Времена года бесплатное чтение

Пролог

Звон бубенцов пронзал стылый морозный воздух. Запряжённые парами гнедых сани вереницей неслись по укатанной дороге, оглашая белесую степь скрипом снега под полозьями и бесшабашным многоголосьем. Схлёстывались меж собой разноцветные ленты, вплетённые в смоляные гривы. Вдалеке стихал благовест. Пушистый снег, встречавший молодых перед обедней, разом кончился, и сквозь хмарь сизых облаков проглядывал яичный желток солнца.

Глаша прерывисто вздохнула – тяжёлый дух ладана в носу сменился свежим запахом арбузной корки. Оглянулась. Маковка деревянной колокольни мелькнула пару раз и исчезла за холмом. Сердце зашлось колотьбой. Испуганные мысли шарахались друг от друга, как застигнутая врасплох посреди улицы верховым станичником шайка гусей.

«Теперича и моей девичей жизни ступил конец», – Глаша украдкой посмотрела на Прохора. Шапка съехала на затылок. Задорный кучерявый чуб пшеничного цвета никак не вязался с осунувшимся лицом бывшего жениха. Из рукавов овчинного тулупа-маломерки торчали тонкие жилистые руки, сжимавшие скрипку с потёртыми боками. Смычок валялся на соломе и всякий раз, когда вздрагивали на рытвинах сани, все ближе придвигался к ногам Глаши. Она приподняла подол торчащей из-под лисьей шубы юбки и с гордостью осмотрела носы новых ботиков с блестящими застежками – хоть ноги дюже мерзли, но не надеть обновку, подаренную сватами в числе богатой кладки,1 Глаша не могла.

Прохор нагнулся и взял смычок.

– Чаво не играешь-то? – с напускной веселостью спросила Глаша, – вона, и подруженьки голосить перестали. – Она свела к переносице подкрашенные дуги бровей и посмотрела на двух девушек: те склонили головы в разноцветных шалевых платках и перешёптывались, поглядывая то на неё, то на Прохора, то на Игната.

Прохор распахнул тулуп, бережно заправил смычок за пояс, сжал скрипку меж коленей и подул на пальцы:

– Плакать не смею, тужить не велят.

– Казак хороший, та нема грошей? – подал голос Игнат.

Подружки засмеялись. Глаша фыркнула и посмотрела на мужа. Тот прижал её к себе, наклонился, защекотав усами щеку, поцеловал, и гаркнул:

– А ну, девки! Спевайте!

Подружки снова захихикали. Переглянулись и запели:

– Раскатитеся, колёса, растворитеся, ворота!

Растворяй, батенька широк двор, – едет сыночек с поездом…

Не один едет – с другою, с своей верною жаною!2

Дорога стала резко забирать на взгорке. На крутом повороте сани занесло. Подружки завизжали. Глаша снова почувствовала на плече крепкую руку Игната. Объятия молодого мужа вызвали и легкую неприязнь, и волнительное стеснение в груди. Глаша слегка отстранилась:

«И чаво энто Игнашкин дружко дюже сильно кнутом щелкает? Запорет лошадей-то, запорет, рябой чёрт! – вона, спина-то у них вся взмыленная!»

Непонятная тяжесть сжала нутро. А не её ли, как строптивую кобылицу, тянут за вожжи миловаться с нелюбимым? Да и тянут ли?.. В миг венец под расписной шалью сдавил голову. Глаша стиснула полу шубы, закусила алые губы, сдерживая подступившие не ко времени слёзы. Припомнила день сватовства.

Когда к их двору подкатила бричка, Евсей ахнул:

– Запамятовал я, базыга:3 намедни с Демидом сговаривались.

– Шо? – Глаша отложила вышивку с алыми лазориками и слегка отодвинула кипенно-белую занавеску.

– Кубыть,4 сваты!

– Батяня!

– Брысь! Как погутарим, покличу табя. – Евсей с кряхтеньем слез с печи, вдел ноги в валёнки5 и вышел в сени.

Хлопнула дверь в курень. Послышался гулкий бас Демида в перебивку с высоким писклявым голосом Пелагеи. Глаша положила рукоделие в небольшую сапетку6 и спрятала её в прикрытый лоскутной постилкой сундук:

«Игнашкины! – подбежала к мордоглядке,7 поправила выбившуюся из густой косы длинную тёмно-русую прядь, пощипала щёки и придирчиво оглядела раскрасневшееся лицо: – Как энтот маков цвет!» – прыснула, разгладила оборки вышитой блузки и, перекрестившись на образа в красном углу, спряталась в домушке,8 оставив дверь слегка приоткрытой.

В щёлочку Глаша видела, как в залу друг за другом вошли Фроловы. Демид, глядя на божницу, наложил на себя широкий крест, прошёл к стене и уселся на лавку; Пелагея, отдыхиваясь, небрежно повела рукой, зыркнула в сторону Глаши – та отпрянула от двери – и умостилась на скрытню9 у печи. Переступил порог Игнат, да так и остался стоять снопом. Последней завалилась в залу сваха. Глаша слушала её скороговорку и обмирала.

–… Такова-то жениха хоть по белу свету поискать – не сыщешь…

Перед глазами у Глаши всплыло потерянное лицо Прохора. Сваха не унималась:

–…Желает наш Игнашка сосватать вашу Глашку!

В голове у Глаши затуманилось. Она прислонилась горячим лбом к выбеленной стене. Захотелось выбежать и закричать что есть мочи:

– Пришли не званы, и уйдёте не ласканы! – но жерновом придавило волю. Отступила Глаша к кровати и упала на подушки, заливаясь слезами.

А как уехали сваты, батяня разулся и принялся расхаживать кочетом:

– Жалку́ю,10 Глашка, что маманя твоя не сподобилася дожити до энтова дня – с самим Демид Прокопычем породнимси! – подошёл, приплясывая, к застланному скатертью столу, скинул тряпицу с глиняного кувшина и долго пил квас. Потом смачно причмокнул, поставил кувшин на место, вытер усы, бороду: – Такие абновы табе справим! – и молодцевато шаркнул по дощатому полу ногой в белом шерстяном носке.

***

Сейчас, за свадебным столом, изрядно захмелевший от выпитого чихиря Евсей, вытирал покрасневшие глаза и выговаривал Демиду:

– Годков-то нам с тобой вровень, но ты маво побогаче живешь, сватушка, побогаче, – Евсей мутным взглядом обвел залу: – Иконы в серебре, ковры. Сабя,11 вона, трофейная. Крыльцо, кубыть, мастеровые резали – больно мудрёное?

Демид пошевелил густыми бровями, потёр окладистую бороду с седыми прядками и впился тяжёлым взглядом в Глашу, сидевшую по левую руку от Игната:

– А какой табе с маво добра-то, дружишша, антирес?12 Ты вона куды глянь. Шешнадцать годков девке, а богатство ейное покраше будет. – Он зычно засмеялся, обнажив местами черные кривые зубы с застрявшим меж ними укропом.

Глаша на миг перестала дышать, слушая, как зашлось в груди бешенным стуком сердце:

«Чаво глядит-то? Зенки выпучил…» – она машинально придвинула свою пустую тарелку к перевёрнутой вверх дном чарке и скривилась от внезапно скрутившей живот боли. Сглотнула обильную слюну и мельком посмотрела на свёкра. Он сопел, не мигая уставившись на лиф её блузы. Глашу кинуло в жар, и сразу же – в холод. Она потупилась и увидела проступившие сквозь белую атласную ткань напрягшиеся пуговки сосков.

– Спаси Христос! – истово прошептала и тронула Игната за руку.

– Чаво ты?

– Спужалася, – она беспомощно осматривала уставленный яствами стол. Душистые румяные пироги, лизни, блины, заправленные каймаком и арбузным медом… Показалось? Фаршированный поросёнок раззявил своё мёртвое рыло в ехидной усмешке.

В горнице вдарила переливами гармошка.

«Прошка», – Глаша водила по сторонам затравленным взглядом, перебирая крупные гранёные бусины ожерелья. Красные лица хмельных гостей вдруг показались отвратительными. Все с каким-то одинаковым непотребством изучали её. Воздух уплотнился и засмердел смесью солений, копчений, пахучего женского и терпкого мужского пота. Глаша захотела вырваться из душной комнаты туда, в тихую студёную январскую ночь! Она привстала и тут же опустилась на лавку, подхваченная Игнатом.

– Ась? – испуганно вскрикнула, осознавая, что катится куда-то вместе с разудалой песней, грянувшей по рядам:

– Татарин братец, татарин,

Продал сястрицу задаром,

Красу девичью за пятак,

Русу косушку отдал так!

Демид стукнул кулаком по столу. Звякнула посуда. Песня оборвалась. Свёкор встал. Сразу же зала показалась Глаше меньше – могучий широкоплечий Демид подпирал головой потолок.

– Горь-ка-а! – наотмашь ударил он Глаше по слуху медвежьим рёвом.

За столами подхватили:

– Ой, и горька!

Игнат встал и увлёк за собой Глашу. Она бы так и упала – колени дрожали от слабости, но муж с силой прижал к себе и накрыл её холодные губы своими. Голова закружилась. Глаша захотела вырваться – отдающий квашеной капустой язык Игната перекрыл воздух.

«Нет!» – хотела крикнуть, но издала лишь мычание. Противные губы мужа ослабили хватку. Глаша плюхнулась на лавку, окончательно обессилев. Краем глаза видела сощуренный недобрый взгляд свекрови – Пелагея хрустела мочёным яблоком и с кривой ухмылкой рассматривала её, подперев голову пухлой белой рукой.

Вновь заиграла гармошка. Перед Глашей мелькнуло бледное лицо Прохора. Он протискивался меж трясущих полными задами баб. Они хватали его за рукава рубахи, пытаясь втянуть в свою кутерьму, но Прохор вывернулся. За ним следом пронырнул дружко Игната. В поднятой правой руке он держал скрипку и смычок.

Прохор растянул во все меха трёхрядку, припустил громкими переливами и, обходя длинный стол в лёгкую присядку, двинулся к молодым:

– А чихирю я не пью,

Пирогов я не беру.

А невестушку свою

Вином крепким напою!

Напою, да накормлю,

На весь народ объявлю,

На весь народ объявлю,

Как я Глашеньку люблю!

Народ загудел. Девки пустились отбивать каблуками пол. Демид, вытянув ручищи в стороны, водил плечами и коршуном надвигался на Глашу.

– Шо ты как тыля13 стоишь? Иди, с батькой пляши, – шепнул на ухо Игнат и легонько подтолкнул Глашу. Она встала, ухватила трясущейся рукой воротник-стойку – душит, мочи нету! Сделала пару шагов и замерла. Демид обошёл Прохора, навис над Глашей горной хребтиной. Прохор опустил гармошку – жалобное звукорядье сошло на нет. Пляс прекратился. Гости зашушукались.

Демид недовольно пророкотал:

– Ты, Прошка, ноне шибко весёлый, как я погляжу? Ну!

– Воля ваша, Демид Прокопыч, – Прохор передал гармошку дружке Игната и взял у него смычок и скрипку. Положил её на левое плечо, прижал подбородком и, не сводя жаркого взгляда с Глаши, заиграл.

Музыка заметалась в стенах куреня пойманной в силки куропаткой. Глаша забылась каким-то странным сном наяву. Перед ней плавилась золотом августовская степь – пласталась отяжелевшая под бременем янтарных колосьев пшеница, гонимая низовым ветром. Пряный запах разнотравья. Оглушительный стрекот кузнечиков. Сгущалось матовым льняным блеском сумеречное небо. Кое-где прорывались редкие всполохи далёких зарниц.

Сухое сено больно кололо спину сквозь тонкую ткань ситцевой блузы. И губы! Горячие губы Прохора ласкали Глашину грудь.

Глава 1

Острый, как лезвие ножа, звук царапал слух. Словно гвоздями по металлу. Негромко, но настойчиво. В ушах противно засвербело. Что это? Визг? Или кто-то плачет? Необычно так плачет… Неестественно, гаденько, муторно. С примесью нездоровой надрывной весёлости.

Внутри зародился приступ мелкой дрожи. Сердце застучало. Замельтешили ярко-огненные пятна. Как же неприятно! Аж глаза режет! Тело сильно потрясывало.

Надо спрятаться. Переждать. Чего переждать? Зачем переждать? Разве мне угрожает опасность? Бежать! Пытаюсь сдвинуться с места – не выходит: ноги отяжелели. Словно ватные стали! Страшно. Сжаться в комок, превратиться в ма-а-ленькую точку! Чтобы они не заметили. Кто они? Нет же никого! Только звуки и пятна. Пятна и звуки…

Странно. Почему так тоскливо отзываются эти трели где-то под рёбрами? Должно быть, случится что-то ужасное?! А может, обойдётся? Ничего особенного? Просто соседи ремонт затеяли? Что за глупость: при чём здесь ремонт? И не похоже это звуковое трепетание ни на перфоратор, ни на дрель. А на что похоже?

Открыв глаза, она какое-то время бессмысленно озирается по сторонам. На обоях с цветочным орнаментом подрагивает солнечный зайчик. Перепрыгивает на узкую полку с толстой тетрадью в серой коленкоровой обложке. Серый цвет – любимый. Идеален для дневника… Письменный стол завален кипами нот. Створка шкафа открыта. Мышиного цвета платье безжизненно свисает, зажатое в тиски аккуратно сложенными кофтами. Прислонившись к спинке кресла, стоит коричневый кожаный футляр. На кресле возлежит королева оркестра, сияя матовым блеском тёмно-орехового лакированного корпуса.

«Я в комнате со скрипкой. Постойте, это же моя комната! Моя скрипка. Я… Дома?»

Она поморгала. Зажмурилась. Вновь открыла глаза. С минуту смотрела на светло-зеленоватую краску на потолке. Потом вздохнула с облегчением, откинула одеяло, села на кровати. Прислушалась. Вивальди? Моя любимая «Весна»! Ну и приснится же такое: гвозди, ремонт.

Опустив босые ноги на пол, сняла со спинки стула вязаную шаль, накинула на худые плечи, достала скрипку. Взяла смычок и прошлёпала на кухню. Пахло лимонной цедрой и корицей. У плиты стояла мама, дирижируя деревянной лопаткой в такт звучащей из колонки старого радиоприёмника музыке:

– Весна грядёт! И радостною песней полна природа. Солнце и тепло, журчат ручьи. И праздничные вести…

– Зефир разносит, точно волшебство.14

Мама обернулась:

– О, доча! Проснулась?

Вместо ответа дочь прижала скрипку к подбородку и подхватила виртуозный пассаж вслед за оркестром. Мама положила лопатку на тарелку возле плиты, скрестила руки на груди и засмеялась:

– Истинная ты! Заиграла на скрипочке-восьмушке раньше, чем научилась читать. – В её голосе слышалась гордость.

Дочь опустила скрипку и проговорила неестественно высоким монотонным голосом:

– Какой-нибудь предок мой был – скрипач, наездник и вор при этом.

Улыбка сошла с лица мамы.

– Не потому ли мой нрав бродяч, и волосы пахнут ветром!15

Мама выключила приёмник, поставила на обеденный стол тарелку с сырниками и пробурчала:

– Любитель трубки, луны и бус, и всех молодых соседок… Ещё мне думается, что – трус был твой сероглазый предок.16

Дочь аккуратно положила на высокую тумбу у двери скрипку и смычок – специально отведённое для них место. Подошла к маме, обняла и потёрлась щекой об её щеку:

– Не обижайся! Всё равно не поверю, что мой отец – плохой человек.

Мама отстранилась:

– Это ещё почему? – её голос смягчился, хотя на лице оставалась наигранная строгая мина.

Дочь схватила горячий сырник, подула на него, откусила кусок и часто задышала по-собачьи:

– Па-та-му-шта, – проговорила она с набитым ртом. – Ты никогда бы не родила такую прекрасную дочь от подлеца.

Мама сжала губы, нахмурилась:

– Чем болтать попусту, лучше бы умылась и села нормально позавтракать: отощала совсем в своей аспирантуре, – она достала из кармана фартука мобильный телефон и ахнула: – Время! Так. Поешь, накрой сырники салфеткой, чтобы не заветрились; сметану – в холодильник; и не забудь помыть посуду, поняла?

– Угу.

– У меня через два часа отчётный концерт. Надо успеть всех учеников разыграть в большом зале. – Сняв фартук и чмокнув дочь в макушку, мама выпорхнула из кухни.

Дочь недовольно поморщилась: «Вот опять: стоит завести разговор про папу, сразу тему меняет. То “времени мало”, то “котлеты подгорают”, а то и вовсе – “сбегай срочно за хлебом, доча”».

В коридоре послышалось беспорядочное хлопанье дверцами платяного шкафа. Дочь непроизвольно улыбнулась, мечтательно закатив глаза к потолку: «И эта песня мне знакома. Сейчас туфли достанет из коробки. Каблучками о паркет стукнет. Цок. Цок-цок. Четверть и две восьмые. А это шелест плаща в сопровождении волшебных переливов челесты – мама, как обычно, суетливо бренчит стеклянными флаконами духов. Эх, бедняге-зонтику досталось: вынужденное соло на обувнице исполняет».

Хлопнула входная дверь, в замочной скважине дважды провернулся ключ. Дочь, забыв о материнских наставлениях по поводу салфетки, сметаны и посуды, встала, взяла смычок и скрипку. С минуту смотрела, как мелкие капли начавшегося дождика медленно стекали по оконному стеклу. Приложила к подбородку скрипку, закрыла глаза и заиграла.

***

Её дневник.

Сколько себя помню, всегда со мной скрипка. Мама часто повторяла: «Тебе, доча, и подружек не надо – засядешь в комнате и занимаешься». И правда! Девочки в спецшколе сразу сдружились. На переменах – вместе. В столовую – вместе. В фонотеку – вместе. А со мной даже за партой никто никогда не уживался. Не могла я футляр со скрипкой положить на стул – на нём же попами сидят! Или, того хуже, на пол поставить, где все ходят в обуви. Это кощунство!

Вот и пустовало соседское место: моя скрипка периодически перемещалась с первого варианта на второй и снова на первый.

Иногда учителя пробовали кого-то подсаживать, но тщетно: я упорно клала скрипичный футляр поперек парты и медленно сдвигала им учебники незадачливой соседки к самому краю, проверяя закон всемирного тяготения – книги падали одна за другой.

Пару раз маму вызывали к директору. Она специально приезжала из Челябинска в Питер. Ночевала в общежитии. Долго выговаривала мне в комнате отдыха, куда нас пригласили для родственной беседы по душам, что так вести себя нехорошо. Но разве я могла объяснить взрослым, что моя скрипка умеет обижаться, плакать, жаловаться, страдать?! Что на стуле ей лежать неприятно, а на полу – холодно.

Скоро взрослые от меня отстали. А одноклассницы сторонились, за глаза называя чокнутой.

Когда мне исполнилось восемь, мама нарисовала фломастерами поздравления на плакате в форме скрипки: «С Днём рождения, любимая доча! Пусть твоя жизнь сложится счастливо!» Красивый такой плакат. Я очень хотела повесить его над кроватью в общежитии, но нельзя: меня бы засмеяли девчонки.

Помню, как впервые спросила у мамы об отце. В то лето мы приехали в Феодосию. Поселились, как всегда, в небольшой комнате у бабы Веры – так звали хозяйку одноэтажной мазанки, выбеленной так, что на солнце смотреть на неё невозможно: сразу слёзы текут.

На пляже – рядом с нами на лежаке под тентом – на махровом полотенце небесно-голубого цвета лежал рыжий мальчик. В ногах у него сидел такой-же рыжий дяденька – увеличенная копия мальчика, только с большим животом, возвышавшимся над плавками, и кучерявой бородкой. Дяденька всё время что-то делал для мальчика. Бегал к ржавому крану мыть персики в пакете, а потом буквально впихивал их мальчику в рот, приговаривая, что надо кушать витамины. Натирал спину мальчика белым кремом, чтобы не обгорел на солнце. Причёсывал непослушные вихры, стараясь придать им красивую форму. Свои действия он громко комментировал вслух и посмеивался. Непонятно над чем.

Я со своего лежака наблюдала за рыжим семейством и думала: «Почему этого мальчика папа воспитывает?» А дяденька тем временем начал задавать моей маме странные вопросы, и я сразу перестала называть его в уме «дяденькой» и перевела в категорию «дядек».

Интересовался дядька, как такую красивую – он назвал маму «голу́бой» – муж одну отпустил «на юга»? Почему девочка – это он меня имел в виду – совсем на неё не похожа? При этом, он совал мне под нос персик со словами «угощайся, деточка». Я смотрела на волосатую пухлую дядькину руку и еле сдерживалась, чтобы её не укусить. Да, честное слово! Так и хотелось впиться зубами в загорелую кожу. А ещё очень хотелось закричать: «Никакая я вам не “деточка”! Вообще, отстаньте от нас и займитесь своим рыжиком: вон он у воды в песке ковыряется на самом солнцепёке, и без кепки, между прочим!»

Я видела, что маме назойливость дядьки тоже не нравилась: левая бровь у неё начала дёргаться. Так всегда было, когда мама нервничала. Почему она молчит? Ох уж эта привычка вести себя прилично! Все уши с детства мне прожужжала нотациями! А если дядька наглеет? Тоже приличия соблюдать? Вот был бы рядом папа…

Мама спешно собрала в пляжную сумку наши вещи, пожелала дядьке хорошего дня и утащила меня за руку на пирс ждать катер. Я злилась на маму. На себя. На проклятую вежливость, не позволившую нагрубить рыжему дядьке.

Когда катер вышел в открытое море, я немного успокоилась. Море всегда действовало на меня умиротворяюще. Аквамариновые волны перекатываются под бортом, мы плавно поднимаемся и опускаемся. Берег вдалеке то пропадает, то вновь появляется. Мама придерживает шляпу с широкими полями, чтобы её не унесло ветром. Я облизываю солёные от морской воды губы и слушаю клёкот чаек. Они обыкновенно сопровождают прогулочные катера в надежде, что люди поделятся хлебом. Вот и сейчас, мужчина в тельняшке широко замахивается и кидает птицам куски багета. Они хватают лакомство налету, отстают, садятся на воду. Тут же появляется новая прожорливая смена.

Я с трудом отвожу взгляд от парящих чаек и смотрю на маму. Она сидит, прислонившись спиной к металлическим перилам, и вглядывается в расходящуюся белым клином пышную пену за кормой.

Вопрос вырывается сам собой:

– Мама, а кто мой папа?

Мама вздрагивает. Удивлённо смотрит на меня:

– Почему ты спросила?

– У всех должен быть папа, даже… – внезапно запершило в горло, – даже у того рыжего на пляже он есть. Противный, но есть!

Мама молчала, а я ждала. В конце концов, в свои двенадцать лет я имела право знать, кто мой отец!

Мы причаливаем, молча идём на автобусную остановку. Едем на другой конец города. Заходим на рынок за инжиром и зеленью. Добираемся до дома. Мама отправляется на летнюю кухню готовить обед. Я полощу в тазу наши купальники и развешиваю их вместе с полотенцами на растянутой между двумя деревьями алычи веревке. Злость наваливается тяжестью на плечи. Я опускаюсь на выложенный плиткой пол дворика, закрываю лицо мокрыми руками и плачу. Горько. Навзрыд. И море, и солнце, и свисающий над головой спелый налитой виноград, и даже обещанная поездка в дельфинарий кажутся мне призрачным ненужным сном, который на время приходит, чтобы не думать о главном.

Наверное, плачу я очень громко, потому что прибегает мама – краем глаза замечаю, что руки у неё в муке. Следом появляется баба Вера. Обе начинают меня утешать. Мама гладит по голове и приговаривает:

– Доча, доча, ну, что ты, моя хорошая?

Я всхлипываю. Баба Вера достает из кармана полинялого передника горсть карамелек в замусоленных фантиках и вкладывает в мою ладонь:

– Сладкого ей надо, один резон: тотчас полегчает.

Мама выхватывает конфеты и прячет:

– Сначала пусть вареники с творогом поест. Она их любит.

Я захожу на второй круг рыданий: как они могли подумать, что какая-то еда способна помочь моему горю? Глупые, глупые взрослые! Мама поднимает меня за плечи. Сначала я сопротивляюсь, но почти сразу сдаюсь. Мы идём на кухню. Я пошатываюсь от внезапно нахлынувшей слабости. Прижимаюсь к маме:

– По-по-чему, – дыхание сбивается, – ты никогда не говоришь со мной про него?

Мама останавливается, испуганно заглядывает мне в глаза.

В полутёмной кухне прохладно. Я шмыгаю носом и упрямо твержу:

– Кто мой папа? Он нас бросил?

Мама тащит меня к раковине умываться:

– Давай поедим, а потом побеседуем. Хорошо?

Я киваю. Потому что знаю, как ей важно меня накормить: я всегда худая. Забываю поесть, поскольку много занимаюсь на скрипке. Вот мама и старается летом наверстать упущенное за учебный год.

Мы сидим в комнате, пропитанной послеобеденным зноем, и смотрим в экран выключенного телевизора. Напряжение витает в воздухе. Оседает тенью на лице мамы. Я с нетерпением поглядываю на неё. И вдруг мама тихо заговорила:

– Это было раннею весной. Мы ехали вторые сутки. В вагон входили и выходили едущие на короткие расстояния, но трое ехало, так же как и я, с самого места отхода поезда…

– «Крейцерова соната»?17 – я знала наизусть начало повести: лет в пять мама начала читать мне отрывки. Это была такая игра: если мама не хотела отвечать на мои докучливые вопросы, она цитировала классику. Этот отрывок служил её уклончивым ответом, почему она, москвичка, родила меня где-то на железнодорожной станции под Челябинском.

– Крейцерова.

– Родольф Крейцер её так и не сыграл. Значит и ты никогда не расскажешь мне об отце? – в голове уже звучало сердитое престо из первой части.

– Эти вещи можно играть только при известных, важных, значительных обстоятельствах, и тогда, когда требуется совершить известные, соответствующие этой музыке важные поступки. Сыграть и сделать то, на что настроила эта музыка. А то несоответственное ни месту, ни времени вызывание энергии, чувства, ничем не проявляющегося, не может не действовать губительно…18

Мамино контральто вплеталось в звучание хорошо знакомой музыки в моей голове. Гипнотическое действие: я перестала думать об отце. Действительно, какая разница кто он? Придёт время, узнаю. Я встала, достала из шкафа футляр, вынула скрипку и смычок, посмотрела на маму и заиграла тему престо из первой части сонаты – когда-то подобрала по слуху. Мама закачалась в такт музыке, изображая руками игру на фортепиано.

Скрипка. Я отчётливо помню, когда она впервые появилась в моей жизни. Появилась такой. Не маминой. Нет, я знала чуть ли не с рождения, что такое гриф, где нижняя, а где верхняя деки. И что пуговки есть не только у пальто и кофт. К маминой игре я привыкла, слушая её ещё в утробе. Это как дышать: мы не задумываемся над каждым вдохом или выдохом. Вот и мамина скрипка всегда звучала естественным фоном. Я могла спокойно спать в то время, как мама репетирует концертную программу или упражняется в гаммах.

Но то, что мне довелось испытать в тот тоскливый дождливый день, определило выбор, который многие мучительно делают в куда более зрелом возрасте. Мне же только-только исполнилось четыре года. Я помню эту историю, будто она произошла вчера. Мама позже не раз пересказывала её по моей просьбе.

Знакомая по работе пригласила маму на свадьбу сына. Невеста – девушка из Уральской глубинки; гулянье решили устроить в поселковом клубе.

Сначала мы ехали на машине, потом на телеге – ноябрьскую дорогу развезло. Дул сырой промозглый ветер. Хотелось спать. Я капризничала и просилась домой. Мама сердилась и шептала на ухо, что надо вести себя прилично. Что обозначает слово «прилично», я тогда ещё не знала, но догадывалась, что веду себя иначе.

К обеду мы добрались. В просторной комнате на стенах висели воздушные шары. За столом в форме буквы «п» сидели тёти в красивых платьях и дяди в костюмах и галстуках. Я растерялась – все хотели со мной поздороваться за руку, словно я тут самый главный человек. Накопившаяся усталость вылилась в слёзы – я разревелась. Мама выхватила меня из рук подвыпившего дядечки, усадила к себе на колени и налила компот.

Я жевала приторно-сладкие размякшие ягоды сливы, хлюпала носом и рассматривала невесту. Белое платье на ней было очень похоже на платье моей любимой куклы – мама сшила его из старого тюля, когда меняла занавески на кухне.

Гости шумели. Смеялись. Неприятно пахло едой, перегаром и куревом. И вдруг среди всего этого запела скрипка. Объемно, гулко, сразу до краёв наполнив комнату. Все повернули головы к входной двери. Я тянула шею, стараясь разглядеть исполнителя. Им оказался щуплый мужичок в потрёпанном коротковатом костюме. Музыкант шёл, слегка покачивая лысой головой с бакенбардами. Глаза его были закрыты.

Я застыла с поднесенным ко рту стаканом компота. Старая ободранная скрипка с оборванной, неловко торчащей струной, звучала надрывным плачем. Скрипач явно фальшивил, но играл так проникновенно, что я потеряла ощущение реальности.

Я видела себя в нарядном платье, с бантом в густых каштановых волосах. Дерево согрелось от тепла моей щеки. Плавно парит, едва касаясь струн, строгий смычок. Я, как сказочная фея, плыву вместе с музыкой, почти отрываясь от крашеного дощатого пола носами туфелек.

Всю обратную дорогу я теребила рукав маминого пальто и слезно упрашивала научить игре на скрипке.

Мама внимательно посмотрела большими карими глазами и произнесла тоном человека, рассуждающего с самим собой:

– Да, это было гениально.

Глава 2

С утра над Доном стояла сухмень. К обеду небо заарканило одинокую кургузую тучу. Дождь враз выплакал мелкие как просо слезы, ненадолго прибив седую пыль на вытоптанном копытами и ногами спуске. И снова степь вскипела от зноя.

От реки пахло тиной и гниющей рыбой. В камышах лениво переругивались казаки, да фыркали кони. Глаша легла на мостки и жадно втянула губами прохладную воду. Напившись, вгляделась в текучую муть – отражение рябилось чешуёй. Встала, потянулась – потная рубаха ненадолго отлипла от мокрой спины, – поправила узел волос под шёлковой шлычкой, подцепила полные ведра коромыслом и осторожно переложила его на шею, привычно занывшую под тяжестью. Медленно побрела меж вызревшего ковыля, подставляя лицо горячему ветру.

Прошла всего неделя, как Игнат подался с хуторскими на базар сторговывать сено – сочное оно нонче уродилось, а Глаше казалось, что муж сгинул навечно. Совсем тошно стало ей в доме свёкра. Нет, нет, да и поймает на себе его насупленный взгляд.

Свекрови Глаша изо всех сил старалась угодить, но Пелагея окромя как «кулёмой» её не называла.

«Пропаду зазря», – Глаша вдруг припомнила их первую ночь с Игнатом. Когда всё закончилось, он откинулся на подушки и долго лежал, забросив руки за голову. Дышал тяжело, прерывисто. Глаша забилась в угол кровати, спрятав оголённые ноги под сорочку, и ждала. Чего ждала, не ведала. Страха не было. Стыд, саднивший где-то под ребрами, завертел мысли водоворотом:

«Прогонит чи ни?!19 – глядя на едва заметно дрожавшие мужнины губы, ей вдруг стало пронзительно жаль его. Игнат открыл глаза и пристально посмотрел на Глашу. Она заерзала, потупившись. – Шо угли!»

– Не шугайся, мэтэлить20 не буду, – Игнат встал. Взял со спинки кровати шаровары и рубаху. Оделся. Добавил еле слышно: – Шо было, быльём поросло. Ходи прямо, гляди смело. – И пригнувшись, вышел вон из горницы.

Глаша ещё долго сидела, обхватив руками колени. Сквозь приоткрытую дверь слышался раскатистый мерный храп Демида и тонкий, с присвистом, Пелагеи.

За окном забрезжил розовостью рассвет. Клочковатый снег ударял в окно когтистой лапой.

С тех пор Глаша ни разу не видела улыбки на лице мужа. А к ней – в самое сердце – заползло степной гадюкой беспокойство. Нет-нет, да и шелохнётся оно. Жалит. Пускает свой яд. И сразу же перед взором возникал Прохор. Обветренные губы, выгоревшие на солнце густые кудри, проступавший сквозь загорелую кожу румянец. Тонкие длинные пальцы. И она. Прохорова скрипка…

Глаша виду не подавала, что ревнует голосистую друженьку. И старого цыгана, что выменял подпаску-Прошке скрипку на единственного коня, почитала за чёрта. Явился к Прохору, и продал тот душу!

Когда закрутилась их любовь, засела мысль-заноза в голову Глаше. Исступление, с каким Прохор ласкал её – молодую, ладную, податливую – враз пропадало, когда он брал в руки смычок. Тотчас всё кругом меркло, и она, Глаша, тоже переставала существовать. И в эти минуты Глаша Прохора ненавидела.

Шли дни, недели. Сплетались в грубо скрученную суконную нить. Искусной пряхой время выравнивало её толщину – свыклась Глаша с ролью жинки Игната.

***

Глаша очнулась от громкого лая – брехали соседские псы. Вдруг тугой пружиной задрожало тоскливое предчувствие. Вспомнила, как намедни проснулась посреди ночи, боясь ворохнуться:21 мамка покойница блазнилась.22

«А ить рубаха-то рваная да бельтюки23 что энтот черный омут… – Глаша резко остановилась и задрожала былкой.24 – Зыркают! Пужают! – Она заозиралась. Хутор словно вымер. Сердце дернулось. – Небось быть худому! – И тут же похолодели руки. – Должно с Игнатом шо?!» – Глаша заспешила к дому, проливая воду.

Пока прибиралась, гнетущие мысли поостыли. Наскоро выполоскала тряпку, отжала и расстелила у порога. Подняла ведро, вышла в пахнущие пряными хмелинами сенцы, пнула ногой дверь и ступила на крыльцо. На базу – за плетнём – гомонилась непоседливая стайка курей, доклёвывая овес.

«Ишо катух25 белить, да золы куркам подсыпать, – Глаша вытерла подолом холщового фартука вспотевший лоб: – Абы к вечери управиться!» – Спустилась по скрипучим ступеням и опрокинула ведро в поникшие лопухи. Растрескавшаяся земля тотчас впитала влагу. Под ноги метнулся кудлатый кутёнок.26 Глаша оставила пустое ведро у крыльца, присела и погладила крутой лоб щенка:

– Брехунец, – ласково промолвила она и улыбнулась. Шершавый язык щекотал ладонь.

Из открытого окна с колыхающейся занавеской послышался стон:

– Глашка, куды запропа́стилася?

– Иду, маманя! – Глаша достала из кармана кусок пирога с мясом и скормила щенку. Вернулась в горницу. Подбежала к печи, выхватила рогачом небольшой чугунок: – Вона, упрел как.

– Чавось? – недовольно отозвалась Пелагея. Перина под ней натужно заскрипела.

– Щас, щас! – Глаша зачерпнула кружкой дымящуюся жидкость и перелила в миску. Метнулась к скрытне, вытащила тряпицу и, обжигая руки, смочила ткань в отваре. Аккуратно перенесла посудину в домушку и поставила на табурет в изголовье свекровиной кровати. – Хмелем-то обложим, как рукой всё сымет.

– Как же, «сымет», – недовольно передразнила Пелагея, – с само́й Троицы, с покосу не пущает хворость: пристала як репей.

Глаша приложила горячую тряпицу к пояснице свекрови.

– А! – заголосила та.

– Надо обыкнуть,27 – Глаша обернула спину свекрови овчиной.

Стукнула входная дверь. Глаша обмерла. Брякнул черпак о кадку с водой. Тяжёлые шаги – в горницу заглянул Демид:

– Шо голосышь, старуха?!

Пелагея запричитала пуще прежнего:

– Извести меня удумала, гадына!

– Маманя!

Демид вприщур глянул на Глашу, ухмыльнулся и задёрнул ситцевую занавеску:

– Исть подай! – раздалось могучее уже из залы.

Глаша приткнула под спину свекрови стёганое одеяло:

– Поспите, маманя.

Та что-то невнятно буркнула.

Глаша суетилась у печи, гремя посудой:

– Вона, кулеш. Шы.28 Картоха. Узвар.29

Свёкор разложил на столе мозолистые ручищи и нетерпеливо постукивал ложкой, наблюдая, как Глаша выставила на стол чугунок и взяла из буфета завёрнутый в льняное полотенце каравай.

– Айда на гумно моло́тить – табя одну дожидаются.

– А маманя как же?

– Чай не дитё малое, – он прижал к груди каравай и одним движением ножа отрезал крупный ломоть. – Как Игнашка уехал, всё по дому телепаешься.30 На баз носу не кажешь.

Глаша смотрела, как перекатывались желваки на скулах свёкра.

– Пойду, шо ли? – осторожно спросила она.

– Пойди-пойди: без табя работнички не управятся, – Демид язвительно хмыкнул, дожевал корку и принялся хлебать щи.

Глаша растерянно глянула в сторону комнаты, где спала свекровь:

«Зараз обернусь», – сняла фартук, повесила на крюк, обмыла лицо в кадушке, подвязала белый платок по-бабьи и вышла во двор.

Гумно стояло на задней части база. Глаша шла неторопливо, привычно подмечая всё хозяйским взглядом. Накормленные куры хохлились в песке, поджав лапы и прикрыв глаза.

«А кочет-то, кочет! Этаким гордецом ходит. Вона пёрышки на солнышке горят, шо энтот перламутр. Того и гляди топтать курей начнёт. Гнедой подрос: чуток и от матки оторвут, в степь пойдёт».

Глаша остановилась у плетня. В тени сарая лежала молодая корова с перевязанной ногой и тихо мычала. Докучливые мухи роились у бурой спины, словно почуяв, что гнать их некому.

– Ишь, болезная, – вздохнула Глаша, – прирежет табя батяня.

У ног снова оказался ласкучий кутёнок. Глаша высоко подняла его, умиляясь не по возрасту длинным широким лапам. Поднесла к лицу, потёрлась о холодный влажный нос:

– Тюня тютюня, – прижала щенка к себе и зашла в гумно.

Пахло нагретой пылью и сеном. Глаша огляделась – никого. На ровном глиняном полу расстелена рогожка. На ней – цепы. Вокруг разбросана стерня.31

Глаша прошла к сквозным воротам и открыла их. Подул тёплый ветерок. Кутёнок вырвался и юркнул под телегу, гружёную пышными снопами.

– Чаво батяня гутарил, что ждут? – Глаша сняла с телеги сноп, развязала его и уложила на рогожку. Растерла загрубевшие ладони, подняла цеп и замахнулась.

Свист. Удар. Свист. Удар. Привычная работа спорилась. Глаша запыхалась, сняла платок с головы. Жар прилил к щекам. Вспомнился такой же вот урожайный год.

Только схоронили маманю. Глаше шесть – уже прясть умела, за курями приглядывать. Отец с горя запил – шибко любил покойницу Меланью. Глаша была предоставлена сама себе – родни на всём свете не осталось: тётка померла годом раньше от чахотки. Сорняком протянула Глаша то лето. Раным-ранёхонько бежала в степь за хуторским пастухом – у того завсегда припасена была в котомке крынка молока парного да ломоть ржаного хлеба. Пастух, хромой тощий мужичонка из беглых каторжан, искренне жалел сиротку. Он-то и надоумил Глашу:

– Во всю-то жизнь сама свою долю держи крепко, как пойманную в сети рыбёху.

С того дня Глаша всерьез взялась за хозяйство. Спозаранку ходила за немногочисленной скотиной – все-то и богатство их с батькой: старая корова, да пяток курей. Как-то у сердобольной соседки разжилась пшеничкой, за сапетку яиц снесла на мельницу в соседний хутор. Дома затеяла пироги с ботвой.

Отец, осунувшийся, со впалыми щеками да почерневшими глазами, наблюдал за хлопочущей у печи дочкой. Потом слез, окатил голову водой из кадки. Обтёрся. Сел за стол и подозвал Глашу. Усадил на колени:

– Ишь, доча, осиротели мы нонче.

– Энто ничё, батяня, я ужо не малая. Вишь, как управляюся!

Евсей спешно вытер покрасневшие глаза. Засопел и долго смотрел на Глашу, словно впервые увидел. Вздохнул, прижал её к широкой груди:

– Родуня32 ж ты моя.

С того дня снёс Евсей в низы33 бутыли с чихирем, и больше Глаша не видела его пьяным.

***

Она в очередной раз замахнулась, нагнулась, опустила молотилку и получила сильный пинок под зад.

– Спаси Христос! – выронила цеп и стала заваливаться вперед. Крепкие руки больно подхватили под живот и кинули через узкий проход на сено. Глаша перевернулась на спину и увидела перед собой свёкра.

– Батяня, вы шо?!

Кровь застучала в висках.

– «Шо, шо», – передразнил Демид, сдёрнул кушак и стянул порты: – Раздвигай ляжки, Глашка!

– Не губите! – она попыталась отползти назад.

– Мовчи, дура! – Демид скомканным кушаком наспех заткнул Глаше рот. Она замычала. Замотала головой. Свёкор наклонился, схватил обе Глашины юбки и задрал ей на голову. В глазах померкло. Горло сжало удавкой. Демид обозом навалился сверху, больно придавив к земле.

Внезапно тяжесть ушла. Глаша боялась пошевелиться. Она вслушивалась в громкое сопение и обмирала от страха.

– Ну, буде с табя на сегодня, – Демид резко сдернул юбки с головы Глаши и взялся рукой за кушак: – Сболтнёшь кому, башку сверну, как ку́ре.

Он оправил порты, подвязался кушаком и вышёл вон.

Глаша не помнила, сколько времени прошло, прежде чем она встала. В узкие продухи34 заглянуло солнце. Внезапно стало зябко. Затрясло. Вдруг руки́ коснулось что-то тёплое и мягкое. Глаша привстала:

– Тю…ня, – погладила кутёнка. Внутри заскребло. К глазам подступили слезы.

– Гла-а-аша! – издалека раздался голос Игната.

Она медленно поднялась, отряхнула юбки и, едва переставляя ноги, вышла во двор. Не глядя по сторонам, шла к куреню, прислушиваясь к голосам.

У крыльца стоял свёкор:

– Ленивую ты за себя бабу взял: Глашка-то твоя полдня на сеновале нежилася! – раскатисто гаркнул он и ощерился.

Глаша вздрогнула, остановилась. Машинально провела рукой по голове – пальцы кольнуло, к ногам посыпались соломинки. Игнат смотрел исподлобья:

– Ступай: маманя кликала.

Днём октябрьское солнце жарило, но чудился в этом обман. Ночи холодили. Поутру по степи тянулся сырой туман, пряча русло Дона под сизой мглою.

На именины у Демида гулял весь хутор. Хотя Пелагея к осени поднялась, Глаша по-прежнему суетилась по дому одна: подносила блюда с блинами-пирогами, подливала чихирю, подавала студень и уху. Сама на еду смотреть не могла: третью неделю от съестных запахов воротило.

Демид восседал во главе длинного стола. Покручивал усы. Тянул ручищу с чаркой к каждому гостю по очереди. В ответ на хвалебные речи изрекал скупое:

– Добре, добре.

Евсей раздухарился, нахваливая дочь, и всё порывался усадить её рядом с собой:

– Ить, какая спорая девка досталася табе, Игнашка! Доня, донюшка,35 подь сюды!

Игнат сидел рядом с отцом, потупившись. Молча раздирал руками варёную курятину. Глаша покосилась на Пелагею. Та зыркала тяжело, недобро:

– Неси поросёнка, да капусты подбавь!

Глаша посмотрела на мужа.

«Неужто прознал?»

– Да сядь ты! Хлопочешь, как заполошная кура! – возмутился Евсей.

Глаше сильнее всего хотелось куда-нибудь сбежать:

– Щас, батяня, самогону принесу, – она взяла штоф и пошла в низы.

Когда вернулась, Демид осоловелым взглядом обводил гостей.

– Цы-ы-ыц! – его голос заглушил чавканье, хохот, перебранку сидящих за столом. Все замолчали.

– Сядь! – велел Демид Глаше. Взял из её рук штоф и наполнил до краев стопку: – Пей!

Глаша опустилась на краешек лавки. Пригубила. Откусила пирог:

«Шо так творог горчит, аж замутило?» Сердце чуяло недоброе. Неотрывно глядела она на суровое лицо свёкра. Евсей слюняво лыбился и поглаживал Глашу по локтю. Демид осклабился:

– Чем Демидка не турецкий султан? А?! Двух жинок имаю, когда хо́чу и как захо́чу!

Глаша встала. Тотчас в ноги ударила тяжесть.

– Ну?! – не унимался свёкор: – Глашка, раздвигай ляжки! – Он грубо шлёпнул её по заду. – Помнишь, небось, как намедни было?!

Вмиг в курене стало тихо. Слышно только, как билась в оконное стекло муха. Глаша вцепилась в край стола. Игнат дёрнулся. Медленно положил на блюдо обглоданную куриную кость:

– Шо ты брешешь, батяня?!

Демид ощерил рот:

– А шо? Я казак – не чета табе! Жинка твоя знает, – он усмехнулся, пьяно зыркнув на Глашу.

Она помертвела. Взглянула на отца. Тот побледнел и сгорбился. Гости зашушукались. Пелагея смахнула со стола миску на пол. Гости замолкли. В нависшей тишине свекровь зашипела:

– Я терпела твоего ублюдка Прохора, когда ты с Таисией спутался, а таперича в собственном дому́ скотинишься?!

Игнат хлопал ресницами:

– Батька, окстись!

Демид взревел на сына:

– Нишкни!36 Я тут хозяин!

Глаша набрала побольше воздуха и завопила, квашней осев на лавку:

– Батяня, за шо?!

Демид не унимался:

– Обрюхатил табя, и радуйся, дура! Игнашка твой – пустой стручок бобовый. Всё одно, что сухое дерево: сучок есть, да плода не даст.

Глаша подняла взгляд на отца. Евсей беззвучно шевелил губами. Кулаки его сжимались и разжимались.

– Добрую «доню» ты в се́мью нашу выдал, дружко, – повернулся к нему всем телом Демид.

Евсей кривил губы. Потом вдруг резко встал и перекинулся через стол. Схватил Демида за ворот рубахи и сильно затряс:

– Ах ты, потаскун! Пошто, пошто дочу мою ославил?!

Демид высвободился из рук Евсея:

– Неча с больной головы на здоровую перекидывать!

– Изверг! Осрамил пред всем народом! – заголосила Пелагея, – Прокляну, паскудника! И весь твой блудливый род! – она водила по лицам застольников безумным невидящим взором. Остановила его на Глаше: – И ты будь проклята, прелюбодейка!

Глаша застонала. Евсей вскочил на лавку:

– Гад! – вдарил Демиду кулаком в ухо. Потерял равновесие, перевалился через стол и рухнул в ноги Демиду. Тот за грудки поднял свата и отбросил к стене. Евсей рухнул на гостей. Все заголосили и повалили на улицу. Игнат кинулся к отцу и попытался его удержать. Евсей поднялся на ноги и, пошатываясь, приближался к Демиду. Тот отшвырнул Игната в сторону и опустил кулак на голову Евсею.

– Батяня! – Глаша бросилась к отцу. Он лежал на полу без движения.

– Убили! – заголосила Пелагея и накинулась на мужа. Демид отпихнул её. Игнат нагнулся к Евсею и приподнял его за плечи. Тот приоткрыл глаза:

– До-ня… – его дыхание прерывалось, – Замщу, слышь?!

Глаша закусила губы. К горлу подступила тошнота. Раздался глухой удар. Глаша обернулась. Демид лежал на полу, раскинув руки. Пелагея сидела рядом, обхватив простоволосую голову. Глаша встала и на негнущихся ногах вышла на крыльцо.

«Удавиться от позору, – она, не помня себя, пересекла баз и поплелась за ворота. Полная луна освещала пустынный хутор. – Бесстыжая, бесстыжая…» – стучало в голове цепами.

– Гла-ша! – окликнул её знакомый голос. Крепкие руки обхватили за плечи и развернули.

– Игнат, – выдохнула Глаша. Перед глазами резко потемнело. Последнее, что она почувствовала – крепкие объятия мужа.

Глава 3

Обычно Яна оставляла машину на перехватывающей парковке, чтобы не торчать в пробках. Её нравилось метро. Утренняя толчея у касс, плавное скольжение по эскалатору в самые недра земли, гул поездов, монотонные объявления станций – всё это привносило в ежедневную суету чувство причастности к чему-то великому, на время объединявшему совершенно незнакомых людей. Даже традиционные тычки в бока при переходе с Боровицкой на Арбатскую воспринимались исключительно как глубинный массаж внутренних органов: на курсах самореализации – Яна посещала их весь прошлый год – выработалась привычка любую ситуацию видеть только в позитивном ключе. У неё это получалось всегда. Ну, или почти всегда…

Когда ты два часа добираешься до работы – только в один конец, – и, при этом, ненавидишь читать, единственное развлечение в пути – слушание аудио-лекций известных коучей по личностному росту. Яна скачивала их в большом количестве. В вагоне втыкала в уши беспроводную гарнитуру, включала громкость на максимум и поглощала заряжающий энергией контент.

К музыке Яна относилась с прохладцей, хотя, в своё время, учителя утверждали, что с таким феноменальным слухом, как у неё, прямая дорога в консерваторию.

***

В четвёртом классе музыкальной школы она стала лауреатом нескольких конкурсов местного уровня, а в пятом – перевелась в школу-десятилетку. Программа по фортепиано значительно усложнилась – на одних способностях не выедешь, – и преподавательница из миловидной профессорши превратилась в брюзгу, на каждом уроке пеняя новой ученице на лень и отсутствие целеустремлённости.

Родители пробовали увещевать строптивую дочь, взывая к совести и чувству долга:

– Приезжать каждую неделю на ковёр к завучу – удовольствие не из дешёвых, – сетовал отец.

Мама нервно теребила мочку уха:

– Яночка, что с тобой случилось? Ты же всегда любила музицировать. Помнишь, как на праздниках подыгрывала ансамблю «Ягодки»?

Яна надула щеки:

– Вы ещё вспомните, как я хороводы водила и песенки пела чисто-чисто, аки ангел, – она скорчила умильную гримасу, передразнивая музыкального работника детского сада «Берёзка».

– И водила! И пела! – не выдержал отец и принялся расхаживать по комнате отдыха. – А Ольге Ефимовне мы всегда будем благодарны: первой распознала твой талант и посоветовала отдать в музыкальную школу.

Яна сжала кулаки:

– Всё равно пианисткой не буду!

Мама подошла вплотную, присела на корточки, взяла Яну за руки и заглянула ей в глаза:

– Почему, доченька? Это же такая прекрасная профессия.

Яна пыхтела:

– Ничего и не прекрасная: я слышала, как в учительской Калоша жаловалась на маленькую зарплату, больную спину и отсутствие личной жизни.

Мама ахнула и резко встала:

– Яна, сколько раз я просила тебя не называть Клавдию Сергеевну «Калошей»?

– Её все так называют, а мне что, нельзя? – Яна сдула с глаз длинную косую чёлку и стиснула зубы.

– И подслушивать нехорошо, – встрял отец.

– Я не виновата, что у меня абсолютный слух. Сами такую родили! И вообще, я бизнесменом буду; хочу в большом доме жить, на дорогой машине ездить, как папа, и шубу длинную носить, как ты.

Теперь ахнули оба родителя:

– Не в деньгах счастье…

– А в их количестве, – перебила Яна.

Мама сморщила нос:

– Где ты нахваталась этой пошлости?

Дверь отворилась, и в комнату заглянула Клавдия Сергеевна:

– Всё хорошо?

– Конечно, – дуэтом ответили родители.

Калоша кинула на Яну цепкий взгляд:

– Через полчаса ужин, потом – самоподготовка. Завтра у нас в зале прогон перед экзаменом. Важно показать себя. – Сдержанным тоном пояснила она маме и снова окатила Яну холодом: – Пожалуйста, не опаздывай.

– Да, да! Вовремя придёт, Клавдия Сергеевна, – мама виновато закивала, но дверь уже закрылась.

Отец сел на стул возле книжной полки:

– Дочь, ты пойми, мы же о твоём будущем заботимся. Учись, высшее образование получай: школа при Московской консерватории имени Чайковского – завидная площадка для старта. Перед тобой откроются все дороги.

– Как откроются, так и закроются, – буркнула Яна себе под нос.

– Что?

– Ничего.

– У нас отёл в самом разгаре, – неожиданно произнёс отец, – а мы тут… – он замялся, поглядывая на маму. Та, видимо, поняв, что муж ляпнул не к месту, зачастила:

– Зорька твоя скоро телёночка принесет. Маленького такого. Помнишь, как выхаживали её прошлой зимой?

Яна подошла к окну и начала обрывать герань:

– Вам ваша ферма дороже родной дочери.

– Яночка, цветочки-то в чём виноваты? – посетовала мама.

– Ага! У вас всегда самая виноватая – я! – Яна со злостью швырнула мятые пахучие листики на пол: – Сказала не буду пианисткой, значит не буду. Сначала сдали в этот дурацкий интернат, а потом приезжаете воспитывать.

Мама запричитала:

– Яночка, как «сдали?» Ты же сама в сентябре согласилась сюда поступать после прослушивания, помнишь?

Яна обернулась:

– Я тогда маленькая была. Глупая.

Отец вскочил со стула:

– А теперь, значит, большая стала и поумнела?!

– Валера, тише! – мама прижала руки к груди.

– Как мы с мамой скажем, – сурово произнёс отец, – так и будет. Точка.

Яна почувствовала слабость в коленях, но сдаваться не собиралась:

– Это, папочка, всего лишь запятая: не заберёте отсюда – сбегу!

Глаза родителей округлились.

***

Яна улыбнулась: вспоминать себя в детстве было одновременно смешно и стыдно. Бедные родители… Они тогда уехали, заверив завуча и Калошу, что дочь возьмётся за ум, не предполагая, каких дел она может натворить.

А дочь сделала рывок – сдала экзамен на «отлично» и, верная своему слову, сбежала. Ночь провела в туалете Казанского вокзала. На следующий день прибилась к стайке юных беспризорников и на «слабо» пошла воровать продукты в магазине. Попалась. Вторую ночь провела в отделении милиции.

Родители прилетели рано утром. Забрали Яну. По дороге в интернат она заявила, что снова сбежит, если не оставят её в покое со своей музыкой. В деревню тоже отказалась возвращаться: чего она там не видела? Коровники? Свиноферму?

На семейном совете решили, что Яна остаётся в Москве: будет жить у маминой двоюродной сестры – бездетной педагогини столичной гимназии. И пойдёт в эту гимназию учиться.

С первых же дней Яна настроила против себя одноклассников, козыряя обеспеченными родителями. Неделю ходила в синяках – девчонки подкараулили в раздевалке и надавали тумаков. Замазывая их тональным кремом, Яна опасалась одного: чего доброго, тётка заметит и пожалуется матери, и уж тогда точно придётся отчаливать в родные пенаты.

После очередной стычки с лидершей класса, Катькой Скворцовой, у Яны неожиданно появился защитник.

В понедельник на математике, сразу после объяснения новой темы, её вызвали к доске. Запутавшись в решении задачи, с внятных объяснений Яна перешла на сумбурное бормотание.

Скворцова не преминула выпендриться:

– Посмотрите на нашу фермершу: это тебя коровы научили так мычать?

Ребята заржали нестройным смехом. Учительница попробовала усмирить класс, но Катька, не обращая внимания на её возгласы, с торжествующим видом продолжала:

– Нашей доярке математика не нужна: всего-то и надо знать, что у коровы четыре ноги и одно вымя.

Снова гогот. Яна, чувствуя, как горят щеки, дождалась, когда смех прекратится, и, придав голосу твёрдость, выговорила:

– Твои знания примитивны.

– Ой, ой, держите меня! – Катька цокнула языком, – И что такого я не знаю?! Просвети нас, Кузнецова.

Яна упёрла руки в бока:

– А ты в курсе, что во время течки коровы очень агрессивные? На людей нападают, чтобы привлечь внимание быка-осеменителя. Я даже знаю, за чьё внимание борешься ты.

Хохот заглушил возмущенную реплику Скворцовой. Яна торжествовала, видев, как Катька побагровела, выпучила глаза. Её рот беззвучно открывался и закрывался.

После уроков к Яне подошёл парень с последней парты. В глаза бросилось тёмное родимое пятно на правой щеке и то, что одет он был очень бедно: пиджак и брюки явно от разных костюмов. Отворот рубашки потёрт, в катушках.

Парень тряхнул светлой кучерявой шевелюрой и протянул руку:

– Павел. Мурашов. Для друзей просто Пашка. – Серые глаза с золотистой каймой радужки прятали улыбку.

Яна смутилась: ни разу не приходилось жать руку мальчишке:

– Яна. Кузнецова, – зачем-то представилась она.

– Здорово ты Скворцову размазала. Она к нам в прошлом году пришла, и сразу весь класс на группы разделился: часть – нейтральные, а большинство стало пресмыкаться перед Катькой. У неё папаша какая-то шишка в управе. Вот Скворцова и борзеет. Её даже учителя побаиваются.

– Я заметила: математичка ни разу не спрашивала. И контрольную Катька внаглую списывала.

Яна находилась под в�

Продолжение книги