Таящийся у порога бесплатное чтение

Единственный наследник

Иные дома, подобно иным людям, способны однажды раз и навсегда снискать себе репутацию обиталища сил зла. Наверное, все дело в своеобразной ауре злодеяний, свершившихся некогда под их крышами, – она-то и пробуждает в вашей душе необъяснимый страх спустя много лет после того, как реальные злодеи во плоти и крови покинули этот мир. Флюиды темных страстей убийцы и предсмертного ужаса его жертвы проникают в ваше сознание, и вы, не имея никакого отношения к некогда совершенному здесь преступлению, внезапно чувствуете, как напряглись ваши нервы, забегали по телу мурашки и похолодела в жилах кровь…

Алджернон Блэквуд

После той жуткой ночи, заставившей меня бежать прочь из Провиденса, я твердо решил никогда более не возвращаться к тайне дома Шарьера. Ни один здравомыслящий человек не стал бы цепляться за подобные воспоминания, а, напротив, постарался бы как можно скорее от них избавиться или, в крайнем случае, убедить себя в их нереальности. И все же мне придется поведать миру о своем недолгом знакомстве с таинственным домом на Бенефит-стрит и о причине панического бегства из его стен, ибо я считаю своим долгом спасти невиновного человека, оказавшегося на подозрении у полиции после безуспешных попыток последней найти объяснение одному слишком поздно сделанному ужасному открытию. Именно я стал первым из живых людей, кому выпало собственными глазами увидеть весь этот кошмар; а то, что от него осталось несколько лет спустя, когда дом был передан в собственность города, наверняка являло собой лишь бледную тень былого ужаса.

Знатоки старины, как правило, гораздо больше интересуются самими древними домами, нежели историческими сведениями о них, притом что любой исследователь, занимаясь историей людских обиталищ, имеет шансы столкнуться с тайной куда более важной и увлекательной, нежели дата сооружения какого-нибудь флигеля или имя кровельщика, возведшего двускатную крышу, и найти разгадку этой тайны, какой бы невероятной, ужасающей или даже, кто знает, дьявольской она ни была. Имя Элайджи Этвуда кое-что значит в среде истинных любителей старины; из соображений скромности не стану распространяться здесь о собственной персоне, но думаю, не будет зазорным упомянуть о том факте, что в справочниках по антиквариату вашему покорному слуге уделен не один абзац.

Я приехал в Провиденс, штат Род-Айленд, в 1930 году, намереваясь пробыть в нем лишь несколько дней и затем отправиться в Новый Орлеан. Но мои планы переменились в первый же день, когда я увидел дом Шарьера на Бенефит-стрит, – так неожиданно и бесповоротно может завладеть сердцем любителя старины только какой-нибудь необычный дом на улице новоанглийского города, явно выделяющийся на фоне соседних зданий своим почтенным возрастом и окруженный некоей не поддающейся определению аурой, отталкивающей и притягательной одновременно.

Информация, которую я получил о доме Шарьера (что в нем якобы обитает нечистая сила), мало чем отличалась от почерпнутых мною в «Журнале американского фольклора» сведений о большинстве старых, покинутых людьми жилищ – будь то землянки австралийских аборигенов, хижины полинезийцев или примитивные вигвамы американских индейцев. Не хочу распространяться здесь о призраках, однако скажу, что мой богатый жизненный опыт позволяет вспомнить кое-какие явления, необъяснимые с научной точки зрения; хотя, с другой стороны, обладая достаточно трезвым умом, я верю в то, что рано или поздно, когда наука сделает очередной шаг вперед, эти объяснения будут найдены.

В доме Шарьера, конечно же, не водилось нечистой силы в прямом смысле этого слова. По его комнатам не бродили, гремя цепями, угрюмые призраки, в полночь под его крышей не раздавалось страшных завываний, и замогильные силуэты не вставали в колдовской час, неся гибельное предупреждение. Но нельзя было отрицать того, что некая мрачная аура – зла? ужаса? неких сверхъестественных явлений? – витает над домом, и, не надели меня природа достаточным хладнокровием, этот особняк, без сомнения, давно бы свел меня с ума. В сравнении с другими домами подобного рода этот обладал не столь ощутимой аурой, но в то же время он прямо-таки давил на сознание своей, если хотите, старинностью – нет, не тяжестью веков своего существования на этой земле, но глубочайшей седой древностью несравненно более ранних эпох бытия, когда мир был еще совсем молодым; и это показалось мне странным, ибо дом, как бы ни был он стар, все же вряд ли стоял здесь более трех столетий.

Я не мог сдержать восхищения, увидев его в первый раз, и это было восхищение знатока, нежданно-негаданно встретившего среди скучных зданий типичной новоанглийской постройки замечательный образец архитектуры XVII века в квебекском стиле, о котором я имел вполне отчетливое представление, ибо в Квебеке, да и в других старых городах Северной Америки, бывал много раз. В Провиденсе же я оказался впервые; впрочем, в мои намерения не входило останавливаться здесь надолго – меня ждал Новый Орлеан, а Провиденс был всего лишь промежуточным пунктом, куда я завернул, чтобы проведать своего старого друга, тоже весьма известного антиквара. Направляясь к нему на Барнз-стрит, я и наткнулся на дом, о котором веду сейчас свой рассказ. С первого взгляда на него я понял, что он стоит незаселенным, и, позабыв о запланированной поездке в Новый Орлеан, тут же решил снять его для себя и пожить в нем некоторое время. Быть может, это желание, будучи минутной блажью, так и осталось бы неосуществленным, если бы не та странная неохота, с которой Гэмвелл (так звали моего друга) отвечал на мои настойчивые расспросы об этом особняке. Более того, я почувствовал, что мой приятель не желает, чтобы я даже близко подходил к этому дому. Боюсь, впрочем, показаться несправедливым по отношению к бедняге – ведь тогда дни его были уже сочтены, хотя оба мы еще не подозревали об этом. Гэмвелл принял меня не в кабинете, а в спальне, и я, пристроившись у изголовья больного, вскоре завел речь о доме, предварительно весьма подробно обрисовав его для безошибочной идентификации – ведь я не знал тогда о нем ровным счетом ничего, в том числе и названия.

Гэмвелл сказал, что владельцем дома был некий Шарьер, французский хирург, в свое время приехавший сюда из Квебека.

– А кто его построил? – спросил я.

Но этого мой друг не знал. Единственным именем, которое он назвал мне, было имя Шарьера.

– Это был высокий человек с грубой, словно потрескавшейся кожей, – сказал он. – Видел я его от силы два-три раза, но никто не может похвастаться тем, что встречал его чаще. Он тогда уже оставил свою практику.

Далее я узнал, что к тому времени, когда мой друг начал проявлять интерес к необычному особняку, Шарьер уже жил там – возможно, вместе со старшими членами его семейства, хотя относительно последних у Гэмвелла не было твердой уверенности. Три года тому назад, в 1927 году, этот мрачный отшельник тихо скончался; во всяком случае, местная «Джорнел» настаивала именно на упомянутой дате – к слову сказать, единственной дате, сообщенной мне Гэмвеллом; все остальное было сокрыто пеленой неизвестности. За все время, прошедшее после смерти отставного хирурга, в доме лишь однажды поселились жильцы – семья заезжего адвоката, однако уже через месяц они уехали оттуда, жалуясь на сырость и неприятные запахи. С тех пор он так и стоит пустым. От сноса его спасает то, что доктор Шарьер, оставив после себя солидную сумму, поручил одной юридической конторе своевременно выплачивать из нее все налоги в городскую казну в течение, как говорили, двадцати лет, обеспечивая тем самым сохранность дома на случай, если объявятся наследники доктора – кто-то припомнил в этой связи, что в письмах покойного хирурга содержались туманные намеки на некоего племянника, якобы состоящего на военной службе во Французском Индокитае. Однако племянник так и не объявился, и дом был оставлен в покое до истечения указанного в завещании доктора Шарьера срока.

– Я хотел бы его снять, – сказал я Гэмвеллу.

Услышав мои слова, Гэмвелл, несмотря на свое плохое самочувствие, резко приподнялся на локте в знак протеста.

– Это блажь, Этвуд, – произнес он дрожащим голосом. – Она пройдет. Оставь свою затею – я слышал много нехорошего об этом доме.

– Например? – стал допытываться я.

Но Гэмвелл не желал говорить на эту тему, а только слабо покачал головой и закрыл глаза.

– Думаю посмотреть его завтра, – продолжал я.

– После Квебека ты не найдешь там ничего нового, поверь мне, – ответил Гэмвелл.

Тем не менее, отговаривая меня от этой сделки, мой друг добился прямо противоположного результата, лишь укрепив во мне желание поближе познакомиться с домом Шарьера. Конечно, я отнюдь не собирался провести в нем всю оставшуюся жизнь – в мои планы входило снять дом на полгода или что-то около того и превратить его в базовый пункт для своих экспедиций в сельскую местность вокруг Провиденса, весьма привлекательную для меня с профессиональной точки зрения (я рассчитывал найти немало интересного в старинных усадьбах и небольших селениях). В конце концов Гэмвелл сдался и назвал мне юридическую контору, на попечение которой был оставлен дом Шарьера. Не мешкая, я обратился туда с соответствующим заявлением, которое они неохотно, но приняли, после чего я стал хозяином особняка «на период, не должный превышать шести месяцев, или меньший период, в случае если того пожелает наниматель».

Я сразу же перебрался в снятый мною дом и первым делом обнаружил, что в нем не проведено электричество; слава богу, что хоть работал водопровод. Комнаты особняка, обстановка которых оставалась той же, что и при жизни доктора, освещались керосиновыми и масляными лампами самых разнообразных форм и возрастов – иные из них, без сомнения, были изготовлены еще в позапрошлом столетии. Я ожидал встретить в доме следы запустения, которые у меня привычно ассоциируются с многолетними скоплениями пыли и паутины, и был немало удивлен, обнаружив полное отсутствие вышеупомянутых свидетельств заброшенности жилья. Это было тем более странно, что юридическая контора, о которой я говорил выше, – «Бейкер и Гринбоу» – как будто не ставила своей задачей содержать вверенную ей недвижимость в чистоте и порядке в ожидании представителя рода Шарьер, могущего прибыть в Провиденс и заявить о правах на эту собственность.

Дом полностью оправдал все мои ожидания. Несмотря на свой немалый возраст, постройка была крепка и основательна. Комнаты отличались какой-то несуразностью размеров – они были либо огромными, либо крошечными. Обои кое-где отстали от стен, а в иных комнатах их не было вовсе, и стены там были покрыты лишь старой пожелтевшей штукатуркой. Здание было двухэтажным, однако верхний этаж, судя по всему, никогда не был особенно обитаем. В то же время вся обстановка нижнего этажа красноречиво свидетельствовала о том, что еще не так давно в этих стенах обитал хирург-отшельник. Одна из комнат явно служила ему лабораторией, а другая, примыкавшая к ней, наверняка была кабинетом; оказавшись в этих помещениях, я не мог отделаться от чувства, что каким-то странным и непостижимым образом приблизился к покойному Шарьеру чуть ли не на расстояние вытянутой руки. Во всяком случае, обе комнаты выглядели так, будто доктор находился в них всего минуту назад, проделывая какой-нибудь диковинный опыт, но, захваченный врасплох моим неожиданным появлением, принужден был поспешно скрыться. Похоже, что проживавший здесь в течение недолгого месяца адвокат ни разу не заходил ни в кабинет, ни в лабораторию; впрочем, дом был достаточно велик для того, чтобы можно было разместиться в нем, не вторгаясь в эти уединенные помещения, выходившие окнами в сильно запущенный сад, который занимал в ширину примерно три обычных участка, а от проходившей позади улицы его отделяла высокая каменная стена.

Было очевидно, что доктор Шарьер скончался, не доведя до завершения какое-то научное исследование, очень меня заинтересовавшее, ибо было оно явно не из разряда обычных. Судя по всему, человеческий организм являлся не единственным и далеко не главным предметом этого исследования. На столе в кабинете я нашел рисунки с изображениями разнообразных рептилий; причудливые, почти каббалистические, эти рисунки походили на виденные мною ранее физиологические карты. Среди изображенных на них видов преобладали представители отряда Loricata и родов Crocodylus и Osteolaemus – хотя встречались здесь и рисунки Gavialis, Tomistoma, Caiman и Alligator, – а также наброски с изображениями более ранних представителей класса рептилий, живших чуть ли не в юрском периоде. Впрочем, эти интригующие рисунки, которые красноречиво свидетельствовали о более чем странной направленности научных интересов усопшего хирурга, все же не вызвали бы у меня охоты выяснять обстоятельства жизни и смерти доктора, если бы в самой атмосфере этого дома я не ощущал какой-то тайны, возможно уходящей корнями в глубь столетий.

И дом, и его интерьер сохранили все приметы своего времени; водопровод здесь провели, конечно же, намного позже. Первоначально я склонялся к мысли, что доктор построил его сам, каковое мнение у меня сложилось после нашей с Гэмвеллом беседы, состоявшей из моих настойчивых расспросов и его уклончивых ответов; правда, он не упомянул о том, в каком возрасте скончался доктор. Допустим, Шарьер покинул наш мир, будучи примерно восьмидесяти лет от роду, рассуждал я уже после осмотра, – но в этом случае он, конечно же, никак не мог быть создателем дома, по всем признакам воздвигнутого около 1700 года, то есть более чем за два столетия до его смерти! Так что, скорее всего, дом просто носил имя своего последнего долговременного обитателя, но не творца. На том я бы и успокоился, если бы, решая эту задачу, не наткнулся на несколько весьма странных фактов, плохо согласующихся как друг с другом, так и со здравым смыслом вообще.

Например, мне не удалось найти ни одного достоверного источника, который бы содержал указание на год рождения доктора Шарьера. Я разыскал его могилу; к моему удивлению, она оказалась в собственных его владениях – в свое время он получил от властей разрешение быть захороненным в саду рядом с домом. Могила располагалась неподалеку от старого колодца, который, хотя и являлся едва ли не ровесником этого необычного особняка, стоял как ни в чем не бывало под аккуратным навесом с ведром и прочими необходимыми приспособлениями. Однако даты рождения доктора не было и на могильной плите. На ней стояли только имя – Жан-Франсуа Шарьер, род занятий – хирург, места проживания или занятия врачебной практикой – Байонна, Париж, Пондишери, Квебек, Провиденс и год смерти – 1927-й. И все. Пелена таинственности вокруг даты рождения доктора подвигла меня на новые поиски, и я принялся рассылать письма разным своим знакомым с просьбой сообщить о Жане-Франсуа Шарьере все, что им только было известно.

Через две недели от адресатов начали поступать интересующие меня сведения. Однако и на этот раз меня ожидало разочарование, ибо туман вокруг таинственной личности доктора Шарьера не только не рассеялся, а, напротив, сгустился. Первый мой запрос был отправлен в Байонну – город, название которого открывало список на могильной плите; скорее всего, именно в Байонне или в ее окрестностях доктор появился на свет. Следующими были письма в Париж, идущий вторым в упомянутом перечне городов, и в Лондон, где жил мой приятель, имевший доступ к архивам колониальной администрации в Индии. Последним в очереди был Квебек. И что же удалось мне выудить из ответной корреспонденции? В общем-то, ничего, кроме загадочной последовательности дат. Но каких дат! Начнем с того, что Жан-Франсуа Шарьер действительно родился в Байонне, но родился в 1636 году! В Париже его имя тоже было известно – носивший его семнадцатилетний юноша прибыл в столицу в 1653 году и в течение трех лет обучался там врачебному искусству у Ричарда Уайзмена, бежавшего из Англии роялиста. В Пондишери, а позже на Коромандельском берегу в Индии слышали о некоем докторе Жане-Франсуа Шарьере, хирурге французской армии, который состоял там на службе с 1674 года. И наконец, последнее упоминание о докторе Шарьере относилось к Квебеку – начиная с 1691 года он практиковал там в течение шести лет, а потом уехал из города неизвестно куда и с какой целью.

Вывод напрашивался сам собой: пресловутый доктор Жан-Франсуа Шарьер, родившийся в 1636 году в Байонне и бесследно затерявшийся после своего отъезда из Квебека в тот самый год, когда был возведен дом на Бенефит-стрит, являлся предком последнего его обитателя и носил одно с ним имя. Но в этом случае налицо был зияющий пробел между 1697 годом и периодом жизни доктора Шарьера, скончавшегося три года назад, ибо о семье Жана-Франсуа Шарьера, жившего на исходе XVII века, не было известно ровным счетом ничего; даже если мадам Шарьер и дети, рожденные ею от доктора, когда-то и существовали в природе (а иначе как бы смогла протянуться до XX века линия этого старинного рода), то о них не было никаких достоверных свидетельств. Могло статься и так, что, живя в Квебеке, Шарьер оставался холостым и женился только по приезде в Провиденс, будучи тогда в почтенном уже возрасте – ему должен был исполниться в то время шестьдесят один год. Однако мне не удалось найти ни одной записи о его женитьбе, чем я был в высшей степени озадачен. Впрочем, я отдавал себе отчет в том, что при разгадке такого рода тайн трудности совершенно неизбежны, и был твердо настроен продолжать свои поиски.

Решив подойти к решению проблемы с другой стороны, я обратился в фирму «Бейкер и Гринбоу» в надежде узнать от них что-нибудь существенное о покойном Шарьере. На этот раз господа юристы встретили меня с еще меньшим энтузиазмом, нежели во время моего предыдущего визита, тем более что первый же мой вопрос явно поставил их в тупик. «Как выглядел доктор Шарьер?» – спросил я, и после долгого напряженного молчания оба законника признались, что они в глаза его не видели и что все распоряжения он отдавал в письмах, прилагая к ним чеки на солидные суммы; они начали оказывать услуги доктору примерно за шесть лет до его смерти и продолжают оказывать их сейчас, однако до того Шарьер никогда не прибегал к их помощи.

Удовлетворившись пока этим, я принялся расспрашивать их о «племяннике» покойного хирурга, поскольку наличие такого родственника подразумевало по крайней мере тот факт, что у Шарьера были некогда брат или сестра. Но и здесь меня подстерегала неудача – Шарьер никогда не именовал своего загадочного родственника «племянником», сообщая лишь о «единственном оставшемся в живых наследнике рода Шарьер по мужской линии». Конечно, этот наследник вполне мог оказаться племянником покойного доктора, однако с таким же успехом он мог и не быть им. Нелишне отметить и то, что в завещании Шарьера стоял пункт, согласно которому «Бейкер и Гринбоу» не должны были предпринимать никаких шагов по розыску «единственного наследника»; им оставалось только терпеливо ожидать его появления, причем ему вовсе не обязательно было приезжать собственной персоной – он мог просто послать на их адрес письмо по специально оговоренной форме, исключавшей вероятность какой бы то ни было ошибки. За этим явно что-то скрывалось, однако юристам в свое время хорошо заплатили за молчание, и они отнюдь не горели желанием выложить мне все, что им было известно; впрочем, и известно-то им было совсем немного. В конце концов мои собеседники довольно-таки раздраженно заметили, что с момента смерти доктора прошло только три года и у предполагаемого наследника есть еще масса времени заявить о себе.

Я вновь отправился к старине Гэмвеллу – после фиаско в юридической конторе мне не оставалось ничего другого. Мой друг так и не встал с постели, и его лечащий врач, с которым я столкнулся в прихожей, сообщил мне, понизив голос, что болезнь зашла уже слишком далеко и потому лучше не волновать пациента и не утомлять его разговорами. Я и сам понимал, что Гэмвеллу нужен покой, но тем не менее твердо вознамерился вытянуть из него все возможные сведения. Гэмвелл встретил меня пристальным взглядом, от которого мне стало жутковато, – казалось, он ожидал обнаружить какие-то изменения в моей внешности после менее чем трехнедельного пребывания в доме Шарьера.

После взаимных приветствий я перевел беседу на интересовавший меня предмет. Начав с банальной фразы о необычности дома Шарьера, я стал подробно расспрашивать своего приятеля о покойном докторе, упирая на то, что Гэмвеллу доводилось встречаться с ним лично.

– Но то было бог знает когда, – отвечал Гэмвелл. – Погоди, дай мне вспомнить… Вот уже три года, как он умер… Ну да, мы встречались где-то в тысяча девятьсот седьмом году.

– То есть за двадцать лет до его смерти? – удивленно спросил я.

– Да, за двадцать лет до его смерти, – отозвался Гэмвелл. – А что тут удивительного, собственно говоря?

– Ладно, – сказал я. – А теперь расскажи, как он выглядел.

Тут я вынужден был констатировать, что преклонный возраст и неизлечимая болезнь основательно подточили не только здоровье Гэмвелла, но и его некогда ясный ум.

– Возьми тритона, увеличь его в размерах, научи ходить на задних лапах и одень в элегантный костюм – вот тебе и Жан-Франсуа Шарьер собственной персоной, – услышал я в ответ. – Да еще сделай ему для полного сходства дубленую шкуру. Да-да, именно так. Кожа у него была шершавой, даже какой-то ороговевшей… Странный он был тип. Холодный, как рыба. Как будто из другого мира.

– А сколько ему было лет? – продолжал расспрашивать я. – Восемьдесят?

– Восемьдесят? – задумался мой собеседник. – Впервые я увидел его, едва мне только двадцать стукнуло, и тогда ему на вид было действительно около восьмидесяти. А в следующий раз я встретил его два десятка лет назад, и, не поверишь, – он ни капли не изменился! Вот так, дружище Этвуд. Он выглядел на восемьдесят, когда мне было двадцать. Может быть, в то время он показался мне таким старым, потому что сам я был очень молод, – не спорю. Но и в тысяча девятьсот седьмом году он тоже выглядел на восемьдесят. И умер спустя двадцать лет.

– То есть тогда ему было сто.

– Вполне возможно. Почему бы и нет?

Я уходил от Гэмвелла разочарованным. Опять мне не удалось узнать ничего конкретного и определенного – только смутные впечатления о человеке, которого Гэмвелл почему-то недолюбливал и при этом, испытывая своеобразную ревность профессионала к многообещающим чужим изысканиям, старался скрыть от меня причину своей неприязни.

Следующим этапом моих исследований явилось знакомство с соседями. Большинство были сравнительно молоды и практически ничего не знали о покойном хирурге, но нашлись и такие, кто сохранил самые неприятные воспоминания о жившем рядом с ними мрачном затворнике, ибо ползучие гады, которыми кишел его дом несколько лет тому назад, вызывали у моих собеседников суеверный ужас – они подозревали, что эти твари нужны были доктору для каких-то дьявольских лабораторных экспериментов. Из опрошенных мною соседей одна лишь миссис Хепзиба Коббет отличалась почтенным возрастом; маленький двухэтажный домик, где она жила вместе со своей дочерью, стоял позади особняка Шарьера, сразу же за стеной, огораживающей старый сад с могилой и колодцем. Она приняла меня, сидя в инвалидной коляске. Дочь старой миссис, стоявшая позади коляски, искоса поглядывала на меня сквозь стекла пенсне, которое неуклюже сидело на ее огромном крючковатом носу. Едва я только произнес имя ее покойного соседа, как хозяйка тут же встрепенулась и, по всей вероятности сообразив, что в настоящее время я живу в доме Шарьера, принялась излагать известные ей факты.

– Вы там долго не задержитесь, помяните мои слова. Нечистый это дом, – начала она довольно громким голосом, который, впрочем, быстро угас до хриплого старческого шепота. – Я ведь живу тут по соседству, и уж доктора-то видала много раз. Он был такой высокий, долговязый, согнут, как крючок, и борода наподобие козлиной… Да… А что у ног его вечно волочилось, ох, не приведи вам господь такое увидеть. Какая-то длинная черная гадина, но не змея, нет, для змеи-то она была великовата, хоть эти твари – змеи то есть – постоянно мне на ум приходили, как только доктора увижу… Ох, а как кто-то кричал в ту ночь… И у колодца не то выли, не то лаяли: не как лиса или собака, уж этих-то я ни с кем не спутаю, – нет, там будто тюлень ревел… Я многим про то рассказывала, – разочарованно махнула она рукой, – да только кто мне, старой развалине, поверит… Вы ведь то же самое думаете: сидит, мол, тут старуха и несет невесть что…

Интересно, какие выводы сделали бы вы на моем месте? С одной стороны, я склонялся к тому, чтобы признать правоту дочери миссис Коббет, которая, провожая меня, сказала: «Не обращайте внимания на мамину болтовню – артериосклероз, сами понимаете, так что она уже понемногу выживает из ума». С другой стороны, я никак не мог согласиться с тем, что старая миссис «понемногу выживает из ума», стоило только вспомнить, как сверкали ее глаза и как цепко следили они за мной, когда она рассказывала о своем загадочном соседе. Казалось, она с наслаждением вовлекает меня в некий странный розыгрыш, истинные масштабы которого были недоступны ее угрюмой дочери-сиделке.

Неудачи подстерегали меня на каждом шагу. Все направления моих поисков давали в сумме не больше, чем какое-нибудь одно из них в отдельности. Я проштудировал огромное количество старых регистрационных документов, газетных вырезок и прочих записей, но результатом были только две даты: 1697-й – год возведения дома, и 1927-й – год смерти доктора Жана-Франсуа Шарьера. Если в истории города и был какой-либо другой Шарьер, то о нем не сохранилось ни одного письменного свидетельства. Казалось маловероятным, чтобы все другие члены семейства Шарьер, поочередно владевшие домом на Бенефит-стрит, умерли где-то за пределами Провиденса; и тем не менее только эта гипотеза в какой-то степени могла объяснить отсутствие упоминаний о них в городских архивах.

И все же однажды удача улыбнулась мне. Как-то раз, обследуя донельзя захламленные комнаты верхнего этажа, я обнаружил в одной из них портрет доктора Шарьера, который висел в самом дальнем от входа углу и был почти совершенно завален различной рухлядью. Вместо полного имени на портрете стояли лишь инициалы – «Ж.-Ф. Ш.», но и этого мне было вполне достаточно для того, чтобы безошибочно идентифицировать изображенную на нем личность. Высокие скулы, впалые щеки и остроконечная бородка придавали тонко очерченному лицу доктора суровое, аскетическое выражение, а от взгляда темных, лихорадочно блестевших глаз веяло замогильным холодом.

Однако на этой ценной находке мое движение вперед застопорилось, и мне снова пришлось взяться за изучение книг и бумаг, лежавших на столах в лаборатории и кабинете. Если раньше я проводил бо́льшую часть времени вне дома, занимаясь сбором информации о докторе Шарьере, то сейчас буквально дневал и ночевал в мрачном особняке. Возможно, благодаря именно этому добровольному заточению в стенах дома Шарьера я стал гораздо острее ощущать его ауру как физически, так и психически. Постоянно думая об адвокате и его семье, которые покинули особняк, будучи не в состоянии вынести здешний воздух, я невольно начал обонять дом и смог наконец-то уловить причудливую смесь разнообразных запахов, до сих пор ускользавших от моего восприятия. Среди них были вполне обычные, характерные запахи старого жилища, но преобладали иные, в данной обстановке совершенно неожиданные. Основная составляющая этой странной смеси не вызывала никаких сомнений: это был терпкий мускусный дух, непременный спутник зоопарков, болот или просто луж с застоявшейся водой, – своего рода миазм, явственно свидетельствовавший о присутствии рептилий. «Но откуда он взялся?» – спрашивал я себя. Вполне возможно, что в саду за домом Шарьера нашли себе пристанище несколько ползучих гадин, но не могли же они, в самом деле, расплодиться в таких страшных количествах, чтобы все вокруг пропахло ими насквозь. Я убил массу времени, разыскивая источник этого запаха как внутри дома, так и вокруг него, но безрезультатно; и хотя однажды мне показалось, что мускусная вонь исходила из старого колодца, я с ходу отмел эту версию как неправдоподобную.

Запах проникал в каждый закоулок дома. Особенно сильно он ощущался, когда шел дождь, повисал туман или на траву ложилась роса, что было вполне естественно – во влажном воздухе запахи всегда ощущаются отчетливее. Впрочем, и в сухую погоду в доме было довольно-таки сыро. Сырость эта не вызывала у меня особо приятных эмоций, но, с другой стороны, и не являлась причиной излишнего беспокойства.

Однако вскоре в доме стали происходить явления, встревожившие меня куда больше. Я имею в виду галлюцинации, что с некоторых пор начали меня неотвязно преследовать, – казалось, дом протестовал против моего вторжения в кабинет и лабораторию. Однажды посреди ночи мне послышался необычный лающий звук, который доносился будто бы из сада. В другой раз мне почудилось, что из окна кабинета выпрыгнула в кромешную тьму некая странная согбенная фигура, своими очертаниями напоминавшая рептилию. На этом галлюцинации не прекратились – напротив, они стали донимать меня с удручающим постоянством; я же в свою очередь упорно воспринимал все эти неведомые звуки и видения как не имеющие никакого отношения к реальному миру и продолжал думать о них так до той самой ночи, когда меня поднял с постели совершенно отчетливый плеск воды, доносившийся откуда-то из сада. Всей кожей ощущая, что в доме есть еще кто-то, кроме меня, я вылез из-под одеяла, надел халат и ночные туфли, зажег лампу и поспешил в кабинет.

Представшее моим глазам видение было явно навеяно содержанием бумаг покойного доктора, с которыми я успел ознакомиться к тому времени; несомненно, только эти странные документы могли вызвать в моем мозгу зародыш будущего кошмара. Кто-то действительно побывал в доме и стащил из кабинета несколько принадлежавших доктору бумаг. Я ворвался туда в тот самый момент, когда силуэт непрошеного визитера мелькнул в проеме окна и исчез в темном зеве сада. Это продолжалось секунду, не больше, и все же в тусклом свете лампы мне удалось разглядеть вторгшегося в мои владения субъекта – он был облачен в черный, туго обтягивающий костюм из какой-то грубой блестящей ткани. Я бросился было за ним, но то, что я увидал на освещенном участке пола, остановило мой порыв.

Пришелец оставил на полу следы – отпечатки мокрых ступней. Но боже, какие это были следы! Судя по ним, у ночного гостя были чудовищно широкие стопы, а ногти на пальцах ног отросли на такую длину, что, загибаясь вниз, оставили зарубки перед отпечатками ступней. На том месте, где он стоял, склонившись над бумагами, осталось большое мокрое пятно. По всему помещению витал такой жуткий мускусный смрад, что я зашатался и едва не упал в обморок, несмотря на то что давно уже воспринимал это зловоние как непременный атрибут занимаемого мною дома.

Прислонившись к стене, я некоторое время приходил в себя, одновременно пытаясь найти мало-мальски правдоподобное объяснение происшедшему. В конце концов я решил, что в кабинет наведался кто-то из соседей – наведался с недоброй целью, очевидно замыслив что-то против ненавистного ему особняка. Но почему этот некто был мокрым, как будто он вылез из бассейна, и зачем ему понадобилось хватать со стола бумаги? А оставленные на полу странные следы?.. В общем, объяснение у меня вышло довольно неубедительным, но что еще я мог предположить?

Что касается бумаг, то кое-какие из них действительно исчезли со стола – к счастью, как раз те, которые я уже успел просмотреть и сложил в отдельную стопку. Я не мог понять, кому и зачем вдруг вздумалось прокрасться ночью в дом и прихватить с собой эти документы. Допустим, злоумышленник заинтересовался домом Шарьера с корыстной целью – например, желая отсудить его себе; но ведь эти бумаги не имели никакой ценности с юридической точки зрения, ибо представляли собой всего-навсего научные заметки о долголетии крокодилов, аллигаторов и прочих подобных им тварей. Одержимость, с которой покойный доктор изучал вопрос долголетия рептилий, уже не составляла для меня тайны, однако если он и открыл какие-то секреты выдающейся продолжительности жизни пресмыкающихся, то ничто в бумагах не указывало на это. Впрочем, дважды или трижды мне попадались довольно туманные упоминания о неких «операциях» по продлению жизни, но, над кем они проводились, мне установить не удалось.

Продолжив разбирать бумаги, исписанные одним и тем же – видимо, докторским – почерком, я познакомился с несколько странным ответвлением его научных поисков: то была подборка материалов о неких загадочных мифических существах, одно из которых именовалось Ктулху, а другое – Дагон. Очевидно, они были морскими божествами, происходившими из неизвестной мне древней мифологии; наряду с ними в рукописях упоминалось о глубоководных существах (или людях-амфибиях?), которые обитали в морских глубинах и были, по всей вероятности, жрецами – служителями культа Ктулху и Дагона. Эти «глубоководные», насколько я понял, тоже отличались завидным долголетием.

Среди исписанных листков я нашел фотографии, на одной из которых была запечатлена статуя некой на редкость отвратительной земноводной твари, грубо высеченная из огромного монолита. Фото было снабжено пометкой: «Вост. побережье Хива-Оа, Маркизские о-ва. Объект поклонения?» На втором снимке я увидел столб с тотемом североамериканских индейцев, обитавших на Западном побережье; тотем был выполнен примерно в той же манере, что и статуя с островов, а взятое за его основу животное тоже было земноводным или пресмыкающимся. Это изображение сопровождалось надписью: «Тотем инд. плем. квакиутл. Пролив Куацино. Такой же т. воздв. индейцами плем. тлингит». Похоже было, что в стремлении достичь своей вожделенной цели доктор Шарьер глубоко изучил древние колдовские обряды и первобытные религиозные верования.

Что это была за цель, я понял довольно скоро. Проблема долголетия являлась для него не теоретическим, но чисто практическим вопросом – он желал продлить свою собственную жизнь. Некоторые намеки, содержавшиеся в рукописях доктора, позволяли предположить, что он преуспел в своих самых безумных дерзаниях, и это вызвало в моей душе новый приступ тревоги – я опять вспомнил о загадочной личности Шарьера-первого, волею судьбы тоже хирурга, последние годы жизни и смерть которого были окутаны столь же непроницаемой завесой тайны, как рождение и юность Шарьера-второго, скончавшегося в Провиденсе в 1927 году.

Хотя события прошедшей ночи не слишком меня напугали, я все же счел за благо не искушать судьбу и приобрел в лавке подержанных вещей уже далеко не новый, но вполне надежный и отличавшийся мощным боем «люгер». Другой моей покупкой стал фонарь с отражателем – он давал яркий свет и в то же время, в отличие от старой лампы, не слепил глаза. Если ночным визитером был кто-то из соседей, рассуждал я, то наверняка похищенные бумаги только раздразнят его аппетит, и рано или поздно он предпримет повторное вторжение. На этот случай я и запасся оружием и новым фонарем, готовый открыть огонь по мародеру, если он снова заберется в дом и, будучи застигнут мною на месте преступления, попытается удрать. Впрочем, я искренне надеялся, что до стрельбы дело не дойдет.

На следующую ночь я возобновил изучение книг и бумаг доктора Шарьера. Многие из книг были датированы XVII–XVIII веками, из чего я заключил, что они достались Шарьеру от его далеких предков. Несколько книг на французском языке представляли собой перевод с английского и принадлежали перу Р. Уайзмена – того самого, у которого обучался живший в XVII веке молодой Жан-Франсуа Шарьер. Налицо была связь между Шарьером-первым – парижским учеником Уайзмена – и Шарьером-вторым, скончавшимся в Провиденсе, штат Род-Айленд, три года тому назад.

Вообще же эта библиотека представляла собой довольно причудливую мешанину из самых разнообразных изданий на многих языках – от французского до арабского. Названия большинства из них ничего мне не говорили, хотя я неплохо владею французским и чуть-чуть знаком с другими романскими языками. Например, тогда я не имел ни малейшего представления, что скрывается под таким заглавием, как «Unaussprechlichen Kulten» фон Юнцта, хотя и подозревал, что оно перекликается с названием книги графа д’Эрлетта «Cultes des Goules», поскольку оба издания стояли рядом на книжной полке. При этом книги по зоологии соседствовали с увесистыми томами, посвященными древним культурам. Томов этих было великое множество, я только перечислю некоторые из них: «Исследование связи культур народов Полинезии и индейцев Южной Америки, в частности Перу», «Пнакотические рукописи», «De Furtivis Literarum Notis» Джанбаттисты делла Порты, «Криптография» Тикнесса, «Daemonolatreia» Ремигиуса, «Эра ящеров» Бэнфорта… Были здесь подшивки старых газет «Трэнскрипт», издававшейся в Эйлсбери, штат Массачусетс, аркхемской «Газетт» и многих других. Что же касается книг, то некоторые из них, без преувеличения, являлись изданиями огромной ценности. Судите сами: самая поздняя была датирована 1820-м, а самая ранняя – 1670 годом! Все они были изрядно зачитаны, но в целом сохранились неплохо, принимая в расчет их весьма солидный возраст.

Впрочем, тогда я не уделил библиотеке Шарьера достаточного внимания, действуя по пословице, согласно которой избыток знаний о всяких запретных вещах вредит человеку куда больше, нежели их недостаток. Я, однако, успел обнаружить среди древних фолиантов нечто напоминавшее на первый взгляд толстый научный журнал, но при более детальном рассмотрении оказавшееся тетрадью для записей, которые, судя по датам, относились к периоду времени, явно выходившему за рамки лет, прожитых Шарьером-вторым. Тем не менее все записи несомненно были сделаны рукой покойного хирурга: несмотря на более чем почтенный возраст первых страниц в сравнении с последними, почерк на всех был одинаков – мелкие крючковатые буквы, теснящиеся одна к другой в ровные, плотные строки. Записи эти представляли собой своеобразную хронологическую регистрацию явлений, связанных с излюбленной темой доктора и, насколько я мог судить, бравших свое начало с очень давних времен. Некоторые тексты сопровождались небрежно выполненными рисунками, производившими тем не менее довольно сильное впечатление, – похожее чувство мы испытываем, глядя на наскальные рисунки первобытных художников.

На первой же странице этой рукописи я увидел запись следующего содержания: «1851. Аркхем. Азеф Гоуд, гл.». Она относилась к иллюстрации, на которой был изображен этот самый Азеф Гоуд, омерзительный жабоподобный тип с безобразно широким ртом, отвислыми складками губ и полуприкрытыми кожистой пленкой глазами, едва видневшимися из-под тяжелых надбровий. Глядя на эту физиономию, я невольно представил себе, как ее обладатель сидит на корточках, плотно припав к земле, – настолько напоминал он земноводное. Рисунок занимал большую часть страницы, а сопровождавший его текст представлял собой комментарии человека, столкнувшегося с этим необычным явлением – едва ли во плоти и крови, но, скорее всего, при изучении документов какого-нибудь малоизвестного архива (кстати, не могло ли сокращение «гл.» расшифровываться как «глубоководные», упоминание о которых встретилось мне ранее?). Безусловно, находки такого рода утверждали доктора Шарьера в его вере, что между некоторыми людьми и представителями амфибий и рептилий существует некая родственная связь, которая может быть прослежена на подобных примерах.

Я обратился к другим записям, однако после первого прочтения они показались мне малопонятными и почти бессмысленными (хотя, может статься, этого и добивался их составитель?). Чтобы не быть голословным, приведу вам хотя бы следующие образцы:

«1857. Сент-Огастин. Генри Бишоп. Кожа чешуйчатая, но не как у рыб. По слухам, 107 лет от роду. Процесса старения организма не наблюдается. Острота всех пяти чувств. Происхождение точно не установлено; вероятно, что предки занимались торговлей с полинезийцами.

1861. Чарлстон. Семья Балаш. Ороговевшие руки. Двойная челюсть. Одинаковые стигматы у всех членов семьи. Антон: 117 лет; Анна: 109. Испытывают сильное беспокойство вдали от водной среды.

1863. Инсмут. Семьи Марш, Уэйт, Элиот, Гилмен. Капитан Абед Марш: торговец в Полинезии, женат на полинезийке, физиогномические характеристики сходны с ф. х. Азефа Гоуда. Очень скрытный образ жизни. Женщины редко показываются на улицах. По ночам много купаются – целыми семьями заплывают на риф Дьявола. Ярко выраженное родство с гл. Постоянное передвижение между Инсмутом и Понапе. Тайные религиозные обряды.

1871. Джед Прайс, „человек-аллигатор“ в цирковом шоу. Появляется в бассейне с аллигаторами. Вытянутая вперед челюсть, заостренные зубы; не смог определить, от природы или заточены специально».

Другие записи в найденной мною тетради были выдержаны примерно в том же ключе. Их география впечатляла своей обширностью – Канада, Мексика, Западное побережье США. Заметки эти явились для меня фоном, на котором вдруг неожиданно четко обозначилась фигура человека, одержимого бредовой идеей доказать, казалось бы, недоказуемое – прямую связь долголетия отдельных представителей рода человеческого с их генетической близостью к земноводным или пресмыкающимся.

Приведенные в записях факты я рассматривал всего лишь как надуманно утрированные описания физических дефектов людей, но доктор под тяжестью этих собранных им «свидетельств» окончательно утвердился в своей странной, зловещей вере. Однако за пределы чистой догадки его выносило не часто. На мой взгляд, больше всего его интересовала взаимосвязь между примерами, которые он с таким тщанием собрал в своей тетради, и связь эту он искал в трех направлениях. Наиболее тривиальным из них мне показалась мифология негритянского культа вуду. Второе направление охватывало древнеегипетскую культуру с ее поклонением отдельным видам животных. Третьей и, судя по записям доктора, наиболее значимой сферой поисков была совершенно незнакомая мне доселе мифология, старая как мир, если не старше. Фигурировавшие в ней Старшие Боги вели жесточайшую непримиримую войну с Великими Древними, носившими имена Ктулху, Хастур, Йог-Сотот, Шуб-Ниггурат и Ньярлатхотеп. Им поклонялись шантаки, глубоководные, народ чо-чо, снежные люди и другие существа, иные из которых стояли на ступенях эволюционной лестницы, ведущей к зарождению современных людей, а другие представляли собой чудовищные мутации доисторического человека или вовсе не имели никакого отношения к человеческому роду. Все это было, конечно же, безумно интересно, но о какой-либо прочной связи между собранными доктором Шарьером «свидетельствами» родства отдельных людей-долгожителей с рептилиями и упомянутыми древними мифологиями говорить не приходилось, притом что в легендах вуду и Древнего Египта действительно имелись туманные аллюзии, связанные с рептилиями, а мифология Ктулху целиком основывалась на культе невероятно древних видов земноводных и пресмыкающихся, без сомнения возникших в одно время с тираннозаврами, бронтозаврами, мегалозаврами и другими рептилиями мезозойской эры, а стало быть, намного раньше сегодняшних крокодилов и гавиалов.

Помимо этих интригующих заметок я обнаружил некие диаграммы, которые при более детальном рассмотрении оказались схемами весьма и весьма странных хирургических операций, природа которых к тому времени еще оставалась загадкой для меня. Тогда я мог лишь с большой долей вероятности утверждать, что схемы эти скопированы из двух древних книг – из труда Людвига Принна «De Vermis Mysteriis» и еще одного фолианта, название которого я не смог даже прочесть. Что же до самих операций, то они вызвали у меня приступ сильнейшего отвращения – настолько суть их была противна самой человеческой природе. Например, одна из них состояла в нанесении на кожу множества надрезов с целью ее растяжения («для обеспечения роста», как пояснялось в сопроводительном тексте), а другая представляла собой перекрестное иссечение основания позвоночника с целью «вытяжения хвостовой кости». Эти дьявольские диаграммы вызвали в моей душе неподдельный ужас, но я продолжал внимательно рассматривать их, ибо они, несомненно, были одним из направлений зловещей деятельности доктора Шарьера и могли многое объяснить мне – например, его патологическое затворничество, которое являлось совершенно необходимым условием для сохранения в тайне его безумных экспериментов, иначе он стал бы посмешищем в глазах своих ученых коллег.

Многие бумаги содержали пространные ссылки на различные события, причем манера изложения не оставляла никаких сомнений в том, что описанные случаи произошли с самим рассказчиком. Все они были датированы не позднее чем 1850 годом; иногда на документе вместо года было обозначено десятилетие. Я вновь распознал характерный почерк доктора, и это – исключая, разумеется, возможность того, что Шарьер просто переписал своей рукой чужие заметки, – явилось для меня почти неопровержимым доказательством ошибочности моих предположений относительно его возраста. Было совершенно очевидно, что он умер отнюдь не в восьмидесятилетнем, но в куда как более преклонном возрасте, и уже от одной этой мысли мне стало не по себе – я в очередной раз вспомнил о жившем в XVII веке предшественнике покойного хирурга.

Здесь можно было подвести кое-какие итоги. В соответствии с моими выводами гипотеза доктора Шарьера, в которую он столь фанатично уверовал, заключалась в том, что с помощью особых хирургических операций и неких таинственных ритуалов можно было значительно – на сто пятьдесят и даже двести лет – удлинить короткую человеческую жизнь, то есть сделать ее равной по продолжительности веку крокодилов, ящериц и прочих ползучих гадов. Необходимым условием для этого являлся период своеобразного полубессознательного оцепенения, проводимый в каком-нибудь сыром, темном месте, где шло вызревание иного уже организма и обретение им новых физиологических характеристик. По завершении означенного периода подопытный индивидуум вновь возвращался к жизни, однако глубокие внешние и внутренние изменения, явившиеся результатом операции, сопутствовавших ей колдовских обрядов и анабиоза, вынуждали его вести качественно иной, отличный от прежнего, образ жизни. Для подтверждения этой гипотезы доктор Шарьер собрал обширную коллекцию сказок, легенд и мифов, но наиболее впечатляющим доказательством своей правоты он, безусловно, считал подборку упоминаний о людях-мутантах, живших в последние двести девяносто лет – нет, даже двести девяносто один год, если быть точным. Уточнение этой внушительной цифры оказалось вовсе не бесполезным, ибо некоторое время спустя я с замиранием сердца обнаружил, что именно столько времени – двести девяносто один год – пролегло между датами рождения Шарьера-первого и смерти Шарьера-второго.

Размышляя над гипотезой доктора Шарьера, я проникся невольным уважением к ее необычности и дерзновенности. В то же время нельзя было не отметить, что ей явно недоставало строгого научного подхода и сколько-нибудь убедительных доказательств – все эти намеки, недомолвки и устрашающие предположения вполне могли сойти для досужего любителя страшных историй, но вряд ли были способны пробудить искренний интерес у настоящего ученого, опирающегося на факты и реальные законы бытия, а не на мистику.

С каждым днем я все глубже и глубже погружался в пучину этой безумной теории; и не случись однажды событие, речь о котором пойдет ниже, я преспокойно остался бы в доме на Бенефит-стрит еще бог весть на какой срок и продолжал бы свои изыскания. Но я навсегда покинул это жуткое обиталище и тем самым бросил его на произвол судьбы, ибо последний отпрыск рода Шарьер – сейчас я знаю это точно – никогда больше не явится в Провиденс с притязаниями на дом, который будет передан городским властям и разрушен до основания.

В тот день, рассматривая «находки» доктора Шарьера, я вдруг ощутил на себе чей-то пристальный взгляд – такую защитную реакцию организма некоторые любят называть «шестым чувством». Соблазн обернуться был велик, но я пересилил себя; открыв крышку часов, я поймал на ее зеркальную поверхность отражение находившегося позади меня окна и с содроганием увидел размытые очертания чудовищного подобия человеческой физиономии. В испуге я тут же повернулся лицом к окну, но в оконном проеме не было никого и ничего – лишь какая-то тень мелькнула и исчезла в зарослях старого кустарника. А потом… Боже, я до сих пор не могу понять, действительно ли я видел тогда ту высокую, странно согнутую фигуру, проковылявшую неуклюжей походкой в темноту сада. Во всяком случае, в тот момент у меня достало разума не преследовать ее. «Эта тварь явится сюда еще раз, кем бы она ни была», – решил я.

Мне оставалось полагаться только на свое терпение. В ожидании повторного появления неуловимого ночного пришельца я напряженно размышлял над тем, откуда он мог взяться, и прокрутил у себя в голове имена всех обитателей Провиденса, у которых дом на Бенефит-стрит уже давно не вызывал ничего, кроме глухой ненависти. Вполне возможно, что они хотели запугать меня и тем самым заставить убраться прочь из особняка Шарьера – не ведая, видимо, о том, что дом снят мною лишь на короткое время. Предположение, что в кабинете хранилось нечто представляющее для них значительный интерес, я вынужден был отбросить – у воров была уйма времени для того, чтобы растащить все находившееся в доме имущество за три года после смерти доктора, когда особняк стоял совершенно пустым. В общем, тогда я так и не пришел к какому-то определенному выводу. Даже весьма необычный облик моего ночного гостя не навел меня на верную догадку – это был как раз тот случай, когда дилетант мог бы иметь преимущество перед профессионалом, который привык доверять только фактам и никогда не давать воли своей фантазии.

Сидя в кромешной тьме, я как никогда остро ощущал ауру этого дома. Даже сама темнота казалась одушевленной, но как непередаваемо далека была эта жизнь от Провиденса с его повседневной будничной суетой! Помимо мускусной вони, характерной для вольеров с рептилиями в зоопарках, я отчетливо различал запах гниющего дерева и пропитанного сыростью известняка, из которого были сложены стены погреба. Это был дух тлена – всесильное время наконец-то основательно взялось за старинный особняк. К этому духу примешивался запах животного мускуса, витавший в темных помещениях дома, – поначалу слабый, но далее усиливавшийся с каждой минутой.

Мое напряженное ожидание длилось уже больше часа. За все это время я не услышал ни единого постороннего шума.

И вдруг тягостную тишину нарушил какой-то слабый, непонятный звук. Чем-то он напоминал отрывистый рык аллигатора, но я не осмелился довериться своему вконец расстроенному воображению и решил, что это просто скрип дверных петель. Как бы то ни было, кто-то действительно вторгся в мои владения, и это не прошло для меня незамеченным. Но следующий звук буквально потряс меня – это был шелест бумаг в кабинете. Таинственный визитер каким-то непостижимым образом прокрался туда у меня под носом и преспокойно рылся в документах! Столь самоуверенное, если не сказать наглое, поведение незваного гостя подвигло меня на решительные действия, и, выхватив из кармана фонарь, я направил яркий луч света на стол, откуда доносилось шуршание листов.

Первые несколько секунд я просто отказывался верить своим глазам, ибо стоявшее у стола существо не было человеком – это была омерзительная пародия на него, какой-то мутант, гуманоид-рептилия. От растерянности и страха я совсем потерял голову и, слепо повинуясь инстинкту самосохранения, выхватил пистолет и четырежды выстрелил в монстра. Я стрелял практически в упор, и ни одна из четырех пуль не прошла мимо цели.

Я до сих пор не устаю благодарить Всевышнего за то, что память моя сохранила лишь смутные, фрагментарные воспоминания о дальнейших событиях. Страшный грохот… исчезновение чудовища… свет фонаря… преследование… Пустившись в погоню, я убедился в точности своих выстрелов – от стола в кабинете к окну вели кровавые следы. Оконное стекло было высажено вместе с рамой. Сколь бы ни был ночной пришелец быстр и силен, я тяжело ранил его, и это значительно уменьшало его шансы на спасение; к тому же блестевшие в свете фонаря кровавые следы и густая мускусная вонь выдавали направление, в котором он убегал от меня.

Следы уводили меня вглубь сада, и в конце концов я обнаружил, что стою у залитого кровью колодезного сруба. Темная утроба колодца показалась мне сначала совершенно недоступной, но затем, приглядевшись, я увидел внутри закрепленную на стене лестницу с какими-то необычными ступеньками. Осторожно нащупав ногой верхнюю из них и ухватившись руками за окровавленный край сруба, я начал спуск в колодец. Моя решимость подкреплялась обилием пролитой крови на траве у колодца – из этого я заключил, что преследуемый мною монстр смертельно ранен и не может представлять для меня серьезной опасности.

Боже, зачем я полез тогда в этот колодец? Почему я не повернулся и не убежал прочь от этого адского подземелья и от этого проклятого дома? Но в то время разуму моему не суждено было взять верх над безрассудным любопытством: заинтригованный страшным обличьем застигнутого мною в кабинете чудовища, я продолжал спускаться в темную шахту колодца, с каждой секундой приближаясь к поблескивавшей внизу воде. Ступеньки, однако, не доходили до нее – они обрывались у сделанного в стене отверстия, которое оказалось входом в прорытый параллельно поверхности земли туннель. Держа в одной руке зажженный фонарь, а в другой пистолет, я с трудом протиснулся в зловонный зев подземного хода и ползком двинулся вперед. Довольно скоро я увидел, что туннель завершался подобием небольшого грота – человек нормального роста уместился бы в нем, разве что стоя на коленях. Луч света выхватил стоявший там продолговатый ящик, и я вздрогнул, мгновенно распознав направление туннеля – он вел прямиком к могиле доктора Шарьера в старом саду, а ящик был, конечно же, гробом.

Но отступать было уже поздно.

Невозможно описать простыми словами тот смрад, которым было пропитано это узкое пространство. В туннеле тошнотворно воняло характерным запахом рептилий; вонь эта была настолько плотной, что, казалось, создавала механическое препятствие для моего продвижения вперед. Кровавый след доходил до самого края гроба, крышка которого была откинута в сторону. Сгорая от желания увидеть поверженного врага, я стал на колени перед гробом и направил свет фонаря внутрь…

Дорого заплатил бы я за то, чтобы моя память не сохранила увиденной тогда картины! Но, увы, это жуткое зрелище отныне и навсегда запечатлелось в моем мозгу – распростертое во чреве полуистлевшего гроба существо, которое только что испустило дух. Облик убитой мною твари был непередаваемо страшен: передо мной лежал получеловек-полуящерица, уродливое подобие того, что являлось некогда человеком. Одежды, покрывавшие тело моей жертвы, были разорваны и перекручены, будучи не в силах сдержать натиск подвергшейся чудовищным мутациям плоти. Кожа на суставах ороговела, ладони и босые ступни были плоскими, очень широкими и завершались огромными когтями. В безмолвном ужасе уставился я на хвостовидный отросток, торчавший из основания позвоночника, на вытянутую крокодилью челюсть с сохранившимся на ней жалким пучком бороды…

Сомнений быть не могло: передо мной лежал не кто иной, как доктор Жан-Франсуа Шарьер, впервые очутившийся в этом адском склепе еще в 1927 году, когда он погрузился здесь в каталептическое оцепенение, ожидая своего часа, чтобы восстать из гроба и вернуться в новом чудовищном обличье в мир живых; доктор Жан-Франсуа Шарьер, хирург, рожденный в Байонне в 1636 году и «умерший» в Провиденсе в 1927-м. Теперь я знал, что за наследника, о котором упоминалось в его завещании, он выдавал самого себя, воскресшего в новом качестве после совершения давным-давно забытых демонических обрядов, древностью своей превосходящих человечество и возникших еще в ту пору, когда Земля была совсем юным порождением Космоса и являла на свет огромных, неведомых нам тварей, которые жили, плодились и умирали на ней.

День Уэнтворта

Неподалеку от северной окраины Данвича начинается область заброшенных полупустынных земель, которые в результате четырех последовательных нашествий переселенцев – сперва жителей Новой Англии, позднее франкоканадцев, затем итальянцев и, наконец, поляков – были низведены до состояния если не катастрофического, то очень близкого к этому. Первые пришельцы бездумно сводили леса, некогда сплошь покрывавшие эту страну, и стремились выжать как можно больше из бедной каменистой почвы, не заботясь о поддержании ее плодородности; последующие поколения довершили сей не слишком благодарный труд, умудрившись в сравнительно короткий срок окончательно исчерпать местные природные ресурсы. Те, кто приходил сюда позднее, очень скоро оставляли все надежды обустроиться и спешили покинуть этот на редкость унылый и неприветливый край.

Мало кому покажется заманчивой перспектива поселиться в этой части Массачусетса. Дома, некогда добротные и красивые, ныне являют собой картину печального запустения. Кое-где по отлогим склонам холмов еще виднеются фермы, чьи древние строения хранят под своей сенью тайны многих новоанглийских поколений; но признаки упадка и здесь налицо – в покосившихся печных трубах, осыпающихся стенах и безжизненных глазницах окон. Дороги пересекают местность во всех направлениях, но, едва свернув с главного шоссе, проложенного из Данвича на север по дну широкой и длинной долины, вы окажетесь на заросшем травой проселке, чьи колеи столь же редко оживляются движением, сколь дворы окрестных усадеб – голосами живых обитателей.

Впрочем, дух мертвой древности, витающий над этой землей, отнюдь не является единственной и наиболее значимой ее приметой, ибо в здешней атмосфере, как нигде, более явственно ощущается присутствие чего-то иного, необъяснимого, но определенно зловещего. Здесь остались еще участки дремучего первозданного леса, никогда не знавшего топора, а в глубине узких, заросших диким виноградом ущелий тихо журчат ручьи, воды которых даже в самые яркие летние дни не отражают солнечный свет. Вы можете пройти всю долину из конца в конец, не встретив ни одного человека, хотя на некоторых полуразрушенных фермах еще доживают свой век нелюдимые отшельники; даже парящие высоко в небе ястребы не задерживаются долго над этой мрачной местностью, а черные стаи ворон, пролетая над ней, никогда не опускаются на землю для отдыха или в поисках пищи. В старину суеверные люди считали, что весь этот край находится во власти колдовства и всякой дьявольщины, – сия незавидная репутация сохраняется за долиной и по сей день.

Словом, это были не те места, где усталому путнику хотелось бы остановиться, а тем более расположиться на ночлег. И все же именно ночью – а было это летом 1927 года – я оказался в долине проездом из Данвича, куда перед тем завернул, чтобы доставить заказчику кухонную плиту. У меня был еще один заказ в районе, лежавшем на север от этого захолустного городка, и, не поддавшись первому инстинктивному желанию выбрать из двух дорог более длинную – ту, что обходила долину стороной, я двинулся напрямик, покинув Данвич в быстро сгущавшихся вечерних сумерках. Вскоре по въезде в долину сумерки сменились кромешной тьмой, а небо затянули плотные тучи, висевшие столь низко, что казалось, они задевают вершины окружающих холмов, и, таким образом, я ехал как бы в своеобразном туннеле. Шоссе было пустынно – им вообще пользовались нечасто и только для сквозного транзита через долину, судя по невероятно запущенному состоянию отходящих влево и вправо проселочных дорог, которым далеко не всякий водитель рискнул бы доверить свою машину.

Все это, впрочем, мало меня беспокоило, поскольку путь мой лежал в одно из поселений, расположенных у самого шоссе неподалеку от северного въезда в долину, так что мне не было нужды куда-либо сворачивать; однако обстоятельства распорядились иначе. Не успел я отъехать от Данвича, как начался дождь; собиравшиеся еще с полудня тяжелые темные тучи наконец разверзлись, и потоки воды стремительно обрушились вниз. Поверхность дороги заблестела в лучах фар, которые несколько минут спустя высветили впереди неожиданное препятствие. К тому времени я уже углубился в долину миль на пятнадцать с лишним, проделав значительную часть пути, – и вот теперь вынужден был остановиться перед барьером с отчетливо нарисованным указателем объезда. Заглянув за преграду, я убедился в том, что дорога дальше и впрямь была совершенно разбита. Продолжать движение вперед казалось по меньшей мере неблагоразумным.

Недоброе предчувствие шевельнулось во мне, когда я сворачивал с главной трассы. Прислушайся я тогда к голосу разума и возвратись в Данвич, чтобы затем выехать из него по другой дороге, я был бы сейчас избавлен от мучительных кошмаров, неотступно преследующих меня с той самой ужасной ночи! Но я принял другое решение. Я заехал уже слишком далеко и не желал терять времени, возвращаясь в Данвич. Окруженный сплошной стеной ливня, я вел машину почти вслепую. Объездная дорога представляла собой тот же убогий проселок, лишь местами посыпанный гравием. Деятельность дорожно-ремонтной службы ограничилась в основном срезанием нижних ветвей ближайших деревьев, что несколько расширило проезд; дорога же как таковая осталась в отвратительном состоянии – и очень скоро я понял, что дела мои плохи.

Потоки дождевой воды быстро размывали грунт; мой автомобиль – одна из самых мощных моделей «форда» с довольно высокими, хотя и узкими колесами – все чаще пробуксовывал в грязи и, пересекая стремительно разраставшиеся лужи, надрывно чихал, поминутно рискуя захлебнуться. Я сознавал, что рано или поздно вода просочится под капот и двигатель заглохнет; необходимо было по возможности скорее найти какое-нибудь жилье или, на худой конец, укрытие для машины. Меня вполне устроил бы заброшенный сарай или конюшня – вряд ли стоило рассчитывать на присутствие обжитой фермы в этих безлюдных краях, – однако густая тьма не позволяла разглядеть что бы то ни было уже в двух шагах в сторону от дороги. Но вдруг сквозь пелену ночного ливня чуть в стороне замаячил бледный квадрат освещенного окна, а спустя миг в слабеющем свете фар я разглядел впереди нечто вроде дорожного ответвления.

Сворачивая, я миновал почтовый ящик с коряво намалеванным именем владельца фермы. «Амос Старк», – гласила эта порядком выцветшая надпись. Вслед за тем свет фар скользнул по фасаду здания. Это была ферма старого типа, где жилой дом, летняя кухня, флигель и хлев вплотную примыкают друг к другу, образуя как бы единый комплекс построек под несколькими крышами различной высоты и конфигурации. По счастью, ворота хлева были широко распахнуты, и, не видя поблизости иного укрытия, я въехал на автомобиле внутрь, ожидая увидеть в стойлах коров или лошадей. Однако хлев был пуст, и, по всей вероятности, пустовал давно; скота не было и в помине, а прелое сено, заполнявшее помещение своим тяжелым ароматом, лежало здесь уже явно не первый год.

Оставив машину в хлеву, я под проливным дождем направился к жилому дому. Снаружи он выглядел столь же дряхлым и запущенным, как и все остальные строения усадьбы. Это было одноэтажное здание с тянувшейся вдоль фасада низкой верандой, пол которой, как я очень вовремя приметил, изобиловал глубокими дырами, зиявшими в тех местах, где гнилые доски, не выдержав, провалились под чьей-то неосторожной ногой.

Добравшись наконец до двери, я постучал в нее кулаком. Прошло несколько минут, но ничто не нарушало тишины, кроме звуков ливня, падавшего на крышу веранды и на залитый водой двор за моей спиной.

Постучав снова, я возвысил голос до крика:

– Есть люди в этом доме?!

– Кто там такой? – раздалось изнутри. Голос говорившего заметно дрожал.

Я представился заезжим торговцем, ищущим укрытия от непогоды.

Световое пятно внутри дома начало перемещаться – человек взял лампу и направился с ней к двери; освещенный квадрат окна постепенно тускнел, а желтая полоска в щели между порогом и дверью становилась все более яркой. Затем послышался грохот отодвигаемых засовов, звякнула цепочка, и дверь медленно приоткрылась. Передо мной, высоко подняв лампу, стоял хозяин – костлявый старик с морщинистым лицом и редкой бороденкой, кое-как прикрывавшей тонкую жилистую шею. На носу его сидели очки, но он разглядывал меня поверх стекол. Глаза его были угольно-черного цвета, резко контрастируя с белизной волос. В порядке приветствия старик растянул губы в несколько жутковатой ухмылке, обнажив при этом пеньки стертых зубов.

– Мистер Старк? – спросил я.

– Небось попали в переделку с этой бурей? – Старик продолжал ухмыляться. – Давайте-ка в дом, здесь малость обсохнете. Дождь навряд ли затянется, я так думаю.

Я проследовал за ним в комнату, но прежде он тщательно запер дверь, задвинул все засовы и накинул крюк – манипуляции эти вызвали во мне смутное беспокойство, и я почувствовал себя как-то неуютно. Старик, вероятно, заметил мой вопросительный взгляд, – водрузив лампу на толстый фолиант, лежавший на круглом столе в центре комнаты, он обернулся ко мне и промолвил с сухим дребезжащим смешком:

– А ведь нынче день Уэнтворта. Я было грешным делом принял вас за Наума.

Дребезжащие звуки усилились и участились, что, по всей вероятности, должно было означать смех.

– Ничего подобного, сэр. Меня зовут Фред Хэдли. Я из Бостона.

– В Бостоне бывать не доводилось, – сказал Старк. – Вообще не бывал дальше Акхема никогда – вот уж что верно, то верно. Надо быть здесь и следить за хозяйством.

– Надеюсь, я не очень вам помешал. Я, признаться, взял на себя смелость припарковать автомобиль в вашем хлеву.

– Коровы будут не в обиде. – Он засмеялся своей шутке, прекрасно зная, что в хлеву нет ни единой скотины. – Не доводилось ездить в этих новомодных штуковинах, но вы, городские, все на один лад – никак вам нельзя, чтобы без тарахтелки.

– Разве я так уж похож на городского хлыща? – спросил я, стараясь попасть ему в тон.

– Чего там, видал я вашего брата – порой случалось кому-то из городских поселиться в нашей округе, да только вскорости все они давали деру. Знать, не по душе им здесь приходилось. Сам я сроду не бывал в больших городах и навряд ли когда соберусь побывать.

Он продолжал бормотать что-то невнятное в том же духе и, похоже, завелся надолго; я же тем временем оглядывался вокруг, почти машинально составляя про себя опись находившихся в комнате предметов. Глаз у меня был наметан, благо добрую половину свободного от разъездов времени я проводил на складах фирмы, и – скажу без ложной скромности – мало кто из кладовщиков и клерков мог сравниться со мной в непростом искусстве инвентаризации. Таким образом, мне не потребовалось много времени для того, чтобы удостовериться в наличии у Амоса Старка множества уникальных вещей, за которые коллекционеры и любители старины без раздумий выложили бы круглую сумму. Некоторые из предметов меблировки были изготовлены еще в позапрошлом столетии – если это не так, можете считать меня ничего не понимающим в антиквариате. Здесь были также всякие старинные вещицы и безделушки, превосходные изделия из дутого стекла и хэвилендского фарфора, расставленные на полках вдоль стен и на этажерках. Немалую ценность представляли и характерные детали быта новоанглийской фермы, давно уже вышедшие из употребления: ручной работы щипцы для снятия нагара со свечей, пробковая чернильница с деревянной затычкой, резные подсвечники, подставка для книг, манок для диких индеек из кожи и прутьев, скрепленных сосновой смолой, тыквенные бутыли, старинная вышивка – все это накопилось за многие десятилетия, что простоял здесь этот дом, построенный еще первыми переселенцами.

– Вы живете один, мистер Старк? – спросил я, улучив паузу в его монотонных рассуждениях.

– Теперь один, да. Раньше тут были Молли и Дюи. Абель уехал отсюда еще мальчишкой, а Элла померла от лихорадки. Я живу один вот уже седьмой год.

Я заметил, что даже во время разговора старик держался настороженно, словно чего-то ожидая. Он как будто пытался расслышать снаружи в шуме дождя некие посторонние звуки, но таковых не было – только шорох мышиной возни по углам да все та же беспрестанная дробь дождевых капель по крыше. Старик, однако, продолжал прислушиваться, по-петушиному резко дергая головой; зрачки его глаз сузились, как при ярком свете, бледная плешь просвечивала сквозь венчик спутанных седых волос. На вид ему было лет восемьдесят, но в действительности могло быть и шестьдесят, принимая в расчет одинокий и замкнутый образ жизни, преждевременно старящий человека.

– Вам по пути никто не попадался? – спросил он внезапно.

– Ни единой души от самого Данвича. Это будет миль семнадцать, по моим подсчетам.

– Плюс-минус полмили, – согласился он и вдруг ни с того ни с сего начал фыркать и хихикать самым дурацким образом, как будто не в силах более сдержать распиравшее его изнутри веселье. – Нынче день Уэнтворта. Наума Уэнтворта, – сообщил он вторично. Зрачки его вновь на мгновенье настороженно сузились. – Давно вы торгуете в наших краях? Знавали небось Наума Уэнтворта?

– Нет, сэр. Не приходилось. Я все чаще бываю в городах. В сельской местности только проездом.

– Наума знали почти все, – продолжал старик, – но никто не знал его так хорошо, как я. Видите эту книгу? – Он указал на старый, донельзя замусоленный том в обернутой бумагой обложке, на который я прежде, осматривая эту слабо освещенную комнату, не обратил особого внимания. – Это «Седьмая Книга Моисея», из нее я узнал много больше, чем из всех других книг, какие читал. Раньше она была у Наума.

Он хмыкнул, что-то припоминая.

– Ну и чудак был этот Наум, скажу я вам. Зловредный, однако, чудак – и скаредный, это уж точно. Как вы могли его не знать – ума не приложу.

Я заверил его в том, что никогда прежде не слышал даже имени Наума Уэнтворта, между делом отметив про себя весьма странные литературные вкусы хозяина дома – «Седьмая Книга Моисея», к чтению коей он был столь привержен, являлась не чем иным, как «ведьмовской библией», содержащей разного рода заклинания, магические формулы и колдовские заговоры и рассчитанной большей частью на простаков, верящих во всю эту ерунду. В круге света, отбрасываемом лампой, я заметил еще несколько знакомых мне книг: собственно Библию, зачитанную в не меньшей степени, чем собрание магических текстов, томик избранных трудов Коттона Мэзера, а также толстую подшивку старых номеров «Акхемской газеты». В прошлом все это тоже вполне могло принадлежать Науму Уэнтворту.

– Я гляжу, вы интересуетесь его книжками, – сказал старик, словно угадав мою последнюю мысль. – Он как-то раз обмолвился, что я могу взять их себе, – вот я и взял. Хорошие книжки – отчего, думаю, не попользоваться. Очки только нужны, без очков теперь буквы не вижу. А вы – чего уж там – почитайте, коли охота есть.

Рассеянно его поблагодарив, я напомнил, что речь шла о мистере Уэнтворте.

– Ох уж этот Наум! – тотчас подхватил старик все с тем же неприятным смешком. – Он уж верно не одолжил бы мне денег, кабы знал, что с ним вскорости приключится. Нет, сэр, он бы так не поступил, это точно. И ведь даже расписки с меня не взял, вообще никакой бумажки. Денег было пять тысяч. Он мне прямо сказал, что ему нет нужды брать какие-то там расписки – это были его собственные слова, – а теперь как докажешь, что я ему должен? Нечем доказать, все делалось с глазу на глаз; он назначил мне день – ровно через пять лет, – когда я должен буду вернуть ему деньги. Эти пять лет прошли, и сегодня – день Уэнтворта.

Он сделал паузу и взглянул на меня с хитрецой; в глазах его явно плясали веселые огоньки, но в темной глубине за ними таился плохо скрываемый страх.

– Однако Наум не сможет прийти, потому что через два месяца после нашего уговора ему на охоте попала в голову пуля. Выстрел в затылок, и – наповал. Чистой воды случайность. Конечно, нашлись и такие, кто начал судачить, будто я это сделал нарочно, но я знал, чем заткнуть их поганые рты, – я тогда же отправился в Данвич, прямиком зашел в банк и оформил бумагу на имя мисс Дженни, дочки Уэнтворта, завещав ей свое состояние, ну, то есть то, что останется после меня. И уж я постарался, чтоб всем это стало известно. Пусть их дальше судачат – теперь им никто не поверит.

– Ну а как же сам долг? – не удержавшись, спросил я.

– Нынче в полночь кончается срок. – Он вновь зашелся дребезжащим смехом. – Непохоже на то, чтобы Наум сдержал свое обещание, а? Я разумею так: ежели он не придет, то все деньги отныне мои. А прийти он не может, бедняга. Оно и ладно – ведь этих денег сейчас у меня все равно уже нет.

Я не спросил его, как поживает теперь дочка Уэнтворта. Понемногу начала сказываться дневная усталость; особенно измотали меня эти последние несколько часов езды под проливным дождем. Хозяин, должно быть, заметил, что я клюю носом; он замолчал, и мы довольно долго просидели в тишине. Наконец старик вновь подал голос.

– Вид у вас что-то неважный. Устали небось? – спросил он.

– Да, поездка выдалась не из легких. Но я двинусь дальше, как только на улице поутихнет.

– Тогда вот что. Вам вовсе незачем сидеть здесь и выслушивать мое стариковское брюзжание. Я дам вам другую лампу, можете прилечь на кушетке в соседней комнате. Когда этот дождь стихнет, я вас позову.

– Но ведь я займу вашу кровать, мистер Старк.

– Не беда, я вообще ложусь очень поздно, – сказал он.

Не слушая больше моих возражений, он поднялся с кресла, принес еще одну керосиновую лампу, зажег ее, и несколько мгновений спустя мы уже стояли на пороге смежной комнаты. Старик указал мне на приземистую кушетку. Еще раньше, проходя мимо стола, я прихватил по пути «Седьмую Книгу Моисея» – просто так, из любопытства, ибо с давних пор был наслышан о множестве невероятных и таинственных вещей, якобы скрывающихся под ее обложкой. При этом хозяин дома бросил на меня весьма подозрительный взгляд, но ничего не сказал и возвратился к своему креслу-качалке, оставив меня одного.

Грозовой ливень и шквалистые порывы ветра неутомимо сотрясали стены и крышу дома, внутри которого я с удобством расположился на старомодной, обтянутой кожей кушетке с высоким изголовьем, пристроил поближе тускло горевшую лампу и начал, не торопясь, перелистывать пресловутую «Седьмую Книгу». Содержание последней являло собой причудливую мешанину из заклинаний и невразумительных молитв, обращенных к таким «князьям» потустороннего мира, как Азиэль, Мефистофель, Мабуэль, Бабуэль, Аниквэль и прочие им подобные. Здесь имелись заклятия на все случаи жизни: одни должны были исцелять болезни, другие – исполнять желания или даровать успех в каком-либо предприятии; имелись здесь и заклятия, помогающие одолеть врагов и отомстить за нанесенную обиду. Я заметил, что на страницах книги неоднократно встречаются предупреждения о необходимости избегать без крайней на то нужды употребления отдельных слов и фраз; возможно, именно эти настойчивые просьбы и побудили меня в конечном счете переписать самое зловещее из попавшихся мне на глаза заклинаний, а именно: «Айла химель адонаи амара Зебаот цадас йесерайе харалиус», предназначенное для вызова из царства тьмы бесов и злых духов или же воскрешения мертвецов.

Закончив переписывать эту безумную фразу, я интереса ради прочел ее несколько раз вслух, будучи совершенно уверен в бесполезности всяких магических изречений и колдовских чар. И действительно – ничего не произошло. Я отложил в сторону книгу и посмотрел на часы. Было ровно одиннадцать. Дождь как будто пошел на убыль – звуки его становились все менее яростными, беспорядочное сотрясение крыши постепенно переходило в размеренный барабанный ритм, что предвещало скорое окончание бури. Вместе с ней близился к концу и мой сравнительно недолгий отдых. Я решил погасить чадившую лампу и провести остаток времени в темноте, предварительно оглядевшись и запомнив расположение предметов в комнате, чтобы потом не наткнуться на что-нибудь при выходе.

Однако, несмотря на усталость, я так и не смог расслабиться и подремать хотя бы полчаса.

Дело здесь было не столько в холодном и жестком ложе, сколько в самой атмосфере дома, необъяснимо гнетущей и мрачной. Казалось, он, как и его хозяин, затаился в обреченном ожидании каких-то грядущих ужасных событий, словно предчувствуя, как однажды – и, видимо, очень скоро – его источенные временем и непогодами стены подломятся у основания и с глухим шумом рухнут наружу, а крыша в облаке трухлявой пыли тяжело осядет вниз, похоронив под собой жилые комнаты вместе с памятью о многих рождавшихся и умиравших здесь поколениях людей. Подобная атмосфера вообще характерна для старых домов, чей век уже на исходе, но в данном случае к ней примешивалось совершенно особое тревожное напряжение – сродни тому, что заставило Амоса Старка долго колебаться, прежде чем ответить на мой настойчивый стук в дверь. Вскоре я поймал себя на том, что так же, как он, пытаюсь уловить посторонние звуки в шуме падающего на крышу ливня, сила которого убывала теперь с каждой минутой, и в назойливом писке домашних мышей.

Хозяин мой вел себя неспокойно. Он то и дело вскакивал с кресла и, шаркая туфлями, перемещался взад-вперед по комнате; несколько раз он подходил к двери или к окну, проверял надежность запоров и возвращался затем на свое место. Временами до меня долетали обрывки фраз, сказанных им вполголоса, – как и все люди, подолгу живущие в одиночестве, старик усвоил привычку разговаривать сам с собой. Его бормотанье, и без того очень невнятное, порой падало до едва слышного шепота, но все же по отдельным словам я смог угадать направление его мыслей: Старк, похоже, был занят подсчетом процентов, которые, будь сейчас в этом необходимость, надлежало бы выплатить Науму Уэнтворту сверх основной суммы долга.

– Полтораста долларов за год, – повторял он как заведенный. – Итого за пять лет будет семь с половиной сотен.

Старческий голос срывался на очень высокой – не то восхищенной, не то испуганной – ноте, а потом все начиналось сначала, но вскоре я осознал, что отнюдь не эти его меркантильные переживания явились главной причиной охватившего меня странного беспокойства. Выделив из его монолога несколько вскользь оброненных замечаний и попробовав их сопоставить, я поневоле насторожился и начал прислушиваться внимательней.

– Я упал, да, упал… – бормотал Старк. Далее следовали одно-два неразборчивых предложения. – Все они были при этом, да… – И вновь долгий маловразумительный пассаж. – А потом убежал, очень быстро…

Тут он разразился целой тирадой, состоявшей из абсолютно бессмысленного набора слов и звуковых сочетаний.

– Откуда я мог знать, что оно целит прямо в Наума, – почти простонал он в конце.

Беднягу, похоже, терзали угрызения совести. Разумеется, мрачная окружающая обстановка не могла не сказаться на состоянии духа почтенного джентльмена, пробудив в нем ряд самых тяжких и горестных воспоминаний. Для меня оставалось загадкой, почему он не последовал примеру прочих былых обитателей этой бесплодной долины и не перебрался в какое-либо из поселений за ее пределами. Он говорил, что живет здесь один, – вероятно, он был одинок не только в этом доме, но и на всем белом свете, не имея ни родных, ни близких, иначе зачем бы ему завещать все свое состояние дочери какого-то там Наума Уэнтворта?

Его туфли все шаркали по половицам, пальцы нервно перебирали шуршащие листы бумаги.

Издалека донесся жалобный плач козодоя – верный признак того, что одна часть горизонта уже очистилась от грозовых туч; ему начал вторить другой, и скоро многоголосый хор этих птиц наводнил всю округу своими оглушительными стенаниями.

– Ишь как орут, чертовы твари, – услышал я ворчание хозяина. – Кличут грешную душу. Не иначе, Клем Уэйтли отходит.

Шум дождя медленно угасал, покидая долину; одновременно голоса козодоев сливались в нечто вроде тягучей и пространной колыбельной песни; меня начала одолевать дремота, и незаметно для себя я погрузился в сон…

Теперь я вплотную подошел к той части своего рассказа, которая при каждом воспоминании об описываемых здесь событиях заставляет меня вновь и вновь сомневаться в объективности моих ощущений, а следовательно, и в достоверности всего нижеизложенного. С годами я стал чаще задумываться: а не было ли это просто дурным сном, порождением моего расстроенного воображения? Но нет – я уверен, что это случилось со мной наяву; и потом, у меня сохранились вещественные подтверждения моих слов: газетные вырезки, в которых упоминается Амос Старк и его завещание, составленное в пользу мисс Дженни Уэнтворт, а также – что кажется слишком невероятным для простого совпадения – факт чудовищного в своей бессмысленности осквернения старой полузабытой могилы, раскопанной кем-то на склоне одного из холмов, окружающих эту проклятую Богом долину.

…Сон мой был непродолжителен и неглубок. Едва пробудившись, я понял, что дождь прекратился, в то время как крики козодоев переместились ближе к дому и звучали все громче и громче. Некоторые из птиц уселись на землю прямо под окном моей комнаты, а шаткая крыша веранды была, надо полагать, сплошь усеяна этими беспокойными ночными созданиями. Несомненно, их дикий гвалт и явился толчком к моему пробуждению. Пару минут я приходил в себя, а затем привстал на ложе, готовый тотчас продолжить свой путь – условия для езды были теперь более-менее сносными; во всяком случае, я мог не опасаться, что залитый потоками дождя мотор заглохнет.

Но не успел я коснуться ногами дощатого пола, как неожиданный стук потряс входную дверь.

Я замер, не шевелясь и почти не дыша, – такая же мертвая тишина была и в соседней комнате.

Стук повторился, на сей раз еще более настойчиво и даже повелительно.

– Кто там такой? – спросил Старк.

Ответа не последовало.

В комнате Старка произошло какое-то движение – я увидел, как пятно света начало перемещаться, и затем вновь раздался голос хозяина, в котором явственно сквозили торжествующие нотки.

– Полночь прошла! – воскликнул он, по-видимому глядя на стенные часы. Я машинально сверился со своими ручными и убедился, что его часы спешат на десять минут.

Уверенным шагом он приблизился к двери.

По расположению света я определил, что, прежде чем снять свои многочисленные запоры, он поставил лампу на пол. Возможно, потом он намеревался поднять ее над головой, чтобы получше разглядеть ночного гостя, как это было в случае с моим приходом, – я лишь предполагаю, не более того. Итак, дверь с шумом распахнулась – не то от рывка изнутри, не то от сильного толчка снаружи.

В ту же секунду жуткий крик пронесся под низкими сводами дома. Трудно сказать, чего в нем было больше – ярости или страха, но то несомненно был голос Амоса Старка.

– Нет! Нет! Убирайся! – кричал он. – У меня их нет, слышишь, нет! Убирайся прочь!

Он сделал шаг назад, оступился и упал. Вслед за тем раздался еще один крик – истошный, сдавленный, смертельный крик, потом пошли булькающие горловые звуки, последний вздох и…

Кое-как поднявшись с кушетки, я сделал несколько шагов и привалился плечом к косяку двери, ведущей в смежную комнату. Представшая перед моим взором отвратительная картина тотчас приковала меня к месту, лишив возможности двинуть хотя бы кончиком пальца или выдавить из себя малейший звук.

Амос Старк был навзничь распростерт на полу, а на груди его, впившись в горло костяшками пальцев, восседал медленно распадающийся на отдельные кости скелет. В затылочной части голого черепа было ясно видно круглое отверстие, проделанное в свое время пулей. Это было все, что я успел разглядеть в тот ужасный миг, – потом я, к счастью, потерял сознание.

Когда через минуту-другую я очнулся, все вокруг было спокойно и тихо. Дом был наполнен свежим запахом мокрой травы и дождя, проникшим в раскрытую настежь входную дверь; где-то в ночи по-прежнему кричали козодои, и мягкий свет луны разбегался извилистыми дорожками по дождевым лужам на дворе. Комната была освещена керосиновой лампой, но я не увидел хозяина на его привычном месте в кресле-качалке.

Я обнаружил его лежащим на полу неподалеку от входа. Первой моей мыслью было бежать – бежать отсюда как можно скорее, но, на свою беду, я вздумал поступить сообразно своим представлениям о порядочности и нагнулся над Амосом Старком, чтобы удостовериться в бесполезности любой врачебной помощи.

Эта-то задержка и внесла решающий перелом в мое душевное равновесие, вынудив меня уже в следующий миг с диким воплем ринуться напрямик в темноту, прочь из этой дьявольской обители, с таким чувством, будто легионы бесов, поднявшись из адских бездн, гонятся за мной по пятам.

Ибо, склонясь над стариком и сразу убедившись в том, что он мертв, я вдруг заметил на его иссиня-белом горле впившиеся глубоко в плоть фаланги пальцев от человеческого скелета, и в то самое время, когда я остолбенело смотрел на них, косточки – каждая в отдельности – зашевелились, оторвались от трупа, быстро пересекли комнату и одна за другой канули в ночь, дабы воссоединиться с останками чудовищного пришельца, в назначенный им самим срок явившегося с того света на встречу со злополучным Амосом Старком.

Наследство Пибоди

I

Мне так и не довелось лично познакомиться с моим прадедом Эзафом Пибоди, хотя я достиг уже пятилетнего возраста к тому времени, когда он умер в своей огромной старой усадьбе к северо-востоку от городка Уилбрэхем, штат Массачусетс. Из воспоминаний моего детства сохранилось лишь одно, связанное с поездкой в те края. Старик тогда уже был при смерти и не вставал с постели; отец с матерью поднялись в его спальню, оставив меня с няней внизу, так что я его даже и не увидел. По слухам, он был весьма состоятелен, но время сводит на нет любое богатство, как и вообще все в этом мире, ибо даже, казалось бы, вечному камню на деле отмерен свой срок – что уж тогда говорить о столь преходящем и ненадежном предмете, как деньги. Сплошь и рядом солидные некогда капиталы тают под возрастающим из года в год налоговым бременем и убывают с каждой смертью кого-либо из членов семьи. Вот уж чего-чего, а смертей в нашем семействе было предостаточно. За моим прадедом, скончавшимся в 1907 году, вскоре последовали двое моих дядьев – один был убит на Западном фронте, а другой пошел ко дну вместе со злосчастной «Лузитанией». Поскольку третий мой дядя умер еще раньше и никто из троих не был женат, все права на старинное поместье после смерти деда в 1919 году перешли к моему отцу.

Отец, в отличие от большинства его предков, не был провинциалом. Не питая пристрастия к радостям деревенской жизни, он оставил унаследованный дом вместе с земельными угодьями на произвол судьбы, а прадедовские капиталы вложил в несколько предприятий в Бостоне и Нью-Йорке. Мать также не разделяла внезапно пробудившийся во мне интерес к сельской старине и в особенности к нашему затерянному где-то в провинциальной глуши родовому гнезду. Однако мои родители так и не пришли к согласию относительно его продажи, хотя я припоминаю один случай, когда во время очередного моего приезда домой из колледжа мать завела разговор на эту тему и предложила сбыть с рук бесполезное и не приносящее дохода имущество. Отец очень строго и холодно прекратил обсуждение вопроса; я помню этот его неожиданно оледеневший – не могу найти более подходящего определения – голос и его странное упоминание о каком-то неизвестном доселе «наследстве Пибоди». Вот в точности его тогдашние слова: «Дед предсказал, что когда-нибудь один из его потомков обретет наследство в полной мере». Мать на это презрительно фыркнула: «Что там еще за наследство? Разве твой родитель уже давным-давно не пустил его по ветру за самым малым остатком?» Отец промолчал, ограничив свои доводы этой единственной ледяной фразой и оставив меня в убеждении, что существуют некие – и весьма серьезные – причины сохранять за собой право на эту собственность, как будто под словами «наследство Пибоди» подразумевалось нечто такое, что нельзя было передать другим лицам обычным законным порядком.

Однако сам отец так никогда и не собрался навестить заброшенную усадьбу; земельный и прочие налоги регулярно вносились в казну нашим поверенным Ахавом Хопкинсом, адвокатом из Уилбрэхема. Время от времени он присылал родителям отчеты о состоянии имущества, которые неизменно оставлялись ими без внимания, а на все его предложения выделить средства на поддержание дома в мало-мальски приличном состоянии они отвечали в том духе, что тратить на это деньги считают пустым и чуть ли даже не вредным занятием.

Итак, усадьба стояла заброшенной, и не похоже было на то, что со временем такое положение изменится. Пару раз адвокат по собственной инициативе пытался сдать ее в аренду, но даже в период недолгого подъема деловой активности в Уилбрэхеме ему удалось привлечь туда лишь временных постояльцев, вскорости съехавших прочь и вновь передавших старый дом Пибоди в распоряжение ветров, дождей, солнца и неумолимо бегущих лет.

Таким образом обстояли дела на тот момент, когда я вступил во владение наследством после трагической гибели моих родителей в автомобильной катастрофе осенью 1929 года. Невзирая на биржевой крах и резкое падение цен на недвижимость в конце того же года, я решился продать свою собственность в Бостоне и на полученные средства восстановить старинный особняк неподалеку от Уилбрэхема, с тем чтобы поселиться в нем самому. Смерть родителей сделала меня единственным владельцем немалого состояния, и теперь я мог позволить себе отказаться от юридической практики, что и сделал без всякого сожаления, ибо сей род занятий требовал исключительной аккуратности и куда большего внимания, чем я был расположен ему уделять по складу своего характера.

Теперь осуществление моих замыслов зависело от того, насколько быстро мог быть отремонтирован сельский дом – или хотя бы его часть, – куда я намеревался вселиться. Здание это возводилось на протяжении многих лет несколькими поколениями семьи Пибоди. Первоначально построенный в 1787 году, дом являл собой типичный образчик старого колониального стиля – невысокий (второй этаж так и остался незавершенным), простой и строгой планировки, с четырьмя массивными колоннами по фасаду. Позднее это строение стало основой – если угодно, ядром – постепенно разраставшейся усадьбы. Каждое новое поколение ее обитателей что-нибудь переделывало или дополняло – сперва был надстроен второй этаж, куда вела винтовая лестница, затем появились боковые крылья и флигели, так что ко времени моего приезда этот комплекс построек занимал уже более акра земли, если считать вместе с лужайкой и садом, столь же запущенными, как и все остальное хозяйство.

Благородная строгость линий, характерная для зданий колониального периода, была в значительной степени смягчена трудами сменявших друг друга строителей, не слишком озабоченных такими вещами, как цельность архитектурного облика; результаты их творческих поисков были видны повсюду – высокая остроконечная крыша дома вдруг как-то неуклюже переходила в покатую крышу мансарды; различной формы большие и малые – в том числе чердачные – окна были прорублены где попало, а широкий, украшенный затейливой резьбой карниз мог преспокойно соседствовать со своим донельзя примитивным собратом. В целом же, несмотря на все эти недостатки, старый дом произвел на меня благоприятное впечатление, хотя, пожалуй, иному знатоку он показался бы лишь заведомо неудачной попыткой совмещения разных архитектурных стилей и видов декоративной отделки. При взгляде издалека, однако, усадьба во многом выигрывала за счет огромных вековых дубов и вязов, чьи роскошные кроны нависали над домом, окружая его с трех сторон; с четвертой же к нему примыкал старый сад, где среди неухоженных, буйно разросшихся розовых кустов поднимались молодые тополя и березки. Да и сам дом с его потемневшими от времени стенами, которые прекрасно гармонировали с могучими стволами окружающих деревьев, хранил в себе черты былого великолепия и какой-то особой мрачной торжественности.

Я насчитал в доме не менее двадцати семи комнат, три из которых, расположенные в юго-восточном крыле, показались мне наиболее подходящими для устройства своих апартаментов. Распорядившись насчет ремонта, я в течение всей осени и первой половины зимы периодически наезжал сюда из Бостона, чтобы лично проследить за ходом работ. Я видел, как старое дерево после очистки и вощения приобретает красивый теплый оттенок, а вскоре проведенное в дом электричество изгнало из комнат угрюмый полумрак, и лишь задержка с водопроводом отложила мой переезд до поздней зимы; но вот наконец этот день настал – двадцать четвертого февраля я переступил порог дома моих предков уже не только в качестве наследника, но и как его постоянный жилец. Весь следующий месяц я был занят составлением планов реконструкции остальной части усадьбы. Одно время я подумывал об удалении некоторых позднейших элементов для того, чтобы воссоздать первоначальный облик дома, но потом отказался от этой затеи и решил оставить все как есть, сохранив тот колорит и своеобразный дух, что был привнесен многими поколениями живших здесь людей и событиями, происходившими некогда в этих стенах.

К концу месяца я вполне освоился на новом месте и даже успел его полюбить; таким образом, то, что казалось сперва лишь причудой, внезапным душевным порывом, обернулось теперь глубокой и устойчивой привязанностью. На мою беду, привязанность эта со временем зашла чересчур далеко, и я, сам того не заметив, оказался на ложном пути, приведшем меня к результату, не имеющему ничего общего с моими исключительно благими намерениями. А началось все с того, что я замыслил перенести останки моих родителей, покоившихся на небольшом кладбище в Бостоне, в старый фамильный склеп семьи Пибоди, вырубленный в склоне холма неподалеку от дома и хорошо видный из его задних окон, хотя и совершенно незаметный с проходящего перед усадьбой шоссе. Мало того, я решил найти и доставить в Соединенные Штаты прах моего дяди, павшего на поле битвы где-то во Франции, и тем самым воссоединить почти всех членов нашего рода на исконных землях Пибоди. Подобная идея могла прийти в голову только склонному к уединению и затворничеству холостяку – то есть именно тому, кем я успел стать всего за один месяц, проведенный в огромном пустом доме в окружении чертежей и набросков, сделанных по моей просьбе местным архитектором; за один месяц, ставший переломным в моей жизни и безвозвратно отдаливший меня от всего, что прежде составляло ее суть.

Таковы вкратце были причины, приведшие меня в один из последних дней марта ко входу в фамильный склеп со связкой ключей, которую мне передал мой уилбрэхемский поверенный. Само по себе сооружение отнюдь не бросалось в глаза – оно целиком находилось внутри холма, так что наружу выступала одна лишь массивная дверь, да и та была полускрыта деревьями и кустами, которые вот уже много лет никем не расчищались и не подстригались. Дверь, как и вся гробница, делалась с расчетом на века; строительство это велось практически одновременно с постройкой дома, и с той поры представители нескольких поколений нашей семьи, начиная со старого Джедедии Пибоди, нашли здесь свое последнее пристанище. Проникнуть внутрь оказалось не так уж легко – дверь как будто вросла в проем и очень долго сопротивлялась моим усилиям, но в конце концов подалась, и передо мной открылся черный зев склепа.

Мои достопочтенные предки покоились каждый в своем гробу – всего их было тридцать семь, иные в отдельных каменных нишах, иные просто внизу у стены. Впрочем, в первых с краю нишах находились уже не гробы, а то немногое, что от них осталось, а ниша, предназначенная для Джедедии, была вообще пуста – ни даже кучки праха там, где должен был стоять гроб. Все другие были на месте, располагаясь в строгом хронологическом порядке, за исключением гроба с останками моего прадеда Эзафа Пибоди: он почему-то оказался выдвинутым из длинного ряда гробов, установленных на особом уступе вдоль стены с нишами, – здесь были все сравнительно недавно умершие члены семьи, в том числе мой дед и один из моих дядьев. Внимательно осмотрев гроб Эзафа Пибоди, я, к своему глубокому изумлению, обнаружил следы постороннего вмешательства – кто-то явно пытался поднять крышку, судя по тому, что одна из крепежных петель была сломана, а остальные расшатаны и едва держались в своих гнездах.

Первым моим побуждением было поправить крышку и передвинуть гроб поближе к стене, но при этом я действовал недостаточно аккуратно, и крышка вдруг съехала набок, открыв моему взору внутренность гроба. Несколько долгих секунд я пребывал в странном оцепенении, отказываясь верить собственным глазам, ибо вследствие какой-то чудовищной ошибки Эзаф Пибоди был погребен лицом вниз – я не хотел даже думать о том, что мой прадед мог быть подвергнут этому обряду, находясь в состоянии каталепсии, и скончался в ужасных мучениях, стиснутый в узком пространстве без доступа воздуха и без всякой надежды на спасение. Теперь плоть его уже истлела, сохранились лишь кости да полусгнившие лохмотья одежды, и все же я счел своим долгом исправить последствия этой ошибки или – не дай бог! – несчастного случая. Я сдвинул крышку до конца и осторожно переложил череп и кости, придав скелету подобающее покойнику положение. При этом я не испытывал ни страха, ни отвращения, вполне допустимых в таких обстоятельствах; наоборот, мои действия представлялись мне совершенно естественными. Надо заметить, что все происходило средь бела дня, солнечный свет врывался в раскрытую дверь, проникая сквозь голые кроны деревьев и рассыпая по пыльному полу мозаику ярких пятен, – словом, склеп в этот час не выглядел таким уж зловещим и мрачным. Только теперь я вспомнил о главной цели своего визита: я хотел выяснить размеры помещения и убедиться, что в нем хватит места для моих родителей, моего дяди – если останки его будут привезены из Франции – и для меня самого. Результаты осмотра меня вполне удовлетворили.

Выйдя затем наружу, я запер дверь и зашагал в сторону дома, попутно прикидывая, сколько времени могут занять поиски и доставка на родину праха покойного дяди, и перебирая в уме наилучшие пути и средства осуществления данного предприятия. В тот же день я написал и отправил два письма – одно к официальным властям в Бостоне с просьбой разрешить вскрытие могилы моих родителей, а другое в соответствующие инстанции местного округа, сообщая о своем желании перезахоронить их в фамильном склепе.

II

Именно с той самой ночи – если мне не изменяет память – и потянулась цепочка необычайных событий, в центре которых оказалось старое поместье Пибоди. Сказать по правде, я и раньше по некоторым туманным намекам мог догадаться, что с этим домом не все ладно, – адвокат Хопкинс, почтенный пожилой джентльмен, вручая мне связку ключей еще во время первого моего приезда, как-то уж очень настойчиво интересовался моими дальнейшими планами и, узнав, что я хочу здесь поселиться, повторил свой вопрос, как будто не веря в серьезность моих намерений. Позднее по ходу разговора он не раз подчеркивал, что дом этот – «место весьма уединенное», что соседи-фермеры в прошлом «не очень-то жаловали семью Пибоди» и, наконец, что никакие пришлые арендаторы «не могли сколько-нибудь долго там продержаться».

– Это одно из тех мест, – говорил он, стараясь придать лицу многозначительное выражение, – в которые никто и никогда не выезжает на пикник. Там вы не найдете ни одной бумажной тарелки или салфетки, поверьте моим словам!

Не скупясь на подобного рода двусмысленные и неопределенные замечания, старик при этом всячески избегал упоминать о конкретных вещах и событиях, могущих подтвердить справедливость его опасений. Оно и неудивительно, поскольку фактов-то как раз и не было – не принимать же всерьез хмурые взгляды соседей, по какой-то им самим вряд ли известной причине обходивших далеко стороной обширный участок в самом сердце массива плодородных земель. Владения мои, общей площадью около сорока акров, были по большей части заняты лесом, а вокруг них во всех направлениях простирались четкие квадраты возделанных полей, разделенных каменными стенками или оградами из жердей, вдоль которых тянулись ряды деревьев и густые заросли кустарника, дававшие приют многочисленным птицам. Обдумав слова старого адвоката, я пришел к выводу, что столь странное – если не сказать предвзятое – отношение к усадьбе передалось ему от моих соседей, благо он был связан с ними родством. Эти люди – суровые, крепкие, немногословные – были из той же породы коренных янки, что и Пибоди, отличаясь от последних разве что большей привычкой к труду и более прочной привязанностью к своей земле.

Но вернемся к той ночи – а это была одна из ночей, когда мартовский ветер с особой силой пел и стонал в ветвях деревьев, – во время которой меня впервые посетило ощущение, что я нахожусь в доме не один. Потревожившие меня посторонние звуки мало походили на шаги, правильнее было бы назвать это просто движением – что-то беспрестанно передвигалось по второму этажу взад и вперед, в пределах какого-то небольшого пространства. Я вышел в темный пустой холл, откуда вела наверх винтовая лестница, и прислушался – мне показалось, что звуки медленно спускаются вниз, временами совершенно отчетливые, временами пониженные до еле слышного шороха. Я стоял неподвижно и слушал, слушал, слушал, пытаясь определить их источник, найти им какое-нибудь рациональное объяснение. Ничего подобного мне прежде слышать не приходилось; в конечном счете я решил, что это могла быть одна из ветвей нависавшего над домом дерева, которая, раскачиваясь на ветру, скребла по стене или крыше и создавала эффект чужеродного присутствия в верхних комнатах. Удовлетворившись такой разгадкой, я вернулся в свою спальню; в дальнейшем странные шумы меня уже не беспокоили, и вовсе не потому, что они прекратились, отнюдь нет, – просто я потерял к ним интерес, дав происходящему убедительное обоснование.

Куда меньше мне повезло со сновидениями, посещавшими меня этой ночью. Обычно я вообще сплю без снов, но на сей раз самые невероятные образы вставали передо мной как нельзя более явственно; я находился в роли пассивного наблюдателя, пространственные и временны́е барьеры были разрушены, слуховые и зрительные иллюзии сменяли одна другую, но особенно четко запечатлелась в моем сознании темная мрачная фигура в широкой шляпе с коническим верхом и еще одно столь же призрачное существо, неизменно присутствовавшее рядом с первым. Этих двоих я видел словно сквозь дымчатое стекло, а окружавшие их предметы были замутнены и преломлены, как будто отгороженные от меня толстой полупрозрачной стеной. В сущности, это был не сон в полном смысле слова, а лишь обрывки видений без конца и начала, открывавшие мне иной, причудливо-гротескный мир, иное измерение, несовместимое с реалиями повседневной жизни. Когда эта ночь наконец прошла, я очнулся на своей койке совершенно измученным и разбитым.

На следующий день меня посетил архитектор, который составлял планы переустройства дома, и принес известие, чрезвычайно меня заинтересовавшее. Это был молодой еще человек, свободный от предрассудков и не верящий во всякие дурацкие легенды, какими обычно обрастают заброшенные старые усадьбы, особенно если они расположены в сельской глуши.

– Человек непосвященный никогда бы не догадался, что в этом доме имеется секретная комната, – сказал архитектор, – что-то вроде тайника. Взгляните сюда. – Он развернул на столе свои чертежи и расчеты.

– Вы в этом вполне уверены? – спросил я.

– Думаю, это либо потайная молельня, – предположил он, – либо укрытие для беглых рабов.

– Я ничего такого не замечал.

– Я пока тоже. Но вот посмотрите…

Он ткнул пальцем в план здания, вычерченный им после осмотра и замера всех внутренних помещений и фундамента. На втором этаже в самой старой части дома, согласно расчетам, должна была находиться еще одна комната, протянувшаяся вдоль всей северной стены. Разумеется, ни о какой тайной молельне не могло быть и речи – в нашем роду никогда не водилось папистов. Что же касается беглых рабов – это было как будто похоже на правду, но, с другой стороны, во времена, когда строилась эта часть здания, бегство рабов из южных штатов в Канаду еще не было достаточно распространенным явлением, чтобы оправдать создание специального тайника. Нет, данная версия тоже не годилась.

– И вы уверены, что можете прямо сейчас показать мне эту комнату? – спросил я.

– Ее там просто не может не быть.

И действительно, комната была там, где он указывал. Очень умело и тщательно скрытая комната, хотя отсутствие окон в северной стене спальни могло бы и раньше навести меня на определенные догадки. Ведущая в комнату дверь была замаскирована тонкой резной отделкой по красному кедру, которая сплошь покрывала стену. Обнаружить дверь, не зная заранее о существовании комнаты, было делом крайне сложным, ибо она не имела ничего, хотя бы отдаленно напоминающего ручку, а открывалась посредством нажатия на один из многочисленных выступов резьбы. Честь этой находки также принадлежала архитектору, который, как человек, сведущий в таких вещах, сориентировался гораздо быстрее меня, после чего я еще несколько минут простоял на пороге, изучая заржавленный механизм двери и пытаясь понять принцип его действия.

Наконец мы вошли внутрь и оказались в небольшом замкнутом помещении. Для потайной молельни, впрочем, оно было даже велико, достигая в длину десяти футов – при ширине значительно меньшей – и ограничиваясь у противоположного конца скатом крыши. По всем признакам, здесь давно уже никто не бывал, и вещи оставались нетронутыми в течение многих лет: различные бумаги и книги лежали на своих местах под толстым слоем пыли, а столь же запыленные стулья были придвинуты к расположенному у стены небольшому письменному столу.

В целом комната имела на редкость необычный вид. При своих сравнительно малых размерах она казалась абсолютно лишенной прямых углов, как будто строители намеренно старались удивить и озадачить ее будущих хозяев последовательным искажением естественных очертаний и нарушением всех пропорций. Кроме того, пол у нас под ногами оказался покрыт странными узорами и письменами, частью нарисованными, а частью просто вырезанными на дощатых половицах. Будучи выполнены в грубой и примитивной манере, эти узоры образовывали в конечном счете подобие окружности, вдоль внутренней и внешней сторон которой располагались рисунки – один только взгляд на них вызвал у меня внезапный приступ ужаса и отвращения. Похожие чувства я испытал при осмотре письменного стола – он был какого-то непонятного, скорее черного, нежели коричневого цвета и казался частично обугленным; думается, этому предмету мебели доводилось в свое время выполнять функции, весьма далекие от обычных функций письменного стола. На столешнице были грудой навалены древние книги в переплетах из какого-то особого сорта кожи, в числе коих был и один толстый рукописный фолиант, переплетенный аналогичным образом.

Более подробный осмотр пришлось отложить, поскольку сопровождавший меня архитектор, убедившись в правильности своей догадки относительно тайника и потешив тем самым свое профессиональное самолюбие, не пожелал далее здесь оставаться и заявил, что спешит по весьма неотложным делам.

– Итак, что мы будем делать с этой комнатой – сломаем перегородку, прорубим окно? – спросил он и напоследок добавил: – Конечно же, вы не захотите оставить ее в таком виде.

– Не знаю, – ответил я. – Там поглядим. Все будет зависеть от того, представляет ли она интерес с исторической точки зрения.

Разумеется, я не спешил ликвидировать комнату, относившуюся, как я считал, к числу самых старых в усадьбе. Прежде всего я хотел осмотреть ее более основательно, заглянуть в старинные книги, разобраться со всеми записями и рисунками. Кроме того, у нас с архитектором уже был намечен план первоочередных работ, и таинственное помещение наверху могло пока обождать. Так что никакого решения по этому вопросу принято не было.

Я рассчитывал уже на другой день вплотную заняться обследованием комнаты, но мне помешал целый ряд непредвиденных обстоятельств. Во-первых, я провел еще одну беспокойную ночь: меня вновь преследовали все те же кошмары, происхождение которых я не мог объяснить, ибо с ранних лет не был подвержен сновидениям, исключая лишь те случаи, когда они вызывались горячкой во время болезни. Главными же персонажами моих снов, как выяснилось позднее, были мои собственные предки – что само по себе не так уж и удивительно, поскольку я спал в их доме. Говоря точнее, я узнал только одного из своих предков, а именно длиннобородого старика в черной шляпе с коническим верхом. Лицо его, прежде мне незнакомое, я утром увидел на портрете моего прадеда Эзафа Пибоди, висевшем среди прочих портретов в нижнем холле здания. В моих снах старик был наделен сверхъестественной способностью перемещаться по воздуху и проникать сквозь стены. Я, например, хорошо запомнил его резко очерченный силуэт, шагающий в пустоте меж верхушек огромных деревьев. И везде, где бы он ни появлялся, его сопровождал большой черный кот, столь же неподвластный законам времени и пространства. Мои сновидения не располагались в какой-либо определенной последовательности и не были связаны между собой; в этих неожиданно сменявших одна другую сценах, как в калейдоскопе, возникали и вновь исчезали мой покойный прадед, его черный кот, старый дом и разнообразные предметы его обстановки. Все это очень напоминало сны, посещавшие меня предыдущей ночью, – опять было ощущение встречи с неким неведомым миром и перехода в иное измерение, только на сей раз видения были еще более отчетливыми. Продолжалось это всю ночь вплоть до рассвета.

В первой половине дня, когда я не успел еще толком прийти в себя после ночных кошмаров, явился архитектор и добавил к моим неприятностям еще одну, сообщив о новой задержке ремонтных работ в усадьбе. Он явно пытался избежать каких-либо вразумительных объяснений, но я был настойчив, и в конечном счете он сознался, что нанятые им накануне работники из числа местных жителей сегодня рано утром все как один уведомили его об отказе, заявив, что не желают участвовать «в этом деле». Он, однако, заверил меня, что, если я соглашусь немного подождать, он без особого труда и по сходной цене найдет новых рабочих, поляков или итальянцев, стоит лишь сделать соответствующий запрос в Бостоне. У меня не было иного выбора, да и, честно сказать, я не был столь уж раздражен задержкой, как хотел это продемонстрировать, ибо с недавних пор меня начали мучить сомнения в полезности и уместности всех намеченных мной перестроек. Ведь, по сути дела, вполне хватило бы лишь укрепления отдельных конструкций старого здания, что помогло бы сохранить своеобразное очарование, заключавшееся именно в его древности. Словом, я попросил архитектора спокойно и без лишней спешки делать все, что он сочтет нужным для найма рабочих, а сам тем временем покинул поместье и отправился в Уилбрэхем, дабы произвести закупки продуктов и кое-каких необходимых материалов.

Здесь практически с первых шагов я столкнулся с недоброжелательным к себе отношением. Если прежде местные жители или вовсе не обращали на меня внимания, поскольку с большинством из них я не был знаком, или отделывались небрежным кивком и парой незначащих фраз, то в это утро они все дружно меня избегали, отворачивались, не вступая в разговор, и даже как будто боялись быть замеченными в каком-либо со мной общении. Продавцы в лавках были до такой степени лаконичны, что это граничило уже с откровенной грубостью; всем своим видом они решительно желали показать, что такой покупатель им только в тягость и что они вообще предпочли бы не иметь со мной никаких дел. Подумав, я решил, что причиной тому был распространившийся слух о моих планах обновления усадьбы Пибоди, что в свою очередь могло вызвать их недовольство либо как попытка разрушить редкий, по-своему уникальный образец местной сельской архитектуры, либо – что более вероятно – как намерение продлить жизнь обширного поместья, которое в ином случае после сведения лесов и ликвидации дома перешло бы в руки соседних землевладельцев и было бы надлежащим образом ими освоено и возвращено в хозяйственный оборот.

Постепенно, однако, мое недоумение на сей счет начало уступать место досаде и возмущению. В конце концов, я не был каким-то там отщепенцем или изгоем и ничем не заслужил такого к себе отношения. Одним словом, к тому моменту, как я вошел в двери адвокатской конторы Ахава Хопкинса, я был уже изрядно заведен и выложил старику свое негодование в выражениях, гораздо более пространных и резких, чем было у меня в обычае, хотя и не раз по ходу своей речи замечал, что он чувствует себя очень неловко.

– Ну же, мистер Пибоди, – сказал он наконец, стремясь как-то сдержать поток моих гневных излияний, – на вашем месте я бы не стал так волноваться по этому поводу. Ведь людей тоже можно понять: они все глубоко потрясены, и к тому же они здесь все очень суеверны. Согласитесь, что при том настроении умов, которое, сколько я себя помню, всегда преобладало в наших краях, подобное жуткое происшествие вполне может быть истолковано в самом превратном, с точки зрения образованного человека, смысле.

Эти слова Хопкинса и особенно та мрачность, с какой они были произнесены, порядком меня озадачили.

– Вы сказали – жуткое происшествие? Прошу меня извинить – я, верно, не знаю чего-то, что знают все.

Он поднял на меня глаза, и взгляд его был столь странен, что теперь я уже совершенно растерялся.

– Мистер Пибоди, по той же дороге, что и вы, но двумя милями дальше живет семейство Тейлор. Я лично хорошо знаком с Джорджем Тейлором. У них десять детей – или, точнее сказать, было десять детей. Прошлой ночью один из двух младших мальчиков – ему только пошел третий год – был выкраден прямо из кровати, причем злоумышленника никто не видел и он не оставил после себя ни малейших следов.

– Я искренне сожалею, поверьте. Но каким образом все это может касаться меня?

– Я уверен, вы здесь ни при чем, мистер Пибоди. Но вы появились у нас недавно и человек сравнительно чужой, а… впрочем, все равно вы это узнали бы рано или поздно… Словом, фамилия Пибоди не пользуется у нас большой популярностью, скорее наоборот – у многих в здешней округе она вызывает сильнейшее раздражение и даже ненависть.

Я больше не пытался скрыть свое изумление.

– Но почему?

– Видите ли, очень многие люди слепо верят всякого рода сплетням, как бы они ни были смехотворно нелепы. – Хопкинс чуть помолчал, прежде чем продолжить: – Вы уже достаточно взрослый и серьезный человек и, надеюсь, в состоянии понять и оценить, что это значит, – особенно для такой сельской глубинки, как наша. Еще в бытность мою ребенком о вашем прадеде рассказывали массу всяческих небылиц, но факты таковы: в течение всех лет, что он прожил в своем поместье, у многих семей в этих местах периодически исчезали маленькие дети, причем исчезали бесследно, так что сегодня всем старожилам первым делом пришло в голову сопоставить два разных события: появление в усадьбе нового человека из семейства Пибоди и новое чудовищное преступление, по всем признакам чрезвычайно похожее на те трагедии, которые молва всегда связывала с одним из членов вашего рода.

– Но это же абсурд!

– Безусловно, вы правы, – поспешно согласился старый адвокат, но в голосе его, вполне любезном и дружелюбном, не чувствовалось уверенности, – однако все обстоит именно так, как я вам описал. И потом, сейчас апрель и до Вальпургиевой ночи осталось меньше месяца.

Боюсь, при последних его словах я побледнел настолько, что это уже не могло остаться незамеченным.

– Полноте, мистер Пибоди, – сказал Хопкинс, неудачно пытаясь войти в шутливо-фамильярный тон, – уж вы-то наверняка знаете, что здесь все и всегда считали вашего прадеда чернокнижником и колдуном!

Когда я несколько минут спустя покидал дом этого славного джентльмена, мысли мои пребывали в ужаснейшем беспорядке. Несмотря на приводившие меня в ярость презрительные и – как я не без злорадства отметил – испуганные взгляды встречных обывателей, я был гораздо сильнее обеспокоен одним внезапно закравшимся мне в душу подозрением: а не было ли и впрямь какой-то связи между событиями этого дня и тем, что привиделось мне прошлой ночью? Итак, попробуем рассуждать здраво: накануне мой незабвенный предок является мне в ряде неясных и причудливых сновидений, а на следующий день о нем вдруг заходит разговор при обстоятельствах, уже гораздо более зловещих и – что особенно важно – более реальных. Хотя, с другой стороны, я узнал в городке не так уж много, разве что выяснил причину неприязненного отношения местных жителей к Эзафу Пибоди: они, народ в большинстве своем невежественный и суеверный, считали его магом, колдуном, злым волшебником – в общем, тем, кто знается почем зря со всякой нечистой силой; но это было всего лишь их субъективное мнение. Не стараясь теперь уже соблюдать хотя бы видимость приличия, я протолкался сквозь группу людей, которые в свою очередь шарахались от меня, как от прокаженного, уселся в свой автомобиль и поехал обратно в усадьбу. По приезде нервы мои подверглись еще одному испытанию – к двери был прибит гвоздями большой кусок фанеры, на котором кто-то из моих безграмотных соседей коряво нацарапал карандашом: «Праваливай – а ни то будит худо».

III

Следующая ночь – отчасти, быть может, под влиянием всех описанных выше неприятных событий – прошла еще тревожнее, чем две предыдущих.

Единственным, хотя и немаловажным, отличием была достаточно последовательная смена видений и цельность общей картины сна. Опять мне являлся мой прадед Эзаф Пибоди, но сейчас отдельные черты его внешности, ранее не бросавшиеся в глаза, как бы разрослись, обрели пугающие вес и значимость. Огромный черный кот был при нем и тоже выглядел весьма угрожающе – шерсть дыбом, уши нацелены вперед, хвост поднят торчком; в таком виде эта тварь сопровождала своего хозяина, беззвучно скользя у его ноги или чуть позади. Старик нес в руках какой-то предмет – не могу сказать в точности, что это было, поскольку изображение начало расплываться и я увидел только большое белое или бледно-розовое пятно. Он двигался через лес, через поля и огороды, мимо темных домов и отдельно стоящих деревьев; он проходил какими-то узкими коридорами, а один раз – могу поклясться – я видел его внутри глухого закрытого склепа или гробницы. Кроме того, я неоднократно узнавал в декорациях снов отдельные внутренние помещения старой усадьбы. Этой ночью у Эзафа Пибоди объявился еще один постоянный спутник – Черный Человек. Не негр, нет, гораздо чернее – чернее ночи, чернее самой тьмы. Он держался все время немного поодаль, и лишь иногда я угадывал страшный уродливый лик в том сгустке мрака, из глубины которого мрачно сверкали два огненно-красных глаза. Еще там были разные мелкие твари, то и дело мелькавшие рядом со стариком: крысы, летучие мыши и какие-то отвратительные существа – помесь крысы и человека. Временами до меня даже доносились звуки – сдавленный крик, детский плач и одновременно дикий торжествующий хохот, а затем чей-то монотонный голос нараспев произнес: «Эзаф уже возвращается. Эзаф начинает расти».

Уже после того, как я проснулся и увидел, как предрассветные сумерки вливаются в окно спальни, меня долго преследовали звуки детского плача, который, казалось, раздавался где-то поблизости, внутри самого дома. Больше я не засыпал, но продолжал лежать неподвижно с широко открытыми глазами и думать о том, какие еще новые сюрпризы принесет мне грядущая ночь, и следующая за ней, и еще многие другие ночи, подобные этой.

Приезд из Бостона бригады рабочих-поляков временно отвлек меня от всех тревог, связанных с ночными кошмарами. Старший над ними, коренастый мужчина по имени Джон Чичиорка – или что-то вроде того, – оказался малым весьма толковым и пользовался у подчиненных непререкаемым авторитетом. На вид ему было лет пятьдесят, и я особо отметил его хорошо развитую мускулатуру; приказания, которые он отдавал трем другим рабочим, исполнялись ими с какой-то даже чрезмерной поспешностью – заметно было, что они побаиваются его гнева. По словам бригадира, они договорились с моим архитектором, что прибудут сюда через неделю, так как у них еще оставалась одна незаконченная работа в Бостоне, но ту работу внезапно пришлось отложить, и вот они здесь; из Бостона поляки отправили архитектору телеграмму с сообщением о своем скором приезде. Они, в сущности, были готовы приступить к работе немедленно, не дожидаясь архитектора, поскольку тот еще в прошлую встречу передал им необходимые планы и чертежи и ввел бригадира в курс дела.

Недолго думая, я дал им первое задание – снять слой штукатурки с северной стены комнаты, находившейся на первом этаже как раз под тайником. При этом им следовало действовать осторожно и аккуратно, дабы не повредить стойки, поддерживавшие перекрытия второго этажа. В дальнейшем предстояло очистить все стены комнаты и заново их оштукатурить, так как старый раствор, изготовленный когда-то вручную, еще дедовским способом (в чем я убедился, осмотрев один из первых отколотых ими кусков), давно уже выцвел и растрескался, сделав эту комнату практически непригодной для проживания. Такие же точно ремонтные работы были совсем недавно проведены в той части дома, которую я в данный момент населял, но тогда это заняло куда больше времени, поскольку изменения вносились не только в отделку, но и в планировку помещений.

Я понаблюдал немного за их работой, а затем пошел к себе и начал было уже привыкать к равномерному грохоту молотков и треску отдираемых планок, когда вдруг разом наступила тишина. Подождав несколько секунд, я поднялся со стула и вышел в нижний холл, где и застал всех троих неподвижно сгрудившимися у стены. Но вот они попятились, торопливо осеняя себя крестным знамением, а затем сорвались с места и, толкая друг друга, ринулись вон из дома. Пробегая мимо меня, Чичиорка прокричал какое-то невнятное ругательство – должно быть, по-польски, – лицо же его было искажено страхом и яростью. Мгновение спустя вся компания была уже на улице, мотор их машины взревел на максимальных оборотах, взвизгнули рессоры, и шум этот начал стремительно удаляться от усадьбы.

Крайне удивленный и обескураженный, я повернулся и посмотрел на то место, где только что велись работы. Они успели уже снять значительную часть штукатурки и сетки, на которую та лепилась; их рабочие инструменты все еще валялись на полу. Последнее, что они сделали, – это вскрыли часть стены сразу за плинтусом, где с прошлых лет накопилось огромное количество разного хлама и мусора. Только приблизившись к стене почти вплотную, я смог разглядеть то, что привело этих суеверных болванов в такой неописуемый ужас и заставило столь паническим образом покинуть мой дом.

У основания стены, в узком пространстве за плинтусом, среди давно пожелтевших, обглоданных мышами бумаг, на которых тем не менее еще можно было различить странные каббалистические рисунки и знаки, среди жутких орудий смерти и уничтожения – коротких ножей и кинжалов, заржавевших скорее от крови, чем от сырости, лежали маленькие черепа и кости как минимум троих детей!

Я далеко не сразу поверил собственным глазам: выходит, все эти пустые нелепые бредни, которых я накануне вдоволь наслушался у Ахава Хопкинса, не были столь уж нелепыми и пустыми? За один-единственный миг я понял очень многое. Итак: при жизни моего прадеда в окрестностях усадьбы с удивительным постоянством бесследно исчезали дети; его подозревали в черной магии и колдовстве, в исполнении тайных сатанинских обрядов, составной частью которых было жертвоприношение невинных младенцев, – и вот здесь, в стенах дома, я нахожу неоспоримые доказательства, подтверждающие правоту тех, кто обвинял его в нечестивых и гнусных деяниях.

Выйдя наконец из состояния шока, я понял, что мне надлежит действовать как можно быстрее. Если об этом открытии станет известно в округе, мое дальнейшее пребывание здесь превратится в нескончаемую травлю – об этом уж позаботятся все чадолюбивые и богобоязненные соседи. Оставив колебания, я бросился в свою комнату, схватил первую попавшуюся картонную коробку, вернулся к пролому и тщательно собрал в нее все, что мне удалось найти, вплоть до мельчайшей косточки. Затем я перенес этот страшный груз в наш фамильный склеп и высыпал кости в пустую нишу, некогда хранившую в себе тело Джедедии Пибоди. По счастью, хрупкие детские черепа в процессе транспортировки раскрошились на мелкие осколки, так что со стороны все это теперь смотрелось лишь как полуистлевшая груда останков давным-давно умершего человека, и только специальная экспертиза могла бы установить происхождение костей – экспертиза, необходимость которой в данном случае вряд ли кому могла прийти в голову. Таким образом, я успел уничтожить улики и был готов отрицать как досужий вымысел или как обман зрения все, что бы ни наговорили рабочие архитектору. Впрочем, на сей счет я беспокоился зря, ибо насмерть перепуганные поляки так и не открыли ему настоящую причину своего бегства из усадьбы.

Между тем я не стал ждать приезда архитектора, чтобы узнать от него все эти подробности, – в конце концов, такого рода происшествия должны были больше волновать его, чем меня, поскольку наем работников для усадьбы значился в условиях заключенного с ним контракта, – но, следуя неизвестно откуда возникшему инстинктивному побуждению, отправился наверх в тайную комнату, прихватив с собой мощный электрический фонарь и твердо вознамерившись раз и навсегда покончить со всеми загадками этого дома. Долго искать мне не пришлось: едва луч света упал в открывшийся проем двери, как по спине моей пробежал холодок, – на полу рядом со следами, оставленными мной и архитектором во время нашего первого краткого визита, были отчетливо видны иные, еще более свежие следы; стало быть, некто – или нечто – посещал эту комнату совсем недавно, уже после нас. Следы были хорошо различимы, и мне не составило труда определить, что одни из них принадлежали босым ногам человека, а другие – я совершенно уверен – кошачьим лапам. Но наибольшее впечатление на меня произвел даже не сам факт чьего-то тайного присутствия, а то, что следы брали начало из северо-восточного угла комнаты, где, учитывая ее уродливо-абсурдную геометрию, не было достаточно пространства для передвижения не только человека, но даже и кота – под таким наклоном сходились в этом месте пол и крыша. И все же именно здесь, судя по следам, эти двое впервые появились в комнате. Отсюда следы вели уже к черному столу, на котором я обнаружил последнее и самое жуткое свидетельство их пребывания; причем, увлекшись изучением следов, я заметил его лишь тогда, когда уже в буквальном смысле ткнулся в стол носом.

Поверхность стола была покрыта еще не засохшими пятнами какой-то темной жидкости. Небольшая – около трех футов диаметром – лужа этой жидкости скопилась и на полу; рядом с нею в пыли была видна отметина, оставленная не то валявшимся здесь котом, не то куклой или еще каким свертком. Я направил туда луч фонаря, пытаясь определить, что же это такое, затем посветил на потолок в надежде обнаружить дыру, через которую могли бы проникнуть капли дождя, но тут же вспомнил, что со времени моего первого прихода в эту комнату дождей не было вообще. После этого я опустил в лужицу указательный палец и поднес его к свету – жидкость была красной, как кровь, – и одновременно я понял, что ничем иным, кроме крови, она и не могла быть. Каким образом оказалась она в этом месте, я боялся даже предполагать.

К тому времени в голове моей теснилось множество самых ужасных догадок, но я пока не мог свести их к одному логическому заключению. Чувствуя, что здесь мне больше делать нечего, я задержался у стола еще на пару секунд лишь для того, чтобы прихватить с собой несколько толстых старинных книг и лежавшую чуть в стороне рукопись, и со всем этим быстро отступил из комнаты, пугавшей и подавлявшей меня своими немыслимыми изломами стен и демонической игрой светотени меж нависающих потолочных выступов. Очутившись наконец в более прозаической обстановке, я почти бегом направился в обжитую часть дома, прижимая к груди свою ношу и испытывая вместе со страхом нечто похожее на чувство вины.

Удивительно, но, едва открыв принесенные книги, я пришел к убеждению, что каким-то образом уже знаком с их содержанием. И это притом что я никогда ранее их не видел и даже не имел понятия о существовании трудов с такими названиями, как «Malleus Maleficarum» или «Daemonialitas» некоего Синистрари. Все они имели самое непосредственное отношение к черной магии и колдовству и содержали огромное количество разных древних легенд и магических заклинаний, обстоятельных описаний уничтожения колдунов и ведьм путем их сожжения, а равно описаний средств и способов перемещения нечистой силы, «среди коих наиболее частым является телесное перемещение из одного места в другое… в окружении бесовских призраков и фантомов, обыкновенно, как сами ведьмы в том признаются, посредством езды под покровом ночи верхом на зверях и чудищах самого невероятного обличья… либо просто ступая пешком по воздуху, выходя из невидимых глазу отверстий, созданных и существующих исключительно для их пользы и недоступных никому другому. Сатана собственнолично обволакивает сонными грезами душу человека, которым он пожелает завладеть, и направляет ее блуждать по одному ему ведомым адским путям… Они пользуются особой мазью, изготовленной по дьявольским рецептам и наставлениям из крови убиенных ими младенцев, каковой мазью они покрывают метловище или стул, обычно служащие им как орудия для перемещения; совершив указанное действо, они сей же час, будь то день или ночь, поднимаются в воздух, по желанию своему становясь недоступными для людских взоров либо же смущая оные зрелищем сего бесовского наваждения». Я не стал читать дальше и, отложив эту книгу в сторону, взялся за Синистрари.

Почти сразу же мне на глаза попался следующий отрывок: «Promittunt Diabolo statis temporibus sarificia, et oblaciones; singulis quindecim diebus, vel singulo mense saltem, necem alicijus infantis, aut mortale veneficium, et singulis hebdomadis alia mala tes, incendia, mortem animalium…»[1]; далее подробно излагалось, как ведьмы и колдуны в назначенное время осуществляют ритуальные убийства детей или иные магические обряды, связанные с принесением человеческих жертв. Одно только чтение этих строк наполнило мою душу неописуемым смятением и тревогой, так что я оказался уже не в состоянии достаточно внимательно ознакомиться с остальными книгами, ограничившись лишь прочтением их названий – там были «Vitae sophistrarum» Евнапия, «De Natura Daemonum» Ананиа, «Fuga Satanae» Стампы, «Discours des Sorciers» Боге и один неозаглавленный труд Олауса Магнуса. Обложки всех томов были обтянуты гладким черным материалом, который, как я определил уже позднее, был не чем иным, как человеческой кожей.

Столь характерный подбор книг сам по себе уже выдавал наличие здесь чего-то большего, нежели простое любопытство и интерес ко всему, что касается магии и колдовства; я вновь убедился в том, что зловещие слухи о моем прадеде, в изобилии бродившие по Уилбрэхему и его окрестностям, не зря были столь живучи, ибо они имели под собой достаточно серьезные основания. Но книги книгами (о них, впрочем, могли знать очень немногие), а здесь было что-то еще. Что именно? Человеческие кости, спрятанные в простенке под тайником, недвусмысленно намекали на страшную связь между поместьем Пибоди и чередой нераскрытых преступлений, с неумолимой регулярностью потрясавших всю округу в течение многих лет. Однако никаких конкретных свидетельств, могущих указать на причастность к этим делам Эзафа Пибоди, не существовало – по крайней мере, до настоящего дня. Значит, в образе жизни и поведении моего прадеда должны были присутствовать еще какие-то более очевидные черты, кроме его нелюдимости и репутации скряги, о которой мне было известно еще в детские годы, – какие-то иные обстоятельства, что должны были связать в умах людей угрюмого отшельника с происходившими вокруг трагическими событиями. Я не рассчитывал найти ключ к этой загадке в содержимом тайной комнаты, но нужные мне сведения вполне могли оказаться в старых подшивках «Уилбрэхемской газеты», имевшихся в местной библиотеке.

Сказано – сделано, и вот спустя всего полчаса я уже сидел в книгохранилище сего достойного заведения, склонившись над толстыми пачками пожелтевших страниц. Занятие это было далеко не из приятных и поглощало массу времени, так как мне приходилось изучать от начала и до конца все номера «Газеты», относившиеся к последним годам жизни моего прадеда, без сколько-нибудь реальных надежд на успех; правда, следует признать, что пресса того времени была в значительно меньшей степени ограничена условностями жанра и стеснена официальными запретами, чем нынешние издания. Просидев за столом более часа, я не нашел ни одного упоминания о старой усадьбе или ее владельце, хотя неоднократно встречал – и всегда внимательно прочитывал – отчеты о «вопиющих злодеяниях», совершенных неподалеку от наших мест, жертвами которых, как правило, оказывались дети. Все эти заметки неизменно сопровождались редакционными комментариями, особо выделявшими те показания очевидцев, где говорилось о странном «животном», которое представляло собой «непонятное существо черного цвета, могущее в зависимости от обстоятельств увеличиваться либо уменьшаться в объеме, иногда будучи ростом с обыкновенного кота, а в иных случаях превышая размерами льва». Подобная путаница в показаниях вполне справедливо объяснялась игрой воображения свидетелей, которые за редким исключением были детьми не старше десяти лет, порой сильно покусанными и покалеченными, но все же избежавшими участи их менее удачливых сверстников, бесследно пропадавших через определенные промежутки времени на протяжении всего 1905 года, подшивку за который я наугад выбрал для просмотра. И при всем том ни разу ни в одном номере не упоминался Эзаф Пибоди – так продолжалось вплоть до самого года его смерти.

Только тогда в печати появилась небольшая статья, в которой было отражено расхожее мнение о моем прадеде.

«Эзаф Пибоди покинул этот мир; но о нем долго еще будут помнить в наших краях. Среди местных жителей было немало таких, кто приписывал ему сверхъестественные способности и власть над силами тьмы, то есть нечто, происходящее из глубин далеких и мрачных столетий и совершенно не подобающее нашему просвещенному веку. В свое время фамилия Пибоди значилась в списке обвиняемых на знаменитом Салемском процессе; позднее именно из Салема приехал сюда и построил дом близ Уилбрэхема Джедедия Пибоди. Само собой разумеется, что слухи, ходящие вокруг этого семейства, как и всякие суеверия вообще, не основываются на реальных фактах. Исчезновение старого черного кота Эзафа Пибоди, которого никто не видел со дня смерти хозяина, является не более чем простым совпадением. До сих пор еще не прекратились разговоры, касающиеся обстоятельств похорон Эзафа. Утверждают, будто гроб с покойным не был выставлен в открытом виде накануне погребения по причине каких-то таинственных изменений, происшедших с телом, либо из-за вынужденного нарушения похоронного обряда, что делало показ мертвеца крайне нежелательным. В этой связи из пыльных сундуков были извлечены на свет божий старинные поверья о колдунах, которые якобы должны быть положены в гроб лицом вниз, после чего покой их не следует нарушать никоим образом, разве только посредством сожжения…»

Статья эта и сам ее стиль показались мне не совсем искренними, словно автор чего-то недоговаривал. Но все же я узнал из нее достаточно много, пожалуй, даже больше, чем хотел бы узнать. Люди считали черного кота Эзафа Пибоди его подручным, так сказать, младшим бесом – ибо у каждого колдуна или ведьмы имеется свой младший бес, обычно принимающий образ какого-нибудь животного. Неудивительно, что те, кто приписывал моему прадеду колдовские способности, относили сюда же и кота – очевидно, при жизни старика кот был с ним так же неразлучен, как и в моих сновидениях. Но сильнее всего меня потрясло описание похорон Эзафа Пибоди, ибо я знал то, что не было известно редактору, а именно – что тело действительно было положено в гроб лицом вниз. Более того, я знал, что покой его был нарушен, хотя этого делать не следовало. И последнее – я имел все основания подозревать, что кто-то еще, кроме меня, обитает в усадьбе Пибоди, выходя из моих снов и перемещаясь по комнатам дома, по окружающей местности и по воздуху над ней!

IV

Этой ночью опять пришли сны, и вновь они сопровождались голосами, звучавшими столь близко и пронзительно, словно они проникали в меня одновременно как изнутри, так и снаружи. Вновь мой прадед был занят своим страшным делом, а спутник его, черный кот, время от времени останавливался, поворачивал голову и смотрел как будто в упор на меня, при этом на морде его всякий раз возникало выражение злобного торжества. Я видел, как старик в островерхой шляпе и длинных черных одеждах появился со стороны леса и, пройдя сквозь стену дома и через темную комнату, очутился перед мрачным алтарем, за которым, ожидая жертвоприношения, стоял Черный Человек. Видеть весь дальнейший ужас было невыносимо, но я не мог уклониться от зрелища, как не мог избавиться и от дьявольских звуков, ибо находился во власти сна. Потом я увидел его, кота и Черного Человека уже среди густого леса далеко от Уилбрэхема, где в обществе прочих бесовских тварей они справляли черную мессу у алтаря под открытым небом; за этим последовала дикая оргия. На сей раз изображение было не столь четким; лишь иногда отдельные сцены прорывались мгновенными вспышками сквозь плотную пелену цветного тумана и жуткую какофонию звуков. Помню странное ощущение зыбкости и чужеродности окружавшего меня мира, который я воспринимал на подсознательном уровне, слыша и видя вещи, непереносимые для нормального человеческого рассудка. До меня постоянно доносились леденящие кровь песнопения, крики умирающего ребенка, нестройное завывание труб, читаемые задом наперед молитвы, визг и хохот пирующих, которых я мог наблюдать лишь урывками. Так же, урывками, до сознания моего доходил смысл разговоров, короткие фразы, ничего не значившие каждая в отдельности, но все вместе создававшие смутную картину происходящего.

– Достоин ли он избрания?

– Именем Велиала, именем Вельзевула, именем Сатаны…

– От плоти и крови Джедедии, от плоти и крови Эзафа, прибывший сюда вместе с Бэлором…

– Подведите его к книге!

В следующем проблеске сновидений я увидел самого себя приближающимся в сопровождении моего прадеда и кота к огромной черной книге, со страниц которой мерцали начертанные горящими буквами имена, и под каждым стояла кровавая роспись. Я тоже был принужден расписаться, причем рукой моей водил Эзаф Пибоди, а кот, которого он называл Бэлором, полоснул острыми когтями по моему запястью; хлынула кровь, в которую и обмакнули перо, кот же при этом начал подпрыгивать и приплясывать, выделывая в воздухе дикие антраша.

В этом сне была одна подробность, особенно смутившая меня по пробуждении. Когда мы шли через лес к месту дьявольского шабаша, я хорошо запомнил тропу, проложенную краем болота; с одной стороны от нее поднимались заросли осоки, а с другой тянулась зловонная трясина, над которой тяжелым туманом плыли гнилостные испарения. Ноги мои при каждом шаге погружались в черную вязкую жижу, тогда как мои спутники, казалось, плавно летели над самой землей, не оставляя на ней ни малейших отпечатков.

И вот поутру, когда я очнулся – а это случилось много позднее обычного часа, – я обнаружил, что моя обувь, еще накануне вечером сиявшая чистотой, была теперь вся облеплена едва подсохшей черной грязью – несомненно той самой, что составляла лишь часть моего сна! Вскочив с кровати, я двинулся в обратном направлении по грязным следам собственных ботинок, поднялся по лестнице на второй этаж, вошел в потайную комнату и – следы обрывались все в том же неестественной формы углу, откуда вели в комнату столь озадачившие меня прежде отпечатки босых ног и кошачьих лап! Я долго отказывался верить собственным глазам, но безумный ночной кошмар упрямо оборачивался действительностью. Еще одним подтверждением тому были глубокие царапины, оставшиеся на моем запястье.

Пошатываясь и спотыкаясь, я выбрался из страшной комнаты. Только теперь я начал понимать своего отца, не пожелавшего продавать поместье Пибоди; он мог узнать что-то от моего деда, который, скорее всего, собственноручно уложил Эзафа в гроб лицом вниз. Как бы они оба ни презирали все эти суеверные легенды и предания, у них не хватило духу открыто пренебречь доставшимся им жутким наследством. Я понял также, почему отсюда так поспешно съезжали все арендаторы, – вероятно, на этом доме фокусировались какие-то таинственные и недобрые силы, находящиеся за пределами знаний и власти человека, равно как и любого другого живого существа; и еще я понял, что сам уже попал в сферу притяжения этих неведомых сил, сделавшись, таким образом, пленником старого дома и его зловещего прошлого.

Только теперь я обратился к последнему еще не изученному мной свидетельству – рукописи, которая, как оказалось, представляла собой дневник моего прадеда. Не медля более ни секунды, я бросился к столу, раскрыл лежавший на нем манускрипт и углубился в чтение. Записи, сделанные беглым почерком Эзафа Пибоди, перемежались многочисленными вырезками из писем, газет, журналов и даже книг, не имевшими между собой непосредственной связи и интересовавшими его постольку, поскольку все они касались необъяснимых и сверхъестественных событий, отражая общепринятые представления о черной магии и колдовстве. Его собственные записи, нерегулярные и отрывистые, были, однако, на редкость красноречивы.

«Сегодня сделал то, что должен был сделать гораздо раньше. Дж. начал обрастать плотью – невероятно. Однако это только часть наследства.

Перевернутый в гробу, он возвращается к жизни. Снова приходит его младший бес, с каждой новой жертвой тело все более набирает плоти. Переворачивать его обратно теперь уже бессмысленно. Остается только огонь».

Далее:

«Кто-то все время присутствует в доме. Кот? Я его часто вижу, однако поймать не могу».

«Да, это черный кот. Не пойму, откуда он взялся. Беспокойная ночь.

Дважды снилась Черная Месса.

Видел во сне кота. Он подвел меня к Черной Книге. Я поставил свою подпись.

Приснился чертенок по имени Бэлор. Славный малый. Объяснил мне все.

Я связан клятвой».

И вскоре после того:

«Сегодня приходил Бэлор. Не сразу его узнал. Он столь же обаятелен в облике кота, сколь ранее – в образе черта. Я спросил его, в каком обличье он служил Дж. Он ответил: в этом же самом. Привел меня в комнату наверху, показал один из странных, преломляющих пространство углов, который является выходом наружу. Все это сделал своими руками Дж. Кот объяснил, как сквозь него проходить…»

Читать дальше я был уже не в силах. Я и так узнал более чем достаточно.

Я узнал теперь, что в действительности произошло с останками Джедедии Пибоди. И я знал, что следует сделать мне. Преодолевая страх и отвращение, я направился к склепу, вошел внутрь и медленно приблизился к гробу своего прадеда. Тут я впервые заметил бронзовую пластинку, прикрепленную под именем Эзафа Пибоди, на которой было выбито следующее: «Горе тому, кто потревожит его прах!»

Я поднял крышку.

Хоть я и ожидал увидеть нечто подобное, но полученное мною потрясение отнюдь не стало меньше. С Эзафом Пибоди произошли чудовищные перемены. То, что раньше было лишь кучей костей, прахом и жалкими клочьями одежды, теперь начало обретать прежнюю телесную форму. Кожа и мясо вновь нарастали на скелете моего прадеда – плоть его постепенно возвращалась к жизни после того рокового дня, когда я столь бездумно нарушил ход событий, перевернув лежавшие в гробу останки. Здесь же, рядом с ним, я обнаружил еще один ужаснувший меня предмет. Это было сморщенное, иссохшее детское тельце, которое, хотя ребенок исчез из дома Джорджа Тейлора менее десяти дней назад, успело уже приобрести тот изжелта-пергаментный оттенок, который обычно достигается полным обезвоживанием и мумификацией!

С трудом преодолев оцепенение, я покинул склеп и начал сооружать на дворе костер. Я действовал с лихорадочной поспешностью, опасаясь быть застигнутым за этим занятием кем-нибудь посторонним, хотя в глубине души сознавал, насколько мала была эта возможность, ибо люди десятилетиями избегали показываться вблизи усадьбы Пибоди. Сложив дрова в огромную кучу, я вернулся в склеп и выволок наружу гроб с его жутким содержимым – точно так же, как много лет назад поступил сам Эзаф Пибоди с гробом Джедедии. Потом я стоял и смотрел, как огонь, разрастаясь, охватывает свою жертву, и был единственным, кто слышал пронзительный вопль ярости, вырвавшийся из самого сердца пламени.

Угли костра тлели всю ночь. Я наблюдал эту картину из окон дома. В один из моментов я почувствовал на себе чей-то взгляд и обернулся к двери.

Большой черный кот сидел у входа в мою комнату, не сводя с меня зловеще светившихся в полумраке глаз.

И я вспомнил тропу через болото, по которой шел прошлой ночью, отпечатки моих ног, испачканные в грязи ботинки. Я вспомнил глубокие порезы на запястье и Черную Книгу, в которой я поставил свою подпись. Точно так же, как ранее сделал это Эзаф Пибоди.

Повернувшись лицом к тому месту, где в тени затаился кот, я осторожно и даже ласково позвал его: «Бэлор!»

Он тотчас вошел в комнату и уселся напротив двери.

Стараясь не делать резких движений, я достал из ящика стола револьвер, тщательно прицелился и выстрелил.

Кот остался сидеть неподвижно, не отрывая от меня взгляда. Выстрел не произвел на него ни малейшего эффекта, даже кончики усов не шевельнулись.

Бэлор. Один из младших бесов.

Стало быть, вот оно – наследство Пибоди. Старый дом, парк и окружающий лес – все это было лишь поверхностной, материальной стороной того, что скрывалось за причудливо искаженными стенами тайной комнаты, за ночными кошмарами, за походом через топь и дьявольским шабашем в лесной чаще – того, что было отныне скреплено моей подписью на страницах Черной Книги…

Интересно, найдется ли кто-нибудь, кто после моей смерти – если я буду погребен тем же способом, что и все колдуны, – придет, чтобы перевернуть в гробу мои останки?

Окно в мансарде

I

Вступая во владение домом своего кузена Уилбера менее чем через месяц после его безвременной кончины, я испытывал нехорошие предчувствия – уж очень не по душе мне было местоположение дома: глухая горная ложбина у подножия пика Эйлсбери. В то же время я находил справедливым то, что приют моего любимого кузена достался именно мне. Дом, о котором идет речь, был в свое время построен старым Уортоном. Внук этого фермера, недовольный скудным существованием на истощенной, бесплодной земле, переехал в приморский город Кингстон, после чего дом долгие годы пустовал, пока его не приобрел мой кузен. Как истинный Эйкли, он сделал это без всякого расчета, повинуясь первому побуждению.

В течение многих лет Уилбер изучал археологию и антропологию. Закончив Мискатоникский университет в Аркхеме, он уехал в Азию, где провел три года, побывав в Монголии, на Тибете и в провинции Синьцзян, а следующие три года поровну поделил между Латинской Америкой и юго-западной частью Соединенных Штатов. Получив приглашение занять должность профессора Мискатоникского университета, он вернулся на родину, но от должности неожиданно отказался, а вместо этого купил поместье старого Уортона и принялся переделывать его на свой лад. Прежде всего он убрал все пристройки, оставив только одну, а затем взялся за центральное здание и придал ему еще более причудливый вид, нежели тот, какой оно приобрело за двести лет своего существования. Признаюсь, что я даже не догадывался о том, насколько радикальным переделкам подверглось здание, до тех пор пока сам не стал его владельцем.

Только тогда я узнал, что, оказывается, Уилбер оставил в неприкосновенности лишь половину дома, полностью переделав фасад и одно крыло и соорудив мансарду над южной стороной первого этажа. Когда-то это было невысокое здание, всего об одном этаже и с обширным чердачным помещением, где хранилась всякая утварь, обычная для новоанглийской фермы. Ту часть постройки, которая была сложена из бревен, Уилбер в значительной мере сохранил, что свидетельствовало о его уважении к традициям наших предков – ведь к тому моменту, когда он покончил со своими скитаниями и осел в родных краях, семья Эйкли прожила в Америке без малого два столетия. Если мне не изменяет память, шел 1921 год. Через три года кузена не стало, и 16 апреля 1924 года я, согласно его завещанию, вступил во владение усадьбой.

В том виде, как его оставил кузен, дом решительно не вписывался в новоанглийский пейзаж. Лишь каменный фундамент, бревенчатое основание да четырехугольная кирпичная печная труба давали некоторое представление о его изначальном облике, в остальном же он был переделан настолько бессистемно, что казался результатом последовательных вмешательств целого ряда поколений. Большая часть нововведений, по всей видимости, была направлена на то, чтобы обеспечить владельцу максимум удобств, но было среди них одно, которое приводило меня в недоумение еще при жизни кузена, не дававшего на сей счет никаких объяснений. Я имею в виду большое круглое окно, вырубленное в южной стене мансарды, и даже не столько само окно, сколько довольно странное непрозрачное стекло, вставленное в него. Из слов Уилбера я заключил, что стекло это – изделие глубокой древности – он приобрел в ходе своих странствий по Азии. Как-то раз он обмолвился о нем как о «стекле из Ленга», в другой раз заметил, что оно «вероятно, гиадского происхождения», однако ни то ни другое ровным счетом ничего мне не сказало; да, по правде говоря, я и не испытывал настолько сильного интереса к странствиям кузена, чтобы пускаться в подробные расспросы.

Но уже очень скоро я пожалел о своей нелюбознательности, ибо в первые же дни после переезда в дом Уилбера я обнаружил, что жизнь моего кузена протекала не в главных комнатах на первом этаже, как следовало бы ожидать, исходя из их обстановки, предлагавшей максимум удобств, а в мансарде с окном на юг. Именно там он держал свою коллекцию курительных трубок, свои любимые книги, пластинки и наиболее удобные предметы мебели; там был его рабочий кабинет, и там же хранились рукописи, связанные с предметом его исследований, которые были прерваны внезапным сердечным приступом в тот момент, когда он работал в книгохранилище библиотеки Мискатоникского университета.

Теперь наступила моя очередь переделывать все на свой лад. Прежде всего необходимо было восстановить нормальный уклад жизни в доме и начать с обживания первого этажа, поскольку мансарда с первого же взгляда внушила мне труднообъяснимую неприязнь. Отчасти это было вызвано тем, что все в этой комнате еще слишком живо напоминало мне об умершем кузене, которому отныне не суждено было ее занимать; отчасти тем, что от нее веяло чем-то холодным и нездешним. Как будто некая физическая сила отталкивала меня от нее, хотя, конечно, силой этой было не что иное, как мое собственное отношение к комнате, которую я просто не понимал, как никогда не понимал своего кузена Уилбера.

Осуществление планируемых перемен оказалось далеко не таким легким делом, как мне поначалу казалось: очень скоро я убедился в том, что «логово» моего кузена распространяет свою атмосферу на весь дом. Существует поверье, будто дома с неизбежностью приобретают некоторые черты характера своих владельцев. Если это старое здание в свое время несло на себе отпечаток тех или иных фамильных черт Уортонов, проживших в нем долгие годы, то мой кузен, переделав его на свой лад, начисто стер этот отпечаток, так что и до сих пор здесь все указывало на присутствие Уилбера Эйкли. Не то чтобы это постоянно на меня давило – просто иногда мне становилось не по себе от ощущения, будто я нахожусь в доме не один или будто кто-то или что-то пристально следит за каждым моим шагом.

Причиной этому могло послужить то, что дом был расположен в глухой и безлюдной местности, однако с каждым днем у меня росло ощущение, что любимая комната кузена является чем-то одушевленным и ждет его возвращения подобно домашнему животному, терпеливо ждущему своего хозяина, не ведая о постигшей его смерти. Вероятно, из-за этого неотвязного впечатления я и уделял комнате намного больше внимания, нежели она того заслуживала. Я было вынес из нее кое-какие предметы, в том числе очень удобное кресло-шезлонг, однако тут же вынужден был вернуть их на место. Сделать это меня побудил ряд довольно странных и противоречивых чувств: например, я вдруг понял, что кресло, показавшееся мне поначалу таким удобным, рассчитано на человека совершенно иной, нежели у меня, комплекции или что освещение на первом этаже дома хуже, чем наверху, из-за чего мне пришлось вернуть в мансарду взятые мной оттуда книги.

Одним словом, факт оставался фактом: по своему характеру мансарда известным образом отличалась от остальной части здания, и если бы не она, то это был бы совершенно обычный дом. Помещения первого этажа имели все необходимые удобства, но я не видел признаков того, чтобы ими часто пользовались, если не считать кухни. И наоборот: мансарда, вроде бы достаточно уютная, являлась таковой в каком-то другом смысле. У меня создалось впечатление, что эта комната, явно рассчитанная на одного человека со вполне определенными вкусами и привычками, использовалась не одним, а многими и притом очень разными людьми, каждый из которых оставил в ее стенах как бы частицу своей личности. Но ведь я прекрасно знал, что кузен вел жизнь затворника и, если не считать поездок в аркхемский Мискатоникский университет и бостонскую Уайденеровскую библиотеку, вообще никуда не выезжал и никого не принимал. Даже в тех редких случаях, когда к нему заглядывал я – а мне иногда случалось бывать в этих краях по своим делам, – он, казалось, с нетерпением ждал, чтобы я как можно скорее убрался, хотя и был неизменно любезен; да и я, по правде говоря, не задерживался у него более четверти часа.

Признаюсь, что атмосфера, царящая в мансарде, значительно охладила мой преобразовательский пыл. В помещениях первого этажа имелось все необходимое для нормального проживания, и потому для меня не составило особого труда выбросить из головы комнату кузена, а заодно и те изменения, которые я намеревался в ней произвести. Кроме того, я по-прежнему часто и подолгу отсутствовал, так что торопиться с перестройкой дома не было никакой нужды. Завещание кузена было утверждено, я вступил во владение имением, мои права на него никем на оспаривались.

Жизнь шла своим чередом, и я уже почти забыл о своих нереализованных планах относительно мансарды, когда ряд мелких, на первый взгляд незначительных происшествий вновь пробудил во мне прежнее беспокойство. Если я не ошибаюсь, первое из этих происшествий случилось примерно через месяц после того, как я вступил во владение домом, и было настолько тривиальным, что в течение нескольких недель мне даже не приходило в голову связать его с последующими событиями. Как-то вечером, когда я сидел и читал у камина в гостиной на первом этаже, мне показалось, будто кто-то скребется в дверь. Я решил, что это кошка или какое-нибудь другое домашнее животное просится внутрь, а потому встал и прошелся вокруг дома, проверив переднюю и заднюю двери, а заодно и крохотную боковую дверцу, оставшуюся от старой части здания. Однако мне не удалось обнаружить ни кошки, ни даже ее следов. Животное словно растворилось во мраке. Я несколько раз позвал его, но не услышал в ответ ни звука. Но как только я вернулся на свое место у камина, звук повторился. И сколько бы я ни вставал и ни выходил, я так никого и не увидел, хотя описанное повторилось раз шесть. В конце концов я так разозлился, что, попадись мне тогда эта кошка, я не задумываясь пристрелил бы ее на месте.

Событие само по себе ничтожное – я так и решил, что это была кошка, которая знала моего кузена, но не знала меня, а потому при моем появлении пугалась и убегала. Однако не прошло и недели, как повторилось примерно то же, только с одним существенным отличием. На этот раз вместо звука, который могла бы издавать скребущаяся в дверь кошка, я услышал характерный шорох, обдавший меня неприятным холодком, – как если бы что-то вроде змеи или, скажем, хобота слона скользило по оконным и дверным стеклам. В остальном повторилось все то же, что и в прошлый раз: я слышал, но не видел, искал и не находил – одни только странные, неизвестного происхождения звуки. Что это было: кошка, змея или что-нибудь еще?

Такого рода случаев, когда я слышал звуки, причиной которых могли явиться кошка или змея, было много, однако наряду с ними бывало и другое. То, например, мне слышался стук копыт, то топот какого-то крупного животного, то щебетанье птиц, тыкавшихся клювами в оконные стекла, то шелест чего-то большого и скользящего, то хлюпанье и причмокиванье. Как следовало все это понимать? Я не мог считать происходящее обычными слуховыми галлюцинациями хотя бы потому, что звуки имели место при любой погоде и во всякое время суток. С другой стороны, если бы они действительно исходили от какого-то животного, то я бы непременно увидел его еще до того, как оно исчезло в лесных зарослях, что покрывали холмы, обступавшие дом со всех сторон (раньше здесь были возделанные поля, но новое поколение кленов, берез и ясеней вернуло дикой природе некогда отобранные у нее владения).

Очень может быть, что этот загадочный цикл событий так никогда бы и не прервался, если бы однажды вечером я не удосужился отворить дверь на лестницу, ведущую в мансарду, чтобы проветрить помещение; именно тогда, в очередной раз услышав, как скребется кошка, я понял, что звук доносится не от дверей, а от окна в мансарде. Я, как безумный, бросился вверх по лестнице, не успев даже подумать о более чем странном поведении этой твари, которая сумела каким-то образом вскарабкаться по гладкой стене на второй этаж дома и теперь требовала, чтобы ее впустили через круглое окошко – единственный вход в мансарду снаружи. Так как окно не открывалось – ни целиком, ни хотя бы отчасти, – я ровным счетом ничего не разглядел, хотя отчетливо слышал, как кто-то скребется по другую сторону матового стекла.

Я ринулся вниз, схватил электрический фонарик и, выбежав во тьму жаркой летней ночи, осветил фронтон дома. Но к этому времени все стихло, и я не увидел ничего, кроме глухой стены да слепого окна, с той лишь разницей, что снаружи окно выглядело непроницаемо-черным, тогда как изнутри поверхность стекла имела мутно-белесый оттенок. Я мог оставаться в неведении до конца дней своих (и нередко мне кажется, что так оно было бы лучше), но – увы! – судьба распорядилась иначе.

Примерно в те же дни я получил в подарок от тетушки породистого кота по имени Крошка Сэм, с которым играл за два года до описываемых событий, когда он был еще котенком. Тетушку давно беспокоил мой уединенный образ жизни, и, не выдержав, она отправила мне для компании одного из своих котов. Крошка Сэм решительно опровергал свое прозвище. Теперь его следовало бы именовать Великаном Сэмом, ибо с тех пор, как я видел его в последний раз, он набрал порядочный вес и превратился в настоящего матерого котище, к чести всего кошачьего семейства. Свою привязанность ко мне Сэм недвусмысленно выражал тем, что терся о мои ноги и громко мурлыкал; относительно же дома у него сложилось двоякое мнение. Бывало, что он мирно и уютно дремал у камина, но бывало и так, что он внезапно становился совсем бешеным и требовал, чтобы я выпустил его на улицу. А уж в те минуты, когда раздавались описанные мною звуки – словно какое-то другое животное стремилось попасть в дом, – он просто терял голову от страха и ярости, и мне приходилось не мешкая выпускать его на волю. В таких случаях он опрометью мчался в единственный пристрой, сохранившийся после переделки дома кузеном, и проводил там – или где-нибудь в лесу – всю ночь, не появляясь до самого рассвета, когда голод вынуждал его вернуться в дом. В мансарду же он не ступал ни лапой!

II

В сущности, не кто иной, как кот, навел меня на мысль поближе ознакомиться с предметом занятий кузена. Приступы страха у Крошки Сэма выглядели столь непритворными, что мне ничего не оставалось, как обратиться к разрозненным бумагам Уилбера и попытаться найти в них какое-нибудь объяснение загадочным явлениям, повторяющимся в доме изо дня в день. Почти сразу я наткнулся на неоконченное письмо – оно лежало в ящике письменного стола в одной из комнат первого этажа и было адресовано мне. Уилбер знал о своей неизлечимой болезни, ибо с первого же взгляда на письмо я убедился, что в нем содержатся распоряжения на случай смерти. Единственное, чего Уилбер не знал точно, так это отпущенного ему срока, и письмо, начатое им всего за месяц до кончины, было потом брошено в ящик стола и больше оттуда не вынималось, хотя у кузена была уйма времени, чтобы его дописать.

«Дорогой Фред, – прочел я. – Крупнейшие медицинские светила утверждают, что я долго не протяну, и, поскольку в завещании я уже назвал тебя в качестве наследника, мне остается только дополнить мою последнюю волю рядом заключительных распоряжений. Умоляю тебя отнестись к ним серьезно и выполнить неукоснительно. Вот три вещи, которые ты должен сделать непременно:

1) Все бумаги, хранящиеся в отделениях А, В и С моей картотеки, подлежат уничтожению.

2) Все книги, стоящие на полках Н, I, J и К, необходимо вернуть в библиотеку Мискатоникского университета в Аркхеме.

3) Круглое окно в мансарде должно быть разбито. Ты слышишь? Не просто вынуто и тем или иным образом использовано, но разбито вдребезги.

Три вышеназванных распоряжения ты обязан выполнить неукоснительно. В противном случае те ужасные бедствия, которые могут постигнуть человечество, будут на твоей совести. Больше я не стану к этому возвращаться, дабы не терять времени, которого у меня и так мало, и перейду к другим важным вопросам. Первый из них – это…»

Но на этом месте кузену что-то помешало, и он оставил письмо недописанным.

Как мне следовало отнестись к этим загадочным распоряжениям? Я еще мог понять, что книги должны быть возвращены в библиотеку, тем более что меня они почти не интересовали. Но зачем уничтожать бумаги? Почему бы не отправить их в библиотеку заодно с книгами? А что касается стекла, то разбивать его было бы просто глупостью – ведь в таком случае пришлось бы вставлять новое и пускаться в лишние траты. Одним словом, это несчастное письмо только подогрело мое любопытство, и я решил уделить разборке архива кузена более пристальное внимание.

В тот вечер я начал с книг на полках, указанных в письме; все они размещались в мансарде в южном конце здания. В подборке книг кузена сказывался его интерес к археологии и антропологии; среди них было множество текстов о цивилизациях древних жителей острова Пасхи, монголов и различных племен, находящихся на первобытной стадии развития, а также книги о переселениях народов и о мифах и культах, входящих в состав первобытных религий. Но это было только прелюдией к той литературе, что предназначалась к отсылке в университетскую библиотеку. Среди последней попадались книги чрезвычайно древние, но в большинстве случаев без указания дат; разве что ветхость да характер рукописного текста позволяли отнести их к Средним векам. Книги более поздних времен (среди которых я не встретил ни одной, изданной после 1850 года) попали к кузену разными путями: одни из них когда-то принадлежали Генри Эйкли из Вермонта, двоюродному брату наших с Уилбером отцов, и он собственноручно отправил их Уилберу; на других красовался штамп Национальной библиотеки в Париже, из чего можно было заключить, что мой кузен не гнушался кражей книг с библиотечных полок.

Среди книг на разных языках, составлявших библиотеку кузена, попадались такие, как «Пнакотические рукописи», «Текст Р’льеха», «Unaussprechlichen Kulten» фон Юнцта, «Книга Эйбона», «Песни дхолов», «Семь сокровенных книг Хсана», «De Vermis Mysteriis» Людвига Принна, «Тексты с Целено», «Cultes des Goules» графа д’Эрлетта, Книга «Дзиан», фотокопия «Некрономикона» безумного араба Абдула Альхазреда, а также многие другие книги, в том числе и рукописные. Признаюсь, что содержание этих книг привело меня в замешательство, поскольку они – во всяком случае те, которые я мог читать, – содержали невероятное количество мифов и легенд, относившихся, безусловно, к древнейшим религиозным воззрениям человеческой расы и даже, если я правильно понял из прочитанного, иных нездешних рас. Правда, я не был уверен в том, что разобрался в текстах на латинском, французском и немецком – даже староанглийские книги требовали от меня огромных усилий. Но и того, что я разобрал, хватило мне с лихвой, ибо там излагалась картина мира столь абсурдная, что разве только такой помешанный на антропологии человек, как мой кузен, мог счесть ее сколько-нибудь заслуживающей внимания.

В то же время она не была лишена интереса, хотя и повторяла довольно избитую схему. В основе ее лежало идущее из глубин веков представление о борьбе сил света с силами тьмы – во всяком случае, так мне показалось. В конце концов, не все ли равно, под какими именами выступают эти силы: Бога и Дьявола или Старших Богов и Великих Древних; Добра и Зла либо Ноденса, Владыки Великой Бездны, единственного из Старших Богов, получившего имя, и таких противостоящих ему богов, как слабоумный Азатот, этот бесформенный распространитель инфернального хаоса, богохульствующий и бурлящий в центре всего мироздания; Йог-Сотот, весь-в-одном и один-во-всем, неподвластный законам времени и пространства, сосуществующий со всеми временами и соприсутствующий всему пространству; Ньярлатхотеп, вестник Древних; Великий Ктулху, ждущий часа, когда он сможет восстать из Р’льеха, сокрытого в морских пучинах; невыразимый Хастур, Владыка Межзвездных Пространств; Шуб-Ниггурат, Черный Козел из лесов с Легионом Младых? И подобно тому как человеческие расы, поклонявшиеся различным известным богам, именовались по сектам, так и последователи Древних разделялись на чудовищных снежных людей, обитающих в Гималаях и других горных странах Азии; глубоководных, что затаились в океанских пучинах, храня верность Великому Ктулху и поклоняясь Дагону; шантаков, народ чо-чо и многих других. Иные среди них, как утверждалось, происходят из тех мест, куда изгнали – как Люцифера из Рая – Великих Древних, когда они восстали против Старших Богов: это такие места, как далекие звезды Гиад, Неведомый Кадат, плато Ленг и затонувший город Р’льех.

Среди этого обилия труднопроизносимых названий я встретил два имени, которые привели меня в замешательство, заставив предположить, что кузен относился к этой мифологической схеме куда серьезнее, чем я думал. Неоднократное упоминание Гиад, например, напомнило мне слова Уилбера об оконном стекле в мансарде, когда он охарактеризовал его как «вероятно, гиадского происхождения». В другой раз он высказался о нем еще более определенно, назвав его «стеклом из Ленга». Правда, это могло быть случайным совпадением, и некоторое время я тешил себя мыслью, что Ленгом, вероятно, звали какого-нибудь китайского торговца антиквариатом, а слово «гиадского» я просто не так расслышал. Но напрасно пытался я обмануть самого себя – все указывало на то, что интерес Уилбера к этой совершенно нездешней мифологии был далеко не преходящим. И если меня не смогли до конца убедить собранные им рукописи и книги, то его собственноручные записи развеяли мои последние сомнения.

В его заметках встречалось много более чем странных упоминаний, от которых мне почему-то становилось не по себе. Там также были пусть неумелые, но весьма впечатляющие зарисовки явно нездешних пейзажей и существ, каких невозможно было бы выдумать даже при самой буйной фантазии. Воистину, в большинстве своем эти существа превосходили всякое описание: там были крылатые, в человеческий рост твари, похожие на летучих мышей; гигантские бесформенные гады с бесчисленными щупальцами, на первый взгляд напоминающие осьминогов, но явно превосходящие последних интеллектом; когтистые полулюди-полуптицы; безобразные амфибии, ходящие на задних лапах и покрытые бледно-зеленой, цвета морской волны, чешуей. Попадались среди них и такие, у которых были ярко выраженные человеческие черты, – хилые, недоразвитые карлики с восточного типа лицами, населяющие, судя по их одеяниям, холодные страны, а также представители расы, рожденной от смешанных браков между земноводными и людьми. Я никогда бы не подумал, что мой кузен был наделен таким богатым воображением. Из всех наших родственников один только дядюшка Генри по-детски верил всякого рода нелепым вымыслам, но, насколько я знал Уилбера, он ничему подобному подвержен не был. И только теперь я увидел, что он искусно скрывал от всех нас свою истинную сущность. Трудно передать, в какое изумление повергло меня это открытие.

Ни одно живое существо не могло послужить прообразом для этих зарисовок, а в тех рукописях и книгах, что остались после кузена, похожих рисунков не было. Подстрекаемый любопытством, я еще больше углубился в архив кузена и в конце концов выбрал несколько записей, загадочных по содержанию, но в то же время, как мне показалось, имеющих косвенное отношение к предмету моих поисков. Все записи были пунктуально датированы, и я без труда расположил их в хронологическом порядке.

«15 октября 1921 года. Ландшафт проясняется. Ленг? Напоминает юго-запад Америки. Пещеры – из них вылетают стаи летучих мышей – целая туча – как раз перед закатом. Они закрыли собой солнце. Низкорослый кустарник, искривленные стволы. Очень ветрено. Вдалеке заснеженные вершины гор, направо – пустынное плоскогорье.

21 октября 1921 года. Четыре шантака на среднем плане. Средний рост выше человеческого. Покрыты шерстью, напоминают летучих мышей, перепончатые крылья в сложенном состоянии поднимаются на три фута над головой. Клювы загнутые, как у стервятников, в остальном же морды напоминают рыльца летучих мышей. Пересекли местность по воздуху, остановились передохнуть на скале неподалеку от меня. Не замечают. По-моему, на одном был всадник, но не уверен.

7 ноября 1921 года. Ночь. Океан. Остров вроде рифа на переднем плане. Глубоководные вместе с гуманоидами явно смешанного происхождения: помесь белая. Глубоководные покрыты чешуей, передвигаются наподобие лягушек – нечто среднее между шагом и прыжком, чуть горбятся, как и все земноводные. Остальные, похоже, поплыли на риф. Быть может, Инсмут? Ни береговой линии, ни городских огней. Нет и кораблей. Выступающая из воды возвышенность, рядом с рифом. Риф Дьявола? Похоже, даже гибриды не способны проплыть такое расстояние без отдыха. Не исключено, что побережье находится слишком близко на переднем плане, потому его и не видно.

17 ноября 1921 года. Абсолютно ни на что не похожий пейзаж. Явно не земной. Непроницаемо-черное небо, несколько звезд. Скалы из порфира или сходной породы. На переднем плане глубокое озеро. Хали? Через пять минут воды стали бурлить и вздыматься – в том месте что-то всплывало на поверхность. Лицом от меня. Гигантский обитатель вод, с щупальцами. Спрутообразный, только гораздо, гораздо крупнее: в десять – двадцать раз крупнее гигантского осьминога с Западного побережья. Одно то, что служило ему шеей, составляет не менее 15 родов в диаметре. Не отважился взглянуть ему в лицо и ликвидировал звезду.

4 января 1922 года. Промежуток абсолютной пустоты. Открытый космос? Надвигается планета, как если бы я смотрел глазами того, кто приближается к какому-то объекту в космосе. Небо темное, вдалеке звезды, вскоре начинает вырисовываться поверхность планеты – ближе, еще ближе. Увидел совершенно голый ландшафт. Никакой растительности, как на темной звезде. Круг поклоняющихся каменному столбу. Их крики: „Йэ! Шуб-Ниггурат!“

16 января 1922 года. Подводный край. Атлантида? Вряд ли. Огромное сооружение наподобие храма с выбоинами от глубинных бомб. Гигантские каменные глыбы вроде тех, из которых сложены пирамиды. Ступени, ведущие вниз, в зияющий чернотой провал. На заднем плане глубоководные. Какое-то шевеление во мраке колодца со ступенями. Всплывает колоссальное щупальце. Далеко позади два водянистых зрачка, разделенных расстоянием во много родов. Р’льех? Испугался приближения существа, выплывающего из бездны, и ликвидировал звезду.

24 февраля 1922 года. Знакомый ландшафт. Может быть, окрестности Уилбрэхема? Ряд приземистых и убогих фермерских домиков. Передний план, старик, прислушивается. Время: вечер. Страшно галдят козодои. Приближается женщина, у нее в руках каменная копия звезды. Старик в страхе убегает. Любопытно. Надо будет навести справки.

21 марта 1922 года. Сегодня чуть не влип. Впредь следует быть осторожнее. Сделал звезду и произнес слова: „Пнглуи мглунафх Ктулху Р’льех угахнагл фтагн“. Угадал прямо на огромного шантака на переднем плане. Шантак заметил и стал надвигаться. Я слышал стук его когтей! Вовремя успел уничтожить звезду.

7 апреля 1922 года. Теперь я окончательно убедился в том, что, если не соблюдать осторожность, они могут пройти. Сегодня видел Тибет и чудовищных снежных людей. Сделали еще одну попытку. Что же тогда говорить об их хозяевах? Если рабы совершают попытки преодолеть границы времени и пространства, то что тогда говорить о Великом Ктулху? Хастуре? Шуб-Ниггурате? На время надо воздержаться. Страшно потрясен».

Уилбер сдержал слово и долго не возвращался к своему загадочному времяпрепровождению. По крайней мере, это следовало из его записей, очередная из которых появилась почти год спустя.

«7 февраля 1923 года. У меня почти не осталось сомнений в том, что вход заметили. Заглядывать стало крайне рискованно. Безопасно только при чистом ландшафте. А поскольку никогда нельзя знать заранее, куда попадешь, процент риска значительно увеличился. Сегодня, как обычно, сделал звезду, произнес слова и стал ждать. Какое-то время видел только знакомый ландшафт юго-запада Америки в вечерний час: летучая мышь, совы, кенгуровые крысы, ведущие ночной образ жизни, да дикие кошки. Затем из одной из пещер показался Жилец Песков – с шершавой кожей, большими глазами и ушами, мордой смахивающий на медведя коалу, хотя сходство весьма условное – этот гораздо более уродливый, долговязый и тощий. Он заковылял в мою сторону, явно неспроста. Возможно ли такое, чтобы вход позволял им заглядывать на эту сторону так же хорошо, как мне – на ту? Убедившись, что он идет прямо на меня, ликвидировал звезду. Все исчезло, как обычно. Но что было потом! Весь дом заполонили летучие мыши! Двадцать семь штук! Я не из тех, кто верит в случайные совпадения».

Затем опять был период, в течение которого кузен продолжал вести записи, не делая в них ни малейших намеков на свои видения и на «звезду», столь часто им упоминавшуюся. Я был убежден в том, что он стал жертвой галлюцинаций, вызванных, вне всякого сомнения, не чем иным, как интенсивным штудированием книг, собранных им со всего света. Последующие абзацы имели характер доказательств, хотя по существу являлись попыткой рационального истолкования того, что он якобы «увидел».

Они перемежались газетными вырезками, каковые Уилбер стремился, по всей видимости, связать со столь милой его сердцу схемой мироздания: среди них были сообщения о загадочных происшествиях, неопознанных летающих объектах, таинственных исчезновениях в пространстве, любопытных открытиях в области тайных культов и т. п. Я с горечью замечал, что Уилбер недостаточно критично воспринял отдельные аспекты первобытных религиозных представлений и искренне верил в то, например, что до наших дней дожили потомки так называемых Великих Древних и тех, кто им поклонялся. Более того, он поставил себе целью доказать эту гипотезу, опираясь на авторитет современных свидетельств. Что и говорить, между свидетельствами древних и теми, что время от времени встречались в прессе, имелось очевидное сходство – но ведь его можно было объяснить простым совпадением. Поэтому, несмотря на всю весомость собранных кузеном доказательств, я отправил его бумаги в Мискатоникскую библиотеку, в собрание Эйкли, не сняв с них перед этим копий, тем более что многое я запомнил и так, чему способствовало одно незабываемое впечатление, увенчавшее мой, поначалу праздный, интерес к занятиям кузена.

III

О том, какую «звезду» имел в виду Уилбер, я узнал благодаря чистой случайности. При описании своих видений кузен постоянно упоминал о «создании», «уничтожении», «сотворении» или «ликвидации» некой звезды. Мне это ровным счетом ни о чем не говорило и, вероятно, так никогда бы и не сказало, если бы как-то раз в косых лучах заходящего солнца, падавших на пол мансарды, я не разглядел еле заметные линии, образовывавшие подобие пятиконечной звезды. Прежде я не мог видеть их из-за того, что на этом месте лежал ковер, но в ходе упаковки книг и рукописей, предназначенных к отсылке в библиотеку, я ненароком его сдвинул, и, таким образом, то, что звезда попала мне на глаза, было делом случая.

Но и тогда я не сразу сообразил, что эти едва заметные линии воспроизводят звезду. Лишь после того, как я разобрался с книгами и свернул ковер, изображение открылось целиком – то была звезда о пяти концах, украшенная затейливым орнаментом и, судя по всему, нарисованная человеком, находившимся в ее центре. Теперь мне стало ясно, каким целям служила коробка с мелом, обнаруженная мною в комнате кузена, где ей, казалось бы, нечего было делать. Отодвинув бумаги и книги, я принес мел и принялся аккуратно обводить звезду и орнамент по сохранившемуся контуру, сидя в центре рисунка. Вероятно, это изображение служило какой-то каббалистической схемой, и рисовальщик должен был находиться внутри композиции.

Обведя рисунок по еле различимым линиям, сохранившимся благодаря его неоднократным воспроизведениям, я уселся в центре звезды и принялся ждать. Я вполне допускал, что вот-вот может что-нибудь произойти. Меня смущало лишь одно: читая записки кузена, я неоднократно натыкался на фразу об «уничтожении» звезды – действие, которое он совершал всякий раз, когда ему грозила опасность. Между тем, насколько я помнил из книг по каббалистической практике, именно уничтожение подобных изображений влечет за собой опасность психического расстройства. Однако пока что вообще ничего не происходило, и только по прошествии нескольких минут я вдруг вспомнил про «слова». В свое время я догадался их переписать, а потому сходил за ними и, вернувшись, торжественно произнес:

– Пнглуи мглунаф Ктулху Р’льех унахнагл фтагн!

В тот же миг произошло нечто из ряда вон выходящее. Я сидел лицом к окну с непрозрачным стеклом в южной стене дома и видел все как на ладони. Со стекла внезапно как бы спала пелена, и перед моим изумленным взором возник залитый солнцем ландшафт. Я взглянул на часы: они показывали начало десятого, и, стало быть, на дворе был поздний вечер, теплый летний вечер в штате Массачусетс. Однако тот пейзаж, что я видел в окне, был явно не новоанглийским: выжженная почва, холмы песчаника, пустынная растительность, несколько крупных пещер на переднем плане и цепь заснеженных гор на горизонте – именно такой пейзаж, о котором не раз говорил кузен в своих загадочных записках.

Я глядел на открывшийся вид как зачарованный; в голове у меня был полный хаос. Там, куда я смотрел, жизнь шла своим чередом, и взгляд мой встречал то одно, то другое из ее проявлений: вот гремучая змея проползла, извиваясь, вот всевидящий ястреб пролетел высоко над землей – и по отблеску солнца на его перьях я заключил, что стоял предзакатный час. Все указывало на то, что передо мной типичный ландшафт юго-запада США. Интересно, какой его части? Аризоны? Нью-Мексико?

Так или иначе, мне суждено было оставаться безучастным свидетелем событий, разворачивавшихся на фоне нездешнего ландшафта. Змея не успела уползти далеко, ястреб камнем кинулся вниз и спустя мгновение взмыл с ее извивающимся телом в когтях. Солнце садилось за линию гор, открывая моему взору волшебной красоты вид. А потом из отверстого зева одной из наиболее крупных пещер появились летучие мыши. Тысячи летучих мышей тянулись нескончаемым потоком из непроницаемо-черной утробы, и мне казалось, будто я слышу их стрекот. Вот уже сгустились сумерки, а они все вылетали и вылетали, и я даже затрудняюсь сказать, как долго это продолжалось. Когда наконец последняя летучая мышь оставила пещеру, оттуда показалось еще что-то – какое-то человекообразное существо с непомерно большими глазами и ушами и на редкость шершавой – будто в нее въелся песок пустыни – кожей. Существо было худым, как скелет, все ребра его выпирали наружу, но что было особенно отталкивающим, так это его лицо – оно напоминало забавного австралийского медведя коалу. И тут я вспомнил, как мой кузен называл этих людей – ибо вслед за первым показались и другие, в том числе женского пола: это были Жильцы Песков!

Они покидали пещеру, щурясь своими огромными глазами, а потом вдруг заторопились и, бросившись врассыпную, попрятались за кусты. И тогда из пещеры по частям стал появляться какой-то невообразимый монстр – сначала показалось одно его щупальце, потом второе, а затем целых полдюжины разом: все они осторожно ощупывали вход в пещеру. И уже в последнюю очередь появились смутные очертания чудовищной головы. Когда она рывком подалась вперед, я едва не закричал от страха – ибо в лице чудовища я увидел жуткую карикатуру на все, что наделено в этом мире разумом. Голова росла прямо из тела, представлявшего собой студенистую, колышущуюся массу, а щупальца сходились на том участке тела, который служил ему то ли нижней челюстью, то ли шеей.

Ко всему прочему, существо было наделено способностью осмысленного восприятия, ибо оно, похоже, с самого начала заметило мое присутствие. Выбравшись из пещеры, оно в упор поглядело на меня, а затем стало передвигаться по направлению к окну, с невероятной скоростью пересекая стремительно темнеющую местность. Не подозревая об истинных размерах грозящей мне опасности, я как завороженный наблюдал за происходящим, и только когда чудовище заслонило собой весь вид, когда его щупальца протянулись к окну мансарды – и прошли сквозь него! – только тогда меня охватил настоящий страх.

Прошли насквозь! Так вот чего боялся мой кузен!

Помню, как, вырвавшись из ледяных объятий страха, я снял ботинок и со всей силы швырнул его в стекло. Вслед за тем я нагнулся и стер часть изображения – «ликвидировал» звезду. В моих ушах еще стоял звон разбитого стекла, когда я погрузился во мрак милосердного забвения.

Теперь мне известно все то, что знал мой кузен.

Не замешкайся я в последний момент, я, возможно, был бы сейчас избавлен от этого знания и до сих пор пребывал бы в твердом убеждении, что причиной всему явился обман чувств, галлюцинация. Но – увы! – теперь я знаю наверняка, что мутное стекло в окне мансарды было входом в другие измерения – в чужие пространственно-временные континуумы, которые мой кузен научился выбирать по своему усмотрению; путем к сокровенным местам Земли и межзвездных пространств, где от века таятся существа, поклоняющиеся Древним Богам, – а то и сами эти Боги! – таятся в ожидании часа, когда они снова восстанут из забвения и будут править миром! Стекло Ленга – оно же, «вероятно, гиадского происхождения», ибо я так никогда и не узнал, где раздобыл его кузен, – обладало способностью вращения в оконном проеме; оно не подчинялось никаким земным законам, за исключением одного – его направленность определялась вращением Земли вокруг своей оси. И если бы я не разбил его, то из-за своего невежества и праздного любопытства мог бы навлечь на человечество ужасные бедствия.

Отныне я знаю, что прообразами для неумелых зарисовок моего кузена послужили живые, а не воображаемые существа. Но есть и последнее доказательство, увенчавшее собою все предыдущие, и оно неоспоримо. Летучие мыши, которых я, придя в сознание, обнаружил во внутренних помещениях дома, могли попасть туда через разбитое окно; прояснение мутного стекла можно было бы списать на оптический обман – если бы не одно «но». И это «но» позволяет мне утверждать, что все виденное мною далеко не было игрой моего воспаленного воображения – ибо ничто в мире не может опровергнуть то последнее чудовищное доказательство, которое я обнаружил среди осколков стекла на полу мансарды: отрезанное щупальце длиной в десять футов, щупальце, застрявшее между измерениями в тот момент, когда был прегражден доступ телу, частью которого он являлся, – и ни один ученый в мире не смог бы доказать его принадлежность какому-либо из известных науке существ, живущих или когда-либо живших на поверхности нашей планеты или в глубине ее недр!

Возвращение к предкам

I

Когда мой кузен Амброз Перри отошел от врачебной практики, он был еще далеко не старым человеком, ибо разменял всего-навсего пятый десяток и выглядел бодрым и подтянутым. Практика в Бостоне приносила ему приличный доход и вполне его устраивала, однако с еще большим рвением он отдавался разработке собственных теорий. Они были его любимым детищем, и он не посвящал в них даже своих коллег, на которых, по правде говоря, привык смотреть свысока, как на людей слишком ортодоксально мыслящих и недостаточно смелых, чтобы затевать собственные эксперименты без предварительной санкции Американской медицинской ассоциации. Кузен мой, надо сказать, был типичным космополитом: он получил солидное образование в таких центрах европейского просвещения, как Вена, Сорбонна и Гейдельберг, и много путешествовал. И вдруг на самом гребне своей блистательной карьеры этот человек бросает все, чтобы поселиться в одном из самых глухих уголков штата Вермонт.

С тех пор он вел жизнь отшельника в доме, выстроенном посреди дремучего леса и оборудованном самой основательной лабораторией, какую только можно было иметь за деньги. В течение трех лет от него не поступало никаких известий; ни строчки о том, чем он занимался все это время, не промелькнуло на страницах печатных изданий или хотя бы в личной переписке его родных и близких. Нетрудно представить мое удивление, когда по возвращении из Европы я обнаружил у себя дома письмо от кузена, в котором он просил меня навестить его и, если возможно, пожить у него какое-то время. В ответном послании я вежливо отказался от приглашения, сославшись на то, что в настоящее время занят поисками работы. Я также поблагодарил его за весточку и выразил надежду, что когда-нибудь в будущем мне, быть может, удастся воспользоваться его приглашением, которое было столь же любезным, сколь и неожиданным. Ответ от кузена пришел с обратной почтой; в нем он предлагал мне щедрое жалованье в случае, если я соглашусь стать его секретарем – то есть, как мне это представлялось, буду выполнять всю необходимую работу по дому и вести научные записи.

Я думаю, что любопытство повлияло на мое решение в не меньшей степени, чем сумма вознаграждения, а она была поистине щедрой. Я принял предложение кузена без промедления, словно опасаясь, что он возьмет его обратно. Не прошло и недели, как я уже стоял перед его домом, довольно нелепым сооружением в духе построек первых голландских фермеров в Пенсильвании – одноэтажных, с очень высокими коньками и крутыми скатами крыш. Несмотря на подробные инструкции, полученные от кузена, я отыскал его жилище не без труда. Оно располагалось как минимум в десяти милях от ближайшего населенного пункта – деревушки под названием Тайберн – и отстояло довольно далеко от старой проселочной дороги, так что, спеша прибыть к назначенному времени, я едва не сбился с пути, с трудом обнаружив поворот и узкий проезд меж зарослями кустарника.

Владения охраняла немецкая овчарка, сидевшая на длинной цепи. Завидев меня, она насторожилась, но не заворчала и не двинулась в мою сторону, когда я подошел к двери и позвонил. Внешний вид Амброза неприятно поразил меня: он сильно похудел и осунулся. Вместо бодрого румяного человека, каким я его видел в последний раз почти четыре года тому назад, передо мной стояла жалкая пародия на моего кузена. Изрядно уменьшилась и его природная живость, разве что рукопожатие было по-прежнему крепким, а взгляд – ясным и проницательным, как в былые годы.

– Заходи, Генри! – вскричал он, увидев меня. – Гляди-ка, на тебя даже Джинджер не затявкал!

При упоминании своей клички пес прыжками приблизился к нам, насколько ему позволяла цепь, и радостно завилял хвостом.

– Ты заходи, заходи. Автомобилем своим займешься попозже.

Я последовал приглашению кузена и очутился в помещении, обставленном крайне скупо и аскетично. В гостиной был накрыт стол, и вскоре я узнал, что кузен отнюдь не собирался использовать меня иначе, нежели в качестве секретаря, поскольку у него уже были кухарка и слуга, жившие в надстройке над гаражом. От меня же требовалось только записывать то, что прикажет кузен, и регистрировать результаты его опытов. О том, что он ставит опыты, Амброз сообщил мне сразу же, правда, не удосужился объяснить, в чем заключалась их суть. Во время обеда я познакомился с супругами Эдвардом и Метой Рид, на попечении которых находились дом и прилегающие к нему владения. Кузен расспрашивал меня только о моих делах – о том, чем я занимаюсь и чем намерен заниматься в дальнейшем; при этом он напомнил мне, что в тридцать лет у человека почти не остается времени на то, чтобы строить планы на будущее. Лишь изредка, когда в моих ответах проскальзывало имя того или иного из наших родственников, он расспрашивал меня о других членах семьи, живших в разных концах страны. Чувствовалось, что он задает вопросы из одной только вежливости и без действительного интереса; лишь однажды он намекнул, что, если только я захочу стать медиком, он, пожалуй, сможет поспособствовать мне с поступлением в университет и получением ученой степени. Но и это, как мне показалось, было сказано лишь для того, чтобы поскорее отделаться от тех вопросов, что уже затрагивались в одной из наших бесед несколько лет тому назад. Более того, в самом тоне кузена сквозило тщательно скрываемое раздражение, вызванное разговором, который он сам завел: раздражение на меня – за то, что я так обстоятельно отвечаю на его вопросы, и раздражение на самого себя – за то, что он до такой степени уступил формальностям, что стал справляться о вещах, нимало его не занимавших.

Супруги Рид, каждому из которых было за шестьдесят, держали себя очень тихо. Они почти не вступали в разговор, и не только потому, что миссис Рид была занята переменой блюд и уборкой посуды, – им просто не о чем было говорить; насколько я понял, их жизнь протекала независимо от жизни их работодателя, и встречались они только за столом. Несмотря на то что супруги были уже седыми, они выглядели намного моложе Амброза и не обнаруживали признаков физического истощения, столь изменившего облик моего кузена. Молчание во время трапезы нарушалось лишь нашими с Амброзом репликами; Риды не стремились поддержать беседу и сидели с отсутствующим видом. Правда, пару раз я заметил, как после кое-каких слов кузена они обменялись быстрыми и выразительными взглядами – однако этим все и ограничилось.

Только когда мы с Амброзом уединились в его кабинете, он впервые заговорил о предмете, занимавшем все его мысли. Кабинет и лаборатория находились на задней половине дома; в центре располагались кухня, столовая и гостиная, а спальни вопреки обыкновению были размещены в передней части здания. Как только мы остались наедине в уютном кабинете, Амброз перестал сдерживаться и заговорил голосом, дрожавшим от волнения.

– Тебе ни за что не угадать, какими опытами я занялся с тех пор, как оставил практику, Генри, – начал Амброз, – по правде говоря, я далеко не сразу решился рассказать тебе о них. Если бы я не испытывал необходимости в том, чтобы кто-нибудь заносил на бумагу эти поразительные факты, я бы не стал никому доверяться. Однако теперь, когда я близок к успеху, я обязан подумать и о потомках. Если говорить коротко, мне удалось припомнить все свое прошлое, проникнуть в самые потаенные уголки человеческой памяти, и теперь я твердо убежден в том, что, действуя теми же методами, мне удастся продлить процесс припоминания вплоть до наследственной памяти и воссоздать события жизни предков. Судя по твоему лицу, ты мне не веришь.

– Совсем нет, просто я поражен тем, какие это открывает перспективы, – отвечал я совершенно искренне; правда, я ни словом не обмолвился о смятении, овладевшем мною в эти минуты.

– Ну и отлично. Иногда мне кажется, что те средства, к которым я вынужден прибегать, чтобы приводить себя в состояние, необходимое для проникновения в прошлое, сильно угнетают Ридов. Они ведь считают, что любые опыты над человеческими существами противоречат христианской морали и потому находятся за гранью дозволенного.

Я хотел было спросить, о каких средствах он говорит, но потом решил, что если он найдет это нужным, то сам расскажет мне о них в свое время; если же нет, то никакие расспросы не помогут. Но тут он сам заговорил об этом.

– Я установил, что, когда человеческий организм близок к истощению, употребление наркотиков в сочетании со слушанием музыки вызывает то самое состояние сознания, при котором становится возможным углубляться в прошлое, благодаря обострению чувств и духовных способностей до такой степени, что к человеку возвращается вся его память. Поверь мне, Генри, я достиг самых поразительных и замечательных результатов. Мне даже удалось припомнить свое пребывание в утробе, как бы неправдоподобно это ни звучало.

Амброз говорил с заметным волнением; глаза его блестели, голос дрожал. Было совершенно очевидно, что мечты об успехе вскружили ему голову в гораздо большей степени, нежели они того заслуживали. Цель, о которой он мне поведал, занимала его еще в те годы, когда он работал врачом. На достижение этой цели он затратил немалые средства и теперь, похоже, добился кое-каких результатов. Но это самое большее, что я готов был допустить, и то не безоговорочно. Правда, внешний вид кузена подтверждал то, что он поведал мне о характере своих экспериментов. Худоба его говорила о крайней степени физического истощения, что вполне могло быть следствием употребления наркотиков и продолжительного голодания. По всей видимости, он голодал регулярно и часто, ибо не только сбросил избыточный вес, но похудел значительно больше, чем мог бы позволить себе человек, находящийся в здравом рассудке и заботящийся о своем здоровье. И еще: по ходу этого разговора в нем наблюдались явные признаки фанатической одержимости, и мне стало ясно, что все мои возражения будут гласом вопиющего в пустыне и не отклонят его ни на йоту от избранного им курса. Он целиком подчинил себя своей странной фантазии и не позволил бы никому и ничему себя разубедить.

– А на тебе будет лежать обязанность расшифровки моих стенографических записей, Генри, – продолжал он уже более спокойным тоном. – Что бы со мной ни происходило, я всегда старался вести записи. Некоторые из них сделаны в состоянии транса, как если бы мною управлял некий демон. Впрочем, это, конечно, вздор. Они охватывают весь период моего существования вплоть до момента, непосредственно предшествовавшего моему рождению, а теперь я занят опытами с наследственной памятью. Ты сам увидишь, как далеко я зашел, когда найдешь время расшифровать и ознакомиться с теми данными, которые я уже собрал.

После этих слов кузен перевел разговор на другую тему, а спустя некоторое время извинился и исчез за дверями своей лаборатории.

II

На приведение в порядок и расшифровку записей Амброза у меня ушло без малого две недели. Материалов оказалось значительно больше, чем я заключил было из его слов, и многое в них явилось для меня откровением. Если ранее я усматривал в бредовых идеях кузена лишь крайнюю степень донкихотства, то теперь у меня сложилось убеждение, что здесь налицо явные признаки умственного расстройства. Это безжалостное насилие над собственным организмом ради получения результатов, по большей части недоказуемых и не могущих принести никаких благ человечеству, даже если бы цель Амброза была достигнута, казалось мне граничащим с бессмысленным фанатизмом. Его интересовала не столько та информация, которую он мог получить за счет искусственного возбуждения своей памяти, сколько эксперимент как таковой. Более же всего меня беспокоило то, что если изначально его опыты, судя по всему, не выходили за рамки обычного увлечения, то в дальнейшем они приобрели характер навязчивой идеи, оттеснившей все остальное, включая и его собственное здоровье, на второй план.

В то же время я не мог не признать, что содержавшиеся в его записях факты зачастую были воистину потрясающими. Я не сомневался, что мой кузен действительно нашел какой-то способ регулирования потока памяти. Ему удалось установить, что все происходящее с человеком как бы регистрируется в одном из отсеков мозга и для припоминания этой информации требуется лишь найти подходящий мостик к месту ее хранения. С помощью наркотиков и музыки Амброзу удалось припомнить все свое прошлое, так что его записи в собранном и рассортированном виде составили его подробную биографию. Причем в ней не было ничего такого, чем, как правило, страдают автобиографии: ни принятия желаемого за действительное, ни романтической дымки, через которую человеку обычно видится прошлое, ни приукрашивания, позволяющего забыть о тех жизненных невзгодах, что нанесли ощутимые раны человеческому «я».

Во всяком случае, в том, чем занимался кузен, было что-то необычайно захватывающее. В записях, относящихся к самому последнему времени, упоминалось много лиц, известных нам обоим. Однако затем начала сказываться двадцатилетняя разница в возрасте, и в воспоминаниях появились ссылки на незнакомых мне людей и на события, в которых я не принимал даже косвенного участия. Особенным откровением для меня явились те заметки, где упоминались мысли, занимавшие моего кузена в юности и на пороге зрелости, ибо они загадочным образом соотносились с теми вопросами, что стояли в центре его внимания сегодня.

«Сильно поспорил с де Лессепсом о первоначале. Связка с шимпанзе слишком недавняя. Может быть, первобытная рыба?» Это он писал в дни своей учебы в Сорбонне. А вот в Вене: «Человек не всегда жил на деревьях, по утверждению фон Видерзена. Хорошо. Допустим, он плавал. Какую же роль в таком случае играли предки человека – да и играли ли вообще – в эпоху бронтозавров?»

Такого рода заметки, в том числе и гораздо более пространные, перемежались подробными записями дневникового типа, где говорилось о вечеринках, любовных увлечениях, подростковой дуэли, разногласиях с родителями и тому подобных мелочах, составляющих рутину жизни всякого нормального человека. Одна и та же тема стояла в центре внимания моего кузена на протяжении десятилетий; не говоря уже о последних годах, где она безусловно доминировала, кузен то и дело обращался к ней в течение всей жизни. Еще девятилетним мальчуганом он часто просил деда рассказать ему историю нашего рода, включая далеких предков, которые жили до того, как первые записи о нашей семье появились в приходских архивах.

Помимо всего прочего, дневники Амброза наглядно демонстрировали, насколько сильно изнурял себя кузен этими опытами, ибо за время, прошедшее с начала эксперимента, почерк его стал гораздо менее разборчивым. В самом деле, чем дальше он углублялся в воспоминаниях к началу своей жизни (а по правде говоря, и еще дальше – к моменту своего пребывания во мраке материнского чрева, ибо он добрался и до него, если, конечно, его записи не были искусной подделкой), тем менее твердой становилась его рука. Возможно, качество почерка менялось в зависимости от возраста, к которому относилось то или иное воспоминание. Предположение это, правда, казалось мне в то время столь же фантастичным, как и уверенность кузена в том, что он сможет добраться до родовой и наследственной памяти, включающей в себя воспоминания многих поколений и передававшейся посредством генов и хромосом, полученных им от предков.

Однако, пока я занимался приведением записей в порядок, я не торопился выносить о них окончательное суждение, а в наших с кузеном разговорах они даже не упоминались, если не считать одного-двух случаев, когда я обращался к нему за помощью в расшифровке некоторых слов. По завершении работы я перечел всю подборку с начала до конца и нашел ее довольно убедительной. Однако, вручая готовый труд кузену, я испытывал смешанные чувства, среди которых была и изрядная доля недоверия.

– Ну и что ты об этом думаешь? – спросил меня кузен.

– Пока довольно правдоподобно, – признал я.

– Ничего, дальше ты еще и не то скажешь, – отвечал он невозмутимо.

Я считал своим долгом убедить кузена несколько умерить свой исследовательский пыл. За те две недели, пока я сортировал и переписывал его материалы, Амброз довел себя до крайней степени изнурения. Он так мало ел и спал, что стал выглядеть намного более худым и осунувшимся, нежели в день моего прибытия. Он сутками не выходил из лаборатории, и за эти полмесяца было немало случаев, когда за столом нас присутствовало только трое. Руки его стали заметно трястись, подрагивали также и уголки губ; в то же время глаза его блестели, как у одержимого, для которого перестало существовать все, кроме его собственных навязчивых идей.

Вход в лабораторию был мне запрещен. Хотя кузен позволил мне осмотреть его великолепное оборудование, для проведения опытов ему требовалось полное уединение. В своих записях он не слишком распространялся по поводу того, к каким именно наркотическим средствам прибегал, насилуя свой организм ради осуществления безумной мечты – восстановления своей родовой и наследственной памяти. Однако у меня есть все основания предполагать, что одним из этих наркотиков была Cannabis indica, или индийская конопля, в просторечии именуемая гашишем. Кузен экспериментировал непрерывно, денно и нощно, без отдыха и зачастую без сна, и мне доводилось видеть его все реже и реже. Разве что в тот вечер, когда я наконец вручил ему готовую расшифровку его записей, где прослеживался весь ход его жизни, восстановленный им по памяти, мы долго сидели вдвоем, перечитывая страницу за страницей. Кузен внес в рукопись незначительные поправки и добавления и вычеркнул несколько абзацев. Исправленная таким образом рукопись еще нуждалась в перепечатке, но чем я должен был заниматься впоследствии, если мне не было дозволено содействовать ему непосредственно в проведении опытов?

Впрочем, к тому времени, когда я закончил перепечатку, кузен успел подготовить для меня очередной ворох листов. На этот раз это уже были не его собственные мемуары, а воспоминания его родителей, родителей его родителей и еще более ранних предков. Они были далеко не такими подробными, как его собственные, и носили довольно общий характер, но вместе с тем представляли собой поразительно живую картину существования предыдущих поколений нашего рода. Там были воспоминания об основных исторических событиях, о великих природных катаклизмах, о нашей планете на заре ее существования. Я бы никогда не подумал, что один человек может оказаться в состоянии так точно воссоздать прошлое, однако воспоминания лежали передо мной неоспоримым, незабываемым и впечатляющим свидетельством, и уже одно это, по любым меркам, было весьма крупным достижением. Лично я был убежден в том, что имею дело всего лишь с искусной мистификацией, но я не смел высказывать это мнение вслух Амброзу, ибо его слепая вера не допускала никаких сомнений. Я скопировал эти записи столь же тщательно, как и предыдущие, и, завершив работу всего за несколько дней, вручил ему очередную копию.

– Ты не веришь мне, Генри, – произнес он, грустно улыбаясь. – Я вижу это по твоим глазам. Но скажи, какой мне смысл заниматься фальсификацией? А к самообману я отнюдь не склонен.

– Не мне быть твоим судьей, Амброз. Вероятно, я даже не имею права на веру или неверие.

– Что ж, может быть, и так, – согласился кузен.

Когда я попытался узнать, в чем будут заключаться мои дальнейшие обязанности, он попросил меня подождать, пока он подготовит очередную порцию работы, а тем временем осмотреть окрестности. Я уже было решил воспользоваться его предложением и обследовать близлежащий лесной массив, но мне так и не суждено было этим заняться по причине последовавших за нашим разговором событий. В ту же ночь на меня легли совершенно новые обязанности, знаменовавшие решительный уход от кропотливой и утомительной работы по расшифровке записей кузена, которые становились все менее удобочитаемыми. В полночь меня разбудил старина Рид и сообщил, что Амброз просит меня безотлагательно явиться к нему в лабораторию.

Я немедленно оделся и сошел вниз.

Амброз лежал плашмя на операционном столе в своем поношенном халате мышиного цвета. Он находился в полуобморочном состоянии и все же узнал меня.

– У меня что-то с руками неладно, – выговорил он с видимым усилием. – Я теряю сознание. Ты будешь записывать все, что я тебе скажу?

– Что с тобой? – спросил я.

– Вероятно, временная блокада нервной системы. Мышечные спазмы. Впрочем, не уверен. Завтра все будет в порядке.

– Хорошо, – ответил я. – Я буду записывать все, что ты скажешь.

Я взял его блокнот и карандаш и принялся ждать.

В атмосфере, царившей в лаборатории, освещенной болезненно-тусклым светом красной лампочки рядом с операционным столом, было что-то жуткое. Кузен мой больше напоминал покойника, нежели человека, находящегося под действием наркотика. В одном из углов комнаты играл электропатефон, и низкие диссонирующие звуки «Весны священной» Стравинского растекались по лаборатории, заполняя собой пространство. Кузен не шевелился и долгое время не издавал ни звука. Он был погружен в глубокий наркотический сон, необходимый для проведения опыта, и при всем желании мне бы не удалось его разбудить.

Вероятно, прошло не меньше часа, прежде чем он заговорил, и речь его звучала столь нечленораздельно, что я с трудом разбирал слова.

– Лес погрузился в землю, – сказал Амброз. – Огромные лютуют и бушуют. Бежим, бежим…

И снова:

– Новые деревья на месте старых. Отпечаток лапы шириной в десять футов. Мы живем в пещере, холодной и сырой. Костер…

Я записал все, что он сказал, – точнее, все, что мне удалось разобрать из его шепота. Невероятно, но, судя по всему, ему грезилась эпоха ископаемых ящеров, ибо он упоминал о неких огромных животных, которые бродили по поверхности земли, сшибались друг с другом в смертельных схватках, с легкостью проходили сквозь дремучие леса, как если бы это были не леса, а травяные луга, находили и пожирали людей, обитавших в пещерах и норах под землей.

Эта попытка углубления в прошлое далась моему кузену Амброзу слишком тяжело. Когда он несколько часов спустя пришел в себя, тело его сотрясала нервная дрожь, и он приказал мне немедленно выключить патефон. Пробормотав что-то о «вырождающихся тканях», которых он странным образом связывал со своими «снами-воспоминаниями», кузен объявил, что, прежде чем он возобновит опыты, нам всем необходимо отдохнуть.

III

Вполне вероятно, что если бы мне удалось уговорить кузена оставить свои эксперименты, ограничившись верой в возможность конечного успеха, и позаботиться о здоровье, то он бы избежал печальных последствий своей попытки перейти за черту, установленную для всех смертных. Но он не только не поддался на мои уговоры, но еще и посмеялся над ними, напомнив мне, что из нас двоих врач все-таки он, а не я. Когда я возразил ему, что просто он, как и все доктора, более легкомысленно относится к собственному здоровью, нежели к здоровью своих пациентов, он пропустил это мимо ушей. Однако даже я не мог предвидеть того, что в конце концов произошло, хотя туманная ссылка Амброза на «вырождающиеся ткани», казалось бы, могла заставить меня уделить более пристальное внимание тому вреду, который ему причиняли наркотики.

Передышка длилась всего неделю. Потом кузен возобновил свои эксперименты, и вскоре уже я отстукивал на машинке очередную порцию записей. На этот раз расшифровка пошла намного труднее, чем прежде. Почерк его портился прямо на глазах, а содержание записей зачастую было очень трудно уловить. Несомненным было лишь то, что он еще больше углубился в прошлое. Я, как и ранее, допускал, что мой кузен стал жертвой своего рода самогипноза и черпал свои воспоминания не из наследственной памяти, а из прочитанных некогда книг, где описывались наиболее яркие особенности жизни древних обитателей лесов и пещер. С другой стороны, в текстах временами появлялись обескураживающие очевидные признаки того, что упоминаемые факты не могли быть взяты ни из каких-либо печатных изданий, ни даже из воспоминаний о таковых, и что́ в этом случае могло послужить источником для причудливых хроник Амброза, оставалось для меня загадкой.

Мы виделись с ним все реже, и в те нечастые моменты, когда это происходило, я с беспокойством замечал, до какого истощения он доводит себя наркотиками и голодовкой; кроме того, налицо были признаки умственной и нравственной деградации. Он стал неряшлив, что было особенно заметно во время приема пищи и не раз приводило к тому, что миссис Рид демонстративно не выходила к обеду. Правда, теперь, когда Амброз покидал свою лабораторию крайне редко, мы все чаще обедали без него.

Я не помню точно, когда произошли разительные перемены в поведении кузена; кажется, к этому времени я прожил у него в доме немногим более двух месяцев. Сегодня, когда я оглядываюсь на события тех дней, мне кажется, что первым, кто заметил их приближение, был Джинджер, любимый пес кузена. Если раньше это было самое послушное и воспитанное животное, какое только можно вообразить, то с некоторых пор он стал часто лаять по ночам, а днем скулил и слонялся по дому и двору с тревожным видом. Миссис Рид сказала о нем так: «Эта собака чует или слышит нечто такое, что ей очень не нравится». Возможно, она была права, но в тот раз я не придал ее словам особенного значения.

Примерно в те же дни мой кузен решил вовсе не выходить из лаборатории и поручил мне оставлять для него пищу на подносе у входа, а когда я попытался ему возразить, он даже не отворил мне дверь. Приносимая мною пища зачастую подолгу оставалась нетронутой, так что миссис Рид в конце концов просто перестала разогревать ему обед, ибо в большинстве случаев он забирал его уже тогда, когда тот остывал. Удивительно, но никто из нас ни разу не видел, как Амброз забирает предназначенную для него еду: поднос мог оставаться на месте час, два, даже три часа – а потом внезапно исчезал и через некоторое время появлялся уже пустым.

Изменились и кулинарные пристрастия кузена. Если раньше он пил много кофе, то теперь совершенно не признавал его и столь упорно возвращал чашку нетронутой, что миссис Рид вскоре вовсе перестала утруждать себя приготовлением этого напитка. Похоже, что Амброз становился все более неравнодушным к простым блюдам – мясу, картофелю, хлебу, зелени – и, напротив, не испытывал ни малейшего расположения к различного рода салатам и запеканкам. Иногда на пустом подносе оказывались очередные листы с записями. Это происходило очень редко, а записи были короткими и неудобочитаемыми, как из-за почерка, так и по содержанию. Видимо, Амброзу с трудом удавалось удерживать в пальцах карандаш, ибо строчки были нацарапаны крупными и неуклюжими буквами и располагались на листах без всякого порядка. Впрочем, чего еще можно было ждать от человека, в больших дозах принимающего наркотики?

Музыка, доносившаяся из лаборатории, становилась все более примитивной и навязчивой. Амброз приобрел несколько пластинок с записями этнической музыки – в частности, полинезийской и древнеиндийской – и отныне слушал только ее. Жуткие, таинственные, обволакивающие напевы повторялись снова и снова, угнетающе действуя на нервы, пусть даже поначалу слушать их было небезынтересно. Музыка звучала беспрерывно в течение недели, но одной ночью патефон начал выказывать явные признаки то ли перенапряжения, то ли износа, а потом внезапно заглох, и с тех пор мы его не слышали.

Примерно в это же время перестали появляться очередные отчеты, и почти сразу же к этому новому обстоятельству добавились еще два. По ночам Джинджер стал заходиться в яростном лае, повторявшемся через равные промежутки времени, как будто кто-то покушался на собственность его хозяина. Пару раз я вскакивал с постели и прислушивался, а однажды мне показалось, будто какое-то крупное животное убегает в сторону леса, однако ко времени, когда я вышел во двор, его уже нигде не было видно. Между тем, какой бы глухой и безлюдной ни была эта часть Вермонта, она отнюдь не слыла медвежьим углом, да и вообще в этих лесах вряд ли можно было встретить животное крупнее или опаснее оленя. Другое обстоятельство встревожило меня еще больше. Первой его заметила миссис Рид, которая и обратила на него мое внимание, а заключалось оно в том, что из лаборатории исходил навязчивый и в высшей степени мерзкий мускусный запах – запах дикого зверя.

Быть может, моему кузену удалось привести к себе из леса какое-то животное – ведь задняя дверь лаборатории выходила в лес? Эту возможность нельзя было исключать, но, честно сказать, я не знал животного, которое могло бы издавать столь сильный запах. Попытки расспросить Амброза через дверь остались без успеха. Он решительно не хотел отзываться, и даже угрозы Ридов покинуть дом из-за невыносимой вони ничуть на него не подействовали. Спустя три дня супруги собрали свои пожитки и уехали, так что все заботы о кузене и его псе легли на мои плечи.

Шок, который я испытал, узнав всю правду, привел к тому, что теперь я уже не в состоянии воссоздать точную последовательность тогдашних событий. Помню, что я решил во что бы то ни стало переговорить с кузеном, несмотря на то что до сих пор все мои просьбы оставались без ответа. Желая хотя бы отчасти избавить себя от новых хлопот, в то самое утро я отвязал пса и пустил его бегать по окрестностям. Я даже не пытался браться за работу, которую прежде выполняли Риды, а просто прохаживался взад-вперед возле двери в лабораторию. Я давно отказался от всяких попыток заглянуть в нее со двора, ибо ее окна – равно как и окошко в двери – были плотно занавешены, чтобы никто не мог подглядеть, что творится внутри.

Все мои уговоры и увещевания совершенно не действовали на Амброза, и тогда я рассудил, что, поскольку рано или поздно он захочет есть, то в случае, если я не стану приносить ему пищу, он просто будет вынужден покинуть свое убежище. В тот день я не принес ему еду, а сам сел и стал ждать его появления, несмотря на тошнотворный звериный дух, исходивший из лаборатории и заполнявший собой весь дом. Амброз не выходил. Решив держаться до конца, я продолжал нести свою вахту у двери и мужественно боролся со сном. Последнее оказалось совсем нетрудным, ибо в середине ночи тишину нарушили странные, тревожные звуки, доносившиеся из лаборатории. Они напоминали шарканье, как если бы по комнате шастало какое-то крупное неуклюжее существо, и сопровождались своеобразным клокотаньем, будто бессловесное животное пыталось заговорить. Я несколько раз позвал кузена по имени и подергал дверную ручку, но дверь не поддавалась, поскольку была не только заперта, но еще и забаррикадирована изнутри чем-то тяжелым.

Я решил, что если моя затея оставить кузена без пищи не заставит его покинуть комнату, то наутро я всерьез примусь за наружную дверь в лабораторию и так или иначе, но открою ее. Я находился в состоянии сильнейшего беспокойства, ибо упорное молчание Амброза было совершенно ему несвойственно.

Однако не успел я принять вышеназванное решение, как внимание мое было привлечено поведением пса, который словно взбесился. Напомню, что в то утро я спустил его с цепи, и теперь, свободный от нее, он пулей промчался мимо одной из стен дома и бросился в лес, а спустя мгновение до меня донеслись ворчание и рычание, как будто он на кого-то напал.

Моментально позабыв о кузене, я ринулся к ближайшей двери. По пути я схватил карманный фонарик и, выскочив во двор, побежал было к лесу, но почти сразу остановился как вкопанный. Я успел только завернуть за угол дома – туда, где находилась задняя стена лаборатории, – и увидел, что дверь в нее была распахнута настежь.

Я повернулся и вбежал в эту дверь.

Внутри было темно. Я окликнул кузена. Ответа не последовало. Посветив фонариком, я отыскал выключатель и зажег свет.

Открывшаяся моему взору картина потрясла меня. Когда я в последний раз посещал эту комнату, она была очень чистой и ухоженной – теперь же она находилась в ужасном беспорядке. Мало того что все оборудование, предназначавшееся для экспериментов, было опрокинуто, разбросано и разбито – на полу и на аппаратуре валялись куски полупротухшей пищи, часть которой поступила сюда в уже приготовленном виде, а часть была явно принесена из леса, ибо я увидел недоеденные останки кроликов, белок, скунсов, бурундуков и птиц. Более того, все помещение пропиталось тошнотворным запахом берлоги первобытного зверя, и если разбросанные повсюду инструменты напоминали о том, что на дворе стоит двадцатый век, то все остальное принадлежало к дочеловеческой эпохе.

Кузена в лаборатории не было.

Я вспомнил про крупное животное, мельком виденное мною в лесу, и первым, что пришло мне на ум, было то, что оно каким-то образом проникло в лабораторию и унесло с собой Амброза, а пес бросился следом. Подгоняемый этой мыслью, я выбежал из дома и помчался к лесу, откуда по-прежнему доносились хрип и рычание смертельной схватки. Когда я добрался до места, все уже было кончено. Джинджер, тяжело дыша, отступил на шаг, и свет моего фонаря упал на его добычу.

До сих пор не знаю, как мне удалось вернуться в дом, вызвать полицию и не потерять способность связно мыслить, пусть даже и не более пяти минут кряду, после того потрясения, которым сопровождалась разгадка. В одно катастрофическое мгновение мне стало ясно абсолютно все: я понял, почему так неистово лаял пес по ночам, когда «существо» выходило добывать себе пропитание, мне стал известен источник отвратительного звериного запаха. И еще я понял, что все случившееся с моим кузеном нельзя было предотвратить.

Ибо то, что лежало под окровавленной пастью Джинджера – жалкая карикатура на человека, с недоразвитым лицом и фигурой, издававшая невыносимо резкий мускусный запах, – было облачено в мышиного цвета халат, который некогда носил мой кузен, а на запястье волосатой руки блестели его часы.

Согласно какому-то неведомому, первобытному закону природы, Амброз, возвращаясь памятью в ту эпоху, когда жили предки человека, еще не ставшие людьми, попал в капкан соответствующего периода эволюции, и тело его деградировало до того уровня, на котором оно находилось у предков людей. По ночам он выходил в лес за добычей, доводя до неистовства и без того встревоженного пса; и то, что он пришел к такому ужасному концу, было делом моих рук – ведь это я спустил Джинджера с цепи и тем самым предопределил гибель Амброза от клыков его собственного пса!

Пришелец из космоса

Высшее милосердие, явленное нашему миру, заключается в неспособности человеческого разума понять свою собственную природу и сущность. Мы живем на островке счастливого неведения посреди черных вод бесконечности, и самой судьбой нам заказано покидать его и пускаться в дальние плавания…[2]

I

Если справедливо утверждение, что человеку всегда суждено жить с таким чувством, будто он стоит на краю пропасти, то большинству людей в критические моменты жизни свойственно испытывать нечто вроде прозрения – когда таинственные и бездонные глубины, лежащие за пределами маленького людского мира, вдруг становятся близкими и доступными. Это значит, что вы вкусили от источника беспредельного знания, что редко кому удается; но подобное соприкосновение с неведомым не проходит бесследно, наполняя ужасом сердца даже самых отважных. Разве может кто-то из ныне живущих доподлинно знать, как появился человек и каково его место в этом мире, или с достаточной долей уверенности утверждать, что человечеству уготован бесславный конец?

Есть ужасы, которые посещают нас во сне и наполняют мир наших грез, – ужасы, которые на самом деле порождены всего лишь окружающей нас повседневностью. В последнее время меня неотвязно преследуют видения иных миров, и я уже не берусь категорически утверждать, что все это не более чем обычные галлюцинации. Но так было не всегда. Все изменилось в тот самый миг, когда я впервые повстречал Амоса Пайпера.

Меня зовут Натаниэль Кори. Более пятидесяти лет своей жизни я посвятил психоаналитике. Я являюсь автором одного учебника и множества статей по этой дисциплине. После учебы в Вене я долго практиковал в Бостоне, но десять лет назад оставил тамошнюю практику и переехал в небольшой университетский городок Аркхем, расположенный в глубине Массачусетса. У меня хорошая профессиональная репутация, которую, впрочем, описываемые ниже события могут поставить под сомнение, чего я, признаться, весьма опасаюсь. Как бы то ни было, я надеюсь, что это явится не единственным и далеко не самым важным следствием публикации моих заметок.

Неясное гнетущее предчувствие заставляет меня сесть и подробно описать самую интересную и одновременно самую спорную проблему из всех, с какими мне довелось столкнуться за многие годы практики. Не в моих правилах делать всеобщим достоянием сведения, касающиеся пациентов. Но в силу особых обстоятельств я вынужден нарушить это правило и изложить несколько конкретных фактов из истории болезни Амоса Пайпера. Эти факты в свете иных, внешне никак не связанных с ними событий могут приобрести для многих людей гораздо большую значимость, чем даже для меня в момент моего первого знакомства с ними. Есть силы разума, которых мы не различаем во тьме, но, возможно, существуют и силы тьмы, которых не способен воспринять наш разум. И это отнюдь не ведьмы и колдуны, духи и гоблины или подобные им порождения фантазии представителей примитивных культур, а силы несравнимо более могучие и страшные, выходящие далеко за рамки нашего понимания.

Имя Амоса Пайпера должно быть знакомо тем, кто интересуется вопросом происхождения человека. Они, возможно, помнят сборник докладов по антропологии, опубликованный около десяти лет назад и снабженный его комментариями. Моя первая встреча с Амосом Пайпером произошла в 1933 году. В сопровождении своей сестры Абигейл он появился в моем кабинете. Это был высокий мужчина довольно приятной наружности, производивший впечатление некогда очень полного, но за короткое время сильно потерявшего в весе человека. Случай был действительно интересным и на первый взгляд требовал не столько психиатрического, сколько общего медицинского обследования. Однако из пояснений его сестры я понял, что все врачи, к которым они ранее обращались, сходились во мнении, что его болезнь протекает в сфере ментальной и находится вне их компетенции. И несколько моих коллег рекомендовали меня в качестве консультанта-психоаналитика.

Пока Амос Пайпер готовился в приемной, его сестра в нескольких словах обрисовала мне ситуацию. Пайпер оказался жертвой устрашающих галлюцинаций, которые, стоило ему закрыть глаза – будь то днем или ночью, – сразу же начинали его преследовать. Он лишился сна и сильно сбавил в весе, что не могло не вызвать беспокойства у его близких. Мисс Пайпер также упомянула, что три года тому назад во время посещения театра ее брат неожиданно – скорее всего, на нервной почве – впал в коматозное состояние, от последствий которого окончательно избавился лишь около месяца назад, а спустя еще неделю начали появляться галлюцинации. Мисс Пайпер предполагала, что существует некая логическая связь между прошлой болезнью ее брата и постигшим его новым несчастьем. Лекарства на некоторое время возвращали сон, но и они не могли избавить его от видений, которые внушали доктору Пайперу такой ужас, что он не решался даже говорить о них.

Мисс Пайпер откровенно отвечала на все мои вопросы, но этих сведений было явно недостаточно для реальной оценки состояния ее брата. Она заверила, что у Амоса никогда не было приступов ярости, но он часто бывал рассеянным и отрешенным от мира сего, причем грань эта просматривалась совершенно четко, и порой он напоминал улитку, отгородившуюся от окружающих стенками своей раковины.

Вскоре мисс Пайпер удалилась, и я взглянул на вошедшего пациента. Он сел возле стола, глаза его были широко открыты и излучали какую-то гипнотическую энергию – мне показалось, что удерживать их открытыми стоило ему огромного усилия воли; белки были налиты кровью, а зрачки затуманены. Он пребывал в возбужденном состоянии и начал немедленно извиняться за свой визит ко мне, за решительную настойчивость своей сестры, которую он не разделял, понимая, что помочь ему не было никакой возможности.

Я осторожно заметил, что мисс Абигейл вкратце уже описала его проблему, и попытался несколько успокоить его. Я говорил так, как это бывает необходимо в подобных случаях. Пайпер слушал с подобающим уважением, очевидно начиная поддаваться моим уговорам, и, когда я наконец спросил его, почему он не спит, он без колебаний ответил, что боится.

– Как только я смыкаю веки, передо мною возникают видения страшных геометрических фигур и рисунков; появляется туманное свечение, а затем – огромные и страшные существа, каких нормальному человеку и вообразить-то невозможно. Но самым чудовищным является то, что они разумны, хотя разум их бесконечно далек от нашего понимания.

Я попросил его подробнее описать этих существ, но с этим возникли трудности: его описание получилось очень неопределенным, хотя и весьма впечатляющим. Ни одно из этих существ как будто не имело четкой формы, за исключением, пожалуй, морщинистых конусообразных созданий то ли растительного, то ли животного происхождения. Он так живо и непосредственно рассказывал о преследующих его галлюцинациях, что я невольно проникся его волнением. Когда я упомянул о его прошлой болезни, он стал говорить свободнее, но при этом то и дело повторялся, путался и как бы предоставлял мне самому выстраивать по порядку хаотическое нагромождение его мыслей.

Это несчастье произошло с ним на сорок девятом году жизни, когда, находясь в театре на премьере моэмовского «Письма», он в середине второго акта внезапно потерял сознание. Его перенесли в служебное помещение, где попытались привести в чувство, а затем в карете медицинской помощи доставили домой, и там в течение нескольких часов подряд над ним безуспешно бились врачи. В конечном счете Пайпер был госпитализирован. Коматозное состояние продолжалось три дня, после чего сознание вернулось к нему.

С первых же минут стало заметно, что он несколько «не в себе» – личность его подверглась неожиданно глубокой трансформации. Врачи, наблюдавшие за ним, сходились во мнении, что это был приступ паралича, но симптомы, прямо подтверждающие диагноз, выявлены не были. Заболевание оказалось настолько серьезным, что некоторые вполне элементарные операции давались ему с огромным трудом. В его общем физическом состоянии не было отмечено серьезных нарушений, органы артикуляции в целом работали нормально, но в то же время движения, когда он пытался взять какой-либо предмет, больше напоминали крабьи; кроме того, ему вновь приходилось учиться ходить и говорить. Вместо звуков у него получалось нечто напоминающее свист, при этом было заметно, что он очень обеспокоен своей неспособностью вступить в контакт с окружающими. Однако его интеллектуальные способности серьезно не пострадали, свидетельством чему может служить тот факт, что он смог всего за неделю восстановить утраченные навыки.

Гораздо хуже обстояли дела с его памятью. Здесь были сплошные пробелы. Он не узнавал сестру, коллег по университету, город, в котором жил, и почти ничего не помнил о Соединенных Штатах. Таким образом, его нужно было учить всему заново. При этом Пайперу потребовалось менее месяца, для того чтобы овладеть всеми необходимыми знаниями об окружающем мире, демонстрируя при этом воистину феноменальные способности. Особенно впечатляла скорость, с какой он усваивал огромные объемы информации, хотя до приступа он не мог похвастаться столь же великолепной памятью.

Только три года спустя, уже оправившись от своей «болезни», Пайпер осознал в полной мере всю странность своего тогдашнего поведения, определив его как «нечто необъяснимое». В тот период он оставил работу в Мискатоникском университете и увлекся путешествиями, воспоминания о которых, однако, полностью изгладились из его памяти после окончательного «исцеления». Он побывал в самых удаленных уголках планеты – в Аравийской пустыне, на просторах Внутренней Монголии, за Полярным кругом, на многих островах Полинезии, включая Маркизские, в горной стране инков и во многих других местах. По выздоровлении он не помнил, чем занимался во время своих путешествий; мало что могли подсказать и немногие сувениры, которые были обнаружены в его багаже. В большинстве своем они представляли собой сколки камней с иероглифическими письменами на них, которые являются атрибутом коллекции чуть ли не каждого путешественника, возвращающегося из дальних странствий.

Во время коротких передышек между поездками он быстро и много читал, посещая крупнейшие библиотеки мира. Начав с библиотеки Мискатоникского университета, известной своим богатым собранием редких старинных книг, он позднее добрался аж до Каирской библиотеки в Египте. Большую же часть свободного времени он проводил в библиотеке Британского музея и Национальной библиотеке Франции, не говоря уже о многочисленных частных книжных собраниях, куда обращался за консультациями по тому или иному вопросу.

1 «Они обещают Дьяволу жертвоприношения в определенные дни, дважды или как минимум один раз в месяц; в жертву они приносят детей либо совершают губительное колдовство, неделю за неделей творя гнусные деяния во вред роду человеческому, вызывая бури, град, пожары, падеж скота…» (лат.)
2 Г. Ф. Лавкрафт. «Зов Ктулху» (1928); перевод Л. Кузнецова.
Продолжение книги