Мои воспоминания. Под властью трех царей бесплатное чтение
«МНЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО МОЯ ПРОЗА ОТРАЖАЕТ МЕНЯ ДОВОЛЬНО ВЕРНО»
Последняя гофмейстерина императорского двора и ее мемуарное наследие
Теперь вся жизнь прожита, все перестрадано и переборено, вследствие чего и получилась возможность открыть уста.
Е.А. Нарышкина
В этой книге впервые собраны дошедшие до нас воспоминания Елизаветы Алексеевны Нарышкиной, урожденной княжны Куракиной, которая не только принадлежала к одному из знатнейших русских дворянских родов и была связана семейными узами с российским императорским домом, но и сама сыграла значительную роль в жизни императорской семьи. Ее служба при дворе трех последних российских императоров продолжалась в общей сложности 43 года и закончилась только с отречением Николая II от престола, в наивысшем придворном звании первой статс-дамы и гофмейстерины русской императрицы.
Воспоминания Е.А. Нарышкиной оставались до сих пор практически неизвестными. Причины этого различны: напечатанные в 1906 г. только для друзей «Мои воспоминания», в которых Е.А. Нарышкина излагает события первой половины жизни, были изъяты ею из обращения, сохранились лишь в нескольких экземплярах и не переизданы; книга мемуаров «Под властью трех царей», вышедшая на немецком языке в 1930 г., не была переведена на русский язык, хотя были изданы ее английский и итальянский переводы; отрывки из дневника Е.А. Нарышкиной за 1917 г. – «С царской семьей под арестом» – публиковались лишь в периодике (в 1936 г. в парижской газете «Последние новости»).
Е.А. Нарышкина, урожденная княжна Куракина, родилась в Петербурге 8 декабря 1838 г. в старинной аристократической семье1. Ее отец – князь Алексей Борисович Куракин – правнук сподвижника и свояка Петра I князя Б.И. Куракина – дипломат, художник-любитель, музыкант и коллекционер – был человеком увлекающимся и художественно одаренным. По воспоминаниям дочери, «князь Алексей Борисович унаследовал от своей матери пламенную душу, пылкое воображение, впечатлительность, тонкое понимание искусства. Он был высоко образован, любил классиков. Писал сам много: письма, дневники и стихи, по преимуществу, на французском языке, который знал в совершенстве. Эстетическое чувство выражалось и в других формах. Сохранилось много картин его кисти, особенно портретов членов его семейства, также бюст кн. Юлии Федоровны, изваянный им из глины. Музыкальный талант его был несомненный. Он играл на фортепианах прекрасно, с выразительностью и силой, и с удивительной легкостью, никогда не упражняясь в механизме игры. Всегда наизусть. Touché его был легкий и звучный. Он сочинял много музыкальных пьес и романсов, свидетельствующих, как и произведения его в других формах искусства, о его потребности творить и облекать в жизнь идеалы, бушующие в его страстной душе. Эти стремления касались и другой – более серьезной области: философические вопросы его глубоко интересовали, и он много читал, с большим вниманием, подчеркивал карандашом места, ему сочувственные. Душа его была по природе религиозная, и его сердце быстро постигало и принимало учение веры»2.
Страстную натуру отца оттенял и уравновешивал спокойный нрав матери Елизаветы Алексеевны – Юлии Федоровны, урожденной Голицыной. Княгиня Юлия Федоровна, в отличие от мужа, обладала твердым характером, самодисциплиной и не терпела всякого рода восторженности. Елизавета Алексеевна, несомненно, унаследовала от матери стойкость характера и трудолюбие, а от отца – эмоциональность и художественный талант, проявившийся впоследствии на литературном поприще.
Поскольку князь А.Б. Куракин долгие годы находился на дипломатической службе, он вместе с женой и четырьмя детьми много лет провел за границей. И потому до пятнадцатилетнего возраста юная княжна жила в Париже. Детство, проведенное во Франции, парижская атмосфера свободы навсегда привили ей уважение к человеческой личности и веротерпимость. Елизавета Алексеевна писала: «…может быть, сознание нашего древнего происхождения и, особенно, что наше детство протекло в свободной стране, было причиной, что нам всем был чужд дух раболепства, мелкого карьеризма, которым так часто заражаются дети, воспитанные в Петербурге, в атмосфере служебных и дворцовых интриг и светской пустоты»3. Важную роль в воспитании дочери играла мать, ненавидевшая «праздность и распущенность» (с. 55)4 и приучавшая детей «к внешней и нравственной дисциплине и чувству ответственности». Рассматривая обучение как одну из сторон воспитания, княгиня Ю.Ф. Куракина дала детям хорошее образование. В раннем детстве она сама занималась их обучением, потом они посещали в Париже курсы французского языка и литературы, но самое сильное влияние оказали на юную княжну ее домашние учителя – К.В. Васильев и А.И. Поповицкий. Они развили в ней тягу к учению, умение мыслить, она хорошо знала и любила литературу и историю, научилась понимать внутренние пружины исторических событий, кроме того, интересовалась и впоследствии серьезно увлекалась философией и историей религии. Ее духовным воспитанием занимались такие высокообразованные и нравственно авторитетные люди, как отец Иосиф Васильев, который «положил непоколебимое основание ее религиозной жизни». Елизавета Алексеевна впоследствии отмечала: «Благодаря насаждениям в детстве привычки к нравственной дисциплине, культивированию совести и воли, не в смысле упрямого своеволия, но как силы, доходящей, если нужно, до самоотречения, я достигла того, что к концу моей жизни я могу передать моим детям без изъяна ту монументальную репутацию моей матери и моей бабушки, под сенью которой я начала свою самостоятельную жизнь» (с. 68—69).
После возвращения в Россию в 1853 г. ее родители поступили на службу при императорском дворе, и благодаря матери, назначенной в 1853 г. гофмейстериной5 великой княгини Екатерины Михайловны, юной княжне посчастливилось войти в окружение матери Екатерины Михайловны великой княгини Елены Павловны. Царившая там атмосфера высоких умственных и духовных интересов способствовала интеллектуальному и нравственному развитию молодой девушки, поддерживая в ней «природное чувство справедливости, укрепленное впечатлениями детства, проведенного в свободной стране». А благодаря отцу, ставшему в 1856 г. гофмейстером двора великой княгини Марии Николаевны, Елизавета Алексеевна познакомилась с дочерьми великой княгини – юными принцессами Марией и Евгенией Лейхтенбергскими, дружба с которыми оказала благотворное влияние на ее последующую жизнь.
23 апреля 1857 г. Елизавета Алексеевна была назначена фрейлиной императорского двора, и началась ее придворная служба, которая также проходила в круге великой княгини Елены Павловны (она стала фрейлиной великой княгини Екатерины Михайловны). Двор великой княгини Елены Павловны был в те годы центром притяжения ряда выдающихся людей России. Посетителями «четвергов» великой княгини помимо членов императорской фамилии были писатели и поэты, музыканты, ученые, политики, чиновники, дипломаты и общественные деятели, которые обсуждали реформы государственного управления. В 1859—1860 гг. во дворце на Каменном острове работали члены редакционных комиссий, готовившие проект крестьянской реформы. В 1858 г. в Михайловском дворце Елена Павловна открыла первые классы консерватории, а в 1859 г. воплотила в жизнь идею создания Русского музыкального общества. Обладая большим нравственным авторитетом, она сумела создать такие благотворительные учреждения, которые оказали существенное влияние на развитие здравоохранения и образования в России.
1860 год стал переломным для Елизаветы Куракиной: безвременная смерть брата Бориса и связанный с этим глубокий внутренний кризис совершили переворот в ее душе. Впоследствии она вспоминала: «[Т]очно пелена спала с моих глаз, и я поняла, сколько эгоизма было в мечтаниях, наполнивших всю мою жизнь и которые вращались исключительно вокруг моего личного счастья. Личное счастье! Земное! Стоит ли о том думать! В силу сознанной вдруг отеческой Божией любви меня охватило чувство братства со всем человечеством. Все эти обездоленные, которых я не замечала, все эти чердаки и подвалы, наполненные существами, <…> которые стояли так далеко от меня, получили вдруг для меня удивительную близость» (с. 134). «На почве христианства» перед ней впервые встали «социальные вопросы», и тогда она решила «отрешиться от себя» и «служить Богу в лице [своих ближних]» (с. 138—139). С одобрения матери она стала предпринимать некоторые шаги в этом направлении: помогала вести дела, а затем преподавала в школе для крестьянских детей, которую устроил ее отец в имении Степановское, вела уроки в Таврической школе, основанной бароном М.О. Косинским, работала в Крестовоздвиженской общине сестер милосердия, где помогала отцу Александру Гумилевскому. Великая княгиня Елена Павловна, поняв серьезность ее намерений, предложила княжне руководить приютом для пожилых женщин, причем ей, совершенно неопытной девушке, было поручено и ведение финансовых дел.
С этого времени помощь обездоленным сделалась для Елизаветы Алексеевны важным и необходимым делом, а связи в высших государственных сферах часто помогали ей преодолевать трудности на поприще благотворительности.
18 августа 1865 г. Елизавета Алексеевна вышла замуж за Анатолия Дмитриевича Нарышкина и на время оставила придворную службу. Вначале все ее силы были поглощены заботой о детях: в 1866 г. она родила первенца Бориса, который прожил всего два года, затем родились сын Кирилл (28 апреля 1868 г.) и дочь Вера (1874). Но вскоре Елизавета Алексеевна переживает новый душевный кризис, связанный со смертью первенца, а затем новорожденной дочери. И вновь на помощь приходит великая княгиня Елена Павловна: зная, что Нарышкина отправляется за границу, она дает ей поручение увидеться в Париже со своей близкой подругой мадам Андре, для которой благотворительность стала делом жизни и у которой Нарышкина познакомилась с главами многих европейских христианских благотворительных организаций, чей опыт впоследствии очень ей пригодился. Оценивая влияние, которое оказали на ее жизнь великая княгиня Елена Павловна и ее окружение, Е.А. Нарышкина признавалась в письме к А.Ф. Кони в 1926 г.: «Над всем возвышается величавое представление великой княгини Елены Павловны, которую Вы лично не знали, но которую Вы так сумели понять. Для меня служит всегда предметом удивленной гордости, что меня, застенчивую и бесцветную девочку, она удостоила своим вниманием и направила на путь активной благотворительности, дав мне в самостоятельное управление богадельню Еленинского училища. Это была также почва нашего сближения с Эдитой Федоровной [Раден], советами которой я пользовалась в незнакомом для меня деле. Но вскоре великая княгиня приказала мне являться прямо к ней с моими докладами, на которых она иногда меня задерживала с личными вопросами, которые не имели ничего общего с богадельней. Эдита же с того времени сделалась моей путеводительной звездой и лучшим другом до самой ее кончины»6.
Дружба с баронессой Э.Ф. Раден была для Елизаветы Алексеевны в интеллектуальном и нравственном смысле настоящей школой. Вместе с ней Елизавета Алексеевна принимала участие в организации помощи нуждающимся воинам в 1876—1878 гг., в работе Мариинского попечительства о слепых, Мариинской попечительской школы кружевниц. Баронесса Раден, полагая, что «ничто так не развивает молодой женский ум, как общение его с мужскими зрелыми умами» (с. 143), способствовала развитию молодой подруги, введя Елизавету Алексеевну в круг своих друзей, в числе которых были К.П. Победоносцев, Ю.Ф. Самарин, К.Д. Кавелин, П.П. Семенов-Тян-Шанский, Ф.М. Дмитриев, Б.Н. Чичерин.
Впоследствии столь же важное место в жизни Елизаветы Алексеевны, составляя одну из ее «сердечных радостей и умственных опор», занимала дружба с первой женщиной – историком церкви, княгиней Е.Г. Волконской. Их связывали общие интеллектуальные интересы7, и немаловажным объединяющим их фактом была веротерпимость Нарышкиной, которая объяснялась не только воспитанием (она выросла в католической стране и имела английских гувернанток-протестанток) и превосходным религиозным образованием (у нее был умный и образованный законоучитель отец И.В. Васильев, знаток православия и исследователь католицизма, а затем она сама в Женеве прослушала курс истории религий и истории философии), но и семейными традициями: ее бабка – княгиня Е.Б. Куракина – в начале XIX в. перешла в католичество, католиками были близкие родственники ее мужа: бабка – графиня Е.П. Ростопчина и сестра его матери Софья де Сегюр, а также многие родственники по линии Нарышкиных и Голицыных, жившие в Европе.
Широта религиозных взглядов Нарышкиной, которая проявлялась в свободном общении с представителями разных христианских конфессий (православный священник Иоанн Кронштадтский, протестантский пастор Навиль, кальвинист Лагарп, англиканин Редсток или католик Сегюр), была основана на уважении к другим конфессиям, которые она считала «самыми высокими проявлениями человеческого разума» и изучение которых ее очень «завлекало». Она писала впоследствии: «Моя религия была слишком твердо основана на камне веры и познания, и при том запечатлена победой, одержанной над сомнениями, чтобы эти изучения ее могли поколебать. Они только открывали мне огромный широкий горизонт. Мне казалось, что вместо низкого потолка над моей головой подымаются высокие своды, как у готических соборов, доходящих только почти, но не до неба – так как это все-таки не было христианство. А христианство одно содержит для меня абсолютную истину. В воображаемой мной схеме по этому предмету я представляю ее себе так: каждая из религий, которыми жило и живет нехристианское человечество в течение долгих веков, без сомнения, содержит в себе большую или меньшую часть истины, подобно тому, как в отдельных лучах света, разбивающихся в радугу, содержится тот же световой элемент, несмотря на разность внешнего проявления каждой из его частей. Эти лучи в соединении производят абсолютный свет – как и отдельные доли истины, соединенные в свете Божеского откровения, получаемого в христианстве, сияют вместе сиянием вечным. Мы чувствуем со всем человечеством однородность в нашей потребности верить; поэтому изучение этих таинственных религий так завлекательно. К сожалению, ему предаются большей частью лица, не изучившие серьезно глубины христианства, смешивая его с ежедневным отправлением его обрядов, тогда как они видят древние религии в ореоле их идеальной высоты и восторгаются ими. Какие бы то ни были течения философской мысли (и эти течения сильно колеблют в настоящее время основы наших верований), истина останется истиной, и не раз придется повторить слова Спасителя: “Камень, которым пренебрегли зиждущие, тот стоит во главе угла”» (с. 223).
Расхождения в богословских вопросах не мешали Нарышкиной использовать опыт протестантов и католиков по организации благотворительных учреждений. Можно сказать, именно их конструктивный подход к этому делу утвердил ее в намерении «выйти из области фантазии и идеологии» и заняться реальной помощью людям. Возвращаясь из Европы в 1875 г., Нарышкина уже твердо знала, что хочет воплотить на практике свои идеи улучшения жизни людей – она была сторонницей продолжения реформ сверху («с высоты престола») и собиралась содействовать им на деле, для начала создав у себя в Степановском «настоящую воспитывающую школу, направляющую в желаемом смысле развитие будущего поколения» (с. 227). Во время Русско-турецкой войны 1876—1878 гг. вместе с баронессой Э.Ф. Раден Е.А. Нарышкина помогала организовать Главное попечительство для пособия нуждающимся семействам воинов и вошла в его совет. В 1878 г. она стала членом комитета Общества пособия несовершеннолетним, выходящим из мест заключения. Так началась ее деятельность по оказанию помощи заключенным и их семьям, тогда же Нарышкина впервые столкнулась с проблемой социальной реабилитации бывших заключенных – проблемой, которую она будет пытаться решить многие годы.
Вскоре после смерти матери (в 1881 г.) Е.А. Нарышкиной было предложено вернуться на придворную службу, и в 1882 г. она была назначена обер-гофмейстериной великой княгини Ольги Федоровны, с условием, чтобы у нее оставалось свободное время для семьи и трудов благотворительности, «жертвовать которыми» она «не могла». Елизавета Алексеевна пробыла на этой службе 9 лет, а после кончины великой княгини Ольги Федоровны в 1891 г. была назначена статс-дамой императрицы Марии Федоровны, с 1894 г. – статс-дамой императрицы Александры Федоровны, а с 1910 г. и вплоть до Февральской революции 1917 г. занимала пост гофмейстерины императрицы8. За время своей службы при дворе она была отмечена орденом Святой великомученицы Екатерины Малого креста (1907), в 1908 г. получила Мариинский знак отличия за 25-летие, а в 1913 г. – за 30-летие службы в благотворительных учреждениях Ведомства императрицы Марии, в июне 1912 г. ей был пожалован портрет императрицы Александры Федоровны, украшенный бриллиантами, для ношения на груди «для добавления к шифру статс-дамы». Она обладала при дворе значительным влиянием, в чем, хотя и шутя, признавался брат ее, князь Ф.А. Куракин: «Оказывается, что без тебя никакое дело в Петербурге не обходится»9.
В 1884 г. подруга Елизаветы Алексеевны принцесса Евгения Максимилиановна Ольденбургская, зная ее опыт и организаторские способности, учитывая ее семейные традиции10, а главное – стремясь отвлечь от тяжелых мыслей после скоропостижной смерти мужа в 1883 г., предложила ей возглавить Дамский комитет Общества попечительного о тюрьмах11, которым до 1869 г. руководила двоюродная бабка Е.А. Нарышкиной – Т.Б. Потемкина, а затем сама Евгения Максимилиановна. Деятельность Е.А. Нарышкиной в тюремном комитете12, длившаяся более 34 лет, была направлена на реформирование российской пенитенциарной системы и привела не только к значительному улучшению содержания женщин и обучению детей в местах лишения свободы, но и к облегчению их адаптации к жизни после освобождения из заключения.
Даже после Февральской революции 1917 г., находясь вместе с царской семьей под арестом в Александровском дворце Царского Села, Е.А. Нарышкина продолжала руководить работой комитета и оставила его лишь в июле 1917 г. Деятельность комитета, девизом которого было «Человеколюбием исправлять!», прекратилась сразу после октябрьского переворота 1917 г.
О том, какую роль сыграла Нарышкина в облегчении участи ссыльнокаторжных и их семей, А.Ф. Кони писал: «Я был в 1891 году членом Общества попечения о семьях ссыльно-каторжных, во главе которого стояла его учредительница Е.А. Нарышкина, вносившая в осуществление целей общества сердечное их понимание и большую энергию. Благодаря последней общество получило, путем призыва к пожертвованиям, довольно значительные средства и могло открыть в Горном Зерентуе Забайкальской области приют на 150 детей, попавших в обстановку Нерчинской каторги, – и затем устроить его филиальные отделения еще в двух поселениях. Она же <…> предприняла весьма решительные и настойчивые шаги, чтобы возбудить во властных сферах сознание необходимости отменить телесное наказание для сосланных в Сибирь женщин, и своим влиянием, просьбами и убеждениями дала несомненный толчок к последовавшему в 1893 году решению Государственного совета о такой отмене»13.
И, очевидно, не только чувством долга, но и многолетней работой в тюремном комитете с ее опытом посещения тюрем и умением облегчить положение заключенных руководствовалась Е.А. Нарышкина, когда после Февральской революции не оставила в беде семью Николая II и осталась с нею в заточении: она лучше других знала, в каком утешении и помощи нуждаются заключенные. Она даже предлагала остаться с больными царскими детьми до их выздоровления, дав возможность царской чете бежать, если появится такая возможность14. Елизавета Алексеевна пробыла под арестом до 14 мая 1917 г. и была вынуждена покинуть царскую семью вследствие тяжелой болезни и из-за боязни умереть, не повидав своих родных. Она не прерывала связи с венценосными узниками, и даже когда их увезли в Тобольск, она нашла возможность обмениваться письмами с императрицей15.
Тревожиться в ту пору за судьбу своих близких у Нарышкиной были все основания: уже в марте 1917 г., сразу после отречения Николая II, был арестован ее зять – граф Д.Н. Татищев. В июне его освободили, а летом 1918 г. снова арестовали вместе с сыном Николаем (1896—1985), которого в начале 1919 г. отпустили16, он уехал на фронт, бежал в Крым и в 1922 г. оказался в эмиграции. Сам Дмитрий Николаевич был расстрелян в ночь с 13 на 14 сентября 1919 г. Ее двадцатилетний внук Кирилл Кириллович Нарышкин (1897—1917) в ноябре 1917 г. отправился из Петрограда в Москву и пропал без вести. Ее сын Кирилл был арестован в начале 1918 г., заключен в Петропавловскую крепость, где матери удалось его навестить, и умер в тюремной больнице в 1924 г. Его жену Наталью Кирилловну Нарышкину в 1925 г. выслали в Чердынь, затем в Оренбург, где расстреляли 23 октября 1937 г.17, а их младший сын Петр Кириллович Нарышкин (1902 – ?) провел несколько лет в ссылке и погиб в лагере (по некоторым сведениям – в Карлаге) во время войны. Ее внучка – графиня Ирина Дмитриевна Татищева18 – была арестована в сентябре 1923 г. и в 1924 г. выслана в Пермь; ей с семьей разрешили уехать из России в 1932 г.19 В 1924 г. была арестована и сослана сначала в Тобольск, а затем переведена в Пермь дочь Елизаветы Алексеевны – графиня В.А. Татищева, в 1926 г. ей (как потомку декабристов, в связи с годовщиной в 1925 г. восстания декабристов) разрешили уехать из России во Францию20. В России осталась лишь старшая дочь Веры Анатольевны – Елизавета Дмитриевна Татищева (1894—1970), не захотевшая уезжать из России, принявшая новый строй и всю жизнь посвятившая воспитанию детей в дошкольных учреждениях21.
Сама Елизавета Алексеевна после освобождения из-под ареста в мае 1917 г. вела жизнь странницы. Создавая убежища для женщин, выходящих из заключения, Е.А. Нарышкина не предполагала, что сама окажется в их положении. В июне 1917 г. она собиралась воспользоваться одним из таких убежищ, но оно оказалось небезопасным, и Елизавета Алексеевна оставалась в Царском Селе, пока в октябре 1917 г. не приняла приглашение Е.П. Васильчиковой поселиться вместе с дочерью в Петрограде на Сергиевской улице22, где они прожили до лета 1918 г. После ареста зятя и внука она сняла квартиру неподалеку и пробыла там до конца 1919 г. Зиму 1920 г. Нарышкина провела в монастыре под Новгородом, о чем сообщала в письме к А.Ф. Кони 9 мая 1920 г.23 Весной 1920 г. В.А. Татищева привезла мать в Москву, где Елизавете Алексеевне «предложил хорошую комнату в своем доме разбогатевший крестьянин» из Степановского24. Зимой 1920—1921 гг. Е.А. Нарышкина переехала в село Ивашково, неподалеку от Степановского, где крестьяне укрывали ее и снабжали всем необходимым25. В августе 1921 г. в Ивашково приехала В.А. Татищева с дочерьми, они провели там некоторое время и увезли Нарышкину в Москву. Елизавета Алексеевна пробыла в Москве до 1925 г., когда ей разрешено было уехать из России. Она направилась во Францию через Финляндию, по пути побывав в Дании, а в начале июля 1925 г. уже была во Франции, в Буа-Коломб26.
Оказавшись на чужбине, Е.А. Нарышкина не утратила ни стойкости, ни деятельного отношения к жизни. 11 июня 1925 г. она отмечает: «Ну, вот и начинается новая полоса моей жизни, и это – в 86 лет! Подумать только, что я прожила так долго, прошла через столько перевоплощений и осталась самой собой! Что, несмотря на многочисленные удары, изменившие всю мою жизнь, я не потеряла рассудка! Да, это я, и это с меня спросится за то, с чем я подойду к великому дню, когда начнется моя вечная жизнь. Господь даровал мне ясный ум, и я всегда знала об этом, но воля моя по природе слаба, я не умею противиться своим земным желаниям. И все же я ощущаю руку Божью, которая вела меня, и благодарю Господа за испытания и страдания, которые выпали на мою долю как дар Его милости. Осмеливаюсь надеяться, что я не оттолкнула Его любви своими бесконечными прегрешениями и что он будет хранить меня до конца моих дней!»27
Она снова ищет пристанища – «сначала у Армии спасения, потом у протестантских сестер»28, ей приходится заботиться о хлебе насущном, она не приемлет бездействия, тревожится за судьбу своих, как ей кажется, непрактичных близких и пишет в дневнике 31 июля 1926 г.: «Сейчас не время <…> предаваться нытью, которое ни к чему не ведет. Надо жить и обеспечивать жизнь тем, кто от нас зависит»29. При этом ее не оставляют боль и тревога за судьбу России и монархии. Она записывает: «Со жгучим интересом я читаю все, что доходит до нас, о событиях и разногласиях в бандитском правительстве, которое хозяйничает в нашей несчастной стране. Пора было бы совершить решительный государственный переворот и восстановить монархию, страна примет ее с воодушевлением. По-моему, кажется, я единственная, кто об этом говорит, надо утвердить великий принцип легитимности30. А легитимный суверен – несомненно, Николай. Дело не в его достоинствах, дело в его неоспоримом праве. Надо, чтобы этот принцип был признан всем народом независимо от суждений и оценок того, кто его представляет, и чтобы, прежде всего, этот принцип признала семья. Чтобы великий князь Николай поставил на службу этому принципу свою популярность и свою шпагу – и чтобы императрица-мать отказалась от своей ребяческой веры в сказку о том, что император жив и скрывается. Во враждебности к Кириллу с ее стороны есть много от старой семейной вражды, и, конечно, было бы еще одним ударом для нее видеть, как кто-то займет место ее детей. Ей не хватает высоты души, чтобы подняться над этими личными счетами и антипатиями и признать, прежде всего, что спасение России – в объединении народа вокруг скипетра, вокруг одного человека, каким бы слабым он ни был. Самым лучшим было бы пресечь требования всех партий, которые противоречат друг другу и ведут к взаимному уничтожению. Я по-прежнему очень привязана к императрице [Марии Федоровне], будучи, наверное, последней из тех, кто окружал ее после приезда в Россию. Я ее люблю и восхищаюсь ее чистым и любящим сердцем, ее полной достоинства жизнью и благородством ее чувств. Я глубоко предана ей моим сердцем, но мой рассудок не может не видеть, насколько ошибочен избранный ею путь и насколько ее отказ видеть Кирилла усиливает распри в императорской семье и раздоры среди эмиграции. Великий князь Николай стареет в бездействии»31.
Последние годы жизни Е.А. Нарышкина провела в «Русском доме» в Сен-Женевьев-де-Буа, где скончалась 20 октября 1928 г. и была похоронена на русском кладбище. На ее кончину откликнулась некрологом парижская газета «Возрождение»: «Статс-дама, гофмейстерина, кавалерственная дама Елизавета Алексеевна Нарышкина, рожденная княжна Куракина, тихо скончалась на 90-м году жизни, в Русском Доме в Ste-Genevieve des Bois 17(30) октября в 11 ч. 30 мин. вечера. Погребение на местном кладбище после отпевания в домовой церкви Русского Дома и литургия, которая начнется в 10 ч. утра в пятницу 20 окт. (2 ноября), о чем объявляет Русский Дом. Панихиды ежедневно в 3 ч. д. Поездка с вокзала Quai d’Orsay до станц. St-Michel-sur-Orge»32.
Такова внешняя канва жизни высокопоставленной и влиятельной придворной дамы, деятельной благотворительницы Е.А. Нарышкиной. Но помимо этого была другая Елизавета Алексеевна: Zizi, как все ее называли с детства, была восторженной фантазеркой, что не вызывало одобрения ее матери33. Эмоциональная натура девочки искала выход и нашла его в сочинении стихов и в писании дневника, в котором она «стала изливать» «избыток своих ощущений» (с. 257). В отрочестве и юности ее внутренняя жизнь настолько была далека от реальности, что возникло ощущение раздвоенности. Е.А. Нарышкина так описывала свое состояние: «Моя жизненность была так велика, что она создавала свою область фантазии и мечты, помимо всего окружающего. С этого времени, как мне кажется, начинается то раздвоение жизни, которое было моим уделом в течение долгих лет до той поры, пока, достигши наконец пристани, я могла собрать аккорд из бывших так часто болезненных диссонансов» (с. 83). Но в периоды острых душевных переживаний это чувство возвращалось, и вновь она замечала: «Внешняя жизнь текла по-прежнему: раздвоение между ней и моим внутренним миром было ужасно – но никто его не подозревал» (с. 179). В дневниках раздвоенность преодолевалась: в них мирно соседствовали излияния чувств, фантазии, стихи и точное, почти протокольное изложение событий. Обладая «редкой непроизвольной» памятью34, Елизавета Алексеевна с ранних лет подробно описывала все происходившее вокруг, а окружали ее с детства «интересы общественного характера», которыми жила ее семья – семья дипломата и высокопоставленного придворного, связанного родственными узами с знатными и влиятельными семьями Европы. К тому же почти вся семья Куракиных находилась на службе при императорском дворе: отец – у великой княгини Марии Николаевны, мать – у великой княгини Екатерины Михайловны, а позднее у цесаревны Марии Федоровны, сестра Александра (с 1866 г.) – у цесаревны, затем императрицы Марии Федоровны, сама Елизавета Алексеевна – сначала у великой княгини Екатерины Михайловны, потом у великой княгини Ольги Федоровны, затем у императрицы Александры Федоровны. Находясь в гуще жизни императорской семьи, Е.А. Нарышкина обладала информацией о политических событиях и решениях высшей государственной власти из первых рук. Поэтому политика находит отражение в ее дневниках, даже когда она пишет о своих переживаниях или семейных событиях. Начав вести дневник (а писала она его по-французски, поскольку это был ее первый «природный» язык) сначала для того, чтобы было кому «поверить свои восторги», и называя его «милым и скромным наперсником» («cher et discret confident»), которому можно излить свою душу и высказать любую тайну, Нарышкина делает его хранителем не только собственных мыслей и чувств, но и важных cведений, касающихся политической жизни России. Выдержка и умение скрывать свои чувства позволили ей на протяжении многих лет находиться на службе при дворе, часто не имея возможности высказать свое мнение, и потому лишь в дневниках она позволяла себе «открыть уста». Она делилась своими мнениями только с очень близкими друзьями, такими, как юрист, писатель и общественный деятель А.Ф. Кони. Она не показывала никому свои дневниковые записи, даже отцу, хотя «была очень близка к нему». Нарышкина вспоминала: «Он читал мне все свои записки, размышления, стихи, наполнявшие несколько толстых тетрадей, и находил во мне понимание и отзывчивость, но я никогда не говорила ему о себе» (с. 212). Лишь с течением времени она стала осознавать ценность своих записей не только для себя, но и для других и почувствовала необходимость поделиться своим жизненным опытом.
Поводом, побудившим ее напечатать свои написанные на основе дневников мемуары, стали, очевидно, события 1905 г., которые вызвали в памяти у Е.А. Нарышкиной отчетливые ассоциации с Французской революцией 1848 года, свидетелем которой она была. И хотя хронологической границей «Моих воспоминаний» являлись события 1875 г., окончательный их текст был подготовлен к публикации в конце 1905 г.35 Причем Елизавета Алексеевна писала мемуары по-русски, считая, «что в этом нет ошибки и что повествовательный язык мне доступен» (с. 207). Отрывки из них она предварительно читала вслух родным и друзьям36. В деле печатания книги ее поддержала дочь известного библиофила С.Д. Полторацкого Эрмиония Полторацкая, которая написала: «Надеюсь, что у Вас хватит присутствия духа, чтобы отстоять свои мемуары. К тому же хорошо укрыться в прошлом, поскольку настоящее полно невежд и невежества»37.
Вероятно, в семье Нарышкиной много было разговоров о публикации воспоминаний, и волнения Елизаветы Алексеевны по этому поводу вызывали у родных желание ее поддержать, что и сделал в шутливой форме ее маленький десятилетний внук Кот (Николай Татищев), который, поздравляя бабушку с именинами 2 сентября 1906 г., сообщал ей: «Я пишу мемуары. <…> Целую тебя. Котик»38.
В конце января или в начале февраля 1907 г. «Мои воспоминания» были напечатаны. Мемуары не были предназначены для широкого распространения, свою книгу Нарышкина дарила или давала для прочтения людям, которых уважала и мнением которых дорожила. Тем ценнее было для нее одобрение в проникновенном и сердечном отклике П.И. Бартенева:
«Когда я дочел Вашу чудесную книгу (за доставление которой почтительнейше целую Вашу правую руку), мне вспомнилось четверостишие Хомякова:
- Он с тем, кто духа и свободы
- Ему возносит фимиам;
- Он с тем, кто все зовет народы
- В духовный мир, в Господень храм.
Но кроме впечатления нравственного, книга Ваша мне драгоценна в отношении историческом. Вы описали жизнь, проведенную на вершинах общества; а в пестрой галерее выведенных лиц отрадно мне и повстречаться с теми, кого и я чтил и любил, начиная с Вашей матушки, окончая княгинею Коконою. При том, как умело соединено личное с общим, с государственным, с современным. Я невежда в оценке французских стихов, но меня привели в умиление помещенные на стр. 325. Самый язык, по свойствам своим, не поэтичен (извольте, в письмах к Гримму, прочитать, как Екатерина сравнивает его с русским). В книге Вашей не встретил я ни одного галлицизма. Слог Ваш выразителен, чему конечно способствует знакомство с языком церковным. Некоторые страницы растрогали меня до глубины сердечной. То, что вы изволили мне читать в Волосове, на меня мало действовало; но тут паки и паки целую Ваши руки. Неужели не познакомлюсь с Вашим романом? Не дозволите ли мне поместить в Русском Архиве мой отзыв с выписками напр. о безучастии духовенства, с страницами о июньских днях в Париже? Известны ли Вам письма англичанки о бывшей Французской Революции? Необыкновенное сходство с тем, что мы недавно пережили (у меня на Садовой треснула стена от выстрелов). Стар я (78 л.), не двигаюсь без чужой помощи, но по милости Божией, еще страстен к проявлениям высокого ума, дарований и деятельного сердца.
Не извольте предавать забвению
Петра Бартенева»39.
Перемены, произошедшие в России с 1906 по 1917 г., заставили Нарышкину еще раз, по-новому, взглянуть на политические события, которые она протокольно четко фиксировала в дневниках. Мысль написать новые мемуары возникла, вероятно, в 1917 г., когда стали очевидны последствия роковых ошибок, совершенных российской монархией на протяжении последних трех царствований. Нарышкина начинает осмыслять и пересматривать свои взгляды на события, произошедшие в России. Она осознает, что многие не понимают происходящего, и 8/21 апреля 1917 г. записывает в дневнике: «У многих нет другого горизонта, кроме света, его блеска, – и желания бежать из России. Незнакомство с историей – феноменальное. Никакого понятия не только о философии истории, но о внешних фактах, на которых она строится» (с. 423—424). Елизавета Алексеевна понимает, что, являясь очевидцем и участником важных исторических событий, обязана высказать свою точку зрения на историю трех последних царствований. В ее дневнике за 1917 г. имеются указания на то, что она вновь взялась за написание мемуаров. Она использует свои дневники и старые подготовительные материалы к воспоминаниям, опубликованным в 1907 г., по соображениям хронологии не вошедшие в них. Об этом свидетельствует фрагмент, который был написан в 1905 г.40
Вначале она намеревалась подробно рассказать о событиях, связанных с убийством императора Александра II и восшествием на престол Александра III. Эту часть воспоминаний Елизавета Алексеевна читала вслух царской семье во время пребывания под арестом в Александровском дворце Царского Села. Далее Е.А. Нарышкина хотела подробно остановиться на периоде царствования императора Александра III, что, по ее словам, раньше «невозможно было <…> сделать», так как в своей оценке она «оказалась бы слишком против течения, излагая свою мысль» (с. 424). К 1917 г. изменился ее взгляд на политику Александра III, и если раньше она была сторонницей продолжения реформ, начатых Александром II, то теперь пишет: «…откровенно говорю, что я <…> глубоко сожалела о потере надежды на преобразование России. В настоящее время мое суждение изменилось, и я теперь думаю, что в то время государь поступил мудро, остановив разом шатанье мыслей и взяв твердой рукой единоличное кормило правления» (с. 457). Затем Е.А. Нарышкина предполагала написать обзор царствования Николая II. Таким образом, хотя хронологически новые мемуары были продолжением «Моих воспоминаний», они отражали новый взгляд на события, произошедшие в России.
В это время она уже ясно понимала значение своих записей и продолжала их вести, находясь под арестом в 1917 г., в страшные 1920-е гг. и в эмиграции. Ей чудом удалось вынести их из Александровского дворца в мае 1917 г. (когда ее, больную, перевозили в большой Царскосельский дворец), несмотря на обыск, которому подвергли все ее вещи и благодаря тому обстоятельству, что досмотр производили солдаты, которые не поняли важности этих бумаг41. Хранить их было опасно: в лучшем случае их могли конфисковать (например, в апреле 1917 г. в Крыму были конфискованы все дневники императрицы Марии Федоровны), а в худшем – расстрелять владельца. Так, дневник зятя Нарышкиной – графа Д.Н. Татищева – был обнаружен чекистами в 1918 г., и «когда его арестовали, <…> он был обвинен на основании того, что писал»42. От опасных бумаг избавлялись: так, еще до возвращения Николая II, в первые дни заключения (6 и 7 марта 1917 г.) в Александровском дворце Царского Села Лили Ден сожгла в красной гостиной все свои бумаги, а вместе с императрицей они уничтожили все дневники и письма Александры Федоровны, а также 9 томов дневников фрейлины Сони Орбелиани, «содержащих много интимных подробностей жизни императорской четы»43. Она дорожила дневниками, берегла и, увидев реальную возможность их публикации, передала рукопись в 1923 г. австрийскому журналисту Рене Фюлеп-Миллеру. Остальные бумаги, в том числе дневники, Е.А. Нарышкина вывезла во Францию. В Париже она предоставила П.Н. Милюкову дневник за 1917 г., перевод значительной части которого был напечатан им в 1936 г. в газете «Последние новости».
Потомки Е.А. Нарышкиной также понимали ценность исторических свидетельств, касающихся истории России, и их значение для будущих поколений. Так, в 1917 г. сын Елизаветы Алексеевны К.А. Нарышкин, который по долгу службы составлял протокол отречения императора, понимая, что стал свидетелем рокового для России исторического события, и сознавая необходимость сохранить для потомков документальные свидетельства о нем, вместе с лицами из ближайшего окружения государя собирался «записать до малейших подробностей, чуть ли не по минутам, все то, что происходило за эти три дня». Как вспоминал флигель-адъютант А.А. Мордвинов, «Нарышкин записывал все подробно под нашу диктовку, хотел напечатать на пишущей машинке и дать это описание каждому из нас. Копии телеграмм главнокомандующих мы получили, наш общий дневник он переписать не успел»44. Кирилл Нарышкин успел написать историю отречения и передать матери, находящейся тогда в заточении в Александровском дворце. Дочь Е.А. Нарышкиной – графиня В.А. Татищева – в 1912 г. опубликовала записки своей бабки – графини Н.Ф. Нарышкиной, урожденной Ростопчиной – о событиях войны 1812 г.45 Внуки Елизаветы Алексеевны постарались сохранить для потомков свои воспоминания об исторических событиях в России, свидетелями которых им довелось быть: графиня И.Д. Татищева (в замужестве княгиня Голицына) оставила воспоминания о своей жизни в России до 1932 г.46, о трагических судьбах своих родственников и друзей, о своих жизненных испытаниях после революции 1917 г. (арестах и ссылке в Пермь, где состоялось ее знакомство с будущим мужем – князем Н.Э. Голицыным, о рождении в ссылке своих детей и отъезде в эмиграцию). Внук Елизаветы Алексеевны граф Н.Д. Татищев уже в ранней юности ощущал необходимость перемен. Он вспоминал: «Это было незадолго перед первой мировой войной. Мы жили тогда в Ярославле. Предпотопная Россия была больна, это ощущалось многими, и, как я теперь понимаю, люди тогда стремились не столько к свободе, сколько к равенству. <…> Может быть, как раз поэтому я и моя старшая сестра предугадывали, что очень скоро все вокруг развалится, падет прахом»47. Во время ссылки царя в Тобольск Николай Татищев в начале 1918 г. отправился с группой молодых офицеров в Сибирь освобождать императорскую семью, после этой неудавшейся попытки он вернулся в Петроград и был арестован вместе с отцом, чудом освободившись в январе 1919 г. из большевистской тюрьмы, отправился на фронт и летом 1919 г. присоединился к Белой армии, вместе с ней оказался в Крыму, а затем в эмиграции. Николай Татищев уже в 9 лет сочинял стихи, рассказы и вел дневник, а в эмиграции во Франции писал стихи и воспоминания в форме литературных эссе48. Будучи удивительно доброжелательным и отзывчивым на настоящий талант, он стал верным другом и душеприказчиком рано погибшего поэта Бориса Поплавского. Он (а затем и его дети) был хранителем архива поэта и публикатором его произведений. До конца жизни его не оставляла любовь к покинутой родине49, это чувство он передал и своим детям, которым пришлось выполнять миссию не только хранителей исторической памяти, но и спасителей культурного достояния России. Сыну Н.Д. Татищева – правнуку Е.А. Нарышкиной – Степану Николаевичу Татищеву довелось вернуться в Россию в качестве атташе по культуре при посольстве Франции в Москве, где он пробыл три года (с 1971 по 1974 г.). В 1971 г. он познакомился с вдовой О.Э. Мандельштама Надеждой Яковлевной и по ее просьбе, чтобы спасти архив поэта от конфискации советскими властями (как когда-то его прабабка спасала свои дневники и записки), в 1973 г. нелегально вывез его во Францию, пользуясь дипломатическим иммунитетом. Степан Николаевич выполнял весьма рискованные в то время поручения А.И. Солженицына: он нелегально переправлял в Россию запрещенные книги, журналы и деньги для политзаключенных, а из России – личные письма заключенных; помог вывезти на Запад остатки архива Солженицыных, за что был объявлен персоной нон грата и выслан из СССР. В последнее время многие из потомков Е.А. Нарышкиной вернулись в Россию, возвращаются на родину потерянные и неизвестные свидетельства современников об ушедшей России. Сама Е.А. Нарышкина своими воспоминаниями и дневниками много сделала для того, чтобы не ушла «в подземный мир Гекаты навсегда»50 память о прошлой России.
Представленный в настоящей книге корпус мемуарной прозы Е.А. Нарышкиной состоит из двух частей и приложений.
«Мои воспоминания» были напечатаны в начале 1907 г. в Петербурге в Государственной типографии, которая находилась в прямом подчинении Государственного совета.
Местом печати «Моих воспоминаний» Е.А. Нарышкина выбрала Государственную типографию не случайно: по-видимому, она изначально была настроена печатать книгу в наиболее надежной типографии, чтобы исключить несколько крайне нежелательных обстоятельств: во-первых, доступ к изданию посторонних лиц, а во-вторых, несанкционированную утечку из типографии части тиража или же незаконную печать «лишних» экземпляров.
Сохранились отдельные корректурные листы, помеченные ноябрем 1906 г.51 и январем 1907 г., а выход книги можно датировать январем – началом февраля 1907 г. Напечатана она была крайне незначительным тиражом, в продажу не поступала52 и предназначалась для ограниченного круга лиц, которым Нарышкина ее дарила53 или же давала для прочтения. И, конечно же, часть экземпляров предназначалась для императорской семьи54. Но далеко не все, даже самые близкие друзья автора, смогли получить книгу. В этом отношении интересно письмо Е.А. Нарышкиной А.Ф. Кони от 28 февраля 1907 г.: «Согласно моему обещанию, я послала Вам мои мемуары, но которые мне возвратились, так как в то время Вас еще не было в С.-Петербурге»55. Вскоре она практически перестает раздавать экземпляры, более того, начинает собирать уже розданные, предпочитая лишь чтение вслух.
На обязательном экземпляре, который поступил в Императорскую публичную библиотеку из Государственной типографии, было специально помечено: «Не выдается»56.
А.Ф. Кони, который так и не получил свой экземпляр, в мае 1907 г. писал Елизавете Алексеевне: «Мне очень интересно прослушать Ваши мемуары»57, а в письме от 22 октября 1908 г. спрашивал: «Не скажете ли мне, до какого времени Вы думаете остаться здесь? Я бы пришел послушать Ваши воспоминания и поделиться с Вами своими»58.
Таким образом, издание сразу стало библиографической редкостью. Известный библиограф С.Р. Минцлов отмечает: «Нарышкина Е.А. Записки. СПб. 1906. Большая редкость. Напечатано было очень небольшое количество экземпляров, и почти все они были отобраны автором от лиц, которым они были розданы, и уничтожены»59.
Н.П. Смирнов-Сокольский, из коллекции которого происходит экземпляр «Моих воспоминаний» Е.А. Нарышкиной, хранящийся ныне в Музее книги Российской государственной библиотеки (Шифр: МК С—111/8-Н), описывает его так: «В полукожаном переплете. На титульном листе автограф: “Е.А. Масальской-Суриной60 от автора”. Книга редка чрезвычайно. Упоминает о ней едва ли не один С.Р. Минцлов в своем “Обзоре записок, дневников, воспоминаний”. <…> Покойный ленинградский букинист Ф.Г. Шилов рассказывал, что и ему, несмотря на все старания, не привелось повидать эту книгу. Причины, побудившие автора уничтожить свою книгу, становятся ясны после ознакомления с ее содержанием. Ряд критических замечаний, относящихся к членам царской фамилии и другим высокопоставленным лицам, несомненно, привлекли внимание к этим воспоминаниям, и фрейлине, по-видимому, “посоветовали” изъять книгу из обращения»61.
В российских собраниях ныне нам известны лишь пять экземпляров книги: два хранятся в собрании РНБ, два – в РГБ62 и один – в ОРК Библиотеки Академии наук (обязательный экземпляр, имеющий на титульном листе гербовую печать «Библиотека императорской Академии наук»). Один экземпляр хранится в славянском фонде Национальной библиотеки Финляндии63.
В настоящем издании текст «Моих воспоминаний» приводится по экземпляру РГБ из собрания Н.П. Смирнова-Сокольского, который ценен тем, что в тексте имеются рукописные исправления, сделанные Е.А. Нарышкиной, которые мы учитывали при публикации.
В комментариях к «Моим воспоминаниям» отражены наиболее важные разночтения между опубликованным текстом и корректурными листами книги, выявленными нами в РГАДА (118 страниц, причем на некоторых стоит печать Государственной типографии с указанием, когда отправлен автору соответствующий лист корректуры: 9 ноября, 11 ноября, 29 ноября, 5 января)64. Найден был и фрагмент одной из редакций воспоминаний Нарышкиной65. В основной своей части этот текст вошел в публикацию, но в некоторых местах он значительно шире по содержанию66, поэтому наиболее важные изъятые фрагменты приводятся нами в комментариях. Исключением является первый лист рукописи, который содержит отрывок67, хронологически выпадающий из общего контекста, так как события, описываемые в нем, относятся к 1891 г., между тем как «Мои воспоминания» заканчиваются 1875 годом (сокращенный вариант этого текста вошел во вторую книгу ее мемуаров).
Книга «Под властью трех царей» впервые публикуется на русском языке. В первых четырех главах ее хотя и описываются повторно некоторые события, представленные в «Моих воспоминаниях», но в то же время в них включены эпизоды, которые по каким-то соображениям не вошли в издание 1906 г., в том числе рассказ о салоне графини С.А. Толстой и знакомстве автора с Ф.М. Достоевским, И.С. Тургеневым, И.А. Гончаровым, В.С. Соловьевым и А.Ф. Кони. Далее, с пятой главы, автор как бы продолжает повествование, начатое в «Моих воспоминаниях», и описывает события, происходившие с 1876 г. до 14 августа 1917 г. – даты отправки царской семьи в Тобольск.
Мы публикуем обратный перевод с немецкого на русский язык книги, выпущенной в 1930 г. под редакцией Ренé Фюлеп-Миллера. История этого издания так же авантюрна, как и личность самого издателя68.
Филипп-Рене-Мария Мюллер (Müller; 1891—1963), взявший себе литературный псевдоним Ренé Фюлеп-Миллер (René Fülöp-Miller), – австрийский журналист, публицист, историк, литературовед и культуролог – прожил увлекательную, насыщенную приключениями жизнь. Сын врача-психиатра, он обучался в университетах Вены, Лозанны и Парижа, имел диплом химика-фармацевта, затем стал психиатром, постигал психоанализ, дружил и переписывался с Зигмундом Фрейдом. После окончания учебы он много путешествовал, начал публиковать заметки в немецких и австрийских газетах, и журналистика его увлекла. Тогда же, по совету своего друга Стефана Цвейга, он взял себе псевдоним. Во время Первой мировой войны Рене в качестве врача оказался на русском фронте. Увиденное на войне заставило его задуматься о причинах, лежавших в основе мировых событий, и он стал серьезно интересоваться политической жизнью: весной 1922 г. присутствовал на Генуэзской конференции, где брал интервью у крупных политиков и приобрел известность. Затем он принял участие во всемирном антивоенном женском конгрессе в Лугано. Фюлеп-Миллер был одним из первых, кто стал изучать в Италии корни нового явления – зарождавшегося фашизма – и неоднократно беседовал с Муссолини. В 1922 г. Рене познакомился в Вене с двадцатилетним советским журналистом К.А. Уманским (1902—1945), сотрудником Российского телеграфного агентства, полиглотом, знатоком искусства, автором книги о художниках русского авангарда «Новое искусство в России», написанной им в восемнадцатилетнем возрасте и изданной в Потсдаме на немецком языке69.
Р. Фюлеп-Миллера и К.А. Уманского объединило увлечение литературой, в частности произведениями Ф.М. Достоевского, к тому же Фюлеп-Миллера, как психиатра и психоаналитика, интересовала сама личность писателя. Вероятно, рассказы Уманского вызвали у Рене такой интерес к России, что в том же 1922 г. приятели отправились в Москву. Фюлеп-Миллер оказался в России периода НЭПа, когда, с одной стороны, наблюдался взлет нового искусства, а с другой стороны, шло невиданное гонение на старую интеллектуальную элиту страны, готовилась высылка за гpаницу писателей и професcоров, уничтожалась аристократия, а многие выдающиеся деятели искусства и их семьи голодали. Рене оказался в самой гуще новых литературных, музыкальных и театральных течений. Он увлекался конструктивизмом и биомеханикой, посещал Центральный институт труда, познакомился с Мейерхольдом, Маяковским и даже поступил учиться в Высший литературно-художественный институт, основанный В.Я. Брюсовым в 1921 г. В то же самое время он познакомился с наследниками Ф.М. Достоевского и Л.Н. Толстого и предложил опубликовать за рубежом их неизданные сочинения. Для решения связанных с этим финансовых проблем Рене на короткое время уехал в Вену, где получил необходимые средства. В результате ему удалось приобрести и затем впервые опубликовать дневник А.Г. Достоевской70, а также фрагменты произведений писателя71. Дочь Л.Н. Толстого Александра Львовна доверила Рене для публикации на Западе неизданные произведения отца: многие короткие рассказы, заметки, письма и записи бесед Толстого72. На основе многих ранее неизвестных документов А.Л. Толстая и Р. Фюлеп-Миллер опубликовали книгу «Бегство и смерть Толстого»73, а в 1927 г. вышло исследование Фюлеп-Миллера «Неизвестный Толстой»74.
Находясь в России в 1922—1925 гг., Рене собрал материалы для нескольких книг, касающихся истории и культуры России75, причем автора интересовали ранее не исследованные социальные и психологические аспекты. Он изучал корни русского менталитета на примере Распутина, а затем – Ленина и пришел к выводу о влиянии религиозного сектантства, особенно его умения манипулировать людьми, на идеологию и методы управления в большевистской России. Он также отмечал опасность большевизма для европейской цивилизации. Спорность выводов Фюлеп-Миллера не умаляет, однако, значения его книг – они имели большой резонанс и совершенно рассеивали тот иллюзорный образ России, который пыталась создать на Западе советская пропаганда.
В поисках источников для своих книг он усердно собирал и изучал документы, искал и опрашивал свидетелей важнейших исторических событий. Именно таким образом в процессе подготовки книги о Распутине он и познакомился в 1923 г. в Москве с Е.А. Нарышкиной, которая в это время жила в постоянном ожидании ареста: ее дети уже были арестованы, один внук погиб, другой внук и внучка арестованы и высланы. В своей каморке она много вечеров подряд читала ему свои дневники. Фюлеп-Миллер понял их исключительную ценность, и по его просьбе Елизавета Алексеевна согласилась на основе своих набросков и заметок подготовить книгу мемуаров, а Рене приобрел рукопись с правом ее опубликовать76.
Текст воспоминаний, который перешел в его руки, был написан Е.А. Нарышкиной по-русски, вероятнее всего, в 1917—1923 гг., на основе как свидетельств собственной памяти, так и дневников, которые она вела по-французски на протяжении всей жизни. Кроме того, Елизавета Алексеевна использовала и черновики к «Моим воспоминаниям»77. Помимо дневника она в 1917 г., находясь под арестом, записывала что-то в тетради, «где больше места» (с. 444), так как события тех дней в прямом и переносном смысле не могли уложиться в карманный формат «Памятной книжки на 1917 год», подаренной ей императрицей Александрой Федоровной.
Сама Нарышкина впоследствии писала: «[В] 1923 году я вверила свои воспоминания г. Мюллеру, так как преследования были в полном разгаре и мемуары были бы, несомненно, конфискованы. Этот издатель обещал мне не опубликовывать их без моего согласия, и чтобы я указала ему пассажи, которые нужно будет изъять. <…> Мы не заключили легального договора, ввиду внутренних обстоятельств. Я была довольна уже тем, что рукопись моя благополучно пришла в Вену. Он дал мне 500 долларов за мой труд. Это мало, но у меня не было выбора» (с. 396).
Фюлеп-Миллеру удалось вывезти все купленные в России документы благодаря А.В. Луначарскому, с которым его познакомил К.А. Уманский и который оказывал молодому австрийскому журналисту всяческое содействие, возможно, намереваясь использовать его для работы в Коминтерне. Когда же в 1925 г. Нарышкина оказалась во Франции, она обратилась к Фюлеп-Миллеру с просьбой возвратить ей еще не опубликованную рукопись для редактуры, чтобы в тексте «не было ничего неприятного для меня (désagreable) по последствиям, которые это могло бы иметь» (с. 396). Ответа на свое письмо она не получила. В 1927 г. Фюлеп-Миллер в книге о Распутине указал среди источников и рукопись воспоминаний Нарышкиной как находящуюся у него в собственности78. Смерть Елизаветы Алексеевны в 1928 г. освободила Фюлеп-Миллера от моральных обязательств перед ней, и в 1930 г. он напечатал в Вене немецкий перевод воспоминаний без купюр.
После прихода нацистов к власти Фюлеп-Миллер переехал из Германии во Францию, а в 1939 г. вместе с женой, поэтессой и переводчицей Эрикой Левендаль (1911—1990), эмигрировал в Америку, в город Ганновер (в штате Нью-Гемпшир), где читал в Дартмут-колледже лекции по русской культуре и социологии, затем вел курс истории культуры в Хантер-колледже в Нью-Йорке, писал статьи, опубликовал несколько романов и исследований, посвященных истории церкви, культурологии и социальной психологии. Умер в 1963 г. Документы его архива рассеяны по библиотекам Германии79 и США80, но рукопись воспоминаний Е.А. Нарышкиной нам среди этих материалов отыскать не удалось81.
Публикация столь ценных мемуаров иностранцем, к тому же не на русском языке, вызвала неодобрение в среде русской эмиграции. А то обстоятельство, что Фюлеп-Миллер не внял просьбам Е.А. Нарышкиной и опубликовал текст без купюр, сразу же вменили ему в вину в качестве непорядочного поступка. Кроме того, издателя стали упрекать в «весьма произвольном» отношении к авторскому тексту. Особенно здесь нужно отметить выпады П.Н. Милюкова, который в 1936 г. напечатал в редактируемых им парижских «Последних новостях» переводы фрагментов из дневника Е.А. Нарышкиной за 1917 г., сопоставив их с текстом мемуаров. Хотя он и не подверг сомнению подлинность мемуаров как таковых, но все-таки попытался поставить под сомнение работу публикатора, например писал, что «в немецком тексте сокращения гораздо более значительны, даты перепутаны, а есть и произвольные вставки». Правда, он ниже сам же и объясняет это обстоятельство: «Некоторое затруднение тут составляет тот факт, что в руках Фюллопа-Мюллера находился, по-видимому, несколько измененный текст дневника и что в некоторых случаях эти изменения сделаны Е.А. Нарышкиной при передаче ему материалов» (с. 397, 417).
Действительно, один тот факт, что П.Н. Милюков печатал фрагменты дневника, а Фюлеп-Миллер – мемуары, для которых этот дневник был лишь одним из источников, без труда объясняют несовпадение текстов, которые изначально не должны были быть идентичными. А сами замечания П.Н. Милюкова о том, что он при публикации записей дневника обращался к немецкому изданию, «прежде всего, чтобы установить несколько дат из биографии Е.А. Нарышкиной», также лишь утверждают нас во мнении, что истинной причиной его нападок на Фюлеп-Миллера явилась ревность Милюкова-издателя.
Обвинения же П.Н. Милюкова, будто Фюлеп-Миллер произвольно вставлял в текст некоторые пассажи – например, о том, что царицу подозревали в связях с Германией во время войны, – и вовсе несправедливы. Во-первых, именно об этом говорил сам Милюков на заседании Государственной думы 1 ноября 1916 г.82, и вдруг, «двадцать лет спустя», в 1936 г., он приписывает их Фюлеп-Миллеру. Во-вторых, сама мысль о возможной измене императрицы выражена в мемуарах в сослагательном наклонении, и Е.А. Нарышкина говорит только об опасении за неправильное поведение императрицы, которое может быть превратно истолковано, и о том, что у Вырубовой могли храниться компрометирующие царицу документы83.
В целом, если сравнивать текст «Под властью трех царей», во-первых, с текстом «Моих воспоминаний», во-вторых, с фрагментом рукописи мемуаров Нарышкиной, хранящейся в ГАРФ, где дается описание смены царствования в 1881—1883 гг. (о ней пойдет речь ниже), и, в-третьих, с дневником за 1917 г., опубликованным П.Н. Милюковым, то без труда фиксируются многочисленные фактические, стилистические и даже дословные совпадения. Более того, при сопоставлении этих источников можно видеть, что когда Фюлеп-Миллер, редактируя авторский текст, ради сокращения длиннот самостоятельно группирует отдельные фразы и абзацы, то не нарушает авторского изложения последовательности событий и не искажает смысл происходящего. Единственным недостатком такого сокращения, который был нами усмотрен, явилась путаница в датах событий апреля 1917 г., поскольку одни оказались указаны по новому, а другие – по старому стилю.
Стоит оговорить и то обстоятельство, что удивительная точность сведений, содержащихся в мемуарах Е.А. Нарышкиной, многократно подтверждена внушительным рядом ее современников84, а некоторые (например, А.Ф. Керенский) даже использовали большие фрагменты ее мемуаров для написания собственных воспоминаний85.
Перевод русского текста мемуаров «Под властью трех царей» на немецкий язык был выполнен баронессой Агнетой фон Бер. И несмотря на утверждения П.Н. Милюкова, будто в результате мемуары оказались «мало замеченной книжкой», уже через год они были изданы в переводе на английский и итальянский языки86.
Появление в печати в 1930 г. немецкого перевода мемуаров «Под властью трех царей» не только вызвало гневную критику П.Н. Милюкова, но, несомненно, явилось для него побудительной причиной, чтобы позднее опубликовать дневник Е.А. Нарышкиной за 1917 г. По замыслу П.Н. Милюкова, публикация русского перевода попавшей в его распоряжение «Памятной книжки на 1917 год», содержащей дневниковые записи на французском, должна была, вероятно, противопоставить подлинный документ вышедшей книге и доказать несостоятельность его оппонента – Рене Фюлеп-Миллера. На деле же оказалось, что дневник и мемуары дополняют и уточняют друг друга.
Действительно, те выдержки из дневника за 1917 г., которые Е.А. Нарышкина приводит в мемуарах «Под властью трех царей», носят гораздо более обобщенный, аналитический характер, между тем как сами ее дневниковые записи, изданные П.Н. Милюковым, отличают насыщенность историческими фактами, скрупулезное изложение событий и фиксация множества важных деталей. К тому же отрывки из дневника, вошедшие в мемуары «Под властью трех царей», включают в себя только выборочные записи с 27 февраля / 12 марта по 30 марта / 12 апреля, а также несколько фрагментов за апрель и май и обрываются 18/31 июля 1917 г., в то время как дневник начинается 1/14 января и заканчивается 14/27 августа 1917 г., а потому содержит более подробные сведения о жизни автора мемуаров в те трагические дни.
Таким образом, воспроизведение опубликованного П.Н. Милюковым87 дневника Е.А. Нарышкиной за 1917 г. вместе с ее мемуарами «Под властью трех царей» позволяет не только более точно и полно проследить развитие исторических событий, зафиксированных Е.А. Нарышкиной в дневнике в переломном для России 1917 г., но и оценить справедливость ее суждений и взглядов на эти события.
Поскольку введение, которое предпослал этой публикации П.Н. Милюков, а также ремарки по ходу повествования имеют самостоятельное историческое и археографическое значение, мы приводим текст публикации целиком по газетной публикации в «Последних новостях», снабдив его необходимым комментарием.
Таким образом, «Мои воспоминания», «Под властью трех царей» и «С царской семьей под арестом» не только продолжают и дополняют друг друга, представляя собой картину полувековой жизни русского двора, но и являются своего рода трилогией, хотя и не задуманной изначально, но силою исторических обстоятельств ХХ в. сложившихся в таковую.
Вместе с тем в процессе нашей работы было выявлено значительное число материалов, относящихся как непосредственно к подготовке мемуаров (варианты, черновики, наброски), так и к личности автора (материалы по благотворительной деятельности и эпистолярные источники), которые зримо дополняют тексты Нарышкиной. Они приводятся в приложении.
Как указывает Е.А. Нарышкина в дневнике за 1917 г., во время пребывания под арестом в Александровском дворце Царского Села она читала семье бывшего императора фрагменты своих воспоминаний88. В бумагах Александры Федоровны в ГАРФ удалось найти и сам текст – «Последний день жизни Александра II и начало царствования Александра III»89. Это 22 листа машинописи с правкой чернилами. Он содержит отрывок воспоминаний Е.А. Нарышкиной, который начинается событиями последнего дня жизни и убийством императора Александра II (1 марта 1881 г.) и заканчивается описанием коронации Александра III (15 мая 1883 г.). Сохранившийся текст представляет собой русский оригинал фрагмента книги «Под властью трех царей», значительно сокращенный при переводе для издания на немецком языке. Из его содержания совершенно ясно, что он написан после революции 1917 г. на основании дневниковых записей, поскольку в них Е.А. Нарышкина дает оценку событий, произошедших после революции, о чем и сама пишет в этом тексте. Неизвестно, на каком этапе были проведены сокращения, – в процессе авторской работы над рукописью в 1920-е гг. или на этапе редакционной подготовки. Отрывок этот ценен в качестве ранней редакции русского оригинала книги «Под властью трех царей». Мы сохранили при публикации специфические особенности в написании слов (пенуар, пальятивы и др.).
Кроме указанного текста в приложении публикуются три письма, которые были выделены нами из значительного корпуса эпистолярия Е.А. Нарышкиной, просмотренного в процессе подготовки настоящего издания, ввиду их особенного значения для характеристики Е.А. Нарышкиной – два письма к бывшей императрице Александре Федоровне, написанные в 1918 г., а также письмо А.Ф. Кони, присланное ею уже из эмиграции в 1926 г. Первые два письма являются последними знаками многолетнего преданного служения Елизаветы Алексеевны Нарышкиной императорской фамилии, а письмо к А.Ф. Кони, по сути, подводит итог ее продолжительной, богатой событиями и трагическими поворотами жизни.
Публикация этой книги не могла бы осуществиться без помощи моих коллег – сотрудников РГАДА, ГАРФ, РГАЛИ, РГИА, РГБ, РНБ, Тверского государственного объединенного музея и Библиотеки Бейнеке Йельского университета, за что сердечно их благодарю.
Искренне благодарю В.А. Мильчину и М. Шрубу за ценные замечания, касающиеся перевода французского текста, а О.Ю. Бычкову за помощь при переводе немецкого текста.
Выражаю особую признательность Т.А. Лаптевой и Е.Е. Лыковой за их постоянную дружескую поддержку.
Благодарю моего сына П.А. Дружинина, который был инициатором этой публикации.
Е.В. Дружинина
МОИ ВОСПОМИНАНИЯ
ГЛАВА I
Мои самые дальние воспоминания переносят меня в Париж, где мой отец90 состоял первым секретарем посольства при Николае Дмитриевиче Киселеве. Нас было четверо детей, из коих мой брат Борис и я были старшие, а двое младших91 родились в Вене, где началась заграничная дипломатическая карьера нашего отца. Кроме того, самый старший из нас умер годовалым ребенком, к великому горю наших родителей. Это был первый Борис, – второго, также Бориса, мой отец назвал при рождении l’enfant de la consolation92, чем он действительно был во все время своей слишком короткой жизни93. У нас было политическое детство. С ранних лет нас окружали интересы общественного характера. Общительность моего отца и то обстоятельство, что посланник не был женат, способствовали сосредоточению в нашем доме дипломатического кружка. При моей крайней впечатлительности, присутствуя при разговорах и рассуждениях, я без усилия запоминала отрывки речей, облики известных лиц. В моем воображении проходит целая вереница личностей, тем или иным ознаменовавших себя. Вот старая графиня de Valence, дочь знаменитой в свое время графини de Genlis. Она уже была замужем во время первой французской революции94, ее имя упоминается в мемуарах того времени. Мы, дети, были друзьями ее правнуков и бывали у них по вечерам, играя и резвясь в то время, как наша мать95, сидя с ней в гостиной в небольшом кружке лиц, слушала, как умная и живая француженка рассказывала эпизоды из блестящей придворной жизни при Марии Антуанетте и как вихрь революции привел ее в тюрьму Conciergerie96, откуда она вышла на свободу, а не на гильотину только благодаря смерти Робеспьера. Отрывки этих рассказов долетали и до ушей шестилетней девочки и запечатлевались в ее воображении с легкостью и верностью фотографической пластинки. К тем же годам относится веселый день, проведенный мною у M-me Récamier. Не знаю, по какому случаю ей вздумалось дать детский дневной бал в своем помещении в Abbaye-aux-Bois97. Помню, как меня одевали, как coiffeur98 завил мои волосы бумажными папильотками и прижег их щипцами так, что моя голова сделалась кудрявой, как у барашка, и надел круглый венок из живых цветов (primevères99), и как я стояла на столе, пока оправляли мое белое кисейное платье. Помню, что я была представлена старой даме и старому господину, и много лет спустя громкие имена M-me Récamier и Chateaubriand получили для меня свое значение, которое, понятно, было от меня скрыто тогда. С поздравлением на новый год и на Пасху мамá возила меня к старой тетушке княгине Багратион. Она была дочь известной красавицы графини Литта (племянницы князя Потемкина и сестры моей прабабушки княгини Голицыной). Она жила в собственном доме в Faubourg St.-Honoré100 с большим садом, который доходил до Avenue Gabriel в Champs Elysées101. Рослый швейцар с булавой и в треугольной шляпе встречал посетителей у подъезда в глубине широкого двора. В комнатах с крепким запахом духов царила тропическая жара, так несвойственная парижским домам. В большой гостиной, слабо освещенной и убранной массой пальм и других растений, сидела хозяйка, всегда одетая в белые прозрачные платья, подбитые розовым или голубым шелком, с такими же туфлями на миниатюрных ногах. Сама она была бледна, с тонкими чертами лица и казалась изваянной из белого воска. Длинные белокурые букли окружали ее лицо. Она никогда не носила чепца. Мне она казалась каким-то волшебным существом вроде феи, и я чувствовала всегда известную робость в ее присутствии. Совсем другое чувство вселяла во мне другая пожилая дама Марья Яковлевна Нарышкина, рожденная княжна Лобанова-Ростовская, друг юности моей бабушки княгини Голицыной. Они вместе были свитными фрейлинами при Императрице Марии Федоровне. Она очень любила мою мать, которую звала по имени. С нами была ласкова, щедра и добра, как настоящая бабушка, и мы ее также любили. Помню еще знаменитую княгиню Ливен. Раз в год, 6 декабря, мы ее всегда видели в церкви по случаю именин Государя, но ее имя часто произносилось у нас. Ее значение было большое, и в ее салоне собирались по воскресеньям все политические деятели того времени, все дипломаты и государственные люди, в числе которых неизменно был первый министр Гизо.
В 1845 году мы совершили нашу первую поездку в Россию со времени нашего переселения за границу. Мой отец, не имея отпуска на все лето, решил, что мамá уедет сначала с нами раннею весной и будет ждать у матери своей княгини Анны Александровны Голицыной приезда его, чтобы вместе отправиться к его отцу князю Борису Алексеевичу, жившему в своем орловском имении Куракине102. Он проводил нас до Гавра, так как путешествие наше должно было совершиться морем, но и до Гавра из Парижа пути сообщения далеко не достигали еще в то время современной быстроты. Железная дорога шла только до Руана, а потом приходилось следовать по Сене на пароходе. В Гавре к нам присоединилась графиня Аппони, урожденная графиня Бенкендорф, подруга моей матери, которая вместе с нами ехала в Россию, и, дождавшись благоприятной погоды, на третий день мы сели на пароход «Amsterdam» и отплыли в дальний путь. До сих пор не изгладилось во мне впечатление ужасного путешествия по Северному морю. Впрочем, оно было только субъективно ужасно, так как никакой опасности нам не грозило. Море было бурное, высокие серые волны колыхались, пенясь до пределов серого же горизонта, сливаясь с ним. Я страшно была больна морской болезнью и трое суток не выходила из каюты, где все наши вещи попадали и катались по полу от качки. Наконец, я выползла, увидела кучку людей, смотревших пристально на голубую отдаленную линию. Это была Дания. Зная уже историю Христофора Колумба, я вообразила себя им и с восторгом закричала: «Terre, terre»103, как в моей детской книге Колумб закричал, впервые увидя Америку. В Копенгагене мы вышли на сушу, я была безумно рада, почувствовав под собой твердую почву. Мы были приняты посольством, нас угощали, катали, занимали, показали сад Тиволи, и вечером мы возвратились в свой плавучий дом. Море утихло и приняло голубой цвет, следующие дни мы проводили на палубе. Наш пароход вез первые устрицы, которые потом продавались на бирже; по этому случаю биржа делалась весной в Петербурге сборным местом, куда съезжалось все элегантное общество. Ели устрицы и любовались красивыми заморскими птицами и животными, также приходившими с первой навигацией. На нашем пароходе везлись такие же пассажиры. Мы бегали по палубе и играли в прятки между высокими корзинами с устрицами и потом посещали друзей наших: сидящих в клетках, дивных попугаев и милых гримасниц обезьянок. Графиня Аппони была все время с нами. Это была очаровательная молодая женщина, прекрасная музыкантша. Помню, как раз она села за фортепиано в кают-компании и запела. Никогда не забуду моего впечатления от ее голоса. Она пела модный романс Алябьева «Соловей, мой соловей»104 и пела прекрасно. Я была вне себя от восторга; до сих пор вижу ее, красивую и тонкую, с белокурыми сбитыми буклями по обеим сторонам лица, с ее изящными руками, украшенными кольцами, окруженную маленьким обществом наших спутников, внимательно слушавших ее дивный голос. Я уверена, что никто глубже меня не восчувствовал его прелесть; этот момент был открытием для меня так сильно развившегося впоследствии очарования музыкой. Между тем мы подходили уже к концу нашего плавания. Нам объявили, что на другой день в первом часу будем в Кронштадте. Утром я просыпаюсь и чувствую, что стоим. Воображая, что мы уже приехали, я с радостью спрашиваю о том одевавшую меня девушку, но оказывается, что мы окружены льдинами и не можем двигаться. Выбегаю на палубу и вижу, что вдали виднеется Кронштадт, но между ним и нами огромное замерзшее пространство. Попытавшись безуспешно пробить себе дорогу между льдинами и достигши только того, что переломалось одно колесо парохода, которое пришлось чинить, мы принуждены были стоять на месте. Мало-помалу истощались наши запасы провизии и особенно пресной воды. Капитан решил повернуть обратно на Ревель и там запастись всем нужным. Помню, с какой медленной осторожностью мы пробивались между льдинами, пока не пришли в открытое голубое море. В Ревеле мы вышли на берег и целым караваном ходили по городу и за город. Была прелестная погода, травка и первые цветы меня восхищали. Графиня Аппони нас оставила в Ревеле и поехала к своему отцу графу Бенкендорфу105 в имение Фалль106 и оттуда проехала в Петербург на лошадях, мы же возвратились на наш пароход. Лед был рассеян ветром или растаял, и мы пришли благополучно без нового инцидента в Кронштадт. Меня поразила масса таможенных чиновников, высадившихся на наше судно, как только мы причалили, на них были одеты длинные серые шинели с зелеными воротниками, и они писали, писали без конца. Меня это зрелище крайне удивило, часы проходили, а они все писали и писали. Наконец прибыли на пароход старший брат моей матери князь Александр Федорович Голицын107 с младшим братом князем Борисом Федоровичем и стал объясняться с чиновниками. Подействовало ли его влияние или работа их кончилась, но нас отпустили, и мы сели на маленький пароход, который нас доставил в Петербург.
Трудно мне описать очарование и трепет, которые овладели мною по мере того, как мы приближались к столице. Золотой купол Исаакиевского собора, стрелка Адмиралтейства выступали из голубого тумана и блестели под солнечными лучами. Мы стояли на палубе и следили, как мало-помалу волшебный город обозначался все яснее и яснее в своих очертаниях. Он мне казался прекрасным, сердце мое билось. Церковные здания, подобия которым я никогда не видала (так как в Париже у нас была только домовая церковь), казались мне почему-то родными. Всей душой я стремилась к моей незнакомой родине, которую я инстинктивно любила недетской, необъяснимой любовью. Бабушка, княгиня Анна Александровна Голицына, встретила нас со слезами радости. Мы узнали, что все в Петербурге страшно беспокоились о нас. Вышедший из Гавра после «Амстердама» пароход «Le Tage»108, исполнявший, попеременно с первым, рейсы до Кронштадта, прибыл накануне, а об «Амстердаме» сведений не было; опасались, что мы потерпели крушение, может быть, даже и погибли, так как никто не знал о нашей задержке льдинами и заезде в Ревель. Нас окружила многочисленная родня. Все нас ласкали, любовались нами и нашим заграничным видом и парижским акцентом, заставляли нас петь французские детские песни; к счастью, в нас слабо был развит микроб тщеславия, а то бы мы могли в сильной мере им заразиться. Со стороны моего отца главным лицом была Татьяна Борисовна Потемкина, сестра его матери княгини Елизаветы Борисовны, урожденной княжны Голицыной. Эта замечательная женщина заслуживает того, чтобы о ней была написана особенная биография. Друг Императоров Александра и Николая Павловичей, она употребляла свое влияние и высокие связи исключительно для пользы страждущих и обездоленных. В одном письме к Государю Николаю Павловичу она так выражается: «Sire, je tremble, en Vous écrivant, mais j’ai encore plus peur de la veuve et de l’orphelin et c’est ce qui me décide à Vous adresser ma requête»109. Государь был так тронут этими словами, что дал ей разрешение прибегать к нему лично во всех случаях и предложил ей приезжать, «когда Он будет ей нужен», во дворец великой княгини Марии Николаевны, куда он сам приезжал каждый день к двум часам во время обеда своих внуков. Татьяна Борисовна широко пользовалась этим разрешением, и в продолжение всего царствования Николая Павловича Государь никогда не отказывал ей в своей всесильной помощи. Он имел доброту и терпение тут же разбирать все приносимые ее прошения и собственноручно писал свои резолюции. Понятно значение и влияние, которые она имела, и сколько запутанных и долго тянущихся дел она, таким образом, привела к справедливому и милостивому окончанию. Дом ее был на Миллионной, когда-то принадлежал он князю Александру Борисовичу Куракину, который давал в нем блестящие балы в присутствии Императрицы Марии Федоровны. При Татьяне Борисовне он был хорошо известен всем иерархам нашей церкви и всем нуждающимся всех концов России. Ее глубокое благочестие и сострадание ко всем видам людского горя привлекало к ней массу лиц. На каждодневные большие обеды съезжались попеременно все обширное родство, друзья, высшие должностные лица и всегда бывало несколько приезжих, которым она давала у себя приют и щедрое гостеприимство, помогая им в устройстве дел, приведших их в столицу. Это разнородное общество встречалось за пышным столом на почве своеобразной христианской простоты. Первоклассный французский повар и многочисленные ливрейные лакеи свидетельствовали о привычке хозяев к широкой барской жизни, преимущества которой они одинаково делили со всеми. С членами царской фамилии Татьяна Борисовна была в коротких и дружеских отношениях, хотя и отказалась со времени первой молодости от участия в придворных церемониях и вечерних выездов. Она нередко принимала их у себя в Петербурге, в Гостилицах, Святых Горах (Харьковской губернии) и в Крыму, во всех этих местах у нее были роскошно обставленные имения. Она была одна из первых красавиц своего времени и сохранила в пожилых годах свои прелестные черты и ласкающее, доброе выражение глаз, в которых светилась ее любвеобильная душа. Она была первой председательницей Петербургского дамского тюремного комитета110, это дело ее глубоко интересовало, и она вложила в него все свое сердце, посвятив ему более тридцати лет. Я счастлива, что мне пришлось продолжать основанное ею дело, вследствие назначения меня Государем Императором Александром III председательницей этого комитета в 1884 году. На нас, детей, она также излила свою ласку и любовь, и мы от души подпали ее обаянию. Мы сблизились еще с семейством дяди моего, князя Александра Борисовича Куракина, брата моего отца, с женой княгиней Марией Александровной, урожденной графиней Гурьевой, и детьми их Лизой и Борисом; Анатолий был еще младенцем. Мы составляли с ними как бы одну семью и впоследствии, живя вместе, мы считали их родными братьями и сестрами. Я сохранила глубокую сердечную благодарность за радушие и теплоту, с которой встретила нас наша далекая незнакомая нам родина. Думаю, что то впечатление способствовало к развитию врожденного в нас патриотизма. Бабушка, у которой мы жили в Павловске, была для нас очень добра, она занималась с нами, рисовала для нас сама фигурки, которые мы раскрашивали, и читала вслух «Les Veillées du Château» M-me de Genlis111. Я страшно любила эти повести, и мне приятно было знать, что Pulchérie, о которой шла речь, была та самая графиня de Valence, которую мы так хорошо знали.
По приезде отца мы уехали с ним с Орловскую губернию к нашему дедушке. Теперь, когда путешествие совершается так быстро, в удобных спальных вагонах, трудно себе представить всю сумму утомления, которая выпадала путешественникам, предпринимавшим столь дальний путь. Мы ехали в двух дорожных каретах; в первой двухместной помещались родители и один из нас попеременно на скамеечке; в другой большой четырехместной остальные дети с няней и Каролиной Карловной, камер-юнгферой112 моей матери. Моя гувернантка Miss Hunter осталась в Париже. Над обоими экипажами помещались большие чемоданы во весь размер крыш кареты, а сзади были места для мужской прислуги. Эти рыдваны были крайне тяжелы и тащились шестериками из самого Петербурга. Было жарко, пыльно, утомительно до невозможности, и казалось, что длилось бесконечно, но все имеет конец, и мы приехали в Москву, где остановились в нашем фамильном куракинском доме113. Помню этот приезд поздно вечером, как я старалась размять ноги, прыгая в этих знакомых впоследствии комнатах. Нам подали чай с калачами, которые я увидела в первый раз, и кипячеными сливками, что показалось мне отвратительным. Между тем мой отец, увидев фортепиано, тотчас сел за него и стал играть прелюдию. Как теперь вижу эту маленькую сцену – моя мать, разливающая чай в описанной обстановке, тут же управляющий Соловьев и мой отец, играющий на дребезжащих клавикордах и поющий модный тогда романс «Черный цвет, мрачный цвет, ты мне мил навсегда»114. Еще длинный бесконечный путь уже не по шоссе, а по грунтовым дорогам, и, наконец, приехали в Куракино к важному и внушающему трепет старому князю. Он жил постоянно в деревне. Слишком избалованный жизнью с колыбели, единственный представитель славного рода, наследник огромных имений115, он вступил в жизнь под сенью высокого государственного значения своего отца и дяди116, но извлек мало пользы от этих преимуществ. Он был, несомненно, умен и обладал высокой культурой, равно как и музыкальным талантом, но все эти дарования давали ему только повод к презрению других и питали его непомерную гордость. Женившись рано по страсти на прекрасной княжне Елизавете Борисовне Голицыной, мать которой происходила от старшей владетельной ветви царей Грузинских, он через год уже открыто изменял ей с известной актрисой M-me George и тем приводил свою жену в отчаяние. Она была страстная, артистическая натура, серьезно образованная под влиянием ученого итальянского аббата, приглашенного в дом как воспитателя ее братьев117, но грубоватые натуры трех молодых повес мало его интересовали, а все старания свои он сосредоточил на развитии богато одаренной молодой девушки, в которой нашел благодарную почву. Сам перворазрядный классик, он читал с ней в подлиннике произведения латинских философов. Она знала в совершенстве итальянский и французский языки и писала на них свободно в стихах и прозой. Поэтическая натура ее проявлялась с одинаково выработанной техникой в литературе, музыке, живописи. Сохранились ее прелестные стихи и портрет ее детей и сестры Татьяны Борисовны, писанные ею миниатюрой и пастелью. В пожилых уже годах и больная, она еще играла наизусть с удивительной беглостью и чувством концерты Моцарта и Фильда. Она много страдала в своей недолгой брачной жизни: может быть, ее оскорбленная страстная натура не устояла бы против искушений, если бы она не нашла опору в неведомом для нее доселе новом мире. У нее, воспитанной философом, которого духовный сан выражался одной сутаной, религия занимала мало места в жизни. В эту пору она коротко познакомилась с французскими эмигрантами, графом de Maistre, Princesse de Tarrente и другими, деятельно занимавшимися вместе с иезуитами католической пропагандой. Благодаря им, ее жаждущая душа познала суть христианства, и, естественно, она переняла также и форму, в которой явились пред ней высокие утешительные истины, и она перешла в римско-католическую веру. Она оставила свет и успех в нем и предалась всем существом вновь созданному религиозному чувству, на котором основала свою жизнь. Но этот кризис явился слишком поздно для ее расшатанных нервов; натянутые до последней степени, они не выдержали нового сильного напора, и развивающаяся постепенно психическая болезнь обрушилась на нее всей своей тяжестью. Столько дарований, прелести, ума, таланта – все было сметено неумолимым недугом, и двадцати шести лет от роду она перестала жить сознательной жизнью, сохраняя в своем прозябании лишь проблески памяти о прежних днях.
Дедушка принял нас с удивительным волнением. Когда, вышедши из второй кареты, вслед за нашими родителями, опередившими нас, мы прошли через длинную анфиладу в кабинет, мы увидели его стоящим на коленях посреди комнаты и громко благодарящим Бога, приведшего нас к нему. Все были в слезах. Были ли эти восторги искренни? Без сомнения. Он чувствовал сильно, но он так окружил себя раболепством и лестью, в атмосфере которой он играл роль какого-то сверхчеловека, что привычка к сосредоточию всех интересов на себе взяла свое, и его жизнь, несмотря на наше присутствие, осталась по-прежнему помпезно одинокой. Нам отвели особый небольшой каменный дом. В таком же точно доме помещался дядя, князь Александр Борисович, приехавший представить в первый раз свою жену, княгиню Марию Александровну (после, однако, 8-летнего супружества). Общий сад соединял эти дома, и в нем были устроены для нас первые виденные нами русские качели. Строгий этикет был установлен в Куракине. Утром посылалось узнать о здоровье князя, и до возвращения посланного, иногда долго задержанного, нельзя было идти гулять, так как это было бы признаком малого интереса к просимым сведениям. К обеду, к 5 часам перед нашими домами подавались две коляски с четверней цугом118 для выезда в большой дом. К этому времени мамá и тетя нарядно одевались, и мой отец был во фраке. Разумеется, мы всегда шли пешком, и наши экипажи следовали за нами. После торжественного и пышного обеда нас отпускали, и мы ездили кататься по окрестностям. Помню, как мой отец поднимал свою высокую серую шляпу, отвечая на приветствия встречаемых крестьян, а дядя только кивал своей покрытой кавалергардской фуражкой головой и смеялся над поклонами своего брата. Вечером в десять часов большие опять бывали у отца на ежедневном концерте из собственных музыкантов, на который они получали каждый раз особое приглашение. В парке были разные храмы и беседки, между прочими, храм философии довольно несообразно был окружен двенадцатью пушками. Каждый день за полчаса до обеда палили из одной из них, а в торжественный момент, когда садились за стол, раздавался второй выстрел. В дни наших именин палили из всех пушек по чину, для нас, внуков, обходился круг один раз, т.е. было двенадцать выстрелов; для второго поколения два раза, а для самого князя три раза, т.е. было тридцать шесть выстрелов. Он был окружен обществом управляющих, главных и других секретарей, всякого рода фавориток, которые интриговали между собой, сплетничали на детей и обкрадывали его ужасным образом. Многие из них и потомство их имеют до сих пор дома и имения, нажитые без особого труда. Иногда при нас говорилось о разных инцидентах, касавшихся этого мира, и чтобы мы не понимали, о ком шла речь, звали дедушку «le grand voisin»119. Но мы прекрасно понимали и сами стали звать его этим именем. Все они исчезали при появлении семьи. Иногда только мы их встречали на наших катаньях, причем замечалось, что их лошади и коляски были лучше тех, которые нам отпускались. Конечно, мы только впоследствии узнали, кто были эти незнакомцы. Тогда вся обстановка поражала нас исключительно своей странностью. Воспитанным как европейские дети, нам казалось, что мы перенесены в какое-то отдаленное царство, где мы стали какими-то царьками и как будто переживали волшебную сказку наяву. Думаю, что мой дед переживал ту же сказку и наполнял пустоту своей жизни самопоклонением и мелочным этикетом, который подчеркивал его величие. С ранней молодости он привык к большому свету и сохранил в одиночестве все привычки изящной жизни. Ни на один момент он не опустился. Карьера его началась блистательно. Двадцати лет он сопровождал отца своего, назначенного чрезвычайным послом для присутствия на свадьбе Наполеона с Марией-Луизой, тогда как его дядя князь Александр Борисович уже состоял в Париже постоянным послом, так что все трое князей Куракиных были представителями России на этом торжестве. Он очень рано был сенатором и в этом звании произвел ревизию в Сибири. По возвращении своем, может быть, по преувеличенному представлению о своих заслугах, а может быть, и по основательным причинам, он счел себя обиженным и не по достоинству оцененным и, не перенеся этого укола своему самолюбию, демонстративно оставил службу и удалился в свое имение, где стал будировать двор. Вероятно, он ждал, что его вызовут, но этого не случилось, и, не будучи сорока лет от роду, он обрек себя на одиночество. Человека его характера и его привычек жизнь в отдаленной деревне, как бы роскошно она ни была обставлена, не могла удовлетворить. Думаю, что взятая на себя роль владетельной особы до некоторой степени заглушала его тоску. Он много читал и писал огромные письма прекрасным французским слогом, где представлял себя мудрецом, отрешившимся от шума и света и вкушающим спокойствие уединения. Но в этих письмах слишком ясно сквозит горечь и неудовлетворенное самолюбие. В окружающем его обществе он встречал одну лесть и раболепную покорность, и чувство своего огромного умственного превосходства над ними питало в нем презрение к людям и сознание, что он создан из иного, чем большинство из смертных, теста. Полагаю, что он был глубоко несчастен. К тому же, денежные дела его запутывались, пришла роковая минута, когда обнаружилось, что он состоял должником 12 миллионов. Полное разорение было на волоске. Оно было только устранено влиянием кн[ягини] Анны Александровны Голицыной, моей бабушки, благодаря связям которой было установлено над куракинскими имениями попечительство. Несмотря на это учреждение, князь Борис Алексеевич был мало стеснен в распоряжении своим имуществом. Конечно, некоторые из имений пришлось продать, но то, что оставалось, было еще значительно, и мы видели в Куракине, что образ жизни его был широк по-прежнему. Последние годы он ездил в Пятигорск на лечение. Что такое были эти поездки с самого Куракина на долгих120, со своими лошадьми и экипажами, с остановкой каждую ночь – трудно теперь вообразить. Впереди ехал фургон с поварами, кухонной и серебряной буфетной посудой; за ним дормез князя и целый караван с секретарями, камердинерами, с фавориткой и ее штатом. Замыкал обоз другим фургоном, где помещалась складная мебель, чуть не на целую комнату. Железная кровать с зелеными шелковыми занавесками, ширмы, столики, все принадлежности для туалета из серебра. И таким образом ехали до Пятигорска каждое лето и осенью возвращались оттуда. В последнюю такую поездку осенью 1850 года, на обратном пути он должен был остановиться в Харькове и там тяжело занемог. К счастью его, в Харьков одновременно приехала свояченица его Татьяна Борисовна Потемкина, возвращающаяся из своего Святогорского имения. Они в продолжение многих лет не виделись, так как отношения между князем и семьей его несчастной жены были почти прерваны. Но, узнав об его болезни, она тотчас же отправилась к нему. С ней был состоящий при ней доктор M. Patenôtre. Состояние князя было настолько серьезно, что она решилась не покидать его. Для умирающего присутствие Татьяны Борисовны было как Богом посланное. Ее глубокая религиозность нашла доступ к его душе и пробудила в ней источник добра, заглушенный его эгоистическим самопоклонением. Вместе с тем изящность ее и умный разговор окружили его природной атмосферой, от которой он отвык, но которую не мог забыть. Он внимал ее словам и принял с радостью выписанного ею настоятеля Святогорского монастыря отца Арсения121. Его беседы и молитвы тронули его до того, что он дал обет, в случае выздоровления, поступить в число братии управляемого им монастыря. Но не суждено было ему исполнить этот обет. Он тихо скончался, примиренный со своей совестью, с теплыми выражениями благодарности и любви ко всем окружающим и к отдаленным своим детям. Так как в силу обета его считали как бы поступившим в монастырь, его отпевали как монашествующего, и он погребен в Святогорском монастыре. Ему было 66 лет.
После пребывания в Куракине мой отец должен был возвратиться в Париж, а мы с мамой остались в России до осени. Обратное путешествие было длинное и трудное. В октябре, при холодном ветре и бурном море, из Кронштадта до Любека, потом в Гамбург, оттуда почему-то в Амстердам, в Антверпен и, наконец, до Парижа на лошадях. Удивляюсь, как молодая женщина, как мамá, могла справиться со всеми хлопотами столь длинного пути в такое время года и с четырьмя детьми, из коих старшему было 7 лет, а младшему 3 года122. С нами также ехал наш новый учитель Константин Васильевич Васильев, только что окончивший университет и с радостью принявший предложение поступить к нам, так как путешествия за границу были сопряжены тогда с большими затруднениями и расходами. Уроки с ним начались безотлагательно по нашему приезду. Я уже умела читать и писать по-русски и по-французски с 4-летнего возраста, а спустя год я выучилась тому же по-английски с моей гувернанткой. Новейшие педагоги находят, что ребенка следует начинать учить гораздо позднее, но мой опыт показал, что раннее развитие, когда оно не насильственно, не приносит никакого вреда здоровью. Напротив, я думаю, что одновременное развитие физических и умственных способностей вполне нормально и дает всему существу гармоничное уравновешение. Мамá сама выучила меня, почти шутя, моим первым познаниям. Вместе с уроками священной истории по книжкам г-жи Зонтаг123 обучалась первым двум правилам арифметики, составляя сложение и вычитание из служивших нам, вместо цифр, шоколадинок, которые я, после урока, съедала. С прибытием Константина Васильевича начались более систематические уроки. Я училась вместе со старшим братом Борисом, очень способным мальчиком, так что мое внимание поддерживалось его вниманием и быстротою его ответов; Константин Васильевич был редкий учитель, все, чему я выучилась с ним, осталось на всю жизнь основанием последующих приобретенных знаний. Он читал нам свой собственный курс по всем предметам и умел возбудить в нас интерес к ним. Например, проходя историю Греции, мы во время другого урока – русского языка переводили с французского на русский язык места из «Voyage du jeune Anarchasis en Grèce»124, и исторические факты получили жизненную окраску, сообщенную описаниями аббата Barthélémy. Меня очень занимали рассказы о философских школах, особенно некоторые положения софистов. Само собою разумеется, что эти познания были крайне поверхностны, но все же их характер был передан верно. Я получила от них зародыши понятия о движении человеческой мысли. Я тоже очень любила мифологию и пленялась рассказами о похождениях греческих богов; мы рисовали их атрибуты и были очень довольны, когда узнавали их в аллегорических картинах и статуях. Русскую историю мы любили и отлично знали даже удельную систему с переплетавшейся генеалогией разных князей и имели ясно в уме хронологический порядок их. Летом, к пополнению наших знаний, мы читали отрывки из Карамзина, а также «Илиады» в переводе Гнедича. В этом году приехал в Париж назначенный при посольской церкви молодой священник Иосиф Васильевич Васильев. Его имя сделалось известным как одно из самых блестящих среди нашего духовенства. Он был сразу радушно принят моими родителями и был единственным нашим законоучителем и первым духовником. Он положил непоколебимое основание моей религиозной жизни своими прекрасными еженедельными уроками, которые он в продолжение 7 лет неукоснительно давал нам. Мы знали догматы нашей веры как маленькие богословы. Пространный катехизис Филарета125 не казался нам сухим при объяснениях батюшки. Тексты мы, наперерыв, отчеканивали наизусть и переводили их по-русски. Богослужение, история церкви, разделение церквей, различие между ними, все это нам интересно преподавалось. Живя в католической стране и имея протестантских английских гувернанток, мы чувствовали потребность иметь свое и гордиться им. Обрядная сторона была несложна. На нее обращалось мало внимания. Праздники мы знали только двунадесятые126. Вообще, не отягощали нас внешними правилами, но то, что мы имели, того мы держались крепко. Один эпизод может служить тому примером. Графиня de L’Aigle, внучка графини de Valence, предложила взять меня со своими дочерьми, моими подругами Mathilde и Geneviève на детский дневной праздник, на который я была приглашена. Это был день Крещенского сочельника. Мамá отпустила меня, упомянув только, что, несмотря на сочельник, она не хочет лишить меня удовольствия. Я была крайне живая девочка и очень любила выезды. Там мне было очень весело. После игр и всяких удовольствий детей усадили за большой стол, установленный всякими сладостями. Я была большая лакомка, но, несмотря на это, я отказалась от шоколада и всего, что мне предлагали, исключая компот и постного чая, которого я не могла терпеть, потому что я знала, что сочельник был для нас постный день. Вечером мамá видела графиню de L’Aigle, которая спросила у нее, не больна ли я была, так как я ничего не ела, кроме чая без сливок. Мамá объяснила ей причину моего воздержания. Граф127 сказал: «Mais tous ces petits gâteaux étaient maigres»128. И мамá объяснила ему различие между нашим постом и католическим, и оба они очень удивились, что девочка семи лет так хорошо знает и исполняет уставы своей церкви, а также что такие уставы существуют у схизматиков. Меня начали учить на фортепьяно. Музыку я всегда очень любила и прилагала все старания, чтобы научиться хорошо играть. Я всегда слушала с восхищением, когда по окончании урока моя учительница играла ту пьесу, которую я с трудом разбирала. Музыка всегда имела для меня глубокий смысл, который я старалась передать в неуклюжих стихах. То, что я называла этим именем, и другие сочинения были часто для меня источником горьких слез. Братья и сестра ими овладевали и читали громко, с пафосом, смеясь над ними. Конечно, мои произведения другого не стоили, но для меня они изливались из самого sanctum sanctorum129 моей души, и я придавала им свое личное значение. Кончалось тем, что я набрасывалась с кулаками на моих критиков, плакала, сердилась, меня наказывали, увещевали, я каялась, но не исправлялась, так как я была очень вспыльчивая, и все-таки продолжала писать стихи. Лето проводили мы в живописных и милых мне по воспоминаниям окрестностях Парижа. Раз был нанят Château de la Jonchère130 близ Bougival131. Это был прекрасный дом с большим садом недалеко от Сены, по которой мы катались на лодке. А с другой стороны дома простирался дивный лес из каштановых деревьев. Другой раз, когда мы жили в St. Germain132, мой отец был приглашен герцогом Омальским на охоту в знаменитый Forêt133. Он поехал верхом и взял с собой моего брата Бориса, которому было только девять лет и который, на своей маленькой лошадке, следовал за охотой в продолжение 5 часов. Мы были очень горды этим его подвигом.
Так застал нас 1848 год. Уже с некоторых пор чувствовалось брожение в политическом мире, и разговоры принимали все увеличивавшийся тревожный оттенок. Не берусь написать объективно историю февральской революции134. Здесь место только личным моим воспоминаниям, и потому коснусь исторических фактов только, насколько они отражались в моих детских впечатлениях. Дня за два до катастрофы мои родители были вечером в Тьюлерийском дворце. Король135, снисходя к буржуазному духу своего правления, упростил, насколько мог, этикет, обычный при всех дворах. Так, предоставлялось известным лицам приезжать вечером без приглашения и по своему личному усмотрению и уезжать, не дожидаясь, чтобы их отпустили. После званого обеда или вечера такой визит был обязателен. Государь Николай Павлович не разрешил русским путешественникам представляться к французскому двору, и так как никто из членов посольства не был женат, кроме моего отца, то моя мать была единственная русская дама, бывшая в Тьюлери при Орлеанах. В этот день вся королевская семья была спокойна и радостна. Король долго говорил с моим отцом, гуляя с ним по комнатам, а мамá сидела с Королевой136 и принцессами137 вокруг стола, где каждая из них, имея перед собой подсвечник из севрского фарфора с абажуром, держала в руках работу. Такова была обычная обстановка этих вечеров. В предшествующие дни были волнения по случаю банкета, который желали устроить в Champs Elysées в честь Blanqui. Банкет был только что разрешен на 21 февраля, и все думали, что этим достигается успокоение умов. 20 февраля мы, как всегда, встретились с своими подругами в Champs Elysées и, уходя, говорили, прощаясь: «Demain nous ne viendrons pas, parce qu’il y aura une révolution»138. Нам казалось забавно и важно произнести это грозное слово, не сознавая его значения. Но так как банкет должен был иметь место в Champs Elysées, то нас заранее предупредили, что в этот день мы не пойдем туда гулять. 21 февраля, во вторник утром, мамá готовилась идти с сестрой на курсы m. Colart, где мы учились общим предметам и особенно французскому языку. Но ей сказали, что улицы полны толпой. Мы просидели дома целый день. Мой отец отправился в посольство и послал нам оттуда два раза известия тревожного характера. По улицам слышны были уже крики: «Долой короля» («À bas le roi, à bas Guizot»)139, уличные мальчишки били окна, толпа приняла угрожающий вид и начала врываться в дома и в оружейные лавки, чтобы их ограбить. Вечером у нас должно было быть маленькое собрание, но, конечно, никто не приехал. На другой день состояние еще ухудшилось. Мы узнали, что национальная гвардия140 побраталась с инсургентами и что строятся баррикады. Так как у моего отца были ружья и дорогие кавказские сабли, то утром этого дня их зарыли в саду вместе с серебряными вазами и потом сровняли землю. Мы, дети, усердно топтали это место, думая принести свою долю пользы нашей обороне. Муниципальная гвардия была еще верна Королю; происходили стычки, и раздавались выстрелы, и говорили уже о раненых и убитых в отдаленных кварталах. У нас близ Champs-Elysées все было тихо, но все были очень возбуждены. Со всех сторон приносили нам вести, все более и более тревожные. Знакомые всяких категорий то и дело входили и выходили от нас, и некоторые русские, оставшиеся в отелях, искали у нас защиты. Многие собирались уехать из Франции. На третий день, в четверг 23-го, пронеслась весть об отречении Короля в пользу внука, графа Парижского141, с регентством его матери, герцогини Орлеанской142, и о бегстве его с остальной семьей в Англию. Оставшаяся в Париже герцогиня Орлеанская отправилась с сыном в палату во время заседания, чтобы представить народу нового Короля. Но при ужасном смятении молодой граф Парижский (наш ровесник) чуть не был задушен, и герцогиня-мать с трудом спаслась с ним и должна была последовать за прочими членами королевского дома в Англию. После этого события республика была провозглашена, и временное правительство учреждено. Толпа ринулась в опустевший Тьюлерийский дворец. Бегство королевской семьи было так внезапно, что все сохраняло еще следы их ежедневной жизни. Много было сделано опустошений и расхищено драгоценностей. Инсургенты в блузах надевали на себя парадные атласные и бархатные платья принцесс, покрытые дорогими кружевами, и их наколки и шляпы на свои головы. В этом безобразном виде они выбегали на улицу. Трон был взят и сожжен в саду. Несшие его рабочие, которые, как французы, всегда имеют le mot pour rire143, говорили между собой: «Сe sera la première fois, que le trône aura eu le soutien du peuple»144. Положение было критическое. К счастью, Ламартин, участвовавший во временном правительстве, стал его центром и своим красноречием сумел удержать порядок. Его обаяние было замечательно и способность импровизировать речи поразительна. Депутации за депутациями являлись к нему безостановочно, требуя каждая для себя известных прав. Каждую он умел отпустить спокойной и довольной. Его речь лилась широкой и блестящей, и французы, пленяемые формой, как древние афиняне, были побеждены ею. Мы, дети, были окружены этой политической атмосферой и принимали в ней участие по-своему. Имена главных лиц были знакомы нам, и предметы вожделений депутаций обсуждались при нас, открывали нам существование волнующих до сих пор современников социальных вопросов. Константин Васильевич принимал живейший интерес в развивающихся событиях. Симпатии его не были тайные, и мои родители сочли нужным просить его умерить выражение их при нас. Он повиновался, но молчаливый протест его мы отгадывали, когда в разговорах при нем касались ежедневных дел. Он бывал в клубах и на собраниях рабочих, что не могло не интересовать молодого человека. Внешним образом он выражал свои симпатии курением камфарных папирос, рекомендованных, как панацею против заразы, ярым республиканцем доктором Распайлем, впервые открывшим тогда существование микроорганизмов. Очень скоро Париж принял свой обычный вид. Только в Champs-Elysées, куда мы по-прежнему ходили каждый день, появились группы, человек по сорока, в блузах, которые добродушно и вяло счищали едва заметную травку в аллеях. Для этой работы достаточно было бы одного мальчика. Это были рабочие, оставшиеся без работы, которые, в силу нового принципа «le droit au travail»145, получали от казны два франка в день за этот труд. Часто мы встречали разные депутации, идущие в ратушу со своими петициями, и иногда символические колесницы, где девицы в трико и балетных кисейных платьях, между гирляндами из бумажных цветов, изображали ту или другую гражданскую добродетель (vertu civique). Я заглядывалась на эти колесницы и завидовала этим дамам в их парадировании, не замечая, что они дрожали от холода в своих легких костюмах при резком мартовском ветре. На многих площадях города сажали тополи, называемые «arbres de la liberté»146. Военные церемонии сопровождали такие насаждения, и священники благословляли их и кропили святой водой. Увы, если бы теперь вздумали возобновиться такие церемонии, то священники не были бы призваны участвовать в них. При внешнем затишье умы волновались, и все утопии развивались в брошюрах, в речах, в страстных разговорах и попадали наконец под карандаш Cham’a в его остроумные карикатуры. У нас их было несколько тетрадей. Признаюсь, мы больше через них познакомились с именами Proudhon, Considérant, Enfantin и проч. и с предлагаемыми ими рецептами для блага человечества. Все разговоры были проникнуты этими темами. Никакого правительства не существовало, спокойствие поддерживалось привычкой, но не властью. Однако масса безработных рабочих увеличивалась и представляла большую опасность, тем более что брожение среди них росло, а средства на поддержание их истощались. На параде на Марсовом поле 10 мая крайняя партия выкинула красный флаг и хотела провозгласить анархию. Тут красноречие Ламартина опять сослужило свою службу. Отстаивая трехцветный флаг, свою пламенную речь он заключил: «Le drapeau tricolore a fait le tour du monde, tandis que le drapeau rouge n’a fait le tour que du Champ de Mars»147. Волнения успокоились до июня месяца, когда восстание вспыхнуло с небывалой яростью и наступили ужасные, так называемые «journées de juin»148. Мы в это лето не ездили на дачу, ожидая каждую минуту отозвания посольства. Все наши вещи заранее были уложены. В продолжение трех дней буквально все мужское население Парижа было на баррикадах, сражаясь в том или другом лагере. Все лавки были закрыты, в каждом доме пробавлялись имеющейся провизией. Все женщины трепетали за судьбу своих мужей или сыновей, и все, мы в том числе, щипали корпию149 для раненых и изготовляли компрессы и бинты. Не было различия состояния или положения, сыновья пэров и герцогов дрались наравне с другими. Постоянно слышен был отдаленный гул артиллерийских снарядов и бой барабана учащенным темпом, называемым «la générale»150. Фантастические рассказы с ужасом передавались. Вдруг мы узнали, что убит монсеньер Affre, архиепископ Парижский. Это известие произвело огромное впечатление. Действительно, этот достойный пастырь, проникнутый высотой своего призвания, появился на баррикадах во время сражения с увещеванием прекратить братоубийственную резню. Он пал, сраженный пулей, неизвестно кем направленной, но кровь его не была пролита даром. Окруженный инсургентами и солдатами, которые со слезами целовали его руки, он умер с утешением, что долг свой он свято исполнил и что жизнь свою он отдал за братьев своих. После его смерти битва прекратилась и инсургенты сдались.
Вспоминая этот эпизод, я невольно грустно сравниваю поступок monseigneur Affre с апатией, проявленной нашим духовенством во время мятежа в Петербурге, 9 января 1905 года. Как высоко могли поставить себя наши иерархи, выступая посредниками между обманутыми рабочими и православным царем. Во время всеобщего смятения одно духовенство спало мертвым сном. Из среды его одно только имя прославилось… имя Гапона151. Ни один из самых уважаемых иерархов и самых популярных священнослужителей не поднял голоса, не пришел к этим бедным овцам, чтобы помочь им разобраться в коварных советах, которыми их искушали и толкали на гибель. Ни один не выступил, чтобы остановить их вовремя в этот роковой день152. Чем бы рисковали они? Рабочие были безоружны, а если бы пуля революционера и нашла бы одного из них, то он бы умер, подобно архиепископу Парижскому, мучеником своего христианского призвания. Но этого бы не случилось. Агитаторы поняли бы, что такое злодеяние обратило бы против них самих весь гнев народа и что их дело было бы проиграно надолго. Такая апатия не составляет характерного явления в традициях русского духовенства. Вспомним имена Св. Сергия153, митрополитов – Алексия, Филиппа, Гермогена154 и современного нам Филарета. Все они принимали участие в вопросах, волновавших общество. Даже в дни описываемого мной детства не было той пассивности перед светской властью, которая развилась особенно в последнее двадцатипятилетие. Последний пункт в катехизисе Филарета, упраздненный в новейших изданиях, был следующий: на вопрос, что должно делать, если повеление правителей явно противоречит Закону Божию, стоял ответ: надо сказать, как апостолы сказали синедриону: судите сами, кого мы должны слушаться более, вас или Бога. Такой ответ предполагает независимость в суждениях и руководство своей совестью, а не одним слепым повиновением. Духовный наставник наш Иосиф Васильевич в открытой переписке с епископом Нантским155, заявившим в одном из своих посланий к пастве, что в православной церкви государь есть глава церкви, убежденно и убедительно доказывал в ряде писем ошибочность этого понятия. То же самое писал и исповедовал ученый аббат Гетте, перешедший из католичества в православие. Но с 1880 года светское влияние все более и более преобладало в решении всех религиозных вопросов, и это давление привело духовенство к атрофии своих жизненных сил. Мы стоим теперь на рубеже нового порядка вещей и среди кризиса, который может или возродить нас, или ввергнуть в пучину страшных бедствий. Откуда явится принцип возрождения нашего?.. По моему крайнему убеждению, одна церковь может дать его, но она должна сама пробудиться и одухотвориться. В настоящем ее состоянии мы вправе спросить, как у пророка Иезекииля пред сухими костями: «Сыне человече, оживут ли кости сии?» Пророк отвечал: «Господи Боже, ты веси сие»156. Кости ожили и сделались живым организмом. Надо пламенно молиться, чтобы тот дух, который совершил это чудо в видении вящего пророка, проник бы в действительности во все прекрасные, но безжизненные формы нашей великолепной обрядности и чтобы символы привели, наконец, к великим идеям, которым они служат прообразами.
Но возвратимся к моему детству. После умиротворения начали готовиться к избранию президента республики. Лето было удушливое, воздух в Париже испорчен миазмами человеческой крови, мы побледнели и утомились и были рады уехать в сентябре в Диепп, на морские купания. Морской воздух оживил нас. Я была в восторге от бушующего моря, разбивающего свои пенящиеся волны о скалы, и любила оглушительный рев моря при сильном ветре. Все общество сходилось на пляже, было много знакомых, и разумеется, толковали исключительно о политике. Вся Европа была охвачена пламенем революции. В Италии Король Карл Альберт воевал с австрийцами157. Мы встречали каждый день мать его, княгиню Монлеар, с которой мои родители много разговаривали. Это была высокая, полная женщина с мужским голосом и седыми усиками. Ее сопровождал всегда хромой и тщедушный муж ее, много ниже ее ростом. Она была по рождению эрцгерцогиней австрийской, и Monsieur Monléart158 состоял при ней в качестве слишком приближенного секретаря. Раз, во время одного свидания, находясь в опасности быть открытым, он бросился из окна ее комнаты и сломал себе ногу. Отсюда его хромота. Вследствие происшедшего скандала она вышла за него замуж; он получил титул князя, а она отрешилась от своего царственного сана и перешла в частную жизнь. Впоследствии, после ее смерти он женился на богатейшей англичанке159, которая желала красоваться его титулом, но он, взяв деньги, не удовлетворил ее тщеславию и держал ее на ноге морганатической супруги. Когда она умерла и он был обладателем всего ее богатства, уже в глубокой старости он женился в третий раз на ровеснице моей, одной из первых подруг моего детства, Félicie de la Tremoille, несмотря на то что она годилась ему во внучки или в правнучки. Месяца через три он умер сам, оставив ей все свое состояние. Она надела легкий элегантный траур и стала жить широкой светской жизнью. Я была так возмущена ее поступком, что не хотела возобновить знакомства с ней и потеряла ее из виду. Из впечатлений Диеппа выдается поездка на развалины Château d’Arques, где Генрих IV одержал одну из своих знаменитых побед160, после которой он писал герцогу Крильонскому: «Рends-toi, brave Сrillon; nous avons combattu à Arques et tu n’y étais pas»161. День был дивный, чисто летний, мы долгое время плыли по реке в большой лодке, которой управляли гребцы. Река извивалась живописно между полями, лугами и лесами, меняя постоянно картину, мимо которой мы проходили. Я всегда была глубоко отзывчива к красотам природы и до сих пор чувствую отголосок восхищения этого дня. Старый замок стоял на горе, откуда открывался дивный вид. Мое воображение старалось представить себе героическую битву, как ее передают на картинах, и белый панаш162 Короля, ведущий своих воинов к победе. Он был тогда одним из моих исторических любимцев.
В следующем году Константин Васильевич нас оставил. Вспоминаю о нем с глубокой благодарностью. Он положил основательное начало нашим наукам, и главное, вселил в нас охоту учиться. Мне было десять лет, когда он уехал. Мы прошли с ним всю русскую грамматику и синтаксис, географию, которой я не любила, всю древнюю историю и средневековую до Магомета, русскую историю до Петра Великого и всю арифметику до кубических корней. Кроме того, имели первоначальные понятия о естественной истории, физике и ботанике. По-французски мы учились на курсах monsieur Colart, где французский язык был главным предметом, также преподавалась французская и всеобщая история и география и немного арифметики, что было только повторением того, что мы учили по-русски. Начиная в первом году с элементов языка, доходили постепенно на этих курсах до филологической законченности его. Метод был вполне научен. По смерти monsieur Colart, эти курсы перешли к репетитору нашему, товарищу его, monsieur Rémy. Когда мы впоследствии переехали жить в Петербург, то великая княгиня Елена Павловна расспрашивала мамá про этот метод учения и так была заинтересована им и нашими тетрадями, которые она пожелала видеть, что поручила m-lle Troubat, находящейся в Париже, изучить системы их и других однородных учреждений, с целью устроить что-нибудь подобное в Петербурге. Тогда гимназии еще не существовали у нас. Известные курсы m-lle Troubat, хотя много разнились с парижскими, все-таки были устроены в подражание им163.
Мой отец был артист в душе. В La Jonchère он занимался скульптурой, а в этом году он был поглощен живописью. У него была большая мастерская на Rue du Faubourg du Roule164, где он проводил все свое свободное время за огромными картинами. Сколько он написал наших портретов в разных позах и костюмах, особенно портретов моей матери!165 Между прочим, копию во весь рост картины Horace Vernet, изображающей кн. Витгенштейн, рожденную кн. Барятинскую166, в средневековой обстановке, возвращающуюся в охоты. С разрешения княгини и самого художника точная копия, написанная моим отцом, была только изменена портретами лиц. Вместо княгини моя мать изображена главным лицом, а в окружающей группе мы все фигурируем вместо членов семейства Витгенштейн. Помогал моему отцу живописец Витковский. Он был одним из доморощенных крепостных живописцев моего деда. Отец заметил его во время нашего пребывания в Куракине и, плененный его талантом, испросил ему вольную и привез его с собой в Париж, где Horace Vernet, по просьбе его, согласился принять его в число своих учеников. Мой отец любил общество талантливых людей. Он бывал иногда у Alexandre Dumas в его Château de Monte-Cristo167 недалеко от St.-Cloud168. Его живо интересовали вопросы магнетизма, ясновиденья и проч., которые тогда только что появились, и мы часто слышали имена барона du Potet, Marcillac, Alexis Didier и др. Моя мать не одобряла этого занятия и тщательно нас устраняла от всякого влияния их.
В этом году вся Европа страшно волновалась. Один Государь Николай Павлович стоял как величественный колосс, непоколебимый среди разъяренной бури. Его обаяние было огромное, и мы были горды за Россию. Венгерская кампания окружила его новым престижем169. Мы жили в это лето в прелестном месте Villeneuve-l’Etang170 близ Ville-d’Avray171. Эта дача принадлежала когда-то герцогине Ангулемской (дочери Людовика XVI) и была оставлена ею одному из верных слуг в ее изгнании, графу Decazes172. Семейство это жило в самом château173 среди обширного парка, имеющего в окружности 200 десятин. А мы нанимали дом на краю его. Никогда не видела я более роскошной и редкой растительности: огромные тюльпановые деревья (Tulipiers) из рода платанов, с цветами, похожими на тюльпаны, магнолии, каталпа174, великолепные ореховые деревья с их освежающей тенью. Там было большое озеро и над рекой, протекающей через парк, каменный мост, покрытый вьющимися пурпуровыми цветами. На берегу большие белые и розовые акации с их гроздьями душистых цветов, целые рощицы каштановых деревьев с их сладкими плодами, которые мы осенью подбирали и пекли. Собирали также массу земляники и грибов, которых никто не трогал, считая их ядовитыми. Все это было перемешано с широко раскинутыми изумрудными лугами. Всей этой роскошью добрая мать-природа щедро одарила счастливых детей, живших среди ее богатств. Decazes не обладали достаточными средствами, чтобы содержать этот огромный парк в строгом порядке. Кроме ближайших мест, около их дома и нашего, все было несколько запущено. Но это придавало еще более прелести нашему милому саду. Впоследствии, во время Второй империи Наполеон купил эту дачу и давал в ней блестящие празднества. Наш парк граничил с огражденной частью парка St. Cloud, и через небольшую дверь в каменной ограде можно было проникнуть в него.
Осенью моя мать получила известие о трагической смерти брата, князя Сергея Федоровича175. Он нечаянно застрелился на охоте у родственника своего, Виктора Владимировича Апраксина, в имении Брассово, принадлежащем теперь великому князю Михаилу Александровичу. Два года перед тем он женился на княжне Ольге Алексеевне Щербатовой, но, в усугубление горя, она только что уехала с матерью к сестре кн. Васильчиковой176 и по дороге узнала о катастрофе, разбившей ее жизнь. Вся семья была в отчаянии. Моя мать разделяла его глубоко. Сначала она хотела уехать немедленно в Россию, но, уступая советам своей матери, она решила повременить отъездом и дождаться весны. Итак, весной 1850 года мы во второй раз отправились на родину, и опять морем, в этот раз из Дюнкирхена177. С нами ехал наш учитель Ал. Ив. Поповицкий, сменивший Константина Васильевича. Занятия наши не прекращались, где бы мы ни были. У нас никогда не было каникул, но летом мы учились только до завтрака, т.е. до часа. Мы не знали напряжения, спешных приготовлений к экзамену, ни долгого ничегонеделания в остальное время. Мы всегда были заняты и никогда не утомлены. Кроме воскресенья и двунадесятых праздников, мы не учились только: второй день Пасхи, 6 декабря, день именин Государя, в дни рождения и именин наших родителей, и каждый из нас праздновал свои собственные именины и день рождения. Такой порядок было бы невозможно завести в Петербурге. Он показался бы там суровым, но мы нисколько не тяготились им. Не было детей более нас живых и веселых, и времени оставалось у нас довольно для всевозможных игр и движений на воздухе. Более всего наша мать ненавидела праздность и распущенность, а особенно всякий вид притворства и лжи. Мой отец говорил ей иногда, смеясь: «Vous aves un amour exageré de la verité»178. Думаю, что принятая в отношении нас система способствовала к усвоению нами постепенно и без скачков того, что нам преподавалось. Обучение наше было только одна из сторон общего воспитания, приучавшая нас к внешней и нравственной дисциплине и чувству ответственности, т.е. к развитию совести.
Мы провели это лето у бабушки, княгини Анны Александровны, в Павловске на даче Лярского. Первый момент свидания после недавней утраты был, конечно, тяжел, и много было пролито слез. Но для нас, детей, снова повеяло родной радушной лаской, как в последний наш приезд. Мы познакомились с нашими молодыми тетями, вышедшими замуж за последние годы, с женами: князя Александра Федоровича, впоследствии принявшего имя своего деда князя Прозоровского, Марией Александровной, рожденной Львовой, и князя Давида Федоровича, красавицей Верой Аркадьевной, рожденной Столыпиной, и со вдовой оплакиваемого князя Сергея Федоровича, Ольгой Алексеевной. Все они проводили по несколько недель с нами. Княгиня Марья Александровна Куракина приезжала очень часто с детьми, с которыми мы крепко сдружились. Они жили на даче Волконских на островах. Все гостили у нас по несколько дней сряду, и мы также ездили к ним. Было много смеха, игр и забав всякого рода. Большие иногда принимали участие в нашей возне. Вместе со всеми Куракиными мы поехали на несколько дней в Гостилицу к тетушке Татьяне Борисовне Потемкиной. Там было много народа, как всегда. Дом был великолепен, и сад удивительно живописен, с большим обрывом, разделявшим его, и ключами холодной, как лед, воды, с фонтаном и большим озером, и содержался в совершенстве. В этот раз мы не поехали к дедушке, так как он сам собирался в Пятигорск на свое, как оказалось, последнее пребывание.
Осенью мы уехали в Париж и, к большой радости, увезли с собой Куракиных. Тетя была больна и приняла предложение наших родителей поселиться на зиму у нас. Дядя не мог оставить свой полк и приехал много позже. Чувство тяжелой скорби давило мое сердце, когда мы прощались с родными, которых я очень любила, особенно бабушку, и когда с палубы парохода «Владимир» я грустно глядела на берег родной земли, постепенно исчезавшей в тумане серого осеннего горизонта. Лежа в каюте из-за морской болезни, я подбирала рифмы, чтобы выразить мое настроение в русских стихах, но выходило ужасно нескладно. Русский язык не был моим природным языком. Мы всегда говорили и переписывались по-французски, с гувернантками по-английски. Я его знала, как хорошо преподанный иностранный язык. О народной жизни мы не имели ни малейшего понятия. Когда мы учили наизусть стихи Кольцова, например, «Ну тащися, сивка…», приходилось учителю разъяснять смысл почти каждого слова179, и все-таки мы не имели ясного представления о жизни, так далеко стоящей от нашего кругозора. Но я страстно, инстинктивно любила все русское. Зачитываясь хрестоматией Галахова180, я знала наизусть почти все стихи в ней, отрывки из «Полтавы», «Руслана и Людмилы» и проч., восторгалась геройством нашего народа в отечественную войну, увлекалась записками Михайловского-Данилевского181. История Пересвета и Осляби, монахов, идущих на бой против угнетающих нас татар, выражения «Святая Русь», «христолюбивое воинство» представляли моему уму соединение идеи церкви и отечества. Мне казалось, что наша армия должна быть как фаланга святых, вроде армий первых христиан при Константине182, и что, подобно ей, она должна быть осенена святым знаменем креста, с обещанием: «Сим победиши». Эту врожденную любовь ко всему русскому я отношу к атавизму, оставшемуся во мне от долгого ряда предков, всегда имевших близкое соприкосновение с народом. Вспоминая рассуждение нашего гениального писателя183 по поводу русской пляски Наташи в художественном романе «Война и мир», думаю, что во мне происходило что-нибудь подобное.
Отец мой приехал сюрпризом к нам в Штеттин, к большой нашей радости. Вместе мы уехали в Берлин, где остановились на несколько дней, и скоро приехали в Париж. Но только что мы устроились дома, как получилось тревожное известие о здоровье моего деда, и отец, глубоко пораженный, почти тотчас же собрался назад в Россию. Однако не застал уже в живых своего отца и почти сразу уехал в Харьков, чтобы поклониться его могиле. Его отсутствие было продолжительно. Дела были страшно запутанны. Приходилось платить огромные долги, особенно по дарственным записям. Попечительство все еще длилось. Лет пятнадцать оно еще продолжало свои действия до конечной ликвидации всех долговых обязательств. Нас всех облекли в глубокий траур, и мамá, понятно, никуда не выезжала. Мы же продолжали нашу детскую жизнь, сделавшуюся еще оживленнее от присутствия трех лишних гостей. Вместе с ними нас было семеро, и они разделяли все наши обычные забавы. Я продолжала учиться с Борисом и подвигаться на курсах monsieur Rémy. Раз нам дали как тему сочинения описание события, наиболее поразившего нас в нашей жизни. Одна девочка описала, как у нее вырвали зуб, Olga de Lagrenée о виденных ею пирамидах, а сестра ее Gabrielle о Китае, где отец их был посланником184. Я же написала о первом нашем приезде в Россию и о чувствах, волновавших меня тогда. Мое сочинение имело неожиданный для меня успех. Вероятно, оно было написано тепло. Его читали вслух при всеобщем одобрении. Мамá переписала его и послала в Петербург к бабушке. Другой раз нам задали писать во время урока о летнем вечере, предоставив нам для сего 20 минут. Никакая тема не могла быть для меня симпатичнее, так как я любила природу и чувствовала глубоко ее прелесть. Я быстро написала свое сочинение, которое и в этот раз оказалось лучше прочих, m. Rémy прочитал его с видимым одобрением, расхвалил и в заключение сказал, смеясь: «Et qu’on nous dise après cela, que les Russes sont des Cosaques!»185 Но не всегда была такая удача. Нам давали самые разнообразные темы, например, по случаю того, что президент принц Наполеон, желая оградить себя от возможности постройки баррикад, на что употреблялись крепкие кубические камни парижской мостовой, начал везде заменять эту мостовую родом шоссе под названием макадама, нам задали писать диалог: «Le macadam et le pavé»186. Сколько помнится мне, мой успех был сомнителен.
Кажется, я не сказала в этих беглых записках, что главные кандидаты на выборы в главы государства были: принц Людовик-Наполеон и суровый республиканец Кавеньяк, как президенты республики, и герцог Бордосский, которого легитимисты метили в короли, под именем Генриха V. Всюду распространялись гимны и статьи в честь каждого из этих кандидатов от их приверженцев и столько же насмешек над ними со стороны их политических врагов. Так вспоминалось, что при первой высадке в Boulogne в царствование Луи-Филиппа принц Наполеон, желая произвести впечатление на умы народа, выдумал приручать орла, который прилетал на его плечо во время гулянья на пляже187. Масса карикатур изображала этот инцидент. Много позже, в 1870 году, во время агонии Второй империи, Рошфор упомянул об этом эпизоде в первой своей речи по избрании своем в депутаты одного из парижских округов. Вот подлинные его слова, произнесенные в палате: «Le chef de l’état a cru devoir ricaner quand on a appelé mon nom à l’audience. Si ridicule que je sois je ne me suis jamais promené sur la plage de Boulogne avec un aigle sur mon épaule et un morceau de lard dans mon chapeau»188. Несмотря на все сарказмы, Наполеон был избран подавляющим большинством голосов и укоренился на своем посту, все более и более принимая положение царственного лица. Предчувствовалась уже возможность империи. С русским посольством Наполеон был особенно предупредителен по политическим своим расчетам, страстно желая сближения с нашим Государем, и моя мать, как единственная дама посольства, была окружена его вниманием.
Летом мы опять жили в нашем прелестном Villeneuve-l’Etang. Мои родители нередко ездили оттуда на обеды к президенту, проводившему осень в St.-Cloud. Тетя уехала на лечение в Пиренеи, а ее дети остались у нас. Нам подарили маленькую лошадку с экипажем, каждый из нас попеременно был ее хозяином и имел право ею править и приглашать седоков. Мы ездили на ней каждый день в St.-Cloud на купанье в Сене. У нас тоже был осел Charlotte. Моя мать любила бесконечные прогулки пешком. Из нашего дома через дивные леса, почва которых была покрыта лиловыми цветами вереска (bruyère), мы доходили иногда до Версаля и возвращались обратно, остановившись там у знакомых. Мы брали с собой Charlotte и попеременно садились на нее, отдыхая как бы на передвижной скамейке. Мамá же все время шла своим ровным шагом, восхищаясь движением, воздухом, природой. В течение всего лета бывали в окрестностях Парижа так называемые fêtes189. Особенно красивы были эти fêtes в St.-Germain и в St.-Cloud. Между рядами лавок, изящно убранных игрушками, пряниками, sucre d’orge’ами190, лотереями, были игры всякого рода, балаганы с разными представлениями, кухни на воздухе, где чисто и аппетитно приготовляли разные фритюры и знаменитую galette du Gymnase191. При каждом новом испечении ее раздавался звонок, и все, отвечая на него, получали за 10 сантимов кусок, угол которого был завернут в бумагу для сохранения перчаток и выдавался поварами в белоснежных куртках. И все было весело, полно добродушия и остроумия, без всякой толкотни. Вечером бывали для народа балы на лугах. Мы иногда смотрели, как танцевали. Моему отцу так понравился этот род веселья, что он устроил такие bals champêtres192 у нас, на широкой луговине около дома. Были также фейерверки. Вообще он любил простой народ и легко сообщался с ним. Несмотря на республиканские веяния, они все были очень почтительны к нам. В это лето приехало в Париж семейство Кутузовых. Графиня, рожденная Рибопьер193, была близкая родственница моей матери. Они поселились в Ville-d’Avray, в недалеком расстоянии от нас, и мы виделись ежедневно. Сыну их Саше194 было 5 лет. Я начала учить его азбуке и письму, и впоследствии говорила ему, что он мне обязан основанием своих знаний. К графине Кутузовой приехала ее сестра, графиня Brassier de St.-Simon, которую звали Мими. Муж ее был прусским посланником в Швеции195. Они обе прекрасно пели. Это лето было особенно музыкально, и к нам собирались почти каждый вечер. Балабин, товарищ моего отца (впоследствии посол в Вене), имел прекрасный слух и играл бесконечно наизусть. Мой отец тоже. Князь Алексей Михайлович Дондуков-Корсаков только что сменил другого секретаря, князя Алексея Борисовича Лобанова, родственника и друга моего отца (впоследствии он был министром иностранных дул). Княгиня Дондукова была великолепная пианистка, одна из первых учениц Гензельта. Я восхищалась всей этой музыкой, особенно когда милая и пленительная графиня Кутузова пела своим прекрасным контральто. Меня тоже заставляли играть. Конечно, с технической стороны мой талант был в зародыше, но я имела своеобразное понимание и чувство музыкальных мотивов, и княгиня Дондукова говорила, слушая меня: «Как это странно, она играет, как большая». Некоторые из моих пьес мой отец заставлял меня повторять до пяти раз кряду, так нравилось ему мое исполнение.
Надо сказать, что музыка служила мне в то время проводником смутных волнений, наполнявших мою душу непонятной тревогой. Я читала с моей матерью мой первый роман. Это был добродетельный девический роман – но все-таки роман, и он открыл неисчерпаемый источник мечтаний и желаний какого-то неописуемого счастья. Досуга для мечтаний и самосозерцания у нас было мало, так как правило моей матери было то, что девочки должны быть настолько заняты, чтобы не иметь времени думать. Но в перерывах между уроками я бегала в сад, садилась на качели и, мягко покачиваясь, предавалась своим грезам. Что понимала я в любви?.. Конечно, ничего; так как нельзя было иметь воображения более чистого и невиннее моего. Но мне казалось, что это таинственное слово открывает доступ ко всем блаженствам мира, подобно тому, как другое слово – смерть, в моем представлении, должно было приподнять завесу на все блаженства другого мира. Это последнее впечатление родилось во мне давно. Читая в любимой мной хрестоматии Галахова письмо Жуковского о смерти Пушкина, когда перед его застывшим навсегда ликом он готов спросить у него: «Что видишь, друг?» И над этим вопросом мое воображение напрягало все усилия, стараясь проникнуть в неразрешимую тайну. Любви я не знала и смерти еще никогда не видела, и мечты мои роились в пустом пространстве моей не начинавшейся еще жизни.
Около того времени родилась у графини Кутузовой дочь Мария196. Теперь она состоит камер-фрейлиной Императрицы Марии Федоровны. Мой отец был восприемником вместе с графиней Brassier, и мы, дети, присутствовали при крестинах. В этом же году приехало в Париж семейство Паниных197, близких друзей моих родителей. Граф Виктор Никитич слишком известный государственный человек, чтоб я о нем распространялась. Он был тогда министром юстиции. Графиня была слаба здоровьем и по этой причине осталась два года в Париже с детьми – четырьмя дочерьми и сыном. Мы сблизились с ними на всю жизнь. Моя подруга была вторая дочь Eugéniе, прелестное существо, похищенное смертью от чахотки в 1869 году198. Старшая, Ольга, впоследствии графиня Левашева, была блистательного ума и недюжинных способностей. На курсе М. Rémy, куда они поступили, следуя нашему примеру, она была впереди всех и была объявлена hors de concours199. Они были старше меня и потому ходили на курсы высшие, чем мои, а две последние – на низшие. Графиня Левашева хорошо памятна всему Петербургу. Ее приемы в собственном доме на Фонтанке и в прелестном загородном имении Осиновая Роща200 собирали вокруг нее лучшие силы петербургского общества. Она много читала и была более других в курсе современной политики. Ее правдивость, горячность убеждений приобрели ей несколько искренних друзей и заставляли уважать ее даже тех, которые не разделяли ее слишком либеральных мнений. Она скончалась весной 1904 года после короткой болезни, в которой она проявила всю силу духа и христианскую непоколебимую веру. Ее смерть горестно отозвалась в моем сердце. Более пятидесяти лет постоянных дружеских отношений связали нас неразрывными узами. Из всей многочисленной семьи Паниных осталась теперь третья дочь, графиня Комаровская, и вдова сына, графа Владимира Викторовича, вышедшая замуж вторым браком за Петрункевича201. Единственная наследница огромного состояния Паниных, дочь ее, вышедшая замуж за Половцова и после развода с ним принявшая опять свою девичью фамилию, графиня Софья Владимировна Панина употребляет все свое богатство и молодую жизнь на дела широкой социальной благотворительности. Зимой мы часто виделись с Паниными. Куракины взяли квартиру в нашем доме. У них, у нас, у Паниных, у Кутузовых бывали детские балы. Как мы веселились на этих незатейливых вечерах и как усердно танцевали под звуки музыки неизменного нашего тапера поляка Шиманского! На одном из них я помню молодого кавалергарда Пашкова, приглашенного старшим его товарищем, моим дядей князем Александром Борисовичем. Из учтивости он сделал со мной и двоюродной сестрой Лизой202 несколько туров вальса. Впоследствии я его знала проповедником христианского учения и основателем секты пашковцев. Но об этом после. Между многочисленными нашими обычными гостями княгиня Меньшикова выделялась своим блестящим умом. Мой отец любил с ней разговаривать и смеяться. Блестки остроумия каждого из них составляли фейерверк живых речей. Чтобы не мешать их перекрестному огню, когда княгиня Меньшикова у нас обедала, мамá нас отправляла наверх, что также было заведено, когда давали званые обеды. В эти дни мы появлялись в гостиной после десерта. Был тоже веселый и остроумный двоюродный брат моей матери князь Сергей Григорьевич Голицын, прозванный Фирсом, со своей женой, рожденной графиней Езерской. Мы были дружны с его сыном Гри-Гри и с дочерьми Жюли и Мари203. Они были воспитаны в религии и национальности их матери204, тогда как сыновья были православные и воспитывались в России. Кузины приходили к нам на уроки рисования. У нас был отличный учитель Daméry школы Paul Delаroche. Князь сочинял стихи, романсы и был прекрасным музыкантом. Нередко после обеда он брал аккорды на фортепиано, находил по слуху аккомпанемент к русским романсам и направлял хор, в котором участвовали он сам, его жена, графиня Брассье и графиня Кутузова, и все было гармонично и мило. Меня русские мотивы приводили в восторг. Лето мы проводили в окрестностях С[ен]-Жермена на даче под названием Maison Verte205. У нас был очень большой сад с горкой, откуда открывался прелестный вид на покатую плантацию виноградников и на широкую даль. В саду был павильон, служащий нам учебной комнатой. От него спускался огород, куда разрешалось нам бегать между уроками. Из-за нас поселилась в это лето в С[ен]-Жермене княгиня Марья Аркадьевна Вяземская со своими детьми. Муж ее, князь Павел Петрович, сын знаменитого поэта, князя Петра Андреевича, был членом посольства в Гааге. Она должна была оставить этот город вследствие погрешности в этикете, которую она, по рассеянности, совершила, именно: на Пасхальной заутрени она подошла к кресту прежде Королевы Анны Павловны. По придворным и дипломатическим понятиям это составляет une énormité206. Королева была так ошеломлена этим поступком, что потеряла обычное у царственных лиц самообладание и громко ей сделала выговор. Вследствие сего княгиня уехала из Гааги, а князь там остался до передачи места своему преемнику. Впоследствии я была готова благословлять Королеву за этот инцидент, так как он привел меня к сближению со старшей дочерью княгини от первого ее брака, Марией Бек. Это была моя первая сознательная дружба, которой я предавалась со всей восторженностью моей натуры, встретивши наконец в другой душе отголосок всех своих пламенных мечтаний. Мери, как ее звали, была редко одаренная личность. Очень молодой она вышла замуж за графа Ламздорфа и умерла 27 лет от роду, оставляя за собой долгий след поэтических воспоминаний. Князь Петр Андреевич посвятил ей некоторые из своих лучших стихов207, о ней писали некрологи, и память ее является как бы окруженной ореолом поэзии и грусти. Тогда она была милая девочка 13 лет, веселая и живая, одетая очень просто, как и мы, и без всяких претензий на светскость. Только в наших интимных беседах, когда мы вместе упивались стихами Ламартина и некоторых английских поэтов, можно было узнать ее природное настроение. Сестра ее, Вера, была более terre à terre208. Она подружилась с моей сестрой, и дружба эта длится до сих пор, несмотря на то, что она почти всегда живет за границей, поселившаяся здоровья ради в Арко209, на берегу Гардского озера210. Она вышла за князя Горчакова211, и сын ее успел уже жениться, развестись с женой212 и жениться во второй раз. Мери и Вера были дети первого брака Марии Аркадьевны, рожденной Столыпиной и родной сестры Веры Аркадьевны, сделавшейся моей тетей по выходе замуж за брата моей матери князя Давида Федоровича Голицына. Они обе были выдающейся красоты, равно как и третья сестра, Екатерина Аркадьевна Кочубей, умершая в молодых годах. От второго брака были тогда две миленькие девочки, одна будущая графиня Шереметева213, а другая Александра Павловна Сипягина. Мы виделись каждый день, устраивали спектакли с ними и с другим семейством, англичанами Blount, с которыми мы были давно дружны и которые жили летом в С[ен]-Жермене. Было большое удовольствие выбирать пьесы, распределять роли, сходиться на репетициях. В верхнем этаже нашего дома была комната под библиотеку, где было удобно устраивать сцену. Мы писали декорации с помощью одного художника M. Bunout. Все это было страшно весело. После одного из таких представлений у нас был настоящий бал, где мы, подростки, танцевали вместе с взрослыми. Была иллюминация, фейерверк, ужин. Между гостями был князь Лобанов, очень приятный и умный моряк, сделавший кругосветное путешествие на своей яхте и принесший с собой интересный альбом с рисунками собственного изделия. Его яхта стояла в Гавре, и он устроил на ней pаrtie de plaisir214, на которую пригласил несколько дам, в том числе мою мать, но она отказалась от этой поездки, и мой отец отправился один. Помню умный разговор князя Лобанова, когда он сидел с нашей матерью, в нашем саду под роскошной сенью векового дуба, распустившегося перед домом. В это лето я начала два раза в неделю ездить верхом. Это было и долго оставалось для меня первым удовольствием. Мы ездили втроем: мои оба брата и я. У Бориса была своя лошадь, которая выделывала удивительные прыжки. Для меня и для Феди нанимали лошади в manège d’amateurs215 некоего Ravelet на террасе. Мы ездили одни, без всякого присмотра и исчезали в огромном forêt на два часа и более. Удивляюсь, что наша мать не боялась отпустить нас таким образом, не зная даже, в какую сторону мы поедем. Иногда ездили до Malmaison216, иногда до маленького города Poissy217, откуда привозили коробки с известным местным лакомством, называемым sucre-tors218. Коробки эти купцы привязывали к нашим седлам. Как мы любили наши поездки. Нам было так безгранично весело, что они оставили во мне яркое воспоминание до сих пор. Гигантские деревья, окаймляющие зеленые и широкие дороги, по которым было так удобно и мягко скакать галопом, простирались далеко, далеко, исчезая в синеве как бы океана деревьев. Не очень давно, в 1901 году, сопровождая их величества в их поездке в Компиен219, я получила то же впечатление от тамошнего леса, который напомнил мне столь знакомую моему детству Forêt de St.-Germain220. Вблизи от него был прекрасный Сhâteau Du Val221, принадлежащий герцогине De Poix. Катаясь с нашей матерью в коляске, мы заезжали к ней и любовались ее роскошными цветами. Бывали также в Chambourcy222 у герцогини De Gramont, очень важной, красивой и ласковой дамы, приятельницы моей матери. Наша гувернантка Mrs. Hall была прежде при ее уже взрослых дочерях223. Это составляло род связи между нами, несмотря на большую разницу в годах. Графиня Кутузова провела у нас с детьми несколько недель во время отсутствия своего мужа. Ее присутствие всегда приносило оживление и музыкальный элемент. Я так желала петь и так обрадовалась, когда она, испробовав мой голос, обнадежила меня, сказав, что он годится для пения. Но, увы, ничего из него не вышло. Думаю, что я испортила зачаток его, если он и существовал, утомив его прежде времени. Бегая к фортепиано во все свободные минуты, я пела все большие арии и романсы, которые мне попадались, у нас их была большая коллекция, и я вдохновлялась словами столько же, как и мотивами. В моем изучении французского языка я в то время дошла до сложных правил стихотворения. Это познание было мне очень полезным, так как оно дало рамки моим поэтическим «творениям», и я стала выражать свои мечты в правильной форме. Осенью к нам приехала подруга детства моей матери Марья Сергеевна Бутурлина, рожденная княжна Гагарина, с детьми224. Они были воспитаны на русский лад, т.е. были разнузданны, недисциплинированны и непослушны донельзя. Но были добрые дети, особенно Сергей, старший и любимец матери. Они гостили у нас некоторое время.
Между тем политическая жизнь не останавливалась. Уже 2 декабря 1851 года принц Наполеон совершил свой coup d’état225 и провозгласил себя пожизненным президентом. По странной случайности, как и накануне февральской революции, мои родители провели в Елисейском дворце вечер 1 декабря. Президент оставлял по временам своих гостей и уходил в свой кабинет, где, как оказалось, он давал распоряжения на следующий день. Потом возвращался в залы и разыгрывал роль любезного хозяина. Самообладание его было удивительное. Никто не имел ни малейшего подозрения о готовящемся событии. На другой день было масса арестов, и войска энергично и жестоко подавляли несуществующий бунт, признак которого был нужен президенту как предлог, чтобы сбросить все ограничения и утвердить свою власть. От пожизненного президентства до империи – шаг был невелик, и мало-помалу правительство подготовляло общество к этой мысли. Наш посланник Николай Дмитриевич Киселев был вызван в Петербург для личного доклада и совместных соображений, и мой отец остался в Париже как поверенный в делах. Осенью 1852 года президент предпринял путешествие по югу Франции. Почва была подготовлена, и его всюду встречали с энтузиазмом и криком «Vive l’Empereur!»226 Въезд его в Париж был настоящим триумфом. Он принимал все овации с видимым удовольствием и довершил общий восторг провозглашением, что «l’Empire c’est la рaix»227. Никогда слово, которое, по выражению Талейрана, дано человеку для того, чтобы скрывать свою мысль, не оправдало более этого назначения и не выражало менее правды. Вместо обещанного мира, со времени наступления империи, беспрерывные войны привели Францию к большому триумфу сначала и к Седанской катастрофе впоследствии228. По принятии императорской короны вопрос поднялся, под каким именем будет царствовать новый обладатель Франции. Louis Napoléon I229 указывало бы на основание новой династии, что разрушило бы престиж наполеоновской идеи. С другой стороны, имя Наполеона III противоречило решению Венского конгресса, упразднившего навсегда династию Наполеонов, так как выбранная новым Императором цифра III подразумевала существование непосредственно после Наполеона I права на царство герцога Рейхштадтского, называемого Наполеоном II. Поэтому было немало толков и споров в дипломатическом мире и вокруг нас. Мой отец в своих депешах горячо ратовал за признание совершившегося факта и за дарование согласия на избранное новым Императором имя. Предстал вслед затем очень важный вопрос о титуловании его другими монархами. Перепишу по этому поводу несколько строк из моего дневника, написанного в 1854 году по возвращении нашем в Россию, по поводу разговоров о наступившей Крымской войне. «27 Septembre 1854. Hier soir on a causé au salon de la guerre. On aurait pu l’éviter avec la France, c’eût été un ennemi de moins. Papa raconte qu’ à un bal à St. Cloud, Napoléon III ayant pris Kisseléff à part dans l’embrasure d’une fenêtre lui dit: “Ecoutez, si votre maître répond aux avances que je lui fais, s’il me donne le titre de frère, je suis prêt à être pour lui un ami fidèle. Alors je m’arrangerai avec l’Angleterre pour laquelle j’ai de l’éloignement, mais s’il m’humilie, s’il me traite comme il a traité mon prédécesseur, je me jette dans les bras de l’Angleterre et je ne réponds plus des conséquences”. Kisseléff, pendant son séjour à Pétersbourg, voulant plaire au comte Nesselrodé, qui haïssait les Bonaparte et avait combattu les bonnes dispositions de l’еmpereur Nicolas, et il avait conseillé de n’user que de politesse en lui donnant le titre d’ami. Le lendemain de sa conversation de St.-Cloud, il reçoit la dépêche qui donnait ce titre à l’еmpereur des Français. Il s’y attendait, puisque c’etait lui qui l’avait conseillé. Il en fut au désespoir, mais cela ne servit à rien et il dut communiquer à Napoléon l’ordre de son souverain dont toute la Russie déplore les funestes conséquences»230.
Но мы забегаем вперед. Начинался образовываться двор, этикет, мундиры, волнение поэтому и выборы первых придворных чинов носили характер поспешности и какого-то водевильного переодевания. Придворные обычаи, если имеют какую-либо ценность, то в силу традиции и как символы чего-то установленного веками. Новоиспеченная важность заставляла улыбаться лиц, привыкших к старым монархиям, и критики и насмешек было много в первое время. Сравнивали новый двор с двором Императора Сулука и Королевы Томаре231, царствовавшими над какими-то отдаленными африканскими островами и захотевшими устроить свои дворы по-европейски. Было много карикатур по этому счету. Однако Государь Николай Павлович, признав Наполеона, разрешил русским по желанию представляться к новому двору. Моя мать составляла списки дам и представляла их. В эту зиму приехало в Париж семейство Воронцовых. Графиня Александра Кирилловна232, дочь Марии Яковлевны Нарышкиной, была подругой детства моей матери. С ней были ее дети: Илларион Иванович233, нынешний наместник Кавказа, тогда товарищ моего брата Бориса, и графиня Ирина Ивановна234, только что помолвленная за кн. Паскевича. Моя мать предложила графине представиться и получила от нее следующий ответ, который я и теперь помню, как все помню: «Ma chère Julie, ni mon mari, ni moi, ni ma fille, ni ma nièce, ni le pr. Paskévitch, nous ne voulons être présentés à sa majesté Soulouque I»235, и проч. и проч. в этом духе. Однако впоследствии она переменила намерение и пожелала поехать к Императору. Мамá ее представила. Наполеон любезно сказал ей: «Vous arrivez de Berlin, madame. Comment avez-vous trouvé le roi de Prusse?» Она ответила: «Sire, c’est toujours la même chose, c’est une petite boule sur une grosse boule». Он улыбнулся и сказал: «Alors c’est une brioche?»236 Ей так понравился этот ответ, что он сразу попал в число ее любимцев. С тех пор она везде его восхваляла, и о Сулуке не было больше речи. Вот какие пустяки способствуют общественному мнению.
Уже с предшествующего года приехала в Париж графиня Монтихо с дочерью. Она была вдова испанского гранда237, очень родовитого, но не знаю, по каким обстоятельствам лишившегося своего богатства. Сама была ирландка, не из особенно аристократической фамилии. Говорили про нее, что она умна и что она хочет пройти в парижское высшее общество. Дочь ее, молодая Евгения, была замечательной красоты. Ею уже восторгался герцог Омальский, когда он ездил в Испанию на бракосочетание брата своего герцога Монпансье с испанской инфантой238 и написал с нее портрет верхом в андалузском костюме на фоне скалистых гор. Этот портрет впоследствии красовался в витринах всех магазинов художественных вещей. Она резко отличалась от типа современных ей парижских девиц. Она ездила верхом, вела дружбу с мужчинами и была близка с дамами довольно двусмысленной репутации. Между ними главная ее подруга была маркиза de Contades, дочь фельдмаршала de Castellane, оставившего интересные мемуары239 за долгий период времени, начиная с кампании 12-го года. Она имела вообще огромный успех. Приглашенная с матерью на пребывание в замке Compiègne240, она была центром внимания особенно Императора Наполеона, который сильно влюбился в нее. Не решаясь жениться на ней, так как он не терял еще надежды связать себя родственно с царскими домами, он сделал ей предложение, которое она с негодованием отвергла. Ее друг M-me de Contades, которой она поверила этот эпизод, высказала ей свое неодобрение, прибавив: «Eh, ma chère, il vaut mieux avoir un remords qu’un regret»241. Но события показали, что ей не о чем было сожалеть, так как скоро потом манифестом было объявлено о помолвке ее с Императором. Ей было тогда 26 лет. Решение Наполеона и его прокламация, где он назвал себя «parvenu»242, чтобы сравняться с избранной его сердца, произвели огромную сенсацию. Бракосочетание совершилось в соборе Notre-Dame. Мои родители, конечно, присутствовали при церемонии. Мы же смотрели кортеж из Лувра, куда нам даны были билеты, и видели в окно парадной кареты молодую Императрицу, бледную от волнения и прекрасную в своем белом платье, сидящую рядом со своим супругом в генеральском мундире.
Из впечатлений этой последней зимы, проведенной в Париже, хочу отметить еще мое глубокое восхищение от игры знаменитой Рашель. Меня повезли смотреть ее в трагедии «Marie Stuart» Lebrun (подражание шиллеровской трагедии)243. Как мне выразить мой восторг! Я впивалась в нее глазами, следила за ее движениями и жестами. Передо мной воскресала, как живая, поэтическая Королева Шотландии, ее сцена с Елизаветой, вначале сдержанная и перешедшая в бурный поток негодования, кончившаяся нравственным унижением властной соперницы и словами: «Leicester était là, j’étais reine à ses yeux»244. А вслед за тем месть, заключение, Мария Стюарт вся в черном, палач, эшафот – все это произвело на меня неизгладимое впечатление. В последнем акте я плакала. Я страстно всегда любила драматические представления.
Однако мало-помалу грозные тучи собирались на политическом горизонте. Крымская война надвигалась. Конференции для отвращения ее не увенчались успехом. В нашей семейной обстановке совершались также перемены. К крайнему нашему удивлению, великая княгиня Елена Павловна предложила моей матери через графа Рибопьера назначение гофмейстериной при дочери ее, великой княгине Екатерине Михайловне. В самом деле было странно, что великая княгиня, которую моя мать так давно не видела и никогда близко не знала, так как все придворные милости исходили от большого двора и личных отношений с Императрицей Александрой Федоровной, вдруг вспомнила о так далеко проводящей свою жизнь супруге парижского секретаря посольства. На выраженное ее высочеству в этом смысле замечание моей тетушкой княгиней Чернышевой, великая княгиня ответила: «Il y a longtemps que je l’espionne»245. В дипломатической карьере моего отца совершался также перелом. Ему предлагали один из двух постов: посланника в Гааге или в Лиссабоне. Пришлось бы, во всяком случае, оставить Париж и, может быть, закабалить себя за границей на долгие годы. Вместе с этим наследство после моего деда, значительное, но запутанное и обремененное огромными долгами, равно как и необходимость дать русское образование моему брату Борису, указывали на неотложность возвращения в Россию. Ответ на предложение великой княгини был тот, что, не предрешая еще его в окончательной форме, мы приедем летом в Петербург для выяснения этого и прочих вопросов, связанных с нашим дальнейшим местопребыванием. И вот, при полной неопределенности будущего, одно только стало для нас ясно, это неизбежность разрыва с прошедшим и с настоящим. Я чувствовала нетерпение и любопытство к будущему, но сердце мое сжималось от тоски при мысли, что все, что я знала, к чему привыкла и что составляло мою жизнь, исчезнет бесследно. Мне трудно даже было реализовать такую перемену. В двух наших поездках в Россию мы были в гостях. Наш home246 со своими привязанностями и корнями был в Париже. И будем ли мы еще жить в России, куда нас влекло наше патриотическое чувство, или в новой какой-нибудь стране, где все чужое и ничто нас не прельщало?
Мы уехали 11/23 июня 1853 года. Чтобы передать мои чувства, выпишу опять несколько строк из моего дневника, написанного в Петербурге, спустя три года после этого дня. «Lundi, 11 Juin 1856. – Voilà aujourd’ hui trois ans que nous avons quitté Paris. Et cette idée me mène droit au souvenir de cette journée pleine d’agitation, de joie, de regret. Je me vois assise dans бeседка de notre jardin pensant comme je fixe les yeux sur la maison où nous avons vécu tant d’années que je ne la reverrai peut-être plus jamais de la vie. Et puis cette foule de personnes qui vont et viennent pour prendre congé de nous, l’arrivée au chemin de fer avec papa et le baron Felkersam qui nous ont reconduits et, enfin, le dernier sifflet, le signe du départ et le souvenir du sentiment amer qui crispa mon coeur pendant que chaque secousse de la locomotive nous éloignait de Paris, Paris ville charmante, qui a été témoin de mon enfance, qui renferme tous mes souvenirs les plus vagues, les plus lointains, ne te reverrais-je jamais?.. Parfois, j’espère, parfois je crois ce bonheur impossible et toujours après у avoir pensé, j’anticipe sur la réalisation de ce désir, l’un des plus chers de mon coeur et je me figure alors ce que je ferais journellement si la joie de débarquer à Paris pouvait m’arriver»247. Да, хорошо помню этот день, и как я выбежала в сад, и сидела в беседке, и с грустью смотрела на наш милый дом, которого уже я не видела более, так как я нашла его срытым и перестроенным, когда впоследствии навестила старое место. Я сорвала в эту последнюю минуту ветку пеларгонии и бережно взяла ее с собой, до сих пор сохраняя ее как последнюю реликвию моего счастливого детства. О мое милое детство! Вспоминаю о тебе с благодарностью и любовью. Много оно дало мне, много заложило во мне того, что помогло мне впоследствии, когда жизнь, к которой моя страстная натура стремилась с таким увлечением и такими требованиями счастья, открылась мне в своей реальной действительности и со своими преградами. Благодаря насаждениям в детстве привычки к нравственной дисциплине, культивированию совести и воли, не в смысле упрямого своеволия, но как силы, доходящей, если нужно, до самоотречения, я достигла того, что к концу моей жизни я могу передать моим детям без изъяна ту монументальную репутацию моей матери и моей бабушки, под сенью которой я начала свою самостоятельную жизнь. В Париже у нас была картина, писанная пастелью моей матерью. Я ее очень любила и засматривалась на нее. Она изображала женскую фигуру, задумчиво сидящую на берегу моря при закате солнца. Это была копия с картины современного художника, не помню его имени, и носила заглавие «Mélancolie»248. Я всегда старалась угадывать предметы дум этой мечтательницы в зеленом шарфе. Много позднее, в Петербурге, когда мне было 18 или 19 лет, переживая впечатления детства, я вспомнила об этой любимой мною картине и написала следующие стихи:
- J’aime le soir la rêverie
- Au bruit des flots
- Lorsque l’âme se sent saisie
- D’un doux repos,
- A l’heure pâle où la nuit sombre
- Couvrant les eaux
- Répand son silence et son ombre
- Sur les coteaux,
- Alors de mon âme s’envole
- Un long soupir
- Echo plaintif, douce auréole
- Du souvenir
- Et du passé l’aimé visage
- S’offre à mes yeux,
- Illusion, charmant mirage
- Don précieux,
- Qu’ avec bonheur mon rêve accueille.
- Ses premiers ans
- Fleur charmante, mais qui s’effeuille
- Presqu’en naissant
- Où l’enfant lève sur la vie
- Son regard pur
- Plein du reflet de poésie
- D’un ciel d’azur,
- Où de sa limpide innocence
- La blanche fleur
- S’allie avec la jouissance
- De son bonheur.
- Et j’aime errer dans ce domaine
- De pureté
- Pour oublier la lourde chaîne
- Réalité.
- Alors mon âme libre, heureuse,
- Sort de prison
- Et dans sa course aventureuse
- Fuit la raison.
- De l’ange de la poésie
- J’entends l’accord
- Et mon âme se sent saisie
- D’un doux transport.
- Oh! laissez-moi la chère ivresse
- D’un rêve aimé,
- Laissez-le envelopper sans cesse
- Mon coeur charmé, —
- Et lorsqu’à la tristesse obscure
- Il est dispos
- Qu’il vienne ouïr ce que murmure
- Le bruit des flots249.
И теперь, с бóльшим правом, чем тогда, мне отрадно восстановить перед собою эти первые страницы моей многозаботной жизни и перенестись от современной тяжкой действительности к смеющимся, ласкающим воспоминаниям о первых годах моего бытия.
ГЛАВА II
Итак, мы уехали из Парижа. Наша первая довольно длинная остановка была в Берлине, где только что скончалась на 31 году своей жизни прелестная наша тетя, княгиня Вера Аркадьевна Голицына. Дядя нуждался в утешении и поддержке сестры своей (нашей матери), с которой был особенно дружен с раннего детства. Мы вместе уехали в Штеттин, а оттуда морем в Петербург. Наши спутники на пароходе были, между прочими, вдова и дети только что скончавшегося поэта Жуковского250. Они были в большом трауре, как и мы. Г[оспо]жа Жуковская была очень ко мне добра и много со мной разговаривала. Впоследствии я часто встречалась с детьми, так беззаботно игравшими на палубе парохода. Как разыгралась жизнь их, расскажу, если придется довести мои записки до времени, когда жизнь нас снова соединила. Другим путешественником был Андрей Николаевич Карамзин, муж прекрасной финляндки M-me Aurore251, бывшей в первом замужестве за богачом Демидовым. Он был блестящ и приятен и говорил изящным русским языком, к чему я не привыкла, так как светский разговор я до сих пор всегда слышала французский. Полтора года спустя он погиб в сражении с турками под Силистриею в одной несчастной рекогносцировке, куда завлекла его отвага, может быть, недостаточно проверенная техническим знанием. Чувствовалось и тогда приближение тяжелой войны. Одна из неудавшихся попыток к устранению ее была, между прочим, австрийская миссия графа Guilay252, ехавшего одновременно с нами, со всем своим штабом, с целью предложить Государю посредничество Австрии для улаживания конфликта. Все эти австрийцы были в высшей степени элегантны в своих светлых блестящих мундирах. Мамá знала некоторых из них и самого графа со времени венского нашего пребывания, поэтому было много разговоров на тему общих воспоминаний, причем избегались жгучие вопросы политики. На этот раз приезд наш на родину был скромнее предыдущих. Все уже разъехались на летнее пребывание. Мы, остановившись на несколько часов в пустом доме Татьяны Борисовны Потемкиной (сама она была в Святых Горах), потом отправились в Павловск, где ожидала нас бабушка. Приезд наш, как и все это лето, имеет в моих воспоминаниях серенький, тусклый оттенок. После наших дивных летних местопребываний в окрестностях Парижа деревянная дачка, занимаемая бабушкой, показалась нам страшно мизерной. Было тесно, неуютно, неизящно, несвободно, так как мы все время были на глазах, и бабушка слышала каждую фальшивую ноту моих музыкальных упражнений. Рояль стоял в ее гостиной, что меня страшно стесняло. Мы вяло учились с Александром Ивановичем253, так как не имели учебной комнаты, и он сам был рассеян заботами об устройстве служебного положения. Собственно, он не был педагогом. Его единственный предмет был литература, что, впрочем, вполне совпадало с моими вкусами. Мы проходили с ним теорию словесности Чистякова и историю словесности по Плаксину254. Там было много выдержек разных сочинений, и поэтому руководство это мне нравилось. Только эти два пункта выступают светлыми точками в общем тумане, покрывающем для меня это время. Единственным развлечением нашим были нескончаемые прогулки пешком от 8 до 10 часов утра с бабушкой и столько же вечером с мамá. Где была наша лошадка, наш осел, где наши удовольствия, комедии, верховая езда, где были все наши милые друзья! Мы были совершенно одни, никого не знали и не видели, день следовал за днем в бессодержательном однообразии. Куракины были в Пиренеях, где тетя лечилась на водах. Все прочие наши товарищи на своих местах. Осенью стало еще хуже, было холодно, сыро, неприглядно, и мы были рады, когда переехали в октябре в Петербург, где мои родители решили поселиться, приняв предложение великой княгини. Я с нетерпением ждала, когда устроится наша жизнь, но, увы, на первых порах действительность не оправдала моих надежд. Была взята большая квартира на Царицыном лугу в доме, ныне принадлежащем принцу Ольденбургскому. До переделки его мы занимали весь бельэтаж во всю длину дома. Комнаты были большие, но до крайности холодные и все были проходные, составляющие длинную анфиладу. Мой отец мало обращал внимания на неудобства для вседневной жизни и был доволен тем, что места было много для развешивания картин. Мой брат Борис помещался в бальном зале, вся из faux marbre255 с лепными работами, разделенном на две половины ситцевыми занавесками. Занятия мои вместе с ним прекратились, и потеря его сообщества была для меня большим лишением. Естественно, что жизнь наша не могла войти разом в свою колею. Моя мать должна была освоиться с придворной жизнью, очень содержательной в то время, особенно в Михайловском дворце, возобновить прежние знакомства, сделать массу новых, вступить опять в среду обширного родства, отбывать так называемые devoirs de famille256, между которыми бабушка занимала первое место. Дела были запутанны, наследство обременено большими долгами, между тем переселение наше, устройство всего дома требовало сильных расходов; к тому же, необходимо было безотлагательно установить уроки моих братьев в виду всей их будущности. К нам же поступила Елизавета Алексеевна Гусева или Goussette, как мы ее звали. Воспитание свое она получила в институте, основанном прабабушкой моей княгиней Голицыной в имении своем Зубриловке (Саратовской губернии) для дочерей местных дворян257. Поэтому она сохранила большую преданность бабушке, рекомендовавшей ее моей матери. Она была очень добрая и религиозная женщина, и мы ее любили, но весь склад ее ума, воспитанного в средней чиновничьей среде, был до того чужд нам, что мы постоянно впадали в недоумение от ее взгляда на вещи. Мы ходили в ней каждый день гулять по улицам Петербурга, которые казались нам такими пустынными и скучными после оживления парижских, так что мало извлекали удовольствия от наших прогулок. Холод казался мне нестерпимым, вообще мы плохо переносили перемену климата и часто болели первое время.
Мало-помалу я разочаровалась в моем прежнем восхищении Петербургом. Первое разочарование касалось области церкви. Мы знали только один храм и одного священника, облеченного, в наших глазах, всем престижем своего высокого служения. Здесь я была поражена пренебрежительным тоном, с которым говорили о духовных лицах, вульгарностью их самих, открытыми разговорами о требах (о которых мы не имели понятия), общей халатностью в отправлении богослужения, возней с просфорами и свечами, бесцеремонным хождением взад и вперед сторожей во время службы и массой незнакомых мне обрядов и обычаев, которые считались как бы сутью религии, а для меня они были соблазн, так как много позднее я поняла их смысл и значение. Второе разочарование касалось отношения к людям. Крепостное право существовало в полности. Помню, как после одного семейного обеда один из моих дядей сказал мимоходом другому: «Я купил повара». Тот спросил самым невозмутимым образом: «С семьей?» Первый подтвердил: «С семьей», и все тут… Я не верила своим ушам. Как? Неужели такие вещи произносятся и делаются в России, на Святой земле русской? До нашего отъезда из Парижа появилась наделавшая много шума книга «Хижина дяди Тома»258. Из романа составлена была драма, и мой отец повез на нее брата Бориса. Много по этому поводу приходилось нам слышать разговоров, единодушно клеймивших рабство, и вот, у нас, среди нас, такое же рабство существует. Однородное с этим впечатление я испытала, когда в самый день Рождества Христова пронесся слух, что предводитель дворянства был ночью убит своими крепостными людьми за его крайне жестокое обращение с ними. Несчастные шли на лютую казнь, принеся себя в жертву, чтобы освободить прочих от свирепости своего господина. Что же могла быть за жестокость, вынудившая этих смирных людей на такой поступок? Наконец в апреле, когда снег сошел с Марсова поля, я увидела из окон происходившее на нем учение солдат и рекрут. Боже мой, что это было за зрелище! Я до того никогда не видела, чтобы били людей; выразить мое негодование, отчаяние, позор нет слов. Я бросилась в другую комнату, закрыла лицо в подушки дивана, не хотела поднять лица на свет Божий. Итак, вот христолюбивое воинство. Вот православная Россия, вот моя фаланга воинов Христовых. Весь мой патриотизм исчез, и я стала думать о милом Париже как об утраченном рае…
Внешняя наша жизнь постепенно устраивалась. Для развития моих музыкальных способностей решено было пригласить знаменитого учителя Гензельта. Он приехал к нам в один вечер и, видя перед собой застенчивую девочку, сначала сказал, что пошлет одного из своих учеников, чтобы подготовить меня для его уроков. Однако пожелал послушать меня. Я играла, как всегда, наизусть, но дурно, потому что волновалась. Несмотря на то, он нашел, вероятно, во мне признаки таланта и сразу решил заняться со мной сам. Уроки начались со следующей недели и продолжались четыре года. Я была горда моим учителем, но как трепетала в ожидании его уроков, с каким старанием разыгрывала трудные этюды и пьесы! Как счастлива была, когда он меня хвалил! Я не могла выносить, когда он сидел около меня и, нахмуренный, следил за моими пальцами, изредка покрикивая: «Falsch!»259 или «Legato»260, тогда я отвратительно играла, как самая бездарная ученица; зато, когда он расхаживал по комнате и, улыбаясь, поговаривал: «Très bien, charmant»261 и особенно когда он заявлял, что ему доставляет удовольствие слышать мое исполнение его собственных сочинений, я была вне себя от восторга и чувствовала сама, что играю уверенно и со смыслом. Раза два в год Гензельт устраивал у себя концерты, в которых мы с ним являлись единственными исполнителями. Я играла первую партию, а он на другом рояле партию оркестра. Так исполняли мы: Concert-Stück Вебера262, концерты Мендельсона263, Quintette и Septuor Hummel264, этюды Краммера, Moschelés, Шопена и пьесы самого Гензельта: «Si oiseau j’étais», «Poème d’Amour»265 и другие. Собирался ареопаг знатоков музыки из числа моих родных. Эти концерты были праздником для моего отца. Я же страшно волновалась, и дни и ночи до концерта при моей нервности были прямо мучительны. Но потом как довольна я была, видя радость Гензельта при моих успехах и принимая похвалы и критику моих слушателей! Между ними один из наиболее авторитетных для меня был князь Юрий Николаевич Голицын, двоюродный брат моего отца. Он прославился своим хором певчих, которых образовал из своих крепостных. Действительно, он достиг с ними поразительных результатов. К сожалению, он был равно известен своим необузданным нравом и сумасбродными выходками, от которых страдала его семья и он сам, так как, несмотря на большое состояние, с которым он начал жизнь, одно время он был принужден выступать перед публикой в качестве дирижера оркестра266. Герцен верно рисует его физиономию в своих мемуарах, называя Юпитером Олимпийским267 из-за великолепной классической головы его, которая возвышалась над колоссальной фигурой.
К нашей общей радости, Панины также воротились этой осенью в Петербург. Их дом на Караванной не был окончательно устроен, и они провели эту зиму в доме Министерства юстиции. С ними мы могли говорить о милой парижской жизни, и они были единственные наши старые друзья посреди всех новых знакомств. Между последними мы сблизились тесной дружбой с Давыдовыми, или, как они стали называться два года спустя, Орловыми-Давыдовыми. Наши подруги были Мария и Евгения, или Женинька, как мы ее звали. Последняя вышла очень рано замуж за Петра Алексеевича Васильчикова и скончалась еще очень молодой, оставив своих пятерых дочерей268 на попечение матери своей, графини Ольги Ивановны. Старшая Мария олицетворяла с ранних лет тип христианской отроковицы, и этот характер она сохранила в последующем развитии ее жизни. Благодаря общественному положению ее родителей и их богатству, дом их был нередко открыт для блестящих светских приемов. Бывали у них балы и великолепные концерты с итальянскими певцами. Marie являлась на эти вечера кроткая и со всеми любезная, без застенчивости, со спокойным достоинством, окруженная как бы ореолом нравственной чистоты, и чувствовалось, что она была в мире, но не от мира. Действительно, вся жизнь ее была уже сосредоточена в любви к Богу и к ближним. Широкая благотворительность ее бабушки, княгини Барятинской, создала известную общину сестер милосердия ее имени269. Графиня Ольга Ивановна приняла по наследству попечение об этой общине и много расширила ее, находя в дочери деятельную помощницу в исполнении своих предначертаний. Кроме того, пользуясь, по разумной доброте своих родителей, обширными личными средствами, она имела свое независимое поле действий в области многосторонней благотворительности. Все стороны ее жизни, даже занятия искусствами, пение, живопись, имели одно общее направление, которое придавало всему строю пленительную для меня цельность. Во мне также религиозная нота была развита, но я ее не всегда слышала в бушевании всех притягивавших меня других голосов, смысл которых был неизменен – стремление к земному счастью. В атмосфере, окружающей Marie, я искала и находила поддержку этой бедной заглушаемой нотки, и моя, тогда тревожная, душа успокаивалась на время. Само собой разумеется, что эти чувства развились вполне с последующими годами – тогда нас только влекла друг к другу взаимная симпатия. В доме каждый из членов нашей семьи находил соответствующего себе товарища. Борис был дружен с сыновьями-близнецами Владимиром и Анатолием. Они все трое поступили вместе юнкерами в Кавалергардский полк и вместе были произведены в офицеры. Мой отец был приятелем графа, а моя мать со времени первой молодости была близка с графиней, сестрой княгини Витгенштейн270, которую мы так часто видели в Париже. Кроме долголетних дружеских отношений их соединяла общность основных принципов, руководящих жизнью каждой из них. Изредка нас возили на детские балы. Нас всюду звали, по дружбе и уважению к моей матери. Девочки, которых мы встречали, представляли для меня собой новый тип. Они были элегантны и нарядны, как настоящие маленькие дамы, и умели говорить светским жаргоном о светских вещах. В этом отношении я сознавала их безусловное превосходство надо мной; их апломб, миленькие манеры, легкий флирт с пажами, рассказы и смешки были для меня недосягаемы, и вместе с тем я чувствовала, что никогда не заговорила бы при них о том, что наполняло мою голову и мое сердце, так что моя роль с ними была довольно пассивна. Я даже не умела отчетливо отвечать на их вопросы о том, что происходит в Михайловском дворце, так как до сих пор мало этим интересовалась. Впрочем, мы скоро познакомились и с придворной обстановкой.
Великая княгиня Елена Павловна, заинтересовавшаяся уже, как я выше сказала, нашими уроками, пожелала видеть нас самих. По ее приглашению мамá привезла нас с сестрой в верхнюю церковь дворца ко всенощной в Страстную пятницу. По окончании службы мы были представлены и после короткого разговора получили приглашение приехать к пасхальной заутрене. Со времени смерти Михаила Павловича великая княгиня не ездила на обычные большие выходы в Зимнем дворце. Вот почему служили пасхальное богослужение у себя дома. Великая княгиня Екатерина Михайловна должна была особенно беречь себя и осталась с матерью. Служба началась в 10½ часов заутреней в музыкальной гостиной. Присутствовали обе великие княгини, лица свиты, потом священник отправлял ту же службу в верхней церкви, по окончании чего, в сопровождении всех присутствующих, наполнявших храм, он спускался в нижнюю церковь, куда к обедне являлись великие княгини. В этот промежуток времени мы сидели в роскошных гостиных, пили чай и разговаривали. После обедни великая княгиня обошла все столы, приготовленные для служащих и их семейств на всем протяжении галереи, окружающей монументальную лестницу. За ней несли большие блюда с фарфоровыми яйцами, которые она раздавала по пути, а перед ней шел священник, окропляя святой водой приготовленное разговенье. После этого мы сели за стол. Меня вся эта придворная пышность поразила своей внушительностью и грандиозностью, и это впечатление было вполне справедливо, так как Михайловский дворец сохранил дольше других дворцов величавые традиции прежнего времени.
Весной мой отец уехал с братьями в деревню, куда мы с мамá должны были прибыть после ожидаемого великой княгиней Екатериной Михайловной рождения ее первого ребенка. Это событие произошло 29 июня, но, к глубокому горю молодой матери, роды были крайне тяжелы, и маленький принц Николай умер спустя несколько часов после своего появления на свет. Мы оставались в городе до половины июля. Мамá уезжала на целый день на Каменный остров – мы обыкновенно приезжали за ней, и иногда великая княгиня предоставляла в наше распоряжение свой большой катер, на котором мы объезжали красивые острова, окаймляющие Неву своей свежей зеленью. Так как в то время пароходы еще не сновали по всем направлениям, то катер наш, управляемый опытными гребцами-матросами, следовал без препятствий и без опасности для своего пути. Эти вечерние речные катания были дивно хороши, особенно когда с Елагинской Pointe271 открывалось широкое пространство, освещенное блеском солнечного заката. В это лето мы познакомились с фрейлинами: баронессой Эдитой Федоровной Раден, Елизаветой Павловной Эйлер и Hélènе Staal. Последняя была, по красоте своей, украшением Михайловского дворца, равно как и другая красавица, фрейлина великой княгини Екатерины Михайловны Элен Штрандман (впоследствии графиня Толь), их звали «die beiden Helenen»272. Были еще две певицы, состоявшие при великой княгине: Анна Карловна Фридбург, вышедшая замуж через несколько лет за пианиста Лешитицкого, и Александра Доримидонтовна Соколова, дочь нашего священника в Берлине. Голос первой был дивный по timbr’y контральто, у второй был звучный сопрано. Обе получили законченное музыкальное образование, и их чудные голоса в дуэтах или соло доставляли истинное артистическое наслаждение слушателям. Над всеми этими девицами была пожилая дама г-жа Гельмерсон, которую звали la gouvernante des demoiselles d’honneur273. У нее собирались к обеду и иногда вечером. Нам приходилось бывать у нее часто, когда приезжали за мамá и ожидали, пока она не освободится. Они все были добры и внимательны к нам, так что я перед ними не стеснялась, играла мои пьесы на фортепьянах и нередко с восхищением слушала пение, которое репетировалось для исполнения в присутствии великой княгини. В это лето Рубинштейн сочинил на всех дам ряд музыкальных пьес-портретов их. Коллекция эта составляет «Album de Kamennoï Ostrof»274.
В июле мы с большой радостью уехали в наше тверское имение Степановское275. Из Твери пришлось ехать 80 верст по отвратительным дорогам. За нами посланы были две подставы, и, несмотря на то что остановки нигде не было, путь наш показался бесконечным и утомительным. Но зато какое приятное родное впечатление мы получили, прибыв на место! Уже на границе нашего имения отец наш встретил нас с братьями, управляющим и служащими и, взяв мамá в свой экипаж, открыл дорогу к дому, которого еще не видно было за густыми деревьями парка. Борис сел в нашу карету и, сообщив мне, что он нашел для меня верховую лошадь, указывал нам местность по пути. Вот широкий пруд, на нем стоит яхта, украшенная трехцветными значками. У пристани несколько лодок разной формы, вдали виднеются мосты с китайскими павильонами, потом, огибая парк, проезжаем мимо широкой еловой аллеи, в конце которой мелькает дом, а над ним флаг с нашим гербом. Усталые лошади скачут мимо оранжерей и других построек и наконец, завернув в большой двор, останавливаются у каменного подъезда. Масса народа нас встречает и кидается к нам с приветствиями. Это все дворовые, очень многочисленные в этом имении, хотя их было менее, однако, чем в Куракине, где жил мой дед. Потом отец водит нас по всему дому. Мы в восторге. Столько простора, изящества, столько фамильных портретов, огромная библиотека, и все хлопочут вокруг нас и любят нас, не зная еще нас, в силу какой-то связи, установленной трехвековыми постоянными добрыми отношениями. Мы, со своей стороны, идем навстречу им всем сердцем. И это впечатление не было мимолетным. Чем дольше мы жили в деревне, тем глубже мы чувствовали эту связь. Я ощущала наконец то родное представление об отечестве, в котором так была обманута в Петербурге. Со времени отъезда нашего из Парижа я могла сравнить себя с деревцем, вырванным с корнями из своей почвы и дрожащим в сухой холодной атмосфере. Здесь же деревце нашло свое питание, и корни его принялись в родной земле. Одной из первых забот моего отца было устройство школы, для чего он привез книг и разных приспособлений для взаимного обучения по ланкастерскому методу276. Школа была основана, но все таблицы и проч. остались без употребления, так как учитель, конторский писарь Константин Ворошнин, не понимал обучения иначе, как по азам. Священник был приглашен для уроков по Закону Божию, и, как бы то ни было, дети все-таки получали образование. Мы очень интересовались этим делом и потому невыразимо были поражены, когда приехавшие однажды к нам из Зубцова предводители дворянства и судья высказали, что грамота мужику не только не нужна, но и вредна, и что не следует образовывать его. Такое рассуждение мы слышали в первый раз, но, увы, не в последний! Мы перестали удивляться, но остались при своем мнении и продолжали действовать согласно ему.
Война между тем разыгрывалась, тяжелая, грозная, полная неожиданных разочарований. Наша военная мощь таяла перед удивленными взорами Европы и нашим собственным недоумением. Боже мой, какие страдания пришлось испытать нашему бедному серому войску, дурно вооруженному, дурно содержимому, дурно предводительствуемому, беззаветно отдающему свои силы и жизнь. Двор был в Гатчине в эту осень. С тревогой ожидалось приездов фельдъегерей, скакавших день и ночь на перекладных по непроездным дорогам, чтобы привезти известия о наших поражениях. Один флот поддерживал старую славу русского оружия. Имена черноморских адмиралов Лазарева, Корнилова, Нахимова произносились с патриотической гордостью. Государь страдал неимоверно. Он страшно переменился за последнее время. Молодые великие князья Николай и Михаил Николаевичи были посланы на войну. Отпуская их, Императрица грустно говорила: «Toutes les familles ont là tout ce qu’elles ont de plus cher. Nous devons aussi y envoyer les nôtres»277. Грусть царила в Петербурге. В гостиных обличали, спорили, судили и рядили, повторяя: «Voilà l’éducation du corps des Pages et du Champ de Mars»278 и цитировали слова великого князя Константина Павловича, который говорил, что война портит солдата, назначение которого, по его мнению, было, вероятно, выделывать удивительную шагистику на парадах.
Великая княгиня Елена Павловна не предавалась бесплодному нытью. Ее живой ум и горячее сердце искали средства к уменьшению страданий. Узнав об ужасном состоянии наших военных госпиталей, она задумала окружить наших мучеников христианским культурным элементом взамен единственной помощи, имеющейся у них в лице грубых военных фельдшеров. Так зародилась Крестовоздвиженская община сестер милосердия279. Только при ее исключительно высоком положении и счастливом сочетании с ним ее широкого ума, при ее неутомимой энергии и стойкой воле удалось ей преодолеть все препятствия, которые она встретила на пути, главным образом со стороны военной администрации. Ближайшим ее советником и руководителем в этом деле был Николай Иванович Пирогов, а помощницей в исполнении ее предначертаний – ее фрейлина баронесса Раден. Этот первый почин деятельности сестер милосердия на театре войны уяснил необходимость присутствия женского элемента в тяжелые минуты народной жизни и получил широкое и блестящее развитие, справедливо прославившее русскую женщину. Переносясь в эту, уже отдаленную от нас, эпоху, я поражаюсь той огромной эволюции в идеях, совершившейся за этот промежуток времени, а в данном случае в сфере столь естественной для женщины, как оказание помощи ближним. Двоюродный брат моей матери, князь Александр Владимирович Голицын, находился со своим полком на войне. Его молодая жена280, узнав о формировании отрядов крестовоздвиженских сестер, обратилась к великой княгине за разрешением присоединиться к ним. Действительно, после обычного испытания она отправилась в качестве сестры и проработала в Севастополе до конца. Надо было слышать все вопли негодования, вызванные в обществе ее поступком. Находили его неприличным, упрекали ее за то, что она бросила «un devoir direct»281, гоняясь за приключениями. Надо сказать, что этот пресловутый devoir состоял в ухаживании за своей belle-mére282, больной в течение 20 лет хроническим ревматизмом, окруженной в своем доме нежным попечением дочери283 и уходом целого сонма разных компаньонок. Детей же у молодой княгини не было, вследствие чего, получив согласие своего мужа, она считала себя вправе располагать несколькими месяцами своей жизни. Но не так судило общество и, к удивлению моему, много очень достойных, добрых и религиозных членов семьи. Когда она воротилась, о ней говорили как о женщине, совершившей проступок. Она не отвечала и не оправдывалась, только иногда приговаривала: «Позор мой – крест мой». Я должна сказать, что мать моя не присоединяла своего голоса к общему гвалту и даже помогла ей завязать необходимые для нее сношения с Михайловским дворцом. Я же возмущалась ее преследователями и считала ее за героиню. Теперь трудно поверить, что такое обычное явление, как вступление в ряды сестер милосердия, могло вызвать подобный протест. В идеях совершается прогрессивная эволюция, а жизнь человека есть воплощение его идей; вот почему так важна строгая проверка источника этих руководящих идей и освещение их не временным, но вечным мировоззрением.
Этой зимой скончался Государь Николай Павлович. Его исполинская натура, подкошенная неутешным горем, не выдержала напора короткой болезни – бронхита, и 18 февраля его царское страдальческое сердце умолкло навсегда. Приведу опять несколько строк из моего дневника, написанного в этот день. «Vendredi 18 Février 1855. Quel désastre! Quel coup de foudre vient fondre sur nous, sur la Russie entière! On est encore à se demander: est-il vrai que l’еmpereur soit mort? Mon Dieu est-ce possible? Est-ce compréhensible? Ce coup si inattendu est un de ceux qui nous apprennent le mieux à ne pas compter sur notre fragilité humaine… Nous avons appris cette catastrophe de la manière la plus subite. Ce matin en allant nous promener, nous avons passé chez grand-maman. “Savez-vous, nous dit-elle, que l’еmpereur est fort mal?” Nous ne nous en doutions pas, – nous savions il est vrai, que l’еmpereur était grippé depuis quelques jours, mais l’idée du danger ne se présentait même pas à notre esprit. La veille nous avions dîné chez les demoiselles d’honneur du palais Michel et elles n’avaient pas la moindre inquiétude. Le bulletin que grand-maman nous montra disait: “Положение его величества весьма опасно”. Nous quittâmes grand-maman le cœur plein de tristesse et nous nous entretenions en marchant sur le quai de ce triste sujet. Arrivées à la hauteur du palais, nous retournâmes sur nos pas, à peine en avions nous fait quelques-uns dans cette direction que nous vîmes un jeune officier sortir du palais en traîneau de louage, troublé, le visage plein de larmes, en descendant sur la Néva, il cria au будочник qui se trouvait à côté de nous: “Государь сейчас скончался”. Il était midi et demi, l’âme de l’еmpereur Nicolas avait quitté son corps depuis 10 minutes. Longtemps les paroles que nous venions d’entendre nous parurent incompréhensibles – nous restions à nous quatre immobiles comme des statues. Enfin le будочник rompit le silence, il fit le signe de la croix et dit: “Государь помер, дай Бог ему Царство Небесное”, et il alla à sa будка communiquer la nouvelle à son camarade. Nos pleurs coulèrent. Pauvre еmpereur, il a fallu que bien des tourments aient miné ce corps si robuste pour qu’une grippe l’ait mené à la mort. Nous passâmes chez grand-maman pour lui dire ce que nous savions, nous essayions de croire que nous avions mal entendu, – bientôt Boris arrivé de son régiment ne nous laissa plus de doutes. M-lle Euler nous donna des détails sur les derniers moments de l’еmpereur. Il s’est senti mal hier soir à 11 heures. A 4 h. du matin, il a reçu l’extreme onction. La grande-duchesse Hélène que le c[om]te Adlerberg était venu avertir est allée au Palais à 5 heures. Dès que l’Empereur à su qu’elle était arrivée il la fait appeler, et lui a dit. “Ah! M-me Michel, merci, merci d’être venue” et il lui a fait un signe avec la main pour lui dire qu’il s’en allait. Plus tard quand il ne pouvait plus parler, quelques minutes avant sa mort, alors que toute l’auguste famille était rassemblée, il regarda la grande-duchesse héritière et reporta ensuite ce regard sur l’impératrice. Il ne dit pas un mot, mais l’expression de ce regard était telle que toute l’assemblée en frémit»284. Мамá была в то время с великой княгиней Екатериной Михайловной в Мекленбург-Стрелицке, откуда они поспешили приехать при известии о несчастье.
Новое царствование открывалось при тяжелых обстоятельствах. Симпатичный образ молодого Государя давал всем надежды на более либеральное течение в правительственных сферах. Еще ничего не было предпринято, но говорилось уже свободнее, указывали на все прорехи, на невозможный архаизм наших учреждений, и прежде всего, на необходимость отмены крепостного права. «Колокол» Герцена начинал проникать всюду и волновать умы. Между тем Севастополь продолжал бороться на жизнь или на смерть. Почти одновременно с общим трауром нас постигло новое семейное горе. В начале марта дядя князь Давид Федорович Голицын уехал в свое саратовское имение Зубриловку. После холодной снежной зимы оттепель сразу наступила и превратила дороги в сплошную непролазную грязь, а тронувшиеся реки в бурные потоки или даже озера. Сопровождал дядю камердинер его Михаил Кирсанов. Доехав с невыразимыми усилиями до речки Прони Рязанской губернии, путешественники с недоумением увидели, что речка эта широко разлилась, снеся все мосты, и что устроена тут была лодочная переправа. Дул сильный ветер, и смеркалось. Лодочник не советовал пускаться в путь при такой непогоде. Пока они советовались, подоспел другой экипаж, в котором сидели муж, жена и ребенок с кормилицей и лакеем на козлах. На пустом берегу не было пристанища – путешественники решили не останавливаться и приказали лодочнику приготовляться. Все сели в лодку. Что случилось потом, мы точно никогда не могли узнать. На противоположном берегу сквозь сгустившиеся сумерки заметили, что лодка опрокинулась. Крестьяне спустили свою лодку и стали грести по направлению к месту катастрофы. Долго искали они тщетно, наконец нашли окоченевшего от холода человека. Он был в обмороке, его привели в избу и положили на печь. Когда через некоторое время он пришел в себя, то первые слова его были: «А где другие?» И на вопрос: «Разве еще есть?» – он ответил: «Их было много». Несмотря на темную, наступившую уже ночь, отправились на новые поиски, но безуспешно. Утром опять вышли на реку, и вот у холмика, выступавшего посреди разлива, нашли наконец тела погибших, волна их привела всех вместе к их общей могиле. Это случилось 18 марта 1855 года. Понятно горе всей нашей семьи, особенно бедной бабушки, которая теряла второго сына в неожиданной катастрофе. Сообщения были медленны тогда; мы узнали о совершившемся только спустя несколько дней. Мои дяди выехали на место происшествия, чтобы принять необходимые меры и собрать те скудные подробности, которые можно было получить от местных жителей. При покойном был найден портрет его жены, писанный масляными красками ею самою, с которым он никогда не расставался, но портфель с крупной суммой денег исчез – между тем, по свидетельству главного управляющего, он вез с собой 60 000 рублей. Вместе с сим, разговаривая с представителем полиции, князь Борис Федорович вдруг увидел на руке своего собеседника кольцо, принадлежавшее его покойному брату. На замечание его о сем, тот смутился, тотчас же снял кольцо с пальца и, передавая его, объяснил, что он нарочно надел его, чтобы не потерять и возвратить по принадлежности. Чтобы утешить бедную бабушку в ее тяжелом горе, мамá решила провести лето с ней, и так как придворные ее обязанности притягивали ее к Каменному острову, то взята была поблизости дача в Лесном. Мой отец ездил по имениям. Брат Борис был в первый раз в лагерном сборе с полком, и Федя285 был частью в пансионе, частью с ним.
Не могу сказать, что это пребывание имело для меня много прелести. Дача была посредственная. Красот природы в Лесном мало, жизнь была однообразная и для нас, девочек, одинокая. Но для меня внешняя форма ее имела второстепенное значение. Моя жизненность была так велика, что она создавала свою область фантазии и мечты помимо всего окружающего. С этого времени, как мне кажется, начинается то раздвоение жизни, которое было моим уделом в течение долгих лет до той поры, пока, достигши наконец пристани, я могла собрать аккорд из бывших так часто болезненных диссонансов. Вот что я писала по этому поводу в моем дневнике: «25 Juin 1855. Quelles délices je trouve à rêver toute éveillée! On se laisse emporter par 1’imagination dans les champs brillants de l’avenir, du passé, on se crée mille is riantes ou tristes selon la disposition du moment. On se figure des situations, des mots, des gestes, des sourires, des expressions, des contenances, l’illusion est si parfaite qu’on en rit ou on en pleure selon les sujets et on aime à у rester tant il у a de charmes dans les vagues tableaux qu’on se représente dont on fait partie, et quand ils s’envolent, l’imagination en crée d’autres aussi brillants aussi illusoires. D’autres ont-ils senti comme moi ce charme mystérieux? Voilà une question, que je me pose souvent et que je ne saurais résoudre, je crois que oui, car je ne suis ni plus folle, ni plus poète que d’autres. Avec l’âge je suis bien sûre que mes chimères s’envoleront quand des intérêts sérieux viendront occuper mon esprit. – Pourquoi ne pas en jouir avec délices maintenant qu’elles me restent encore. J’ai lu autrefois un conte de Lélio intitulé “La reine Mab”286. C’est cette reine qui apparaît toutes les nuits à une pensionnaire nommée Lina et qui la mène au milieu de toutes les splendeurs, que peut enfanter la plus riche imagination. Ma fée à moi: c’est l’illusion revêtue des couleurs de la vérité et c’est elle qui me présente des is réelles et charmantes»287. Я мечтала о войне, я желала быть Jeanne d’Arc, чтобы спасти мою родину, или я представляла себе упоение властью над сердцами людей посредством музыки, поэзии, вдохновенного слова. Я читала запоем стихи Victor Hugo, чувствовала сама потребность стихотворствовать. Между массой забытых мною вспоминаю одно из моих сочинений, передающее довольно верно мое настроение. Вот оно.
- Rapide est l’éclair qui sillonne
- En déchirant les sombres cieux.
- Quand le tonnerre qui résonne
- Accompagne ses feux,
- Rapide elle est la jeune fille
- Qui vole vers l’objet aimé,
- Rapide est l’étoile qui file
- Dans l’abîme insondé
- Et le coursier que rien n’arrête
- Vole rapide au son du cor,
- Mais le coup d’aile du poète
- Est plus rapide encore!288
Я также читала с увлечением исторические книги, между прочим, обширный труд Чезаре Канту, переведенный с итальянского на французский язык: «История ста лет от 1750 до 1850 года»289. Эта книга произвела на меня сильное впечатление, чему служит доказательством то, что после 50 лет я ее еще хорошо помню. До тех пор я знала историю французской революции из учебников и современных мемуаров, где факты, конечно, передавались в исключительной окраске. В первый раз цельная картина ее внешней и внутренней стороны представилась моему сознанию, и я поняла глубокое значение этого всемирного кризиса.
В августе добрая великая княгиня Елена Павловна предложила моей матери привезти нас с собой в Ораниенбаум, куда двор перекочевал на несколько дней. Несмотря на мою мечтательность, я любила действительность еще более, когда она была привлекательна; четыре дня, проведенных мной в Ораниенбауме, были для меня восхитительны. Там мы нашли огромное общество, умное, приятное, артистическое. Князь и княгиня Одоевские290, граф Владимир Соллогуб, граф Павел Дмитриевич Киселев, брат его Николай Дмитриевич, бывший начальник моего отца в Париже, барон Брунов, наш бывший посол в Лондоне, – все люди известные и блестящие собеседники. Die beiden Helenen291 были центром веселых групп, серьезные разговоры сосредоточились около баронессы Раден, а сентиментальные окружили Lise Euler; было много музыки и дивного пения. Мне было очень приятно попасть вдруг в число взрослых и пользоваться своей маленькой долей внимания. Дома я была безмолвной, застенчивой девочкой и никогда не смела проговориться о моих мыслях. Сидя по целым вечерам с работой в руках около стола, где восседала бабушка, я слышала сквозь обычные мечтания рассказы ее о былом времени, о тогдашнем придворном мире, об оригинальностях вельмож, с которыми наша семья состояла в родстве и традиционной дружбе. Благодаря моей редкой непроизвольной памяти, рассказы эти запечатлевались в ней механически, так что я, зная хронику этой отдаленной эпохи, как будто бы жила в ее время. Каково бы ни было содержание моей замкнутой жизни, на посторонних я, конечно, производила впечатление недоделанного подростка, потому понятно, что первое вступление мое в волшебный мир светского общения было для меня очаровательно. В то время устраивали для великой княгини Екатерины Михайловны прелестный Китайский дворец292, где во время оно жила Императрица Екатерина II. С тех пор он пришел в упадок, ныне восстановлялся в прежней роскоши и артистическом вкусе, и на следующий год уже был готов для помещения в нем. Мы гуляли по широким аллеям грандиозного парка и восхищались видом на море с павильона Катальной горы293, откуда уже при помощи телескопа можно было видеть за Кронштадтом неприятельские суда, стерегущие наши берега. Мы провели в Ораниенбауме день рождения великой княгини Екатерины Михайловны 16 августа. По этому случаю исполнена была кантата, слова которой сочинил граф Соллогуб, музыку князь Одоевский, пропета же она была певицами Фридберг и Соколовой с хором. Вот как она начиналась:
- On dit que les arts d’Italie
- Au nord s’en allant voyager
- Crurent retrouver leur patrie
- Sous les splendeurs d’un oranger.
- Le séjour de la poésie
- Au nord dit on donna raison
- Le soleil seul par jalousie
- Resta pour garder la maison294, и проч. и проч.
(два последних стиха относятся к погоде, которая была дождливая). На следующий день мы отбыли, как и прибыли, на императорском пароходе до Елагинской пристани. Описав подробно все инциденты нашей поездки в своем дневнике, я кончаю так: «…nous voguons pas une vague n’agite la mer, M-r Arséniеf (впоследствии адмирал Дмитрий Сергеевич) nous offre du thé, – nous en prenons avec plaisir, – on rit, on cause, on s’amuse. Notre aimable capitaine apporte plusieurs volumes de caricatures. On se les partage, on les regarde, on rit encore, on s’amuse toujours. Tout à coup un matelot semblant sortir de dessous terre présente un plateau chargé des plus beaux fruits. On est enchanté, on s’écrie – “Mais c’est une féerie vraiment”. On mange des fruits, ils sont exquis. On remercie le galant capitaine. Tout à coup on aperçoit Elaguine devant soi. Quoi, déjà! s’écrie-t-on. Oui déja, la traversée est finie, le beau rêve aussi. En montant en calèche, les grandes demoiselles d’Oranienbaum redeviennent les petites bûches des Forestiers. Adieu grandeurs! Аdieu honneurs! Effacez-vous devant les leçons, les exercices de Henselt et leur suite, étonnés d’être restés quatre jours sans fonctionner!»295
Жестокая война все еще продолжалась. Малахов курган стоял последним отважным борцом за честь родины. Я читала только что появившиеся «Севастопольские рассказы» графа Л.Н. Толстого296, и сердце сжималось от энтузиазма и от боли при описании этой геройской эпопеи. Наконец 26 августа войска удалились, оставив неприятелю одни окровавленные развалины, как писал в своем донесении князь Горчаков297. После этого события мир был близок, и, несмотря на угнетающую скорбь, чувствовалось облегчение вследствие прекращения стольких адских страданий. Что касается до меня, то жизнерадостность моя очень быстро взяла свое. В эту зиму мне было особенно весело. Мы постоянно виделись с нашими друзьями Орловыми-Давыдовыми, Паниными и Куракиными, давно уже возвратившимися в Петербург. Кроме них наше постоянное общество составляли Гри-Гри Голицын298 (уже камер-паж)299, товарищ Бориса, юнкер Кавалергардского полка князь Долгорукий (родители коего были в Полтавской губернии)300 и студент университета Иван Иванович Рюмин. Мы играли комедию, что я любила больше всего. У Куракиных была устроена сцена, мы исполняли две пьесы Скриба: «La demoiselle à marier» и «Le Menteur Véridique»301. После спектакля мы танцевали. Вообще часто бывали танцевальные вечера, на которых я безумно веселилась. За мной ухаживали, и это мне страшно нравилось, и моя голова была полна разговорами и воспоминаниями о бальных эпизодиках, которые я лихорадочно записывала в моем дневнике, не имея никого, кому могла бы поверить свои восторги. Великая княгиня Елена Павловна также приглашала меня на свои маленькие вечера. На одном из них была исполнена Kinder Symphonie302, род музыки, впервые вступившей тогда в моду. Основание составляло фортепьяно Лешетицкого с аккомпанементом квартета музыкантов, и при этом играл целый оркестр из детских инструментов, долженствовавших изображать пение птиц. Нужно было только знать счет и следить по нотам, чтобы выступить вовремя. Мне тогда дали какой-то инструмент, который должен был изображать перепелку, и пришлось руководить двумя моими соседками, которые не умели твердо считать такты. Пока я стояла за моим пюпитром, ко мне подошла дама, которая стала любезно говорить со мною. Сначала я ее не узнала, но в течение разговора поняла, что это была Императрица Мария Александровна. На этом же вечере я была представлена великим княгиням Александре Иосифовне и Марии Николаевне. Все были ко мне чрезвычайно ласковы и добры, так что я не чувствовала робости. Весной мы были приглашены на пребывание в Каменноостровский дворец. Мы там оставались несколько недель до переезда в Ораниенбаум, где Китайский дворец только что был отделан, а для свиты был построен Кавалерский дом при дворце. В этом доме помещались мы, фрейлина Штрандман, адъютанты герцога, состоявший при нем генерал Баумгарт, гофмейстер князь Мещерский303 (немного позже), и были устроены помещения для гостей. Весь дом блестел свежестью и отличался комфортом. Мы все завтракали и обедали вместе в кавалерской зале, где также происходили изредка вечерние собрания, на которые приезжала великая княгиня со своим супругом, а мамá принимала. Анна Карловна Фридберг уже вышла замуж за Лешетицкого. Музыкальный элемент на этих вечерах состоял из пения г-жи Соколовой и моей игры, что меня всегда смущало, тем более что я играла наизусть. Но чаще всего собрания происходили в Китайском или Большом дворце у великой княгини Елены Павловны. Там общество было очень многолюдное и оживленное. Гостили поочередно князь Петр Андреевич Вяземский, некоторые дипломаты, граф Кейзерлинг, князь Павел Павлович Гагарин, граф Киселев, а постоянно пребывали: Одоевский, несколько немецких принцев из родни великой княгини, между ними веселый принц Николай Нассауский (впоследствии женившийся на дочери Пушкина г-же Дуббельт)304, и также великая герцогиня Веймарская, Мария Павловна, приглашенная присутствовать на коронации, назначенной на 26 августа. Эта принцесса была другом юности моей бабушки княгини Голицыной, бывшей фрейлины Императрицы Марии Федоровны. Поэтому она пожелала видеть внучку ее старой подруги, и я была представлена ей на первом же вечере. Она также была в большой дружбе с нашим дедом князем Александром Борисовичем Куракиным305, который даже умер, гостя у ней в Веймаре. Тело его было перевезено, по желанию Императрицы, из Веймара в Павловск, где оно покоится в церкви под памятником, сооруженным ему Государыней, с надписью: «Другу супруга моего». Собрания в Большом дворце происходили в большой круглой зале, называемой Японской, оттого в шутку звали наши оба дворца «la Chine et le Japon»306. Я всегда была приглашаема на них и очень веселилась. Играли с большим оживлением в petits jeux307. Особенным успехом пользовалась игра под названием la Poste308, где приходилось перебегать постоянно из одного места в другое. Кроме того, была музыка, и велись умные разговоры, к которым я прислушивалась с наслаждением. Довольно часто великая княгиня Екатерина Михайловна брала меня с собой, для обратной езды в «Китай». Тут началось мое сближение с этой высокой душой, которое никогда не прерывалось.
Меня решили не представлять еще официально ко двору во время коронации. Конечно, мне было жаль, тем более что мои ровесницы дебютировали в это время, и я не могла не сознавать, что по моему развитию я заслуживала того, чтобы меня не считали уже ребенком, но я так привыкла к дисциплине, что не смела роптать даже мысленно. Одной из причин этого решения была та, что по состоянию здоровья великой княгини Екатерины Михайловны неизвестно было еще, поедет ли она в Москву или нет? Если бы нашли эту поездку для нее опасной, то мамá осталась бы при ней, и эта перемена отразилась бы также и на моей судьбе. Вообще, мы были дрессированы в безусловном повиновении. Приведу один пример. Однажды за завтраком один из наших кавалеров, зная мою страсть к верховой езде, предложил мне свою лошадь. С разрешения мамá я с радостью приняла его предложение, и Элен Штрандман стала давать мне советы, как лучше, скорее и дешевле устроить мой верховой костюм. Я была в восторге от мысли, что мне предстоит это любимое мое удовольствие, и, придя в мою комнату после завтрака, я ходила взад и вперед, обдумывая с восхищением, как привести его к скорейшему исполнению. Надо сказать, что в Ораниенбауме к нам не ездили учителя, но расписание уроков существовало: в 2 часа (мы завтракали в 1 час) я должна была заниматься английским языком. Было 10 минут третьего. Дверь отворилась. Вошла мамá. Я остановилась посреди моего шагания. Мамá спросила: «Que faites-vous?»309 Я отвечала, смущенная: «Je pense à mon amazone»310. Мамá заметила: «Vous devriez faire votre Anglais»311, – и прибавила, уходя: «Je suis surprise de vous voir vous affranchir si facilement d’une obligation imposée par le devoir»312. Я вздохнула, отогнала до поры до времени мысль об амазонке и верховой езде туда, где покоились все прочие мечты, ожидавшие свободы, а пока запертые на замок, и засела за анализ одной главы из Мильтона.
В Москву мы все-таки поехали. Для великой княгини был предоставлен от большого двора роскошный дом Самарина на Тверской313. Мамá помещалась там же, а мы обе с Goussette были приглашены Марией Сергеевной Бутурлиной в ее дом на Знаменке314. Я в первый раз была в Москве, в этом сердце России, среди всех исторических воспоминаний, столь дорогих каждому русскому сердцу. Мы ездили смотреть все достопримечательности и восхищались ими. Из моих подруг только Орловы-Давыдовы не выезжали, но я постоянно сообщалась с придворным и местным обществом, так как вся Москва приезжала к моей матери, и меня всегда звали во время визита дам с их дебютирующими дочерьми. И всегда тот же вопрос: почему я не выезжаю? Даже раз, когда я сопровождала великую княгиню Екатерину Михайловну и она представила меня Императрице Александре Федоровне, Государыня в очень ласковом обращении со мной сказала, между прочим: «Mais c’est une tyrannie de vous garder à la maison!»315 Эту tyrannie316 я не особенно чувствовала по привычке никогда не сметь ничего требовать, и вообще, настоящее почти не существовало для меня. Я жила в будущем, стремясь к нему на всех крыльях моих несбыточных мечтаний.
Въезд на коронацию был удивителен. Мне пришлось единственный раз видеть это великолепное зрелище, так как при двух последующих подобных случаях в 1883 и 1896 годах я участвовала в кортеже и потому не могла видеть общего впечатления. Длинная процессия плавно следовала вдоль Тверской улицы, и казалось, превращала ее в реку с золотыми волнами. Шествие замыкалось представителями всех азиатских и кавказских племен в их национальных костюмах, и число их и разнообразность давало внушительное понятие о величии России, соединявшей под своим скипетром столько народов. В самый день коронации мы заняли места на трибунах с 6 часов утра. Был ясный солнечный день. Впечатление той минуты, когда царственная чета вышла уже коронованная из Успенского собора, осталось для меня неизгладимым. Дневник мой и на этот раз сохраняет о нем память. Приведу опять несколько строк: «Lundl 26 Août 1856… Une décharge étourdissante de canons ainsi que la reprise du Боже Царя храни executée par tous les régiments qui se trouvaient là nous annoncent la fin du Те Deum317. En effet la famille impériale se dirige vers le palais dans le même ordre que précedemment. Au même instant l’еmpereur et l’impératrice318 la couronne en tête et le manteau impérial sur les épaules sortent de la сathédrale par une autre porte et vont faire le tour des trois соборы avant de remonter le Красное крыльцо. L’Еmpereur est pâle, il a l’air fortement ému, mais sa belle figure est pleine d’une douce majesté et on se sent attendri en le regardant. Les rayons du soleil font briller de mille feux les magnifiques diamants de la сouronne et celui du sceptre qu’il tient en main. L’Impératrice elle aussi est émue et cette émotion visible ne fait qu’ajouter au charme de sa personne, aussi digne que gracieuse. De chaque coté de L. L. M. M. se tiennent leurs assistants. Ceux de l’empereur sont ses deux frères les grands-ducs Constantin et Nicolas, ceux de l’impératrice son frère le prince Alexandre de Hesse et le duс Georges. Comment exprimer la magnificence de ce spectacle? L’enthousiasme était au comble, des hurrahs sortaient de toutes les bouches, tous les yeux se mouillaient de larmes, les hommes agitaient leurs chapeaux, les femmes leurs mouchoirs, tous les cœurs s’unissaient à cet hymne, qui ne cessait de se faire entendre, tous demandaient au Ciel de bénir cet empereur dont le règne si récent et commencé dans des circonstances si difficiles a déjà trouvé une gloire dans la cimentation de la paix. Cependant, le cortège après avoir fait le tour des cathédrales, remonte le grand escalier et entre dans les appartements du palais. Le grand acte est accompli. M-r Numers nous fait trouver bientôt notre voiture et vers trois heures nous revinmes chez nous. Nous у trouvâmes M-me Boutourline, enthousiasmée de ce qu’elle avait vu au point de demander ce que le ciel pouvait offrir de plus beau à ses élus?»319 По кончании всех праздников коронации мы уехали 16 сентября из Москвы в экстренном поезде великой княгини Екатерины Михайловны и, намереваясь провести последний осенний месяц в деревне, взяли с собой мою двоюродную сестру Лизу Куракину, которая должна была прогостить у нас это время. Мы расстались с великой княгиней в Твери, откуда собирались уехать на другое утро в наше Степановское. В тот же еще день мы встречали на станции великую княгиню Елену Павловну, уезжавшую из Москвы и направлявшуюся на всю зиму в Ниццу. Пока весь двор и принцы выходили к приготовленному для них в царских комнатах обеду, великая княгиня оставалась в своем вагоне и пригласила к себе мамá и нас трех. Она была добра и ласкова с нами донельзя, угощала конфетами, спрашивала о наших впечатлениях. Одним словом, была относительно нас, трех бесцветных девочек, той же Charmeuse320, какой являлась государственным людям и великим умам, с ней соприкасавшимся. Мы остались с ней до отхода поезда, а на следующее утро уже прыгали по кочкам, катились по косогорам, вылезали из трясин, переезжали со страхом через живые мосты, одним словом, испытывали все прелести путешествия в дормезе321 по невообразимым тверским дорогам. Приехавши наконец, мы с радостью окунулись в родную, уютную атмосферу. Мой отец ждал нас и приготовил для нас разные сюрпризы в усадьбе. Несколько дней спустя брат Борис приехал со своим товарищем князем Долгоруким. Мы ездили верхом, катались, веселились, потому что были беззаботны и веселы. Мой двоюродный брат Борис Куракин также прикатил к нам, и мы мирно и приятно окончили осень.
По окончании коронационных торжеств Государь произнес свою знаменитую речь дворянству, объявив первый раз официально свою державную волю освободить крестьян от крепостной зависимости и прося дворянство обдумать способы к осуществлению этой мысли322. Великая княгиня Елена Павловна ранее всех откликнулась на призыв Государя и занялась проектами по устройству крестьян в своем Полтавском имении Карловке323. Она желала подать наглядный пример способа освобождения крестьян в надежде, что другие землевладельцы последуют ему. Но частные сделки не могли, конечно, привести к общему переустройству условий собственности, и вскоре потом было приступлено к большой законодательной работе, завершившейся великим актом 19 февраля 1861 года. Несмотря на мою молодость, мысль о власти человека над человеком меня всегда давила, и счет имущества по душам человеческим меня возмущал. Моя бабушка раздала при жизни все свое большое состояние своим сыновьям, довольствуясь известной рентой, которую они ей платили. Меня всегда коробило, когда она говорила: «Je suis si contente, je n’ai plus un seul paysan!»324, выражая этим, что у нее более нет личного состояния. Конечно, ничего в нашей семье не давало мне представления о тяжелых формах крепостной зависимости, но самые условия нормальной жизни создавали поневоле страшный гнет. Приведу к этому два примера. При переселении нашем в Петербург, ввиду массы непредвиденных расходов моей матери, понадобилось, как временную меру, заложить в частные руки одно из своих имений. Я помню ее беспокойство и почти отчаяние, когда к приближению срока уплаты она видела возможность перехода ее добрых, преданных, избалованных крестьян в чужие руки. К счастью, опасность миновала, так как один из ее братьев выручил ее в эту минуту, но одна возможность такого непоправимого несчастья, от которого более нас пострадало бы целое общество посторонних людей, служит иллюстрацией невозможных условий тогдашнего порядка вещей. У моей матери было имение в Тульской губернии325, густо населенное, так что часть малоземельных крестьян жила в Петербурге, занимаясь разными ремеслами и торговлей. В каждый наш приезд из Парижа они являлись с подношениями конфет, апельсинов и кондитерских пирогов и беседовали с нами, выказывая к нам добрые и преданные чувства. Мы с любопытством и симпатией прислушивались к их разговорам с нашей матерью. У двух из них были собственные дома, но, будучи крепостными, они не имели права владения, так что купчая крепость, равно как и все бумаги, были совершены на имя моей матери, которая значилась по закону владетельницей этих имуществ. В данном случае, конечно, их неограниченное доверие не было обмануто, но сколько могло встретиться непредвиденных обстоятельств в подобных сделках, могущих и без злого умысла лишить настоящих владельцев своего добра? Внезапная смерть, опека над малолетними, описание имения за долги… такие и подобные случайности могли сразу превратить зажиточных людей в нищих. Что же сказать, когда владельцы или управляющие, пользуясь своим юридическим правом, могли безнаказанно присвоить себе чужое! Припомню еще между многими один для меня характерный факт, служащий подтверждением моей мысли. Одна помещица, очень добрая и культурная, жила в своем имении и пользовалась заслуженной любовью среди своих крестьян. Не имея детей, она взяла к себе маленькую девочку и занялась ее воспитанием. Она так привязалась к ней и была так довольна восприимчивостью ребенка к учению, особенно к музыке, и природной ее добротой, что намеревалась усыновить ее и завещать ей все свое состояние. Воспитанница уже пользовалась всеми преимуществами своего положения и любила свою благодетельницу как родную мать, но вдруг внезапный апоплексический удар разрушил до основания все здание их устроенной жизни. В патриархальном, идиллическом строе этого мирного уголка о юридических формальностях заботились мало, и хотя добрая барыня и хотела облечь в законную силу великодушные свои намерения касательно своей воспитанницы, но дело откладывалось год за годом, а теперь смерть отняла возможность его осуществить. Имение перешло к отдаленному родственнику, который никогда близко не стоял к бывшей владелице и не заботился об ее отношениях к воспитаннице. К ужасу своему, бедная сирота оказалась его крепостной! Присланный поверенный, приняв имение, передал ей от имени нового владельца единовременное пособие и водворил ее в семью дяди, от которого она была взята. Не распространяюсь об ее отчаянии. Всякий поймет, что значило для нее, привыкшей к сравнительной роскоши и культурной жизни, очутиться в среде бедной и грубой крестьянской семьи. К счастью своему, этот сокрушающий удар постиг ее за год до провозглашения освобождения русского народа, и ее мучения кончились с упразднением крепостного ига для всей России. Она переехала в Москву, занялась преподаванием музыки и, взяв к себе на воспитание малолетнего племянника, сумела открыть в нем сильный музыкальный талант326. Под ее руководством имя его приобрело всеобщую почетную известность. Мне пришлось слушать великолепное исполнение дирижируемым им хором церковного пения старой итальянской школы XVI столетия на слова псалмов. В нарядной гостиной выделялась среди блестящих туалетов скромная пожилая женщина, вся в черном, которая, видимо, следила за каждым звуком и, казалось, знала наизусть как музыкальные мотивы, так и латинские слова, которые губы ее беззвучно произносили. Она меня заинтересовала, и я узнала, что она была та самая девушка, для которой великий акт 19 февраля даровал свободу личности. Вот почему, какие бы ни встретились ошибки в проведении в жизнь великих реформ, слава Государя как освободителя человеческой личности многомиллионного народа остается неувядаемой.
Атмосфера Михайловского дворца поддерживала во мне мое природное чувство справедливости, укрепленное впечатлениями детства, проведенного в свободной стране, и энтузиазм по этому вопросу чередовался в моем бьющемся скорым темпом сердце с моими личными мечтами об открывающейся предо мной жизни. Если бы мне пришлось нарисовать схему следующих полутора лет, то есть зимы, лета и опять зимы, я бы окрасила этот период времени сплошной ярко-розовой краской. Признанная наконец взрослой девицей, я жила на всех парах всем моим существом, умом, воображением, поэзией, крайним физическим напряжением моего несокрушимого здоровья и неутомимой мускулатурой. Балы, на которые я начала выезжать, и мои успехи там, верховая езда на красивой золотистой верховой лошади Забаве, подаренной мне отцом и на которой я обучалась манежной езде и скачкам через барьеры, живые картины в Михайловском дворце, в которых мы постоянно участвовали; курсы французской литературы у m-r Bougault и английской литературы у m-lle Troubat, уроки Гензельта и ежедневные двухчасовые приготовления к ним, мое восхищение «Демоном» Лермонтова, которого я читала в первый раз в рукописи327 и столько раз перечитывала, что знала почти всю поэму наизусть, в сознании всей этой жизни я чувствовала интенсивное счастье, что не хотела спать, дабы не терять этого ощущения, и даже во время сна крылатые строфы, казалось, летали вокруг меня и убаюкивали меня мелодичными стихами моих любимых поэтов. К довершению счастья, семейство Вяземских328 переехало в эту зиму в Петербург. Моего друга Мери329 я не видела со времени нашего первого знакомства в S-t Germain, когда мы обе были 13-летними девочками, а теперь Мери хотя и была уже помолвлена за своего родственника графа Ламздорфа, но согласие на этот брак мать ее дала только через год. Я имела смутное опасение, что наши отношения изменятся. Но как я была счастлива, когда убедилась, что Мери осталась той же умной, чуткой, все понимающей, любящей, каковой я ее оставила. Мы сблизились, как могут только сблизиться молодые сердца однородные, верующие во все хорошее и находящие взаимную поддержку в стремлениях к общим идеалам. Дружба Мери была моей большой отрадой в этом году. Весной она вышла замуж и уехала на время, а я осталась одинокой, с сердцем, полным порывами, в недопускающей увлечения строгой обстановке семьи.
Бабушка пользовалась у нас огромным авторитетом. Высокий разум руководил ее сентенциями. Ее суждения, носившие всегда печать благородства и независимости, передавались в сжатой форме, как бы вырезанные на камне. Она справедливо имела репутацию женщины большого ума, но не понимала и презирала все, что было похоже на восторженность и всякое внешнее проявление какого бы то ни было чувства. Так, я помню, как однажды на панихиде по одной молодой княгине Голицыной, умершей 18-ти лет в первых родах, она заметила про одну даму, которая плакала навзрыд, что она была «bien provinciale de pleurer de cette façon»330. Мы ездили каждое воскресенье с ней к обедне к Татьяне Борисовне Потемкиной (мамá была в эти дни в Михайловском дворце) и стояли впереди нее. Если мне случалось, забыв все, погрузиться в усердную молитву, я чувствовала на плече сухие пальцы бабушки, и ее голос у моего уха произносил: «Ne vous exaltez pas!»331 Несмотря на то что я более всех походила на своего отца, с которым она никогда не могла сойтись, так как их натуры были прямыми противоположностями, она меня очень любила, хотя ни в чем не проявляла своей нежности. Понятно, что я не чувствовала себя ободренной к откровенности в такой атмосфере и что я более и более замыкалась в моем внутреннем мире. Мамá замечала это с некоторой досадой и говорила мне иногда: «Vous avez toujours vos poses de phénomène incompris»332. Феномен?! Я?! Как далека я была от такого представления о себе. Я слишком болезненно чувствовала почти смешное различие между тем, чем я желала быть, и тем, что я была.
Моя привычка думать и составлять самостоятельно свои заключения выработала во мне ясный ум и прямую совесть. Эти свойства были драгоценным для меня даром при моей способности к увлечениям – они были моей нравственной уздой. Я не могла действовать по неведению и потому никогда не теряла сознания своей ответственности. Основанием моей внутренней жизни было религиозное чувство, очень сильное. Крест представлялся мне последним выражением любви, доходящей до страдания, и я его видела в том же сиянии, в котором предстал пред апостолами Христос на Фаворской горе во время беседы о будущем своем кресте. Эти восторги происходили скорее от поэтического чувства и потому, увы, были мимолетны, но на время отрезвляли меня от светского чада. Я упрекала себя в моей любви к наслаждениям жизнью и под влиянием этой мысли написала следующее стихотворение:
- Lorsque du premier bal, la grâce enchanteresse
- Verse à flots ses trésors de lumière et de fleurs,
- Et que d’un air dansant, le son rempli d’ivresse
- Vous fait rêver, enfant, et palpiter le cœur,
- Lorsque d’un pas léger, vous parcourez la salle
- Au son brillant de l’air, qui gaiement retentit
- Et que l’œil animé, vous effleurez la dalle,
- Le plaisir est bien grand et votre coeur bondit.
- Mais après ce plaisir, où l’âme s’abandonne
- Que reste-t-il, enfant? Un brillant souvenir?
- Pas toujours, et déjà, votre cœur en frissonne,
- Au souvenir se joint un douloureux soupir.
- Lorsqu’en rentrant du bal, votre tête se penche
- Sur la main dégantée ou brillent des joyaux
- Quel sont tous les pensers dont votre esprit s’épanche,
- Pourquoi sont-ils amers, vos sentiments nouveaux?
- Pourquoi le lendemain voit-on planer une ombre
- Sur votre bleu regard hier encore si riant?
- Pourquoi ce front candide a-t-il pris un air sombre
- Lorsque la veille encore il était si brillant?
- Pourquoi vous surprend-on à faiblement sourire
- Pendant un long récit, que vous n’écoutez pas
- Et lorsque par hasard, d’heureux éclats de rire
- S’échappent près de vous, soupirez-vous tout bas?
- Ah! c’est que votre esprit est au bal de la veille,
- C’est qu’il vous montre encorе ses tableaux enivrants
- C’est que des mots flatteurs enchantent votre оreille
- Pendant qu’autour de vous babillent des enfants.
- Autour de vous toujours, le quadrille se presse
- Vous vous sentez encore dans le flot tournoyant
- Et vos regards fermés contemplent dans l’ivresse
- La foule admiratrice à vos pas s’attachant.
- Et si dans cette foule, un être se détache
- Pour qui, prête à rougir, tu sens battre ton cœur,
- Vers qui le plus souvent ton souvenir s’attache
- Et redit mille fois son compliment flatteur,
- Enfant! Je t’en conjure, ah! Laisse-là ce rêve,
- Ce plaisir dangereux qui trouble ton repos,
- Renverse les châteaux que ton ésprit élève.
- Ne fais point le roman, dont il est le héros.
- Retourne à tes devoirs, à ton Dieu, vers ta mère,
- Cesse, ma pauvre enfant, ces rêves de langueur,
- Ce n’est pas pour rêver que l’on est sur la terre.
- Au foyer seulement se trouve le bonheur!333
В этом году двор почти весь отсутствовал. Вдовствующая Императрица и Елена Павловна были в Ницце, а Мария Николаевна в Швейцарии. Императрица Мария Александровна не принимала по нездоровью, придворных балов совсем не было. Впрочем, эти обстоятельства совпадали с взглядами моей матери, не желавшей, чтобы мое вступление в свет ознаменовалось каким-то переломом в моей жизни. Она предупредила меня, что мое времяпрепровождение останется все то же, за исключением некоторых новых удовольствий, и что чем более я буду веселиться, тем строже я должна буду относиться к моим devoirs334. Я никогда не знала, когда меня повезут на вечер. Меня всюду приглашали, но мамá не принимала всех приглашений. Я часто тогда только узнавала, что меня ожидает выезд, когда я видела, как девушки расправляют мои незатейливые наряды, – все это моя мать делала, чтобы умерить мою любовь к свету и отвлечь мои мысли от суеты. Мне кажется, что получилось как раз обратное действие, потому что трудно себе представить, с каким трепетом я ожидала, повезут ли меня или нет. Во всяком случае, у нас не было места тем честолюбивым расчетам, с которыми связывается иногда появление девицы в свете.
23 апреля мне неожиданно прислан был фрейлинский шифр335, но официально представление мое ко двору состоялось только осенью в Царском Селе, так как в конце апреля родился великий князь Сергей Александрович, а Императрица Александра Федоровна еще не возвратилась из-за границы. Весной мы, по обыкновению, провели несколько недель в Каменноостровском дворце, а потом переехали в Ораниенбаум. Там мне было особенно приятно. Мои впечатления тотчас же передадут живее картину нашего житья-бытья, чем мои рассказы a posteriori336, и потому я решаюсь переписать часть дневника моего, касающуюся этого лета.
«Mercredi 26 Juin 1857. Hier soir à la Катальная, la grande-duchesse337 dit qu’il faudrait arranger quelque chose pour le retour du duc338, qui doit arriver samedi ou dimanche. On discuta des charades, des proverbes, des tableaux, rien ne fut décidé. Dеmain, le p[rin]ce Mestchersky ira en ville et en ramènera le c[om]te Fredro. C’est sur lui que nous fondons nos espérances.
Vendredi 28 Juin. Ah! quelle journée décousue et accidentée – que celle d’aujourd’hui! Ce matin, après la promenade lorsque j’entrai dans le salon, je vis chez maman Fredro et Jean Rumine (ce dernier venu de Péterhof). On causa, on discuta des plans pour la surprise, que l’imagination du c[om]te Fredro produisit en abondance jusqu’au moment du déjeuner. Après, toute la sociéte se réunit de nouveau chez nous. On délibéra au milieu des rires et des saillies spirituelles du c[om]te Fredro, et le résultat fut le choix de trois mots qui doivent être présentés à dîner à la grande-duchesse. Première charade: Art-mai339, 2-de: Vers-vers340, 3-e: Vol-terre341. Ce plan à peu près fixé, on alla faire une promenade en deux calèches du coté de Венки. La première, celle de la grande-duchesse, contenait Hélène et moi dans le fond et le p[rin]ce Mestchersky avec Fredro sur le devant. Dans la seconde, la nôtre, il у avait maman342, Sacha et Rumine. La promenade fut très gaie. En rentrant, nous vimes arriver Boris343 inopinément du camp. Nous avons été engagés à dîner chez la grande-duchesse, mais maman, pour rester avec Boris, parvint à se dégager et m’y envoya seule. On parla de nouveau des charades, puis la grande-duchesse m’invita à rouler avec elle dans son ponney-chaise. Nous fimes une charmante promenade autour du lac, avant de rejoindre le reste de la société, qui s’était transportée pour le thé à la Катальная. Après le thé on écrivit une lettre collective en vers à la p[rince]sse Odoevsky. C’est Fredro, qui en a été le rédacteur. Pendant qu’elle se composait nous jouions aux syllabes, m-lle Strandman, Boris, m-r Numers et nous deux. Lorsque la lettre fut achevée la grande-duchesse nous appela pour en entendre la lecture. Les derniers vers en étaient:
- Et nous allons dater cette épitre amicale
- Des sommets fortunés de la Гора Katale.
Nous apposâmes tous notre signature à cette missive, et on se sépara bientôt. La grande-duchesse me ramena en ponney-chaise. Le reste de la compagnie rentra à pied. Le duc arrive après-demain et nos charades sont pour samedi.
Samedi 29 Juin. Aujourd’hui, jour de la Saint Pierre, nous avons eu la messe. Après le déjeuner, délibération chez nous. Fredro a admirablement lu des scènes de Molière. Puis, arrangements de nos costumes, avec m-lle Strandman. Ce n’est pas une petite affaire que d’improviser trois jolis costumes pompadour avec les éléments que nous avons à notre disposition. Nous dînâmes tous et Boris aussi chez la grande-duchesse. Après le dîner on se réunit dans une promenade en ligne. J’étais placée à côté de Fredro et sa conversation m’a surprise. Lui, si gai, si en train toujours, me parlait avec tristesse du poids des souvenirs, de l’amertume de la vie présente, dont on suit le cours au milieu des tombeaux de tant de personnes qui nous furent chères, lui parlait-on d’un autre côté, il ripostait vivement par une saillie remplie de verve pétillante, semblable à une fusée qui s’allume soudainement sur un ciel couvert de nuages. Cet esprit brillant, cette gaieté intarissable, ne sont-ils donc qu’un masque, au moyen duquel il dissimule la tristesse qui remplit son coeur? S’il en est ainsi, il est fort à plaindre. Nous prîmes le thé au palais. Boris, nous deux, Hélène et Jorry344, nous étions assis á la table des fruits et du laitage. Boris se mit à parler de mes soi-disant dispositions poétiques, et malgré tous mes efforts récita le malheureux: “Heureux jour de mon âge” qui fait mon tourment depuis l’âge de sept ans que je l’ai composé. Sacha amplifia et assura que je composais des vers jusqu’a présent, que j’en avais une masse. Hélène dit qu’elle le savait et elle et Jorry ajoutèrent qu’ils me les feraient réciter a la Кавалерская345. Par exemple! C’est bien compter sans leur hôte.
Dimanche 30 Juin, Fredro me persécuta pour que je lui dise mes vers. Je refusai carrément. Le duc est arrivé. La surprise aura lieu demain.
Mardi 2 Juillet. D’abord nous eûmes la répétition à 2 heures. On se rendit à la salle des Muses et Fredro commenca à nous grouper. La grande-duchesse représentant la peinture se tenait devant un chevalet. Hélène sculptait le buste de m-me Weymarn qui posait d’un air inspiré. Sacha et moi, nous étions en pose de menuet et le p[rin]ce Mestchersky avec sa pochette représentalt notre maître de danse. Dans un coin, m-r Jorry, Boris et Rumine, ayant l’air de déclamer devant un livre posaient pour la poésie. M-lle Harder, excellente pianiste et élève de Chopin, exécutait pendant la durée du tableau une pièce courte et brillante à laquelle devait succéder l’air du menuet de Don Juan346 chanté par m-me Kochétof (Sokolof), son frére347 et sa soeur348. En même temps les groupes s’animent et on danse un menuet à quatre paires. La grande-duchesse, qui le savait seule commença à nous l’apprendre. Les danseurs étaient: la grande-duchesse avec Jorry, le p[rin]ce Mestchersky avec m-me Weymarn, Boris et moi – Hélène avec Jean Rumine. A la fin du menuet on passa dans la chambre voisine transformée en un délicieux jardin au moyen d’une multitude de plantes de serre chaude posée sur une élévation simmulant une colline, et un Watteau langoureux rappellant le Décaméron de Boccace, et formé par les personnages de la première syllabe, viеnt у figurer le mois de Mai. – Le tout fut représenté par le Wallenstein’s lager, organisé sur les pelouses avoisinant le palais Chinois. Une tente fut dressée, des faisceaux d’armes, des soldats revêtus d’armures du moyen âge, des feux et une scène de la tragédie de Schiller349, récitée par Jorry, Sokoloff et Numers. La seconde charade fut Ververt. D’abord une scène du Misanthrope350 recitée par Fredro, le p[rin]ce Mestchersky et Jean Rumine, puis une scène de Zaïre351 declamée par la grande-duchesse et maman devant le p[rin]ce Mestchersky, représentant Voltaire et le tout fut un tableau représentant la stupéfaction des Nonnes rassemblées autour de la cage de Ververt. C’est Numers qui représentait la mère Abbesse, et il m’avait emprunté ma jupe d’Amazone pour remplir ce rôle. Tout réussit à merveille, il у eut beaucoup de gaieté et la soirée fut charmante. A la fin des charades, la grande-duchesse organisa une ronde qu’on dansa autour de Fredro et à la fin de laquelle elle lui posa une couronne sur la tête. On alla souper et tout le monde se sépara enchanté de sa soirée. Fredro est parti aujourd’hui promettant de revenir dans quelques jours. Nous devons avoir un bal ces jours-ci à la Катальная et c’est maman qui invitera et recevra.
Jeudi 4 Juillet. Nous avons fait une longue promenade à pied avec Hélène – pendant le retour en calèche. Maman m’a dit de réciter à Hélène mes vers sur le bal, que j’ai faits ce printemps. Je m’en défendis d’abord, mais force me fut de céder et de les accompagner du Myosotis et de l’Hirondelle. Je crois qu’ils plurent à Hélène.
Samedi 6 Juillet. Demain le bal! Toutes nos têtes sont pleines de cette idée, on compte et recompte les invités – on lit avec satisfaction les billets, qui acceptent, avec dépit ceux qui refusent. On va voir la Гора Katale ornée d’une multitude de fleurs. Entre les mille distractions de ces jours j’ai trouvé quelques moments à consacrer … à la Muse! Voici ce qui l’a provoqué. Hier la grande-duchesse me ramena du mont Katale. La soirée était magnifique et je ne résistai pas à la tentation de m’établir pour quelques instants sur le balcon pour у attendre le reste de la sociéte, qui revenait à pied. L’air était pur et embaumé des parfums du soir, le ciel serein, la température vivifiante et douce, le silence troublé seulement par les échos des voix de la societé attardée, tout concourait pour pénétrer mon âme d’un sentiment piein de douceur, je levai les yeux vers la voute céleste si calme, si majestueuse de son harmonie grandiose. Je sentis, que si j’étais née poète, ce moment m’aurait inspiré mes plus beaux chants, et je plongeai dans l’intérieur de mon âme, pour en tirer les expressions qui devaient rendre les sentiments que j’éprouvais. Cette nuit encore, j’y rêvai, et ce matin, je mis en ordre mes idées et j’ecrivis:
- Plus que l’éclat brillant du jour plein de splendeur
- J’aime l’heure douteuse, où la lune projette
- De son pâle rayon la rêveuse douceur.
- J’aime d’un ciel serein la majesté muette
- Et le calme imposant d’un beau soir de l’été
- Et j’aime à veiller seule à l’heure où tout sommeille,
- A sentir s’élever la douce volupté
- Qu’un rêve, une prière en mon âme réveille.
- C’est l’heure, où tout repose, où la nature dort,
- Seule l’âme s’élève au-dessus de la terre
- Oubliant tous ses maux, et perce avec transport
- Les voiles ténébreux, pour trouver la lumière.
- Le calme de la nuit se répand dans mon cœur,
- Je le sens palpiter d’un frisson plein de charmes.
- Mon être est traversé par un souffle enchanteur
- Qui me fait voir le Ciel, et qui tarit mes larmes.
- Et dans mon cœur résonne un son mélodieux,
- Car tu descends alors, divine poésie,
- Et mon âme en extase en s’élançant aux Cieux
- Par un douleureux charme est touchée et ravie!
- O! moment plein d’ivresse! ô suave douleur
- Qui frappe en tons réveurs, les cordes de ma lyre.
- Le cœur sait te comprendre et sentir ta douceur,
- Hélas, l’esprit n’a pas de mots pour te décrire!
Je me trouve dans un de ces moments de la vie, où on voudrait la passer à contempler une belle nuit étoilée, à lire des poésies inspirées, à écouter les accords d’une voix s’élançant vers le Ciel, accompagnant le son grave d’une orgue réligieuse; dans un de ces moments aussi où l’on sent le manque dans votre coeur de la plénitude de vie que vous trouvez dans la nature. Oh! s’il était permis à ce coeur de former un désir!… O doux, mais irréalisable rêve, quitte moi – une sphère étroite est tracée autour de ma vie. Que ma pensée s’y renferme aussi.
8 Juillet. J’ai eu une conversation sur la poésie avec Fredro, dont j’ai infiniment joui. Il a un esprit sérieux et médidatif sous l’apparence comique, dont il l’enveloppe, et je lui trouve beaucoup de charme. Il m’a appris une jolie énigme de Jean Jacques Rousseau dont le mot est Portrait.
- Enfant de l’art, rival de la nature
- Sans prolonger les jours, j’empêche de mourir.
- Plus je suis vrai, plus je fais imposture
- Et je deviens trop jeune à force de vieillir.
Le duc est de nouveau parti et pour son retour on prépare une nouvelle surprise.
Samedi 13 Juillet. La grande-duchesse est pour moi d’une bonté qui me touche, je me promène presque tous tes jours avec elle, et nous causons beaucoup. Aujourd’hui, je l’ai accompagnée à une visite qu’elle a faite à la p[rince]sse d’Oldenbourg. Comme je rentrais à pied du pavillion Chinois je vis Hélène à sa fenêtre qui me cria d’entrer chez elle. Je le fis et après une petite causerie, elle me pria de venir jouer du piano à la Кавалерская, où Fredro devait faire son portrait. Comme cela avait été mon intention, je consentis avec plaisir et Fredro dessinant Hélène posant, moi, jouant, et tous les trois causant par intervalles, nous passâmes une heure fort agréable. Après le dîner chez la grande-duchesse, nous fîmes une courte promenade à pied avec Fredro. Tout en causant gaiement, nous depassâmes un banc, sur lequel deux messieurs étaient assis. Nous en étions à quelques pas, lorsque l’un d’eux, un militaire se leva vivement et d’une voix haute s’adressa à nous: “Pardon messieurs et mesdames, faites moi la grâce de vous arrêter un moment”. Un peu surpris, nous fîmes ce qu’il voulait et lui et son compagnon s’approchèrent de nous. Fredro prit la parole et lui demanda ce qu’il désirait: “Je suis aveugle”, monsieur, répondit il, “j’ai perdu mes yeux à la guerre: une pension que la grande-duchesse m’accorde aide à ma subsistance ainsi qu’à celle de ma famille, mais depuis quelque temps j’ai cessé de la recevoir. J’etais venu à Oranienbaum pour voir m-r Numers et lui demander de ne pas m’oublier, mais voilà trois jours que je cherche en vain à le voir; on me dit toujours qu’il est en ville. Faites-moi la grâce de me dire, si la grande-duchesse doit passer par cette allée, je l’attends depuis plusieurs heures pour me jeter à ses pieds et lui exposer ma demande”. Ce récit fait avec l’accent de la vérité nous toucha tous beaucoup. Fredro parla au malheureux officier avec une bienveillance qui me donna une bien bonne opinion de son coeur. Il lui dit de venir le lendemain le trouver au palais et d’y demander m-r Fredro. “Le c[om]te Fredro?” – demanda le pauvre aveugle en se decouvrant. “Oui, monsieur”, répondit Fredro en rendant son salut au malheureux qui cependant ne pouvait pas le voir. Maman promit de parler de lui à la grande-duchesse, Fredro, de faire de même à l’égard de Numers, et j’espère que ce pauvre homme sera consolé. Nous continuâmes notre promenade en silence; cette rencontre nous avait attristés. Moi pour ma part, j’y réfléchis longuement et douloureusement. A coté du luxe et de l’insouciance d’une vie heureuse, que de misères inconnues! Quel contraste avec la manière dont nous avions passé la journée avec les angoisses du pauvre homme pendant qu’il épiait la grande-duchesse pour lui adresser sa requête. Quand nous rentrâmes on se rendait aux parterres, où le thé était servi. La fraicheur de la soirée nous fit rentrer au salon. On fit de la musique, je jouai, la grande-duchesse chanta.
Lundi 15 Juillet. Enfin, enfin, la surprise prend des formes définies. Voici ce qu’on a arrêté. Premièrement, on aura Mignon de Goethe en trois tableaux. Un air de Beethoven se trouve parfaitement adapté aux délicieuses paroles: “Kennst Du das Land”352. – Mignon sera représenté par Hélène Strandman, le barde par Jorry, Wilhelm-Meister par Jean Rumine, dont on ne verra que le chapeau caché comme il doit l’être par les arbres. Sur une estrade un tableau Italien imité du repos de Winterhalter353, sera formé par la grande-duchesse, m-me Timachef, la c[omte]sse Pouchkine354, Schérémétieff355, Sacha et moi en fait de dames et quelques hommes. Dans le second tableau, toutes les italiennes deviendront des statues à l’aide de draps de lit, de gaze roulée autour des cheveux et de force poudre de riz, sur la figure. Un clair de lune doit les éclairer d’une lumière fantastique. Enfin pour le 3-me tableau, la lumière rose de l’aurore remplacera la bleuâtre clarté de la lune, une colline sera simulée par un banc deguisé par un massif de fleurs. C’est l’arrivée des voyageurs qui appellent Mignon vers eux. Les tableaux seront suivis d’une pantomime inventée par Fredro. Une jeune personne (m-me Weymarn) aime et est aimée d’un jeune homme (Fredro), le grand-père (m-r Weymarn) consent à leur union. De joie ils exécutent une danse. La grand-mère (le c[om]te Dmitry Nesselrode) bourrue et grondeuse entre en fureur de les trouver ensemble, elle chasse le soupirant, gronde sa petite fille, bat son mari et finit par avoir une attaque de nerfs. Pour la calmer on fait venir un magnétiseur qui reussit à l’endormir. Alors le rideau du fond se lève et on voit apparaître les songes qui la bercent dans son sommeil en lui retraçant son passé. Le premier tableau la montre enfant (Sacha) jouant avec un compagnon de son âge (Jean Rumine), derrière eux leur ange gardien (la grande-duchesse) les protège et veille sur eux. Puis plusieurs tableaux représentant des scènes de la jeunesse lorsqu’un tuteur barbare veut la condamner à un mariage contre son inclination. Alors elle sera représentée par Hélène. La vieille femme sera réveillée par une sérénade, adressée à sa petite fille et chantée par Sokoloff. La grande-duchesse у répondra pour m-me Weymarn par cette délicieuse romance du c[om]te Vielhorsky “Je ne mens pas”. L’effet en sera charmant. L’influence du rêve amollit le coeur de la vieille mégère qui consent à tout et le résultat final sera une styrienne dansée par tous les personnages, et que la grande-duchesse doit nous apprendre. Pendant toute la durée de la pantomime une musique adaptée au sujet se fera entendre. Voilà le programme detaillé de la surprise qui doit être exécutée après-demain. Nous répétons avec zèle jusque-là.
Samedi 20. Je n’écrirai qu’un mot ce soir. Je reviens de la soirée de la grande-duchesse. On a joué an secrétaire356, je m’y suis excessivement amusée. On a dit beaucoup de jolies choses, surtout Fredro, la grande-duchesse, le p[rin]ce Wiasemsky et m-r Titoff. Moi aussi j’étais en veine et plusieurs de mes réponses ont eu du succès. Aprés le secrétaire le duc mit le feu à tous les billets. Heureusement que j’ai reussi à en dérober quelques uns. Ceux-là je les garde en souvenir de cette charmante soirèe.
Dimanche 21. Je viens de traverser un moment des plus énivrants, un moment de triomphe de jouissance dont je me rappellerai toute ma vie. Nous dinâmes aujourd’hui à la Кавалерская avec Boris, Jorry et Numers. Le reste de la société avait été engagé chez la grande-duchesse. Aprés le dîner, Boris trouva mes vers sur le bal, que j’avais copiés pour maman et qu’elle avait laissés sur sa table de toilette. S’en emparer, s’enfuir avec ne fut pour lui que l’affaire d’un instant. Le moment suivant me vit courir après lui pour lui enlever le papier. Nous arrivâmes ainsi, moi le poursuivant sur le balcon, juste au moment où la société revenant en bande du dîner de la grande-duchesse passait devant nous. “Comte Fredro, comte Fredro, voulez vous lire les vers de ma soeur?” – cria Boris à tue-tête. Et dans un moment Fredro attrappait le papier et se disposait à le lire. “C[om]te Fredro, je vous en supplie, ne le lisez pas! rendez-le moi”, – criai-je de toutes mes forces. Mais Fredro ne voulut rien entendre et et se mit à lire tout haut le reste de la société en cercle autour de lui. Je ne pouvais rien faire! J’étais au comble de la confusion, je me tus, je fis comme les autres, j’écoutai. Fredro lisait cependant, il lisait avec expression d’approbation, qu’un murmure confirmait. Je suivais avec avidité chacune des paroles, qui sortaient de sa bouche. Mes vers me semblèrent mélodieux, un horizon sans bornes s’ouvrait devant moi, une jouissance pure enivrante faisait frémir mon âme, je me sentais poète enfin! Et cette conviction descendit sur moi avec son auréole que le monde ne connait pas, car il ne donne rien qui у ressemble. Le сiel, le soleil couchant, dont les rayons jouaient avec les arbres, la brise qui caressait mon visage tout semblait m’inviter à un commerce doux fraternel, car l’âme poetique et les merveilles de la nature vivent dans un accord plein d’harmonie. Pendant que j’éprouvais ces différents sentiments Fredro avait fini de lire. II monta chez nous. “Princesse, me dit il, je ne puis pas vous remercier de m’avoir laissé lire vos vers, car assurément il est impossible d’avoir mis plus de mauvaise grâce à accorder cette permission, que vous ne l’avez fait, mais je remercie votre frère pour la jouissance qu’il vient de me procurer”. Fredro me dit encore bien des choses du même genre, j’en fus enivrée, j’en fus heureuse et je m’enfuis pour le confier à l’heure même à ce cher et discret confident. Suis-je vraiment poète? Ah! Сe don serait trop divin pour mon âme!
Lundi 28 Juillet. Fredro nous parle de sa tristesse de quitter Oranienbaum. “Je ne puis vous exprimer, – nous dit-il, – la peine que j’éprouve à quitter cet Eldorado ce paradis sur la terre, où on est à l’abri de toutes les préoccupations de la vie, de toute inimitié de la part des hommes, où les plus graves soucis qu’on ait sont les craintes de n’avoir pas assez de fleurs pour les tableaux”. La tristesse de Fredro me gagna, je me sentis d’une mélancolie vague, qui me suivit dans mes lectures. En effet c’est avec chagrin, que je vois la fin des bonnes relations, qui nous ont unis cet été. Deux jours restent encore, car le 25 la grande-duchesse part pour Strelitz et nous pour la ville d’abord et puis pour Stepanowsky. “Adieu, – me dit Fredro, en partant,– conservez moi un bon souvenir, et cultivez votre bien bien beau talent. N’arrêtez jamais l’essor de votre inspiration, lorsqu’elle se fera sentir et dans ces moments pensez un peu à moi”. Ce soir nous eûmes une longue conversation très confiante avec Hélène Strandman. Elle me dit que j’étais très dissimulée que je cachais avec soin mes sentiments et mes actions même les plus simples, que j’étais énormément exaltée et qu’il у avait dans mon caractère de quoi souffrir beaucoup. Elle a peut être raison, mais je m’étonne qu’elle l’ait compris.
Jeudi 25. Je reviens dans notre Кавалерский корпус, après avoir reconduits nos chers partants jusqu’à Cronstadt. Il faisait si beau, quand nous nous arrêtâmes en vue du magnifique bâtiment l’Olaf qui devait les emporter. La musique salua l’arrivée de la grande-duchesse, C’était joli à voir, et joli à entendre en plein air, en pleine mer par un temps aussi merveilleusement splendide. On monta sur le superbe bâtiment de guerre, tous les officiers étaient en grande tenue, tout avait un air de fête. Il fallait bientôt prendre congé et nous le fîmes bien cordialement de part et d’autre. Et maintenant que cette page est tournée je jette un long et triste regard sur le séjour qui vient de finir, et je m’en retrace les incidents si récents encore, mais qui dès ce moment tombent dans le gouffre du passé et ne vivront plus qu’en souvenir! Adieu, charmant séjour, adieu! Mon coeur est triste, mon esprit inquiet… Ah! je sens que je me suis gâtée au contact du monde! Pourquoi cette tristesse? Dans trois jours, ne serai-je pas à Stépanowsky? Pourquoi cette pensée ne me réjouit elle plus, comme par le passé? Se peut-il que j’aie à ce point contracté l’habitude d’une vie mondaine que la solitude de la campagne m’effraye et ne me suffise plus? Oh, mon coeur que vous êtes faible! Que vous vous attachez facilement aux jouissances terrestres!»357
В нашем милом Степановском я успокоилась и вернула свое равновесие. Мы с сестрой занимались нашей школой, и я по целым часам ездила верхом в сопровождении моего берейтора, отставного вахмистра, уроженца одной из наших деревень. По свойству моему сближаться с людьми, я вступала с ним в продолжительные разговоры и ловила в его словах черты души народной. Раз он сказал мне, вздохнув глубоко: «Если бы жив был Государь Николай Павлович, мы Севастополя никогда не отдали бы». Так дорога нашему народу честь родины. Можно судить по этому, как болезненно отзывались на нем поражения последней войны.
Осенью в Царском Селе я была официально представлена, и, согласно тогдашнему этикету, в платье декольте – хотя это было утром после обедни, Императрица сказала мне: «C’est vous, ma chère, qui faites de si jolis vers?»358 Я смутилась и отвечала: «Ils ne sont pas bien fameux, Madame»359. «Si fait, – продолжала Государыня, – on m’en a parlé avec beaucoup d’éloges»360. Мой первый бал был гусарский. Мне сделали по этому случаю красивое белое тюлевое платье, очень воздушное и пышное. Я чувствовала себя хорошо одетой, и мне было особенно весело. Вообще в эту зиму я веселилась вовсю. Придворных балов было очень много, больших и малых, и folle journée361, и ни в одном дворце не происходило танцев без моего участия. Мой отец уже на коронации был назначен гофмейстером при великой княгине Марии Николаевне, но сразу после коронационных торжеств великая княгиня уехала за границу – по возвращении же своем через год она пожелала сблизить нас со своими дочерьми362, и вот с тех пор начались непрерывающиеся дружеские отношения, которые связывают нас с милыми принцессами до сих пор. Мы собирались у Марии Максимилиановны вечерами по вторникам, кроме нас были еще Адина Философова и Вера Бек. У Евгении Максимилиановны были свои подруги моложе нас: Ольга Философова и Мери Перовская. Великая княгиня иногда приходила к нам. Она была с нами матерински добра, отношения были самые непринужденные, мы звали принцесс по именам, и не было намека на придворный этикет. Мария Максимилиановна начала выезжать на небольшие балы, великий князь Николай Николаевич363 дирижировал всеми балами, он был весел и мил и вносил всюду оживление, с нами танцевал постоянно и звал нас своим летучим эскадроном. Помимо моей веселости у меня был еще свой маленький поэтический ореол. Фредро и другие разболтали о моих стихах, их переписывали, и они ходили по рукам. Иногда мои кавалеры цитировали мне их на балах, а люди постарше делали мне инквизиторские вопросы, желая проникнуть в душу веселой девочки, которая так умела мечтать. «У Вас удивительные глаза, – говорили мне, – в них многое можно прочесть». При моей страшной субъективности, понятно, что столько впечатлений должно было отразиться на напряженных до крайности нервах. Весной я почувствовала в себе сильное утомление. Мы уехали в деревню, но я не успокоилась и не отдохнула. Я старалась сбросить с себя это тяжелое чувство немощи, но оно меня давило. Любимая моя верховая езда не приносила уже мне бодрости. Я страдала бессонницей и нервными болями в лице. Когда мы приехали в Ораниенбаум, все ахнули, так я побледнела и похудела. Однако я все еще старалась бороться с охватывающей меня непривычной общей слабостью. Раз я поехала к другу моему Мери Ламздорф на ее дачу. Я ее застала у колыбели своей новорожденной дочери: она была счастлива полнотой своей жизни. Образ ее запечатлелся в моей памяти таким, как я ее видела в этот день. Я не знала тогда, что я никогда более не увижу ее на земле. Другой раз великая княгиня Мария Николаевна взяла нас с собой на целый день в Гостилицу к Татьяне Борисовне Потемкиной. Мы приехали на Сергиевскую дачу364 к обедне, так как это было в воскресенье, и после завтрака уселись в двух экипажах и помчались на все время скачущих четверках. В первой коляске была великая княгиня с графиней Александрой Андреевной Толстой и с графом Г.А. Строгановым; во второй – Мария Максимилиановна и мы обе без всякого начальства, что было нам очень приятно. Быстрая езда нас восхищала, все расстояние было около 25 верст, на полдороге готовые подставы нас ожидали, и мы через несколько мгновений летели снова. Мы провели прелестный день, гуляя по дивному парку, – вошли, между прочим, в грот, где холодный как лед родник наполнял бассейн никогда не замерзающей водой. Я прикладывала эту воду на мою бедную голову, в которой чувствовала постоянно угнетающую тупую боль, тщетно ища облегчения. После обеда мы уехали. Опять бешено скакали, приехали вечером в Сергиевку, а в Ораниенбаум уже довольно поздно. Этот день был бы для меня приятен, если бы только я не чувствовала себя столь бесконечно разбитой. Но поездка была последней моей попыткой встрепенуться. Через несколько дней я заболела очень серьезно и болела долго, поправлялась еще дольше и уже никогда не могда оправиться совершенно. Мои нервы, о которых я не имела понятия, дали себя знать и расшатались не на шутку.
Вместе с моим блестящим здоровьем кончился навсегда период моей беззаботной, беззаветной жизнерадостности…
ГЛАВА III
Осень и зиму мы провели за границей вследствие болезни, которую великая княгиня вынесла весной. Это решение, принятое по отношению к ее здоровью, совпадало с советами врачей для меня. Hélène Strandman осталась в Петербурге, так как ее свадьба с графом Толь должна была состояться в скором времени. Великая княгиня уехала с герцогом и маленькой принцессой Еленой, которой шел тогда второй год, а мы с мамá отправились позже и соединились с ними в Ницце в начале октября.
Ницца не была тем новым Вавилоном, коим она сделалась со времени присоединения своего к Франции365. Тогда это был уголок Сардинского королевства, дивный по красоте своей природы, в котором жилось почти дачной жизнью. Железных дорог в округе еще не было. Южный климат встретил нас с подобающей ему приветливостью. Стояли настоящие летние дни. Я была в восторге от тропической растительности, голубого неба и безбрежной дали синего моря, плеск которого мы постоянно могли слышать с террасы нашего сада, так как мы занимали виллу на самом Promenade des Anglais366. Аллея пальмовых деревьев не была еще насажена вдоль этого проспекта, и не существовало набережной, которая отделяет его от моря. Волны могли непосредственно разбиваться у наших ног. Мое здоровье не поправлялось, я была слишком слаба, чтобы принимать участие в длинных прогулках и катаниях с остальными членами нашего придворного общества, и я по целым часам сидела у моря, прислушиваясь к говору волн, и предавалась беспредельным мечтам, навеянным их безустанным движением, которое я уподобляла стремлениям моей тревожной души. Я искала цели и значения жизни; многое пережитое мной, и особенно мое нервное состояние, привело меня к убеждению, что рай на земле не будет моим уделом – малым же довольствоваться я не хотела. Успокоение моей душевной тревоги я находила иногда в религиозном экстазе, но эти чудные проблески настоящего рая были слишком мимолетны – я чувствовала сама, что не в силах удержаться на этих высотах, и я думала о смерти как об единственном пристанище и конечном достижении возможного для меня мира. Следующие стихи, которые, как всегда, служили отголоском моего настроения, могут подтвердить верность воспоминания уже так давно минувших впечатлений.
- Brillants rayons du soleil d’Italie
- En vain vos feux étalent leurs splendeurs.
- Hélas pour moi que de mélancolie
- Dans tout l’éclat de votre riche ardeur.
- Car c’est en vain que de la rose frêle
- Vous ranimez la timide couleur,
- En vain vers vous s’élance l’hirondelle
- Fuyant du nord l’hiver plein de rigueur.
- Hélas sur moi vous n’avez pas d’empire
- Et je fléchis sous un mal accablant.
- Et dans ces eaux où le soleil se mire
- Je vois la tombe ouverte m’appelant
- Et de la mer la musique funèbre
- Semble redire un grave et triste chant
- Et m’attirer vers le lieu de ténèbre
- Dans chaque flot à mes pieds se brisant.
- Soleil brillant, j’aime l’ardeur cruelle
- De tes rayons pour mon corps sans chaleur
- Mais qui frappant une intime étincelle
- D’un saint transport viennent ravir mon cœur
- Et plein d’amour il subit tout le charme
- De ce beau ciel, de cette mer d’azur
- Où je rêvais, laissant fuir une larme
- Rivant mes yeux dans l’horizon si pur!
- Où je trouvais la contrepart sublime
- Des vains désirs du sentiment humain,
- Où mon esprit se noyait dans l’abîme
- De la grandeur du Сréateur divin!
- Où tout mon cœur n’était qu’une prière
- Qu’accompagnait le murmure des flots
- Dans cet accord, saisi d’un saint mystère
- Semblant chanter un hymne de repos.
- Garde toujours, o frémissante plage,
- Le souvenir de ces moments heureux
- Et si jamais sur ce calme rivage
- Un autre cœur venait rêver des Cieux,
- Que le reflux de la mer d’Italie
- En répétant son monotone chant
- Redise encore à la mélancolie
- Се qu’il a dit à mon coeur bien souvent:
- «Laisse la vie et les biens de la terre
- Et dans mes flots qui reflètent le Ciel
- Entends la voix qui te murmure: “Espère,
- De là la mer est un port éternel”»367.
В другой раз, помню, мне было очень тяжело. Я страдала моими лицевыми невралгиями, и в душе моей было полное смятение. Я старалась отделаться от этого чувства и написала карандашом следующие, недавно случайно найденные мной почти стертыми, строки:
- J’aime le bruit de la vague mourante,
- J’aime le son rêveur,
- Qu’elle produit lorsqu’elle vient expirante
- Soupirer sa douleur
- Sur les galets de la plage mobile
- Qu’elle vient caresser
- Tel vient l’enfant à sa mère docile
- Doucement l’embrasser.
- Mon coeur у trouve une i fidèle
- De sa mobilité,
- De ses désirs, de sa substance frêle,
- De la fatalité
- Qui le poursuit malgré son impuissance
- A s’élancer toujours
- Pour se briser à l’amère souffrance
- De ses cruels retours!
- Mais au delà de l’horizon visible
- Il est un port lointain
- Et c’est là seul le refuge paisible
- Qu’ici je cherche en vain!
- Tourne-toi donc vers ce dernier rivage
- Ô mon cœur, plein d’effroi,
- Et dans l’espoir d’atteindre cette plage
- Endors-toi dans la foi!
- Et laisse-toi balancer dessus l’onde
- De l’Océan des jours
- Comme l’Esquif insouciant qu’inonde
- L’eau dont il suit le cours!368
Конечно, никто не знал об этих стихах, и хотя я потеряла мою прежнюю торжествующую веселость, моя внешняя жизнь отделялась от общей только в тех случаях, когда мое здоровье было этому причиной. На одном secrétaire у великой княгини мне попал вопрос: «Que doit-on faire de la vie?»369 Я написала ответ: «La traverser en regardant le Ciel»370. Герцог, читая вслух билетики, сказал: «Сomme c’est joli»371 – и перечитал второй раз. Великая княгиня сказала: «Оui, mais comme c’est triste, c’est trop triste»372. Для меня это не было особенно triste373, а выражало мое обычное настроение.
Наше общество вскоре увеличилось с приездом великого князя Константина Николаевича с супругой374 и старшим сыном Николаем Константиновичем375 – красивым мальчиком, одетым в матросское платье, что было редкостью в то время; большей частью дети носили русские рубашки. Их сопровождала недавно назначенная фрейлина, графиня Анна Егоровна Комаровская. Мы ее и прежде немного знали, но теперь сблизились и остались с нею в искренних дружеских отношениях до самой ее смерти, случившейся, к глубокому моему горю, почти одновременно с упоминанием моем о ней в этих записках, – в январе 1906 года. Прибыл также из Турина наш посланник при Короле Викторе Эммануиле граф Штакельберг со своей красавицей женой Marie Antoinette, рожд. Tamisier. Он был приятелем моего отца, состоя военным агентом в Париже в наше время. Он часто бывал у нас тогда, приезжая верхом к нам в Villeneuve-l’Etang из окрестностей Версаля, где он тогда жил в вилле, называемой Jardy. Кажется, что в этом же месте умер Гамбетта много лет спустя. Была также в Ницце его сестра баронесса Мейендорф с младшей дочерью Жоржиной или Bichon, как ее звали. Она была невеста Василия Николаевича Чичерина, состоявшего при нашем посольстве в Париже. С ними была Александра Николаевна Чичерина (сестра жениха), вышедшая впоследствии за Эммануила Дмитриевича Нарышкина и хорошо известная петербургскому обществу под именем тети Саши. Профессор Борис Николаевич Чичерин, уже оцененный великой княгиней Еленой Павловной, приехал также в Ниццу с рекомендательным письмом от фрейлины Раден. Он бывал вечером и на обедах у великой княгини, которая пригласила его, между прочим, на вечер, когда ожидался великий князь Константин Николаевич. Но вот возникло затруднение. Он еще не представлялся великому князю, так как носил бороду, что в то время считалось признаком вольнодумства. Эта борода была предметом дипломатических сношений между Екатериной Михайловной и ее августейшим родственником, который хотя и согласился на присутствие этого украшения, однако покосился на нее, когда Чичерин был ему представлен великой княгиней. Чичерин привез вести из Петербурга. Работы начались по крестьянскому вопросу. Мы с живейшим интересом слушали рассказы его о разных течениях, окружавших этот знаменательный вопрос. Конечно, я всей душой симпатизировала благим начинаниям Государя и с нетерпением ожидала осуществления великой реформы. Князь Петр Андреевич Вяземский, его добрейшая и оригинальная жена княгиня Вера Федоровна были также в числе наших завсегдатаев, но более всех интересовал меня своей личностью князь Сергей Григорьевич Волконский, декабрист, только что возвратившийся из Сибири в силу амнистии, дарованной на коронации. Его жена княгиня Мария Николаевна, высокая стройная брюнетка, часто бывала у моей матери. Благородное лицо ее носило следы великого своего прошлого. Глубокие черные глаза ее имели грустное выражение, но все в ней говорило о спокойствии после перенесенной бури, о нравственной силе, покорившей испытания, от которых содрогнулось бы ее мужественное сердце, если бы оно могло их предвидеть. С ними был сын их князь Михаил Сергеевич. Я встречала его уже в Петербурге, и он мне был симпатичен по его артистической натуре. Он писал красивые стихи и пел с большой выразительностью и музыкальным вкусом.
Русские суда стояли в порте Villefranche376. Пользуясь присутствием на них иеромонаха, великая княгиня приглашала его для совершения службы по воскресеньям и церковным праздникам, не для обедни, так как не было алтаря, а для служения так называемой обедницы и всенощной. Вся русская колония собиралась в такие дни в занимаемую нами виллу. При нас была совершена закладка русской церкви377 в присутствии высочайших особ. Александра Иосифовна была тогда в апогее своей величественной красоты. Винтергальтер писал с нее портрет. Мы присутствовали при одном из сеансов, и великий князь, тогда еще так сильно влюбленный378, видимо любовался ею, следя за работой художника. Кроме постоянных малых приемов было у великой княгини два больших музыкальных вечера. В Ницце проживала баронесса Вижье, бывшая знаменитая певица Крувелли. Ее дивное пение чередовалось в концерте с инструментальной музыкой, между исполнителями которой был граф Cessole, постоянный обитатель Ниццы. У него была красивая дочь Mathilde379, с которой мы познакомились.
6 января, в самый день Крещения, мы отплыли из Ниццы на военном пароходе «Рюрик», направляясь к Чивитавекия. С сожалением покинула я чудные берега Средиземного моря. Мне казалось, что я оставляю так много своего на этом прибрежье, и грустно мне было при мысли, что не услышу более говора волн, нашептывающих так много моим думам. Но мы ехали в Рим, и я с радостью переносилась к ожиданию встречи моей с всемирным городом. Погода выходила из ряду вон по своей мягкости и прелести. Было теплее, чем у нас летом. Мы оставались все время на палубе, где устроен был тент для защиты от слишком ярких солнечных лучей. Вечер этого дня был очаровательный. Пароход наш тихо рассекал без борьбы темно-синее море, гладкое и прозрачное, в котором по временам плескались дельфины. Темно-синее небо подымалось высоко и блистало мириадами звезд. Легкие тучки быстро перебегали по его пространству, и мы следили за луной, которая то скрывалась под этими тучками, то выступала, озаряя нас вдруг своим блеском и кидая свои лучи, играющие на поверхности воды. Я стояла на палубе, прислонившись к мачте, с одним из наших спутников, перебирая вполголоса прелестные стихи Лермонтова:
- На воздушном океане,
- Без руля и без ветрил
- Тихо плавают в тумане
- Хоры утренних светил380 —
- и пр. и пр.
На другой день вечером мы прибыли в Чивитавекия, но остались до следующего дня на пароходе. Утром же, простившись с капитаном Баженовым и офицерами, выехали в экипажах под охраной папских жандармов, так как в то время водились в этой местности разбойники. На пути далеко от Рима мы увидели купол собора Св. Петра и послали ему горячий привет. Было уже совершенно темно, когда мы остановились в Европейской гостинице в Piazza di Spagna381, где были приготовлены помещения великой княгине и нам. За обедом с остальными лицами свиты послышался голос великой княгини Марии Николаевны, звавшей нас. Она приехала, чтобы встретить великую княгиню Екатерину Михайловну, и, сойдя по лестнице, вошла, чтобы поздороваться с нами. Дочери ее были в Петербурге, но она проводила зиму в Риме со своими сыновьями и выразила намерение видеть нас часто.
Что мне сказать о нашем пребывании в Риме? Кто не знает, какое богатство этот единственный город представляет в области истории, археологии искусства при ласкающем климате и волшебной природе? Папский двор назначил состоять при великой княгине Cameriere Secreto382 графа Альборгетти, и у него секретарем был маленький аббат, который доставал нам всевозможные разрешения для посещения достопримечательностей. Мы ездили с утра по его указаниям вместе с Александрой Александровной Воейковой, фрейлиной великой княгини Марии Николаевны. Всякий, кто ее знал, помнит ее блестящий ум, начитанность, артистическую культуру, потому лишнее было бы распространяться о ценности ее общества в наших поездках. Вообще, мы находились в редко благоприятных условиях для изучения Рима. У великой княгини были очень интересные вечера. Приезжали ученые, беседовали каждый о своей специальности. Это были: то M-r Ampère по части археологии и истории, автор книги «Histoire de Rome à Rome»383, то Грегоровиус, только что издавший тогда свою книгу о папских гробницах384, он говорил по-немецки, и я его понимала, хотя не решалась говорить с ним на этом языке, то M-r Rio, восторженный и красноречивый француз, друг семейства La Ferronnays385, автор книги «L’Art Chrétien»386, то кавалер Росси, которого открытия в катакомбах дали новое направление в изучении христианской археологии. Посещение катакомб оставило во мне глубокое воспоминание. Нас сопровождал Пальмер, очень ученый англичанин, бывший диакон англиканской церкви, перешедший в католичество. Он сначала сильно тяготел к нашей церкви и провел несколько времени в Петербурге, бывая постоянно у Татьяны Борисовны Потемкиной и изучая наше богословие с настойчивостью и определенностью англичанина. Он написал книгу под заглавием «A visit to the Russian Church»387, но он нашел, что нам недостает авторитетного духовного центра и что цезаризм, заменивший его, имеет слишком много отрицательных сторон. Несколько жуткое чувство ощущалось при спуске в недра земли и при следовании по узким, извилистым галереям, между двумя рядами могил, у которых часто стояли бутылочки с запекшейся кровью, свидетельствующие, что тут погребен мученик. Эти галереи прерывались от времени до времени небольшими капеллами со стенами, украшенными символической живописью, значение которой объяснял нам Пальмер. Здесь совершались таинства в первые дни христианства, когда мученическая и преследуемая церковь была еще так близка к святому своему идеалу. Из прелатов мы чаще других видели первого министра кардинала Антонелли, умного и тонкого итальянца, напоминавшего мне Макиавелли. Очень представительной наружности, высокий, скорее худощавый, с черными живыми глазами и черными густыми волосами, он входил в комнату медленной поступью в своей красной сутане, улыбаясь своим крупным ртом и белыми крепкими зубами. Он был более политик, чем духовное лицо; в духовной иерархии носил даже только сан диакона и выступал в этом качестве в сонме церковнослужителей при церемониальных мессах св. отца. В этих случаях все бинокли дам с трибун устремлялись на кардинала-диакона, на его величественную походку, прекрасно обутую ногу и великолепные кружева. Другой прелат монсиньор Гогенлоэ бывал еще чаще. Он был товарищем герцога по Боннскому университету, и отношения их, как и с великой княгиней, были чисто дружеские. Он был убежденный христианин, кроткий и приятный, с манерами и разговорами человека высокого круга. Однажды мы разговорились, и, зная, что я более или менее больна, он обещал мне молиться о мне, это меня очень тронуло. Несмотря на всю свою преданность церкви, его глубокая религиозность оберегала его от иезуитского направления и светского честолюбия, присущего этому ордену. По мере того как это направление стало преобладающим, он был менее и менее в милости и удалялся в свою виллу d’Este в Тиволи388. После смерти Папы Пия IX, перед выбором нового Папы великая княгиня Екатерина Михайловна, бывшая тогда в Риме, спросила у кардинала Гогенлоэ, не будет ли он Папой. Он усмехнулся и ответил: «Конечно, нет, – и если бы даже на меня пал жребий, то я оставался бы Папой только три дня. В первый – я бы отменил безбрачие священников, во второй – непогрешимость Папы, а в третий – я уже лежал бы в своем гробу». Упомяну еще о монсиньоре Prospero, добродушном человеке, который, к несчастью своему, слыл за Gettatore389; случайные совпадения усиливали суеверный страх, который он внушал. Я была приглашена с ним на обед у великой княгини. В этот день мы выезжали с великой княгиней Марией Николаевной. Прогулка была дивная, мы находились в прелестной вилле Doria Pamphili390, гуляли по лугам, покрытым еще фиалками, между высокими итальянскими соснами, любовались видом, открывающимся с вершины Яникула391, и были уже на возвратном пути, как вдруг заметили, что лошади неистово прыгают и что кучер не в силах успокоить их. В коляске сидели великая княгиня, мамá и я, а в следующей – фрейлина Воейкова с моей сестрой. Оказалось, что удила сломались во рту одной из лошадей и причиняли ей боль; чем больше кучер дергал ее, тем она делалась неспокойнее. Наконец взбесившиеся лошади взобрались на высокий тротуар и потащили коляску, которая опрокинулась, и в одно мгновение мы все были выброшены на шоссе. Я стукнулась головой о землю и оставалась несколько минут ошеломленной; потом, подняв голову, увидела около распростертых лошадей лакея великой княгини с кровью на лице, кричавшего с плачем: «Santo Padre! Santo Padre!»392 В эту минуту я услышала голос великой княгини, которая нам кричала: «Я невредима, а вы что?» Она уже поднялась, мы последовали ее примеру. Мы тоже были невредимы; более всех пострадал лакей, но и он не был опасно ранен. В первую минуту мы ощущали только радость избавления от большой опасности, потом оказались некоторые последствия, особенно у меня, и я была не в состоянии присутствовать на обеде у великой княгини. Тотчас же разнесся слух, что монсиньор Prospero навеял нам наше приключение, что на мне оно более отозвалось потому, что я именно должна была встретиться с ним на обеде. Под впечатлением этой мысли великая княгиня сказала во время обеда по-русски своему камердинеру, чтобы маленькую принцессу не приводили, по обыкновению, к концу обеда. Светское общество было многочисленное и приятное. При отсутствии двора аристократические фамилии под названием Principi Romani: Doria, Pallaviccini, Chiggri, Borghese393 и другие играли первенствующую роль. Они жили в своих великолепных палаццо, полных чудес искусства, свято сохраняемых, благодаря майоратам, из рода в род, подобно бриллиантам, которыми украшали себя носительницы гордых имен. Теперь под давлением демократической волны майораты уничтожены, и многие огромные состояния рушились пред современным стремлением к равенству. Тогда Рим носил еще отпечаток средневекового, исключительно клерикального города. Даже военный министр был духовное лицо – monseigneur de Mérode394.
Среди этого мира у нас была родственница: княгиня Odescalchi, кузина моей матери, так как она была урожденная графиня Браницкая. Княгиня Витгенштейн, с которой мы опять встретились, выдала свою дочь за князя Киджи. Княгиня Чернышева, двоюродная сестра моего отца (мать ее была сестра моего деда)395, жила в Риме уже несколько лет сряду. Она принимала на еженедельных вечерах. Сын ее Лев был одних лет с братом моим Борисом и был дружен с ним и с нами. У них жила в то время молодая 15-летняя княжна Мария Элимовна Мещерская, внучатая племянница княгини со стороны ее покойного мужа396. Отец ее397, поэт, жил и умер в Париже. Мать же, рожденная Жихарева398, вела в Флоренции такой эксцентричный образ жизни, что Императрица Александра Федоровна взяла к себе ее дочь, приняв на себя заботу об ее воспитании, и поместила ее в институт. Но бедная девочка, привыкшая к ничему не стесненной свободе и к теплому климату Италии, не могла ужиться в холоде, неволе и строгом порядке институтской жизни на севере и заболела, что побудило Государыню просить княгиню Чернышеву взять ее к себе в Рим на время. Она была удивительно хороша собою и в эти лета уже обещала быть той пленительницей, которой она сделалась несколько лет спустя в расцвете своей выдающейся красоты. Княгиня Чернышева была вдова известного любимца Государя Николая Павловича, бывшего военного министра, князя Александра Ивановича Чернышева. В награждение его (по-моему, сомнительных)399 заслуг Государь осыпал его своими милостями с истинно царской щедростью. Между прочим, княгиня еще в молодых летах была пожалована статс-дамой и имела орден Святой Екатерины Большого Креста, что в настоящее время исключительно дается царским особам, а Лев был корнетом Кавалергардского полка и флигель-адъютантом 13 лет. Дочь ее, княгиня Бетси Барятинская400, проводила тоже эту зиму в Риме, равно как и belle-soeur401 ее, княгиня Олимпиада402. Обе считались между первыми львицами петербургского общества, и обе, богатые, изящные, блестящие, были постоянно окружены итальянской высшей знатью.
Одна из русских постоянных обитательниц Рима была еще княгиня Мария Александровна Волконская, рожденная графиня Бенкендорф, сестра графини Аппони, которую мы знавали в Париже. Она была одна из очаровательнейших женщин, которых можно себе представить. Высокая, тонкая, с гармоническими, грациозными движениями хрупкого тела, с красивым бледным лицом, окруженным роскошными светлыми волосами, она являлась типом женской прелести и резким контрастом с дочерью своей403, красивой брюнеткой, мужественной в своих манерах, с румянами здоровья на свежем лице, с прямой, быстрой и решительной походкой. Ум сиял на ее широком лбу и в тонкой улыбке, и она говорила низким грудным голосом также отчетливо и ясно, как и совершался процесс ее мыслей. Впоследствии мы крепко сблизились. Ее драгоценная дружба сделалась одной из опор и радостей моей жизни. К ним приехал их родственник князь Михаил Сергеевич404, которого мы видели в Ницце. Иногда во время наших катаний по Римской Кампаньи мы встречали их всех троих верхом: княгиню с дочерью и с тем, которого молва уже называла ее женихом, – они являли собой изящную группу. Вскоре молва оправдалась, и мы узнали о их помолвке.
На балы же я не ездила, так как лечивший меня доктор запретил мне вечерние поздние выезды. Моя сестра порхала всюду с матерью. Нельзя было начать светскую жизнь в более прелестной обстановке, чем в той, которая нас окружала. Я была только на одном балу у испанской Королевы405, желая хоть раз взглянуть на собранное римское общество. Когда я оставалась одна, то писала грустные стихи или философские размышления. Иногда, ввиду того, что великая княгиня также не выезжала по причине своей беременности, мы соединяли с ней наше одиночество. Вообще, она все более и более приближала меня к себе, и я привязалась к ней всей душой. Мы, конечно, представились Папе Пию IX. Согласно этикету, одеты мы были в черном, с нашими орденами и с черными вуалями на голове, и приехали в Ватикан в парадных посольских каретах в сопровождении посланника Николая Дмитриевича Киселева и всего штата посольства. Швейцарская гвардия в их своеобразных костюмах шла перед нами по высокой из белого мрамора лестнице папского дворца. Папа вышел навстречу великой княгине в приемной зале. При его появлении мы низко поклонились, но не упали на колени, как то делают католики. Св. отец повел великую княгиню и герцога в соседние покои, а мы остались в первой зале. Тут были кардиналы, монсиньоры, другие прелаты, а также светские камерьеры, одетые в костюмы по рисункам Рафаэля: черные бархатные пелеринки и высокие фрезы406 из кружев. Вся обстановка переносила нас в XVI век. Через несколько времени дверь отворилась, и высокие особы вышли. Великая княгиня представила каждого из нас. Мы поцеловали у Папы руку, благословляющую нас, как то делаем с нашим высшим духовенством. Папа сказал нам несколько слов, потом обратился с речью к великой княгине на итальянском языке, выражая ей и ее семейству и всем нам свои добрые пожелания. Итальянский язык мы хорошо понимали, так как усердно им занимались в Ницце и Риме при помощи хороших учителей. Наша Пасха совпадала в этом году с католической, потому на Страстной неделе мы не выходили из церковных служб. После наших, совершаемых в посольской домовой церкви, мы летели в собор Св. Петра. Более всего поразил меня «Miserere»407, пропетый за вечерней в Страстную пятницу в Сикстинской капелле. Вся церковь обита трауром. Папа и весь синклит в траурных облачениях стоят все время на коленях, и переливы старинной итальянской музыки, великолепно исполняемой, раздаются под сводами и говорят в раздирающих звуках о скорби человечества, подавленного своим грехом. Утром Светлого праздника мы также после нашей ночной пасхальной службы и разговения присутствовали у торжественной обедни, отслуженной Папой. Вслед затем было благословение Св. отца с высоты трибуны Св. Петра Urbi et Orbi408, осеняющее коленопреклонный народ, тысячами наполнявший огромную площадь. И этот величественный акт под дивной синевой неба, при плеске неумолкаемых фонтанов, при щедром сиянии солнца составлял зрелище, единственное по своей грандиозности. Весна расточала всю свою роскошь. Погода была исключительно тепла даже для Рима, все цвело и благоухало. Мы пользовались этими счастливыми обстоятельствами, чтобы совершить экскурсии по окрестностям: Albanо, Frascati, Tivoli409, – все это было дивно хорошо и оставило во мне неизгладимое впечатление, а также поездка вечером в Колизей при лунном свете. Колизей был одним из излюбленных мной мест Древнего Рима. Теперь археологическая наука нарушила его поэзию. Тогда величественная руина окружала пустую арену, так много говорившую в своем безмолвии о подвигах мучеников, о борьбе христианства с Древним Римом. Высокий крест возвышался посреди широкого пространства, как символ победы и вместе с тем страданья, которым победа достигается. Теперь креста уже нет, и значение святого места исчезло. Арена, на которой тень его ложилась лунным освещением, теперь изрыта и загорожена со всех сторон учеными изыскателями, которые в погоне за материальным изучением подземного механизма, изобретенного в дни кровожадных празднеств, убивают вечный смысл, сообщавший нам веяние духовной жизни.
Великая княгиня Мария Николаевна уже давно уехала из Рима. Конец ее пребывания был омрачен болезнью, а потом смертью ее ребенка, маленького Гриши Строганова. Великая княгиня глубоко почувствовала эту утрату, очень долго отзывавшуюся на ее настроении и даже здоровье. Как только грустное событие совершилось, она уехала в Албано с графом Григорием Александровичем и, проведя там несколько дней, не возвращаясь уже в Рим, отбыла в Россию. Наше пребывание тоже приходило к концу. Был уже май месяц, и Екатерина Михайловна ожидала в конце его рождения своего ребенка; к тому же раскаты грома, предвещавшего близкую войну, уже раздавались на политическом горизонте. Мы уехали из Рима, окруженные добрыми пожеланиями всех наших новых знакомых и старых друзей. Железная дорога до Чивиттавекия уже была открыта, а там нас ожидал военный пароход «Баян» под командой вице-адмирала Истомина410, чтобы довезти нас до Marseille411. Итак, кончилось наше интересное пребывание в Риме. Оно открыло мне целую область артистических ощущений. С нами ехала и княжна Мещерская, которую княгиня Чернышева просила великую княгиню взять с собой, так как она должна была возвратиться к Императрице, а также семейство Суворовых: князь Александр Аркадьевич, княгиня и обе дочери412. Возвращение сухим путем было уже затруднено большим движением войск в Северной Италии, и потому они просили быть включенными в число пассажиров «Баяна».
Из Марселя мы намеревались ехать в Баден через Дижон и Штрасбург, но, прибыв в Марсель, мы были встречены самой неожиданной новостью. Немедленно по остановке в гавани на пароход явился полковник Новицкий, наш военный агент в Париже, посланный графом Киселевым для вручения великой княгине длинной телеграммы от великой княгини Елены Павловны, в которой она настоятельно просила свою дочь от имени Государя заехать в Париж, чтобы сделать визит Императрице Евгении. Для того чтобы объяснить причину этого желания со стороны Государя, необходимо возвратиться несколько назад. Летом прошлого 1858 года, как известно, наш Государь встретился с Императором Наполеоном в Штутгарте. Свидание было устроено в этом городе по многим политическим соображениям. Государь должен был сделать первый визит Наполеону, увы, как победителю. Находясь у своей сестры Ольги Николаевны, он мог считать себя более или менее хозяином, принимавшим гостя, и потому этот первый визит, щекотливый для самолюбия России, приобретал характер courtoisie413. Был сделан запрос, будет ли Императрица Мария Александровна сопровождать своего супруга. Чувствуя себя не совсем здоровой, Императрица ответила в отрицательном смысле – но ее здоровье поправилось, и, следуя советам ее окружающих, она решила ехать, причем по непростительной оплошности Тьюлерийский двор не был извещен об этой перемене ее намерения. Ее появление после отказа было сочтено как нежелание встретиться с Императрицей Евгенией, намерение которой было сообразоваться с примером нашей Государыни. Первое время свидания было поэтому крайне натянуто; чтобы помочь оживить собранное общество, пригласили великую княгиню Елену Павловну, которая находилась где-то в Германии. Она приехала со своей свитой, привыкшей ко всякого рода акробатическим упражнениям в области разговоров. Сама великая княгиня своим умом, тактом, любезностью сумела придать вид веселости и непринужденности этому разделенному обществу, и в финале, по крайней мере, получился вид приятной сердечности. Но впечатление этой неловкости осталось у французского двора. Из членов царской фамилии посетил Париж только великий князь Константин Николаевич, и Наполеон выражал нашему послу свое удивление, что, проезжая так часто по Франции по пути к югу, ни одна из великих княгинь не сделала визита вежливости столице Франции и ее обладателям. Намерение великой княгини Марии Николаевны заехать в Париж не могло осуществиться, так как она уехала в таком глубоком горе, что не могла об этом и думать. Осталась одна Екатерина Михайловна. В телеграмме своей Елена Павловна выражалась приблизительно так: «L’Empereur sait la portée de sacrifice qu’il demande à une femme grosse de huit mois et à George dans les circonstances politiques où se trouve l’Allemagne, mais il te prie néanmoins de rendre ce service à ton pays»414. Война начиналась. Наполеон был вовлечен в нее своими прежними связями с секретными обществами Италии. Покушение Орсини, где в первый раз, сколько мне известно, были употреблены столь знакомые нам теперь бомбы, доказало ему, что бывшие товарищи его намерены добиться всеми мерами обещанного содействия к освобождению Италии. Государь не хотел активно вмешиваться в настоящее политическое осложнение, но желал сохранить с Францией добрые отношения, вот почему он так настаивал на оказании Наполеону столь желаемого им внимания. Как громом, поразила эта новость великую княгиню. Сначала она казалась неисполнимой. Состояние здоровья ее, положение герцога, как немецкого принца, неожиданность всей этой новой комбинации нас положительно ошеломили. Наконец после долгих совещаний с моей матерью и Новицким решено было покориться необходимости. Но возникал новый вопрос: по словам Новицкого, Наполеон, по всей вероятности, уже отбыл в армию – в таком случае будет ли своевременна наша поездка? Решено было, что мамá поедет в Париж немедленно для переговоров с графом Киселевым и что пришлет оттуда решающую телеграмму. Она взяла с собой мою сестру, с ними поехал адъютант герцога князь Трубецкой415 и также m-me Monfort, камер-фрау, чтобы привести в порядок туалеты. Я же осталась при великой княгине, втайне желая, чтобы мой добрый рок привел меня в милый Париж моего детства. Мы оставались на два дня на пароходе в Марселе. Шел проливной дождь все время, мы плавали в лужах; все в каютах было пропитано сыростью. В день отъезда мы приехали на вокзал за час до отхода поезда, ища сухого места. Карета великой княгини была поставлена на платформу, и мы сидели в ней в течение всего времени пути. Тогда вагоны не представляли еще современного удобства. Во время остановок мы обедали втроем с герцогом. В Лионе мы провели сутки в прекрасной гостинице, где неожиданно встретили герцогов Лейхтенбергских – Николая и Евгения Максимилиановичей. Здесь мы получили телеграмму моей матери, в которой значилось: «Аrrivée opportune»416, и с большей уверенностью продолжали наш путь. Ночевали еще в Дижоне и на следующий день прибыли в Париж. На вокзале мы узнали от посла, что Императрица Евгения будет ожидать в назначенном для великой княгини апартаменте в Тьюлерийском дворце. Поэтому герцогу следовало быть в мундире, а не в штатском платье, и он поспешил переодеться в доме при вокзале, равно как и свита, мы же в продолжение этого времени разговаривали на платформе с прибывшими на встречу членами посольства и русской колонии, а также с французами, командированными состоять при их высочествах. Через несколько минут мы сели в придворные парадные кареты – первую заняла великая княгиня с герцогом и моей матерью, вторую – маленькая принцесса со мной, и таким образом по знакомым мне улицам Парижа мы подъехали к части дворца, называемой Pavillon Marsan417, где приготовлены были для нас помещения. Нас встретили все наличные члены наполеоновской семьи: Императрица, принцессы Матильда и Клотильда (жена принца Наполеона) и Король Иероним Вестфальский, брат Наполеона I418. Принцессу Матильду мы хорошо знали. Она была замужем за русским богачом Анатолием Демидовым, но рассталась с ним давно. Во время нашего пребывания в Париже она была дружна с моим отцом и приезжала к нему в его мастерскую с племянницей своей Анной Мюрат, девочкой наших лет, впоследствии вышедшей замуж за герцога de Mouchy. После взаимного представления свит нас пригласили на гофмаршальский обед под председательством графа Бачиокки, а за сим, по окончании недолгой послеобеденной беседы, меня провели наверх в комнаты, назначенные для dame d’honneur419. Я их заняла, по приказанию моей матери, так как приехала с великой княгиней. Мамá же с моей сестрой остались в отеле, где они поместились по приезде своем в Париж. Первая комната была гостиная с большим окном и балконом, выдающимся в Тьюлерийский сад. Оставшись одна, я села у этого окна и долго-долго смотрела в этот сад, в который я так часто бегала девочкой. Высокие деревья, которые я узнавала, чернели во мраке наступающей ночи, улица Rivoli, удлиненная за время нашего отсутствия, блестела массой огоньков, освещающих длинный ряд аркад. Неужели я в самом деле в Париже и сбылась моя заветная мечта, и неужели беззаботная веселая девочка, дух которой, как мне казалось, витал в этих густых аллеях, превратилась в то нервное существо, которым я себя чувствовала и которое уже успело познакомиться с страданьем. Слезы капали от многих противоречивых волнений. Наконец радость быть в Париже взяла верх. В течение трех последних дней у нас было два больших обеда – у Императрицы Евгении и один у посла графа Киселева. Дни были заняты обменами визитов и также катаньями в Bois de Boulogne420 и обзором Лувра и других достопримечательностей. Императрица управляла государством в качестве регентши и председательствовала на советах министров. По случаю войны и отсутствия Императора никаких празднеств не было, что оказалось совершенно кстати, так как они утомили бы великую княгиню. После обедов были обычные при всех дворах cercles421. Императрица Евгения очень умело исполняла эту обязанность. Она была в расцвете своей красоты, особенно удивительно сложена, небольшого роста, очень грациозна во всех движениях, белые плечи ее и талия были прекрасны. После последнего обеда мы откланялись, так как должны были уехать очень рано утром. Но пока мы следовали по длинным залам, разделяющим Pavillon de Flore от Pavillon Marsan422, она нас догнала одна, желая проводить великую княгиню и пожелать ей еще раз доброго пути. Она исполнила это очень сердечно и мило, после чего герцог отвел ее под руку на ее половину дворца. Несмотря на то что наше время было так занято, мы успели видеть многих наших прежних знакомых учителей и даже бывших слуг. Это было очень приятно. Все время великая княгиня боялась, что получатся вести с войны, которые осложнят наше строго нейтральное положение. Такая весть пронеслась по телеграфу в Verviers423, где мы обедали и ночевали. Это была весть о первой победе французов при Мажента424, и мы порадовались нашему своевременному отбытию.
На другой день мы расстались с нашим милым обществом. Пути наши расходились. Великая княгиня направлялась в Ремплин425, в Мекленбургское великое герцогство, а мы, следуя с ними до Льежа, свернули оттуда в Спа426, где я должна была пройти курс лечения. Там я занималась очень усердно, купила ноты, играла на фортепьяно, рисовала пейзажи с натуры, читала много, стараясь приковать свое внимание к читаемому. Часто ездила верхом. Спокойная жизнь оказала мне свою пользу. После Италии природа в Спа, конечно, не поражала ни своей грандиозностью, ни своим колоритом, но была успокоительна и приветлива. Через несколько времени мамá уехала в Ремплин на крестины новорожденного младенца принца Жоржакса427, родившегося 25 мая. Почти одновременно с ее отъездом приехал мой отец, сопровождающий великую княгиню Марию Николаевну, и мы поселились с ним в Pavillon Belge428 напротив Château de la Glacière429, нанятом для великой княгини и ее семейства. Присутствие Марии Максимилиановны было для нас большой радостью. Мы виделись каждый день и даже целый день; между ее комнатой и нашей гостиной мы даже устроили род телеграфа, была проведена через улицу веревка, на обоих концах которой были звонки, которыми мы друг друга вызывали и говорили условными знаками посредством азбуки, сочиненной нами. Так, обыкновенно утром передавалась программа дня. Вечером мы всегда гуляли, катались вместе, очень часто верхом, после чего мы разговаривали без конца на террасе виллы в теплой атмосфере влажной ночи, окруженные мириадами светящихся лучиол430. Наши бесконечные разговоры обращали на себя внимание доктора Мяновского, состоящего в свите великой княгини. Проходя мимо нас, он говорил своим польским акцентом: «Oh! le coeur des jeunes filles! C’est une machine plus compliquée qu’un laboratoire de chimie!..»431 Мы в шутку называли сердце laboratoir’ом432. Был также романс Alary со словами M-me de Girardin, строфу из которого мы распевали с увлечением:
- Et son regard plein de tendress
- A rencontré mes yeux ravis433, —
каждая из нас произносила по-своему. Маруся стремительно говорила «rencontra»434 (меняя этим размер стиха, что ее, впрочем, не останавливало). Я написала для нее послание в стихах, где, между прочим, значилось…
- …Peut-être alors 1’imagination
- Vous montrera en vision rapide
- Tous nos plaisirs: la conversation
- Du soir à l’air si doucement humide,
- Le telégraphe et nos signaux joyeux,
- De Franchimont la course ravissante
- Et la romance où votre voix charmante
- Disait si bien le «rencontra» fameux435.
Я относилась немного свысока к этим ребячествам, но они доказывают, что мы были еще очень юны. Окончив лечение, мы уехали с отцом в Ремплин, где нас ожидала мамá. Это прекрасное имение было недавно приобретено великой княгиней, и дворец, очень обширный, не был еще вполне закончен. Готовы были обе боковые части дома, очень роскошно и с большим вкусом отделанные; середина же еще ждала своей перестройки. Украшение парка составляли длинные аллеи высоких ясеней, которые, соединяясь верхушками, образовывали подобие сводов готической церкви. Великая княгиня вышла к нам навстречу и радушно и мило приняла нас. Мы так сошлись с нею за последнюю зиму, что мне доставило сердечное удовольствие видеть ее счастливой своей новой материнской радостью. Она повела нас к великой княгине Елене Павловне, которая была по-прежнему добра и ласкова со мной, заставляя, как она умела это делать, обнаруживать способность к разговору. До нашего приезда замок был переполнен съехавшимися гостями, но теперь они почти все разъехались. Елена Павловна также скоро уехала со своей обширной свитой, оставив в Ремплине пожилую свою фрейлину княжну Львову, исполняющую при ней должность гофмейстерины (впоследствии она была пожалована камер-фрейлиной), и m-lle Stube, только что поступившую новую певицу. Это была особа с большим артистическим талантом, независимыми манерами, которые трудно укладывались в рамки придворных обычаев. Княжна Львова, которой поручено было воспитание ее, в этом отношении употребляла много такта, доброты и терпения, чтобы обуздать это дикое дитя богемы, и не всегда успевала в этом. Аристократию таланта она ставила выше всех прочих и возмущалась, когда после обеда, на который она не была звана, ее приглашали петь, не соображаясь с ее настроением. Свита великой княгини Елены Павловны была так многочисленна, что только часть ее (фрейлины и первые чины) нашли себе место в переполненном дворце. Остальные помещались в соседнем городе Мальхине и приезжали по приглашениям. M-lle Stube имела большой успех. Высокого роста, решительная, одетая немного по-мужски, красивая, оригинальная и властная, она привлекала к себе внимание мужчин. Гофмейстер великой княгини Александр Аггеевич Абаза не избег общей участи и вместе с графом Мальцаном ухаживал за ней. Так как она всегда жаловалась на неудобство приезжать и уезжать вечером по пустынной дороге между Мальхином и Ремплином, прибавляя при этом, что это даже опасно ввиду могущих встретиться разбойников, они условились сыграть роль этих фантастических разбойников, чтобы попугать m-lle Stube и певшую с ней другую певицу контральто m-lle Зубинскую. Действительно, переодевшись, они ушли ночью ранее конца собрания во дворце и сели в засаду по дороге в Мальхину. Когда появилась карета с дамами, они напали на нее, прекрасно разыграли свою роль. Те не на шутку испугались. M-lle Stube уже хотела отдать им в виде выкупа свои золотые украшения, но великодушные бриганты436 отпустили их без выкупа. На другой день они патетически рассказывали о своем приключении, которому страх придал еще большие размеры, и только через несколько дней узнали, что были жертвой мистификации. Тогда они рассердились и, зная, что Абаза и Мальцан не любят раннего вставания, устроили под их окнами раздирающую уши ужасную Catzenmusik437. Это была их месть. Трудно себе представить важного сибарита Александра Аггеевича в роли опереточного разбойника. Этот маленький эпизод был прелюдией к более серьезному ухаживанию, которое завершилось два года спустя женитьбой его на Юлии Федоровне, ныне уже вдове его438. В Ремплине мы застали еще священника Ивана Леонтьевича Янышева, приехавшего из Висбадена несколько времени тому назад для освящения домовой церкви, сооруженной великой княгиней во дворце439. Он был молод тогда, полон энергии и преисполнен своего священного призвания, природный ум его развился в обществе ученых богословов Германии. Мы провели с ним несколько дней до его отъезда. Для меня эти дни остались незабываемыми. По-видимому, он также вынес об этом времени хорошее воспоминание, так как нередко упоминает мне теперь о них при наших частых встречах в большом дворце. Я с ним много беседовала. Моя бедная душа нуждалась в словах подкрепления, и я их получала в его спокойной, проникнутой верой речи. В одном из моих стихотворений: «A une jeune fille»440, – я о нем думала, когда писала:
- Aime un grave discours qui sème en qui l’écoute,
- La soif d’être meilleur,
- Qui tel qu’une eau puissante infiltre goutte à goutte
- Sa vie en notre coeur441.
Через некоторое время отец мой уехал обратно в Спа, откуда сопровождал великую княгиню Марию Николаевну в Англию, а осенью в Париж и Компьен, а мы уехали на морские купания на Мекленбургское прибрежье Балтийского моря в Добран442. При великой же княгине осталась княжна Львова. В близком расстоянии от маленького города Добрана было устроено купальное место Heilige Damm443 на границе обширного леса из ясеней, который простирался до самого моря. Там в то время был выстроен дом, называемый Burg444, где помещались почти все жители, нанимая себе квартиры и собираясь в одной общей столовой к обеду. Вблизи было еще несколько особых вилл, из которых одна принадлежала владетельному великому герцогу445, а другая его матери446, сестре нашей Императрицы Александры Федоровны. Великогерцогская чета приезжала часто к обеду в ту же Burg, причем экипаж великой герцогини состоял из русских дрожек с русским рысаком, подаренными Государем Николаем Павловичем. Кучер был немец, но носил окладистую бороду подобно нашим кучерам и был одет в русское кучерское платье. Маленькие принцы были все одеты в русские рубашки. Эти мелочи доказывают обаяние, которым мы пользовались тогда за границей. Нас также приглашали обедать у себя местные владетели. Великая герцогиня, рожденная принцесса Рейсс447, была в высшей степени симпатичная личность, добрая и религиозно возвышенная. При ней часто мы видели ее дочку, четырехлетнюю девочку, смотревшую на нас умными большими глазами. Ее интересовали наши шифры, и она спрашивала, почему у моей матери была одна только буква «А», – у меня две, а у моей сестры не было совсем шифра448? Эта маленькая принцесса, по выходе замуж за великого князя Владимира Александровича, сделалась русской великой княгиней Марией Павловной.
В конце июля мы отбыли в Висмар449, где присоединились к великой княгине Екатерине Михайловне, которая со всем домом приехала из Ремплина, чтобы морем вернуться в Россию. Нас уже ожидал военный пароход «Храбрый», вновь отделанный и блестящий элегантностью и чистотой. Начало путешествия было прелестно. Погода была очаровательна и море спокойно, как озеро. Вечером под воскресенье служили всенощную на палубе. Голоса матросов звучали на чистом воздухе – и казалось, что слова молитв вместе с фимиамом кадильным летели прямо к небесам, озаренным в ту минуту чудным закатом солнца. При словах «Слава Тебе, показавшему нам свет» мне почудилось, что душа моя объята возвещенным ей светом, прообраз которого представлялся мне в дивном явлении природы. Но вдруг при полном спокойствии нам объявили, что сейчас будет шторм. Действительно, не прошло и четверти часа, как разыгралась буря, но такая, какую я себе представить никогда не могла. Внезапно стемнело, море приняло темно-свинцовый цвет, и ветер, как лютый враг, объявивший нам беспощадную войну, стал реветь, рвать убираемые матросами паруса, тент, под которым мы только что пили чай, и подымать высокие волны, которые, как горы, казалось, были готовы потопить наш корабль, но как-то попадали под него и поднимали его вверх. Я помещалась в узкой рубке на палубе, отделенной стеной от каюты великой княгини. Когда я запирала дверь, то была как в гробу, так как окна в ней не было, поэтому я оставила ее открытой и наблюдала всю ночь, между приступами морской болезни, эту ужасную борьбу стихии с волей человека. Все, безусловно, были больны и лежали, где только кто мог. В нескольких шагах от меня на палубе лежал почти без чувств монах, прикрытый парусом от заливающих волн. Капитан ходил взад и вперед озабоченный и мрачный, половина команды только была в состоянии работать, однако всю ночь перегружали наш огромный багаж, так как он слишком налегал на нос корабля. Один доктор Чертораев из нашей компании был здоров и бодр и заменял нянь при детях. Он приходил ко мне и восклицал с восхищением: «Смотрите, какое великолепное зрелище!» 36 часов свирепствовала буря, – наконец она утихла и мы очутились близ Гельсингфорса, уклонившись значительно от нашего пути. Так как мы вошли в порт, чтобы принять угля, то с большим удовольствием сошли на берег, чтобы прогуляться по улицам. На другой день без новых инцидентов мы пришли в Кронштадт. Свиданье с братьями было счастливой минутой. Борис успешно прошел первый курс Николаевской военной академии и усердно занимался на втором. Мы поселились в Ораниенбауме, и снова началась обычная жизнь. Великая княгиня Елена Павловна была в своем дворце. Фредро приехал, вечера устраивались с шарадами, secrétair’ом и музыкой. M-lle Stube была в последнем отношении огромным приобретением. Были также денные балы в Знаменском и Стрельненском дворцах. Одним словом, прежнее веселье возобновилось, но для меня эта суета имела только вид веселья – я более интересовалась всем, что приходилось слышать по поводу упразднения крепостной зависимости крестьян. Трудно выразить, с какой страстностью я желала проведения этой реформы.
8 сентября был день совершеннолетия наследника Цесаревича Николая Александровича. Ему минуло 16 лет, и поэтому был назначен большой выход в Зимнем дворце. Церемония была торжественна и умилительна. Молодой и красивый великий князь произнес слова присяги сначала дрожащим от волнения голосом, и чувствовалось его проникновение всей важностью своего великого призвания. Императрица следила со слезами на глазах за словами, произносимыми своим возлюбленным сыном, ее гордостью, утешением, предметом ее лучших забот и стараний. К довершению радостного чувства, в этот день пришла весть о победе фельдмаршала Барятинского при Гунибе со сдачей Шамиля, и как последствие этого события – покорение Кавказа. Все были в приподнятом настроении, и ожидание реформ обещало в будущем новую славу. Осенью двор переехал в Гатчину, куда не возвращался со времени царствования Государя Николая Павловича, когда получаемые вести из Крыма падали, как удар за ударом, на обитателей дворца. Собрание было особенно блестяще, и велась роскошная vie de Château450, наподобие пребывания в Компьене. Мы были приглашены на две недели. Огромный дворец был весь наполнен гостями. Все члены царской фамилии с их свитами и другие избранные (la crême de la crême451), всех около ста человек, ежедневно завтракали в Арсенальной зале за круглыми столами, во главе которых восседала одна из великих княгинь. Государь также присутствовал, но Императрица оставалась в своих покоях до обеда, который по тогдашним обычаям был ранний, в 5 часов. Утром и днем шли репетиции разных представлений, которые приготовлялись к вечеру: то живые картины, то комедии, и главным образом разучивалась огромная шарада «Mécène» (mai-scène)452, в которой участвовали почти все присутствующие и которая в нескольких действиях проявляла весь гений изобретательности графа Фредро и его соучастника пианиста Леви, сочиняющего музыку к его тексту. Те, кто не участвовал в репетициях, катались, ездили на охоту или следовали за ней верхом. Обедали с их величествами за большим столом, расположенным покоем453. Кроме живущих во дворце лиц были постоянные приглашения из Петербурга на один или несколько дней. В субботу вечером до понедельника приезжал молодой наследник Цесаревич со своим попечителем, строгим и внушительным графом Сергеем Григорьевичем Строгановым. Послеобеденное время было непринужденно, и обязательно образовывались группы, завязывались флирты, из которых некоторые счастливо завершались. Среди девиц была удивительно хороша собой Hélène Staal. Очень красиво одетая в платья, которые подарила ей великая княгиня Елена Павловна к этому случаю, она сидела в устроенных в зале легких качелях, которые слегка покачивал канцлер князь Горчаков, большой поклонник ее красоты и ума454. Она даже одно время с некоторым правом имела основание мечтать о блестящем для себя положении в будущем, но, как многие мечты, и эта не осуществилась. Всем было весело. Вечером предлагалось всегда какое-нибудь увеселение. Иногда в дворцовом театре были представления итальянской оперы, французской или русской труппы, или театр был занят импровизациями Фредро, в которых мы участвовали. Одна из наиболее удавшихся была серия картин, изображавшая всю поэму «Ундину»455 с аккомпанементом прелестной музыки, соответствующей сюжету456, и Олимп, где великая княгиня Александра Иосифовна была великолепно хороша в античных драпировках и античной прическе, которую исполнил coiffeur457 ее под личным указанием великого князя. Иногда также бывали танцы и выписывались к таким вечерам наши обычные кавалеры придворных балов. По возвращении в Петербург я с радостью приняла предложение великой княгини Екатерины Михайловны заниматься с ней живописью под руководством профессора Неффа. Я еще прежде писала немного масляными красками, и для меня было исключительным случаем пользоваться советами такого выдающегося преподавателя, каков был Нефф. Наша мастерская была устроена в нижней библиотеке покойного великого князя Михаила Павловича, – там же через несколько времени начались уроки ваяния с профессором Пименовым, талантливым и необузданным художником, имеющим много природного ума и мало воспитания, протестующим, как протестуют все русские люди, врагом всякой казенщины и возмущающимся всяким порядком, при всем том чрезвычайно симпатичным по своей непосредственности и безусловной искры гения. Великая княгиня лепила бюст вакханки в натуральную величину, который, вылитый из бронзы, украшает теперь палисадник у ораниенбаумского Китайского дворца. M-lle Stube приходила в открытом платье, чтобы позировать для плеч и шеи. Мои успехи в скульптуре не были очень заметны; у меня глаз вернее для колорита, чем для формы, к тому же я должна была прервать надолго мою начатую голову, и глина высохла и растрескалась, так что мои труды пропали. Hélène Staal присоединилась к нам, – она имела большие способности и вылепила очень хорошо в уменьшенном виде статуэтку Минервы, которую она подарила князю Горчакову. Я приезжала четыре раза в неделю в Михайловский дворец к этим занятиям, очень мне привлекательным. По окончании их я часто выезжала в санях с великой княгиней, так как фрейлины у нее еще не было, и иногда читала с ней вслух. Так начали мы только что появившийся в «Русском вестнике» роман «Отцы и дети»458. Когда я дошла до слова «нигилист», великая княгиня меня остановила и спросила, это что значит. Я тоже не знала. Тогда она решила, что это опечатка и что должно быть написано «гегелист»459 от имени Гегеля. Так нова была еще идея, впервые указанная и названная Тургеневым этим словом, получившим с тех пор такое широкое право гражданства460. Почти всегда я заходила к милой княжне Львовой, которую очень любила. Она была для меня так добра и успокоительно ласкова. Она умела понять мои настроения и умерять кротко и участливо мою восторженность, к какому бы полюсу она ни стремилась. Она собирала у себя маленькое общество дам для совместного шитья одежды бедным. Сама отличная рукодельница, она приготовляла работу и давала свои указания. В это время сестра Крестовоздвиженской общины Варвара Ивановна Щедрина, объезжавшая бедных по поручению великой княгини, читала отчет о своих посещениях. Признаюсь, я дурно работала и брала домой начатую вещь, чтобы докончить ее с помощью моей девушки, и однообразная рецензия доброй сестры Щедриной, в которой мелькали постоянно слова: «чердак», «подвал», «четверо детей» и проч., не представляя мне никакой реальности, была только аккомпанементом моих собственных дум, сдержанных постоянным разнообразием моей внешней жизни, но глубоко поселившихся на дне моей тревожной души.
Единственный человек, с которым я могла отвести душу, был мой брат Борис. О, как я его любила последний год! Он был товарищем моего детства; одно время наши пути разъединились, а в эту зиму, так как он усиленно занимался, то оставался много дома и мы проводили часто вечера вдвоем. В общем порядке нашей жизни каждый вечер мы обязательно ездили к бабушке, это была повинность, которую мы несли не без внутреннего протеста; только придворные балы нас от нее избавляли, так как они начинались рано, но когда Борис был дома, то, пользуясь моим правом неустановившегося здоровья, я испрашивала разрешения не выезжать. Он работал у своего письменного стола, а я сидела в его кабинете с работой или книгой в руках. Он подсаживался ко мне во время чая, и мы говорили весело, добродушно и искренне. Иногда я переписывала некоторые из его записок по военным наукам. Когда он чертил карты, то просил меня играть на фортепиано и, слушая, посвистывал в тон. Дверь в гостиную, где стоял рояль, была отворена, и из-за письменного стола он назначал, что я должна играть. У него было редкое сочетание разных дарований. Ему всего было 22 года, но ум его был развит не по летам. Он мог давать моему отцу советы по делам и деликатно с тактом умерять обостренность его отношений к бабушке, заботясь о спокойствии нашей матери, вместе с тем был живой и веселый, как никто, pétri d’esprit461, как о нем отзывались. Он имел пламенное сердце и твердую волю, уравновешивающую его гармоническую натуру, и был воплощением рыцарства и благородства. Когда он приходил домой из академии, его быстрые шаги раздавались в коридоре вместе с бряцанием палаша, и он отворял мою дверь, то появление его с добрыми улыбающимися серыми глазами и сверкающими ровными зубами, выглядывавшими из-под черных усов, – было как луч солнца, таким он был олицетворением бодрости, жизнерадостности, молодой силы. Будущность его могла бы быть блистательна. Его умственные и нравственные качества, его способности и культурность не могли не примениться с пользой для службы родине. Он был общим любимцем, репутация его была установлена, как это редко бывает в такие молодые годы, и живет до сих пор безупречная в воспоминаниях знавших его лиц – доказательства чего я нередко получаю и теперь…
Зимний сезон начался большим костюмированным балом у великой княгини Елены Павловны. Этот бал так интересно и живо описан Маркевичем в его романе «Перелом»462, что мало можно к этому прибавить. В нем характерно было то, что вместе с изяществом большого великосветского праздника в нем отражались политические настроения, разделявшие общество. Под маской многое можно было говорить, и секрет во многих случаях оставался неразгаданным. Государь сам был в домино и маске, с ним была группа точно таких же домино, точно такого же роста, как он, так что невозможно было отгадать, под которым он скрывался; другая группа с той же системой имела в среде своей великого князя Константина Николаевича463 и третья – наследника. Кроме того, было много дам – их, впрочем, легко можно было отгадать по присутствию на балу мужей их и по их официальному отсутствию. Все эти маски мелькали посреди групп пьеро, арлекинов, коломбин, костюмов всякого рода, между которыми выделялось 12 дам, открывших бал процессией четырех времен года. Осень была очень эффектно представлена тремя высокими красавицами: Дуббельт (дочь Пушкина), изображающей Les vendanges464 и усеянной виноградными гроздьями, Лукерьей Карловной Нарышкиной, представляющей охоту со шкурой пантеры на изящных плечах, и княжной Александрой Сергеевной Долгорукой с осенними желтыми и красными листьями на платье цвета легкого тумана. Великие княгини Александра Иосифовна и Екатерина Михайловна изображали зиму с хлопьями снега из марабу465 на белых платьях и бриллиантовыми ледяными сосульками, а между тремя дамами, представляющими лето, выделялась красивая Марья Николаевна Зубова, итальянка по матери, только что вышедшая замуж, 18 лет, новая звезда на горизонте петербургского большого света, так как она только что прибыла с родины своей Неаполя, и Михайловский дворец имел primeur466 ее дебютов. Она была умна, естественна, живая, как дитя южного солнца, – великая княгиня говорила про нее: «La petite Zouboff réveillerait un mort»467, – и была окружена вниманием умных мужчин. Тургенев давал ей уроки русского языка, барон Александр Мейендорф руководил ее чтением. Государь любил беседовать с ней, и его занимал неожиданный и остроумный ее разговор. Мы ее знали еще в Париже, на курсах m-eur Rémy. Муж ее468 был товарищем моего брата по полку и по военной академии. Несмотря на свою женитьбу, он продолжал приготовляться к экзамену, и Борис бывал у них часто, так как по некоторым предметам они занимались вместе. Чтобы не мешать им, она не входила в комнату, где они работали, но, приотворив немного дверь, выталкивала по полу к ним апельсины и другие угощения, которые они подбирали.
Вечера в Михайловском дворце были особенно интересны. Все выдающиеся люди этой эпохи, необыкновенно урожайной в этом отношении, находили доступ к великой княгине, поощрение, возможность высказаться и, наконец, были приглашаемы на ее четверги, где всегда бывал Государь с Императрицей, и где они могли быть представлены неофициально, и где их талантам не суждено было увянуть в безызвестности или превратиться в озлобленный протест. Вечера были многолюдны, и расположение комнат как нельзя лучше устраивало разнохарактерность их элементов. В большой гостиной всегда была отличная музыка, инструментальная и вокальная, и, кроме того, был целый лабиринт меньших гостиных, очень удобных для разговоров всякого рода, для болтовни молодежи, petits jeux, и даже танцев. Каждый выбирал, что ему было более по сердцу. Умы обострялись в интеллектуальной атмосфере этих собраний, и настроенное общество теряло банальный характер обыкновенных светских агломераций. Великая княгиня видела всех, удивительным чутьем своим определяла оценку каждого посетителя и умела отгадать, что кроется под застенчивой оболочкой ослепленного в первый раз виденным величием скромного ученого. Но далеко не все высшее петербургское общество разделяло этот взгляд. Оппозиция против нее была громадная. Говорили, что она ведет Россию к гибели и что окружает Государя красными. Особенно восставали против поддерживаемого ею и Константином Николаевичем проекта освобождения крестьян с землей. Усматривали в этой мере колебание основ государства и расшатывание понятий собственности. Против великого князя раздражение было особенно велико. Правда, что резкость его суждений о дворянстве и презрение, которое он постоянно высказывал этому сословию, не могли располагать к нему сердца знати. Сила его была большая в это время, но, несмотря на то, негодование высказывалось очень явно. Великая княгиня знала о недоброжелательности большей части общества, и, проникнутая желанием добра, она была уязвлена таким отношением к ней. Поэтому в одном случае она не сумела сдержать себя. На один из своих вечеров она между прочими пригласила графиню Софью Львовну Шувалову и княгиню Паскевич. Оба мужа этих домов469 были ее политическими противниками. Они не явились на приглашение и демонстративно поехали в театр, чтобы подчеркнуть намеренность своего отсутствия. Узнав о том, великая княгиня должна была бы оставить эту выходку без внимания, но она поручила княжне Львовой потребовать от них объяснения. Княжна читала свое письмо моей матери в моем присутствии. Она писала, что, не видя их имен в числе отказавшихся по разным причинам лиц, ее высочество сомневается, дошло ли до них ее приглашение, и проч. Графиня Шувалова ответила коротенькой запиской с упоминанием о легком нездоровье. Княгиня же Паскевич ответила только, что приглашение она получила. Тогда княжна Львова вторично ей написала, что, по принятым обычаям, лица, получающие приглашение от высочайших особ, должны или явиться, или предупредить о своем отсутствии. На это княгиня Паскевич иронически ответила, что она благодарит княжну Львову за довершение ее воспитания, но что теперь она считает эту задачу исполненной и потому просит княжну более ей не писать. Об этом эпизоде очень много говорилось в свете, и хотя княгиня Паскевич была кругом не права, но по тогдашнему настроению она считалась победительницей в этом маленьком конфликте. Балов в этот сезон было особенно много. Бывали маленькие интимные танцы для молодого наследника. Императрица все время следила за ним с видимой любовью. Раз, во время мазурки, которую мы танцевали вместе, он только что проделал фигуру и усаживался возле меня, как Императрица подозвала его. Вернувшись, великий князь сказал мне: «Мамá сделала мне замечание, – я должен был сделать полный тур с моей дамой, а я до окончания тура привел ее к ее месту». Так внимательно Государыня следила за каждыми мелочами, касавшимися ее возлюбленного сына.
С моими обычными кавалерами мы главным образом говорили о литературе. «Отцы и дети» мне не позволили докончить470, но я восторгалась «Дворянским гнездом», «Записками охотника»471, «Детством и отрочеством» графа Толстого472 и только что появившимся «Обломовым»473. Мы горячо разбирали эти произведения и спорили по поводу их. В то время кипящие жизнью, даже бальные кавалеры были литературны. Я тоже читала с увлечением критики Белинского; не соглашаясь с ним во всем, я крайне интересовалась его суждениями и направлением. Дневник свой я совсем прекратила, но взамен его начала писать роман на французском языке. Он был у меня весь обдуман и разделен на главы, – и я уже написала несколько глав в их окончательном виде. Он остался у меня неоконченным; нынешним летом, перебирая мои старые бумаги, я нашла его. Все мое давнее прошлое воскресло предо мной, как живое, и мое чувство было похоже, по выражению графа Соллогуба, на воспоминание о шутливом друге над его могилой.
В Михайловском дворце кроме политических вечеров устраивались по-прежнему комедии и живые картины. Борис принимал в них участие с нами, хотя светские выезды его утомляли при его усиленных занятиях. По возвращении домой он нередко проводил ночи над своими книгами. В последнем из таких вечеров, как нам передавали впоследствии бывшие с ним товарищи, – переодеваясь, он выставлял свою широкую здоровую грудь, говоря при том весело: «Aves une poitrine comme cela on ne meurt pas des poumons»474. Увы… не прошло месяца, как он умер, и именно от легких, получив крупозное воспаление, быстро развившееся в его молодом организме, не ослабленном никакими излишествами. Эта смерть произвела перелом в жизни каждого из нас, – по выражению моего отца: «Еlle nоus a retournés comme un gant»475. Оставив великую княгиню Марию Николаевну в Париже, откуда она отбыла на зиму в Ниццу к своей августейшей матери Императрице Александре Федоровне, мой отец приехал сначала в Петербург, а потом уехал в свое тверское имение. Там он заболел перемежающейся лихорадкой. Вследствие преувеличенных известий об его болезни, привезенных внезапно одним другом нашего дома, Борис решил немедленно ехать к нему. Это случилось в четверг вечером на третьей неделе поста, когда мы собирались ехать, по обыкновению, в Михайловский дворец. Мамá, понятно, осталась дома и послала меня с сестрой во дворец, чтобы объяснить причину ее отсутствия, а Борис сейчас же отправился по начальству, чтобы получить отпуск и уехать на следующее утро. Помню, какое тяжелое предчувствие давило сердце моей матери, когда мы провожали Бориса. Она, привыкшая, как никто, владеть собой, горько плакала, повторяя: «Il me semble que je l’ai envoyé à la mort»476. Дней через десять он вернулся, по-видимому, здоровый, хотя жаловался на простуду. Вести привез он хорошие. Отец наш поправлялся и готовился приехать через несколько дней. С души нашей отлегло. Мы говели и на следующий день причащались с благодарным и мирным сердцем. Был ясный, солнечный, но морозный с ветром день. По всей вероятности, Борис довершил свою простуду; вечером у него был страшный озноб, и бывший у него друг его Рюмин не позволил ему выйти, как он предполагал, но положил его в постель. С этого момента начались для нас, к несчастью, известные многим, тяжелые дни, когда душой овладевает сперва неясная тревога, и вдруг, как зловещий блеск молнии, проносится мысль о возможности непостижимой еще смерти, – когда все существо борется с этим ужасным призраком, когда хватаешься за все естественное и сверхъестественное, чтобы удалить его призрак, когда сердце разрывается от жалости к страдающему и содрогается от неумолимости того, чего не хочешь видеть и не хочешь принять! И такое горе переживаешь, потому что наше хрупкое тело имеет неисчерпаемую способность к страданию. В другом моем очерке я написала день за днем, час за часом всю последовательность этого скорбного пути, пройденного умирающим и оставленными им на земле. Эти воспоминания для меня священны, ни одна черта не забыта, но о них могу говорить только в молитве или с молитвой. В начале, но когда болезнь принимала уже серьезный характер, он сказал докторам: «Когда мне будет худо, скажите мне, потому что я хочу умереть как христианин». Такой момент настал. Его напутствовал наш духовник отец Василий Шишов, глубоко религиозный человек, не обладающий разносторонностью ума и ученостью Васильева или Янышева, но духовная жизнь его была сильна – он не мог служить обедни без слез. Мамá и верный друг моего брата Рюмин проводили у него все ночи, разделяя между собой часы; нам не позволяли дежурить ночью, но мы сидели у него днем. 26 марта в 1 час дня в субботу, посвященную церковью воскресенью Лазаря, его не стало. Он умер в тихом сне без агонии, без тех страданий, которые измучили его в предшествующие дни. Об этой минуте говорить не буду. Впечатление о ней осталось живым, несмотря на 46 пройденных с тех пор лет, и останется таким же до последнего дня моей жизни. Итак, вот она, смерть, в ее ужасной реальности. Я всматривалась в это красивое лицо, важное и неподвижное, на эту форму, облеченную в белый кавалергардский мундир, на эти скрещенные бесцветные руки – и думала: «Неужели это мой Борис, который так недавно еще, входя в мою комнату, казалось, приносил с собой, как солнце, теплоту и жизнь». Более чем когда-либо меня мучил вопрос: «Что видишь, друг? О Господи! Открой мне тайны загробного мира. Где его душа?» Мы были окружены друзьями, сочувствующими нашему горю. Они действительно помогли нам – они как бы носили нас в продолжение первых ужасных дней. Все хвалили Бориса, все рассказывали об его достоинствах и говорили, что добродетели его заслужили ему вечную жизнь. Но эти рассуждения меня не убеждали. Конечно, моя неизмеримая любовь к нему сознавала, что тот, которого о. Васильев назвал в письме своем лучшим из его духовных детей, был один из лучших сыновей мира сего, но пред абсолютной чистотой лица Божия что значит человеческая относительная добродетель? Говорили также, что за него надо молиться. Значит ли это то, что он страдает? Есть ли в самом деле чистилище, как учит римская церковь? В таком случае надо молиться беспрерывно, и я молилась днем и ночью до изнеможения, до того, что я с отчаянием замечала, что моя молитва становится сплошным повторением одних и тех же слов. Я читала все, что могла читать по этому поводу. От писем Святогорца я содрогалась477, и они меня возмущали,– видение праведной Музы, переходящей чрез мытарства и откупающейся от них запасом молитв Св. Василия478, меня также не удовлетворяло. Почему молитвы Св. Василия имели такое действие, а не жертвоприношение на Голгофе? Я бродила во тьме моего глубокого безутешного горя. Наконец я напала на книжку женевского пастора Бриделя под заглавием: «Les sept paroles du Christ sur la Croix»479. Может быть, почва моей души была достаточно подготовлена, может быть, действительно в этих рассуждениях была необычайная сила, не могу судить, так как, несмотря на мои старанья, никогда не удалось найти этой книги потом; другие же произведения того же автора показались мне заурядными, – но при чтении ее я постепенно проникалась духом великой тайны искупления, а при последнем слове: «Совершилось» – все мне стало ясным, и я испытала такое внутреннее озарение, что потоки радостных благодатных слез облегчили наконец мое наболевшее сердце. Вместе с тем точно пелена спала с моих глаз, и я поняла, сколько эгоизма было в мечтаниях, наполнивших всю мою жизнь и которые вращались исключительно вокруг моего личного счастья. Личное счастье! Земное! Стоит ли о том думать! В силу сознанной вдруг отеческой Божией любви меня охватило чувство братства со всем человечеством. Все эти обездоленные, которых я не замечала, все эти чердаки и подвалы, наполненные существами, о которых читала сестра Щедрина и которые стояли так далеко от меня, получили вдруг для меня удивительную близость. Несмотря на тяжелую земную утрату, я была счастлива, и мое здоровье даже стало лучше. Мы провели все лето в деревне, с нами был друг моего брата Рюмин, разделявший одинаково с нами наше горе. Мои родители любили его, как сына, и он был близок к нам, как брат. Все лето прошло в этом приподнятом состоянии, о котором упоминаю в двух словах, хотя по разнообразности, интенсивности, богатству откровений, сопровождавших его, я могла бы распространяться без конца. Я могла сказать, как Иов сказал Богу к концу его испытаний: «Я слышал о Тебе моими ушами, но теперь мои очи Тебя узрели»480…
В этом году был первый поход Гарибальди в Неаполитанское королевство и победа его; но я ничего об этом не знала. Никакое из политических событий меня не интересовало. Одно, чего я желала беспредельно, это освобождения крестьян и чтобы им дали все, что они хотели, и как можно больше. Когда мы вернулись в Петербург осенью, Императрица Александра Федоровна умирала. 20 октября, окруженная всем августейшим семейством, Государыня скончалась в Царском Селе. При похоронах были те же кавалергарды, как при выносе и отпевании Бориса, и та же полковая музыка, игравшая их марш, так хорошо мне известный. Гроб был принесен в крепость и установлен на катафалке, согласно церемониалу, и тотчас же начались панихиды и дежурства. На мое дежурство мне пришлось остаться почти всю ночь в Петропавловском соборе, так как, отдежурив свои часы от 12 до 2 ночи, я должна была заменить отсутствующую почему-то фрейлину от 4 до 6 утра. Было очень торжественно и внушительно. Собор весь был в полумраке. Высокие восковые свечи освещали исхудавшие черты Государыни, достигшей тихого пристанища после многих бурь житейских, свойственных прочему человечеству. Царская мантия, падающая с гроба и лежащая у подножия его, мне казалась символом тщеты и призрачности всякого величия мирского пред единственной реальностью смерти. При тишине безмолвного дежурства раздавался медленный голос священника, беспрерывно читающего Евангелие, изрекающего слова жизни и призывающего сердца к отрешению от видимого к созерцанию вечного. Всю ночь, особенно под утро, народ приходил, чтобы поклониться праху усопшей царицы. Утром грандиозное впечатление ночи сменилось другим, ничего общего с ним не имеющим. Явились камер-фрау и парикмахер и стали приводить в порядок туалет и прическу ее величества. Было что-то странное в этом убирании мертвого тела. Что делать? Внешняя жизнь брала свое, и торжественная погребальная misе en scène481 должна была быть безукоризненно величавой. С большой радостью мы опять встретились с нашими милыми принцессами. В прошедшем году в Ницце Мария Максимилиановна тесно сдружилась с княжной Мещерской, бывшей у Императрицы; кроме того, там же она сблизилась с несколькими девицами, получившими собирательное прозвание «шайки». Хотя они все были нам хорошо знакомы, но наше настроение не подходило к характеру этих девических собраний с их молодым хихиканьем, и мы не являлись на них и предпочитали проводить с Марией Максимилиановной тихие вечера в задушевных разговорах или за чтением. Придворный траур остановил на зиму светскую жизнь, однако были небольшие вечера, от которых мы отказывались. Великая княгиня Елена Павловна сказала мне однажды: «Vous ne voulez pas aller dans le monde?», я ответила: «Non, madame». – «Pourquoi?» Я объяснила. «Alors vous préférez n’être pas invitée?» – «Oui, madame, si votre altesse le veut bien». – «Fort bien, je ne vous inviterai pas à mes petits jours»482. И я благодарила великую княгиню и потом с улыбкой подумала, что предмет моей благодарности должен был казаться ей необычайным. Нередко Мария Максимилиановна нам говорила: «Maman vous fait dire que nous aurons du monde tel jour – les portes vous sont ouvertes, mais vous pouvez faire comme vous voulez»483. Взамен решительно изгнанных танцев в этом году выдумали кататься на коньках, что тогда было новизной в обществе; каток был устроен в садике Мариинского дворца, и великая княгиня Александра Иосифовна сочинила и нарисовала форму меховых шапочек, тогда еще не существовавших и получивших с тех пор такое всеобщее распространение. На каток приезжали тоже молодые великие князья, сыновья Государя. Потом это удовольствие было перенесено в Таврический сад, который сделался самым модным сборищем в Петербурге. Князь Владимир Мещерский («Гражданин»484) сочинил довольно милую поэму «Тавриаду», где удачно описал большинство лиц485. По-моему, у него творческого таланта немного, но он воспроизводит внешность своих героев с удивительной наблюдательностью, и они всегда похожи. Бывало, после вечера, начатого у Марии Максимилиановны, мы в 11 часов подымались в гостиную великой княгини, которая сидела за карточным столом со своей партией. Одновременно появлялись Николай Максимилианович486 со своими двумя друзьями Мещерским и Горчаковым487, «расой Черниговских князей»488, как назвал его первый в своей «Тавриаде». Мы шестеро разговаривали за особым столом, пока великая княгиня оканчивала свою партию, потом нас собирал общий ужин. Такие вечера, впрочем, были лишь в следующем году. Я продолжала заниматься живописью с великой княгиней Екатериной Михайловной, но музыку я на время оставила. Она слишком долго служила проводником моих призраков счастья и будила во мне зарытые в могиле мечты. Стихотворство тоже оставила. Что у меня оставалось поэзии, то выражалось каким-то настроением, похожим на непрерывный гимн, общим фоном моей сократившейся внешней жизни. Все мои книги, поэмы, романы я заперла далеко. Я восхищалась поэзией псалмов. Моя прабабушка, дочь царей грузинских489, говорила: «Je crois que j’aime tous les Psaumes parce que je descends du roi David»490. Такая генеалогическая оценка мне не приходила на ум, но я находила в псалмах выражение стремлений моей собственной души и дивилась общности человеческих чувств всех времен и народов. Я читала с большим вниманием все книги Иоанна Златоуста по два раза, даже его толкования на послания апостола Павла к римлянам и коринфянам, так как они были трудно понимаемы. Мое духовное развитие было чисто в православном направлении. Я также поняла и полюбила обрядовую сторону, которой до сих пор пренебрегала. Моя мать переносила свое горе с глубокой верой и христианским смирением, но сердце ее было разбито. Она всегда говорила, что жизнь ее делится на две части: до смерти Бориса и после нее. Я старалась сблизиться с ней и достигла своей цели. Мой отец не имел того же утешения. Его горячая душа была по природе религиозная, т.е. способная к восприятию религиозных истин, но определенности в этой области, устойчивости он не имел. Его ум переходил через всевозможные философские системы и религиозные понятия, не удовлетворяясь ничем. Одно время он увлекался спиритизмом, что я считала опасным, потому что спиритизм разрушает, по-моему, краеугольный камень нашей веры, т.е. спасение через искупление, и сводит дело, совершенное Спасителем на земле, к учительству и к поданию нам образца к подражанию. Я имела счастье видеть его перешедшим всем сердцем к учению церкви, и так как он стал изучать богослужение наше, то я переводила для него на русский язык все песнопения и молитвы, которые он трудно понимал на славянском языке.
Политическая жизнь кипела между тем. Не могу выразить торжественной радости, которую я испытала в великий день 19 февраля. Мы были, как всегда, у обедни в Михайловском дворце. Великая княгиня сияла счастьем. Вся наша семья была единодушна в этом чувстве. Несмотря на отдаленность, на ужасное состояние дорог, на свое личное горе и нездоровье, мой отец поспешил уехать в свое тверское имение, чтобы самому объявить своим крестьянам о постигшей их великой милости. Он собрал их в своем доме и прочитал им высочайший манифест с радостным волнением, со слезами счастья и благодарности. Впоследствии он чрезвычайно мудро и широко отделил им их надельные земли без всякого эгоистического расчета на удержание их в своей зависимости, и мы до сих пор пользуемся хорошими отношениями, которые такой образ действий установил между нами и бывшими нашими крестьянами.
У великой княгини Екатерины Михайловны была тогда новая фрейлина, красивая финляндка Alma Kothen. Мы встречались с ней еще в Риме, а через год, когда она приехала в Петербург с Авророй Карловной Карамзиной, она была назначена фрейлиной. Она была грациозна и изящна, представляя собой поэтический тип героинь скандинавских легенд, очень культурная, взлелеянная баловством всех окружающих ее и безмерной любовью своего отца (матери она лишилась в раннем детстве)491. Россия и придворная жизнь ей были незнакомы и, по существу, несимпатичны, но доброе сердце ее привязалось к встреченным ею в этом мире лицам, и мы с ней искренно подружились. В ней были симпатичны ее идеальность и неподдельная поэзия, в которой она витала и которая отделяла ее от светских мелочей и пошлостей. Высокая, гибкая, белокурая, со свежим цветом лица, всегда безукоризненно одетая, вдумчивая, но без всякой страсти, она пленяла всех, кто с ней встречался. Великая княгиня Мария Николаевна проводила лето на Сергиевской своей даче, мы виделись постоянно с принцессами, и там Альму тоже очень полюбили. В Ораниенбауме гостил в то время друг и товарищ герцога Мекленбургского Oertzen, владелец прекрасного имения Kittendorf, в соседстве Ремплина. Он также восхищался Альмой, которая смотрела на него, как на старика, хотя ему, в сущности, было немного более сорока лет. Он служил ей шапероном492, когда она ездила верхом с другими кавалерами. Великая княгиня не разрешала ей таких поездок иначе, как в сопровождении Oertzen’а. Каково же было наше удивление, когда он сам объяснился ей в любви, прося ее руки. Она колебалась, но, тронутая его чувством и под влиянием отца, согласилась выйти за него замуж, что привело в негодование принцесс, и мы все жалели о ней. Однако этот брак оказался очень счастливым. Он сумел понять ее и устроить ее жизнь согласно ее вкусам, разнообразя ее поездками за границу и обществом интеллигентных лиц, которых он приглашал в свой замок. С тех пор мы не встречались уже с Альмой. Сначала мы переписывались, она обладала особенным литературным талантом в этом роде, но наши интересы так разъединились и наша русская жизнь была так серьезна и полна жгучих вопросов, что вряд ли оказалось бы возможным поддерживать долго чисто отвлеченную переписку. Я могла встретить ее в Италии год тому назад493, но, зная, как она страстно относится к финляндскому вопросу494, я предпочла не подвергаться неминуемому разочарованию, которое бы испытывала в беседе с ней, и сохранить в моем воспоминании образ красивой, поэтичной Альмы, какой она мне представляется в эти далекие дни.
Жизнь в Ораниенбауме текла по-прежнему. В начале лета обычное движение затормозилось рождением маленькой принцессы Марии495, а потом я была отделена от всего, так как заболела скарлатиной. Моя мать разделила последующее засим мое заключение. К счастью, никто не заразился, и после первого тяжелого времени наше уединение в пустом большом Ораниенбаумском дворце было даже не без приятности. По возвращении нашем в общество в августе мы застали еще полное оживление. С обитателями Сергиевского устраивались шарады: сhant-paître (champêtre)496, pas-rat-bol (parabole)497. Второй слог первой представлял ночное пастбище овец с Oertzen’ом в качестве пастуха, а Альма, освещенная ярким светом, являлась в облаках, изображая l’Etoile du Berger498. Эта картина была очень эффектна. Во второй шараде главное участие принял граф Григорий Александрович Строганов. В pas он представлял танцмейстера, а в rat вместе с князем Мещерским разыгрывал басню Lafontaine «Le rat de ville et le rat de champs»499. Потом мы уехали в Степановское, где остались до глубокой осени. Нам было хорошо, потому что не было разлада между внешней светскостью и нашим настроением. Мы занимались с сестрой нашей школой; начали собирать дворовых детей и сами учить их. Мы сблизились с нашими ближайшими соседями – семейством Ремер и владельцами большого имения Лотошина500, Мещерскими501. К последним приехала сестра княгини Екатерина Васильевна Потапова. Муж ее только что был назначен с.-петербургским обер-полицмейстером, и они переехали из Варшавы в Петербург. Она только что провела несколько дней в Гатчине, где возобновилось блестящее осеннее пребывание, подобное тому, на котором мы присутствовали два года тому назад. Она рассказывала нам эпизоды их этого знакомого нам волшебного мирка. Екатерина Васильевна была олицетворенная доброта и милосердие, и я с ней коротко сблизилась со следующей зимы.
По возвращении нашем в город я стала искать реальной почвы для моей религиозности. Вся моя приподнятость, навеянная моими чтениями и размышлениями, требовала воплощения в жизни. Сравнительная роскошь, в которой я жила, была для меня как бы укором. В первый раз, на почве христианства, предстали передо мной социальные вопросы. Почему такое неравенство между детьми одного Отца небесного? Почему я, например, окружена попечением и обережена от всякого рода опасностей, а столько детей рождаются в нищете и самими условиями своей жизни обрекаются на погибель физическую и нравственную, не имея возможности развить свою душу и познать Бога? Следует ли буквально раздать все свое имущество? Уменьшится ли от этого на одну сотую сумма зла в мире, и имеют ли родители право лишать своих детей наследства, полученного от предков, и той культуры и воспитания, которые только возможны при обеспеченности материальной? Мне не с кем было говорить о волнующих меня вопросах, и я их перерабатывала, как умела, сама. Одно мне было ясно: то, что я должна была отрешиться от себя, т.е. от удовлетворения своих эгоистических желаний, и посвятить себя служению Богу в лице моих ближних. Первым делом мне нужно было непосредственное соприкосновение с этим миром страждущих, в отношении которых я чувствовала себя виноватой. Мне помог в этом умный и живой молодой священник о. Александр Гумилевский. Как все живые люди, у нас он был в загоне и в борьбе со своим начальством; но хотя его кипучая деятельность была кратковременна (он умер в молодых годах), он сумел создать в своем приходе на Песках первое приходское благотворительное общество, по типу которого развились все наши церковно-благотворительные общества, одно из лучших учреждений столицы, которое, несомненно, будет иметь большое значение, раз церковь и приход оживят новым духом. Он задумал возобновить существовавшее в первых веках христианства учреждение дьяконисс, выбирая их из женщин всякого сословия, не связанных монашескими обетами, остающихся в своих семьях, но посвящающих себя на служение и помощь бедным. Таких дьяконисс уже у него было несколько из числа его же прихожанок. Я случайно его встретила у Татьяны Борисовны Потемкиной, и все, что услышала от него, было мне крайне симпатично. На другой день я получила от него письмо, в котором он говорил, что почувствовал искренность в моих стремлениях «к доброделанию» и что на случай, если я, действительно, хочу работать на ниве Господней, то посылает мне адрес, где я найду, что делать. «Но не передавайте, – писал он, – Ваших денег через лакея, а выйдите из кареты, как самарянин слез с осла, и лично предложите Вашу помощь. Будьте православной дьякониссой», – заключил он. Это письмо принесла мне одна из его дьяконисс, скромная и кроткая девушка, на вид мещанка, одетая в черное платье, с черной косынкой на голове. Она мне сказала, что живет с матерью и работает, но находит время для служения бедным, идет, куда батюшка ей укажет, и что обряд посвящения ее состоял в молитве с ней и о ней батюшки с чтением Евангелия над ее склоненной головой. Письмо Гумилевского меня тронуло, и я на следующее утро отправилась пешком по указанному адресу. Меня сопровождала наша неоцененная Goussette502, добрая, набожная, принимающая участие во всем, что нас касалось, никогда не отказывавшая нам ни в чем. Мы вошли в подвал, полный углами, – я в первый раз узнала, что это слово изображает. Кроме старухи Настасьи, о которой писал мне Гумилевский, было много другого народа, которые сперва с любопытством оглядели оставшихся навсегда неизвестными им посетительниц, а потом привыкли к ним и даже, как мне казалось, полюбили их. С Екатериной Васильевной Потаповой я ездила два раза в неделю по вторникам и пятницам в Таврическую школу, где преподавали добровольные учителя. Она имела один класс, а я другой. Кажется, что эту школу основал и ею руководил барон Михаил Осипович Косинский, ярый филантроп, которого я встречала у г-жи Потаповой. Она имела огромную деятельность и видела массу разнородных людей. Это первое движение 60-х годов, чуждое еще политической окраски и проникнутое искренней любовью к меньшей братии, было мне очень симпатично, и я примкнула к нему всем сердцем. Я также бегала в Крестовоздвиженскую общину и подружилась с сестрами, докторами и священником. Я чувствовала себя такой мизерной в сравнении с этими постоянными тружениками и смирялась в душе пред всеми и также пред рабочими, которые приходили в амбулаторию, из которых каждый имел свою грустную эпопею. Здесь я встречала баронессу Раден, которая часто приезжала в общину и оставалась иногда по ночам, чтобы дать возможность отдохнуть сестрам. Никто, кроме моей матери, не знал о моих похождениях. Мой отец запретил бы их, так как они расходились с его понятиями об облике великосветской барышни, а бабушка… – она сочла бы меня прямо за сумасшедшую и наложила бы свое веское veto, но моя добрая и умная мать поняла, что мне необходим был этот выход бушующих во мне сил, и охотно разрешала мне мои занятия, и даже помогала мне их осуществить. Все это я проделывала в утренние часы: в 7 часов я уже вставала, чтобы успеть со всем управиться. В третьем часу, наскоро позавтракав, соответственно переодевшись, я стремилась в придворной карете к великой княгине Екатерине Михайловне, заменяя ей фрейлину после свадьбы Альмы. Я выезжала с ней каждый день и очень часто у нее обедала. Великая княгиня испытала в декабре большое горе – маленькая принцесса Мария умерла в конвульсиях шестимесячным ребенком. Я была рада при таких обстоятельствах оказать хотя малую услугу великой княгине, которую так искренно любила и горю которой я сочувствовала от всей души. По причине этого траура праздников в Михайловском дворце не было.
Великая княгиня Елена Павловна была очень занята основанием консерватории, в чем главным исполнителем ее желаний был Антон Григорьевич Рубинштейн. Так как я опять стала ездить на маленькие музыкальные ее вечера, то имела случай слушать гениальную игру этого титана в области фортепьянной игры. Он изображал из себя целый оркестр по силе своего исполнения, и вместе с тем его пальцы пели на клавишах с удивительной тонкой прелестью. На этих вечерах постоянными посетителями были, между прочими, прусский посланник при нашем дворе и его супруга. Это был знаменитый граф Бисмарк, имя которого сделалось историческим через несколько лет. Идея единения Германии была его заветной мечтой с самого начала его дипломатической карьеры. Князь Горчаков рассказывал мне, что, будучи прусским посланником при Франкфуртском сейме, он уже развивал ему свой план о великой Германии и что все разговоры его с ним были на эту тему. Князь тогда состоял нашим посланником в Штутгарте. Впоследствии, когда он так блистательно осуществил свою мечту, встретившись с князем, он ему сказал: «Eh! bien, maître, êtes-vоus satisfait de votre élève!» Князь поклонился и ответил: «Comme le Perugin a pu être satisfait de Raphaël, l’élève a dépassé le maître!»503 Прекрасная музыка и умные объективные разговоры были для меня приятным развлечением, которое я принимала без усилий. Не так было с балами, на которые мы должны были, хоть изредка, появляться. Первые балы были для меня настоящим мучением, и слезы были готовы брызнуть из моих глаз. Эта бальная музыка, которую я когда-то так упоительно любила, раздирала мое сердце, вызывая образы, исчезнувшие в вихре моих пройденных ощущений. Боже мой! Какая бездна разделяла меня от них. Мне казалось, что я пришелец из другого мира, и удивлялась, что внешность осталась все та же. Те же кавалеры подлетали ко мне, и я чувствовала в обхождении их какое-то безмолвное участие, которое меня трогало, но мне казалось, что каждый из них спросит меня: «Что тебе до нас и что нам до тебя?» Как все, что повторяется, сила этих впечатлений постепенно ослабевала. Я даже иногда забывалась и вдруг замечала, что мне по-прежнему весело. О, как я негодовала на себя в таких случаях! На другой день я приходила ранее часов к обедне в наш приходский храм Св. Пантелеймона и старалась воротить свое воображение к тому, что я считала единственным для меня путем; это состояние было тяжелое, потому что я чувствовала, что, несмотря на все, любовь к земной жизни осталась во мне несокрушенной и несокрушимой. На последнем балу у великого князя Николая Николаевича Михаил Николаевич прощался с нами, так как на другой день он уезжал на Кавказ, куда был назначен наместником. Во время мазурки он обходил всех нас, приговаривая: «Не поминайте меня лихом». Он был нам всегда очень симпатичен, хотя мы его менее знали, чем его брата, так как он всегда танцевал с замужними молодыми дамами, а Николай Николаевич был исключительно кавалером девиц. Молодая великая княгиня Ольга Федоровна уезжала с большой грустью. Она впоследствии передавала мне, как ей трудно было расстаться с Петербургом, в котором она познала так много счастья. Будучи небольшой германской принцессой, очень мало избалованной и никогда еще не выезжавшей из Карлсруэ, для нее очутиться русской великой княгиней в блестящей северной столице, во всей роскоши императорского двора, обласканной Императрицей Александрой Федоровной и, прибавляла она, «Аvec un mari comme le grand-duc»504, – было осуществлением волшебной сказки наяву. Поэтому широкое поприще, ожидающее на Кавказе, ее мало прельщало, и она считала великолепную Колхиду, над которой она была призвана владычествовать вместе с великим князем, страной изгнания, раз этим отъездом разрушался ее достигнутый земной рай.
В то время Румянцевский музей был переведен в Москву505, и заведующий им князь Одоевский должен был последовать за своим учреждением; его отсутствие было большим лишением для Михайловского дворца. Княгиня Ольга Степановна, его жена, заведовала училищем Св. Елены и находящейся поблизости богадельней для старух. Оба эти учреждения ей пришлось покинуть. Великая княгиня Елена Павловна заменила ее фрейлиной Раден и мной, передав первой училище, а мне богадельню. Этот знак доверия со стороны великой княгини я приняла со смущением, благодарностью и удивлением, разделенным также всей моей семьей, так как было принято смеяться над моей непрактичностью. Я никогда ничем не располагала и не имела понятия о счетах и о ценности вещей, и вдруг в мое единоличное распоряжение поступает целое учреждение и деньги на его содержание. Отчеты я должна была представлять великой княгине, а делопроизводителем мне назначили одного чиновника, некоего Краснопольского, с которым я была сначала страшно застенчива, так как не привыкла, чтобы меня считали начальством. Он был отличный человек и много мне помогал, чтобы разбираться в новом деле. Княгиня Одоевская прислала мне все старые счета, и я старалась изо всех сил уяснить себе нормальную стоимость продовольствия, цену на мясо, потребное количество на порцию и проч. Эти познания были плодом усиленной работы с моей стороны. Почти всегда я ездила в мою богадельню вместе с Эдитой Федоровной. Вспоминаю с удовольствием наши поездки; они были началом нашего тесного сближения. Окончив мое дело, я заходила к ней в институт и следила за ее обращением с девицами, учителями, воспитательницами, потом на обратном пути и в ее комнатах во дворце, где мы пили чай, я внимала ее речам, всегда проникнутым высокой мыслью и горячей любовью к людям. Я сообщала ей подробности моего управления и мои недоумения и просила передавать великой княгине мои замечания и просьбы. Сначала все дела проходили при ее посредстве, но вскоре затем великая княгиня приказала мне являться с моими докладами самой. Она принимала меня в своей уборной и выслушивала с ласковой добротой. В нескольких словах она быстро решала несложные вопросы, которым я придавала столько значения, потом удерживала меня у себя и с глазу на глаз беседовала со мной более или менее продолжительно. Она интересовалась моей малозначащей личностью, ставила вопросы, на которые я не могла не отвечать прямо, и говорила иногда о себе и о своей молодости, когда она воспитывалась в пансионе в Париже и когда она проводила праздничные дни в семействе подруги своей девицы Вальтер, племянницы знаменитого ученого Cuvier. Молодая принцесса находилась в обществе великих умов времени реставрации, и ее восприимчивый ум получил то влечение к научным интересам, которое она так благотворно использовала в ожидавшей ее сфере. Странно было слышать от этой важной и пышной великой княгини, так высоко державшей всегда знамя своего высокого положения, как она и сестра ее, принцесса Паулина (Нассауская)506, сами расправляли единственные белые платья, служившие им неизменно на воскресных вечерах M-r Cuvier, жившего тогда в скромном помещении Jardin des Plantes507. Она, как мне теперь представляется, хотела предохранить меня от одностороннего мистического развития. Между прочим, она говорила, что вообще надо остерегаться слишком большого поклонения aux Archevèques et Directeurs de Conscience508, прибавляя притом, улыбаясь: «С’est encore un subterfuge de la coquetterie féminine, car ce sont des hommes après tout!»509 Когда она уезжала за границу, то я писала ей, по ее приказанию, каждые две недели. Эдита Федоровна устраивала для меня маленькие вечера, на которые она приглашала попеременно своих друзей, чтобы познакомить меня с ними. Она всегда говорила, что ничто так не развивает молодой женский ум, как общение его с мужскими зрелыми умами. Таким путем я узнала К.П. Победоносцева, Ю.Ф. Самарина, К.Н. Кавелина510, П.П. Семенова, Ф.М. Дмитриева, Б.Н. Чичерина и других. Со всеми ними я осталась в личных дружеских отношениях. Беседы их расширили мой кругозор и познакомили меня с вопросами внутренней политики. Все мои новые друзья были тогда молоды и в расцвете сил, и во всех их чувствовалась горячая любовь к родине, разумный серьезный патриотизм, чуждый слащавой маниловщины, и живое упование на блистательную будущность России. Я очень наслаждалась этими скромными, но одушевленными вечерами. Но, увы! Применение к жизни великодушных идей не осуществилось, как мы ожидали, в дружной работе всех классов на благо родины. Борьба вокруг них не стихала. С одной стороны, старый режим косился на начатые реформы, с другой, революционный элемент находил их недостаточными и забегал вперед, требуя большего и требуя его немедленно. Появилась обличительная литература, вдохновленная нигилистическим духом. От идей перешли к делам, и в один прекрасный день значительная часть Петербурга запылала зловещим пожаром511. Мнения расходятся касательно этого явления. Иные думают, что это был результат простой случайности. Мне же представляется, что если даже первая искра была случайная, она была подхвачена революцией и явилась как взрыв не изведанной еще, но грозной стихийной силы. К начинающемуся еще нигилистическому движению примешалось польское сепарастическое брожение. Когда Государь прибыл в Варшаву, он был встречен просьбами о перемене отношений к Польше. Не предрешая ничего, Государь остановил их слишком пылкие желания словами: «Pas de rêves, messieurs, pas de rêves!»512 Несмотря на то, общее либеральное веяние, охватившее Россию, сообщилось полякам, и они присоединились к русским нигилистам в общем движении против порядка. Начались аресты, цензурные запрещения и проч., и консервативная партия торжествовала, указывая на правильность своих предупреждений.
Великая княгиня Елена Павловна была грустно поражена таким результатом своих великодушных намерений и возбуждением против нее в обществе. Думаю, что под влиянием своих разочарований она, будучи осенью в Женеве, говорила Навилю, известному женевскому философу и ученому, о своем утомлении и желании оставить политическую жизнь и замкнуться в семейные интересы. Об этих разговорах я слышала от Навиля самого, и он также передавал мне о своем совете продолжать обширную деятельность, которая была ее призванием. Думаю также, что мысль об отстранении себя от дел была также навеяна неожиданной встречей, происшедшей с ней в Женеве. Оказалось, что в той же гостинице, где она остановилась, находилась m-me André, рожденная Вальтер, та самая племянница Кювье, которая была ее первой подругой в молодости и которую она с тех пор не видала. Пути их разъединились в самые противоположные стороны. Принцесса Виртембергская, переселившись в Россию, как супруга великого князя Михаила Павловича, испытала все, что жизнь может дать в смысле земного величия. M-lle Вальтер, очень красивая, вышла замуж за банкира m-r André, владеющего миллионным богатством, и в своей сфере имела некоторую долю значения. Но еще в очень молодых годах она отказалась от света, чтобы посвятить себя всецело служению Христу, как то указывала ей ее глубокая христианская вера. Она создала много полезных учреждений в Париже и в Версале и была душой религиозных миссий в Италии и Франции. Она имела огромное личное влияние, так как владела даром красноречия и убежденным словом, а главное, согласовала свою жизнь со своими принципами. Она считалась в роде mère de l’Eglise513 в евангелических кружках. Более пятидесяти лет подруги не видались, и вот им пришлось сводить итоги проведенных жизней. Великая княгиня была поглощена разговорами с m-me André. Думаю, что ее оскорбленная душа нашла облегчение в той сфере, куда ее вводили эти беседы. Уезжая из Женевы, она пожелала взять с собой чтицу, которая поддерживала бы ее в этом направлении. Выбор пал на m-lle Guldin, которую она и привезла в Россию. Но пришлось великой княгине мало воспользоваться ее услугами. Многосторонняя кипучая петербургская жизнь с ее разнородными интересами охватила ее снова, и строгая Guldin с удивленными глазами и угловатыми движениями являлась среди шумной и пестрой жизни Михайловского дворца, не умея принимать в ней участия.
Предшествующее лето мы провели все, по обыкновению, в Ораниенбауме. У великой княгини Елены Павловны гостил, между прочими, известный архимандрит Порфирий Успенский, один из первых ученых знатоков Востока. Его многотомные труды составляют клад для изучения восточных церквей, в том числе арабских и коптских, и никто лучше его не был бы в состоянии поддержать связь с ними и нашей церковью и завоевать для России преобладающее положение в Иерусалиме. Оттого он стремился туда всеми силами своей души, и великая княгиня вместе с Татьяной Борисовной Потемкиной усиленно просили назначения его начальником нашей миссии. Но, как всегда бывает, около выдающихся людей зависть и сплетни свивают свои недостойные интриги. Вместо первоклассного ученого и высокообразованного человека назначили удобного невежественного монаха514, и влияние наше на Востоке утратилось и на этом поприще. Порфирий часто приходил к моей матери, и я слышала его умные беседы. С нашим семейством связь его была давняя, так как он состоял при посольской церкви в Вене во время нашего пребывания в этой столице, и мой брат, родившийся там, был единственным младенцем, которого он крестил в своей жизни. Он так боялся держать новорожденного ребенка в своих руках, что не решался погрузить его в купель, а облил его прежде иорданской водой, нарочно привезенной моей матери маршалом Мармоном, совершившим путешествие к Святым местам.
Для подания помощи потерпевшим от пожара515 был устроен комитет. Екатерина Васильевна Потапова была назначена председательницей его. Она часто приезжала к Ораниенбаум, где интересовались ее деятельностью. Муж ее, Александр Львович, также был приглашен. С ним говорили, особенно о польском вопросе, который он хорошо знал по своей прежней службе в Варшаве. Брожение было большое. Растерявшийся князь Горчаков умер. После него был назначен граф Ламберт с миссией вести умиротворительную политику, но, к несчастью, он также вскоре скончался, и одновременно застрелился военный начальник генерал Герценцвейг516. Эти три события произвели сильное впечатление, особенно самоубийство Герценцвейга, по своей загадочности; полагают, что оно было следствием американской дуэли, при которой один из соперников обязывается лишить себя жизни, если жребий упадет на него. Пока власть бездействовала, революция организовалась, и тайное правительство приобретало более влияния, чем официальное. Крайняя партия надеялась на успех вооруженного восстания, опираясь на вновь ознаменовавшее себя революционное движение в России и на симпатии Франции, на которую они рассчитывали для активной поддержки. Они мечтали не только о восстановлении Царства Польского, но о присоединении к нему всего Западного края с Киевской губернией до Черного моря, и уже издавались географические карты с таким распределением земель. Другая партия, более благоразумная, с маркизом Велепольским во главе, желая воротить Польшу к положению до 30-го года, просила наместником великого князя Константина Николаевича. Эта комбинация была принята, и великокняжеская чета выехала на свое вице-царство в августе месяце. Но на другой день после приезда их в Варшаву, в первый же выезд великого князя, он сделался жертвой покушения, от которого получил легкую рану в предплечье517. Ярошинский был повешен, но политика любезностей продолжалась, хотя настоящий пример лишний раз доказал, что уступчивость во время беспорядков ведет к усилению, а не к укрощению их. Это наконец понял маркиз Велепольский, когда, истощив все умиротворяющие меры, он посоветовал забрать разом под видом рекрутского набора всех намеченных революционеров. Это произошло 11 января 1863 года, и с тех пор началась открытая боевая революция. В Вильне Муравьев действовал решительнее, и как ни круты или даже жестоки были его меры, но волнение было подавлено скорее и стоило меньше жизней. Помощь, которую поляки ждали от Европы, выразилась в надменных нотах, препровожденных нашему правительству от лица всех держав, предъявлявших свои требования к России касательно Польши. Национальное патриотическое чувство не было еще тогда утрачено в нашем обществе, подобно тому, как мы с недоумением видели это во время Японской войны, когда русские люди радовались поражениям России. До такого позора не дошли враги правительства, и под влиянием горячих статей Каткова все стали, как один человек, готовые отстоять цельность государства и поддержать его честь. Блестящие ответные ноты князя Горчакова нашли отголосок в сердцах всех сынов России, и, конечно, твердая сплоченность нации, готовой дать отпор всяким внешним посягательствам, остановила дальнейшее вмешательство в наши дела, ограничив его этими безрезультатными протестами.
8 сентября [1862 г.] Государь и все наличные члены царской фамилии открывали в Новгороде памятник тысячелетия России. Наши великие княгини были в то время за границей, а мы в деревне. Там я получила письмо от Марии Максимилиановны, описывающей это торжество и энтузиазм всего народа, прибавляя к тому: «De tels moments donnent du courage à notre bien-aimé Empereur!»518 Выдающимся событием следующей зимы (63-го года) была для меня свадьба Марии Максимилиановны с принцем Вильгельмом Баденским. Мы были с ней очень дружны. Сколько приятных дней и вечеров мы провели вместе в Мариинском дворце или на Сергиевской даче. Мы приезжали туда почти каждый день, тем более что мой отец живал там часто, занимая красивый отдельный домик в парке. Устраивались большие катанья в разных экипажах с участием обитателей всех прибрежных дворцов, оканчивающиеся чаепитиями в том или другом из павильонов. Кроме того, мы искренне по-дружески обменивались мыслями на почве культуры и общих идей. Иногда мы вместе занимались, читали Шекспира под руководством m-r Shaw, умного английского профессора, знатока своего дела. Одним словом, жизнь наша переплеталась многими нитями, и разрыв их вследствие переселения принцессы в Германию имел свою грустную сторону. Мы давно были посвящены в желания ее сердца касательно этого брака, на который великая княгиня сначала не давала своего согласия, и потому были свидетельницей ее радости, когда согласие это было даровано, и она была объявлена невестой. Конечно, озарение первых дней не обусловливает еще бесконечного счастья всей последующей жизни. Она так сильно любила Россию, что одна разлука с родиной должна была быть для нее незаменимым лишением. Когда много лет спустя я посетила ее в Карлсруэ, то она показала мне шкатулку, наполненную русской землей, которая стояла в ее образной посреди икон.
Свадьба происходила в конце января [1863 г.], вечером, в Зимнем дворце. Мы были в числе ее bride’s maids519. Всех нас было шесть, вот они: не считая нас, Евгения Максимилиановна, княжна Мария Элимовна Мещерская, графиня Мария Егоровна Толстая (впоследствии Орлова-Давыдова) и графиня Мария Борисовна Перовская. Все мы были одеты в одинаковые платья из белого тарлатана520 с воланами и белыми широкими кушаками и с гирляндами из белых liserons521 с зеленью и выступали попарно сейчас же за царской фамилией. До начала шествия мы находились в комнатах Императрицы Марии Александровны со всеми членами императорской семьи и окружали Марию Максимилиановну, подавая шпильки, пока ей накалывали ее кружевной вуаль за парадным туалетом. Пребывание в Ораниенбауме началось рано, так как ему не предшествовала обычная остановка на Каменном острове, из-за ожидаемого великой княгиней рождения ребенка, оказавшегося принцем Михаилом Георгиевичем522. По поводу наречения ему имени вышла размолвка между великой княгиней Еленой Павловной и ее зятем. Великая княгиня настаивала, чтобы новорожденный носил имя своего деда, покойного великого князя, а герцог желал назвать его Карлом по имени своего дяди. Размолвка вышла довольно серьезная, так как герцог не желал уступить – помирились на соединении обоих имен, и его назвали Charles-Michel, но обостренные отношения продолжались еще некоторое время, и другие дворы принимали участие во взаимных пререканиях.
Постоянное общество Китайского дворца увеличилось еще с прошлого лета появлением новой фрейлины Екатерины Петровны Голохвастовой, племянницы княжны Львовой, красивой, разумной, давно знакомой уже Михайловскому дворцу. В это же лето были приглашены Зубовы. Они только что приехали из-за Урала, где провели последние два года. После блестящего для Марии Николаевны 60-го года, когда она дебютировала с таким выдающимся успехом, они должны были оставить Петербург, так как родители обоих, оба очень состоятельные523, почему-то отказались покрыть незначительные сверхсметные расходы, которые они принуждены были сделать для первоначального своего обзаведения. В силу этого непонятного упрямства он принужден был оставить Кавалергардский полк и академию, в которую он только что блистательно поступил, а она – отказаться от среды, в которой она успела завоевать столько симпатий. Зубов принял место мирового посредника в далеких пермских пустынях, где у отца его было большое имение, и вот жена его, избалованная дитя юга, оказалась переброшенной в дикий край, куда можно было добраться только после многодневного путешествия, где пристанищем для нее служил деревянный флигелек, лишенный всякого комфорта, не говоря уже об эстетике, и где, к довершению всего, она проводила долгие дни в полном одиночестве, так как огромные расстояния края принуждали ее мужа почти к постоянному пребыванию в тарантасе. У нее уже была маленькая девочка524, и ожидалась вторая. Самой же ей только что минуло двадцать лет. Единственным живым существом около нее была старая французская няня ее Rose, воспитавшая ее и окружавшая маленькую Аду теми же заботами. Она, живая, общительная, привыкшая к веселой неаполитанской природе и ее жизнерадостным жителям, была охвачена невыразимой тоской в этом суровом безмолвном крае и, глядя на серые озера Сибири, вспоминала о лазурном прибрежье своей родной страны и со слезами на глазах пела дивным голосом свою милую Santa Lucia525. Зиму она провела в Екатеринбурге, так как домик в деревне был крайне холодный, там родилась вторая дочь ее Stella (Мария)526, и она разом завоевала сердца всех обитателей. Мария Николаевна была настоящей царицей этого провинциального города, жители которого остались ей преданными на всю жизнь и не прерывали с ней отношений, несмотря на то, что она уже никогда не возвращалась в Пермскую губернию. В Ораниенбауме мы обрели ее по-прежнему блистательной, полной ума, жизни, юмора, пения, веселья, но слышна была в ее смехе нота надорванных ее нервов. Она часто приходила к моей матери, прося совета, как устроить свою будущность. От полка Зубов был оторван, а в Куяш они не были в силах зарыться снова. Ему всего было 26 лет, и он искал себе дела. Ко всем комбинациям примешивались денежные соображения. Все это она рассказывала со слезами, вперемешку с неожиданными комическими выходками, в образных выражениях, с пылкостью южной натуры и доверием ребенка, ищущего опоры. Везде она была душой общества. Ее бабушка была знаменитая певица Каталани, вышедшая замуж за французского графа Valаbrègue. Она унаследовала от нее чудный голос и музыкальный слух, и пение ее, легкое, мелодичное, непосредственное, было истинным наслаждением для слушателей.
Граф Фредро по-прежнему был частым посетителем Ораниенбаума, равно как и Сергиевской дачи, где он одинаково был оценен, блестящий, как всегда, хотя политические события Польши отражались на его настроении. Он читал нам иногда свои красивые стихи, между ними было комическое обозрение Петербургского общества от лиц якобы двух vieux célibataires, Zips et Perdreau527 (его друг, музыкант Леви, и он). Zips написал на них музыку. Коснувшись Зимнего дворца, он так характеризует его обитательниц:
- Demoiselles d’honneur aimables perce-neiges
- Des frimas de la Cour, Vestales des Palais
- Qui voilez votre rite aux regards sacrilèges
- En attisant vos feux par des romans anglais,
- Mélange superfin de nonne et bayadère,
- Рar vos discours béats, par vos propos légers,
- En assiégeant les coeurs des Grands de cette terre
- Vos coeurs aussi par eux sont souvent assiégés528, и проч.
Одним из постоянных посетителей Ораниенбаума был дипломат Еверс, бывший посланник, не помню, при каком дворе, а тогда занимавший высокий пост в Министерстве иностранных дел и очень приближенный к князю Горчакову. Он был очень приятен и остроумен и прекрасно осведомлен обо всем, что касается нашей международной политики. В другом роде был князь Сергей Николаевич Урусов, приезжавший также при первом своем досуге. Не касаясь его значения как государственного человека, скажу только, что он очень оживлял наше общество: был разговорчив, юмористичен, прекрасно читал нам вслух Гоголя, и его гибкий ум отличался в любимой нашей игре secrétaire. Жаль, что столько перл остроумия пропало, но герцог неумолимо уничтожал, по прочтении, все анонимные билетики, авторы которых принадлежали иногда к разряду самых блестящих современных умов, как то: князя Горчакова, князя Вяземского и португальского посла графа Мойра (женившегося на русской графине Апраксиной) и многих других. Великая княгиня Мария Николаевна также принимала участие в этой игре. Вообще, мы очень часто виделись с обитателями Сергиевского. Наша дружба с Марией Максимилиановной перешла к милой сестре ее. Иногда Евгения Максимилиановна приезжала к нам утром, и мы вместе рисовали пейзажи около живописного места в парке близ дома Петра III529. Мы с трудом ограждались от массы комаров, жужжащих вокруг нас и кусавших нас немилосердно. У них мы бывали большей частью вечером.
Раз мы приехали под присмотром графини Толстой на целый день в Гостилицу. Нам было, как всегда у доброй тети, приятно. Гуляя втроем по парку, мы вошли в грот с холодным родником. К одной стенке скалы была приделана икона с лампадкой, и перед ней горячо молился человек. Когда мы взошли, он поклонился нам, и мы с ним заговорили. Оказалось, что его зовут Маньковым530, что он купец и что приехал хлопотать о поддержании православной миссии в Алтайском округе. По его словам, калмыки, кроткие по природе, с радостью принимают учение Христово, и из калмычек уже устроилась в Улале община сестер милосердия для распространения христианства примером христианской добродетели. Теперь необходимо было устроить пункт миссионеров с широкой материальной поддержкой и соорудить походную церковь при вновь устроенной общине. Для достижения этой цели он прибыл в Петербург и, как все нуждающиеся, нашел пристанище у Татьяны Борисовны. Об его заветном желании он и молился так горячо, когда мы вошли в грот. Появление наше показалось ему ответом на его молитву, в уповании, что мы посланы в помощь ему. Мы были очень заинтересованы его рассказами, и восторгу его не было предела, когда он узнал, что одна из трех девиц, уже так обрадовавших его одним своим появлением, была родная племянница Государя. Действительно, мысль его получила свое осуществление: был послан начальником миссии преосвященный Владимир. Татьяна Борисовна была душой этого дела, и в ее доме собирались комитеты. Мы также содействовали, как могли. Между прочим, образа иконостаса для Улалинской церкви были написаны масляными красками кружком девиц, в котором я участвовала. Мы собирались для этого у графини Марии Владимировны Орловой-Давыдовой. Мое личное участие выразилось в исполнении двух больших образов для обоих боковых дверей иконостаса: архангела Михаила и первого мученика Стефана. Много лет спустя я встретила после турецкой войны в одном из военных госпиталей раненого солдата из Барнаула. Мы разговорились с ним о его родине, и он сказал мне, что хорошо помнит наш походный иконостас, продолжающий служить миссионерским целям. Меня это очень обрадовало.
Осенью мы принимали молодого Короля греческого Георга, сына датского Короля Христиана VIII531, только что избранного греческим Королем вследствие непроизвольного отречения Короля Оттона. Его первый визит был в Россию, где он принят был Государем со всеми почестями, подобающими его высокому новому сану. Ему было только 16 лет, и до тех пор он воспитывался в Морском училище532, ничем не отличаясь от своих товарищей. В Ораниенбауме в честь его был парадный обед, а вечером были танцы. В его свите было несколько умных людей – я получила впечатление, что политическое положение в Греции было далеко не спокойное и что понадобится много такта молодому Королю, чтобы лавировать между столь обостренными отношениями партий.
Около 20 сентября мы уехали наконец в деревню, где стали вместе с сестрой устраивать небольшие школы грамотности в каждой деревне, причем учителями были наши же прежние ученики, обучавшиеся в усадьбе. Но пребывание наше в деревне внезапно сократилось. Мамá получила известие об опасном состоянии здоровья бабушки и сейчас же уехала в Петербург, а мы последовали за ней через несколько дней в сопровождении Goussette. Бедную бабушку мы нашли в безнадежном состоянии по слабости, однако в полном сознании. Она даже не ложилась в постель, но скончалась, как она жила, без самопослабления и в спокойном величии непоколебимой веры и покорности воле Божией. День смерти ее был 12 октября. По странной случайности, в то же число, но 13 лет тому назад умер мой дед князь Борис Алексеевич Куракин, с которым она прервала всякие отношения при жизни, а в то же число 12 октября умерла теща его, другая княгиня Анна Александровна Голицына, которая также была непримирима с ним. Может быть, такое совпадение не имеет значения. Может быть, это доказательство того, что в другом мире временные обиды исчезают и что там, в светлой атмосфере всепрощения и любви, забудутся те тени, которые омрачали отношения людей между собой. Смерть бабушки была крупным событием в нашей жизни, так как она занимала в ней значительное место. Она давно уже оставила двор и свет и нелицемерно любила сравнительное свое уединение, окруженная родными и друзьями, много читая и следя за современными событиями, о которых судила с удивительно ясной проницательностью. В другом очерке я написала о ней несколько слов533. Позволяю себе переписать часть их здесь, так как все, что я могла бы сказать о ней, было бы пересказом уже раз сказанного.
«Княгиня Анна Александровна была дочь фельдмаршала князя Прозоровского и княгини Анны Михайловны, рожденной княжны Волконской, статс-дамы и гофмейстерины при вдовствующей Императрице Марии Федоровне, супруге Павла I. Живя со своей матерью, она была вместе с тем свитной фрейлиною Императрицы и сохранила до конца своей жизни благоговейное воспоминание об этой Государыне. Воспитанная в школе ее, она приобрела привычку к строгому порядку в жизни, к постоянному труду и, вопреки обычаям изнеженного тогдашнего общества, к ходьбе во всякую погоду, к открытым окнам и даже к сквознякам. Характер у нее был благородный и независимый, и Королева Нидерландская534 писала о ней, узнав о ее смерти: “J’ai beaucoup connu la рrincesse Golitzine, née р-sse Prozorovsky, dans ma jeunesse. C’était une personne aussi noble de naissance que de caractère”535. Выйдя замуж за князя Федора Сергеевича Голицына, она принесла ему громадное состояние, так как оба князя Волконские536, братья ее матери, скончались бездетными, и все состояние перешло к ней. Князь Федор Сергеевич любил роскошную светскую жизнь. Дом их (теперешнее французское посольство на Французской набережной) был одним из самых блестящих того времени. Каждый вечер у них собирался цвет тогдашнего высшего общества, нередко бывали приезжие иностранные принцы и члены царской фамилии, отношения с которыми были установлены целым рядом поколений. Княгиня не любила светской жизни, предпочитая чтение серьезных книг и занятия с детьми, но в угоду мужу и в силу чувства долга, краеугольного камня ее жизни, она принимала участие во всех собраниях, где блистала своим умом. Летом они уезжали в саратовское имение Зубриловку всем домом со всеми чадами и домочадцами. Детей было семь человек (кроме того, двое умерло в раннем возрасте), и в нескончаемом караване такого переселения народов был, между прочим, целый дилижанс с учителями. В Зубриловке был основан матерью князя, княгиней Варварой Васильевной (племянница князя Потемкина) на собственные средства институт для девиц, с целью воспитывать дочерей местных дворян. Этот институт пользовался покровительством Императрицы Марии Федоровны, и она имела в нем своих стипендиаток. В Зубриловке часто гостил Иван Андреевич Крылов. Он сочинял для детей пьесы, которые они разыгрывали. Однако, как ни велико было состояние Голицыных, огромные расходы и страсть владельца к покупкам и променам в конце концов сильно расстроили их дела. Граф Рибопьер говорил: “Mon cousin Théodore a la passion du troc; il troque une terre contre une maison, une maison, contre une voiture, une voiture contre une tabatière”537, так что, в результате, у него оказывалась табакерка. Эта шутка метко характеризует способ ведения им дел. В цвете лет он умер после краткой болезни, оставив молодой вдове, убитой горем, восемь миллионов долгу. Положение княгини было тяжело. Трудно было ей, никогда не занимавшейся делами и имевшей всегда почти неограниченные средства, встретить грозящее разорение. Дом в Петербурге, дача в Царском Селе (ныне графини Елизаветы Владимировны Шуваловой), картинная галерея, бриллианты – все было продано, и княгиня уехала с детьми в Зубриловку, где прожила безвыездно пять лет. Эти годы, проведенные в деревне, были светлой эпохой в воспоминании детей. Живя в здоровой деревенской атмосфере, в прекрасном дворце, откуда они на лето переходили в так называемый китайский дом, они развивались и крепли здоровьем под строгой дисциплиной матери, которая систематически направляла их гигиену и занятия, предоставляя им большую свободу для игр и движений на воздухе. По переезде в Петербург после пятилетнего отсутствия строгий строй жизни продолжался. Старшие сыновья поступали на военную службу, моя мать разделяла жизнь бабушки. Каждое утро в восемь часов во всякую погоду они ходили гулять по набережной и пустым улицам Петербурга в сопровождении целой своры собак, которых бабушка очень любила, и при всех состоял карлик Иван Васильевич. Когда в дни церковных служб они являлись к обедне в 10½ часов к Татьяне Борисовне Потемкиной, то до этого времени они успевали обойти большую часть города. Занятия чередовались, заполняя весь день. Эта привычка к пунктуальности стала основанием характера моей матери, которая проводила эту черту и в нашем воспитании. Такова была моя бабушка, строгая и властная, но крепко любящая тех, которых она любила. Я чувствовала, что пользовалась ее особенным расположением и любила ее искренно. В обществе она была известна под названием “la Princesse Théodore”»538.
Из-за нашего траура мы в этот сезон не выезжали. Великая княгиня Елена Павловна, возвратившаяся из-за границы, привезла с собой свою племянницу, принцессу Елизавету Видскую539, которая пробыла всю зиму в Михайловском дворце. M-lle Guldin нашла наконец применение себя к делу, так как была назначена, чтобы состоять при ней и сопровождать ее при выездах и прогулках. Великая княгиня желала предоставить принцессе развлечения светской жизни, но из-за грустной причины не удалось этого исполнить, так как вскоре после приезда в Петербург принцесса получила известие о смерти отца своего540 и, вследствие полученного потрясения, заболела сама. Мы ее уже до этого печального случая знали, так как великая княгиня познакомила нас с ней с первых же дней после приезда, и ее глубокий траур составлял новую связь с нами. Она была умна, культурна, интересовалась всем, легко восторгалась, имела вдумчивое направление ума вследствие серьезной жизни, которую она вела дома среди заботливой матери541 и болезненного отца. Говорила она также с большой нежностью о младшем брате ее542 и о дружбе своей с принцессой Алисой Английской, впоследствии великой герцогиней Гессенской – матерью нашей Императрицы Александры Федоровны. Она любила литературу и сама хорошо и легко писала, и впоследствии завоевала себе почетное место на этом поприще под псевдонимом Carmen Sylva543. Мы сразу нашли с ней много точек прикосновения и искренно подружились. Еженедельно мы собирались для чтения Шекспира с ней и с двумя принцессами: Евгенией Максимилиановной и Екатериной Петровной Ольденбургской. Собрания происходили попеременно у одной из трех принцесс, каждая из нас имела пред собой свой экземпляр Шекспира и читала свою роль. Принцесса Елизавета с особенным оживлением и выражением представляла избранное ею лицо. Иногда была музыка, даже два раза сам Рубинштейн играл, иногда m-me Volnys великолепно читала нам драматические произведения французских авторов. Ее чтение можно было назвать представлением, столько драматизма и жизни она в него влагала. Нередко Эдита Федоровна звала принцессу и меня к себе, мы втроем читали и обменивались мыслями по поводу читанного, касаясь потом многих вопросов. Она была нашим ментором. Многое, что принцесса видела в Петербурге, под умным руководством ее она старалась впоследствии применить в своем отечестве, когда сделалась Королевой румынской, и до самой смерти баронессы не переставала быть с ней в мысленном общении и в довольно частой переписке. Я же более не встречалась с ней, но получала несколько раз приветствие ее через румынских посланников или случайных общих знакомых.
В этом году544 состоялось первое брачное торжество в нашей семье. Мой двоюродный брат Анатолий, младший из всех, поразил своих родителей и нас, объявив о своем намерении жениться на княжне Елизавете Михайловне Волконской. Ему было только 19 лет, и нам трудно было считать его за серьезного человека. Выбор его был, впрочем, прекрасный. Нужно сказать, что родители невесты давно разъехались, и потому, окончив институт, она временно находилась у родного своего дяди (брата матери) князя Паскевича. 29 апреля эта детская идиллия увенчалась бракосочетанием в церкви Татьяны Борисовны, и продолжение жизни их было только развитием их счастья. Мы уехали в Степановское после свадьбы и той же весной присутствовали при освящении нашей домовой церкви, устроенной летом отцом в память моего покойного брата Бориса. Это событие произошло в Духов день при большом торжестве, великолепной погоде, огромном стечении народа и в присутствии нескольких официальных лиц. Церковь во имя Святых князей Бориса и Глеба вся посвящена воспоминаниям о моем брате, и вместе с тем для меня она служит живым памятником о моем отце, по мысли и по указаниям которого все, до малейших подробностей, было исполнено. До сих пор совершаются постоянные службы в ней во время нашего пребывания там, и этот уголок обширного дома соединяет всю усадьбу и нередко ближайших крестьян в молитвенное общение с нами. Мне отрадно, когда я вижу бывших учеников, возвращающихся с отхожих заработков, спешащих в наш храм, чтобы присоединиться к хору, в котором они участвовали в детские годы. Долго ли еще придется нам жить в таких мирных и взаимно благожелательных отношениях с окружающим нас народом?
В это лето было знаменательное по своим последствиям первое официальное посольство, отправленное Японией к европейским дворам. Дух преобразовательных реформ коснулся этой страны, и партия, поддерживающая их, стала настолько сильна, что микадо545 решился завязать сношения с Европой для изучения ее государств и учреждений. Первое посещение было в Россию, где оно сопровождалось большим торжеством. По поводу приема послов был назначен большой выход в Зимний дворец. Согласно полученной повестке, мы поехали туда из Ораниенбаума. Государь с Императрицей стояли у трона, вблизи от них помещались особы царской фамилии, а потом и мы в обычном порядке придворных чинов. Когда желтенькие человечки, одетые в свои японские шелковые балахоны, выползли из боковой двери и, согнувшись в три погибели, стали пред лицом белого царя, мы на них смотрели с снисходительным любопытством. Один из них вынул длиннейший сверток бумаги и, ради вящего благоговения, стал шепотом читать, что оказалось приветствием микадо к нашему Государю. Чтение продолжалось так долго, и в глубокой тишине шепот шипел так комично, что вся зала с трудом оставалась в надлежащей серьезности – даже по лицам их величеств пробежала неудержимая улыбка. Я присутствовала при этом событии в 1864 году, и вот, ровно сорок лет спустя, имела несчастье видеть гигантское развитие этой скромной посадки первого зернышка европейской культуры и быть свидетельницей той ужасной силы, которую эта азиатская страна успела собрать за это время и обратить против нас. А мы переживали только первое действие страшной драмы, которая готовилась разыграться в более или менее близком будущем. Наши дети будут призваны принять в ней участие. Чем разрешится эта борьба двух миров? Не хочу облечь в слова гнетущие меня опасения. Хочу надеяться и верить. Одно только, что способно более всего поколебать мою веру в жизненность России, это – то угашение духа, так заметное в последние годы, то постепенное исчезновение драгоценного сокровища, выведшего наш народ из всех бед его многострадальной истории, – веры в Бога и любви к родине. Эти два могучих рычага всякой плодотворной жизни уже утрачены современными руководителями судеб народных, и они работают с сатанинской ненавистью, чтобы вырвать их также из сердец масс.
В свете тогда блестели две звезды. Это были две фрейлины большого двора: княжна Мария Элимовна Мещерская и Александра Васильевна Жуковская. Мать последней уже умерла546, и в участии, которое было принято в судьбе дочери воспитателя Государя547, было забыто желание, высказанное им самим, даже просьба, чтобы дочь ее никогда не была бы взята ко двору. Действительно, особенно для нее, для некоторых сторон ее характера, придворная почва была исключительно опасна. Она не была особенно хороша собой, кроме очень красивых серых глаз, которым она придавала иногда вдумчивое и мечтательное выражение. Были у нее великолепные белокурые волосы и свежий цвет лица, черты же ее были скорее крупные, рот с выдающимися вперед белыми зубами. Туалеты ее были превосходны по вкусу и роскоши, и она умела исправлять массой тюля и длинными буклями не совсем правильную линию ее стана. Она была умна, образованна, особенно сведуща в немецкой литературе, которую очень любила, умела применяться ко всякого рода собеседникам и пользовалась большим успехом у мужчин, не стесняясь никакой темой разговоров. Княжна Мещерская была необычайно красива, дивно сложена, довольно высокого роста, ее черные глаза, глубокие и страстные, придавали ее изящному лицу из ряда вон выходящую прелесть. Звук голоса ее был мелодичен, и на всем существе ее наложена печать какого-то загадочно-сдержанного грустного чувства, очень обворожительного. Обе эти девицы жили в том же коридоре Зимнего дворца и были очень дружны между собой, деля успехи на арене большого света, и являлись везде выдающимися светилами. Молодые великие князья не оставались равнодушными к их чарам и на всех балах много с ними танцевали. Так было, между прочим, на великолепном костюмированном балу, данном княгиней Кочубей в ее дворце, купленном с тех пор великим князем Сергием Александровичем548. Этот праздник в роскошных залах Белосельского дома мог поистине сравняться с самыми великолепными царскими приемами. Вся императорская фамилия на нем присутствовала. Marie Мещерская была облечена в прекрасный восточный костюм, весь белый с золотом, как нельзя лучше пригнанный к типу ее красоты и немного смуглому цвету ее плеч. На нее можно было заглядеться, она была движущаяся картина. Саша Жуковская была в группе девиц, привезенных на бал великой княгиней Марией Николаевной. Между ними Катя Мещерская (ныне графиня Клейнмихель), высокая, эффектная, с роскошными волнистыми распущенными золотистыми волосами, украшенными диадемой бриллиантовых лучей, изображала солнце, Евгения Максимилиановна – луну, Саша Жуковская – l’étoile du matin549 (вся в розовом тюле) и Мери Перовская – комету. Сама же великая княгиня, привезшая их, взяла на себя роль crépuscule550. Помню этот бал, в особенности потому, что он был последним моим девическим балом. Весной я была объявлена невестой.
Весной же предполагалось бракосочетание Цесаревича с датской принцессой Дагмарой. Помолвка уже состоялась, и все, что нам приходилось слышать о молодой принцессе, вселяло в нас симпатию к ней и радость о приобретении ее для России. К несчастью, здоровье жениха подавало причины для беспокойства. Он сильно переменился и жаловался на боли в спине. Граф Сергей Григорьевич Строганов, его попечитель, твердый к себе и неумолимый к другим, не хотел признавать его больным и побуждал его к спартанскому пренебрежению своего недуга, – однако было решено, что наследник проведет зиму в Ницце, где также находилась Императрица. Увы, южный климат не приносил ожидаемой пользы молодому страдальцу. Состояние его все ухудшалось, все окружающие видели крайнюю опасность, в которой он находился, кроме графа Строганова, который не хотел ее видеть, и Императрицы, которой, по несчастному обычаю дворов, не докладывали правды, боясь причинить тяжелое впечатление. Та же система была принята по отношению к Государю. Постоянные известия, привозимые фельдъегерем, касались внешних колебаний в ходе болезни, не затрагивая сути состояния, которое было почти безнадежно. Однажды Государь, принимая фельдъегеря, спросил, между прочим, был ли наследник на каком-то торжестве. На этот вопрос последовал правдивый ответ, что он давно не выезжает, за что давший его получил выговор от своего начальства. Иллюзия доходила до того, что Государь сказал еще на пасхальной заутрени: «Думаю, что придется отложить свадьбу Ники до августа, так как он все еще не совсем поправился». А на другой же день получилась телеграмма с роковым известием об его отчаянном положении и о необходимости немедленного выезда, чтобы застать его еще в живых. Такая же телеграмма была послана в Копенгаген, и юная невеста, так горячо любившая своего жениха, поспешила уехать вместе с Королевой, ее матерью551. Они приехали одновременно с Государем в Dijon552, и здесь произошла первая их встреча, так как лично принцесса Дагмара не была еще известна будущей своей родне. Вместе они приехали в Ниццу, где принцесса принесла последнюю радость своему жениху, с которым не расставалась до тех пор, пока жизнь его не оставила. Что такое были эти часы, проведенные у смертного одра угасающего царского первенца, подскажет всякому его собственное сердце. Анна Федоровна Тютчева, бывшая в свите Государыни и присутствовавшая при всех актах этой драмы, художественно и прочувственно описала ее в письме к своей сестре. Я получила копию с этого письма и не могла прочесть его без слез. В прошлом году оно было напечатано в «Русском архиве»553. Итак, угасла эта жизнь, подававшая столько надежд. Горе царской семьи было невыразимо, и вся Россия его разделяла. Все сердца обращались с любовью к датской принцессе, успевшей завоевать всеобщие симпатии, и жизнь которой была разбита, не начавшись. Она воротилась в Копенгаген, переход ее в православие еще не состоялся, но она уже приняла в своем сердце учение нашей религии, которое преподавал ей отец Янышев, и уже не могла от него отказаться. Тогда это казалось новым осложнением. Столько волнений и потрясений не могли пройти бесследно, и она заболела нервной горячкой. Великий князь Александр Александрович был объявлен манифестом наследником Цесаревичем. Я ездила с великой княгиней Екатериной Михайловной на встречу ему на Варшавский вокзал, когда он впервые приехал в столицу, облеченный своим новым высоким саном. Он показался нам возмужалым и серьезным. Кроме нас была Евгения Максимилиановна (великая княгиня была во Флоренции), и Константин Николаевич, ездивший встречать его в Гатчину, приехал вместе с ним. Другие члены императорского дома находились в отсутствии. Пожав нам крепко руку и обменявшись несколькими словами, он уехал вместе с великим князем Константином Николаевичем во дворец. Ожидалось прибытие тела покойного наследника; эскадра была за ним послана в Средиземное море и конвоировала до Петербурга. Ровно на сороковой день она прибыла, и начались печальные церемонии в крепости. На катафалк был поставлен гроб с останками так недавно еще подававшего столько надежд молодого великого князя, и на нем была возложена его атаманская шапка, как начальника всех казачьих войск. Для Императрицы служились ежедневно панихиды в 10½ часов утра. Государь сопровождал ее, а потом в 1 час возвращался в Петропавловский собор на собиравшую все общество официальную панихиду, на которую Государыня не имела сил являться. На одной из них было предложено между дамами обратиться с адресом к высоконареченной невесте. Такой адрес был редактирован графиней Александрой Андреевной Толстой и был послан вместе с крестом и Евангелием, художественно исполненными из лаписа, как посильное и слабое выражение тех чувств, которые так искренне наполняли все наши сердца. Момент последнего прощания, и после того, как Государь в слезах обнял и благословил сына, принимающего престолонаследие, вместо тут же бездыханно лежащего, был до того раздирающим, что все присутствующие содрогнулись, и крупные слезы текли по загорелым лицам казаков, вызванных для присутствия на похоронах своего любимого атамана. Они уже его знали, так как он был у них в Новочеркасске.
Жизнь не ждет, и высокие положения имеют свои неумолимые требования. В начале июля должна была совершиться торжественная присяга наследника престола как такового. Для этой церемонии назначен был большой выход в Зимнем дворце. Бедная Императрица, вся в слезах, в своем золотом парчовом шлейфе, покрытая жемчугами и бриллиантами, стояла с сердцем, пронзенным мечом, внимая голосу сына своего, читающего с волнением слова присяги. Эти слова уже были слышаны ею, но звук голоса, произносящего их тогда, умолк навсегда в могиле. Я тоже присутствовала при этой присяге, и по странной случайности, последний раз, когда мне пришлось надеть мой красный фрейлинский шлейф, был на таком же торжестве. С тех пор сколько последовало перемен вокруг нас и в нас самих. В тот же день был банкет первых трех классов554, где дамы в русских платьях сидели вместе по чинам, а кавалеры особо, но по случаю траура был отменен обычный спектакль gala555 и музыка за обедом. Вскоре после сего мы уехали в деревню, где 18 августа состоялась моя свадьба в нашей домовой церкви, освященной в прошедшем году.
Тем временем политическая жизнь развивалась. Польское восстание было подавлено, и Николай Алексеевич Милютин, князь Черкасский и Соловьев556 были призваны для организации внутренней жизни страны по новым законам, проникнутым демократическим духом. Авторы их были, несомненно, умные люди, но, по своему предубеждению против сословного дворянства, они способствовали развитию бюрократии, долго властвовавшей у нас и вызвавшей впоследствии столько нареканий. Ряд принятых исключительных мер имел целью предотвратить в будущем возникновение нового мятежа, подобно только что пережитому и стоящему для укрощения его стольких усилий. В то время эти меры вызывались государственной необходимостью для сохранения под русским владычеством Польши и примыкавшего к ней древнерусского, но ополяченного Западного края, и как ни суровы подчас были эти меры, но неотложность их вообще признавалась, несмотря на громы и молнии, метаемые против нас заграничной прессой. Масса поляков была сослана, кто в Сибирь, кто в места менее отдаленные. Часть их в значительном количестве очутилась в Симбирске, где летом 1864 года они устроили огромные пожары с целью возбудить Приволжье к восстанию557. Но эта революционная попытка не удалась. Общественная мысль, патриотически настроенная, отстаивала интересы родины в этом давнишнем старом споре славян между собой. Устои нашей гражданственности были тогда еще крепки. В этом же 1864 году была проведена судебная реформа558. Лучшие силы молодой России стремились служить в этом ведомстве, которое сразу приобретало уважение и доверие общества. И оно его заслуживало. Первые юридические деятели, создавая наш суд, могли по справедливости сравняться с мировыми посредниками первого призыва, сумевшими осуществить по всему пространству России упразднение крепостного права. Люди явились тогда. Они верили в свое дело и в жизненность его и применяли свои знания на созидательной работе, которая, как бы она ни заключала в себе детальных неизбежных ошибок, остается как памятник их верно направленных стремлений. Положение о земстве было также крупной реформой той счастливой весны559. Нет сомнения, что, по мысли законодателя, это учреждение должно было служить школой самоуправления, которое путем прогрессивной эволюции привело бы естественным прогрессом своего развития к общегосударственному представительному образу правления. Тогда сохранилась бы в нем связь с национальным духом страны, и оно явилось бы самобытным плодом русского исторического развития. Подтверждение моего мнения, основанного на воспоминаниях о слышанных мной разговорах, нахожу я в интересной статье майской книжки «Исторического вестника» (сего 1906 года), где передается разговор Государя Александра II с графом Андреем Павловичем Шуваловым и где ясно выражается эта мысль560. Высшее дворянство, лишившееся своих привилегий с отменой крепостного права, одно время мечтало образовать политическую партию, представляя из себя в дворянских собраниях подобие верхней палаты, но такие притязания нашли ярый протест со стороны великого князя Константина Николаевича и его окружающих, убежденных сторонников бюрократического абсолютизма. Не берусь судить, насколько первые были правы. В среде их были высокообразованные люди, знакомые с политическими эволюциями Запада, равно как и с ходом русской истории. Например, тот же граф Андрей Павлович Шувалов, князь Александр Илларионович Васильчиков, граф Орлов-Давыдов, князь Григорий Александрович561 Щербатов, Голохвастов, Самарин и многие другие. Думаю, что их голос, хотя и совещательный, мог бы ограничивать административный произвол, постепенно, но сильно развивавшийся, и что затруднились бы попеременные скачки от либерализма к реакции, которые так вредно отозвались на правлении страной за последние сорок лет, обусловливаясь единственно тем или другим случайным влиянием. Во всяком случае, это были разумные материальные и культурные силы, которые остались без применения и принуждены были или угаснуть в бездействии, или, сосредоточиваясь на казенной службе, путем всяческих компромиссов, обезличиться до неузнаваемости.
Мы поселились в Петербурге. Я была у пристани. Моя внешняя жизнь приняла определенную форму, меня удовлетворяющую. Я имела положительные обязанности и личные ответственности, на которых могла излить свои силы. Я молила Бога о даровании мне способности быть счастливой. Мы уехали за границу 1 марта и, направляясь к Италии, шли навстречу весны. В Венеции мы оставались довольно долго. Я в первый раз была в этом чудном городе и вдыхала поэзию, оставленную ему пройденными веками. Мы восхищались великолепными памятниками искусства его старинных церквей и дворцов и восстанавливали историю этой гордой владычицы морей, когда слава Венецианской республики гремела по всему известному миру. Теперь бывшая царица должна была склонить развенчанное чело под господством чуждого ей австрийского владычества562, и черные гондолы, безмолвно скользившие по каналам, носили траур по ее утраченной независимости. Но чувствовался в воздухе протест против иностранной власти и носилась идея о единой Италии. Совершившееся уже присоединение Неаполитанского королевства и Тоскании под скипетром Короля Виктора-Эммануила563 питало надежду на осуществление той же мечты и для остальной Италии. Во время Венского конгресса564, когда прирезывались земли разным государствам для установления равновесия между ними, мысль о народах не приходила на ум вершителям судеб их, и Меттерних мог изречь: «L’Italie ne sera plus qu’une expression géographique»565. В описываемое мною время мечты итальянских сarbonari566 Mazzini, Silvio Pellico и других о воскрешении своей родины создали новый политический принцип, именно идею о национальностях. Все последующие крупные события имели эту идею в основании и как конечную цель. Теперь новая эволюция в идеях признала этот принцип устарелым и заменила его космополитизмом, плоды которого нам предстоит еще вкусить.
В Венеции мы застали принца Петра Георгиевича Ольденбургского, приехавшего со своей больной дочерью принцессой Екатериной Петровной, с которой мы так часто встречались два года тому назад. Вследствие простуды после вынесенной кори, в слабой груди ее развилась чахотка, и мягкий климат Венеции уже не мог восстановить ее здоровья. Принца мы видели иногда у консула нашего графа Кассини, куда он приходил по вечерам, но принцессу я уже не могла видеть. Вскоре после нашего отъезда она скончалась, к большому горю знавших и любивших ее. Одним из любимых мною уголков был католический армянский монастырь Св. Лазаря. Он находится в некотором расстоянии от города в дивном месте, посреди лазурной шири лагуны, и в нем живут высокообразованные монахи, посвящающие себя ученым трудам. Этот монастырь был любимым местом, воспетым Байроном, и напоминает убежище старинных времен, когда наука сосредоточивалась и сохранялась в монастырских стенах, не находя пристанища для себя в боевом мире тех дней.
Из Венеции мы поехали во Флоренцию, бывшую тогда столицей Итальянского королевства, где нас ожидало целое общество близких друзей. Сестра моей belle-mère567 (дочери знаменитого графа Федора Васильевича Ростопчина) вышла замуж за французского графа де Сегюр568. Ее старшая дочь Natalie была замужем за французским посланником при итальянском дворе бароном Malaret. Я с ними впервые познакомилась, и они приняли нас как самых близких родных. Дом их был очень приятен. Положение представителя Франции было выдающееся посреди дипломатов, так как Франция в такой сильной мере способствовала объединению Италии. Мы часто у них обедали при больших, равно как и семейных, обедах со всем персоналом посольства разговорчивых остроумных французов, с которыми мне было приятно и весело. Сам посланник был очень умен и интересовался новыми учреждениями России, особенно отменой крепостного права. У них были две дочери: Camille и Madeleine, которым их бабушка, графиня Сегюр, посвятила свои первые детские книги569. Camille была в полном смысле красавица, с правильными тонкими чертами лица, очень похожая на отца, который ее сильно любил. Судьба ее была несчастлива. Выйдя замуж за негодяя – маркиза де Бло, она принуждена была разъехаться с ним и возвратиться к своим родителям с маленьким сыном Павликом570, по смерти которого и она зачахла и умерла в цвете лет и с разбитым сердцем. Сестра ее Madeleine живет при матери, доканчивающей свою жизнь в своем замке на юге Франции, и посвящает себя всецело делам христианской благотворительности. Natalie была для меня родственно сердечно добра. Высокого роста, с великолепным станом, она была очень эффектна, хотя черты лица ее, носившие русский тип, не были правильны. До назначения ее мужа посланником во Флоренцию она состояла в числе придворных дам при Императрице Евгении и сопровождала императорскую чету, когда было совершено покушение Орсини. Они все уехали в итальянскую оперу, и бомба разорвалась между их каретами, не причинив им никакого вреда, но, к несчастью, поразив много окружающих лиц. Русским представителем был еще раз Николай Дмитриевич Киселев, знавший меня с моего раннего детства в Париже. С тех пор, как мы встретились с ним в Риме в 59-м году, он женился на великолепной донне Франческе, по первому мужу Торлония. Ее классические черты и высокий прямой стан так и просились под резец скульптора, чтобы запечатлеться в мраморе; при ней был ее сын от первого брака, десятилетний мальчик Clemente. Но ближе всех к нам стояла очаровательная графиня Остен-Сакен, муж которой был советником нашего посольства. Я ее знала с тех пор, как себя помню, когда вскоре после нашего переселения в Париж она приехала туда со своим первым мужем князем Михаилом Александровичем Голицыным, дальним родственником моего отца. Только что женившись на прелестной 16-летней княжне Марии Ильинишне Долгорукой, он тотчас привез ее к моей матери, много ее старшей, прося покровительства ввиду ее молодости. С тех пор дружба соединила этих двух дам, и так как Голицыны поселились в Париже, то мы виделись с ними постоянно. Князь был племянником известного московского магната князя Сергея Михайловича и владел огромным состоянием, еще увеличившимся от получения впоследствии наследства от своего дяди. Он воспитывался за границей вместе с братом князем Федором, и они оба были католики. Очень образованный, культурный, артистичный, он не служил и не появлялся ко двору во время царствования Государя Николая Павловича, но на коронации 56-го года, когда князь Сергей Михайлович, будучи тогда московским предводителем дворянства, дал в своем доме на Пречистенке великолепный праздник, участвовал вместе со своей женой в приеме высоких гостей. После сего он был сразу назначен посланником в Испанию, где после трехлетнего пребывания он скончался. Он был много старше своей жены. Она любила и уважала его скорее как отца. Полное счастье она испытала в своем втором браке с графом Остен-Сакен, нынешним нашим послом в Берлине. Сакены занимали красивый Palazzo Lung’Arno571 в нескольких шагах от нашей гостиницы. Они много принимали. Красота, общительность и приветливость графини способствовали тому, что дом их сделался центром не только дипломатического замкнутого кружка, но вместе с сим местом слияния аристократического общества с новыми элементами, от которых они в то время еще отстранялись. На вечерах у Сакенов я видела всех деятелей великого переворота, совершающегося в Италии: Rikasoli, La Marmora, Minghetti и других. Было очень интересно и приятно, и хозяйка дома со своей пленительной добротой и удивительной печатью grande Dame572, ей присущей, умела соединять отдельные политические группы и сглаживать шероховатости новых сближений. Ее доброе влияние в этом отношении было признано итальянским обществом, и когда они покинули Францию, то оставили после себя длинный след дружеских и признательных воспоминаний. Она так горячо любила мою мать, что относилась ко мне как старшая заботливая сестра, и не было предела ее радушному гостеприимству и нежному участию ко всему, что меня касалось. Графиня Сакен была для меня живым воспоминанием о моем далеком милом прошлом, образ которого не затмила масса испытанных мной с тех пор новых впечатлений. Она знала с давних лет всю нашу семейную жизнь, и мне было отрадно слышать ее восторженную оценку благородного характера моей матери. Между прочим, перебирая имена их общих знакомых, она вспоминала о старой герцогине d’Albuféra, которая говорила: «Si la vertu avait un nom, on l’appellerait – Kourakine»573.
Великая княгиня Мария Николаевна вместе с Евгенией Максимилиановной находились также во Флоренции. На другой день нашего приезда мы поехали к обедне в Сан-Донато574, где тогда была наша церковь, и мы там встретились, при большом удивлении с их стороны и большой радости с моей. Посыпались вопросы, приветствия. Я была обрадована чрезвычайно нашей встречей среди дивных картин флорентийских пейзажей весны. Великая княгиня проживала в своей прекрасной вилле Quarto575, купленной ею и украшенной с тем артистическим вкусом, который составлял отличительное свойство ее художественной натуры. Король Виктор Эммануил часто бывал у ее высочества запросто, не любя больших приемов, и подарил ей великолепные гобелены, украшавшие стены с картинами старинной прерафаэлитской школы, приобретенные великой княгиней. Известный Липгардт576, знаток живописи, бывал постоянно в Quarto, где советы его очень ценились. При Евгении Максимилиановне была добрая графиня Елизавета Андреевна Толстая. Мы присоединялись к ним иногда для артистических экскурсий, которым художественная Флоренция открывает такое широкое поле.
Потом мы поехали в Рим. Какое волнение, какое счастье я испытала, увидев во второй раз этот чудный город, пребывание в котором составляет эпоху в моей жизни. Мы поместились в том же Albergo Europa577 на Piazza di Spagna, как и в первый наш приезд, и так как у нас в Риме было мало знакомых и никаких обязанностей, то с утра до вечера ездили по известным уже и излюбленным местам. Компания была дивная, поездки по окрестностям города восхитительны. Из прежних знакомых мы видели только князя Гогенлоэ и Пальмера. Мы были у первого в его помещении в Ватикане на самом верху дворца, откуда вид простирается на весь Рим. Кроме воспоминаний о прежней встрече его заинтересовало то обстоятельство, что двоюродный брат моего мужа был monseigneur de Ségur578, проведший в Риме лет двадцать в тесном дружеском сближении с ним. Отношения нашего правительства с Ватиканом были прерваны в этом году, наш посланник барон Мейендорф отозван579, а архимандрита Гурия, настоятеля нашей церкви, мы увидели в Неаполе, куда отправились из Рима, несмотря на начинающуюся жару.
Кто не знает итальянской песни:
- O dolce Napoli
- O Suol beato
- Ove sorridere
- Vuol il creаto
- Tu sei l’impero dell’armonia580, и пр.
Это впечатление я испытала во всей своей силе в Сорренто, где мы провели два дня. Вся дорога от Кастеламара проходила между благоухающими садами апельсиновых деревьев в цвету, и вместе с тем покрытых золотистыми плодами. Направо голубое море и два острова Ishia и Capri581, облитые голубым эфирным светом. Железной дороги, к счастью, еще не существовало, и мы совершили этот путь в открытой коляске. Остановились мы в Hôtel du Tasse et de la Sirène582, имеющем широкую террасу, выступающую в самое море. Я долго ночью не могла покинуть эту террасу. Темно-синее море отражало высокое темно-синее небо, освещенное мириадами ярких звезд, легкий плеск волны, разбивающийся о невидимый берег, раздавался в тишине, и где-то далеко-далеко слышны были слабые звуки мандолины. Легкий ветерок приносил благоухания расцветшей земной природы, которая в этом благословенном уголке представляла мне осуществление идеи рая. Мой муж провел в Неаполе несколько лет своего детства, и для него этот город имел то же значение, как для меня Париж. Огромный интерес я нашла в посещении Геркуланума и Помпеи. Раскопки раскрыли всю жизнь, оставленную вдруг 19 веков тому назад. В доме Диомеда в Помпее видны скелеты людей, застигнутых при обычных занятиях, и в позе их отгадывается внезапный ужас и тщетное старание спастись бегством от неумолимой грозной казни. На мостовой заметны следы тяжелых колесниц. Около останков этой жизни, зарытой в пепле, изверженном из недр постоянно угрожающей горы, селятся в беспечности другие поколения, доказывая лишний раз, что человек легко забывает уроки прошлого и сживается с дамокловым мечом во всех его видах. В Риме, куда мы возвратились, я с радостью нашла телеграмму моего лучшего друга, графини Ламздорф, с которой я хотела встретиться и которая назначала местом нашего свидания Женеву, куда мы и решили отправиться из Италии. Я не видела Мери с тех пор, как я оставила ее весной 1858 года стоящей у колыбели ее дочери. Муж ее перешел в дипломатическую службу, и они все время проживали за границей. Изредка мы переписывались, не для передачи фактов нашей внешней жизни, сделавшейся столь различной, но скорее как обзор нашего духовного мира, и мы чувствовали то же взаимное понимание, как и прежде. Совпадение наших мыслей заставляло нас неоднократно почти одновременно после долгого молчания взяться за перо, чтобы напомнить о себе друг другу. Видеть Мери опять, после восьмилетней разлуки, было бы исполнением самого пламенного моего желания, и потому легко судить о моем горе, когда по приезде моем во Флоренцию я узнала о только что полученном известии о ее смерти в Женеве. Она была таким олицетворением жизни, бьющейся со всех сторон и сообщающей себя всему и всем, в ней было такое богатство пленительных дарований, не успевших еще проявиться вполне, что трудно было о ней думать, как [об] угаснувшей в вечном безмолвии и унесшей с собой секрет непроявленных сил. Моя скорбь была большая. Я была окружена участием моих добрых друзей Сакенов и Маларэ. Мы провели с ними все дни до нашего отъезда во Флоренцию через Турин и Mont Cenis583.
Как и при первом нашем отъезде из Италии, ожидались выстрелы новой войны. Пруссия и Австрия готовились помериться силами для решения вопроса о преобладании той или другой державы в Германии, а Италия присоединилась к Пруссии, чтобы освободиться от иностранного владычества и довершить свое объединение. Возбуждение замечалось во всех городах Италии. Гимн Гарибальди раздавался всюду, и пели с увлечением: «Lascia Caprera, camicca rossa»584. В Париже нас встретил на вокзале двоюродный брат моего мужа, граф Филиппи. Он был сын графа Сергея Федоровича Ростопчина, увезшего из Флоренции в Москву итальянскую графиню Филиппи, на которой он женился, когда она овдовела. Но он сам умер, не успев узаконить своего сына, и жена его также вскоре умерла. Мальчик был взят в Париж графиней Сегюр и воспитан с ее детьми, нося имя первого мужа своей матери, которое ему принадлежало по закону. Я его знала, так как он был в России во время нашей помолвки. Он привез нам приветствие тетушки, графини Сегюр, и приглашение приехать к ней в Нормандию в ее имение les Nouettes585, где она проводила лето. В Париже я была дома и потому не распространяюсь о моих впечатлениях. Из старых друзей я часто видела о. Васильева, знавшего как никто все, что касалось нашей семьи. Филиппи или Voldemar, как его звали, бывал у нас постоянно. Все Сегюры отсутствовали в то время в Париже, кроме Sabine, монашенки, никогда не выходившей из своего монастыря de la Visitation586, будучи под строгим правилом затворничества (la clôture587). Мы у нее были и говорили с ней за железной решеткой, отдаляющей ее от мира и всего, что она могла иметь в нем: счастья, блеска, наслаждений всякого рода. Она отреклась от всего этого в молодых годах, вероятно, под влиянием тесной дружбы, которая соединяла ее с ее старшим братом, аббатом. Он был единственным человеком из ее близких, которого она видела лицом к лицу. Даже мать ее могла только говорить с ней из-за решетки и в виде большого исключения получила разрешение раз в год совершать une retraite588 в этом монастыре под условием всецелого подчинения всем заведенным в нем правилам. Она должна была спать в холодной комнате на узкой жесткой койке, вставать ранее света, есть грубую пищу и обходиться без услуг своей горничной, которую не имела права брать с собой. Такие правила были слишком тяжелы для пожилой дамы, привыкшей к комфорту, и последние года, не будучи в силах исполнять их, она принуждена была отказаться от своих ежегодных посещений. Двери монастыря открылись для нее, только когда Sabine умирала, напутствуемая своим братом, у которого чувство высокого пастырского призвания заглушало огромное горе потери друга всей его жизни, каковым была для него сестра. Этот момент описан в книге, посвященной памяти Sabine de Ségur589, и его трудно читать без слез. Сабине, когда мы ее видели, было около 35 лет, она была умна, приятна, сердечна, весела, говорила очень быстро и оживленно, как вся ее семья, напоминая мне по голосу ее сестру Natalie de Malaret. В ней не было никакой позы, никакой напускной важности, и вместе с тем она так строго соблюдала свои обеты. Когда незадолго до ее смерти, ее родные выхлопотали у Папы разрешение отвезти ее в Eaux Bonnes590 для лечения ее грудной болезни, она отказалась от этой поездки, написав в умном и красноречивом письме, что лечение на водах есть лечение богатых людей, а она дала обет бедности и что она не хочет нарушать своего затворничества. Надо признаться, что католическое духовенство обладает особым даром влияния на души и возбуждения в них беззаветной преданности и непоколебимой веры. Мы провели недели две в Nouettes, красивом имении, купленном графом Ростопчиным для своей дочери у наполеоновского маршала Лефевра591, который и назывался Lefèvre de Nouettes. Я любила Нормандию, которую с детства знала, ее богатые пастбища с разбросанными по ним яблонями, разводимыми для выделывания сидра. Я любовалась этой милой для меня природой в течение двух часов езды на лошадях со станции железной дороги не так, как у нас по ухабам и косогорам, но по хорошо содержимому шоссе. Тетушка встретила нас у подъезда с сыном монсиньером и секретарем его аббатом Дерингером592. Она приняла меня как родную дочь. Связь ее с Россией поддерживалась только моим мужем и дочерьми брата ее, графа Андрея Федоровича593. Она вышла замуж в Париже одновременно со своей сестрой (моей belle-mère), которой жених находился в составе нашей оккупационной армии. С тех пор сестры не видались, хотя переписывались в течение почти пятидесяти лет. Графиня Сегюр совершенно офранцузилась, приняв еще до замужества католическую веру, которую мать ее594 исповедовала с страстным фанатизмом, но моя belle-mère осталась стойкой в своем православии и поэтому была более близка к своему отцу. По обычаям того времени, она мало знала русский язык даже в молодости, теперь же она почти совсем забыла, но, странное дело, когда в 1874 году она была при смерти вследствие удара, то вдруг вспомнила свою родную речь и говорила исключительно по-русски, а дети ее не понимали. Мне кажется, что это замечательное явление в области мнемозии. Графиня водила меня по своему дому и по красивому парку, где она устроила себе «русскую аллею» из берез. Она показала мне ее с гордостью. В доме была церковь, где Gaston служил каждый день обедню и где утром и вечером собирались все служащие дома со своими господами для принесения общей молитвы. Я заранее просила избегать в наших разговорах двух тем: о Польше и о вероисповедании, так как не могда поступиться своими убеждениями по этим двум вопросам и не желая входить в бесплодные споры с людьми, которых я так искренне уважала и с которыми желала установить дружеские отношения. Monseigneur Gaston был христианин в полном смысле этого слова. Старший сын богатой семьи, талантливый художник по живописи, будучи секретарем посольства в Риме, он решился отречься от всего и посвятить себя Богу и ближним. Вся жизнь его прошла в делах милосердия посреди рабочих и обездоленных мира сего, давая им пищу для тела, он облегчал их души проповедью. Деятельность его была изумительна. В самом разгаре ее он вдруг ослеп на оба глаза. Это случилось внезапно во время гулянья по парку с одним из братьев. Он перенес это страшное несчастье мужественно, как стоик или, скорее, как христианин, видавший во всем волю Божию. Оно лишило его епископства и в будущем всех высоких отличий, на пути к которым он стоял, но его деятельность не убавилась. Когда я с ним познакомилась, он состоял руководителем массы благотворительных учреждений, сам постоянно вращаясь между подонками общества, которых он старался вывести из житейской тины. Он был духовником всего аристократического Faubourg St.-Germain595, и вместе с тем его квартира на rue du Bac596 была всегда наполнена бедным людом, ожидающим от него слова утешения. И несмотря на свою серьезную жизнь, он был общителен, весел и разговорчив, как все французы. Мы обедали у него иногда в Париже, почти всегда бывал у него знаменитый музыкант Гуно, друг Сегюров и гостивший часто в Nouettes, где он сочинил некоторые из своих романсов на слова второго брата, поэта и писателя Anatol. О последнем я не говорю теперь, так как он только что отбыл в Италию со своим семейством, и в этот наш приезд я не успела познакомиться с ним.
Политические события следовали с удивительной быстротой. Пруссия наносила Австрии удар за ударом597, и хотя союзница ее Италия претерпевала неудачи на море и на суше, она была уже в выигрыше, получив из рук Наполеона Венецианскую область, которую Австрия передала ему до окончания борьбы. Страшное поражение в Кенигсгреце598 довершило победы Пруссии, сделавшейся Германской империей. Когда мы вернулись в Россию, то нашли Михайловский дворец разделенным на два лагеря: великая княгиня Елена Павловна сочувствовала совершившемуся факту и горячо поздравила Императора Вильгельма, герцог же с грустью видел поглощение Германской конфедерации новой империей, и Екатерина Михайловна, строго консервативная, разделяла его взгляд.
За время нашего отсутствия произошло более одной перемены. Свадьба Цесаревича с принцессой Дагмарой была решена. Вся Россия встрепенулась и приняла с восторгом весть о предстоящей помолвке: принцесса Дагмара своей интересной личностью уже давно была всем симпатична. В глазах общества она была окружена ореолом пережитого горя, которое сроднило ее со всей страной. Поэт Тютчев написал прелестные стихи, в которых имя ее Дагмар он перевел на русское слово Заря599, видя в нем предвестник длинного солнечного дня600. Действительно, с течением времени имя Императрицы Марии Федоровны сделалось синонимом милости, добра, любвеобильности, и все подходящие под сияние лучей ее чудных глаз, выражающих, как зеркало, богатство ее души, оставались очарованными и преданными ей навсегда601. Великий князь поехал летом в Данию, и помолвка совершилась. Воспоминание покойного Цесаревича, так горячо любимого обоими, было первым фактором их сближения. Оно привело высокую чету к 28-летнему безоблачному счастью. Моя мать была назначена гофмейстериной при молодой Цесаревне, а моя сестра ей фрейлиной. Этой должности последняя сначала не хотела принять и уехала с братом в деревню, но ее вытребовали оттуда и уговорили, и с тех пор начались отношения, которые беспрерывно продолжаются и доныне. Выезд будущей Цесаревны совершился 17 сентября при дивной летней погоде, исключительной для петербургской осени. Для молодой невесты, прибывшей одной в сопровождении брата, и для августейших родителей жениха, встречающих ее, приезд в русскую столицу со всеми подобающими почестями имел свой грустный оттенок. Преданность народа, выражающаяся в бесконечных ликованиях, и любовь всех слоев общества, соединяющихся в общем горячем приветствии, широкой волной пролили в сердце их утешение и взаимную любовь. Я не участвовала ни в этой встрече, ни в прочих церемониях до бракосочетания, ни на самом этом главном торжестве, ни на последующих за ним праздниках, так как была больна, ожидая через три месяца рождения моего первого ребенка. Это счастье я получила 26 декабря, и появление на свет моего «petit enfant de Noël»602, как я его называла, принесло мне невыразимую радость. Я в этом событии видела полноту благословений, данных Богом женщине, и материнское чувство, дремлющее во мне до сих пор, проявилось со всей мощью, на которую я была способна. Мы его назвали Борисом в память моего покойного брата. Мой отец благодарил нас, и это милое красивое черноглазое дитя стало, в свою очередь, и также на короткое время, l’enfant de la consolation.
ГЛАВА IV
Я с намерением умолчала о важном событии, весть о котором поразила нас ужасом во Флоренции, а именно: о покушении Каракозова на жизнь Государя при выходе его из Летнего сада 4 апреля 1866 года. Окончив свою прогулку с Марией Максимилиановной, Государь готовился сесть в экипаж, когда раздался выстрел, и только инстинктивное движение руки рабочего Коммисарова, схватившего убийцу за руку, заставило пулю изменить свое направление и спасло Государя. Это покушение, первое в нашей истории, знаменательно по причинам, его породившим, и как предвестник целого ряда подобных явлений, которым оно служило как бы прологом. Как странно мне вспомнить, что бредни, осмеянные в 48-м году всеми современными здравомыслящими людьми: изречение Прудона «La propriété c’est le vol»603, «Икария» Cabet604 с его обществом новых людей, коммунизм Pierre Leroux и проч., – все эти идеи, о которых я слыхала в детстве и которые, казалось, исчезли в бездне неосуществимых утопий, эти самые идеи, пройдя через славянский мозг Бакунина, восстали вновь как идеалы, к которым должны были стремиться разрушительные силы революции. Правда, эти идеи проповедовались и в Европе, особенно в двух главных центрах рабочих ассоциаций, Бельгийской и Юрской605, принявших международный характер, но трезвые умы Запада не могли, при привычке к порядку и государственности, увлечься без оглядки подобными теориями. Социализм проявлялся в научных теориях Лассаля, Маркса, Бебеля, с которыми можно было спорить, но у которых нельзя было отнять последовательности и доли справедливости. Поэтому, высказываясь открыто в парламентах, они встречали серьезный отпор со стороны консерваторов, и такой обмен мыслей был полезен для смягчения крайностей в том или другом направлении и для уравновешивания умов. Против принятия крайних теорий обществом существовали твердые преграды социальной науки, принципов, обычаев – одним словом, данные предыдущей цивилизации. Не так, к несчастью, было у нас. Удивительное невежество нахватавшихся верхушек социальных учений, отсутствие всякого политического воспитания, жизнь, полная лишений, отсутствие этики, необузданность славянской натуры, не признающей ни преград, ни авторитетов, породили уродливые формы нигилизма. Понятно, что великая реформа не могла удовлетворить мечтателей, идеалом которых была анархия. Вместе с тем начинающийся интеллигентный пролетариат, в лице обнищавших мелкопоместных дворян и детей духовенства, создал ядро наших революционеров, появившихся уже среди пожаров 62-го года, а теперь выступивших в безумном поступке Каракозова. Весь народ, как один человек, восстал против этого злодеяния, оскорбившего его чувства лояльности и благодарности к великодушному монарху, только что облагодетельствовавшему его. Следствие было передано в руки графа Муравьева606, и он уже держал почти все нити заговора, когда внезапно было дано повеление прекратить следствие и произвести суд над Каракозовым: таким образом, участники заговора остались на свободе и могли продолжать свою пропаганду, и общие меры строгости, принятые затем, падали на неповинную часть общества и тормозили ход реформ, что в свою очередь увеличивало число недовольных и делало их доступными пропаганде. Из этого следует, что ответственность за тяжелое пережитое и переживаемое нами время падает на обе крайние партии, левую сначала, потом и правую. Несоответствие новых реформ с оставшимся ветхим государственным строем породило трения в отправлении обязанности каждой из сторон, воспитывая дух отрицательного протеста в земстве, равно как и в среде другого свободного учреждения – юстиции. Оттуда и справедливые подчас нарекания консервативной партии, оттуда и естественное недовольство у общества против мер, направленных на сокращение и урезание деятельности только что дарованных свобод. Принципиально, дарованные реформы встречали на своем пути преграды, происходившие от обостренных отношений двух противоположных течений. Нигилисты пользовались этим положением, чтобы распространять мысль, что народ обманут, что им не та дана воля, которая им принадлежит по праву, что остается им получить полную волю, и создалось противоправительственное общество под лозунгом «Земля и воля»607, органом которой был журнал «Вперед», издаваемый за границей Лавровым608. В это критическое время у правительства не хватило мужества, чтобы идти прямо без колебаний по пути, избранному в великий день 19 февраля. Бюрократия одна не была в состоянии совладеть со сложной задачей подавления мятежного духа и одновременно заботой о преуспеянии страны. Необходимо было привлечь на свою сторону всю здоровую, несоразмерно более многочисленную часть общества и, дав им некоторые политические права, приобщить их к интересам родины. Дворянские и земские собрания были уже готовые ячейки, из которых могли бы развиться естественным ростом правовые учреждения. Лучшие люди России, и ими можно было гордиться тогда, явились бы на зов своего Государя, и провинция не оскудела бы талантами и деньгами, как то оказалось через несколько лет, когда все культурные силы, видя бесплодность работы на месте, обратились в центростремительном движении к Петербургу, увеличивая собой безмерное число чиновников и уступая места в земстве деятелям низшей пробы. Там же, где земство руководилось идеей и старалось быть самостоятельным, оно всюду было оппозиционно и входило в неизбежные конфликты с органами правительства. Всего этого в ту пору мы ясно не сознавали, злые подземные течения уже начали свою разрушительную приготовительную работу, но она еще не ощущалась на поверхности земли, на которой жизнь наша текла по-прежнему.
Летом 1867 года всемирная выставка в Париже привлекла в эту блестящую столицу почти всех венценосцев Европы. Это была минута апогея славы Наполеона, достигшей огромной высоты после окончания войны, в которой Франция не принимала участия, но одержала, тем не менее, нравственную победу, получив возможность подарить Италии Венецию. Наш Государь также отправился на это торжество с двумя своими сыновьями: Цесаревичем и Владимиром Александровичем, причем наследник выехал из Дании, где он был со своей супругой. Моя мать и сестра были там же с их высочествами. Польское восстание оставило свои следы в умах французов как либерального, так и клерикального лагеря, что не замедлило и проявиться. Известна дерзость адвоката Floquet, который громко произнес при входе Государя в Palais de Justice609: «Vive la Pologne, Monsieur!»610, а через несколько дней по окончании великолепного парада в Longchamp611 совершено было покушение Березовского612, и затем, во время суда над ним, речи защитника613 были настоящим обвинительным актом против России. Это лето 1867 года мы провели в тверском нашем имении Волосове или Степановском, как его назвали в начале XIX столетия в память владевшего им и умершего в 1805 году князя Степана Борисовича Куракина, но в народе оно по сие время известно по древнему своему прозванию. Мой отец, занимавшийся своим саратовским имением Надеждином614, передал в то время управление Степановским моему брату, который был там хозяином, сам же он приехал к нам только осенью. С нами был, кроме того, молодой доктор, которого мы пригласили к нашему маленькому, так как медицинская помощь в те дни была еще скуднее в провинции, чем теперь, при наличности земских врачей. Он был из новых людей и шокировал нас постоянно, особенно меня и брата, своими манерами и суждениями; мы часто виделись с соседями, чаще всего с Мещерскими, в среде которых было много молодежи, ездили верхом, катались на лодке – одним словом, предавались обычным деревенским развлечениям. Моя внутренняя жизнь дремала, и я не хотела будить ее. Напротив, я честно, последовательно закрывала все входы моим прежним мечтам. Я не хотела волноваться общественными вопросами, ни упражнять пытливости моего ума в разрешении абстрактных тезисов, ни восторгаться идеалами, ни даже издали прикасаться к упоительной чаше поэзии и хотела забыть, что для меня когда-либо существовала «…la splendide tristesse d’une âme avide d’infini»615 (как я написала в одном из моих стихотворений). Я хотела жить действительно, и этой действительностью я нашла то, что наполнило мою душу и заменило все остальное – это было мое дитя. Возможно ли, чтобы такое маленькое существо имело столько значения, чтобы одно его присутствие могло пролить в душу такой обильный свет радости? Я видела в нем цель моей жизни, предмет, на который я могла излить все, чем перестрадало мое бедное сердце, применить широко на деле через него весь накопившийся жизненный опыт и постигнутые истины, и чувствовала с ним таинственную связь, как будто бы он был частицей моей души, по естеству составляя часть моего тела. Мой доктор Этлингер сказал мне раз: «Vous verrez ce sera un idéaliste et un poète»616, и мне нравилось такое предсказание, которое я повторяла, глядя на большие умные глаза, слишком умные для такого маленького ребенка. Я сознавала, что для женщины все сосредотачивается в материнстве:
- Que c’est la seule joie ici-bas qui persiste
- De tout ce qu’on rêva!617 —
и сердце мое было благодарно и покойно.
Этой зимой я очень часто видела великую княгиню Александру Петровну. Однажды в разговоре она спросила меня, продолжаю ли я писать стихи, прибавив, что она так много слышала о них. Я отвечала: «Non, Madame, j’ai trouvé la poésie de la réalité et je m’y tiens»618. И мой ответ был вполне искренним.
22 ноября этого года состоялась помолвка Евгении Максимилиановны с принцем Александром Петровичем Ольденбургским. Великая княгиня Мария Николаевна была в Quarto, близ Флоренции, а принцесса проживала временно у своего дяди, великого князя Николая Николаевича. Извещенная об этом счастливом событии, я поспешила поехать во дворец, где должен был быть молебен. Моя карета следовала непосредственно за экипажем Татьяны Борисовны Потемкиной, и я думала присоединиться к ней в прихожей и подняться вместе по длинной мраморной лестнице, ведущей прямо в церковь на верхний этаж дворца. К удивлению моему, ее там не было, и, не зная, что существует подъемная машина (тогда еще редкость в Петербурге), я подумала, что карета приехала пустая за ней. По окончании молебна разнесся слух, что лифт оборвался, и на меня посыпались вопросы о Татьяне Борисовне.
В сильнейшем беспокойстве я спустилась вниз и тут была поражена известием, что машина, в которой сидела Татьяна Борисовна, оборвалась почти с самой высоты и грохнулась о каменный пол с такой силой, что пол треснул. Крыша, канаты, крюки – все попадало и наполнило собой внутренность лифта. В первую минуту догадались о присутствии в лифте Татьяны Борисовны лишь по горностаевой ее мантилье, выглядывавшей из-под обломков. Все это произошло быстро в то время, пока я взбиралась по лестнице. Когда я вошла к Татьяне Борисовне, то увидала ее, лежавшую в одной из нижних комнат, окруженную докторами и приближенными ее, которым поспешили дать знать. Кости не были переломаны, но на всем теле были ушибы и контузии, и главную и серьезную опасность, при слабости ее сердца, представляло общее сотрясение. Она должна была оставаться около двух месяцев во дворце, прежде чем оказалось возможным перевезти ее в собственный дом. Мы ездили каждый день к нашей милой и любимой тете и дежурили у нее, чтобы принимать и давать сведения всем многочисленным посетителям, приезжавшим справляться о ее здоровье. К весне она более или менее оправилась и даже уехала на лето в свое любимое имение Святые Горы, совершив это путешествие с крайним утомлением. В последний раз пришлось ей видеть это имение с восстановленным ею монастырем. Ужасное падение не убило ее разом, но сократило ее жизнь и отняло силы. Она принуждена была отказаться от своей обширной благотворительной деятельности, и весной 1869 года мы с горем оплакивали ее кончину.
Зима прошла мирно и спокойно. Я не выезжала в свет, так как ожидала к весне рождения нового младенца и была поглощена моим настоящим ребенком и мыслью о будущем. К последнему чувству примешивался страх за себя, навеянный осложнениями моих первых родов, и идея смерти представлялась мне как близкая возможность. Поэтому, продолжая заниматься живописью с великой княгиней Екатериной Михайловной (но теперь уже в Эрмитаже, где у нас была отдельная мастерская), я торопилась окончить копию с картины Sirani, с которой я составляла образ для моего милого рождественского ребенка в натуральную его при рождении величину. Оригинал изображал Христа-младенца как победителя смерти с крестом около него и черепом смерти под ногами619. Желая выразить мысль «Слава в вышних Богу и на земле мир»620, как более подходящую к настоящему случаю, я заменила крест оливковыми ветвями и под ногами, вместо черепа, написала земной шар в облаках и сделала золотой фон, чтобы придать картине характер образа. Я хотела оставить ему этот памятник обо мне в случае моей смерти, но, увы, не ему суждено было пережить меня.
Образ этот я подарила церкви, устроенной мной в Убежище тюремного комитета621 и освященной в 1888 году, 26 декабря в день храмового праздника и, вместе с тем, в память дня его рождения.
Этой же зимой началось сближение мое с княгиней Елизаветой Григорьевной Волконской, с которой я впервые познакомилась в Риме еще до ее замужества. Дружба с ней заняла впоследствии огромное место в моей жизни, составляя одну из моих сердечных радостей и умственных опор. Я всегда преклонялась пред ее выдающимся умом, богатейшей культурой, удивительными способностями ко всему и живым красноречием, в которое она умела облекать свои высокие мысли. Но, почувствовав, сверх того, в отношении себя всю горячность ее пламенной души, я с восхищением откликнулась на ее призыв, и до конца ее жизни в 1897 году мы оставались связанными самыми искренними узами дружбы, полными взаимного доверия и понимания.
В конце апреля Государыня Цесаревна, графиня Воронцова622 и я ожидали почти одновременно рождения своих детей. Мы с мужем заранее назначили ожидаемому нами пришельцу имя Кирилла или Наталии. 27 апреля, чувствуя приближение его появления на свет, я просила мужа справиться в святцах, будет ли на другой день память Святого или Святой, загадывая по сему, какого пола он окажется. Справившись, муж мой ответил: «Завтра празднуется Св. Кирилл». Я уже не сомневалась, что у меня появится маленький Кирилл, который не обманул моего ожидания. На другой день, 29-го, родился Ваня Воронцов, через восемь дней Цесаревна разрешилась также сыном, ныне царствующим Государем Николаем II. Эти три жизни, начатые вместе, не расходились и с течением времени. Из них молодой Воронцов уже оставил жизненную арену, оплакиваемый своими родителями и молодой вдовой623. Мой сын стоит близко к своему Государю в качестве флигель-адъютанта и до своей смерти останется верным и преданным его слугой посреди бурь и крушений, возможных в наше тревожное время624. Нельзя предрешать будущего, мне оно представляется грозным. Что бы ни случилось, нам начертан один принцип: «Fais ce que dois, advienne que pourra»625. На крестинах маленького Кирилла восприемниками были моя мать и мой брат. В этот день Татьяна Борисовна, пользуясь тем, что все обитатели ее дома и муж ее были у меня, приняла таинство елеосвящения. При падении своем она была на пороге смерти, и, чувствуя приближение ее, она пожелала совершить это последнее приготовление к вечности, будучи в полном обладании своих нравственных сил. Все ближние ее, в горячей любви к ней, старались уверить себя и ее, что потрясение, пережитое ею, прошло бесследно, но она лучше знала и, не желая их опечаливать, исполнила свое намерение в их отсутствии.
Перехожу теперь к самому тяжелому периоду моей жизни. В двух очерках, написанных мной на французском языке под заглавием: «Une crise» и «A vol d’oiseau»626, я рассказала о нем подробно, здесь я коснусь его поверхностно, насколько необходимо для непрерывности моих воспоминаний. С тревогой я замечала, что мой маленький Борис худеет и бледнеет. Его бархатные черные глаза казались больше и задумчивее, наступившая очень ранняя зима вызывала во мне желание поскорее уехать из Петербурга, чтобы предоставить ему возможность пользоваться чистым деревенским воздухом. Не ожидая своего полного выздоровления, мы поспешили принять предложение Татьяны Борисовны провести лето в ее имении Гостилицах. Сама же она, как сказано выше, уехала в Святые Горы, но в Гостилицах оставалось еще большое общество их родных с Александром Михайловичем627