Мгла над Инсмутом бесплатное чтение

Говард Лавкрафт
Мгла над Инсмутом



© Алякринский О., перевод на русский язык, 2022

© Лихачева С., перевод на русский язык, 2022

© Чарный В., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022

Храм
(Рукопись, обнаруженная на побережье Юкатана)

Двадцатого августа 1917 года я, Карл Хейнрих, граф фон Альтберг-Эренштайн, капитан-лейтенант Императорских военно-морских сил, командующий подводной лодкой U-29, вверяю эту бутылку с рукописью водам Атлантики в неизвестном мне месте; вероятно, его координаты 20 градусов северной широты и 35 градусов восточной долготы; здесь, на дне океана, покоится мое обездвиженное судно. Я поступаю так потому, что желаю обнародовать некоторые необычайные обстоятельства случившегося – сам я не выживу, и обстановка вокруг настолько же необычная, насколько зловещая, включая не только непоправимую поломку субмарины, но и то, что моя железная германская воля подорвана самым катастрофическим образом.

Днем 18 июня, как было доложено по радиосвязи на субмарину U-61, направлявшуюся в Киль, мы торпедировали британское грузовое судно «Виктори», следовавшее из Нью-Йорка в Ливерпуль, на 45 градусах 16 минутах северной широты и 28 градусах 34 минутах западной долготы, позволив экипажу эвакуироваться на спасательных шлюпках, чтобы снять кинофильм для министерского архива. Корабль тонул чрезвычайно зрелищно: корма погрузилась первой, форштевень высоко вздымался над водой, пока корпус погружался перпендикулярно океанскому дну. Наша кинокамера не упустила ни малейшей детали, и мне очень жаль, что столь прекрасная пленка никогда не попадет в Берлин. Затем мы потопили шлюпки из палубных орудий и совершили погружение.

Поднявшись на поверхность с заходом солнца, мы обнаружили на палубе труп моряка, чьи пальцы невероятно крепко сжимали релинг. Бедняга был молод, черноволос и обладал крайне привлекательной внешностью; вероятно, то был итальянец или грек, несомненно, принадлежавший к экипажу «Виктори». Очевидно, он искал спасения на нашей лодке, вынужденной потопить его судно – еще одна жертва войны, навязанной фатерлянду английскими свинособаками. Наши люди обыскали его на предмет сувениров и нашли в кармане его бушлата весьма странную статуэтку из слоновой кости в виде головы юноши, увенчанной лавровым венком. Лейтенант Кленце, мой сослуживец, был убежден в том, что она имеет большую историческую и художественную ценность, и оставил ее себе. Ни он, ни я не могли понять, каким образом она оказалась у простого матроса.

Когда тело выбросили за борт, произошло два события, чрезвычайно обеспокоивших членов нашего экипажа. Глаза мертвеца были закрыты, но, когда его тащили к борту, они широко распахнулись, и многих позабавила нелепая иллюзия неотрывного и насмешливого взгляда, смотревшего на склонившихся над телом Шмидта и Циммера. Боцман Мюллер, человек пожилой, мог бы думать своей головой, не будь он суеверным эльзасским боровом, но так впечатлился увиденным, что следил за погрузившимся в воду трупом и впоследствии клялся, что видел, как на небольшой глубине мертвец стал совершать плавательные движения и быстро поплыл на юг под волнами. Кленце и я были не в восторге от этих крестьянских бредней, и мы строго отчитали команду, в особенности Мюллера.

На следующий день сложилась непредвиденная ситуация, вызванная недомоганием некоторых подводников. Очевидно, его причиной являлся нервный срыв, вызванный длительным походом, – их мучили кошмары. Кое-кто из них имел оглушенный вид и был безразличен ко всему; убедившись в том, что они не симулянты, я освободил их от служебных обязанностей. Море было неспокойным, и мы опустились на глубину, где не так ощущалось волнение. Здесь было относительно тихо, несмотря на то что нам повстречалось загадочное южное течение, не отмеченное на морских картах. Стоны больных порядком раздражали нас, но мораль остальных членов экипажа не пострадала, и нам не пришлось прибегать к крайним мерам. Мы планировали оставаться на месте для перехвата лайнера «Дакия», маршрут которого нам сообщили агенты нашей разведки в Нью-Йорке.

Когда мы всплыли на поверхность, то обнаружили, что волны были уже не такими большими. На севере над горизонтом дымил линкор, но благодаря значительному расстоянию меж нами и нашей способности погружаться мы были в безопасности. Куда больше нас волновали слова боцмана Мюллера, начавшего буйствовать с наступлением ночи. Его ребячество внушало отвращение – он болтал о том, что видел мертвецов, проплывающих за иллюминаторами и пристально смотревших на него, что в раздутых трупах он опознал моряков с победоносно затопленных нами судов, и над всеми предводительствовал найденный нами юноша, которого мы сбросили за борт. Эти слова ввергали всех в трепет и звучали ненормально, так что мы заковали его в кандалы и подвергли порке. Команда не одобрила подобное наказание, но необходимо было поддерживать дисциплину. Также мы отклонили просьбу делегации во главе с матросом Циммером о том, чтобы выбросить странную статуэтку из слоновой кости в океан.

Двадцатого июня матросы Бем и Шмидт, заболевшие накануне, окончательно помешались. Я пожалел о том, что в состав экипажа не включили врача, так как жизни германских граждан бесценны, но их неистовый бред о некоем ужасном проклятии самым пагубным образом нарушал дисциплину, и пришлось прибегнуть к радикальным мерам. Экипаж угрюмо отреагировал на случившееся, но благодаря этому успокоился Мюллер, больше не доставлявший нам хлопот. Вечером мы освободили его, и он молча приступил к своим обязанностям.

Последующую неделю мы провели в беспокойном ожидании «Дакии». Напряжение усилилось после исчезновения Мюллера и Циммера, несомненно, совершивших самоубийство, не в силах справиться с гнетущим страхом, хотя никто не видел, как они покидали лодку. Я был рад избавиться от Мюллера, так как даже его молчание оказывало дурное влияние на команду. С тех пор все члены команды избегали разговоров, словно затаив некий страх. Многим нездоровилось, но буйных не было. Из-за постоянного напряжения терпение лейтенанта Кленце истощилось и каждая мелочь раздражала его, как, например, стая дельфинов, сопровождавшая U-29, и все усиливающееся южное течение, не отмеченное на наших картах.

Спустя некоторое время мы поняли, что упустили «Дакию». Подобное иногда случается, и мы были скорее довольны, нежели разочарованы, так как могли возвращаться в Вильгельмсхафен. Днем двадцать восьмого июня мы взяли курс на северо-восток и следовали ему, невзирая на несколько комичные столкновения с невероятно возросшим количеством дельфинов.

Взрыв в машинном отделении в два часа ночи стал для всех полной неожиданностью. Вся техника работала безотказно, весь экипаж исправно выполнял свои обязанности, но чудовищный удар сотряс судно от носа до кормы. Лейтенант Кленце бросился в машинное отделение, обнаружив, что уничтожен топливный бак и почти весь двигатель; судовые механики Раабе и Шнайдер погибли мгновенно. Положение наше было угрожающим – несмотря на то что система регенерации воздуха и шлюзовой затвор не пострадали и мы могли всплывать и погружаться, используя сжатый воздух и аккумуляторные батареи, управлять субмариной не было никакой возможности. Использовать спасательные шлюпки значило отдаться в руки врага, беспричинно ожесточившегося против нашей великой германской нации. Радиопередатчик не работал с тех пор, как мы связывались с германской подлодкой, атаковав «Виктори».

С того момента, как случилась авария, и до второго июля мы непрерывно дрейфовали на юг без каких-либо планов и не встретили ни одного судна. С учетом пройденного нами расстояния удивительным было то, что дельфины все еще следовали за подлодкой. Утром второго июля мы заметили линкор под американским флагом, и командой овладело беспокойство; многие желали сдаться. В конце концов лейтенанту Менце пришлось застрелить матроса Траубе, наиболее рьяно выражавшего свои антигерманские настроения. На время волнения прекратились, и мы погрузились незамеченными.

На следующий день с юга плотной стаей налетели птицы, и океан вздыбился. Задраив люки, мы следили за развитием ситуации, пока не стало ясно, что необходимо погружаться, иначе нас опрокинет волнами. Давление воздуха и заряд батарей падали, и мы хотели избежать нерационального расходования наших скромных ресурсов, но выбора не было. Переждав на небольшой глубине несколько часов, мы решили подняться, так как волнение несколько стихло. Здесь нас ждало новое бедствие – мы не могли всплыть наверх, несмотря на все усилия механиков. Команду страшила перспектива подводного заточения, снова послышались разговоры о статуэтке лейтенанта Кленце, но всех успокоил вид пистолета. Мы стремились занять этих бедняг какой угодно работой, хотя возня с машинами и была бессмысленной.

Кленце и я спали посменно, и в пять утра четвертого июля во время моего сна на судне поднялся бунт. Оставшиеся шестеро матросов подозревали, что мы окончательно потерялись; эти свиньи, разозленные позавчерашним отказом сдаться американцам, впали в безумие, круша все вокруг. Они рычали, словно звери, коими и являлись, без разбора ломая инструменты и мебель, неся полный бред о проклятой статуэтке из слоновой кости и темноволосом юноше, что, уплывая, провожал их взглядом. Лейтенанта Кленце будто парализовало, и он не оказывал сопротивления – впрочем, чего еще ждать от изнеженного, женоподобного уроженца Рейнланда? Я застрелил всех шестерых, как того требовали обстоятельства, и лично убедился в том, что никто не выжил.

Мы избавились от тел при помощи парных люков; теперь нас было лишь двое. Кленце заметно нервничал и постоянно пил. Было решено, что мы постараемся протянуть как можно дольше, благо наши запасы провианта и кислорода не пострадали от рук этих взбесившихся свинских собак. Наши компасы, эхолоты и остальные чувствительные приборы были выведены из строя, и отныне мы могли лишь догадываться о нашем местонахождении при помощи часов, календаря и того, что могли заметить сквозь иллюминаторы или из рубки, пока дрейфовали. Заряда аккумуляторных батарей, к счастью, должно было хватить надолго как для освещения отсеков, так и для прожектора. Последним мы пользовались часто, но видели лишь дельфинов, плывших параллельно нашему курсу. К этим дельфинам у меня возник научный интерес: обыкновенный Delphinus delphis, являясь китообразным млекопитающим, неспособен обходиться без воздуха, но я наблюдал за одним из них в течение двух часов и не видел, чтобы он поднимался на поверхность.

Шло время, и мы с Кленце решили, что продолжаем дрейфовать на юг, постепенно погружаясь все глубже и глубже. Мы отмечали, что за флора и фауна встречалась нам, и в свободное время читали об увиденном в принадлежавших мне справочниках. Не могу не отметить скудость научных познаний моего товарища. Его склад ума был совершенно не прусским; он был подвержен никчемным фантазиям и выдумкам. На него странно влияла неотвратимость приближавшейся смерти, и он часто молился за упокой мужчин, женщин и детей, отправленных нами на дно, забывая о том, что все, совершенное ради германского государства, есть благо. Вскоре его душевное здоровье заметно пошатнулось – он часами смотрел на статуэтку из слоновой кости и плел небылицы о том, что покоится в морских глубинах, затерянное, позабытое. Иногда в качестве психологического эксперимента я задавал ему наводящие вопросы, в ответ выслушивая бесконечные поэтические цитаты и истории о затонувших кораблях. Мне было жаль его, так как мне тяжко видеть страдания германца, но он был не из тех, с кем можно достойно встретить смерть. Касательно себя у меня не было сомнений, так как я знал, что фатерлянд почтит мою память, а мои сыновья, по моему подобию, станут настоящими мужчинами.

Девятого августа мы изучали океанское дно при помощи нашего мощного прожектора. Оно было холмистым, по большей части покрытым водорослями и усеянным моллюсками. Повсюду встречались осклизлые объекты загадочного вида, утопавшие в морской траве и ракушках; Кленце объявил, что это старинные корабли, нашедшие свое последнее пристанище. Его смутила тупоконечная возвышенность из твердого вещества с плоскими гранями и гладкой поверхностью, почти на четыре фута возвышавшаяся над дном. Я сказал, что это обломок скалы, но Кленце казалось, что он покрыт резьбой. Затем он задрожал и отвернулся, будто испугавшись чего-то, но не мог объяснить, чего именно, отвечая, что его лишили самообладания бескрайность, темнота, древность и загадочность океанской бездны. Рассудок его ослаб, но я всегда остаюсь германцем, сразу отметив два обстоятельства: корпус U-29 великолепно выдерживал давление водной толщи и дельфины по-прежнему были рядом, несмотря на то что большинство натуралистов признает невозможным существование высших форм жизни на такой глубине. Я был уверен в том, что переоценил ее, но, так или иначе, мы должны были погрузиться достаточно глубоко, чтобы эти явления можно было счесть необыкновенными. На юг мы двигались с прежней скоростью, судя по моим наблюдениям за океанским дном и оценке скорости фауны в верхних слоях.

Двенадцатого августа в пятнадцать минут четвертого несчастный Кленце совершенно обезумел. Он находился в рубке, управляя прожектором, пока я сидел в другом отсеке с книгой. Вдруг он появился рядом; лицо его, обычно бесстрастное, исказилось. Я привожу здесь его слова, подчеркивая те, которые он выделял: «Он зовет! Он зовет! Я слышу! Идем!» Он взял со стола статуэтку, сунув ее в карман, схватил меня за руку, пытаясь увлечь меня к палубному трапу. Я сразу понял, что он хочет открыть люк и выбраться наружу; подобная непредсказуемая, самоубийственная выходка застала меня врасплох. Я воспротивился, пытаясь успокоить его, но это лишь разозлило его, и он сказал: «Медлить нельзя, идем, лучше раскаяться и получить прощение, чем отринуть его себе на погибель!» Тогда я пошел иным путем, прямо сказав ему, что он сошел с ума и что он жалкий безумец. Бесполезно. Он вскричал: «Если я и безумец, то лишь его милостью! Да сжалятся боги над тем, кто в своей черствости способен сохранить рассудок до ужасного конца! Идем, безумствуй, пока зов его все еще милостив!»

Эта вспышка ярости, должно быть, охладила его воспаленный мозг – он смягчился и стал просить, чтобы я отпустил его, если не хочу следовать за ним. Все прояснилось – он был германцем, но в то же время рейнландским простолюдином, к тому же опасным сумасшедшим. Выполнив его самоубийственную просьбу, я немедленно избавил бы себя от того, кто больше не был моим товарищем, но представлял угрозу. Я спросил, не отдаст ли он мне статуэтку, но ответом мне был столь жуткий хохот, что я не осмелился повторять свою просьбу. Тогда я спросил, не желает ли он оставить хотя бы прядь волос на память для своей семьи в Германии на тот случай, если меня все же спасут, но он вновь захохотал. Он взобрался по трапу, и, соблюдая необходимые временные интервалы, я открыл шлюз, тем самым обрекая его на верную смерть. Когда я увидел, что он покинул судно, я включил прожектор, пытаясь разглядеть его тело и понять, расплющило ли его давлением согласно теории или труп остался нетронутым, как те дельфины. Однако я не сумел разглядеть тело покойного товарища, так как вокруг рубки скопилось невероятное количество этих животных.

В тот вечер я пожалел, что тайком не вытащил статуэтку из кармана бедняги Кленце, так как одно лишь воспоминание о ней пленяло меня. Я никак не мог забыть прекрасную голову юноши, увенчанную лавром, хоть по натуре своей я не творческий человек. Также я сожалел о том, что лишился единственного собеседника. Хотя мой ум был куда острее, Кленце был лучше, чем ничего. В ту ночь я плохо спал, гадая, насколько близок мой конец. Без сомнения, шансов на спасение практически не было.

На следующий день я поднялся в рубку и по обыкновению приступил к исследованию при помощи прожектора. На севере картина оставалась неизменной с тех пор, как четыре дня назад мы впервые увидели дно, но я заметил, что U-29 теперь двигалась медленнее. Обратив луч к югу, я увидел, что дно океана стало более пологим, местами встречались каменные блоки удивительно правильной формы, будто расставленные согласно некоему плану. Лодка погружалась медленно, океан становился все глубже, и я был вынужден повернуть прожектор так, чтобы луч смотрел вертикально вниз. Так как я сделал это слишком резко, отсоединился провод, и я потратил не одну минуту на починку, пока долина внизу не осветилась снова.

Я не подвержен эмоциям, но то, что открылось мне в электрическом свете, поразило меня. Воспитанный в лучших традициях прусской Kultur, я не должен был испытать подобное потрясение, так как геология и предания повествуют о том, как менялись океаны и целые континенты. Подо мной раскинулись стройные ряды величественных, в разной степени разрушенных зданий; подобный архитектурный стиль был мне незнаком. Многие из них, вероятно, были построены из мрамора, сверкая белым в свете прожектора; общая картина представляла собой гигантский город на дне узкой долины с многочисленными храмами и виллами, стоявшими отдельно, на склонах холмов. Крыши домов провалились, колонны были разрушены, но ничто не могло затмить духа и великолепия незапамятной древности.

Наконец-то мне повстречалась Атлантида, которую я считал почти что мифом, и я превратился в самого ревностного исследователя. На дне долины когда-то текла река – я более тщательно изучил его и увидел остатки мостов и набережных из камня и мрамора, террасы и валы, некогда цветущие и прекрасные. Энтузиазм превратил меня в подобие сентиментального идиота, каким являлся злополучный Кленце, и слишком поздно заметил, что южное течение больше не увлекает подлодку и U-29 медленно приближается к затонувшему городу, подобно аэроплану, летящему над земными городами там, наверху. Кроме того, я увидел, что стая необычных дельфинов исчезла.

Примерно через два часа субмарина легла на мощеную площадь неподалеку от скалистого склона долины. С одной стороны я мог видеть весь город, полого спускавшийся к руслу реки, с другой, в манящей близости, – превосходно сохранившийся, богато украшенный фасад величественного здания, очевидно храма, высеченного в скале. Могу лишь строить догадки о том, кто создал столь титаническое сооружение. За невероятных размеров фасадом с великим множеством окон, очевидно, скрывался массив храма в глубине скалы. В его центре разверзлась гигантская дверь в обрамлении вакхических горельефов; к ней вела впечатляющая каменная лестница. Наиболее поразительными были гигантские колонны и фризы, украшенные скульптурами непередаваемой красоты, вероятно, изображавшими идеализированные пасторали и процессии жрецов и жриц со странными церемониальными предметами в руках, поклонявшихся лучезарному богу. Мастерство исполнения было феноменальным, стиль в общих чертах напоминал эллинистический, но обладал удивительной индивидуальностью, оставляя впечатление немыслимой древности и, скорее, будучи наиболее далеким предком греческого искусства. Я не сомневался в том, что каждая деталь этого колоссального сооружения была высечена в девственной скале, бывшей частью гряды, обрамлявшей долину, но я не мог вообразить, сколь необъятным было внутреннее пространство. Быть может, сердцем его была пещера или несколько пещер. Ни годы, ни погружение под воду не оставили следа на первозданной величавости этой внушающей благоговение храмины – да, это мог быть только храм, – и сейчас, спустя тысячи лет, он, невредимый и незапятнанный, покоился среди бесконечной ночи в безмолвной бездне океана.

Не помню, сколько часов я провел, изучая затонувший город со всеми его зданиями, аркадами, статуями и мостами и колоссальный храм, прекрасный и загадочный. Хоть я и знал, что смерть близка, меня пожирало любопытство, и я безостановочно светил прожектором. Его луч открыл мне множество деталей, но не мог пробиться за разверстый зев двери вырубленного в скале храма, и спустя некоторое время я выключил ток, понимая, что энергию необходимо экономить. Свет был уже не таким ярким, как в начале дрейфа. В предчувствии скорого погружения во мрак мое желание проникнуть в тайны глубин все возрастало. Я, германец, должен первым ступить на эту землю, спавшую целую вечность!

Я достал и тщательно осмотрел металлический водолазный скафандр, поэкспериментировав с настройками портативного регенератора воздуха и электроэнергии. Хотя выход через парный люк в одиночку и будет сопряжен с некоторыми трудностями, полагаю, что моих умений хватит, чтобы преодолеть все препятствия и оказаться в мертвом городе.

Шестнадцатого августа я успешно покинул борт U-29, с трудом прокладывая себе путь к древней реке по разрушенным, утопающим в иле улицам. Ни скелетов, ни иных человеческих останков я не нашел, но значительно обогатил свои знания благодаря обнаруженным скульптурам и монетам. Об этом говорить я не стану, лишь упомяну, что был невероятно восхищен культурой, находившейся в зените славы, когда на просторах Европы бродили пещерные люди и никто не взирал на воды Нила, текущие к морю. Кто-то другой, прочитав эту рукопись, если ее когда-нибудь найдут, должен разгадать тайны, о которых я говорю лишь вскользь. Заряд батареи падал, и я вернулся на субмарину, решив заняться исследованием храма на следующий день.

Семнадцатого числа желание проникнуть в таинственный храм стало еще сильнее, но меня постигло великое разочарование: я обнаружил, что все необходимое для восполнения заряда портативного фонаря было уничтожено свиньями-бунтовщиками. Гневу моему не было предела, но мой германский здравый смысл воспрещал мне отправляться в непроглядную тьму без должной подготовки, так как я мог оказаться в логове какого-нибудь неописуемого морского чудовища или навсегда затеряться в лабиринте коридоров. Все, что мне оставалось, – включить слабеющий прожектор U-29 и при его помощи взойти по ступеням, чтобы изучить наружное убранство храма. Луч входил в дверной проем под острым углом, и я заглянул внутрь, пытаясь что-либо разглядеть, но усилия мои были тщетны. Не видно было даже потолка, и хотя я шагнул внутрь, ощупывая пол посохом, пройти дальше не решился. Более того, впервые в жизни меня обуял беспросветный страх. Я понял, почему пал духом несчастный Кленце, так как храм притягивал меня все сильнее, но слепой ужас охватывал меня при мысли о том, что лежало в этих затопленных залах. Вернувшись на субмарину, я выключил свет и предавался размышлениям в полной темноте. Отныне энергию стоило расходовать лишь в крайних случаях.

Всю субботу восемнадцатого августа я провел в кромешной тьме, мучимый мыслями и воспоминаниями, грозившими сломить мою германскую волю. Кленце обезумел и погиб прежде, чем достиг этого зловещего реликта из невообразимо далекого прошлого, и звал меня с собой. Хранила ли судьба мой рассудок лишь потому, что мне был уготован чудовищный, немыслимый конец, о котором не смел и думать никто из рода человеческого? Ясно одно – нервы мои расшатались, и мне следовало отбросить подобные измышления, свойственные лишь слабым.

Ночью мне не удалось заснуть, и я включил свет, презрев будущее. Плохо, что батареи сдадут раньше, чем воздух и провизия. Я вновь задумался о самоубийстве и долго смотрел на свой пистолет. Должно быть, к утру я уснул, так как вчера днем проснулся в темноте и обнаружил, что заряд батарей иссяк. Одну за другой я жег спички, отчаянно жалея о недальновидности, с которой мы израсходовали наш скудный запас свечей.

Когда погасло пламя последней из растраченных мною спичек, я в полной тишине сидел без света. Думая о том, что смерть моя неизбежна, я воспроизводил в памяти предшествующие события, и во мне пробудилась доселе дремавшая мысль, от которой содрогнулся бы более суеверный и слабый человек. Голова лучезарного бога среди храмовых скульптур была идентична статуэтке из слоновой кости, которую забрал у моря мертвый моряк, а бедный Кленце вернул ее назад.

Меня слегка ошеломило это открытие, но страха я не испытывал. Лишь недалекий ум спешит объяснить нечто исключительное и сложное при помощи примитивных суеверий. Да, совпадение было странным, но я мыслил слишком здраво, чтобы искать в этих обстоятельствах отсутствовавшую логику или проводить невероятные ассоциации между потоплением «Виктори» и моим нынешним бедственным положением. Чувствуя, что мне необходим отдых, я принял снотворное и поспал еще немного. Мое душевное состояние, должно быть, отражалось в моих снах – мне слышались вопли тонущих и виделись лица мертвецов, прижатые к стеклам иллюминаторов. Среди них было и живое, насмешливое лицо юноши со статуэткой из слоновой кости.

Мне следует описать свое пробуждение с осторожностью, так как мои нервы были на пределе и галлюцинации определенно мешались с реальными событиями. Моя болезнь представляет крайний интерес, и я сожалею, что не подвергнусь обследованию компетентных германских специалистов. Едва я открыл глаза, как меня охватило всепоглощающее желание пойти в храм, и оно становилось все сильнее, но я автоматически противился ему благодаря дремавшему страху. Затем я увидел свет вопреки тому, что батареи издохли. Он исходил из иллюминатора, обращенного к храму, – вода за ним фосфоресцировала. Во мне вновь пробудилось любопытство, так как я знал, что ни один глубоководный организм не способен испускать подобное свечение. Перед тем как я смог изучить это явление, случилось нечто, заставившее меня усомниться в том, верно ли мне служат мои чувства. Это была слуховая галлюцинация: ритмический, мелодический гимн достигал моих ушей сквозь полностью звуконепроницаемый корпус U-29, словно снаружи пел дикий, но прекрасный хор голосов. Убедившись в собственной ненормальности и том, что нервы мои сдали, я зажег спичку и принял большую дозу бромида натрия, благодаря которому я успокоился, и иллюзия пения развеялась. Но свечение никуда не делось, и я с трудом подавил ребяческое желание подойти к иллюминатору, чтобы увидеть его источник. Оно выглядело совершенно реальным, и с его помощью я вскоре смог различать знакомые предметы, окружавшие меня, как и пустой флакон бромида натрия, хоть я и не знал, куда поставил его. Последнее обстоятельство меня озадачило, и я пересек отсек, коснувшись стекла. Оно было на том же самом месте, где я его видел. Мне стало ясно, что свет был частью галлюцинации столь сильной, что не было надежды на то, что я смогу с ней бороться, и, не сопротивляясь ей, я отправился в рубку, чтобы найти источник свечения. Быть может, это другая подводная лодка, а с ней – шанс на спасение?

Будет хорошо, если читатель не сочтет все последующее правдой, так как последующие события попирают законы природы, а следовательно, являются вымышленным плодом моего истощенного ума. Поднявшись в рубку, я увидел, что воды вокруг освещены куда слабее, чем я предполагал. Поблизости не было ни фосфоресцирующих животных, ни водорослей, и спускавшийся к реке город тонул в непроглядной черноте. То, что я увидел потом, не было ни впечатляющим, ни ужасным и не испугало меня, хоть я и потерял последнюю надежду на сохранность своего рассудка. Дверь и окна высеченного в скале храма испускали яркие лучи, словно где-то там, в глубине, сияло могучее пламя алтаря.

Все последующие события хаотичны. Пока я смотрел на сверхъестественный свет, исходивший из двери и окон храма, меня начали одолевать причудливые видения – настолько сумасбродные, что я не знаю, с чем их связать. Мне чудилось, что я различаю некие объекты в храме, одни из них двигались, другие нет; и снова мне слышался тот гимн, что звучал после моего пробуждения. Меня кружило в водовороте ужасных мыслей, в самом центре которого был утонувший юноша и лицо из слоновой кости, точь-в-точь такое же, как на фризах и колоннах стоявшего передо мной храма. Я думал о несчастном Кленце, о том, где покоилось его тело вместе с образом, что он унес с собой в море. Он силился о чем-то меня предупредить, но я не внял ему, ведь он был недалеким рейнландцем и сошел с ума от того, что любой пруссак перенесет с легкостью.

Дальше все просто. Мой порыв отправиться в храм стал необъяснимым, властным приказом, которому невозможно не подчиниться. Мои действия больше не подконтрольны моей германской воле – с ее помощью я способен выполнять лишь простые действия. Безумие, овладевшее Кленце, было столь сильным, что он отправился в океан безо всякой защиты, но я родился в Пруссии, и здравый смысл все еще не покинул меня, и воспользуюсь тем немногим снаряжением, что еще функционирует. Когда я понял, что должен идти, я подготовил мой водолазный скафандр, шлем, регенератор воздуха, чтобы без промедления воспользоваться ими, и поспешно взялся за составление хроники событий, надеясь, что однажды она увидит свет. Я запечатаю рукопись в бутылке и вверю ее водам океана, так как навсегда покидаю борт U-29.

Во мне нет страха, невзирая на все, о чем вещал безумец Кленце. То, что я видел, не может быть правдой, и я знаю, что мой помутившийся разум угаснет, когда закончится кислород. Свет в храме – явная иллюзия, и я умру спокойно, как германец, в этих черных, забытых глубинах. Демонический хохот, достигающий моего слуха, пока я пишу, является плодом моего слабеющего мозга. Я с должным тщанием облачусь в скафандр и храбро взойду по ступеням к этому первобытному святилищу, безмолвной тайне неизмеримых глубин и бессчетных лет.

1920

В склепе

С моей точки зрения, нет ничего более абсурдного, чем устоявшееся в умах большинства людей мнение о том, что все невзрачное несет в себе благо. Стоит упомянуть буколическую пастораль Новой Англии, безграмотного, жилистого деревенского гробовщика и несчастный случай в склепе, как заурядный читатель представит трагикомический эпизод поучительной истории. Однако лишь Господу Богу ведомы все обстоятельства случившегося с ныне покойным Джорджем Берчем, о которых теперь я могу рассказать – в сравнении с ними меркнет самая жуткая из трагедий.

В 1881 году Берча признали частично недееспособным, он сменил профессию и по возможности старался избегать разговоров о том, что тогда произошло. Отмалчивался и его старый лечащий врач, Дэвис, что умер много лет назад. Официально считалось, что увечья Берча, равно как и пережитый шок, были следствием досадной оплошности, благодаря которой он провел девять часов запертым в кладбищенском склепе Пек-Вэлли и выбрался из злополучного места лишь благодаря грубой силе. Несомненно, это было правдой, но в пьяном угаре он до самого конца нашептывал мне об иных, куда более мрачных подробностях. Будучи моим пациентом, он открылся мне; возможно, потому, что со смертью старого Дэвиса ощущал необходимость поговорить хоть с кем-то – он никогда не был женат, и родных у него не было.

До 1881 года Берч занимал должность гробовщика в деревне Пек-Вэлли. Второго такого черствого и неотесанного человека было не сыскать. В наши дни методы его работы показались бы неслыханными, во всяком случае жителям города, но даже деревенским стало бы не по себе, прознай они о том, как вел себя Берч в таких щепетильных делах, как распоряжение ценным имуществом покойных после захоронения, надлежащая подготовка усопших к погребению и точная подгонка гробов по их росту. Совершенно ясно, что Берч был небрежным, бестактным и не годился для этой работы; и все же я не считаю его дурным человеком. Скорее, он был толстокожим тугодумом – беспечным, беззаботным выпивохой без единой крохи воображения, присущей обычным людям, благодаря которой те держали себя в рамках приличий. Будь он иным, случившейся беды можно было бы запросто избежать.

Трудно сказать, с чего лучше начать повествование, ведь я не считаю себя искушенным рассказчиком. Полагаю, что отправной точкой является декабрь 1880 года, когда земля промерзла настолько, что могильщикам стало ясно, что до весны ни одной могилы им не вырыть. К счастью, деревня была небольшой, люди в ней умирали редко, и у Берча была возможность размещать всех усопших в старинном склепе на территории кладбища. Скверная погода как нельзя хуже сказалась на состоянии гробовщика, и он превзошел сам себя в безалаберности. Еще никогда он не делал столь неуклюжих, несклепистых гробов и совершенно позабыл о том, что нужно заняться ржавым замком на двери, которой без конца хлопал.

Наконец пришла весна и с ней – оттепель. Девять свежих могил ждали безмолвной жатвы старухи с косой – девять тел, лежавших в склепе. Берч приходил в трепет при одной мысли о предстоящей работе, но все же взялся за дело хмурым апрельским утром. Еще до полудня ему помешал проливной дождь, напугавший лошадь, и он успел справиться всего с одним неупокоенным телом, принадлежавшим девяностолетнему Дарию Пеку, чья могила была недалеко от склепа. Берч решил, что утром следующего дня разберется с коротышкой Мэттью Фэннером, могилу которому тоже вырыли рядом, но передумал, отложив все на три дня до 15-го числа Страстной пятницы. Не будучи суеверным, он не придавал значения этой дате, хотя впоследствии старался вообще не работать в этот роковой день. Несомненно, что события того вечера навсегда изменили ход жизни Джорджа Берча.

Днем пятницы, 15 апреля, Берч запряг лошадь и погнал телегу к склепу за телом Мэттью Фэннера. Позже он не отрицал, что был нетрезв, хоть еще и не начал пьянствовать, чтобы забыться. Он был навеселе и достаточно беспечно обращался с поводьями, чтобы разозлить свою чуткую лошадь – на пути к склепу она ржала, била копытом, дергалась, совсем как во время встревожившего ее ливня. Небо было ясным, но дул сильный ветер, и Берч был рад крыше над головой, когда отпер железный замок и вошел в склеп, прилепившийся к склону холма. Кто-либо другой вряд ли бы нашел приятным пребывание в его сыром, зловонном зале с восемью разбросанными в беспорядке гробами, но толстокожий Берч в те дни думал лишь о том, как бы не перепутать их, опуская в могилы. Он хорошо помнил, как его хаяли всей деревней, когда переехавшие в город родственники Ханны Биксби вознамерились перезахоронить ее тело на тамошнем кладбище и обнаружили, что под ее могильной плитой лежит гроб судьи Кэпвелла.

В склепе царил полумрак, но Берч отличался хорошим зрением и не взялся за гроб Асафа Сойера, похожий на тот, что был ему нужен. На самом деле он делался для Мэттью Фэннера, но вышел настолько неказистым и непрочным, что гробовщик почувствовал что-то вроде раскаяния и сколотил другой, вспомнив, как добрый старичок помогал ему пять лет назад, когда он обанкротился. Взамен старина Мэтт получил лучший гроб из тех, что ему доводилось делать, но расчетливый Берч не стал избавляться от первого и припас его для Асафа Сойера, скончавшегося от злокачественной лихорадки. Сойер был пренеприятным типом, и среди местных ходили слухи о его нечеловеческой мстительности и крепкой памяти на причиненные ему обиды – надуманные или настоящие. Поэтому совесть не мучила Берча, и он отодвинул в сторону этот наспех сбитый ящик, чтобы добраться до другого, предназначавшегося Фэннеру.

Едва он опознал гроб старика Мэтта, дверь склепа захлопнулась под напором ветра, и стало еще темнее, чем прежде. Свет едва пробивался в узкое окошко над дверью и совершенно не проходил в вентиляционное отверстие на потолке; изрыгая проклятия и спотыкаясь о гробы, он на ощупь стал пробираться к выходу. В мрачной полутьме он дергал за ржавую ручку, толкал массивную железную дверь, не понимая, почему та перестала поддаваться. Наконец он смекнул, в чем дело, и завопил во весь голос, словно его лошадь, ждавшая снаружи, могла чем-то помочь, кроме того, чтобы издевательски заржать в ответ. Замок, о котором он так и не позаботился, сломался, и безалаберный гробовщик оказался в ловушке, пав жертвой собственной недальновидности. Случилось это днем, около половины четвертого. Флегматичный, деятельный Берч не стал тратить силы на призывы о помощи, решив отыскать кое-какие инструменты, которые, как он помнил, лежали в углу зала. Маловероятно, что он сознавал весь ужас и нелепость своего положения, но сам факт того, что он оказался взаперти и вдали от людей, порядком разъярил его. Все, что он должен был сделать в тот день, пошло прахом, и если случаю не суждено было свести его с каким-нибудь случайным посетителем, он мог остаться здесь на всю ночь или того дольше. Вскоре он добрался до кучи инструментов, разыскал молоток со стамеской и, перебираясь через гробы, вернулся к двери. Смрад в склепе становился все отвратительнее, но он не обращал на это внимания, на ощупь пытаясь справиться с неподатливым, изъеденным ржавчиной замком. Сколько бы он дал за свечу или хотя бы огарок! Но не было ни того, ни другого, и он продолжал кое-как, почти вслепую, ковыряться в замке.

Когда он понял, что надежды открыть замок при помощи этих жалких инструментов в таком непроглядном мраке нет никакой, то принялся смотреть по сторонам в поисках возможного выхода. Склеп вырыли на склоне холма, и узкий вентиляционный ход на потолке шел через несколько футов земли, так что этот вариант он сразу отмел. Узкое окошко в кирпичной стене над дверью, напротив, можно было расширить, если постараться как следует, и он рассматривал его, соображая, как можно до него добраться. В склепе не было лестницы и ничего, способного ее заменить; ниши для гробов сбоку и в глубине помещения, которыми пренебрегал Берч, не давали возможности подобраться к окну. Оставались только гробы, используя которые можно было соорудить подобие лестницы со ступенями, и он обдумывал, как лучше подступиться к ним. Он рассчитал, что высоты трех гробов хватит, чтобы добраться до окна, но надежнее было бы использовать четыре из них. Их размеры почти что совпадали, их можно было бы поставить друг на друга, и он прикидывал, как сопоставить все восемь ящиков так, чтобы четыре из них стали ступенями. Теперь он думал о том, что эта импровизированная лестница могла бы быть прочнее. Вряд ли ему хватало ума, чтобы вспомнить о тех, кто покоился в гробах.

В конце концов он решил уложить три ящика у стены параллельно друг другу, поставить на них еще четыре попарно и последний затащить на самый верх. На такую конструкцию можно было забраться, приложив минимум усилий, и легко достичь нужной высоты. Вдруг ему пришла в голову новая мысль – использовать в качестве основания только два гроба, а один оставить про запас, на случай если потребуется забраться еще выше. Затем невольный узник принялся за работу, бесцеремонно перетаскивая безответные останки смертных для постройки своей миниатюрной Вавилонской башни. Кое-какие гробы трескались, не выдерживая нагрузки, и он решил разместить самый крепкий из них, где лежал Мэттью Фэннер, на самом верху, чтобы опора под его ногами была как можно надежнее. В темноте все приходилось делать почти что наугад, и ему случайно попался нужный гроб, будто его направляла чья-то воля – он уже успел опрометчиво поставить его в третий ряд.

Когда башня была сложена, он дал отдых своим усталым рукам, усевшись на нижней ступени этого мрачного сооружения. Затем осторожно поднялся наверх, захватив инструменты, и узкое окно оказалось на уровне его груди. Вокруг окна была сплошь кирпичная кладка, и он не сомневался, что сумеет расширить его так, чтобы протиснуться наружу. С первыми ударами молотка послышалось то ли ободряющее, то ли насмешливое ржание лошади снаружи. В любом случае оно было как нельзя кстати, так как кирпичная кладка оказалась неожиданно прочной, став своего рода язвительной насмешкой над тщетой надежды смертных и тяжести труда, заслуживавшего всевозможного поощрения.

Солнце зашло, а Берч все еще работал в поте лица. Теперь он руководствовался почти лишь наитием, так как луна скрылась за набежавшими облаками, и, хотя дело продвигалось медленно, он с облегчением видел, как расширилось отверстие в кладке. Он был уверен, что сможет покинуть склеп к полуночи, хотя эта мысль не мешалась в нем со страхом потустороннего. Избавленный от гнетущих раздумий о времени, месте и том, что покоилось у него под ногами, он философски вгрызался в камень; бранился, когда осколок отлетал в лицо, и захохотал, когда один из них попал во встревоженную лошадь, что паслась у кипариса. Скоро дыра увеличилась настолько, что он стал проверять, не сможет ли пролезть в нее, и гробы под ним качались и скрипели от этой возни. Он увидел, что ему не придется тащить наверх еще один ящик, так как отверстие было как раз на нужной высоте, и он сумел бы выбраться сразу, как только достаточно расширит его.

Должно быть, уже наступила полночь, когда Берч наконец решил, что теперь точно протиснется в окно. Несмотря на частые передышки, он порядком устал и вспотел, а потому спустился вниз, усевшись на стоявший внизу гроб, чтобы набраться сил для последнего рывка. Голодная лошадь ржала почти непрерывно, едва ли не зловеще, и он смутно желал, чтобы она успокоилась. Странно, но мысль о близкой свободе угнетала его; он страшился предстоящей вылазки, так как обрюзг, обленился и был уже немолод. Взбираясь обратно, он чувствовал, как сильно ему мешает лишний вес, а когда долез до самого верха, услышал, как опасно затрещали ломающиеся доски. Оказалось, что он напрасно выбирал самый крепкий гроб в качестве последней опоры – стоило ему вскарабкаться на него, как прогнившая крышка не выдержала, и он провалился на два фута вниз, где лежало то, о чем он даже не осмеливался думать. Лошадь, то ли испугавшись треска, то ли зловонного облака, вырвавшегося наружу, взбесилась, издав дикий крик, ничуть не похожий на ржание, и бросилась прочь во тьму, увлекая за собой грохочущую телегу.

Очутившись в этом ужасающем положении, Берч уже не мог с легкостью пролезть в окно и пытался собрать остатки сил, чтобы выбраться. Вцепившись в кладку по краям отверстия, он хотел было подтянуться, но почувствовал, как что-то схватило его за лодыжки. Впервые за эту ночь он испугался по-настоящему, так как не мог высвободиться из цепкого захвата, как ни пытался. Невыносимая боль пронзила его икры, словно что-то изранило их, и в его мозгу страх мешался с логическим объяснением происходящего, предполагавшим, что виной тому были щепки и гвозди, торчавшие из покореженного гроба. Кажется, он кричал. Как бы то ни было, будучи на грани обморока, он бешено брыкался, извиваясь.

В окно он сумел протиснуться лишь благодаря инстинкту и грохнулся на сырую землю, как бурдюк. Идти он не мог, и показавшаяся в небе луна освещала ужасное зрелище: гробовщик полз к кладбищенской сторожке, бессильно волоча за собой окровавленные ноги, зарываясь пальцами в черную грязь в безумном усилии, а тело отказывалось подчиняться ему, словно он пал жертвой ночного кошмара, где его преследовал призрак. Но за ним никто не гнался – его, живого, обнаружил смотритель кладбища, Армингтон, услышав, как тот из последних сил скребется в дверь сторожки. Он уложил Берча на свободную постель и послал своего маленького сына, Эдвина, за доктором Дэвисом. Несчастный был в сознании, но речь его была бессвязной – он то и дело бормотал что-то про лодыжки, кричал: «Отпусти!» и «Застрял в склепе». Явился доктор с саквояжем, задал несколько кратких вопросов, а затем раздел пациента и снял с него ботинки с носками. Увиденное немало озадачило старого врача и даже напугало – на обеих лодыжках в области ахилловых сухожилий были рваные раны. Он стал расспрашивать гробовщика с необычной для доктора настойчивостью, и руки его дрожали, когда он поспешно накладывал повязку, словно хотел как можно скорее избавиться от этого зрелища.

Для беспристрастного врача Дэвис имел слишком мрачный вид и чересчур торопился с осмотром; кроме того, он вытягивал из обессиленного Берча малейшие подробности его злоключений. В особенности его интересовало, был ли Берч абсолютно уверен в том, что за гроб стоял наверху, как он выбирал его, точно ли этот гроб принадлежал Фэннеру и как в темноте он смог отличить его от дрянного гроба злобного старикашки Сойера. Неужели прочный гроб Фэннера сломался с такой легкостью? Дэвис долгие годы был сельским врачом; разумеется, он был свидетелем кончины Фэннера и Сойера и присутствовал на их похоронах. Он помнил, что при погребении Сойера его мучил вопрос: как труп мстительного фермера мог поместиться в гроб, столь похожий на тот, что предназначался невысокому Фэннеру? Доктор Дэвис провел у постели Берча целых два часа и затем ушел, строго наказав тому говорить всем, что ноги он поранил о гвозди и обломки досок, добавив, что доказать противное, равно как и поверить в это, невозможно, и лучше бы ему вообще помалкивать и не обращаться к другим врачам. Впоследствии Берч исправно следовал совету доктора, пока на закате дней не поведал мне свою историю, и стоило мне увидеть старые, побелевшие рубцы, как я согласился с тем, что он поступал разумно. Он навсегда остался калекой, так как разорванные сухожилия плохо срослись; но я думаю, что его рассудок пострадал еще сильнее; некогда флегматичный, логический ум был изуродован, и печально было наблюдать, как он реагировал, заслышав слова «пятница», «склеп», «гроб» наряду с менее прозрачными случайными ассоциациями. Его напуганная лошадь вернулась домой, чего нельзя было сказать о его рассудке, скованном страхом. Он переменил профессию, но всегда жил под гнетом прошлого. Быть может, виной тому были страх или запоздалое чувство раскаяния в прошлых проступках. Разумеется, его пристрастие к выпивке лишь усугубляло его положение.

Той ночью доктор Дэвис покинул Берча, прихватив фонарь, и направился в старый кладбищенский склеп. В свете луны виднелись разбросанные обломки кирпичей и поврежденный фасад; замок огромной двери легко открылся снаружи. В дни своей молодости он немало повидал в секционных и вошел внутрь, несмотря на тошнотворный запах; глазам его открылось омерзительное зрелище. Он вскрикнул и вслед за тем испустил вздох ужаса. Затем он опрометью кинулся назад в сторожку и, невзирая на клятву врача, принялся изо всех сил трясти несчастного гробовщика, шепча тому на ухо слова, что жгли слух Берча, словно яд:

– Берч, это был гроб Асафа, как я и думал! Я узнал его по зубам, на верхней челюсти недоставало двух резцов… во имя всего святого, никому не показывай свои раны! Тело почти разложилось, но сколько злобы было там, где прежде было его лицо! Ты же знаешь, как злопамятен был Асаф, и помнишь, как он свел в могилу старого Рэймонда спустя тридцать лет после того, как они повздорили из-за межи; как раздавил щенка, что тявкал на него в августе прошлого года… Берч, это был сам дьявол во плоти, и месть его была сильнее, чем сама старуха Смерть! Боже, что за неистовая злоба! Как хорошо, что я не перешел ему дорогу!

Зачем ты так с ним поступил, Берч? Он был негодяем, и я не виню тебя в том, что ты сколотил для него такой плохой гроб, но в этот раз ты зашел слишком далеко! Да, пусть ты и сэкономил на материалах, но ты же прекрасно знал, какого роста коротышка Фэннер!

До самой смерти мне не забыть увиденного. Должно быть, ты здорово брыкался – гроб Асафа лежал на полу. Его голова была раздавлена и все тело разбито. Я много чего повидал, но это уж слишком. Око за око! Берч, видит Бог, ты получил по заслугам. Меня чуть не вывернуло при виде его головы, но омерзительней всего то, что ты отрезал ему стопы, чтобы труп влез в гроб Мэтта Фэннера!

1925

Холодный воздух

Вы хотите, чтобы я рассказал вам, почему боюсь сквозняков, почему сильнее других дрожу, войдя в холодную комнату, и питаю невыразимое отвращение к ползучей вечерней прохладе, что сменяет тепло погожего осеннего дня? Кто-то скажет, что на холод я реагирую так же, как иные – на дурной запах, и отрицать этого я не собираюсь. Я лишь поведаю вам о самом ужасном случае из тех, что мне довелось пережить, и позволю самим судить о том, насколько убедительно это объясняет подобную странность моей натуры.

Ошибочно полагать, что ужас непременно должен быть связан с тьмой, тишиной и одиночеством. Я повстречался с ним при свете дня, среди шума большого города, в захудалых, кишащих постояльцами меблированных комнатах, в компании ничем не примечательной хозяйки и двух крепких мужчин. Весной 1923 года я получил невыносимо скучную и скудно оплачиваемую работу в нью-йоркском журнале; денег на съем жилья было в обрез, и я скитался по дешевым гостиницам в поисках сносно обставленной комнаты подобающей чистоты по наиболее разумной цене. Вскоре выяснилось, что все предложения были в разной степени ущербны, но спустя какое-то время я наткнулся на дом на Западной Четырнадцатой улице, внушавший мне куда меньшее отвращение, нежели те, где я успел побывать.

То было четырехэтажное здание, построенное из песчаника в конце сороковых, отделанное деревом и мрамором, еще носившее следы былого величия и запятнанной роскоши. В воздухе просторных комнат с высокими потолками, невыносимыми обоями и вычурными лепными карнизами на стенах витала гнетущая затхлость с нотками кухонного дыма, но полы были чистыми, белье менялось достаточно часто, горячая вода была вполне горячей, отключали ее редко, и я заключил, что по меньшей мере это место подойдет, чтобы переждать, пока дела мои не наладятся. Хозяйка, неряшливая щетинистая испанка Херреро, не докучала мне сплетнями или жалобами на свет, горевший за полночь в моей комнате, выходившей в холл третьего этажа. Мои соседи были преимущественно малограмотными, неотесанными испанцами, тихими и необщительными, чему оставалось лишь радоваться. Меня раздражал только шум машин, доносившийся с оживленной улицы.

Первое из череды странных происшествий случилось через три недели после моего заселения. Как-то вечером, часов в семь, я услышал, как что-то капает, и осознал, что уже некоторое время ощущаю едкий запах аммиака. Осмотрев потолок, я увидел, что тот совершенно мокрый; капало из угла, прилегающего к стене фасада. Желая как можно скорее разобраться с этим, я кинулся в подвал, чтобы предупредить о случившемся хозяйку – та заверила меня, что все будет улажено в кратчайший срок. «Доктер Муньос, – кричала она мне, в спешке поднимаясь по лестнице, – пролил свои химикалии. Сам он болезный, совсем не как доктер – все болезнее и болезнее, но ни от кого помощь не принимал. Странная эта его болезность – каждый день лежит в ванне, где дурацки пахнет, волноваться ему нельзя, тепло ему нельзя. По дому сам все делал, комната маленькая, но битком бутыли, машины, и больше не работает доктер. Раньше давно был знаменитый, мой отец в Барселона про нем слышал, и недавно слесарь рука повредил, тот руку лечил. Никогда не выходит, только на крыша, и мой мальчик Эстебан носит ему еда, белье, лекарства и химикалии. Бог мой, сколько он аммиак перевел, чтобы остынуть!»

Миссис Херреро скрылась в лестничном пролете четвертого этажа, а я вернулся к себе. Аммиак перестал сочиться с потолка, и, вытерев лужицу, я открыл окно, чтобы проветрить комнату, слушая, как тяжело шагает над головой хозяйка. Я не помню, чтобы доктор Муньос шумел – шаги его были тихими, мягкими; изредка слышно было, что работал некий питаемый топливом аппарат. На миг я задумался о том, что за странная болезнь поразила его и не являлось ли его упорное нежелание принять помощь извне следствием беспричинного чудачества. Каким печальным казалось мне, что некогда великий человек теперь влачит столь жалкое существование!

Возможно, я никогда бы не познакомился с доктором Муньосом, если бы не сердечный приступ, заставший меня врасплох как-то днем, когда я работал у себя в комнате. Врачи предупреждали меня об опасных последствиях, и я помнил, что медлить нельзя; вспомнив рассказ хозяйки о том, как больной доктор помог слесарю, я потащился наверх и, собравшись с силами, постучал в его дверь. Откуда-то справа на мой стук ответил странный голос: на прекрасном английском меня спрашивали, кто я такой и какова цель моего визита. Представившись и объяснив, что мне нужно, я увидел, как открылась дверь по соседству с той, у которой я стоял.

Меня обдало облаком холодного воздуха, и, невзирая на то что был конец июня и стояла изнуряющая жара, я задрожал, ступив на порог внушительной квартиры, богатое, изысканное убранство которой разительно отличалось от убогой, грязной обстановки, царившей в доме. Складная кушетка теперь играла обыденную роль дивана, а мебель из красного дерева, пышные портьеры, старинные картины и полки, ломившиеся от книг, напоминали не комнату в пансионе, но кабинет джентльмена. Я увидел, что комната, служившая холлом и располагавшаяся надо мной, всего лишь служила доктору лабораторией, а жил он в просторном помещении по соседству, где ванная и удобные ниши в стенах позволяли разместить шкафы и прочие предметы домашнего обихода так, чтобы те не мешались. Вне всяких сомнений, доктор Муньос был человеком прекрасно воспитанным, с отличным образованием и вкусом.

Стоявший передо мной не отличался высоким ростом, но был великолепно сложен и одет в прекрасно пошитый и подогнанный костюм. Благородное лицо, обрамленное пышной седой бородой, носило печать покровительственности, однако не было чопорным; выразительные черные глаза скрывались за старомодным пенсне, восседавшем на орлином носу, придающем мавританский оттенок кельтиберским чертам его лица. Густые, прихотливо уложенные на пробор волосы над высоким лбом служили доказательством регулярных визитов парикмахера, и весь его облик говорил о незаурядном интеллекте, чистоте крови и высокородстве. Тем не менее, окинув взглядом доктора Муньоса, стоявшего в облаке пара, я почувствовал необъяснимое отвращение. Физической основой этого чувства могли служить мертвенная бледность его лица и холод протянутой руки, но даже им могло служить объяснением прискорбное состояние его здоровья. Быть может, меня оттолкнул исходивший от него холод, немыслимый в столь жаркий день, а, как известно, все ненормальное порождает неприятие, недоверие и страх.

Но скоро отвращение сменилось восторгом, так как я сразу понял, что передо мной профессионал, несмотря на то что его ледяные, бескровные руки дрожали. Ему хватило лишь одного взгляда, чтобы понять, в чем причина моего недуга, осмотр он проводил мастерски, мелодичным, но глухим, нетвердым голосом повествуя о том, что он – заклятый враг смерти, лишившийся всех друзей, и ставил бесчисленные невероятные опыты, посвятив всю свою жизнь ее искоренению. Было в нем что-то от добродетельного фанатика, и он не умолкал ни на миг, проводя аускультацию, а затем отмеряя нужную дозу лекарства в своей лаборатории. Очевидно, общество благовоспитанного постояльца в этом захудалом месте было для него диковинкой, и он был словоохотлив вопреки обыкновению, вспоминая о делах давно минувших дней.

Его необычный голос действовал на меня успокаивающе, речь была плавной, вежливой; я даже не замечал, дышит ли он. Пытаясь отвлечь меня от боли в груди, он рассказывал мне о своих теориях и экспериментах; помню, как он деликатно убеждал меня в том, что воля и разум сильнее, чем слабое сердце и слабая плоть, и, если тщательно сохранить телесную оболочку, наука способна преодолеть самые грозные болезни и увечья даже при отсутствии определенных органов, усиливая и поддерживая деятельность нервной системы. Полушутя, он похвалился, что когда-нибудь может научить меня, как обходиться без сердца, при этом продолжая сознательное существование! Сам он страдал от осложнений множества заболеваний и был вынужден неукоснительно выполнять некоторые предписания, в числе которых было постоянное пребывание в холоде. Любое длительное повышение температуры могло его погубить, в его жилище она не поднималась выше 55–56 градусов [1] Фаренгейта, поддерживаемая при помощи аммиачной системы охлаждения абсорбционного типа – у себя внизу я часто слышал, как работает ее бензиновый нагнетатель.

Я покидал холодную обитель этого талантливого отшельника с чувством глубокой признательности и преданности в сердце, столь быстро избавленном от боли благодаря его умениям. Впоследствии я часто наносил ему визиты, одевшись потеплее; слушал его рассказы о крамольных опытах с ужасающими результатами, испытывая легкую дрожь, когда листал страницы редких, необычайно древних фолиантов, что стояли на полках. Следует добавить, что со временем ему удалось почти полностью исцелить меня от мучивших меня болей. По всей видимости, он не пренебрегал оккультным знанием Средневековья, считая, что в тех таинственных формулах содержались уникальные психические стимулы, что в теории оказывали своеобразное воздействие на нервную систему, управлявшую органикой. Меня тронула его история о старом докторе Торресе из Валенсии, принимавшем участие в экспериментальной работе Муньоса и вылечившем его от тяжкой болезни восемнадцать лет назад, с последствиями которой он боролся до сих пор. Незадолго после того, как этот достойный врач спас от смерти своего коллегу, он сам уступил в схватке с этим неумолимым врагом. Возможно, он потратил слишком много сил – доктор Муньос шепотом намекнул, что методика пожилого доктора была экстраординарной, включая манипуляции и обряды, которые старые, консервативные последователи Галена сочли бы кощунственными.

Так шли недели, и я с сожалением стал замечать, что мой новый друг, без сомнений, хоть и медленно, но сдавался под напором своих недугов, как предположила миссис Херреро. Все бледнее становилась его кожа, все тише и невнятнее звучал его голос, в движениях рук уже не было прежней ловкости, а воля и рассудок слабели. Разумеется, он и сам понимал, сколь печальны эти перемены, и теперь на его лице и в его словах лежала печать жуткой иронии, вновь пробудившая во мне толику былого отвращения.

Его поведение становилось все более причудливым – он пристрастился к экзотическим пряностям и египетским благовониям, благодаря которым его комната пахла, будто усыпальница фараона в Долине царей. Вместе с тем возросли его потребности в охлаждении воздуха – с моей помощью он доработал аммиачную систему, модифицировав ее нагнетатель и подающее устройство, сумев достичь сперва 34 [2] или 40 [3] градусов Фаренгейта, а затем и вовсе снизить температуру воздуха до 28 [4] градусов. В ванной и лаборатории воздух был не столь холодным, чтобы не замерзала вода и не было помех химическим опытам. Его сосед жаловался на сквозняки, и мне пришлось помочь доктору завесить смежную дверь тяжелыми портьерами. Постепенно им овладевал все возраставший патологический страх. Он постоянно говорил о смерти, но лишь глухо смеялся, едва я деликатно упоминал о похоронах и ритуальных услугах.

В целом его общество теперь пугало и обескураживало меня, но я был настолько признателен ему за оказанную помощь, что не мог оставить его на попечение чужаков. Каждый день, закутавшись в специально купленное теплое пальто, я убирался в его комнате и помогал по хозяйству. Кроме того, я ходил за покупками, с изумлением и растерянностью читая названия химикатов, заказанных доктором в аптеках и на складах.

В его жилище царила необъяснимая гнетущая атмосфера. Как я уже упоминал, во всем доме воздух был затхлым, но запах в его комнате был куда хуже, несмотря на все пряности и благовония наряду с нескончаемыми ваннами, принимая которые он наотрез отказывался от помощи. Я полагал, что все это связано с его болезнью, и дрожь пробирала меня при мысли о том, какие страдания она ему причиняет. Глядя на него, миссис Херреро крестилась и без колебаний сложила с себя все полномочия по уходу за ним в мою пользу, запретив своему сыну Эстебану приближаться к больному. Когда я предложил обратиться к другому врачу, страдальца охватил гнев, сдерживаемый лишь его плачевным состоянием. Очевидно, он боялся разрушительного эффекта, оказываемого избытком эмоций, но его воля и сила, что двигали им, только крепли, и он наотрез отказался соблюдать постельный режим. Упадок сил в разгар болезни уступил ярой непримиримости, с которой он бросал вызов дьявольской смерти, уже державшей его в своих когтях. Он полностью перестал принимать пищу, хотя и раньше относился к этому как к ненужной формальности, и лишь могучий интеллект теперь удерживал его на пороге бездны. В его привычки вошло составление длинных посланий, которые он тщательно запечатывал с требованием передать означенным лицам после его смерти. Большей частью они были адресованы жителям Ост-Индии, но среди них было имя некогда известного французского врача, ныне покойного, о котором при жизни ходили самые невероятные слухи. Когда пришло время, я сжег все эти письма, не распечатывая конвертов и не читая их. Весь облик доктора и его голос были в высшей степени пугающими, и я едва мог находиться с ним рядом. В сентябре у электрика, явившегося, чтобы починить настольную лампу, случился припадок, стоило ему увидеть доктора. Тот, однако, выписал необходимые лекарства, избегая снова попадаться ему на глаза. Удивительно, но даже все ужасы Первой мировой не поколебали рассудок мастера так, как то, что он увидел в тот день.

В середине октября я стал невольным свидетелем кошмара, затмившего все виденное мной ранее. Однажды ночью, около одиннадцати вышел из строя нагнетатель системы охлаждения, и спустя три часа вся холодильная установка окончательно перестала действовать. Меня разбудил доктор Муньос, топавший по полу, и я безуспешно пытался все починить, пока он сыпал проклятиями своим как никогда безжизненным, охрипшим голосом. Знаний моих, однако, не хватило для починки аппарата; когда же я привел механика из круглосуточной мастерской по соседству, выяснилось, что сделать ничего нельзя, разве что утром, когда можно будет заказать новый поршень. Гнев и ужас, охватившие угасающего отшельника, до невероятной степени исказили его поблекшие черты; он судорожно закрыл глаза ладонями, бросившись в ванную. Выбрался он оттуда на ощупь, на лице его была повязка, и я больше никогда не видел его глаз.

Температура в помещении существенно повысилась, и около пяти утра доктор закрылся в ванной, приказав мне достать столько льда из аптек и столовых, сколько возможно. Возвращаясь назад после своих не всегда удачных вылазок и выкладывая добычу у двери ванной, я слышал плеск воды и громкий, хриплый стон: «Еще! Еще!» Наступило утро, и лавки открывались одна за другой. Я спросил Эстебана, не сможет ли он помочь мне со льдом, пока я заказываю поршень, или сбегать за поршнем, пока я ношу лед, но тот, помня увещевания матери, отказал мне в помощи.

Наконец на углу Восьмой авеню мне удалось нанять оборванного попрошайку, чтобы тот носил лед из лавки неподалеку, полностью посвятив себя поискам поршня и человека, способного его заменить. Задача казалась невыполнимой и приводила меня в ярость, подобно доктору, когда я видел, как неумолимо течет время, потраченное на тщетные телефонные разговоры, беготню и поездки на подземке и трамваях. Был уже почти полдень, когда в центре города я все-таки нашел искомое и в половине второго вернулся в пансион со всем необходимым, сопровождаемый двумя молодцеватыми, дельными слесарями. Я сделал все, что мог, надеясь, что еще не слишком поздно.

Но беспросветный ужас опередил меня. Дом был объят паникой, и в хоре дрожащих голосов я различил густой бас, читавший молитву. В воздухе витало нечто омерзительное, и жильцы, перебирая четки, наперебой говорили о запахе, доносившемся из-за запертой двери в комнату доктора. Оказалось, что нанятый мной попрошайка сбежал, дико крича и вращая безумными глазами, сразу после того, как принес вторую порцию льда – возможно, его сгубило излишнее любопытство. Конечно, он не закрыл за собой дверь, и все же сейчас она не подавалась – вероятно, ее закрыли изнутри. Из комнаты доктора не доносилось ни звука, но там, внутри, что-то медленно, тяжело капало.

Перебросившись парой слов с миссис Херреро и механиками и невзирая на терзавший мою душу страх, я предложил выломать дверь, но хозяйка сумела открыть замок при помощи проволоки. Перед этим мы открыли все двери и окна на этаже. Зажав носы платками, мы опасливо вошли в эту комнату в южном крыле, согретую лучами осеннего солнца.

От ванной в сторону входной двери и к столу, растекаясь омерзительной лужей, тянулась полоса темной слизи. На перемазанном чем-то липким клочке бумаги были едва различимы слова, словно написанные рукой слепца, в спешке сжимавшей карандаш. След обрывался на кушетке, где покоилось нечто неописуемое.

Я не осмелюсь, не стану говорить о том, что лежало там, на кушетке, но приведу здесь те слова, что мне удалось разобрать на заляпанном слизью клочке бумаги перед тем, как я сжег его дотла. Хозяйка и мастеровые стремглав бежали прочь из этого адского места, чтобы дать сбивчивые показания в ближайшем полицейском участке. Каракули, нацарапанные неверной рукой, казались мне невозможными, когда я читал их при свете дня, под шум грузовиков и машин, доносившийся с оживленной Четырнадцатой улицы, но признаюсь, что в тот миг я верил каждому слову. Честно признаться, не знаю, верю ли я в то, что прочел, сейчас. Есть вещи, о которых лучше не думать; я лишь сочту нужным добавить, что с той поры ненавижу запах аммиака и члены мои слабеют, едва ощутив дуновение холодного воздуха.

«Конец близок, – гласила эта тошнотворная записка. – Лед кончается – носильщик заглянул в ванную и исчез, объятый ужасом. Воздух все теплее с каждой минутой, и ткани распадаются. Полагаю, вы помните мои слова о силе воли, нервной системе и сохранении тела после того, как органы перестают функционировать. В теории все звучало хорошо, но так не могло продолжаться вечно. Я не сумел предвидеть постоянство разложения. Доктор Торрес знал об этом, но столь шокирующее открытие сгубило его. Он не выдержал того, что сотворил со мной там, во тьме, когда вернул меня к жизни после того, как получил мое письмо. Мои органы оставались нежизнеспособными. Пришлось прибегнуть к моему методу продления жизни. Видите ли, тогда, восемнадцать лет назад, я покинул мир живых».

1926

Лунная топь

Не знаю, в каких далеких, зловещих краях теперь Денис Барри. В его последнюю ночь в мире живых я был с ним рядом; я слышал, как он кричал, когда тварь явилась за ним, но ни крестьяне, ни полиция графства Мит, ни кто-либо еще так и не нашли его, хоть поиски их были долгими и тщательными. Теперь я дрожу, заслышав, как поют лягушки на болотах, или когда вижу луну в безлюдных местах.

Я крепко подружился с Денисом еще в Америке, где он сделал состояние, и поздравил с приобретением старого замка на болоте в сонной деревушке Килдерри. Его отец был родом из Килдерри, и он пожелал вкушать плоды своих богатств на земле предков. В нем текла кровь тех людей, что когда-то владели той землей, возвели там замок и жили в нем, но дни эти давно минули, и долгие годы замок пребывал в запустении, понемногу разрушаясь. После переезда в Ирландию Барри часто писал мне, рассказывая о том, как под его надзором башни из серого камня, одна за одной, вновь обретали прежнее величие, как зазмеился по отстроенным стенам плющ, что увивал их сотни лет назад, и как крестьяне благодарили его за то, что с помощью своих заморских богатств он вернул им старые славные времена. Но с течением времени у него начались неприятности, и вслед ему стали сыпаться проклятия селян, бежавших от него, как от чумы. Тогда я получил от него письмо, в котором он просил меня навестить его, так как ему было одиноко в замке, где не с кем было поговорить, кроме новых слуг и рабочих, нанятых им с севера.

Вечером, в день моего приезда в замок, Барри сообщил мне, что источником всех его бед стало болото. В Килдерри я прибыл на закате летнего дня – небесным золотом отливала зелень рощ, холмов и синева топей, где вдалеке, на островке, призрачно мерцали древние причудливые руины. Закат был необыкновенно прекрасным, но жители Баллилау не разделяли моего восторга, говоря о проклятии, павшем на Килдерри, и я почти что содрогнулся, увидев башни замка, одетые золотым огнем. Барри прислал за мной автомобиль на станцию Баллилау, так как его деревня лежала вдали от железной дороги. Местные держались поодаль от машины и водителя с севера, но, поговорив со мной, побледнев, перешли на шепот, едва узнали, что я направляюсь в Килдерри. И в тот вечер, после нашей встречи, Барри рассказал мне почему.

Крестьяне покинули Килдерри, так как Денис Барри захотел осушить огромное болото. Как бы он ни любил Ирландию, пребывание в Америке не прошло для него бесследно, и он не мог спокойно смотреть на то, как пропадает отличный участок земли, где можно было бы добывать торф, обнажив плодородную почву. Предания и поверья Килдерри его не трогали, и его смешили крестьяне, что сперва отказались ему помогать, затем, поняв, что от задуманного он не отступится, прокляли его и перебрались в Баллилау, собрав свои немногочисленные пожитки. Вместо них он нанял рабочих с севера, и, когда его покинули слуги, он поступил точно так же. Среди чужаков он томился одиночеством и потому пригласил меня в гости. Когда я услышал, что за страхи гнали прочь жителей Килдерри, я расхохотался, подобно моему другу – настолько смутными, дикими и абсурдными были они. Связаны они были с какой-то нелепой легендой о болотах и зловещем духе, обитавшем в древних развалинах на островке, что виделся мне на закате. Говорилось об огнях, пляшущих во мраке под луной; о ледяных ветрах среди теплой ночи; о парящих над водой духах в белом и вымышленном городе из камня в земных безднах под трясиной. Но среди странных преданий выделялось одно: все, как один, твердили о том, что проклятие падет на того, кто осмелится потревожить необъятную бурую топь или осушить ее. Крестьяне говорили, что есть тайны, которые не должны стать явью; тайны, что земля таит с тех пор, как чума настигла потомков Парфолана[5] в незапамятном прошлом. В «Книге Завоеваний»[6] говорилось, что все эти сыны Греции погребены в Талла, но старики из Килдерри утверждали, что один из их городов остался нетронутым благодаря богине луны, покровительствовавшей его жителям, и он захоронен среди лесистых холмов с тех пор, как воины Немеда[7] пришли из Скифии на тридцати кораблях.

Таковы были досужие толки, заставившие селян покинуть Килдерри, и, узнав о них, я не удивился тому, что Денис Барри не стал их слушать. Однако он весьма интересовался античностью и предложил тщательно исследовать местность после того, как болото осушат. Он часто бывал в белокаменных развалинах на острове, но, хотя возраст их был неизмеримо велик и вид имел мало общего с остальными руинами Ирландии, они были слишком ветхими, чтобы можно было судить о времени их расцвета. Осушение вот-вот должно было начаться, и руками рабочих-северян запретное болото вскоре должно было лишиться зеленых мхов, рыжего вереска, крохотных, устланных ракушками ручейков и тихих голубых заводей, окаймленных камышом.

После разговора с Барри меня стало клонить ко сну, так как меня порядком утомила дорога и мы засиделись до поздней ночи. Слуга проводил меня в предназначавшуюся мне комнату в удаленной башне, чьи окна были обращены на деревню, равнину на краю топей и сами болота; сквозь них я видел крыши безмолвных, покинутых крестьянами домов, где теперь жили выходцы с севера, старинный шпиль приходской церкви и вдали, среди топей – остров с древними руинами из белого камня, мерцавшими призрачным светом. Едва я сомкнул глаза, как мне почудилось, что издалека доносятся едва слышные звуки – неистовые, напоминавшие музыку, породившие во мне необычайное волнение и красочные сны. Проснувшись, я понял, что все это мне приснилось, так как видения эти потрясли меня куда больше, нежели безумные свирели, что звучали в ночи. Впечатлившись легендами, о которых говорил Барри, мой спящий разум блуждал по величественному городу в зеленой долине; в его мраморных улицах, статуях, виллах и храмах, покрытых резьбой и надписями, отмечались следы греческого великолепия. Я рассказал об этом Барри, и нас немало позабавил этот сон, но мой смех звучал громче, так как его беспокоило состояние рабочих. Уже в шестой раз они просыпались дольше положенного, ходили медленно, оцепенело, словно не спали всю ночь, хотя ложились рано.

Все утро и весь день я в одиночку бродил по золоченной солнцем деревне, перебрасываясь парой слов с кем-либо из бездействовавших рабочих, так как Барри вносил последние правки в планы работ по осушению. Работники, однако, были безрадостны – всех тревожил некий сон, но никто из них не мог вспомнить какой. Я рассказал им о том, что видел сам, но интерес вызвали лишь слова о странных звуках, услышанных мной. Бросая на меня загадочные взгляды, они говорили о том, что им тоже слышались эти звуки.

Вечером за ужином Барри объявил, что работы начнутся через два дня. Я был рад этому, хоть мне и жаль было мхов, зарослей вереска, крохотных ручейков и озер – во мне крепло желание разгадать древние тайны, что могли скрываться под залежами торфа. Во внезапно оборвавшемся тревожном сне, что я видел в ту ночь, пению свирелей среди мраморных колоннад настал конец; чума пришла в долину, где стоял город, и лесистые склоны обрушились, погребая мертвецов на улицах. Нетронутым остался лишь стоявший на высокой скале храм Артемиды, где лежало холодное, безмолвное тело старой жрицы луны Клеи, чью седую голову венчала корона из слоновой кости.

Повторю, что проснулся я резко, в великом страхе. Какое-то время я не мог понять, сплю я или нет, так как все еще слышал пронзительный визг флейт, но, увидев на полу лучи холодного лунного света и тень зарешеченного готического окна, я понял, что бодрствую и нахожусь в замке Килдерри. Часы где-то внизу пробили два, и я утвердился в своем мнении. И все же вдалеке были слышны дикие, чудовищные звуки, напомнившие мне пляски фавнов на далеком Майналосе[8]. Заснуть было невозможно; раздраженно вскочив, я принялся мерить шагами комнату. По воле случая я подошел к северному окну, бросив взгляд на деревню и равнину на краю топей. Я не хотел разглядывать местность, желая уснуть, но свирели мучили меня, и в попытке занять себя хоть чем-нибудь я принялся всматриваться в даль. Разве мог я помыслить о том, что откроется мне?

В свете луны, заливавшем равнину, мне открылась картина, которой не смог бы позабыть никто из смертных. Под звуки тростниковых флейт, разносившихся над болотом, бесшумно и зловеще скользила толпа качающихся фигур, кружившихся в исступлении, подобно сицилийцам, что в былые дни под полной луной танцевали в честь Деметры на берегу Кианы[9]. Зрелище широкой равнины под золотистым лунным светом, пляска фантомных силуэтов и пронзительный, монотонный звук свирелей почти парализовали меня, и все же, объятый ужасом, я заметил, что половину неустанно, механически движущихся танцоров составляли рабочие, которые должны были спать, другую же – таинственные эфирные создания в белом, смутно различимые, напоминавшие бледных, печальных нимф, обитавших у истоков призрачных ручьев в трясине. Не знаю, как долго я смотрел на это действо из окна одинокой башни – вдруг я впал в бессонное забытье, пробудившись лишь с лучами высоко стоявшего утреннего солнца.

Моим первым порывом было поделиться своими страхами и наблюдениями с Денисом Барри, но, увидев свет, пробивавшийся сквозь решетку восточного окна, я решил, что все увиденное мной не имело ничего общего с реальностью. Я подвержен странным иллюзиям, но не настолько слаб, чтобы верить в них, и в этот раз довольствовался тем, что опросил вновь проспавших рабочих, ничего не помнивших о ночных событиях, кроме смутных, резких звуков, услышанных ими сквозь сон. Весьма встревоженный последним обстоятельством, я задался вопросом, не осенние ли сверчки до срока изводили нас в ночи. Позже, наблюдая за тем, как в библиотеке Барри углубился в планы работ, что должны были начаться на следующий день, я впервые ощутил страх, погнавший прочь крестьян. По неведомой причине меня пугала мысль о том, что покой топей с их темными тайнами будет нарушен, и мне виделись ужасные, мрачные картины в глубинах вековых торфяников. Раскрыть эти тайны было бы верхом неблагоразумия, и я стал искать повод покинуть замок и деревню. Я как бы невзначай заговорил об этом с Барри, но не осмелился продолжать, едва заслышав его раскатистый хохот. И я умолк, а блистающее солнце катилось за далекие горы, озарив Килдерри красно-золотым сиянием, несущим дурную весть.

Было ли то, что случилось в ту ночь, иллюзией или правдой, я не узнаю никогда. В любом случае, это лежало вне пределов природы и вселенной; но я никак не могу найти разумного объяснения исчезновениям, о которых стало известно в округе после тех событий. Я рано поднялся к себе; страх терзал меня, когда я безуспешно пытался уснуть в жуткой тишине, царившей в башне. Стояла кромешная тьма: несмотря на чистое небо, луна была на ущербе и должна была появиться лишь перед рассветом. Лежа в постели, я думал о Денисе Барри и о том, что случится с болотами, когда настанет день, и едва не поддался отчаянному порыву бежать в ночи, сесть в машину Барри и гнать ее до самого Баллилау, прочь от проклятой земли. Но до того как мой страх вынудил меня действовать, я забылся сном, и мне привиделась ужасная тень, павшая на город в долине – холодный, мертвый.

Быть может, меня разбудил пронзительный визг флейт, но, открыв глаза, я не сразу услышал его. Я лежал спиной к восточному окну, выходившему на болота, где нарождалась ущербная луна, и ждал, что ее свет падет на стену передо мной, но неожиданно увидел нечто иное. Да, стена действительно сияла, но то был не лунный свет. Богопротивные пронзительные красноватые лучи струились сквозь стрельчатое окно, и вся комната озарилась неземным сиянием. Мои дальнейшие действия можно счесть противоестественными, но только в сказках действия персонажей предсказуемы. Вместо того чтобы взглянуть в окно и отыскать источник свечения, я в панике отвел от него взгляд и в смятении пытался натянуть одежду, чтобы бежать. Помню, как схватился за револьвер и шляпу, но потерял их до того, как все кончилось, не выпустив ни одной пули и не надев убор. Спустя какое-то время сияние пленило меня настолько, что я преодолел свой страх, пополз к восточному окну и выглянул наружу под непрекращающееся пение обезумевших свирелей, чье завывание эхом отдавалось в замке и деревне.

Болота тонули в ослепительном мерзком багряном сиянии, струившемся из странных древних руин на острове вдали. Их вид был неописуем – должно быть, я сошел с ума, так как мне виделось нетронутое величественное здание с колоннами; мрамор его антаблемента пылал, вздымаясь в небо подобно куполу храма, стоявшего на вершине горы. Визжали флейты, раздался барабанный бой, и мне, сраженному ужасом, казалось, что я вижу причудливые черные грибовидные тени на фоне сияющего мрамора. Зрелище это было колоссальным, хоть и немыслимым, и я не смог бы оторваться от него, если бы слева от меня флейты не стали звучать громче. Дрожа от ужаса, причудливо мешавшегося с наслаждением, я пересек круглую комнату, дойдя до северного окна, откуда мог видеть деревню и равнину на краю топи. И вновь мои глаза распахнулись в диком изумлении, столь великом, словно мгновение назад я не был свидетелем действа, лежавшего за пределами природы: там, на жуткой равнине в красном свечении, двигалась процессия существ, подобных которым не видел никто, разве что в ночных кошмарах.

Облаченные в белое, духи болот наполовину скользили, наполовину плыли по воздуху, медленно приближаясь к спокойным водам и руинам на острове, меняя порядок самым невероятным образом, будто двигаясь в некоем древнем торжественном обрядовом танце. Движения их прозрачных рук подчинялись отвратительному визгу незримых свирелей, в жутком ритме маня за собой толпу неверно шагавших рабочих, что, подобно собакам, слепо и безрассудно шли им вослед, спотыкаясь, будто ведомые безыскусной, но необоримой дьявольской волей. Не меняя направления, наяды приближались к трясине, и откуда-то снизу под моим окном через одну из дверей замка потянулась цепь тяжко бредущих людей – на ощупь проложив путь через двор и прилегающую часть деревни, отстающие присоединились к колонне ковыляющих рабочих на равнине. Несмотря на расстояние, я узнал в них слуг с севера, так как среди них мелькнула уродливая, неповоротливая фигура повара, чей нелепый вид лишь подчеркивал трагичность происходящего. Визжали ужасные флейты, и вновь развалины на острове отозвались боем барабанов. С безмолвным изяществом наяды достигли воды, одна за другой растворяясь в древней трясине; те же, кто следовал за ними, не останавливаясь, неуклюже проваливались в болото, оставляя за собой лишь водовороты омерзительных пузырей, едва различимых в багровом свете. Наконец, когда жирный повар, замыкавший цепь несчастных, последним погрузился в эти мрачные глубины, свирели и барабаны смолкли, и в тот же миг померкло слепящее багряное сияние, исходившее из руин, оставив опустевшую роковую деревню на милость тусклой нарождавшейся луны.

В душе моей царил неописуемый разгром. Я не знал, безумен ли я, или все же сохранил рассудок, сплю я или бодрствую – меня спасло лишь благостное оцепенение. По всей видимости, я поступил самым невероятным образом и возносил молитвы к Артемиде, Лете, Деметре, Персефоне и Аиду. Все, что я с юных лет знал об античности, рвалось с моих губ, так как чудовищность произошедшего пробудила во мне доселе дремавшие суеверия. Я чувствовал, что стал свидетелем гибели целой деревни, зная, что теперь со мной в замке лишь Денис Барри, чья самоуверенность обрекла всех на смерть. С этой мыслью меня сковали новые пароксизмы страха, и я рухнул на пол, но не потому, что упал в обморок, нет – от бессилия и беспомощности. Я ощутил дуновение ледяного ветра с востока, где в окне виднелась луна, и где-то внизу в замке раздались дикие вопли. Вскоре они усилились, и в них слышалось нечто, не поддающееся описанию. Едва вспоминая их, я теряю сознание. Могу сказать лишь одно – тот голос когда-то принадлежал моему другу.

Должно быть, спустя какое-то время холодный ветер и крики вывели меня из оцепенения, так как я помню, как во мраке мчался сквозь залы и коридоры, затем через двор, навстречу страшной ночи. На заре меня нашли бесцельно слоняющимся близ Баллилау, но душевный покой я навсегда потерял не из-за ужасов, что я видел и слышал той ночью. Выйдя из тени, я беспрестанно бормотал о двух необычайных обстоятельствах, случившихся во время моего побега: пусть даже они незначительны, но воспоминания о них неотрывно преследуют меня, едва оказываюсь один в болотистой местности или под луной.

Когда я бежал из проклятого замка вдоль края топей, моего слуха достиг новый звук: обыденный, но ранее не слышанный мною в Килдерри. Стоячие воды, где раньше не водилось ничего живого, теперь кишели ордами гигантских, покрытых слизью лягушек, пронзительно и безостановочно квакавших голосами, чей тон никак не вязался с их размерами. Раздуваясь, они отливали зеленью в лунном свете, и, кажется, глаза их смотрели на его источник. Я проследил за взглядом одной особенно уродливой и жирной лягушки и тогда увидел нечто, окончательно лишившее меня рассудка.

Глаза мои проследили за лучом тусклого, дрожащего, не отражавшегося в водах топей света, исходившего из странных древних развалин на островке и простиравшегося к ущербной луне. Там, наверху, на этой бледной тропе, мое воспаленное воображение представило тонкую, медленно извивающуюся тень; зыбкую, изломанную, словно влекомую незримыми демонами. Невзирая на безумие, владевшее мной, в этой ужасной тени я увидел чудовищное сходство – тошнотворную, немыслимую карикатуру – богомерзкий образ того, кто был Денисом Барри.

1921

Шепчущий из тьмы

I

Запомните накрепко: в последний момент никакого зримого ужаса я не увидел. И сказать, будто окончательный вывод я сделал в состоянии психологического шока – последней соломинки, заставившей меня среди ночи спешно покинуть уединенную ферму Эйкли и помчаться в его автомобиле по безлюдной дороге меж округлых холмов Вермонта, – значит игнорировать элементарные факты. Невзирая на все серьезные вещи, которые я увидел и услышал, невзирая на всю наглядность впечатления, произведенного на меня этими тварями, я даже теперь не могу в точности сказать, прав я был или нет, придя к ужасающему умозаключению. Ведь, в конце концов, исчезновение Эйкли ни о чем не говорит. В его доме не нашли ничего подозрительного, за исключением следов от пуль, продырявивших стены снаружи и внутри. Можно было подумать, что он просто вышел на прогулку по окрестным горам и не вернулся. Ничто не указывало на то, что в доме побывали некие гости, и в его кабинете не нашли тех жутких металлических цилиндров и машин. А в том, что высокие лесистые горы и бесконечный лабиринт журчащих ручьев, среди которых он родился и вырос, внушали ему смертельный ужас, тоже нет ничего необычного; ведь тысячи людей подвержены аналогичным болезненным страхам. Странное же поведение, как и обуревавшие его приступы страха, можно легко объяснить эксцентричностью натуры.

События, сыгравшие столь значительную роль в моей жизни, случились во время печально знаменитого Вермонтского наводнения 3 ноября 1927 года. Тогда – как и сейчас – я преподавал литературу в Мискатоникском университете в Аркхеме, штат Массачусетс, и изучал древние поверья Новой Англии. Вскоре после того небывалого в истории наводнения среди множества публикаций в прессе о разрушениях, бытовых тяготах населения и помощи пострадавшим появились и странные сообщения о существах, обнаруженных в речных запрудах; тогда многие мои знакомые пустились с азартом обсуждать эти новости и попросили меня пролить свет на сей предмет. Мне было лестно сознавать, что они столь серьезно относятся к моим штудиям местного фольклора, и я постарался разоблачить те дикие россказни, которые, как мне представлялось, выросли на почве невежественных деревенских суеверий. Меня немало забавляло, как некоторые весьма образованные люди с полной серьезностью настаивали на том, будто циркулировавшие слухи основывались на фактах – пусть даже искаженных и неверно истолкованных.

Источником небылиц, привлекших мое внимание, были главным образом газетные публикации; впрочем, одну историю, или скорее сплетню, мой приятель узнал из письма матери, жившей в Хардвике, штат Вермонт. В нем описывалось примерно все то же самое, что и в прочих слухах, но речь шла о трех не связанных между собой находках – одна была обнаружена в Уинуски-ривер близ Монпелье, другая – в Вест-ривер в округе Уиндэм за Ньюфаном, а третья – в реке Пассампсик в округе Каледония выше Линдонвилля. Разумеется, разные источники упоминали о множестве находок, но по всему выходило, что они толкуют именно об этих трех. В каждом случае местные жители сообщали о замеченных в бурных водах, что низвергались с пустынных холмов, неких диковинных жутковатых объектах, причем молва связывала эти объекты с циклом тайных и очень древних преданий, о которых ныне помнили лишь немногие старики.

Людям чудилось, будто они видели фрагменты органических существ, не похожих ни на какие доселе им известные. Естественно, в те трагические дни разлившиеся реки выбрасывали на берег тела погибших при наводнении; но очевидцы, описывавшие странные фрагменты, уверяли, что это не были человеческие останки, хотя и походили на людей размерами и общими очертаниями. Вместе с тем утверждалось, что эти фрагменты явно не принадлежали ни одному из животных, что водятся в Вермонте. Они были розоватого цвета, длиной около пяти футов; по виду напоминали ракообразных и имели множество пар то ли спинных плавников, то ли перепончатых крыльев и несколько пар членистых конечностей, а иные напоминали спиралевидный эллипсоид, покрытый множеством крохотных щупальцев – там, где у обычных ракообразных находится голова. Что особенно удивляло – так это точность, с какой совпадали описания из разных источников. С другой стороны, чему тут удивляться? Ведь старинные легенды этого горного края изобиловали живописными подробностями, которые исподволь питали возбужденное воображение так называемых очевидцев и расцвечивали их россказни. Мой же вывод заключался в том, что очевидцы – а они в каждом случае были наивными и простодушными обитателями провинциальной глуши – замечали в потоках вод изуродованные и вздутые трупы людей и домашних животных; но тем не менее, под влиянием полузабытых местных легенд, приписывали несчастным жертвам наводнения самые фантастические свойства.

Предания старины, туманные, невнятные и большей частью давно забытые нынешним поколением, были весьма необычны и явно отражали влияние еще более древних индейских сказаний. Все это мне было прекрасно известно (хотя никогда до той поры я не бывал в Вермонте) по редчайшей монографии Эли Давенпорта, где описаны устные народные предания, собранные до 1839 года среди долгожителей штата. Эти предания к тому же совпадали с рассказами, которые я лично слышал от стариков в горных селениях Нью-Гэмпшира. Если суммировать все эти рассказы, то в них речь шла о неведомой расе ужасных существ, обитавших в самых отдаленных горных районах – в глухих чащах, на вершинах высоких пиков и в уединенных долинах, где протекают ручьи, берущие начало из неведомых ключей. Этих тварей редко когда удавалось увидеть воочию, и свидетельства их существования передавались теми, кто некогда отважился зайти на самые дальние склоны гор или спуститься в глубокие горные ущелья, которых избегали даже волки.

На илистых берегах тамошних ручьев и на иссохших клочках земли они находили диковинные отпечатки лап и клешней, а также выложенные из камней таинственные круги с вытоптанной по диаметру травой, которые явно не были созданы природой. А на склонах гор обнаруживались диковинные пещеры неведомой глубины, заваленные – отнюдь не случайно! – гигантскими валунами, и множество следов, ведущих как внутрь пещер, так и прочь от них – если, конечно, направление следов было верно определено. Но хуже того, там были найдены предметы, на которые даже самым безрассудным следопытам редко когда удавалось наткнуться в сумеречных долинах и в непроходимых чащах мачтового леса, далеко за границами областей, обычно посещаемых путешественниками.

Все это вызывало бы куда меньшую тревогу, если бы отрывочные рассказы об этих предметах не были столь похожи. А так сложилось, что почти все местные байки сходились в ряде важных подробностей: очевидцы уверяли, будто эти существа напоминают гигантских алых крабов с множеством пар лап и с парой огромных крыльев, точно у летучей мыши, посередине спины. Иногда существа передвигались на всех конечностях, но иногда лишь на паре задних лап, используя остальные для переноски крупных предметов неясного назначения. Кто-то однажды наблюдал целую их стаю значительной численности, которая организованно передвигалась по обмелевшей речушке стройными колоннами по трое в ряд. Как-то этих тварей видели в полете – они взмыли с вершины одинокой голой скалы ночью и исчезли в вышине, шумно махая огромными крыльями и на миг заслонив яркий диск луны.

Похоже, горным чудовищам не было дела до людей, хотя их кознями объясняли загадочные исчезновения поселенцев – особенно тех, кто намеренно строил дома слишком близко к печально известным долинам или слишком высоко на склонах печально известных гор. Многие места в тех краях считались нежелательными для поселения, причем даже и после того, как повод для этого общераспространенного опасения давно позабылся. На иные окрестные горы люди смотрели с содроганием, хотя никто уже и не помнил, сколько поселенцев пропало в горных лесах и сколько домов сгорело дотла у подножия этих угрюмых зеленых часовых.

Согласно самым ранним легендам, жуткие твари нападали лишь на тех, кто осмеливался нарушать пределы их владений, но вот более поздние поверья рассказывали о том, что они выказывали любопытство в отношении людей и даже высылали тайные отряды слежения за поселенцами. Известны также рассказы о странных отпечатках когтей, что находили по утрам на оконных рамах фермерских домов, а также об исчезновении людей вдали от всем известных опасных мест. И еще рассказывали о странных жужжащих голосах, явно копирующих человеческую речь, которые делали ужасающие предложения одиноким путникам на тропинках или проезжих дорогах в лесных чащах, и о детишках, насмерть перепуганных увиденным или услышанным в тех местах, где вековые леса вплотную подступали к их жилищам. И наконец, в преданиях совсем недавнего прошлого – когда все прежние суеверия уже стерлись из памяти и люди вовсе перестали посещать те заповедные места – фигурируют ужасные истории об отшельниках и обитателях уединенных ферм, которые внезапно подвинулись рассудком и будто бы продали душу богомерзким тварям. А в одном из северо-восточных округов в самом начале XIX века возникло даже поветрие обвинять эксцентричных и нелюдимых затворников в том, что они-де заключили союз с отвратительными тварями или стали их посланцами в нашем мире.

Что же до самих тварей, то тут описания, понятное дело, разнились. Обыкновенно их называли «те самые» или «те древние», хотя в разных местах бытовали и другие термины, но они не смогли закрепиться надолго. Возможно, многие поселенцы-пуритане считали их порождением дьявола и на этом основании пускались истово строить теологические спекуляции. Те же, в чьих жилах текла кельтская кровь – а таковыми были нью-гэмпширские потомки шотландцев и ирландцев и их сородичи, прибывшие в Вермонт осваивать дарованные губернатором Уэнтвортом земли, – связывали этих тварей со злыми духами или болотным «малым народцем» и оберегали себя от их козней заговорами, передававшимися из поколения в поколение. Но самые фантастические домыслы на их счет распространяли местные индейцы. При всем различии древних сказаний у разных индейских племен они совпадали в некоторых важнейших деталях. Так, существовало единодушное мнение, что эти твари – порождение не земного мира. В изобилующих живописными подробностями мифах пеннакуков рассказывается, что Крылатые прилетели с неба, с Большой Медведицы, и вырыли в земных горах глубокие шахты, где они добывают особые минералы, которых не найти нигде в других мирах. Они вовсе не поселились на Земле, говорят нам мифы, а просто выставили тут временные форпосты и регулярно летают к своим звездам в северной части неба с грузом добытых минералов. И уничтожают они лишь тех земных жителей, которые подбираются к ним чересчур близко или пытаются их выслеживать. Дикие звери сторонятся их из природного инстинкта, а не потому, что твари на них охотятся. Питаться земными растениями и животными Пришлые не могут, поэтому они принесли с собой свою пищу с далеких звезд. Подходить к их колониям опасно – вот почему молодые охотники, забредавшие в облюбованные тварями горы, пропадали навсегда. Столь же опасно вслушиваться в их ночное перешептывание в лесах, когда они жужжат точно пчелы, пытаясь подражать человеческой речи. Им ведом язык всех людей – пеннакуков, гуронов, пяти ирокезских племен, – но у них самих, похоже, нет своего языка, да они в нем и не нуждаются. Они переговариваются, меняя цвет головы, что и служит им для передачи осмысленных сообщений.

Разумеется, все легенды и предания, как индейские, так и белых поселенцев, в течение девятнадцатого века почти полностью забылись, лишь местами сохраняясь в форме древних суеверий. После того как жители Вермонта прочно обосновались на земле и начали строить дороги и поселения по четкому плану, они все реже вспоминали о старинных страхах и запретах, в угоду которым эти планы составлялись. Большинство фермеров просто знали, что такие-то горные районы издавна считаются опасными, невыгодными для освоения или непригодными для проживания, и чем дальше от них держаться, тем лучше. Со временем вошедшие в привычку обычаи и соображения экономической выгоды столь глубоко укоренились, что поселенцам более не было смысла выходить за границы своих мест обитания, а запретные горы так и остались необитаемыми – скорее волею случая, нежели по умыслу. И за исключением нечастых вспышек панических страхов в тех местах, лишь суеверные старухи да девяностолетние деды, вспоминая свою юность, судачили о тварях, обитающих в дальних горах; но даже пересказывая шепотом древние предания, рассказчики соглашались, что теперь нечего бояться тварей, ведь они давно смирились с присутствием ферм и поселков, коли люди раз и навсегда оставили их в покое, не посягая на выбранные ими для обитания места.

Все это мне давно было известно из книг и устных преданий, собранных мною в Нью-Гэмпшире; вот почему, когда после наводнения появились все эти нелепые слухи, я легко догадался, на какой благодатной почве они возникли. Мне стоило немалых усилий объяснить все это моим друзьям, и меня соответственно позабавило, когда некоторые особливо задиристые спорщики продолжали настаивать, будто во всех этих нелепых сообщениях содержится изрядная доля истины. Эти упрямцы указывали на то, что все древние предания объединяет сходство общей канвы событий и деталей и что было бы крайне глупо безапелляционно судить о таинственных обитателях малоизученной вермонтской глухомани. Их сомнения не могли развеять даже мои заверения, что все мифы повторяют хорошо известную, общую для всего человечества сюжетную структуру и что они возникли на ранних стадиях творческой деятельности человека и отражают одинаковые заблуждения.

Было бесполезно доказывать таким оппонентам, что в сущности вермонтские мифы мало чем отличаются от универсальных легенд о персонификации природных явлений, благодаря которым Древний мир населяли фавны, дриады и сатиры, а уже в современной Греции возникли легенды о калликанзарах, а в древнем Уэльсе и Ирландии – предания о троглодитах и землероях, жутких существах, обитающих глубоко под землей. И было бесполезно ссылаться на удивительно схожую веру народов горного Непала в ужасного Ми-го или «мерзких снежных людей», что бродят по ледникам Гималайских хребтов. Когда я сослался на эти факты, мои оппоненты обратили их против меня, увидев в них намек на историческую достоверность старинных преданий и лишний аргумент в пользу реального существования диковинной расы древних обитателей Земли, вынужденных прятаться от господствующего на планете homo sapiens и, с большой долей вероятности, кое-где доживших до относительно недавних времен – а то и существующих по сей день.

И чем больше я поднимал на смех теории моих друзей, тем с большим упорством они настаивали на их истинности, добавляя, что даже без влияния древних мифов недавние сообщения слишком недвусмысленны, подробны и объективны, чтобы от них можно было просто отмахнуться. Два-три самых отъявленных фанатика сослались на древние индейские сказания, в которых говорилось о внеземном происхождении таинственных тварей, и цитировали экстравагантные писания Чарльза Форта, уверявшего, будто посланцы иных миров из глубин космоса частенько посещали нашу Землю в прошлом. Большинство же моих противников, однако, были всего лишь романтиками, упрямо пытавшимися пересадить на реальную почву фантастические вымыслы о таинственном «малом народце», которые популяризовал блистательный мастер литературы ужасов Артур Мейчен.

II

Естественным образом так получилось, что наши острые дебаты в конце концов были опубликованы в форме писем, направленных в редакцию «Аркхем эдвертайзер»; кое-какие из них были затем перепечатаны в газетах тех районов Вермонта, где и возникли фантастические россказни в связи с недавним наводнением. «Ратлэнд геральд» посвятила половину полосы выдержкам из писем с обеих сторон, в то время как «Братлборо реформер» полностью перепечатало мой обширный историко-мифологический обзор, проницательно снабдив публикацию глубокомысленным комментарием своего обозревателя, пишущего под псевдонимом Пендрифтер, который целиком и полностью поддержал и одобрил мои скептические выводы. К весне 1928 года я стал в Вермонте чуть ли не местной знаменитостью, притом что никогда не посещал этот штат. Вот тогда-то я и начал получать от Генри Эйкли письма с опровержениями моих взглядов, которые произвели на меня глубокое впечатление и вынудили в первый – и последний – раз в жизни посетить этот удивительный край безмолвных зеленых гор и говорливых лесных ручьев.

Многое из моих сведений о Генри Уэнтворте Эйкли было почерпнуто из переписки с его соседями и его единственным сыном, проживающим в Калифорнии, уже после моего посещения его уединенной фермы. Он был, как я выяснил, последним представителем старинного и уважаемого во всей округе семейства юристов, администраторов и землевладельцев. Однако именно на нем древний род резко уклонился от практических занятий в сторону чистой науки, и он многие годы посвятил изучению математики, астрономии, биологии, антропологии и фольклора в Вермонтском университете. До той поры я никогда не слышал его имени, и он не слишком щедро делился автобиографическими подробностями в письмах, но из них мне сразу стало ясно, что это человек большого ума и эрудиции, с сильным характером, давно уже живущий затворником и посему мало искушенный в обычных житейских делах.

Несмотря на всю фантастичность высказанных Эйкли идей, я с самого начала отнесся к нему куда более серьезно, чем к кому-либо из иных своих оппонентов. Во-первых, он, похоже, и впрямь сталкивался с конкретными явлениями – зримыми и осязаемыми, – о которых он высказывался в столь фантастической манере; а во-вторых, его отличало подкупающее стремление облекать свои умозаключения в форму предположений и гипотез, как и подобает истинному ученому мужу. Он не старался убедить меня в чем-либо и в своих выводах основывался исключительно на том, что считал неопровержимым свидетельством. Разумеется, первым моим побуждением было объявить его гипотезы ошибочными, но при всем том я не мог не отдать должное его уму и эрудиции. И я никогда не был склонен, в отличие от его знакомых, объяснять взгляды Эйкли, равно как и его безотчетный страх перед безлюдными лесистыми горами вокруг его фермы, безумием. Я убедился, сколь неординарной личностью был этот человек, и понимал, что излагаемые им факты, безусловно, порождены весьма странными и требующими изучения обстоятельствами, – пусть даже они и не вызваны теми фантастическими причинами, на которые он ссылался. Позднее я получил от него и вещественные доказательства, в свете которых все изложенное им сразу предстало в ином, пугающе-странном виде.

Я не могу придумать ничего лучше, нежели полностью пересказать, насколько это возможно, длинное письмо, в котором Эйкли поведал кое-что о своей жизни и которое сыграло поворотную роль в моей интеллектуальной биографии. Я более не располагаю этим письмом, но в моей памяти запечатлелось буквально каждое слово; и я вновь хочу подтвердить, что не сомневаюсь в душевном здоровье его автора. Вот это письмо – дошедший до меня текст, замечу, был написан несколько старомодными затейливыми каракулями, что вполне соответствовало образу ученого отшельника, почти не поддерживающего связей с внешним миром.


п/я № 2

д. Тауншенд, округ Уиндхэм, Вермонт.

5 мая 1928 года


Альберту Н. Уилмарту, эск.,

Солтонстолл-ст., 118,

Аркхэм, Масс.


Уважаемый сэр,

я с большим интересом прочитал в «Братлборо реформер» (от 23 апреля 1928 г.) перепечатку Вашего письма касательно недавних сообщений о странных телах, замеченных в наших реках во время наводнения прошлой осенью, и о любопытных народных преданиях, с которыми они столь детально совпадают. Легко понять, почему у чужака возникла высказанная Вами точка зрения и по какой причине м-р Пендрифтер с Вами согласился. Подобной позиции обыкновенно придерживаются образованные люди как в самом Вермонте, так и за его границами, таковой была и моя собственная позиция в юности (сейчас мне 57 лет), задолго до того, как научные изыскания общего характера и изучение книги Давенпорта заставили меня обратиться к исследованию некоторых здешних гор, куда никто не осмеливается заходить.

На эти исследования меня натолкнули странные древние сказания, которые я слышал от престарелых фермеров, не отличавшихся ученостью, но теперь я убежден, что было бы лучше, если бы я не брался за эти изыскания вовсе. Должен сказать, со всем должным смирением, что антропология и фольклор не чужды моим интересам. Я много занимался этими предметами в колледже и хорошо знаком с трудами признанных корифеев в данной области – таких, как Тайлор, Лаббок, Фрэзер, Катрфаж, Мюррей, Осборн, Кит, Буль, Дж. Эллиот Смит и т. д. Мне отнюдь не в новинку, что предания о скрывающихся расах стары как человечество. Я читал перепечатки Ваших писем, а также и тех, кто с Вами согласен, в «Ратлэнд геральд», и, пожалуй, понимаю, в чем суть Вашего диспута.

Пока же я спешу заявить, что Ваши противники, боюсь, скорее более правы, нежели Вы, хотя, как представляется, здравый смысл на Вашей стороне. Они даже более правы, нежели сами это осознают, – ибо, разумеется, они руководствуются лишь теорией и не могут знать того, что известно мне. Если бы мои познания в данном предмете были столь же ничтожны, я ни за что не поддержал бы их точку зрения. И был бы целиком на Вашей стороне.

Как видите, мне весьма непросто перейти к предмету моего письма, вероятно, потому, что меня страшит этот предмет, но дело в том, что я располагаю определенными свидетельствами о жутких лесных тварях, обитающих в горах, где никто не осмеливается ходить. Сам я не видел останки тварей, замеченных после наводнения, как о том писали в газетах, но я лично встречал подобных тварей при обстоятельствах, говорить о коих мне просто страшно. Я видел их следы, которые в последнее время стали появляться в непосредственной близости от моего дома (я живу на старой ферме Эйкли, южнее деревни Тауншенд, на склоне Темной горы). Несколько раз в лесу я слышал голоса, которые не осмелился бы даже вкратце описать.

В одном месте я слышал их настолько долго, что даже записал их с помощью фонографа и диктофона на восковый валик – постараюсь прислать Вам сделанную мной запись. Я воспроизвел эту запись на аппарате и дал ее послушать нашим старикам, и их буквально парализовал страх, когда они услыхали один из голосов, очень похожий на тот, о котором в детстве им рассказывали бабушки и даже пытались имитировать (о таком же жужжащем голосе в лесу упоминает Давенпорт). Я знаю, как большинство обывателей относится к человеку, который будто бы «слышал голоса», – но прежде чем сделать свой вывод, просто прослушайте мою запись и поинтересуйтесь у кого-нибудь из сельских стариков, что они об этом думают. Если Вы сможете найти этому нормальное объяснение, очень хорошо; но за этим стоит нечто неведомое. Ибо, как Вы сами знаете: Ex nihilo nihil fit[10].

Итак, цель моего письма не в том, чтобы затеять с Вами спор, но предоставить Вам информацию, которую, я полагаю, человек Вашего склада сочтет весьма и весьма интересной. Но это в приватном порядке. Публично же я на Вашей стороне, ибо, как свидетельствует ряд вещей, людям нет нужды знать слишком много об этом деле. Мои собственные исследования носят сугубо частный характер, и я бы не стал делать какие-либо заявления, могущие привлечь внимание широкой публики и побудить людей к посещению обследованных мною мест. Но правда – ужасная правда – в том, что за нами постоянно наблюдают существа внеземного происхождения, чьи шпионы из числа людей собирают о нас сведения. От одного несчастного человека, который являлся таким шпионом (так он сам утверждал, и я не вижу причин ему не верить), я почерпнул большую часть разгадки этой тайны. Потом он покончил с собой, но у меня есть основания полагать, что, помимо него, есть еще и другие.

Эти твари прибыли с другой планеты, они способны жить в межзвездном пространстве и перемещаться в эфире с помощью неуклюжих, но весьма мощных крыльев; ими довольно трудно управлять, вот почему эти крылья практически бесполезны для полетов в земной атмосфере. Я остановлюсь на этом подробнее чуть позже, если Вы не сочтете меня безумцем, недостойным Вашего внимания. Они прилетают к нам ради добычи металлов в глубоких горных шахтах, и, мне кажется, я знаю, откуда они родом. Они не причинят нам вреда, если мы оставим их в покое, но никто не может предсказать, что произойдет, если мы будем проявлять слишком большое любопытство. Разумеется, армия вооруженных людей могла бы стереть с лица земли их горную колонию. Вот этого они и опасаются. Но если так случится, из космоса сюда прилетят их бесчисленные полчища. Они с легкостью смогут завоевать Землю и до сих пор не пытались этого сделать только потому, что это им не нужно. Они скорее оставят все как есть – лишь бы не предпринимать лишних усилий.

Я думаю, они хотят избавиться от меня – из-за моих открытий. В лесу на Круглом холме, что к югу отсюда, я нашел большой черный камень, покрытый полустертыми загадочными иероглифами; и после того, как я принес его домой, все изменилось. Если твари сочтут, что я узнал о них слишком много, они меня либо убьют, либо утащат с Земли на свою планету. Они имеют обыкновение время от времени похищать кого-нибудь из наших ученых, чтобы оставаться в курсе событий человеческого мира.

Итак, я подошел ко второй цели моего обращения к Вам, а именно: побудить Вас притушить разгоревшийся в прессе спор, а не раздувать его ради более широкой огласки. Местные жители должны держаться подальше от этих гор, и, чтобы отвадить их, нам не следует возбуждать любопытство публики. Бог свидетель, местных жителей и так подстерегает масса иных опасностей, исходящих от предпринимателей и торговцев недвижимостью, наводнивших Вермонт, и от орд дачников, спешащих захватить свободные участки земли и застроить горные склоны дешевыми коттеджами.

Буду рад получить от Вас ответ и попытаюсь отправить Вам экспресс-почтой фонографический валик с записью и черный камень (надписи на нем настолько стерты, что никакая фотография их не передаст), если Вы соизволите проявить свой интерес. Я говорю «попытаюсь», ибо думаю, что эти мерзкие твари способны вмешиваться в ход событий. Есть тут у нас один тип по имени Браун, угрюмый и скрытный, он живет на ферме неподалеку от нашей деревни… Так вот, я полагаю, что он их шпион. Мало-помалу твари стараются пресечь все мои связи с внешним окружением, потому что я слишком много узнал об их мире.

Они ухитряются разными способами выведывать все, чем я занимаюсь. Это письмо, возможно, даже не попадет к Вам в руки. Думаю, если ситуация ухудшится, мне придется покинуть родные места и переехать к сыну в Сан-Диего, в Калифорнию, хотя будет очень нелегко покинуть дом, где ты родился и вырос и где прожили шесть поколений твоего рода. К тому же едва ли я осмелюсь продать кому-нибудь дом именно теперь, когда эти твари взяли его на заметку. Вероятно, они попытаются завладеть этим черным камнем и уничтожить фонографическую запись, но я, если смогу, им в этом воспрепятствую. Мои большие сторожевые псы всегда отпугивают тварей, потому как в здешних краях они все еще малочисленны и боятся разгуливать в открытую. Как я уже сказал, их крылья не приспособлены для коротких полетов над землей. Я вплотную подошел к расшифровке иероглифов на камне и надеюсь, что Вы, с Вашими познаниями в области фольклора, поможете мне восполнить недостающие элементы. Полагаю, Вам многое известно о страшных мифах, предшествующих периоду возникновения человека, – в частности, о циклах Йог-Сотота и Ктулху, на которые есть ссылки в «Некрономиконе». Как-то я держал в руках сию книгу, и, как я слышал, у Вас в университетской библиотеке хранится под замком один ее экземпляр.

В заключение, мистер Уилмарт, хочу выразить убеждение, что с багажом наших знаний мы можем оказаться весьма полезными друг другу. Я вовсе не желаю, чтобы Вы каким-то образом пострадали, и должен Вас предупредить, что обладание камнем и записью представляет опасность; но я уверен, что Вы сочтете любой риск во имя знания оправданным. Я поеду в Ньюфан или Братлборо, чтобы отправить Вам все, что Вы сочтете желательным, так как тамошняя почтовая служба заслуживает больше доверия, чем наша. Должен заметить, что теперь я живу в совершенном одиночестве, ибо никто из местных не хочет наниматься ко мне на ферму. Они боятся тварей, которые по ночам подбираются близко к дому, заставляя моих псов беспрестанно лаять. Мне остается радоваться, что я не увлекся всеми этими вещами еще при жизни моей жены, ибо все это свело бы ее с ума.

С надеждой, что Вы не сочтете меня чересчур назойливым и захотите связаться со мной, а не выбросите это письмо в мусорную корзину, сочтя его бредом сумасшедшего, остаюсь

искренне Ваш,

Генри У. Эйкли.


P. S. Я собираюсь сделать дополнительные отпечатки некоторых фотографий, которые, надеюсь, помогут проиллюстрировать ряд моих утверждений. Местные старики находят их отвратительными, но правдоподобными. Я их незамедлительно вышлю, если Вам интересно.

Г. У. Э.


Трудно описать чувства, охватившие меня при первом прочтении этого странного документа. По здравом размышлении подобные экстравагантные излияния должны были рассмешить меня куда сильнее, чем значительно более безобидные измышления простаков, ранее вызвавшие мое бурное веселье. Но что-то в тоне письма заставило меня отнестись к нему, как ни парадоксально, с исключительной серьезностью. Не то чтобы я хоть на секунду поверил в существование загадочных обитателей подземных шахт, прилетевших с далеких звезд, о чем рассуждал мой корреспондент; но, отбросив первые сомнения, я необъяснимым образом поверил в полное здравомыслие и искренность Эйкли, как и в его противостояние с неким реально существующим и весьма загадочным феноменом, который он не мог объяснить никак иначе, кроме как призвав на помощь свое буйное воображение. Все обстояло совсем не так, как ему казалось, размышлял я, но, с другой стороны, эта тайна требовала тщательного расследования. Несомненно, его сильно взволновало и встревожило нечто странное, и едва ли его волнение и тревога были беспричинны. Он был по-своему конкретен и логичен, и, что особенно любопытно, его повесть четко укладывалась в сюжеты древних мифов, в том числе самых невероятных индейских преданий.

Вполне возможно, что он на самом деле слышал в горах пугающие голоса и на самом деле нашел черный камень, но из этого он делал совершенно безумные выводы, вероятно, по наущению человека, которого он счел шпионом космических пришельцев и который позднее покончил с собой. Легко предположить, что этот человек был не в своем уме, но, возможно, в его россказнях простодушный Эйкли обнаружил крупицу очевидной, но извращенной логики, заставившей его – уже готового к подобным вещам благодаря многолетнему изучению фольклора – поверить в эти бредни. Что же до последних событий – а именно отказа местных жителей наниматься к нему на работы, – то, видимо, малодушные односельчане Эйкли были в не меньшей степени, чем он, уверены, что его дом по ночам подвергается нашествию жуткой нечисти. И что еще важно: собаки ведь лаяли!

И потом, упоминание про фонограф и записанные на нем голоса – у меня не было оснований не верить, что он сделал подобную запись в горах именно при тех самых обстоятельствах, о коих он мне поведал. Но что это было – то ли звериный вой, ошибочно принятый им за человеческую речь, то ли голос скрывающегося в лесу одичавшего человека? Размышления привели меня к черному камню, испещренному загадочными иероглифами, и я стал ломать голову над тем, что бы это значило. А потом задумался о фотоснимках, которые Эйкли обещал мне переслать и которые его соседи-старики сочли столь устрашающе правдоподобными…

Перечитывая его каракули, я проникался убеждением, что мои доверчивые оппоненты, возможно, имели для своего мнения куда больше оснований, чем мне ранее казалось. В конце концов, странные человекоподобные существа с признаками наследственного вырождения и впрямь могут обитать в безлюдных горах Вермонта, хотя они, конечно, не являются теми рожденными на далеких звездах монстрами, о которых толкуют народные поверья. А если эти твари и впрямь существуют, то тогда находки странных тел в разлившихся реках едва ли можно считать сплошной выдумкой. Не слишком ли самонадеянным было мое предположение, будто старинные сказания, как и недавние газетные сообщения, очень далеки от реальности? Но даже при возникших у меня сомнениях мне было стыдно сознавать, что пищей для них послужили причудливые фантазии экстравагантного Генри Эйкли.

В конце концов я ему написал, выбрав тон дружелюбной заинтересованности и попросив сообщить мне более подробные детали. Через пару дней пришел ответ. Как Эйкли и обещал, он сопроводил письмо несколькими фотоснимками сцен и предметов, иллюстрирующих его рассказ. Вытащив фотографии из конверта и взглянув на них, я испытал ужас от внезапной близости к запретному знанию; ибо, невзирая на размытость большинства снимков, они источали некую сатанинскую власть внушения, и власть эту лишь усиливал факт их несомненной подлинности – как оптического доказательства реальности запечатленных объектов и как результата объективной передачи странных изображений без предвзятости, искажения или фальши.

Чем дольше я рассматривал фотоснимки, тем более убеждался в том, что моя легковесная оценка личности Эйкли и его рассказа безосновательна. Безусловно, эти изображения служили неоспоримым свидетельством присутствия в горах Вермонта чего-то такого, что явно выходило за пределы наших знаний и верований. Самое жуткое впечатление производила фотография отпечатка лапы – снимок, сделанный в тот момент, когда солнечный луч упал на влажную землю где-то в пустынном высокогорье. Это не было дешевым надувательством – что было ясно с первого взгляда, ибо отчетливо видимые камушки и травинки служили четким ориентиром масштаба изображения и не оставляли возможности для трюка с фотомонтажом. Я назвал изображение отпечатком лапы, но правильнее было бы назвать это отпечатком клешни. Даже сейчас я вряд ли смогу описать его точнее, чем сказать, что след походил на отпечаток гигантской крабьей клешни, причем направление ее движения определить было невозможно. След был не слишком глубоким, не слишком свежим, а размером примерно соответствовал ступне взрослого мужчины. По краям следа располагались отростки, похожие на зубья пилы, чье назначение меня озадачило: я не мог с уверенностью сказать, что этот орган служил для передвижения.

На другой фотографии – явно сделанной с большой выдержкой в густой тени – виднелся вход в лесную пещеру, закрытый огромным валуном. На пустой площадке перед пещерой можно было различить множество странных следов, и, рассмотрев изображение с лупой, я вздрогнул, поняв, что эти следы схожи с отпечатком лапы на первой фотографии. На третьем фотоснимке был запечатлен сложенный из камней круг, напоминающий ритуальные постройки друидов, на вершине поросшего лесом холма. Вокруг загадочного круга трава была сильно вытоптана, хотя никаких следов – даже с помощью лупы – я не обнаружил. О том, что это глухое место находится вдалеке от обжитых районов штата, можно было судить по бескрайним горным грядам на заднем плане, что тянулись далеко к горизонту и тонули в дымке. Но если изображение лапы-клешни вызвало в моей душе некую невнятную тревогу, то крупный черный камень, найденный в лесу на Круглом холме, наводил на определенные мысли. Эйкли сфотографировал камень, лежащий, по-видимому, на его рабочем столе в кабинете, ибо я заметил на заднем плане книжную полку и бюстик Мильтона. Камень, как можно было догадаться, располагался перед объективом вертикально, обратив к зрителю неровную выпуклую поверхность размером примерно один на два фута; но вряд ли в нашем языке найдутся слова для точного описания его поверхности или формы. Каким принципам внеземной геометрии подчинялась рука неведомого резчика – а у меня не было ни малейшего сомнения в искусственном происхождении этого каменного изваяния, – я даже отдаленно не мог предположить. Никогда раньше я не видел ничего подобного: этот диковинный камень, несомненно, имел внеземное происхождение. Мне удалось разобрать немногие из иероглифов на его поверхности, и, всмотревшись в них, я испытал настоящий шок. Конечно, эти письмена могли оказаться чьей-то безобидной шуткой, ведь кроме меня есть немало тех, кто знаком с богопротивными строками «Некрономикона», принадлежащими перу безумного араба Абдула Альхазреда; но тем не менее я невольно содрогнулся, узнав некоторые идеограммы, – насколько я знал из своих ученых занятий, они имели прямую связь с леденящими кровь кощунственными заклинаниями существ, пребывавших в безумном полусне-полубодрствовании задолго до возникновения Земли и иных далеких миров нашей Солнечной системы.

На трех из пяти остальных фотографий были запечатлены болота и леса со смутными приметами тайного обитания каких-то омерзительных тварей. Еще было изображение загадочной отметины на земле вблизи дома Эйкли, которую, по его словам, он сфотографировал на рассвете после той самой ночи, когда его псы разлаялись пуще обычного. След был очень нечетким, и по его виду невозможно было понять, что это такое, хотя он, пожалуй, принадлежал тому же отвратительному существу, что и отпечаток лапы-клешни, сфотографированный в безлюдном высокогорье. На последнем фотоснимке я увидел жилище Эйкли – фермерский дом белого цвета, в два этажа, с чердаком, выстроенный, верно, век с четвертью тому назад, с аккуратно подстриженной лужайкой и мощенной камнями дорожкой, которая вела к двери, покрытой изящной резьбой в георгианском стиле. На лужайке расположились несколько сторожевых псов, а на переднем плане стоял мужчина приятной наружности с коротко стриженной седой бородкой – по-видимому, Эйкли собственной персоной, сфотографировавший самого себя, о чем можно было судить по проводу, соединенному с лампой-вспышкой в его правой руке.

Разглядев фотографии, я обратился к объемистому, написанному убористым почерком письму и в следующие три часа погрузился в глубины несказанного ужаса. То, о чем в предыдущем послании Эйкли упомянул лишь вскользь, теперь излагалось во всех деталях. Он приводил обширные цитаты из речей, услышанных им ночью в лесу; он подробно описывал жутких розоватых существ, замеченных им в сумерках, а также поведал ужасающую повесть о космических пришельцах, которую он, пользуясь своими разнообразными учеными познаниями, сложил из обрывков бессвязных речей безумного шпиона-самозванца, позднее покончившего с собой. Я едва не запутался в обилии имен и терминов, слышанных мною когда-то давно в связи со зловещими преданиями: Юггот, Великий Ктулху, Цатоггуа, Йог-Сотот, Р’льех, Ньярлатхотеп, Азатот, Хастур, Иан, Ленг, Озеро Хали, Бетмура, Желтый Знак, Л’мур-Катулос, Бран и Magnum Innominandum[11], – и перенесся сквозь безымянные эры и непостижимые измерения в миры древнейшего, потустороннего естества, о чьей природе безумный автор «Некрономикона» мог лишь строить догадки самого смутного свойства. Я узнал о бездонном колодце первобытной жизни, и о струящихся в этой бездне потоках, и, наконец, о вытекающем из одного такого потока крошечном ручейке, которому суждено было дать начало жизни на нашей Земле.

Мой мозг пришел в смятенье – если раньше я пытался дать загадочным вещам разумное толкование, то теперь начал верить в самые противоестественные и неправдоподобные чудеса. Я получил массу важнейших свидетельств – многочисленных и ошеломляющих, и хладнокровный научный подход Эйкли – подход, далекий, насколько возможно, от какого бы то ни было безумного фантазирования, истерического фанатизма и экстравагантного философствования, – сильно повлиял на мои мысли и суждения. По прочтении этого жуткого письма я вполне осознал причины обуревавших его страхов и сам уже был готов сделать все, что в моих силах, лишь бы удержать людей от посещения тех пустынных и опасных гор. Даже сейчас, когда время несколько притупило остроту первых впечатлений и заставило меня усомниться в собственной правоте, породив ужасные подозрения, я сохраню в тайне некоторые вещи, о которых говорилось в письме Эйкли и которые я не осмелюсь ни назвать, ни попытаться описать словами. Я даже рад, что и письмо, и восковой валик с записью, и все фотографии пропали, и лишь сожалею, по причинам, о которых скажу далее, что новая планета за орбитой Нептуна все же была недавно открыта.

После прочтения письма Эйкли я перестал участвовать в публичном обсуждении вермонтского ужаса. Я оставлял аргументы моих оппонентов без ответа или давал невнятные обещания оспорить их в будущем, и постепенно наш спор угас. Весь конец мая и вплоть до 1 июня я переписывался с Эйкли; правда, время от времени наши письма терялись при пересылке, поэтому нам приходилось восстанавливать в памяти их содержание и пересказывать заново. В целом же мы сопоставили свои заметки, относящиеся к малоизвестным ученым трудам по мифологии, и попытались выявить более четкую связь между вермонтскими ужасами и общим корпусом сказаний первобытного мира. Во-первых, мы пришли практически к единодушному мнению, что эти твари и жуткие гималайские Ми-го принадлежат к одной и той же разновидности чудовищ. Мы также выдвинули ряд предположений об их зоологической природе, о чем я горел желанием рассказать профессору Декстеру в своем родном колледже, но Эйкли настрого запретил мне делиться с кем-либо нашими открытиями. И если сейчас я готов нарушить его запрет, так лишь по причине своей уверенности в том, что предупреждение об опасностях, таящихся в далеких вермонтских горах, – как и на тех гималайских пиках, которые отважные путешественники с таким азартом планируют покорить, – в большей степени способствуют общественной безопасности, нежели попытки сохранить это в тайне. Одним из важнейших наших совместных достижений обещала стать расшифровка иероглифов, выбитых на ужасном черном камне, – эта расшифровка, к которой мы приблизились, могла дать нам ключ к тайнам, самым значительным и захватывающим из всех, что ранее были ведомы человечеству.

III

В конце июня я получил фонографическую запись, отправленную экспрессом из Братлборо, поскольку Эйкли не был склонен доверять обычной почтовой службе округа. В последнее время он все отчетливее ощущал слежку за собой, и его опасения только усугубились после утраты нескольких наших писем; он сетовал на вероломство некоторых лиц, считая их агентами затаившихся в горном лесу тварей. Больше всего подозрений у него вызывал неприветливый фермер Уолтер Браун, который жил в одиночестве в обветшалой хижине на опушке густого леса и которого частенько замечали околачивающимся без видимой надобности то в Братлборо, то в Беллоус-Фоллс, то в Ньюфане или Саут-Лондондерри. Эйкли не сомневался, что Браун был одним из участников подслушанной им в ночном лесу жуткой беседы, и как-то раз он обнаружил возле дома Брауна отпечатки лапы или клешни, что счел весьма зловещим знаком, поскольку рядом заметил следы от башмаков самого Брауна, которые вели прямехонько к отпечатку мерзкого чудовища.

Итак, запись была отправлена мне из Братлборо, куда Эйкли добрался на своем «форде» по безлюдным вермонтским проселкам. В сопроводительной записке он признался, что лесные дороги внушают ему страх и теперь он ездит за покупками в Тауншенд исключительно при свете дня. Никому не стоит стараться узнать больше о вермонтском ужасе, снова и снова повторял Эйкли, ну разве лишь тем, кто живет на значительном удалении от этих загадочных необитаемых холмов. Он сам собирался вскоре переехать на постоянное жительство к сыну в Калифорнию, хотя и признавался, что ему будет тяжело покинуть дом, где многое напоминает о жизни нескольких поколений его семьи.

Прежде чем воспроизвести запись на аппарате, позаимствованном мною в административном здании колледжа, я внимательно перечитал разъяснения Эйкли. Эта запись, по его словам, была сделана около часа ночи 1 мая 1915 года близ заваленного камнем входа в пещеру на лесистом западном склоне Темной горы, у подножия которого раскинулась заболоченная Пустошь Ли. В тех краях местные жители довольно часто слышали странные голоса, что и побудило его отправиться в лес с фонографом, диктофоном и чистым восковым валиком в надежде записать эти голоса. Богатый опыт фольклориста говорил ему, что канун первого мая – ночь ведьмовского шабаша, если верить мрачным европейским поверьям, – вполне подходящая дата, и он не был разочарован. Впрочем, стоит оговориться, с тех пор никаких голосов в том самом месте он ни разу не слышал.

В отличие от большинства других бесед, подслушанных им ранее в лесу, это был своеобразный обряд, в котором участвовал один явно человеческий голос, принадлежность коего Эйкли не смог установить. Голос принадлежал не Брауну, а весьма образованному мужчине. Второй же голос оказался тем, ради чего Эйкли и предпринял свою экспедицию: то было зловещее жужжание, не имевшее ни малейшего сходства с живым человеческим голосом, хотя слова проговаривались четко, фразы строились по правилам английской грамматики, а манера речи напоминала декламацию университетского профессора.

Фонограф и диктофон работали небезупречно, и, конечно, большим неудобством было то, что голоса звучали издалека и несколько приглушенно, поэтому восковой валик сохранил лишь фрагменты подслушанного обряда. Эйкли прислал мне транскрипцию произнесенных реплик, и, прежде чем включить аппарат, я пробежал ее глазами. Текст был скорее невнятно-таинственным, нежели откровенно пугающим, хотя, зная его происхождение и способ получения, я все равно испытал невыразимый страх.

Приведу текст полностью, каким я его запомнил, – причем я вполне уверен, что точно заучил его наизусть благодаря не только чтению транскрипции, но и многократному прослушиванию записи. Да и как такое забудешь!

(Неразборчивые звуки)

(Голос образованного мужчины)

…есть Повелитель Лесов, равный… и дары обитателей Леса… и так, из кладезей ночи в бездну космоса, и из бездны космоса к кладезям ночи, вечная хвала Великому Ктулху и Цатоггуа и Тому, Кто не может быть Назван по Имени. Да пребудет с Ними вечно слава, да будет изобилие Черному Козлу Лесов. Йа! Шуб-Ниггурат! Козел с Легионом Младых!

(Жужжание, подражающее человеческой речи)

Йа! Шуб-Ниггурат! Черный Козел с Легионом Младых!

(Мужской голос)

И так случилось, что Повелитель Лесов, будучи… семь и девять, вниз по ониксовым ступеням… (вос)славляют Его в Бездне, Азатот, Тот, Кого Ты обучил всем чуде(сам)… на крыльях ночи за пределы бескрайнего космоса, за пределы… Того, чьим последним творением является Юггот, одиноко блуждающий в черном эфире на самом краю…

(Жужжащий голос)

…ходи среди людей и найди свой путь там, что Он в Бездне может знать.

Ньярлатхотепу, Могучему Посланнику, должно поведать обо всем. И Он облечет себя в подобие людей, надев восковую маску и одеяние, что скроет его, и снизойдет из мира Семи Солнц, дабы осмеять…

(Человеческий голос)

(Ньярл)атхотеп, Великий Посланник, несущий странную радость Югготу сквозь пустоту, Отец Миллионов Предпочтимых, Ловец среди…

(Голоса обрываются – конец записи)


Вот что мне предстояло услышать, воспроизведя запись на фонографе. Дрожа от страха, я заставил себя нажать на рычаг; послышался легкий скрип сапфировой иглы звукоснимателя. Признаюсь, я обрадовался, когда до моего слуха донеслись обрывки первых невнятных слов, произнесенных человеческим голосом – приятным интеллигентным голосом, в котором можно было различить нотки бостонского говора и который, безусловно, не принадлежал уроженцу вермонтской глуши. Вслушиваясь в невнятную запись, я отмечал полное совпадение реплик с транскрипцией Эйкли. Приятный голос с бостонским выговором вещал нараспев… «Йа! Шуб-Ниггурат! Черный Козел с Легионом Младых!..»

Но затем я услыхал другой голос. До сих пор у меня по коже бегут мурашки, стоит мне вспомнить, как он потряс меня, несмотря на то что после описания Эйкли я был готов услышать что угодно. И все, кому я потом пересказывал содержание этой записи, пытались меня убедить, что это всего лишь дешевое надувательство или речи безумца, но имей они возможность своими ушами услышать те богомерзкие речи или ознакомиться с посланиями Эйкли (особенно с подробнейшим вторым письмом), уверен, они бы отнеслись к этому иначе. Очень жаль, что я в свое время не ослушался Эйкли и не продемонстрировал запись своим знакомым – о чем я особенно сожалею теперь, когда все письма пропали. Мне, посвященному в события, на фоне которых была сделана запись, и услышавшему ее собственными ушами, жужжащий голос внушил невыразимый ужас. Жужжание быстро сменяло человеческий голос в ритуальном диалоге, но в моем воображении оно звучало отвратительным эхом, несущимся на крыльях сквозь невообразимые бездны из адовых глубин космоса. Прошло уже два года с тех пор, как я в последний раз запускал этот дьявольский восковой цилиндр, но и сейчас, как и тогда, в моих ушах стоит это слабое, едва различимое зловещее жужжание, и я испытываю тот же самый ужас, что объял меня при первом прослушивании.

«Йа! Шуб-Ниггурат! Черный Козел с Легионом Младых!»

Но хотя я все еще отчетливо слышу этот голос, мне не хватило духу его проанализировать, чтобы точно описать. Он походил на монотонное гудение омерзительного гигантского насекомого – гудение неземного существа, как бы с усилием преображенного в артикулированную человеческую речь, причем я с полной уверенностью могу утверждать, что органы, производившие эти звуки, ни в малейшей степени не похожи на голосовые связки человека или на голосовой аппарат земных млекопитающих. С учетом ни с чем не сравнимых особенностей тембра, диапазона и обертонов, я не могу поставить это существо в один ряд с человеком или другими земными животными. Его неожиданное звучание в первый момент ошеломило меня, и я дослушал запись до конца, находясь в состоянии отрешенного оцепенения. Когда зазвучал самый продолжительный пассаж этого гудения, ощущение чудовищной безысходности, которое я испытал при прослушивании предыдущего, более короткого фрагмента, усилилось многократно. Запись внезапно обрывалась на середине фразы, которую декламировал с бостонским прононсом высокообразованный мужчина; но после автоматического отключения аппарата я еще долго сидел, бессмысленно уставившись в пустоту.

Вряд ли нужно говорить, что я многократно воспроизводил ту жуткую запись и затем скрупулезно описал и прокомментировал услышанное, сравнивая свои заметки и записи Эйкли. Бесполезно и даже страшно повторять сделанные нами выводы; скажу лишь одно: мы сошлись на том, что нам удалось обнаружить ключ к происхождению ряда наиболее отвратительных древних ритуалов в различных религиях человечества. Мы также уяснили, что в глубочайшей древности возникли весьма сложные связи между таинственными внеземными тварями и некими представителями человеческого рода. Насколько широкое распространение этот альянс получил тогда и насколько он прочен сегодня, в сравнении с прошлыми эпохами, мы не знали, но, по крайней мере, могли строить на сей счет множество самых страшных предположений. По всей видимости, ужасный союз между человеком и безымянной бесконечностью со времен глубокой древности прошел несколько стадий. Богомерзкие твари, по нашему разумению, пришли на Землю с темной планеты Юггот, расположенной на самом краю Солнечной системы, но и она была лишь одной из колоний страшной межзвездной расы, обитающей далеко за пределами пространственно-временного континуума Эйнштейна, вне известного нам большого космоса.

Между тем мы продолжали обсуждать возможный способ доставки черного камня в Аркхем – причем Эйкли считал нежелательным мой приезд к нему, на место его пугающих ночных открытий. По какой-то неведомой мне причине он опасался отправлять камень обычным маршрутом. В итоге он решил сам привезти его в Беллоус-Фоллс и отправить экспрессом по Бостонско-Мэнской железнодорожной ветке, через Кин, Уинчендон и Фичбург, даже невзирая на то, что для этого ему пришлось сделать большой крюк и ехать по безлюдным лесным и горным дорогам, а не прямиком по главному шоссе в Братлборо. По его словам, отправляя мне ранее посылку с фонографической записью, он заметил около почтового отделения в Братлборо незнакомца, чей внешний вид и поведение показались ему весьма подозрительными. Этот незнакомец о чем-то настойчиво расспрашивал почтовых клерков и сел на тот самый поезд, в котором отправилась посылка с восковым валиком. Эйкли признался, что волновался до последней минуты, пока не получил от меня известия о благополучной доставке записи.

Примерно в это самое время – во вторую неделю июля – в очередной раз затерялось мое письмо, о чем Эйкли сразу же мне сообщил. После этого случая он попросил более не адресовать письма в Тауншенд и направлять всю корреспонденцию до востребования в службу почтовой доставки Братлборо, куда он обещал почаще наезжать либо в своем «форде», либо на междугороднем автобусе, который не так давно пришел на смену вечно опаздывающим пассажирским поездам. Я заметил, что в последнее время его беспокойство усилилось, ибо он в мельчайших подробностях описывал участившийся лай собак безлунными ночами и свежие отпечатки клешней, появлявшиеся по утрам на дороге перед домом и на заднем дворе. Однажды он поведал мне о множестве таких отпечатков рядом с собачьими следами и в подтверждение своих слов приложил к письму жуткую фотографию. Это случилось сразу после ночи, когда псы особенно надрывно лаяли и выли.

Утром в среду, 18 июля, я получил от Эйкли посланную из Беллоус-Фоллс телеграмму. Он сообщал, что посылка с черным камнем отправлена по Бостонско-Мэнской ветке поездом № 5508, который уходит из Беллоус-Фоллс в 12:15 по местному времени и прибывает на вокзал Норт-Стейшн в Бостоне в 16:12. По моим расчетам, камень должны были доставить в Аркхем по крайней мере в следующий полдень; соответственно, все утро четверга я пробыл дома в ожидании посылки. Но ни в полдень, ни позднее посылку так и не принесли, а когда я телефонировал в офис экспресс-почты, мне сообщили, что никакого почтового отправления на мое имя к ним не поступало. Тогда, уже встревожившись не на шутку, я заказал междугородний разговор с агентом почтовой службы вокзала Норт-Стейшн в Бостоне и не сильно удивился, узнав, что никакой посылки для меня у них нет. Поезд № 5508 прибыл накануне днем, опоздав всего на 35 минут, но в почтовом багаже ящика на мое имя не обнаружилось. Агент, правда, пообещал навести справки о пропавшей посылке, и вечером того же дня я отправил Эйкли письмо, обрисовав сложившуюся ситуацию.

К моему удивлению, ответ из бостонского офиса не заставил себя долго ждать: уже на следующий день агент экспресс-почты сообщил мне по телефону о результатах своей проверки. По его словам, клерк, сопровождавший почту в поезде № 5508, вспомнил об инциденте, который мог бы объяснить пропажу: когда поезд во втором часу пополудни местного времени сделал остановку в Кине, штат Нью-Гэмпшир, к нему обратился незнакомец – худой, рыжеволосый, со странным голосом, с виду деревенский. По его словам, он ждал тяжелую посылку и беспокоился из-за того, что в поезде среди ящиков ее не оказалось и даже в книге записей почтовых отправлений она не значилась. Парень назвался Стэнли Адамсом, у него был очень необычный, густой, какой-то жужжащий голос, и почтовый клерк, пока его слушал, внезапно почувствовал странное головокружение и сонливость. Чем завершилась их беседа, клерк не помнил, но заверил, что его сонливость как рукой сняло, стоило поезду отойти от платформы. Бостонский почтовый агент добавил, что этот молодой клерк работает в компании достаточно давно и до сих пор не имел никаких нареканий по службе, так что его правдивость и надежность не вызывают сомнений.

Тем же вечером я отправился в Бостон расспросить этого клерка лично, узнав его имя и адрес в офисе. Разговорившись с ним – а он оказался добродушным честным малым, – я сразу понял, что ему нечего добавить к первоначальному изложению событий. Меня, правда, удивило, когда клерк заметил, что, встреть он того незнакомца снова, он вряд ли смог бы его узнать. Я вернулся в Аркхем и просидел до утра за письмами к Эйкли, в почтовую компанию, в полицейское управление и станционному начальству в Кине. Сомнений не было: обладатель странного голоса, который необъяснимым образом словно загипнотизировал клерка, сыграл в этом загадочном происшествии основную роль, и я надеялся, что смогу получить хоть какую-то информацию о том, как таинственный незнакомец ухитрился найти и присвоить мою посылку – либо от сотрудников железнодорожной станции в Кине, либо из регистрационной книги местного телеграфного офиса.

Увы, вынужден признать, что мои розыски ни к чему не привели. Обладателя странного голоса и впрямь видели на станции в Кине утром 18 июля, и один местный житель даже припомнил, что да, вроде бы тот нес тяжеленный ящик; но, вообще-то, его там никто не знал и никогда не видел – ни до, ни после. Он не заходил на телеграф, не получал никаких сообщений, о чем телеграфисты должны были бы знать, равно как и не было обнаружено никаких квитанций, свидетельствовавших о том, что черный камень прибыл с поездом № 5508 и был кем-то получен. Естественно, Эйкли присоединился к моим поискам и даже лично съездил в Кин, чтобы расспросить людей возле станции. Но он отнесся к происшествию куда более фаталистически, чем я: похоже, пропажу посылки он счел зловещим предвестием чего-то неотвратимого и уже не надеялся ее вернуть. Он говорил о несомненных телепатических и гипнотических способностях горных тварей и их агентов, а в одном из писем намекнул, что, по его мнению, камень уже находится далеко от Земли. Я же был в тихом бешенстве, ибо чувствовал, что мы упустили верный, пусть и зыбкий, шанс добыть из полустертых иероглифов на камне удивительные и важные сведения. Чувство досады продолжало бы бередить мою душу, если бы в последующих письмах Эйкли тайна жутких гор не обнаружила новый аспект, который тотчас же целиком завладел моим вниманием.

IV

Неведомые твари, сообщал мне Эйкли в очередном письме, написанном сильно дрожащей рукой, начали осаждать его дом еще более решительно и агрессивно. Лай собак безлунными ночами теперь стал просто невыносимым, и были даже дерзкие попытки напасть на него на безлюдных дорогах в дневное время. Второго августа, когда он поехал в автомобиле в деревню, путь ему преградило упавшее дерево – как раз в том месте, где шоссе углублялось в лесную чащу. И хотя свирепый лай двух псов, сопровождавших его в поездке, выдал скрытное присутствие богомерзких тварей, как бы все обернулось, не будь с ним собак, он даже не смел предположить. После этого случая, если ему надо было куда-то поехать, он брал с собой по крайней мере двух преданных мохнатых сторожей. Пятого и шестого августа случились новые дорожные происшествия – в первый раз выпущенная кем-то пуля оцарапала кузов «форда», в другой раз собачий лай возвестил о близком присутствии этих тварей в лесной чаще.

Пятнадцатого августа я получил взволнованное письмо, которое немало меня встревожило; прочитав его, я подумал, что пора Эйкли наконец нарушить свой зарок молчания и обратиться за помощью в местную полицию. В ночь с двенадцатого на тринадцатое произошли ужасные события: за стенами его дома гремели выстрелы и свистели пули, и наутро он обнаружил трупы трех из двенадцати сторожевых псов. На дороге нашлось множество отпечатков клешней, среди которых он заметил и следы башмаков Уолтера Брауна. Эйкли телефонировал в Братлборо с намерением приобрести новых собак, но телефонная связь оборвалась прежде, чем он смог произнести первые слова. Тогда он отправился в Братлборо на автомобиле и на телефонной станции узнал тревожную новость: кто-то аккуратно перерезал основной кабель там, где телефонная линия тянулась по безлюдным горам к северу от Ньюфана. Но он вернулся домой с четырьмя новыми волкодавами и несколькими коробками патронов для своего крупнокалиберного охотничьего ружья. Письмо было написано в почтовом отделении Братлборо, и я получил его без задержки.

К этому времени мое отношение к происходящим событиям изменилось – они вызывали у меня теперь не просто научный интерес, но и глубоко личное чувство тревоги. Я тревожился и за Эйкли, осажденного в уединенном доме, и немного за себя. Ведь теперь я был причастен к тайне странных обитателей вермонтских гор и просто не мог не думать о своей вовлеченности в опасную череду таинственных событий. Затянет ли меня трясина этой тайны, стану ли я ее жертвой? Отвечая на последнее письмо Эйкли, я настоятельно посоветовал ему обратиться за помощью к властям и намекнул, что, если он не захочет ничего предпринять, я смогу это сделать сам. Я написал, что готов ослушаться его запрета, лично приехать в Вермонт и помочь ему изложить ситуацию представителям закона. В ответ, однако, я получил из Беллоус-Фоллс короткую телеграмму следующего содержания:


БЛАГОДАРЮ ЗА СОЧУВСТВИЕ НО НИЧЕГО СДЕЛАТЬ НЕЛЬЗЯ НЕ ПРЕДПРИНИМАЙТЕ НИЧЕГО

МОЖЕТЕ ТОЛЬКО НАВРЕДИТЬ НАМ ОБОИМ ЖДИТЕ РАЗЪЯСНЕНИЙ ГЕНРИ ЭЙКЛИ


Но опасность стремительно нарастала. Ответив на телеграмму Эйкли, я получил написанное дрожащей рукой письмецо с удивительными новостями: оказывается, он не только не отправлял мне никакой телеграммы, но и не получал от меня письма, очевидным ответом на которое я счел эту телеграмму. Он поспешно навел справки в Беллоус-Фоллс и выяснил, что телеграмму отправил худой рыжеволосый парень с необычно густым, как бы жужжащим, голосом. Никаких других подробностей о нем Эйкли выяснить не удалось. Телеграфист показал Эйкли оригинал рукописного текста, но почерк незнакомца был ему совершенно незнаком; правда, он заметил, что имя отправителя написано с ошибкой: ЭЙКЛЕ. Из этого можно было сделать вполне определенные выводы, но, будучи сильно взволнованным, Эйкли не стал о них распространяться в письме. Он сообщил о гибели еще нескольких собак и о покупке новых и о перестрелках, которые теперь случались в каждую безлунную ночь. Он с неотвратимой регулярностью находил среди множества отпечатков клешней на дороге и во дворе позади дома следы Брауна и еще по меньшей мере одной или даже двух пар чьих-то башмаков. Дело, по словам Эйкли, приняло совсем дурной оборот, и он намеревался вскоре перебраться в Калифорнию к сыну, даже вне зависимости от того, удалось бы ему продать старый дом или нет. Ему трудно было покинуть единственное место на земле, которое он считал своим родным, и он тянул время в надежде раз и навсегда отпугнуть непрошеных гостей – в особенности если он бросит свои попытки проникнуть в их тайны.

В ответном письме я вновь предложил Эйкли содействие и повторил, что готов приехать к нему и помочь убедить власти в грозящей его жизни опасности. В очередном письме он, вопреки моим ожиданиям, уже не отказывался столь категорично от предложенного плана, но заявил, что хотел бы еще немного повременить – с тем чтобы привести дела в порядок и свыкнуться с необходимостью навсегда покинуть дорогой его сердцу дом, к которому он был необычайно привязан. Люди всегда косо смотрели на его научные занятия, и было бы разумно обставить внезапный отъезд тихо, не привлекая ничьего внимания и не возбуждая ненужных сомнений в его душевном здоровье. По словам Эйкли, он уже довольно натерпелся за последнее время и хотел бы по возможности капитулировать с достоинством.

Я получил от него письмо 28 августа и тотчас ответил, постаравшись найти как можно более обнадеживающие слова. По-видимому, это подействовало на Эйкли благотворно, ибо в очередном письме он не пустился в ставшие для меня привычными описания ужасов. Правда, он не был и излишне оптимистичным, выражая уверенность, что лишь благодаря полнолунию твари перестали тревожить его по ночам. Он надеялся, что в последующие ночи тучи не скроют яркую луну, и мельком упомянул о намерении снять меблированную комнату в Братлборо, когда луна пойдет на убыль. Я вновь написал ему ободряющее письмо, но 5 сентября получил еще одно послание, отправленное явно ранее моего.

И на это письмо я никак не мог ответить в столь же ободряющем тоне. Ввиду важности сообщения хочу привести его здесь полностью. Итак, вот содержание письма:


Понедельник

Уважаемый Уилмарт,

направляю Вам довольно мрачный P. S. к последнему письму. Прошлой ночью все небо заволокло густыми тучами – но дождь так и не пошел, – и луны не было видно. Ситуация заметно ухудшилась. Думаю, развязка уже близка, как бы мы ни надеялись на лучшее. После полуночи что-то шумно упало на крышу дома, отчего собаки всполошились и выбежали во двор. Я слышал топот их лап и лай, а потом одна ухитрилась запрыгнуть на крышу с пристройки. Там началась ожесточенная схватка, я услышал жуткое жужжание, которого мне никогда не забыть. А потом я почувствовал отвратительную вонь. И в этот самый момент по моим окнам начали стрелять, и я едва увернулся от пуль. Думаю, что основной отряд горных тварей подошел вплотную к дому, выбрав момент, когда часть собачьей стаи отвлек шум на крыше. Что там произошло, я не знаю, но боюсь, что твари теперь приноровились использовать свои гигантские крылья для полетов в воздушном пространстве, а не только в космосе. Я зажег лампу и, воспользовавшись окнами как бойницами, начал палить из ружья, стараясь направлять ствол повыше, чтобы не попасть случайно в собак. Поначалу я решил, что это помогло и опасность миновала. Но наутро я обнаружил во дворе большие лужи крови, а рядом с ними лужи зеленоватого студенистого вещества, отвратительно пахнувшего. Я забрался на крышу и нашел там еще лужи студенистого вещества. Погибло пять собак. Боюсь, одну из них застрелил я сам, когда направил ствол ружья слишком низко, потому что на спине у нее зияла пулевая рана. Сейчас я меняю оконные рамы, поврежденные выстрелами, и собираюсь поехать в Братлборо за новыми собаками. Не удивлюсь, если хозяин собачьего питомника считает меня сумасшедшим. Чуть позднее черкну еще пару слов. Думаю, буду готов к переезду недели через две, хотя сама мысль об этом меня просто убивает.

Извините, что пишу второпях,

Эйкли


На следующее утро – то есть 6 сентября – я получил еще одно письмо, нацарапанное дрожащей, точно в лихорадке, рукой. Оно обескуражило меня настолько, что я места себе не мог найти. Постараюсь как можно точнее воспроизвести текст по памяти:


Вторник

Тучи не рассеялись, луны опять нет – и она пошла на убыль. Я бы снова подключил в доме электричество и выставил прожектор, если бы не был уверен, что стоит починить провода, как они их сразу же опять перережут.

Мне кажется, что я схожу с ума. Возможно, все, о чем я писал Вам ранее, всего лишь дурной сон или плод помраченного рассудка. Раньше было все плохо, но на этот раз хуже уже некуда. Они разговаривали со мной прошлой ночью – мерзкими жужжащими голосами, и то, что мне сказали, я просто не смею повторить. Эти голоса перекрывали собачий лай, но однажды, когда лай их заглушил, заговорил человеческий голос. Не ввязывайтесь в это, Уилмарт, – все обстоит куда хуже, чем мы с Вами думали. Теперь они не позволят мне переехать в Калифорнию – они хотят забрать меня живым или в том состоянии, которое можно назвать теоретически или интеллектуально живым, не только на Юггот, но и еще дальше, за пределы галактики, а возможно, и за искривленный окоем космического пространства. Я заявил, что не соглашусь последовать туда, куда они намерены – или предлагают – меня забрать, но боюсь, теперь все бесполезно. Мой дом стоит на отшибе, и они очень скоро придут сюда снова, либо днем, либо ночью. Я потерял еще шесть собак, и я отчетливо ощущал их присутствие на лесистых участках дороги, когда ехал сегодня в Братлборо. Напрасно я отправил Вам запись и черный камень! Уничтожьте восковой валик, пока не поздно. Черкну Вам еще завтра, если буду жив. Ах, если бы мне удалось снять комнату в Братлборо и перевезти туда свои вещи и книги! Я бы сбежал отсюда, бросив все, если бы мог, но некая внутренняя сила удерживает меня здесь. Конечно, я могу тайком ускользнуть в Братлборо, где я окажусь в безопасности, но я буду чувствовать себя пленником и там, как и здесь, в доме. И похоже, я знаю, что мне не удалось бы спастись от них, даже если бы я все бросил и попытался бежать. Все слишком ужасно – не ввязывайтесь в это дело!

Ваш Эйкли


Получив это жуткое письмо, я всю ночь не мог сомкнуть глаз, теперь уже вконец усомнившись в душевном здоровье Эйкли. То, что он писал, было полным безумием, хотя манера изложения – принимая во внимание все предшествующие события – отличалась мрачной силой убедительности. Я даже не стал писать ему, сочтя, что теперь самое разумное – дождаться, когда Эйкли найдет время ответить на мое предыдущее письмо. И на следующий день его ответ пришел, хотя изложенные в нем самые свежие новости затмили все разумные доводы, приведенные мной в предыдущем послании. Вот что я запомнил из того текста, написанного в лихорадочной спешке нетвердым пером со многими помарками.


Среда

У,

получил Ваше письмо, но больше нет смысла что-либо обсуждать. Я сдался. Странно, что мне еще достает силы воли сражаться с ними. Мне не спастись, даже если я решу все бросить и сбежать. Они все равно доберутся до меня где угодно.

Вчера получил от них письмо – его принес почтальон, пока я был в Братлборо. Написано и отослано из Беллоус-Фоллс. Сообщают, что намерены со мной сделать, – но я не могу этого повторить. Вам тоже следует опасаться! Уничтожьте запись! Ночное небо все в тучах, а от луны остался тонкий месяц. Если бы кто-то мне помог! Это могло бы укрепить мою силу воли. Но любой, кто осмелится прийти ко мне на помощь, наверняка назовет меня безумцем, не найдя веских доказательств моей правоты. Мне даже некого попросить приехать ко мне без всякого повода – ведь я ни с кем не поддерживаю связь уже многие годы.

Но Вы еще не знаете самого ужасного, Уилмарт. Соберитесь с духом, чтобы продолжить чтение, ибо Вам предстоит пережить шок. Я говорю правду. Вот она: я видел одну из тварей и дотрагивался до нее – точнее, до ее конечности. Боже, как это ужасно! Разумеется, она была мертва. Ее загрыз один из моих псов, и я нашел ее труп около псарни сегодня утром. Я попробовал сохранить тело в сарае, чтобы показать людям и убедить их в своей правоте, но через несколько часов оно испарилось! От тела ничего не осталось. Вспомните, что мертвых тварей в реках видели только в первое утро наводнения. Но вот самое страшное. Я попытался сфотографировать для Вас мертвую тварь, но когда проявил пленку, там ничего не было видно, кроме сарая. Из чего же она состоит? Я видел ее и трогал ее, и все они оставляют следы на земле. Она явно материального происхождения – но что это за материал? Описать ее форму я затрудняюсь. Вообразите гигантского краба с туловищем из густого студенистого вещества, которое составлено, как пирамида, из множества плотных колец или узлов, покрытых множеством щупальцев в том месте, где у человека находится голова. А зеленое студенистое вещество является их кровью или живительным соком. И таких тварей на Земле с каждой минутой становится все больше и больше.

А Уолтер Браун пропал – никто больше не видел его. Наверное, я подстрелил его из ружья, а эти твари обычно утаскивают с собой своих убитых и раненых.

Доехал до поселка сегодня без приключений. Но боюсь, они просто перестали меня преследовать, ведь они уже не сомневаются в моей покорности. Пишу это письмо на почте в Братлборо. Может быть, это мое прощальное письмо – в таком случае свяжитесь с моим сыном по адресу: Джордж Гуденаф Эйкли, Плезант-стрит, 176, Сан-Диего, штат Калифорния, – но сами сюда не приезжайте! Напишите моему мальчику, если в течение недели от меня не будет никаких известий, и следите за новостями в газетах!

А теперь я намерен выложить свои последние два козыря – если мне хватит на это духу. Во-первых, попробую воздействовать на тварей ядовитым газом (у меня есть все необходимые химикалии, и я смастерил противогазы для себя и для собак), а потом, если и это не подействует, расскажу обо всем нашему шерифу. Меня могут, конечно, поместить в психиатрическую лечебницу, – но так оно будет лучше, чем то, что намереваются сотворить со мной эти чудовища. Возможно, мне удастся уговорить власти обратить пристальное внимание на следы вокруг дома, – они едва заметны, но я нахожу их каждое утро. Впрочем, предполагаю, что полиция скажет, будто это я сам всё подстроил, ведь все считают меня чудаком.

Надо вызвать кого-нибудь из полиции штата и уговорить провести тут ночь, чтобы все увидеть своими глазами, – хотя не исключаю, что твари об этом прознают и именно в эту ночь не станут мне докучать. Ночью они перерезают телефонные провода всякий раз, когда я пытаюсь вызвать подмогу, – на телефонной станции считают все это весьма странным, они могли бы подтвердить мои слова, если бы не подозревали, что я сам и порчу провода. Вот уже целую неделю я даже не пытаюсь вызвать мастера для восстановления телефонной связи.

Я мог бы убедить кое-кого из наших неграмотных стариков засвидетельствовать реальность этих ужасов, но здесь над ними только смеются, и, в любом случае, даже старики давно уже обходят мой дом стороной, так что им ничего не известно о последних событиях. Вы самого никчемного из этих невежд-фермеров не заставите подойти ближе чем на милю к моему дому! Почтальон рассказывал, как они отзываются обо мне и какие шуточки отпускают на мой счет. Боже! Если бы я мог его убедить в реальности всего этого! Возможно, стоило бы показать ему следы на дороге, но он разносит почту после полудня, а к этому времени следы уже не столь отчетливы. И даже если бы мне удалось сохранить хоть один след, поместив над ним коробку или тазик, он, конечно же, сочтет, что это подлог или шутка.

Можно лишь пожалеть, что я жил таким отшельником и соседи перестали заходить ко мне в гости, как бывало когда-то. Я никому не показывал ни тот черный камень, ни фотоснимки и не проигрывал запись – за исключением лишь малограмотных стариков. Другие сказали бы, что это розыгрыш, и подняли бы меня на смех. Надо показать кому-нибудь фотографии. На них отпечатки клешней вышли очень четко, хотя мне не удалось сфотографировать самих тварей. Как досадно, что никто не видел эту мертвую тварь сегодня утром до того, как она обратилась в ничто!

Но теперь мне все равно. После всего, через что я прошел, сумасшедший дом для меня ничем не хуже, чем любое другое место. Доктора помогут мне решиться на продажу дома, а это именно то, что может меня спасти.

Напишите моему сыну Джорджу, если от меня долго не будет вестей. Прощайте, уничтожьте запись и не ввязывайтесь ни во что.

Ваш Эйкли


Честно говоря, это признание ужаснуло меня несказанно, породив самые мрачные мысли. Я не знал, что ему ответить, но все же нацарапал несколько беспомощных фраз ободрения и отправил письмецо заказной почтой. Помнится, я настоятельно советовал Эйкли немедленно переехать в Братлборо и обратиться за защитой к местным властям, добавив, что приеду туда с фонографической записью и помогу доказать в суде его вменяемость. И еще я, кажется, написал, что пришло время предупредить людей об опасности, грозящей им с появлением этих тварей. Надо сказать, что в ту минуту сильнейшего волнения моя собственная вера во все, что поведал мне Эйкли, была почти полной и безоговорочной, хотя у меня и промелькнула мысль, что неудачная попытка сфотографировать мертвое чудовище объясняется не столько капризом природы, сколько его собственной оплошностью.

V

А днем в субботу, 8 сентября, по-видимому опередив мою кратенькую записку, от него пришло новое, в высшей степени странное письмо. Аккуратно напечатанное на пишущей машинке, оно было выдержано в совершенно ином – удивительно спокойном и умиротворенном – тоне, причем его автор радушно приглашал меня приехать к нему. Это письмо стало неожиданным поворотным пунктом в развитии всей этой кошмарной драмы в уединенных горах. Я приведу его по памяти и постараюсь, не без причины, передать по возможности как можно точнее особенности его стиля. Судя по штемпелю на конверте, оно было отправлено из Беллоус-Фоллс, и на машинке был отпечатан не только сам текст, но даже и подпись, как это нередко делают люди, только-только овладевшие навыками машинописи. Сам же текст был напечатан без единой опечатки, что необычно для новичка, из чего я заключил, что Эйкли, видимо, когда-то пользовался пишущей машинкой – наверное, в колледже. Честно говоря, я прочитал это письмо с великим облегчением, хотя и не смог до конца избавиться от некоей смутной тревоги. Если Эйкли сохранил здравый рассудок после всех описанных им ужасов, был ли он в здравом рассудке теперь, после избавления от своих напастей? И упомянутое им «налаживание интеллектуального взаимопонимания»… Это как понимать? Словом, все в этом послании говорило о неожиданной радикальной смене настроения Эйкли. Но вот содержание письма, точно восстановленного по памяти, которой я весьма горжусь.


Тауншенд, штат Вермонт

Четверг, 6 сент. 1928 г.

Дорогой Уилмарт, с радостью должен успокоить Вас относительно всех тех глупостей, которые я Вам понаписал. Я говорю «глупости» и под этим подразумеваю свое продиктованное страхом отношение к происходящему, а не описание определенных явлений. Эти явления реальны и чрезвычайно важны; и ошибкой было мое неправильное отношение к ним. Думаю, я упоминал, что мои странные визитеры уже предпринимали попытки вступить в общение со мной, и вот наконец-то прошлой ночью мы впервые установили полноценный контакт. В ответ на определенные звуковые сигналы я принял в доме посланца этих существ – спешу уточнить: человека. Он рассказал много такого, чего ни Вам, ни мне не могло даже в голову прийти, и ясно дал понять, насколько глубоко мы заблуждались относительно Пришлых и насколько неверно истолковали цель нахождения их тайной колонии на нашей планете. Похоже, все злонамеренные небылицы о предложениях, которые они якобы делают людям, и о цели их пребывания на Земле есть целиком и полностью результат невежественного непонимания их аллегорической речи – речи, понятное дело, сформировавшейся на базе культуры и интеллектуальных обычаев, безмерно далеких от самых смелых наших фантазий. Мои собственные умозаключения, признаюсь откровенно, были столь же далеки от истины, как любые догадки нашей невежественной деревенщины и диких индейцев. То, что мне представлялось мрачным, постыдным и богомерзким, на самом деле вызывает благоговейный восторг, если не сказать восхищение, и расширяет наши представления о мире – и мои прежние оценки были всего лишь проявлением извечной склонности человека ненавидеть, опасаться и сторониться всего, что отличается от привычного.

Теперь я могу лишь сожалеть о том вреде, который я причинил этим удивительным внеземным существам в ходе наших ночных стычек. Как жаль, что с самого начала я не догадался мирно и благоразумно побеседовать с ними. Но они не держ

© О. А. Алякринский, перевод, 2010, 2014

© О. Б. Мичковский, перевод, 2010

© Р. К. Шидфар, перевод, 2010

© В. Н. Дорогокупля, примечания, 2010

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016

Издательство АЗБУКА®

Скиталец тьмы

Посвящается Роберту Блоху

Зрила тьму распростертой Вселенной, Где вращался планет легион – Безрассудно заброшенных всеми, Черных, не получивших имен.

«Немезида»[1]

Осмотрительные дознаватели едва ли рискнут пойти наперекор общему мнению, согласно которому причиной смерти Роберта Блейка стала молния или сильное нервное потрясение, вызванное электрическим разрядом. Верно, что окно, у которого он стоял, осталось целым, однако природа не раз демонстрировала нам свою способность к необычайным феноменам. Выражение же его лица могло быть обусловлено неким рефлекторным сокращением лицевых мышц, причина коего могла и не иметь ни малейшего отношения к им увиденному, а вот иные записи в его дневнике, бесспорно, явились плодом его фантастических вымыслов, рожденных под влиянием местных суеверий, а также обнаруженных им древностей. Что же касается паранормальных явлений в заброшенной церкви на Федерал-Хилл, то проницательный аналитик без труда отметит их связь с шарлатанством, сознательным или невольным, к коему Блейк имел тайное касательство.

Ведь, в конце концов, несчастный был писателем и живописцем, всецело погруженным в области мифов, сновидений, кошмаров и суеверий, и в своих штудиях выказал сильную склонность к необычным сценам и эффектам. Его прежний приезд в этот город – с визитом к странному старику, так же как и он сам, интересующемуся оккультной и запретной мудростью, – сопровождался смертью в языках пламени, и, должно быть, он вновь прибыл сюда из родного Милуоки, подчинясь некоему мрачному инстинкту. Возможно, ему были известны какие-то предания, вопреки его утверждениям об обратном в дневниковых записях, а его гибель, вероятно, уничтожила в зародыше некую грандиозную мистификацию, приуготовленную обрести литературное воплощение.

Среди тех, однако, кто изучал и сопоставлял данные обстоятельства, остаются немногие упрямцы, отдающие предпочтение гипотезам менее рациональным и менее отвечающим здравому смыслу. Они склонны трактовать многие пассажи дневника Блейка в буквальном смысле и многозначительно указывают на некоторые факты, такие как несомненная подлинность старинных церковных книг, достоверное существование до 1877 года одиозной еретической секты адептов «Звездной Мудрости», как и задокументированное исчезновение в 1893 году чересчур дотошного репортера по имени Эдвин М. Лиллибридж и – самое главное – чудовищный, неописуемый ужас, запечатлевшийся на лице молодого журналиста в момент его смерти. Именно один из таких упрямцев, будучи склонным к фанатическим крайностям, выбросил в воды залива тот самый камень причудливой огранки вместе со странно изукрашенным металлическим ларцом, обнаруженным внутри шпиля старой церкви, – именно там, в черном шпиле без окон, а вовсе не в башне, где, как указывалось в дневнике Блейка, изначально хранились эти предметы. Сей ученый муж – знаменитый врач, имевший склонность к мистическим преданиям, чьи поступки вызывали большей частью общественное порицание, – как прямо, так и косвенно уверял, будто избавил землю от чего-то чрезвычайно опасного, что не должно было долее на ней пребывать.

Из двух этих мнений читатель должен сам выбрать для себя то, которое ему больше по душе. В газетах факты были освещены с позиций скептиков, однако противоположный лагерь может сослаться на сохранившийся рисунок того, что увидел Роберт Блейк, – или того, что ему показалось, будто он увидел, – или что он себе вообразил. Теперь же, изучив его дневник более внимательно, бесстрастно и без спешки, можно восстановить всю цепь мрачных событий с точки зрения их основного участника.

Молодой Блейк вернулся в Провиденс зимой с 1934-го на 1935 год и обосновался на верхнем этаже старинного особняка, стоящего посреди зеленой лужайки неподалеку от Колледж-стрит – на гребне большого холма в восточной части города близ Браунского университета, как раз позади мраморного здания библиотеки Джона Хея. Это было чудесное уютное жилище в самом сердце небольшого садового оазиса, изобилующего приметами сельской старины, где в солнечный день дружелюбные исполинские коты лениво грелись на крыше амбара. Он поселился в квадратном доме георгианского стиля, с прозрачной крышей, с классической дверью, обрамленной изумительными резными косяками, с окнами, сложенными из множества стеклянных квадратиков, и иными приметами зодчества начала девятнадцатого века. Внутри были большие комнаты, разделявшиеся дверьми о шести панелях, настланный широкими досками пол, изогнутая лестница колониальной поры и белые камины в стиле Адама; к тому же имелось еще несколько задних комнат, расположенных на три ступеньки ниже основного уровня.

Кабинет Блейка, просторная юго-западная комната, выходил южной частью на сад перед домом, а западными окнами – перед одним из них стоял его письменный стол – на кромку холма, и за ним открывалась изумительная перспектива на городские крыши внизу и на таинственные закаты, полыхавшие вдали. За крышами виднелись алые склоны холмов, и на их фоне, примерно в двух милях, высилась призрачная громада Федерал-Хилл, с поблескивающими гроздьями крыш и церковными шпилями, зыбкие очертания которых таинственно колыхались в окутывавших их клубах дыма, воспаряющих ввысь из печных труб и принимающих порой самые причудливые формы. У Блейка рождалось странное ощущение, что он наблюдает нечто неведомое, некий эфемерный мир, который может растаять, точно сон, если только он предпримет попытку найти его и вступить в его пределы.

Выписав из дому большинство своих книг, Блейк купил кое-какую старинную мебель, подходящую для его нового обиталища, и стал писать и рисовать, живя в полном уединении и самолично занимаясь нехитрыми домашними делами. Его спальня находилась в чердачном помещении северного крыла, где стеклянные панели прозрачной крыши давали чудесное освещение. В ту первую зиму на новом месте он создал пять из своих наиболее знаменитых повестей – «Пещерный житель», «Ступени склепа», «Шаггай», «В долине Пнат» и «Звездный сибарит» – и написал семь холстов: портреты неведомых монстров неземной наружности и в высшей степени странные пейзажи.

В закатный час он часто сиживал за своим столом и сонно смотрел на западный горизонт – на темные башни Мемориал-Холла, на колокольню георгианского здания городского суда, на высокие остроконечные башни в центральной части города и, разумеется, на те зыбкие глыбы увенчанных шпилями зданий вдалеке, чьи безвестные улицы и лабиринты фронтонов столь властно будоражили его воображение. От соседей он узнал, что дальний склон был когда-то обширным индейским поселением и многие тамошние строения сохранились еще со времен первых английских и ирландских поселенцев. Время от времени он наводил свою подзорную трубу на этот призрачный недостижимый мир за клубящейся завесой дыма, рассматривая отдельные крыши, печные трубы и шпили и размышляя о странных и любопытных тайнах, ими хранимых. Даже в окуляре оптического прибора Федерал-Хилл являлся Блейку чем-то неведомым, почти сказочным, имеющим тайную связь с потусторонними неосязаемыми чудесами, коими буйная фантазия населила его литературные и живописные творения. И это ощущение не покидало Блейка даже после того, как город на холме растворялся в фиолетовых сумерках, а огни уличных фонарей, подсветка здания суда и красный прожектор Индустриального треста озаряли ночное небо причудливым заревом.

Из всех далеких зданий Федерал-Хилл воображение Блейка в особенности поражала одна большая темная церковь. Она была видна особенно четко в определенные часы суток, и на закате ее высокая башня и конический шпиль проступали черным силуэтом на пылающем небе. Казалось, она стоит на некоем возвышении, ибо фасад и едва видное северное крыло с покатой крышей и верхними рамами огромных сводчатых окон величественно вздымались над крышами соседних зданий и частоколом печных труб. В ее облике угадывалось нечто особенно мрачное и грозное, и она, казалось, была сложена из каменных глыб, за последние несколько веков исхлестанных суровыми ветрами и потемневших от копоти и сажи. По стилю же, насколько позволяла разглядеть подзорная труба, это был образчик ранней экспериментальной неоготики, что предшествовала периоду величественных творений Апджона и позаимствовала некоторые линии и пропорции у Георгианской эпохи. Вероятно, постройка была возведена между 1810 и 1815 годами.

Шли месяцы, и Блейк всматривался в далекое строение со все возрастающим интересом. Так как огромные окна никогда не были освещены, он сделал вывод, что здание заброшено. И чем более он туда вглядывался, тем живее разыгрывалось его воображение, пока он наконец не начал измышлять самые диковинные вещи. Ему чудилось, будто над этим зданием витает аура унылого запустения, так что даже голуби и ласточки избегали укрываться под его закопченными карнизами. Направив подзорную трубу на соседние башни и колокольни, Блейк замечал стаи гомонящих птиц, но это здание они старались облетать стороной. Во всяком случае, так ему казалось, и это наблюдение он занес в свой дневник. Он порасспросил кое-кого из знакомых об этом строении, но никто из них не бывал на Федерал-Хилл и не имел ни малейшего понятия, что там за церковь.

Весной Блейком овладело глубокое смятение. Он начал давно задуманный роман – о возрождении в штате Мэн ведьмовского культа, – но странным образом его сочинение никак не двигалось вперед. Долгими часами он просиживал за своим столом перед западным окном, вглядываясь в далекий холм и в черную угрюмую колокольню, покинутую птицами. Когда же на садовых деревцах появились первые хрупкие листочки и весь мир наполнился новорожденной красотой, беспокойство Блейка лишь усилилось. Именно тогда-то ему в голову и пришла мысль пройти через город и, поднявшись на тот холм, вступить в задымленный мир своих грез.

В конце апреля, как раз в канун мистической Вальпургиевой ночи, Блейк совершил первое путешествие в неведомое. Он долго брел по бесконечным городским улочкам, миновал унылые, заброшенные площади и наконец добрался до карабкающейся вверх по склону улочки, выложенной древними ступенями, вдоль которых толпились дома с покосившимися дорическими портиками и закопченными окнами в куполообразных крышах, – эта улица, как ему мнилось, должна была привести в давно его соблазнявший неведомый, недостижимый и укрытый туманной пеленой мир. Он видел выцветшие бело-голубые уличные таблички с надписями, не сообщавшими ему ровным счетом ничего, и вскоре заметил в толпе странные темные лица куда-то спешащих людей и иностранные вывески над витринами магазинов, разместившихся в бурых, покосившихся от времени домишках. Но Блейк не смог найти ничего из того, что виделось ему издалека, и в который уж раз он вообразил, что увиденный им из окон его дома Федерал-Хилл всего лишь бесплотный мир грез, куда никогда не ступит нога смертного.

На пути ему то и дело попадались облупившиеся фасады церквей или полуразрушенные колокольни, но черного громадного строения, которое он искал, нигде не было видно. Когда же он задал вопрос об огромном каменном храме некоему торговцу, тот только улыбнулся и как бы непонимающе покачал головой, хотя по-английски он говорил весьма сносно. Чем выше Блейк взбирался по склону, тем более причудливый вид обретали городские кварталы, а пугающий лабиринт угрюмых улочек, что вились в южном направлении, казался бесконечным. Он пересек два или три широких проспекта, и раз ему даже почудилось, что впереди мелькнула знакомая башня. Блейк спросил у другого уличного торговца о каменном храме и на этот раз мог бы поклясться, что недоумение его собеседника было фальшивым. Смуглое лицо торговца омрачила тень страха, который тот попытался скрыть, и Блейк заметил, как он сотворил какой-то непонятный знак правой рукой.

И вдруг слева на фоне неба, высоко над бурыми черепичными крышами, столпившимися вдоль бегущих к югу улочек, Блейк увидел черную громаду храма. Он тотчас же понял, что это, и по немощеным проулкам, ответвлявшимся от улицы, поспешил к храму. Дважды он сворачивал не в ту сторону, но чутье подсказало ему не спрашивать дорогу ни у старцев, ни у домохозяек, сидящих на крылечках у своих домов, ни у ребятни, копошащейся в дорожной грязи.

Наконец на юго-востоке он увидел черную колокольню: в конце улицы темнела исполинская каменная громада, и вскоре он уже стоял на продуваемой ветрами большой площади, мощенной брусчаткой и окаймленной вдали высокой насыпью. Его поиски завершились, ибо на широком, огороженном железными перилами и поросшем сорной травой плато, которым заканчивалась насыпь, – точно это был отдельный мирок, вознесенный на шесть футов над соседними улочками, – высился угрюмый исполин, чей облик, невзирая на иную перспективу, Блейк безошибочно узнал.

Заброшенная церковь находилась в последней стадии разрушения. Высокие каменные подпорки фасада давно обвалились, и изящные флероны валялись в траве и кустах. Закопченные готические окна в основном уцелели, хотя каменные средники большей частью отсутствовали. Блейк подивился, как это витражи могли так хорошо сохраниться, учитывая известные повадки мальчишек всех поколений. Массивные двери были целы и плотно затворены. По верхнему краю насыпи, опоясывающей прилегающую к храму территорию, тянулась ржавая железная ограда, и калитка – у верхней ступеньки лестницы, поднимающейся от площади, – была заперта на висячий замок. Тропинка же от этих ворот к зданию совсем заросла травой. Все здесь было объято запустением и тленом, и, глядя на не оглашаемые птичьим гомоном карнизы и на увитые плющом стены, Блейк почуял едва ощутимый холодок некоего непонятного и зловещего предчувствия.

На площади были какие-то люди. Блейк заприметил в северном углу полицейского и подошел к нему с намерением порасспросить о храме. Странно было видеть, как здоровенный ирландец в ответ только перекрестился и нехотя пробурчал, что люди предпочитают не интересоваться этим зданием. Когда же Блейк проявил настойчивость, полицейский уклончиво заметил, что священники-итальянцы настрого запретили местным жителям упоминать об этом храме, ибо некогда здесь обреталось исчадие зла и оставило там свои метки. Он, мол, и сам слыхал о каком-то шепоте, доносящемся изнутри, – об этом ему когда-то поведал отец, вспоминая известные еще с детства слухи.

В стародавние времена в церкви хозяйничала какая-то дурная секта – запрещенное общество, члены которого вызывали ужасных духов из неведомых бездн ночи. Изгнать этих духов сумел один добрый священник, хотя были и те, кто утверждал, будто полностью изгнать зло из храма мог лишь дневной свет. Ежели бы пастор О’Малли был жив, он мог бы многое вспомнить. Но теперь-то благоразумнее обходить этот храм стороной. Нынче от него никому нет никакого вреда, так как прежние его владельцы давно умерли или уехали из этих мест. В 1877 году они сбежали, точно крысы с тонущего корабля, опасаясь возмущения горожан, сильно обеспокоенных таинственными исчезновениями местных жителей. Настанет день, когда представители городских властей войдут в здание и конфискуют все имущество по причине отсутствия наследников, но ежели кто сделает это по собственному почину, то ничего хорошего не получится. Так что уж пускай себе стоит эта церковь да разрушается, и не надо тревожить то, чему должно вечно лежать не потревоженным в черной пучине.

Полицейский ушел, а Блейк долго еще стоял и глядел на мрачную громаду колокольни. Известие, что это здание и другим представлялось столь же зловещим, как и ему, привело его в необыкновенное возбуждение, и он гадал, какая толика истины скрывается в преданиях, поведанных ему «синим мундиром». Возможно, это всего лишь легенды, навеянные сумрачным обликом здания, но даже и в этом случае они представлялись странным воплощением его собственных вымыслов.

Дневное солнце выглянуло из-за рваных облаков, но оказалось неспособным осветить своими лучами закопченные стены старинного храма, вознесенного над высоким плато. И странно, что весенняя зелень не тронула бурую, иссохшую поросль в церковном дворе за железной оградой. Блейк словно против воли приблизился к возвышенности и стал изучать скаты насыпи и заржавленную ограду, надеясь обнаружить какой-нибудь проход внутрь. Черное святилище как будто источало ужасную притягательную силу, которой невозможно было противостоять. Вблизи лестницы в ограде не было ни щели, однако же с северной стороны нескольких прутьев недоставало. Он мог бы подняться по ступенькам вверх и по узкой кромке вдоль ограды добраться до этого проема. Коли местные жители так страшатся этого храма, то ему наверняка удастся пройти туда беспрепятственно.

Блейк уже взобрался на насыпь и уже почти был готов пролезть через прореху в ограде, как вдруг его заметили. Глянув вниз, он увидел, как стоявшие на площади бросились прочь, делая правой рукой тот же тайный знак, что и заговоривший с ним давеча торговец. Окна в соседних домах захлопнулись, и какая-то полная женщина метнулась на улицу и увела своих чумазых ребятишек в некрашеный покосившийся домишко. Дыра в ограде оказалась довольно широкой, и протиснуться в нее было просто, так что очень скоро Блейк брел по густой высокой траве. Попадавшиеся ему на пути выщербленные надгробия свидетельствовали, что некогда тут находилось кладбище, впрочем, как стало ясно с первого взгляда, это было очень-очень давно. Вблизи исполинский храм нависал над ним массивной громадой, и он даже немного испугался, но взял себя в руки и, подойдя вплотную, решил подергать одну за другой все три массивные двери на фасаде. Двери были заперты, так что он двинулся вокруг циклопического здания, надеясь найти хотя бы небольшой лаз. Но даже и тогда он еще не был уверен, что хочет проникнуть в мрачную цитадель запустения и мрака. В то же время это в высшей степени странное сооружение влекло его к себе с неодолимой силой.

Зияющее и ничем не прикрытое подвальное окошко на задах могло послужить искомым лазом. Заглянув в него, Блейк увидал затянутый паутиной и пылью подвал, тускло освещенный с западной стороны лучами предзакатного солнца. В глаза ему бросилась какая-то рухлядь, старые бочки, полусгнившие короба и бессчетные стулья, шкафы, столы, причем все было покрыто толстой пеленой пыли, смягчающей резкие контуры предметов. Проржавевшие останки печи показывали, что здание когда-то было жилым и содержалось в порядке по крайней мере до середины Викторианской эпохи.

Действуя почти бессознательно, Блейк пролез в окошко и опустил ноги на бетонный пол, покрытый ковром пыли и усеянный обломками древней рухляди. Сводчатый подвал оказался довольно просторным помещением без внутренних перегородок, а в дальнем углу справа, среди темных теней, он разглядел узкий черный арочный проход, по-видимому к лестнице наверх. Попав в это призрачное здание, Блейк ощутил в душе щемящую тревогу, но, совладав со своим страхом, стал осторожно осматриваться. В пыльной куче хлама он нашел еще прочную бочку и подкатил ее к окну, дабы подготовить себе путь к отступлению. Затем он собрался с духом и, разрывая плотную завесу паутины, пересек подвальное помещение к арке. Едва не задохнувшись от пыли и ощущая на лице липкие обрывки паутины, он добрался до лестницы и начал подниматься по выщербленным каменным ступеням, тонущим во тьме. Фонаря у него не было, и он шел наобум. После резкого поворота ступенек Блейк нащупал запертую дверь и, пошарив пальцами, наткнулся на древнюю щеколду. Дверь отворялась внутрь, и за ней он увидел тускло освещенный коридор. Коридор был обшит деревянными панелями, изъеденными прожорливыми древесными жучками.

Поднявшись на первый этаж, Блейк спешно стал его обследовать. Все внутренние двери оказались не заперты, и он свободно переходил из зала в зал. Колоссальный неф производил жуткое впечатление из-за многолетней пыли, плотным слоем покрывшей ложи прихожан, алтарь, резной амвон и орган, и из-за исполинских сетей паутины, протянувшихся между арок галереи и опоясывавших готические колонны. И на всем этом безмолвном запустении играли пугающе-таинственные лучи заходящего солнца, что пробивались сквозь потемневшие витражи огромных апсидных окон.

Витражи были настолько закопчены, что Блейк с трудом распознал некоторые изображения, но даже то немногое, что удалось разглядеть, очень ему не понравилось. Рисунки были в общем довольно традиционными, и, разбираясь в тайном смысле магического символизма, он узнал многое, что относилось к древнейшим сюжетам. Выражение лиц некоторых святых на витражах было откровенно греховным, а одно окно, похоже, изображало просто темную бездну, прорезанную спиралями неясного света. Отворотившись от окон, Блейк заметил, что покрытый паутиной крест над алтарем был не вполне обычного вида и напоминал древний анк, или crux ansata древних египтян.

В ризнице, рядом с апсидой, Блейк обнаружил полусгнивший письменный стол и высокие, под потолок, стеллажи со старинными фолиантами, все траченные жучками, а многие и с распавшимися листами. Здесь впервые он испытал самый настоящий шок от объявшего его ужаса, ибо названия сих книг сразу сообщили ему о многом. То были запретные «черные» сочинения, о которых большинство здравомыслящих людей никогда не слыхало либо же слыхало лишь обрывочные упоминания вполголоса; то были устрашающие своды древнейших секретов и формул, которые поток времени донес до нас из поры ранней юности человечества и из тех дремучих былинных дней, когда и человека еще не было на земле. Блейк и сам читал многие из них – латинскую версию кошмарного «Некрономикона», и зловещую «Liber Ivonis», и одиозные «Cultes des goules» графа д’Эрлетта, и «Unaussprechlichen Kulten» фон Юнцта, и дьявольские «De Vermis Mysteriis» старика Людвига Принна. Но были тут и прочие книги, о которых он знал лишь понаслышке или вовсе не знал, – Пнакотикские рукописи, «Книга Дзяна», а также полуистлевший том, чьи страницы были заполнены совершенно непонятными иероглифами, хотя иные из символов и диаграмм, к ужасу своему, мог бы узнать любой изучающий оккультные науки. Теперь Блейку было вполне ясно, что передававшиеся из уст в уста местные предания не лгали. Это страшное место некогда было пристанищем зла, что древнее рода человеческого и необъятнее познанного мира.

В дряхлом столе Блейк обнаружил небольшую записную книжицу в кожаном переплете, испещренную странными криптографическими записями. Рукописный текст представлял собой вереницу традиционных символов, используемых ныне в астрономии, а в древности употреблявшихся в алхимии, астрологии и прочих оккультных науках, – то были знаки солнца, луны, планет, аспектов и зодиакальных созвездий; здесь же иероглифы плотно занимали каждую страничку, и весь этот загадочный текст был разделен на параграфы, из чего следовало, что каждый символ соотносится с некоей буквой алфавита.

В надежде разгадать криптограмму позднее, Блейк положил книжицу в карман пиджака. Многие книги на полках невероятно возбудили его любопытство, и он испытал сильное искушение как-нибудь потом позаимствовать себе иные из них. Его удивило, как это они смогли простоять тут нетронутыми в течение столь длительного времени. Неужто он первый, кому довелось приоткрыть завесу гнетущего всеохватного страха, которая на протяжении почти шестидесяти лет охраняла это место от непрошеных посетителей?

Тщательно обследовав нижний этаж, Блейк проторил тропу в пыльной толще призрачного нефа в зал, где он ранее заметил дверь и лестницу, по-видимому ведущую в черную башню и на колокольню, которые уже давно были ему знакомы. Восхождение по лестнице далось ему с превеликим трудом, он задыхался, ибо повсюду плотным слоем лежала пыль, а пауки потрудились на славу, плотно задрапировав узкий проход. Высокие деревянные ступени вились спиралью, и Блейк раз за разом проходил мимо закопченного оконца, в котором смутно маячил лежащий внизу город. Хотя он и не приметил, находясь внизу, никаких веревок, он все же ожидал увидеть в башне, на узкие бойницы которой так часто направлял свою подзорную трубу, колокол или куранты. Но его ждало разочарование, ибо, добравшись до верхней ступени лестницы, он оказался в башенном зале без всяких признаков часов – он был явно предназначен для каких-то иных целей.

Помещение площадью около пятнадцати квадратных футов было тускло освещено светом из четырех бойниц – по одной на каждой стене, – с плотными, покрытыми изнутри глазурью деревянными ставнями, которые в свою очередь были защищены темными ширмами, теперь уже порядком истлевшими. Посреди покрытого пылью пола возвышался странного вида трапециевидный каменный постамент четырех футов в высоту и двух в диаметре, причем каждая его сторона была покрыта причудливыми, грубо высеченными и невразумительными иероглифами. На постаменте покоился металлический ларец нарочито асимметричной формы. Его крышка на петлях была откинута, и внутри ларца находилось нечто, что под слоем многолетней пыли казалось то ли яйцеобразным, то ли неправильно сферическим предметом четырех дюймов в обхвате. Вокруг постамента неровным кругом выстроились семь готических кресел с высокими прямыми спинками, еще почти не тронутыми временем, а позади них вдоль обшитых темными досками стен высились семь колоссальных изваяний из потрескавшегося и выкрашенного в черный цвет гипса, напоминавших загадочных каменных истуканов с таинственного острова Пасхи.

В дальнем углу вымощенного камнем зала в стену была вделана лесенка, ведущая к закрытому люку в безоконный шпиль наверху.

Когда глаза Блейка привыкли к тусклому освещению, он заметил причудливые барельефы на стенках диковинного ларца из желтоватого металла. Подойдя поближе, он стал расчищать пыль руками и носовым платком и только потом разглядел, что на стенках ларца выбиты какие-то неведомые чудища. Изображенные на ларце уродцы, хотя явно имели сходство с живыми тварями, не походили ни на одно из известных земных существ. Четырехдюймовый же сфероид внутри ларца оказался черным с красными прожилками полиэдром со множеством неровных граней – это был то ли необычный кристалл, то ли рукотворная поделка, вырезанная из тщательно отполированного минерала. Камень не касался дна, а был подвешен с помощью металлических лент и семи странного вида подпорок, горизонтально вделанных в углы ларца ближе к крышке. Этот камень, когда Блейк увидел его вблизи, вызвал у него тревожное возбуждение. Он не мог оторвать от него глаз и, глядя на его сверкающие грани, почти воочию представлял его себе прозрачным вместилищем бездонного мира чудес. В его сознании вдруг возникли ландшафты неведомых планет с гигантскими каменными башнями, и иных планет с исполинскими горами без всяких признаков жизни, и еще более далекие просторы Вселенной, где лишь едва уловимое волнение в бездонной сумрачной тьме говорило о наличии там разума и воли.

Отведя взгляд, Блейк тотчас заметил холмик праха в дальнем углу, прямо под ведущей к шпилю лесенкой. Он не мог понять, отчего эта кучка праха привлекла его внимание, но от нее точно исходил некий тайный сигнал, направленный прямо в его подсознание. Он двинулся вперед, раздвигая свисающие клочья паутины, и по мере приближения к холмику праха ему все отчетливее открывался мрачный смысл его находки. Смахнув верхний слой пыли рукой и платком, Блейк наконец узрел тайну и задохнулся от прилива смешанных чувств. Это был человеческий скелет, который, по-видимому, пролежал тут довольно долго. Одежда на нем истлела, но по пуговицам и остаткам ткани можно было судить, что некогда это был серый костюм. Имелись и еще кое-какие предметы – башмаки, металлические застежки, крупные запонки, булавка для галстука, журналистский значок с выбитым на нем названием старой «Провиденс телеграм» и полуистлевшая кожаная записная книжка. Блейк раскрыл книжку и, внимательно осмотрев, обнаружил несколько банкнот старого выпуска, целлулоидовый рекламный календарь на 1893 год и несколько визитных карточек на имя Эдвина М. Лиллибриджа, а также листок бумаги с карандашными пометами.

Листок был покрыт записями, немало озадачившими Блейка, и он внимательно прочитал их при тусклом свете, пробивающемся из западной бойницы. Бессвязный текст содержал нижеследующие фразы:

«Проф. Енох Боуэн вернулся домой из Египта в мае 1844 – купил старую церковь Свободной Воли в июле – его археологические труды и изыскания по оккультизму хорошо известны.

Д-р Драун из 4-й Баптистской в проповеди 29 дек. 1844 предостерегает о „Звездной Мудрости“.

Община числом 97 к концу 45.

1846 – трое исчезли – первое упоминание о Сияющем Трапецоэдре.

Семеро исчезли в 1848 – пошли разговоры о кровавых жертвоприношениях.

Расследование 1853 ни к чему не пришло – разговоры о каких-то звуках.

Отец О’Малли рассказал о поклонении дьяволу посредством ларца, обнаруженного в египетских развалинах, – утверждает, что можно вызвать нечто, что не может существовать при дневном свете. От слабого света ускользает, на ярком свету изгоняется. Потом приходится вызывать вновь. Вероятно, узнал об этом из предсмертной исповеди Френсиса Финна, вступившего в „Звездную Мудрость“ в 49-м. Эти люди говорили, что Сияющий Трапецоэдр являл им небо и иные миры и что Скиталец Тьмы раскрывает им какие-то тайны.

История Оррина Б. Эдди, 1857. Они вызывают это, глядя в кристалл, и общаются на тайном языке.

200 или более в общине 1863, за исключением мужчин на фронте.

Толпа ирландцев учинила погром в храме в 1869 после исчезновения Патрика Рейгана.

Завуалированная статья в Дж. 14 марта 72, но о ней никто не говорит.

Шестеро исчезли в 1876 – тайный комитет обратился к мэру Дойлу.

Февраль 1877 – обещает принять меры – храм закрыт в апреле.

В мае местная банда – „Ребята с Федерал-Хилл“ – угрожает д-ру и ризничим.

181 чел. покинули город до конца 77-го – имен не называют.

Ок. 1880 пошли рассказы о привидениях – проверить, правда ли, что с 1877 ни один человек не входил в храм.

Попросить у Ланигана фотографии храма, сделанные в 1851…»

Вложив лист в записную книжку и отправив ее в карман пиджака, Блейк затем обратил свой взор на истлевший скелет. Смысл заметок был ему вполне ясен, и он уже не сомневался, что этот несчастный сорок два года назад пришел в заброшенное здание в поисках газетной сенсации, на что никто, кроме него, не отважился бы. Возможно, никто и не знал о его намерениях. Но он не вернулся в редакцию. Может быть, им все же овладел до поры до времени подавляемый страх и, испытав сильнейший шок, он умер от внезапного разрыва сердца? Блейк нагнулся над белыми костями и заметил, что они в довольно странном состоянии. Иные из них были сильно раздроблены, иные на концах были как будто расплавлены. Многие оказались причудливого желтоватого оттенка, с неотчетливыми признаками обожженности. Обожжены были также и клочья одежды. Особенно поразил его череп, покрытый желтоватыми пятнами, с обугленным отверстием на темени, точно какая-то сильнодействующая кислота мгновенно прожгла кость. Что же происходило здесь со скелетом за истекшие четыре десятилетия, Блейк не мог даже вообразить.

Поддавшись безотчетному инстинкту, он вновь перевел взгляд на камень, и под его непостижимым влиянием у него в мозгу явилось туманное видение. Он увидел фигуры в клобуках, которые своим видом не походили на людей, и бескрайнюю пустыню, испещренную высокими, до небес, резными каменными монолитами. Он увидел башни и стены в мрачных безднах под морским дном и круговерти пространств, где клочья черного тумана клубились на фоне холодного алого зарева. А позади всего этого он узрел бездонную пучину тьмы, где твердые и текучие формы можно было различить лишь по их воздушному кружению, и неосязаемые могучие силы, казалось, упорядочивали этот безграничный хаос и давали ключ ко всем парадоксам и тайнам ведомого нам мира.

Неожиданно на Блейка нахлынул щемящий неясный панический ужас, и чары рассеялись. У Блейка перехватило дыхание, и он отвернулся от камня, ощутив присутствие некоего бесплотного пришельца, который глядел на него невыносимо пристальным взглядом. Блейк ощутил себя во власти некоего существа, не таящегося в камне, но как бы сквозь этот камень вперившего в него свой взор, – некоего существа, обещавшего бесконечно преследовать его и следить за ним, не принимая физического облика. Положительно это мрачное место начало дурно влиять на его нервы, чего и следовало ожидать после такой зловещей находки. А тут еще и дневной свет стал меркнуть, и, поскольку у Блейка с собой не было никакого светильника, ему разумнее всего было поскорее покинуть храм.

И вот тогда-то в сгущающихся сумерках Блейку показалось, что он заметил слабый отблеск сияния, исходящего из причудливо ограненного камня. Он попытался отвести глаза, но некая могучая сила точно приковала его взгляд. Может быть, это слабое радиоактивное фосфоресцирование? И как там говорилось в заметках мертвеца о Сияющем Трапецоэдре? Что же это, в конце концов, за покинутый приют вселенского зла? Что творилось здесь в стародавние времена и что до сих пор таится в его безмолвных мрачных углах? И теперь ему показалось, что он ощущает почти неуловимое зловонное дуновение, хотя источник дурного запаха был ему неведом. Блейк ухватился за крышку ларца и резко захлопнул ее. Крышка легко поддалась и плотно захлопнулась над теперь уже вовсю сиявшим камнем.

От громкого металлического лязга вверху точно что-то дрогнуло, и из-за закрытого люка, из вечного мрака шпиля, донесся тихий шорох. То были, несомненно, крысы, единственные живые твари, обнаружившие свое присутствие в этом проклятом месте с той самой минуты, как Блейк переступил порог колокольни. И тем не менее этот шорох ужаснул его несказанно, так что он, не помня себя, бросился вниз по винтовой лестнице, быстро пересек жуткий неф, нырнул в сводчатый подвал, выбежал на объятую сумерками безлюдную площадь и помчался по пугающим переулочкам и проспектам Федерал-Хилл к мирным оживленным улицам и к родным кирпичным тротуарам академического квартала.

В последующие дни Блейк никому ни словом не обмолвился о своей экспедиции. Он читал книги, изучал в городской библиотеке подшивки газет за многие годы и лихорадочно разгадывал криптограмму из кожаной записной книжицы, которую он обнаружил в церкви на покрытом паутиной столе. Шифр, как сразу понял Блейк, был не из простых, и после долгих попыток его разгадать он убедился, что зашифрованные записи сделаны не на английском языке, а также не на латинском, греческом, французском, испанском, итальянском или немецком. Вполне очевидно, что ему необходимо было использовать всю свою незаурядную эрудицию.

Каждый вечер его посещало прежнее желание вглядываться в западное окно, и он видел древний черный шпиль над поблескивающими крышами далекого и почти призрачного мира. Но теперь это видение внушало ему неведомый ранее ужас. Он ведь знал теперь, какое наследие дьявольской мудрости там скрывалось, и от осознания этого его воображение рождало образы самого необычного и гротескного свойства. Возвращались перелетные птицы, и, наблюдая за их полетом на закате, он отчетливее, чем когда-либо раньше, представлял, как они стараются облетать стороной одинокую колокольню. Стоило птичьей стайке подлететь к колокольне поближе, казалось Блейку, как они в панике упархивали врассыпную, и ему мнился их перепуганный щебет, который не долетал до него за многие мили, отделявшие его от того места.

В июне в дневнике Блейка появилась запись об одержанной им победе над криптограммой. Этот текст, как он обнаружил, был составлен на темном языке акло, использовавшемся древними идолопоклонниками сатанинских культов и в самых общих чертах известном ему по прошлым его изысканиям! Дневник странным образом умалчивает о содержании расшифрованного Блейком текста, но он явно был глубоко взволнован и одновременно обескуражен результатами своих трудов. Там есть упоминания о некоем Скитальце Тьмы, явившемся ему при созерцании Сияющего Трапецоэдра, и безумные домыслы о мрачных безднах хаоса, из которых тот прибыл. Это существо, по его словам, обладало всеми знаниями мира и алкало чудовищных жертв. Некоторые записи Блейка свидетельствуют о его опасениях, как бы тварь, которую, как ему представлялось, он призвал, не вырвалась на волю, хотя при этом он отмечает, что свет уличных фонарей создает для нее непреодолимую преграду.

О самом же Сияющем Трапецоэдре он упоминает довольно часто, не раз называя его «окном времени и пространства», и прослеживает его историю с той стародавней поры, когда его подвергли огранке на темном Югготе, прежде чем Старцы принесли его на землю. Звездоголовые обитатели Антарктики поклонялись ему и схоронили в диковинном ларце, обнаруженном затем змеелюдьми Валузии в руинах их поселений, а потом в Лемурии первые представители земного рода человеческого прозревали в нем тайны вечности. Его переносили через неведомые моря и неведомые земли, он утонул в океанской пучине вместе с Атлантидой, а потом миносский рыбак поймал его в свою сеть и продал смуглоликим купцам из сумрачного Хема. Фараон Нефрен-Ка выстроил для него храм с саркофагом без окон, и за сие деяние его имя было сбито со всех памятных скрижалей и стерто из всех летописей. Потом камень пролежал под руинами того святотатственного святилища, которое жрецы и новый фараон сровняли с землей, до той самой поры, когда праздная лопата извлекла его вновь на погибель человечеству.

Газетные статьи начала июля некоторым образом дополнили записи Блейка, однако столь кратко и невнятно, что лишь обнародованный дневник покойного привлек внимание публики к этим публикациям. Похоже, что после того, как непрошеный гость вторгся в проклятый храм, Федерал-Хилл вновь оказался во власти страха. Итальянцы шептались о необычном шорохе, стуке и скрежете в темном безоконном шпиле и призвали своих священников изгнать призраков, посещавших их в дурных снах. По их уверениям, что-то постоянно показывалось из дверей храма, дабы удостовериться, достаточно ли стемнело на улице и можно ли выбраться наружу. В газетных заметках упоминались живучие местные суеверия, однако никто не объяснял первопричину их происхождения. Было совершенно ясно, что молодые репортеры не давали себе труда заглянуть в глубь прошлого. Ссылаясь на эти публикации в своем дневнике, Блейк почему-то пишет о гнетущем его чувстве раскаяния и рассуждает о необходимости погребения Сияющего Трапецоэдра и изгнания вызванного им исчадия зла силой дневного света, проникшего в ужасный законопаченный шпиль. В то же время, однако, он выказывает чересчур неумеренное возбуждение и даже признается в противоестественном желании – не отпускавшем его даже во сне – вновь посетить проклятую башню и заглянуть в космические тайны сияющего камня.

А затем крошечная публикация в «Джорнал» утром семнадцатого июля повергла автора дневника в шок. То был очередной перепев почти что комичной темы об охватившей Федерал-Хилл тревоге, однако Блейк воспринял его как нечто воистину чудовищное. Во время ночной грозы во всем городе на целый час погасло уличное освещение, и в эту краткую пору кромешного мрака тамошние итальянцы от ужаса едва не лишились рассудка. Живущие вблизи проклятого храма божились, что обретающееся в шпиле чудище воспользовалось временным отключением электричества и спустилось в нижний зал церкви, издавая чудовищный стук и грохот. Напоследок оно с грохотом поднялось в башню, где раздался звон бьющегося стекла. Во мраке оно могло перемещаться куда угодно, и только свет неизменно понуждал его к отступлению.

Когда по проводам вновь побежал электрический ток и вновь ярко вспыхнули уличные фонари, в башне что-то заметалось и ужасно загрохотало, ибо даже слабый отблеск света, просочившегося сквозь закопченные бойницы, оказался невыносимым для этой твари. Чудовище шумно проскользнуло в свое сумеречное убежище в шпиле как раз вовремя – ибо яркий сноп света мгновенно зашвырнул бы его обратно в бездну тьмы, откуда оно и явилось, вызванное безумцем. Пошел дождь. В сгустившейся тьме толпы молящихся собрались вокруг храма с зажженными свечами и фонарями, кое-как прикрыв их сложенными газетами и зонтиками – точно выставив световой дозор для спасения города от скитающегося во мраке кошмара. Один раз, как утверждали люди, стоявшие ближе всего к храму, где-то внутри здания с чудовищным грохотом хлопнула дверь.

Но даже это было не самое страшное. Вечером того же дня в «Баллетине» Блейк прочитал о находке репортеров. Наконец-то не устояв перед искушением добыть сенсационный материал о нависшей над городом угрозе, двое смельчаков, презрев предостережения взволнованных итальянцев, после тщетных попыток отворить двери храма пробрались внутрь через подвальное окошко. Там они и увидели, что плотный слой пыли на полу в переднем зале и призрачном нефе весь изборожден странными следами, а полуистлевшие подушки кресел и атласная обивка лож разодраны в клочья и их останки беспорядочно разбросаны повсюду. Везде стоял мерзкий смрад, виднелись желтоватые потеки, а на полу темнели точно выжженные пятна. Открыв дверь в башню и на некоторое время замерев на месте, ибо им почудилось, будто наверху кто-то скребется, репортеры обнаружили, что с узкой винтовой лестницы кто-то недавно смахнул пыль.

И в помещении внутри башни пыль также была местами стерта. Репортеры поведали о восьмиугольном каменном постаменте, и о перевернутых готических креслах с высокими спинками, и о диковинных гипсовых изваяниях, – но самое удивительное, что ни обезображенный скелет, ни металлический ларец в их заметке упомянуты не были. Но более всего встревожила Блейка – помимо ссылок на желтоватые пятна, обугленные следы и дурной запах – последняя деталь, объясняющая происхождение битого стекла. Все без исключения окна-бойницы в башне были выбиты, а два из них поспешно и неумело законопачены скомканной атласной обивкой и ватой из подушек, которые неведомая рука затолкала между внешними ставнями и внутренними ширмами. Куски атласной обивки и набивочной ваты были разбросаны по полу, точно кому-то внезапно помешали довершить начатую работу – погрузить помещение башни в кромешную тьму, чтобы, как и встарь, ни лучик дневного света не пробивался снаружи.

Желтоватые потеки и выжженные пятна были также обнаружены и на лесенке, карабкающейся вверх по стене к люку, но когда один из репортеров, поднявшись по ней, отворил дверцу и осветил лучом фонаря темный и зловонный конус шпиля, он не разглядел ничего, кроме кромешной тьмы и бесформенной кучки какой-то трухи на полу неподалеку от люка. Вынесенный в итоге вердикт, понятное дело, гласил: шарлатанство. Кто-то, видимо, просто подшутил над суеверными обитателями города на холме, или же какой-то фанатик попытался распалить страхи горожан для их же, по его разумению, блага. Или, наконец, кто-то из молодых да ранних умников учинил этот грандиозный розыгрыш на потеху публике. У этого происшествия было забавное продолжение, когда местная полиция решила отрядить в храм офицера для проверки фактов газетного отчета. Три стража порядка исхитрились под разными предлогами избежать этого задания, и только четвертый с очень большой неохотой отправился туда и скоро вернулся, не добавив ничего нового к сведениям, изложенным газетчиками. С этого дня дневник Блейка свидетельствует о его нарастающем ужасе и нервических подозрениях. Он уговаривает себя ничего не предпринимать и с беспокойством размышляет о возможных последствиях нового сбоя в электрической сети города. Из дневника явствует, что трижды – во время грозы – он звонил в городскую электрическую компанию в крайне возбужденном состоянии и настоятельно убеждал предпринять срочные меры по предупреждению неожиданного отключения тока. В своих записях он часто выражает озабоченность из-за того, что при осмотре темного помещения в башне репортерам не удалось обнаружить ни металлический ларец с камнем, ни изуродованный старый скелет. Он делает вывод, что их забрали, но кто и куда – ему оставалось лишь гадать. Однако худшие опасения Блейка касались его самого и некоей святотатственной связи, коя, как ему чудилось, существовала между его сознанием и незримым монстром, таящимся в том храме, – с тем чудовищным порождением ночной тьмы, которое он вызвал тогда из бездны мрака. Похоже, он постоянно испытывал душевные терзания, и его редкие посетители той поры припоминают, как он с отсутствующим взглядом сидел за своим столом, всматриваясь в западное окно на мерцающую вдалеке громаду черной колокольни в клубах дыма, окутавшего городские крыши. В его записях с монотонным однообразием описываются ужасные сны, так как Блейк утверждал, что его богомерзкая связь с непостижимым исчадием зла укрепляется в часы сна. Упоминается и одна ночь, когда он вдруг осознал, что полностью одет и машинально бредет вниз с Колледж-Хилл в западном направлении. Снова и снова Блейк повторяет тревожащую его догадку о том, что обитатель таинственного храма точно знает, где его найти…

Неделю, прошедшую после тридцатого июля, вспоминают как пору явного помешательства Блейка. Он перестал одеваться и заказывал себе пищу по телефону. Посетители заметили веревки на его кровати, и он пояснил, что из-за лунатизма вынужден каждый вечер привязывать себя за ноги такими прочными узлами, чтобы их нельзя было развязать или, во всяком случае, чтобы при попытке это сделать он смог проснуться.

В дневнике он сделал запись и о том ужасном случае, который вызвал у него нервный срыв. Погрузившись в сон вечером тридцатого, он внезапно увидел себя бредущим куда-то в кромешной тьме, но сумел разглядеть лишь смутные горизонтальные полоски голубоватого света. Еще он почувствовал сильный тошнотворный запах и услышал странные тихие звуки над головой. На каждом шагу он спотыкался о невидимую преграду, и с каждым звуком, доносящимся сверху, раздавался – как бы отзывом – невнятный скрежет, сопровождаемый шуршанием, какое издают два трущихся друг о друга куска дерева.

Один раз его вытянутые вперед руки нащупали каменный постамент с пустой верхушкой, а потом он понял, что цепляется за перекладины приделанной к стене лестницы и неуверенно карабкается вверх, к источнику какого-то невыносимо мерзкого зловония, откуда на него ритмично накатывались могучие обжигающие волны. Перед его взором в калейдоскопическом водовороте плясали фантастические образы, которые то и дело уплывали в бескрайнюю бездну мрака, где в еще более далекой тьме бешено кружились солнца и миры. Он вспомнил древние мифы об Абсолютном Хаосе, где обретается слепой и безумный бог Азатот, Вседержитель Всего, окруженный верной ордой безумных безликих танцоров и убаюканный тонким монотонным писком демонической флейты в лапах безымянного существа.

А потом резкий звук из внешнего мира развеял отупляющий дурман и родил в душе Блейка несказанный ужас. Что это был за звук, он так и не понял, – возможно, запоздалая вспышка фейерверка, что все лето устраивался на Федерал-Хилл, когда горожане славили своих разнообразных ангелов-хранителей и святых, почитаемых у них на родине, в итальянских деревнях. Как бы то ни было, он громко вскрикнул, сорвался с лестницы и на ощупь двинулся по едва освещенному залу, в котором он оказался.

Блейк сразу понял, где он, и стремглав бросился вниз по винтовой лестнице, на каждом повороте врезаясь в каменную стену и сдирая кожу на руках. Потом был кошмарный бег по гигантскому сумрачному нефу, чьи похожие на привидения арки тонули во мраке под крышей, потом он пробрался по знакомому заваленному рухлядью подвалу, потом выскочил на свежий воздух, увидел уличные фонари на площади перед храмом и, совершенно обезумев, понесся вниз с призрачного холма, мимо обветшалых фронтонов, через безмолвный мрачный город, сквозь угрюмый лес высоких черных башен, потом вверх по восточному склону холма к дверям собственного старинного особняка.

Когда утром к нему вернулось сознание, Блейк увидел, что лежит на полу у себя в кабинете – полностью одетый. Его одежда была в грязи и паутине, и каждая клеточка избитого в кровь тела, казалось, изнывала от боли. Глянув в зеркало, он увидел свои всклокоченные волосы. От его одежды исходило словно въевшееся в ткань странное зловоние. Вот тогда-то у него и сдали нервы. После того случая он стал безвылазно сидеть дома в халате и только и делал, что смотрел в западное окно да трясся от страха в ожидании очередной грозы и лихорадочно испещрял листки дневника бессвязными записями.

Незадолго до полуночи восьмого августа разразилась сильная гроза. Все небо над городом разрывали змеевидные вспышки, причем в ту ночь видели и две шаровые молнии. Дождь лил сплошным потоком, а нескончаемая канонада грома лишила сна тысячи горожан. Блейк вконец потерял покой, опасаясь за сохранность уличного освещения, и около часа ночи попытался дозвониться до электрической компании, но тут как раз в интересах безопасности электричество временно отключили. Он все записал в своем дневнике – крупными нервными и нередко не поддающимися расшифровке каракулями, сложившимися в мрачную повесть о его нарастающем безумии и отчаянии, а также о его наблюдениях, сделанных в кромешной тьме.

Ему пришлось сидеть дома без света, чтобы смотреть в окно, и, похоже, большую часть ночи он провел за своим столом, тревожно вглядываясь сквозь потоки дождя в поблескивающие крыши вдали, в созвездие мерцающих вдалеке огоньков Федерал-Хилл. Время от времени он вносил новые размашистые записи в дневник, так что две страницы испещрены отрывочными фразами вроде: «Свет не должен погаснуть…», «Оно знает, где я…», «Я должен его уничтожить…», «Оно зовет меня, но, наверное, на этот раз оно не причинит мне боли».

Но потом свет померк во всем городе. Судя по отметке в регистрационном журнале городской электростанции, это случилось в 2.12, но в дневнике Блейка нет упоминания о времени. Запись гласит: «Света нет – спаси нас бог!» На Федерал-Хилл были наблюдатели, не меньше Блейка объятые тревогой, и группки вымокших до нитки людей бродили по улицам и площадям вокруг богомерзкого храма, держа в руках прикрытые зонтиками горящие свечи, электрические фонари, масляные лампы, распятия и всевозможные амулеты, распространенные в Южной Италии. Они благодарили Бога за каждую вспышку молнии и правой рукой делали загадочные знаки, выражая свой ужас, когда гроза стала утихать, молнии сверкали все реже, а затем и вовсе исчезли. Усилившийся ветер задул почти все свечи, и над городом сгустилась грозная тьма. Кто-то разбудил отца Мерлуццо, настоятеля церкви Святого Духа, и он поспешил на страшную площадь, дабы по мере сил успокоить испуганных людей. И тут уж странный шум в башне услыхали все, даже ранее сомневавшиеся.

О том, что произошло в 2.35, есть достоверные свидетельства: во-первых, самого священника, молодого и хорошо образованного человека, во-вторых, патрульного Уильяма Дж. Монохана из центрального полицейского управления, в высшей степени надежного и добросовестного служаки, который в ту самую минуту, будучи в дозоре, пришел на площадь посмотреть, чем вызвано такое скопление народа, ну и самое главное, семидесяти восьми человек, стоявших вокруг высокой насыпи перед храмом, в особенности же тех, что находились на площади против восточной стены. Разумеется, не произошло ничего такого, что можно было бы расценить как явление, выбивающееся из природного порядка. Возможных объяснений наблюдавшегося феномена найдется немало. Кто знает наверняка, какие химические реакции возникали в гигантском, плохо проветриваемом и давно заброшенном здании с кучей всякой рухляди. Зловонные испарения, или непроизвольное возгорание, или взрыв газов, образовавшихся в процессе длительного гниения, – любое из бесчисленных физико-химических явлений могло бы стать причиной случившегося. Ну и конечно, нельзя исключать фактор сознательного шарлатанства. Происшествие само по себе было довольно простым и заняло чуть менее трех минут. Отец Мерлуццо, человек весьма пунктуальный, постоянно сверялся со своими наручными часами.

Все началось с явственного нарастания глухого грохота в темной башне. Затем в течение некоторого времени из храма тянуло сильным зловонием, которое очень быстро стало крайне едким и удушливым. Потом раздался треск расщепляемого дерева, и огромный тяжелый предмет рухнул во двор прямо под насупившуюся восточную стену церкви. От дуновения ветра свечи потухли, и башня исчезла из виду, но, когда предмет грохнулся о землю, наблюдатели увидели, что из восточной бойницы башни выпал закопченный ставень.

Тотчас после этого с невидимых высот на площадь пахнуло невыносимым смрадом, и трепещущие зрители, ощутив приступ тошноты, от ужаса едва не пали ниц. Одновременно воздух содрогнулся, словно под взмахами могучих крыльев, и внезапно налетевший с запада порыв ветра, куда более мощный, чем раньше, выгнул зонтики и сорвал шляпы с голов. В кромешной тьме разглядеть что-либо было невозможно, хотя кое-кто из устремивших глаза в небо зрителей как будто увидел быстро расширяющееся плотное пятно, нечто вроде бесформенной тучи, которая со скоростью кометы понеслась к востоку.

И все. Люди онемели. Объятые ужасом, они не знали, что делать, да и стоит ли вообще что-нибудь делать. Не понимая, свидетелями чего они стали, все так и остались нести свою тревожную вахту на площади, и, когда спустя мгновение вознесли молитву, небо вдруг осветила резкая вспышка запоздалой молнии, за которой последовал оглушительный раскат грома, вспоровшего водные хляби небес. А через полчаса дождь прекратился, и еще через четверть часа уличные фонари снова засияли, а пережившие весь этот кошмар измученные зрители с облегчением разошлись по своим домам.

На следующий день газеты упомянули об этом происшествии лишь вскользь, в связи с сообщениями о небывалой грозе. Похоже, что ослепительная молния и оглушительный громовый раскат, подобные федералхиллским, были еще сильнее на востоке, где также наблюдали загадочный природный феномен. Но лучше всего сей феномен наблюдался над Колледж-Хилл, где гром разбудил всех спящих и породил массу слухов. Из тех же, кто в ту минуту бодрствовал, лишь немногие увидели необычайно яркую вспышку света над вершиной холма и заметили взметнувшийся вверх странный воздушный столб, из-за которого облетела едва ли не вся листва с деревьев и пострадали сады. Все согласились с тем, что столь мощная молния непременно должна была ударить в какое-то место неподалеку, хотя следов молнии впоследствии так и не обнаружили. Некоему молодому человеку, члену студенческого братства «Тау-Омега», показалось, что он увидел в воздухе огромный клуб дыма необычных очертаний – как раз перед вспышкой молнии, но его наблюдениям не нашлось никакого иного подтверждения. Немногие зрители тем не менее ощутили мощный порыв западного ветра и сильную волну тошнотворного смрада перед запоздалым раскатом грома; все очевидцы единодушно подтвердили также и свидетельства о мимолетном запахе гари после удара грома.

Все эти свидетельства очень подробно обсуждались в связи с их возможным касательством к смерти Роберта Блейка. Студенты общежития «Пси-Дельта», в котором верхние торцевые окна выходят прямо на кабинет Блейка, утром девятого заметили неясные очертания бледного лица в западном окне и подивились застывшему на нем странному выражению. Когда же вечером того же дня студенты опять увидели это лицо, они забеспокоились и стали ждать, не появится ли в окнах свет. Потом они пошли к неосвещенному дому, позвонили в звонок и, наконец, вызвали полицейского, который выломал дверь.

Хозяин неподвижно сидел прямо за столом у окна, и, когда вошедшие увидели вылезшие из орбит остекленевшие глаза и следы неописуемого конвульсивного ужаса, отпечатавшегося в искаженных чертах, они в страхе покинули помещение. Вскоре медицинский эксперт из управления коронера произвел первичный осмотр и, невзирая на неповрежденное окно, констатировал смерть от удара электротоком или вследствие шока, вызванного электрическим разрядом. Он совершенно проигнорировал выражение невыразимого ужаса на лице покойного, не найдя в нем ничего невероятного для человека со столь ненормальным воображением и неуравновешенной психикой. К этому выводу он пришел, проштудировав обнаруженные в доме книги, осмотрев картины и рукописи, а также прочитав сделанные неверной рукой записи в дневнике, найденном на столе. Блейк до последней секунды продолжал записывать свои безумные мысли, и карандаш с обломанным грифелем так и остался в его конвульсивно сжатом правом кулаке.

После того как везде в городе погас свет, записи стали совершенно бессвязными и лишь частично поддавались прочтению. Кое-кто сделал выводы, совершенно отличные от официального и строго научного вердикта, однако плоды спекуляций едва ли имеют шанс быть воспринятыми на веру консервативно настроенной публикой. Доводы досужих фантазеров не подтвердил даже поступок суеверного доктора Декстера, который выбросил таинственный ларец и граненый камень – предмет, вне всякого сомнения, испускавший сияние, когда его нашли в темном шпиле на башне, – в самую пучину залива Наррагансетт. А интерпретируя смысл последних безумных записей Блейка, главным образом ссылаются на его чрезмерную впечатлительность и нервное расстройство, усугубленные познаниями о древнем культе зла, чьи пугающие следы ему удалось обнаружить. Вот эти записи – или то, что удалось в них разобрать:

«Света все еще нет – уже минут пять прошло. Вся надежда на молнию. Йаддит уверяет, что не отступит… Сквозь него проникает какая-то сила… Дождь, и гром, и ветер – я глохну. Тварь завладевает моим разумом…

Что-то с памятью. Вижу вещи, которых раньше не знал. Иные миры, иные галактики… Тьма… Молния кажется мраком, а тьма кажется светом…

Холм и храм на нем, которые я вижу в кромешной тьме, не могут быть настоящими. Возможно, это оптическая иллюзия, отпечаток на дне глазного яблока, оставшийся после вспышки молнии. Пусть Господь сделает так, чтобы итальянцы вышли со свечами, если молнии больше не будет!

Чего я страшусь? Разве это не аватара Ньярлатхотепа, который в древнем и сумрачном Кхеме принимал обличье человека? Я помню Юггот, и еще более далекий Шаггай, и абсолютную пустоту черных планет…

Долгий крылатый полет сквозь пустоту… не могу пересечь универсум света… сотворенный вновь мыслями, заточенными в Сияющем Трапецоэдре… пошли его сквозь ужасные бездны сияния…

Меня зовут Блейк – Роберт Харрисон Блейк, проживающий в доме 620 по Ист-Нэпп-стрит в Милуоки, Висконсин… Я на этой планете…

Азатот, сжалься! Молния более не сверкает! – ужасно! Я способен узреть все неким необычайным чувством, но не зрением – свет стал тьмой, а тьма светом… эти люди на холме… стража… свечи и амулеты… их священники…

Ощущение расстояния пропало… далекое стало близким, близкое далеким. Света нет… стекла нет, вижу этот шпиль… эту колокольню… окно… слышу… Родерик Ашер… я схожу или уже сошел с ума… Тварь шевелится и грохочет в башне… Я – это оно, и оно – это я… Хочу выбраться… Должен выбраться и объединить силы… Оно знает, где я…

Я Роберт Блейк, но я вижу башню Тьмы. Чудовищный запах… все ощущения смешались… оконная рама в башне треснула и выпадает… Йа… нгай… игг…

Я вижу это – оно приближается… адский ветер… исполинское пятно… черные крылья… Йог-Сотот, спаси меня… тройной горящий глаз…»

Мгла над Инсмутом

I

Зимой 1927/28 года чиновники федерального правительства провели секретное расследование неких странных событий, произошедших в старом портовом городке Инсмут, штат Массачусетс. Впервые известие об этом было предано огласке в феврале, после серии рейдов и арестов, за которыми последовала серия поджогов и взрывов – конечно, с соблюдением надлежащих предосторожностей – огромного числа обветшалых, полусгнивших и, как считалось, пустующих домов возле заброшенных пирсов. Нелюбопытные обыватели сочли эти облавы очередным эпизодом сумбурной войны с алкоголем[2]. Те же, кто более пристально следил за новостями, однако, были поражены лавиной арестов, пугающей численностью вооруженных отрядов, брошенных производить эти аресты, и таинственностью дальнейшей судьбы арестованных. Никто потом не слышал ни о судебных процессах, ни даже о предъявлении кому-либо внятных обвинений, как никто из задержанных не был впоследствии замечен ни в одной из тюрем страны. Распространялись какие-то туманные сообщения об эпидемии и концентрационных лагерях, а позднее – о распределении арестованных по разным военно-морским и армейским тюрьмам, но ничего конкретного так и не выявилось. Сам же Инсмут практически обезлюдел и лишь с недавних пор стал подавать первые признаки медленного возрождения.

Негодующие выступления либеральных организаций спровоцировали долгие кулуарные дискуссии, после чего представителей общественности пригласили посетить ряд неких лагерей и тюрем. И в итоге все эти общества удивительным образом быстро присмирели и затихли. С газетчиками же справиться оказалось куда труднее, но и они, похоже, в конце концов пошли на сотрудничество с властями. Лишь одна газета – таблоид, который никто не принимал всерьез по причине его безалаберной редакционной политики, – написала про глубоководную субмарину, якобы выпустившую несколько торпед в морскую бездну близ Дьяволова рифа. Но это заявление, случайно подслушанное в популярной у местных моряков прибрежной таверне, представляется надуманным; ведь невысокий черный риф лежит аж в полутора милях от Инсмутской гавани.

Жители округа и соседних городов судачили меж собой о странностях Инсмута, но с чужаками не откровенничали. Вообще же разговоры о вымирающем и почти опустевшем Инсмуте ходили на протяжении чуть ли не целого века, и вряд ли можно было сказать про него нечто еще более пугающее и фантастичное, чем то, о чем люди тихо шептались и нехотя вспоминали в недавние годы. Многие события прошлого приучили их к скрытности, так что выпытывать у них что-нибудь было бесполезно. Кроме того, они и впрямь мало что знали, ибо бескрайние солончаковые болота, мрачные и безлюдные, отваживали обитателей окрестных городков от посещения Инсмута.

Но я наконец собираюсь приподнять завесу молчания над теми событиями. Ибо, уверен, дело это настолько важное, что, если я хотя бы намеком упомяну о находках, столь ужаснувших участников инсмутского расследования, от этого не будет никакого вреда, ну разве что вызовет у публики отвращение и шок. Кроме того, эти находки, вероятно, можно объяснить по-разному. Не знаю, в полном ли виде история Инсмута была рассказана даже мне, но у меня есть веские причины не углубляться во все детали. Ибо я был теснее связан с этим делом, чем иной обыватель, и сделанные там открытия со временем вынудят меня радикально изменить свою жизнь…

Ведь это я спешно покинул Инсмут ранним утром 16 июля 1927 года, и именно я обратился к правительственным чиновникам с призывом провести расследование и предпринять срочные меры в связи со всеми этими событиями. Я держал язык за зубами, пока события еще были свежи в памяти и не существовало внятного объяснения их подоплеки и природы; но теперь, когда это уже дело прошлое и интерес общественности к нему схлынул, меня гложет странное желание поведать о нескольких страшных часах, проведенных мной в печально известном и объятом мглой тайны морском порту, где поселились смерть и богомерзкое уродство. Этот рассказ поможет мне восстановить веру в то, что я пребываю в здравом рассудке, а не пал жертвой кошмарных галлюцинаций. Он также поможет мне решиться на некий ужасный шаг, который мне еще предстоит сделать…

Я никогда не слышал об Инсмуте до того самого дня, как я увидел его в первый – и пока что последний – раз в жизни. Я отмечал достижение совершеннолетия[3] поездкой по Новой Англии, положив себе целью изучение местных достопримечательностей и древностей, а также моей родословной, и планировал отправиться из старинного Ньюберипорта прямиком в Аркхем, родовое гнездо моей матушки. Автомобиля у меня не было, и я путешествовал на поездах, автобусах и перекладных, всегда выбирая самый дешевый маршрут. В Ньюберипорте мне посоветовали добраться до Аркхема поездом, и только оказавшись у железнодорожной кассы и опешив от дороговизны билета, я впервые услышал об Инсмуте. Тучный, с пройдошливой ухмылкой билетер, который, судя по его говору, не был уроженцем здешних мест, посочувствовал моей бережливости и дал совет, не пришедший в голову никому из тех, кто консультировал меня перед дорогой.

– Туда еще можно добраться на старом автобусе, – сказал он раздумчиво, – правда, его тут не больно жалуют – ведь он идет через Инсмут, – а вы, наверно, уже слыхали о нем – вот люди и не любят на нем ездить. Автобусную линию держит инсмутский житель – Джо Сарджент, – но здесь, да и в Аркхеме, наверно, пассажиров у него кот наплакал. Странно, что этот автобус все еще ходит по маршруту. Билеты на него хоть и дешевые, но я ни разу не видел в нем больше двух-трех пассажиров – никто, кроме инсмутцев, им и не пользуется. Отходит от площади – остановка перед аптекой Хэммонда – в десять утра и в семь вечера, если только не поменяли расписание. С виду жалкий драндулет – я на нем ни разу не ездил…

Вот так я впервые узнал о существовании объятого мглой Инсмута. Меня бы непременно заинтересовало любое упоминание городка, отсутствующего на обычных картах или не названного в современных путеводителях, и странные намеки билетера вызвали у меня естественное любопытство. Городок, к которому местные жители испытывают столь явную неприязнь, подумалось мне, должен быть, по меньшей мере, своеобычным и заслуживающим внимания туриста. И коль скоро он находился по дороге на Аркхем, мне захотелось непременно сделать там остановку, поэтому я попросил билетера рассказать о городке поподробнее. Он согласился весьма охотно и начал вещать, не скрывая пренебрежительного отношения к теме своего монолога.

– Инсмут? Ну что тут сказать… чудной, доложу вам, городишко в устье реки Мануксет. Раньше, еще до войны тысяча восемьсот двенадцатого года, это был большой город с морским портом, да в последние сто лет все там разладилось, одни воспоминания остались от былого величия. Теперь даже железнодорожного сообщения с ним нет – бостонско-мэнскую ветку туда так и не дотянули, а местная ветка от Раули уже много лет как бурьяном поросла.

Я вам так скажу: пустых домов там сейчас больше, чем осталось жителей, которые, считай, ничем уже и не занимаются, окромя ловли рыбы да омаров. Теперь вся торговля процветает либо здесь у нас, либо в Аркхеме, либо в Ипсвиче. Когда-то там было несколько фабрик, а теперь ничего не осталось, кроме одного золотоплавильного заводишки, да и тот раскочегаривается раз в год по обещанию.

Одно время, правда, этот завод был крупным предприятием, и старик Марш, его владелец, был побогаче Креза. Тот еще старый гусь! Теперь вот сидит сиднем дома. Люди говорят, у него к старости то ли кожная болезнь развилась, то ли какая-то деформация костей выявилась, вот он на людях и перестал появляться. Он приходится внуком капитану Оубеду Маршу, который и начал заниматься очисткой золота. А мать его была вроде как иностранка – говорят, с островов Южных морей… Знали бы вы, как все тут возбухли, когда он женился на девушке из Ипсвича, пятьдесят лет тому. Тут у нас всегда возбухают по поводу инсмутцев, и здешние, и те, кто из соседних городов, всегда стараются скрыть свое кровное родство с инсмутскими. Но по мне, дети и внуки Марша выглядят не ужаснее прочих. Мне местные на их пальцем указывали… Хотя, ежели подумать, то его старшие дети чего-то давненько не появлялись… А самого старика я вообще ни разу в жизни не видел.

А отчего все так взъелись на этот Инсмут? Ну, молодой человек, вы особенно не берите в голову все, что люди здесь говорят. Завести их трудно, а уж коли завелись, то не остановишь. Об Инсмуте всякие истории рассказывают – и все втихаря, украдкой, – считай, последние лет сто, и, по-моему, тут все дело в людском страхе, а больше ни в чем. Какие-то из этих историй вызовут у вас смех и только – ну, например, о том, будто старый капитан Марш обделывал делишки с дьяволом и переманивал бесенят из ада в Инсмут на жительство, или о каком-то дьявольском ритуале и жутких жертвоприношениях в каких-то укромных углах возле пирсов, на которые случайно наткнулись в тысяча восемьсот сорок пятом году или вроде того… Сам-то я родом из Пантона, что в Вермонте, и во все эти бредни не верю.

Вам бы, правда, стоило послушать рассказы наших старожилов о черном рифе недалеко от берега – Дьяволов риф, так его называют. Он редко когда весь уходит под воду, но и островом его не назовешь. Говорят, на этом рифе обитает целое воинство дьяволов, которых изредка там замечают, – они то лежат на нем, то прячутся в пещерах на его вершине. Весь этот Дьяволов риф – неровная, изрезанная волнами гряда скал в миле от берега или поболее, и на подходе к порту моряки обычно делали большой крюк, лишь бы не напороться на этот проклятый риф. Ну, то есть моряки, кто не родом из Инсмута. А недолюбливали они старого капитана Марша за то, что он, по слухам, частенько высаживался на риф по ночам во время отлива. Ну, может, он и впрямь высаживался, потому как, доложу я вам, скалы там шибко занятные, или, может, он искал там спрятанную добычу пиратов, а может даже, и нашел что… Но еще люди говорили, что именно там он обделывал свои делишки с нечистой силой. И если хотите знать мое мнение, у этого рифа дурная слава именно из-за капитана Марша.

А было это еще до большой эпидемии тысяча восемьсот сорок шестого, которая выкосила больше половины жителей Инсмута. Тогда так и не установили, откуда взялась та дурная болезнь, но, по моему разумению, ее занесли морячки из дальних плаваний, из Китая или еще откуда-то. Страшная была болезнь, что и говорить, – из-за нее по городу бунты прокатились и творились всякие кошмарные дела, но я так думаю, за пределы города зараза не распространилась. Вот из-за этой самой болезни город зачах, а после так и не оправился. Сейчас там живет человек триста-четыреста, не больше.

Но, скажу я вам, истинная причина дурного отношения к Инсмуту – обычные расовые предрассудки. И я не осуждаю тех, кто их разделяет. Я и сам терпеть не могу этих инсмутцев и ни за какие коврижки к ним в город не поеду. Вы, должно быть, знаете – хотя, судя по вашему выговору, вы с Запада, – что в те времена очень много кораблей из Новой Англии вели торговлю в сомнительных портах у берегов Африки, Азии, на островах Южных морей и бог знает где еще и привозили они с собой из плаваний сомнительных людишек. Вы, может, слыхали о моряке из Сейлема, который вернулся домой с женой-китаянкой, а где-то на Кейп-Коде все еще обитает шайка туземцев с Фиджи.

Ну и естественно предположить, что подобные чужаки понаехали в Инсмут. Городок всегда был напрочь отрезан от соседних поселков непроходимыми болотами да речными протоками, так что мы толком и не знаем, как там у них обстоят дела. Но совершенно ясно, что старый капитан Марш наверняка привез домой каких-то диковинных существ, еще в те времена, когда все его три корабля выходили в море, то есть в двадцатые и тридцатые годы. Это факт: сегодня среди инсмутцев встречается немало субъектов, прямо скажем, безобразной внешности – не знаю, как вам объяснить, но увидишь таких – и вас в холодный пот бросает… Вы сразу заметите эту безобразность и в Сардженте, если поедете на его автобусе. У некоторых из них ненормально узкие головы, приплюснутые носы и выпученные блестящие глаза, которые никогда не закрываются, и с кожей у них явно что-то не так. Она огрубевшая и вся покрыта чешуйками, а шеи у них то ли в морщинах, то ли в складках. И лысеют они рано, уже в юности. Хуже всего выглядят взрослые мужчины. И вот еще что: я ни разу не видал их стариков! Это факт. Может, они там мрут от страха, нечаянно увидав себя в зеркале? Животные их тоже не выносят – раньше, когда еще не было автомобилей, у них лошади часто бесились.

Никто ни здесь, ни в Аркхеме или Ипсвиче не хочет с ними связываться, да и к ним тоже не подойди – когда они сами появляются тут в городе и когда кто-то из здешних пробует рыбачить в их водах. Странное дело: вблизи Инсмутской бухты всегда ходит рыба – крупная, жирная, а в других местах – ни рыбешки! Так вот стоит вам забросить там сеть – они на вас сразу налетят со всех сторон и погонят прочь! Раньше они приезжали сюда по железной дороге – потом, когда их ветку закрыли, стали ходить пёхом до Раули и там садились на поезд, а теперь пользуются вот этим автобусным маршрутом.

Да, есть в Инсмуте гостиница – называется «Гилман-хаус», но навряд ли тамошние условия будут вам по душе. Не советую туда даже заходить. Лучше переночуйте здесь, завтра утром отправляйтесь в Инсмут десятичасовым автобусом, а оттуда уедете в Аркхем вечерним автобусом, который отправляется в восемь. Приезжал туда пару лет назад один инспектор фабрик, так он снял номер в «Гилман-хаусе», и, доложу я вам, очень неприятные впечатления у него остались от этого заведения. Похоже, у них там обретается сомнительный сброд, потому как тот инспектор слышал голоса из других номеров – притом что большинство номеров пустовало! – от которых у него мурашки по коже бегали. Ему почудилось, что лопочут иностранцы, но, по его словам, больше всего его напугал один голос, который время от времени вступал в разговор. Голос этот звучал так ненатурально – как он выразился, был похож на хлюпанье – и так страшно, что он не смог даже раздеться и лечь в кровать. Так и просидел до утра, не сомкнув глаз, и чуть свет пустился оттуда наутек. А голоса галдели всю ночь!

Этот инспектор, Кейси его фамилия, рассказывал, что инсмутцы наблюдали за ним во все глаза, словно выслеживали его и вроде как все время были начеку. Заходил он на завод Марша – говорит, очень странное предприятие в здании старой сукновальной фабрики у нижних порогов Манускета. Кейси повторил все то, что я и без него слыхал. В бухгалтерских книгах у них черт ногу сломит, никаких следов какой бы то ни было деловой активности. Знаете, для нас всегда оставалось загадкой, откуда Марш берет золото, которое он там очищает. Они вроде никогда не занимались скупкой золота, а вот много лет назад их корабль вернулся в порт с большим грузом золотых слитков.

Еще люди говорили о диковинных драгоценностях, которыми моряки и работники золотоплавильни иногда приторговывали из-под полы, – кто-то видел пару раз эти украшения на женщинах из рода Марш. Люди решили, что, должно быть, старый капитан Оубед Марш выменял эти украшения у туземцев в каком-нибудь заморском порту, потому как он всегда перед плаванием закупал горы стеклянных бус и побрякушек, какие мореплаватели обычно брали с собой для торговли с туземцами. А кто-то считал – и до сих пор считает, – что он нашел-таки пиратский клад на Дьяволовом рифе. Но вот что странно: старый капитан уже шестьдесят лет как умер, и ни один большой корабль не выходил из инсмутского порта со времен Гражданской войны, но тем не менее семья Марш, как я слыхал, продолжает закупать стеклянные и резиновые безделушки для торговли с туземцами. Может, инсмутским жителям просто нравится напяливать их на себя и красоваться друг перед другом… хе-хе… Бог их знает, может, они сами уже стали такими же дикарями, как каннибалы Южных морей и гвинейские туземцы?

Та эпидемия сорок шестого года, похоже, выкосила лучших из лучших в их городе. Как ни посмотри, теперь там проживает сомнительный народец. И Марши, и прочие богатые семьи – такие же вырожденцы, как и прочие в Инсмуте. Я же говорю: во всем городе осталось не больше четырехсот жителей, притом что улиц и домов там не счесть сколько. По моему разумению, там осталось одно жалкое отребье, то, что в южных штатах называют «белой швалью», – хитрые, подлые, не признающие закон людишки, чья жизнь – сплошная тайна за семью печатями. Они вылавливают довольно много рыбы и омаров и вывозят улов грузовиками. Странно, что рыба косяками приходит только в их бухту, а больше – никуда.

Никто толком не знает, сколько там вообще жителей. Когда туда приезжают школьные инспекторы да переписчики населения, они им задают ту еще работку! И точно вам говорю: любопытным приезжим, которые суют нос в чужие дела, в Инсмуте не поздоровится! Я своими ушами слыхал, что там исчезло несколько заезжих бизнесменов и чиновников, а еще рассказывали – и это факт! – об одном бедолаге, который там свихнулся и теперь сидит в Дэнверсе[4]. Во какого страха они напустили на парня!

Потому-то я и говорю: на вашем месте я бы туда не ездил на ночь глядя, и сам я не горю желанием туда ездить. Хотя, может, если поехать туда днем – риск не велик, но здешние будут хором вас отговаривать. Правда, ежели вам только посмотреть, что там и как, и ежели вы интересуетесь здешней стариной, то Инсмут – то, что вам надо!

Я провел несколько вечерних часов в публичной библиотеке Ньюберипорта в поисках сведений об Инсмуте. Когда я обратился с расспросами к местным жителям в лавках, таверне, в гаражах и в пожарной части, то выяснялось, что разговорить их еще сложнее, чем предрекал билетер на станции, и наконец я решил не тратить время на попытки преодолеть эту замкнутость. Они отнеслись ко мне с необъяснимой подозрительностью, словно всякий, проявляющий живой интерес к Инсмуту, по их мнению, отмечен печатью порока. Клерк местного отделения Христианской ассоциации молодых людей, куда я зашел, категорически осудил мое желание посетить столь жалкое и убогое место, и все, с кем я успел побеседовать в городской библиотеке, высказались в таком же духе. Мне стало ясно, что в глазах образованной части горожан Инсмут являл собой яркий пример социального вырождения.

Найденные мной на библиотечных полках труды по истории округа Эссекс содержали немного сведений об Инсмуте, помимо того, что город был основан в 1643 году, в колониальную эпоху считался важным центром кораблестроения, в начале XIX века стал преуспевающим торговым портом, а позже превратился в фабричный городок, чьим основным энергетическим ресурсом была река Мануксет. Об эпидемии и волнениях 1846 года упоминалось мимоходом, точно они составляли самые позорные страницы в истории округа. О периоде упадка Инсмута тоже говорилось вскользь, хотя важность событий позднего периода его истории не вызывала сомнений. После Гражданской войны вся местная промышленность свелась к Аффинажной компании Марша, и торговля золотыми слитками оставалась последним видом некогда кипучей деловой активности города, помимо неизменного рыболовного промысла. Притом что в связи с падением цен на рыбу и успешной конкуренцией со стороны крупных корпораций рыболовство приносило все меньше дохода, в районе Инсмутской гавани рыба не переводилась никогда. Иностранцы селились там редко, и я нашел ряд завуалированных свидетельств о том, что поляки и португальцы, пытавшиеся осесть в этих краях, были решительно и быстро оттуда изгнаны.

Наибольший мой интерес вызвало коротенькое упоминание о странных драгоценных изделиях, непонятно как связанных с Инсмутом. Эти драгоценности явно произвели сильное впечатление на местную публику – недаром некоторые из них были выставлены в музее Мискатоникского университета в Аркхеме и в зале экспозиций Исторического общества Ньюберипорта. Описания изделий были скупыми и шаблонными, но притом содержали намек на их необычное происхождение. За этими текстами, похоже, скрывалось нечто настолько загадочное и будоражащее ум, что я не вытерпел и, несмотря на вечерний час, твердо решил увидеть своими глазами один из местных экспонатов – как было сказано в описании, крупное изделие причудливой формы, вероятно нечто вроде тиары. Теперь оставалось это как-то устроить.

Хранитель библиотеки дал мне записку для куратора Исторического общества, мисс Анны Тилтон, жившей неподалеку, и после недолгих объяснений старушка оказалась столь любезна, что провела меня в уже закрытое для посетителей здание, благо было еще не слишком поздно. Коллекция оказалась и впрямь довольно впечатляющей, но, пребывая в волнении, я ни на что другое глядеть не мог, кроме как на угловой шкаф, в котором лежал странный предмет, поблескивающий в сиянии электрических ламп. Даже не обладая каким-то особо утонченным чувством прекрасного, я буквально вытаращил глаза при виде этого диковинного произведения, рожденного какой-то неземной богатой фантазией, которое покоилось на пурпурной бархатной подушечке. Даже теперь я едва ли смогу в точности описать увиденное мною, хотя это была, как явствовало из описания, своего рода тиара. Довольно высокая спереди и с довольно крупными и странно неровными боковинами, эта тиара словно предназначалась для головы причудливой эллиптической формы. Тиара почти целиком была изготовлена из золота, хотя странный светлый глянец указывал на необычный сплав золота со столь же красивым металлом непонятной природы. Изделие находилось почти в идеальном состоянии и стоило того, чтобы часами созерцать эти изумительные, чарующе причудливые орнаменты – иные просто геометрические, другие выдержанные в морской тематике, – с изысканным мастерством вычеканенные или рельефно выбитые на поверхности.

И чем дольше я смотрел на этот предмет, тем больше он меня завораживал; и к этой завороженности примешивалось некое странное ощущение тревожности, непонятное и необъяснимое. Поначалу я решил, что мое волнение вызвано необычным характером тончайшего мастерства, казавшегося потусторонним. Все прочие произведения искусства, какие я видел когда-либо ранее, либо были созданы в известных традициях культуры той или иной расы или народности, либо же представляли собой нарочитые модернистские отклонения от любых узнаваемых норм. Но эта тиара не была ни тем ни другим. Ее, несомненно, создали в какой-то канонической технике, доведенной до высочайшего уровня совершенства, но эта техника была абсолютно далека от любого – европейского или азиатского, древнего или современного – стиля из тех, что я знал или чьи образцы я видел. Создавалось впечатление, что это филигранное творение мастера из иного мира.

Тем не менее потом я осознал, что охватившая меня тревога возникла под действием другого, вероятно более мощного импульса, а именно изобразительных и математических мотивов в причудливых орнаментах тиары. Эти орнаменты словно намекали на далекие тайны и невообразимые бездны времени и пространства, а повторяющиеся в рельефах морские мотивы обрели вдруг почти что зловещую суть. Среди рельефных фигур угадывались сказочные чудовища гротескно-уродливого и зловещего вида, причудливо сочетавшие в себе признаки рыб и земноводных, и они вызывали у меня некие навязчивые и неприятные псевдовоспоминания, как если бы это были некие таинственные образы, всплывшие из жуткой пучины первобытной прапамяти. Временами мне грезилось, что рельефные контуры этих нечестивых рыбожаб являют собой квинтэссенцию неведомого беспощадного зла.

Странным контрастом жутковатому виду тиары была ее короткая и прозаичная история, которую мне поведала мисс Тилтон. В 1873 году эту тиару буквально за гроши сдал в ломбард на Стейт-стрит пьяный житель Инсмута, вскоре после того зарезанный в уличной драке. Историческое общество выкупило тиару у хозяина ломбарда и сразу выставило на обозрение, отведя ей видное место в экспозиции. Экспонат снабдили этикеткой, на которой указали местом ее вероятного изготовления Восточную Индию или Индокитай, хотя эта атрибуция была откровенно произвольной.

Мисс Тилтон, сравнив все возможные гипотезы о происхождении тиары и ее появлении в Новой Англии, была склонна считать, что изделие находилось в пресловутом пиратском кладе, найденном капитаном Оубедом Маршем. Справедливость ее мнения, между прочим, нашла подтверждение в настойчивых предложениях о выкупе тиары за огромные деньги, которые стали поступать Обществу от семейства Марш, как только те прознали о ее местонахождении, и которые они неустанно делали по сей день, невзирая на решительный отказ Общества с ней расстаться. Выпроводив меня из здания, добрая старушка дала понять, что с пиратской версией происхождения состояния Маршей единодушно соглашались далеко не самые глупые жители этого края. Ее же собственное отношение к объятому мглой Инсмуту – где она никогда не бывала – было продиктовано отвращением к общине, которая в культурном смысле скатилась на самое дно. И она уверила меня, что слухи о распространенном в городе ритуале поклонения дьяволу отчасти подтверждались необычным тайным культом, укоренившимся там и взявшим верх над всеми традиционными вероисповеданиями.

Этот культ назывался, как она выразилась, «Эзотерическим орденом Дагона» и, без сомнения, был вульгаризированным квазиязыческим верованием, занесенным туда с Востока еще в прошлом веке, в то самое время, когда рыбные места близ Инсмута внезапно оскудели. Его распространение среди малограмотных простолюдинов было вполне естественно, если учесть нежданное возвращение рыбного изобилия в инсмутских водах, и вскоре адепты этого культа стали пользоваться в городе огромным влиянием, полностью вытеснив местных франкмасонов и заняв под свою штаб-квартиру старый масонский храм на площади Нью-Чёрч-Грин.

Все это, по мнению набожной мисс Тилтон, служило разумным поводом игнорировать сей очаг упадка и деградации. Мне же, напротив, это показалось лишним доводом в пользу поездки. К моему любопытству доморощенного архитектора и историка теперь еще прибавился азарт антрополога-любителя, и я, находясь в возбужденном предвкушении путешествия, почти всю ночь не сомкнул глаз в своей крошечной комнатушке в общежитии Христианской ассоциации.

II

Наутро около десяти часов я уже стоял с небольшим саквояжем в руках перед аптекой Хэммонда на старой площади Маркет-сквер. В ожидании инсмутского рейсового автобуса я наблюдал за горожанами: к остановке не подошел ни один, и люди в основном шатались без дела по улице или забредали в таверну «Айдиэл ланч» на противоположной стороне площади. Похоже, говорливый билетер ничуть не преувеличил неприязнь, которую здешние жители испытывали к Инсмуту и его обитателям. Через несколько минут небольшой автобус, грязно-серого цвета и неописуемо дряхлый, протарахтел по Стейт-стрит, развернулся и затормозил у тротуара рядом со мной. Я сразу догадался, что именно этот автобус мне и нужен. Мою догадку подтвердила и прикрепленная к лобовому стеклу табличка с выцветшей надписью: Аркхем – Инсмут – Ньюберипорт.

В автобусе находилось всего три пассажира – смуглые, неопрятные мужчины с мрачными лицами, все довольно молодые; когда автобус остановился, они, неуклюже волоча ноги, выползли наружу и направились вверх по Стейт-стрит – молча и едва ли не крадучись. За ними появился и водитель. Я проводил его глазами до аптеки, куда он направился, видимо, за покупками. Ага, подумал я, это и есть Джо Сарджент, о котором мне рассказывал билетер. И еще до того, как я успел внимательно его рассмотреть, меня охватила волна инстинктивного отвращения, которое я не мог ни сдержать, ни объяснить. Мне вдруг стало совершенно ясно, почему здешние жители не хотят ни ездить на автобусе, владельцем и водителем которого был Сарджент, ни посещать чаще, чем по острой необходимости, город, где проживал этот человек и его земляки.

Когда водитель вышел из аптеки, я присмотрелся к нему и попытался понять причину произведенного им на меня неприятного впечатления. Это был тощий, сутулый мужчина чуть меньше шести футов ростом, в поношенном синем сюртуке и потрепанной кепке для гольфа. На вид ему было лет тридцать пять – хотя его старили глубокие морщинистые складки на шее, о настоящем возрасте можно было судить по лицу, туповатому и ничего не выражающему. У него была узкая голова, выпученные водянисто-голубые глаза, которые, похоже, никогда не моргали, приплюснутый нос, маленький покатый лоб и такой же подбородок и, что особенно было заметно, недоразвитые ушные раковины. Над его длинной толстой верхней губой и на пористых землистых щеках не замечалось никакой растительности, кроме редких желтоватых волосков, торчащих курчавящимися клоками, причем в некоторых местах кожа его лица была покрыта странными струпьями, точно ее поразила экзема. Его большие, с набрякшими венами руки имели странный серовато-голубой оттенок. Пальцы же были непропорционально короткими и как будто самопроизвольно скрючивались, плотно вжимаясь в огромные ладони. Пока он шагал к автобусу, я отметил про себя его нелепую шаркающую походку и обратил внимание на его необычайно длинные ступни. Разглядывая их, я невольно задумался, где же он покупает себе подходящую по размеру обувь.

И весь он был какой-то скользко-маслянистый, что лишь усугубило мою неприязнь. Он явно изо дня в день только и делал, что крутил руль своего автобуса да шатался по рыбным складам, о чем можно было судить по исходящему от него сильному запаху рыбы. Но какие чужие крови были в нем намешаны, я мог лишь догадываться. Его странная внешность не выдавала в нем ни азиата, ни полинезийца, ни левантинца или негроида, но я теперь понимал, отчего люди считали его инородцем. Хотя я бы сказал, что в нем угадывались признаки не чужеземного происхождения, а скорее биологического вырождения.

Я огорчился, поняв, что буду единственным пассажиром в автобусе. Меня, честно говоря, совсем не обрадовала перспектива ехать одному в компании с этим водителем. Но время отправления приближалось, и, поборов сомнения, я вошел в салон следом за ним и протянул ему доллар, пробормотав единственное слово: «Инсмут». Он с любопытством смерил меня взглядом и без лишних слов вернул сорок центов сдачи. Я выбрал себе место далеко позади водителя, но на той же левой стороне салона, потому что хотел во время поездки полюбоваться морским берегом.

Наконец старая колымага дернулась с места и с грохотом покатила по Стейт-стрит мимо старых кирпичных домов, выпуская из выхлопной трубы клубы сизого дыма. Глядя на идущих по тротуару пешеходов, я заметил, что они всячески избегают смотреть на этот автобус или, по крайней мере, притворяются, что его не видят. Потом мы свернули налево, на Хай-стрит, и тут дорога стала ровнее, и автобус резво промчался мимо импозантных старых особняков времен молодой республики и еще более древних фермерских домов колониальной эпохи; потом мы пересекли реки Лоуэр-Грин и Паркер-ривер и наконец оказались посреди бесконечных и однообразных просторов прибрежной равнины.

День был теплый и солнечный, но береговой пейзаж, в котором песчаные дюны перемежались с зарослями тростника и чахлыми кустарниками, становился все более пустынным. Из окна я видел голубые воды океана и песчаный берег острова Плам. А вскоре, свернув с главного шоссе на Раули и Ипсвич, мы поехали по узкому проселку почти вплотную к песчаному взморью. Вокруг не было видно ни единой постройки, и, судя по состоянию дороги, движение транспорта в этих краях было довольно незначительным. На обветренных телефонных столбах виднелись лишь два провода. То и дело мы проезжали по старым деревянным мостам над узкими приливными бухтами, врезавшимися в материк и служившими естественной преградой между этим пустынным краем и остальным штатом.

Временами я замечал темные пни и останки фундаментов, торчащих из зыбучих песков, и мне вспомнилась одна старинная легенда, о которой я прочитал в книге по истории здешних мест. Легенда гласила, что некогда это был благодатный и плотно населенный край. Но все резко изменилось сразу после инсмутской эпидемии 1846 года, и, как считали малообразованные фермеры, эти перемены имели некую связь с тайными силами зла. На самом же деле причиной запустения стала бездумная вырубка прибрежных лесов, которая лишила местную почву надежной защиты и открыла путь для стремительного наступления берегового песка, приносимого дующими с моря ветрами.

И вот остров Плам скрылся из виду, и слева я увидел бескрайние просторы Атлантики. Наша узкая дорога начала карабкаться вверх по крутому склону, и меня вдруг охватило неприятное беспокойство, когда я заметил впереди гребень холма, где ухабистый проселок как будто встречался с небом. Можно было подумать, что автобус готов без остановки продолжать движение вверх по склону, чтобы через несколько миль оторваться от земли и слиться с неведомой тайной эфира и загадочных небес. Запах моря неожиданно стал каким-то зловещим, а сутулая спина молчаливого водителя и узкая голова показались мне еще более омерзительными. Глядя на него, я заметил, что его затылок, подобно его лицу, был практически лишен растительности и лишь местами на сизой чешуйчатой коже торчали пучки желтоватых волос.

Затем мы достигли вершины хребта, и моему взору открылась широкая долина, где Мануксет впадала в море к северу от длинной гряды скал с высочайшим пиком Кингспорт-Хед, которая уходила в сторону полуострова Кейп-Энн. На дальнем туманном горизонте я мог различить лишь величественный профиль пика, к вершине которого прилепилось старинное здание, упоминавшееся во многих легендах; но в какой-то момент мое внимание привлекла открывшаяся прямо под нами панорама города. И тут я понял, что это и есть окутанный мглой тайны Инсмут.

В этом широко раскинувшемся городе с довольно плотной застройкой меня сразу неприятно поразило отсутствие признаков кипучей жизни. Над крышами торчали многочисленные печные трубы, но дымок вился лишь из очень немногих. Три высоких серых башни отчетливо виднелись на фоне морского горизонта. Шпиль на одной из них давно обвалился, и на ней, как и на другой башне, вместо циферблата часов зияли черные провалы. Бесконечное нагромождение прохудившихся двускатных крыш и заостренных фронтонов буквально вопияли о дряхлости и гниении. И когда автобус покатил вниз по склону, я заметил, что крыши многих домах полностью провалились. Еще я увидел несколько крупных особняков в георгианском стиле, с куполообразными башенками и смотровыми площадками на крышах. Эти особняки располагались на приличном расстоянии от набережной и по меньшей мере два из них были в хорошем состоянии. От них из города вглубь материка тянулись покрытые ржавчиной и поросшие травой рельсы заброшенной железнодорожной ветки с покосившимися телеграфными столбами без проводов по обеим сторонам да еле заметные ленты старых проселков на Раули и на Ипсвич.

Приметы запустения особенно бросались в глаза в прибрежных кварталах, но и там я сумел разглядеть белую колокольню над неплохо сохранившимся кирпичным зданием, с виду – небольшим заводом. Гавань, давно забитую песком, ограждал от моря древний каменный волнорез, на котором, напрягши зрение, я различил крохотные фигурки рыбаков; на самом его краю высились останки фундамента от давно не существующего маяка. От каменного волнореза вглубь гавани длинным языком тянулась песчаная коса, на которой я заметил несколько ветхих лачуг, причаленные плоскодонки да разбросанные верши для ловли омаров. Единственное глубокое место в бухте, похоже, было в том месте, где река разливалась позади здания с колокольней и потом резко изгибалась к югу, перед тем как встретиться с океаном в самом конце волнореза.

Там и сям вдоль берега торчали прогнившие руины пирсов, из коих те, что в южной части гавани, казались давным-давно заброшенными и полностью изъеденными гнилью. А далеко в море, несмотря на прилив, я заметил длинную черную полосу, едва виднеющуюся над водой и навевавшую мысли о древней тайной пагубе. Это, вероятно, и был печально знаменитый Дьяволов риф. И покуда я смотрел на него, помимо мрачного отвращения, я вдруг ощутил смутную, необъяснимую и неодолимую тягу к нему, и, как ни странно, его смутная притягательность встревожила меня гораздо больше, нежели первоначальное отвращение.

На дороге нам никто не встретился, и вскоре мы поехали мимо заброшенных ферм в разной стадии разора. Потом я заприметил несколько обитаемых домов – их выбитые окна были законопачены тряпьем, а дворы усеяны битыми ракушками и дохлой рыбой. Раз или два я видел взрослых мужчин, вяло копошащихся на пустых огородах или выкапывающих из берегового песка моллюсков, да чумазых детишек с обезьяньими личиками, которые играли на поросших высокой травой ступеньках. Почему-то эти горожане вызвали у меня куда большую тревогу, чем унылые дома, ибо их лица и движения были отмечены некой странностью, сразу же возбудившей во мне инстинктивную неприязнь, – но в чем именно заключалась эта странность, я не мог ни определить, ни понять. На секунду мне почудилось, что их телосложение напомнило какую-то картинку, которую я некогда увидел, может быть, в книге, в момент нахлынувшего на меня невообразимого ужаса или приступа меланхолии. Но это псевдовоспоминание промелькнуло очень быстро.

Когда автобус спустился со склона в низину, я уловил в неестественной тишине далекий шум водопада. Здесь покосившиеся некрашеные домишки плотно теснились друг к другу по обеим сторонам дороги и больше походили на городские постройки, нежели те лачуги, что остались позади. Через лобовое стекло теперь я мог видеть только улицу и сразу заметил участки, где проезжая часть некогда была вымощена булыжником, а тротуары выложены кирпичом. Все дома в этой части города были явно заброшены, и между домами то и дело встречались небольшие пустыри, где лишь обвалившиеся печные трубы и обугленные стены подвалов скорбно напоминали о стоявших тут когда-то домах. И повсюду стоял тошнотворный рыбный смрад.

А вскоре стали попадаться перекрестки и развилки улиц: те, что слева, убегали к прибрежным кварталам, где на немощеных улицах царило убогое запустение, а те, что справа, вели в мир былой роскоши. До сих пор я еще не увидел ни единого человека на городских улицах, но зато в домах появились скудные приметы жизни: портьеры на окнах, старенькие автомобили у дверей. Проезжая часть и тротуары были здесь в заметно лучшем состоянии, чем в других районах города, и хотя большинство деревянных и кирпичных домов были явно старой постройки – начала XIX века, – все они оставались вполне пригодными для проживания. При виде всего этого я, как истинный любитель древностей, почти избавился и от чувства гадливости, какое во мне вызвала вездесущая рыбная вонь, и от подсознательного чувства опасности и неприязни.

Но окончание поездки ознаменовалось для меня потрясением весьма неприятного свойства. Автобус выехал на открытую площадь, по обе стороны которой высились церкви, а в центре виднелись грязные останки круглой клумбы. Но тут мое внимание привлекло величественное здание с колоннами на перекрестке справа. Некогда белая краска на его стенах посерела и во многих местах облупилась, а черно-золотая вывеска на каменном постаменте настолько потускнела, что я лишь с превеликим усилием смог прочитать слова «Эзотерический орден Дагона». Так значит, это был бывший масонский храм, занятый теперь последователями некоего нечестивого культа. Пока я разбирал выцветшую надпись на постаменте, с противоположной стороны улицы раздался пронзительный бой надтреснутого колокола. Я поспешно повернул голову к окну слева от меня.

Колокол бил с приземистой каменной церкви в псевдоготическом стиле, явно выстроенной гораздо позже, чем окрестные дома; у нее был непропорционально высокий цокольный этаж, где все окна были наглухо закрыты ставнями. Хотя обе стрелки на башенных часах отсутствовали, я сосчитал пронзительные удары и понял, что бой возвестил одиннадцать часов. И тут мои мысли о времени внезапно были смяты мимолетным, но необычайно отчетливым видением и волной необъяснимого ужаса, охватившего меня прежде, чем я смог догадаться, что же это такое. Дверь в церковный подвал была распахнута, и в проеме виднелся прямоугольник кромешной тьмы. И когда я заглянул в дверной проем, некая фигура стремительно возникла и исчезла – или мне так показалось – на фоне темного прямоугольника, тотчас вызвав у меня ассоциацию с каким-то кошмарным видением, причем самое ужасное заключалось в том, что, если рассудить здраво, в этой фигуре ничего кошмарного не было.

Это был человек – не считая водителя, первый, увиденный мной после того, как автобус въехал в центральную часть города, – и не будь я в столь возбужденном состоянии, я бы не усмотрел в нем ничего ужасного. Это же, как я догадался через мгновение, священник в диковинном ритуальном облачении, которое стало общепринятым после того, как орден Дагона изменил обряды в местных церквах. И то, что, по всей видимости, привлекло мое внимание и вызвало мимолетный приступ необъяснимого ужаса, оказалось высокой тиарой на его голове – почти точной копией той, что мисс Тилтон показывала мне накануне вечером. Наверняка именно эта тиара, взбудоражив мою фантазию, заставила меня приписать зловещие черты человеку в странном облачении, которого я заметил в темном церковном подвале. Так что, сделал я вывод, нет ровным счетом никакого разумного объяснения охватившему меня приступу ужасных псевдовоспоминаний. Нет ничего странного в том, что местный таинственный культ использует в качестве одного из атрибутов своего ритуального облачения диковинный головной убор, который, как считали местные жители, попал сюда загадочным образом – быть может, из старинного клада?

Только теперь на тротуаре появились редкие прохожие – юнцы с отталкивающей внешностью, которые шли поодиночке или молчаливыми группками по двое-трое. Кое-где в нижних этажах обветшалых зданий располагались мелкие лавчонки с вылинявшими вывесками, и, пока мы ехали мимо, я заметил один или два припаркованных грузовичка. Шум падающей воды стал громче, и вскоре я увидел впереди реку, протекавшую по довольно глубокому ущелью, через которое был перекинут широкий мост с железными перилами, а дальше за мостом виднелась большая площадь. Когда автобус с грохотом катил по мосту, я глазел по сторонам, рассматривая фабричные здания на поросшем травой пустыре впереди. Река под мостом была полноводная, и я заметил справа выше по течению два мощных водопада и по меньшей мере еще один – чуть ниже. На мосту рев низвергающейся воды стал чуть ли не оглушающим. Миновав мост, автобус выехал на большую полукруглую площадь и подкатил к фасаду высокого, увенчанного куполом здания с остатками желтой краски на стенах и с полустертой вывеской, гласившей, что это и есть «Гилман-хаус».

Я с облегчением вышел из автобуса и, зайдя в обшарпанный вестибюль гостиницы, сразу же пристроил свой саквояж в гардеробе. Единственный, кого я увидел в вестибюле, был старик-портье, причем без характерных черт, как я ее окрестил, «инсмутской внешности», но я решил не задавать ему вертевшихся на языке вопросов, вспомнив о приписываемых этой гостинице странностях. Вместо того я вышел на площадь и, увидев, что автобус уже уехал, оглядел окрестности оценивающим взглядом.

С одной стороны вымощенная булыжником площадь граничила с рекой, а с другой была окаймлена полукругом кирпичных зданий с высокими двускатными крышами постройки начала XIX века; от площади лучами разбегались улицы – на юг, юго-восток и юго-запад. Уличных фонарей было явно недостаточно, и все они были оснащены маломощными лампами накаливания, так что я лишний раз порадовался тому, что решил покинуть этот город еще до наступления темноты, хотя, насколько я знал, сегодня ночь обещала быть ясной и лунной. Все здания были в сносном состоянии, и я заметил не меньше дюжины работающих заведений – в том числе сетевую бакалею «Фёрст нэшнл», убогую закусочную, аптеку, офис оптовой рыбной торговли и, наконец, далеко в восточной части площади, около самой реки, офис единственного в городе промышленного предприятия – Аффинажной компании Марша. На глаза мне попались человек десять горожан, и я насчитал четыре или пять легковых автомобилей и грузовиков, стоявших без движения в разных углах площади. Как можно было сразу догадаться, это и был центр деловой и общественной жизни Инсмута. В восточной стороне горизонта я заметил водную гладь гавани, на фоне которой высились развалины некогда красивых георгианских башен. А ближе к взморью, на противоположном берегу реки, виднелась белая колокольня над, как можно было догадаться, зданием аффинажного завода Марша.

Сам не знаю почему, я решил начать расспросы в сетевой бакалее, чьи сотрудники вряд ли были родом из Инсмута. Я быстро нашел старшего – юношу лет семнадцати, и, к своей радости, отметил его сообразительность и учтивость, что обещало массу интересующей меня информации. Мне подумалось, что он не прочь поболтать, и очень скоро я узнал, что в городе ему все не нравится – и рыбный смрад, и нелюдимые жители. Так что его обрадовала возможность перекинуться парой слов с приезжим. Он был родом из Аркхема, а здесь снимал жилье у семьи, переехавшей из Ипсвича, и, если выпадала такая возможность, на выходные возвращался к родителям. Те не одобряли его работу в Инсмуте, но сюда его назначило руководство торговой сети, и ему не хотелось потерять место.

В Инсмуте, по словам юноши, не было ни публичной библиотеки, ни торговой палаты, но и без их справочной информации сориентироваться здесь было несложно. Улица, по которой я шел от гостиницы, называлась Федерал-стрит, к западу от нее располагались благополучные кварталы на Брод-, Вашингтон-, Лафайет- и Адамс-стрит, а к востоку – приморские трущобы. Именно в этих трущобах – вдоль Мейн-стрит – находятся старинные георгианские церкви, но они давно уже заброшены. Было бы разумно не привлекать внимания тамошних обитателей – особенно в районах к северу от реки, где живут мрачные и крайне неприветливые люди. Бывало, и не раз, что приезжие там бесследно исчезали.

Некоторые места в городе считались чуть ли не запретной территорией – это он узнал на своей шкуре. Не стоит, к примеру, долго задерживаться около завода Марша или возле действующих церквей или бродить вокруг храма ордена Дагона на площади Нью-Чёрч-Грин. Местные церкви отличались странностями – от них решительно отреклись все единоверцы из прочих мест, потому что там явно практиковали очень уж странные обряды, а их священники носили очень уж странные облачения. Их вера была основана на ересях и тайных культах, которые включали элементы неких чудесных превращений, якобы ведущих к телесному бессмертию в этом мире. Духовник моего собеседника – доктор Уоллес из методистской евангелической церкви Эсбери в Аркхеме – настоятельно рекомендовал ему держаться подальше от инсмутских храмов.

Что же до самих обитателей Инсмута, то юноша не мог сказать о них ничего определенного. Они отличались чрезвычайной скрытностью и крайне редко показывались на свет – точно лесные звери, обитающие в земляных норах. Невозможно было представить, как они вообще проводят свои дни, помимо рыбалки, коей занимались от случая к случаю. Возможно, если судить по количеству потребляемого ими нелегального спиртного, они целыми днями пребывали в алкогольном отупении. Их всех объединяли прочные узы угрюмого братства или тайного знания – ненависти к внешнему миру, точно у них имелся доступ к каким-то иным, более предпочтительным для них сферам бытия. У многих из них была пугающая внешность – особенно немигающие выпученные глаза, – а уж их голоса вызывали омерзение. От их ритуальных ночных песнопений в храмах пробирал мороз по коже, особенно во время главных праздников или всеобщих бдений, отмечавшихся дважды в год, 30 апреля и 31 октября.

Они обожали воду и много плавали в реке и в гавани. Часто устраивали заплывы на скорость к Дьяволову рифу, и в такие дни все, кто физически крепок, выползали на свет божий и принимали участие в состязании. Правда, если подумать, на глаза в этом городе попадались лишь относительно молодые люди, причем с возрастом у них все явственнее проявлялись признаки какого-то дефекта или уродства. А если пожилые и встречались, то это были люди вообще без каких-либо признаков физических отклонений – вроде старика-портье в гостинице, и можно было лишь гадать, куда подевались представители старших поколений горожан, и не была ли «инсмутская внешность» признаком неведомой и медленно прогрессирующей болезни, которая с годами внешне проявлялась все сильнее. Ведь только крайне редкое заболевание могло бы вызвать у человека в зрелом возрасте глубокие деформации костной структуры – к примеру, изменение строения черепа, – но никакие внутренние патологии не могли превзойти своей странностью внешние проявления этого заболевания. Было бы сложно, заметил юноша, сделать какой-то определенный вывод относительно этого феномена; потому как никто еще не заводил близкого знакомства с местными жителями, даже прожив в Инсмуте довольно долго.

Юноша был уверен, что некоторых особей, более безобразной внешности, чем у самых уродливых из тех, кто появлялся на улицах, держали дома под замком. А в некоторых районах города иногда слышали очень необычные звуки, доносящиеся из-за стен. По слухам, ветхие припортовые лачужки к северу от реки соединялись секретными туннелями, образующими настоящий подземный лабиринт, который, возможно, кишел неописуемыми уродами. Трудно сказать, какие чужеземные крови – если они тому виной – смешались в этих существах. Самых мерзопакостных субъектов частенько упрятывали подальше, когда в городе появлялись правительственные чиновники или другие приезжие издалека.

Совершенно бесполезно, уверил меня собеседник, расспрашивать местных об этом городе. Только один согласился бы на такой разговор – очень древний, но с виду вполне нормальный старик, что жил в ночлежке на северной окраине города и целыми днями околачивался возле пожарной части. У убеленного сединами дедули по имени Зейдок Аллен, которому девяносто шесть лет от роду, явно были не все дома, и еще он был известный на весь город пропойца. Это был чудаковатый, очень недоверчивый человек, который вечно оглядывался через плечо, точно боялся чего-то, и, когда бывал трезв, ничто не могло заставить его вступить в беседу с незнакомцем. Однако если предложить ему порцию его излюбленной отравы, он не устоял бы перед искушением; и, налакавшись, он был готов нашептать на ухо невольному слушателю свои самые сокровенные воспоминания, от которых просто волосы вставали дыбом. Впрочем, из него можно было выудить лишь крохи полезной информации, так как все его россказни сводились к бредовым и очень уклончивым намекам на какие-то невероятные чудеса и ужасы, которые, скорее всего, существовали исключительно в его пьяных фантазиях. И хоть никто ему не верил, местные страшно не любили, когда он, напившись, пускался в беседы с приезжими; более того, если незнакомца замечали беседующим с ним, это могло иметь самые печальные последствия. Вероятнее всего, от этого забулдыги и пошли самые невероятные слухи и предрассудки, связанные с Инсмутом. Кое-кто из горожан-переселенцев время от времени заявлял, будто видел каких-то чудовищ, но чему ж тут удивляться, коли все были наслышаны про байки старого Зейдока и, как всем было известно, некоторые горожане действительно страдали от каких физических уродств. Никто из этих переселенцев не выходил из дому по ночам, ведь, как говорили втихомолку, очень неразумно появляться на улице в поздний час. К тому же ночью Инсмут всегда был погружен в кромешную тьму.

Что же до бизнеса, то изобилие рыбы в здешних водах, конечно, факт почти необъяснимый, но горожане все реже стали пользоваться этим благом к своей выгоде. К тому же и цены сильно упали, и конкуренция выросла. По словам юноши, в городе остался единственный настоящий бизнес – аффинажный завод, чей главный офис располагался на площади всего в нескольких шагах к востоку от бакалейного магазина, где мы вели нашу беседу. Старик Марш никогда не показывался людям на глаза, но изредка видели, как он направляется на свой завод в автомобиле с плотно занавешенными окнами.

Ходило много разных слухов о нынешней внешности Марша. Некогда он слыл большим модником; и люди говорили, что он до сих пор щеголяет в роскошном сюртуке, скроенном по эдвардианской моде, но только теперь специально подогнанном под его деформированную фигуру. Один из его сыновей еще до недавней поры был управляющим в конторе на площади, но в последнее время он также стал редко появляться на людях, переложив основное бремя забот на более молодое поколение клана. Сыновья старика Марша и их сестры в последнее время стали выглядеть очень странно – особенно старшие, и поговаривали, что их здоровье сильно пошатнулось.

Одна из дочек Марша – женщина с отталкивающим лицом рептилии – любила обвешивать себя диковинными украшениями, изготовленными в той же самой дикарской традиции, в какой была сделана странная тиара. Мой собеседник видел эту тиару много раз и слышал, будто ее нашли в тайной сокровищнице, принадлежавшей то ли пиратам, то ли демонам. Здешние священники – или жрецы, или как их там называли – носили головные уборы вроде этой тиары. Но их мало кто встречал лично. Других украшений такого типа юноша не видел, хотя, если верить слухам, их в Инсмуте предостаточно у разных владельцев.

Марши, как и три других благородных семейства города – Уэйтсы, Гилманы и Элиоты, – были очень нелюдимы. Они проживали в огромных особняках на Вашингтон-стрит, и кое-кто из них, как говаривали, держал взаперти некоторых своих родичей, чья внешность не позволяла выставлять их на всеобщее обозрение, но когда те умирали, их смерть всегда предавалась огласке и должным образом регистрировалась.

Предупредив, что таблички с названиями улиц во многих местах отсутствуют, юноша не счел за труд набросать для меня большую и достаточно подробную карту города, обозначив на ней основные достопримечательности. Бегло изучив карту, я убедился, что она послужит мне немалым подспорьем. Сложив ее и сунув в карман, я рассыпался в искренних благодарностях. Поскольку единственная попавшаяся мне на глаза закусочная не внушала доверия по причине своей крайней обшарпанности, я купил в бакалее изрядный запас сырных крекеров и имбирного печенья, чтобы потом ими пообедать. Мысленно я составил себе такую программу: обойти главные улицы, побеседовать по дороге со всеми недавно поселившимися в городе людьми и успеть на восьмичасовой автобус до Аркхема. Город, как я уже успел заметить, являл собой живописный и более чем убедительный образец всесторонней деградации; но, не имея интереса к социологии, я решил ограничиться изучением памятников архитектуры.

Итак, я отправился в поход по узким и сумрачным улицам Инсмута. Перейдя через мост и свернув на шум нижнего водопада, я миновал аффинажный завод Марша, откуда, к моему немалому удивлению, не доносилось типичных для промышленного предприятия звуков. Здание стояло на крутом утесе над рекой у моста, недалеко от площади, на которую выбегало несколько улиц, – я решил, что на этой площади некогда располагался городской центр, который после Революции переместился на нынешнюю Таун-сквер.

Еще раз перейдя реку уже по мосту на Мейн-стрит, я попал в район полнейшего запустения и невольно содрогнулся. Провалившиеся кровли двускатных крыш смотрелись неровным фантастическим силуэтом на фоне неба, над которым уродливо высился обезглавленный шпиль старинной церкви. Лишь некоторые из домов на Мейн-стрит были заселены, большинство же наглухо забиты досками. Заглядывая в немощеные переулки, я видел зияющие черные провалы окон в брошенных домишках, многие из которых покосились так сильно, что вот-вот грозили сверзнуться с просевших фундаментов. Эти призрачные окна походили на пустые глазницы рыбьих голов, и мне пришлось набраться смелости, чтобы все же свернуть на восток и направиться мимо них в портовую часть города. Ну и разумеется, мой ужас при виде заброшенных домов рос скорее в геометрической, чем арифметической прогрессии, ибо количество домов-призраков оказалось столь велико, что эта часть города выглядела полностью вымершей. Зрелище бесконечных рядов рыбьеглазых домов, олицетворявших запустение и смерть, как и общее впечатление от длинной вереницы черных мрачных жилищ, пребывающих во власти пауков, смутных воспоминаний и победительных червей, пробуждало похороненные в глубинах моей души страхи и антипатии, которые даже самые трезвые философские доводы не могли бы развеять.

Фиш-стрит оказалась такой же обезлюдевшей, как и Мейн, но, в отличие от последней, она вся была застроена еще вполне крепкими кирпичными и каменными складами. Уотер-стрит оказалась ее почти точной копией, если не считать пустырей вдоль береговой линии, где раньше стояли пирсы. Я не заметил ни единой живой души, кроме видневшихся вдалеке на волнорезе рыбаков, и не услышал ни единого звука, кроме мерного рокота прибоя в гавани да отдаленного шума водопадов на Мануксете. Город все больше и больше действовал мне на нервы, и на обратном пути, шагая через шаткий мост на Уотер-стрит, я то и дело украдкой оглядывался. Мост на Фиш-стрит, судя по карте, был полностью разрушен.

К северу от реки меня встретили признаки какой-никакой жизни: цеха по упаковке рыбы на Уотер-стрит, дымящие трубы и залатанные кровли домов, временами доносящиеся до моего слуха звуки непонятного происхождения да темные фигуры, которые, шаркая, шатались по сумрачным улицам и немощеным переулкам, – и все это произвело на меня куда более гнетущее впечатление, чем запустение южных кварталов. Сразу бросалось в глаза, что здешние обитатели отличались более пугающей и более уродливой внешностью, чем жители центральной части города, поэтому я несколько раз ловил себя на неприятных ощущениях и фантастических псевдовоспоминаниях, чему я не мог найти объяснения. Несомненно, признаки смешения с чужой кровью в обитателях прибрежной части Инсмута проявлялись куда сильнее, чем в удаленных от моря районах, – если только, конечно, «инсмутская внешность» была именно болезнью, а не наследственной чертой, и в таком случае здесь, наверное, встречались субъекты с признаками более поздней стадии заболевания.

Что особенно докучало мне, так это странные приглушенные звуки, которые я время от времени слышал. По логике вещей, они должны были бы доноситься из обитаемых домов, но на самом деле звучали громче всего как раз из заброшенных зданий с наглухо заколоченными фасадами. Я слышал то скрип, то топот, то какой-то невнятный хрип и с содроганием подумал о бесчисленных подземных туннелях, о которых мне поведал юноша-бакалейщик. А потом я подумал, какие же голоса у таинственных обитателей здешних мест. Ведь я еще ни разу не слышал их речь, но почему-то не имел ни малейшего желания ее услышать.

Остановившись ненадолго, чтобы полюбоваться двумя симпатичными, но разрушенными старыми церквами на Мейн- и Чёрч-стрит, я поспешил покинуть отвратительные припортовые трущобы. Следующим пунктом моей пешей программы была площадь Нью-Чёрч-Грин, но почему-то я никак не мог заставить себя вновь вернуться к церкви, в дверном проеме которой я заметил так сильно напугавшую меня фигуру священника – или жреца – в диковинной диадеме. Кроме того, я помнил предупреждение юноши-бакалейщика о том, что приезжим лучше не приближаться к городским церквам и к храму ордена Дагона.

Соответственно, я двинулся по Мейн-стрит в северном направлении, к Мартин-стрит, затем повернул в сторону от моря, благополучно пересек Федерал-стрит, оставив позади Нью-Чёрч-Грин, и вошел в ветшающий мирок городской аристократии на Брод-, Вашингтон-, Лафайет- и Адамс-стрит. Хотя эти обсаженные вязами старые улицы были плохо вымощены и имели неряшливый вид, они еще не совсем утратили былое величие. Здесь каждый особняк привлекал мой взор, причем многие из них обветшали и стояли заколоченные посреди заброшенных дворов, но один-два на каждой улице подавал признаки жизни. На Вашингтон-стрит я заметил четыре или пять недавно отремонтированных особняков посреди ухоженных лужаек и садов. Самый роскошный из них – с широкими цветниками, которые террасами тянулись до самой Лафайет-стрит, – как я догадался, принадлежал хозяину аффинажного завода старому Маршу, страдающему неведомым недугом.

На улицах не было ни единого живого существа, и я невольно поразился полному отсутствию в Инсмуте кошек и собак. Еще меня озадачило и встревожило то, что даже в лучше всего сохранившихся особняках все окна в третьих этажах и на чердаках были плотно закрыты ставнями. Похоже, мгла скрытности и нелюдимости и впрямь лежала на этом безмолвном городе таинственных существ и загадочных смертей, и я не мог избавиться от ощущения, что на меня постоянно и отовсюду тайком таращатся выпученные немигающие глаза.

Услышав три удара надтреснутого колокола откуда-то слева, я невольно вздрогнул, потому что все никак не мог забыть приземистую церковь, с чьей колокольни донеслись эти удары. Идя по Вашингтон к реке, я оказался в очередном бывшем центре городской торговли и производства и заметил впереди руины фабричных зданий, а еще дальше, по правую руку, останки старого вокзала и крытого железнодорожного моста через реку.

Я вышел к безымянному мосту, снабженному предупреждающей табличкой «Опасно», но все же рискнул ступить на него и возвратился на южный берег реки, где вновь увидел приметы городской жизни. Безмолвные фигуры двигались шаркающей походкой и бросали в мою сторону загадочные взгляды; но здесь уже было больше людей с нормальными чертами лица, которые разглядывали меня с холодным любопытством. Инсмут быстро мне надоел, и, свернув на Пейн-стрит, я двинулся к главной городской площади в надежде поймать там хоть какой-то транспорт до Аркхема вместо того, чтобы еще несколько часов дожидаться того зловещего автобуса.

И тут слева я увидел обвалившуюся пожарную каланчу, а потом заметил одетого в жалкие лохмотья старика с красным лицом, заросшим кустистой бородой, и слезящимися глазами, который сидел на скамейке перед пожарной частью и беседовал с двумя неопрятно одетыми, но нормальными с виду пожарниками. Это, разумеется, был не кто иной, как Зейдок Аллен, полоумный старый пьянчуга, чьи байки о старом Инсмуте, объятом мглой мрачных тайн, были столь же пугающими, сколь и неправдоподобными.

III

Должно быть, некий дух противоречия – или какой-то сардонический импульс, возникший по велению неведомых темных сил, – вынудил меня изменить свои планы. А ведь я заранее твердо решил ограничить свои наблюдения местной архитектурой и поспешил на площадь в надежде поймать там попутный транспорт и покинуть этот проклятый город смерти и разрухи, но при виде старика Зейдока Аллена в моем мозгу возникли новые мысли, заставившие меня задержаться здесь с неясной пока целью.

Как заверил меня бакалейщик, этот старик только и мог, что бессвязно пересказывать фантастические и бредовые легенды, и он же предупредил, что местным жителям очень не нравилось, когда приезжие вступали в разговоры со стариком. Но все же искушение пообщаться с этим древним очевидцем медленного упадка города, который помнил славную пору мореплавания и расцвета фабричного производства, не могли перебороть самые рациональные доводы. В конце концов, все диковинные и безумные мифы частенько являются лишь символами или аллегориями, основанными на правдивых событиях. А старый Зейдок наверняка самолично видел все, что происходило в Инсмуте в последние девяносто лет. Тут во мне взыграло любопытство, затмившее и здравый смысл, и чувство осторожности, и, поддавшись самолюбивому азарту, я вообразил, что сумею отделить факты реальных событий от кучи несусветных небылиц, которые я надеялся выудить из него с помощью виски.

Я понимал, что не смогу сразу же заговорить с ним, ибо его собеседникам-пожарным это, конечно же, не понравится. Вместо того я решил заранее приобрести бутылочку контрабандного виски в лавке, где, по словам юноши-бакалейщика, этого добра было всегда вдоволь. Потом я вернусь к пожарной части и словно от нечего делать буду там прохаживаться и как бы случайно разговорюсь с Зейдоком, когда он по своему обыкновению пустится в блуждания по городу. Юноша предупредил меня, что старик очень непоседлив и редко когда проводит около пожарной части больше двух часов.

Я без труда, хотя и не задешево, добыл кварту виски в захудалом универмаге рядом с главной площадью на Элиот-стрит. Меня обслуживал чумазый продавец, чьи выпученные глаза отчасти придавали ему черты «инсмутской внешности», но при всем том он был по-своему общителен, вероятно привыкнув иметь дело с такими словоохотливыми субъектами, как водители грузовиков, скупщики золота и им подобные, которые оказывались в городе по делам.

Снова вернувшись на площадь, я убедился, что мне везет: из-за угла «Гилман-хауса», со стороны Пейн-стрит, появилась высокая тощая фигура, которая, еле передвигая ногами, ковыляла мне навстречу. Это был Зейдок Аллен собственной персоной. В согласии со своим планом, я привлек его внимание, демонстративно помахав только что купленной бутылкой. Заметив, что он с несчастным видом побрел за мной, я свернул на Уэйт-стрит, направившись в самое безлюдное место города, какое только мог бы найти. Я сверялся с картой, начерченной юным управляющим бакалейного магазина, и уверенно шел к совершенно безлюдному пустырю в южной части набережной, где я успел ранее побывать. Единственно, кого можно было там заприметить, так это редких рыбаков на дальней оконечности волнореза. И, пройдя несколько кварталов к югу, можно было и вовсе скрыться из их поля зрения, присесть возле какого-нибудь заброшенного пирса и спокойно беседовать со старым Зейдоком сколько заблагорассудится. Но не успел я дойти до Мейн-стрит, как за моей спиной раздался еле слышный жалобный возглас: «Эй, мистер!» – после чего я позволил старику нагнать меня и сделать несколько жадных глотков из бутылки.

Пока мы пробирались мимо причудливых руин посреди всеобщего запустения, я начал было задавать Зейдоку наводящие вопросы, но вскоре сообразил, что его старый язык развязать было не так легко, как мне бы того хотелось. Наконец я приметил среди останков кирпичных стен пустырь с видом на воду, от которого в море уходил заросший травой земляной пирс, обложенный камнями. Мшистые валуны около воды обещали послужить удобными сидячими местами, а сам пустырь надежно укрывался от посторонних глаз развалинами склада. Найдя наконец идеальную площадку для нашей тайной беседы, я повел туда своего спутника и сразу приметил подходящее местечко среди камней. Все здесь было объято призрачным духом опустошения и смерти, а отвратительный запах рыбы был почти невыносимым, но я твердо решил ничем не отвлекаться от беседы.

На разговор со стариком у меня оставалось около четырех часов, чтобы успеть на восьмичасовой автобус до Аркхема, и посему я сразу разрешил старому пьянчуге залить в себя щедрую порцию спиртного, пока сам уплетал свой скромный обед всухомятку. Я тщательно отмерял свои подношения, опасаясь переборщить, ибо мне совсем не хотелось, чтобы пьяная болтовня Зейдока внезапно сменилась полным беспамятством. Спустя час его настороженность и неразговорчивость начали улетучиваться, но, к моему великому разочарованию, он упрямо уходил от ответов на все мои вопросы об Инсмуте и его покрытом мглой тайны прошлом. Он бубнил о совсем недавних событиях, выказывая немалую осведомленность о газетных публикациях и сильную склонность к философствованию в высокопарном деревенском стиле.

К концу второго часа я уже боялся, что моей кварты виски не хватит, чтобы извлечь из нашего общения сколь-нибудь значимые результаты, и подумал даже о том, чтобы оставить Зейдока одного и сбегать за добавкой. И вдруг, как ни странно, случайный повод вызвал его на откровенность, какой мне не удалось от него добиться всеми моими наводящими вопросами; в очередном раунде пьяного словоблудия вдруг выплыла весьма интересная тема, и я навострил уши, наклонившись к старику поближе. Я сидел спиной к воняющему рыбой морю, а он смотрел прямо на воду, как вдруг что-то заставило его блуждающий взгляд остановиться на далеком силуэте Дьяволова рифа, четко и почти маняще видневшегося над волнами. Это зрелище, похоже, ему не понравилось, ибо он пустился изрыгать тихие проклятья, а под конец перешел на доверительный шепот, сопровождая его многозначительным подмигиванием. Он приник ко мне, ухватил за лацкан сюртука и вполне членораздельно просипел:

– Вона откуда все и пошло – от энтого проклятого рифа, где вся эта мерзость обитает, где начинается глубокая вода. Вот где настоящие врата ада – там крутой обрыв подводный до самого глубокого дна, и его глубину ни одним лотом не измерить. Это все учудил старый кэп Оубед – это он нашел на островах Южных морей то, что сослужило ему недобрую службу… В те времена у всех тут дела шли из рук вон… Торговля хирела, фабрики терпели убытки – даже новые, – и лучшие из наших людей полегли на полях войны восемьсот двенадцатого года или потонули вместе с бригом «Элизи» и шхуной «Рейнджер»… Оба корабля принадлежали Гилману. У Оубеда Марша было три корабля на ходу – бригантина «Колумб», бриг «Хефти» да барка «Суматра Куин». Сначала только он и вел торговлю в Восточной Индии и на Тихом океане, а это уж потом, токмо в двадцать восьмом году, шхуна «Малай Бридж» Эздраса Мартина сошла на воду.

Не было у нас морехода лучше, чем старый кэп Оубед… Вот уж сатанинское отродье, прости господи! Хе-хе… Я своими ушами слыхал его рассказы о заморских землях… И как он всех в городе клял и называл дураками – за то, что они ходят на христианские богослужения да несут свое бремя смиренно и безгласно… Говорит, им бы поклоняться другим богам, тем, кто пощедрее, – вроде тех, кого чтят в Индии, – эти боги приносят богатый улов рыбы в обмен на жертвоприношения… и воистину слышат вознесенные к ним молитвы…

Мэтт Элиот, его первый помощник, тоже много чего рассказывал, да токмо он был супротив того, чтобы люди поклонялись язычным богам… Рассказывал про один остров к востоку от Отахайтэ[5], где много каменных развалин, которые стояли там с незапамятных времен… такие же вроде них камни стоят на острове Понапе, в Каролинском архипелаге, но токмо там лица каменные вырезаны, что видом схожи с большими статуями острова Пасхи. Есть там рядом крохотный вулканический островок, где стоят каменные обломки с резьбой, да токмо обломки эти сильно истерлись, точно их долго помотало по морскому дну, и вся их поверхность сплошь в картинках безобразных чудищ…

Да, сэр… А вот Мэтт, тот говорил, что тамошние туземцы добывают рыбы стоко, скоко могут выловить, и носят браслеты на предплечьях и запястьях, а на голове диадемы вроде как из золота и все покрытые картинками чудищ, точно таких же, какие вырезаны на обломках камней на том маленьком островке, – а на картинках вроде как рыбоподобные жабы или жабоподобные рыбы, нарисованные в разных позах, словно люди. Никто не мог допытаться у них, откуда все это взялось, и даже туземцы с других островов понять не могли, как это они около того островка умудряются вылавливать так много рыбы, когда у соседних островов никакого лова нет вовсе. Мэтт крепко об этом задумался, и старый кэп Оубед тоже. Оубед, кстати, заметил, что с того островка из года в год исчезает безвозвратно много красивых юношей и что там почти не видать стариков. И еще он говорил, что кое-кто из тамошних туземцев выглядит уж больно странно, даже на канаков не похожи.

А Оубед, тот прознал-таки правду про энтих язычных. Уж не знаю, как ему удалось, но начал он скупать у них золотые украшения, которые они носили. Он все допытывался у них, откуда, мол, эти вещи и могут ли они еще достать, и наконец вызнал историю у старого вождя – Уалаки его прозывали. Ни один живой человек, окромя Оубеда, не поверил бы старому желтому дьяволу, но кэп мог читать людей, будто книги… Хе-хе… Никто мне не верит теперича, когда я им говорю, да и вы вряд ли поверите, молодой человек, – хотя дайте-ка погляжу на вас… Да, у вас такие же вострые глаза для чтения людей, точь-в-точь как у старого Оубеда…

Шепот старика стал едва слышным, а у меня мороз по коже пробежал от этого потока пугающих, но притом явно искренних излияний, хотя я понимал, что его рассказ – не более чем пьяная фантазия.

– Да, сэр… Оубед, тот знал, что есть на земле много чего такого, о чем простые люди даже не слыхивали и чему не поверили бы, если бы им довелось услыхать. Вроде как эти канаки приносили в жертву своих юношей и девиц каким-то божествам – тварям, что жили в морской пучине, а взамен получали от них много каких благодеяний. Моряки встречали этих тварей на том маленьком острове с каменными обломками и вроде как те страшные картинки жаборыб изображали тех самых тварей. А можа, это были как раз те твари, про которых потом пошли легенды о русалках и прочей нечисти.

У них там на морском дне выстроены всякие разные города, и тот островок поднялся как раз со дна. И вроде как кое-кто из энтих подводных тварей еще оставался в своих каменных жилищах, когда островок вдруг выпрыгнул из пучины на поверхность. Вот так канаки и прознали, что они там на дне обитают. А как токмо у них первый страх прошел, они стали с ними беседовать знаками и жестами, да и по-быстрому уговор заключили.

Энтим тварям понравились человечьи жертвоприношения. Давным-давно они людей сами утаскивали на дно, а потом утеряли связь с верхним миром. А что они с жертвами делали, я не скажу, токмо надо думать, что Оубед не стал у них допытываться. Но язычные и сами помалкивали, потому как им и так туго жилось и они сильно переживали из-за этого дела. Они отдавали морским тварям определенное число молодых два раза в год – в канун первой Майской ночи[6] и в Хеллоуин – всегда токмо в эти дни. А еще отдавали им резные безделушки, которые сами делали. Взамен твари согласились давать им рыбу… много рыбы… которую они сгоняли к островку со всего моря, – и кое-какие золотые вещицы приносили им изредка, нечасто…

Да… Вот я и говорю, что туземцы встречали тварей на маленьком вулканическом островке, куда приплывали на каноэ с жертвоприношениями, а назад привозили золотые украшения, какие твари им отдавали взамен. Поначалу эта торговля не перемещалась на главный остров, но потом время прошло, и твари захотели туда попасть. Вроде как, пообщавшись с людьми, позарились проводить на главном острове церемонии жертвоприношений – в Майскую ночь и на Хеллоуин. Понимаешь ты, мил человек, они могли жить и в воде, и на суше, – ну как энти… анфибии. Канаки им сказали, что люди с других островов могут их выгнать оттуда, если прознают, что они там появились, но те ответили, что им, мол, наплевать, потому как они могут стереть с лица земли весь род человеческий, ежели захотят, и используют тайные знаки, как это проделали когда-то сгинувшие Старцы, уж не знаю, кто они были. Но твари не хотели поднимать заваруху и потому прятались, когда кто-то чужой приезжал на остров.

А как дело дошло до спаривания с жабоподобными рыбами, канаки вроде как попервоначалу заупрямились, но потом узнали что-то такое, отчего по-иному на энто дело взглянули. И вроде как наладили родственные отношения с морскими чудищами – и у них теперь все живое, что на острове обитает, выходит из воды, а чтоб потом обратно вернуться в море, нужно, чтоб какие-то там у них в теле изменения случились. Твари сказали канакам, что от их кровосмешения родятся дети, которые поначалу будут выглядеть совсем как люди, а со временем все больше будут похожи на энтих тварей, и в конце концов опять вернутся в воду и присоединятся к остальному ихнему населению в морской пучине. И что самое главное, мил человек, те, кто обратятся в рыбоподобных тварей и уйдут жить в воду, уже никогда не помрут. И энти твари никогда не помирают, разве что погибают в сражениях.

Да, сэр… Вроде как к тому времени, как Оубед встретил островитян, в их жилах уже давно текла рыбья кровь тех тварей из морской пучины. А с возрастом энти черты в них сильно проявлялись. Их держали взаперти, пока они не чувствовали, что готовы вернуться в море и покинуть остров навсегда. Кто-то был больше прочих к энтому готов, а кто-то так и не изменился настоко, чтобы жить в воде. Но большинство изменялись так, как и говорили твари. Те, кто рождался уже похожим на тварей, потом с каждым годом быстро менялись, но те, кто больше похож был на людей, менялись медленнее и доживали на острове до семидесяти, а то и дольше. Правда, они временами ныряли поглубже, чтобы проверить, смогут ли жить под водой. Те, кто переселился под воду, обычно возвращаются навестить родню, так что часто бывает, что человек разговаривает со своим живым прапрапрапрадедом, который покинул сушу лет двести тому или более…

Все уж там свыклись с тем, что никто не умирает, – ну, кроме тех, кто гибнет в морских стычках с другими островитянами, или приносится в жертву морским божествам, живущим в пучине, или умирает от змеиных укусов или от скоротечных болезней, пока они еще не стали жить в воде, а дожидаются, когда же начнет изменяться их внешность, что, в общем-то, оказалось не так уж и страшно. Думали-думали они и додумались, что получили взамен того, от чего отказались, очень даже выгодное приобретение – и я думаю, что Оубед и сам пришел к такому же выводу, когда он малость поразмыслил над историей старого Уалаки. А Уалаки, тот один из немногих, в ком нету ни капли рыбьей крови, – он был из королевского клана, и все они женились на других представителях королевских кланов с других островов.

1 Перевод: Троя & П. Сатарова.
2 В эти годы в США действовал «сухой закон». – Здесь и далее примечание переводчика.
3 В США совершеннолетним считается возраст 21 год.
4 Психиатрическая лечебница в штате Массачусетс.
5 Старое европейское название острова Таити.
6 Имеется в виду Вальпургиева ночь (с 30 апреля на 1 мая) – шабаш ведьм и языческий праздник изгнания ведьм.
Продолжение книги