые ноги с детскими жалкими коленками, с узким входом в нее меж ног, с чудесными сиськами, такими изящными полновесными дынями. У нее был вид иностранки, еврейка – это последнее, что приходило в голову, вид идеальной француженки, если бы такая существовала, из высшего класса общества. Sophisticated look[8] – вот что она имела. При всем при том не знала ни слова ни на одном иностранном языке, кругозор был ограничен ежедневной жизнью, интересовалась лишь жизнью знакомых и своих близких. Сестры, отец, мать, племянник, Никита – муж сестры и большое количество старых и новых любовников.

В первые месяцы жизни со мной она оттаяла и стала ненадолго мягким ребенком, ленивым, тихим и счастливым. Потом вновь сжалась до стервозности. Когда она была ребенком, она сидела со мной на полу часами, слушала Эдит Пиаф и мой перевод песен, пила вино и смотрела счастливыми глазами. Но я не смог удержать ее в этом состоянии. Она мне не дала этого сделать. Она куда-то заторопилась. И стала торопиться часто. Но бывало, что ее одолевали порывы нежности ко мне. Возможно, она отшатывалась ко мне от жестокости кого-то другого.

В один из таких порывов мы и поехали в город Кимры. Штурмовали электричку на Савеловском вокзале. Сидели на семейном обеде в большой хлебосольной квартире родителей за обильно пахнущим столом. Я пил водку с папой Адамом. С хулиганами, выросшими в бандитов – друзьями детства Тараса, – мы ездили по кимрским дорогам на дикой скорости. По непонятным делам, которые всегда появляются в провинциальных городах. Поехали на рынок, закупили свинины, замариновали ее в деревянной избушке одного из хулиганов, выросшего в дерзкого бандита. Проехали по лесной дороге на берег мутной Волги. Сделали уголья. Пошел дождь. Я с пацанами купался в мутной Волге. Мимо проплывали, гудя, большие баржи. Дама Лиза в джинсах, с сигареткой и в куртке одного из юных бандитов, курила одну за одной. И не купалась. Ели горячее мясо.

День был хмурый, холодный и дождливый. Помогала водка. У меня был один изъян – темные шрамы на правой икре сзади. Потому я предпочитал стоять к любимой женщине лицом. Думаю, я был самым интересным мужиком, какого можно было достать в те годы от Владивостока до Гибралтара. Ну, одним из горстки самых интересных. (Со всеми другими bad boys: с Арканом, Караджичем, Денаром, Жириновским, Худойбердыевым – я был знаком.) И остался. Она, в результате всех своих манипуляций и рокировок, живет (точнее, он живет в ее квартире) с послушным и некрасивым белесым существом мужского пола. Удивительно. Зачем? Он смотрит ей в рот и ходит за нею следом. Я ругал ее, что она не читает книг и не смотрит новости. Позднее знакомый рассказывал, как она его соблазняла. Принимала позы. «Ну, поцелуй меня. Знаешь, как это делается?..»

В ней было больше, чем она осознавала. Она могла поставить свою планку жизни очень высоко. Маньеристская, как редкая извращенная кошка, и жуткая шлюха, и этот ее лук иностранки из высшего общества. Она была похожа на героиню фильма «Никита», но только не топорного немецкого сериала, а оригинальной версии – французского фильма. Ну и что дальше, ей будет в этом году двадцать девять. Боялась потерять независимость? Эх ты, Лизка. Кто не рискует, тот не пьет шампанского.

А Волга колыхала большим широким телом водяной рыхлой тетки и билась о земляное илистое свое ложе. Волга билась по всей России. Тетка Волга лежала в тетке России, тетка на тетке. Горели еловые дрова. Рыцарски выпендривались перед дамой Лизой юные бандиты. Шли баржи в будущее и прошлое. На самом деле – на месте. Шлепал дождь пузырями по бурой воде. На одном берегу Волги расположено Савелово, на другом – Кимры. Орды кимряков и орды савеловцев, по рассказам Тараса, сражались с незапамятных времен. И меж ними катилась Волга. На том берегу остались несколько обугленных бревен и окурки дамы Лизы, она ходила отлить в заросли елок, но дождь быстро смыл ее кошачью мочу.

Нева

Лиза, Лиза, Лизонька… Боже мой, как я ее любил! Прежде всего мне было всегда приятно на нее смотреть. Даже когда она просыпалась с перепоя и тянулась за сигаретой, шнурочки бровей у нее были свежими, глазки свежими.

– Что? – наклоняла голову, как птичка.

Моя мама, приехав в 1997 году, называла ее «воробышек». Мы сошлись вновь в ноябре 1997 года. Она захотела и пришла. Поставила диск Эдит Пиаф, наш, под музыку Пиаф мы начинали с нею жить в 1995-м, села ко мне на колени. «Я к тебе вернусь, но не сегодня». Через несколько дней я пригласил ее в «Метелицу», где присуждалась в обстановке тусовки некая глупая премия. Уже за что, не помню, но за одним столом с Жириновским, Зайцевым, Айзеншписом и еще какой-то теткой мы напились. Нас обильно фотографировала пресса. Мы обильно целовались. Затем отправились ко мне. Выпили еще. Она собралась уходить. Я избил ее. Кровь была даже на шторах. Потому что так нельзя.

И мы поехали в Санкт-Петербург, где шел дождь. В Санкт-Петербурге должен идти дождь – и потому идет. На перроне нас встречали национал-большевики. Руководитель организации НБП Андрей Гребнев, поэт, безумный тип (я тебя, Андрюха, все равно ценю, хоть мы тебя и сняли с поста руководителя НБП в Питере, уж больно ты безумен для этого), Маша Забродина, она умерла в прошлом году, в октябре, брат Андрея – Сергей Гребнев. Так как визит мой в Северную столицу на сей раз был неофициальным – вождь приехал с девушкой развлекаться, – то мы и стали развлекаться. Мы пошли по городу вдоль набережных, и заходили в забегаловки и рюмочные, и угощались. Маша угостила нас сушеной питерской специальностью – червеобразным длинным овощем, собранным в тайге или тундре, мир ее праху. В таком состоянии национал-большевики устроили нам экскурсию под названием «Петербург Достоевского», из которой я помню только замерзшую, как воробей, Лизу в дутой синей куртке. Еще мне казалось, что со мною был Дугин.

Переночевали мы в штабе партии на Потемкинской улице, он же служил помещением чайной фирмы, в кабинете завхоза и партайгеноссе Александра. Кроватью служил раскладной диван, крайне неудобный, таежная овощь давала себя знать в случае Лизы сонной усталостью, а в моем противоположным эксцессом – обостренной похотью. Ночью в форточку стала проситься кошка. Я встал и попытался ликвидировать причину беспокойства, но не ликвидировал. Утром я вскочил рано, не в силах спать рядом с любимой девушкой. Любимую девушку мне удалось поднять лишь через пару часов. Мы покинули партийное гнездо и долго завтракали в подвальном кафе, наслаждаясь друг другом. Во всяком случае я наслаждался ею. Гладил ее покрасневшие руки. Поглаживание ее рук с красными косточками, костяшками пальцев меня возбуждало. Я пил пиво и думал, как я ее люблю, тоненькую, изящную, неземную. Затем я опускал глаза и признавался себе, что примирение между нами долго не продлится. Я вспомнил, как хладнокровно она легла с явившимся в мое отсутствие А. и как хладнокровно в нескольких строчках повествовала об этом эпизоде в своем дневничке.

Я выпил водки, чтобы любить ее больше и дольше. Я всегда был храбрым и по-своему практичным парнем. Практичность моя заключалась в том, что я предпочитал лучшее. Я не боялся ответственности. Трудные женщины – такая же реальность, как трудные дети. Я не боялся трудных женщин. Я их выбирал.

Мы пошли вдоль всех набережных и по всем местам от Потемкинской улицы к Петропавловской крепости. Нева грузно плескалась вся сразу, как холодец, студень. Там, за парапетом, сизая, черная, холодная. Реки зимой всегда вызывали у меня озноб. Вблизи реки я чувствовал себя накануне погружения, почему-то всегда примерял, что вот окунусь в сизый студень, примерял, долго ли продержусь.

Беретик на ушах, как носят московские девочки, сигаретка у губ, дутая куртка, джинсы, ботиночки – вся спортивная и неутомимая Лиза рядом, справа, а за нею Нева. А на той стороне «Кресты» – краснокирпичные старые корпуса тюряги, куда через два года попадет Андрей Гребнев и откуда он выйдет уже не Андреем Гребневым еще через год. А до этого туда попадет питерский национал-большевик Стас Михайлов за убийство на кладбище человека кавказской национальности. А еще до этого в конце марта уйдет Лиза. А еще через неделю уйдет Дугин. Она – 26 марта. Он?.. Окончательный разрыв произошел после собрания 6 апреля. Девушка и лучший друг ушли с дистанцией в десять дней. Так и должно быть. Так жестоко и должно быть.

А пока мы шли с ней и целовались под дождем.

– Ну как же я тебя люблю, Лимонов?! – говорила она покровительственно. – Маленький. Ты же маленький, – говорила она как с ребенком, глядя на меня. – Это для других ты вождь, а для меня…

В ее ласковых словах я чувствовал опасность. Но я не возражал. Я пронзительно знал, что все развалится, что не будет ее, но будут другие, не будет Дугина, но будет другое, что я все соберу. Соберу опять, так как я должен собирать, строить, из Хаоса строить Космос. А их удел разрушать. Что мы боремся: Инь и Янь, Тьма и Свет, Ормузд и Ариман…

Как ребенок у царских врат, я знал будущее: у Блока есть такие чудовищные строки о том, как девушка пела в церковном хоре о happy end, что вернутся все корабли в гавань, «и только далеко у царских врат», замечает холодный Алессандро Блок, «причастный тайнам плакал ребенок о том, что никто не придет назад». Я шел рядом с нею и хоронил нас. И коллекционировал ее позы. Рука с сигареткой. Зажигалка. Глаза спокойные, покровительственные. Ее глаза лгали даже ей самой. Она шла уверенно, с фашистом, на сутки, на двое, на трое или на неделю – абсолютно уверенная в том, что это со мной надо быть. На Потемкинской в штабе НБП не было санитарных условий, поэтому под джинсами, под колготами, под трусами из ее небольшой щели выкатилась при ходьбе, мазок за мазком, капля за каплей, сперма фашиста, идущего рядом с ней. Рано утром на кресле-кровати Александра, под портретом Муссолини в каске, фашист выплеснул свою сперму в еврейскую девочку Лизу. Я с нежностью думал об этом.

Вышел луч солнца. Побликовал на облезлой игле Петропавловской крепости. Мокрые, мы слонялись по аллеям. Вышли туда, где стояли пушки. Там открывался широкий раструб Невы, булыжные камни мощеной набережной в этом месте были забрызганы невской волной. С Рижского залива, от Балтики, задул ветер. Направление ветра точно совпадало с направлением брызг невской воды.

Вымерзшие, мы зашли в сырую палатку при выходе из крепости. Там была только водка. И только пиво. Я выпил свои двести граммов и, причастный тайнам, стал смотреть, как она ест сосиску в тесте. Как кошка, на один бок.

– Лаура, я твой Петрарка, Че Гевара, я твой Реджис Диоре, – обратился я к ней… – Чтобы увидеть тебя – нужны очи. Я вижу тебя!

– Что? – спросила она.

– Я могу дать тебе бессмертие, – сказал я.

– Напился? – сказала она. – Тот, кто у нас никогда не бывает пьяным? Как его зовут?

– Напился, – согласился я. – Лимонов его зовут.

И все произошло, как я увидел. Все рассыпалось. И я опять стал создавать Космос из Хаоса.

Дон

Дон связан с моим происхождением. Дело в том, что по отцу наша семья Савенко происходит из Воронежской области, из верховьев Дона. Отец мой родился в 1918 году в городе Боброве Воронежской области, бабка моя Вера (в девичестве Борисенко) прожила всю 58-летнюю жизнь в городе Лиски Воронежской области. А вообще-то все Савенки вышли из небольшой деревни Масловка Воронежской области. Придурки москвичи причисляют меня иногда по фамилии к украинцам, но это потому, что не осведомлены. Так же, как и на Кубани, живет в верховьях Дона множество людей с фамилиями, кончающимися на «о», все они потомки казаков. Ни бабка моя ни слова не знала по-украински, ни отец не знает. Верховья Дона и городки вокруг него исконно казацкие. В этих местах родился отец Степана Разина, а городок Бобров, где родился мой отец, был в свое время ставкой восстания Болотникова. Мы бунтовщики по крови своей, и в том, что я сижу сейчас в крепости у злых московитов, есть историческая закономерность. Если же еще добавить, что, согласно семейной легенде, сообщенной мне бабкой Верой (когда мне было 15 лет), в кровь нашу по дороге затесалась буйная кровь сотника-осетина, то со мной все ясно. От матери в мои вены пущена струя татарской крови, так что Аллах Акбар, и молиться мне надо портрету Степана Разина в турецкой чалме, такой существует.

Я видел в детстве Дон детскими глазенками. Поскольку мы прожили с матерью у бабки в Лисках, кажется, год. А взрослыми глазами я увидел этот широкий поток воды только осенью 1994 года. В Ростове-на-Дону появилась тогда первая региональная организация Национал-большевистской партии. Скелетом организации послужили музыканты Олег Гапонов и Иван Трофимов и предприниматель Олег Демьянюк (он владел мастерской по пошиву обуви). По их приглашению я отправился в Ростов в сопровождении Тараса. Инструктировать нашу первую регионалку. Мы были необычайно горды.

Гапонов с Трофимовым тогда уже перестали называть себя группой «Зазеркалье» и называли себя группой «Че Данс», то есть было понятно, что они находятся внутри своего латиноамериканского периода, их хитом была песня «Делайте бомбы, убивайте банкиров…». Однако уже в 1995 году они приехали в Москву почему-то с пятью барабанщиками. Дело выяснилось лет через пять, когда вдруг прославилась (не то в 1999-м, не то в 2000 году) на всю страну группа «Запрещенные барабанщики» с песней «Ай-ай-ай, убили негра, убили негра». Текст песни был написан Трофимовым, к тому времени, правда, он уже отошел от руководства региональным отделением НБП в Ростове, как и Гапонов. Из музыкантов, да и вообще из artists, политические руководители получаются не очень высокого качества. Вот из журналистов, из них – да, достойные получаются кадры.

Поезд перед Ростовом несколько часов кряду идет вдоль Дона. Вначале Дон каштановый блестит в камышах, потом показываются первые грузовые краны, затем широкобедрые корабли, и вот уже едем вдоль целого леса кранов, а кораблей и считать уже не хочется. В окно влетает воздух как морской, прелая душная зелень плавней. Что касается цвета воды, то надо сказать, что у больших рек он не бывает определенным. Так, я видел Сену молочной, или сизой, или голубой, в зависимости от времени года, от цвета облаков над нею, или цвета чистого неба, наклона солнечных лучей, количества дождей, выпавших в верховьях, или сорта водоросли-паразита, атаковавшего воды. А если еще выше по течению строят мост или проводят буровые работы, то ощутить чистого цвета не приходится. Я написал «каштановый Дон», возможно, потому, что была осень, было, возможно, много дождей и не сбросившие еще листву деревья отражались в донской воде.

В Ростове мне подарили ботинки, сделанные в мастерской Демьянюка. Кажется, у них потом лопнула подошва, а может быть, я путаю. Я исследовал Ростов, сходил к местным анпиловцам на заседание их партии, возгласил на каком-то радио о создании организации НБП в Ростове. А затем меня познакомили с отцом Сергием, и этот чернорубашечник сбил меня с толку. Поп-экстремист, он был куда ближе по своему идеологическому багажу к «рыцарям» РНЕ, чем к национал-большевизму, но по нигилистическому темпераменту был наш в доску. Для начала он свозил нас к директору винного завода, где я, как человек известный, получил в подарок несколько ящиков вина и несколько литровых колб с вином. Бесплатно. Но вот когда заказал у директора рыбокомбината несколько ящиков рыбы – пришлось платить. Мне. И очень дорого. Дальнейшие пару дней мы все, включая новых вождей регионального отделения, занимались тем, что сидели на самом берегу Дона в станице, название которой я не помню, прямо в центре станицы, вместе с лейтенантом местной милиции, и поглощали вино и рыбу. Параллельно отец Сергий окрестил в Доне местного татарина, а я был у татарина крестным отцом. Все эти изуверства происходили на виду у населения. Тарас снимал крещение татарина, как мы с Сергием окунаем его в Дон головой, на свой фотоаппарат-мыльницу. На его складе в Кимрах должны быть и эти фотографии. Согласно природе вещей, он, впрочем, не мог запечатлеть на фотографии, как ночью (мы перешли из центра станицы выше по течению) татарин вдруг сообщил, что совершил ошибку и больше не хочет оставаться православным. На что голый до пояса отец Сергий потюкал татарина по голове кулаком. Сверху.

Отец Сергий выглядел настоящим разбойником. Орлиный нос, высокий рост, черные патлы, широкие плечи, огромный крест. Второй подобный поп встретился мне за два года до этого, в Абхазии, того звали отец Виссарион. Так тот даже отсидел в тюрьме, был выше Сергия – двухметроворостый, был настоятелем старого храма в Лыхны и хвастался тем, что окрестил нескольких чечен из отряда Басаева.

То была моя первая регионалка. Опыта у меня не было, вот я и позволил себя увлечь в казачье-алкогольное предприятие. Впрочем, мрака в этом не было. Была здоровая природа, казачьи земли, Дон, быстро струящийся мимо станицы, чуть поодаль – мостки, где полоскали белье, пасущиеся на другом берегу кони, пьяный лейтенант милиции, в его хате мы спали. Короче, обстановка запорожского войска. Впоследствии я был осторожен с регионалками, их лидерами и друзьями.

Я написал, что Гапонов и Трофимов находились тогда внутри своего латиноамериканского периода. Я имел в виду, что оба увлекались латиноамериканскими левыми. У них были знакомые никарагуанские студенты, учившиеся в Ростовском университете, на стене в квартире Трофимова висел сандинистский флаг. Если разобраться, то ростовцы в то время были скорее чисто красными, чем национально-большевистскими. И группу свою они называли тогда «Че Данс», то есть выводили себя из Че Гевары. Но это все так и должно было быть. Другое дело, что наши artists не смогли впоследствии даже распространить две сотни газет в Ростове. Им можно было поставить пять баллов за идеологическую подготовку и мотивированность. Как практики они, увы, были чуть выше нуля. Впоследствии их сменили другие ребята. Перед арестом, в самом конце марта, я был в Ростове. Встречался с начальником Северо-Кавказского ВО генерал-лейтенантом Трошевым и с моими партийцами. В первой и последней поездке в Ростов отсутствовали девушки. Это были военные учения. Не было в них места для пахнущих лисиц. С Наташей мы были едва-едва слеплены. Несколькими нитями судьбы от прощального поцелуя, нам оставалось быть вместе до следующего июля. А новой любви еще не было, до Лизы оставался еще год. А крошечная Настя вообще появится в день накануне московского урагана – 20 июня 1998 года. Так что на Дону я гулял в 1994-м вольным казаком. Много было хохота, ругательств и горилки.

Москва-река

В сентябре 1997 года Национал-большевистская партия заключила союз с Анпиловым и Тереховым. Мы подписали трехстороннее соглашение о том, что пойдем вместе на выборы в декабре 1999 года, единым блоком будем вместе проводить всяческие политические акции, в том числе и демонстрации. Соглашение подписали в моем кабинете в бункере, и тогда же я предложил для нового блока название: «Фронт трудового народа, армии и молодежи». Название приняли как временное. Мы сшили длинный красный транспарант.

Дугин стал неумеренно восхвалять в каждой статье «ФТН», как только Дугин умеет это делать. Я стал строить своих людей и выводить их на улицы с анпиловцами. На большие манифестации мы собирались у метро «Октябрьская» в 8:30 у памятника Ленину. Издалека были видны наши флаги. Набегали волнами журналисты. Около 9 часов я начинал выстраивать колонну. Впереди помещал наш красный с двумя древками штандарт с надписью «Национал-большевистская партия», граната «лимонка» была изображена посередине. Того же образца, что на газете «Лимонка» и у меня на левом бицепсе. Разделенные на шеренги партийцы выстраивались за штандартом на всю его ширину. Между шеренгами держали лозунги: «Мы ненавидим правительство!», кредо партии: «Россия – все! Остальное – ничто!», «Капитализм – дерьмо!», «Ешь богатых!» – весь ассортимент плюс лозунги на злобу дня: скажем, в 2000 году на 23 февраля мы несли лозунги: «Долой самодержавие и престолонаследие!», «Путин, мы тебя не звали, уходи!».

Пока мы строились, я воодушевлял ребят, обращаясь к ним через матюгальник, объясняя, что происходит сегодня в политике, шутил и начинал разогревать их.

– Прочистим глотки! – кричал я. – Пора! Ну-ка, поехали: хороший буржуй – мертвый буржуй! Хороший буржуй – мертвый буржуй! Вяло! Мощнее! Проснитесь! Раскрывайте рты! Яростнее! Напрягайтесь! Капитализм – дерьмо! Капитализм – дерьмо!

Постепенно они зажигались. Появлялся Анпилов, здоровался:

– Приветствую славную партию национал-большевиков!

Подходил подполковник Терехов, подходили просто бабушки и дедушки, пенсионеры, простые люди. Долгое время настороженность вызывал наш флаг: «А вы знаете, что ваш флаг похож…» «Знаем, – говорили, – все флаги похожи: основных цветов немного, мы не можем себе сделать флаг – лоскутное одеяло». – «Да, но старшее поколение помнит этот флаг как…» – «Оно скоро вымрет, ваше поколение». Вот такие шли разговоры. Потом они к нам привыкли. А когда у нас появились первые узники, первые заключенные, они нас зауважали.

Самым холодным было 23 февраля. Но маршрут обыкновенно был короткий, не от «Октябрьской», и власть каждый раз отрезала от маршрута по куску. Если вначале собирались на «Белорусской», то позднее на «Маяковской», а в 2000 году уже на Пушкинской площади.

От «Октябрьской» обычно ходили на 7 Ноября и на 1 Мая. Маршрут пролегал по Якиманке, мимо здания французского посольства, далее мост через канал Москвы-реки, поворот направо вдоль канала у Болотной площади, выход на большой мост через Москву-реку и с него на Васильевский спуск – к задней части собора Василия Блаженного, где и происходил обыкновенно митинг. Самым холодным на этом маршруте был день Седьмого ноября. Но ребятам нравилось. Однажды была просто жуткая снеговая буря, после которой мой тулуп не мог высохнуть неделю. К страстям политическим в тот день добавились страсти борьбы со стихией, потому шествие было особенно удачным. Его до сих пор вспоминают.

Трогались мы с места около 9:30. «Трудовая Россия» сыпала горохом, нестроевые, они как могли, так и шли. Анпилову едва удавалось построить первые две-три шеренги. Мы обычно шли в хвосте шествия. К нам прибивались (помимо нашего личного состава и сочувствующих) бесхозная красная молодежь, беспартийные панки, остатки анархистов. Колонна у нас была разительно молодая, энергичная. Стиль наш был разительно нов для нашей страны, да и для любой другой. Ни секунды без кричалок, мы употребляли также топанье: когда все переходили в такой бег почти на месте, с громким топаньем. Это поражало и прохожих, и наших союзников. И кричалки наши были парадоксальными. Их авторство часто бывало коллективным. Если «Мы ненавидим правительство!» придумал я, то «За наших стариков – уши отрежем!» – народ, шедший в колонне. Я шел и озвучивал в матюгальник то, что мне предлагали и подсказывали из колонны. Порой меня сменял кто-то из ребят или матюгальников было несколько. Свежие молодые лица, крики, подъем, смех, мерный шаг. На нас было весело смотреть и на наши флаги над нами.

Мои унылые коллеги по литературному цеху, даже лучшие из них, туповато не поняли и не понимают, насколько мое вторжение в войну, а затем в политику расширило мои возможности. Новый эстетизм заключался в том, чтобы мчаться на броне бэтээра через сожженный город в окружении молодых зверюг с автоматами. Новый эстетизм заключался в том, чтобы шагать по мосту через Москву-реку, приближаясь к Кремлю, топать и ритмично скандировать: «Ре-во-люция! Ре-во-люция!» Самыми страстными в 90-е годы в России были политические коллизии. Я участвовал в уличных столкновениях с ОМОНом в Москве 23 февраля 1992 года, отползал под огнем пулеметов у Останкино в 1993-м, подставлял свою шкуру в горячих точках планеты, а мои тупые коллеги не понимали: зачем? Они ходили в буфет ЦДЛ, а самые продвинутые из них – на пошлые фестивали и телешоу. Я инстинктом, ноздрями пса понял, что из всех сюжетов в мире главные – это война и женщина (блядь и солдат). И еще я понял, что самым современным жанром является биография. Вот я так и шел по этому пути. Мои книги – это моя биография: серия ЖЗЛ.

Банальные мои коллеги никогда не могли понять, что у меня героический темперамент. Они долгое время называли меня скандалистом, приписывали мне некий тонкий расчет, подозревали меня в грехе саморекламы и тщеславия. Обо мне написан десяток книг, одна глупее и завистливее другой. Последняя, которую я листал, – книга некой Дашковой, вот не запомнил названия.

А мне страстно нравилось идти через мост к Кремлю над Москвой-рекой впереди колонны под нашими чудесными страстными кровавыми знаменами. А я до головокружения был счастлив лежать под обстрелом на горе Верещагина и чувствовать вкус дольки мандарина во рту, только что сорванного мандарина, который может оказаться последним в жизни. Именно так я всегда хотел жить: пестро, рискованно, ярко. Теперь вот тюрьма и статус государственного преступника сделали меня бесспорным, отлили меня в бронзе. Кто посмеет теперь возражать против моей честности и трагичности?

Оказалось, что есть такие. Ну, таких даже смерть не убеждает.

Где во всем этом Москва-река? Седьмого ноября она обычно обильно парила в небо свои плохо замерзающие воды под мостом. Напичканная дерьмом и пронизанная взаимопроникающими струями горячей канализации. Взглянув вдоль нее, можно было увидеть купеческий задастый храм Христа Спасителя, дурного Щелкунчика-Петра работы Церетели, гнусные неестественные воды. Москва-река ни к чему не побуждает, не навевает никакого настроения. Это странное кладбище мертвой воды посередине города, разлегшееся в неопрятных серых берегах. Как опасная ртуть.

Дунай

Великая славянская река впервые предстала передо мною в октябре 1974 года. Фрау… как же звали эту мерзкую немку? А, ее звали Беттина! Фрау Беттина переселила нас с Еленой из пансионата в центре города недалеко от улицы Мария Гильфер-штрассе на окраину, на улицу Денизгассэ, в двухкомнатную квартиру. Чтобы попасть к себе в комнату, мы должны были пройти через комнату музыканта Аркадия, его рыжей жены, еще у них был мальчик. Они, как и подобает эмигрантам, постоянно спали, ссорились и плакали. Так что удовольствия ходить через их мир у меня не было. С Еленой тоже было тяжело. Она тоже долго спала, в результате в комнате до полудня, а то и дольше, царил полумрак. Она тоже плакала, а еще завела себе моду лечить свою тоску любовью: «Иди ко мне, мне плохо!» Вряд ли она понимала, что ебать в кислых простынях печальную плачущую ее было не всегда удовольствием. Несмотря на то, что я любил ее тогда очень сильно; ее тонкое тело доставляло мне острое удовольствие. Мы должны были ждать, когда австрийцы удосужатся выдать нам временный документ. Нас уже взял под свое покровительство Толстовский фонд, но их помощь лишь покрывала плату за комнату Беттине, хватало еще на хлеб, картошку и одну-две сардельки в день. Жизнь была скудная. Времени было с избытком. Встреч было мало. Я готов был развить бешеную деятельность, но вся моя энергия разбивалась о преграду: незнание немецкого (да и любого другого) языка. За неимением лучшего я как одержимый стучал на русской машинке. Но только тогда, когда Елена вставала. До часу дня она этого не делала. Надо сказать, что я все же написал тогда за короткий срок, за какой-нибудь месяц, не то 13, не то 18 статей. И они все мне потом пригодились в Италии и в Америке – я их все продал и напечатал, хотя и за весьма скромные деньги. Так что мой fighting spirit[9] проявился немедленно.

Лишенный права писать с утра и угнетенный необходимостью печальных половых сношений с любимой, я стал удирать по утрам. Благо Аркадий вставал рано, он уже работал – что-то убирал по утрам. Выпив на кухне жидкого чая с хлебом (в Австрии чай и кофе оказались дороги), мы с Аркадием выскальзывали за дверь, оставляя опухших женщин грезить в постелях. Он поспешно убегал к месту своих мучений, а я шествовал, поеживаясь от утреннего холода, по окраинным улочкам Вены. Обычно я вскоре достигал аккуратного, усаженного аккуратными деревьями канала, а канал приводил меня к Дунаю, или же к Дануб, как она пишется на иностранных картах. Дануб в этой части города вблизи от канала еще некоторое время сохраняла аккуратный облик немецкой реки, однако по мере удаления от канала постепенно превращалась в славянскую зону. Не облетели еще поздние кусты шиповников, яркие ягоды сочно висели гроздьями, оживляя желтый осенний фон. Берег в этом месте представлял из себя запущенный пустырь. Дерьмо человечье и собачье, газетные обрывки на дерьме, ржавые листы железа, несколько сырых разбомбленных дотов времен Великой Отечественной войны. Настороженные школьники, прогуливающие школу, сизые бродяги в пальто с чужого плеча – все это в избытке присутствовало на берегу Дануба или Данубы. И над всем гудел ветер, шевеля верхушки. Больших деревьев было мало, в основном кусты. Дануб, мелкая и загаженная, плескалась внизу. Качество берега было разнообразное: и песчаные залысины, и травянистые пригорки, илистые, склизкие куски. Вот там я и прогуливался, всякий раз удлиняя маршруты. На обратном пути я, если этого требовали обстоятельства, закупал картофель, хлеб и сардельки. Часто приходилось довольствоваться одним картофелем и хлебом. В разрушенных дотах можно было помочиться, сверху, сквозь пролом, проникали лучи солнца. Австрияки и немцы обороняли свою Вену не столь крепко, как Будапешт, но обороняли не слабо. Шиповник недаром цвел так густо на их крови, этих ребят. В конце концов они верили в своего австрийца Шикльгрубера. Ведь не было ни одного фонаря свободного, на всех – гроздья приветствующих земляка австрийцев, когда в 1938-м он аннексировал или аншлюцировал Вену. Вообще-то он ненавидел этот город, ведь здесь он пережил столько тяжких унижений. Здесь он бродил бедным бродягой. Рисовал картины с изображением собора святого Стефана. За семь лет тяжелой жизни, думаю, он потерял всякие иллюзии о человеке и человечестве. Он редко бывал сыт. Так размышляя в сумраке поверженного моими соплеменниками дота, я не подозревал, что сам нахожусь в самом начале своего периода унижения. Что последующие семь лет готовят мне смертельное отчаянье. Что страдания мои будут и духовными, и физическими и, возможно, превзойдут страдания Адольфа. (Он, впрочем, не все о себе сказал. Возможно, его жизнь была страшнее.) И конечно, я не подозревал, что нежный плачущий зверь, дремлющий в постели на Денизгассэ, станет моим основным мучителем.

В периоды просветлений я водил ее в музеи. Или, точнее, мы долго собирались и отправлялись в музеи. От обилия тяжелых немецких обеденных картин в золоченых рамах, от обилия мифологических телес, часов, мебели, гобеленов, фарфора – мне, здоровому жилистому авантюристу, порой становилось плохо. Мной овладевала «музейная усталость». Нечто подобное месяцем позже будет случаться со мною в Италии, там я заболею музейной интоксикацией. И с тех пор буду ненавидеть музеи. Но в Вене картины и утварь были отвратительнее итальянских: это были германские грубые поганые свиные картины и утварь. Елене, впрочем, эти мертвые дома нравились, она часами склонялась над табакерками и фарфоровыми яйцами в серебряных оправах. Она знала в этом толк, ее сестра Лариса держала в Бейруте антикварный магазин. Я надеюсь, Гитлер так же ненавидел венские музеи, как и я. Я написал о первых днях нашего пребывания в Вене удачный рассказ «Дети коменданта», думаю, я хорошо схватил в нем суть города Вены.

В 1987-м я увидел, как большой серый Дунай парадной шинелью офицера распластался спиной, полами и рукавами перед старой Белградской крепостью. Я был приглашен на традиционные октябрьские дни литературы. Удивлялся миллионам динаров, выданных мне в отеле «Славия» на карманные расходы, но перестал удивляться, позавтракав за триста тысяч динаров «пьесковицей на каймаку» и пивом.

В 1988-м мне удалось встретиться с Дунаем дважды – в Вене и в Будапеште. Оба раза я был приглашен на шикарные международные литературные конференции, организованные Wheatland Foundation, во главе Foundation стояла Анн Гетти. Ну, нефтяные деньги Пола Гетти прославлены в мире, а Анн – долговязая немыслимо красотка – была женой одного из сыновей старика. Почему меня? Я был уже довольно известный писатель. С 1987 года меня стало публиковать американское издательство Grove Press, и почти в тот же самый год издательство это купила Анн Гетти и подарила его своему другу – старому жителю Вены и английскому издателю по совместительству – лорду Вайденфельду. Отсюда и места проведения шикарных мероприятий – старик проявил свои восточноевропейские вкусы. К сожалению, вместе эта пара загубила издательство Grove Press. В Вене нас, писателей, разместили в гостинице напротив Оперы. Кажется, именно там останавливался герой Аншлюса Адольф Гитлер. В гостиницу я приехал из аэропорта в ржавом «фольксвагене» моего давнего приятеля Андрея Лозина, к тому времени он был старым венцем. Андрей стеснялся подъезжать к самому роскошному в Вене отелю на ржавом «фольксвагене». Я заставил его подъехать к парадной двери. Я вышел из машины в солдатской советской шинели стройбата с золотыми буквами СА на черном погоне. Андрей вынул из багажника мою жидкую спортивную синюю сумку. Я хотел было взять сумку в руки и нахально направиться к двери. Гигантский Фриц или Ганц в накидке и цилиндре взял у Андрея из рук сумку и проводил меня с почетом в холл гостиницы. Я со своей шинелью оказался ходячим скандалом. О шинели написал журнал «Франкфуртер альгемайне», ее сфотографировали сотни раз.

В Будапеште Дунай расположился под окнами. Нас, 80 или больше писателей, поместили в отель «Хилтон», и именно рядом, под мостами, тек Дунай. Это был центр города. Присутствовали большие люди: нобелевский лауреат Чеслав Милош, его соотечественник, модный тогда Адам Митник, легендарный Роб-Грийе с женой, писательницей Жанн де Берг, американка Анджела Картер. Из русских был критик Лакшин, это он, если не ошибаюсь, инициировал публикацию солженицынского «Ивана Денисовича» в «Новом мире». Я оказался невольно источником двух скандалов. Первый – во время антисоветской речи Чеслава Милоша включил свой микрофон и прервал его, заявив, что еще до договора Молотова – Риббентропа Польша заключила подобный же договор с Германией в 1935 году, а в 1938-м участвовала в расчленении Чехословакии, захватив район Щецина. В результате в перерыве все журналисты и «Нью-Йорк таймс», и «Лондон таймс» столпились вокруг меня. Второй – вечером второго дня конференции, сидя в холле, на глазах многих писателей и Анджелы Картер дал бутылкой из-под шампанского по голове английскому писателю Полу Бэйли за оскорбление России. Газеты с удовольствием зафиксировали эти происшествия. (Возможно, я исказил фамилию этого говнюка.)

В последнюю ночь конференции нам устроили отходную пьянку на корабле, взбирающемся по дунайским волнам. Русский Лакшин оказался фронтовиком, мы напились с ним вместе и пели русские военные песни, вызывая злобу венгерских официантов. Там-то, на Дунае, я и сообщил ему, что у меня есть повесть «У нас была Великая Эпоха». Он просил, чтобы я прислал ему повесть в Москву. Я переслал. Повесть была напечатана в ноябрьском номере журнала «Знамя» за 1989 год.

К Дунаю я регулярно возвращался в последующие несколько лет. Потому что Великая река лежала на моем пути на войну. В декабре 1991-го, ближе к Новому году, я пересек его по мосту имени 23 мая. Мост был уложен мешками с песком. Внизу стояла серая зимняя вода. У выезда с моста на мирный берег стояли серые танки.

Пяндж

Через линзы бинокля были видны низкие островки на Пяндже, хижины из камыша. Смуглые женщины, дети, мужчины; не прячась, они занимались бытом: готовили пищу, стирали, мочились. Наш берег был высоким, обрывистым, потому мы смотрели на них сверху. Изредка в поле зрения бинокля попадала колючка проволоки. За островами опять блестел Пяндж, а берег представлял из себя низкие сгустки зелени. Общий рисунок реки напоминал разветвляющиеся от локтя вены очень рабочего человека, идущие к кисти руки. В локтевом сгибе как раз и располагались острова. Подполковник Алескендер Рамазанов рекомендовал мне повернуть бинокль влево, там горел вдалеке родной город Гульбеддина Хекматьяра, сказал он, Мазари-Шариф.

Я перевел. Клубы дыма возвышались далеко на горизонте. Загадочные фанатичные талибы – «ученики» – вели бои против исламистов средней крепости. Потому что партия Хекматьяра называлась с приставкой «ислам» (что-то плюс «ислам»). Мы стояли у государственной границы СССР с государством Афганистан. Был май 1997 года. Колючая проволока в два ряда, взрыхленная контрольная полоса между двумя рядами проволоки.

Саша Бурыгин поднял черепаху, приползшую по своим среднеазиатским делам из Афганистана в Таджик. А кобры тут у вас есть? Полковник Ушаков радостно ответил, что есть черноголовые кобры и обычные кобры, и пошел перечислять ядовитых гадов. Бурыгин – наш, энбэпэшный майор, понимал толк в гадах – когда-то служил помощником начальника погранзаставы в Казахстане. Майор приехал со мною, добрался в Таджик в составе моего отряда из девяти человек. Мы со страшными приключениями прибыли по экстремальному маршруту Петропавловск – Кокчетав – Алма-Ата – Ташкент – Самарканд – Денау – Душанбе – Курган-Тюбе – Колхозабад, во всех вышеозначенных местах останавливаясь не по своей воле. Сверху палило нещадное солнце. Вкопаны были в песок рядом с границей танки и даже «Шилка» отряда полковника Ушакова. В палатках под тентами лежали босиком трое офицеров в тельняшках и читали книжки. На жару они не реагировали, заметив, что это еще не жара. Что жара – это когда термометр зашкаливает, а на термометре нанесены деления до +50 градусов. Лежали офицеры в синих трогательных советских майках.

Почему-то наш берег был обрывистый, а их – пологий. Чтобы удобнее было защищаться от них и смотреть на них сверху? Чтобы я сравнил Пяндж с венами на руке рабочего человека? Мне объяснили, что есть места, где как раз напротив – они ходят поверху над нами. Объяснил Рамазанов – классный специалист по Средней Азии. Он ходил в Афган еще в 1980 году с 40-й армией и с тех пор служит здесь. У него странное для русского уха имя Алескендер, так звучит в Азии имя Великого Македонца, а его отчество – Энверович, он дагестанец, и вот забыл лишь узнать у него, какой он дагестанец – аварец, даргинец, лакец? Бритая наголо голова, таких в английских колониальных романах называют old colonial hands, как-нибудь так. Рамазанов уже тогда говорил мне, что чечены скоро выступят в Дагестане. Дело в том, что он побывал в отпуске на родине и все там понял, чего не понимают аналитики и предсказатели власти.

Там, в песках на границе с Пянджем, внизу, у нас была с Рамазановым одна проблема. Дело в том, что на пути туда, в Колхозабаде, на рынке, напились два наших человека: мой Влад Волгин и начальник разведки Курган-тюбинского мотострелкового полка, капитан. Два наших бэтээра стояли и ждали их напротив рынка, вдоль арыка. Я послал своих ребят, Рамазанов – пару своих солдат. Наконец показались эти уроды! Капитан с мордой вырожденца качался, но самоуверенно попытался перепрыгнуть арык и ебнулся в воду. Таджики от рынка все видели. Мне было стыдно за Россию, российскую армию и наши два бэтээра.

– Вы старший по званию, арестуйте этого козла! Алескендер Энверович! – взмолился я.

Оказалось, он не может, капитан не был его подчиненным. Своего пьяницу с мордой молочного поросенка я приказал загнать на дно бэтээра и не выпускать. Ребята так и сделали. Однако по прибытии на заставу Волгин выбрался из брюха бэтээра, попросился отлить и пропал. Капитан, проехавший на броне, его чуть продуло, неловко спрыгнул и заковылял к офицерской палатке. Я обратился к полковнику Ушакову, как к старшему по званию и хозяину на заставе, с просьбой арестовать наших пьяных. Увы, Ушаков сказал, что не может. Капитана жалко, о его слабости к спиртному знает вся дивизия, но ему осталось дослужить полгода, его терпят, куда его девать. Выгнать его сейчас – уйдет без пенсии. Волгина же мы должны будем увести с собой. На заставе не должны находиться нештатные лишние люди. По правде говоря, добавил Ушаков, он лично посадил бы алкашей под арест, он разделяет мое негодование. Начальник разведки, подумать только, тем более таджики видели, как он в арык! Но это не оказалось концом истории. Когда мы пошли обедать, выяснилось, что алкаш-капитан уже там, восседает за столом и рядом с ним бутылка водки! Я подошел и, злобно заорав на него, что он позорит честь русского офицера, отобрал у него водку. Пришлось офицерам убирать водку и с других столов. Они хотели отметить наше прибытие, но вот не удалось. Когда мы собрались покинуть заставу, мы не смогли найти нашего алкаша. Я радостно высказал предположение, что алкаш уполз в Афган, и выразил пожелание, чтобы талибы его за пьянство повесили, козла. Волгин был член НБП, из Волгограда, он пристал к нам где-то не то в Челябинске, не то в Магнитогорске. По происхождению мент-оперативник, он был – когда трезв – начитанный сумасшедший, когда пьян – тихий маньяк. Но мы-то не знали, что он паршивая овца, когда брали его, мы его знали по письмам в штаб, но мы его первый раз видели. Позже мы забрали его с заставы – на обратном пути, он нашелся – спал пьяный под танком. Впоследствии, добравшись до Курган-Тюбе, я сдал его на гауптвахту. А уже из Душанбе мы отправили его поездом Душанбе – Москва одного. Очевидно, в пути он попал в переделку, потому что через сезон его нашли на московской улице менты и сдали в психдом. С тех пор следы его оборвались.

Страна, по которой, как вена рабочего, толчками струит свои воды Пяндж, – горячая и богатая страна. Воинственная и экзотическая сверх всякой меры. Прекрасны ее горы, розовые здания Душанбе. Кровав и героичен ее народ. И говорит на древнем языке фарси, персидском. С

Издатель П. Подкосов

Продюсер Т. Соловьёва

Руководитель проекта М. Ведюшкина

Художественное оформление и макет Ю. Буга

Корректоры Е. Аксёнова, Ю. Сысоева

Компьютерная верстка Б. Руссо

© Эдуард Лимонов, 2002

© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2022

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

* * *

Предисловие

Все содержащееся под этой обложкой называется «Книга воды». Можно было бы назвать ее «Книга времени». Потому что оно о времени. Но я предпочел воду. Вода несет, смывает, и нельзя войти в одну воду дважды. В результате получилось странное произведение: появились географические воспоминания, судьбоносные совпадения. Так, я побывал на одном берегу Адриатики – в Венеции в 1982 году в очень странной компании, а через одиннадцать лет брел по противостоящему берегу Адриатики – балканскому, с автоматом, в составе отряда Военной полиции ныне покойной Республики Книнская Краина. Летом 1974-го я проехал сквозь Гагры, направляясь в сторону Гудаут, в спортивном автомобиле француза в компании красивых женщин, а в 1992-м бродил по заросшему сорной травой пляжу Гудаут – авантюрист, приехавший на помощь Абхазской Республике.

Еще оказалось, что я выловил в океане времени самые essentiels предметы: так, прочитав первые сорок страниц рукописи, я обнаружил только войну и женщин. Автоматы и сперма внутри дыр любимых самок – вот каким оказался немудрящий итог моей жизни. Часть подобного выбора необходимо списать за счет места написания книги – военная тюрьма для врагов государства, но ведь не всё же!

Некоторые эпизоды этой книги мелькали и в других моих книгах, но, будучи представлены в ином контексте, они были лишены глубины и не выделены, имели характер эскизов. Здесь они дописаны и приобрели самостоятельный характер. «Книга воды» – это о водах жизни, потому намеренно смешаны ее эпизоды, как смешаны воспоминания памяти или предметы несутся в воде. Перед тобой, читатель, – оригинальная книга воспоминаний. А так как мои наклонности всегда были двойственны – я с ранних лет проявил себя и как Дон Жуан или Казанова, одновременно преследуя будущее солдата и революционера (ориентируясь на Бакунина и Че Гевару), то и результат получился двойственным: перед тобой смесь «Боливийского дневника» с «Воспоминаниями Казановы».

Моря

Средиземное море / Ницца

Наташа была рослая девушка с фигурой пловчихи. Плавала она очень серьезно. Тщательно надевала на голову шапочку, задумчиво входила в воду, лишь в последний момент позволяла себе тихо взвизгнуть, когда, зайдя достаточно глубоко, уже ложилась на волну, чтобы плыть. После этого она серьезно выполняла работу плавания и не любила, чтобы на нее брызгали, приближаясь, другие пловцы. Я видел ее с пляжа и говорил себе: «Вот плывет моя жена». На пляже в Ницце могли спокойно увести наши вещи, потому мы не плавали вдвоем. Она приходила из моря, я – уходил в море, никого третьего или четвертого с нами не было. Море было роскошное. Как на туристских проспектах – аквамариновое. Портило море только неумолчное гудение автомобилей по английскому променаду. Улица тянулась вдоль пляжа наверху, и бензиновые выхлопы, раскаленный асфальт, многие тысячи раскаленных вонючих железных тел автомобилей ощущались и внизу, у моря. Вода была как парное молоко. Наташа была злая. Потому что у нас не было компании. Мы ехали в Ниццу из городка Безье вдоль всего побережья Средиземного моря. В Безье нас провожал Мишель Бидо в сандалиях. Худой и ироничный. Наташи он боялся. Мы прожили у него в деревушке Кампрафо три недели и одичали. В деревушке летом одиннадцать жителей – считая нас. Зимой жителей было восемь. В Ниццу мы ехали через Тулон, Марсель, Канны в поезде, где были открыты окна и люди стояли как в русской электричке. Люди были простые: веселые арабы, матросы в шапочках с помпонами. Было много пьяных. Со свистом проносились мимо платформы с пальмами. В том поезде Наташа чувствовала себя много лучше, чем в Кампрафо, потому что на нее смотрели арабы и матросы и одобряли ее. Она всегда нравилась простому, немудрящему полукриминальному люду. В Кампрафо на нее было некому смотреть. Из восьми зимних обитателей деревушки двое были любящая семья гомосексуалистов – они выращивали коз, производили из козьего молока экологический сыр и продавали его в ближайшем городке Сент-Шиньян. Шестеро остальных обитателей были дети, девочки и старики.

В Ницце нас ждала квартира подруги Наташи. В доме с коридорной системой. Там был балкон, неудобная постель, похожая на лежанку на русской печи. Я донимал Наташу своей похотью, а она раздраженно оборонялась. Или объявляла: «Ну давай, давай» – и возмущенно лежала как мертвая. Вечерами мы ходили в рестораны. Наташа была красивая: загорелые ноги, красная юбка, черная кофточка в белый горошек, хриплый голос, мрачное насмешливое лицо. Но и в ресторанах ей не нравилось, хотя я выбирал дорогие, в тот год я хорошо зарабатывал. Это был последний мой мирный год: 1990-й.

И в ниццеанских ресторанах ей было скучно. В Париже мы не ходили в рестораны, потому что Наташа и так работала в ресторанах, много лет в дорогом «Распутине», потом в демократичной «Балалайке». Я всегда был такой проницательный, что самому было противно. Диагноз мне был ясен. Если в Кампрафо не было мужчин и некому было глядеть на Наташу, восхищаться ею, говорить ей комплименты (белесый, с фигурой подростка, тощий, часто обкуренный Мишель Бидо, наш друг, тотально не подходил для флирта), то в Ницце было много мужчин, половина официантов Ниццы выглядели как Алены Делоны, однако был непреодолимый фактор, препятствие между Наташей и Делонами – я. Наташа меня любила, но и жизнь она любила так же сильно. Ее удовлетворил бы, пожалуй, и легкий флирт, но у нас даже не было компании. Так что месяц аскетизма дал о себе знать. Наташа плавала все серьезнее.

Я изучал въевшиеся, прилипшие к ногам камешки. Заметил на них мазут. По всей вероятности, вечерами потерпевшие дорожно-транспортные происшествия мсье или мадамы спускались к пляжу, чтобы омыть некие детали своих автомобилей, и подпортили пляж тем, что ставили на него карбюраторы и амортизаторы. Я встал, нащупал взглядом далеко у кромки красных буев плывущую голову Наташи. Повернулся к городу Ницце. Балконы роскошных отелей были покрыты разноцветными тентами. Над Ниццей дрожало знойное марево. Это были счастливейшие дни скуки и непонимания.

Мы посетили русский собор и бешено поругались на вокзале. Она выкрикнула мне все, что, ей казалось, было во мне плохого и отвратительного и что ее не устраивало. Тогда я был потрясен несправедливостью обвинений, сейчас не помню ни слова. Потом мы помирились и быстро ехали на TGV, на скоростном экспрессе в Париж. Я выпил две литровые банки ледяного пива и, добравшись до нашей квартиры на Rue de Turenne, стал умирать от удушья. Вскоре выяснилось, что это были первые приступы астмы.

Черное море / Одесса

В Одессу нас привезли ребята из Службы безопасности Приднестровья. В машине. Машина была удобная и современная, пахла кожей. Между ее подушками, и под ними, и в них ребята из Службы безопасности Приднестровья еще в Тирасполе рассовали всякие штуки, о которых мы вспомнили только в последний момент и которые перевозить запрещается Уголовным кодексом Украины. До того как подвезти нас к вокзалу, ребята из Службы безопасности остановились на тихой одесской улочке и перевели то, что запрещается перевозить, в наши с Владом сумки. Остановившись у вокзала, мы вышли и обнялись. Второго сопровождающего я больше не видел. С офицером Сергеем Кириченко увиделся через два года в Москве, он приезжал хоронить отца. Единственный наследник квартиры на Лесной улице, Сергей должен был осенью 1994-го сдать квартиру мне, но был убит в октябре. Якобы чистил пистолет, и пуля случайно попала ему в голову. Дело происходило на первом этаже, окно было открыто, в начале октября в Тирасполе еще тепло. Это через два года. Ну а тогда мы стояли на раскаленном асфальте Одессы у вокзала. Р-раз, и дружно обнялись. Все здоровые и молодые. Четверо. Влад Шурыгин – капитан, журналист газеты «День», Сергей и четвертый парень.

Расцепившись, мы пошли с Владом в вокзал. Мы возвращались с войны, с войны в Приднестровье, в Москву. Билетов в обычных кассах не было. Даже у барыг. Мы поднялись на второй этаж и заняли очередь в воинскую кассу. Подумав, я оставил Влада в очереди, а сам отошел звонить по телефону. По дороге сюда, на войну, в поезде Москва – Одесса меня узнал владелец видеобара, так называлось это изобретение, бывший вагон-ресторан, откупленный этим предприимчивым евреем. Еврей узнал меня, он читал мои книги, потому весь путь до Одессы я наслаждался жизнью – пил порядочное шампанское, смотрел боевик и ел жареную курицу. Вспомнив, что у моего одессита-поклонника «чудовищные связи» (так он сам заявил: «У меня чудовищные связи») на железной дороге, я стал набирать номер его телефона, считывая его с клочка газеты. Номер не набирался. В зале ожидания воняло, как во всех залах ожидания Советского Союза, хотя он и перестал существовать. Воняло нечистой одеждой, дерьмовой едой, тухлятиной, кислятиной, бомжовой мочой и едким потом южных женщин. Краем глаза я увидел, что милицейский украинский капитан, ставший в очередь за капитаном Шурыгиным, разговаривает с ним, указывая на правый бицепс Шурыгина. Мой капитан подкручивает усики и, семеня ногами на месте, отвечает их капитану нечто презрительное и неприятное. Это было видно по выражению лица моего друга, я их все изучил. Вот так, когда он стоит боком и бросает слова через плечо – это верный знак ссоры. Милицейский капитан тычет пальцем в бицепс Шурыгина. Мой капитан легко отталкивает палец. Я уже давно не набираю номер одессита, я держу трубку в руке, и наконец до меня дошла суть ситуации. На выцветшей военной капитанской куртке Шурыгина нашит огромный шеврон СССР с красным флагом – если он не сочиняет, подарили ему этот шеврон ребята из отряда космонавтов. Вдобавок к внушительному размеру – сантиметров десять в длину – шеврон снабжен большими буквами СССР. Украинский мент наверняка спрашивает Шурыгина, чего это он разгуливает тут по Украине, самостийной и незалежной, с шевроном СССР, страны, которой нет. Жарко, украинский мент худой, лысый и противный – ничего хорошего стычка с ним не обещает. Истерик. И тут до меня дошло, что если сейчас нас из-за этого шеврона на бицепсе Шурыгина задержат, то обнаружат содержимое наших сумок и не видать нам свободы долгое время.

Бросив трубку в чьи-то руки, я устремился к Владу. Я оторвал его от пола и потащил за собой.

– Ты чего, охренел, забыл? – шептал я ему.

Украинский мент удивленно смотрел нам вслед. Но за нами не пошел.

– А что он, козел! – Влад оглянулся и попытался вернуться к противнику.

– Ты что, забыл, что у нас в сумках?! – просвистел я ему в ухо.

– Ой, еб твою мать! – ахнул он. И вдруг стал рукой пытаться оторвать шеврон с рукава.

Население вокзала во все глаза смотрело на нас. Шеврон не поддавался.

– Сними куртку, блин, – подсказал я ему.

Он снял. Я взял его куртку и, вежливо глядя на украинского мента, сложил ее и положил в свою синюю сумку, которую уже почему-то держал в руках. Без куртки Влад оказался в тельняшке без рукавов и выглядел как огромный толстый бульдог. Я взял моего товарища за локоть и увел на улицу. Там мы нашли телефоны-автоматы, дозвонились еврею, и он приехал на розовом старом огромном американском автомобиле с женой и родственниками, улыбаясь. Он был так рад, этот любезный человек, что его любимый писатель застрял по дороге с войны. Я называю его здесь только евреем, потому что не хочу повредить этому одному из лучших представителей рода человеческого. Если он на Украине и обнаружится, что он знаком со мною, ему вряд ли будет хорошо, так как еще в 1996 году Генпрокуратура Украины возбудила против меня уголовное дело. А если он живет в России, то тоже ничего хорошего… Я-то сижу в тюрьме.

В Одессе плавился под ногами асфальт, нестерпимо сияло солнце. И над Одессой было такое супермощное глубокое огнедышащее небо, что я почему-то вспомнил двух человек: комбрига Котовского – убийцу и каторжника и генерала Слащова, кокаиниста и ницшеанца – рубаку, оба они захватывали этот город. Мы поехали в глубину Одессы, где в еврейском дворике, как в деревне, жила масса евреев и все родственники нашего. Мы ели там хамсу и пили водку, а потом, взяв ведра, банки, вишню, водку, селедку, вареники, простыни и детей, поехали к морю, где был день рыбака и у еврея была хибара среди других хибар. Сумки свои с опасной начинкой мы взяли с собой, и они мирно лежали среди утвари добрых евреев.

Я выпил бочку вина и водки. Я съел всю хамсу Одессы. Я сфотографировался на фоне пляжа со всеми еврейскими девушками. Я не был пьян, я был счастлив. Черное море было великолепным, ослепительным, соленым, как бочка с селедкой, Влад говорил с евреями о высших материях, то есть о Жириновском. Сумки лежали. Вечером мы отбыли в Москву в служебном купе брата нашего еврея, бригадира проводников. Добрались благополучно.

Самое невероятное, что волею обстоятельств синяя сумка эта стоит сейчас под шконкой, на которой я сижу в следственном изоляторе «Лефортово».

Адриатическое море / устье реки Каришницы

Мы вышли к нему с отрядом военной полиции, спустившись с каменистых плато, где находились сербские позиции. Была весна 1993 года. Мы вышли на место, откуда только что ушли французы. Я попал в те места из-за телеящика. Прилетев в Париж из Москвы, я сидел дома, пил вино и переживал неудачу. В январе развалилась созданная 22 ноября 1992 года в биллиардной на даче Леши Митрофанова Национал-радикальная партия. Партийцы повели себя абсурдно.

Я сидел, крыл Архипова и Жарикова тяжелым матом. Чуть полегче крыл Митрофанова и Венгеровского, еще легче – Курского и Бузова… Весь славный бывший теневой кабинет. Он же – неудавшаяся партия.

По ящику в Париже показали Хорватию: понтонный мост, который господа хорваты навели через Новиградское ждрило – кажется, так это узкое место называется. В любом случае речь идет о Новиградском море, узком заливе Адриатики, врезавшемся там в сушу. Показали сербского артиллерийского подполковника по фамилии Узелац. Он весело объяснил, как они дождались, пока хорваты достроят свой мост, чтобы сейчас его разбомбить. Подполковник скомандовал «Пали!», и мы увидели, как снаряд рванул аккуратно посередине понтонного моста. К вечеру сюжет повторили. Теперь уже было ясно видно, что от моста остались лишь обрывки на обоих берегах. «Вот где все конкретно и не абсурдно!» – сказал я себе, сложил вещи в сумку, взял денег и поехал в аэропорт. В аэропорту я купил билет авиакомпании «Эр-Франс» Париж – Будапешт. В Будапеште меня ждали сербы. Через несколько дней я стоял на рекогносцировочном пункте под толстым навесом бревен, смотрел в артиллерийский перископ на Новиградское море, на ждрило (что-то вроде горла, думаю), а рядом стоял подполковник Узелац и объяснял мне, что хорваты начали опять строить мост. «Но мы не торопимся, пусть строят!» Полковник был в каске.

Если бы мы пошагали с полковником к Новиградскому морю, то есть к заливу Адриатики, глубоко внедрившемуся в древнюю землю, и сели бы на катер или лодку, то достигли бы открытых вод. И, переехав какие-нибудь еще двести километров, оказались бы в Италии. Могли бы по прямой попасть в городок Римини, а по кривой – в Венецию. За десять лет до этого, в 1982 году, я побывал в Венеции в очень странной компании, о чем остался след: моя книга «Смерть современных героев». Но нам с полковником туда было нельзя – там у самого залива были хорваты. Смять их у нас не хватило бы сил. Мы защищали свои каменистые плато над Адриатикой. И только.

Я спустился к Адриатике в другом месте. Там, где впадает в Адриатику речка Каришница. До нас там находился лагерь голубых касок, французского батальона, – UNPRAFOR, что это значит, я запамятовал. Эти ребята ездили в белых БТР с голубыми буквами на них, ходили в голубых касках и жили в сборных белых домиках. Стены были из легкого пластика, дававшего тепло, потому мне не раз приходилось видеть, как сербы закапывают эти домики в землю, делают из них землянки. Вода в речке Каришнице была вся зеленая почему-то. Рядом с брошенными ломаными домиками остались кучи мусора: покопавшись, я обнаружил множество дешевых французских боевиков. На обложках мускулистые Рэмбо в беретах сжимали громадные автоматы. Книжки разбухли от воды. Первой, впрочем, категорией мусора были пустые французские бутылки из-под вина и консервные банки – родные мне французские консервы! Адриатика, низкая в этом месте, начиналась такой же зеленой водой, как и в речке Каришнице; если поплыть по ней в лодке, еще быстрее доберешься до Венеции. Мне и ребятам из отряда военной полиции Сербской Республики Книнская Краина, впрочем, было не до путешествия в Венецию. Французы из UNPRAFOR уже несколько раз сдавали сербов хорватам. Дело в том, что, хотя батальон и назывался французским, в его составе было множество солдат из Иностранного легиона, среди них и хорваты по национальности, в том числе и несколько офицеров-хорватов. «Французы» эти были пристрастны. Был даже случай, когда французы передали хорватам два своих белых бэтээра, и те, заехав беспрепятственно в расположение сербов, неожиданно открыли огонь. Военная полиция с удовольствием отстрелила бы яйца нескольким моим согражданам (в кармане у меня лежал французский паспорт). Кажется, это мы и намеревались сделать в устье реки Каришницы, но французы исчезли в природе. Там дальше по побережью размещались виллы богатых горожан из Загреба – хорватской столицы, да и Белграда, ведь еще пару лет назад страна была единой. Сейчас виллы пустовали, большинство, несмотря на угрозы армейских властей, были разграблены. Паркетные полы изувечены.

Купаться было холодно. Потому я снял ботинки, засучил брюки до колена и, как был с автоматом, с пистолетом на поясе, в военном пальто с подстежкой, зашел в Адриатику по колено, обручился таким образом с нею, как венецианский дож! Солдаты, не понимая, что я делаю, улыбались. А я еще в 1972 году пообещал купаться во всех водах, какие подвернутся. Вот и выполнял обещание.

Затем мы ушли вверх, стали подниматься на суровое каменистое плато, где многие поколения сербов грудью отвоевывали от камней крошечные поля. По мере подъема адриатические воды, проглядывавшие внизу сквозь камни и кроны хвойных, перестали быть зелеными, сделались синими, а затем стальными.

Белое море / Северодвинск

Идиотизм ситуации состоял в том, что мы должны были, прячась, разглядывать родные заводы ребят – Володькину «Звездочку» и Димкин «Севмаш» – в… подзорную трубу! Прятались мы от вохровцев, которые могли увидеть нас, ползающих среди низких гнилых вод, в иссохших и полуистлевших плавнях, и встревожиться.

– Еще выстрелят на хер деды! – горячился маленький инженер «Звездочки» Володя Падерин, руководитель нашей партийной организации в городе Северодвинске.

Мы, чертыхаясь и матерясь, укрылись за трубами теплотрассы, и Падерин, вырывая у меня подзорную трубу, показывал мне гордо, но на дистанции – свой завод.

– Лидер националистической партии, блин, вынужден рассматривать русский завод как шпион, – переживал рядом обритый наголо Дима Шило.

– В то время как гребаного министра обороны, америкоса, только что принимали с оркестром, – закончил за него Падерин.

Министр обороны Соединенных Штатов приезжал поприсутствовать при разрезании очередной российской подводной лодки. Лодку разрезали, вынимали из нее ядерный реактор и списывали в металлолом. Услада для очей американского министра обороны. Его не только пустили на завод, ему там вывесили приветственные лозунги. Правда, неизвестные успели ночью написать на лодке «Янки, гоу хоум!».

Пошел дождь, каплями, мой, слишком артистичный для охранника, здоровый дылда охранник, бывший муниципальный мент Лешка Разуков взялся снимать нас на фоне далеких заводов и ангаров верфей. Вели мы себя точно как будто подтягивались к статье «шпионаж». Я сказал своим спутникам об этом, все расхохотались и стали выбираться на дорогу. Дорога соединяла остров с материком, с городом. На острове находилось несколько рабочих кварталов, с острова же открывались заводские проходные. Выбравшись на дорогу, мы встали на фоне печального низкого Белого моря, спиной к той его части, где не было заводских верфей. На фотографии остались кляксы воды на объективе фотоаппарата Разукова. Мы стоим – под ногами рослые черные травы, пейзаж такой безрадостный, что я позднее назвал фотографию «Над вечным покоем». Была глубокая осень 1996 года, бесснежная, медленная и ватная. Меня тогда только что избили ногами в голову неизвестные, и Лешка Разуков был мой первый в жизни охранник. В результате нападения у меня оказались травмированы оба глазных яблока, и чувствовал я себя неспокойно, могло начаться отслоение сетчатки. Потому и на Белое море я глядел, не доверяя зрению – то ли море слезится, то ли глаза вождя Национал-большевистской партии[1].

Мы пошли дальше, теплый заводской беломорский затхлый ветер пах сероводородом. Гнилые дали, дымки, сырые заросли безлистых невысоких деревьев и обширные черные степи гнилых высоких серых трав. Тоска по глубокому аскетизму, по апостольской стуже нравов охватила меня, и я поотстал от товарищей. В таких местах, конечно, только и вырыть землянку, и выходить с ветхим неводом к низким берегам, и долго брести в растворе серого моря, прежде чем уронить невод. Сидеть в землянке перед сырыми дровами – коптить рыбу, думать о Вечном, о Боге в виде худого белотелого мужика. «В душах у вас черви» – как писал протопоп Аввакум. Мы шли к отцу Володи – Анатолию. Художник-любитель и резчик по дереву Анатолий Падерин был на пенсии, а пенсию он получал за то, что несколько десятилетий шлифовал вручную якоря для подводных лодок. Так что Володька – потомственный строитель-мореход. Окончив кораблестроительный институт в Санкт-Петербурге, вернулся инженером на родной завод.

Нас тепло принимали Володькины родители, кормили, поили; когда стемнело, мы откланялись и пошли на берег низкого и плохо видного Белого моря. Разуков, в своих омоновских сапогах, зажег фонарь и пошел в море. Белое море было низкое, теплое и тихое. Его совсем не было слышно. Если бы не Разуков и его фонарь, Белого моря не было бы и видно. Правда, оно чувствовалось в воздухе как сырое и липкое.

От поездки на север Разуков проявил фотографии. Мы все выглядели там, над вечным покоем, странными людьми. У нас мягкие лица. Я в черной шапочке и в бушлате похож на отставного подводника. Шило и Падерин похожи на обедневших монахов из простолюдинов. Даже Лешка Разуков не праздничный и как бревно смирный. Природа Белого моря нас ухайдокала. Такое впечатление, что вот-вот мы превратимся в финнов. Природу вообще недооценивают, а она – сила. Кого хочешь согнет в свою сторону.

Северное море / Амстердам

Когда едешь из Франции в Голландию на поезде, то уже не испытываешь никакого уважения к подвигам вермахта, занимавшего европейские страны в считаные дни или недели. Там все так скученно. Все такое небольшое! Только открыл пиво, а уже противная свежевыкрашенная Бельгия стучит своими французскими станциями. Стук-стук, «Гаага» какая-нибудь, «Брюссель». Успеваешь заметить, что те же интернациональные компании выхваляют свои товары здесь, что и во Франции. Бельгия вообще географический нонсенс, часть провинций на французском говорит, часть по-валлонски, а это, кажется, диалект голландского. В Бельгии королевство учредили чуть ли не на самом носу XX века французы. У Сены возле Place de la Concorde есть монумент бельгийскому королю Альберту I в длинной французской шинели. После Бельгии, открыл едва вторую бутылку пива, стучат мимо платформы Голландии. Голландия – это на самом деле бетонная дамба, соединяющая Францию и Германию. Вдоль дамбы живет 20 миллионов сухопарых аскетических мужчин-циркулей и круглозадых белокожих женщин. У голландцев такие же длинные слова, как у эстонцев и финнов. Издательство моего издателя, Жоз Кат звали издателя, называлось «Верелдблииотеек» или как-то так, помню, что двойные буквы там встречались не то дважды, не то трижды. Поезд в Амстердам идет среди плоских унылых ровных домов, паркингов, деревень и намеков на поля – кочки какие-то. Это и есть Голландия – Полая земля. Там есть всякие узнаваемые названия на белых пролетающих табличках, над платформами синим шрифтом: «Гаарлем», например, а уж «Амстердам» тоже узнаваем. Ибо Нью-Йорк в самом начале своего существования назывался Новый Амстердам.

Станции пролетают. Пассажиры: развратная прыщавая девка все время облизывает губы, нахальный краснокожий индонезиец с остервенением жует свою жвачку и смотрит прыщавой голландке прямо туда, где у нее под тканью юбки – половая щель. Серый дощатый мен рядом с краснокожим смотрит туда же, но осуждает и девку, и краснокожего за молчаливое их соитие. А я еду к издателю.

Деревья у них острижены как доски, повторяют фигуру среднего статистического голландца. Пока я все это обдумывал и наблюдал – так и доехал. Амстердамский вокзал отвратителен. Цыгане, дети, ветер, пыль, стаканчики из «Макдоналдса», пустые банки, почему столько грязи?! Приличные люди прилетают в аэропорты? Над всем парили утешительные афиши выставки – ретроспективы Ван Гога – Винсент с отрезанным ухом.

Во второй приезд 6 декабря 1990 года я пошел искать в Амстердаме порт.

– Никакого порта нет, Эдвард! – грустно поведал мне Жоз Кат.

Я ему не поверил. Есть песня Бреля «В порту Амстердама! В порту Амстердама!» о бедном покинутом матросе, короче, отличная песня, в те годы я чувствовал себя бедным покинутым матросом, потому что носил бушлат, то были годы бушлата, и чувствовал себя покинутым. А покинутым я себя чувствовал потому, что тогда длительно, в муках, медленно, с томным и поганым удовольствием умирала наша с Наташей любовь. Я сам от нее уходил, головой вперед в черные дыры войн и революций. Я не мог устоять, так меня тянуло, такой был соблазн. Ведь я был рожден для войн и революций, а их все не было, и только когда мне уже было 48 лет, я со счастливой улыбкой влетел, головой вперед, в войны и революции, в их угольное ушко смерти. А у Наташки был только бабий орган. И все, что она могла сделать, это опустить себя с каким-нибудь прощелыгой. Что она и делала. А я приезжал с войн и воображал себя несчастным матросом, и все трубы, все флейты, барабаны Бреля звучали у меня в ушах, когда на следующее утро я вышел из чистенького отеля пансионата, уже пьяный, и пошел искать Porte d’Amsterdame…

Dans le port d’Amsterdam… Dans le port d’Amsterdam… Пришлось обратить свой спич к вокзалу и там аккуратно спросить по-английски «How can I find a seaport?»[2] у пары подростков. Они, не колеблясь, показали мне направо. Было холодно. Было очень холодно и сыро, и хотя никакого Северного моря пока не появилось, только заборы и за ними строения фабричного типа, оно, Северное, висело вокруг меня, сырое, налипло мне на волосы, щеки, уши и лоб.

– Сука, пьяная девка, – ругался я, стискивая зубы. И вспоминая, как еще вчера (или позавчера?), прилетев из Америки, не нашел жены дома. (Я знаю, я знаю, я уже писал об этом, но я хочу еще! Еще!) Я вошел в кухню, и там были свалены на столе: тарелки, приборы, салфетки. Сигареты в пепельнице. Тарелок – две, два бокала. А почему я решил, что у нее был мужчина? Ее так и не видел, она не появилась. Я лег, не раздеваясь, в затхлую постель, выпил принесенную мною бутылку вина и забылся жарким сном. Во сне я увидел опять щель нашей кухни, столовые приборы, окурки в пепельнице, ее и его…

Утром я встал и поехал на Северный вокзал и сел в поезд в Амстердам. Так было договорено с издателем. Билет уже лежал еще до отлета в Соединенные Штаты в моем ящике стола. У меня было много обязанностей, много издателей… Сука! Дрянь! Пизда. Она знала, что я уеду тотчас в Амстердам. Северное море я обнаружил. В запутанных складках бетонного одеяла я увидел серую воду. У воды был причален строящийся корабль. На палубе пилили бревно. Под складкой бетонного одеяла сидели клошары в одеялах, среди них две потасканные девки и краснокожий индонезиец, и что-то пили из двух бутылей.

Встретившийся мне, грудь колесом, седовласый не то моряк, не то строитель потер руки (ветер крепчал) и пояснил, что вся Голландия – это порт, от Роттердама до Амстердама.

– Polish?[3] – спросил он меня.

– Yes, polish[4], – ответил я безучастно.

Мимо огромного китайского плавучего ресторана, перед ним на паркинге стояли лишь две автомашины, я вернулся в Амстердам. Yes, polish.

Азовское море

Я ходил тогда в зеленом модном крупной вязки свитере, достигавшем мне чуть не до колен, в расклешенных брюках, сшитых мною самим. Я жил на площади Тевелева, 19, с женой Анной, 28 лет, и ее шестидесятилетней матерью, в квартире из двух комнат, в самом что ни на есть центре Харькова. Я писал стихи, ходил пить кофе и портвейн в модное место – в закусочную-автомат на Сумской улице. Там даже был в те годы швейцар, и он называл меня «поэт». То есть я был жутко модный центровой мальчик. Мне было 22 года. Никто не мог бы догадаться, что еще за два года до этого я работал сталеваром на заводе «Серп и Молот». Анна Рубинштейн и богема хорошо пообтесали меня.

Это именно Анна всучила меня Сашке Черевченко, молодому поэту и журналисту, сотруднику газеты «Ленінська зміна», когда Сашка поехал в командировку по маршруту Бердянск – Феодосия – Алушта – Севастополь писать статью о черноморских бычках.

– Возьми Эда с собой, Сашка! Он тут спивается только со своим Геночкой, – причитала Анна.

Харьковский плейбой Генка Гончаренко.

Интересно, что все, кто причитал, что я сопьюсь или спиваюсь, спились сами или другим способом самоуничтожились! Сашку и Анну связывала Валя, украинская рослая кобыла, работавшая вместе с Анной продавщицей в магазине «Поэзия», Сашка «встречался» с Валей. Кудлатый, высокий, бывший матрос и курсант, Сашка снизошел к просьбам и взял меня, ему, впрочем, нравились мои стихи. Я был оформлен в командировочном удостоверении как фотограф, а чтобы я выглядел таковым, мне выдали кофр на ремне, в котором фотоаппарата не было, да и снимать я не умел, в кофр я положил смену белья.

Интересно, что Сашка Черевченко сейчас живет в Риге, он редактор русскоязычной газеты, насколько я знаю, это самая крупная русская газета Латвии. После того как в марте 1998-го на арену латвийской общественной жизни вышла Национал-большевистская партия[5] и оказалось, что я председатель этой политической организации, Сашка передал мне через приехавших в Москву журналистов свой пылкий краснофлотский привет. Его газета обильно пишет о нас. Если бы в России уделяли нам столько внимания, сколько в Латвии, партия национал-большевиков была бы уже в Государственной думе.

Мы отбыли в поезде на юг рано утром. И уже к вечеру мы прибыли в Бердянск, в порт на Азовском море. И пошли в местный горком партии. И секретарь горкома принял двух молодых поэтов тотчас после того, как из двери его кабинета вышел генерал в лампасах. Мое самоуважение и мое уважение к Сашке тотчас подскочили. В кабинете на обитых красным бархатом стульях мы поговорили о бычках. Поголовье бычков в Азовском море неуклонно уменьшалось. Еще мы узнали, что именно в Азовском море, ввиду его малости и мелководности, часто бывают самые жуткие истории, какие только можно вообразить. Сашка все записывал, что говорил секретарь, а я не фотографировал. По ковровым дорожкам мы вышли из здания горкома и пошли в порт. Поговорили с рыбаками или с теми, кого приняли за рыбаков. С нежностью и умилением все эти люди славословили бычка. И выражали сожаление его исчезновению. Сами они – и рыбаки, и люди из горкома – были похожи на корявых бычков: по-южному загорелые, большелобые, пыльные длинные брюки закрывали их башмаки и превращали в русалок мужского пола. Они как бы росли из бердянской пыли, из бетона в порту сразу начинались их хвосты. Такие ходячие бычки они были.

Приехав в первую в моей жизни командировку, я ожидал увидеть – как Джонатан Свифт или Геродот – необычных существ, а увидел все тех же лохов, что и в континентальном, далеком от моря Харькове, – только морских. Мне стало скучно. Слава богу, мы сразу купили билет на теплоход до Феодосии.

Едва загрузившись в теплоход, Черевченко попал в руки капитана-инструктора. Познакомившись, они обнаружили, что оба проходили морскую практику на крейсере «Дзержинский», только в разных поколениях. Сашку, беднягу, комиссовали с «Дзержинского» по состоянию здоровья, потому у него не получилось карьеры моряка. А он уже успел окончить до этого Севастопольское военно-морское училище. Капитан-инструктор пошел, проверил, правильно ли ведет себя нормальный капитан, управляющий теплоходом. Убедившись, что все нормально, он возвратился и пригласил нас в свою каюту. Вот там все соответствовало моим стандартам. Бронза и медь были надраены, все, что белое, выглядело разительно-белым, в крайнем случае – ярко-белым. Кто был ответствен за появление бутылки коньяка, я давно не помню. Кажется, юный: кудрявый верзила Сашка, он был тогда лауреатом премии комсомола, считался восходящей звездой харьковской поэзии, на нем был светский налет, на Сашке. Мы пили коньяк с лимоном, капитан-инструктор с легкостью ронял магические имена портов Мирового океана: Порт-Саид, помню, не покидал эфирное пространство вокруг нашего стола. Я был очень горд, сидя между двумя морскими волками, я наслаждался. Говорил я мало, но замечал многое.

Между тем утюг нашего теплохода стало сильно закачивать. И мы, предводительствуемые разогретым капитаном, отправились в рулевую рубку. Там нас не ждали, но приняли радушно. Рулевой вспотел от напряжения, оказывается, штормило уже к четырем баллам. Через четверть часа шторм достиг всех пяти. Светлогрушевые волны, как в стакане газировки, время от времени омывали стены рулевой рубки. Поверхность Азовского моря кособоко появлялась в различных ракурсах на стекле. Однажды оно появилось под 90 градусов, ей-богу, правда… То есть наш утюг сдвинулся, и море сдвинулось, и получилось, что мы как бы вертикально идем ко дну. Но не пошли, ужас длился мгновение. Это был первый шторм в моей жизни. Я обнаружил, первое: что я не подвержен морской болезни. Второе: я все ждал, что о стекло рубки хряпнется кальмар или осьминог, чего не случилось. Третье: море в шторм и после шторма пахло как бочка с огурцами.

Наш утюг прибыл в Феодосию напуганным и чуть потрепанным. Море сорвало и смыло спасательную шлюпку. Капитану-инструктору было не до нас, но он крепко пожал нам руки, когда мы спустились по трапу. Его ждали нудные завхозские заботы: составление акта на смытую шлюпку и прочее. Нас приветствовала Генуэзская башня. (По-моему, она была серая.) Феодосия ведь знаменита тем, что ее построили генуэзцы.

Черное море / Туапсе

Совсем откуда-то из черной дыры памяти вдруг пришли древние, как Греция или Персия, мерцающие воспоминания. 1960 или 1961 год. На раздолбанном автобусе я еду в Туапсе. Зачем, почему – не помню. Помню, что у меня небольшой чемодан, доставшийся в наследство от отца, с ним Вениамин Иванович ездил в командировки. Чемодан у меня был обклеен наклейками. А вот какими, убей бог, не помню. Ну ясно, там не могло быть наклеек «Нью-Йорк» или «Амстердам», но очень возможно, что ярлыки иностранных сигарет там могли быть наклеены. Чемодан полупустой, в нем буханка хлеба. Одет я в тренировочные брюки и пиджак, из которого давно вырос, буклированный, я носил его еще в восьмом классе, а уже окончил десятилетку, семнадцать лет мне.

1 Деятельность общественной организации в Российской Федерации запрещена. – Прим. ред.
2 Как пройти к морскому порту? (англ.)
3 Поляк? (англ.)
4 Да, поляк (англ.).
5 Деятельность общественной организации в Российской Федерации запрещена. – Прим. ред.
Продолжение книги