Матерь Тьмы бесплатное чтение

Фриц Лейбер
Матерь Тьмы

Fritz Leiber

OUR LADY OF DARKNESS

Copyright © 1977 by Fritz Leiber


© Гришин А., перевод на русский язык, 2022

© Оформление, издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *
* * *

А вот третья сестра, младшая из всех (тише, о ней говорят только шепотом)… Царство ее невелико, и ни одна плоть не может существовать в нем; власть в этом царстве она не делит ни с кем. Голова ее, увенчанная короной, подобна башне, как у Кибелы, и возносится ввысь, куда с трудом проникает взгляд. Она никогда не склоняется. Глаза ее устремлены вверх и могут быть не видны издали, но, будучи тем, что они есть, они не могут быть сокрыты; сквозь тройную траурную вуаль, которую она носит, пронзительный свет обнаженного горя, не упокоевающегося ни утром, ни вечером, ни в полдень, ни в полночь, ни во время прилива, ни в час отлива, легко различим даже с земли. Она не покоряется Богу. И еще, она мать безумия и покровительница самоубийц. Глубоко проникают корни ее могущества, но малочислен народ, которым она правит, поскольку ей открыт доступ лишь к тем, чья внутренняя природа перевернута с ног на голову страшными конвульсиями, к тем, в ком сердце трепещет, а мозг колеблется под ударами внешних невзгод и внутренней бури. Матерь двигается осторожно; быстро ли, медленно ли, но шаг ее всегда исполнен трагической грации. Матерь Вздохов подкрадывается исподтишка, по-воровски. Но ее младшая сестра движется непредсказуемо, скачками, тигриными прыжками. Она не носит ключей; нечасто являя себя людям, она, подобно урагану, вышибает двери, в которые ей позволено войти. Имя ее – Mater Tenebrarum, Матерь Тьмы.

Томас де Куинси.
«Левана и Три Матери Печали»
Suspiria de Profundis

1

ОДИНОКИЙ крутой холм под названием Корона-Хайтс был черен, как смоль, и совершенно безмолвен, как сердце незнакомца. Он неотрывно смотрел вниз, на северо-восток, в сторону нервных, ярких огней центра Сан-Франциско, словно огромный ночной хищник, терпеливо ищущий добычу на своей территории.

Растущая луна, которой оставалось лишь немного пополнеть, чтобы превратиться в правильный диск, уже зашла, и звезды на вершине черного небосвода сохраняли бриллиантово-четкую яркость. На западе низко стелились волны тумана. На востоке же, за деловым центром города и тоже укрытой туманом бухтой, вдоль вершин невысоких холмов за Беркли, Оклендом, Аламедой и отстоящей еще дальше горой Дьявола (Маунт-Дьябло), тянулась узкая призрачно светящаяся лента, предвещавшая близкую зарю.

Потускневшие к исходу ночи огни улиц и домов Сан-Франциско боязливо, будто и впрямь имели дело с опасным зверем, со всех сторон окружали Корона-Хайтс. А вот на самом холме не было ни единого огонька. Снизу было бы почти невозможно различить его зазубренный хребет и причудливые утесы, венчающие вершину (которых избегали даже чайки) и то тут, то там вырастающие из грубых бесплодных склонов, которые лишь изредка ощущали прикосновения тумана, но месяцами не видели дождя.

Однажды, когда алчность наберет еще бо́льшую силу, чем сегодня, а благоговение перед первозданной природой еще больше ослабнет, холм, возможно, снесут бульдозерами, но пока что он вполне был способен порождать панический ужас.

Холм был слишком дик и бесформен для обычного парка, но все же на нем, вопреки здравому смыслу, устроили спортивную зону. Действительно, там имелось несколько теннисных кортов, травянистые лужайки скромных размеров, невысокие здания и неширокая полоса крепких сосен вдоль подножия, вокруг его основания, и над всем этим грубо и презрительно-отчужденно возвышалась обнаженная гора.

И теперь что-то вроде бы зашевелилось в густой тьме. Трудно сказать, что именно. Возможно, одна или несколько городских диких собак, способных сойти за ручных, невзирая на то, что уже не одно поколение их предков вело бездомную жизнь. (Если вы в большом городе видите собаку, занимающуюся своими делами, никому не угрожающую, ни перед кем не заискивающую, ни к кому не пристающую – словом, ведущую себя как добропорядочная горожанка, имеющая работу и не имеющая времени на всякие глупости, – и если у этой собаки нет бирки или ошейника, то можете не сомневаться, что это не хозяин у нее нерадивый: просто она дикая и хорошо приспособленная к своему образу жизни.) Возможно, какое-то более неистовое и скрытное животное, никогда не подчинявшееся власти человека, но жившее рядом с ним почти незамеченным. Возможно, мужчина (или женщина), настолько погрязший в дикости или психозе, что ему (или ей) стал не нужен свет. Или, может быть, просто ветер.

И вот восточная полоса сделалась темно-красной, все небо, с востока на запад, посветлело, звезды померкли, и Корона-Хайтс явил миру свою скореженную, сухую, бледно-коричневую поверхность.

Однако сохранялось впечатление, что холм забеспокоился, выбрав, наконец, свою жертву.

2

ДВА ЧАСА СПУСТЯ Франц Вестен посмотрел в открытое окно на раскрашенную ярко-красным и белым тысячефутовую телебашню, возвышающуюся в лучах утреннего солнца из сугроба снежно-белого тумана, который все еще полностью скрывал находящиеся в трех милях Сатро-Крест и Твин-Пикс, но уже сполз с бледно-коричневого горба Корона-Хайтс. Телебашня (ее можно было бы назвать сан-францисской Эйфелевой башней) была широкоплечей, с тонкой талией, и длинноногой, как красивая и стильная женщина (или полубогиня). В наши дни она служила связующим звеном между Францем и вселенной, точно так же, как человеку надлежит быть связующим звеном между атомами и звездами. Разглядывать ее, восхищаться ею (почти благоговеть перед нею) было его непременным утренним ритуалом приветствия вселенной, его подтверждением того, что их общение продолжается, после чего он готовил кофе и возвращался в постель с планшетом и блокнотом, чтобы приступить к ежедневной работе по написанию рассказов в жанре сверхъестественного ужаса – в частности, его хлеб с маслом, сочинению новеллизаций телепрограммы «Странное подполье», дабы зрительская кодла могла еще и почитать, если желание появится, книжки, наполненные чем-то вроде смеси колдовства, Уотергейта и щенячьей любви, которой ее пичкали с телеэкранов. Где-то с год назад он в этот час сосредоточился бы на своих несчастьях и стал бы беспокоиться о первой за день рюмке (удастся ли выпить ее сейчас или все выпито прошлой ночью?), но это, как говорится, было давно и неправда.

Вдали слабо перекликались друг с дружкой мрачные туманные сирены. Мысли Франца ненадолго метнулись на две мили за спину, туда, где залив Сан-Франциско окутывает еще более мощное одеяло тумана, из которого торчат лишь четыре вершины пилонов первого пролета моста, ведущего в Окленд. Под этой поверхностью, от которой тянуло ледяным холодом, даже если ее не видеть, прятались потоки извергающих вонючий дым нетерпеливых автомобилей, болтливые корабли и слышный рыбакам на маленьких лодках сквозь глубины вод и грязное дно жуткий рев катящихся по трубе поездов БАРТ[1], которые перевозят на работу основную массу пассажиров.

В его комнату проникали танцевавшие в морском воздухе веселые, сладкие ноты менуэта Телемана, звучавшие из магнитофона Кэл двумя этажами ниже. Ведь она поставила эту запись, чтобы порадовать его, сказал себе Франц, хоть он и старше ее на двадцать лет. Он посмотрел на написанный маслом портрет своей покойной жены Дейзи, висевший над кроватью рядом с рисунком телебашни, выполненным паутинными черными линиями на большом прямоугольном флуоресцентном красном картоне, и не почувствовал укола совести. Три года пьяного горя (рекордные по продолжительности поминки!) стерли все это и закончились почти ровно год назад.

Его взгляд опустился от портрета на все еще наполовину неубранную кровать. На нетронутой половине, той, что ближе к стене, лежали длинная, пестрая куча журналов, издания научной фантастики в мягкой обложке, несколько еще не освобожденных от упаковки детективных романов в твердом переплете, парочка ярких салфеток, привезенных домой из ресторанов, с полдюжины блестящих маленьких «Золотых путеводителей» и книжки «Познание через цвет». Все это служило ему развлекательным чтением (тогда как рабочие материалы и справочники были разложены на журнальном столике рядом с кроватью), эти книги были его главными – чуть не единственными – компаньонами на протяжении трех лет, когда он валялся, в дугу пьяный, тупо таращился на телевизор в другом конце комнаты и то и дело принимался листать их, бездумно рассматривая яркие, легкие странички. Лишь месяц назад ему вдруг пришло в голову, что их веселая случайная россыпь складывается в стройную фигуру беззаботной женщины, лежащую рядом с ним поверх одеяла, оттого-то он никогда и не клал их на пол, оттого-то он и довольствовался половиной кровати, оттого-то и сложил из них непроизвольно нечто вроде женской фигуры с длинными-длинными ногами. По аналогии с «голландской женой» – длинными тонкими валиками, которые в тропических странах кладут в изножье кровати, чтобы ноги лежали на них и не так потели, – он назвал получившееся «Любовницей Ученого», что означало тайную для окружающего мира подружку по играм, лихую, но прилежную девушку по вызову, стройную сестричку, не боящуюся развлечения в виде кровосмесительной связи, вечную спутницу его писательского творчества.

Бросив ласковый взгляд на нарисованную маслом умершую жену и с теплым вожделением думая о Кэл, продолжавшей ради него насыщать утренний воздух нотами прекрасной музыки, он негромко, с заговорщической улыбкой, обратился к стройной кубистической фигуре, занимавшей всю внутреннюю часть кровати: «Не волнуйся, дорогая, ты всегда будешь самой дорогой моей девочкой, правда, мы никому ничего об этом не скажем», – и отвернулся к окну.

Именно телевизионная башня, вся такая современная, стоящая вон там, на Сатро-Крест, все еще глубоко погружающая в туман три длинные ноги, снова первой подсекла его на крючке реальности после продолжительного побега в пьяные сны. Поначалу башня с ее большими красно-белыми конечностями на фоне голубого неба (или, как сейчас, торчащими из тумана) казалась ему невероятной кричащей дешевкой, еще более чужеродной, чем небоскребы в этом некогда самом романтичном из городов, непристойным воплощением вопиющего мира продаж и рекламы, олицетворением наихудшего из возможных применений американского флага, вроде полосок барберпола и мясистых толстых казенных звезд перед ним. Но через некоторое время она, вопреки его воле, начала впечатлять его своими мерцающими по ночам красными огнями (Ох, сколько же их! Он насчитал девятнадцать: тринадцать постоянных и шесть мигающих), затем ненавязчиво привлекла его интерес к другим далям городского пейзажа и к настоящим звездам, находящимся так далеко за его пределами, а в удачные ночи и к луне, пока он не стал, несмотря ни на что, снова страстно интересоваться всем сущим. И этот процесс не прервался и продолжался. До тех пор, пока Сол не заявил ему на днях:

– Сомневаюсь, что стоит радостно встречать каждую новую реальность. Можно ведь столкнуться и с чем-то таким, что вовсе не обрадует.

– Хорошо сказано, как и подобает служителю психиатрической больницы, – ответил Гуннар.

А Франц тут же откликнулся:

– А что? Такого полным-полно, куда ни плюнь. Концлагеря. Микробы чумы.

– Я не имел в виду такие крайности, – сказал Сол. – Я, скорее, думал о том, с чем некоторые из моих парней сталкиваются в больнице.

– Но ведь это не реальность, а галлюцинации, проекции, архетипы и так далее, не так ли? – не без удивления заметил Франц. – Если и реальность, то, конечно, внутренняя.

– Иногда я в этом не уверен, – медленно сказал Сол. – Да и кому знать, что к чему, если сумасшедший скажет: «Я только что видел привидение»? Внутренняя это или внешняя реальность? Кто сможет это определить? Вот ты, Гуннар, что скажешь, если один из твоих компьютеров начнет выдавать показания, которых быть не должно?

– Что он перегрелся, – убежденно ответил Гун. – Не забывай, что мои компьютеры – это нормальные люди, с которых можно начать, а не чудаки и психотики вроде твоих ребят.

– А что такое «нормальный»? – возразил Сол.

Франц улыбнулся двум своим приятелям, жившим в соседних квартирах этажом ниже его номера и выше квартиры Кэл. Кэл тоже улыбнулась, хотя и не так широко.

Он снова взглянул в окно, выходившее в узкую шестиэтажную шахту (туда же смотрело и окно Кэл) между этим зданием и следующим, плоская крыша которого находилась примерно на уровне пола его квартиры. Сразу за ней, ограничивая его поле зрения с обеих сторон, торчали белые, как кость, в пятнах, оставленных дождями, задние стены – почти без окон – двух многоэтажек, тянувшиеся далеко вверх.

Между ними оставалась довольно узкая щель, но через нее он мог видеть всю реальность, необходимую для поддержания контакта. А если ему хотелось большего, всегда можно было подняться на два этажа, на крышу, что он часто и делал в эти дни и ночи.

От этого здания, расположенного в нижней части Ноб-Хилл, море крыш опускалось и опускалось, а затем снова поднималось и поднималось, детали уменьшались с расстоянием, и все уходило в полосу тумана, скрывавшую темно-зеленый склон Сатро-Крест и нижнюю часть треножника телевышки. Но на полпути из моря крыш поднялась бледно-коричневая в утреннем солнечном свете фигура, напоминавшая присевшего зверя. На карте она называлась просто Корона-Хайтс. Уже несколько недель она дразнила любопытство Франца. Вот и сейчас он сфокусировал свой маленький семикратный бинокль «Никон» на голых землистых склонах и горбатом хребте, резко выделяющемся на фоне белого тумана. Можно было лишь недоумевать, почему холм не застроили. В больших городах определенно имеются какие-то странные включения. Это похоже на грубый обломок, вздыбившийся после землетрясения 1906 года, сказал он себе, улыбаясь ненаучной фантазии. «Мог ли этот бугор получить название Корона-Хайтс из-за того, что на его вершине беспорядочно громоздятся громадные корявые валуны?» – спросил он себя, легонько повернув рифленое колесико, отчего камни на мгновение резко и четко вырисовались на фоне тумана.

Довольно тонкий бледно-коричневый камень отделился от остальных и помахал ему. Черт возьми, это просто бинокль в руках прыгает от сердцебиения! Никак нельзя увидеть через бинокль четкие ясно различимые изображения. А может быть, это соринка в глаз попала, микроскопическая крошка, дрейфующая в глазной жидкости? Нет, вот, снова! Как он и подумал в первый раз, какой-то высокий человек в длинном плаще или тусклой мантии двигался, словно танцуя. С расстояния двух миль нельзя разглядеть человеческие фигуры во всех подробностях даже при семикратном увеличении – можно получить лишь общее впечатление о движениях и позе. Они казались упрощенными. Тощая фигура на Корона-Хайтс двигалась довольно быстро, может быть, танцевала, высоко размахивая руками, но это и все, что можно было о ней сказать.

Опустив бинокль, Франц широко улыбнулся при мысли о каком-то типе, вроде хиппи, приветствующем утреннее солнце ритуальными скачками на только что появившейся из тумана вершине холма в центре города. И, конечно, с песнопениями того сорта, что приводят в бешенство любого, кому доведется услышать их в непосредственной близости, – противные воющие улюлюканья, похожие на визг сирены, который и сейчас доносится откуда-то издалека. Скорее всего, кто-то из Хейт-Эшбери. Чокнутый или обдолбанный жрец современного бога солнца пляшет вокруг случайно подвернувшегося Стоунхенджа на вершине холма. В первый миг это слегка ошарашило Франца, но затем показалось очень забавным.

Внезапно ворвался ветер. Закрыть окно? Нет, ветерок тут же затих. Просто случайный порыв.

Он положил бинокль на стол рядом с двумя тонкими старыми книжками. Верхняя, в грязно-сером переплете, была открыта на титульном листе, незатейливый шрифт и примитивный макет которого извещали, что она относится к прошлому веку – неряшливая работа дурного типографа, не помышлявшего о художественности. «Мегаполисомантия: новая наука о городах», Тибо де Кастри. Вот забавное совпадение! Он вдруг подумал: может статься, что этот (кто он там, жрец-наркоман в мантии землистого цвета или, кстати, шизанутый рокер!) и есть одно из тех самых «тайных проявлений», предсказанных чокнутым старпером Тибо в книге, написанной не более и не менее как в 1890-х годах. Франц сказал себе, что должен еще немного полистать ее, и другую книгу тоже.

Но не сейчас, резко одернул он себя, оглянувшись на журнальный столик, на котором поверх большого конверта из крафт-бумаги с подписанным адресом его нью-йоркского агента и даже наклеенными марками лежала распечатанная рукопись только что законченной повести «Странное подполье. Выпуск 7: Башни измены». Вернее, практически законченной – не хватало лишь штриха в завершающем описании, а Франц очень хотел доработать и добавить-таки в текст исправленный кусок. По его мнению, читатели должны получать за свои деньги что-то достойное, невзирая на то, что этот цикл представлял собой заурядное явление литературного эскапизма, а для автора был в лучшем случае побочным творческим продуктом.

Но на этот раз, сказал он себе, повесть все же останется без завершающего штриха, а нынешний день будет выходным, ведь у него начало слагаться представление о том, как хотелось бы этот день провести. Почувствовав чуть заметный укол совести при мысли о том, что, хоть и по мелочи, он обманывает читателей, Франц оделся, приготовил себе чашку кофе, чтобы взять ее к Кэл, и зажал под мышкой две тонкие старые книги (он хотел показать их ей), а в карман куртки положил бинокль – на тот случай, если вновь приспичит взглянуть на Корона-Хайтс и его придурковатого скального бога.

3

В ХОЛЛЕ Франц миновал выкрашенную в черный цвет запертую дверь без ручки, за которой находился заброшенный чулан для швабр, тоже запертую и тоже черную дверцу поменьше старого желоба для белья или кухонного лифта (никто не помнил, что именно скрывалось за ними) и большую позолоченную дверь лифта со странным черным окном рядом с ней и спустился по лестнице с красной ковровой дорожкой, которая изгибалась под прямым углом отрезками по шесть, три и шесть ступенек вокруг шахты прямоугольного сечения, спускавшейся от тусклого светового люка двумя этажами выше его квартиры. На следующем, пятом, этаже (тут жили Гун и Сол) он не остановился, лишь окинул взглядом обе их двери, находившиеся по диагонали друг от друга возле лестницы, и спустился на четвертый.

На каждой лестничной площадке он видел еще какие-то странные черные окна, которые невозможно было открыть, и еще несколько черных дверей без ручек в пустых холлах с красными коврами. Удивительно, но в старых зданиях имелись тайные места, которые на самом деле не были никак скрыты – их просто не замечали, как, скажем, пять больших вентиляционных каналов, снабженных окнами, которые некогда закрасили черным, чтобы скрыть ветхость шахт, и заброшенные чуланы для тряпок и ведер, ставшие ненужными, после того как не стало дешевой прислуги, а еще в плинтусах плотно закрытые крышками круглые отверстия пылесосной системы, которая наверняка не включалась несколько десятков лет. Он сомневался, что хоть кто-то из жильцов этого дома когда-либо сознательно видел все это, кроме него самого, только что пробужденного к реальности видом башни и всего остального. Сегодня они заставили его на мгновение вспомнить старые времена, когда это здание, вероятно, было маленькой гостиницей с похожими на обезьянок мальчиками-посыльными и с горничными, которых его воображение рисовало француженками в коротких юбках, с зазывным низким смехом (скорее, неряхами без предрассудков насчет того, чтобы подзаработать случайными связями, поправил рассудок). Он постучал в дверь с номером 407.

Кэл, как это иногда бывало, выглядела серьезной семнадцатилетней школьницей, витающей в грезах, а не на свой настоящий возраст – на десять лет старше. Длинные темные волосы, голубые глаза, спокойная улыбка. Они дважды переспали, но сейчас не стали целоваться – это могло показаться самонадеянным с его стороны, ведь она никак не намекнула, что ей хочется этого, к тому же он сам не очень понимал, насколько далеко хотел бы зайти. Она пригласила его разделить с нею завтрак, который готовила. Ее комната была точно такой же, как у него, но выглядела намного лучше – она идеально все отремонтировала с помощью Гуннара и Сола («У меня так хорошо не получится», – в очередной раз подумал Франц). Зато из ее окна вообще ничего не было видно. У окна стоял пюпитр и электронное пианино, представлявшее собой клавиатуру и черный ящик с динамиком, к которому можно было подключать наушники, чтобы заниматься, не нарушая тишины.

– Я спустился, потому что услышал, как ты крутишь Телемана, – сказал Франц.

– А что, если я решила таким образом приманить тебя? – рассеянно бросила Кэл, продолжая возиться с плитой и тостером. – Знаешь, в музыке есть магия.

– Ты имеешь в виду «Волшебную флейту»? – спросил он. – Твой магнитофон не без успеха играет ее роль.

– Волшебство имеется во всех деревянных духовых инструментах, – заверила она. – Считается, что Моцарт уже в ходе работы изменил сюжет «Волшебной флейты», чтобы он не слишком походил на сюжет оперы его конкурента – «Зачарованный фагот».

Франц рассмеялся и продолжил:

– Музыкальные ноты обладают по крайней мере одной сверхъестественной способностью. Они могут левитировать, летать по воздуху. Конечно, слова тоже это могут, но не так хорошо.

– Откуда ты это взял? – спросила она через плечо.

– Из мультфильмов и комиксов, – ответил он. – Словам, чтобы воспарить, нужны пузыри, а вот ноты просто вылетают из фортепиано или чего-то еще.

– У них есть маленькие черные крылышки, – заявила она, – по крайней мере, у восьмушек и тех, что еще короче. Но это чистая правда. Музыка может летать… Она высвобождается сама и обладает силой высвобождать многое другое, заставлять его летать и кружиться.

Он кивнул.

– Вот если бы ты освободила ноты этого инструмента и позволила им кружиться в воздухе, когда занимаешься на клавесине, – сказал он, глядя на электронный инструмент, – вместо того, чтобы держать их запертыми в наушниках…

– Это не понравится никому, кроме тебя, – уверенно сказала она.

– Есть еще Гун и Сол, – ответил он.

– Их комнаты выходят в другие стороны. Да и тебе самому очень скоро надоели бы гаммы и арпеджио.

– Сомневаюсь, – сказал он. А потом поддразнил: – Но, может быть, у клавесина ноты чересчур дзинькают и не годятся для магии?..

– Отвратительное слово! – возмутилась она. – И все равно ты ошибаешься. Дзинькающие (тьфу!) ноты тоже могут творить чудеса. Вспомни колокольчики Папагено – во «Флейте» ведь не один вид волшебной музыки.

Они ели тосты и яйца, запивали все это соком. Франц сообщил Кэл о своем решении отправить рукопись «Башни измены» как есть, без окончательной доработки.

– В итоге мои читатели так и не узнают, какие звуки издает шредер, уничтожающий документы. Да и какая разница? Я честно посмотрел эту серию по ящику, но когда колдун-сатанист запихнул туда руны, из машинки повалил дым. Глупость, правда же?

– Хорошо, что ты сам об этом сказал, – резко бросила она. – Ты и без того слишком много сил тратишь на переписывание этого дурацкого сериала. – Выражение ее лица вдруг изменилось. – И все же, не знаю… Я ведь воспринимаю тебя как профессионала, не в последнюю очередь благодаря тому, что ты, что бы ни делал, всегда пытаешься выжать все возможное. – Она улыбнулась.

Он почувствовал еще один слабый укол совести, но легко подавил его.

– Знаешь, у меня есть отличная идея, – сказал он, когда она подливала ему кофе. – Пойдем-ка сегодня на Корона-Хайтс. Я думаю, оттуда будет отличный вид на центр города и Залив. Чуть ли не до места можно будет добраться на «муни»[2], да и на холме вряд ли понадобится много карабкаться.

– Ты забыл, что я должна репетировать перед завтрашним концертом и в любом случае не могу рисковать руками, – сказала она с чуть заметным упреком в голосе. И тут же добавила, виновато улыбнувшись: – Но не отказывайся от прогулки из-за меня. Почему бы тебе не пригласить Гуна или Сола? Мне кажется, они сегодня как раз выходные. Гун с удовольствием куда-нибудь вскарабкается. И где этот Корона-Хайтс?

Он объяснил, помня, что она не питает к Фриско того страстного и яркого интереса новообращенного, какой владел им.

– Наверное, это рядом с парком Буэна-Виста, – сказала она. – Ты бы лучше туда не ходил. Совсем недавно там произошло несколько убийств, связанных с наркотиками.

– Туда я и не собираюсь, – сказал он. – И, сдается мне, насчет Хайтс ты слишком уж тревожишься. За последние несколько лет там стало гораздо тише. Кстати, в одной из поистине сказочных лавок старьевщиков я добыл вот эти две книги.

– Ах да, ты же собирался показать их мне, – сказала она.

Франц вручил ей ту, которая была открыта, со словами:

– Я видел много псевдонаучных книг, но эта едва ли не самая захватывающая из всех. Тут попадаются и вполне здравые идеи, но все это перемешано с настоящей чушью. Даты выпуска нет, но я считаю, что ее издали примерно в 1900 году.

– «Мегаполисомантия», – медленно прочитала вслух она. – Что бы это могло быть? Предсказание будущего по городам?..

– По большим городам, – уточнил он, кивнув.

– О да, «мега».

Он продолжал:

– Предсказание будущего, и все такое прочее. А еще, по-видимому, и сотворение магии на основе этого знания. Хотя де Кастри называет это «новой наукой», как будто он второй Галилей. Во всяком случае, этот де Кастри очень обеспокоен «огромным количеством» стали и бумаги, которые накапливаются в больших городах. А также ископаемого топлива (он почему-то особо выделяет керосин) и природного газа. И электричества, представь себе; он тщательно подсчитывает, сколько электричества протекает по стольким-то тысячам миль провода, сколько тонн светильного газа в баках, сколько стали в новых небоскребах, сколько бумаги расходуется для правительственных отчетов и желтой журналистики и так далее.

– Ой-ой-ой… – прокомментировала Кэл. – Интересно, до чего он додумался бы, если бы жил сегодня.

– Самые мрачные его предсказания, без сомнения, оправдались. Он серьезно размышлял о растущей угрозе автомобилей и бензина, но прежде всего – электромобилей, несущих в батареях целые ведра натурального электричества. Он вплотную подошел к нашим современным страхам перед «огромными скоплениями гигантских дымящихся чанов» серной кислоты, необходимой для производства стали. Но что его больше всего беспокоило, так это психологические или духовные (он называет их «параментальными») эффекты накопления всей этой дряни в больших городах, масса нетто ее жидких и твердых составляющих.

– Прямо протохиппи какой-то, – усмехнулась Кэл. – Что это был за человек? Где жил? Чем еще занимался?

– В книге об этом не говорится ровным счетом ничего, – ответил Франц, – и я никогда не находил других упоминаний о нем. В своей книге он довольно часто упоминает Новую Англию, и Восточную Канаду, и Нью-Йорк, но только в общих чертах. Он также несколько раз упомянул Париж (в связи с Эйфелевой башней) и Францию. И Египет.

Кэл кивнула:

– А вторая книга?

– Это весьма интересно, – сказал Франц, вручив ей книжечку. – Прежде всего, это вовсе не обычная книга, а тетрадь со страницами из рисовой бумаги, тонкой, как луковая шелуха, в переплете из плотного жатого шелка цвета, пожалуй, чайной розы; вернее, такой обложка была, пока не выцвела. Писали в ней фиолетовыми чернилами тонкой перьевой авторучкой и заполнили лишь на четверть. Остальные страницы пусты. И, знаешь, когда я купил эти книги, они были перевязаны вместе куском старой бечевки. Судя по всему, так они пролежали не один десяток лет – на обложках отчетливо видны следы веревок.

– Угу, – согласилась Кэл. – С того самого 1900 года? Миленькая тетрадка. Вот бы и мне завести такую же для дневника.

– Тетрадка и впрямь хороша. Но связали их вместе не раньше 1928 года. Пара-тройка записей датирована, и все они, кажется, сделаны на протяжении нескольких недель.

– Он был поэтом? – спросила Кэл. – Даже не читая, видно характерное расположение строчек. И кто же все это писал? Старина де Кастри?

– Нет, определенно не де Кастри, но его автор этих записок безусловно читал. А вот поэтом, пожалуй, он был. Вообще-то, мне кажется, что я угадал, чей это дневник, хотя доказать это будет нелегко, поскольку он ни разу нигде не подписался. Я думаю, что это был Кларк Эштон Смит.

– Я слышала это имя, – сказала Кэл.

– Наверное, от меня, – ответил Франц. – Он тоже сочинял ужастики с уклоном в сверхъестественное. Богатейшая фантазия, роковое стечение судеб и все такое. «Тысяча и одна ночь» в китайском стиле. По духу произведения похожи на «Шуточки смерти» Беддоуса. И как раз здесь, в Сан-Франциско, в 1928 году он и начал писать свои лучшие рассказы. Я сделал ксерокопию этого дневника и дал ее Джейми Дональдусу Байерсу, авторитетному специалисту по Смиту, который живет поблизости, на Бивер-стрит (кстати, совсем рядом с Корона-Хайтс; по карте хорошо видно), и он показал ее де Кампу (который полностью уверен, что это Смит) и Рою Сквайрсу (который так же твердо уверен, что это не Смит). Сам Байерс в полной растерянности. Говорит, что нет никаких сведений о том, что Смит в те годы на сколько-нибудь заметный срок приезжал в Сан-Франциско, и что, хотя почерк похож на руку Смита, он выдает куда больше нервозности, чем замечалось в каких-либо других его рукописях… Но у меня есть основания полагать, что Смит держал свою поездку в тайне и имел серьезный повод для крайнего волнения.

– Вот это да! – воскликнула Кэл. – Ну ты и накрутил тут! Но я понимаю почему. Это же très romantique[3], чего стоит одно только ощущение этого ребристого шелка и рисовой бумаги под пальцами.

– У меня была особая причина, – сказал Франц, сам не зная почему, понизив голос. – Видишь ли, я купил эти книжки четыре года назад, еще до того, как переехал сюда, и много раз читал и перечитывал этот дневник. Человек, любивший писать фиолетовыми чернилами (лично мне кажется, что это был Смит), раз за разом описывает, как «посещал Тиберия на Родосе, 607». На самом деле дневник полностью – или почти полностью – представляет собой отчет о серии таких бесед. Это самое «Родос», или «Родс»[4], и номер 607 засели у меня в памяти, так что, когда я отправился подыскивать жилье подешевле и мне показали здешнюю комнату…

– Конечно же, это номер твоей квартиры, 607, – перебила его Кэл.

Франц кивнул:

– Я понял, что это было предопределено или каким-то таинственным образом предрешено. Как будто я долго искал «Родос 607» и в конце концов нашел его. В те дни у меня было много загадочных пьяных идей, и я не всегда знаю, что делал и где был; например, я напрочь забыл, где находился тот сказочный магазин, где я купил эти книги, и его название, если оно у него было. Вообще-то, я был по большей части пьян в то время… Тот период…

– Совершенно верно, – согласилась Кэл, – но, к счастью, ты не буйствовал. Мы с Солом и Гуном решили позаботиться о тебе и уломали Доротею Луке и Бониту, – добавила она, имея в виду перуанку, управлявшую домом, и ее тринадцатилетнюю дочь. – Но даже тогда тебя никто не принял бы за обыкновенного пьянчугу. Доротея сказала, что ты пишешь «выдумки, чтобы пугать, espectros y fantasmas de los muertos y las muertas», но она считает тебя джентльменом.

Франц рассмеялся.

– «Призраки и духи мертвых мужчин и мертвых дам». Как это по-испански! И все же, держу пари, ты и подумать не могла… – он осекся, не договорив.

– Что я когда-нибудь лягу с тобой в постель? – закончила за него Кэл. – Не будь так категоричен. У меня всегда были эротические фантазии насчет мужчин постарше. Ты лучше скажи мне, как эта история с Родсом-Родосом уложилась в твоем странном тогдашнем мозгу?

– Она так и не уложилась, – признался Франц. – Хотя я все же думаю, что любитель фиолетовых чернил имел в виду какое-то конкретное место, помимо очевидного намека на Тиберия и его изгнание Августом на остров Родос, где будущий римский император изучал ораторское искусство, а также сексуальные извращения и немного колдовства. Кстати, любитель фиолетовых чернил не всегда называл Тиберия. Иногда у него встречается Теобальд, иногда Тибальт, а однажды и вовсе Трасилл, который был личным гадателем и колдуном Тиберия. Зато всегда упоминается этот «Родос 607». И один раз Теудебальдо, один раз – Дитбольд, и трижды Тибо, что и убеждает меня, помимо всего прочего, что Смит почти каждый день навещал де Кастри и писал о нем.

– Франц, – перебила его Кэл, – все это очень увлекательно, но мне репетировать. Исполнять партию клавесина на миниатюрном электронном пианино и без того непросто, а завтра вечером мне играть не что-нибудь, а Пятый Бранденбургский концерт.

– Ну конечно же… Прости, совсем забыл. Я настоящая сексистская свинья мужского пола, и нет мне прощения… – начал Франц, вставая со стула.

– Давай-ка не делай из этого трагедию, – бодро сказала Кэл. – Все было очень интересно, честное слово, но теперь мне надо работать. Забери свою чашку – и, ради бога, эти книги, а то я буду все время заглядывать в них, вместо того чтобы играть… И вовсе ты не сексистская свинья: свинья не ограничилась бы только одним тостом.

– И… Франц, – позвала она, когда он уже хотел открыть дверь. Он повернулся, держа книги под мышкой. – Будь осторожен там, наверху, когда полезешь на Бивер и Буэна-Висту. Позови с собой Гуна или Сола. И помни… – Не договорив, она поцеловала два пальца и коротко махнула ими, серьезно посмотрев ему в глаза.

Он улыбнулся, дважды кивнул и вышел, чувствуя себя счастливым и взволнованным. Но, закрыв за собой дверь, все же решил, что отправится ли он на Корона-Хайтс или нет, а просить приятелей со следующего этажа составить ему компанию не станет: это был вопрос смелости, или по крайней мере независимости. Нет, сегодняшнее приключение будет только его собственным. К черту торпеды! Идем на таран! Полный вперед!

4

ХОЛЛ ЗА ДВЕРЬЮ Кэл был точно таким же, как и на этаже Франца: выкрашенное в черный цвет окно вентиляционной шахты, дверь без ручки в заброшенный чулан для щеток и ведер, тускло-золотистая дверь лифта и, над самым плинтусом, крышечка с защелкой отверстия пылесосной системы – пережиток тех дней, когда в подвале находился единый компрессор уборочной системы, а горничная держала в руках только длинный шланг и щетку. Но, не успев поравняться с первым из таких отверстий, Франц услышал впереди интимное, зазывное хихиканье и сразу вспомнил тот смех, который придумал для воображаемых служанок. Затем мужской голос негромко и быстро, определенно шутливым тоном, произнес несколько слов, которых Франц не смог разобрать. Сол? Похоже, голоса доносились сверху. Потом снова женский (или девичий) смех, теперь громче и резче, как будто от щекотки. И на лестнице послышались легкие шаги.

Добравшись до угла, он лишь мельком успел увидеть внизу, на другой стороне лестничной клетки, стройную фигуру, исчезающую за последним видимым углом: только намек на черные волосы и одежду, тонкие белые запястья и лодыжки – все в быстром движении. Он подошел к колодцу и посмотрел туда, изумившись тому, насколько уходящие вниз этажи были похожи на серию отражений, какие видишь, стоя между двумя зеркалами. Быстрые шаги раздавались все ниже по спирали, но бегущая, судя по всему, держалась вплотную к стене, будто ее прижимало туда центробежной силой, и Франц так больше и не увидел ее.

Пока он пялился сверху в эту длинную узкую трубу, тускло освещенную из верхнего светового люка, и продолжал думать о выглядывавших из черной одежды конечностях и смехе, в его сознании возникло смутное воспоминание, на несколько мгновений полностью овладевшее им. Оно, хоть и осталось неясным, все же сковало его той властью, какую имеет очень неприятный сон или сильное опьянение. Он стоял во весь рост в темном, до клаустрофобии узком и тесном, затхлом помещении. Сквозь ткань брюк он почувствовал, как на его гениталии легла маленькая рука, и услышал негромкий злобный смех. В воспоминании Франц опустил взгляд и увидел укороченный, призрачный овал маленького лица с неразличимыми чертами. Смех повторился, и в нем явно слышалась издевка. Почему-то померещилось, что вокруг извиваются черные щупальца. Франц ощутил тяжесть болезненного волнения, вины и чуть ли не страха.

Впрочем, зыбкое наваждение развеялось, как только он сообразил, что фигура на лестнице – Бонита Луке, в черной пижаме, халате и черных туфлях-мюлях, отороченных перьями, которые достались ей от матушки. Бонита уже выросла из них, но иногда все еще надевала, когда нужно было по утрам носиться по дому, выполняя утренние поручения матери. Он презрительно улыбнулся мысли, что чуть ли не жалеет (на самом-то деле, нет!), что больше не пьянствует и потерял способность пестовать в себе различные извращенные возбуждения.

Он двинулся было вверх по лестнице, но почти сразу остановился, услышав на следующем этаже голоса Гуна и Сола. Ему совершенно не хотелось видеть сейчас никого из них, прежде всего – чтобы не делиться своим утренним настроением и планами ни с кем, кроме Кэл, ну а когда он прислушался к четким словам, побуждения стали даже несколько сложнее.

– И что это было? – спросил Гун.

– Мать послала девочку пройтись по верхним этажам и спросить, не терял ли кто-нибудь из нас кассетный плеер. У Доротеи Луке сложилось впечатление, что клептоманка со второго этажа вдруг «обзавелась» магнитофончиком.

– Необычное слово для миссис Луке, – заметил Гун.

– Думаю, она употребила какое-нибудь простое слово, вроде «э-ворюга». Я сказал девочке, что мой на месте.

– Почему же Бонита не заглянула ко мне? – произнес Гун.

– Прежде всего потому, что я сказал ей, что у тебя его вовсе нет. А в чем дело? Обиделся, что тебя забыли?

– Нет!

Во время этого короткого разговора голос Гуна приобретал все больше ворчливых интонаций, а Сол говорил все холоднее, но в его тоне ощущалась насмешка. Францу доводилось изредка слышать сплетни о том, что в дружбе Гуна и Сола имеется еще и гомосексуальный подтекст, но лишь сейчас он впервые задумался, так ли это. Нет, сейчас ему определенно не хотелось попадаться им на глаза.

– И все же, что случилось? Гун, черт возьми, ты же знаешь, что мы с Бонни всегда возимся в шутку.

Теперь голос Гуна прозвучал почти так же язвительно.

– Сам знаю, что я североевропейский ханжа-пуританин, но хотелось бы знать, как далеко должно зайти отрицание англосаксонских запретов на телесный контакт.

– Ну, думаю, настолько, насколько оба сочтут для себя уместным. – Голос Сола прямо-таки сочился ядом.

Дверь демонстративно хлопнула. Тут же этот звук повторился. Наступила тишина. Франц облегченно перевел дух, тихонько побрел наверх, но стоило ему подняться на пятый этаж, как он оказался почти нос к носу с Гуном, который стоял перед закрытой дверью своей квартиры и испепелял взглядом уже закрытую дверь Сола. На полу рядом с ним стоял упакованный серой материей ящичек по колено высотой, с блестящей хромированной ручкой сверху.

Гуннар Нордгрен, рослый, худощавый пепельный блондин, походил на облагороженного викинга. Он перевел взгляд на Франца и смотрел на него с тем же растущим смущением, которое испытывал сам Франц. Но тут на лицо Гуна вернулось обычное дружелюбие, и он сказал:

– Послушай, очень хорошо, что ты пришел. Пару дней назад ты спрашивал о том, как работает машинка для уничтожения документов. Я как раз притащил такую из офиса.

Одним движением он снял чехол, под которым оказался голубой с серебром параллелепипед. На верхней грани зияла широкая щель и краснела большая кнопка. Нижнюю часть занимала вместительная корзина; Франц, шагнув поближе, увидел, что она на четверть заполнена похожими на грязный снег бумажными многоугольничками не больше квадратного дюйма.

Ощущение неловкости развеялось. Франц поднял голову.

– Я знаю, что тебе надо работать и все такое, но не мог бы ты на минуточку дать мне послушать, как она работает?

– О чем речь? – Гун отворил дверь и пригласил Франца в опрятную скупо меблированную комнату. Вошедшему сразу же бросались в глаза цветные астрономические фотографии и лыжное снаряжение. Гун развернул электрический шнур и воткнул вилку в розетку, бодро объясняя на ходу:

– Это «Шредбаскет» от компании «Дестройзит»[5]. Правда, названия в самую точку, а? И стоит всего около пятисот долларов. Модели помощнее доходят до двух тысяч. Внутри установлены два комплекта ножей. Один, дисковый, режет бумагу на полоски; второй, поперечный, превращает эти полоски в мелкие кусочки. Хочешь верь, хочешь нет, но этот аппарат всего лишь усовершенствованная машинка для изготовления конфетти. И это мне нравится, ведь получается, что человечество прежде думает о развлечениях и лишь потом обращается к серьезным делам (если, конечно, можно назвать вот это серьезным). Сначала играй, виниться будешь потом.

Слова лились из него щедрым потоком с таким явным избытком возбуждения или облегчения, что Франц даже забыл, как успел удивиться. Зачем Гуну понадобилось тащить домой такую машину, что такого ему нужно крошить? Гун между тем продолжал:

– Изобретательные итальянцы… Как там их назвал Шекспир? Хитроумнейшие венецианцы? Так вот, они лидируют в мире по части изобретения машин для еды и развлечений. Мороженицы, экструдеры для пасты, эспрессо-машины, наборы фейерверков, шарманки… И конфетти. Ну, готово.

Франц вынул маленький блокнот и шариковую ручку. Как только палец Гуна неторопливо двинулся к кнопке, Франц подался вперед и насторожился, готовясь услышать какой-нибудь громкий резкий звук.

Но раздалось лишь тихое, чуть хрипловатое жужжание, как будто Время откашлялось, прочищая горло.

Франц с восторгом записал именно эти слова.

Гун сунул в щель листок бумаги для рисования пастелью. На грязно-белый сугроб посыпался бледно-голубой снежок. Звук вроде бы стал чуть заметно гуще.

Франц поблагодарил Гуна, вышел, оставив его сворачивать провод, миновал свой этаж, затем седьмой и поднялся на крышу. Он был доволен. Как раз этот малюсенький факт и оказался той самой крошкой удачи, которой ему не хватало для того, чтобы считать день прекрасно начавшимся.

5

КУБИЧЕСКАЯ НАДСТРОЙКА, в которой находился мотор лифта, сошла бы за каморку колдуна на вершине башни: световой люк, густо затянутый пылью, электродвигатель, похожий на широкоплечего карлика в засаленных зеленых доспехах, старомодные реле в виде восьми черных чугунных рычагов, которые корчились во время работы, как лапы прикованного гигантского паука (роль челюстей паука играли большие медные рубильники, которые громко лязгали, открываясь и закрываясь всякий раз, когда внизу нажимали на кнопку).

Франц вышел на залитую солнечным светом плоскую крышу, окруженную невысоким барьером. Под ногами чуть слышно поскрипывал гравий, вплавившийся в битум. Лицо приятно обвевал прохладный ветерок.

На востоке и севере громоздились, закрывая вид на залив, огромные здания центра города с какими-то тайными помещениями внутри. Какую гримасу скорчил бы старина Тибо при виде пирамиды Трансамерики и фиолетово-коричневого чудовища «Банка Америки»! Даже новых башен отелей «Хилтон» и «Святой Франциск». В голове всплыли слова: «Древние египтяне в своих пирамидах только хоронили людей. Мы в своих живем». Где же он это вычитал? Ну, в «Мегаполисомантии», конечно. Очень кстати! А имеются ли в современных пирамидах тайные знаки, предсказывающие будущее, и склепы для колдовства?

Он прошел мимо прямоугольных отверстий с низкими стенами узких воздуховодов, прикрытых серой жестью, к задней части крыши и посмотрел между ближайшими многоэтажками (скромными по сравнению с теми, что в центре) вверх, на телебашню и Корона-Хайтс. Туман рассеялся, но бледный, неправильной формы горб все еще резко выделялся в лучах утреннего солнца. Франц без особой надежды посмотрел в бинокль, но (ей-богу, да!) там оказался тот сумасшедший, одетый в грязные лохмотья молельщик, или кто-то в этом роде, все еще продолжавший свой ритуал или чем это еще могло быть. Если бы только бинокль не прыгал в руках! Ну вот, парень подбежал к груде камней чуть ниже и, похоже, украдкой выглядывает из-за нее. Франц проследил предполагаемое направление взгляда вниз по склону и почти сразу наткнулся на вероятный объект любопытства чудилы: двоих туристов, бредущих вверх. Благодаря ярким шортам и рубашкам их было легче разглядеть. И, несмотря на пестроту одежд, они почему-то показались Францу все же более респектабельными, нежели тот, что притаился на вершине. Стало интересно, что произойдет, когда они встретятся наверху. Попытается ли иерофант в мантии обратить их в свою веру? Или торжественно повелит убираться? Или остановит их, как Старый Мореход из поэмы Кольриджа, и расскажет жуткую историю, завершающуюся назиданием? Франц перевел бинокль обратно, но парня (а может, это женщина?) больше не было видно. Застенчивый тип, видимо. Франц внимательно осмотрел скалы, пытаясь разглядеть, где тот прячется, и даже наблюдал за неторопливыми туристами, пока те не достигли вершины и не скрылись на другой стороне, надеясь, что они встретятся со странным чудаком, но ничего не произошло.

Как бы там ни было, убирая бинокль в карман, он все же принял окончательное решение. Он отправится на Корона-Хайтс. День слишком хорош для того, чтобы сидеть в четырех стенах.

– «Раз ты не хочешь идти ко мне, я сам приду к тебе», – вслух процитировал он отрывок из жутковатого рассказа о привидениях Монтегю Родса Джеймса, шутливо адресуя это предупреждение и холму, и его загадочному обитателю. Конечно, к Мухаммеду гора подошла сама, но ведь у того был джинн.

6

ЧЕРЕЗ ЧАС Франц поднимался по Бивер-стрит, размеренно дыша, чтобы не запыхаться раньше времени. Он добавил в «Странное подполье. Выпуск 7» абзац, в котором Время откашлялось, прочищая горло, запечатал рукопись в конверт и отправил по почте. Когда он вышел из дома, бинокль висел у него на шее на ремешке, как у какого-нибудь героя приключенческого рассказа, так что Доротея Луке, коротавшая время в вестибюле в обществе пары пожилых жильцов, ожидавших почтальона, весело заметила: «Ты искать э-страшное, чтобы писать э-книжки, да?» – а он ответил на языке, который, как он надеялся, сошел бы за столь же ломаный испанский: «Si, Señora Luque. Espectros y fantasmas»[6]. Но очень скоро, сойдя с трамвайчика «муни» на Маркет-стрит, всего в квартале от того места, где находился сейчас, он снова сунул бинокль в карман вместе с путеводителем, который взял с собой. Район казался довольно милым и всегда считался вполне безопасным, и все же не стоило даже здесь хвастаться своим богатством, а Франц рассудил, что бинокль будет поценнее фотоаппарата. Жаль, что большие города стали – или считается, что стали, – такими опасными местами. Совсем недавно он чуть не упрекнул Кэл за неуместную тревогу из-за грабителей и психов, а сам-то… И все равно он радовался, что пошел один. Настоящее знакомство с местами, которые он перед этим изучал из окна, было, конечно, естественным новым этапом его путешествия в реальность, но очень личным.

Вообще-то, сегодня утром на улицах было относительно мало народу. Бывало, он по несколько минут не видел вообще никого. И, конечно же, он не мог не обыграть наскоро мысль о большом современном городе, который внезапно полностью опустел, словно «Мария Селеста», или о роскошном курортном отеле наподобие того, в котором происходило действие гениального фильма «В прошлом году в Мариенбаде».

Он миновал жилище Джейми Дональдуса Байерса (он был именно Дональдус, а не простецкий Дональд!), деревянный домик в готическом стиле с узким фасадом, выкрашенным ныне в оливковый цвет с золотой отделкой – типичное старо-сан-францисское здание. Наверное, надо будет на обратном пути заглянуть и договориться об обстоятельной встрече.

Отсюда Франц вовсе не видел Корона-Хайтс. Ее закрывали близлежащие строения, и телебашню тоже. Хорошо заметный издали (а Франц прекрасно видел иззубренный гребень с перекрестка Маркет-стрит и Дюбос-авеню), сейчас холм спрятался, словно палевый тигр, почуявший его приближение. Так что ему пришлось вытащить путеводитель и убедиться по карте, что он не сбился с дороги.

После того, как он пересек Кастро-стрит, подъем сделался таким крутым, что пришлось дважды останавливаться и переводить дыхание.

В конце концов дорога его привела в короткий тупиковый переулок, проходивший за каким-то новым многоквартирным домом. На другом конце был припаркован седан, на передних сиденьях находились два человека, и тут же он понял, что видит не головы, а подголовники… Которые очень походили на маленькие темные надгробия!

По другую сторону переулка домов уже не было, а начинались зеленые и коричневые террасы, которые поднимались к изломанному хребту, четко вырисовывавшемуся на фоне голубого неба. Франц понял, что наконец-то добрался до Корона-Хайтс со стороны, примерно противоположной его дому.

Неторопливо выкурив сигарету, он без спешки побрел мимо теннисных кортов и лужаек, поднялся по огороженной извилистой дорожке, тянущейся вверх поперек склона холма, и вышел на еще одну тупиковую улицу, или, скорее, дорогу. На свежем воздухе он чувствовал себя просто великолепно. Оглянувшись назад, он увидел телебашню (которая выглядела огромной и была красивее, чем когда-либо) менее чем в миле от себя, но размер этот почему-то не казался чрезмерным. Буквально в следующий миг Франц понял: дело в том, что теперь башня была точно такой, какой представала через бинокль из его комнаты.

По пути к тупику он миновал длинное одноэтажное кирпичное здание, как будто собранное из кусков разных домиков, скромно именовавшееся «Музеем для юношества Жозефины Рэндалл». На просторной площадке перед домом стоял грузовик с корявой надписью «Уличный астроном». Франц вспомнил рассказ Бониты, дочери Доротеи Луке, о том, что в этот музей дети могут приносить домашних ручных белок, змей и пятнистых японских крыс (что, и летучих мышей тоже?), если по какой-то причине не могут больше держать их дома, и сообразил, что видел его низкую крышу из окна.

Из тупика короткая тропинка вела к подножию незастроенной части холма, а с другой стороны открывался вид на южную половину Сан-Франциско, лежащий за нею залив и оба моста, перекинутые через него.

Решительно не поддаваясь желанию рассмотреть все в подробностях, он принялся взбираться на гребень по утоптанной тропке, усыпанной щебенкой. Вскоре дорога сделалась довольно утомительной. Камешки скользили под ногами, ступать приходилось осторожно, и он не раз останавливался, чтобы перевести дух.

Уже почти добравшись до того места, где увидел в бинокль туристов, Франц вдруг поймал себя на какой-то детской настороженности. Он уже почти жалел, что не взял с собой Гуна и Сола, или, хотя бы, что на пути не попадаются другие гуляющие с претензией на солидность и респектабельность, невзирая даже на возможную пестроту, с какой они будут одеты, и развязное шумное поведение (в данный момент он даже не возражал бы против блеяния транзисторного приемника). Теперь он останавливался не столько для того, чтобы отдышаться, сколько для того, чтобы очень внимательно осмотреть каждую каменную глыбу, прежде чем обойти ее, ведь кто знает, какое лицо или вовсе не лицо он может увидеть, если слишком доверчиво сунется за какую-нибудь из них?

И впрямь, настоящее детство, укорил он себя. Ведь сам же рвался встретиться с тем типом, что был на вершине, и узнать, что это за чудик. Судя по простой одежде, робости и любви к уединению, небось какая-нибудь нежная душа. Хотя, скорее всего, он уже ушел.

Как бы там ни было, Франц продолжал обшаривать взглядом все вокруг, пока поднимался по уже не столь крутому склону к самой вершине.

Выход горных пород, венчавший гребень (пресловутая корона?), был обширнее и выше остальных. Помедлив немного (чтобы решить, как лучше забраться туда, сказал он себе), Франц поднялся по трем уступам, на каждый из которых пришлось подтягиваться на руках, до самого верха, где наконец встал во весь рост, хотя и довольно осторожно, широко расставив ноги, потому что здесь дул сильный ветер с Тихого океана, – и вот она, вся громада Корона-Хайтс, под ним.

Франц медленно повернулся кругом, обведя взглядом горизонт. При этом он пристально всматривался во все складки каменных нагромождений и лежавшие прямо под ним зеленые и светло-коричневые склоны, стараясь охватить новые для себя виды и попутно удостовериться, что нигде на Корона-Хайтс нет ни единой живой души, кроме него самого.

Затем он спустился на пару уступов и удобно устроился на естественном каменном сиденье, совершенно защищенном от ветра, лицом на восток. В этом гнезде он чувствовал себя очень непринужденно и на удивление безопасно, чему способствовало ощущение мощи телебашни, которая возвышалась за его спиной, словно могучая богиня-покровительница. Неторопливо попыхивая очередной сигаретой, он окинул невооруженным взглядом просторы города и залива, где огромные пароходы выглядели мельче игрушек, от слегка зеленоватой прозрачной подушки смога над Сан-Хосе на юге до тусклой маленькой пирамидки горы Маунт-Дьябло далеко на востоке, за Беркли, и до красных башен моста Золотые Ворота на севере с горой Тамалпаис за ними. Занятно, что ориентиры с этой новой точки обзора изменились. По сравнению с тем видом, что открывался с крыши, некоторые здания в центре города взлетели вверх, в то время как другие, казалось, пытались спрятаться за своими соседями.

Выкурив еще сигарету, он достал бинокль, повесил его ремешок на шею и стал изучать разные места на выбор. Теперь они уже почти не плясали у него перед глазами, как утром. Франц, посмеиваясь, прочитал вслух тексты на нескольких больших рекламных щитах, торчавших южнее Маркет-стрит, на набережной Эмбаркадеро; в основном рекламировали сигареты, пиво и водку (о, этот незабываемый мотив «Черный бархат»![7]), а с пары самых больших плакатов красотки топлес зазывали куда-то туристов.

Осмотрев стальные, блестящие внутренние воды и мост через залив до самого Окленда, он принялся скрупулезно изучать здания в центре города и вскоре, к своему смущению, обнаружил, что отсюда довольно трудно определить, что есть что. Расстояние и перспектива слегка изменили расположение и оттенки раскраски. Кроме того, современные небоскребы были совершенно безликими: ни вывесок, ни названий, ни статуй, ни шпилей, ни флюгеров, ни крестов, ни характерных фасадов и карнизов – вообще никаких архитектурных украшений; одни лишь огромные глухие плиты из безликого камня, или бетона, или стекла, блестящие на солнечном свету и темные в тени. Они и впрямь могли быть «гигантскими усыпальницами или чудовищными вертикальными гробами живого человечества, питательной средой для самых зловредных параментальных существ, о которых столько талдычил в своей книге старый де Кастри. Франц в очередной раз приник к биноклю, вроде бы опознал пару подрагивавших перед глазами небоскребов и, наконец, опустил бинокль, оставив его висеть на ремешке; достал из другого кармана предусмотрительно взятый из дому сэндвич с мясом. Разворачивая и медленно поедая свой припас, он думал о том, какой же он, на самом деле, счастливчик. Год назад он был сущей развалиной, а сейчас… Вдруг он услышал шорох щебенки, потом еще один. Огляделся, но ничего не увидел. Было совершенно непонятно, откуда доносились эти слабые звуки. Во рту сразу пересохло.

Франц с трудом сделал глоток, откусил еще и поспешил вернуться к прежним мыслям. Да, теперь у него есть друзья (например, Гун и Сол) и Кэл… Здоровье восстановилось, и, что самое главное, работа идет хорошо, есть же его замечательные повести (по крайней мере, он так считает), и даже это барахло в «Странном подполье»…

Камни снова зашуршали, на этот раз громче, и послышался странный, какой-то очень писклявый и короткий смешок. Франц встрепенулся и поспешно посмотрел по сторонам, сразу забыв и о еде, и о своих мыслях.

Смех повторился, за ним последовал резкий вскрик, и из-за камней прямо перед Францем выскочили по идущей снизу тропинке две маленькие девочки в темно-синих коротких костюмчиках, похожих на пижамы. Одна из них дернула вторую за руку, они радостно взвизгнули и дружно закружились, мелькая загорелыми руками и ногами и белокурыми волосами.

Франц едва успел подумать о том, что это явление полностью опровергает опасения Кэл (и его собственные) по поводу Корона-Хайтс, а также о том, что родителям в любом случае не следовало бы отпускать таких маленьких симпатичных девчушек (им было не больше семи-восьми лет) одних играть в таком безлюдном месте, как вдруг из-за скал выскочил лохматый сенбернар, которого девочки тут же втянули в свою игру. Впрочем, они почти сразу же побежали вниз по тропинке, по которой сюда забрался Франц, а их мохнатый защитник поспешил следом. Они либо совсем не видели Франца, либо, по обыкновению многих детей, сделали вид, что не замечают его. Он улыбнулся: этот случай явно продемонстрировал, что нервы у него все еще не совсем в порядке. Сэндвич больше не казался черствым.

Вощеную бумагу он скомкал и сунул в карман. Солнце уже переползло к западу и освещало торчавшие вдали высокие стены. Поход занял больше времени, чем он рассчитывал, да и просидел он здесь дольше запланированного. Что говорилось в эпитафии, которую Дороти Сэйерс увидела на старом надгробном камне и сочла апофеозом любой тоски? О да: «Уже позже, чем ты думаешь». Незадолго до Второй мировой войны на эту тему сочинили популярную песню: «Радуйся, радуйся жизни, уже позже, чем ты думаешь». Кто-то воспринимал эти слова как язвительную иронию. Ну а у него было полно времени.

Он снова взялся за бинокль, обратившись, на сей раз, к отелю «Марк Хопкинс», под зеленовато-коричневым, в средневековом стиле, куполом которого располагался бар-ресторан «Наверху у Марка». Собор Благодати на вершине Ноб-Хилл заслоняли высокие здания, зато был хорошо виден модернистский цилиндр собора Святой Марии, возвышавшегося на другом холме, который недавно получил название Соборного. Только тут ему в голову пришла очевидная вроде бы мысль: нужно найти собственный семиэтажный дом. Он видел Корона-Хайтс из своего окна. Следовательно, с вершины холма он сможет это окно разглядеть. Искать его нужно в узкой щели между двумя высотными зданиями, напомнил он себе, и солнце уже должно бить в эту щель, так что освещения хватит.

Как ни странно, дело оказалось очень сложным. Отсюда, с высоты, крыши невысоких домов сливались, практически в буквальном смысле, в море, где нет ни примет, ни перспективы, так что было очень трудно проследить полосы улиц – как на шахматной доске, если смотришь на нее с угла. Это занятие так захватило его, что он напрочь забыл обо всем вокруг. Если б девочки сейчас вернулись и уставились на него, он бы просто не заметил их. Тем не менее, эта дурацкая проблемка оказалась настолько трудной, что он несколько раз был близок к тому, чтобы сдаться.

В самом деле, городские крыши представляли собой целый темный чуждый мир, о котором не подозревали мириады обитающих внизу, мир, без сомнения, со своими жителями, собственными призраками и «параментальными сущностями».

Но он принял вызов и с помощью пары знакомых водонапорных баков, которые, как он знал, стояли на крышах рядом с его домом, и вывески «ОТЕЛЬ БЕДФОРД», намалеванной большими черными буквами высоко на боковой стене соседнего здания, наконец опознал и свое обиталище.

Он целиком и полностью справился со своей задачей.

Да (Бог свидетель!), щель оказалась на месте, и в ней обнаружилось его собственное окно – второе сверху, совсем крохотное, но отчетливо различимое благодаря удачно падающему солнечному свету. И разглядел Франц его как раз вовремя – по стене надвигалась тень, которая вот-вот должна была его закрыть.

В следующий миг руки Франца затряслись, да так, что он выронил бинокль. Хорошо, что ремешок был накинут на шею, иначе линзы разбились бы о камень.

Бледно-коричневый абрис человеческой фигуры высунулся из его окна и помахал, причем ему.

У Франца в голове почему-то всплыло несколько строчек из бессмысленной народной песенки, начинающейся словами:

Таффи был валлиец,
Таффи вором был,
Он пришел ко мне домой
И мясо утащил.

Но вспомнилось не начало, а последний куплет:

Я поперся к Таффи
И дома не нашел —
А он ко мне домой пришел
И утащил мосол.

«Ну-ка, бога ради, не горячись! – приказал он себе и, схватив болтающийся на ремешке бинокль, снова поднял его к глазам. – И не пыхти так: ты не бегал».

Ему опять потребовалось некоторое время, чтобы отыскать щель и свой дом (будь оно неладно, это темное море крыш!), но когда удалось, в его окне снова появилась фигура. Бледно-коричневая, как старые кости. «Вот теперь не свихнуться бы! Это ведь могут быть шторы!» – сказал он себе. Просто их ветерком вытащило из окна, которое он, уходя, не закрыл. Среди высоких зданий ветер сплошь и рядом вел себя самым причудливым образом. Пусть дома у него висели зеленые занавески, но их подкладка была как раз такого невзрачного оттенка. И фигура теперь не махала ему рукой (это была всего лишь шутка пляшущего в руках бинокля), а скорее задумчиво смотрела на него, как бы говоря: «Вы решили посетить мой дом, мистер Вестен, поэтому я решил воспользоваться этой возможностью, чтобы спокойно посмотреть на ваш». «Брось! – одернул он себя. – Писательское воображение сейчас нужно нам меньше всего».

Он опустил бинокль, чтобы дать сердцебиению успокоиться, и пошевелил затекшими пальцами. Внезапно его охватил гнев. В своих фантазиях он упустил из виду тот простой факт, что кто-то мог ошиваться в его комнате. Но кто? У Доротеи Луке, конечно, был универсальный ключ, но она никогда не проявляла неуместного любопытства, как и ее брат Фернандо, мрачноватый парень, который занимался уборкой и тому подобным, почти не говорил по-английски, но замечательно играл в шахматы. Неделю назад Франц отдал Гуну дубликат своего ключа – нужно было уйти из дома, а в это время могли доставить посылку, – и так и не забрал его назад. Это означало, что сейчас в его квартире мог быть либо Гун, либо Сол. Или, если уж на то пошло, это могла быть Кэл: она иногда ходила по дому в большом старом выцветшем купальном халате…

И все же – нет, подозревать кого-то из них просто смешно. Но как насчет слов Сола, которые он подслушал на лестнице? Доротея Луке беспокоилась из-за «э-воришки». Это имело больше смысла. «Смирись, – сказал он себе. – Пока ты слонялся здесь, удовлетворяя смутное эстетическое любопытство, какой-то подлый вор, вероятно, под действием сильнодействующих наркотиков, пробрался в твою квартиру и обчищает ее».

Уже чуть ли не в ярости он снова вскинул бинокль и сразу нашел нужное место, но, увы, опоздал. Пока он успокаивал нервы и строил дикие догадки, солнце продвинулось по небу, щель заполнилась тенью, так что теперь он не мог разглядеть ни своего окна, ни фигуры за ним.

Его гнев угас. Он понял, что злость была в основном реакцией на легкий шок, вызванный тем, что он видел или думал, что видел… Нет, он точно что-то видел, но кто знает, что именно?

Франц встал на своем каменном сиденье (двигался он довольно медленно, потому что отсидел ноги и спину заколодило от долгой неподвижности) и снова осторожно вышел на ветреную вершину. Ему стало тоскливо – и неудивительно, ибо на западе, из-за телебашни, и уже частично закрывая ее, распростерлись полосы тумана; повсюду протянулись тени. Корона-Хайтс утратил волшебство, окутывавшее холм совсем недавно. Франц просто хотел уйти отсюда как можно скорее и вернуться домой, чтобы проверить свою комнату. Поэтому, быстро взглянув на карту, он направился прямо вниз по дальней стороне холма, как утренние туристы. Он и впрямь сильно задержался.

7

ПРОТИВОПОЛОЖНАЯ СТОРОНА холма, обращенная к парку Буэна-Виста, оказалась круче, чем выглядела сверху. Францу несколько раз пришлось сдерживать порыв прибавить шагу и, напротив, заставлять себя идти осторожнее. Уже на середине склона вокруг него закружились, рыча, две большие собаки; не сенбернары, а черные доберманы, при виде которых на память сразу приходит СС. Ну а хозяин, отставший от своих псов внизу, не очень-то спешил отозвать их. Франц чуть ли не бегом пересек зеленую лужайку у подножия холма и выскочил в калитку, проделанную в высоком сетчатом заборе.

Он подумал было позвонить миссис Луке (или даже Кэл) и попросить взглянуть, что делается у него в квартире, но решил не делать этого, чтобы не подвергать их возможной опасности (и не раздражать Кэл, которая наверняка все еще старательно репетирует); что касается Гуна или Сола, все равно их сейчас нет дома.

Кроме того, он так и не пришел к заключению, кого же ему подозревать, да и в любом случае лучше было бы во всем этом разобраться самостоятельно.

Вскоре (но, по его мнению, недостаточно скоро) он уже поспешно шагал по Буэна-Виста-драйв-ист. Совсем рядом возвышался парк, который вплотную огибала дорога, – еще один холм, но, в отличие от соседнего, покрытый лесом, темно-зеленый и полный теней. В нынешнем настроении Франц воспринимал это место как угодно, только не «хорошим видом»[8]; скорее, оно представлялось идеальным местом для делишек подлых убийц и распространителей героина. Солнце уже совсем скрылось, и вдоль дороги за ним тянулись обтрепанные рукава тумана. Он рассчитывал прибавить шагу, выйдя на Дюбус-авеню, но и там тротуары были слишком крутыми (такими же крутыми, как и на любом из гораздо более чем семи холмов Сан-Франциско), и ему снова пришлось стиснуть зубы, внимательно смотреть под ноги и не торопиться. Район казался не менее безопасным, чем и Бивер-стрит, но из-за резкого похолодания на улице было мало людей, и он опять убрал бинокль в карман.

Там, где туннель выходит из-под парка Буэна-Виста («Холмы Фриско вдоль и поперек изрыты туннелями», – подумал Франц), он сел на трамвай маршрута «Н-Джудах» и поехал по Маркет-стрит в сторону муниципального центра. На 19-Полк-стрит в трамвай ломанулась целая толпа народу. Рядом с Францем оказался какой-то неуклюжий покачивающийся бледный тип, который, похоже, был всего лишь пустоглазым работягой-строителем, недавно ломавшим какое-то здание и даже не отряхнувшим с одежды густую пыль.

Франц сошел на Гири-стрит. В вестибюле дома 811 ему встретился один лишь Фернандо, трудившийся с пылесосом, унылый вой которого как нельзя лучше подходил под унылую серость, сгущавшуюся на улице. Он остановился бы поболтать, но этот коренастый и угрюмый, словно перуанский идол, коротышка говорил по-английски намного хуже, чем его сестра, да к тому же был почти глухим. Они чопорно раскланялись, обменявшись подобающими репликами:

– Сеньор Луке…

– Миста Хестон. – Фернандо лишь так удавалось произносить его фамилию Вестен.

Скрипучий лифт поднял его на шестой этаж. У него мелькнула мысль зайти сначала к Кэл или к парням, но он решил, что не делать этого будет делом принципа (или храбрости). В холле было темно (небо уже густо затянуло облаками, и сквозь стеклянную крышу почти не поступало света), и окно вентиляционной шахты и дверь стенного шкафа без ручки рядом с его дверью казались совсем черными пятнами. Подойдя вплотную к двери, он ощутил, как отчаянно колотится сердце. Испытывая явный страх и понимая одновременно, что это глупость, Франц сунул ключ в замок, стиснув левой рукой бинокль как импровизированное оружие, резко распахнул дверь и быстрым движением щелкнул выключателем.

Освещенная двухсотваттной лампой комната была пуста, и все в ней находилось на прежних местах. Пестрая Любовница Ученого, лежавшая на своем месте у стены, как будто шутливо подмигнула ему. И все же он не чувствовал себя в безопасности, пока, стесняясь самого себя, не заглянул в ванную, кладовку и даже в высоченный платяной шкаф.

Затем он выключил верхний свет и подошел к открытому окну. Подкладка зеленых штор действительно выгорела на солнце, но если их и выносило днем наружу, то позднее переменившийся ветер аккуратно вернул на место. Зубчатый горб Корона-Хайтс смутно различался сквозь поднимавшийся все выше туман. Телебашню уже совсем заволокло. Франц опустил глаза и увидел, что подоконник, узкий письменный стол перед окном и ковер под ногами были усеяны клочками коричневатой бумаги, живо напомнившими о шредере, который утром показывал ему Гун. Он припомнил, что накануне пролистывал старые журналы и вырывал из них страницы, которые хотел сохранить. А вот выбросил ли он обрывки тогда же? Не помнит, но, вероятно, да; во всяком случае, разодранные журналы нигде не валяются, в комнате лишь аккуратная стопка еще не просмотренных. Что ж, вор, укравший всего лишь кучку старой макулатуры, вряд ли мог представлять собой серьезную опасность. Его, скорее, следует считать старьевщиком, этаким услужливым стервятником.

Напряжение, владевшее им несколько последних часов, наконец-то отпустило. Франц осознал, что его замучила жажда. Достав из холодильника начатую бутылку имбирного эля, он опустошил ее в несколько глотков. Потом сварил себе кофе на плите, мимоходом поправил свободную половину постели и включил стоявшую в изголовье настольную лампу с абажуром. Взяв кофе, книжку и тетрадку, которые показывал Кэл, он устроился поудобнее и принялся читать да размышлять.

Заметив, что за окном начало темнеть, налил еще одну чашку кофе и отправился с ней к Кэл. Дверь у нее оказалась нараспашку. Кэл сидела спиной ко входу, плечи у нее ритмично поднимались и опускались в такт яростным, но точным метаниям рук по клавиатуре; уши были закрыты большими наушниками с мягкой оторочкой. Франц что-то слышал, но не мог понять, были ли это отзвуки музыки или почти неуловимое пощелкивание электронных клавиш.

Сол и Гун шепотом переговаривались, сидя на диване. Рядом с Гуном стояла зеленая бутыль. Припомнив подслушанную утром перепалку, Франц попытался разглядеть признаки напряженности, но приятели вроде бы пребывали в согласии. Возможно, утром он услышал в их словах то, чего там вовсе и не было.

Сол Розенцвейг – тощий, с темными волосами до плеч и заметными синяками под глазами – коротко ухмыльнулся ему.

– Привет. Кальвина попросила составить ей компанию, пока она репетирует, однако, сдается мне, вместо нас вполне сгодилась бы пара манекенов. Но Кальвина в глубине души романтичная пуританка. Ей, может быть, и неосознанно, хотелось ввергнуть нас в бездну разочарования.

Кэл сняла наушники и встала. Не говоря ни слова, не взглянув на присутствующих и даже не дав понять, что замечает их, она взяла какую-то одежду и скрылась в ванной, где почти сразу же зашумел душ.

Гун улыбнулся Францу.

– Привет. Садись и присоединяйся к посвященным тишины. Как идет писательская жизнь?

Некоторое время они болтали о всяких пустяках. Сол тщательно сворачивал длинную тонкую самокрутку. От нее потянул приятный смолистый дым, но и Франц и Гун, улыбнувшись, отказались присоединиться. Гун взял свою зеленую бутылку и приложился к ней длинным глотком.

Кэл появилась неожиданно скоро. На ней было темно-коричневое платье, и выглядела она совсем свежо. Налив себе в высокий тонкий стакан апельсинового соку из холодильника, она тоже села.

– Сол, – негромко сказала она, – ты отлично знаешь, что мое полное имя не Кальвина, а Кальпурния. Она была у римлян кем-то вроде Кассандры, только не так знаменита; предупреждала Цезаря об опасности, угрожавшей ему в Мартовские иды. Может быть, я и пуританка, но назвали меня не в честь Кальвина. Мои родители действительно были пресвитерианцами, оба, но отец довольно скоро перешел в унитарианство, а умер и вовсе последователем этической культуры. Он молился Эмерсону и клялся именем Роберта Ингерсолла. Ну а мать, вроде как шутки ради, объявила себя бахаисткой. К тому же у меня нет пары манекенов, не то я действительно могла бы поставить их здесь. Нет, спасибо, никакой «травы». До завтрашнего вечера я должна хранить мозги в полной ясности. Гун, спасибо, что повеселил меня. Присутствие слушателей очень помогает, даже если я в это время напрочь некоммуникабельна. Эль пахнет чудесно, но, увы, придется отказаться – по той же причине, что и от травки. Франц, ты какой-то сам не свой. Что-то случилось на Корона-Хайтс?

Обрадованный тем, что она не только думала о нем, но и сразу же обратила внимание на его состояние, Франц выложил историю своего похода. Его задело при этом, что в рассказе все приключение выглядело довольно-таки тривиальным и совсем не страшным, а, как ни парадоксально, даже забавным – поистине, двуединое проклятие и благословение писателя.

– Получилось, что ты пошел разглядывать это привидение, или что там еще, и обнаружил, что оно перекинуло рубильник и показывает тебе нос из твоего собственного окна в двух милях от того места, где ты находился. «Таффи пришел ко мне домой…» Ну, прелесть же, правда? – радостно подытожил Гун.

– Твоя история о Таффи напомнила мне случай с моим мистером Эдвардсом, – подхватил Сол. – Ему втемяшилось в голову, что напротив больницы сидят в автомобиле двое, его враги, и посылают на него лучи из генератора боли. Я посадил его в машину, и мы объехали все окрестности, чтобы он убедился, что их там нет. Ему сразу полегчало, он стал благодарить, но стоило ему вернуться в палату, как он завопил от боли. Конечно же, он решил, что, пока его не было, враги пробрались в больницу и вмонтировали генератор в стену.

– Ах, Сол, – сказала Кэл не без язвительности, – мы все же не твои пациенты – по крайней мере, пока. Франц, а не могут ли быть тут замешаны эти две невинные на вид маленькие девочки? Ты сказал, что они бегали и танцевали, как твой бледно-коричневый тип. Я уверена, что психической энергии, если она вообще существует, у маленьких девочек очень много.

– Я бы сказал, что у тебя хорошее творческое воображение. Мне такое даже в голову не пришло, – ответил Франц, остро сознавая, что начинается профанация всего приключения и он не в состоянии ничего с этим поделать. – Сол, возможно, я как-то связал эти две вещи, по крайней мере частично, но если и да, что в этом такого? Кроме того, фигура практически не поддавалась описанию, ты же помнишь, и не делала ничего объективно зловещего.

– Послушайте, – снова заговорил Сол, – я, вообще-то, никаких параллелей не проводил. Это вы с Кэл так решили. А мне просто вспомнился еще один странный случай.

Гун громко хохотнул:

– Сол вовсе не считает, что мы сумасшедшие. Так, тронутые слегка.

В дверь постучали. Ее открыли, не дожидаясь ответа, и в комнату вошла Доротея Луке. Первым делом она принюхалась и посмотрела на Сола. Она очень походила на брата, хоть и была значительно стройнее, – тот же чеканный инкский профиль, те же иссиня-черные волосы. В руке у нее была бандероль с книгами для Франца.

– Я подумать, что вы быть здесь внизу, а потом услышать ваш голос, – объяснила она. – Вы нашли э-страшные вещи, о которых можно написать эти… Как вы говорить?.. – Она сложила руки биноклем, поднесла их к глазам и с вопросительным видом огляделась, когда все засмеялись.

Кэл налила ей вина в стакан, а Франц поспешил вкратце объяснить, что случилось. К его удивлению, Доротея отнеслась к рассказу о фигуре в окне очень серьезно.

– Но вы уверены, что вас не э-почистить? – встревоженно осведомилась она. – Я думать, что у нас на втором этаже жить э-воришка.

– Портативный телевизор и магнитофон на месте, – ответил Франц. – Вор обязательно унес бы их.

– А мосол ты проверил? – ввернул Сол. – Таффи не спер его?

– А фрамугу вы закрыть и запереть дверь на два оборот? – продолжала допытываться Доротея, для большей ясности выразительно покрутив рукой со сложенными щепотью пальцами. – Сейчас она закрыт на два оборот?

– Я всегда закрываю на два оборота, – заверил ее Франц. – Вообще-то, я долго думал, что только в детективных книжках воры отжимают язычок замка пластиковой карточкой, но однажды обнаружил, что на моей двери это можно сделать даже фотографией. А вот фрамугу не закрывал. Я всегда держу ее открытой, чтобы квартира проветривалась.

– И фрамугу тоже всегда закрывать, когда уходить, – наставительно произнесла Доротея. – Вы все закрывать, слышать? Вы лучше верить, что худой мочь пролезть во фрамугу. Ну, я рада, что вас не почистить. Gracias[9], – добавила она, кивнув Кэл, и отхлебнула вина.

Кэл улыбнулась и повернулась к Солу и Гуну:

– Почему бы в современном городе не быть своим собственным привидениям, как некогда в замках, на кладбищах и в особняках аристократов?

– У меня есть такая миссис Уиллис, – снова включился в разговор Сол. – Так она считает, что против нее замышляют недоброе небоскребы. По ночам, дескать, они еще сильнее тощают и ползают по улицам, пытаясь разыскать ее.

– Я однажды слышал, как молния свистела над городом, – сказал Гун. – Дело было в Чикаго, чуть ли не в Лупе[10], а я в это время находился в университете, в Саут-Сайде, совсем рядом с тем местом, где был первый атомный котел. На севере полыхнуло, а потом, через семь секунд, раздался вовсе не гром, а тоненький не то визг, не то стон. Мне тогда пришло в голову, что все эстакадные дороги вошли в звуковой резонанс с радиокомпонентом этой молнии.

– С какой стати такая масса железа будет?.. – с неожиданной горячностью заявила Кэл, но, не закончив вопрос, обратилась к Францу: – Расскажи им об этой книге.

Он повторил то, что утром рассказал ей о «Мегаполисомантии», не упустив и части сопутствующей информации.

Гун тут же вмешался:

– И он, значит, утверждает, что наши современные города – это все равно что египетские пирамиды? Красиво сказано. Вы только представьте себе, что, когда мы все вымрем от загрязнения (ядерного, химического, под завалами неразлагающегося пластика), захлебнемся красными волнами умерших микроорганизмов (этой омерзительной кульминацией нашей климактерической культуры), на космическом корабле из другой солнечной системы прилетит археологическая экспедиция и начнет исследовать нас, как наши чертовы египтологи исследуют пирамиды! Они запустят самодвижущиеся роботы-зонды, которые станут обшаривать наши совершенно пустые города, а те все еще будут слишком радиоактивны для всего живого, столь же мертвы и смертоносны, как наши отравленные моря. Что они смогут сказать о Всемирном торговом центре в Нью-Йорке и Эмпайр-стейт-билдинг? Или Сирс-билдинг в Чикаго? Или даже о местной пирамиде Трансамерика? Или о корпусе для сборки космических кораблей в Канаверале, который настолько велик, что внутри можно летать на легких самолетах? Вероятно, они решат, что все это построено для религиозных и оккультных целей, как Стоунхендж. Им даже в голову не придет, что там жили и работали люди. Несомненно, наши города превратятся в самые жуткие руины, какие только могут быть. Знаешь, Франц, этот де Кастри был прав – города чересчур захламлены. Это тяжело, тяжело…

– Миссис Уиллис говорит, – снова вмешался Сол, – что небоскребы делаются очень тяжелыми, когда они, прошу прощения, трахают ее по ночам.

Глаза Доротеи Луке широко раскрылись, а потом она неудержимо захихикала и проговорила, погрозив пальцем:

– Это же просто неприлично.

Сол вперил взгляд в пространство и с видом безумного поэта продолжил:

– Вы только представьте себе, как эти громадные тощие фигуры пробираются бочком по улицам, вздыбив каменные фаллосы-контрфорсы.

Миссис Луке снова рассмеялась. Гун подлил ей вина, а себе открыл вторую бутылку эля.

8

– ФРАНЦ, – сказала Кэл, – я весь день, уголком разума, не занятым Бранденбургским концертом, нет-нет да и подумаю о «Родосе шестьсот семь», из-за которого ты поселился тут. Это какое-то определенное место? И если да, то где оно находится?

– Родос шестьсот семь? Это еще что такое? – заинтересовался Сол.

Францу пришлось рассказать о дневнике в тетради рисовой бумаги, о любителе фиолетовых чернил, превратившихся от времени в бледно-лиловые, о человеке, который мог быть Кларком Эштоном Смитом, и о его возможных беседах с де Кастри. В завершение он сказал:

– Шестьсот семь не может быть номером дома, как, скажем, «Гири восемьсот одиннадцать»: во Фриско нет улицы с названиями Родос или Родс, я проверил. Самая похожая по написанию улица – Род-Айленд, но она далеко в Потреро, а из записей прямо следует, что дом шестьсот семь находился здесь, в центре города, в нескольких минутах ходьбы от Юнион-сквер. И составитель дневника как-то упомянул, что смотрит в окно на Корона-Хайтс и гору Сатро (конечно, никакой телебашни тогда не было)…

– Черт возьми, в тысяча девятьсот двадцать восьмом году не было ни Оклендского моста, ни Золотых Ворот, – вставил Гун.

– …и на Твин-Пикс, – продолжал Франц. – А в другом месте написал, что Тибо постоянно называл Твин-Пикс Грудями Клеопатры.

– Интересно, могут ли быть груди у небоскребов? – спросил Сол. – Надо будет задать вопрос миссис Уиллис.

Доротея в очередной раз закатила глаза, прикоснулась к своей груди, пробормотала «О нет!» и снова расхохоталась.

– Может быть, «Родс» было названием какого-нибудь здания или отеля? – предположила Кэл. – Что-нибудь вроде Родс-билдинг.

– Разве что название изменилось с тысяча девятьсот двадцать восьмого года, – ответил Франц. – Сейчас, насколько мне известно, в городе нет ничего подобного. А кого-нибудь из вас имя Родс, в связи с Сан-Франциско, наводит на какие-либо размышления?

Все промолчали.

– Интересно, а у нашей несчастной обители имелось когда-нибудь собственное имя? – задумчиво произнес Гун.

– Знаешь, мне тоже хотелось бы это знать, – отозвалась Кэл.

Доротея покачала головой:

– Это просто Гири, восемьсот одиннадцать. Когда-то здесь быть отель, вы знать, с ночным портье и горничными. Но я не знать.

– Домус анонимус, – сказал Сол, не поднимая глаз от косячка, который сворачивал.

– А теперь мы закрыть фрамугу, – сказала Доротея и тут же сама осуществила свое предложение. – Ладно уж, дымовой свой трава. Только… Как это сказать?.. Не говорить никто.

Остальные дружно закивали.

Вскоре все сошлись на том, что проголодались и вместе отправятся обедать к «Немецкому повару», за угол, потому что сегодня там подают зауэрбратен. Доротею уговорили пойти с ними. По пути она захватила с собой дочку Бониту и молчаливого Фернандо, который обрадовался приглашению.

Франц и Кэл двигались в хвосте компании.

– Но ведь ты воспринимаешь Таффи серьезнее, чем хочешь показать, не так ли? – спросила она.

Он был вынужден согласиться, хотя насчет некоторых из сегодняшних событий испытывал странную неуверенность – вечерний туман, в котором он обычно не видел ничего дурного, окутывал его разум, словно призрак старого алкоголика. Высоко в небе висел перекошенный диск растущей луны, соперничавший с уличными фонарями.

– Знаешь, глядя на эту штуку в моем окне, я старался как можно туже обуздать фантазию, чтобы не допустить всяких… Э-э… Сверхъестественных объяснений. Я даже предположил, что это могла быть ты в своем старом халате.

– Ну… Это была не я, однако вполне могла бы быть, – спокойно ответила она, – ведь ключ твой у меня есть. Гун отдал его мне в тот день, когда тебе привезли большую посылку, а Доротея куда-то ушла. Я отдам его тебе после обеда.

– Можешь не торопиться.

– Интересно было бы выяснить, что это за Родс, шестьсот семь, – сказала она. – Думаю, что Родос и всю Грецию можно смело отбросить. А вот как назывался дом, в котором мы живем, если он вообще как-нибудь назывался…

– Попытаюсь как-нибудь. Кэл, а что, твой отец действительно клялся именем Роберта Ингерсолла?

– Правда-правда. «Клянусь Робертом…» – и так далее. А также Уильямом Джемсом и еще Феликсом Адлером, выдумавшим этическую культуру. Его единоверцам (по большому счету, безбожникам) это казалось странным, но ему нравилось звучание жреческих речевых оборотов. Он и науку воспринимал как священное действо.

В ресторанчике, где их знали и относились к ним с симпатией, Гун и Сол, под одобрительным взглядом розовощекой официантки, блондинки Роз, тут же сдвинули вместе два соседних столика. Покончив с расстановкой стульев, Сол уселся между Доротеей и ее дочерью, а Гун – по другую руку от Бониты. Девочка была так же черноволоса, как и мать, но уже на полголовы превосходила ее ростом и имела вполне англосаксонскую внешность – худощавая, с удлиненным североевропейским лицом, – и в ее речи типичной американской школьницы не улавливалось никаких признаков испанского. Франц вспомнил, что Доротея вроде бы разведена и отец Бониты, имени которого никто никогда не слышал, был хоть и смуглым, но не испанцем, а ирландцем. И все же девочка, при своем приятно стройном обличье в свитере и слаксах, была несколько неуклюжа и совершенно не походила на ту призрачную торопливо двигавшуюся фигуру, которая этим утром ненадолго встревожила его и пробудила неприятное воспоминание.

Он сел рядом с Гуном, Кэл – рядом с ним, а Фернандо – возле своей сестры. Роз стала принимать заказы.

Гун переключился с эля на темное пиво. Сол заказал бутылку красного вина для себя и обоих Луке. Жаркое было великолепным, картофельные оладьи с яблочным соусом – превыше всяких похвал. Немецкий повар (вообще-то, венгр) Бела, с вечно потным от кухонного жара лицом, превзошел самого себя.

– С тобой на Корона-Хайтс действительно произошло что-то очень странное, – сказал Гун Францу во время паузы в разговоре. – Ты, похоже, оказался на пороге того, что можно назвать сверхъестественным.

Сол, конечно же, услышал эти слова и встрял:

– Ого! Ты же материалист, ученый! И говоришь о сверхъестественном…

– Сол, уймись, – ответил, усмехнувшись, Гун. – Да, я изучаю материю, но что это такое? Невидимые частицы, волны и силовые поля. Совершенно ничего такого, что можно было бы пощупать. Так что не учи бабушку варить яйца.

– Ты совершенно прав, – ухмыльнулся Сол и демонстративно срезал верхушку с поданного ему яйца. – Реальности не существует, есть только личное непосредственное ощущение. Все остальное выводится из него. Даже личность – это умозаключение.

– Я думаю, что единственная реальность это число… И музыка, приходящая к тому же самому. И то, и другое реально и обладает истинной силой, – сказала Кэл.

– Мои компьютеры согласны с тобой, согласны целиком и полностью, – ответил Гун. – Числа – это все, что они знают. Музыка… Что ж, они способны научиться музыке.

– Очень рад, что вы все рассуждаете в одном примерно ключе. Вы же знаете, что сверхъестественные ужасы – это мой хлеб, и даже с маслом, и эта дребедень «Подполье»…

– Нет! – возмутилась Бонита.

– …и более серьезные вещи, но случается, мне говорят, что никаких сверхъестественных ужасов теперь и вовсе не бывает, что наука уже разгадала (или скоро разгадает) все тайны, что религия – лишь другое название для социального обеспечения и что современные люди уже достаточно образованны и просвещенны, для того чтобы не бояться духов, даже понарошку.

– Не смеши меня, – отозвался Гун. – Науки лишь расширяют область непознанного. И, если бог все же есть, его зовут Тайна.

– Посылайте этих отважных эрудированных скептиков к моему мистеру Эдвардсу, или миссис Уиллис, или хотя бы к их собственным потаенным страхам, которые существуют, как бы кто этого ни отрицал. Или ко мне; лично я расскажу им о Незримой медсестре, которая наводит страх на острое отделение в клинике Святого Луки. А еще было… – он вдруг замялся, покосился на Кэл и закончил: – Впрочем, это слишком длинная история для застольного разговора.

Бониту его слова явно разочаровали. А ее мать воскликнула:

– Но ведь странные вещи бывать! В Лиме. И в этот город тоже. Brujas… Как это по-вашему?.. Ведьмы! – Она радостно поежилась.

Ее брат просветлел лицом, уловив нить разговора, и поднял ладонь, дав понять, что желает вставить одно из своих редких замечаний.

– Hay hechiceria[11], – горячо заявил он, всем своим видом указывая, что ему очень хочется быть понятым. – Hechiceria ocultado en murallas. – Он слегка пригнулся к столу, глядя при этом вверх. – Murallas muy altas.

Все дружно закивали, как будто поняли его речь.

– Что такое «hechi»? – понизив голос, спросил Франц у Кэл.

– По-моему, это значит «колдовство». «Колдовство прячется в стенах. Очень высоких стенах». – Она зябко передернула плечами.

– Хотелось бы узнать, где именно в стенах, – пробормотал Франц. – Замуровано, как болевой излучатель мистера Эдвардса?

– Меня, знаешь ли, Франц, занимает еще одна мысль, – сказал Гун. – Не ошибся ли ты, когда искал с Короны свое окно? Сам же сказал, что крыши походили на море с берега. И тут сразу приходят на ум трудности, с которыми я сталкивался при определении мест на фотографиях звезд или на спутниковых снимках Земли. С этими проблемами, знаешь ли, сталкивается каждый астроном-любитель, да и профессионал тоже. Ведь любому наблюдателю то и дело попадаются почти неразличимые места.

– Я и сам об этом думал, – сказал Франц. – И обязательно проверю.

Сол откинулся на спинку кресла:

– Послушайте, а ведь это идея! Давайте-ка, не откладывая надолго, устроим пикник на Корона-Хайтс. Гун, мы с тобой возьмем наших дам, им это понравится. Бонни, что скажешь?

– О да! – восторженно откликнулась Бонита.

На этом обсуждение главной темы закончилось.

– Спасибо за вино, – сказала Доротея. – Но все запомнить: запирать дверь на два оборот и закрывать фрамугу, когда уходить.

– Если никто мне не помешает, я просплю двенадцать часов подряд, – объявила Кэл. – Франц, ключ я тебе отдам как-нибудь в другой раз.

Сол взглянул на нее.

Франц улыбнулся и спросил Фернандо, как тот смотрит на то, чтобы сыграть в шахматы вечером. Перуанец с улыбкой согласился.

Когда они расплачивались, Бела Славик, как всегда обливавшийся по́том, возник из кухни, чтобы выдать сдачу, а Роза крутилась вокруг и придерживала дверь перед выходившими.

Когда они собрались в кучку на тротуаре около ресторана, Сол обратился к Францу и Кэл:

– Давайте-ка заглянем ко мне, Гун, и ты, Франц, тоже, перед тем как сядешь за шахматы. Мне хотелось бы все же рассказать эту историю.

Франц кивнул, а Кэл сказала:

– Нет, это без меня. Я немедленно отправляюсь спать.

Сол понимающе кивнул.

– Вы будете рассказывать о Незримой медсестре, – обвиняющим тоном сказала Бонита. – Я тоже хочу послушать.

– Уже пора в кровать, – одернула ее мать, впрочем, не очень настойчиво и энергично. – Ты сама видеть: Кэл идти спать.

– А мне-то что? – огрызнулась Бонита, придвинулась к Солу, полностью игнорируя всякие «личные пространства», и заныла: – Ну, пожалуйста, пожалуйста!

Сол вдруг крепко прижал ее к себе и с громким фырканьем дунул в шею. Девочка громко и радостно взвизгнула. Франц почти непроизвольно взглянул на Гуна и увидел, что тот поморщился было, но мгновенно овладел собой и лишь стиснул зубы. Доротея улыбнулась почти так же радостно, как дочь, словно это ей фыркнули в шею. Фернандо чуть заметно нахмурился и приосанился почти по-военному.

Но тут Сол отодвинул девочку от себя и деловито сказал:

– Видишь ли, Бонни, я хочу рассказать Францу другую историю – очень скучную и вряд ли интересную кому-нибудь, кроме писателя. И она вовсе не о Незримой медсестре. Я упомянул о ней лишь потому, что к слову пришлось.

– Я вам не верю, – заявила Бонита, глядя ему прямо в глаза.

– Что ж, ты права, – резко сказал он, выпустил девочку и отступил на шаг. – Это действительно история о Незримой медсестре, терроризировавшей отделение принудительного лечения в больнице Святого Луки, и причина, по которой я не стал рассказывать ее за столом, не в том, что она слишком длинная (она как раз довольно короткая), а в том, что она слишком страшная. Но ты сама напросилась, да и все эти добрые люди тоже. Раз так, придвигайтесь поближе.

«Вот сейчас, стоя на темной улице, при свете кривобокой луны, падающем на сверкающие глаза, желтоватое лицо и длинные темные волосы, заплетенные в косички на эльфийский манер, он очень похож на цыгана», – подумал Франц.

– Ее звали Уортли, – начал Сол, понизив голос. – Ольга Уортли, дипломированная медицинская сестра. Это не настоящее ее имя (делом, как-никак, занялась полиция, и до сих пор ее ищет), но похоже на настоящее. Итак, Ольга Уортли возглавляла вечернюю смену (с четырех до полуночи) в «строгом» отделении больницы Святого Луки. И никаких ужасов там не водилось. Откровенно говоря, ее смена была самой тихой и, можно сказать, идиллической из всех, потому что она никогда не жалела снотворного и не сталкивалась с такими неприятностями, как бродящие по ночам пациенты, а вот дневной смене порой трудно было разбудить их к ланчу, не говоря уже о завтраке.

– Угощения больным на ночь она всегда раздавала сама, не доверяя своей помощнице, имевшей, к слову, точно такой же диплом. И еще, она предпочитала делать этакие лекарственные коктейли и всегда составляла их, если предписание врача позволяло хоть чуть-чуть отойти от точной дозы или конкретного средства. Она считала, что два лекарства всегда надежнее, чем одно, – либриум с торазином (она души не чаяла в туинале, потому что туда входят два барбитурата: красный секонал и синий арнитал), хлоралгидрат с фенобарбиталом, паральдегид с желтым нембуталом. Ее приближение всегда можно было заметить издалека, потому что шествие нашей феи волшебных снов, нашей темной богини сна, всегда предварялось парализующим смрадом паральдегида (хотя бы одного пациента ей обязательно удавалось держать на паральдегиде). Это такой суперароматный суперспирт, который щекочет верхнюю часть носовых пазух и пахнет бог знает чем – супербанановым маслом; некоторые медсестры называют его попросту бензином, дают его разбавленным фруктовым соком и обязательно в стеклянной мензурке, потому что пластиковая от этой жижи растворяется, а молекулы разлетаются во все стороны быстрее света!

«Ну, Сол полностью завладел аудиторией», – отметил про себя Франц. Доротея слушала с тем же жадным вниманием, что и дочь, Кэл и Гун старательно изображали скептические ухмылки, даже Фернандо проникся общим настроением и улыбался в ответ на каждое длинное название лекарственного препарата. На мгновение тротуар перед входом в «Немецкий повар» сделался подобием цыганского табора, озаренного луной в ночи, не хватало лишь пляшущих языков костра.

– Каждый вечер, через два часа после ужина, Ольга обходила отделение и раздавала снотворное. Иногда поднос с лекарствами несла ее помощница, случалось, кто-нибудь из санитаров, но бывало, что она управлялась и сама.

«Ну, миссис Бинкс, пора баиньки, – говорила она. – Вот ваш билетик в страну сладких снов. Ах, какая хорошая девочка. А теперь еще вот эту желтенькую. Добрый вечер, мисс Чизли, я приготовила для вас путешествие на Гавайи: голубенькая – это глубокое синее море, а красная – живописный закат. А теперь запить водичкой, горькой, как темная соленая волна. Ну-ка, мистер Финелли, высуньте язык – я дам вам кое-что такое, что сделает вас еще умнее. Кто бы мог подумать, мистер Вонг, что в такую крошечную капсулу времени, желатиновый космический корабль, летящий к звездам, помещается целых девять, а то и десять часов здорового крепкого сна. Вы учуяли наше приближение, не так ли, мистер Ауэрбах? Сегодня мы угостим вас виноградным соком!» – и так далее и тому подобное.

И вот так Ольга Уортли, повелительница забытья, королева сновидений, держала свое отделение в счастливом состоянии, – продолжал Сол, – и получала много похвал, ведь всем нравится, когда в тяжелом отделении тихо, – до тех пор, покуда однажды вечером она не перестаралась немного и у всех пациентов до единого не случился передоз с летальным исходом (это значит, Бонни, что все они померли), причем на лицах у них были умильные счастливые улыбки. А Ольга Уортли исчезла, и никто с тех пор ее не видел.

Дело удалось каким-то образом замять (я подозреваю, что несчастье свалили на эпидемию скоротечного гепатита или злокачественной экземы), но Ольгу Уортли ищут до сих пор.

– Вот, собственно, и все, – сказал он, пожав плечами и расслабившись, – если не считать того, – он драматическим жестом поднял палец и продолжил низким жутковатым голосом, – что, говорят, в лунные ночи вроде этой, когда пора спать и младшая медсестра уже готовится отправиться к больным со своим подносом ночных лекарств в аккуратных бумажных стаканчиках, на сестринском посту вдруг ощущается запах паральдегида (хотя в больнице давно уже не используют этот препарат), и сгусток этого запаха перемещается из палаты в палату, от кровати к кровати, не пропуская ни одной. Спутать запах паральдегида нельзя ни с чем, а значит, Незримая медсестра совершает обход!

Они еще немного постояли, поахали, как того требовал жанр, и всей компанией двинулись домой. Бонита, похоже, была вполне довольна.

– Ах, до чего же я напугалась! – игриво заявила ее мать. – Если я проснуться сегодня ночью, буду думать, что медсестра прийти ко мне и принести этот паралич-джин.

– Па-раль-де-гид, – медленно, по слогам, но, всем на удивление, совершенно правильно произнес Фернандо.

9

В КОМНАТЕ СОЛА было тесно – там находилось очень много всякой всячины. На первый взгляд, эти вещи были совершенно разнородными и неупорядоченными (в этом отношении его жилище являло собой полную противоположность комнате Гуна), и любой вошедший недоумевал, пока до него не доходило, что ничего здесь не кажется ненужным или неприкаянно валяющимся, а, напротив, выглядит любимым. Суровые и негламурные фотографии людей, в основном пожилых (все они были пациентами больницы; Сол указал среди них мистера Эдвардса и миссис Уиллис); книги – от «Руководства по клинической медицине» Мерка до Колетт, от каталога выставки «Род человеческий» до Генри Миллера, от Эдгара Райса Берроуза до Уильяма Берроуза и Джорджа Борроу («Цыгане в Испании», «Дикий Уэльс» и «Зинкали»), и репринтная копия «Подсознательного оккультизма» Ностига, что действительно поразило Франца; а также многочисленные вышивки бисером хиппи, американских индейцев и индийцев, аксессуары для курения гашиша, пивная кружка с букетом свежих цветов, оптометрическая таблица, карта Азии и множество картин и рисунков от по-детски примитивных до геометрических и вызывающе абстрактных (в частности – поразительная абстрактная картина акрилом на черном картоне, которая изобиловала извивающимися формами, цветами драгоценных камней и насекомых и, казалось, воспроизводила в миниатюре любимый хозяином беспорядок в комнате).

Сол указал на нее:

– Я нарисовал это под кокаином. Если и есть наркотик, который что-то дает сознанию, а не только отнимает у него (в чем я сомневаюсь), то это кокаин. И если когда-нибудь я снова решу побаловаться дурью, то выберу его.

– Снова? – не скрывая иронии, повторил Гун, кивнув на бумагу и кисет.

– «Травка» – это чепуха, – возразил Сол, – игрушка, социальная смазка, которую смело можно приравнять к табаку, кофе и прочему чаю. Анслингер, убедив Конгресс включить ее (какими бы соображениями он ни руководствовался) в число сильнодействующих наркотиков, не на шутку подорвал развитие американского общества и мобильность его классов.

– Даже так? – с явным скепсисом осведомился Гун.

– Она определенно не в той же лиге, что алкоголь, – поддержал Сола Франц, – а ведь к нему общество в основном относится благосклонно; по крайней мере, та часть общества, что занимается рекламой. «Наше спиртное сделает вас сексуальными, здоровыми и богатыми», – пишут они, расхваливая, например, «Черный бархат». Знаешь, Сол, забавно, что в твоей истории фигурировал паральдегид. Когда меня в последний раз «отлучали» от алкоголя, если воспользоваться этим очень деликатным медицинским выражением, я три ночи подряд принимал понемногу паральдегид. Это было поистине чудесно: такой же эффект, как от алкоголя, когда я его впервые как следует попробовал. Я и не думал, что когда-нибудь еще раз испытаю это ощущение теплого розового сияния.

Сол кивнул:

– Он действует примерно так же, как и алкоголь, но в отличие от него не разносит так быстро химизм обмена веществ в организме. Так что человек, переутомленный обычной выпивкой, хорошо откликается на него. Но, безусловно, он тоже может вызвать привыкание; уверен, что ты это знаешь. А как вы, ребята, насчет кофейку? У меня, правда, только растворимый.

Он быстро поставил чайник и насыпал коричневые кристаллы в разноцветные кружки.

– Думаю, ты не станешь возражать, – предположил Гун, – что алкоголь – это естественный наркотик человечества, и оно тысячелетиями экспериментирует с ним – ищет пути использовать его без особого вреда.

– Да, и этого времени хватило, чтобы алкоголь истребил тех итальянцев, греков, евреев и прочих обитателей Средиземноморья, у кого имелась к нему особая генетическая слабость. Американским индейцам и эскимосам повезло меньше: как раз сейчас они проходят этот процесс. Но у конопли, пейота, мака и грибов тоже длительная история.

– Да, но одни оказывают более психоделическое, искажающее (а не расширяющее, как ты сказал) сознание действие, – возразил Гун, – тогда как алкоголь дает более прямой эффект.

– От алкоголя тоже бывают галлюцинации, – осторожно возразил Франц. – У меня самого случались, хотя, если верить тому, что мне рассказывали, не такие сильные, как от «кислоты». Но, как ни странно, только во время ломки, первые три дня. В чуланах, темных углах, под столами (но не при очень ярком свете) я видел черные, а иногда и красные провода толщиной с телефонный шнур, вибрирующие, хлещущие по сторонам. На ум сразу приходили ноги гигантских пауков и тому подобное. Причем я знал, что это галлюцинации. С ними, слава богу, можно было справиться – их в любой момент можно было разогнать ярким светом.

– Выведение из запоя – дело забавное, а иногда и хлопотное, – заметил Сол, разливая кипяток. – Белая горячка у пьющих начинается именно в это время, а не когда они пьют; уверен, что вы это тоже знаете. Но опасности и страдания отказа от тяжелых наркотиков сильно преувеличены, это часть мифа. Я узнал об этом, еще будучи санитаром на «Скорой» в великие дни Хайт-Эшбери[12], до того, как получил соответствующее образование и стал медбратом. Я бегал там и раздавал торазин хиппи, страдавшим от передозировки (или считавшим, что у них была передозировка).

– Неужели это правда? – спросил Франц, принимая чашку с кофе. – Я много раз слышал, что при отказе от героина ломка бывает просто ужасающая.

– Часть мифа, – заверил Франца Сол, качнув длинноволосой головой, и, вручив чашку Гуну, отхлебнул кофе. – Одного из тех самых мифов, которые Анслингер так успешно распространял в тридцатые годы (тогда все чуваки, хорошо преуспевшие на сухом законе, старались заполучить еще более теплые места в сфере борьбы с наркотиками), когда отправился в Вашингтон, прихватив с собой пару ветеринаров, знавших, как действует допинг на скаковых лошадей, и пачку сенсационных вырезок из мексиканских и центральноамериканских газет об убийствах и изнасилованиях, совершенных батраками, предположительно помешавшимися от марихуаны.

– За эту идею ухватились многие писатели, – вставил Франц. – Герой всего раз затягивается странной сигаретой, и тут же у него начинаются дикие галлюцинации, в основном связанные с сексом и кровопролитием. А что, если ввести в «Странное подполье» сюжет, в котором фигурировало бы Управление по борьбе с наркотиками?.. – задумчиво добавил он, обращаясь не столько к собеседникам, сколько к себе. – Это мысль.

– И мучительная ломка в ходе абстиненции была частью этой мифологической картины, – продолжил Сол, – так что, когда битники, хиппи и им подобные начали принимать наркотики в знак протеста против порядка вещей и родительского диктата, у них и начались те самые ужасные галлюцинации и ломка синдрома отмены, которые были описаны в выдуманных полицейских мифах и убедительно обещаны им. – Он криво усмехнулся. – Знаете, я иногда думаю, что это очень похоже на долгосрочное воздействие военной пропаганды на немцев. Во время Второй мировой войны они действительно совершили все те зверства, в которых их, в основном ложно, обвиняли в Первую мировую войну, и даже превзошли их. Не люблю говорить это вслух, но люди всегда стремятся оправдать худшие ожидания.

– Сходство эпохи хиппи с нацистами СС проявилось в истории Семьи Мэнсона.

– Как бы там ни было, – подытожил Сол, – все это я изучил на практике, когда глубокими ночами метался по Эшбери и ректально вводил торазин увядающим деткам цветов. Делать им нормальные инъекции шприцем я не мог, потому что у меня еще не было сестринского диплома.

– Вот так-то я и познакомился с Солом, – задумчиво сказал Гун.

– Но ректальное введение торазина я применял не к Гуну, – уточнил Сол. – Это было бы слишком романтично. Передозировка случилась у одного из его приятелей, который позвонил ему, а уже Гун позвонил нам. И да, действительно, тогда мы и познакомились.

– Моему приятелю это прекрасно помогло, – вставил Гун.

– А как вы оба познакомились с Кэл? – спросил Франц.

– Когда она поселилась здесь, – ответил Гун.

– На первых порах нам показалось, будто на нас снизошла тишина, – мечтательным тоном сообщил Сол. – Предыдущий обитатель ее квартиры был чересчур шумным даже для этого дома.

– А потом к популяции присоединилась очень тихая, но музыкальная мышка, – сказал Гун. – Довольно скоро мы заметили, что откуда-то доносятся звуки флейты (по крайней мере, так мы решили), но музыка была такая тихая, что мы никак не могли понять, не мерещится ли нам.

– Тогда же, – подхватил Сол, – мы начали замечать привлекательную, неразговорчивую, очень вежливую девушку, которая приходила и уходила в четыре часа, всегда в одиночестве, и всегда очень осторожно открывала и закрывала дверь лифта.

– А однажды вечером мы отправились в Дом ветеранов слушать квартеты Бетховена, – перехватил инициативу Гун, – и увидели ее в зале. Мы тут же представились ей.

– И оказалось, что мы, все трое, хотели познакомиться, – добавил Сол, – а к концу концерта уже были друзьями.

– Ну а в следующий уик-энд мы помогали ей ремонтировать квартиру, – закончил Гун, – и можно было подумать, что мы знакомы уже много лет.

– Может быть, вернее будет сказать, она была с нами знакома, – уточнил Сол. – Мы еще долго и понемногу узнавали подробности ее биографии – о невероятной гиперзащищенности, в которой ее держали, о трудностях в отношениях с матерью…

– О том, как тяжело сказалась на ней смерть отца, – вставил Сол.

– И как решительно она была настроена самостоятельно управлять своей жизнью, – Сол пожал плечами, – и изучать эту самую жизнь. – Он поднял взгляд на Франца. – Мы лишь много позже узнали, насколько она чувствительна под маской холодной уравновешенности и какими еще способностями обладает, помимо музыкальных.

Франц кивнул и посмотрел на Сола.

– Ну что, ты дозрел до того, чтобы рассказать ту историю о ней, к которой никак не решишься приступить?

– А с чего ты взял, что история будет о ней?

– С того, что ты взглянул на нее, там, за столом, и осекся на полуслове, – объяснил Франц, – а потом никак не решался прямо пригласить меня, пока не уверился, что она не придет.

– Вы, писатели, башковитые парни, – отметил Сол. – История, в общем-то, такая… Литературная. Ну а ты и впрямь вроде как писатель – сочинитель сверхъестественных ужасов. После твоего похода на Корона-Хайтс мне тоже захотелось высказаться. Тот же самый мир неведомого, только страна в нем другая.

Франца подмывало ответить: «Я именно этого и ожидал!» – но он сдержался.

10

СОЛ ЗАКУРИЛ сигарету и откинулся к стене. Гун устроился на другом конце кушетки. Франц сидел в кресле лицом к обоим.

– С самого начала знакомства, – начал Сол, – я понял, что Кэл очень интересуется пациентами из моей больницы. Не то чтобы она задавала вопросы, но как-то напрягалась всякий раз, когда я упоминал о них. Они для нее были еще одним элементом огромного внешнего мира, который она начала исследовать, о котором чувствовала себя обязанной узнать как можно больше, чтоб посочувствовать ему или противостоять (у нее это, кажется, неразрывно сочеталось).

В те дни я и сам очень интересовался своими подопечными. Целый год проработал в вечернюю смену и довольно успешно руководил ею пару месяцев, поэтому у меня было много идей насчет того, что и как изменить, и кое-что я менял. Во-первых, я чувствовал, что медсестра, работавшая в отделении до меня, перебирала с успокоительным. – Он ухмыльнулся. – Видите ли, та история, которую я рассказал сегодня вечером для Бонни и Доры, – не совсем выдумка. В общем, я сократил большинству из них дозы настолько, что мог общаться и работать с ними и они не пребывали в коме во время завтрака. Конечно, обстановка в отделении от этого становится живее, и случается, что с пациентами труднее иметь дело, но я был молод, энергичен и справлялся с этим.

Он усмехнулся:

– Я полагаю, что почти каждый новый руководитель начинает именно с этого (сокращает барбитураты), пока не устанет, не вымотается и не придет к выводу, что ради покоя можно и повысить дозу.

Но я-то к тому времени довольно хорошо изучил своих подопечных (или, по крайней мере, думал, что знаю, на какой стадии цикла находится каждый из них), и поэтому мог предвидеть их выходки и держать отделение под контролем. Например, у молодого мистера Слоана была эпилепсия – в форме малых припадков – на фоне глубокой депрессии. Когда он приближался к кульминации цикла расстройства, у него начинались приступы petit mal[13] (кратковременная потеря сознания, «отсутствие присутствия» на протяжении нескольких секунд), и он начинал раскачиваться; приступы повторялись каждые двадцать минут, а потом и того чаще. Знаете, я часто думаю, что эпилепсия очень похожа на попытку мозга устроить себе электрошоковую процедуру. Как бы там ни было, кульминация у моего юного мистера Слоана выражалась в припадке, напоминавшем или имитировавшем grand mal[14], в ходе которого он падал на пол, корчился, издавал громкие звуки, совершал непроизвольные движения и терял контроль над всеми функциями своего тела (так называемая психическая эпилепсия). После этого приступы petit mal прекращались, и ему становилось лучше примерно на неделю. Он как будто очень точно рассчитывал все это и вкладывал в исполнение много творческих усилий (я ведь уже сказал, что у него был художественный талант). Знаете, я часто думаю, что всякое безумие – это форма художественного выражения. Только в этом случае человек не располагает для работы ничем, кроме самого себя, – в его распоряжении нет никаких внешних материалов, которыми можно было бы манипулировать, – поэтому он вкладывает все свое искусство в свое же поведение.

Так вот, как я уже сказал, я заметил, что Кэл очень заинтересовалась моими больными, она даже намекала, что хотела бы их увидеть. Поэтому однажды, выбрав подходящее время, когда все пациенты пребывали в ремиссии, я ночью привел ее туда. Конечно, это было злостным нарушением больничных правил. Ну, и луны в ту ночь тоже не было – новолуние или около него. Лунный свет возбуждает людей, особенно сумасшедших; уж не знаю, каким образом, но это факт.

– Эй, ты никогда прежде этого мне не рассказывал! – вскинулся Гун. – Я имею в виду, о том, что ты водил Кэл в больницу.

– Неужели? – равнодушно отозвался Сол и пожал плечами. – Значит, приехала она примерно через час после ухода дневной смены, выглядела несколько бледной и напуганной, немного возбужденной… И почти сразу все в отделении отбились от рук и посходили с ума. Миссис Уиллис начала стонать и причитать о своих ужасных несчастьях (я рассчитывал, что до этого у нее еще неделя). Это производило поистине душераздирающее впечатление и вывело из себя мисс Крейг, которая прекрасно умела орать. Мистер Шмидт, который примерно вел себя больше месяца, успел, прежде чем мы опомнились, снять штаны и наложить кучу перед дверью мистера Бугатти, которого время от времени начинал считать «врагом» (у нас в отделении ничего подобного не случалось с минувшего года). Тем временем миссис Гутмайер опрокинула поднос с обедом, и ее вырвало. Мистер Стовацки каким-то образом ухитрился разбить тарелку и порезаться. Миссис Харпер разоралась при виде крови, хотя ее было совсем немного. Так что у нас активизировались сразу две крикуньи, пусть и не дотягивавшие до уровня Фэй Рэй[15], но вполне ничего себе.

Естественно, мне пришлось бросить Кэл на произвол судьбы, пока мы разбирались со всем происходившим, хотя, конечно, мне было интересно, что она должна об этом думать. Я корил себя и за то, что вообще пригласил ее сюда, и за свое преувеличенное мнение о собственной способности прогнозировать и предотвращать бедствия.

К тому времени как я более-менее справился с ситуацией, Кэл, в обществе юного мистера Слоана и еще пары-тройки пациентов, переместилась, а может быть, отступила, в холл отделения, обнаружила там пианино и начала тихонечко наигрывать. Вероятно, инструмент звучал очень фальшиво, по крайней мере, для ее слуха.

Она выслушала мой торопливый рассказ о происходившем (вернее будет сказать – извинения за происходившее; что у нас отнюдь не всегда гадят в коридорах и тому подобное), время от времени кивала, но при этом ее пальцы безостановочно бегали по клавишам, как будто она искала наименее расстроенные из них (позже она призналась, что именно этим и занималась). Она уделяла мне подобающее внимание, продолжая при этом музицировать.

Тем временем я понял, что в помещениях отделения, которые я только что покинул, снова нарастает возбуждение, а Гарри (юный Слоан) зашагал кругами по холлу, из чего ясно следовало, что приступ petit mal начнется куда раньше, чем я ожидал. По моим прикидкам, это должно было случиться лишь к следующему вечеру, но он необъяснимым образом ускорил ход своего цикла, и поэтому тяжелого припадка следовало ожидать уже этой ночью, и совсем скоро.

Я начал объяснять Кэл, что должно начаться с минуты на минуту, но она вдруг выпрямилась, скорчила гримаску, как иногда делает, начиная концерт, и заиграла что-то захватывающее из Моцарта (вскоре я узнал арию Керубино из «Свадьбы Фигаро»), но, похоже, в самой диссонирующей из всех тональностей, какие только были доступны этому старому расстроенному инструменту (позднее это тоже подтвердилось).

Она транспонировала музыку в другой тональности, которая была лишь чуть менее диссонансной, чем первая, и так далее и тому подобное. Вы не поверите, но вот так, между делом, словно дурачась, она на этом старом, никуда не годном, кроме как для психов, пианино успела разобраться со всеми клавишами, от самых расстроенных до наиболее близких к истинному звучанию, и вскоре использовала всю клавиатуру, так же переходя от наименее к наиболее гармоничному звучанию, играя моцартовскую арию Керубино, в которой, если перевести на английский, сказано примерно следующее: «Мы, несомненно, чувствуем силу любви – кто дал ей право похищать мое сердце?» И еще что-то насчет того, что «моя печаль смешалась с наслажденьем».

Между тем я чувствовал, как вокруг меня нарастает напряжение, видел, что у юного Гарри, безостановочно шаркавшего по комнате, малые приступы происходят все чаще и чаще, знал, что буквально через минуту у него начнется большой приступ, и подумал, не стоит ли схватить Кэл за руки, остановить ее, словно она какая-то ведьма, творящая с помощью музыки черное колдовство, ведь у одной из пациенток наступило резкое обострение сразу, как только Кэл вошла в отделение, а теперь она творила нечто подобное при помощи Моцарта, и музыка звучала все громче и громче.

Но стоило мне подумать об этом, как она триумфально перешла к наименее диссонирующей из гармоний, звучавшей практически безупречно, и в тот же миг юный Гарри начал, нет, не биться в большом припадке, а притопывать и приплясывать с какой-то устрашающей грацией, точно попадая в такт арии Керубино, а я, не успев осознать, что делаю, вдруг схватил за талию мисс Крейг (рот у нее был открыт, но она уже не визжала) и закружился в паре с нею в вальсе рядом с юным Гарри. И я вдруг почувствовал, как надрыв, владевший отделением, стремительно сошел на нет и растаял, словно дым. Каким-то образом Кэл растопила это напряжение, ослабила и вовсе убрала его, точно так же, как походя справилась с депрессией юного Гарри, обеспечив ему преодоление наихудшего периода в его цикле без погружения в большой приступ. По прошествии времени мне представляется, что это событие было самым близким к магии из всего, что я когда-либо видел; колдовство, конечно, но белое колдовство.

Слова «ослабила и вовсе убрала» сразу пробудили в памяти Франца утреннее рассуждение Кэл насчет того, что музыка «обладает силой высвобождать многое другое и заставлять его летать и кружиться».

– И что же случилось дальше? – спросил Гун.

– Пожалуй, что ничего, – ответил Сол. – Кэл продолжала так же бравурно играть ту самую мелодию на том же наборе клавиш, мы продолжали танцевать, и вроде бы к нам присоединилось еще несколько танцоров, но с каждым повтором она играла чуть-чуть тише, и в конце концов ее музыка звучала еле слышно, будто она играла для мышей, а потом она прекратила игру и беззвучно опустила крышку пианино, мы перестали танцевать и улыбались друг дружке, и на этом все кончилось, не считая того, что теперь все обстояло совсем не так, как было вначале. Она ушла почти сразу же после этого, не оставшись на всю смену, как будто хорошо понимала, что сделала нечто неповторимое. Ну а потом мы с нею ни разу не упоминали об этом случае. Я, помнится, подумал: «Волшебство – дело одноразовое».

– Знаешь ли, мне это нравится, – сказал Гун. – В смысле, идея магии, ну и чудес вроде тех, скажем, что творил Иисус. Искусство (и история, конечно) насыщено некими феноменами, которые невозможно повторить. Ну а наука занимается только феноменами, для повторения доступными.

Франц пробормотал:

– Растопила напряжение… Ослабила и вовсе убрала депрессию… Ноты взлетают, как искры… Знаешь, Гун, все это, не знаю почему, вновь приводит мне на ум тот шредер, который ты показывал мне сегодня утром.

– Шредер? – удивился Сол.

Франц в нескольких словах объяснил, в чем дело.

– Об этом ты мне не рассказывал, – обратился Сол к Гуну.

– Разве? – Гун, улыбнувшись, пожал плечами.

– Несомненно, – сказал Франц почти с сожалением, – представление о том, что музыка полезна для сумасшедших и усмиряет буйные души, восходит к глубокой древности.

– По меньшей мере ко временам Пифагора, – согласно кивнул Гун. – Две с половиной тысячи лет назад.

Сол задумчиво покачал головой:

– То, что сделала Кэл, заходит куда дальше обычного музыкального воздействия.

Тут в дверь резко постучали. Гун открыл. Фернандо просунул голову в комнату, вежливо кивнул, широко улыбнулся Францу и произнес вопросительным тоном:

– Шахматы?

11

ФЕРНАНДО БЫЛ хорошим шахматистом. В Лиме он числился среди сильнейших любителей. Они уже сыграли две напряженные продолжительные партии, что отлично помогло Францу занять утомленные к вечеру мозги, а также осознать, насколько он физически вымотался во время своего восхождения на холм.

Время от времени он мимолетно возвращался мыслями к «белой магии» Кэл (если то, о чем рассказывал Сол, можно было так назвать) и к черной магии (существование которой даже менее вероятно), во владения которой он вторгся на Корона-Хайтс. Еще он жалел, что не обсудил с Солом и Гуном оба случая подробнее, но сомневался, что после его ухода они продолжили прежнюю тему. Как бы там ни было, он увидит их обоих на концерте завтра вечером – когда он уходил, они, вслед, попросили занять для них места, если он придет раньше.

Уходя, после того как закончилась вторая партия, Фернандо указал на доску и спросил:

– Mañana por la noche?[16]

Настолько-то Франц понимал испанский. Он улыбнулся перуанцу и кивнул. Если завтра что-то помешает сыграть в шахматы, он всегда сможет известить своего партнера через Доротею.

Он спал как убитый и не запомнил ни одного сна.

Проснувшись, Франц ощутил себя совершенно отдохнувшим, с ясным и острым разумом – в общем, обладателем всех преимуществ хорошо выспавшегося человека. Вчерашней заторможенности и неуверенности как не бывало. Все вчерашние события он помнил в мельчайших подробностях, но уже без эмоциональных обертонов возбуждения и страха.

Созвездие Ориона, облокотившегося на его окно, говорило, что приближается рассвет. Девять его ярких звезд складывались в угловатые, наклоненные песочные часы, с которыми соперничали меньшие по высоте и более тонкие часики, образованные девятнадцатью мигающими красными огнями телебашни.

Франц поспешно сделал себе маленькую чашечку кофе, воспользовавшись очень горячей водой из-под крана, надел тапочки и халат, взял бинокль и тихонько пошел на крышу. Все его чувства были обострены. Черные окна шахт и черные двери без ручек заброшенных кладовок выделялись так же отчетливо, как двери занятых жильцами комнат, и старые, много раз перекрашенные перила, на которые он опирался, поднимаясь.

В каморке на крыше его фонарик высветил из тьмы лоснящиеся провода, горбатую глыбу электромотора и бесстрастно замершие короткие железные руки многочисленных реле, которые грубо разбудят и заставят с громкими щелчками и жужжанием перескакивать с места на место, как только кто-нибудь внизу нажмет на кнопку. Зеленый карлик и паук.

Снаружи резвился ночной ветер. Ворвавшись в шахту, он приостанавливался, сбрасывая вниз (по инерции) по горсточке мелкий гравий. Франц прикинул: тихий шорох с глухими жестяными обертонами доносился снизу почти через три секунды после каждого порыва. Да, так оно и должно быть: около восьмидесяти футов. Было также приятно думать о том, что он бодрствует и имеет совершенно ясную голову, в то время как большинство еще спит крепким сном.

Он вскинул голову и посмотрел на звезды, усеивающие темный купол ночи, словно крошечные серебряные гвозди. Для Сан-Франциско, где обычны туманы, дымка и смог, приходящий из Окленда и Сан-Хосе, ночь была просто идеальной для того, чтобы разглядывать небо. Горбатая луна зашла. Франц с любовью изучал выдуманное им сверхскопление очень ярких звезд, которому он дал название Щит: шестиугольник, охватывающий небо, вершинами которого являлись Капелла на севере, яркий Поллукс (рядом с ним Кастор, а в последние годы еще и Сатурн), маленькую собачью звезду Процион, Сириус (самый яркий из всех), голубоватый Ригель в Орионе и (снова поворачивая к северу) красно-золотой Альдебаран. Достав бинокль, он задержался взглядом на золотом рое Гиад вокруг Альдебарана и перешел к находящемуся уже снаружи Щита, у самого края, крошечному голубовато-белому ковшику Плеяд.

Вечные, неизменные звезды соответствовали утреннему строю его размышлений и укрепляли его. Он снова посмотрел на склонившийся Орион, затем перевел взгляд на вспыхивающую красным телебашню. Под ним лежал Корона-Хайтс, казавшийся черным горбом среди городских огней.

К нему пришло воспоминание (кристально ясное, как все воспоминания, приходившие в эти дни в первый час после пробуждения) о том, как, впервые увидев ночью телебашню, он вспомнил строчку из рассказа Лавкрафта «Скиталец тьмы», где герой рассматривал другой зловещий холм (Федерал-Хилл в Провиденсе) и видел, как, «придавая ночному пейзажу гротескный вид, вспыхивал красный маяк Индустриального треста». Когда он впервые увидел башню, то подумал, что она хуже, чем гротеск, но теперь (как странно) она оказывала на него почти такое же успокаивающее действие, как звездный Орион.

«Скиталец тьмы!» – произнес он про себя и беззвучно рассмеялся. Вчера он сам пережил наяву часть рассказа, который можно было бы назвать «Соглядатай с вершины». Чудеса, да и только.

Перед тем как вернуться к себе, он наскоро осмотрел темные прямоугольники и узкие пирамиды небоскребов центра города, которые так ужасали старину Тибо; на верхушках высочайших из них горели свои собственные красные огни.

В комнате Франц приготовил еще кофе, на сей раз воспользовавшись плиткой, положил туда сахара и добавил молока из пакетика. Затем он устроился в постели, решив использовать свою утреннюю свежесть мыслей, чтобы разобраться с вопросами, которые накануне остались совсем неясными. Невзрачная книжка Тибо и потертая тетрадка-дневник цвета чайной розы уже превратились в голову пестрой Любовницы Ученого, лежащей рядом с ним у стены. К ним он добавил толстые черные прямоугольники «Изгоя» Лавкрафта и «Собрание рассказов о призраках» Монтегю Родса Джеймса, а также несколько пожелтевших старых экземпляров «Weird Tales» (какие-то пуритане сорвали с них аляповатые обложки), содержащих рассказы Кларка Эштона Смита, переложив на пол, чтобы освободить место, несколько ярких журналов и разноцветных салфеток.

«Ты выцветаешь, дорогая, – бодро обратился он к ней в мыслях, – выбираешь все более скромные цвета. Подбираешь погребальный убор?»

Потом он некоторое время неторопливо и вдумчиво читал «Мегалополисомантию». Видит Бог, этот старикан умел «зажигать» в очень даже научном стиле. Вот хотя бы:

Какой ни возьми конкретный период истории, всегда существовала парочка чудовищных городов (например, Вавилон, Ур-Лхасса, Ниневия, Сиракузы, Рим, Самарканд, Теночтитлан, Пекин), но мы живем в эпоху мегаполисов (или некрополисов), когда такие злокачественные опухоли не просто сделались многочисленными, но угрожают слиться воедино и окутать мир несокрушимым городским веществом. Необходим Черный Пифагор, который уловил бы зловещие лэ наших чудовищных городов и их гнусные визгливые песнопения, подобно тому как Белый Пифагор два с половиной тысячелетия назад выследил мир небесных сфер и их хрустальные симфонии.

Или, подлив своего собственного оккультизма:

Поскольку мы, современные горожане, уже обитаем в гробницах, уже приучены, в некотором роде, к смерти, то возникает возможность бесконечного продления этой жизни-в-смерти. Тем не менее, такое существование, хотя и вполне досягаемо, было бы чрезвычайно болезненным и угнетенным, лишенным жизненной силы или даже мысли, на деле являло бы собой всего лишь параментацию, в которой нашими спутниками оказались бы в основном параментальные существа азоического происхождения, куда более злобные, чем пауки или хорьки.

«И что же может означать эта самая “параментация”? – задумался Франц. – Транс? Опиумные миражи? Мгла, где корчатся фантомы, порожденные сенсорной депривацией? Или что-то решительно другое?»


Или вот еще:

Электромефитическое городское вещество, о котором я говорю, обладает потенциалом для достижения огромных эффектов в отдаленных временах и местах, даже в далеком будущем и на других сферах, но о манипуляциях, необходимых для их производства и контроля, я не собираюсь говорить на этих страницах.

Все эти мудрости можно было оценить изрядно затертым, но энергичным современным междометием «вау».

Франц поднял одну из старых книжек, края страниц которой крошились, чуть не поддался искушению прочитать изумительную фантазию Смита «Город поющего пламени», в которой движутся и сражаются друг с другом огромные мегаполисы, но решительно отложил ее в сторону и взял в руки дневник.

На Смита (не было никакого сомнения, что дневник принадлежал ему) общение с де Кастри (который наверняка был тем самым собеседником) определенно произвело очень сильное впечатление, ощущавшееся даже через пятьдесят лет. Он явно читал «Мегаполисомантию». Францу пришло в голову, что этот экземпляр, скорее всего, принадлежал Смиту. Вот типичная выдержка из дневника:


Родс, 607. Сегодня три часа с разъяренным Тибальтом. Все, что удалось уловить: половину времени бранил своих беглых последователей, другую половину презрительно подкидывал мне обрывки параестественной истины. (Но какие обрывки! Кое-что о значении диагональных улиц!) Этот старый черт видит города и их невидимые болезни, словно новый Пастер, но в области мертво-живого.

Он говорит, что опубликованная книга – детский сад, а вот новое (суть, причины и что делать) он держит только в уме и в Великом шифре, о котором он то и дело упоминает, но так ничего и не говорит прямо. Он иногда называет его (шифр) своим Пятидесятикнижием, – конечно, если я прав и это он и есть. Но почему пятидесяти?

Об этом необходимо написать Говарду, он будет поражен и (да!) преображен: настолько это согласуется с тем декадентским и гнилостным ужасом, который он находит в Нью-Йорке, Бостоне и даже в Провиденсе (не левантийцев и средиземноморцев, а полуразумных параменталов!). Но не уверен, что он это выдержит. Если уж на то пошло, не уверен, долго ли еще я сам смогу это выносить. Но, если я хотя бы намекну старому Тиберию на то, что, поделись он своим знанием о паранормальном с другими родственными душами, он превратился бы в такого же урода, каким был его тезка в свои последние дни на Капри, он вновь примется обличать тех, кто, как он считает, все провалил и предал его в созданном им Герметическом ордене.

А мне пора сматываться – я собрал все, что можно использовать для писательства. Но могу ли я отказаться от высшего экстаза, порождаемого предвкушением того, что и на следующий день мне предстоит воспринять из уст Черного Пифагора какую-то новую сверхъестественную истину? Это как наркотик, от которого я не в силах отрешиться. Кто может отказаться от такой фантазии? Особенно когда фантазия – правда.

“Паранормальное” – это всего лишь слово, но сколько же за ним скрывается! Сверхъестественное – мечта бабушек, священников и писателей ужасов. Но паранормальное!.. И все же, сколько мне по силам? Смогу ли я выдержать полный контакт с параментальной сущностью и не сломаться?

Вернувшись сегодня, я ощутил, что мои чувства меняются, вернее, метаморфозируются. Сан-Франциско был меганекрополем, насыщенным параменталами, чуть улавливаемыми на грани видения и слуха; каждый квартал города представлял собой сюрреалистический кенотаф, в котором достойно было бы упокоить Дали, а я сам, один из живых мертвецов, осознавал все с холодным восторгом. Но теперь я боюсь стен своей комнаты!


Франц, посмеиваясь, взглянул на тусклый простенок за кроватью, под паутинным изображением телебашни на флуоресцентно-красном фоне, и обратился к лежащей между ним и стеной Любовнице Ученого: «Похоже, та история совсем доконала его, не так ли, дорогая?»

Но он тут же вновь принял сосредоточенное выражение. «Говард», упомянутый в записи, не мог быть не кем иным, как Говардом Филлипсом Лавкрафтом, пуританской ипостасью По из Провиденса двадцатого века, исполненным прискорбным, но неоспоримым отвращением к роям иммигрантов, которые, по его ощущениям, угрожали традициям и памятникам его любимой Новой Англии и всего Восточного побережья. (И разве не был Лавкрафт «литературным негром» у человека по имени вроде Кастри? Кастер? Карсвелл?) Они со Смитом были близкими друзьями по переписке. Ну а упоминания о Черном Пифагоре само по себе являлось убедительным доказательством того, что хозяин дневника читал книгу де Кастри. Да еще дразнили воображение эти ссылки на Герметический орден и Великий шифр (или Пятидесятикнижие). Однако Смит (кто же еще?) явно был не только очарован, но и напуган бредом своего раздражительного наставника. Еще более явно это проявилось в его поздней записи.


Просто отвратительные намеки злорадствующий Тиберий делал сегодня насчет исчезновения Бирса и смертей Стерлинга и Джека Лондона. И подразумевал он не только, что они якобы покончили с собой (что я категорически отрицаю, особенно в отношении Стерлинга!), но и что в их смертях были и другие особенности – особенности, которые принято приписывать дьяволу.

Он даже захихикал, говоря: “Можешь не сомневаться, мой дорогой мальчик, что все они пережили очень тяжелое (в параментальном смысле) время, прежде чем их прищучили, или, иными словами, уволокли в персональные серые паранормальные преисподние. Очень огорчительно, но такова неминуемая участь Иуд и тех, кто слишком рьяно суется не в свое дело”, – прибавил он, глядя на меня из-под взъерошенных седых бровей.

Может быть, он гипнотизирует меня?

Почему я все еще торчу здесь, хотя опасности явно перевешивают возможный выигрыш? Ведь этот полубред о методах придания запаха параментальным сущностям – явная опасность.


Франц нахмурился. Он довольно много знал о блестящей литературной группе, собравшейся в Сан-Франциско на рубеже веков, и о том, что жизнь очень уж многих из них оборвалась трагически. В частности, среди них были мрачный романтик Амброз Бирс, пропавший без вести в раздираемой революцией Мексике в 1913 году (чуть позже он скончался от уремии и отравления морфином в Лондоне), а в 1920-х годах погиб от яда поэт-фантаст Стерлинг. Франц напомнил себе, что при первой же возможности нужно будет расспросить обо всем этом Джейми Дональдуса Байерса.

И последняя, оборванная на середине фразы запись дневника была в том же духе:


Сегодня случайно застал Тиберия за записью, которую он делал черными чернилами в бухгалтерской книге вроде тех, что используются для бухгалтерского учета. Его Пятидесятикнижие? Великий шифр? Я успел мельком увидеть сплошную страницу с чем-то вроде астрономических и астрологических символов, но он поспешно захлопнул тетрадь (может ли быть пятьдесят таких тетрадей?) и заявил, что я шпионю за ним. Я пытался отвлечь его, но он отказался разговаривать на другие темы.

Зачем я остаюсь? Этот человек – гений (парагений?), но к тому же и параноик!

Он размахивал передо мной своим гроссбухом и кудахтал: “Что, если ты как-нибудь ночью бесшумно проберешься сюда и украдешь вот это?! Почему бы и нет? В параментальном смысле это будет просто означать, что тебе конец! Но хуже от этого не станет. Или станет?”

Видит Бог, пора…


Франц пролистал несколько следующих девственно-чистых страниц, а затем поднял голову и посмотрел поверх тетради в окно, за которым с кровати ему была видна лишь столь же пустая стена ближней из двух возносившихся к небу башенок. Ему пришло в голову, что все это складывается в жуткую фантазию, закручивающуюся вокруг построек: зловещие теории де Кастри, Смит, рассматривающий Сан-Франциско как… ах да, меганекрополь, ужас Лавкрафта перед сгрудившимися башнями Нью-Йорка, небоскребы центра города, которые он видит со своей крыши, море крыш, которое он сам рассматривал с вершины Корона-Хайтс, и это обветшалое старое здание, где он сейчас находится, с его темными коридорами, раззявленным вестибюлем, странными шахтами и чуланами, черными окнами и тайниками.

12

ФРАНЦ СДЕЛАЛ себе еще кофе (за окном давно уже было совсем светло), взял с полки у стола охапку книг и притащил их в постель. Чтобы освободить для них место, пришлось отправить на пол еще часть красочного развлекательного чтива. «Ты становишься все темнее и интеллектуальнее, моя дорогая, но при этом не стареешь ни на день и остаешься все такой же стройной. Как тебе это удается?» – сделал он шутливый комплимент Любовнице Ученого.

Эти книги являли собой прекрасный образчик того, что он считал своей справочной библиотекой настоящей жути. В основном ее составляли не новые оккультные штучки, созданные, как правило, руками шарлатанов и халтурщиков, пишущих исключительно ради денег, или наивных жертв самообмана, не испорченных даже образованием (муть и пена на вздымающейся волне колдовства, к которому Франц тоже относился скептически), а книги, затрагивавшие сверхъестественное по касательной, но с гораздо более твердой опоры. Он листал их быстро, сосредоточенно, даже с наслаждением, и прихлебывал дымящийся кофе. Были в этой стопке книга профессора Д. М. Ностига «Подсознательный оккультизм» (любопытная, крайне скептическая работа, строго опровергающая все претензии ученых парапсихологов и все же указывающая тут и там на следы необъяснимого), остроумная и глубокая монография Монтегю «Белая лента» (основной тезис которой гласил, что цивилизация задыхается, окутанная, словно мумия, собственными записями, бюрократическими и прочими, и бесконечными рецессивными самонаблюдениями), драгоценные, тусклые оттиски двух редчайших тонких книжонок, которые многие критики сочли фальшивками, а именно «Ames et Fantômes de Douleur» маркиза де Сада и «Knochenmädchen in Pelz mit Peitsche» Захер-Мазоха, дальше «De Profundis» Оскара Уайльда и «Suspiria de Profundis» (с «Тремя Матерями Печали») Томаса де Куинси, старого метафизика и любителя опиума (заурядные, в общем-то, книжки, однако странным образом связанные не только названиями), «Дело Маврициуса» Якоба Вассермана, «Путешествие на край ночи» Селина, несколько номеров журнала Боневица «Гностика», «Символ паука во времени» Маурисио Сантос-Лобоса и монументальный труд «Секс, смерть и сверхъестественный страх» мисс Фрэнсис Д. Леттланд, доктора философии.

Его по-утреннему бодрое сознание долго и весело блуждало в жутком мире чудес, вызванном и подкрепленном этими книгами, книгами де Кастри и дневником, а также четкими воспоминаниями о вчерашних довольно странных переживаниях. И впрямь современные города были величайшими тайнами мира, а небоскребы – их безбожными соборами.

Просматривая стихотворение в прозе «Матери Печали», входящее в «Suspiria», он не впервые задавался вопросом, имеет ли это творение де Куинси какое-либо отношение к христианству. Правда, в именовании старшей сестры Mater Lachrymarum, Матерь Слез, было определенное сходство с Mater Dolorosa, как католики именуют Деву Марию, то же самое относилось и ко второй сестре, Mater Suspiriorum, Матери Вздохов, и даже самой страшной, младшей из сестер, Mater Tenebrarum, Матери Тьмы (де Куинси собирался написать о ней целую книгу «Царство Тьмы», но, по-видимому, так и не написал – а ведь это было бы нечто!). Хотя, нет, их предшественниц следовало искать в античности, потому как они перекликаются с тремя мойрами и с тремя фуриями, и в лабиринтах сознания англичанина, который искусственно расширял его настойкой опия.

Одновременно складывались и намерения Франца относительно того, как провести этот день, который уже обещал стать прекрасным. Во-первых, начать поиски неуловимого «Родс, 607» с изучения истории безымянного здания «Гири, 811», где он сейчас находился. Это была бы отличная проба сил; к тому же этим заинтересовалась Кэл, да и Гун тоже. Потом еще раз сходить на Корона-Хайтс и проверить, действительно ли он видел оттуда свое собственное окно. Где-то во второй половине дня навестить Джейми Дональдуса Байерса, предварительно позвонив по телефону. Ну а вечером, конечно, концерт Кэл.

Тут он очнулся и, моргая, посмотрел вокруг. Несмотря на открытое окно, комната была полна дыма. Сконфуженно посмеиваясь над собой, Франц аккуратно погасил сигарету о край переполненной пепельницы.

Зазвонил телефон. Это Кэл приглашала его спуститься и разделить с нею поздний завтрак. Он побрился, сполоснулся под душем, оделся и вышел.

13

КЭЛ ВСТРЕТИЛА ЕГО в дверях. На ней было зеленое платье, волосы она собрала в длинный хвост и казалась такой милой и юной, что Франц стиснул бы ее в объятиях и поцеловал, если бы не возвышенное, медитативное выражение ее лица, говорящее – «Не тревожить во имя Баха».

– Доброе утро, милый, – сказала она. – Я действительно проспала двенадцать часов, как и грозилась в своей гордыне. Бог милостив. Не возражаешь, если сегодня снова будет яичница? Время уже не для первого, а для второго завтрака. Наливай себе кофе.

– Будешь сегодня еще репетировать? – спросил он, кинув взгляд на электронную клавиатуру.

– Буду, но не здесь. Чуть позже пойду и часа три поиграю на том самом клавесине, на котором будет концерт. Заодно поднастрою инструмент.

Франц попивал кофе со сливками и любовался гармонией движений Кэл, которая с отсутствующим видом разбивала яйца, бездумным балетом с участием белых овоидов и изящных пальцев с приплюснутыми от постоянных прикосновений к клавиатуре кончиками. Он поймал себя на том, что сравнивает ее с Дейзи и, как ни странно, со своей Любовницей Ученого. И Кэл, и Дейзи изящны, весьма интеллектуальны, довольно молчаливы, определенно осенены благословением Белой Богини, мечтательны, но организованны. Дейзи тоже была облагодетельствована Белой Богиней – она была поэтессой, женщиной организованной и хранившей духовное целомудрие… «Для рака мозга». Он поспешно прогнал эту мысль из головы.

Но Кэл, безусловно, характеризуется прилагательным «белый»; она ни в коем случае не Матерь Тьмы, она – Мать Света и пребывает в вечной оппозиции к другой стороне… Ян и инь, Ормузд и Ариман… Да, клянусь Робертом Ингерсоллом!

А выглядела она действительно этакой школьницей, и лицо ее являло собой маску веселой невинности и благонравия. Но он тут же вспомнил, как она начала исполнять концерт. Он сидел близко и немного сбоку, так что видел ее полный профиль. Словно по какому-то быстрому волшебству, ее облик сделался таким, какого Франц никогда раньше не видел, – и на мгновение он подумал, что не хотел бы увидеть еще раз. Ее подбородок втянулся в шею, ноздри раздулись, взгляд стал всевидящим и безжалостным, уголки сжатых в тонкую ниточку губ опустились, как у злобной школьной учительницы. Всем своим видом она как будто говорила: «А теперь, струны и мистер Шопен, слушайте меня: или вы будете вести себя самым лучшим образом, или я вам покажу, так и знайте!» Это был взгляд молодого профессионала.

– Ешь, пока не остыло, – пропела Кэл, ставя перед ним тарелку. – Вот еще тосты. Вроде бы с маслом.

– Как тебе спалось? – спросила она немного погодя.

Он рассказал ей о звездах.

– Я рада, что ты во что-то веруешь, – отозвалась она.

Францу ничего не оставалось, как признаться.

– В определенной степени, так оно и есть. В святого Коперника, конечно, и Исаака Ньютона.

– Отец клялся и их именами, – ответила она. – И даже, помнится, как-то воззвал к Эйнштейну. Я тоже начала так делать, но мать мягко и решительно остановила меня. Она считала, что это неженственно и очень по-хулигански.

Франц улыбнулся. Он решил не обсуждать ни того, что читал сегодня утром, ни вчерашних событий: эти темы казались сейчас неуместными.

Наступившую паузу нарушила Кэл:

– По-моему, Сол вчера был в ударе. Мне нравится, как он флиртует с Доротеей.

– Ему нравится делать вид, будто он шокирует ее, – сказал Франц.

– А ей нравится прикидываться шокированной, – согласилась Кэл. – Я, пожалуй, подарю ей веер на Рождество; просто для того, чтобы самой любоваться, как она будет им пользоваться. Только я не очень-то доверяю его отношению к Боните.

– Ты о нашем Соле? – спросил Франц, которому, в общем-то, и не пришлось разыгрывать изумление. Он сразу же явственно и с неудовольствием припомнил смех, который услышал вчера утром на лестнице, – смех от прикосновений и щекотки.

– Люди порой открываются с неожиданных сторон, – спокойно заметила она. – Сегодня утром ты очень бодр и полон энергии. Чуть ли не надменен, но в то же время внимательно относишься к моему настроению. Ну а в глубине погружен в размышления. Какие у тебя планы на день?

Он рассказал.

– Звучит заманчиво, – сказала Кэл. – Я слышала, что дома у Байерса жутковато. Хотя, может быть, те, кто рассказывал это мне, имели в виду экзотику. И мне очень хотелось бы узнать об этом «Родс, шестьсот семь». Знаешь, вроде как заглянуть через плечо «отважного Кортеса» и увидеть то же самое, что он там видел, «безмолвный с высоты над Дарьеном»[17]. Да и просто узнать историю этого дома – она интересует не только Гуна. Это было бы очень занятно. Что ж, мне пора собираться.

– Мы увидимся до концерта? Может быть, проводить тебя туда? – спросил он, поднимаясь.

– До того, пожалуй, нет, – задумчиво сказала она. – А вот потом – да. – Она улыбнулась. – Очень приятно слышать, что ты тоже придешь. Будь осторожен, Франц.

– И ты будь осторожна, Кэл, – отозвался он.

– В дни концерта я берегу себя, как гусеница, заматывающаяся в непроницаемый кокон. Постой.

Она подошла к нему и запрокинула голову, продолжая улыбаться. Он обнял ее, и они поцеловались. Ее губы были мягкими и прохладными.

14

УЖЕ ЧЕРЕЗ ЧАС симпатичный деловитый серьезный молодой человек в регистратуре мэрии сообщил Францу, что дом 811 по Гири-стрит в документации обозначен как квартал 320, участок 23.

– А узнать что-нибудь об истории участка, – добавил он, – вам, может быть, удастся в аудиторском бюро. Там должны быть осведомлены, потому что занимаются налогами.

Франц пересек вздымающийся на два этажа широкий гулкий коридор с мраморным полом и попал в аудиторское бюро, расположенное по другую сторону от главного входа в мэрию. «Два великих стража и идола гражданского общества, – подумал он, – бумаги и деньги».

Суетливая дама с намечающейся сединой в рыжих волосах дала ему подробные инструкции для дальнейших действий.

– Вам нужно обратиться в Отдел разрешений на строительство – это в новом корпусе мэрии, через дорогу и налево, если смотреть от выхода, – и выяснить, когда было выдано разрешение на застройку интересующего вас участка. Когда вы добудете эти сведения, мы сможем вам помочь. Это будет нетрудно. Вряд ли придется копать очень уж глубоко: весь тот район был разрушен землетрясением в тысяча девятьсот шестом году.

Франц послушно направился, куда велели, думая, что его похождение становится не просто экспедицией во имя фантазии, а балетом на музыку построек. Исследование истории всего лишь одного скромного здания вылилось в нечто, схожее с придворным менуэтом – с его бесчисленными перемещениями, поклонами и расшаркиваниями. Несомненно, назойливые посетители, столкнувшись с такими сложностями, должны были заскучать и сдаться, а вот ему удалось одурачить противника! Тот жизнерадостный настрой, который заприметила у него Кэл, все еще сохранялся в полной силе.

Да, национальный балет построек, больших и малых, небоскребов и лачуг; все они вздымаются над землей, какое-то время бродят по улицам, останавливаются на перекрестках, а потом в конце концов рушатся (когда от землетрясений, когда нет), и все это происходит под музыку собственности, денег и записей в прошитых тетрадях, исполняемую симфоническим оркестром из миллионов бумажных душ клерков и бюрократов, каждый из которых внимательно читает и послушно воспроизводит свой клочок бесконечной партитуры, которая, в свою очередь, когда здания рушатся, идет в пищу шредерам, и шредеры эти выстроились рядами и колоннами, как скрипки в оркестре, только не Страдивари, а Шредмейстеры. Так все это и покрывается сугробами бумажного снега.

В новом корпусе, оказавшемся типичным офисным зданием с низкими потолками, Франц был приятно удивлен: его цинизм несколько пошатнулся, когда дородный молодой китаец, которому он должным образом изложил ритуальную формулу из номера здания и участка, через две минуты вручил ему сложенную в несколько раз старомодную печатную «простыню», заполненную чернилами, которые стали коричневыми от времени, и озаглавленную: «Заявка на получение разрешения на возведение 7-этажного кирпичного здания со стальным каркасом на южной стороне Гири-стрит в 25 футах к западу от Хайд-стрит с ориентировочной стоимостью 74 870,00 долларов США для использования в качестве отеля». Внизу было написано: «Подано 15 июля 1925 года».

Прежде всего он подумал о том, что Кэл и остальные соседи обрадуются, узнав, что здание имеет, по-видимому, стальной каркас – эту тему не раз затрагивали, рассуждая о прошлых и возможных землетрясениях, и так и не пришли к сколько-нибудь удовлетворительному выводу. А затем возникла мысль, что дата делает здание почти удручающе молодым, относя его к эпохе Дэшила Хэммета… И Кларка Эштона Смита. Впрочем, больших мостов тогда еще не строили, а через залив переправлялись на паромах. Пятьдесят лет – почтенный возраст.

Он переписал почти все, что было написано коричневыми чернилами, вернул заявление молодому толстячку, который улыбнулся ему без всякой загадочности, и зашагал обратно в аудиторское бюро, лихо размахивая портфелем. Рыжеволосая дама суетилась где-то в другом месте, а двое древних хромых старцев с сомнением восприняли его информацию, но в конце концов соизволили обратиться к компьютеру, перешучиваясь при этом насчет того, соизволит ли он заработать, и с явным благоговением относясь к собственному юмору.

Один из них поклацал клавишами и прочел вслух с невидимого посетителям экрана:

– Да, разрешение дано девятого сентября тысяча девятьсот двадцать пятого года, и работы начались сразу же. Стройка завершена в и… Июне двадцать шестого года.

– Там было написано, что здание предназначалось для отеля. Нельзя ли узнать, как он назывался? – спросил Франц.

– Ну, это вам придется поискать в адресной книге за тот год. У нас тут нет такой старины. Попробуйте спросить в публичной библиотеке за сквером.

Франц добросовестно пересек обширное серое пространство, подкрашенное тут и там темно-зелеными пятнышками редко посаженных куцых деревьев, между которыми искрились фонтанчики и раскинулись два рябых от ветра прудика. Со всех четырех сторон кичливо громоздились казенные здания, в большинстве своем не желавшие замечать собственной угловатой невзрачности; выделялись лишь оставшаяся позади мэрия с зеленоватым сводом и классическим куполом да главная публичная библиотека, куда он направлялся, осененная именами великих мыслителей и американских писателей, среди которых (одно очко в нашу пользу) присутствовал и По. Ну а за квартал к северу, как бдительный старший брат, вырисовывалось воплощением современности мрачно-суровое, почти полностью стеклянное здание федеральных служб.

Франц, ощущавший себя бодрым, а теперь еще и довольно-таки везучим, прибавил шагу. У него оставалось на сегодня немало дел, а успевшее высоко подняться солнце напоминало, что время идет. В распашных дверях он протиснулся сквозь толпу суровых молодых женщин в очках, детей, затянутых ремнями хиппи и явно недовольных всем окружающим стариков (все типичные читатели), сдал на абонемент две книги и, не спрашивая ни у кого разрешения, поднялся на лифте в пустой коридор третьего этажа. В тихом, довольно элегантном зале Сан-Франциско какая-то несколько манерная дама шепнула ему, что в ее фонде имеются только адресные книги до 1918 года, а более поздние (более распространенные?) находятся в главном справочном зале на втором этаже, там же, где и телефонные справочники.

Ощутив некоторую обескураженность, чувствуя, как понемногу возвращается усталость, Франц спустился в большую знакомую комнату с невероятно высоким потолком. В прошлом веке, и в первые годы этого, библиотеки строили в том же стиле, что и банки и вокзалы, – пышными и гордыми. В углу, отгороженном битком набитыми высокими стеллажами, он нашел нужные ему ряды книг. Рука потянулась к 1926 году, затем переместилась на 1927-й – там отель, если, конечно, он возник сразу, наверняка должен упоминаться. Теперь придется поднапрячься – просмотреть все адреса в разделе и отыскать среди них сам отель. Это будет не так просто, ведь в книге здания могут относиться не только к почтовым адресам, но и к перекресткам. Кроме того, нужно будет проверять не только отели, но и апарт-отели.

Перед тем как сесть за стол, он взглянул на наручные часы. О боже, времени прошло больше, чем он рассчитывал. Если не удастся наверстать упущенное, он попадет на Корона-Хайтс после того, как солнечный свет уйдет из узкой щели, то есть задуманный эксперимент сорвется. А на дом такие книги не выдают.

На раздумья он потратил не более пары секунд. Внимательно, хоть и с непринужденным видом, осмотревшись по сторонам, дабы удостовериться, что никто на него не смотрит, Франц сунул справочник в свой вместительный портфель и вышел из каталожного зала, прихватил по пути пару книг в мягкой обложке с одной из нескольких вращающихся витрин и спокойным уверенным шагом направился вниз по просторной высокой мраморной лестнице с такими широкими ступенями, что на них можно было снимать сцену триумфа для киноэпопеи из жизни Древнего Рима – чувствуя на себе все взгляды, но практически не сознавая этого. Он остановился у кафедры выдачи, зарегистрировал взятые сверху книжки, демонстративно бросил их в портфель и вышел из здания, даже не взглянув на охранника, который (как уже давно заметил Франц) никогда не заглядывал в портфели и сумки, если видел, как вы отмечаете взятые книги у стойки.

Франц редко позволял себе такие вещи, но при нынешних обстоятельствах риск, похоже, стоил свеч.

Перед библиотекой как раз остановился автобус. Он запрыгнул, подумав, не без самодовольства, что теперь может с успехом претендовать на место в числе клептоманов из отделения Сола. Хей-хо! Да здравствуют навязчивые идеи!

15

ВЕРНУВШИСЬ В ДОМ 811, Франц просмотрел почту (ничего такого, что нужно было бы сразу распечатывать), а затем оглядел комнату. Фрамугу над дверью он оставил открытой. Доротея была права – худощавый спортивный человек мог бы пролезть. Он закрыл окошко. Тут же открыл, высунулся в него и проверил, что делается по сторонам, вверху (одно окно такой же, как у него, комнаты, а потом крыша) и внизу (через этаж от него – окно Кэл, еще три ниже, и грязное дно дворика-колодца, усыпанное набравшимся за многие годы хламом). Добраться можно было только если по лестнице. Впрочем, он заметил, что до окна его ванной, при большом желании, можно дотянуться из окна соседней квартиры, и удостоверился, что оно заперто.

Франц снял со стены большой рисунок, где паутинно-тонкими черными штрихами на ярком флуоресцентно-красном фоне была изображена телебашня, и надежно закрепил его канцелярскими кнопками в открытом окне красной стороной наружу. Вот! Теперь он гарантированно распознает свое окно с Корона-Хайтс, когда сюда придет солнце.

Затем он натянул тонкий свитер (день сегодня был несколько прохладнее, чем накануне) и куртку и сунул в карман еще одну пачку сигарет. Не стал задерживаться, чтобы приготовить сэндвич; в конце концов, утром, завтракая с Кэл, он съел два тоста. В последнюю минуту он спохватился и сунул в карманы бинокль, карту и дневник Смита, который может пригодиться во время визита к Байерсу. (Он успел между делом позвонить этому человеку и получил обычное равнодушное, несмотря на внешнюю экспансивность, приглашение зайти в любое время после полудня и остаться, если будет желание, на небольшую вечеринку, которая состоится вечером. Гости приглашались туда в костюмах, но это вовсе не обязательно.)

В качестве завершающего штриха Франц пристроил адресную книгу 1927 года на попку Любовницы Ученого и, быстро погладив ее, легкомысленно произнес вслух:

– Вот, моя дорогая, я сделал тебя соучастницей кражи. Но не тревожься: ты вернешь похищенное.

После чего без дальнейших прощаний, раздумий и оттяжек запер дверь на два оборота ключа и вышел на улицу, к ветру и солнечному свету.

Не увидев на углу автобуса, он быстрым шагом преодолел восемь коротких кварталов до Маркет-стрит. На перекрестке с Эллис-стрит он сознательно уделил несколько секунд рассматриванию (поклонению?) своего любимого дерева в Сан-Франциско – возвышавшейся до шестого этажа сосны в форме подсвечника, стянутой тонкими прочными проволоками, размахивавшей зелеными пальцами над коричневой, с желтой каймой, деревянной стенкой, что отгораживала узенький участок между двумя рослыми зданиями, почему-то до сих пор не замеченный магнатами высотного строительства. Подонки бестолковые!

Еще через квартал Франц сел в догнавший его автобус (так он выиграет минутку-другую). Пересев на Маркет-стрит в трамвай «Н-Джудах», он хотел было присесть, но вздрогнул и поспешно отступил, когда бледный до синевы пьянчуга в бесформенном, грязном, бледно-сером костюме, но без рубашки, появился из ниоткуда и неустойчивыми, быстрыми шагами направился к тому самому месту, на которое нацелился Франц. «Без воли Его ни один волос не… И так далее», – мысленно произнес Франц и поспешно отогнал эту мысль, как утром, во время завтрака у Кэл, отогнал воспоминания о смертельной болезни Дейзи.

Ему так хорошо удалось изгнать из головы все темное, что скрипучий вагон, казалось, плыл по Маркет, а потом по Дюбос-авеню в ярком солнечном свете, как колесница победоносного полководца, удостоенного Триумфа в Риме. (Может быть, следовало обрядиться в алое и держать за плечом раба, который то и дело полушепотом напоминал бы, что и он смертен? Очаровательная фантазия!) Он покинул трамвай возле горловины туннеля и, тяжело запыхавшись, взобрался по круто уходящему вверх заключительному отрезку Дюбос-авеню. Впрочем, сегодня подъем не казался очень уж тяжелым, или, может быть, сам он был посвежее. (К тому же знатоки альпинизма единодушно утверждали, что подниматься всегда легче, чем спускаться, – если дыхалка хорошая!) Район выглядел особенно опрятным и дружелюбным.

Наверху молодая пара (несомненно, влюбленные), взявшись за руки, входила в пестрые тени и зеленые сумерки парка Буэна-Виста. Почему вчера это место показалось ему таким зловещим? Как-нибудь, в другой день, он пойдет по той же дорожке, что и они сейчас, к красивой лесистой вершине парка, а затем неторопливо спустится по другой стороне в праздничный парк Хайт, который так несправедливо принимал за угрозу! Возьмет Кэл и, возможно, всех остальных, и они устроят тот самый пикник, который предлагал Сол.

Но сегодня не до прогулок – у него другие дела. Неотложные, между прочим. Он взглянул на часы и торопливо зашагал вперед, лишь на мгновение приостановившись в начале Парк-Хилл-авеню, чтобы взглянуть на прекрасный вид зубчатого гребня Короны. Вскоре Франц миновал знакомую калитку в высоком проволочном заборе и направился через зеленое поле к коричневым склонам холма, увенчанного каменной короной. Справа от него две маленькие девочки вроде бы устраивали для кукол чаепитие на траве. Да ведь это те самые девочки, которые вчера пробежали ему навстречу. Прямо за ними развалился их сенбернар; рядом с ним сидела молодая женщина в выцветших голубых джинсах, умудрявшаяся одновременно расчесывать свои длинные светлые волосы и гладить пышную ухоженную шерсть собаки.

А левее, рядом с другой молодой парой, лежащей почти вплотную друг к дружке, хоть и не в обнимку, растянулись, зевая, два добермана (те самые, ей-богу!). Франц улыбнулся им, мужчина улыбнулся в ответ и небрежно помахал рукой. Все это являло собой то, что принято обозначать затертым клише «идиллическая сцена». Совсем не то, что вчера. Теперь гипотеза Кэл о темных псионических способностях девочек казалась хоть и изящной, но весьма преувеличенной.

Хотелось задержаться здесь, но время поджимало. «Пора переться к Таффи», – усмехнулся он про себя. По неровному гравийному склону, который оказался не таким уж крутым, Франц вскарабкался, лишь раз остановившись, чтобы перевести дух. Над его плечом возвышалась телебашня, в своих ярких цветах казавшаяся свежей, нарядной и элегантной, как юная шлюха, только-только начавшая осваивать эту деятельность (прости меня, Богиня). Он ощущал себя человеком не от мира сего.

Добравшись до короны, Франц обратил внимание на кое-что, оставшееся незамеченным вчера. Несколько каменных лбов – по крайней мере, с этой стороны – были некогда разукрашены из аэрозольных баллончиков в самые разные цвета, яркие и бледные; бо́льшая часть писанины уже сильно выцвела. Имен и дат там было не так чтобы много, все больше простые фигурки. Кривобокие пяти– и шестиконечные звезды, солнце, топырящее лучи, полумесяцы, треугольники и квадраты. А вот и довольно скромный фаллос и рядом с ним знак, похожий на две скрещенные скобки – йони и лингам. И Франц прежде всего подумал не о чем ином, как о Великом шифре де Кастри! «Да, – заметил он с ухмылкой, – здесь есть с

Fritz Leiber

OUR LADY OF DARKNESS

Copyright © 1977 by Fritz Leiber

© Гришин А., перевод на русский язык, 2022

© Оформление, издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

* * *
* * *

А вот третья сестра, младшая из всех (тише, о ней говорят только шепотом)… Царство ее невелико, и ни одна плоть не может существовать в нем; власть в этом царстве она не делит ни с кем. Голова ее, увенчанная короной, подобна башне, как у Кибелы, и возносится ввысь, куда с трудом проникает взгляд. Она никогда не склоняется. Глаза ее устремлены вверх и могут быть не видны издали, но, будучи тем, что они есть, они не могут быть сокрыты; сквозь тройную траурную вуаль, которую она носит, пронзительный свет обнаженного горя, не упокоевающегося ни утром, ни вечером, ни в полдень, ни в полночь, ни во время прилива, ни в час отлива, легко различим даже с земли. Она не покоряется Богу. И еще, она мать безумия и покровительница самоубийц. Глубоко проникают корни ее могущества, но малочислен народ, которым она правит, поскольку ей открыт доступ лишь к тем, чья внутренняя природа перевернута с ног на голову страшными конвульсиями, к тем, в ком сердце трепещет, а мозг колеблется под ударами внешних невзгод и внутренней бури. Матерь двигается осторожно; быстро ли, медленно ли, но шаг ее всегда исполнен трагической грации. Матерь Вздохов подкрадывается исподтишка, по-воровски. Но ее младшая сестра движется непредсказуемо, скачками, тигриными прыжками. Она не носит ключей; нечасто являя себя людям, она, подобно урагану, вышибает двери, в которые ей позволено войти. Имя ее – Mater Tenebrarum, Матерь Тьмы.

Томас де Куинси.«Левана и Три Матери Печали»Suspiria de Profundis

1

ОДИНОКИЙ крутой холм под названием Корона-Хайтс был черен, как смоль, и совершенно безмолвен, как сердце незнакомца. Он неотрывно смотрел вниз, на северо-восток, в сторону нервных, ярких огней центра Сан-Франциско, словно огромный ночной хищник, терпеливо ищущий добычу на своей территории.

Растущая луна, которой оставалось лишь немного пополнеть, чтобы превратиться в правильный диск, уже зашла, и звезды на вершине черного небосвода сохраняли бриллиантово-четкую яркость. На западе низко стелились волны тумана. На востоке же, за деловым центром города и тоже укрытой туманом бухтой, вдоль вершин невысоких холмов за Беркли, Оклендом, Аламедой и отстоящей еще дальше горой Дьявола (Маунт-Дьябло), тянулась узкая призрачно светящаяся лента, предвещавшая близкую зарю.

Потускневшие к исходу ночи огни улиц и домов Сан-Франциско боязливо, будто и впрямь имели дело с опасным зверем, со всех сторон окружали Корона-Хайтс. А вот на самом холме не было ни единого огонька. Снизу было бы почти невозможно различить его зазубренный хребет и причудливые утесы, венчающие вершину (которых избегали даже чайки) и то тут, то там вырастающие из грубых бесплодных склонов, которые лишь изредка ощущали прикосновения тумана, но месяцами не видели дождя.

Однажды, когда алчность наберет еще бо́льшую силу, чем сегодня, а благоговение перед первозданной природой еще больше ослабнет, холм, возможно, снесут бульдозерами, но пока что он вполне был способен порождать панический ужас.

Холм был слишком дик и бесформен для обычного парка, но все же на нем, вопреки здравому смыслу, устроили спортивную зону. Действительно, там имелось несколько теннисных кортов, травянистые лужайки скромных размеров, невысокие здания и неширокая полоса крепких сосен вдоль подножия, вокруг его основания, и над всем этим грубо и презрительно-отчужденно возвышалась обнаженная гора.

И теперь что-то вроде бы зашевелилось в густой тьме. Трудно сказать, что именно. Возможно, одна или несколько городских диких собак, способных сойти за ручных, невзирая на то, что уже не одно поколение их предков вело бездомную жизнь. (Если вы в большом городе видите собаку, занимающуюся своими делами, никому не угрожающую, ни перед кем не заискивающую, ни к кому не пристающую – словом, ведущую себя как добропорядочная горожанка, имеющая работу и не имеющая времени на всякие глупости, – и если у этой собаки нет бирки или ошейника, то можете не сомневаться, что это не хозяин у нее нерадивый: просто она дикая и хорошо приспособленная к своему образу жизни.) Возможно, какое-то более неистовое и скрытное животное, никогда не подчинявшееся власти человека, но жившее рядом с ним почти незамеченным. Возможно, мужчина (или женщина), настолько погрязший в дикости или психозе, что ему (или ей) стал не нужен свет. Или, может быть, просто ветер.

И вот восточная полоса сделалась темно-красной, все небо, с востока на запад, посветлело, звезды померкли, и Корона-Хайтс явил миру свою скореженную, сухую, бледно-коричневую поверхность.

Однако сохранялось впечатление, что холм забеспокоился, выбрав, наконец, свою жертву.

2

ДВА ЧАСА СПУСТЯ Франц Вестен посмотрел в открытое окно на раскрашенную ярко-красным и белым тысячефутовую телебашню, возвышающуюся в лучах утреннего солнца из сугроба снежно-белого тумана, который все еще полностью скрывал находящиеся в трех милях Сатро-Крест и Твин-Пикс, но уже сполз с бледно-коричневого горба Корона-Хайтс. Телебашня (ее можно было бы назвать сан-францисской Эйфелевой башней) была широкоплечей, с тонкой талией, и длинноногой, как красивая и стильная женщина (или полубогиня). В наши дни она служила связующим звеном между Францем и вселенной, точно так же, как человеку надлежит быть связующим звеном между атомами и звездами. Разглядывать ее, восхищаться ею (почти благоговеть перед нею) было его непременным утренним ритуалом приветствия вселенной, его подтверждением того, что их общение продолжается, после чего он готовил кофе и возвращался в постель с планшетом и блокнотом, чтобы приступить к ежедневной работе по написанию рассказов в жанре сверхъестественного ужаса – в частности, его хлеб с маслом, сочинению новеллизаций телепрограммы «Странное подполье», дабы зрительская кодла могла еще и почитать, если желание появится, книжки, наполненные чем-то вроде смеси колдовства, Уотергейта и щенячьей любви, которой ее пичкали с телеэкранов. Где-то с год назад он в этот час сосредоточился бы на своих несчастьях и стал бы беспокоиться о первой за день рюмке (удастся ли выпить ее сейчас или все выпито прошлой ночью?), но это, как говорится, было давно и неправда.

Вдали слабо перекликались друг с дружкой мрачные туманные сирены. Мысли Франца ненадолго метнулись на две мили за спину, туда, где залив Сан-Франциско окутывает еще более мощное одеяло тумана, из которого торчат лишь четыре вершины пилонов первого пролета моста, ведущего в Окленд. Под этой поверхностью, от которой тянуло ледяным холодом, даже если ее не видеть, прятались потоки извергающих вонючий дым нетерпеливых автомобилей, болтливые корабли и слышный рыбакам на маленьких лодках сквозь глубины вод и грязное дно жуткий рев катящихся по трубе поездов БАРТ[1], которые перевозят на работу основную массу пассажиров.

В его комнату проникали танцевавшие в морском воздухе веселые, сладкие ноты менуэта Телемана, звучавшие из магнитофона Кэл двумя этажами ниже. Ведь она поставила эту запись, чтобы порадовать его, сказал себе Франц, хоть он и старше ее на двадцать лет. Он посмотрел на написанный маслом портрет своей покойной жены Дейзи, висевший над кроватью рядом с рисунком телебашни, выполненным паутинными черными линиями на большом прямоугольном флуоресцентном красном картоне, и не почувствовал укола совести. Три года пьяного горя (рекордные по продолжительности поминки!) стерли все это и закончились почти ровно год назад.

Его взгляд опустился от портрета на все еще наполовину неубранную кровать. На нетронутой половине, той, что ближе к стене, лежали длинная, пестрая куча журналов, издания научной фантастики в мягкой обложке, несколько еще не освобожденных от упаковки детективных романов в твердом переплете, парочка ярких салфеток, привезенных домой из ресторанов, с полдюжины блестящих маленьких «Золотых путеводителей» и книжки «Познание через цвет». Все это служило ему развлекательным чтением (тогда как рабочие материалы и справочники были разложены на журнальном столике рядом с кроватью), эти книги были его главными – чуть не единственными – компаньонами на протяжении трех лет, когда он валялся, в дугу пьяный, тупо таращился на телевизор в другом конце комнаты и то и дело принимался листать их, бездумно рассматривая яркие, легкие странички. Лишь месяц назад ему вдруг пришло в голову, что их веселая случайная россыпь складывается в стройную фигуру беззаботной женщины, лежащую рядом с ним поверх одеяла, оттого-то он никогда и не клал их на пол, оттого-то он и довольствовался половиной кровати, оттого-то и сложил из них непроизвольно нечто вроде женской фигуры с длинными-длинными ногами. По аналогии с «голландской женой» – длинными тонкими валиками, которые в тропических странах кладут в изножье кровати, чтобы ноги лежали на них и не так потели, – он назвал получившееся «Любовницей Ученого», что означало тайную для окружающего мира подружку по играм, лихую, но прилежную девушку по вызову, стройную сестричку, не боящуюся развлечения в виде кровосмесительной связи, вечную спутницу его писательского творчества.

Бросив ласковый взгляд на нарисованную маслом умершую жену и с теплым вожделением думая о Кэл, продолжавшей ради него насыщать утренний воздух нотами прекрасной музыки, он негромко, с заговорщической улыбкой, обратился к стройной кубистической фигуре, занимавшей всю внутреннюю часть кровати: «Не волнуйся, дорогая, ты всегда будешь самой дорогой моей девочкой, правда, мы никому ничего об этом не скажем», – и отвернулся к окну.

Именно телевизионная башня, вся такая современная, стоящая вон там, на Сатро-Крест, все еще глубоко погружающая в туман три длинные ноги, снова первой подсекла его на крючке реальности после продолжительного побега в пьяные сны. Поначалу башня с ее большими красно-белыми конечностями на фоне голубого неба (или, как сейчас, торчащими из тумана) казалась ему невероятной кричащей дешевкой, еще более чужеродной, чем небоскребы в этом некогда самом романтичном из городов, непристойным воплощением вопиющего мира продаж и рекламы, олицетворением наихудшего из возможных применений американского флага, вроде полосок барберпола и мясистых толстых казенных звезд перед ним. Но через некоторое время она, вопреки его воле, начала впечатлять его своими мерцающими по ночам красными огнями (Ох, сколько же их! Он насчитал девятнадцать: тринадцать постоянных и шесть мигающих), затем ненавязчиво привлекла его интерес к другим далям городского пейзажа и к настоящим звездам, находящимся так далеко за его пределами, а в удачные ночи и к луне, пока он не стал, несмотря ни на что, снова страстно интересоваться всем сущим. И этот процесс не прервался и продолжался. До тех пор, пока Сол не заявил ему на днях:

– Сомневаюсь, что стоит радостно встречать каждую новую реальность. Можно ведь столкнуться и с чем-то таким, что вовсе не обрадует.

– Хорошо сказано, как и подобает служителю психиатрической больницы, – ответил Гуннар.

А Франц тут же откликнулся:

– А что? Такого полным-полно, куда ни плюнь. Концлагеря. Микробы чумы.

– Я не имел в виду такие крайности, – сказал Сол. – Я, скорее, думал о том, с чем некоторые из моих парней сталкиваются в больнице.

– Но ведь это не реальность, а галлюцинации, проекции, архетипы и так далее, не так ли? – не без удивления заметил Франц. – Если и реальность, то, конечно, внутренняя.

– Иногда я в этом не уверен, – медленно сказал Сол. – Да и кому знать, что к чему, если сумасшедший скажет: «Я только что видел привидение»? Внутренняя это или внешняя реальность? Кто сможет это определить? Вот ты, Гуннар, что скажешь, если один из твоих компьютеров начнет выдавать показания, которых быть не должно?

– Что он перегрелся, – убежденно ответил Гун. – Не забывай, что мои компьютеры – это нормальные люди, с которых можно начать, а не чудаки и психотики вроде твоих ребят.

– А что такое «нормальный»? – возразил Сол.

Франц улыбнулся двум своим приятелям, жившим в соседних квартирах этажом ниже его номера и выше квартиры Кэл. Кэл тоже улыбнулась, хотя и не так широко.

Он снова взглянул в окно, выходившее в узкую шестиэтажную шахту (туда же смотрело и окно Кэл) между этим зданием и следующим, плоская крыша которого находилась примерно на уровне пола его квартиры. Сразу за ней, ограничивая его поле зрения с обеих сторон, торчали белые, как кость, в пятнах, оставленных дождями, задние стены – почти без окон – двух многоэтажек, тянувшиеся далеко вверх.

Между ними оставалась довольно узкая щель, но через нее он мог видеть всю реальность, необходимую для поддержания контакта. А если ему хотелось большего, всегда можно было подняться на два этажа, на крышу, что он часто и делал в эти дни и ночи.

От этого здания, расположенного в нижней части Ноб-Хилл, море крыш опускалось и опускалось, а затем снова поднималось и поднималось, детали уменьшались с расстоянием, и все уходило в полосу тумана, скрывавшую темно-зеленый склон Сатро-Крест и нижнюю часть треножника телевышки. Но на полпути из моря крыш поднялась бледно-коричневая в утреннем солнечном свете фигура, напоминавшая присевшего зверя. На карте она называлась просто Корона-Хайтс. Уже несколько недель она дразнила любопытство Франца. Вот и сейчас он сфокусировал свой маленький семикратный бинокль «Никон» на голых землистых склонах и горбатом хребте, резко выделяющемся на фоне белого тумана. Можно было лишь недоумевать, почему холм не застроили. В больших городах определенно имеются какие-то странные включения. Это похоже на грубый обломок, вздыбившийся после землетрясения 1906 года, сказал он себе, улыбаясь ненаучной фантазии. «Мог ли этот бугор получить название Корона-Хайтс из-за того, что на его вершине беспорядочно громоздятся громадные корявые валуны?» – спросил он себя, легонько повернув рифленое колесико, отчего камни на мгновение резко и четко вырисовались на фоне тумана.

Довольно тонкий бледно-коричневый камень отделился от остальных и помахал ему. Черт возьми, это просто бинокль в руках прыгает от сердцебиения! Никак нельзя увидеть через бинокль четкие ясно различимые изображения. А может быть, это соринка в глаз попала, микроскопическая крошка, дрейфующая в глазной жидкости? Нет, вот, снова! Как он и подумал в первый раз, какой-то высокий человек в длинном плаще или тусклой мантии двигался, словно танцуя. С расстояния двух миль нельзя разглядеть человеческие фигуры во всех подробностях даже при семикратном увеличении – можно получить лишь общее впечатление о движениях и позе. Они казались упрощенными. Тощая фигура на Корона-Хайтс двигалась довольно быстро, может быть, танцевала, высоко размахивая руками, но это и все, что можно было о ней сказать.

Опустив бинокль, Франц широко улыбнулся при мысли о каком-то типе, вроде хиппи, приветствующем утреннее солнце ритуальными скачками на только что появившейся из тумана вершине холма в центре города. И, конечно, с песнопениями того сорта, что приводят в бешенство любого, кому доведется услышать их в непосредственной близости, – противные воющие улюлюканья, похожие на визг сирены, который и сейчас доносится откуда-то издалека. Скорее всего, кто-то из Хейт-Эшбери. Чокнутый или обдолбанный жрец современного бога солнца пляшет вокруг случайно подвернувшегося Стоунхенджа на вершине холма. В первый миг это слегка ошарашило Франца, но затем показалось очень забавным.

Внезапно ворвался ветер. Закрыть окно? Нет, ветерок тут же затих. Просто случайный порыв.

Он положил бинокль на стол рядом с двумя тонкими старыми книжками. Верхняя, в грязно-сером переплете, была открыта на титульном листе, незатейливый шрифт и примитивный макет которого извещали, что она относится к прошлому веку – неряшливая работа дурного типографа, не помышлявшего о художественности. «Мегаполисомантия: новая наука о городах», Тибо де Кастри. Вот забавное совпадение! Он вдруг подумал: может статься, что этот (кто он там, жрец-наркоман в мантии землистого цвета или, кстати, шизанутый рокер!) и есть одно из тех самых «тайных проявлений», предсказанных чокнутым старпером Тибо в книге, написанной не более и не менее как в 1890-х годах. Франц сказал себе, что должен еще немного полистать ее, и другую книгу тоже.

Но не сейчас, резко одернул он себя, оглянувшись на журнальный столик, на котором поверх большого конверта из крафт-бумаги с подписанным адресом его нью-йоркского агента и даже наклеенными марками лежала распечатанная рукопись только что законченной повести «Странное подполье. Выпуск 7: Башни измены». Вернее, практически законченной – не хватало лишь штриха в завершающем описании, а Франц очень хотел доработать и добавить-таки в текст исправленный кусок. По его мнению, читатели должны получать за свои деньги что-то достойное, невзирая на то, что этот цикл представлял собой заурядное явление литературного эскапизма, а для автора был в лучшем случае побочным творческим продуктом.

Но на этот раз, сказал он себе, повесть все же останется без завершающего штриха, а нынешний день будет выходным, ведь у него начало слагаться представление о том, как хотелось бы этот день провести. Почувствовав чуть заметный укол совести при мысли о том, что, хоть и по мелочи, он обманывает читателей, Франц оделся, приготовил себе чашку кофе, чтобы взять ее к Кэл, и зажал под мышкой две тонкие старые книги (он хотел показать их ей), а в карман куртки положил бинокль – на тот случай, если вновь приспичит взглянуть на Корона-Хайтс и его придурковатого скального бога.

3

В ХОЛЛЕ Франц миновал выкрашенную в черный цвет запертую дверь без ручки, за которой находился заброшенный чулан для швабр, тоже запертую и тоже черную дверцу поменьше старого желоба для белья или кухонного лифта (никто не помнил, что именно скрывалось за ними) и большую позолоченную дверь лифта со странным черным окном рядом с ней и спустился по лестнице с красной ковровой дорожкой, которая изгибалась под прямым углом отрезками по шесть, три и шесть ступенек вокруг шахты прямоугольного сечения, спускавшейся от тусклого светового люка двумя этажами выше его квартиры. На следующем, пятом, этаже (тут жили Гун и Сол) он не остановился, лишь окинул взглядом обе их двери, находившиеся по диагонали друг от друга возле лестницы, и спустился на четвертый.

На каждой лестничной площадке он видел еще какие-то странные черные окна, которые невозможно было открыть, и еще несколько черных дверей без ручек в пустых холлах с красными коврами. Удивительно, но в старых зданиях имелись тайные места, которые на самом деле не были никак скрыты – их просто не замечали, как, скажем, пять больших вентиляционных каналов, снабженных окнами, которые некогда закрасили черным, чтобы скрыть ветхость шахт, и заброшенные чуланы для тряпок и ведер, ставшие ненужными, после того как не стало дешевой прислуги, а еще в плинтусах плотно закрытые крышками круглые отверстия пылесосной системы, которая наверняка не включалась несколько десятков лет. Он сомневался, что хоть кто-то из жильцов этого дома когда-либо сознательно видел все это, кроме него самого, только что пробужденного к реальности видом башни и всего остального. Сегодня они заставили его на мгновение вспомнить старые времена, когда это здание, вероятно, было маленькой гостиницей с похожими на обезьянок мальчиками-посыльными и с горничными, которых его воображение рисовало француженками в коротких юбках, с зазывным низким смехом (скорее, неряхами без предрассудков насчет того, чтобы подзаработать случайными связями, поправил рассудок). Он постучал в дверь с номером 407.

Кэл, как это иногда бывало, выглядела серьезной семнадцатилетней школьницей, витающей в грезах, а не на свой настоящий возраст – на десять лет старше. Длинные темные волосы, голубые глаза, спокойная улыбка. Они дважды переспали, но сейчас не стали целоваться – это могло показаться самонадеянным с его стороны, ведь она никак не намекнула, что ей хочется этого, к тому же он сам не очень понимал, насколько далеко хотел бы зайти. Она пригласила его разделить с нею завтрак, который готовила. Ее комната была точно такой же, как у него, но выглядела намного лучше – она идеально все отремонтировала с помощью Гуннара и Сола («У меня так хорошо не получится», – в очередной раз подумал Франц). Зато из ее окна вообще ничего не было видно. У окна стоял пюпитр и электронное пианино, представлявшее собой клавиатуру и черный ящик с динамиком, к которому можно было подключать наушники, чтобы заниматься, не нарушая тишины.

– Я спустился, потому что услышал, как ты крутишь Телемана, – сказал Франц.

– А что, если я решила таким образом приманить тебя? – рассеянно бросила Кэл, продолжая возиться с плитой и тостером. – Знаешь, в музыке есть магия.

– Ты имеешь в виду «Волшебную флейту»? – спросил он. – Твой магнитофон не без успеха играет ее роль.

– Волшебство имеется во всех деревянных духовых инструментах, – заверила она. – Считается, что Моцарт уже в ходе работы изменил сюжет «Волшебной флейты», чтобы он не слишком походил на сюжет оперы его конкурента – «Зачарованный фагот».

Франц рассмеялся и продолжил:

– Музыкальные ноты обладают по крайней мере одной сверхъестественной способностью. Они могут левитировать, летать по воздуху. Конечно, слова тоже это могут, но не так хорошо.

– Откуда ты это взял? – спросила она через плечо.

– Из мультфильмов и комиксов, – ответил он. – Словам, чтобы воспарить, нужны пузыри, а вот ноты просто вылетают из фортепиано или чего-то еще.

– У них есть маленькие черные крылышки, – заявила она, – по крайней мере, у восьмушек и тех, что еще короче. Но это чистая правда. Музыка может летать… Она высвобождается сама и обладает силой высвобождать многое другое, заставлять его летать и кружиться.

Он кивнул.

– Вот если бы ты освободила ноты этого инструмента и позволила им кружиться в воздухе, когда занимаешься на клавесине, – сказал он, глядя на электронный инструмент, – вместо того, чтобы держать их запертыми в наушниках…

– Это не понравится никому, кроме тебя, – уверенно сказала она.

– Есть еще Гун и Сол, – ответил он.

– Их комнаты выходят в другие стороны. Да и тебе самому очень скоро надоели бы гаммы и арпеджио.

– Сомневаюсь, – сказал он. А потом поддразнил: – Но, может быть, у клавесина ноты чересчур дзинькают и не годятся для магии?..

– Отвратительное слово! – возмутилась она. – И все равно ты ошибаешься. Дзинькающие (тьфу!) ноты тоже могут творить чудеса. Вспомни колокольчики Папагено – во «Флейте» ведь не один вид волшебной музыки.

Они ели тосты и яйца, запивали все это соком. Франц сообщил Кэл о своем решении отправить рукопись «Башни измены» как есть, без окончательной доработки.

– В итоге мои читатели так и не узнают, какие звуки издает шредер, уничтожающий документы. Да и какая разница? Я честно посмотрел эту серию по ящику, но когда колдун-сатанист запихнул туда руны, из машинки повалил дым. Глупость, правда же?

– Хорошо, что ты сам об этом сказал, – резко бросила она. – Ты и без того слишком много сил тратишь на переписывание этого дурацкого сериала. – Выражение ее лица вдруг изменилось. – И все же, не знаю… Я ведь воспринимаю тебя как профессионала, не в последнюю очередь благодаря тому, что ты, что бы ни делал, всегда пытаешься выжать все возможное. – Она улыбнулась.

Он почувствовал еще один слабый укол совести, но легко подавил его.

– Знаешь, у меня есть отличная идея, – сказал он, когда она подливала ему кофе. – Пойдем-ка сегодня на Корона-Хайтс. Я думаю, оттуда будет отличный вид на центр города и Залив. Чуть ли не до места можно будет добраться на «муни»[2], да и на холме вряд ли понадобится много карабкаться.

– Ты забыл, что я должна репетировать перед завтрашним концертом и в любом случае не могу рисковать руками, – сказала она с чуть заметным упреком в голосе. И тут же добавила, виновато улыбнувшись: – Но не отказывайся от прогулки из-за меня. Почему бы тебе не пригласить Гуна или Сола? Мне кажется, они сегодня как раз выходные. Гун с удовольствием куда-нибудь вскарабкается. И где этот Корона-Хайтс?

Он объяснил, помня, что она не питает к Фриско того страстного и яркого интереса новообращенного, какой владел им.

– Наверное, это рядом с парком Буэна-Виста, – сказала она. – Ты бы лучше туда не ходил. Совсем недавно там произошло несколько убийств, связанных с наркотиками.

– Туда я и не собираюсь, – сказал он. – И, сдается мне, насчет Хайтс ты слишком уж тревожишься. За последние несколько лет там стало гораздо тише. Кстати, в одной из поистине сказочных лавок старьевщиков я добыл вот эти две книги.

– Ах да, ты же собирался показать их мне, – сказала она.

Франц вручил ей ту, которая была открыта, со словами:

– Я видел много псевдонаучных книг, но эта едва ли не самая захватывающая из всех. Тут попадаются и вполне здравые идеи, но все это перемешано с настоящей чушью. Даты выпуска нет, но я считаю, что ее издали примерно в 1900 году.

– «Мегаполисомантия», – медленно прочитала вслух она. – Что бы это могло быть? Предсказание будущего по городам?..

– По большим городам, – уточнил он, кивнув.

– О да, «мега».

Он продолжал:

– Предсказание будущего, и все такое прочее. А еще, по-видимому, и сотворение магии на основе этого знания. Хотя де Кастри называет это «новой наукой», как будто он второй Галилей. Во всяком случае, этот де Кастри очень обеспокоен «огромным количеством» стали и бумаги, которые накапливаются в больших городах. А также ископаемого топлива (он почему-то особо выделяет керосин) и природного газа. И электричества, представь себе; он тщательно подсчитывает, сколько электричества протекает по стольким-то тысячам миль провода, сколько тонн светильного газа в баках, сколько стали в новых небоскребах, сколько бумаги расходуется для правительственных отчетов и желтой журналистики и так далее.

– Ой-ой-ой… – прокомментировала Кэл. – Интересно, до чего он додумался бы, если бы жил сегодня.

– Самые мрачные его предсказания, без сомнения, оправдались. Он серьезно размышлял о растущей угрозе автомобилей и бензина, но прежде всего – электромобилей, несущих в батареях целые ведра натурального электричества. Он вплотную подошел к нашим современным страхам перед «огромными скоплениями гигантских дымящихся чанов» серной кислоты, необходимой для производства стали. Но что его больше всего беспокоило, так это психологические или духовные (он называет их «параментальными») эффекты накопления всей этой дряни в больших городах, масса нетто ее жидких и твердых составляющих.

– Прямо протохиппи какой-то, – усмехнулась Кэл. – Что это был за человек? Где жил? Чем еще занимался?

– В книге об этом не говорится ровным счетом ничего, – ответил Франц, – и я никогда не находил других упоминаний о нем. В своей книге он довольно часто упоминает Новую Англию, и Восточную Канаду, и Нью-Йорк, но только в общих чертах. Он также несколько раз упомянул Париж (в связи с Эйфелевой башней) и Францию. И Египет.

Кэл кивнула:

– А вторая книга?

– Это весьма интересно, – сказал Франц, вручив ей книжечку. – Прежде всего, это вовсе не обычная книга, а тетрадь со страницами из рисовой бумаги, тонкой, как луковая шелуха, в переплете из плотного жатого шелка цвета, пожалуй, чайной розы; вернее, такой обложка была, пока не выцвела. Писали в ней фиолетовыми чернилами тонкой перьевой авторучкой и заполнили лишь на четверть. Остальные страницы пусты. И, знаешь, когда я купил эти книги, они были перевязаны вместе куском старой бечевки. Судя по всему, так они пролежали не один десяток лет – на обложках отчетливо видны следы веревок.

– Угу, – согласилась Кэл. – С того самого 1900 года? Миленькая тетрадка. Вот бы и мне завести такую же для дневника.

– Тетрадка и впрямь хороша. Но связали их вместе не раньше 1928 года. Пара-тройка записей датирована, и все они, кажется, сделаны на протяжении нескольких недель.

– Он был поэтом? – спросила Кэл. – Даже не читая, видно характерное расположение строчек. И кто же все это писал? Старина де Кастри?

– Нет, определенно не де Кастри, но его автор этих записок безусловно читал. А вот поэтом, пожалуй, он был. Вообще-то, мне кажется, что я угадал, чей это дневник, хотя доказать это будет нелегко, поскольку он ни разу нигде не подписался. Я думаю, что это был Кларк Эштон Смит.

– Я слышала это имя, – сказала Кэл.

– Наверное, от меня, – ответил Франц. – Он тоже сочинял ужастики с уклоном в сверхъестественное. Богатейшая фантазия, роковое стечение судеб и все такое. «Тысяча и одна ночь» в китайском стиле. По духу произведения похожи на «Шуточки смерти» Беддоуса. И как раз здесь, в Сан-Франциско, в 1928 году он и начал писать свои лучшие рассказы. Я сделал ксерокопию этого дневника и дал ее Джейми Дональдусу Байерсу, авторитетному специалисту по Смиту, который живет поблизости, на Бивер-стрит (кстати, совсем рядом с Корона-Хайтс; по карте хорошо видно), и он показал ее де Кампу (который полностью уверен, что это Смит) и Рою Сквайрсу (который так же твердо уверен, что это не Смит). Сам Байерс в полной растерянности. Говорит, что нет никаких сведений о том, что Смит в те годы на сколько-нибудь заметный срок приезжал в Сан-Франциско, и что, хотя почерк похож на руку Смита, он выдает куда больше нервозности, чем замечалось в каких-либо других его рукописях… Но у меня есть основания полагать, что Смит держал свою поездку в тайне и имел серьезный повод для крайнего волнения.

– Вот это да! – воскликнула Кэл. – Ну ты и накрутил тут! Но я понимаю почему. Это же très romantique[3], чего стоит одно только ощущение этого ребристого шелка и рисовой бумаги под пальцами.

– У меня была особая причина, – сказал Франц, сам не зная почему, понизив голос. – Видишь ли, я купил эти книжки четыре года назад, еще до того, как переехал сюда, и много раз читал и перечитывал этот дневник. Человек, любивший писать фиолетовыми чернилами (лично мне кажется, что это был Смит), раз за разом описывает, как «посещал Тиберия на Родосе, 607». На самом деле дневник полностью – или почти полностью – представляет собой отчет о серии таких бесед. Это самое «Родос», или «Родс»[4], и номер 607 засели у меня в памяти, так что, когда я отправился подыскивать жилье подешевле и мне показали здешнюю комнату…

– Конечно же, это номер твоей квартиры, 607, – перебила его Кэл.

Франц кивнул:

– Я понял, что это было предопределено или каким-то таинственным образом предрешено. Как будто я долго искал «Родос 607» и в конце концов нашел его. В те дни у меня было много загадочных пьяных идей, и я не всегда знаю, что делал и где был; например, я напрочь забыл, где находился тот сказочный магазин, где я купил эти книги, и его название, если оно у него было. Вообще-то, я был по большей части пьян в то время… Тот период…

– Совершенно верно, – согласилась Кэл, – но, к счастью, ты не буйствовал. Мы с Солом и Гуном решили позаботиться о тебе и уломали Доротею Луке и Бониту, – добавила она, имея в виду перуанку, управлявшую домом, и ее тринадцатилетнюю дочь. – Но даже тогда тебя никто не принял бы за обыкновенного пьянчугу. Доротея сказала, что ты пишешь «выдумки, чтобы пугать, espectros y fantasmas de los muertos y las muertas», но она считает тебя джентльменом.

Франц рассмеялся.

– «Призраки и духи мертвых мужчин и мертвых дам». Как это по-испански! И все же, держу пари, ты и подумать не могла… – он осекся, не договорив.

– Что я когда-нибудь лягу с тобой в постель? – закончила за него Кэл. – Не будь так категоричен. У меня всегда были эротические фантазии насчет мужчин постарше. Ты лучше скажи мне, как эта история с Родсом-Родосом уложилась в твоем странном тогдашнем мозгу?

– Она так и не уложилась, – признался Франц. – Хотя я все же думаю, что любитель фиолетовых чернил имел в виду какое-то конкретное место, помимо очевидного намека на Тиберия и его изгнание Августом на остров Родос, где будущий римский император изучал ораторское искусство, а также сексуальные извращения и немного колдовства. Кстати, любитель фиолетовых чернил не всегда называл Тиберия. Иногда у него встречается Теобальд, иногда Тибальт, а однажды и вовсе Трасилл, который был личным гадателем и колдуном Тиберия. Зато всегда упоминается этот «Родос 607». И один раз Теудебальдо, один раз – Дитбольд, и трижды Тибо, что и убеждает меня, помимо всего прочего, что Смит почти каждый день навещал де Кастри и писал о нем.

– Франц, – перебила его Кэл, – все это очень увлекательно, но мне репетировать. Исполнять партию клавесина на миниатюрном электронном пианино и без того непросто, а завтра вечером мне играть не что-нибудь, а Пятый Бранденбургский концерт.

– Ну конечно же… Прости, совсем забыл. Я настоящая сексистская свинья мужского пола, и нет мне прощения… – начал Франц, вставая со стула.

– Давай-ка не делай из этого трагедию, – бодро сказала Кэл. – Все было очень интересно, честное слово, но теперь мне надо работать. Забери свою чашку – и, ради бога, эти книги, а то я буду все время заглядывать в них, вместо того чтобы играть… И вовсе ты не сексистская свинья: свинья не ограничилась бы только одним тостом.

– И… Франц, – позвала она, когда он уже хотел открыть дверь. Он повернулся, держа книги под мышкой. – Будь осторожен там, наверху, когда полезешь на Бивер и Буэна-Висту. Позови с собой Гуна или Сола. И помни… – Не договорив, она поцеловала два пальца и коротко махнула ими, серьезно посмотрев ему в глаза.

Он улыбнулся, дважды кивнул и вышел, чувствуя себя счастливым и взволнованным. Но, закрыв за собой дверь, все же решил, что отправится ли он на Корона-Хайтс или нет, а просить приятелей со следующего этажа составить ему компанию не станет: это был вопрос смелости, или по крайней мере независимости. Нет, сегодняшнее приключение будет только его собственным. К черту торпеды! Идем на таран! Полный вперед!

4

ХОЛЛ ЗА ДВЕРЬЮ Кэл был точно таким же, как и на этаже Франца: выкрашенное в черный цвет окно вентиляционной шахты, дверь без ручки в заброшенный чулан для щеток и ведер, тускло-золотистая дверь лифта и, над самым плинтусом, крышечка с защелкой отверстия пылесосной системы – пережиток тех дней, когда в подвале находился единый компрессор уборочной системы, а горничная держала в руках только длинный шланг и щетку. Но, не успев поравняться с первым из таких отверстий, Франц услышал впереди интимное, зазывное хихиканье и сразу вспомнил тот смех, который придумал для воображаемых служанок. Затем мужской голос негромко и быстро, определенно шутливым тоном, произнес несколько слов, которых Франц не смог разобрать. Сол? Похоже, голоса доносились сверху. Потом снова женский (или девичий) смех, теперь громче и резче, как будто от щекотки. И на лестнице послышались легкие шаги.

Добравшись до угла, он лишь мельком успел увидеть внизу, на другой стороне лестничной клетки, стройную фигуру, исчезающую за последним видимым углом: только намек на черные волосы и одежду, тонкие белые запястья и лодыжки – все в быстром движении. Он подошел к колодцу и посмотрел туда, изумившись тому, насколько уходящие вниз этажи были похожи на серию отражений, какие видишь, стоя между двумя зеркалами. Быстрые шаги раздавались все ниже по спирали, но бегущая, судя по всему, держалась вплотную к стене, будто ее прижимало туда центробежной силой, и Франц так больше и не увидел ее.

Пока он пялился сверху в эту длинную узкую трубу, тускло освещенную из верхнего светового люка, и продолжал думать о выглядывавших из черной одежды конечностях и смехе, в его сознании возникло смутное воспоминание, на несколько мгновений полностью овладевшее им. Оно, хоть и осталось неясным, все же сковало его той властью, какую имеет очень неприятный сон или сильное опьянение. Он стоял во весь рост в темном, до клаустрофобии узком и тесном, затхлом помещении. Сквозь ткань брюк он почувствовал, как на его гениталии легла маленькая рука, и услышал негромкий злобный смех. В воспоминании Франц опустил взгляд и увидел укороченный, призрачный овал маленького лица с неразличимыми чертами. Смех повторился, и в нем явно слышалась издевка. Почему-то померещилось, что вокруг извиваются черные щупальца. Франц ощутил тяжесть болезненного волнения, вины и чуть ли не страха.

Впрочем, зыбкое наваждение развеялось, как только он сообразил, что фигура на лестнице – Бонита Луке, в черной пижаме, халате и черных туфлях-мюлях, отороченных перьями, которые достались ей от матушки. Бонита уже выросла из них, но иногда все еще надевала, когда нужно было по утрам носиться по дому, выполняя утренние поручения матери. Он презрительно улыбнулся мысли, что чуть ли не жалеет (на самом-то деле, нет!), что больше не пьянствует и потерял способность пестовать в себе различные извращенные возбуждения.

Он двинулся было вверх по лестнице, но почти сразу остановился, услышав на следующем этаже голоса Гуна и Сола. Ему совершенно не хотелось видеть сейчас никого из них, прежде всего – чтобы не делиться своим утренним настроением и планами ни с кем, кроме Кэл, ну а когда он прислушался к четким словам, побуждения стали даже несколько сложнее.

– И что это было? – спросил Гун.

– Мать послала девочку пройтись по верхним этажам и спросить, не терял ли кто-нибудь из нас кассетный плеер. У Доротеи Луке сложилось впечатление, что клептоманка со второго этажа вдруг «обзавелась» магнитофончиком.

– Необычное слово для миссис Луке, – заметил Гун.

– Думаю, она употребила какое-нибудь простое слово, вроде «э-ворюга». Я сказал девочке, что мой на месте.

– Почему же Бонита не заглянула ко мне? – произнес Гун.

– Прежде всего потому, что я сказал ей, что у тебя его вовсе нет. А в чем дело? Обиделся, что тебя забыли?

– Нет!

Во время этого короткого разговора голос Гуна приобретал все больше ворчливых интонаций, а Сол говорил все холоднее, но в его тоне ощущалась насмешка. Францу доводилось изредка слышать сплетни о том, что в дружбе Гуна и Сола имеется еще и гомосексуальный подтекст, но лишь сейчас он впервые задумался, так ли это. Нет, сейчас ему определенно не хотелось попадаться им на глаза.

– И все же, что случилось? Гун, черт возьми, ты же знаешь, что мы с Бонни всегда возимся в шутку.

Теперь голос Гуна прозвучал почти так же язвительно.

– Сам знаю, что я североевропейский ханжа-пуританин, но хотелось бы знать, как далеко должно зайти отрицание англосаксонских запретов на телесный контакт.

– Ну, думаю, настолько, насколько оба сочтут для себя уместным. – Голос Сола прямо-таки сочился ядом.

Дверь демонстративно хлопнула. Тут же этот звук повторился. Наступила тишина. Франц облегченно перевел дух, тихонько побрел наверх, но стоило ему подняться на пятый этаж, как он оказался почти нос к носу с Гуном, который стоял перед закрытой дверью своей квартиры и испепелял взглядом уже закрытую дверь Сола. На полу рядом с ним стоял упакованный серой материей ящичек по колено высотой, с блестящей хромированной ручкой сверху.

Гуннар Нордгрен, рослый, худощавый пепельный блондин, походил на облагороженного викинга. Он перевел взгляд на Франца и смотрел на него с тем же растущим смущением, которое испытывал сам Франц. Но тут на лицо Гуна вернулось обычное дружелюбие, и он сказал:

– Послушай, очень хорошо, что ты пришел. Пару дней назад ты спрашивал о том, как работает машинка для уничтожения документов. Я как раз притащил такую из офиса.

Одним движением он снял чехол, под которым оказался голубой с серебром параллелепипед. На верхней грани зияла широкая щель и краснела большая кнопка. Нижнюю часть занимала вместительная корзина; Франц, шагнув поближе, увидел, что она на четверть заполнена похожими на грязный снег бумажными многоугольничками не больше квадратного дюйма.

Ощущение неловкости развеялось. Франц поднял голову.

– Я знаю, что тебе надо работать и все такое, но не мог бы ты на минуточку дать мне послушать, как она работает?

– О чем речь? – Гун отворил дверь и пригласил Франца в опрятную скупо меблированную комнату. Вошедшему сразу же бросались в глаза цветные астрономические фотографии и лыжное снаряжение. Гун развернул электрический шнур и воткнул вилку в розетку, бодро объясняя на ходу:

– Это «Шредбаскет» от компании «Дестройзит»[5]. Правда, названия в самую точку, а? И стоит всего около пятисот долларов. Модели помощнее доходят до двух тысяч. Внутри установлены два комплекта ножей. Один, дисковый, режет бумагу на полоски; второй, поперечный, превращает эти полоски в мелкие кусочки. Хочешь верь, хочешь нет, но этот аппарат всего лишь усовершенствованная машинка для изготовления конфетти. И это мне нравится, ведь получается, что человечество прежде думает о развлечениях и лишь потом обращается к серьезным делам (если, конечно, можно назвать вот это серьезным). Сначала играй, виниться будешь потом.

Слова лились из него щедрым потоком с таким явным избытком возбуждения или облегчения, что Франц даже забыл, как успел удивиться. Зачем Гуну понадобилось тащить домой такую машину, что такого ему нужно крошить? Гун между тем продолжал:

– Изобретательные итальянцы… Как там их назвал Шекспир? Хитроумнейшие венецианцы? Так вот, они лидируют в мире по части изобретения машин для еды и развлечений. Мороженицы, экструдеры для пасты, эспрессо-машины, наборы фейерверков, шарманки… И конфетти. Ну, готово.

Франц вынул маленький блокнот и шариковую ручку. Как только палец Гуна неторопливо двинулся к кнопке, Франц подался вперед и насторожился, готовясь услышать какой-нибудь громкий резкий звук.

Но раздалось лишь тихое, чуть хрипловатое жужжание, как будто Время откашлялось, прочищая горло.

Франц с восторгом записал именно эти слова.

Гун сунул в щель листок бумаги для рисования пастелью. На грязно-белый сугроб посыпался бледно-голубой снежок. Звук вроде бы стал чуть заметно гуще.

Франц поблагодарил Гуна, вышел, оставив его сворачивать провод, миновал свой этаж, затем седьмой и поднялся на крышу. Он был доволен. Как раз этот малюсенький факт и оказался той самой крошкой удачи, которой ему не хватало для того, чтобы считать день прекрасно начавшимся.

5

КУБИЧЕСКАЯ НАДСТРОЙКА, в которой находился мотор лифта, сошла бы за каморку колдуна на вершине башни: световой люк, густо затянутый пылью, электродвигатель, похожий на широкоплечего карлика в засаленных зеленых доспехах, старомодные реле в виде восьми черных чугунных рычагов, которые корчились во время работы, как лапы прикованного гигантского паука (роль челюстей паука играли большие медные рубильники, которые громко лязгали, открываясь и закрываясь всякий раз, когда внизу нажимали на кнопку).

Франц вышел на залитую солнечным светом плоскую крышу, окруженную невысоким барьером. Под ногами чуть слышно поскрипывал гравий, вплавившийся в битум. Лицо приятно обвевал прохладный ветерок.

На востоке и севере громоздились, закрывая вид на залив, огромные здания центра города с какими-то тайными помещениями внутри. Какую гримасу скорчил бы старина Тибо при виде пирамиды Трансамерики и фиолетово-коричневого чудовища «Банка Америки»! Даже новых башен отелей «Хилтон» и «Святой Франциск». В голове всплыли слова: «Древние египтяне в своих пирамидах только хоронили людей. Мы в своих живем». Где же он это вычитал? Ну, в «Мегаполисомантии», конечно. Очень кстати! А имеются ли в современных пирамидах тайные знаки, предсказывающие будущее, и склепы для колдовства?

Он прошел мимо прямоугольных отверстий с низкими стенами узких воздуховодов, прикрытых серой жестью, к задней части крыши и посмотрел между ближайшими многоэтажками (скромными по сравнению с теми, что в центре) вверх, на телебашню и Корона-Хайтс. Туман рассеялся, но бледный, неправильной формы горб все еще резко выделялся в лучах утреннего солнца. Франц без особой надежды посмотрел в бинокль, но (ей-богу, да!) там оказался тот сумасшедший, одетый в грязные лохмотья молельщик, или кто-то в этом роде, все еще продолжавший свой ритуал или чем это еще могло быть. Если бы только бинокль не прыгал в руках! Ну вот, парень подбежал к груде камней чуть ниже и, похоже, украдкой выглядывает из-за нее. Франц проследил предполагаемое направление взгляда вниз по склону и почти сразу наткнулся на вероятный объект любопытства чудилы: двоих туристов, бредущих вверх. Благодаря ярким шортам и рубашкам их было легче разглядеть. И, несмотря на пестроту одежд, они почему-то показались Францу все же более респектабельными, нежели тот, что притаился на вершине. Стало интересно, что произойдет, когда они встретятся наверху. Попытается ли иерофант в мантии обратить их в свою веру? Или торжественно повелит убираться? Или остановит их, как Старый Мореход из поэмы Кольриджа, и расскажет жуткую историю, завершающуюся назиданием? Франц перевел бинокль обратно, но парня (а может, это женщина?) больше не было видно. Застенчивый тип, видимо. Франц внимательно осмотрел скалы, пытаясь разглядеть, где тот прячется, и даже наблюдал за неторопливыми туристами, пока те не достигли вершины и не скрылись на другой стороне, надеясь, что они встретятся со странным чудаком, но ничего не произошло.

Как бы там ни было, убирая бинокль в карман, он все же принял окончательное решение. Он отправится на Корона-Хайтс. День слишком хорош для того, чтобы сидеть в четырех стенах.

– «Раз ты не хочешь идти ко мне, я сам приду к тебе», – вслух процитировал он отрывок из жутковатого рассказа о привидениях Монтегю Родса Джеймса, шутливо адресуя это предупреждение и холму, и его загадочному обитателю. Конечно, к Мухаммеду гора подошла сама, но ведь у того был джинн.

6

ЧЕРЕЗ ЧАС Франц поднимался по Бивер-стрит, размеренно дыша, чтобы не запыхаться раньше времени. Он добавил в «Странное подполье. Выпуск 7» абзац, в котором Время откашлялось, прочищая горло, запечатал рукопись в конверт и отправил по почте. Когда он вышел из дома, бинокль висел у него на шее на ремешке, как у какого-нибудь героя приключенческого рассказа, так что Доротея Луке, коротавшая время в вестибюле в обществе пары пожилых жильцов, ожидавших почтальона, весело заметила: «Ты искать э-страшное, чтобы писать э-книжки, да?» – а он ответил на языке, который, как он надеялся, сошел бы за столь же ломаный испанский: «Si, Señora Luque. Espectros y fantasmas»[6]. Но очень скоро, сойдя с трамвайчика «муни» на Маркет-стрит, всего в квартале от того места, где находился сейчас, он снова сунул бинокль в карман вместе с путеводителем, который взял с собой. Район казался довольно милым и всегда считался вполне безопасным, и все же не стоило даже здесь хвастаться своим богатством, а Франц рассудил, что бинокль будет поценнее фотоаппарата. Жаль, что большие города стали – или считается, что стали, – такими опасными местами. Совсем недавно он чуть не упрекнул Кэл за неуместную тревогу из-за грабителей и психов, а сам-то… И все равно он радовался, что пошел один. Настоящее знакомство с местами, которые он перед этим изучал из окна, было, конечно, естественным новым этапом его путешествия в реальность, но очень личным.

Вообще-то, сегодня утром на улицах было относительно мало народу. Бывало, он по несколько минут не видел вообще никого. И, конечно же, он не мог не обыграть наскоро мысль о большом современном городе, который внезапно полностью опустел, словно «Мария Селеста», или о роскошном курортном отеле наподобие того, в котором происходило действие гениального фильма «В прошлом году в Мариенбаде».

Он миновал жилище Джейми Дональдуса Байерса (он был именно Дональдус, а не простецкий Дональд!), деревянный домик в готическом стиле с узким фасадом, выкрашенным ныне в оливковый цвет с золотой отделкой – типичное старо-сан-францисское здание. Наверное, надо будет на обратном пути заглянуть и договориться об обстоятельной встрече.

Отсюда Франц вовсе не видел Корона-Хайтс. Ее закрывали близлежащие строения, и телебашню тоже. Хорошо заметный издали (а Франц прекрасно видел иззубренный гребень с перекрестка Маркет-стрит и Дюбос-авеню), сейчас холм спрятался, словно палевый тигр, почуявший его приближение. Так что ему пришлось вытащить путеводитель и убедиться по карте, что он не сбился с дороги.

После того, как он пересек Кастро-стрит, подъем сделался таким крутым, что пришлось дважды останавливаться и переводить дыхание.

В конце концов дорога его привела в короткий тупиковый переулок, проходивший за каким-то новым многоквартирным домом. На другом конце был припаркован седан, на передних сиденьях находились два человека, и тут же он понял, что видит не головы, а подголовники… Которые очень походили на маленькие темные надгробия!

По другую сторону переулка домов уже не было, а начинались зеленые и коричневые террасы, которые поднимались к изломанному хребту, четко вырисовывавшемуся на фоне голубого неба. Франц понял, что наконец-то добрался до Корона-Хайтс со стороны, примерно противоположной его дому.

Неторопливо выкурив сигарету, он без спешки побрел мимо теннисных кортов и лужаек, поднялся по огороженной извилистой дорожке, тянущейся вверх поперек склона холма, и вышел на еще одну тупиковую улицу, или, скорее, дорогу. На свежем воздухе он чувствовал себя просто великолепно. Оглянувшись назад, он увидел телебашню (которая выглядела огромной и была красивее, чем когда-либо) менее чем в миле от себя, но размер этот почему-то не казался чрезмерным. Буквально в следующий миг Франц понял: дело в том, что теперь башня была точно такой, какой представала через бинокль из его комнаты.

По пути к тупику он миновал длинное одноэтажное кирпичное здание, как будто собранное из кусков разных домиков, скромно именовавшееся «Музеем для юношества Жозефины Рэндалл». На просторной площадке перед домом стоял грузовик с корявой надписью «Уличный астроном». Франц вспомнил рассказ Бониты, дочери Доротеи Луке, о том, что в этот музей дети могут приносить домашних ручных белок, змей и пятнистых японских крыс (что, и летучих мышей тоже?), если по какой-то причине не могут больше держать их дома, и сообразил, что видел его низкую крышу из окна.

Из тупика короткая тропинка вела к подножию незастроенной части холма, а с другой стороны открывался вид на южную половину Сан-Франциско, лежащий за нею залив и оба моста, перекинутые через него.

Решительно не поддаваясь желанию рассмотреть все в подробностях, он принялся взбираться на гребень по утоптанной тропке, усыпанной щебенкой. Вскоре дорога сделалась довольно утомительной. Камешки скользили под ногами, ступать приходилось осторожно, и он не раз останавливался, чтобы перевести дух.

Уже почти добравшись до того места, где увидел в бинокль туристов, Франц вдруг поймал себя на какой-то детской настороженности. Он уже почти жалел, что не взял с собой Гуна и Сола, или, хотя бы, что на пути не попадаются другие гуляющие с претензией на солидность и респектабельность, невзирая даже на возможную пестроту, с какой они будут одеты, и развязное шумное поведение (в данный момент он даже не возражал бы против блеяния транзисторного приемника). Теперь он останавливался не столько для того, чтобы отдышаться, сколько для того, чтобы очень внимательно осмотреть каждую каменную глыбу, прежде чем обойти ее, ведь кто знает, какое лицо или вовсе не лицо он может увидеть, если слишком доверчиво сунется за какую-нибудь из них?

И впрямь, настоящее детство, укорил он себя. Ведь сам же рвался встретиться с тем типом, что был на вершине, и узнать, что это за чудик. Судя по простой одежде, робости и любви к уединению, небось какая-нибудь нежная душа. Хотя, скорее всего, он уже ушел.

Как бы там ни было, Франц продолжал обшаривать взглядом все вокруг, пока поднимался по уже не столь крутому склону к самой вершине.

Выход горных пород, венчавший гребень (пресловутая корона?), был обширнее и выше остальных. Помедлив немного (чтобы решить, как лучше забраться туда, сказал он себе), Франц поднялся по трем уступам, на каждый из которых пришлось подтягиваться на руках, до самого верха, где наконец встал во весь рост, хотя и довольно осторожно, широко расставив ноги, потому что здесь дул сильный ветер с Тихого океана, – и вот она, вся громада Корона-Хайтс, под ним.

Франц медленно повернулся кругом, обведя взглядом горизонт. При этом он пристально всматривался во все складки каменных нагромождений и лежавшие прямо под ним зеленые и светло-коричневые склоны, стараясь охватить новые для себя виды и попутно удостовериться, что нигде на Корона-Хайтс нет ни единой живой души, кроме него самого.

Затем он спустился на пару уступов и удобно устроился на естественном каменном сиденье, совершенно защищенном от ветра, лицом на восток. В этом гнезде он чувствовал себя очень непринужденно и на удивление безопасно, чему способствовало ощущение мощи телебашни, которая возвышалась за его спиной, словно могучая богиня-покровительница. Неторопливо попыхивая очередной сигаретой, он окинул невооруженным взглядом просторы города и залива, где огромные пароходы выглядели мельче игрушек, от слегка зеленоватой прозрачной подушки смога над Сан-Хосе на юге до тусклой маленькой пирамидки горы Маунт-Дьябло далеко на востоке, за Беркли, и до красных башен моста Золотые Ворота на севере с горой Тамалпаис за ними. Занятно, что ориентиры с этой новой точки обзора изменились. По сравнению с тем видом, что открывался с крыши, некоторые здания в центре города взлетели вверх, в то время как другие, казалось, пытались спрятаться за своими соседями.

Выкурив еще сигарету, он достал бинокль, повесил его ремешок на шею и стал изучать разные места на выбор. Теперь они уже почти не плясали у него перед глазами, как утром. Франц, посмеиваясь, прочитал вслух тексты на нескольких больших рекламных щитах, торчавших южнее Маркет-стрит, на набережной Эмбаркадеро; в основном рекламировали сигареты, пиво и водку (о, этот незабываемый мотив «Черный бархат»![7]), а с пары самых больших плакатов красотки топлес зазывали куда-то туристов.

Осмотрев стальные, блестящие внутренние воды и мост через залив до самого Окленда, он принялся скрупулезно изучать здания в центре города и вскоре, к своему смущению, обнаружил, что отсюда довольно трудно определить, что есть что. Расстояние и перспектива слегка изменили расположение и оттенки раскраски. Кроме того, современные небоскребы были совершенно безликими: ни вывесок, ни названий, ни статуй, ни шпилей, ни флюгеров, ни крестов, ни характерных фасадов и карнизов – вообще никаких архитектурных украшений; одни лишь огромные глухие плиты из безликого камня, или бетона, или стекла, блестящие на солнечном свету и темные в тени. Они и впрямь могли быть «гигантскими усыпальницами или чудовищными вертикальными гробами живого человечества, питательной средой для самых зловредных параментальных существ, о которых столько талдычил в своей книге старый де Кастри. Франц в очередной раз приник к биноклю, вроде бы опознал пару подрагивавших перед глазами небоскребов и, наконец, опустил бинокль, оставив его висеть на ремешке; достал из другого кармана предусмотрительно взятый из дому сэндвич с мясом. Разворачивая и медленно поедая свой припас, он думал о том, какой же он, на самом деле, счастливчик. Год назад он был сущей развалиной, а сейчас… Вдруг он услышал шорох щебенки, потом еще один. Огляделся, но ничего не увидел. Было совершенно непонятно, откуда доносились эти слабые звуки. Во рту сразу пересохло.

Франц с трудом сделал глоток, откусил еще и поспешил вернуться к прежним мыслям. Да, теперь у него есть друзья (например, Гун и Сол) и Кэл… Здоровье восстановилось, и, что самое главное, работа идет хорошо, есть же его замечательные повести (по крайней мере, он так считает), и даже это барахло в «Странном подполье»…

Камни снова зашуршали, на этот раз громче, и послышался странный, какой-то очень писклявый и короткий смешок. Франц встрепенулся и поспешно посмотрел по сторонам, сразу забыв и о еде, и о своих мыслях.

Смех повторился, за ним последовал резкий вскрик, и из-за камней прямо перед Францем выскочили по идущей снизу тропинке две маленькие девочки в темно-синих коротких костюмчиках, похожих на пижамы. Одна из них дернула вторую за руку, они радостно взвизгнули и дружно закружились, мелькая загорелыми руками и ногами и белокурыми волосами.

Франц едва успел подумать о том, что это явление полностью опровергает опасения Кэл (и его собственные) по поводу Корона-Хайтс, а также о том, что родителям в любом случае не следовало бы отпускать таких маленьких симпатичных девчушек (им было не больше семи-восьми лет) одних играть в таком безлюдном месте, как вдруг из-за скал выскочил лохматый сенбернар, которого девочки тут же втянули в свою игру. Впрочем, они почти сразу же побежали вниз по тропинке, по которой сюда забрался Франц, а их мохнатый защитник поспешил следом. Они либо совсем не видели Франца, либо, по обыкновению многих детей, сделали вид, что не замечают его. Он улыбнулся: этот случай явно продемонстрировал, что нервы у него все еще не совсем в порядке. Сэндвич больше не казался черствым.

Вощеную бумагу он скомкал и сунул в карман. Солнце уже переползло к западу и освещало торчавшие вдали высокие стены. Поход занял больше времени, чем он рассчитывал, да и просидел он здесь дольше запланированного. Что говорилось в эпитафии, которую Дороти Сэйерс увидела на старом надгробном камне и сочла апофеозом любой тоски? О да: «Уже позже, чем ты думаешь». Незадолго до Второй мировой войны на эту тему сочинили популярную песню: «Радуйся, радуйся жизни, уже позже, чем ты думаешь». Кто-то воспринимал эти слова как язвительную иронию. Ну а у него было полно времени.

Он снова взялся за бинокль, обратившись, на сей раз, к отелю «Марк Хопкинс», под зеленовато-коричневым, в средневековом стиле, куполом которого располагался бар-ресторан «Наверху у Марка». Собор Благодати на вершине Ноб-Хилл заслоняли высокие здания, зато был хорошо виден модернистский цилиндр собора Святой Марии, возвышавшегося на другом холме, который недавно получил название Соборного. Только тут ему в голову пришла очевидная вроде бы мысль: нужно найти собственный семиэтажный дом. Он видел Корона-Хайтс из своего окна. Следовательно, с вершины холма он сможет это окно разглядеть. Искать его нужно в узкой щели между двумя высотными зданиями, напомнил он себе, и солнце уже должно бить в эту щель, так что освещения хватит.

Как ни странно, дело оказалось очень сложным. Отсюда, с высоты, крыши невысоких домов сливались, практически в буквальном смысле, в море, где нет ни примет, ни перспективы, так что было очень трудно проследить полосы улиц – как на шахматной доске, если смотришь на нее с угла. Это занятие так захватило его, что он напрочь забыл обо всем вокруг. Если б девочки сейчас вернулись и уставились на него, он бы просто не заметил их. Тем не менее, эта дурацкая проблемка оказалась настолько трудной, что он несколько раз был близок к тому, чтобы сдаться.

В самом деле, городские крыши представляли собой целый темный чуждый мир, о котором не подозревали мириады обитающих внизу, мир, без сомнения, со своими жителями, собственными призраками и «параментальными сущностями».

Но он принял вызов и с помощью пары знакомых водонапорных баков, которые, как он знал, стояли на крышах рядом с его домом, и вывески «ОТЕЛЬ БЕДФОРД», намалеванной большими черными буквами высоко на боковой стене соседнего здания, наконец опознал и свое обиталище.

Он целиком и полностью справился со своей задачей.

Да (Бог свидетель!), щель оказалась на месте, и в ней обнаружилось его собственное окно – второе сверху, совсем крохотное, но отчетливо различимое благодаря удачно падающему солнечному свету. И разглядел Франц его как раз вовремя – по стене надвигалась тень, которая вот-вот должна была его закрыть.

В следующий миг руки Франца затряслись, да так, что он выронил бинокль. Хорошо, что ремешок был накинут на шею, иначе линзы разбились бы о камень.

Бледно-коричневый абрис человеческой фигуры высунулся из его окна и помахал, причем ему.

У Франца в голове почему-то всплыло несколько строчек из бессмысленной народной песенки, начинающейся словами:

  • Таффи был валлиец,
  • Таффи вором был,
  • Он пришел ко мне домой
  • И мясо утащил.

Но вспомнилось не начало, а последний куплет:

  • Я поперся к Таффи
  • И дома не нашел —
  • А он ко мне домой пришел
  • И утащил мосол.

«Ну-ка, бога ради, не горячись! – приказал он себе и, схватив болтающийся на ремешке бинокль, снова поднял его к глазам. – И не пыхти так: ты не бегал».

Ему опять потребовалось некоторое время, чтобы отыскать щель и свой дом (будь оно неладно, это темное море крыш!), но когда удалось, в его окне снова появилась фигура. Бледно-коричневая, как старые кости. «Вот теперь не свихнуться бы! Это ведь могут быть шторы!» – сказал он себе. Просто их ветерком вытащило из окна, которое он, уходя, не закрыл. Среди высоких зданий ветер сплошь и рядом вел себя самым причудливым образом. Пусть дома у него висели зеленые занавески, но их подкладка была как раз такого невзрачного оттенка. И фигура теперь не махала ему рукой (это была всего лишь шутка пляшущего в руках бинокля), а скорее задумчиво смотрела на него, как бы говоря: «Вы решили посетить мой дом, мистер Вестен, поэтому я решил воспользоваться этой возможностью, чтобы спокойно посмотреть на ваш». «Брось! – одернул он себя. – Писательское воображение сейчас нужно нам меньше всего».

Он опустил бинокль, чтобы дать сердцебиению успокоиться, и пошевелил затекшими пальцами. Внезапно его охватил гнев. В своих фантазиях он упустил из виду тот простой факт, что кто-то мог ошиваться в его комнате. Но кто? У Доротеи Луке, конечно, был универсальный ключ, но она никогда не проявляла неуместного любопытства, как и ее брат Фернандо, мрачноватый парень, который занимался уборкой и тому подобным, почти не говорил по-английски, но замечательно играл в шахматы. Неделю назад Франц отдал Гуну дубликат своего ключа – нужно было уйти из дома, а в это время могли доставить посылку, – и так и не забрал его назад. Это означало, что сейчас в его квартире мог быть либо Гун, либо Сол. Или, если уж на то пошло, это могла быть Кэл: она иногда ходила по дому в большом старом выцветшем купальном халате…

И все же – нет, подозревать кого-то из них просто смешно. Но как насчет слов Сола, которые он подслушал на лестнице? Доротея Луке беспокоилась из-за «э-воришки». Это имело больше смысла. «Смирись, – сказал он себе. – Пока ты слонялся здесь, удовлетворяя смутное эстетическое любопытство, какой-то подлый вор, вероятно, под действием сильнодействующих наркотиков, пробрался в твою квартиру и обчищает ее».

Уже чуть ли не в ярости он снова вскинул бинокль и сразу нашел нужное место, но, увы, опоздал. Пока он успокаивал нервы и строил дикие догадки, солнце продвинулось по небу, щель заполнилась тенью, так что теперь он не мог разглядеть ни своего окна, ни фигуры за ним.

Его гнев угас. Он понял, что злость была в основном реакцией на легкий шок, вызванный тем, что он видел или думал, что видел… Нет, он точно что-то видел, но кто знает, что именно?

Франц встал на своем каменном сиденье (двигался он довольно медленно, потому что отсидел ноги и спину заколодило от долгой неподвижности) и снова осторожно вышел на ветреную вершину. Ему стало тоскливо – и неудивительно, ибо на западе, из-за телебашни, и уже частично закрывая ее, распростерлись полосы тумана; повсюду протянулись тени. Корона-Хайтс утратил волшебство, окутывавшее холм совсем недавно. Франц просто хотел уйти отсюда как можно скорее и вернуться домой, чтобы проверить свою комнату. Поэтому, быстро взглянув на карту, он направился прямо вниз по дальней стороне холма, как утренние туристы. Он и впрямь сильно задержался.

7

ПРОТИВОПОЛОЖНАЯ СТОРОНА холма, обращенная к парку Буэна-Виста, оказалась круче, чем выглядела сверху. Францу несколько раз пришлось сдерживать порыв прибавить шагу и, напротив, заставлять себя идти осторожнее. Уже на середине склона вокруг него закружились, рыча, две большие собаки; не сенбернары, а черные доберманы, при виде которых на память сразу приходит СС. Ну а хозяин, отставший от своих псов внизу, не очень-то спешил отозвать их. Франц чуть ли не бегом пересек зеленую лужайку у подножия холма и выскочил в калитку, проделанную в высоком сетчатом заборе.

Он подумал было позвонить миссис Луке (или даже Кэл) и попросить взглянуть, что делается у него в квартире, но решил не делать этого, чтобы не подвергать их возможной опасности (и не раздражать Кэл, которая наверняка все еще старательно репетирует); что касается Гуна или Сола, все равно их сейчас нет дома.

Кроме того, он так и не пришел к заключению, кого же ему подозревать, да и в любом случае лучше было бы во всем этом разобраться самостоятельно.

Вскоре (но, по его мнению, недостаточно скоро) он уже поспешно шагал по Буэна-Виста-драйв-ист. Совсем рядом возвышался парк, который вплотную огибала дорога, – еще один холм, но, в отличие от соседнего, покрытый лесом, темно-зеленый и полный теней. В нынешнем настроении Франц воспринимал это место как угодно, только не «хорошим видом»[8]; скорее, оно представлялось идеальным местом для делишек подлых убийц и распространителей героина. Солнце уже совсем скрылось, и вдоль дороги за ним тянулись обтрепанные рукава тумана. Он рассчитывал прибавить шагу, выйдя на Дюбус-авеню, но и там тротуары были слишком крутыми (такими же крутыми, как и на любом из гораздо более чем семи холмов Сан-Франциско), и ему снова пришлось стиснуть зубы, внимательно смотреть под ноги и не торопиться. Район казался не менее безопасным, чем и Бивер-стрит, но из-за резкого похолодания на улице было мало людей, и он опять убрал бинокль в карман.

Там, где туннель выходит из-под парка Буэна-Виста («Холмы Фриско вдоль и поперек изрыты туннелями», – подумал Франц), он сел на трамвай маршрута «Н-Джудах» и поехал по Маркет-стрит в сторону муниципального центра. На 19-Полк-стрит в трамвай ломанулась целая толпа народу. Рядом с Францем оказался какой-то неуклюжий покачивающийся бледный тип, который, похоже, был всего лишь пустоглазым работягой-строителем, недавно ломавшим какое-то здание и даже не отряхнувшим с одежды густую пыль.

Франц сошел на Гири-стрит. В вестибюле дома 811 ему встретился один лишь Фернандо, трудившийся с пылесосом, унылый вой которого как нельзя лучше подходил под унылую серость, сгущавшуюся на улице. Он остановился бы поболтать, но этот коренастый и угрюмый, словно перуанский идол, коротышка говорил по-английски намного хуже, чем его сестра, да к тому же был почти глухим. Они чопорно раскланялись, обменявшись подобающими репликами:

– Сеньор Луке…

– Миста Хестон. – Фернандо лишь так удавалось произносить его фамилию Вестен.

Скрипучий лифт поднял его на шестой этаж. У него мелькнула мысль зайти сначала к Кэл или к парням, но он решил, что не делать этого будет делом принципа (или храбрости). В холле было темно (небо уже густо затянуло облаками, и сквозь стеклянную крышу почти не поступало света), и окно вентиляционной шахты и дверь стенного шкафа без ручки рядом с его дверью казались совсем черными пятнами. Подойдя вплотную к двери, он ощутил, как отчаянно колотится сердце. Испытывая явный страх и понимая одновременно, что это глупость, Франц сунул ключ в замок, стиснув левой рукой бинокль как импровизированное оружие, резко распахнул дверь и быстрым движением щелкнул выключателем.

Освещенная двухсотваттной лампой комната была пуста, и все в ней находилось на прежних местах. Пестрая Любовница Ученого, лежавшая на своем месте у стены, как будто шутливо подмигнула ему. И все же он не чувствовал себя в безопасности, пока, стесняясь самого себя, не заглянул в ванную, кладовку и даже в высоченный платяной шкаф.

Затем он выключил верхний свет и подошел к открытому окну. Подкладка зеленых штор действительно выгорела на солнце, но если их и выносило днем наружу, то позднее переменившийся ветер аккуратно вернул на место. Зубчатый горб Корона-Хайтс смутно различался сквозь поднимавшийся все выше туман. Телебашню уже совсем заволокло. Франц опустил глаза и увидел, что подоконник, узкий письменный стол перед окном и ковер под ногами были усеяны клочками коричневатой бумаги, живо напомнившими о шредере, который утром показывал ему Гун. Он припомнил, что накануне пролистывал старые журналы и вырывал из них страницы, которые хотел сохранить. А вот выбросил ли он обрывки тогда же? Не помнит, но, вероятно, да; во всяком случае, разодранные журналы нигде не валяются, в комнате лишь аккуратная стопка еще не просмотренных. Что ж, вор, укравший всего лишь кучку старой макулатуры, вряд ли мог представлять собой серьезную опасность. Его, скорее, следует считать старьевщиком, этаким услужливым стервятником.

Напряжение, владевшее им несколько последних часов, наконец-то отпустило. Франц осознал, что его замучила жажда. Достав из холодильника начатую бутылку имбирного эля, он опустошил ее в несколько глотков. Потом сварил себе кофе на плите, мимоходом поправил свободную половину постели и включил стоявшую в изголовье настольную лампу с абажуром. Взяв кофе, книжку и тетрадку, которые показывал Кэл, он устроился поудобнее и принялся читать да размышлять.

Заметив, что за окном начало темнеть, налил еще одну чашку кофе и отправился с ней к Кэл. Дверь у нее оказалась нараспашку. Кэл сидела спиной ко входу, плечи у нее ритмично поднимались и опускались в такт яростным, но точным метаниям рук по клавиатуре; уши были закрыты большими наушниками с мягкой оторочкой. Франц что-то слышал, но не мог понять, были ли это отзвуки музыки или почти неуловимое пощелкивание электронных клавиш.

Сол и Гун шепотом переговаривались, сидя на диване. Рядом с Гуном стояла зеленая бутыль. Припомнив подслушанную утром перепалку, Франц попытался разглядеть признаки напряженности, но приятели вроде бы пребывали в согласии. Возможно, утром он услышал в их словах то, чего там вовсе и не было.

Сол Розенцвейг – тощий, с темными волосами до плеч и заметными синяками под глазами – коротко ухмыльнулся ему.

– Привет. Кальвина попросила составить ей компанию, пока она репетирует, однако, сдается мне, вместо нас вполне сгодилась бы пара манекенов. Но Кальвина в глубине души романтичная пуританка. Ей, может быть, и неосознанно, хотелось ввергнуть нас в бездну разочарования.

Кэл сняла наушники и встала. Не говоря ни слова, не взглянув на присутствующих и даже не дав понять, что замечает их, она взяла какую-то одежду и скрылась в ванной, где почти сразу же зашумел душ.

Гун улыбнулся Францу.

– Привет. Садись и присоединяйся к посвященным тишины. Как идет писательская жизнь?

Некоторое время они болтали о всяких пустяках. Сол тщательно сворачивал длинную тонкую самокрутку. От нее потянул приятный смолистый дым, но и Франц и Гун, улыбнувшись, отказались присоединиться. Гун взял свою зеленую бутылку и приложился к ней длинным глотком.

Кэл появилась неожиданно скоро. На ней было темно-коричневое платье, и выглядела она совсем свежо. Налив себе в высокий тонкий стакан апельсинового соку из холодильника, она тоже села.

– Сол, – негромко сказала она, – ты отлично знаешь, что мое полное имя не Кальвина, а Кальпурния. Она была у римлян кем-то вроде Кассандры, только не так знаменита; предупреждала Цезаря об опасности, угрожавшей ему в Мартовские иды. Может быть, я и пуританка, но назвали меня не в честь Кальвина. Мои родители действительно были пресвитерианцами, оба, но отец довольно скоро перешел в унитарианство, а умер и вовсе последователем этической культуры. Он молился Эмерсону и клялся именем Роберта Ингерсолла. Ну а мать, вроде как шутки ради, объявила себя бахаисткой. К тому же у меня нет пары манекенов, не то я действительно могла бы поставить их здесь. Нет, спасибо, никакой «травы». До завтрашнего вечера я должна хранить мозги в полной ясности. Гун, спасибо, что повеселил меня. Присутствие слушателей очень помогает, даже если я в это время напрочь некоммуникабельна. Эль пахнет чудесно, но, увы, придется отказаться – по той же причине, что и от травки. Франц, ты какой-то сам не свой. Что-то случилось на Корона-Хайтс?

Обрадованный тем, что она не только думала о нем, но и сразу же обратила внимание на его состояние, Франц выложил историю своего похода. Его задело при этом, что в рассказе все приключение выглядело довольно-таки тривиальным и совсем не страшным, а, как ни парадоксально, даже забавным – поистине, двуединое проклятие и благословение писателя.

– Получилось, что ты пошел разглядывать это привидение, или что там еще, и обнаружил, что оно перекинуло рубильник и показывает тебе нос из твоего собственного окна в двух милях от того места, где ты находился. «Таффи пришел ко мне домой…» Ну, прелесть же, правда? – радостно подытожил Гун.

– Твоя история о Таффи напомнила мне случай с моим мистером Эдвардсом, – подхватил Сол. – Ему втемяшилось в голову, что напротив больницы сидят в автомобиле двое, его враги, и посылают на него лучи из генератора боли. Я посадил его в машину, и мы объехали все окрестности, чтобы он убедился, что их там нет. Ему сразу полегчало, он стал благодарить, но стоило ему вернуться в палату, как он завопил от боли. Конечно же, он решил, что, пока его не было, враги пробрались в больницу и вмонтировали генератор в стену.

– Ах, Сол, – сказала Кэл не без язвительности, – мы все же не твои пациенты – по крайней мере, пока. Франц, а не могут ли быть тут замешаны эти две невинные на вид маленькие девочки? Ты сказал, что они бегали и танцевали, как твой бледно-коричневый тип. Я уверена, что психической энергии, если она вообще существует, у маленьких девочек очень много.

– Я бы сказал, что у тебя хорошее творческое воображение. Мне такое даже в голову не пришло, – ответил Франц, остро сознавая, что начинается профанация всего приключения и он не в состоянии ничего с этим поделать. – Сол, возможно, я как-то связал эти две вещи, по крайней мере частично, но если и да, что в этом такого? Кроме того, фигура практически не поддавалась описанию, ты же помнишь, и не делала ничего объективно зловещего.

– Послушайте, – снова заговорил Сол, – я, вообще-то, никаких параллелей не проводил. Это вы с Кэл так решили. А мне просто вспомнился еще один странный случай.

Гун громко хохотнул:

– Сол вовсе не считает, что мы сумасшедшие. Так, тронутые слегка.

В дверь постучали. Ее открыли, не дожидаясь ответа, и в комнату вошла Доротея Луке. Первым делом она принюхалась и посмотрела на Сола. Она очень походила на брата, хоть и была значительно стройнее, – тот же чеканный инкский профиль, те же иссиня-черные волосы. В руке у нее была бандероль с книгами для Франца.

– Я подумать, что вы быть здесь внизу, а потом услышать ваш голос, – объяснила она. – Вы нашли э-страшные вещи, о которых можно написать эти… Как вы говорить?.. – Она сложила руки биноклем, поднесла их к глазам и с вопросительным видом огляделась, когда все засмеялись.

Кэл налила ей вина в стакан, а Франц поспешил вкратце объяснить, что случилось. К его удивлению, Доротея отнеслась к рассказу о фигуре в окне очень серьезно.

– Но вы уверены, что вас не э-почистить? – встревоженно осведомилась она. – Я думать, что у нас на втором этаже жить э-воришка.

– Портативный телевизор и магнитофон на месте, – ответил Франц. – Вор обязательно унес бы их.

– А мосол ты проверил? – ввернул Сол. – Таффи не спер его?

– А фрамугу вы закрыть и запереть дверь на два оборот? – продолжала допытываться Доротея, для большей ясности выразительно покрутив рукой со сложенными щепотью пальцами. – Сейчас она закрыт на два оборот?

– Я всегда закрываю на два оборота, – заверил ее Франц. – Вообще-то, я долго думал, что только в детективных книжках воры отжимают язычок замка пластиковой карточкой, но однажды обнаружил, что на моей двери это можно сделать даже фотографией. А вот фрамугу не закрывал. Я всегда держу ее открытой, чтобы квартира проветривалась.

– И фрамугу тоже всегда закрывать, когда уходить, – наставительно произнесла Доротея. – Вы все закрывать, слышать? Вы лучше верить, что худой мочь пролезть во фрамугу. Ну, я рада, что вас не почистить. Gracias[9], – добавила она, кивнув Кэл, и отхлебнула вина.

Кэл улыбнулась и повернулась к Солу и Гуну:

– Почему бы в современном городе не быть своим собственным привидениям, как некогда в замках, на кладбищах и в особняках аристократов?

– У меня есть такая миссис Уиллис, – снова включился в разговор Сол. – Так она считает, что против нее замышляют недоброе небоскребы. По ночам, дескать, они еще сильнее тощают и ползают по улицам, пытаясь разыскать ее.

– Я однажды слышал, как молния свистела над городом, – сказал Гун. – Дело было в Чикаго, чуть ли не в Лупе[10], а я в это время находился в университете, в Саут-Сайде, совсем рядом с тем местом, где был первый атомный котел. На севере полыхнуло, а потом, через семь секунд, раздался вовсе не гром, а тоненький не то визг, не то стон. Мне тогда пришло в голову, что все эстакадные дороги вошли в звуковой резонанс с радиокомпонентом этой молнии.

– С какой стати такая масса железа будет?.. – с неожиданной горячностью заявила Кэл, но, не закончив вопрос, обратилась к Францу: – Расскажи им об этой книге.

Он повторил то, что утром рассказал ей о «Мегаполисомантии», не упустив и части сопутствующей информации.

Гун тут же вмешался:

– И он, значит, утверждает, что наши современные города – это все равно что египетские пирамиды? Красиво сказано. Вы только представьте себе, что, когда мы все вымрем от загрязнения (ядерного, химического, под завалами неразлагающегося пластика), захлебнемся красными волнами умерших микроорганизмов (этой омерзительной кульминацией нашей климактерической культуры), на космическом корабле из другой солнечной системы прилетит археологическая экспедиция и начнет исследовать нас, как наши чертовы египтологи исследуют пирамиды! Они запустят самодвижущиеся роботы-зонды, которые станут обшаривать наши совершенно пустые города, а те все еще будут слишком радиоактивны для всего живого, столь же мертвы и смертоносны, как наши отравленные моря. Что они смогут сказать о Всемирном торговом центре в Нью-Йорке и Эмпайр-стейт-билдинг? Или Сирс-билдинг в Чикаго? Или даже о местной пирамиде Трансамерика? Или о корпусе для сборки космических кораблей в Канаверале, который настолько велик, что внутри можно летать на легких самолетах? Вероятно, они решат, что все это построено для религиозных и оккультных целей, как Стоунхендж. Им даже в голову не придет, что там жили и работали люди. Несомненно, наши города превратятся в самые жуткие руины, какие только могут быть. Знаешь, Франц, этот де Кастри был прав – города чересчур захламлены. Это тяжело, тяжело…

– Миссис Уиллис говорит, – снова вмешался Сол, – что небоскребы делаются очень тяжелыми, когда они, прошу прощения, трахают ее по ночам.

Глаза Доротеи Луке широко раскрылись, а потом она неудержимо захихикала и проговорила, погрозив пальцем:

– Это же просто неприлично.

Сол вперил взгляд в пространство и с видом безумного поэта продолжил:

– Вы только представьте себе, как эти громадные тощие фигуры пробираются бочком по улицам, вздыбив каменные фаллосы-контрфорсы.

Миссис Луке снова рассмеялась. Гун подлил ей вина, а себе открыл вторую бутылку эля.

8

– ФРАНЦ, – сказала Кэл, – я весь день, уголком разума, не занятым Бранденбургским концертом, нет-нет да и подумаю о «Родосе шестьсот семь», из-за которого ты поселился тут. Это какое-то определенное место? И если да, то где оно находится?

– Родос шестьсот семь? Это еще что такое? – заинтересовался Сол.

Францу пришлось рассказать о дневнике в тетради рисовой бумаги, о любителе фиолетовых чернил, превратившихся от времени в бледно-лиловые, о человеке, который мог быть Кларком Эштоном Смитом, и о его возможных беседах с де Кастри. В завершение он сказал:

– Шестьсот семь не может быть номером дома, как, скажем, «Гири восемьсот одиннадцать»: во Фриско нет улицы с названиями Родос или Родс, я проверил. Самая похожая по написанию улица – Род-Айленд, но она далеко в Потреро, а из записей прямо следует, что дом шестьсот семь находился здесь, в центре города, в нескольких минутах ходьбы от Юнион-сквер. И составитель дневника как-то упомянул, что смотрит в окно на Корона-Хайтс и гору Сатро (конечно, никакой телебашни тогда не было)…

– Черт возьми, в тысяча девятьсот двадцать восьмом году не было ни Оклендского моста, ни Золотых Ворот, – вставил Гун.

– …и на Твин-Пикс, – продолжал Франц. – А в другом месте написал, что Тибо постоянно называл Твин-Пикс Грудями Клеопатры.

– Интересно, могут ли быть груди у небоскребов? – спросил Сол. – Надо будет задать вопрос миссис Уиллис.

Доротея в очередной раз закатила глаза, прикоснулась к своей груди, пробормотала «О нет!» и снова расхохоталась.

– Может быть, «Родс» было названием какого-нибудь здания или отеля? – предположила Кэл. – Что-нибудь вроде Родс-билдинг.

– Разве что название изменилось с тысяча девятьсот двадцать восьмого года, – ответил Франц. – Сейчас, насколько мне известно, в городе нет ничего подобного. А кого-нибудь из вас имя Родс, в связи с Сан-Франциско, наводит на какие-либо размышления?

Все промолчали.

– Интересно, а у нашей несчастной обители имелось когда-нибудь собственное имя? – задумчиво произнес Гун.

– Знаешь, мне тоже хотелось бы это знать, – отозвалась Кэл.

Доротея покачала головой:

– Это просто Гири, восемьсот одиннадцать. Когда-то здесь быть отель, вы знать, с ночным портье и горничными. Но я не знать.

– Домус анонимус, – сказал Сол, не поднимая глаз от косячка, который сворачивал.

– А теперь мы закрыть фрамугу, – сказала Доротея и тут же сама осуществила свое предложение. – Ладно уж, дымовой свой трава. Только… Как это сказать?.. Не говорить никто.

Остальные дружно закивали.

Вскоре все сошлись на том, что проголодались и вместе отправятся обедать к «Немецкому повару», за угол, потому что сегодня там подают зауэрбратен. Доротею уговорили пойти с ними. По пути она захватила с собой дочку Бониту и молчаливого Фернандо, который обрадовался приглашению.

Франц и Кэл двигались в хвосте компании.

– Но ведь ты воспринимаешь Таффи серьезнее, чем хочешь показать, не так ли? – спросила она.

Он был вынужден согласиться, хотя насчет некоторых из сегодняшних событий испытывал странную неуверенность – вечерний туман, в котором он обычно не видел ничего дурного, окутывал его разум, словно призрак старого алкоголика. Высоко в небе висел перекошенный диск растущей луны, соперничавший с уличными фонарями.

– Знаешь, глядя на эту штуку в моем окне, я старался как можно туже обуздать фантазию, чтобы не допустить всяких… Э-э… Сверхъестественных объяснений. Я даже предположил, что это могла быть ты в своем старом халате.

– Ну… Это была не я, однако вполне могла бы быть, – спокойно ответила она, – ведь ключ твой у меня есть. Гун отдал его мне в тот день, когда тебе привезли большую посылку, а Доротея куда-то ушла. Я отдам его тебе после обеда.

– Можешь не торопиться.

– Интересно было бы выяснить, что это за Родс, шестьсот семь, – сказала она. – Думаю, что Родос и всю Грецию можно смело отбросить. А вот как назывался дом, в котором мы живем, если он вообще как-нибудь назывался…

– Попытаюсь как-нибудь. Кэл, а что, твой отец действительно клялся именем Роберта Ингерсолла?

– Правда-правда. «Клянусь Робертом…» – и так далее. А также Уильямом Джемсом и еще Феликсом Адлером, выдумавшим этическую культуру. Его единоверцам (по большому счету, безбожникам) это казалось странным, но ему нравилось звучание жреческих речевых оборотов. Он и науку воспринимал как священное действо.

В ресторанчике, где их знали и относились к ним с симпатией, Гун и Сол, под одобрительным взглядом розовощекой официантки, блондинки Роз, тут же сдвинули вместе два соседних столика. Покончив с расстановкой стульев, Сол уселся между Доротеей и ее дочерью, а Гун – по другую руку от Бониты. Девочка была так же черноволоса, как и мать, но уже на полголовы превосходила ее ростом и имела вполне англосаксонскую внешность – худощавая, с удлиненным североевропейским лицом, – и в ее речи типичной американской школьницы не улавливалось никаких признаков испанского. Франц вспомнил, что Доротея вроде бы разведена и отец Бониты, имени которого никто никогда не слышал, был хоть и смуглым, но не испанцем, а ирландцем. И все же девочка, при своем приятно стройном обличье в свитере и слаксах, была несколько неуклюжа и совершенно не походила на ту призрачную торопливо двигавшуюся фигуру, которая этим утром ненадолго встревожила его и пробудила неприятное воспоминание.

Он сел рядом с Гуном, Кэл – рядом с ним, а Фернандо – возле своей сестры. Роз стала принимать заказы.

Гун переключился с эля на темное пиво. Сол заказал бутылку красного вина для себя и обоих Луке. Жаркое было великолепным, картофельные оладьи с яблочным соусом – превыше всяких похвал. Немецкий повар (вообще-то, венгр) Бела, с вечно потным от кухонного жара лицом, превзошел самого себя.

– С тобой на Корона-Хайтс действительно произошло что-то очень странное, – сказал Гун Францу во время паузы в разговоре. – Ты, похоже, оказался на пороге того, что можно назвать сверхъестественным.

Сол, конечно же, услышал эти слова и встрял:

– Ого! Ты же материалист, ученый! И говоришь о сверхъестественном…

– Сол, уймись, – ответил, усмехнувшись, Гун. – Да, я изучаю материю, но что это такое? Невидимые частицы, волны и силовые поля. Совершенно ничего такого, что можно было бы пощупать. Так что не учи бабушку варить яйца.

– Ты совершенно прав, – ухмыльнулся Сол и демонстративно срезал верхушку с поданного ему яйца. – Реальности не существует, есть только личное непосредственное ощущение. Все остальное выводится из него. Даже личность – это умозаключение.

– Я думаю, что единственная реальность это число… И музыка, приходящая к тому же самому. И то, и другое реально и обладает истинной силой, – сказала Кэл.

– Мои компьютеры согласны с тобой, согласны целиком и полностью, – ответил Гун. – Числа – это все, что они знают. Музыка… Что ж, они способны научиться музыке.

– Очень рад, что вы все рассуждаете в одном примерно ключе. Вы же знаете, что сверхъестественные ужасы – это мой хлеб, и даже с маслом, и эта дребедень «Подполье»…

– Нет! – возмутилась Бонита.

– …и более серьезные вещи, но случается, мне говорят, что никаких сверхъестественных ужасов теперь и вовсе не бывает, что наука уже разгадала (или скоро разгадает) все тайны, что религия – лишь другое название для социального обеспечения и что современные люди уже достаточно образованны и просвещенны, для того чтобы не бояться духов, даже понарошку.

– Не смеши меня, – отозвался Гун. – Науки лишь расширяют область непознанного. И, если бог все же есть, его зовут Тайна.

– Посылайте этих отважных эрудированных скептиков к моему мистеру Эдвардсу, или миссис Уиллис, или хотя бы к их собственным потаенным страхам, которые существуют, как бы кто этого ни отрицал. Или ко мне; лично я расскажу им о Незримой медсестре, которая наводит страх на острое отделение в клинике Святого Луки. А еще было… – он вдруг замялся, покосился на Кэл и закончил: – Впрочем, это слишком длинная история для застольного разговора.

Бониту его слова явно разочаровали. А ее мать воскликнула:

– Но ведь странные вещи бывать! В Лиме. И в этот город тоже. Brujas… Как это по-вашему?.. Ведьмы! – Она радостно поежилась.

Ее брат просветлел лицом, уловив нить разговора, и поднял ладонь, дав понять, что желает вставить одно из своих редких замечаний.

– Hay hechiceria[11], – горячо заявил он, всем своим видом указывая, что ему очень хочется быть понятым. – Hechiceria ocultado en murallas. – Он слегка пригнулся к столу, глядя при этом вверх. – Murallas muy altas.

Все дружно закивали, как будто поняли его речь.

– Что такое «hechi»? – понизив голос, спросил Франц у Кэл.

– По-моему, это значит «колдовство». «Колдовство прячется в стенах. Очень высоких стенах». – Она зябко передернула плечами.

– Хотелось бы узнать, где именно в стенах, – пробормотал Франц. – Замуровано, как болевой излучатель мистера Эдвардса?

– Меня, знаешь ли, Франц, занимает еще одна мысль, – сказал Гун. – Не ошибся ли ты, когда искал с Короны свое окно? Сам же сказал, что крыши походили на море с берега. И тут сразу приходят на ум трудности, с которыми я сталкивался при определении мест на фотографиях звезд или на спутниковых снимках Земли. С этими проблемами, знаешь ли, сталкивается каждый астроном-любитель, да и профессионал тоже. Ведь любому наблюдателю то и дело попадаются почти неразличимые места.

– Я и сам об этом думал, – сказал Франц. – И обязательно проверю.

Сол откинулся на спинку кресла:

– Послушайте, а ведь это идея! Давайте-ка, не откладывая надолго, устроим пикник на Корона-Хайтс. Гун, мы с тобой возьмем наших дам, им это понравится. Бонни, что скажешь?

– О да! – восторженно откликнулась Бонита.

На этом обсуждение главной темы закончилось.

– Спасибо за вино, – сказала Доротея. – Но все запомнить: запирать дверь на два оборот и закрывать фрамугу, когда уходить.

– Если никто мне не помешает, я просплю двенадцать часов подряд, – объявила Кэл. – Франц, ключ я тебе отдам как-нибудь в другой раз.

Сол взглянул на нее.

Франц улыбнулся и спросил Фернандо, как тот смотрит на то, чтобы сыграть в шахматы вечером. Перуанец с улыбкой согласился.

Когда они расплачивались, Бела Славик, как всегда обливавшийся по́том, возник из кухни, чтобы выдать сдачу, а Роза крутилась вокруг и придерживала дверь перед выходившими.

Когда они собрались в кучку на тротуаре около ресторана, Сол обратился к Францу и Кэл:

1 BART (Bay Area Rapid Transit) – «Скоростная система Зоны залива», система метрополитена в городах Сан-Франциско и Окленд.
2 Muni metro – название современной трамвайной системы Сан-Франциско.
3 Очень романтично (фр.).
4 Родс – по-английски название греческого острова Родос, где несколько лет провел в изгнании будущий император Древнего Рима Тиберий, и распространенная фамилия Родс, в честь представителей которой были даны многие названия улиц и т. п., пишутся одинаково – «Rhodes».
5 Shredbasket – можно перевести как «шинковочная корзинка»; Destroysit – как «уничтожает это».
6 «Да, сеньора Луке. Духи и призраки» (исп.).
7 «Черный бархат» (Black Velvet) – песня из репертуара Алланы Майлз, в которой обыгрывается название сорта канадского виски или одноименного коктейля из шампанского и темного пива.
8 Buena Vista – хороший вид (исп.).
9 Спасибо (исп.).
10 Чикаго-Луп – деловой центр Чикаго.
11 Колдовство существует (исп.).
Продолжение книги