Безумные русские ученые. Беспощадная наука со смыслом бесплатное чтение

Евгений Жаринов
Безумные русские ученые

© Жаринов Е.В.

© ООО «Издательство АСТ», 2022

* * *

Введение

Наука пришла в Россию намного позднее, чем в Западную Европу. Если в Европе научное познание мира зародилось еще в Античности, блеснуло в средневековой схоластике и потом ярко проявило себя в Возрождении, то в России ситуация складывалась иначе. Европейский тип мышления заметно отличается от российского. Так уж сложилось исторически, и вопрос здесь не в том, кто из нас умнее, – мы просто разные. У нас разное прошлое, а главное – не похожие друг на друга религиозные традиции. Наука – дисциплина мировоззренческая, но и религия имеет непосредственное отношение к мировоззрению. Целью познания науки и веры является Истина. Вот почему именно в различных религиозных воззрениях Запада и Востока кроется принципиальное различие в научных подходах к миру.

Что касается Западной Европы, то эпоха Возрождения была тем историческим периодом, когда наука, начиная с Галилея, стала важной составляющей этой цивилизации.

В течение последних трех веков в Европе господствовала ньютоно-картезианская парадигма, основанная на трудах Исаака Ньютона и Рене Декарта.

Механистическая Вселенная Ньютона – это Вселенная твердой материи, состоящей из атомов, маленьких и неделимых частиц, фундаментальных строительных блоков. Они пассивны и неизменны, их масса и форма всегда постоянны. Самым важным вкладом Ньютона в модель греческих атомистов было точное определение силы, действующей между частицами. Он назвал ее силой тяготения и установил, что она прямо пропорциональна взаимодействующим массам и обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними.

Другой существенной характеристикой ньютоновского мира является трехмерное пространство классической евклидовой геометрии, которое пребывает в абсолютном покое. В соответствии с теорией Ньютона все физические процессы можно свести к перемещению материальных тел под действием силы тяжести, вызывающей их взаимное притяжение. Ньютон смог описать динамику этих сил при помощи нового, специально разработанного математического подхода – дифференциального исчисления.

В итоге рождается образ Вселенной, схожей с гигантским и полностью детерминированным часовым механизмом. Частицы движутся в соответствии с вечными и неизменными законами, а события и процессы в материальном мире являют собой цепь взаимосвязанных причин и следствий.

Равное по важности влияние на данную научную парадигму оказал и французский философ Рене Декарт. Он выдвинул концепцию абсолютной дуальности ума и материи, следствием которой стало убеждение, что материальный мир можно описать объективно, без отсылки к человеку-наблюдателю с его субъективным взглядом на мир. Между мыслью и существованием было установлено тождество («Я мыслю, следовательно, я существую»). Мысль получила статус абсолютной объективности. Эта концепция послужила инструментом для быстрого развития естественных наук и технологии.

Согласно М. Веберу становление науки Нового времени связано с утверждением протестантской этики. Так, когнитивной, или умопостигаемой, составляющей рационализма явилось формирование нового стиля мышления. Реформаторы опровергали католическую картину мира. По мнению М. Вебера, они «расколдовывали» саму Природу. В соответствии с идеями протестантизма, стремление господствовать над природой не только не противоречило идее Бога, но, напротив, служило этой идее. Протестантизм утверждал, что совершенство Бога состоит в том, что он создал Природу в соответствии с определенными законами, а в человека вселил естественный свет Разума, позволяющего постичь эти законы. Средневековая схоластика же, которая отразилась в учении святых отцов, полагала, что Природа – это церковь Сатаны. Но протестантизм создал и образ доктора Фауста, который заключает договор с Дьяволом. Фауст – это мифический образ ученого, который трясет древо познания Добра и Зла с такой силой, что яблоки начинают сыпаться дождем. Одно из них, по легенде, упадет даже на голову Ньютона, и тот откроет закон всеобщего тяготения. «В истории бывают странные сближения».

Наука рождается в тот момент, когда человечество отказывается от договора с Богом и заключает договор с Природой, то есть с церковью Сатаны.

Наука Нового времени – это, прежде всего, экспериментальная наука. Протестантизм создал в обществе моральную атмосферу, необходимую для появления экспериментальной науки, утвердив новое отношение к труду.

Появление новой – экспериментальной – установки на изучение природы возникло в результате соединения мышления с практикой и с привнесенным протестантизмом почтительным отношением к ручному труду. В результате произошло слияние рационализма и эмпиризма: возник новый эмпирический рационализм, который способствовал превращению науки из умозрительной деятельности в деятельность исследовательскую. Ученый превратился в «продавца истины».

Но, пожалуй, самая главная протестантская предпосылка возникновения экспериментальной науки заключалась в вере в существование абсолютного Порядка в Природе, который может быть познан и объясним, если этой самой Природе начать правильно «задавать вопросы».

Но в России все было иначе. Как сказал П.Я. Чаадаев: «…глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отношению к нам».

Сближение России и Запада принято связывать с реформами Петра I, которые пришлись как раз на начало XVIII в. Но именно в XVIII веке появился и первый русский ученый М.В. Ломоносов, чья научная и просветительская деятельность совпала со временем правления дочери царя-реформатора, Елизаветы. Однако петровские реформы при всей их объективной значимости не стоит переоценивать. Как метко заметил Лев Гумилев: «Стремление Петра в России конца XVII – начала XVIII вв. подражать голландцам напоминает поступок пятилетней девочки, надевающей мамину шляпку и красящей губы, чтобы быть похожей на взрослую женщину». Но как шляпка и помада не делают ребенка взрослее, так и внешние заимствования европейских нравов не могли сделать Россию западной державой.

Так, несмотря на все декоративные новшества, которые ввел Петр, вернувшись из Голландии: бритье, курение табака, ношение немецкого платья, – никто, по мнению Л. Гумилева, не воспринимал его как нарушителя традиций. Контакты с Западной Европой у России никогда не прерывались, начиная с Ивана III. Кремль – это творение венецианцев. Привлечение Петром на службу иностранных специалистов воспринималось как нечто вполне привычное. Это явление было распространено еще в XV веке.

Возникнув на Западе, наука стала проявлением протестантской культуры. Наука срослась с предпринимательством и частной собственностью, а ученый, напомним, стал «продавцом истины». Если продолжить эту мысль, то получится, что непротестантские народы опирались на иные предпосылки научного познания.

Давно подмечено, что российской науке свойственен так называемый «невроз своеобразия». Он проявлялся, например, в настойчивых поисках «собственного пути». Отсюда берет начало синтез своего и почерпнутого на Западе. Так, идеи, высказанные русским гением Николаем Александровичем Васильевым в начале ХХ века, касались радикальной реформы логики. Логика Аристотеля в контексте идей Н.А. Васильева должна была уступить место новой логике, весьма необычной для всего европейского рационализма. Н.А. Васильева можно отнести к когорте так называемых «интеллектуальных еретиков». Столь же дерзким новаторством выглядит и «воображаемая геометрия» Н.И. Лобачевского. Знаменитый русский космизм (Федоров, Циолковский) – это еще одно проявление интеллектуального отступничества.

Одной из главных особенностей православной этики является абсолютный приоритет духа над материей, сосредоточенность не на практических интересах, а на нравственном сознании. Под влиянием православия главной проблемой русской науки стала проблема человека, его судьбы, смысла и цели его существования. Созерцательность – вот высшее назначение такого отношения к миру.

Культ созерцания, противопоставленного экспериментальному методу западной науки, весьма характерен для отечественной интеллектуальной традиции. Одним из оснований западной науки явилось протестантское уважение к ручному труду, которое сделало возможным широкое распространение эксперимента. В православной же этике отношение к труду выглядит неоднозначно. Труд в православии уважается, но труд бескорыстный, труд, не подчиненный прагматическим целям. В иерархии ценностей он стоит ниже аскезы, молитвы, созерцания и поста. Отсюда и особое отношение в русской науке к эксперименту. В принципе он поощряется, но в то же время экспериментирование не рассматривается как обязательное и основное средство научного познания. Специфика российского научного мышления проявляется также в терпимости к неопределенности и противоречиям, абсолютно неприемлемым для картезианского мышления.

Естественным следствием «созерцательности» российского научного мышления была его оторванность от решения практических проблем. Вечное стремление в заоблачные выси, склонность к созерцательности наиболее полно проявило себя в «русском космизме». «Русский космизм» – это не только философия Федорова, научные идеи Циолковского, а затем их практическое применение Королевым. Элементы «русского космизма» угадываются в геометрии Лобачевского и в учении Вернадского. Не случайно открытие Лобачевского называли звездной геометрией.

Учение Вернадского о биосфере также предполагает выход в космос, так как Земля – это космическое тело, и, проникая в ее историю, мы раскрываем тайны самой Вселенной. Периодическая система элементов Д.И. Менделеева стремится к не меньшей универсальности, чем теория Вернадского. Описать весь материальный мир, состоящий из бесчисленного количества элементов, – это грандиознейшая задача, выходящая за рамки одной лишь науки химии. Не случайно сейчас эта таблица продолжает пополняться открытиями новых элементов благодаря атомной физике. Получается, что таблица Менделеева далека от завершенности, она постоянно расширяется.

Открытия Н.И. Вавилова в области генетики, составление им атласа растений планеты Земля косвенно говорят о той же космической или, точнее сказать, планетарной научной установке исследования.

Но феноменология русской науки проявляется не только в ее непосредственном звездном устремлении. Так, попытка великого хирурга Пирогова воссоздать древнее бальзамирование умерших, а также его анатомический атлас – это проявления все той же феноменологии, это то же желание перенести законы макрокосмоса на микрокосмос и решить в какой-то мере проблему если не бессмертия, то сохранения мертвого тела. И кто знает, как подобные интенции могли быть осмыслены космологом Федоровым, который мечтал о научном воскрешении всех покойных «отцов», что и вдохновило, в свою очередь, его ученика Циолковского на создание межпланетных кораблей: воскресшие мертвые грозили перенаселением планеты, а освоение космических колоний помогло бы этого избежать. Даже основоположник русской науки М.В. Ломоносов не чужд был космизма и написал знаменитую оду «Вечернее размышление о Божием величестве».

Русские изобретатели Можайский, Жуковский, Юрьев, Сикорский также рвутся в небо. Иными словами, нашей науке и нашим изобретателям всегда было тесно на Земле. Мы всегда стремились в заоблачные выси. А аскетизм, пренебрежение к земным радостям и удобствам стали нормой поведения для многих отечественных ученых. Яркий пример – современный отечественный гений математики Перельман.

В этой книге мы не ставим перед собой задачи дать исчерпывающую картину отечественной науки. Кому-то выбор имен может показаться бессистемным, а повествование отрывочным, но бесспорно одно: в истории нашей науки присутствует один глобальный конфликт – это конфликт между фаустианским началом и началом созерцательным, космическим. Проявление этого глобального конфликта мы и постараемся разглядеть в непростых судьбах отечественных ученых.

Николай Иванович Лобачевский

Если верно утверждение, что Ньютон с точки зрения его вклада в развитие культуры – фигура номер один XVIII столетия, то верно и утверждение, что Лобачевский – одна из самых заметных фигур, тень которых падает на весь ХХ век, а может захватить и XXI столетие. Открытия русского математика высветили такие неожиданные дали математического «ландшафта», особенности развития математики, которые затронули сердцевину европейского сциентизма (от лат. scient – наука).


Николай Иванович Лобачевский родился в 1792 году в Макарьевском уезде Нижегородской губернии. По другим сведениям, будущий великий математик появился на свет в самом Нижнем Новгороде. Одни источники указывают на то, что отцом Николая Лобачевского был мелкий губернский чиновник, уездный архитектор Иван Максимович Лобачевский (1760–1800). Другие утверждают, что настоящий отец Николая (как и его братьев, Александра и Алексея) – Сергей Степанович Шебаршин (1755?–1797), уездный землемер, обер-офицер, выпускник Московского университета.

Мать Н.И. Лобачевского – Прасковья Александровна – женщина загадочной судьбы, не известна даже ее девичья фамилия. Она вышла замуж за И.М. Лобачевского, но прожила с ним в браке только около года, а когда они разошлись, то развод не оформили (это было трудно и морально неприемлемо) и стали жить в разных домах. Через короткое время Прасковья Александровна уже состояла в гражданском браке с Сергеем Степановичем Шебаршиным.


Это была эпоха романтизма, и семейные тайны четы Лобачевских вполне вписывались в то, о чем грезили романтики и вздыхали сентименталисты. Семья жила бедно, а после смерти в 1797 году кормильца (именно такую дату смерти отца указывал Николай Иванович, тогда как Иван Максимович в это время был еще жив) совсем впала в нищету. Тридцатипятилетняя вдова, Прасковья Александровна (1762?–1840), мать будущего математика, вынуждена была в 1802 году перебраться с детьми в Казань.

Тремя годами раньше в Казань переехал и Сергей Тимофеевич Аксаков. Это событие писатель вспоминал так: «В середине зимы 1799 года приехали мы в губернский город Казань. Мне было восемь лет. Морозы стояли трескучие, и хотя заранее были наняты для нас две комнаты в маленьком доме капитанши Аристовой, но мы не скоро отыскали свою квартиру, которая, впрочем, находилась на хорошей улице, называвшейся «Грузинскою». Мы приехали под вечер в простой рогожной повозке на тройке своих лошадей (повар и горничная приехали прежде нас); переезд с кормежки сделали большой, долго ездили по городу, расспрашивая о квартире, долго стояли по бестолковости деревенских лакеев, – и я помню, что озяб ужасно, что квартира была холодная, что чай не согрел меня и что я лег спать, дрожа как в лихорадке; еще более помню, что страстно любившая меня мать также дрожала, но не от холода, а от страха, чтоб не простудилось ее любимое дитя…»


Понятно, что у бедной вдовы с тремя детьми на руках и сам переезд обстоял гораздо хуже, и страх за малышей был значительно сильнее и основательнее: не было у нее ни лакеев, ни заранее подготовленной квартиры на хорошей улице, ни повара, ни горничной. И хотя о Прасковье Александровне нам почти ничего не известно, есть все основания полагать, что женщина она была храбрая. К тому же грамотная, и сознавала пользу учения – достоверные сведения об этом сохранились в летописях Казанского Имперского университета. Так, сразу после открытия университета, совет обратился к родителям воспитывавшихся в Казанской Имперской гимназии детей с вопросом: «согласны ли они будут, чтобы дети их, по окончании курса в гимназии, поступили в открываемый вновь университет и в случае, если они будут обучаться на казенный счет, обязались бы прослужить университету 6 лет в учительской или какой другой, зависящей от университета, должности». В собрании ответов родителей мы находим следующее письмо П.А. Лобачевской – директору гимназии Яковкину: «Милостивый Государь, Илья Федорович! Два письма из совета гимназии от имени Вашего имела честь получить. Извините меня, что я по причине болезни долго не отвечала. Вы изволите писать, чтобы я уведомила Вас о своем намерении – желаю ли, чтобы дети мои остались казенными, дабы окончив ученический и студенческий курсы, быть шесть лет учителем. Я охотно соглашаюсь на оное и желаю детям как можно прилагать свои старания за величайшую Государя милость, особливо для нас, бедных».

Из всех матерей, приславших ответы, одна только мать братьев Лобачевских подписалась, по крайней мере собственноручно; другие же матери, стоявшие выше ее по положению, писать не умели!


К сожалению, нам больше ничего не известно о родителях Н.И. Лобачевского, но мы знаем, что все братья легко и успешно учились. Старший, Александр, был из числа первых студентов, но вскоре после поступления своего в университет утонул, купаясь в реке Казанке. Младший же, Алексей, с большим успехом занимался впоследствии химией. Очевидно, склонность к учению была свойственна всем членам семьи Лобачевских.

В том же 1802 г., 5 ноября, по прошению матери три брата были зачислены в гимназию «на собственное содержание до открытия вакансии на казенное». В сентябре 1803 года Николая переводят на казенный кошт (расходы на содержание).


Устав Казанской гимназии, утвержденный Павлом I в 1798 г., представляет нам учебное заведение с весьма широким спектром преподававшихся в нем дисциплин. Оно вело подготовку к разнообразным видам деятельности, и отчасти напоминало лицей. Кроме первоначальных общих предметов гимназического курса, здесь преподавали языки: латынь, французский, немецкий, татарский. Из философских наук изучали логику и практическую философию; из физико-математических – геометрию, тригонометрию, механику, гидравлику, физику, а также химию, натуральную (естественную) историю, землеведение (землемерие) и гражданскую архитектуру. Преподавали юридические и военные науки, рисование, музыку, фехтование и танцы.

Утренние классы зимой начинались в восемь часов. В девять переменялись учителя, а в двенадцать классы заканчивались. В половине первого обедали. Летом классы начинались в семь часов и заканчивались в одиннадцать. Обедали ровно в двенадцать. Учение после обеда всегда начиналось в два и оканчивалось в шесть часов. Ужинали обычно в восемь и ложились спать в десять. Летом вставали в пять часов. И так каждый день.


Всякий человек, знакомый с провинциальной русской жизнью, в настоящее время может себе представить, чем была Казань почти двести лет назад. Смесь европейского просвещения с татарской дикостью придавала этому городу своеобразный характер.

Нечего говорить, что Лобачевский не мог получить дома никакой подготовки в гимназию. Его вырастило, выкормило, воспитало и выучило государство, и сама мать признавала это, называя своих детей «казенными».


Из «Семейной хроники» Аксакова мы узнаем, как несладко жилось в той же гимназии ему, барскому дитяти, и можно представить, сколь суровым было детство Лобачевского. Аксаков пишет: «Вставанье по звонку, задолго до света, при потухших и потухающий ночниках и сальных свечах, наполнявших воздух нестерпимой вонью; холод в комнатах (в спальнях держали двенадцать градусов тепла), отчего вставать еще неприятнее бедному дитяти, кое-как согревшемуся под байковым одеялом; общественное умывание из медных рукомойников, около которых всегда бывает ссора и драка; ходьба фрунтом на молитву, к завтраку, в классы, к обеду и т. д.; завтрак, который состоял в скоромные дни из стакана молока пополам с водою и булки, а в постные дни – из стакана сбитня с булкой; в таком же роде обед из трех блюд и ужин из двух».


В 1805 году в здании гимназии открывается Казанский Императорский университет, и через два года 14-летний Николай Лобачевский становится его студентом. Отныне и навсегда вся его жизнь будет связана с этим университетом, самым восточным из всех европейских. Пограничное расположение знаменитого высшего учебного заведения, словно в увеличительном стекле, отражало пограничное состояние самой России. Здесь сплелось все, и здесь наиболее ярко проявились основные особенности русского сознания.

В известной сказке М.Е. Салтыкова-Щедрина просвещение начинается по воле верховного правителя, орла-мецената, из-за скуки: «Скучно сам-друг с глазу на глаз жить. Смотришь целый день на солнце – инда одуреешь». И вот по настоянию расторопной совы царственная птица неожиданно гаркнула откуда-то из поднебесья: «А де сиянс академиям быть!» И на другой же день у орла во дворе начался «золотой век» просвещения.

А.С. Пушкин в своей пародии «Путешествие из Москвы в Петербург» на знаменитую повесть А.Н. Радищева пишет: «Не могу не заметить, что со времени восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно».


Казанский университет принадлежит к числу Александровских университетов, основанных в самом начале царствования Александра I. Это он прокричал из своего царственного поднебесья: «А де сиянс академиям в татарских степях быть!» С этой целью был выбран и попечитель – математик-академик Степан Яковлевич Разумовский. Ученик великого Эйлера, он долгое время прожил в Берлине, поэтому России не знал, и ехать в Казань боялся. Сказывался еще и возраст. Разумовскому в это время было уже за 70. По дороге его везде обманывали, за каждый приколоченный гвоздь требовали по 10 копеек. Экипаж, как на зло, ломался почти на каждом постоялом дворе. Вот она модель европейского просвещения, которая со скрипом и поломками едет в санях по заснеженным бескрайним просторам России! Вот он истинный контакт с западной цивилизацией. «Лениво и неохотно» следовал народ за своим просвещенным монархом часто не понимая, чего от него хотят.


Перед нами первое распоряжение Разумовского, с которого и начался Казанский университет. В середине января 1805 г. он дал предписание конторе Казанской гимназии об очищении и о протапливании надлежащим образом в нижнем этаже гимназического дома комнат, означенных № 8 и № 7. Распоряжение было отдано заранее – попечитель, видно, заботился о своем комфорте. Это вполне понятно: после всех дорожных тягот и беспросветного воровства старику невольно хотелось обрести хоть какое-то подобие западного комфорта, к которому он привык в Берлине. Директор гимназии Яковкин устроил все надлежащим образом, за что получил звание профессора и место ректора. Аксаков пишет по этому поводу: «Яковкин был прямо сделан ординарным профессором русской истории и назначался инспектором студентов, о чем все говорили с негодованием, считая такое быстрое возвышение Яковкина незаслуженным по ограниченности его ученых познаний». Но кто заботился об ученых познаниях? Все дело было в хорошо отапливаемых комнатах, и, видно, протопили их очень хорошо.


Аксаков вспоминает о некой пирушке, на которой и были приняты основные решения по устройству Казанского университета. Одним вечером у учителя математики собралось много гостей. «Гости все были веселы и шумны, – пишет Аксаков, – я долго не мог заснуть и слышал все их громкие разговоры и взаимные поздравления: дело шло о новом университете и о назначении в адъюнкты и профессоры гимназических учителей. На другой день Евсеич сказал мне, что гости просидели до трех часов, что выпили очень много пуншу и вина и что многие уехали навеселе». В этой пирушке участвовали два профессора, которых Разумовский привез с собой в Казань, а также правитель канцелярии попечителя – правая рука Разумовского – некто Петр Иванович Соколов, и все старшие учителя гимназии. Собрались они в доме Григория Ивановича Карташевского, который учил математике и Лобачевского, и Аксакова. Карташевский оказался человеком разносторонне образованным. Он прекрасно знал латынь, русскую литературу и театр. Это был любимейший учитель Аксакова, который приобщил его к православию.

Известно, что после радушного приема в Казани Разумовский буквально ожил. Яковкин поразил его своим гостеприимством, и пришелся академику по душе. Немалую роль здесь сыграли и «отопленные» комнаты. Он увидел, что и «среди татарских степей существует стремление к просвещению».


Днем основания Казанского университета считается 14 февраля 1805 г. Университет был открыт наспех. Сам Разумовский почти сразу же покинул гостеприимную Казань, чтобы уже никогда сюда не возвращаться. Всем завладел расторопный Яковкин, и начался «золотой век» просвещения. Обратимся вновь к свидетельству Аксакова, который пишет: «Конечно, университет наш был скороспелка… Преподавателей было всего шестеро: два профессора – Яковкин и Цеплин, – и четыре адъюнкта: Карташевский, Запольский, Левицкий и Эрих». Видя первых студентов, «просвещенные» лакеи, сидя у ворот господских домов и любезничая с горничными, нередко острили: «Ой, студено – студенты идут».


Наконец на исходе августа все было улажено, начались лекции. Карташевский читал чистую высшую математику; Левицкий – логику и философию; Яковкин – русскую историю, географию и статистику; Цеплин – всеобщую историю, Эрих – латинский и греческий языки; Запольский – прикладную математику и опытную физику. «Был еще какой-то толстый профессор, – пишет Аксаков, – Бюнеман, который читал право естественное, политическое и народное на французском языке; лекций Бюнемана я решительно не помню, хотя и слушал его».

Вот в каком смешении факультетов и младенческом состоянии открылся Казанский университет.

Поначалу профессора и адъюнкты занимались тем, что повторяли старший курс гимназии. Некоторые из отстающих студентов продолжали заниматься и в гимназии, и в университете. Было много и откровенной халтуры. Так, профессор Яковкин с марта до июня 1805 года прочел всю русскую историю и часть статистики. Возможно, он бы прочитал и больше, если бы знал, что читать. Но энтузиазм учащихся был поразительный. «Нельзя без удовольствия и без уважения вспомнить, – пишет Аксаков, – какою любовью к просвещенью, к наукам было одушевлено тогда старшее юношество гимназии. Занимались не только днем, но и по ночам. Все похудели, все переменились в лице, и начальство принуждено было принять деятельные меры для охлаждения такого рвения. Дежурный надзиратель всю ночь ходил по спальням, тушил свечки и запрещал говорить, потому что впотьмах повторяли наизусть друг другу ответы в пройденных предметах». Вот оно странное сочетание невежества и почти религиозного рвения к знанию, вот оно то самое учение о бытие – исключительно русское сочетание самого познания с хаосом непосредственного существования.


Однако результатом неразберихи и халтуры, возможно, было то, что будущий великий математик Лобачевский поначалу и не собирался заниматься геометрией. Его больше привлекала медицина. Влечение к математике у него возникнет лишь после приезда в университет иностранных профессоров. Разумовский по своей старости и слабости не мог постоянно заботится о вверенном ему университете, но он сделал, может быть, самое главное – устроил физико-математический факультет. Именно по его распоряжению и благодаря его заботам вскоре учителей гимназии сменили в университете профессора-иностранцы, пользовавшиеся известностью в Европе. Изменилось и отношение студентов к учебе.

В Казанском университете некоторое время спустя появились: М. Бартельс – профессор чистой математики, А. Ренер – профессор прикладной математики; И. Литтров – профессор астрономии и Ф. Брюннер – профессор физики. Беда была лишь в том, что эти уважаемые люди ни слова не знали по-русски. Несмотря на заботы инспекторов о наполнении аудиторий слушателями, то есть об отыскании студентов для вновь прибывших светил науки, аудитории были по большей части пустовали. Один, от силы два слушателя – вот то число студентов, перед которыми профессору приходилось излагать свою науку. Студентов привлекали к слушанию хитростями и увещеваниями. Профессор Литтров сообщал, что ему часто часами приходилось ожидать двух своих слушателей. Весной казенные студенты нередко прятались в беседках сада или в кустах. К началу лекций слушателей собирали инспекторы. Они часто доносили, что при утреннем посещении студенческих комнат, в лекционное время, заставали студентов спящими или играющими в карты. Дикость нравов доходила даже до того, что во время лекций неожиданно могли вспыхивать драки. Не было редкостью и пьянство. Студенты издевались над нелюбимыми преподавателями. Так, во время занятий латынью, когда преподаватель поднимался на кафедру и начинал громко зачитывать свои непонятные вирши, в аудитории обыкновенно воцарялся страшный шум. Слушатели в такт прихлопывали руками и притопывали ногами, что производило чудовищное шаривари.


В 1809 г. Николая Лобачевского, как наиболее отличившегося в учебе, назначают старостой казеннокоштных студентов и определяют ему стипендию – 60 рублей в год «на книги».

Если внимательно изучать все детали биографии этого необычного человека, то становится ясно, что юный Николай Лобачевский вел себя в университете из рук вон плохо. Позже его сын вспоминал, что отец не любил рассказывать об этом времени своей жизни, и он только от матери узнал, что отец его, будучи студентом, проехался верхом на корове и в таком виде попался на глаза ректору. Из записей тех лет узнаем следующее: «В январе месяце Лобачевский оказался самого худого поведения. Несмотря на приказания начальства не отлучаться от университета, он в Новый год, а потом еще раз, ходил в маскарад и многократно в гости, за что наказан написанием имени на черной доске и выставлением оной в студенческих комнатах». В другой раз Николай был наказан за то, что смастерил ракету, которую его товарищи запускали в 11 часов ночи в университетском дворе. За это и за то, «что учинил непризнание, упорствуя в нем, подверг наказанию многих совершенно сему непричастных», он был посажен в карцер по распоряжению совета. А будучи уже камерным студентом, т. е. назначенным администрацией для наблюдения за жизнью и поведением казеннокоштных студентов, живших с ним в одной комнате (камере) университетского общежития, Лобачевский был замечен в соучастии в грубости и ослушании. Он получил публичный выговор от инспектора и лишился звания камерного студента, а также 60 рублей, которые были ему только что назначены за успехи в науках на книги и учебные пособия. Все это происходило на святках 1810 года.

И, наконец, последняя характеристика перед присвоением звания магистра: «Лобачевский в течение трех последних лет был по большей части весьма дурного поведения, оказывался иногда в поступках достопримечательных, многократно подавал худые примеры для своих сотоварищей, за поступки свои неоднократно был наказываем, но не всегда исправлялся; в характере оказался упрямым, нераскаянным, часто ослушным и весьма много мечтательным о самом себе, в мнении, получившем многие ложные понятия… В значительной степени явил признаки безбожия». Не знаем, как обстояло дело с другими «шалостями» будущего великого математика, но за эти он, как видим, был строго наказан.


Можно предположить, что и остальные его проступки относились к разряду тех, о которых сказано: «то кровь кипит, то сил избыток». Что это? Издержки воспитания, результат отсутствия в семье строгого отцовского надзора или нечто большее? Нельзя ли увидеть в этих проявлениях сходство с поведением архетипического героя-трикстера? Известно, что многие гении как раз отличались явной нестандартностью поведения. О трикстере, который еще в древних мифах своими проделками либо помогал, либо мешал герою (испытывая его) известно следующее. Эта древнейшая пара героев «протагонист – трикстер» кладет начало великой традиции. Она проходит через древнеегипетские, греческие, римские мистерии и, отчасти, драматургию и относится к игровой, смеховой, карнавальной культуре. Трикстер оказывается здесь далеким предшественником средневековых шутов, скоморохов, юродивых, а также философов и ученых.


Лобачевского, несмотря на все издержки поведения, из Казанского университета, однако, не выгнали. Правда ему всерьез грозила распространенная в то время сдача в солдаты, но заступничество Бартельса, Литтрова и Броннера спасло беспокойного юношу и позволило ему в 1811 году стать магистром, а в 1814 году – адъюнктом чистой математики.

Кто же были эти чудесные спасители будущего гения? Почему именно профессора-немцы решили вступиться за бесшабашного студента Лобачевского, который имел реальный шанс навсегда затеряться в солдатской среде? Конечно же, здесь дал себя знать альтруизм, свойственный любому настоящему ученому. Но имелось и еще одно важное обстоятельство, связанное с немецким расчетливым характером. Вспомним: у немцев почти не было слушателей. Однако из летописи Казанского университета мы узнаем, что именно Лобачевский был их прямым переводчиком. Именно он переводил мудреные пассажи своих преподавателей на понятный русский язык, именно он после занятий растолковывал нерадивым, о чем шла речь на лекции. Все это привлекало слушателей, а значит, давало немцам работу.

Каковы бы ни были причины, неоспоримый результат оказался весьма благотворным для всей русской науки. Иностранцы, занесенные разными обстоятельствами, в основном нуждой, в татарские степи, и спасли одаренного юношу от него самого. Их стараниями будущий гений был направлен в нужное русло, избежал сладостного соблазна собственных демонов, порожденных его неуемной натурой. И здесь нам следует сказать об этих людях особо.


Иоганн-Мартин-Христиан Бартельс был учителем и великого Гаусса, и Лобачевского. В Германии шестнадцатилетний Бартельс служил помощником учителя в частной школе города Брауншвейга. Он чинил перья и помогал ученикам в чистописании. В числе слушателей школы находился тогда восьмилетний Гаусс. Математические способности талантливого ребенка обратили на себя внимание проницательного Бартельса, и между ними завязалась тесная дружба. Бартельс доставал книги, задачи и изучал их вместе с Гауссом.

Разумовский, любивший и знавший математику, конечно, не мог не заметить Бартельса. Ему известны были также обстоятельства жизни последнего. Вследствие бедственного положения Германии ученым в этой стране жилось нелегко. Русский академик предложил своему немецкому коллеге оставить родину, верных друзей и без знания русского языка пуститься в опасное путешествие. Бартельс не сразу принял предложение Разумовского. Однако обстоятельства все же принудили математика покинуть родину.

На немецком языке в российской глуши этот выдающийся математик пытался познакомить своих немногочисленных (1–2 человека) слушателей с классическими математическими сочинениями того времени. Широкой кистью этот энтузиаст рисовал величественную картину достижений человеческого ума в области математики. Можно себе только представить, какой «энтузиазм» должен был возбуждать немецкий профессор в тех немногих студентах, которым знание языка и математики, а также здоровье, изрядно подорванное после очередной пирушки, давало возможность хоть что-нибудь понять из сказанного. Лобачевский же, «отдавая дань молодости и окружающей среде» все же четыре часа в неделю занимался у немца на дому и вскоре стал его любимым учеником и переводчиком, а заодно и переводчиком других немецких профессоров. Благодаря Бартельсу Лобачевский отказался от медицины и стал заниматься геометрией. Бартельс познакомил его с той проблемой постулата Евклида, над которой уже давно ломал голову другой его знаменитый ученик, Гаусс.

В лице же Броннера Казанский университет приобрел удивительного человека и пылкого масона. В молодости он был монахом-католиком, а потом примкнул к ордену иллюминатов. Броннер то писал поэтические идиллии, то занимался механикой и физикой, перемежая их историей и статистикой. Его увлечения не оставались словами, а всегда переходили в дело. Например, увлечение некоторыми идеями французской революции дошло у него до того, что он отправился пешком во Францию, питаясь кореньями, ягодами и грибами. К французской границе он добрался в состоянии такой экзальтации, что стража поначалу приняла его за сумасшедшего, но потом обошлась с ним очень милостиво. Вскоре, однако, Броннер разочаровался, увидев, что во Франции не было терпимости и уважения к старым верованиям народа. Ему не нравились эти «храмы разума», в которых сообщали только о военных известиях и не говорили ничего душе и сердцу. Он переехал в Швейцарию и целовал землю мирной страны, уважающей права человека.

Броннер прибыл в Казань, успев многое пережить, передумать и приобрести широкое философское образование. «К полезнейшим действиям иллюминатского ордена, – пишет современник, – принадлежали воспитательные институты. Эти рассадники просвещения пробуждали и развивали любовь к наукам, внушали восприимчивость ко всему хорошему и благородному».

«Орден иллюминатов» означает «орден просвещенных» (от лат. Illuminator – освещающий; ср. иллюминаторы на корабле). Эпоха Просвещения своей идеологией во многом обязана обществу «вольных каменщиков», деятельность которых была необычайно активной в то время, как в России, так и в Западной Европе. Масонами были Г.Р. Державин и Н.М. Карамзин, декабристы и А.С. Пушкин, а русское Просвещение в лице Н.И. Новикова считало образцом именно масонскую просветительскую деятельность. Членами самого ордена иллюминатов были высокопоставленные чиновники, родовитые дворяне и даже европейские правители: Эрнст, герцог Саксен-Готский, брат его Август Саксен-Веймарский – друг И.В. Гёте, сам Гёте и Фердинанд, герцог Брауншвейгский.


Появление в России в эпоху Александра I такого человека, как Броннер, было закономерно. В этот период после гонений Екатерины II масонство в России возродилось с необычайной силой. На заре царствования императора русские масоны различных направлений объединены были одною мыслью: вернуть Ордену вольных каменщиков утраченное им в России значение. Так, в Москве в это время открылась тайная ложа под председательством сенатора П.И. Голенищева-Кутузова. В 1802 году действительный камергер Александр Александрович Жеребцов учредил в Петербурге ложу под названием «Соединенные друзья», куда входили брат царя Великий князь Константин Павлович, церемониймейстер двора, граф И.А. Нарышкин, А.Х. Бенкендорф, А.Д. Балашов (министр полиции при Александре I) и др. В числе почетных членов этой ложи следует назвать И.А. Фесслера. В Россию он был приглашен в 1809 году М.М. Сперанским для преподавания еврейского языка в Санкт-Петербургской Духовной академии. Известно, что и Сперанский, идеолог реформ эпохи Александра I, также принадлежал к масонской ложе. Нужно сказать, что и образование новых университетов не было бы столь интенсивным без участия масонов. Впоследствии, став ректором, Лобачевский в своей первой речи, произнесенной перед преподавателями и студентами, будет открыто цитировать одного из столпов ордена иллюминатов – барона Адольфа фон Книгге. Влияние Броннера не прошло бесследно.

Итак, с одной стороны, православие Карташевского, первого гимназического учителя Лобачевского, и Аксакова, будущего основателя течения славянофилов, полностью отрицающих всякое благотворное влияние западной культуры на Россию, а с другой, – иллюминат Броннер и изощренная немецкая ученость. Добавим сюда беспорядок и дикость российской глубинки, необузданный нрав самого будущего великого ученого, – и мы можем составить приблизительную картину тех странных и противоречивых влияний, которые формировали будущего создателя неевклидовой геометрии. Такое совмещение несочетаемого как нельзя лучше подготавливало ту почву, на которой только и мог появиться человек, усомнившийся в основах божественного миропорядка. Эту особенность российского космоса косвенно признавали и сами учителя Лобачевского. Так, оказавшись вновь в Европе Литтров в своем сочинении «Картины из русской жизни» признается, что после той шири и того простора, к которым привыкаешь в России, дома чувствуешь себя точно в клетке. Здесь, на бескрайних российских просторах, где нет и не может быть никакой стабильности, где взор твой теряется вдали, поневоле поверишь, что параллельные прямые обязательно пересекутся.

И тут мы подходим к самому важному событию в жизни любого гения – к его открытию.

Известно, что Лобачевский является одним из тех, кто создал так называемую неевклидову геометрию, но без общей характеристики эпохи нам не удастся проникнуть в саму суть совершенного им открытия. Нужно сказать, что ни один обширный раздел математики и даже ни один значимый прорыв в этой науке никогда не были детищем лишь одного какого-либо человека. Также и неевклидова геометрия развивалась совместными усилиями многих известных и неизвестных математиков. И в данном случае имя Лобачевского лишь одно из имен тех, кто так или иначе принял участие в этом открытии.

Девятнадцатый век начался для математики очень хорошо. Активно работал Лагранж. В зените славы и расцвете сил находился Лаплас. Фурье (1768–1830) упорно работал над статьей 1807 года, впоследствии включенной в его ставшую классической «Теорию теплоты» (1822). Карл Фридрих Гаусс опубликовал (1801) свои «Арифметические исследования» (1801), ставшие заметной вехой в развитии теории чисел, и был на пороге множества новых достижений, снискавших ему титул «короля математиков». А французский конкурент Гаусса Огюст-Луи Коши (1789–1857) продемонстрировал свои незаурядные способности в обширной статье, опубликованной в 1814 году.

Выдающиеся результаты Гаусса, Коши, Фурье и сотен других математиков, казалось бы, неоспоримо подтверждали, что наука все точнее описывает истинные законы природы. В неудержимом порыве устремились ученые на поиск математических законов природы, словно загипнотизированные идеей, что именно они призваны раскрыть схему, избранную Богом при сотворении мира. Интересно, что тогда же появилась повесть Мэри Шелли о докторе Франкенштейне, создавшем искусственного человека-монстра.

Когда смотришь на портрет Лобачевского, то поражает его сходство с портретами поэтов Байрона и Рылеева, музыканта Бетховена. Художники-романтики изображали этих бесспорно разных людей в схожей манере: у всех тот же беспорядок в прическе, словно сильный порыв ветра растрепал волосы, такой же мечтательный взгляд, обращенный больше в свой собственный душевный мир, чем на зрителей, такой же большой отложной воротник сюртука, черный тугой шарф вокруг шеи и небольшой стоячий воротник белой сорочки, показавшийся у самого подбородка, упрямо прижатого к груди. Кажется, что все эти романтические портреты слегка «набычились». Здесь чувствуется внутренний протест, несогласие с окружающим миром, словно во всех этих людей вселился «бес противоречия».

Лобачевскому суждено было совершить свое открытие в эпоху, когда в Европе и России безраздельно властвовало мировоззрение романтиков, бунтарей и ниспровергателей общепринятых ценностей. Ю.М. Лотман так охарактеризовал этот период: «Отрицая весь порядок мира, романтизм превращает бунт в норму отношения личности к действительности. Бунт этот может облекаться в пассивные формы – романтик может отказаться от всяких контактов с жизнью и погрузиться в мечтания – или принимать формы активного протеста. Но всегда романтизм связан с отрицанием действительности… Романтический бунт грандиозен. Романтик не довольствуется протестом против политического деспотизма или крепостного права. Предметом его ненависти является весь мировой порядок, а главным врагом – Бог. Бог утверждает вечные законы вечного рабства – Демон проповедует бунт. Бог представляет как бы начало классицизма в космическом масштабе – Демон воплощает мировой романтизм».

Почти всем учителям Казанского университета не нравилось «мечтательное о себе самомнение, излишнее упорство, вольнодумствие… и признаки безбожия» у Лобачевского.


Но почему же тогда именно геометрия древнегреческого математика и мага Евклида (III век до н. э.) стала излюбленным объектом нападок в научном мире эпохи романтизма во всей Западной Европе, и Лобачевский лишь увенчал эту атаку несомненным успехом?

Утверждение о том, что современная наука родилась тогда, когда на смену пространству Аристотеля (представление о котором было навеяно организацией и согласованностью биологических функций) пришло однородное и изотропное пространство Евклида, высказывалось довольно часто.

Механистическая модель мира, которая лежит в основе ньютоно-картезианского представления о мире, окончательно сложилась в XVII столетии. Галилео Галилей, Роберт Бойль и Исаак Ньютон видели цель своих изысканий в доказательстве наличия божественного плана и высшего вмешательства во все происходящее в мире. Так, Ньютон в глазах современной Англии был «новым Моисеем», которому Бог явил свои законы. Мир представлялся управляемым универсальными законами, чье действие распространяется на движение как небесных, так и земных тел. При этом обнаруживалось полное соответствие между предвидением и результатами наблюдений, что свидетельствовало о высоком совершенстве таких законов. «Природа весьма согласна и подобна в себе самой», – утверждал Ньютон в Вопросе 31 своей «Оптики» (1704). По Ньютону, не существует ни одного природного явления (будь то горение, ферментация, тепло, силы сцепления, магнетизм), которое не было вызвано силами притяжения и отталкивания: теми же действующими силами, что и движение небесных светил и свободно падающих тел.

Не случайно представитель английского Просвещения, поэт Александр Поуп воспел научные открытия своего великого соотечественника:

Кромешной тьмой был мир окутан,
И в тайны естества наш взор не проникал,
Но Бог сказал: «Да будет Ньютон!»
И свет над миром воссиял.

Но вот на смену Просвещению пришел романтизм, и другой английский поэт, Уильям Блейк, пишет по-другому:

…От единого зренья нас, Боже,
Спаси, и от сна Ньютонова тоже!

Нидэм рассказывает об иронии, с которой просвещенные китайцы XVIII века встретили сообщения иезуитов о триумфах европейской науки того времени. Идея о том, что природа подчиняется простым познаваемым законам, была воспринята в Китае как пример человеческой недальновидности.

В Европе накануне прихода эры романтизма появляется философия Юма, которая отрицала само существование независимых и единственно верных истин. Теория Юма не только объявляла несостоятельным все, что было достигнуто в математике и естествознании ранее, но и поставила под сомнение ценность самого разума. Эта философия словно подготавливала будущую почву для будущей борьбы между романтиками и просветителями, между теми, кто отстаивал завоевания Разума, и теми, кто уповал на чувство, интуицию и верил в торжество высших неведомых человеку сил. Однако теория Юма встретила резкое неприятие у большинства мыслителей XVIII века. Возникла острая потребность в ее опровержении.


Приблизительно в это же время к новым философским веяниям добавились и новые научные открытия, которые не совсем вписывались в механистическую картину мира, созданную Ньютоном. Новая картина мира, рожденная новой «наукой о сложности», может быть датирована 1811 годом, когда барону Жан-Батисту Жозефу Фурье, префекту Изера, была присуждена премия Французской академии наук за математическую теорию распространения тепла в твердых телах. Благодаря этому открытию научный взгляд больше не видел в твердых телах нечто незыблемое и неизменное. Но при чем же здесь геометрия Евклида?

А. Пуанкаре пишет: «Геометрия Евклида – это геометрия твердых тел. Если бы не было твердых тел в природе, не было бы и геометрии». Но открытие Фурье нарушило представление о неизменности окружающих нас твердых тел, а значит, совершенно естественно вставал вопрос и о научной точности той геометрии, которая описывала пространство, основанное на этих самых представлениях.

Знаменитый бельгийский физик ХХ века Илья Пригожин писал: «Два потомка теории теплоты по прямой линии – наука о превращении энергии из одной формы в другую и теория тепловых машин – совместными усилиями привели к созданию первой «неклассической» науки – термодинамики. Ни один из вкладов в сокровищницу науки, внесенных термодинамикой, не может сравниться по новизне со знаменитым вторым началом термодинамики, с появлением которого в физику впервые вошла «стрела времени». Известно, что в основе термодинамики лежит различие между двумя типами процессов: обратимыми процессами, не зависящими от направления времени, и необратимыми процессами, зависящими от направления времени. Понятие энтропии для того и было введено, чтобы отличить обратимые процессы от необратимых: энтропия возрастает только в результате необратимых процессов.


«На протяжении XIX века в центре внимания находилось исследование конечного состояния термодинамической эволюции. Термодинамика XIX в. была равновесной термодинамикой. На неравновесные процессы смотрели как на второстепенные детали, возмущения, мелкие несущественные подробности, не заслуживающие специального изучения. В настоящее время ситуация полностью изменилась. Ныне мы знаем, что вдали от равновесия могут произвольно возникать новые типы структур. В сильно неравновесных условиях может совершаться переход от беспорядка, теплового хаоса, к порядку. Могут возникать новые динамические состояния материи, отражающие взаимодействие данной системы с окружающей средой».

Это представление о сосуществовании порядка и хаоса, известное еще с древних времен, когда слагались мифы о сотворении мира, было близко западноевропейским романтикам, стремившимся во что бы то ни стало поставить под сомнение Порядок и Разум как силы, управляющие мирозданием, с точки зрения Ньютона и Декарта. Таким образом, эпохе Разума была «подброшена» неевклидова геометрия, и ее возникновение нанесло сокрушительный удар по позициям человеческого ума, казалось бы, всемогущего и не нуждающегося ни в чьей помощи.


Первые попытки решить проблему, связанную с аксиомой Евклида о параллельных прямых, были предприняты еще математиками Древней Греции. Но наиболее значительные результаты получил Джироламо Саккери (1667–1733), священник, член ордена иезуитов и профессор университета в Павии. Идея Саккери состояла в том, чтобы, заменив аксиому Евклида о параллельных ее отрицанием, попытаться вывести теорему, которая бы противоречила одной из доказанных Евклидом теорем. Полученное противоречие означало бы, что аксиома, отрицающая аксиому Евклида о параллельных – единственную аксиому, вызывающую сомнения, – ложна, а, следовательно, аксиома о параллельных Евклида истинна и является следствием девяти остальных аксиом.

Над этой проблемой работали также такие математики XVIII века, как Г.С. Клюгель (1739–1812), И.Г. Ламберт (1728–1777), А.Г. Кестнер (1719–1800). Но самым выдающимся математиком среди взявшихся за решение проблемы, возникшей в связи с аксиомой Евклида о параллельных прямых, был Гаусс. Он прекрасно знал о безуспешных попытках доказать или опровергнуть аксиому о параллельных, ибо такого рода сведения не составляли секрета для геттингенских математиков. Историю проблемы параллельных досконально знал учитель Гаусса – Кестнер. Много лет спустя (в 1831 году) Гаусс сообщил своему другу Шумахеру, что еще в 1792 году, когда Гауссу было всего 15 лет, он понял возможность существования логически непротиворечивой геометрии, в которой постулат Евклида о параллельных прямых не выполняется.

Но еще более значительный вклад, чем Гаусс, в создании неевклидовой геометрии внесли два других математика: Николай Лобачевский и Янош Бойаи. В действительности их работы стали своего рода эпилогом длительного развития новаторских идей, высказанных их предшественниками, однако, поскольку Лобачевский и Бойаи первыми опубликовали дедуктивное изложение новой системы, их принято считать создателями неевклидовой геометрии.

Янош Бойаи (1802–1860) был офицером австро-венгерской армии. Свою работу (объемом в 26 страниц) по неевклидовой геометрии под названием «Приложение, содержащее науку о пространстве, абсолютно истинную, не зависящую от истинности или ложности XI аксиомы Евклида, что a priori никогда решено быть не может, с прибавлением, к случаю ложности геометрической квадратуры круга» Бойаи опубликовал в качестве приложения к первому тому латинского сочинения своего отца «Опыт введения учащегося юношества в начала чистой математики». Эта книга вышла в свет в 1831–1832 гг., после первых публикаций Лобачевского 1829–1830 гг. Бойаи, по-видимому, разработал свои идеи о неевклидовой геометрии уже в 1825 году и убедился, что новая геометрия непротиворечива. В письме к отцу от 23 ноября 1823 года Бойаи сообщает: «Я совершил столь чудесные открытия, что не могу прийти в себя от восторга».

Гаусс, Лобачевский и Бойаи поняли, что аксиома Евклида о параллельных не может быть доказана на основе девяти остальных аксиом и что для обоснования евклидовой геометрии необходимо принять какую-то дополнительную аксиому о параллельных прямых. А поскольку дополнительная аксиома не зависит от остальных, то, во всяком случае, логически вполне допустимо принять противоположное ей утверждение – и далее выводить следствие из новой аксиомы.

С чисто математической точки зрения содержание работ Гаусса, Лобачевского и Бойаи просто. Ограничимся лишь рассмотрением варианта неевклидовой геометрии, предложенного Лобачевским, так как все трое сделали по существу одно и то же. Русский математик допускает сначала, что через точку можно провести несколько прямых параллельных данной прямой. Кроме этой все другие аксиомы Евклида он сохраняет. Из этой гипотезы он выводит ряд теорем, между которыми нельзя указать никакого противоречия, и строит геометрию, непогрешимая логика которой ни в чем не уступает евклидовой геометрии. Теоремы, конечно, весьма отличаются от тех, к которым мы привыкли, и на первый взгляд кажутся несколько странными.

Например:

– Сумма углов треугольника всегда меньше двух прямых углов; разность между этой суммой и двумя прямыми углами пропорциональна площади треугольника.

– Невозможно построить фигуру, подобную данной, но имеющую другие размеры.

– Если разделить окружность на n разных частей и провести в точках деления касательные, то эти n касательных образуют многоугольник, если радиус окружности достаточно мал; но если этот радиус достаточно велик, они не встретятся.


Не станем множить число этих примеров; теоремы Лобачевского не имеют никакого отношения к евклидовым, это так называемая «воображаемая геометрия», но они логически связаны между собой.


Итак, геометрия Лобачевского включает в себя геометрию Евклида не как частный, а как особый случай. В этом смысле первую можно назвать обобщением геометрии нам известной. Пространство Лобачевского есть пространство трех измерений, отличающееся от нашего тем, что в нем не действует постулат Евклида. Свойства этого пространства в настоящее время уясняются при допущении существования четвертого измерения. Но этот шаг сделан уже последователями Лобачевского.

Естественно возникает вопрос, где же находится такое пространство. Ответ на него был дан крупнейшим физиком ХХ века Альбертом Эйнштейном. Основываясь на работах Лобачевского и постулатах Римана, он создал теорию относительности, подтвердившую искривленность нашего пространства.


Начало педагогической и серьезной научной деятельности Лобачевского совпало с неблагоприятными для Казанского университета веяниями. Безграничное самовластие ректора Яковкина не шло во благо возглавляемому им университету. В одночасье возвысившись из директора гимназии в профессоры, человек этот заботился не столько о нуждах университета, сколько об удовлетворении своих собственных непомерно возросших потребностей. Постепенно слухи о беспорядках, творившихся в университете, дошли до Петербурга. Из столицы полетели запросы. Яковкин со своими приближенными все свалили на иностранцев, вследствие чего уже с 1815 года министерство народного просвещения стало хуже относиться к немцам-профессорам. Знавший жизнь и людей Броннер почувствовал приближающуюся реакцию и, взяв шестимесячный отпуск, навсегда уехал в Швейцарию. Деятельность иллюмината-просветителя в России продолжалась около пяти лет. Другие иностранцы также поспешили оставить Казанский университет. Бартельс взял профессуру в Дерпте. Литтров переехал в Пражский университет. Беспорядки и казнокрадство не прекратились, а, наоборот, только усилились. Яковкин был снят. Государь отправил в Казань М.Л. Магницкого с инспекцией. Ревизор начал с осмотра университетских зданий и посещения лекций, а кончил донесением, имевшим важные последствия для Казанского университета. Магницкий нашел, что студенты не имеют должного понятия о заповедях Божьих, и писал, что для отечественного просвещения должна настать эпоха благочестия. Именно в благочестии ревизор видел единственное спасение от распущенности, привнесенной Яковкиным.

Так как кафедры после быстрого отъезда иностранцев остались без руководства, Лобачевский был назначен экстраординарным профессором. Казанский университет к этому времени так опустел, что профессора вынуждены были возглавлять по несколько кафедр. Лобачевскому приходилось в буквальном смысле рваться на части, воплощая в своем лице преподавательский состав всего математического факультета.


Вскоре государев ревизор был назначен ректором и принялся за исправление как студентов, так и профессоров. Для студентов Магницкий составил такие правила поведения, что они больше напоминали монастырский устав, чем обычный распорядок учебного заведения. Провинившихся называли грешниками, а карцер носил название «комнаты уединения», на стенах которой можно было видеть изображения сцен Страшного суда. Об этих «грешниках» молились в церквах, к ним посылали духовника. По торжественным дням приготовлялись в университетском дворе обеденные столы для нищих и за столами этими должны были прислуживать студенты – дабы смирялась гордыня и воспитывалось послушание.

Молодого профессора Лобачевского студенты слушали неохотно. Они предпочитали ему некоего Никольского, который учил математике гораздо веселее, в духе дня, каждый раз повторяя: «С помощью Божьей эти два треугольника равны».

В эту странную эпоху торжествующего благочестия даже деловые бумаги писались особым слогом, сильно напоминавшим богословский. Но вера и благочестие не помешали Магницкому воровать так же, как и его предшественник.

Грянула новая ревизия. 6 мая 1826 года Магницкого отстранили, и попечителем был назначен граф М.Н. Мусин-Пушкин. А 3 мая 1827 года совет университета избрал профессора Лобачевского ректором, не взирая на его молодость (ему тогда было всего тридцать три года).

Однако эпоха «благочестия» Магницкого сыграла-таки свою положительную роль в жизни великого математика. Не имея возможности активно участвовать в работе университета, еще в 1823 году Лобачевский начал свои исследования в области неевклидовой геометрии. В должности ректора у него уже не было такой свободы действий и такого большого количества праздного времени, без чего никакая серьезная научная и творческая деятельность невозможны.


15 сентября 1845 года совет университета единогласно подтвердил назначение Лобачевского ректором на очередной четырехлетний период, но в следующем году его отстраняют от должности под благовидным предлогом повышения по службе: ученого назначают помощником попечителя Казанского учебного округа. Вынужденный уход из университета обидел и опечалил Лобачевского. Теперь он занимался только училищами и гимназиями. Материальное положение его ухудшилось.

В 1852 году умирает от туберкулеза старший любимый сын Лобачевского Алексей, студент университета. В следующем году бросает университет и уходит на военную службу второй сын – Николай. Брат жены оказался картежником. Пришлось заложить дом. Над семьей нависло разорение. Здоровье самого Лобачевского было подорвано, слабело зрение. Кто-то, пользуясь его слепотой, украл все заслуженные им ордена. Слуга Лобачевского дал следующие показания: «Во время дня, когда происходила перестройка в доме, украдено платье, принадлежащее помещику моему, а именно: черный и синий форменный фрак и бывшие на оном ордена св. Анны 1-й степени со звездою и орден св. Станислава без звезды и двое брюк, черные и синие». Ученый просит единовременного пособия для поездки на лечение в Москву. Извещение о выделении ему 1 500 рублей лечебных денег приходит за 12 дней до его смерти.


Дети Лобачевского не имели представления, чем знаменит их отец. Даже когда неевклидова геометрия получила признание в России, шестидесятипятилетний Николай Николаевич продолжал твердить, что его отец прославился своей «Алгеброй».

За год до смерти отца Николай отправился на Крымскую войну, потом служил частным приставом в Казани, перебрался в интендантство. Хозяйственник из него был плохой. Вскоре за разбазаривание провианта его сослали в Сибирь, где он содержался на средства, высылаемые Казанским университетом. Газета «Новости» писала о нем: «Сын Лобачевского живет в настоящее время в Сибири, разбитый параличом, и пробавляется скудным подаянием сестры». Николай скончался в 1900 году, оставив двух сыновей: один работал телеграфистом в Самаре, другой служил сотником в Оренбургском казачьем войске.

Другому сыну Лобачевского, Александру, повезло больше. Он попал в Павловское военное училище и дослужился до полковника в Техническом комитете главного интендантского управления. Был судебным следователем в Казани. Математика из него не получилось.

Дочь Софья рано вышла замуж за помещика Казина. Умерла она в двадцать два года, оставив мужу пятерых детей: Николая, Федора, Петра, Александра, Нила.

Неудачно сложилась семейная жизнь и у старшей дочери – Вари. Отставной поручик Ахлопков бросил ее с двумя маленькими детьми. После смерти отца Варя поселилась с матерью в Петербурге. На какие средства они существовали, трудно сказать. Не имея диплома, Варя не могла получить казенного места. Ей приходилось содержать мать, брата Алексея, страдавшего умственной отсталостью, и ссыльного Николая. В конце концов после разных мытарств ей пришлось зарабатывать содержанием меблированных комнат. «Волжский вестник» 7 ноября 1893 года сообщал: «В настоящее время дочь Лобачевского содержит весьма плохие, дурно оплачиваемые меблированные комнаты и сама занимает наихудшую комнату, какую-то темную, зловонную конуру. Она страдает ожирением сердца и близка к совершенной нищете… За неимением средств Варвара Николаевна не могла поехать в Казань на чествование юбилея своего отца».


Вся жизнь Николая Ивановича Лобачевского – трагедия непризнанного гения, борьба с издевательством невежд и унизительным сочувствием. И, конечно же, – непрестанное преподавание.

Масштаб идей нашего великого соотечественника стал понятен только в последнее время. И это типичная судьба русского ученого, которая чаще всего осуществлялась по одному и тому же сценарию, известному по библейской книге Екклесиаста: «Горе от ума».

24 февраля 1856 года Николай Иванович Лобачевский умирает от «паралича дыхательного центра». Доктор не верил, что все кончено. В течение ночи он несколько раз приезжал и капал на лицо покойного горячий воск со свечи, стараясь уловить движение мускулов.

Николай Иванович Пирогов

Имя выдающегося русского хирурга и анатома Николая Ивановича Пирогова, родоначальника научной хирургии и основоположника военно-полевой хирургии известно не только врачам, но и любому образованному человеку.

Родился будущий талантливый врач 13 ноября 1810 года в семье казначея московского провиантского депо Ивана Ивановича Пирогова. Он был тринадцатым ребенком в семье.

Жили Пироговы в то время в собственном домике в приходе Троицы, в Сыромятниках, и как все тогдашние родители не только радовались прибавлению семейства, но и гадали, сколько этому младенцу будет суждено прожить на свете. Всех детей будет четырнадцать, но в живых останутся только трое: две сестры и брат Николай.


В России болели и умирали больше, чем в других странах Европы. В особенности высока была детская смертность. Врачебная и особенно санитарная помощь находились в плачевном состоянии, и, если верить энциклопедическому словарю Брокгауза и Ефрона, такое положение дел почти не изменилось вплоть до 1897 года. «Смертность в России поистине громадна, – указывается в словаре, – она не может быть объяснена ни разницей в возрастном составе, ни усиленной рождаемостью, но указывает на низкое положение страны в культурно-санитарном отношении. В значительной степени ее высота обусловливается смертностью детей в возрасте до 5 лет. Дети до 5 лет составляют 57,4 % всех умерших (в Швеции и Швейцарии – 33 %, во Франции – только 28,3 %). В России существуют местности с громадной детской смертностью: Пермская губерния (1881) – 79,5 % (от 1 до 10 дет), Новгородская губерния (1836–1885 гг.) – 73,1 % (до 1 года), Московский уезд (1869–1873 гг.) – 62,5 % (до 5 лет)».

Огромное количество новорожденных, умиравших от острых желудочно-кишечных катаров (гастритов), свидетельствует об отсутствии правильного питания. Погибали они, главным образом, в летнее время. Вблизи столиц детская смертность увеличивалась за счет детей, которых отдавали из воспитательных домов в деревни для вскармливания (питомнический промысел), и их доля достигала 80 % от всех умерших.

«Продолжительность жизни в России была очень низка: для мальчиков – 27 лет, для девочек – 29 лет; местами она опускается до 19 лет (Пермская губерния) и даже до 16,9 лет (Кусье-Александровский завод)», – указывалось в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона.

Причины детской смертности были следующие: скарлатина (самый высокий процент), оспа, дифтерит, круп, коклюш, сыпной и брюшной тиф, неопределенные заболевания (они занимали второе место после скарлатины), дизентерия. Иными словами, почти все, что попадается в любой истории болезни любого современного здорового ребенка, в прошлом могло стать причиной ранней смерти. И при этом надо было учесть, что приведенные данные относятся к концу XIX в. – ко времени, когда в мировой и отечественной медицине были достигнуты серьезные успехи.


А какова же была медицина в самом начале века, то есть в 1810 году, когда и появился на свет будущий великий хирург?

Не только в отечественной, но и в мировой практике господствовали следующие доктрины: теория Штоля, называвшая источником всех болезней желудок; теория Кампфа, изгоняющая «неприятелей здравия тысячью клистиров»; а также весьма распространенная в то время идея, искавшая причины болезней в «высотах безвещественного мира». Помимо этого, не надо забывать и о врачах-«вампирах», которые при любом удобном случае старались прибегнуть к ланцету и кровопусканию, доводя своих пациентов до элементарной анемии.

Через два года во время нашествия французов Пироговы, как и большинство жителей Москвы, покинули город, а по возвращении им пришлось строить новый дом. Детство будущего знаменитого хирурга прошло в весьма благоприятной обстановке. Отец был отличный семьянин и любил детей. Средства к жизни имелись. Вновь отстроенный дом оказался просторным и веселым, с небольшим, но хорошим садом, цветниками, дорожками. Отец любил живопись и по этой причине разукрасил стены комнат и даже печки фресками какого-то доморощенного художника.

Лет в шесть Николаем овладело, как говорят немцы, бешенство чтения. Масса детских книг, популярных тогда в ходу («Зрелище Вселенной», «Золотое зеркало для детей», «Детский вертоград», «Детский магнит», «Пальнаевы и Эзоповы басни») были прочитаны по нескольку раз. Отец обыкновенно дарил детям книги, и самое сильное впечатление на маленького Николая произвело «Детское чтение» Н.М. Карамзина, так что в своих «Записках» Пирогов спустя десятилетия упоминает имена разных действующих там лиц. Подарок отца будущий хирург считал самым лучшим в своей жизни.


Мальчик занимался только тем, что его по-настоящему интересовало. Внимание было сосредоточено лишь на излюбленных предметах. До девяти лет с ребенком занимались мать и старшая сестра. Затем он перешел в руки учителей. Первым учителем русского языка был у Николая студент университета. «Я помню довольно живо, – вспоминает Пирогов, – молодого красивого человека и помню не столько весь его облик, сколько одни румяные щеки и улыбку на лице… Воспоминания о щеках, улыбке, туго накрахмаленных воротничках и белых с тоненькими, синенькими полосками панталонах моего первого учителя как-то слились в памяти с понятием о частях речи. Следующие два учителя, студент Московской медико-хирургической академии, занимавшийся латинским, и другой – французским языком, не оставили и таких внешних впечатлений». Этот педагогический триумвират исчез без следа, и лишь улыбка одного из них, наподобие улыбки Чеширского кота, сумела зацепиться в памяти.


Уже с детства маленький Николай любил играть в лекаря. Возникновением своим эта игра обязана неожиданно свалившемуся на семью несчастью – болезни одного из сыновей, брата Николая. Чем такая детская болезнь могла закончиться, можно предположить, вспомнив сухие данные статистики. В дом был приглашен доктор Е.О. Мухин. Ему-то и суждено было сыграть весьма примечательную роль в судьбе будущего выдающегося врача.

В один прекрасный день маленький Пирогов «попросил кого-то из домашних лечь в кровать, а сам, приняв вид и осанку доктора, важно подошел к мнимому больному, пощупал пульс, посмотрел на язык, дал какой-то совет по приготовлению декокта (лат. decoctum – отвар из лекарственных растений – прим. Е. Ж.), распрощался и вышел преважно из комнаты». Это представление забавляло домашних, и поэтому Колю попросили повторить представление. Будущий хирург усовершенствовался и «стал разыгрывать роль доктора, посадив и положив несколько особ, между прочим, и кошку, переодетую в даму: переходя от одного мнимобольного к другому, он садился за стол, писал рецепты и толковал, как принимать лекарства». «Не знаю, – пишет Пирогов, – получил бы я такую охоту играть в лекаря, если бы вместо весьма быстрого выздоровления брат мой умер».


Трудно и почти невозможно сейчас восстановить то, как формировался «жизненный сценарий» будущего ученого. Мы располагаем только отдельными фактами. Знаменитый американский психолог Эрик Бёрн в своей книге «Игры, в которые играют люди» обращает внимание на книжки, прочитанные в раннем детстве и на систему запретов и поощрений, исходящих от родителей. Что-то так поразило воображение маленького Коли Пирогова, что он на всю жизнь запомнил имена из «Детского чтения» Карамзина. Ребенком человек воображает себя кем-то, играет, а, став взрослым, воплощает собственные фантазии в своей жизни, «вкладывает» их в свою судьбу.


Можно вообразить, какая тревога воцарилась в доме, где заболел ребенок. Даже сейчас это не очень приятно, а тогда, в эпоху «тысячи клистиров», весь страх и нервозность родителей сполна передавалась и детям. Один из основателей психологии – А. Маслоу – охарактеризовал науку не только как путь самовыражения человека, но и как проявление невроза: наука для исследователя может оказаться способом ухода от реальной жизни, обретения психологического убежища, из которого мир видится предсказуемым, контролируемым, безопасным.

Может быть для маленького Коли Пирогова играть в доктора во время болезни брата означало то же самое, что и спрятаться под подушку, когда нянька рассказывала страшные истории. Обеспокоенность мамы и папы сменилась весельем благодаря удачной имитации. А быстрое выздоровление брата лишь подтвердило, что мальчик все делал правильно.

Будущий «жизненный сценарий», скорее всего, выстраивался и закладывался по следующему плану:

– Горячо любимые родители озабочены болезнью брата. Это явный вызов;

– В доме появляется некий маг, он же врач;

– Маг изготавливает волшебное лекарство;

– Маг покинул дом. Родители по-прежнему озабочены;

– Остается повторить все действия мага, чтобы успокоить родителей.

По мнению французского психолога ХХ века Жана Пиаже, дети в раннем возрасте творят вымышленный мир. Они обожествляют своих родителей. Одобрение старших – это указания богов. Счастливое выздоровление брата, радость и одобрение родителей способствовали тому, что в душе маленького мальчика сложилась схема успешного жизненного поведения. Так незаметно формировалась психология будущего целителя.


Из биографии великого хирурга нам также известно, что на медицинский факультет Московского университета он поступил благодаря совету и поддержке все того же Мухина. На двенадцатом году жизни Пирогова сначала отдали в частный пансион Кряжева, а затем неожиданно забрали его оттуда, по существу, вырвав из мира детства, чтобы готовить к поступлению на медицинский факультет и во взрослую жизнь.

О своем пребывании в пансионе Пирогов сохранил очень хорошие воспоминания. В особенности, о преподавателе русского языка Войцеховиче. Впоследствии ученик и учитель встретились в клинике, где Войцехович лежал больной. Учитель русского языка был тронут посещением Пирогова и изумлен тем, что его целитель пошел по медицинской части, а не занялся словесностью. Это удивление свидетельствует о том, что Пирогов обладал многими дарованиями, каждое из которых мог обратить в свой жизненный сценарий. Но избрана была именно медицина. Система родительских запретов и поощрений сыграла свою роль.

Пока Коля находился в пансионе, на его семью обрушились несчастья. Это не было связано только с детский смертностью. О своих братьях и сестрах Пирогов почти не упоминает. Он не говорит даже о брате, которого исцелили когда-то. Смерть унесла одиннадцать детей в семье. Но Пирогова она лишь слегка задела, оставив на всю жизнь следы оспы на лице. Растрата казенных денег другим братом, вынужденный выход в отставку кормильца многочисленного семейства окончательно подорвали материальное положение семьи. Николая пришлось забрать из пансиона. Платить было нечем.

«Еще накануне игравший со своими школьными товарищами в саду в солдаты, причем отличился изумительною храбростью, разорвав несколько сюртуков и наделав немало синяков» («Записки»), Пирогов был взят из пансионата Кряжева, где пробыл около двух лет. Отныне ему предстояло вступить в схватку с очень грозным врагом, который уже основательно прошелся по его родному семейству и готов был возобновить атаки в любой момент.


Это отец решил за своего сына, что ему надо заниматься медициной. Николай Пирогов принадлежал к так называемым обер-офицерским детям, то есть к разночинцам. В этом смысле выбор жизненного пути для детей был у него невелик. Раз не вышло с пансионом, который мог обеспечить сыну чиновничью карьеру, пришлось пойти по медицинской части. Лекарь в ту пору воспринимался как просвещенный лакей. Дворяне этим ремеслом не занимались. Мухин дал разорившемуся отцу совет: готовить четырнадцатилетнего отрока для поступления на факультет: будет профессия, ремесло. Решение отца и заложенное внутри богатой личности Николая призвание счастливым образом совпали.

Для приготовления сына к экзамену в спешном порядке пригласили студента медицинского факультета, заканчивающего курс. Это был Феоктистов, человек с виду добрый и смирный, но под этим добродушным обликом кипели страсти, которые также окажут соответствующее слияние на судьбу будущего врача. Этот студент поселился у Пироговых и начал заниматься с будущим медиком в основном латынью. Из знакомых, бывавших в то время в доме Пироговых, особенно были интересны два человека: Григорий Михайлович Березкин и Андрей Михайлович Клаус, оба из врачебного, правда, низшего персонала Московского воспитательного дома. Березкин толковал с будущим медиком о медицине, подарил ему какой-то составленный на латыни сборник с описанием в алфавитном порядке лекарственных трав. Словоохотливый Березкин – большой шутник – потешал мальчика своими постоянными шутками. Клаус. Знаменитый оспопрививатель екатерининских времен, был весьма оригинальным человеком. Имея большую практику в семье Пироговых, старик Клаус обязательно посещал этот дом в табельные дни. Любознательного мальчика он особенно занимал имевшимся при нем микроскопом. «Раскрывался, – вспоминает Пирогов, – черный ящик, вынимался крошечный, блестящий инструмент, брался цветной лепесток с какого-нибудь комнатного растения, отделялся иглой, клался на стеклышко, и все это делалось тихо, чинно, аккуратно, как будто совершалось какое-то священнодействие. Я не сводил глаз с Андрея Михайловича и ждал с замиранием сердца минуту, когда он приглашал взглянуть в его микроскоп.

– Ай, ай, какая прелесть! Отчего это так видно, Андрей Михайлович?

– А это, дружок, тут стекла вставлены, что в 50 раз увеличивают. Вот, смотри-ка. – Следовала демонстрация».


Известно, что основы анатомии в европейской науке были заложены в XVI веке – почти за 300 лет до того, как в России появился свой анатом. Основоположником же европейской анатомии по праву считается Андреас Везалий (настоящая фамилия Виттинг, 1514–1564 гг.), уроженец Брюсселя. До этого момента всякие серьезные разговоры об анатомии были практически невозможны, так как в эпоху Средневековья вскрытие трупов считалось кощунственным. И это определялось той особенностью мышления человека эпохи Средневековья, которая применительно к анатомии и к возможному вскрытию трупов выражалась в особом отношении к смерти.

В известной книге о Средневековье историка Филиппа Арьеса «Человек перед лицом смерти» рассказывается: «…люди селились на кладбищах, нисколько не смущаясь ни повседневным зрелищем похорон прямо у их жилья, ни соседством больших могильных ям, где мертвецов зарывали, пока ямы не наполнялись доверху. Но не только постоянные жители кладбищ расхаживали там, не обращая внимание на трупы, кости и постоянно стоявший там тяжелый запах. И другим людям кладбище служило форумом, рыночной площадью, местом прогулок и встреч, игр и любовных свиданий».

Это странное, с точки зрения современного человека, отношение к кладбищу определялось тем, что средневековый горожанин не отделял смерть от своей повседневной жизни. Концепция Страшного суда предполагала, что каждый погребенный должен встать из могилы и во плоти предстать перед Всевышним. Само собой разумеется, что подобная установка исключала какие бы то ни было манипуляции с мертвым телом. Именно поэтому во времена Везалия непререкаемым авторитетом в области анатомии считался Гален, который производил вскрытия не людей, а животных, в основном обезьян. К тому же во времена первого анатома продолжало, например, бытовать мнение, будто у мужчин на одно ребро меньше, чем у женщин, и будто бы в скелете человека есть косточка, которая не горит в огне, неуничтожима. В ней-то якобы и заложена таинственная сила, позволяющая умершему предстать по зову трубы архангела перед Спасителем. И хотя косточку эту никто не видел, ее описывали в научных трудах, в ее существовании не сомневались.

Немудрено, что Везалию даже в самый расцвет эпохи Возрождения приходилось необычайно трудно. Для того, чтобы заниматься запрещенным вскрытием трупов, он использовал любую возможность. Если у него заводились деньги, он договаривался с кладбищенским сторожем, и тогда ему доставался труп, пригодный для работы. Если же денег не было, он украдкой вскрывал могилу сам. В Париже неутомимый естествоиспытатель попал в неприятную историю: он втайне снял труп повешенного преступника и произвел вскрытие. За такое кощунство духовенство потребовало строжайшего наказания.

Но даже в эпоху Возрождения мертвому телу еще зачастую приписывали таинственные свойства. Так, Парацельс был уверен, что смерть не лишает труп чувствительности, и он сохраняет «вегетативную силу», «след жизни», ее остаток.

Средневековое почтение к смерти сохранялось и в России начала XIX века, когда Пирогов только еще готовился к поступлению на медицинский факультет Московского университета. В это время публично раздавались требования прекратить «мерзкое и богопротивное употребление человека, созданного по образу и подобию Творца, на анатомические препараты». В Казани дело дошло до предания земле всего анатомического кабинета, с целью чего были заказаны гробы, в которые и поместили все препараты, сухие и в спирте, и, после панихиды в параде, с процессией препроводили все это на ближайшее кладбище.

Отсюда еще одна из особенностей научного пути Пирогова: свою анатомическую премудрость он вынужден был постигать за пределами России. В Европе давным-давно уже отказались от средневекового священного трепета перед смертью.


В Западной Европе периода барокко, а затем в эпоху Просвещения препарирование трупов вошло в своеобразную моду. Так, в эпоху барокко было распространено убеждение, что мир есть ничто, и у человека не остается никакой надежды на спасение души. В Европе в это время начался отход повседневной жизни от церкви. Едва ли можно заподозрить в атеизме кардинала Антонио Барберини, умершего в первой половине XVII века. Не случайно он избрал для своего надгробия в Риме неутешительную надпись: «Здесь покоится прах, пепел и ничего более» (Hic iacet pubvis cinis et nihil). Можно сказать, что весь Рим в этот период буквально превратился в город небытия, оставаясь при этом столицей католического мира.

В эпоху Просвещения отказ от религиозных взглядов в пользу философии Природы и концепции так называемого естественного человека (Вольтер, Руссо) привел к полному отрицанию идеи загробного мира и священной неприкосновенности мертвого тела.


Знания о человеческом теле распространились среди широкой публики, умеющей читать и писать. В распространении этого знания решающую роль сыграли вскрытия трупов, давно уже ставшие привычным делом на медицинских факультетах.

Анатомия стала нужна философам, как об этом свидетельствует статья в знаменитой «Энциклопедии» Д’Аламбера и Дидро. Этот манифест французских просветителей в частности утверждает: «Познание самого себя предполагает знание тела, а знание тела предполагает знание такого удивительного сцепления причин и следствий, что никакое знание не ведет более прямой дорогой к понятию всеведущей и всемогущей мудрости».

В XVIII веке, особенно в просвещенной Франции и Англии, вскрытие трупов не просто стало приемлемым, но превращалось в модное поветрие. В эту эпоху можно было услышать немало жалоб на то, что молодым хирургам не удавалось найти для своих штудий достаточного количества мертвых тел из-за конкуренции со стороны лиц, производивших частные вскрытия, не имевшие отношения к профессиональной подготовке врачей. Аутопсия стала очень модным искусством. Богатый человек, не лишенный интереса к разным явлениям природы, мог иметь в своем доме как химическую лабораторию, так и частный анатомический кабинет. Многие семьи использовали трупы своих умерших для собственного просвещения или для удовлетворения любопытства.

Во Франции XVIII века проводилось много вскрытий: личный врач Людовика XVI хвалился тем, что за свою жизнь препарировал 1200 трупов.

Литература того времени буквально изобилует историями о гробокопателях, похищающих тела мертвецов на кладбищах. Так, в ночь с четверга на пятницу, 13 января 1786 года шесть неизвестных злоумышленников выкопали и унесли 7 трупов взрослых и 3 детей. Писатель Себастьян Мерсье в своих «Картинах Парижа» (1789 г.) упоминает о четырех молодых хирургах, тайно пробравшихся ночью на кладбище, выкопавших какой-то труп и отвезших его на фиакре к себе домой. После вскрытия они сожгли останки в печи и «согревались зимой жиром мертвецов».

Читая биографию Пирогова, мы видим, что уже в детстве он познакомился с протестантским (друг семьи – обрусевший немец Клаус) отношением ко всякого рода эксперименту. Клаус в данном случае чем-то напоминает знаменитого мастера на все руки Дроссельмейера, который проник в дом советника медицины Штальбаума с большим ящиком под мышкой. Именно так и начитается сказка Э.Т.А. Гофмана «Щелкунчик».

«Раскрывается черный ящик!» – пишет в своих воспоминаниях Пирогов и как завороженный будущий хирург смотрит на магическое порождение протестантской этики, на символ эксперимента в науке Нового времени, на знаменитый микроскоп. Если можно в 50 раз увеличить какой-то листик для того, чтобы проникнуть в тайны природы, то почему нельзя заглянуть вовнутрь человеческого тела? Ведь там скрывается не меньшая, а, может быть, большая тайна, чем в простом растении. Кстати сказать, в дальнейшем так называемая топографическая анатомия, бесспорное открытие нашего ученого, как раз и будет построена по принципу превращения человеческого тела в прозрачное, или стеклянное, наподобие линз знаменитого микроскопа Клауса.

«Вступление в университет, – пишет Пирогов, – было таким для меня громадным событием, что я, как солдат, идущий на бой, на жизнь или смерть, осилил и победил волнение и шел хладнокровно».

На экзамене в качестве декана факультета присутствовал и Мухин. Это действовало одобряюще на экзаменующегося. Экзаменаторами были профессора Мерзляков, Котельницкий и Чумаков. Испытания прошли благополучно. Профессора остались довольны и подали в надлежащем смысле донесение правлению университета.

Студента-ребенка отец повез в кондитерскую и угостил шоколадом. Так окончательно сформировался жизненный сценарий будущего великого хирурга. Известно, что древние раввины, дабы приобщить своих сыновей к знанию, намазывали страницы Талмуда медом. Шоколад в кондитерской, полученный из рук горячо любимого отца, наверное, похожим образом оказался связан для Пирогова со сладким вкусом медицинской премудрости.

В Московском университете 20-х годов девятнадцатого столетия, по выражению самого Пирогова, преобладал так называемый «комический элемент». На лекциях некоторых чудаков-профессоров собирались студенты разных факультетов ради потехи, превращая все в балаган. Известно, что некоторые профессора того времени придерживались усердно системы перекличек по спискам. Они испытывали почему-то необычайное отвращение к чужакам. Этой антипатией и пользовались студенты. Школяры нарочно проводили в аудитории профессоров-«чужеедов» посторонних лиц, а потом уже во время лекции заявляли об их присутствии и с шумом и воплями устраивали изгнание приглашенных. После этого угомонить разбушевавшуюся толпу было уже невозможно.

На самом медицинском факультете строго настрого запрещалось препарировать тела, не говоря уже об операциях на живых людях. Преподавание велось не на человеческом теле, а на платках, подергиванием за края которых изображались функции мышц. Иными словами, медицинский факультет напоминал такой же факультет где-нибудь в Монпелье во Франции, но только в эпоху Средневековья, когда исследование человеческого тела находилось под строжайшим запретом церкви.

Лекции читались по руководствам 1750-х годов. Будущий хирург изучал анатомию в основном теоретически под руководством профессора-немца Юста Христиана Лодера. Лодер теоретизировал, не имея возможности продемонстрировать сказанное на практике. За все время обучения Пирогову всего несколько раз удалось видеть литотомию (операцию по удалению камней) у детей, и только однажды он присутствовал при ампутации голени.

Другую основную медицинскую науку – физиологию – читал Пирогову сам Ефрем Осипович Мухин, маг и волшебник, исцеливший когда-то родного брата Пирогова. Эти лекции читались добросовестно, по иностранному руководству с добавлениями и комментариями. Однако Пирогов, аккуратно посещая их в течение четырех лет, ни разу не мог дать себе отчет, выходя из аудитории, о чем, собственно, шла речь. Студент приписывал все собственному невежеству и слабой подготовке, ни разу не усомнившись в глубоких познаниях своего наставника.

Клиницисты-профессора также не смогли оказать серьезного влияния на Пирогова. Знаменитый врач М.Я. Мудров лишь неустанно твердил о необходимости заниматься анатомией, но одних разговоров тут было недостаточно. Преподавание продолжали вести «на платках». Хирург Ф.А. Гильдебрандт так сильно гнусавил, что, стоя в двух шагах от него, нельзя было понять ни слова. Огромная лекционная аудитория тем временем просто жила своей самостоятельной жизнью, стараясь не особенно раздражать гнусавого профессора. Всем прочим языкам этот немец предпочитал латынь, и преподавал он по своему собственному учебнику, написанному на этом славном языке Овидия. Остается только догадываться, какие сведения могли почерпнуть студенты из общения с этим ученым мужем.

Гораздо сильнее, чем профессора, на юного Пирогова повлияла сама студенческая среда, и здесь надо отдать должное тихоне Феоктистову, который внезапно проявил себя с самой неожиданной стороны. Совсем юный четырнадцатилетний студент прикипел всей душой к своему бывшему наставнику, обучавшему его когда-то латыни. У него он и останавливался после занятий, проводя с этим на вид тихим человеком немало времени. Возвращаться домой сразу после занятий было далеко. Родители ждали студента не раньше 4–5 часов вечера, и стихия студенческой вольницы буквально опрокинулась на голову юного Пирогова. Дело в том, что скромный студент Феоктистов был казеннокоштным студентом и жил в общежитии с пятью другими товарищами в № 10. «Чего я не насмотрелся и не наслушался в 10 нумере!» – восклицал впоследствии Пирогов. Шум и гам, царившие в этом нумере в первых числах каждого месяца, в день получки, доходили до таких гомерических размеров, что, по словам Пирогова, проходившие мимо этого питомника детей Аполлона крестились и отплевывались. Вот в какую компанию, благодаря «скромному» Феоктистову, попал четырнадцатилетний Пирогов прямо из детской комнаты, из семьи, где соблюдались все посты, все обряды, предписываемые православием.

Влияние «десятого нумера» было громадным, оно и обусловило окончательный умственный и нравственный перелом в душе Пирогова. Даже кутежи «десятого нумера» сослужили будущему клиницисту немалую службу. Так, впоследствии, в Дерпте, бьющий через край разгул студенческой жизни не представлял уже для него ничего нового и увлекательного. Кутежи в Дерпте, где Пирогов был вполне уже самостоятельным человеком и находился вне влияния родной семьи, могли бы, как и для многих других русских юношей, попадавших в эту атмосферу студенческой вольницы, иметь роковые последствия. От пьянства многие из этих россиян очень часто заболевали чахоткой. У Пирогова же к тому времени против разгула уже выработался стойкий иммунитет.

Но именно этот злосчастный нумер и подвигнул юного студента к практической анатомии. Помимо никому ненужного гербария, приобретенного за баснословные по тем временам деньги (10 рублей), старшие товарищи сумели всучить юному естествоиспытателю мешок с костями. Сам Пирогов вспоминал об этом эпизоде так: «Когда я привез кулек с костями домой, то мои домашние не без душевной тревоги смотрели, как я опоражнивал кулек и раскладывал драгоценный подарок десятого нумера по ящикам пустого комода, а моя нянюшка, случайно пришедшая к нам в гости, увидев у меня человеческие кости, прослезилась почему-то; когда же я стал ей демонстрировать, очень развязно поворачивая в руках лобную кость, венечный шов и надбровные дуги, то она только качала головой и приговаривала: «Господи Боже мой, какой ты вышел у меня бесстрашник».

В этой непосредственной реакции простой русской женщины раскрывается тот самый внутренний конфликт между традиционным православным мышлением и экспериментаторским духом науки, навеянным протестантской этикой. Юный Пирогов с черепом в руках (Бог знает, как эти кости попали в пресловутый «десятый нумер» – скорее всего не хватило на выпивку и пришлось копать где-нибудь на кладбище), так вот, юный Пирогов с черепом в руках (эта гамлетовская поза, кстати сказать, так и застыла навечно в бронзовом монументе) невольно напоминает Фауста, то есть фигуру, воплотившую все типологические черты науки Нового времени, порожденной все той же протестантской этикой.

Во время студенчества Пирогова материальное положение семьи пришло окончательно в упадок. В конце первого года обучения (1 мая 1825 года) отец Пирогова внезапно умер. Уже через месяц после смерти отца семья, состоявшая к этому времени из матери, двух сестер и студента Николая, должна была предоставить дом и все, что в нем находилось, казне и частным кредиторам. Выброшенная буквально на улицу, семья неожиданно обрела поддержку в лице троюродного брата отца Андрея Филимоновича Назарьева. Он был заседателем какого-то московского суда и жил с многочисленным семейством своим в маленьком собственном домике, в котором Пироговым уступили мезонин с тремя комнатами и чердаком.

Получается, что юного Фауста спасло российское православие, обычная сердобольность, столь распространенная среди простых людей. Не будь этого троюродного дяди, живущего по христианским законам, и, наверняка, человека воцерковленного, и не было бы у нашей медицины одного из славных представителей ее. Пирогов писал о своем троюродном дяде: «Это была добрейшая душа. Он поил иногда меня чаем в ближайшем трактире, когда я заходил в суд у Иверских ворот, отвозил меня иногда на извозчике из университета домой и однажды – этого я никогда не забывал, – заметив у меня отставшую подошву, купил мне сапоги».

В доме дяди Пироговы прожили год, а потом наняли квартиру и держали жильцов. Мать и сестры, кроме того, занимались мелкими работами, одна из сестер поступила в надзирательницы в какое-то благотворительное детское заведение. Уроки давать Пирогов не мог, потому что одна ходьба в университет и обратно занимала четыре часа времени (вспомним и об отставшей подметке, и о новых сапогах – по тем временам подарок немалый и очень важный для Пирогова). К тому же и мать была против того, чтобы он работал на себя, и слышать не хотела, чтобы ее сын сделался стипендиатом, или казеннокоштным, считая это чем-то унизительным. «Ты будешь, – говорила она, – чужой хлеб заедать; пока хоть какая-нибудь есть возможность, живи на нашем». Вот оно коллективное христианское сознание! Это чувство коллективизма, как одно из составляющих в научном сознании русских ученых, видно, также закладывалось в душе Пирогова с ранних лет. Ему надо было получить профессию, потому что ради этого три женщины готовы были жертвовать собой. Пирогов изучал, может быть, самое далекое от православной этики ремесло, хирургию, чтобы оправдать надежды трех верующих простых русских женщин.

Впрочем, расходы на университет были тогда невелики: платы за слушание лекций не полагалось, мундиров не существовало. Когда позднее ввели мундиры, сестры сшили Пирогову из старого фрака какую-то мундирную куртку с красным воротником, и Пирогов, чтобы не обнаружить несоблюдения формы, сидел на лекциях в шинели, выставляя на вид только светлые пуговицы и красный воротник. Помогал обедневшей семье и крестный отец Пирогова, московский именитый гражданин Семен Андреевич Лукутин.

Так перебивалась семья с хлеба на воду, и благодаря самоотверженности матери и обеих сестер будущему светилу русской медицины удалось пройти университетский курс до конца. «Как я или лучше мы, – писал Пирогов впоследствии, – пронищенствовали в Москве, во время моего студенчества, это для меня осталось загадкой».

Сложившаяся на медицинском факультете Московского университета комическая ситуация уже никого не могла удовлетворить, и у академика Паррота возникла идея так называемого профессорского института. Необходимо было во что бы то ни стало и как можно скорее обновить состав профессоров университета. Эпоха учебы на платках и профессоров-комиков приближалась к закату. Из всех университетов России один только Дерптский по части медицины стоял в то время на подобающей научной высоте. Поэтому Паррот, бывший раньше профессором физики в Дерптском университете, и выработал проект, чтобы окончивших курс из разных университетов отправляли именно в Дерпт на два года. После двух лет стажировки молодые люди посылались за границу и по возвращении оттуда назначались профессорами. Всех кандидатов отправили за казенный счет в Петербург, где они подверглись контрольному испытанию в Академии наук. Если же экзамен проваливался, то с совета соответствующего университета взыскивали деньги, издержанные на отправление кандидатов в Петербург.

В конце 1822 года последовало высочайшее повеление об учреждении при Дерптском университете института «из двадцати природных россиян», предназначенных для замещения со временем профессорских кафедр в четырех русских университетах.

Как только Московский университет получил предписание министра о выборе кандидатов в профессорский институт, Е.О. Мухин вновь вспомнил о Пирогове и предложил ему ехать в Дерпт. Пирогов тотчас согласился и выбрал своею специальностью хирургию. Столь быстрое решение обусловливалось тем, что его тяготило семейное положение. Ему совсем не хотелось по-прежнему оставаться на иждивении своих близких. Окончание же курса не сулило никакого обеспеченного положения из-за отсутствия связей и средств. Относительно же выбора специальности, то здесь особых альтернатив не представлялось: либо анатомия, либо хирургия. Пирогов писал: «А почему не самую анатомию? А вот, поди, узнай у самого себя – почему? Наверняка не знаю, но мне сдается, что где-то издалека, какой-то внутренний голос подсказал тут хирургию. Кроме анатомии есть еще и жизнь, и, выбрав хирургию, будешь иметь дело не с одним трупом».

И вновь мы сталкиваемся все с той же дилеммой всей жизни великого хирурга: жизнь и смерть. В России с ее колоссальной смертностью иного для врача и быть не могло. Но, как мы увидим в дальнейшем, жизни Пирогов будет служить через смерть. На его счету окажется несколько десятков тысяч вскрытий. Для составления лишь одного анатомического атласа хирург заморозит, а затем специальной пилой распилит, как дерево, 12 000 трупов. И это далеко не полный перечень подвигов великого естествоиспытателя. Даже такие столицы мира, как Берлин и Париж, будут для Пирогова интересны, прежде всего, своими бойнями и мертвецкими. Ученый родился в определенную эпоху, когда очень модной была доктрина так называемого социального дарвинизма, когда научный позитивизм лишь укреплял свои позиции. Суть же позитивизма заключается в отборе и систематизации научных знаний. Ученым XIX века казалось, что истина вполне достижима, достаточно лишь приложить немного усилий, и полная картина мира, или полная картина человеческих болезней предстанет перед всеми как на ладони. Скорее всего, смерть Пирогов рассматривал как своеобразный вызов, брошенный самой природой лично ему. Понять строение человеческого тела, понять на принципиальном уровне устройство человеческого организма – это все равно, что найти ответ на самый главный вопрос: что такое смерть и что такое жизнь? Ученый явно стремился к власти, но к власти не политической, а власти знания. Известно, что Пирогов в быту был необычайно деспотичным человеком. Он не терпел никаких возражений, запрещал своей первой жене Екатерине Дмитриевне Березиной читать романы, выезжать на балы и в театр, общаться с подругами. После ее смерти, он несколько раз пытался вновь жениться, причем сразу же предупреждал невест, что женится исключительно по расчету. Когда же знаменитому вдовцу было уже за сорок, то знакомые порекомендовали ему обратить внимание на страстно влюбленную в него двадцатидвухлетнюю баронессу Александру Антоновну Бистром. Пирогов сделал предложение. Решили сыграть незаметную свадьбу в имении родителей невесты. Жених неожиданно попросил невесту подобрать к его приезду увечных бедняков: ему надо было кого-то непрерывно резать. Практическая хирургия, наверное, облегчала ему роль влюбленного. Пироговым еще в раннюю пору жизни явно завладела страсть, которая была намного сильнее любви – так называемая «воля к истине».

Вообще, с женщинами у Пирогова всегда складывались довольно странные отношения. Из официальной биографии великого ученого нам известно, что именно он стал инициатором так называемого сестринского движения. Однако факты говорят, что инициатором выступила великая княгиня Елена Павловна. Это она объяснила хирургу во время Крымской войны все выгоды женской помощи раненым на полях сражений, причем предложила Пирогову самому избрать медицинский персонал. Известно также, что одним из самых важных аргументов был тот, что сестры милосердия могут оказаться реальным воплощением совести. В их присутствии в традиционном патриархальном обществе русские чиновники не осмелятся красть в открытую. По поводу воровства на фронте сам Пирогов писал: «В то время, когда вся Россия щипала корпию для Севастополя, корпией этою перевязывали англичан, а у нас была только солома». Вот, чтобы чиновники не воровали даже самого необходимого, нужен был женский независимый глаз. Все знали, что медсестры находятся под непосредственным покровительством самой Великой княгини. К тому же Елена Павловна слегка и шантажировала известного медика. Пирогов буквально рвался на фронт. Ему нужна была богатая медицинская практика. Только за одну оборону Севастополя он провел 5 000 ампутаций конечностей. И это, не считая других операций. Говорят, их число за Крымскую кампанию достигло 10 000. Император не пускал по разным причинам своего искусного медика на театр военных действий. Великая княгиня обещала лично поговорить с Николаем Павловичем, если Пирогов согласится взять с собой женский персонал в количестве 28 человек. Сделка, как известно, состоялась. Потом по факту Пирогов признает прозорливость Великой княгини относительно помощи женщин на фронте, но в самом начале высокопоставленная особа явно встретила сопротивление со стороны знаменитого хирурга. Женщины не входили в его жизненный сценарий, где самую главную роль играла пресловутая «воля к истине», которую надо было осуществить любой ценой.

Пирогов признавался, что с юности его буквально захватило «неотступное желание учиться и учиться». Перед этой страстью померкло даже чувство ответственности за судьбу трех самых дорогих ему женщин, старушки матери и двух сестер, пожертвовавших всем ради карьеры Николая. Когда Пирогов был уже зачислен в число кандидатов профессорского института, то он объявил своим домашним торжественно и не без гордости: «Еду путешествовать за казенный счет». К радости юного кандидата опечаленные мать и сестры не смогли оказать серьезного противодействия.

Оказавшись довольно быстро в богатом Дерпте, да еще за казенный счет, Пирогов вполне мог помогать своим близким, посылая им средства из заграницы. Ведь они откровенно нищенствовали в Москве. Но вот, что пишет вырвавшийся на просторы европейской науки сын и горячо любимый брат, живущий явно по законам так называемого разумного эгоизма: «Денег я не мог посылать. Собственно, по совести, мог бы и должен бы был высылать. Квартира и отопление были казенные, стол готовый, платье в Дерпте было недорогое и прочное. Но тут явилась на сцену борьба благодарности и сыновьего долга с любознанием и любовью к науке. Почти все жалованье я расходовал на покупки книг и опыты над животными, а книги, особенно французские, да еще с атласами, стоили недешево; покупка и содержание собак и телят сильно били по карману. Но если, по тогдашнему моему образу мыслей, я обязан был жертвовать всем для науки и знания, а потому мою старушку и сестер без материальной помощи, то зато ничего не стоившие мне письма были исполнены юношеского лиризма».

Известно, что одной из психологических составляющих западного научного мышления является индивидуализм, сформировавшийся во многом под влиянием протестантской этики. В этом невольном признании Пирогова мы как раз и видим проявление внутреннего противоречия между православным чувством долга перед старушкой матерью и обычным для западного научного сознания стремлением к успеху на выбранном поприще. В обстановке протестантского Дерпта это было вполне оправдано и ни у кого не вызывало возмущения. Родные должны довольствоваться сентиментальными письмами в духе слезливых признаний, навеянных немецким романтизмом. Сочетание грошовой сентиментальности и холодного расчета – вот они яркие черты, характерные для всей протестантской этики.

Но чему же все-таки учится 18-летний лекарь у своих коллег в Дерпте? В этом по большей части немецком городе «профессорские студенты» нашли приготовленные для них заранее квартиры в довольно глухом месте, напротив дома профессора хирургии Мойера.

«Иоганн Христиан Мойер, или, как его по-русски звали, Иван Филиппович Мойер, занимавший тогда кафедру хирургии в Дерптском университете, был, по мнению самого Пирогова, «талантливым ленивцем». Воспитанник Дерптского университета, Мойер, вскоре после окончания курса в 1813 году, отправился в Павию к знаменитому хирургу Антонио Скарпа. Продолжительные занятия у Скарпа и посещение госпиталей Милана и Вены сделали из Мойера основательно образованного хирурга». Однако ко времени прибытия в Дерпт Пирогова Мойер уже значительно охладел к науке и более интересовался орловским имением своей покойной жены, нежели хирургией.

Семья Мойера состояла из тещи и семилетней дочери Кати. Теща Мойера, Екатерина Афанасьевна Протасова, урожденная Бунина, сестра поэта Жуковского, заинтересованная, вероятно, молодостью и неопытностью Пирогова, взяла его под свое покровительство. В доме Мойеров Пирогов познакомился с самим Жуковским.

До этого Пирогов, никогда раньше не занимавшийся практической анатомией, не сделавший в Московском университете ни одного вскрытия, с жадностью некроманта накинулся на трупы. В первое же полугодие молодой адепт истинной науки взял у прозектора Вахтеля частный курс. Одному только Пирогову Вахтель прочел вкратце весь курс описательной анатомии на свежих трупах и спиртовых препаратах. Этот частный курс оказался необычайно полезным. Он заменил почти все, что слушал юный врач в Московском университете.

Вскоре занятия Пирогова получили вполне самостоятельный характер. Их главным предметом сделалась топографическая анатомия. Топографическая анатомия, иначе называемая хирургическою, или анатомией областей, рассматривает взаимное расположение органов в определенной, ограниченной части тела. Это была наука в то время новая, разрабатывавшаяся преимущественно во Франции и Англии, в России же и даже в Германии ее почти не знали. Пирогов положил ее в основу своих занятий по хирургии, в особенности оперативной. Результаты не заставили себя долго ждать. Медицинский факультет в Дерпте предложил на медаль хирургическую тему о перевязке артерий. Пирогов принял вызов и начал резать собак, кошек и телят в бессчетном количестве. Результат – 50 писчих листов с рисунками с натуры, с собственными препаратами. Все вышло очень солидно и по-немецки добротно. Автор был удостоен золотой медали. О самой работе заговорили.

Продолжая заниматься практической анатомией и хирургией, Пирогов даже забросил лекции. Слушать ему было и трудно (от переутомления он постоянно зевал) и скучно. Сказалась чисто русская увлеченность и широта. В своем подражании практической западной науке молодой хирург перещеголял даже самих немцев. Он просто не вылезал из мертвецкой. Деньги, предназначавшиеся родным, расходовались исключительно на животных, которые тут же гибли под ножом экспериментатора, или на книги.

Погостить в Москву Пирогов все-таки съездил, но сделал это как-то чересчур экономно, по-немецки, не привезя родным ни гроша. Так, чтобы собрать деньги на поездку, будущий профессор устроил лотерею. Взяв свои часы, «Илиаду» в переводе Гнедича, подаренную тещей Мойера (это именно она познакомила докторанта с Жуковским), и еще кое-какие ненужные ему книги, да старый самоварчик, Пирогов разыграл все эти лоты и выручил сумму чуть более сотни рублей. Явно знакомство со знаменитым русским поэтом и подарок его родственницы ничего не значили для юного материалиста базаровского типа. Пришлось из соображений все той же экономии нанять подвернувшегося подводчика, который порожняком возвращался назад в Москву. Эта немецкая расчетливость чуть не стоила Пирогову жизни. Земляк-возница лишь по чистой случайности не утопил докторанта в полыньях озера Пейпус.

По возвращении своем из Москвы Пирогов принялся за докторскую диссертацию, взяв темой для своей работы перевязку брюшной аорты. На человеке эта операция была тогда произведена только один раз знаменитым английским хирургом А. Купером, и закончилась она смертью больного. Пирогов хотел экспериментальным путем решить вопрос, а заодно сразиться с признанным авторитетом.

30 ноября 1832 года после защиты диссертации Пирогов был удостоен ученой степени доктора медицины. Ему исполнилось 22 года. Пирогову к защите докторской удалось осуществить десять самостоятельных операций. Отсчет, как говорится, начался.

Теперь предстояла поездка за границу, а затем профессура в одном из русских университетов. Эти несколько месяцев, протекшие от защиты диссертации до поездки за границу, Пирогов позднее назовет самым счастливым временем в своей жизни. Семейство Мойеров, а с ним и молодой ученый, переедут жить в деревню в 12 верстах от города. К Мойерам приедут погостить какие-то две незнакомки, и Пирогов, на время покинув анатомический театр, неожиданно займется театром обыкновенным, живым, настоящим и блестяще сыграет роль Митрофанушки в «Недоросли» Фонвизина. Что стало причиной столь резкой перемены? Почему этот пустяк будет назван великим хирургом самым счастливым временем в его жизни? Уж не любовь ли всему причина? Любовь к одной из незнакомок, внезапно посетивших знакомое семейство. Но эпизод этот так ничем и не кончился, и пресловутая «воля к истине» вновь взяла верх в душе юного доктора медицины. Больше Пирогов уже никогда не позволит себе «рассиропиться».

Учение о фасциях (покрывающих мышцы оболочках) явилось для хирурга одним из самых важных и очень трудных направлений в медицине. Во время своего пребывания в Дерпте Пирогов изучил его так основательно, что едва ли кто-то иной мог сравниться с ним.

В мае 1833 года последовало решение министерства об отправке будущих профессоров за границу. Студенты профессорского института пробыли в Дерпте вместо двух лет – пять, ввиду революционных движений в Европе. Первый город, который посещает Пирогов во время своего заграничного путешествия, – это Берлин. Там он работает у профессора Фридриха Шлемма, продолжая изучать анатомию и практическую хирургию на трупах. Пирогов также слушает клинические лекции Руста, ведет больных у Грефе в хирургической и глазной клиниках.

Затем русский доктор медицины перебирается в Геттинген и знакомится с профессором Конрадом Лангенбеком. Именно Лангенбек оказал наибольшее влияние на Пирогова как на хирурга. Дело в том, что этот профессор был в то время в Германии единственным хирургом-анатомом, между тем как большинство хирургов той эпохи вообще представляли собой лишь техников.

Анестезии в самом начале XIX века не было, и быстрое оперирование имело огромное значение для больных. Оно сокращало время мучительного пребывания на операционном столе. Между тем некоторые хирурги возводили в принцип медленное оперирование, оправдывая его соображениями качества и надежности. Какая могла бы быть благодатная почва для старика Фрейда, возьмись он проанализировать подсознание этих лекарей, явно страдающих садистскими наклонностями!

Пирогов же, обладая живым темпераментом и обычным состраданием, приобретя твердость руки, упражняясь на трупах, ненавидел эту злую медлительность. В этом смысле Лангенбек в лице Пирогова приобрел настоящего последователя. Немец-профессор, как скрипач-виртуоз, учил своего русского коллегу искусству приспосабливать при операции движения ног и всего туловища к действиям оперирующей руки. Лангенбек давал практические советы: при проведении операций избегать давления рукою на нож и пилу. «Нож должен быть смычком в руке настоящего хирурга», – любил говаривать знаменитый хирург. «Лангенбек, – замечает Пирогов, – научил меня не держать нож полною рукой, кулаком, не давить на него, а тянуть, как смычок, по разрезываемой ткани. И я строго соблюдал это правило во все время моей хирургической практики везде, где можно было это сделать».

Поневоле на ум приходит сравнение действий геттингенского профессора с классиками немецкой музыки. Как сказал великий Пушкин о Сальери: «Музыку я разъял, как труп». Немецкий эмпирический рационализм, замешанный на протестантской этике, буквально просочился в душу будущего русского профессора. Подобно Баху, Моцарту и Бетховену Лангенбек учил Пирогова слышать цельную и завершенную мелодию операции. Не случайно уже в Петербурге в самый расцвет славы Пирогова-хирурга газеты и журналы будут сравнивать его операции и лекции с демонстрациями резцов, искусных швов, удачно прооперированных гнойных воспалений и результатов вскрытий с концертами прославленной итальянской певицы Анджелики Каталани, а движения его рук напомнят кому-то руки самого Никколо Паганини.

После двух лет пребывания за границей в мае 1835 года Пирогов выехал из Берлина. Впереди его ждала блестящая будущность. А, главное, желанная кафедра хирургии в Московском университете. Теперь-то он точно сможет отплатить старушке-матери и двум сестрам за все их жертвы. Но по дороге будущий профессор неожиданно расхворался и, совершенно больной, без копейки денег приехал в Ригу. Ехать дальше представлялось немыслимым. Пирогова со всеми возможными удобствами поместили в большом загородном военном госпитале, где он пролежал около двух месяцев. Во время этой вынужденной остановки столь желанную кафедру в Московском университете отдали профессору Федору Ивановичу Иноземцеву, который вместе с Пироговым проходил обучение за границей.

Надежды вернуться домой и стать опорой своим любимым женщинам рухнули в одночасье. В отчаянии Пирогов решил остаться в Дерпте. По своему обыкновению он стал усердно посещать клиники. Как раз к этому времени в больнице скопилось несколько весьма для него трудных и интересных случаев. Среди них был и мальчик с каменной болезнью. Пирогову предложили показать свое мастерство. До Дерпта дошли слухи, что русский хирург на трупах делает эту операцию всего за несколько минут. Всем хотелось убедиться в верности этого мнения. «Вследствие этого, – пишет Пирогов, – набралось много зрителей смотреть, как и как скоро я сделаю литотомию у живого. А я, подражая знаменитому Грефе, поручил ассистенту держать наготове каждый инструмент между пальцами по порядку. Зрители также приготовились, и многие вынули часы. Раз, два, три – не прошло и двух минут, как камень был извлечен. Все, на исключая Мойера, смотревшего также на мой подвиг, были изумлены. – В две минуты, даже менее двух минут, это удивительно, – слышалось со всех сторон».

За этой операцией последовал целый ряд других очень трудных и блестяще проведенных молодым хирургом. В результате Мойер предложил Пирогову занять кафедру хирургии в Дерптском университете.

«Матушку и сестер, – пишет Пирогов, – я не решался перевезти из Москвы в Дерпт. Такой переход, мне казалось, был бы для них впоследствии неприятен. И язык, и нравы, и вся обстановка были слишком отличны, а мать и сестры слишком стары, а главное – слишком москвички, чтобы привыкнуть и освоиться».

Между тем в самом Дерпте возникли трудности с назначением. Против Пирогова восстали протестантские богословы. Дерптские профессора теологического факультета открыли какой-то закон основателя университета, Густава-Адольфа шведского, в силу которого одни только протестанты могли быть профессорами университета. Но вопрос смогли уладить. И весьма показательный факт: официально протестанты приняли Пирогова в свой круг, а вот москвичкам-родственницам делать здесь было нечего.

Пирогов очень скоро почувствовал себя в этой среде как дома. И развернулся на новом месте во всю мощь своей деятельной натуры. Для наглядности он воспроизводил на своих лекциях на кошках и собаках проникающие ранения грудной полости, чтобы обратить внимание слушателей на особый свист, обусловленный выхождением воздуха. Или же он воспроизводил проникающие раны в брюшной полости и в районе кишок, чтобы продемонстрировать на живом организме наложение разного рода швов. Это все несказанно нравилось протестантам, так как необычайно соответствовало их этике.

Вскоре студенты совершенно забыли о восстании дерптских богословов и толпой повалили на лекции русского профессора, прощая ему даже плохой немецкий.

Одним из самых замечательных произведений, написанных Пироговым в этот период, является «Хирургическая анатомия артериальных стволов и фасций». Фасциями до Пирогова почти не занимались: знали, что есть такие волокнистые фиброзные пластинки, оболочки, окружающие группы мышц или отдельные мышцы, видели их, вскрывая трупы, натыкались на них во время операций, рассекали ножом, не придавая им значения.

Пирогов начал с очень скромной задачи: он взялся изучить направление фасциальных оболочек. Познав частное, ход каждой фасции, он идет к общему и выводит определенные анатомические закономерности положения фасций относительно близлежащих сосудов, мышц, нервов.

Вот тут-то и берет свое начало новая наука, созданная Пироговым, – это хирургическая анатомия.

В этот же период в 1837 и в 1839 годах Пирогов издал два тома специальных «Клинических анналов». «Анналы наделали много шума. Молодой хирург впервые в истории медицины нарушил старую цеховую традицию медиков – не выносить сор из избы. Никто и никогда до сих пор не обсуждал открыто допущенные хирургические ошибки. Но здесь-то и дает о себе знать сложный феномен личности Пирогова, русского ученого, воспитанного в православной среде, но отлично усвоившего правила протестантской этики. В этом смысле в своем самопознании хирург идет дальше своих западных коллег: он готов к публичной исповеди, что характерно в большей мере для русского национального менталитета. В качестве эпиграфа Пирогов не случайно берет слова из «Исповеди» Жан-Жака Руссо: «Пусть труба последнего суда протрубит, когда захочет; я предстану, с этой книгой в руке, перед высшим судьей. Я скажу во всеуслышанье: вот что я сделал, что думал, чем был».

Не будем в данном случае касаться сложной личности самого Руссо, обратимся к тому, что побудило Пирогова вспомнить о страшном суде. Нет ли здесь проявления все того же внутреннего противоречия между православной и протестантской этиками, влияния которых так причудливо переплелись в личности знаменитого хирурга. Вот он один из ярких примеров скрытых мучений русской души, вынужденной идти по пути, проложенному западной наукой, по пути нигилизма. В дальнейшем мы увидим, во что это противоречие выльется, в чем проявится, в каких изгибах человеческой судьбы даст знать о себе. Перед нами лишь первый симптом того, что в русской классической литературе было принято называть «бунтом одичалой совести». Пирогов словно хочет суда над собой. Он выставляет себя напоказ. Судите, люди! Я резал ваших родных и близких и вас самих. Я делал это ради науки. Я брал на себя роль Бога. Но я не безгрешен. Я ошибался, а ваша жизнь в этот момент находилась в моих руках. Здесь чувствуется отчаянный поиск нравственной опоры, ибо в противном случае в душе может безраздельно воцариться разъедающий все и вся нигилизм. Но этот вопль не был услышан. Пошли лишь нападки со стороны коллег, которые видели в Пирогове только более удачливого соперника. И тогда хирург будто с цепи сорвался. После «Анналов» он словно не знает удержу и режет направо и налево все живое и мертвое.

Каждые каникулы молодой профессор вместе со своими ассистентами предпринимал так называемые хирургические экскурсии в Ригу, Ревель, а также в другие города Балтийского края. Один из его приятелей называл эти «экскурсии» по множеству проливавшейся в них крови «Чингисхановыми нашествиями». По инициативе местных врачей в маленьких городках пасторы соседних деревень (что весьма примечательно в контексте наших рассуждений) объявляли в церквах всенародно о прибытии дерптского хирурга. К нему стекались все слепые, хромые, страдающие наростами – одним словом, разнообразнейшие хирургические случаи. Кому в этот момент бросал вызов хирург Пирогов?.. Кто еще имел славу великого целителя? Здесь чувствуется чисто русское стремление дойти в своем деле до конца. Здесь вновь видно противостояние самой Смерти! Пирогов словно хочет забыть, что он сам смертен, что его одиннадцать братьев и сестер в могиле вместе с горячо любимым отцом, что в Москве его ждет не дождется дряхлая старушка-мать, что сама Россия – это какой-то огромный палисадник, в котором безносая Дама с косой любит срезать даже очень молодые побеги.

Известно также, что при решении многих вопросов клиники Пирогов обращался к вивисекции. Он требовал всегда такую массу животных, что в самом Дерпте не хватало уже кошек, собак и кроликов, и его ассистенты часто объезжали соседние деревни для покупки или кражи этих животных. Интересно, что сказали бы современные «зеленые» о такой страсти к познанию великого хирурга?.. Не перешел ли он здесь определенную грань, и может ли быть наука свободна от законов нравственности или нет?

XIX век гордился своей свободой от религиозных, а, следовательно, нравственных норм. В это время создавался так называемый научный миф, в соответствии с которым истину познать можно лишь экспериментальным путем. Наука приобретала некий авторитет абсолютной непогрешимости. В дальнейшем, уже в ХХ веке, человечество сполна расплатится за эти заблуждения, но пока и Пирогову, и другим великим ученым казалось все доступным, и их гордыня торжествовала. Но это была не только их личная гордыня, но и гордыня человеческого Разума в целом.

В это же время знаменитый хирург посетил и Париж, этот город влюбленных. Но интересы его в столице мира, в которой в это время создавал свою «человеческую комедию» Бальзак, ограничивались единственно посещением госпиталей, анатомического театра и бойни для вивисекции над больными животными (лошадьми).

Вот это, что называется, разгул! Никакому немцу не снилось такое увлечение экспериментом, да еще над чем, над живым и мертвым телом! От одной крови в глазах должно было рябить!

Когда Пирогов покидал Дерпт, то благодарные немцы не нашли ничего лучшего, как выразить свою признательность, повесив портрет русского хирурга в операционном зале. Тогда еще не открыли антисептическую хирургию. Она возникла лишь в 1867 году, и поэтому портрет Пирогова, собиравший микробы, а, следовательно, сеявший смерть в операционной, вполне был допустим. Современники утверждают, что портрет получился вполне удачным. Писан он был масляными красками русским художником Хрипковым, жившим тогда в Дерпте.

В 1840 году Пирогова пригласили на кафедру хирургии Петербургской медико-хирургической академии. Там талантливый врач и знаменитость сразу получил госпиталь в тысячу коек. Осмотрев свои новые столь обширные владения, ученый-практик пришел в ужас от того, что увидел. Огромные госпитальные палаты (на 60 – 100 кроватей каждая), плохо проветриваемые, были переполнены больными с рожистыми воспалениями, острогнойными отеками и гнойными заражениями крови. Для операций не было ни одного, даже плохого, помещения. Тряпки под припарки и компрессы переносились фельдшерами без зазрения совести от ран одного больного к другому. Лекарства, отпускавшиеся из госпитальной аптеки, были похожи на что угодно, только не на лекарства. Вместо рыбьего жира – какое-то непонятное маслянистое вещество. Хлеб и вообще вся провизия были ниже всякой критики. Воровство было не ночное, а дневное. Смотрители и комиссары проигрывали по нескольку сот рублей в карты ежедневно. Мясной подрядчик на виду у всех развозил мясо по домам госпитальной конторы. Аптекарь продавал на сторону свои запасы уксуса, разных трав и т. п. В последнее время дошло до того, что госпитальное начальство начало продавать подержанные и снятые с ран корпию, повязки, компрессы и прочее, и для этой торговой операции складывало вонючие тряпки в особые камеры, расположенные возле палат с больными.

Молодому и энергичному хирургу, приехавшему только что из Дерпта, предстояло превратить авгиевы конюшни Второго военно-сухопутного госпиталя в нечто похожее на клинику. Административное «военно-учебное болото», в которое попал Пирогов, заволновалось. Населявшие его гады всполошились и соединенными усилиями набросились на нарушителя их мирной воровской идиллии. Но они не знали, что перед ними инициатор знаменитых «Чингисхановских нашествий» по балтийским землям Империи. Пирогов тут же приспособил одну из госпитальных бань под мертвецкую и принялся резать трупы по двадцати штук в день.

От некого доктора Лоссиевского ассистенту Пирогова сразу же последовало весьма красноречивое предписание: «Заметив в поведении г-на Пирогова некоторые действия, свидетельствующие об его умопомешательстве, предписываю Вам следить за его действиями и доносить об оных мне. Гл. д-р. Лоссиевский».

Ассистент, некий Неммерт, показал бумагу Пирогову. Последний приказал отправить ее по начальству. Разразился скандал, в результате которого Лоссиевский и компания присмирели, и Пирогов вновь принялся безудержно резать и сумел в короткий срок поставить хирургическую кафедру академии на такую высоту, до которой она не поднималась ни до, ни после него.

Затем Николая Ивановича назначают директором инструментального завода, и он соглашается. Теперь хирург сам придумывает инструменты, которыми любой специалист сможет сделать операцию хорошо и быстро. Его просят принять должность консультанта в одной больнице, в другой, в третьей, и он опять соглашается.

Чтобы студенты имели возможность постоянно упражняться в производстве операций и вести экспериментальные наблюдения, в 1846 году по проекту Пирогова при Медико-хирургической академии был создан первый в Европе анатомический институт.

В 1846 году он опубликовал «Анатомические изображения человеческого тела, назначенные преимущественно для судебных врачей», а в 1850-м – «Анатомические изображения наружного вида и положения органов, заключающихся в трех главных полостях человеческого тела».

Поставив перед собой задачу – выяснить формы различных органов, их взаиморасположение, а также их смещение и деформацию под влиянием физиологических и патологических процессов, Пирогов разработал свой метод, названный им методом «ледяной скульптуры». Ученый хотел, чтобы для хирурга человеческое тело стало прозрачным. В результате чего он должен был мысленно представить себе положение всех частей в разрезе, проведенном в любом направлении через любую точку тела.

Чтобы узнать, как расположены различные части тела, анатомы вскрывали полости, разрушая соединительные ткани. Воздух, врываясь внутрь, искажал положение органов, их форму. Искаженные уже при вскрытии, органы окончательно изменялись под ножом анатома. Сам эксперимент мешал получить точные результаты, ради которых он проводился. Нужно было искать новый путь.

Существует легенда, в соответствии с которой Николай Иванович, проезжая по Сенной площади, где зимой обыкновенно были расставлены рассеченные поперек замороженные свиные туши, обратил на них особое внимание и применил в новом подходе к анатомии.

Сам Пирогов описал этот новый подход следующим образом: надо «изучить на замороженных трупах положения, форму и связь органов, не распиливая их в различных направлениях, а обнажая их на замороженном трупе, подобно тому, как это делается обыкновенным способом. Для этой цели труп замораживали до плотности камня и затем при помощи долота, молотка, пилы и горячей воды обнажались и вылущивались органы, скрытые в оледенелых слоях. С помощью этих приемов и получено изображение нормального положения сердца и органов брюшной полости».

Впрочем, идея использования холода в анатомических исследованиях появилась задолго до знаменитого случая на Сенной. Еще в Париже Пирогов делился с хирургом Амюсса тем, как он исследовал направление мочевых каналов на замороженных мертвецах.

Примерно в те же годы Буяльский сделал интересный опыт: на замороженном трупе, которому придали очень выразительную позу, обнажили мышцы. Скульпторы по этому образцу изготовили форму и отлили бронзовую фигуру. Про невинные платки и нитки эпохи студенчества Пирогова уже давно забыли. Его величество Эксперимент шел по патриархальной России семимильными шагами. Оставалось не так уж много времени, чтобы Ему перейти из области чистой науки в науку об обществе и оправдать любой революционный террор. На опыте нашей недавней истории мы знаем, что наши социальные экспериментаторы отличались еще большей страстностью, чем наши естествоиспытатели, и счет жертвам шел уже не на тысячи, а на миллионы.

Но вернемся к изысканиям Пирогова. Доведя замороженный труп до плотности твердого тела, ученый обходился с ним точно так же, как с деревом. Не опасаясь уже ни вхождения воздуха, ни сжатия частей, ни распадения их, Пирогов распиливал эти трупы на тонкие параллельные пластинки. Получалась целая серия пластинок-дисков. Сочетая их, сопоставляя друг с другом, можно было составить полное представление о расположении различных частей и органов. Человеческое тело действительно становилось прозрачным.

Простая ручная пила для такой тонкой работы не подходила. Пришлось приспособить пилу, взятую со столярного завода, которой разделывали красное, ореховое и палисандровое деревья. В анатомическом театре это сооружение занимало целую комнату. В месте, где производились эти работы, все время сохранялась минусовая температура. Трупы должны были храниться как в морозильнике. Пирогов замерзал. На каждый распил уходило несколько часов. Сейчас бы действия великого хирурга подпадали бы под статью уголовного кодекса: издевательство над трупом. Однако в Российской империи такое занятие было вполне легальным. Чьи это были трупы? Скорее всего, бесхозные трупы мужиков, какими-то судьбами попавших в столицу и здесь отдавших Богу душу. Но кто-то уже собирал в русской литературе «мертвые души».

Г. Флобер в своем «Лексиконе прописных истин» пишет: «Вскрытие – Оскорбляет величие смерти». Пирогов сознательно оскорблял величие Смерти. Но оскорбляя Смерть, он оскорблял и Жизнь, ведь эти понятия неразрывно связаны между собой. Бесспорно, у великого хирурга есть оправдание: все это делалось ради спасения живых. Жизнь – вот абсолютная ценность человека Нового времени. Смерти боятся, поскольку она мешает наслаждаться радостями бытия. Но кто сказал, что гедонизм – это высочайшая духовная ценность? Гедонизм, например, античной эпохи привел людей к скотскому состоянию последних лет Римской империи, когда кровавые зрелища, разворачивавшиеся в знаменитом Колизее, посещали даже беременные женщины. И кто сказал, что к истине можно идти любыми путями? Не страдает ли от этого сама истина? Известно, что медики Третьего рейха также сделали немало открытий в области медицины, проводя опыты на живых людях, также замораживая, правда, в отличие от Пирогова, не дожидаясь, пока умрут страдальцы.

И вновь вернемся к мертвому телу, столь излюбленному предмету научных изысканий великого русского хирурга. Мишель Фуко в своей знаменитой работе «Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы» пишет: «В любом обществе тело зажато в тисках власти, налагающей на него принуждение, запреты или обязательства… Человеческое тело вступает в механизмы власти, которые тщательно обрабатывают его, разрушают его порядок и собирают заново. Рождается «политическая анатомия», являющаяся одновременно «механикой власти». Она определяет, как можно подчинить себе тела других, с тем чтобы заставить их не только делать что-то определенное, но действовать определенным образом, с применением определенных техник, с необходимой быстротой и эффективностью».

Хотел того Пирогов или нет, но он словно выполнял определенный социальный заказ, он усиленно работал в области абсолютного подчинения тела государственному здравоохранению как одному из важных институтов власти. Не случайно, что в период сталинской диктатуры именно этот ученый будет поднят на пьедестал почета и окружен ореолом величия. Отец народов прекрасно уловит скрытый смысл и значение многочисленных экспериментов с трупами. Любому диктатору, любому аппарату подавления нужны человеческие тела, чтобы манипулировать ими, а для этого необходимо хорошо исследовать сам материал со всеми его скрытыми и явными возможностями.

И здесь вновь следует говорить об эстетической ответственности науки перед человечеством. Все ли средства хороши для достижения целей и все ли истины надо обязательно познать? Не прав ли старик Флобер, сказав, что «вскрытие оскорбляет величие смерти»?

Однако вновь вернемся к научным поискам Пирогова. Если каждый анатомический атлас ученого был ступенью в познании человеческого тела, то «Ледяная анатомия» стала вершиной. Она составляет тысячи рисунков! 12 тысяч трупов вскрыл профессор за время своей работы над этим атласом. Результат поистине титанического труда хирург опубликовал в четырех томах, которые выходили с 1851 по 1854 годы. Знаменитый атлас получил название «Топографическая анатомия, иллюстрированная разрезами, проведенными через замороженное тело человека в трех направлениях».

Во время своей безудержной петербургской жизни Пирогов тяжело заболел, отравленный госпитальными миазмами и дурным воздухом мертвецкой. Полтора месяца он не мог подняться с больничной койки. Однако смог все-таки найти в себе силы и еще больной вновь принялся за разрезание замороженных трупов. В это же время у Пирогова умирает жена. Она умирает при родах второго сына. Но горе, собственная болезнь и два маленьких ребенка не могли оторвать Пирогова от морозильника, где его ждала огромная пила и очередное замороженное человеческое тело. Вот оно подлинное проявление «воли к истине»! Есть в этом бесспорном научном подвиге русского ученого какой-то оттенок фаустианства.

В новооткрытом анатомическом институте Пирогов в это же время занялся экспериментальными исследованиями анестезии. Накануне введения в хирургию эфира как анестезирующего средства знаменитый французский хирург Вельпо сказал, что это пустая мечта, за которой не следует гоняться. «Устранение боли при операциях, – говорил он, – химера, о которой непозволительно даже думать. Режущий инструмент и боль при операциях – два понятия, не отделимые друг от друга в уме больного».

Это говорилось в 1839 году. Скорее всего, мы сталкиваемся здесь с некой концепцией неизбежности страдания как функции очищения больного перед возможной смертью под ножом хирурга. Не будем забывать, что до открытия антисептической хирургии оставалось более двадцати лет, и больные умирали в огромном количестве не из-за ошибок хирурга, а в результате неправильного ухода за ними в послеоперационный период.

Но не затем резал трупы Пирогов, чтобы оставить в медицине хоть какие-то остатки христианского представления о страданиях как естественной расплаты за греховные привязанности нашего бренного тела. Приход Пирогова к анестезии – это проявление подсознательного стремления к комфорту или к обретению психологического убежища перед затаенным страхом, порожденным всесильной Болью и Смертью.

История открытия наркоза начинается уже с 1800 года, когда английский ученый Хэмфри Дэви, производя опыты на кошке, а потом и на самом себе, сообщил, вдыхание закиси азота вызывает эйфорию, опьянение и невосприимчивость к боли.

«Веселящий газ» (так называл Дэви закись азота) не обрел пристанища в операционной, зато был взят «на вооружение» бродячими артистами и фокусниками. Он стал частым гостем на ярморочных балаганах.

Изобретение эфирного наркоза принадлежит доктору медицины и профессору химии Ч. Джексону и зубному технику У. Мортону. 16 октября 1846 года произошло событие, означавшее революцию в хирургии. В этот день была сделана первая операция под наркозом. Хирург из Бостона Уоррен с помощью Мортена безболезненно удалил опухоль на шее пациента. Сами же изобретатели наркоза, Джексон и Мортон, ничего не получили от своего открытия. Проведя двадцать лет в тяжбах за пальму первенства, один из них, Джексон, умер в сумасшедшем доме, а другой, Мортон, – нищим на нью-йоркской улице.

Тем временем эфирный наркоз начал свое победное шествие, выгоняя нестерпимую боль из операционных. Первую в России операцию под эфирным наркозом сделал Федор Иванович Иноземцев. Это был извечный конкурент Пирогова, занявший когда-то обещанную тогда еще молодому хирургу кафедру Московского университета. 7 февраля 1847 года Иноземцев вырезал у мещанки Елизаветы Митрофановой пораженную раком грудную железу. Не прошло и недели, и Пирогов произвел свои собственные операции с применением эфира.

Разумеется, неутомимый анатом также заинтересовался этеризацией и, изучая действие эфира на животный организм, произвел ряд весьма тщательных опытов над животными, главным образом над собаками. Кроме того, он испытал действие эфира на здоровых людях и произвел вслед за своим оппонентом Иноземцевым 50 операций с использованием эфирного наркоза. Работая с эфиром, Пирогов кроме обыкновенного способа этеризации при помощи вдыхания, применял и другой, принадлежащий ему, способ введения паров эфира в кишечный канал через прямую кишку. Он придумал также два прибора как для наркоза по своему способу, так и для вдыхания.

В дальнейшем Пирогов решил применить наркоз в военно-полевой хирургии. С этой целью 8 июля 1847 года профессор выехал на Кавказ в действующую армию. По пути, уже в Москве, он произвел несколько операций под эфирным наркозом. Прибыл на Кавказ, Пирогов остановился в Пятигорске и продолжил свои операции. В Термихан-Шуре история повторилась.

В Оглах, где раненые были размещены в лагерных палатках и не было отдельного помещения для проведения операций, Пирогов стал нарочно оперировать в присутствии других больных. Затем зрители с охотой подвергали себя наркозу сами. Ввиду такого эффекта Пирогов допустил и здоровых солдат присутствовать на операции.

Наконец он прибыл в Самурский отряд, который расположился у укрепленного аула Салты. Осада продолжалась около двух месяцев. Здесь-то Пирогов и проявил себя впервые как военно-полевой хирург. Под Салтами он имел случай провести 100 операций с эфирным наркозом. Война предоставила редкий случай для практики. Государство любезно отдавало Пирогову тела своих солдат в полное его распоряжение. Здесь их устремления абсолютно совпали.

Как военно-полевой хирург Пирогов оказался необычайно активным. В этот дебют свой на поприще военно-полевой хирургии он был ярым сторонником ампутаций, и немало солдат пострадало от его бешеной активности. Но, как известно, «опыт – сын ошибок трудных». Лишь в следующей войне, Крымской, Пирогов перестанет безоговорочно лишать солдат конечностей и придумает гипсовую повязку, а также уникальную операцию, которая позволит оставлять солдату так называемую «культю». А пока немало рук и ног было отрезано понапрасну, так как интересы Пирогова в ограниченном военном конфликте, где солдат особенно не считали из-за явного численного преимущества над врагом, были сосредоточены в основном на испытании эфира.

Благодаря Кавказской войне амбициозному хирургу удалось оставить далеко позади своего извечного соперника Иноземцева. Он смог провести под наркозом 700 операций.

Это был безусловный рекорд. Война давала необычайный материал и почти безгранично расширяла экспериментальные возможности. Поэтому, когда всего через несколько лет на юге России разыгралась «вторая Илиада» и началась знаменитая оборона Севастополя, Пирогов тут же начал проситься на фронт. Эта война и стала переломным этапом в жизни великого ученого. Она заставила его пересмотреть многие жизненные позиции и кое в чем усомниться. В облике войны, которую по праву можно считать одним из прологов будущей мировой бойни (в конфликте участвовало четыре мировых державы), Пирогов столкнулся с самой настоящей эпидемией Смерти. В какой-то момент он дрогнул и понял, что с явно неравным соперником ему пришлось вступить в схватку.

«Я никогда не забуду, – писал впоследствии Пирогов, – моего первого въезда в Севастополь. Это было в позднюю осень в ноябре 1854 года. Вся дорога от Бахчисарая на протяжении 30 верст была загромождена транспортами и ранеными, орудиями и фуражом. Дождь лил как из ведра, больные и между ними ампутированные лежали по двое и по трое на подводе, стонали и дрожали от сырости; и люди, и животные едва двигались в грязи по колено; падаль валялась на каждом шагу, из глубоких луж торчали раздувшиеся животы павших волов и лопались с треском; слышались в то же время и вопли раненых, и карканье хищных птиц, целыми стаями слетавшихся на добычу, и крики измученных погонщиков, и отдаленный гул севастопольских пушек. Поневоле приходилось задуматься о судьбе наших больных; предчувствие было неутешительно. Оно и сбылось».

Пирогов окунулся в самый настоящий ад. Помимо страданий, боли и смертей, самое бесстыдное воровство процветали на этой почве, обильно смоченной человеческой кровью.

«Для всех очевидцев памятно будет время, проведенное с 28 мая по июнь месяц в Дворянском собрании, где размещался госпиталь, – вспоминал Пирогов, – во все это время около входа в Собрание, на улице, там, где нередко лопались бомбы, стояла всегда транспортная рота солдат; койки и окровавленные носилки были в готовности всегда принять раненых, кровавый след указывал дорогу к парадному входу Собрания… приносимые раненые складывались вместе с носилками целыми рядами на паркетном полу, пропитанном на целые полвершка запекшейся кровью, стоны и крики страдальцев, последние вздохи умирающих, приказания распоряжающихся – громко раздавались в зале… В боковой, довольно обширной комнате (операционной) на трех столах кровь лилась при производстве операций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушатах; матрос Пашкевич, отличившийся искусством прижимать артерии при ампутациях, за что получил прозвание живого «турникета», то есть того хирургического аппарата, который употребляется для этой цели, едва успевал следовать призыву врачей, переходя от одного стола к другому с недвижным лицом, молча, он исполнял в точности данное ему приказание, зная, что неутомимой руке его поручалась жизнь собратов… Воздух в комнате, несмотря на беспрестанное проветривание, был наполнен испарениями крови, хлороформа; часто примешивался и запах серы: это значило, что есть раненые, которым врачи присудили сохранить поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки…»

Лев Толстой в своей знаменитой статье «Как умирают русские солдаты», написанной по горячим следам обороны Севастополя, видя страдания простых людей, впервые почувствовал некое особенное отношение мужиков к своему последнему часу. У них было совершенно иное отношение к Смерти. Они ее просто не боялись, а «ничем не может владеть человек, пока он боится смерти». И граф Толстой, воевавший в это время на самом опасном бастионе, и хирург Пирогов совершили для себя самое настоящее нравственное открытие. Они, люди европейски образованные и, следовательно, панически боящиеся смерти (результат влияния философии Просвещения), вдруг столкнулись с каким-то почти средневековым фатальным и спокойным примирением.

Известно, что великий писатель был постоянно поглощен темой смерти и мифом о народе. Перед самой кончиной, на маленькой станции, он со стоном повторял: «А мужики? Как же мужики умирают?»

А мужики умирали спокойно. Они не оттягивали расчет, а отходили облегченно, будто «просто перебирались в другую избу». Мужики и солдаты Севастополя умирали, по мнению Ф. Арьесу, так, как умирал бы рыцарь Роланд, как умирал бы монах из Нарбона в далекую эпоху средневековья: эти люди знали некую тайну и не собирались ни с кем делиться своим сокровенным знанием. Это знание было вне границ научных представлений о жизненных функциях человеческого организма. Получалось так, что простой русский крестьянин, современник Пирогова, который безропотно отдавал ему свое тело под нож, чьи бесчисленные трупы он использовал ради своих научных изысканий, знал о Смерти гораздо больше, чем великий ученый, потому что совершенно не боялся ее, потому что инстинктивно понимал, что Смерть несет в себе нечто большее, чем простое уничтожение бренного тела по законам всесильной Природы. Здесь столкнулись два мифа: миф патриархальный, крестьянский, и миф научный, просветительский. Миф патриархальный давал успокоение и убежище в самой Смерти, миф же просветительский, научный, такого убежища не давал: страх перед небытием в Пирогове так и остался на всю жизнь, и даже перед самой кончиной великий хирург будет по-прежнему бояться могилы и гниения. Именно под влиянием этого панического страха, зная о своей скорой кончине, он спешно изобретет новый способ бальзамирования. Это будет последний и отчаянный выпад великого хирурга против всесильного Врага, с которым он боролся всю свою сознательную жизнь.

Даже в том, как Пирогов сортирует раненых, чувствуется, что Смерть занимает в этой системе главенствующее место. Первую группу составили безнадежные. Они поручались священнику и сестрам милосердия. Этим страдальцам женщины облегчали последние минуты жизни. Медсестры лишь утешали умирающих и, по мнению Пирогова, в это время это была помощь и помощь очень важная. Его скальпель, его умение доктора отступали. Во вторую категорию входили раненые, требовавшие безотлагательной помощи тут же на перевязочном пункте.

Третья категория включала всех, кто подлежал операции на следующий день или позднее, а пока могли быть отправлены в госпиталь.

Наконец, четвертая категория состояла из легкораненых, которых перевязывали и отправляли обратно в бой.

За оборону Севастополя Пирогов лично осуществил 5 000 ампутаций. А в его записках на тему войны появляются библейские интонации. Он пишет: «Над этим лагерем мучеников вдруг разразился ливень и промочил насквозь не только людей, но даже и все матрацы под ними. Несчастные так и валялись в грязных лужах. Можно себе представить, каково было с отрезанными ногами лежать на земле по три и по четыре вместе; матрацы почти плавали в грязи… По двадцати и более ампутированных умирало каждый день, а их было до 500. От 20 мертвых тел можно было находить меж ними каждый день…»

1 июня 1855 года больной, измученный физически и нравственно, Пирогов уезжает из Севастополя в Петербург и уходит из Медико-хирургической академии.

С этого момента он целиком посвящает себя проблемам воспитания. Великий хирург задумывается о смысле жизни под стать героям Л. Толстого. Войну, с которой он по-настоящему столкнулся лишь во время обороны Севастополя, он называет «травматической эпидемией». «Сама же причина войн – пишет хирург – по-видимому зависящая от воли и произвола правительств, кроется гораздо глубже. Разные миссии наций, стремление их на восток или на запад, переселения народов, соединенные с войнами, по временам появляющиеся завоеватели – что это все такое, как не нечто неправильное, глубоко затаенное в самой природе человеческих обществ! И войны, и каждая война имеют так же, как и эпидемии, свои фазы и свои периоды». Рассуждая о фазах и периодах войн, Пирогов славно предугадывает теорию этногенеза Л. Гумилева.

И в то же время, как близки мысли знаменитого хирурга о войне и великого русского писателя. Л. Толстой в «Севастопольских рассказах» пишет»: «Одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать».

По меткому выражению Стоютина, Пирогов стал после Крымской войны «общественным хирургом». В журнале «Морской сборник» он пишет свою знаменитую статью «Вопросы жизни», в которой говорит о необходимости нравственного воспитания, причем это воспитание хирург ставит выше любой профессиональной подготовки. Неожиданно сугубый профессионал-материалист начинает говорить о душе и о нравственных принципах.

С этого момента Пирогов почти полностью отходит от врачебной деятельности. На франко-прусскую войну, а затем на русско-турецкую он поедет исключительно как представитель Российского Красного Креста. Известно, что Пирогов еще за год до подписания знаменитой Женевской конвенции предлагал сделать медицину во время войны нейтральной. Отныне главной сферой деятельности ученого станет образование и воспитание. Пирогова назначают попечителем сначала Одесского, а затем и Киевского учебных округов. «Общественный хирург» внес заметное оживление в деятельность школ того времени: он всячески помогал развитию сети воскресных школ, активно выступал против ограничения прав на образование по сословным и национальным признакам, говорил о реформировании обучения. В то же время не все педагогические воззрения Пирогова оказались прогрессивными. Например, он выступал за физические наказания учащихся розгами. Вопрос о непокорном теле, над которым надо установить абсолютный контроль, по всей видимости, так и остался неразрешенным для ученого. Топографическая анатомия сменилась, по меткому выражению М. Фуко, анатомией «государственной».

В 1861 году под давлением генерал-губернатора юго-западного края И.И. Васильчикова Пирогов был вынужден оставить место попечителя. Он возвращается в свое имение под Винницей (село Вишня) и выезжает оттуда лишь по специальным приглашениям Российского и Международного Красного Креста. Известно, что Пирогов лечил даже самого Гарибальди, получившего тяжелое ранение в ногу, но это все было уже лишено прежней одержимости. Вопросы о душе встали, судя по всему, на первое место. Пирогов не считал себя религиозным человеком. Пожалуй, подобно Л. Толстому, он искал какое-то свое пантеистическое или даже деистическое оправдание духовности.

В начале 1881 года у Пирогова на слизистой оболочке твердого неба появились язвочки. В день празднования 50-летнего юбилея научной деятельности в Москве Пирогова осмотрел Склифосовский и высказался за их злокачественность. Он нашел необходимым немедленную операцию. Собрался консилиум, который пришел к тому же решению. Пирогов упал духом. Решено было немедленно ехать в Вену к Теодору Бильроту. Пирогов ехал совершенно убитый. В Киеве на станции ученого осмотрел в вагоне его ученик и всячески старался успокоить своего кумира. Бильрот после тщательного исследования признал язвы доброкачественными, и Пирогов ожил. Однако спокойствие длилось недолго. Уже по возвращении домой хирург заметил, что язвочки не затягиваются.

Лето Пирогов провел в Одессе на лимане. Чувствовал он себя плохо. За 26 дней до смерти он сам поставил себе неутеши тельный диагноз. К этому времени им уже был изобретен новый способ бальзамирования.

23 ноября 1881 года в 20–45 Николая Ивановича Пирогова не стало. В Большой Советской Энциклопедии сказано, что «тело Пирогова реставрировано и помещено для обозрения в специально перестроенном склепе».

Плоть великого борца со Смертью оказалась в целости и сохранности.

Иван Михайлович Сеченов

Иван Михайлович Сеченов родился 13 августа 1829 года в селе Теплый Стан Симбирской губернии в семье отставного русского офицера.

Село Теплы Стан навсегда вошло в историю русской науки как родина многих замечательных исследователей и ученых. Там жила семья Филатовых, родственников Сеченовых, из которой вышла целая плеяда деятелей науки. Из Теплого Стана родом два брата Ляпуновых – математик и знаток славянских языков – знаменитые русские академики. С Теплым Станом связаны детские и юношеские годы знаменитого кораблестроителя академика А.Н. Крылова – одного из родственников И.М. Сеченова.

Родители будущего физиолога были весьма обычной супружеской парой. Это был типичный мезальянс. Связь между дворянином и крестьянкой очень часто вносила в тот или иной дворянский род прилив свежей крестьянской крови, правда, не столь уж часто эта связь заканчивалась брачными узами. Л.Н. Толстой в своем романе «Воскресение» в подробностях описал трагический вариант любви барина и крестьянки. А еще раньше, А.С. Пушкин, наоборот, в «Станционном смотрителе» дал счастливое разрешение амурных отношений героев. Но, правда, еще раньше в «Бедной Лизе» Карамзина любовь крестьянки и барина закончилась самоубийством покинутой возлюбленной. Однако фраза: «И крестьянки любить умеют», судя по всему, понравилась многим молодым дворянам, и они восприняли ее как указание к действию.

По воспоминаниям самого И.М. Сеченова, отец его ничем всерьез не интересовался кроме конного завода. В поле он не заглядывал и даже ни разу не съездил в Симбирск на дворянские выборы. Не жизнь, а сплошной сон в родной Обломовке. Женившись на молодой красивой крестьянке, в чьих жилах к тому же текла калмыцкая кровь, Сеченов старший перед свадьбой отправил невесту в какой-то женский монастырь «для обучения грамоте и женским рукодельям». Примесь калмыцкой крови, унаследованная от матери, отразилась и в чертах самого Ивана Михайловича. «Из всех братьев я вышел в черную родню матери», – писал Сеченов в своих «Автобиографических записках». Дальше он так рассказывал о себе: «Мальчик я был некрасивый, черный, вихрастый и сильно изуродован оспой (родители, должно быть, не успели привить мне оспу, она напала на меня на первом году и изуродовала меня одного из всей семьи), но был, должно быть, неглуп, очень весел и обладал искусством подражать походкам и голосам, чем часто потешал домашних и знакомых. Сверстников по летам, мальчиков, не было ни в семьях знакомых, ни в дворне; рос я всю жизнь между женщинами, поэтому не было у меня ни мальчишеских замашек, ни презрения к женскому полу, притом же был обучен правилам вежливости. На всех этих основаниях я пользовался любовью в семье и благорасположением знакомых, не исключая барынь и барышень».

До четырнадцати лет Сеченов воспитывался в Теплом Стане. Родители готовили его к поступлению в казанскую гимназию. Но в 1839 году умер отец и, по совету старшего брата, офицера, мать решила направить сына в военное училище. Как говорил Козьма Прутков: «Хочешь быть красивым – иди в гусары!» А красивым побитому оспой Сеченову, видно, очень хотелось быть, чему еще будут у нас свидетельства.

Выбор пал на Главное инженерное училище (Михайловское) в Петербурге. В этом училище в одно время с Сеченовым учились Достоевский и Григорович. Здесь будущий физиолог получил солидную подготовку по математике, физике и химии. Интегральное исчисление вел сам Остроградский, математик с мировым именем, святило отечественной науки. «Математика мне давалась, и попади я из Инженерного училища в университет на физико-математический факультет, – вспоминал впоследствии Сеченов, – из меня мог бы выйти порядочный физик, но судьба решила иначе».

Однако Сеченов не ладил с начальством и не был допущен в старший класс училища, чтобы стать военным инженером, как Достоевский, например. В чине прапорщика он был выпущен и направлен в обычный саперный батальон, расположенный близ Киева. Получение чина прапорщика было для юного Сеченова настоящим событием. Он буквально «выкатился» на волю, а в пустом до этого кошельке зазвенели монеты. Огорчало будущего физиолога лишь одно обстоятельство: отсутствие по молодости усов. Но покупка накладной растительности исправила дело, и будущий светило науки принялся щеголять по вечерам по улицам, лихо закручивая фальшивый ус и подмигивая простым девушкам, благо любовь к крестьянкам была у него в крови.

По всей России в это время в каком-нибудь закоулке можно было наткнуться на будущего гения, и поведение каждого из них мало чем отличалось от поведения молодого Сеченова. Менделеев и Циолковский предавались в это время пустым забавам в Симферополе и Ярославле, юнкер Бекетов служил эскадронным командиром, а Сеченов собирался рыть траншеи, как к тому его подталкивала полученная профессия. Но Россия нуждалась в этих гениях, ибо мир давно уже вошел в эпоху революций, и поднявшаяся волна никому уже не давала отсидеться в тени.

В 1850 году Сеченов добивается освобождения от службы и переезжает в Москву, чтобы поступить на медицинский факультет Московского университета. Такое неожиданное решение, по признанию самого физиолога, созрело у него под влиянием женщины. Почти абсолютная власть женщины над личностью великого ученого была заложена еще в детстве, когда и формировался характер, а, как утверждают древние греки, характер – это судьба. Вспомним, что рос некрасивый, побитый оспой Ваня Сеченов исключительно в женском обществе. Он был лишен из-за смерти отца мужского общества, да и мальчишек-сверстников не оказалось поблизости. Так формировался будущий жизненный сценарий. Женщина приобрела огромный авторитет в жизни этого человека. Думается, что и вся затея с накладными усами – это проявление все той же зависимости. В Москве Сеченов общается с такими знаменитостями, как Н.Г. Чернышевский, К.А. Тимирязев, В.И. Вернадский, С.П. Боткин, А.М. Бутлеров, Ф.М. Достоевский, М.А. Балакирев, А.П. Бородин, знаменитый художник А.И. Иванов. Но из всей этой замечательной плеяды умных талантливых мужчин будущий ученый превыше всего ставит имя будущей своей гражданской супруги Марии Александровны Боковой (в девичестве Обручевой). Эта женщина и была взята в качестве прототипа для создания образа Веры Павловны в романе «Что делать?» Чернышевского. Дочь генерала Обручева (по роману она дочь купчихи), чтобы получить высшее образование, заключила с врачом П.И. Боковым фиктивный брак. Впоследствии брак этот перешел в фактический, но в скором времени Бокова стала сначала близким другом, а затем и женой некрасивого, побитого оспой Сеченова. Будущий знаменитый ученый называл Марию Александровну своей благодетельницей, отмечал, что в дом ее вошел юношей, «плывшим до тех пор инертно по руслу» (накладные усы), а из ее дома уже вышел с «готовым жизненным планом», зная, куда идти и что делать.

Судя по всему, Мария Александровна очень хорошо разбиралась в мужчинах и умела ими манипулировать. Она прекрасно разглядела в Сеченове его зависимость от женщин, поняла, какие возможности таятся в том некрасивом человеке, и принялась лепить из него свой идеал мужчины-борца, воспитанного по всем правилам так называемого разумного эгоизма, излюбленной теории Чернышевского. Во всяком случае, по признанию самого Сеченова, именно Мария Александровна подтолкнула его поступить в университет, чтобы учиться медицине. Даже знакомство с самим Чернышевским произошло в семье Боковых.

Известно, что Чернышевский и другие считали, что изучение естественных наук имеет огромное значение при формировании мировоззрения будущего революционера. Почему это было именно так? Чтобы ответить на этот вопрос, следует более подробно проанализировать саму теорию разумного эгоизма.

Примеры великих русских физиологов Сеченова и Павлова стали в глазах западной науки, основанной на протестантской этике, наиболее яркими доказательствами торжества эксперимента на русской почве. Известно, что Сеченов буквально взрос на идеях Чернышевского, а Павлов, в свою очередь, продолжил труды, посвященные теории торможения, то получается, что философские взгляды знаменитого революционера-демократа и являлись идейной базой русской физиологии. Но сами революционные идеи Чернышевского не отличаются особой оригинальностью. Их источник кроется в философии Л. Фейербаха, которая является лишь продолжением все той же протестантской этики. Отсюда и так называемая теория разумного эгоизма берет свое начало. Суть этой теории сводится к следующему постулату: «Человек всегда действует по расчету выгод». Вот он краеугольный камень протестантского отношения к жизни! Это же и является исходным моментом для дальнейших построений Чернышевского. Есть эгоисты разумные, а есть – неразумные. Последние своекорыстны, думают только о себе. Разумные же ясно осознают: если существует зло, то оно может со временем достичь кого угодно, в том числе и меня. Выходит, чтобы быть счастливым всегда, нужно бороться против зла, совершать добрые дела во имя процветания всеобщего блага – и тем проявлять заботу прежде всего о себе. Добрые дела, таким образом, выгодны, а злые – нет. Всякого неразумного можно просветить сознанием его выгоды и тем принудить его к добру. Так окончательно восторжествует разумный эгоизм. Здесь чувствуются отголоски идей Просвещения, в которых была заложена вера в эгоистическое начало самой природы. Если же человек материален, то ему ничего не остается, как осознать этот природный эгоизм разумным и сознательно подчиниться ему. Всякие разговоры о душе по законам этой логики бессмысленны. Царствует в мире Чернышевского только польза. «Ради или земного благополучия или награды, не в пример прочим человек делает добро», – таков основной принцип протестантской этики.

В этот спор с Чернышевским, а косвенно и с самим Сеченовым, вступил бывший одноклассник великого русского физиолога по инженерному училищу в Петербурге Ф.М. Достоевский. В своем произведении «Записки из подполья» писатель выдвинул следующие контраргументы: «…Выгода! Что такое выгода? Да и берете ли вы на себя совершенно точно определить, в чем именно человеческая выгода состоит? А что если так случится, что человеческая выгода иной раз не только не может, но даже должна именно в том состоять, чтоб в ином случае себе худого пожелать, а не выгодного?.. Вы скажете, что это было во времена, говоря относительно, варварские; …что и теперь человек хоть научился иногда видеть яснее, чем во времена варварские, но еще далеко не приучился поступать так, как ему разум и науки указывают. Но все-таки вы совершенно уверены, что он непременно приучится, когда совсем пройдут кой-какие старые, дурные привычки и когда здравый смысл и наука вполне перевоспитают и нормально направят натуру человеческую… Мало того: тогда, вы говорите, сама наука научит человека (хоть это уж и роскошь, по-моему), что ни воли, ни каприза на самом-то деле у него и нет, да и никогда не бывало, а что он сам не более, как нечто вроде фортепьянной клавиши или органного штифтика; и что, сверх того, на свете есть еще законы природы; так что все, что он ни делает, делается вовсе не по его хотенью, а само собою, по законам природы. Следовательно, эти законы природы стоит только открыть, и уж за поступки свои человек отвечать не будет и жить ему будет чрезвычайно легко…

Если вы скажете, что и это все можно рассчитать по табличке, и хаос, и мрак, и проклятие, так уж одна возможность предварительного расчета все остановит и рассудок возьмет свое, – так человек нарочно сумасшедшим на этот случай сделается, чтоб не иметь рассудка и настоять на своем! Я верю в это, я отвечаю за это, потому что ведь все дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что

© Жаринов Е.В.

© ООО «Издательство АСТ», 2022

* * *

Введение

Наука пришла в Россию намного позднее, чем в Западную Европу. Если в Европе научное познание мира зародилось еще в Античности, блеснуло в средневековой схоластике и потом ярко проявило себя в Возрождении, то в России ситуация складывалась иначе. Европейский тип мышления заметно отличается от российского. Так уж сложилось исторически, и вопрос здесь не в том, кто из нас умнее, – мы просто разные. У нас разное прошлое, а главное – не похожие друг на друга религиозные традиции. Наука – дисциплина мировоззренческая, но и религия имеет непосредственное отношение к мировоззрению. Целью познания науки и веры является Истина. Вот почему именно в различных религиозных воззрениях Запада и Востока кроется принципиальное различие в научных подходах к миру.

Что касается Западной Европы, то эпоха Возрождения была тем историческим периодом, когда наука, начиная с Галилея, стала важной составляющей этой цивилизации.

В течение последних трех веков в Европе господствовала ньютоно-картезианская парадигма, основанная на трудах Исаака Ньютона и Рене Декарта.

Механистическая Вселенная Ньютона – это Вселенная твердой материи, состоящей из атомов, маленьких и неделимых частиц, фундаментальных строительных блоков. Они пассивны и неизменны, их масса и форма всегда постоянны. Самым важным вкладом Ньютона в модель греческих атомистов было точное определение силы, действующей между частицами. Он назвал ее силой тяготения и установил, что она прямо пропорциональна взаимодействующим массам и обратно пропорциональна квадрату расстояния между ними.

Другой существенной характеристикой ньютоновского мира является трехмерное пространство классической евклидовой геометрии, которое пребывает в абсолютном покое. В соответствии с теорией Ньютона все физические процессы можно свести к перемещению материальных тел под действием силы тяжести, вызывающей их взаимное притяжение. Ньютон смог описать динамику этих сил при помощи нового, специально разработанного математического подхода – дифференциального исчисления.

В итоге рождается образ Вселенной, схожей с гигантским и полностью детерминированным часовым механизмом. Частицы движутся в соответствии с вечными и неизменными законами, а события и процессы в материальном мире являют собой цепь взаимосвязанных причин и следствий.

Равное по важности влияние на данную научную парадигму оказал и французский философ Рене Декарт. Он выдвинул концепцию абсолютной дуальности ума и материи, следствием которой стало убеждение, что материальный мир можно описать объективно, без отсылки к человеку-наблюдателю с его субъективным взглядом на мир. Между мыслью и существованием было установлено тождество («Я мыслю, следовательно, я существую»). Мысль получила статус абсолютной объективности. Эта концепция послужила инструментом для быстрого развития естественных наук и технологии.

Согласно М. Веберу становление науки Нового времени связано с утверждением протестантской этики. Так, когнитивной, или умопостигаемой, составляющей рационализма явилось формирование нового стиля мышления. Реформаторы опровергали католическую картину мира. По мнению М. Вебера, они «расколдовывали» саму Природу. В соответствии с идеями протестантизма, стремление господствовать над природой не только не противоречило идее Бога, но, напротив, служило этой идее. Протестантизм утверждал, что совершенство Бога состоит в том, что он создал Природу в соответствии с определенными законами, а в человека вселил естественный свет Разума, позволяющего постичь эти законы. Средневековая схоластика же, которая отразилась в учении святых отцов, полагала, что Природа – это церковь Сатаны. Но протестантизм создал и образ доктора Фауста, который заключает договор с Дьяволом. Фауст – это мифический образ ученого, который трясет древо познания Добра и Зла с такой силой, что яблоки начинают сыпаться дождем. Одно из них, по легенде, упадет даже на голову Ньютона, и тот откроет закон всеобщего тяготения. «В истории бывают странные сближения».

Наука рождается в тот момент, когда человечество отказывается от договора с Богом и заключает договор с Природой, то есть с церковью Сатаны.

Наука Нового времени – это, прежде всего, экспериментальная наука. Протестантизм создал в обществе моральную атмосферу, необходимую для появления экспериментальной науки, утвердив новое отношение к труду.

Появление новой – экспериментальной – установки на изучение природы возникло в результате соединения мышления с практикой и с привнесенным протестантизмом почтительным отношением к ручному труду. В результате произошло слияние рационализма и эмпиризма: возник новый эмпирический рационализм, который способствовал превращению науки из умозрительной деятельности в деятельность исследовательскую. Ученый превратился в «продавца истины».

Но, пожалуй, самая главная протестантская предпосылка возникновения экспериментальной науки заключалась в вере в существование абсолютного Порядка в Природе, который может быть познан и объясним, если этой самой Природе начать правильно «задавать вопросы».

Но в России все было иначе. Как сказал П.Я. Чаадаев: «…глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменен по отношению к нам».

Сближение России и Запада принято связывать с реформами Петра I, которые пришлись как раз на начало XVIII в. Но именно в XVIII веке появился и первый русский ученый М.В. Ломоносов, чья научная и просветительская деятельность совпала со временем правления дочери царя-реформатора, Елизаветы. Однако петровские реформы при всей их объективной значимости не стоит переоценивать. Как метко заметил Лев Гумилев: «Стремление Петра в России конца XVII – начала XVIII вв. подражать голландцам напоминает поступок пятилетней девочки, надевающей мамину шляпку и красящей губы, чтобы быть похожей на взрослую женщину». Но как шляпка и помада не делают ребенка взрослее, так и внешние заимствования европейских нравов не могли сделать Россию западной державой.

Так, несмотря на все декоративные новшества, которые ввел Петр, вернувшись из Голландии: бритье, курение табака, ношение немецкого платья, – никто, по мнению Л. Гумилева, не воспринимал его как нарушителя традиций. Контакты с Западной Европой у России никогда не прерывались, начиная с Ивана III. Кремль – это творение венецианцев. Привлечение Петром на службу иностранных специалистов воспринималось как нечто вполне привычное. Это явление было распространено еще в XV веке.

Возникнув на Западе, наука стала проявлением протестантской культуры. Наука срослась с предпринимательством и частной собственностью, а ученый, напомним, стал «продавцом истины». Если продолжить эту мысль, то получится, что непротестантские народы опирались на иные предпосылки научного познания.

Давно подмечено, что российской науке свойственен так называемый «невроз своеобразия». Он проявлялся, например, в настойчивых поисках «собственного пути». Отсюда берет начало синтез своего и почерпнутого на Западе. Так, идеи, высказанные русским гением Николаем Александровичем Васильевым в начале ХХ века, касались радикальной реформы логики. Логика Аристотеля в контексте идей Н.А. Васильева должна была уступить место новой логике, весьма необычной для всего европейского рационализма. Н.А. Васильева можно отнести к когорте так называемых «интеллектуальных еретиков». Столь же дерзким новаторством выглядит и «воображаемая геометрия» Н.И. Лобачевского. Знаменитый русский космизм (Федоров, Циолковский) – это еще одно проявление интеллектуального отступничества.

Одной из главных особенностей православной этики является абсолютный приоритет духа над материей, сосредоточенность не на практических интересах, а на нравственном сознании. Под влиянием православия главной проблемой русской науки стала проблема человека, его судьбы, смысла и цели его существования. Созерцательность – вот высшее назначение такого отношения к миру.

Культ созерцания, противопоставленного экспериментальному методу западной науки, весьма характерен для отечественной интеллектуальной традиции. Одним из оснований западной науки явилось протестантское уважение к ручному труду, которое сделало возможным широкое распространение эксперимента. В православной же этике отношение к труду выглядит неоднозначно. Труд в православии уважается, но труд бескорыстный, труд, не подчиненный прагматическим целям. В иерархии ценностей он стоит ниже аскезы, молитвы, созерцания и поста. Отсюда и особое отношение в русской науке к эксперименту. В принципе он поощряется, но в то же время экспериментирование не рассматривается как обязательное и основное средство научного познания. Специфика российского научного мышления проявляется также в терпимости к неопределенности и противоречиям, абсолютно неприемлемым для картезианского мышления.

Естественным следствием «созерцательности» российского научного мышления была его оторванность от решения практических проблем. Вечное стремление в заоблачные выси, склонность к созерцательности наиболее полно проявило себя в «русском космизме». «Русский космизм» – это не только философия Федорова, научные идеи Циолковского, а затем их практическое применение Королевым. Элементы «русского космизма» угадываются в геометрии Лобачевского и в учении Вернадского. Не случайно открытие Лобачевского называли звездной геометрией.

Учение Вернадского о биосфере также предполагает выход в космос, так как Земля – это космическое тело, и, проникая в ее историю, мы раскрываем тайны самой Вселенной. Периодическая система элементов Д.И. Менделеева стремится к не меньшей универсальности, чем теория Вернадского. Описать весь материальный мир, состоящий из бесчисленного количества элементов, – это грандиознейшая задача, выходящая за рамки одной лишь науки химии. Не случайно сейчас эта таблица продолжает пополняться открытиями новых элементов благодаря атомной физике. Получается, что таблица Менделеева далека от завершенности, она постоянно расширяется.

Открытия Н.И. Вавилова в области генетики, составление им атласа растений планеты Земля косвенно говорят о той же космической или, точнее сказать, планетарной научной установке исследования.

Но феноменология русской науки проявляется не только в ее непосредственном звездном устремлении. Так, попытка великого хирурга Пирогова воссоздать древнее бальзамирование умерших, а также его анатомический атлас – это проявления все той же феноменологии, это то же желание перенести законы макрокосмоса на микрокосмос и решить в какой-то мере проблему если не бессмертия, то сохранения мертвого тела. И кто знает, как подобные интенции могли быть осмыслены космологом Федоровым, который мечтал о научном воскрешении всех покойных «отцов», что и вдохновило, в свою очередь, его ученика Циолковского на создание межпланетных кораблей: воскресшие мертвые грозили перенаселением планеты, а освоение космических колоний помогло бы этого избежать. Даже основоположник русской науки М.В. Ломоносов не чужд был космизма и написал знаменитую оду «Вечернее размышление о Божием величестве».

Русские изобретатели Можайский, Жуковский, Юрьев, Сикорский также рвутся в небо. Иными словами, нашей науке и нашим изобретателям всегда было тесно на Земле. Мы всегда стремились в заоблачные выси. А аскетизм, пренебрежение к земным радостям и удобствам стали нормой поведения для многих отечественных ученых. Яркий пример – современный отечественный гений математики Перельман.

В этой книге мы не ставим перед собой задачи дать исчерпывающую картину отечественной науки. Кому-то выбор имен может показаться бессистемным, а повествование отрывочным, но бесспорно одно: в истории нашей науки присутствует один глобальный конфликт – это конфликт между фаустианским началом и началом созерцательным, космическим. Проявление этого глобального конфликта мы и постараемся разглядеть в непростых судьбах отечественных ученых.

Николай Иванович Лобачевский

Если верно утверждение, что Ньютон с точки зрения его вклада в развитие культуры – фигура номер один XVIII столетия, то верно и утверждение, что Лобачевский – одна из самых заметных фигур, тень которых падает на весь ХХ век, а может захватить и XXI столетие. Открытия русского математика высветили такие неожиданные дали математического «ландшафта», особенности развития математики, которые затронули сердцевину европейского сциентизма (от лат. scient – наука).

Николай Иванович Лобачевский родился в 1792 году в Макарьевском уезде Нижегородской губернии. По другим сведениям, будущий великий математик появился на свет в самом Нижнем Новгороде. Одни источники указывают на то, что отцом Николая Лобачевского был мелкий губернский чиновник, уездный архитектор Иван Максимович Лобачевский (1760–1800). Другие утверждают, что настоящий отец Николая (как и его братьев, Александра и Алексея) – Сергей Степанович Шебаршин (1755?–1797), уездный землемер, обер-офицер, выпускник Московского университета.

Мать Н.И. Лобачевского – Прасковья Александровна – женщина загадочной судьбы, не известна даже ее девичья фамилия. Она вышла замуж за И.М. Лобачевского, но прожила с ним в браке только около года, а когда они разошлись, то развод не оформили (это было трудно и морально неприемлемо) и стали жить в разных домах. Через короткое время Прасковья Александровна уже состояла в гражданском браке с Сергеем Степановичем Шебаршиным.

Это была эпоха романтизма, и семейные тайны четы Лобачевских вполне вписывались в то, о чем грезили романтики и вздыхали сентименталисты. Семья жила бедно, а после смерти в 1797 году кормильца (именно такую дату смерти отца указывал Николай Иванович, тогда как Иван Максимович в это время был еще жив) совсем впала в нищету. Тридцатипятилетняя вдова, Прасковья Александровна (1762?–1840), мать будущего математика, вынуждена была в 1802 году перебраться с детьми в Казань.

Тремя годами раньше в Казань переехал и Сергей Тимофеевич Аксаков. Это событие писатель вспоминал так: «В середине зимы 1799 года приехали мы в губернский город Казань. Мне было восемь лет. Морозы стояли трескучие, и хотя заранее были наняты для нас две комнаты в маленьком доме капитанши Аристовой, но мы не скоро отыскали свою квартиру, которая, впрочем, находилась на хорошей улице, называвшейся «Грузинскою». Мы приехали под вечер в простой рогожной повозке на тройке своих лошадей (повар и горничная приехали прежде нас); переезд с кормежки сделали большой, долго ездили по городу, расспрашивая о квартире, долго стояли по бестолковости деревенских лакеев, – и я помню, что озяб ужасно, что квартира была холодная, что чай не согрел меня и что я лег спать, дрожа как в лихорадке; еще более помню, что страстно любившая меня мать также дрожала, но не от холода, а от страха, чтоб не простудилось ее любимое дитя…»

Понятно, что у бедной вдовы с тремя детьми на руках и сам переезд обстоял гораздо хуже, и страх за малышей был значительно сильнее и основательнее: не было у нее ни лакеев, ни заранее подготовленной квартиры на хорошей улице, ни повара, ни горничной. И хотя о Прасковье Александровне нам почти ничего не известно, есть все основания полагать, что женщина она была храбрая. К тому же грамотная, и сознавала пользу учения – достоверные сведения об этом сохранились в летописях Казанского Имперского университета. Так, сразу после открытия университета, совет обратился к родителям воспитывавшихся в Казанской Имперской гимназии детей с вопросом: «согласны ли они будут, чтобы дети их, по окончании курса в гимназии, поступили в открываемый вновь университет и в случае, если они будут обучаться на казенный счет, обязались бы прослужить университету 6 лет в учительской или какой другой, зависящей от университета, должности». В собрании ответов родителей мы находим следующее письмо П.А. Лобачевской – директору гимназии Яковкину: «Милостивый Государь, Илья Федорович! Два письма из совета гимназии от имени Вашего имела честь получить. Извините меня, что я по причине болезни долго не отвечала. Вы изволите писать, чтобы я уведомила Вас о своем намерении – желаю ли, чтобы дети мои остались казенными, дабы окончив ученический и студенческий курсы, быть шесть лет учителем. Я охотно соглашаюсь на оное и желаю детям как можно прилагать свои старания за величайшую Государя милость, особливо для нас, бедных».

Из всех матерей, приславших ответы, одна только мать братьев Лобачевских подписалась, по крайней мере собственноручно; другие же матери, стоявшие выше ее по положению, писать не умели!

К сожалению, нам больше ничего не известно о родителях Н.И. Лобачевского, но мы знаем, что все братья легко и успешно учились. Старший, Александр, был из числа первых студентов, но вскоре после поступления своего в университет утонул, купаясь в реке Казанке. Младший же, Алексей, с большим успехом занимался впоследствии химией. Очевидно, склонность к учению была свойственна всем членам семьи Лобачевских.

В том же 1802 г., 5 ноября, по прошению матери три брата были зачислены в гимназию «на собственное содержание до открытия вакансии на казенное». В сентябре 1803 года Николая переводят на казенный кошт (расходы на содержание).

Устав Казанской гимназии, утвержденный Павлом I в 1798 г., представляет нам учебное заведение с весьма широким спектром преподававшихся в нем дисциплин. Оно вело подготовку к разнообразным видам деятельности, и отчасти напоминало лицей. Кроме первоначальных общих предметов гимназического курса, здесь преподавали языки: латынь, французский, немецкий, татарский. Из философских наук изучали логику и практическую философию; из физико-математических – геометрию, тригонометрию, механику, гидравлику, физику, а также химию, натуральную (естественную) историю, землеведение (землемерие) и гражданскую архитектуру. Преподавали юридические и военные науки, рисование, музыку, фехтование и танцы.

Утренние классы зимой начинались в восемь часов. В девять переменялись учителя, а в двенадцать классы заканчивались. В половине первого обедали. Летом классы начинались в семь часов и заканчивались в одиннадцать. Обедали ровно в двенадцать. Учение после обеда всегда начиналось в два и оканчивалось в шесть часов. Ужинали обычно в восемь и ложились спать в десять. Летом вставали в пять часов. И так каждый день.

Всякий человек, знакомый с провинциальной русской жизнью, в настоящее время может себе представить, чем была Казань почти двести лет назад. Смесь европейского просвещения с татарской дикостью придавала этому городу своеобразный характер.

Нечего говорить, что Лобачевский не мог получить дома никакой подготовки в гимназию. Его вырастило, выкормило, воспитало и выучило государство, и сама мать признавала это, называя своих детей «казенными».

Из «Семейной хроники» Аксакова мы узнаем, как несладко жилось в той же гимназии ему, барскому дитяти, и можно представить, сколь суровым было детство Лобачевского. Аксаков пишет: «Вставанье по звонку, задолго до света, при потухших и потухающий ночниках и сальных свечах, наполнявших воздух нестерпимой вонью; холод в комнатах (в спальнях держали двенадцать градусов тепла), отчего вставать еще неприятнее бедному дитяти, кое-как согревшемуся под байковым одеялом; общественное умывание из медных рукомойников, около которых всегда бывает ссора и драка; ходьба фрунтом на молитву, к завтраку, в классы, к обеду и т. д.; завтрак, который состоял в скоромные дни из стакана молока пополам с водою и булки, а в постные дни – из стакана сбитня с булкой; в таком же роде обед из трех блюд и ужин из двух».

В 1805 году в здании гимназии открывается Казанский Императорский университет, и через два года 14-летний Николай Лобачевский становится его студентом. Отныне и навсегда вся его жизнь будет связана с этим университетом, самым восточным из всех европейских. Пограничное расположение знаменитого высшего учебного заведения, словно в увеличительном стекле, отражало пограничное состояние самой России. Здесь сплелось все, и здесь наиболее ярко проявились основные особенности русского сознания.

В известной сказке М.Е. Салтыкова-Щедрина просвещение начинается по воле верховного правителя, орла-мецената, из-за скуки: «Скучно сам-друг с глазу на глаз жить. Смотришь целый день на солнце – инда одуреешь». И вот по настоянию расторопной совы царственная птица неожиданно гаркнула откуда-то из поднебесья: «А де сиянс академиям быть!» И на другой же день у орла во дворе начался «золотой век» просвещения.

А.С. Пушкин в своей пародии «Путешествие из Москвы в Петербург» на знаменитую повесть А.Н. Радищева пишет: «Не могу не заметить, что со времени восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно».

Казанский университет принадлежит к числу Александровских университетов, основанных в самом начале царствования Александра I. Это он прокричал из своего царственного поднебесья: «А де сиянс академиям в татарских степях быть!» С этой целью был выбран и попечитель – математик-академик Степан Яковлевич Разумовский. Ученик великого Эйлера, он долгое время прожил в Берлине, поэтому России не знал, и ехать в Казань боялся. Сказывался еще и возраст. Разумовскому в это время было уже за 70. По дороге его везде обманывали, за каждый приколоченный гвоздь требовали по 10 копеек. Экипаж, как на зло, ломался почти на каждом постоялом дворе. Вот она модель европейского просвещения, которая со скрипом и поломками едет в санях по заснеженным бескрайним просторам России! Вот он истинный контакт с западной цивилизацией. «Лениво и неохотно» следовал народ за своим просвещенным монархом часто не понимая, чего от него хотят.

Перед нами первое распоряжение Разумовского, с которого и начался Казанский университет. В середине января 1805 г. он дал предписание конторе Казанской гимназии об очищении и о протапливании надлежащим образом в нижнем этаже гимназического дома комнат, означенных № 8 и № 7. Распоряжение было отдано заранее – попечитель, видно, заботился о своем комфорте. Это вполне понятно: после всех дорожных тягот и беспросветного воровства старику невольно хотелось обрести хоть какое-то подобие западного комфорта, к которому он привык в Берлине. Директор гимназии Яковкин устроил все надлежащим образом, за что получил звание профессора и место ректора. Аксаков пишет по этому поводу: «Яковкин был прямо сделан ординарным профессором русской истории и назначался инспектором студентов, о чем все говорили с негодованием, считая такое быстрое возвышение Яковкина незаслуженным по ограниченности его ученых познаний». Но кто заботился об ученых познаниях? Все дело было в хорошо отапливаемых комнатах, и, видно, протопили их очень хорошо.

Аксаков вспоминает о некой пирушке, на которой и были приняты основные решения по устройству Казанского университета. Одним вечером у учителя математики собралось много гостей. «Гости все были веселы и шумны, – пишет Аксаков, – я долго не мог заснуть и слышал все их громкие разговоры и взаимные поздравления: дело шло о новом университете и о назначении в адъюнкты и профессоры гимназических учителей. На другой день Евсеич сказал мне, что гости просидели до трех часов, что выпили очень много пуншу и вина и что многие уехали навеселе». В этой пирушке участвовали два профессора, которых Разумовский привез с собой в Казань, а также правитель канцелярии попечителя – правая рука Разумовского – некто Петр Иванович Соколов, и все старшие учителя гимназии. Собрались они в доме Григория Ивановича Карташевского, который учил математике и Лобачевского, и Аксакова. Карташевский оказался человеком разносторонне образованным. Он прекрасно знал латынь, русскую литературу и театр. Это был любимейший учитель Аксакова, который приобщил его к православию.

Известно, что после радушного приема в Казани Разумовский буквально ожил. Яковкин поразил его своим гостеприимством, и пришелся академику по душе. Немалую роль здесь сыграли и «отопленные» комнаты. Он увидел, что и «среди татарских степей существует стремление к просвещению».

Днем основания Казанского университета считается 14 февраля 1805 г. Университет был открыт наспех. Сам Разумовский почти сразу же покинул гостеприимную Казань, чтобы уже никогда сюда не возвращаться. Всем завладел расторопный Яковкин, и начался «золотой век» просвещения. Обратимся вновь к свидетельству Аксакова, который пишет: «Конечно, университет наш был скороспелка… Преподавателей было всего шестеро: два профессора – Яковкин и Цеплин, – и четыре адъюнкта: Карташевский, Запольский, Левицкий и Эрих». Видя первых студентов, «просвещенные» лакеи, сидя у ворот господских домов и любезничая с горничными, нередко острили: «Ой, студено – студенты идут».

Наконец на исходе августа все было улажено, начались лекции. Карташевский читал чистую высшую математику; Левицкий – логику и философию; Яковкин – русскую историю, географию и статистику; Цеплин – всеобщую историю, Эрих – латинский и греческий языки; Запольский – прикладную математику и опытную физику. «Был еще какой-то толстый профессор, – пишет Аксаков, – Бюнеман, который читал право естественное, политическое и народное на французском языке; лекций Бюнемана я решительно не помню, хотя и слушал его».

Вот в каком смешении факультетов и младенческом состоянии открылся Казанский университет.

Поначалу профессора и адъюнкты занимались тем, что повторяли старший курс гимназии. Некоторые из отстающих студентов продолжали заниматься и в гимназии, и в университете. Было много и откровенной халтуры. Так, профессор Яковкин с марта до июня 1805 года прочел всю русскую историю и часть статистики. Возможно, он бы прочитал и больше, если бы знал, что читать. Но энтузиазм учащихся был поразительный. «Нельзя без удовольствия и без уважения вспомнить, – пишет Аксаков, – какою любовью к просвещенью, к наукам было одушевлено тогда старшее юношество гимназии. Занимались не только днем, но и по ночам. Все похудели, все переменились в лице, и начальство принуждено было принять деятельные меры для охлаждения такого рвения. Дежурный надзиратель всю ночь ходил по спальням, тушил свечки и запрещал говорить, потому что впотьмах повторяли наизусть друг другу ответы в пройденных предметах». Вот оно странное сочетание невежества и почти религиозного рвения к знанию, вот оно то самое учение о бытие – исключительно русское сочетание самого познания с хаосом непосредственного существования.

Однако результатом неразберихи и халтуры, возможно, было то, что будущий великий математик Лобачевский поначалу и не собирался заниматься геометрией. Его больше привлекала медицина. Влечение к математике у него возникнет лишь после приезда в университет иностранных профессоров. Разумовский по своей старости и слабости не мог постоянно заботится о вверенном ему университете, но он сделал, может быть, самое главное – устроил физико-математический факультет. Именно по его распоряжению и благодаря его заботам вскоре учителей гимназии сменили в университете профессора-иностранцы, пользовавшиеся известностью в Европе. Изменилось и отношение студентов к учебе.

В Казанском университете некоторое время спустя появились: М. Бартельс – профессор чистой математики, А. Ренер – профессор прикладной математики; И. Литтров – профессор астрономии и Ф. Брюннер – профессор физики. Беда была лишь в том, что эти уважаемые люди ни слова не знали по-русски. Несмотря на заботы инспекторов о наполнении аудиторий слушателями, то есть об отыскании студентов для вновь прибывших светил науки, аудитории были по большей части пустовали. Один, от силы два слушателя – вот то число студентов, перед которыми профессору приходилось излагать свою науку. Студентов привлекали к слушанию хитростями и увещеваниями. Профессор Литтров сообщал, что ему часто часами приходилось ожидать двух своих слушателей. Весной казенные студенты нередко прятались в беседках сада или в кустах. К началу лекций слушателей собирали инспекторы. Они часто доносили, что при утреннем посещении студенческих комнат, в лекционное время, заставали студентов спящими или играющими в карты. Дикость нравов доходила даже до того, что во время лекций неожиданно могли вспыхивать драки. Не было редкостью и пьянство. Студенты издевались над нелюбимыми преподавателями. Так, во время занятий латынью, когда преподаватель поднимался на кафедру и начинал громко зачитывать свои непонятные вирши, в аудитории обыкновенно воцарялся страшный шум. Слушатели в такт прихлопывали руками и притопывали ногами, что производило чудовищное шаривари.

В 1809 г. Николая Лобачевского, как наиболее отличившегося в учебе, назначают старостой казеннокоштных студентов и определяют ему стипендию – 60 рублей в год «на книги».

Если внимательно изучать все детали биографии этого необычного человека, то становится ясно, что юный Николай Лобачевский вел себя в университете из рук вон плохо. Позже его сын вспоминал, что отец не любил рассказывать об этом времени своей жизни, и он только от матери узнал, что отец его, будучи студентом, проехался верхом на корове и в таком виде попался на глаза ректору. Из записей тех лет узнаем следующее: «В январе месяце Лобачевский оказался самого худого поведения. Несмотря на приказания начальства не отлучаться от университета, он в Новый год, а потом еще раз, ходил в маскарад и многократно в гости, за что наказан написанием имени на черной доске и выставлением оной в студенческих комнатах». В другой раз Николай был наказан за то, что смастерил ракету, которую его товарищи запускали в 11 часов ночи в университетском дворе. За это и за то, «что учинил непризнание, упорствуя в нем, подверг наказанию многих совершенно сему непричастных», он был посажен в карцер по распоряжению совета. А будучи уже камерным студентом, т. е. назначенным администрацией для наблюдения за жизнью и поведением казеннокоштных студентов, живших с ним в одной комнате (камере) университетского общежития, Лобачевский был замечен в соучастии в грубости и ослушании. Он получил публичный выговор от инспектора и лишился звания камерного студента, а также 60 рублей, которые были ему только что назначены за успехи в науках на книги и учебные пособия. Все это происходило на святках 1810 года.

И, наконец, последняя характеристика перед присвоением звания магистра: «Лобачевский в течение трех последних лет был по большей части весьма дурного поведения, оказывался иногда в поступках достопримечательных, многократно подавал худые примеры для своих сотоварищей, за поступки свои неоднократно был наказываем, но не всегда исправлялся; в характере оказался упрямым, нераскаянным, часто ослушным и весьма много мечтательным о самом себе, в мнении, получившем многие ложные понятия… В значительной степени явил признаки безбожия». Не знаем, как обстояло дело с другими «шалостями» будущего великого математика, но за эти он, как видим, был строго наказан.

Можно предположить, что и остальные его проступки относились к разряду тех, о которых сказано: «то кровь кипит, то сил избыток». Что это? Издержки воспитания, результат отсутствия в семье строгого отцовского надзора или нечто большее? Нельзя ли увидеть в этих проявлениях сходство с поведением архетипического героя-трикстера? Известно, что многие гении как раз отличались явной нестандартностью поведения. О трикстере, который еще в древних мифах своими проделками либо помогал, либо мешал герою (испытывая его) известно следующее. Эта древнейшая пара героев «протагонист – трикстер» кладет начало великой традиции. Она проходит через древнеегипетские, греческие, римские мистерии и, отчасти, драматургию и относится к игровой, смеховой, карнавальной культуре. Трикстер оказывается здесь далеким предшественником средневековых шутов, скоморохов, юродивых, а также философов и ученых.

Лобачевского, несмотря на все издержки поведения, из Казанского университета, однако, не выгнали. Правда ему всерьез грозила распространенная в то время сдача в солдаты, но заступничество Бартельса, Литтрова и Броннера спасло беспокойного юношу и позволило ему в 1811 году стать магистром, а в 1814 году – адъюнктом чистой математики.

Кто же были эти чудесные спасители будущего гения? Почему именно профессора-немцы решили вступиться за бесшабашного студента Лобачевского, который имел реальный шанс навсегда затеряться в солдатской среде? Конечно же, здесь дал себя знать альтруизм, свойственный любому настоящему ученому. Но имелось и еще одно важное обстоятельство, связанное с немецким расчетливым характером. Вспомним: у немцев почти не было слушателей. Однако из летописи Казанского университета мы узнаем, что именно Лобачевский был их прямым переводчиком. Именно он переводил мудреные пассажи своих преподавателей на понятный русский язык, именно он после занятий растолковывал нерадивым, о чем шла речь на лекции. Все это привлекало слушателей, а значит, давало немцам работу.

Каковы бы ни были причины, неоспоримый результат оказался весьма благотворным для всей русской науки. Иностранцы, занесенные разными обстоятельствами, в основном нуждой, в татарские степи, и спасли одаренного юношу от него самого. Их стараниями будущий гений был направлен в нужное русло, избежал сладостного соблазна собственных демонов, порожденных его неуемной натурой. И здесь нам следует сказать об этих людях особо.

Иоганн-Мартин-Христиан Бартельс был учителем и великого Гаусса, и Лобачевского. В Германии шестнадцатилетний Бартельс служил помощником учителя в частной школе города Брауншвейга. Он чинил перья и помогал ученикам в чистописании. В числе слушателей школы находился тогда восьмилетний Гаусс. Математические способности талантливого ребенка обратили на себя внимание проницательного Бартельса, и между ними завязалась тесная дружба. Бартельс доставал книги, задачи и изучал их вместе с Гауссом.

Разумовский, любивший и знавший математику, конечно, не мог не заметить Бартельса. Ему известны были также обстоятельства жизни последнего. Вследствие бедственного положения Германии ученым в этой стране жилось нелегко. Русский академик предложил своему немецкому коллеге оставить родину, верных друзей и без знания русского языка пуститься в опасное путешествие. Бартельс не сразу принял предложение Разумовского. Однако обстоятельства все же принудили математика покинуть родину.

На немецком языке в российской глуши этот выдающийся математик пытался познакомить своих немногочисленных (1–2 человека) слушателей с классическими математическими сочинениями того времени. Широкой кистью этот энтузиаст рисовал величественную картину достижений человеческого ума в области математики. Можно себе только представить, какой «энтузиазм» должен был возбуждать немецкий профессор в тех немногих студентах, которым знание языка и математики, а также здоровье, изрядно подорванное после очередной пирушки, давало возможность хоть что-нибудь понять из сказанного. Лобачевский же, «отдавая дань молодости и окружающей среде» все же четыре часа в неделю занимался у немца на дому и вскоре стал его любимым учеником и переводчиком, а заодно и переводчиком других немецких профессоров. Благодаря Бартельсу Лобачевский отказался от медицины и стал заниматься геометрией. Бартельс познакомил его с той проблемой постулата Евклида, над которой уже давно ломал голову другой его знаменитый ученик, Гаусс.

В лице же Броннера Казанский университет приобрел удивительного человека и пылкого масона. В молодости он был монахом-католиком, а потом примкнул к ордену иллюминатов. Броннер то писал поэтические идиллии, то занимался механикой и физикой, перемежая их историей и статистикой. Его увлечения не оставались словами, а всегда переходили в дело. Например, увлечение некоторыми идеями французской революции дошло у него до того, что он отправился пешком во Францию, питаясь кореньями, ягодами и грибами. К французской границе он добрался в состоянии такой экзальтации, что стража поначалу приняла его за сумасшедшего, но потом обошлась с ним очень милостиво. Вскоре, однако, Броннер разочаровался, увидев, что во Франции не было терпимости и уважения к старым верованиям народа. Ему не нравились эти «храмы разума», в которых сообщали только о военных известиях и не говорили ничего душе и сердцу. Он переехал в Швейцарию и целовал землю мирной страны, уважающей права человека.

Броннер прибыл в Казань, успев многое пережить, передумать и приобрести широкое философское образование. «К полезнейшим действиям иллюминатского ордена, – пишет современник, – принадлежали воспитательные институты. Эти рассадники просвещения пробуждали и развивали любовь к наукам, внушали восприимчивость ко всему хорошему и благородному».

«Орден иллюминатов» означает «орден просвещенных» (от лат. Illuminator – освещающий; ср. иллюминаторы на корабле). Эпоха Просвещения своей идеологией во многом обязана обществу «вольных каменщиков», деятельность которых была необычайно активной в то время, как в России, так и в Западной Европе. Масонами были Г.Р. Державин и Н.М. Карамзин, декабристы и А.С. Пушкин, а русское Просвещение в лице Н.И. Новикова считало образцом именно масонскую просветительскую деятельность. Членами самого ордена иллюминатов были высокопоставленные чиновники, родовитые дворяне и даже европейские правители: Эрнст, герцог Саксен-Готский, брат его Август Саксен-Веймарский – друг И.В. Гёте, сам Гёте и Фердинанд, герцог Брауншвейгский.

Появление в России в эпоху Александра I такого человека, как Броннер, было закономерно. В этот период после гонений Екатерины II масонство в России возродилось с необычайной силой. На заре царствования императора русские масоны различных направлений объединены были одною мыслью: вернуть Ордену вольных каменщиков утраченное им в России значение. Так, в Москве в это время открылась тайная ложа под председательством сенатора П.И. Голенищева-Кутузова. В 1802 году действительный камергер Александр Александрович Жеребцов учредил в Петербурге ложу под названием «Соединенные друзья», куда входили брат царя Великий князь Константин Павлович, церемониймейстер двора, граф И.А. Нарышкин, А.Х. Бенкендорф, А.Д. Балашов (министр полиции при Александре I) и др. В числе почетных членов этой ложи следует назвать И.А. Фесслера. В Россию он был приглашен в 1809 году М.М. Сперанским для преподавания еврейского языка в Санкт-Петербургской Духовной академии. Известно, что и Сперанский, идеолог реформ эпохи Александра I, также принадлежал к масонской ложе. Нужно сказать, что и образование новых университетов не было бы столь интенсивным без участия масонов. Впоследствии, став ректором, Лобачевский в своей первой речи, произнесенной перед преподавателями и студентами, будет открыто цитировать одного из столпов ордена иллюминатов – барона Адольфа фон Книгге. Влияние Броннера не прошло бесследно.

Итак, с одной стороны, православие Карташевского, первого гимназического учителя Лобачевского, и Аксакова, будущего основателя течения славянофилов, полностью отрицающих всякое благотворное влияние западной культуры на Россию, а с другой, – иллюминат Броннер и изощренная немецкая ученость. Добавим сюда беспорядок и дикость российской глубинки, необузданный нрав самого будущего великого ученого, – и мы можем составить приблизительную картину тех странных и противоречивых влияний, которые формировали будущего создателя неевклидовой геометрии. Такое совмещение несочетаемого как нельзя лучше подготавливало ту почву, на которой только и мог появиться человек, усомнившийся в основах божественного миропорядка. Эту особенность российского космоса косвенно признавали и сами учителя Лобачевского. Так, оказавшись вновь в Европе Литтров в своем сочинении «Картины из русской жизни» признается, что после той шири и того простора, к которым привыкаешь в России, дома чувствуешь себя точно в клетке. Здесь, на бескрайних российских просторах, где нет и не может быть никакой стабильности, где взор твой теряется вдали, поневоле поверишь, что параллельные прямые обязательно пересекутся.

И тут мы подходим к самому важному событию в жизни любого гения – к его открытию.

Известно, что Лобачевский является одним из тех, кто создал так называемую неевклидову геометрию, но без общей характеристики эпохи нам не удастся проникнуть в саму суть совершенного им открытия. Нужно сказать, что ни один обширный раздел математики и даже ни один значимый прорыв в этой науке никогда не были детищем лишь одного какого-либо человека. Также и неевклидова геометрия развивалась совместными усилиями многих известных и неизвестных математиков. И в данном случае имя Лобачевского лишь одно из имен тех, кто так или иначе принял участие в этом открытии.

Девятнадцатый век начался для математики очень хорошо. Активно работал Лагранж. В зените славы и расцвете сил находился Лаплас. Фурье (1768–1830) упорно работал над статьей 1807 года, впоследствии включенной в его ставшую классической «Теорию теплоты» (1822). Карл Фридрих Гаусс опубликовал (1801) свои «Арифметические исследования» (1801), ставшие заметной вехой в развитии теории чисел, и был на пороге множества новых достижений, снискавших ему титул «короля математиков». А французский конкурент Гаусса Огюст-Луи Коши (1789–1857) продемонстрировал свои незаурядные способности в обширной статье, опубликованной в 1814 году.

Выдающиеся результаты Гаусса, Коши, Фурье и сотен других математиков, казалось бы, неоспоримо подтверждали, что наука все точнее описывает истинные законы природы. В неудержимом порыве устремились ученые на поиск математических законов природы, словно загипнотизированные идеей, что именно они призваны раскрыть схему, избранную Богом при сотворении мира. Интересно, что тогда же появилась повесть Мэри Шелли о докторе Франкенштейне, создавшем искусственного человека-монстра.

Когда смотришь на портрет Лобачевского, то поражает его сходство с портретами поэтов Байрона и Рылеева, музыканта Бетховена. Художники-романтики изображали этих бесспорно разных людей в схожей манере: у всех тот же беспорядок в прическе, словно сильный порыв ветра растрепал волосы, такой же мечтательный взгляд, обращенный больше в свой собственный душевный мир, чем на зрителей, такой же большой отложной воротник сюртука, черный тугой шарф вокруг шеи и небольшой стоячий воротник белой сорочки, показавшийся у самого подбородка, упрямо прижатого к груди. Кажется, что все эти романтические портреты слегка «набычились». Здесь чувствуется внутренний протест, несогласие с окружающим миром, словно во всех этих людей вселился «бес противоречия».

Лобачевскому суждено было совершить свое открытие в эпоху, когда в Европе и России безраздельно властвовало мировоззрение романтиков, бунтарей и ниспровергателей общепринятых ценностей. Ю.М. Лотман так охарактеризовал этот период: «Отрицая весь порядок мира, романтизм превращает бунт в норму отношения личности к действительности. Бунт этот может облекаться в пассивные формы – романтик может отказаться от всяких контактов с жизнью и погрузиться в мечтания – или принимать формы активного протеста. Но всегда романтизм связан с отрицанием действительности… Романтический бунт грандиозен. Романтик не довольствуется протестом против политического деспотизма или крепостного права. Предметом его ненависти является весь мировой порядок, а главным врагом – Бог. Бог утверждает вечные законы вечного рабства – Демон проповедует бунт. Бог представляет как бы начало классицизма в космическом масштабе – Демон воплощает мировой романтизм».

Почти всем учителям Казанского университета не нравилось «мечтательное о себе самомнение, излишнее упорство, вольнодумствие… и признаки безбожия» у Лобачевского.

Но почему же тогда именно геометрия древнегреческого математика и мага Евклида (III век до н. э.) стала излюбленным объектом нападок в научном мире эпохи романтизма во всей Западной Европе, и Лобачевский лишь увенчал эту атаку несомненным успехом?

Утверждение о том, что современная наука родилась тогда, когда на смену пространству Аристотеля (представление о котором было навеяно организацией и согласованностью биологических функций) пришло однородное и изотропное пространство Евклида, высказывалось довольно часто.

Механистическая модель мира, которая лежит в основе ньютоно-картезианского представления о мире, окончательно сложилась в XVII столетии. Галилео Галилей, Роберт Бойль и Исаак Ньютон видели цель своих изысканий в доказательстве наличия божественного плана и высшего вмешательства во все происходящее в мире. Так, Ньютон в глазах современной Англии был «новым Моисеем», которому Бог явил свои законы. Мир представлялся управляемым универсальными законами, чье действие распространяется на движение как небесных, так и земных тел. При этом обнаруживалось полное соответствие между предвидением и результатами наблюдений, что свидетельствовало о высоком совершенстве таких законов. «Природа весьма согласна и подобна в себе самой», – утверждал Ньютон в Вопросе 31 своей «Оптики» (1704). По Ньютону, не существует ни одного природного явления (будь то горение, ферментация, тепло, силы сцепления, магнетизм), которое не было вызвано силами притяжения и отталкивания: теми же действующими силами, что и движение небесных светил и свободно падающих тел.

Не случайно представитель английского Просвещения, поэт Александр Поуп воспел научные открытия своего великого соотечественника:

  • Кромешной тьмой был мир окутан,
  • И в тайны естества наш взор не проникал,
  • Но Бог сказал: «Да будет Ньютон!»
  • И свет над миром воссиял.

Но вот на смену Просвещению пришел романтизм, и другой английский поэт, Уильям Блейк, пишет по-другому:

  • …От единого зренья нас, Боже,
  • Спаси, и от сна Ньютонова тоже!

Нидэм рассказывает об иронии, с которой просвещенные китайцы XVIII века встретили сообщения иезуитов о триумфах европейской науки того времени. Идея о том, что природа подчиняется простым познаваемым законам, была воспринята в Китае как пример человеческой недальновидности.

В Европе накануне прихода эры романтизма появляется философия Юма, которая отрицала само существование независимых и единственно верных истин. Теория Юма не только объявляла несостоятельным все, что было достигнуто в математике и естествознании ранее, но и поставила под сомнение ценность самого разума. Эта философия словно подготавливала будущую почву для будущей борьбы между романтиками и просветителями, между теми, кто отстаивал завоевания Разума, и теми, кто уповал на чувство, интуицию и верил в торжество высших неведомых человеку сил. Однако теория Юма встретила резкое неприятие у большинства мыслителей XVIII века. Возникла острая потребность в ее опровержении.

Приблизительно в это же время к новым философским веяниям добавились и новые научные открытия, которые не совсем вписывались в механистическую картину мира, созданную Ньютоном. Новая картина мира, рожденная новой «наукой о сложности», может быть датирована 1811 годом, когда барону Жан-Батисту Жозефу Фурье, префекту Изера, была присуждена премия Французской академии наук за математическую теорию распространения тепла в твердых телах. Благодаря этому открытию научный взгляд больше не видел в твердых телах нечто незыблемое и неизменное. Но при чем же здесь геометрия Евклида?

А. Пуанкаре пишет: «Геометрия Евклида – это геометрия твердых тел. Если бы не было твердых тел в природе, не было бы и геометрии». Но открытие Фурье нарушило представление о неизменности окружающих нас твердых тел, а значит, совершенно естественно вставал вопрос и о научной точности той геометрии, которая описывала пространство, основанное на этих самых представлениях.

Знаменитый бельгийский физик ХХ века Илья Пригожин писал: «Два потомка теории теплоты по прямой линии – наука о превращении энергии из одной формы в другую и теория тепловых машин – совместными усилиями привели к созданию первой «неклассической» науки – термодинамики. Ни один из вкладов в сокровищницу науки, внесенных термодинамикой, не может сравниться по новизне со знаменитым вторым началом термодинамики, с появлением которого в физику впервые вошла «стрела времени». Известно, что в основе термодинамики лежит различие между двумя типами процессов: обратимыми процессами, не зависящими от направления времени, и необратимыми процессами, зависящими от направления времени. Понятие энтропии для того и было введено, чтобы отличить обратимые процессы от необратимых: энтропия возрастает только в результате необратимых процессов.

«На протяжении XIX века в центре внимания находилось исследование конечного состояния термодинамической эволюции. Термодинамика XIX в. была равновесной термодинамикой. На неравновесные процессы смотрели как на второстепенные детали, возмущения, мелкие несущественные подробности, не заслуживающие специального изучения. В настоящее время ситуация полностью изменилась. Ныне мы знаем, что вдали от равновесия могут произвольно возникать новые типы структур. В сильно неравновесных условиях может совершаться переход от беспорядка, теплового хаоса, к порядку. Могут возникать новые динамические состояния материи, отражающие взаимодействие данной системы с окружающей средой».

Это представление о сосуществовании порядка и хаоса, известное еще с древних времен, когда слагались мифы о сотворении мира, было близко западноевропейским романтикам, стремившимся во что бы то ни стало поставить под сомнение Порядок и Разум как силы, управляющие мирозданием, с точки зрения Ньютона и Декарта. Таким образом, эпохе Разума была «подброшена» неевклидова геометрия, и ее возникновение нанесло сокрушительный удар по позициям человеческого ума, казалось бы, всемогущего и не нуждающегося ни в чьей помощи.

Первые попытки решить проблему, связанную с аксиомой Евклида о параллельных прямых, были предприняты еще математиками Древней Греции. Но наиболее значительные результаты получил Джироламо Саккери (1667–1733), священник, член ордена иезуитов и профессор университета в Павии. Идея Саккери состояла в том, чтобы, заменив аксиому Евклида о параллельных ее отрицанием, попытаться вывести теорему, которая бы противоречила одной из доказанных Евклидом теорем. Полученное противоречие означало бы, что аксиома, отрицающая аксиому Евклида о параллельных – единственную аксиому, вызывающую сомнения, – ложна, а, следовательно, аксиома о параллельных Евклида истинна и является следствием девяти остальных аксиом.

Над этой проблемой работали также такие математики XVIII века, как Г.С. Клюгель (1739–1812), И.Г. Ламберт (1728–1777), А.Г. Кестнер (1719–1800). Но самым выдающимся математиком среди взявшихся за решение проблемы, возникшей в связи с аксиомой Евклида о параллельных прямых, был Гаусс. Он прекрасно знал о безуспешных попытках доказать или опровергнуть аксиому о параллельных, ибо такого рода сведения не составляли секрета для геттингенских математиков. Историю проблемы параллельных досконально знал учитель Гаусса – Кестнер. Много лет спустя (в 1831 году) Гаусс сообщил своему другу Шумахеру, что еще в 1792 году, когда Гауссу было всего 15 лет, он понял возможность существования логически непротиворечивой геометрии, в которой постулат Евклида о параллельных прямых не выполняется.

Но еще более значительный вклад, чем Гаусс, в создании неевклидовой геометрии внесли два других математика: Николай Лобачевский и Янош Бойаи. В действительности их работы стали своего рода эпилогом длительного развития новаторских идей, высказанных их предшественниками, однако, поскольку Лобачевский и Бойаи первыми опубликовали дедуктивное изложение новой системы, их принято считать создателями неевклидовой геометрии.

Янош Бойаи (1802–1860) был офицером австро-венгерской армии. Свою работу (объемом в 26 страниц) по неевклидовой геометрии под названием «Приложение, содержащее науку о пространстве, абсолютно истинную, не зависящую от истинности или ложности XI аксиомы Евклида, что a priori никогда решено быть не может, с прибавлением, к случаю ложности геометрической квадратуры круга» Бойаи опубликовал в качестве приложения к первому тому латинского сочинения своего отца «Опыт введения учащегося юношества в начала чистой математики». Эта книга вышла в свет в 1831–1832 гг., после первых публикаций Лобачевского 1829–1830 гг. Бойаи, по-видимому, разработал свои идеи о неевклидовой геометрии уже в 1825 году и убедился, что новая геометрия непротиворечива. В письме к отцу от 23 ноября 1823 года Бойаи сообщает: «Я совершил столь чудесные открытия, что не могу прийти в себя от восторга».

Гаусс, Лобачевский и Бойаи поняли, что аксиома Евклида о параллельных не может быть доказана на основе девяти остальных аксиом и что для обоснования евклидовой геометрии необходимо принять какую-то дополнительную аксиому о параллельных прямых. А поскольку дополнительная аксиома не зависит от остальных, то, во всяком случае, логически вполне допустимо принять противоположное ей утверждение – и далее выводить следствие из новой аксиомы.

С чисто математической точки зрения содержание работ Гаусса, Лобачевского и Бойаи просто. Ограничимся лишь рассмотрением варианта неевклидовой геометрии, предложенного Лобачевским, так как все трое сделали по существу одно и то же. Русский математик допускает сначала, что через точку можно провести несколько прямых параллельных данной прямой. Кроме этой все другие аксиомы Евклида он сохраняет. Из этой гипотезы он выводит ряд теорем, между которыми нельзя указать никакого противоречия, и строит геометрию, непогрешимая логика которой ни в чем не уступает евклидовой геометрии. Теоремы, конечно, весьма отличаются от тех, к которым мы привыкли, и на первый взгляд кажутся несколько странными.

Например:

– Сумма углов треугольника всегда меньше двух прямых углов; разность между этой суммой и двумя прямыми углами пропорциональна площади треугольника.

– Невозможно построить фигуру, подобную данной, но имеющую другие размеры.

– Если разделить окружность на n разных частей и провести в точках деления касательные, то эти n касательных образуют многоугольник, если радиус окружности достаточно мал; но если этот радиус достаточно велик, они не встретятся.

Не станем множить число этих примеров; теоремы Лобачевского не имеют никакого отношения к евклидовым, это так называемая «воображаемая геометрия», но они логически связаны между собой.

Итак, геометрия Лобачевского включает в себя геометрию Евклида не как частный, а как особый случай. В этом смысле первую можно назвать обобщением геометрии нам известной. Пространство Лобачевского есть пространство трех измерений, отличающееся от нашего тем, что в нем не действует постулат Евклида. Свойства этого пространства в настоящее время уясняются при допущении существования четвертого измерения. Но этот шаг сделан уже последователями Лобачевского.

Естественно возникает вопрос, где же находится такое пространство. Ответ на него был дан крупнейшим физиком ХХ века Альбертом Эйнштейном. Основываясь на работах Лобачевского и постулатах Римана, он создал теорию относительности, подтвердившую искривленность нашего пространства.

Начало педагогической и серьезной научной деятельности Лобачевского совпало с неблагоприятными для Казанского университета веяниями. Безграничное самовластие ректора Яковкина не шло во благо возглавляемому им университету. В одночасье возвысившись из директора гимназии в профессоры, человек этот заботился не столько о нуждах университета, сколько об удовлетворении своих собственных непомерно возросших потребностей. Постепенно слухи о беспорядках, творившихся в университете, дошли до Петербурга. Из столицы полетели запросы. Яковкин со своими приближенными все свалили на иностранцев, вследствие чего уже с 1815 года министерство народного просвещения стало хуже относиться к немцам-профессорам. Знавший жизнь и людей Броннер почувствовал приближающуюся реакцию и, взяв шестимесячный отпуск, навсегда уехал в Швейцарию. Деятельность иллюмината-просветителя в России продолжалась около пяти лет. Другие иностранцы также поспешили оставить Казанский университет. Бартельс взял профессуру в Дерпте. Литтров переехал в Пражский университет. Беспорядки и казнокрадство не прекратились, а, наоборот, только усилились. Яковкин был снят. Государь отправил в Казань М.Л. Магницкого с инспекцией. Ревизор начал с осмотра университетских зданий и посещения лекций, а кончил донесением, имевшим важные последствия для Казанского университета. Магницкий нашел, что студенты не имеют должного понятия о заповедях Божьих, и писал, что для отечественного просвещения должна настать эпоха благочестия. Именно в благочестии ревизор видел единственное спасение от распущенности, привнесенной Яковкиным.

Так как кафедры после быстрого отъезда иностранцев остались без руководства, Лобачевский был назначен экстраординарным профессором. Казанский университет к этому времени так опустел, что профессора вынуждены были возглавлять по несколько кафедр. Лобачевскому приходилось в буквальном смысле рваться на части, воплощая в своем лице преподавательский состав всего математического факультета.

Вскоре государев ревизор был назначен ректором и принялся за исправление как студентов, так и профессоров. Для студентов Магницкий составил такие правила поведения, что они больше напоминали монастырский устав, чем обычный распорядок учебного заведения. Провинившихся называли грешниками, а карцер носил название «комнаты уединения», на стенах которой можно было видеть изображения сцен Страшного суда. Об этих «грешниках» молились в церквах, к ним посылали духовника. По торжественным дням приготовлялись в университетском дворе обеденные столы для нищих и за столами этими должны были прислуживать студенты – дабы смирялась гордыня и воспитывалось послушание.

Молодого профессора Лобачевского студенты слушали неохотно. Они предпочитали ему некоего Никольского, который учил математике гораздо веселее, в духе дня, каждый раз повторяя: «С помощью Божьей эти два треугольника равны».

В эту странную эпоху торжествующего благочестия даже деловые бумаги писались особым слогом, сильно напоминавшим богословский. Но вера и благочестие не помешали Магницкому воровать так же, как и его предшественник.

Грянула новая ревизия. 6 мая 1826 года Магницкого отстранили, и попечителем был назначен граф М.Н. Мусин-Пушкин. А 3 мая 1827 года совет университета избрал профессора Лобачевского ректором, не взирая на его молодость (ему тогда было всего тридцать три года).

Однако эпоха «благочестия» Магницкого сыграла-таки свою положительную роль в жизни великого математика. Не имея возможности активно участвовать в работе университета, еще в 1823 году Лобачевский начал свои исследования в области неевклидовой геометрии. В должности ректора у него уже не было такой свободы действий и такого большого количества праздного времени, без чего никакая серьезная научная и творческая деятельность невозможны.

15 сентября 1845 года совет университета единогласно подтвердил назначение Лобачевского ректором на очередной четырехлетний период, но в следующем году его отстраняют от должности под благовидным предлогом повышения по службе: ученого назначают помощником попечителя Казанского учебного округа. Вынужденный уход из университета обидел и опечалил Лобачевского. Теперь он занимался только училищами и гимназиями. Материальное положение его ухудшилось.

В 1852 году умирает от туберкулеза старший любимый сын Лобачевского Алексей, студент университета. В следующем году бросает университет и уходит на военную службу второй сын – Николай. Брат жены оказался картежником. Пришлось заложить дом. Над семьей нависло разорение. Здоровье самого Лобачевского было подорвано, слабело зрение. Кто-то, пользуясь его слепотой, украл все заслуженные им ордена. Слуга Лобачевского дал следующие показания: «Во время дня, когда происходила перестройка в доме, украдено платье, принадлежащее помещику моему, а именно: черный и синий форменный фрак и бывшие на оном ордена св. Анны 1-й степени со звездою и орден св. Станислава без звезды и двое брюк, черные и синие». Ученый просит единовременного пособия для поездки на лечение в Москву. Извещение о выделении ему 1 500 рублей лечебных денег приходит за 12 дней до его смерти.

Дети Лобачевского не имели представления, чем знаменит их отец. Даже когда неевклидова геометрия получила признание в России, шестидесятипятилетний Николай Николаевич продолжал твердить, что его отец прославился своей «Алгеброй».

За год до смерти отца Николай отправился на Крымскую войну, потом служил частным приставом в Казани, перебрался в интендантство. Хозяйственник из него был плохой. Вскоре за разбазаривание провианта его сослали в Сибирь, где он содержался на средства, высылаемые Казанским университетом. Газета «Новости» писала о нем: «Сын Лобачевского живет в настоящее время в Сибири, разбитый параличом, и пробавляется скудным подаянием сестры». Николай скончался в 1900 году, оставив двух сыновей: один работал телеграфистом в Самаре, другой служил сотником в Оренбургском казачьем войске.

Другому сыну Лобачевского, Александру, повезло больше. Он попал в Павловское военное училище и дослужился до полковника в Техническом комитете главного интендантского управления. Был судебным следователем в Казани. Математика из него не получилось.

Дочь Софья рано вышла замуж за помещика Казина. Умерла она в двадцать два года, оставив мужу пятерых детей: Николая, Федора, Петра, Александра, Нила.

Неудачно сложилась семейная жизнь и у старшей дочери – Вари. Отставной поручик Ахлопков бросил ее с двумя маленькими детьми. После смерти отца Варя поселилась с матерью в Петербурге. На какие средства они существовали, трудно сказать. Не имея диплома, Варя не могла получить казенного места. Ей приходилось содержать мать, брата Алексея, страдавшего умственной отсталостью, и ссыльного Николая. В конце концов после разных мытарств ей пришлось зарабатывать содержанием меблированных комнат. «Волжский вестник» 7 ноября 1893 года сообщал: «В настоящее время дочь Лобачевского содержит весьма плохие, дурно оплачиваемые меблированные комнаты и сама занимает наихудшую комнату, какую-то темную, зловонную конуру. Она страдает ожирением сердца и близка к совершенной нищете… За неимением средств Варвара Николаевна не могла поехать в Казань на чествование юбилея своего отца».

Вся жизнь Николая Ивановича Лобачевского – трагедия непризнанного гения, борьба с издевательством невежд и унизительным сочувствием. И, конечно же, – непрестанное преподавание.

Масштаб идей нашего великого соотечественника стал понятен только в последнее время. И это типичная судьба русского ученого, которая чаще всего осуществлялась по одному и тому же сценарию, известному по библейской книге Екклесиаста: «Горе от ума».

24 февраля 1856 года Николай Иванович Лобачевский умирает от «паралича дыхательного центра». Доктор не верил, что все кончено. В течение ночи он несколько раз приезжал и капал на лицо покойного горячий воск со свечи, стараясь уловить движение мускулов.

Николай Иванович Пирогов

Имя выдающегося русского хирурга и анатома Николая Ивановича Пирогова, родоначальника научной хирургии и основоположника военно-полевой хирургии известно не только врачам, но и любому образованному человеку.

Родился будущий талантливый врач 13 ноября 1810 года в семье казначея московского провиантского депо Ивана Ивановича Пирогова. Он был тринадцатым ребенком в семье.

Жили Пироговы в то время в собственном домике в приходе Троицы, в Сыромятниках, и как все тогдашние родители не только радовались прибавлению семейства, но и гадали, сколько этому младенцу будет суждено прожить на свете. Всех детей будет четырнадцать, но в живых останутся только трое: две сестры и брат Николай.

В России болели и умирали больше, чем в других странах Европы. В особенности высока была детская смертность. Врачебная и особенно санитарная помощь находились в плачевном состоянии, и, если верить энциклопедическому словарю Брокгауза и Ефрона, такое положение дел почти не изменилось вплоть до 1897 года. «Смертность в России поистине громадна, – указывается в словаре, – она не может быть объяснена ни разницей в возрастном составе, ни усиленной рождаемостью, но указывает на низкое положение страны в культурно-санитарном отношении. В значительной степени ее высота обусловливается смертностью детей в возрасте до 5 лет. Дети до 5 лет составляют 57,4 % всех умерших (в Швеции и Швейцарии – 33 %, во Франции – только 28,3 %). В России существуют местности с громадной детской смертностью: Пермская губерния (1881) – 79,5 % (от 1 до 10 дет), Новгородская губерния (1836–1885 гг.) – 73,1 % (до 1 года), Московский уезд (1869–1873 гг.) – 62,5 % (до 5 лет)».

Огромное количество новорожденных, умиравших от острых желудочно-кишечных катаров (гастритов), свидетельствует об отсутствии правильного питания. Погибали они, главным образом, в летнее время. Вблизи столиц детская смертность увеличивалась за счет детей, которых отдавали из воспитательных домов в деревни для вскармливания (питомнический промысел), и их доля достигала 80 % от всех умерших.

«Продолжительность жизни в России была очень низка: для мальчиков – 27 лет, для девочек – 29 лет; местами она опускается до 19 лет (Пермская губерния) и даже до 16,9 лет (Кусье-Александровский завод)», – указывалось в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона.

Причины детской смертности были следующие: скарлатина (самый высокий процент), оспа, дифтерит, круп, коклюш, сыпной и брюшной тиф, неопределенные заболевания (они занимали второе место после скарлатины), дизентерия. Иными словами, почти все, что попадается в любой истории болезни любого современного здорового ребенка, в прошлом могло стать причиной ранней смерти. И при этом надо было учесть, что приведенные данные относятся к концу XIX в. – ко времени, когда в мировой и отечественной медицине были достигнуты серьезные успехи.

А какова же была медицина в самом начале века, то есть в 1810 году, когда и появился на свет будущий великий хирург?

Не только в отечественной, но и в мировой практике господствовали следующие доктрины: теория Штоля, называвшая источником всех болезней желудок; теория Кампфа, изгоняющая «неприятелей здравия тысячью клистиров»; а также весьма распространенная в то время идея, искавшая причины болезней в «высотах безвещественного мира». Помимо этого, не надо забывать и о врачах-«вампирах», которые при любом удобном случае старались прибегнуть к ланцету и кровопусканию, доводя своих пациентов до элементарной анемии.

Через два года во время нашествия французов Пироговы, как и большинство жителей Москвы, покинули город, а по возвращении им пришлось строить новый дом. Детство будущего знаменитого хирурга прошло в весьма благоприятной обстановке. Отец был отличный семьянин и любил детей. Средства к жизни имелись. Вновь отстроенный дом оказался просторным и веселым, с небольшим, но хорошим садом, цветниками, дорожками. Отец любил живопись и по этой причине разукрасил стены комнат и даже печки фресками какого-то доморощенного художника.

Лет в шесть Николаем овладело, как говорят немцы, бешенство чтения. Масса детских книг, популярных тогда в ходу («Зрелище Вселенной», «Золотое зеркало для детей», «Детский вертоград», «Детский магнит», «Пальнаевы и Эзоповы басни») были прочитаны по нескольку раз. Отец обыкновенно дарил детям книги, и самое сильное впечатление на маленького Николая произвело «Детское чтение» Н.М. Карамзина, так что в своих «Записках» Пирогов спустя десятилетия упоминает имена разных действующих там лиц. Подарок отца будущий хирург считал самым лучшим в своей жизни.

Мальчик занимался только тем, что его по-настоящему интересовало. Внимание было сосредоточено лишь на излюбленных предметах. До девяти лет с ребенком занимались мать и старшая сестра. Затем он перешел в руки учителей. Первым учителем русского языка был у Николая студент университета. «Я помню довольно живо, – вспоминает Пирогов, – молодого красивого человека и помню не столько весь его облик, сколько одни румяные щеки и улыбку на лице… Воспоминания о щеках, улыбке, туго накрахмаленных воротничках и белых с тоненькими, синенькими полосками панталонах моего первого учителя как-то слились в памяти с понятием о частях речи. Следующие два учителя, студент Московской медико-хирургической академии, занимавшийся латинским, и другой – французским языком, не оставили и таких внешних впечатлений». Этот педагогический триумвират исчез без следа, и лишь улыбка одного из них, наподобие улыбки Чеширского кота, сумела зацепиться в памяти.

Уже с детства маленький Николай любил играть в лекаря. Возникновением своим эта игра обязана неожиданно свалившемуся на семью несчастью – болезни одного из сыновей, брата Николая. Чем такая детская болезнь могла закончиться, можно предположить, вспомнив сухие данные статистики. В дом был приглашен доктор Е.О. Мухин. Ему-то и суждено было сыграть весьма примечательную роль в судьбе будущего выдающегося врача.

В один прекрасный день маленький Пирогов «попросил кого-то из домашних лечь в кровать, а сам, приняв вид и осанку доктора, важно подошел к мнимому больному, пощупал пульс, посмотрел на язык, дал какой-то совет по приготовлению декокта (лат. decoctum – отвар из лекарственных растений – прим. Е. Ж.), распрощался и вышел преважно из комнаты». Это представление забавляло домашних, и поэтому Колю попросили повторить представление. Будущий хирург усовершенствовался и «стал разыгрывать роль доктора, посадив и положив несколько особ, между прочим, и кошку, переодетую в даму: переходя от одного мнимобольного к другому, он садился за стол, писал рецепты и толковал, как принимать лекарства». «Не знаю, – пишет Пирогов, – получил бы я такую охоту играть в лекаря, если бы вместо весьма быстрого выздоровления брат мой умер».

Трудно и почти невозможно сейчас восстановить то, как формировался «жизненный сценарий» будущего ученого. Мы располагаем только отдельными фактами. Знаменитый американский психолог Эрик Бёрн в своей книге «Игры, в которые играют люди» обращает внимание на книжки, прочитанные в раннем детстве и на систему запретов и поощрений, исходящих от родителей. Что-то так поразило воображение маленького Коли Пирогова, что он на всю жизнь запомнил имена из «Детского чтения» Карамзина. Ребенком человек воображает себя кем-то, играет, а, став взрослым, воплощает собственные фантазии в своей жизни, «вкладывает» их в свою судьбу.

Можно вообразить, какая тревога воцарилась в доме, где заболел ребенок. Даже сейчас это не очень приятно, а тогда, в эпоху «тысячи клистиров», весь страх и нервозность родителей сполна передавалась и детям. Один из основателей психологии – А. Маслоу – охарактеризовал науку не только как путь самовыражения человека, но и как проявление невроза: наука для исследователя может оказаться способом ухода от реальной жизни, обретения психологического убежища, из которого мир видится предсказуемым, контролируемым, безопасным.

Может быть для маленького Коли Пирогова играть в доктора во время болезни брата означало то же самое, что и спрятаться под подушку, когда нянька рассказывала страшные истории. Обеспокоенность мамы и папы сменилась весельем благодаря удачной имитации. А быстрое выздоровление брата лишь подтвердило, что мальчик все делал правильно.

Будущий «жизненный сценарий», скорее всего, выстраивался и закладывался по следующему плану:

– Горячо любимые родители озабочены болезнью брата. Это явный вызов;

– В доме появляется некий маг, он же врач;

– Маг изготавливает волшебное лекарство;

– Маг покинул дом. Родители по-прежнему озабочены;

– Остается повторить все действия мага, чтобы успокоить родителей.

По мнению французского психолога ХХ века Жана Пиаже, дети в раннем возрасте творят вымышленный мир. Они обожествляют своих родителей. Одобрение старших – это указания богов. Счастливое выздоровление брата, радость и одобрение родителей способствовали тому, что в душе маленького мальчика сложилась схема успешного жизненного поведения. Так незаметно формировалась психология будущего целителя.

Из биографии великого хирурга нам также известно, что на медицинский факультет Московского университета он поступил благодаря совету и поддержке все того же Мухина. На двенадцатом году жизни Пирогова сначала отдали в частный пансион Кряжева, а затем неожиданно забрали его оттуда, по существу, вырвав из мира детства, чтобы готовить к поступлению на медицинский факультет и во взрослую жизнь.

О своем пребывании в пансионе Пирогов сохранил очень хорошие воспоминания. В особенности, о преподавателе русского языка Войцеховиче. Впоследствии ученик и учитель встретились в клинике, где Войцехович лежал больной. Учитель русского языка был тронут посещением Пирогова и изумлен тем, что его целитель пошел по медицинской части, а не занялся словесностью. Это удивление свидетельствует о том, что Пирогов обладал многими дарованиями, каждое из которых мог обратить в свой жизненный сценарий. Но избрана была именно медицина. Система родительских запретов и поощрений сыграла свою роль.

Пока Коля находился в пансионе, на его семью обрушились несчастья. Это не было связано только с детский смертностью. О своих братьях и сестрах Пирогов почти не упоминает. Он не говорит даже о брате, которого исцелили когда-то. Смерть унесла одиннадцать детей в семье. Но Пирогова она лишь слегка задела, оставив на всю жизнь следы оспы на лице. Растрата казенных денег другим братом, вынужденный выход в отставку кормильца многочисленного семейства окончательно подорвали материальное положение семьи. Николая пришлось забрать из пансиона. Платить было нечем.

«Еще накануне игравший со своими школьными товарищами в саду в солдаты, причем отличился изумительною храбростью, разорвав несколько сюртуков и наделав немало синяков» («Записки»), Пирогов был взят из пансионата Кряжева, где пробыл около двух лет. Отныне ему предстояло вступить в схватку с очень грозным врагом, который уже основательно прошелся по его родному семейству и готов был возобновить атаки в любой момент.

Это отец решил за своего сына, что ему надо заниматься медициной. Николай Пирогов принадлежал к так называемым обер-офицерским детям, то есть к разночинцам. В этом смысле выбор жизненного пути для детей был у него невелик. Раз не вышло с пансионом, который мог обеспечить сыну чиновничью карьеру, пришлось пойти по медицинской части. Лекарь в ту пору воспринимался как просвещенный лакей. Дворяне этим ремеслом не занимались. Мухин дал разорившемуся отцу совет: готовить четырнадцатилетнего отрока для поступления на факультет: будет профессия, ремесло. Решение отца и заложенное внутри богатой личности Николая призвание счастливым образом совпали.

Для приготовления сына к экзамену в спешном порядке пригласили студента медицинского факультета, заканчивающего курс. Это был Феоктистов, человек с виду добрый и смирный, но под этим добродушным обликом кипели страсти, которые также окажут соответствующее слияние на судьбу будущего врача. Этот студент поселился у Пироговых и начал заниматься с будущим медиком в основном латынью. Из знакомых, бывавших в то время в доме Пироговых, особенно были интересны два человека: Григорий Михайлович Березкин и Андрей Михайлович Клаус, оба из врачебного, правда, низшего персонала Московского воспитательного дома. Березкин толковал с будущим медиком о медицине, подарил ему какой-то составленный на латыни сборник с описанием в алфавитном порядке лекарственных трав. Словоохотливый Березкин – большой шутник – потешал мальчика своими постоянными шутками. Клаус. Знаменитый оспопрививатель екатерининских времен, был весьма оригинальным человеком. Имея большую практику в семье Пироговых, старик Клаус обязательно посещал этот дом в табельные дни. Любознательного мальчика он особенно занимал имевшимся при нем микроскопом. «Раскрывался, – вспоминает Пирогов, – черный ящик, вынимался крошечный, блестящий инструмент, брался цветной лепесток с какого-нибудь комнатного растения, отделялся иглой, клался на стеклышко, и все это делалось тихо, чинно, аккуратно, как будто совершалось какое-то священнодействие. Я не сводил глаз с Андрея Михайловича и ждал с замиранием сердца минуту, когда он приглашал взглянуть в его микроскоп.

– Ай, ай, какая прелесть! Отчего это так видно, Андрей Михайлович?

– А это, дружок, тут стекла вставлены, что в 50 раз увеличивают. Вот, смотри-ка. – Следовала демонстрация».

Известно, что основы анатомии в европейской науке были заложены в XVI веке – почти за 300 лет до того, как в России появился свой анатом. Основоположником же европейской анатомии по праву считается Андреас Везалий (настоящая фамилия Виттинг, 1514–1564 гг.), уроженец Брюсселя. До этого момента всякие серьезные разговоры об анатомии были практически невозможны, так как в эпоху Средневековья вскрытие трупов считалось кощунственным. И это определялось той особенностью мышления человека эпохи Средневековья, которая применительно к анатомии и к возможному вскрытию трупов выражалась в особом отношении к смерти.

В известной книге о Средневековье историка Филиппа Арьеса «Человек перед лицом смерти» рассказывается: «…люди селились на кладбищах, нисколько не смущаясь ни повседневным зрелищем похорон прямо у их жилья, ни соседством больших могильных ям, где мертвецов зарывали, пока ямы не наполнялись доверху. Но не только постоянные жители кладбищ расхаживали там, не обращая внимание на трупы, кости и постоянно стоявший там тяжелый запах. И другим людям кладбище служило форумом, рыночной площадью, местом прогулок и встреч, игр и любовных свиданий».

Это странное, с точки зрения современного человека, отношение к кладбищу определялось тем, что средневековый горожанин не отделял смерть от своей повседневной жизни. Концепция Страшного суда предполагала, что каждый погребенный должен встать из могилы и во плоти предстать перед Всевышним. Само собой разумеется, что подобная установка исключала какие бы то ни было манипуляции с мертвым телом. Именно поэтому во времена Везалия непререкаемым авторитетом в области анатомии считался Гален, который производил вскрытия не людей, а животных, в основном обезьян. К тому же во времена первого анатома продолжало, например, бытовать мнение, будто у мужчин на одно ребро меньше, чем у женщин, и будто бы в скелете человека есть косточка, которая не горит в огне, неуничтожима. В ней-то якобы и заложена таинственная сила, позволяющая умершему предстать по зову трубы архангела перед Спасителем. И хотя косточку эту никто не видел, ее описывали в научных трудах, в ее существовании не сомневались.

Продолжение книги