Варкалось бесплатное чтение

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1. Серебряный рублик

Когда это случилось в первый раз, Маша долго приходила в себя. Ей казалось: это конец. Мир распался на куски, и всё, что она, в свои двадцать четыре года, знала о жизни, обернулось видимостью, как если бы оно было нарисовано на театральном заднике, за которым темнота, пыль и все эти уродливые театральные потроха. Она пыталась что-то делать, но извечное женское лекарство от печалей – домашние хлопоты – не помогали, всё валилось из рук, ныли те места, по которым пришлись мужнины кулаки, и как бы ни хмурила брови, слёзы текли капля за каплей, как из неисправного водопроводного крана.

Первая мысль была – собрать двухгодовалую Веру и уехать к родителям. Она уже вынула из шкафа видавшую виды студенческую дорожную сумку, но так и застыла над ней. Что она скажет отцу с матерью? Единственное дитя немолодых уже людей, последыш, любимая дочка. Они так радовались, выдавая её замуж в хорошую, как полагали, семью, только бабка, ведьмоватого вида старуха, с молчаливым упорством обитавшая в пристройке к летней кухне, качала головой. «Ну, что вы, мама? Что?» – опасливо спрашивала мать, но та уходила, махнув сухой старческой рукой. Её и на свадьбе не было, заперлась в своей времянке и даже шторки задвинула, но Маша знала: бабушка всё видит. Не знала – чувствовала. Ей нравилось думать, что это чутьё у неё от бабки. Маша, пожалуй, была единственная, кто не боялся эту неприветливую старуху, о которой в посёлке говорили всякое.

Ну, а что там говорить: была она знахарка, разбиралась в травах, лечила соседям их немудрёные хвори, когда не помогали прописанные докторами пилюли. Маша сызмала смотрела этот спектакль и знала его наизусть. Соседи стучали в дверь, ждали ответа и, так и не дождавшись, осторожно входили. Потом долго мялись на пороге и вид имели сконфуженный. Бабка продолжала возиться у своей белёной, на дровах, плиты, походя шлёпала мух, копошилась в шкафчике старинного резного буфета, бормотала под нос – словом, всячески делала вид, что гостя не видит в упор и вообще ей некогда. Маша, сидя в уголке на кровати (сидеть на кровати среди дня дозволялось только ей, да и то пока маленькая), волновалась и ждала того мига, когда бабка, словно невзначай, бросит взгляд на дверь и «заметит» пришельца.

– Ну? Что? – говорила строго. Пришедший, пригвождённый к двери неподвижным и суровым взглядом её белёсых глаз, принимался сбивчиво, извиняющимся тоном излагать цель своего визита, и только после этого бабка отпускала, кивала в сторону крашеной табуретки, втиснутой между маленьким столом и буфетом…

Из-за этих её глаз, а может, из-за чего другого, но бабку боялись и считали колдуньей. Бабка злилась и Маше, когда та подросла и спросила об этом прямо, сказала: дураки, чего их слушать! Маша и сама уже понимала, что всё это глупости, ни разу не видели она, чтобы бабушка делала что-то похожее на ворожбу, но ей хотелось думать, что в этих слухах есть-таки доля правды. Бабка разбиралась во многих таких вещах, безошибочно предсказывала погоду, а когда в доме появился телевизор, то и некоторые события. Иногда она «поднималась в дом» посмотреть эту странную штуку. Если попадала на выпуск новостей, Машин отец с серьёзным видом спрашивал: «Ну, мамаша, что скажете?» Тёща долго молчала, могла и вовсе не удостоить ответом, но иногда всё же оракул что-нибудь изрекал. Однажды, к примеру, без всякого вопроса заговорила сама – как раз показывали Брежнева. Глядя на него без всякого выражения, вдруг перекрестилась и вздохнула:

– И как людям не совестно мучить покойника!

– Какого покойника, мама? – оборотилась мать, которая мыла посуду.

– Да вот, – бабушка кивнула на Брежнева. Досмотрела, покачала головой и пошла к себе. Брежнев умер на пятый день.

Что-то бабушка знала, когда сватали её единственную внучку. Рангуловы ей не глянулись сразу, когда вышла встречать сватов – мать настояла – в нарядной кофточке и шёлковом платке, поглядела из глубины двора, от своей двери и зашла к себе, так и не разомкнув сжатых в нитку губ. Маша хотела зайти потом, спросить, но чуяла сердцем, что бабушкин ответ ей не понравится. А она была слишком влюблена и счастлива, чтобы огорчаться из-за бед, которые, возможно, и не случатся…

Железнодорожная станция Муратово, где жили Светловы – большой посёлок городского типа в сердцевине степного Кавказа, по большей части одноэтажный, уже на Машиных глазах появился в Муратово «микрорайон» – несколько пятиэтажных хрущовок позади комбината. Отец никогда не рассказывал о своей семье, если Маша подступала с вопросами – отрезал: в войну все сгинули, и было непонятно, то ли погибли, то ли пропали без вести. Мать была сиротой, которую пожалела и приютила та самая бабка-знахарка, работавшая в детдоме техничкой. Как-то раз в чулане со швабрами и вёдрами застала она забившуюся в дальний угол чернявую аккуратную девчушку. «Ты чего здесь?» – спросила. «Ребята обижают, – ответила та и, посопев, робко попросила: – Можно я у вас тут посижу?» Фаддеевна взяла беглянку за руку, привела в общую комнату, не спрашивая про обидчиков, постояла, дожидаясь тишины и крепко держа ручонку девочки, которая, впрочем, и не пыталась вырваться. Потом, когда все замерли, сказала как отрезала: а вот как нашлю на вас порчу, будете знать! Подтолкнула девчонку вперёд, зыркнула глазами и вернулась к своим делам.

Чего ей взбрело пугать сорванцов порчей, не знала она и сама, сказала первое, что подвернулось. Дошло до воспитателей, то один, то другой воспитанник приступали к ним с одним и тем же вопросом: что такое порча? Фаддеевну призвали к директрисе, но дело не кончилось ничем: отшутилась. Однако шутка не забылась, к Фаддеевне так и прилипло – ведьма, пошло гулять с языка на язык, со двора во двор.

Она тогда жила при детдоме. Получив одну за другой похоронки на мужа и сына, отгоревала своё, продала хозяйство и хату на родном хуторе, где всё напоминало дорогих покойников, а что не купили соседи – свезла в Муратово на базар. Назад уже не вернулась, пристроилась в этот дом, убирать у сирот. По воскресеньям не работала, ходила в церкву – находчивые сослуживицы и это лыко записали в строку: грехи замаливает! Будь она помягче да поразговорчивей, ничего бы такого к ней не пристало, но, на свою беду, Фаддеевна была замкнутой, суровой и, прожив большую часть жизни на степном хуторе, по-старинному набожной. К счастью или нет, но советская власть со своим навязчивым безбожием не добралась до глухих степных углов, и, перебравшись пусть не в город, но в районный центр, Фаддеевна не видела резона менять старых привычек. Сняв траур, она больше не посмотрелась в зеркало и, хотя была очень опрятной, не могла видеть холодного и жутковато-пристального взгляда своих светлых глаз.

Однако Олю это, похоже, ничуть не смущало. После памятного заступничества незаметно прибилась к ней эта девочка, которая, если бывала свободна, молча брала веник или тряпку, помогала с уборкой. Однажды после работы Фаддеевна привела сироту к себе в комнатку, угощала чаем с бубликами, но ни о чём не спрашивала. Молчала и Оля, будто знала: не надо. Оглядела кровать под аккуратным казённым покрывалом, казённый шкафик, задержалась взглядом на образе в углу. И только допив свой чай, поглядела на Фаддеевну. «Ещё?» – коротко спросила та. Оля помотала головой: «Спасибо». «Ну, ступай», – сказала Фаддеевна, встала и принялась прибираться на столе. Девочка тихо вышла, как будто её и не было.

Иногда наваливалась бессонница, вспоминались покойники: стояли перед глазами оба как живые. Фаддеевна вздыхала и ворочалась, но, поняв, что сон ушёл, принималась смиренно разматывать свою горестную пряжу: вот её сынок Стёпушка последним летом перед войной, плечистый хлопец с отцовским насмешливым прищуром; а вот сорванец-школьник, вместе с отцом ворошит сено – брови и волосы припорошила пыль, отчего они кажутся до времени седыми; а вот он, малец, гордо тащит первого пойманного сома: мамка, погляди!.. Домотала клубок до самой сердцевинки, до серебряного рублика на чёрный день, к которому привязан конец нити – вспомнила, как она прикладывает его, младенца, к отяжелевшей от молока груди. Вот он и настал, тот самый чёрный день. Где ты, мой заветный рублик?

На короткое время Фаддеевна затихла, лежала недвижно, как покойница, сложив вдоль тела руки и глядя в темноту сухими открытыми глазами. Потом встала, накинула кофту и поднялась в общую девчачью спальню. В спальне было темно, сладко пахло детьми, кто-то посапывал, кто-то бормотал во сне. Она и без света знала Олину кровать – присела на край и долго слушала тихое дыхание, стерегла сон. А в ближайший выходной пошла по посёлку искать жильё.

Оно нашлось не сразу. Денег, вырученных за хуторское имущество, хватило на мазанку в конце широкой, но не обихоженной пока улицы. Сговорившись с продавцом, вернулась к себе и наутро постучалась к директрисе.

О воспитаннице было известно не много: из блокадных, ни имени, ни фамилии, когда вывезли и откормили, она и заговорила-то не сразу, а когда заговорила, то на вопросы о семье сразу замыкалась. Ребёнка следовало как-то оформить, вот и записали пока: Ольга Михайловна Орлова. Ольгой Михайловной звали медсестру, которая за ней ходила, а Орлова – в честь Любови Орловой, которую та боготворила; датой рождения, как повелось, записали день прибытия, возраст определили на глаз.

Олю позвали в кабинет, спросили: пойдёт ли к жить к Марфе Фаддеевне? Оля посмотрела тихими чёрными глазами и кивнула. Было ей тогда лет десять.

Глава 2. Две горбушки

Две сироты привыкали друг к другу и к новому своему дому.

Фаддеевна ждала весны, готовила семена, обустраивала жильё. В детдоме на новоселье отдали пару списанных венских стульев, заботливо поправленных детдомовским инвалидом-плотником, остальное добывала понемногу сама. Однако не утерпела, перебралась пόд зиму: весной начнётся огород, станет недосуг, а за зиму как раз обживёмся. Много чего ещё недоставало, но в один из выходных, оглядывая свою свежую, подсыхающую пятнами побелку, Фаддеевна решила: пора, прибила на дверь пару гвоздей для одежды – шкафа ещё не было – и пошла к колонке за водой, мыть заляпанный извёсткой пол.

Это был крепкий и незатейливый саманный домик с низким потолком, разделённый печной стеной на два покоя без двери. В саманных хатах и зимою не холодно, и летом не жарко – стены из смешанной с глиной соломы хорошо держат тепло. Оля вступила в своё новое жилище и огляделась. Окошки с белыми, до половины – чтобы видеть улицу – занавесками, натянутыми на прибитые к рамам гвоздки. Под окном непокрытый деревянный стол и те самые стулья. Напротив двери, на полочке с вышитой салфеткой уголком, знакомые уже образá – Оля теперь знала: Донской Божьей Матери и Николая Чудотворца. Рядом, гордость Фаддеевны, массивный резной буфет. Его она выторговала у прежнего хозяина: тяжёлый и важный, он всё ещё стоял в опустелом доме, который она пришла смотреть. Торговалась отчаянно, как в былые времена торговала бы корову, решила вдруг: никуда он отсюда не уйдёт, без буфета дом не возьму! Но и хозяин не уступал, нет и нет: буфет дорогой, женино приданое, смотри, какая работа, а стёкла-то, стёкла, чистый хрусталь! Однако, почуяв уже настоящие деньги, накинул сотню и сдался. Сошлись на пятидесяти, которые Фаддеевне пришлось взять из заветных, отложенных на обзаведенье. И вот теперь этот буфет гордо, как монарший трон, глядел на своих новых подданных, сверкая гранёным стеклом верхних дверок, за которыми всего-то и было пока, что пара оловянных мисок да две разнопёрые чашки с щербатыми блюдцами…

Печь была обычная, сложенная из кирпича, с чугунными съёмными кругляшами плиты, с чугунной же дверкой для дров и поддувалом. На печи стоял видавший виды чайник с деревянной, обугленной по концам, ручкой. Рядом с печью – два новеньких оцинкованных ведра для воды, с которыми Фаддеевна тут же отправилась к колонке на углу.

За печью был темноватый закуток с двумя железными кроватями. Окна выходили под навес, который прежние хозяева гордо величали верандой, и на хозяйственные постройки, за которыми виднелся заросший травой огород и два-три голых дерева. Оля выглянула в окошко, увидела прислонённые в углу вилы, лопату и грабли, большое железное корыто и натянутую от дерева к забору бельевую верёвку. В дальнем углу стоял крашеный зелёной краской незатейливый деревенский нужник. Что-то в ней всколыхнулось, всхлипнуло, закипело слезами. Было непонятно, к чему и отчего эти слёзы, хорошо ей или, наоборот, плохо. Своим неискушённым детским сердцем она не могла этого понять да и не пыталась, а просто вытирала их руками, а они всё текли и текли. За свою детдомовскую жизнь она едва ли хоть раз заплакала – ни когда отбирали и портили её вещи, ни от тумаков и затрещин, ни от разбитых коленок, ни от голода, когда, в насмешку над её безответностью, дети съели её порцию. Она даже не сказала тогда воспитательнице – просто вычерпали ложками, пока та отвлеклась: зачерпнут и смотрят глумливо, ожидая, когда Оля вспылит или разревётся. Не дождались. Она крепко помнила, что такое голод, долгий, безнадёжный и отупляющий голод, когда на все предметы вокруг смотришь с единственной мыслью: нельзя ли это всё-таки съесть? Как и все эти ненасытные птенцы, есть она хотела постоянно, уже вставая из-за стола, но никогда не отняла бы у кого-то его кусок – заботливая память глубоко спрятала многие мучительные воспоминания, кроме этого: брать чужое недопустимо! Хлеб особенно. Тогда, в детском доме, она просто отнесла пустую тарелку и вышла. А некоторое время спустя, когда все гуляли во дворе, подошла к ней одна из тех девочек, её обидчиц. Руки она держала глубоко в карманах, и это не сулило ничего хорошего. Однако в её руке оказалась пара заветренных хлебных горбушек – лакомство, добыть которое удавалось только самым ловким. «На вот, – сказала, – поешь». И, так как Оля не шелохнулась, сама взяла её руку, вложила в неё хлеб и убежала…

Вернувшаяся с водой Фаддеевна так и застала Олю стоящей у окна, с мокрым от слёз лицом. Оля обернулась на скрип двери. Она стояла босиком, в сморщенных у щиколоток нитяных чулочках, аккуратно оставив свои стоптанные ботиночки рядом с дверным половиком, и испуганно смотрела на Фаддеевну, словно застигнутая за дурным поступком.

– Ты чего? – спросила Фаддеевна, опуская ведро.

Оля зябко пожала плечами и опустила голову. Фаддеевна торопливо скинула галоши, подошла, взяла за плечи, слегка встряхнула.

– Ну? Давай-ка, говори!

Попыталась было поднять поникшее Олино лицо, но та мотнула головой и вместо ответа упёрлась лбом Фаддеевне в грудь. От неожиданности та растерялась, но руки вспомнили материнскую повадку, обняли девочку, принялись неловко гладить стянутые тугими косичками волосы.

– Ну вот ещё дело, – забормотала она, – это что ещё такое, сырость разводить. Ну, всё, всё, шшшшш…

Это был едва не единственный раз, когда Фаддеевна обняла свою новую дочку. Была она скупа на ласку, у других небрежно называла всё это телячьими нежностями, но вовсе не от чёрствости, как могло показаться посторонним.

Бывают женщины, которым трудно вовне показать свои чувства, отчего они кажутся сухими и холодными. Но на самом деле это происходит от какой-то глубокой, целомудренной стыдливости, от врождённой или нажитой опытом неспособности открыться, и если их пламени всё же случается вырваться на волю, то выходит это неловко, как если бы пришлось раздеваться на людях, и долго ещё потом мучает их стыд.

Зато, взамен хлопотливой и шумной женской любовности, Господь с избытком наделяет таких терпением и надёжностью. Оля это даже не поняла, а скорее почувствовала, как чуют собаки человеческую доброту.

Глава 3. Бруня

За зиму попритёрлись. Фаддеевна смотрела иногда на дочку, занятую на кухне уроками, вздыхала, качала головой: замучили бы её в детском доме, такую смирную, приютские как волчата ведь, играючись вкровь искусают! И на сердце разливалось тепло: вот, пригрела сироту, хорошо ведь.

Говорили они мало и только по делу. Оля, несколько лет не выходившая из детдома дальше соседней школы, первое время робела возвращаться одна: дорогу она знала плохо, дичилась чужих, боялась дворовых собак. Поэтому после уроков заходила за Фаддеевной в детдом, чтобы быстрее управиться и идти домой вместе. Прежние товарищи, с которыми она так и не сошлась, теперь и вовсе её сторонились, для них она стала чужой. Одни ей завидовали, другие, побаиваясь Фаддеевны, напротив, сочувствовали. Один из мальчишек, сорванец и заводила, как-то загородил ей дорогу:

– Орлова, ты в доме живёшь?

– Ну…

– Палки гну. А собака у тебя есть?

– Нет, – ответила Оля.

– Почему? – удивился он, но было видно, что уже утратил к ней интерес.

И правда, почему? У всех соседей были собаки, и кажется, все они состояли в близком родстве: колченогие и низкорослые «звонки» от бурого до чёрного окраса. Когда вдруг они все заливались дружным лаем, хозяйки уже знали, что едет молочник или мусоровоз, и спешили к калиткам с бидонами или мусорными вёдрами. Участки по улице были небольшие, всё-таки почти город, и кроме этих шумных сторожей, местные держали только домашнюю птицу, изредка козу, а ещё во множестве водились кошки.

Однажды Фаддеевна с Олей припозднились в детдоме и возвращались уже в сумерках. Был конец февраля, днём таяло и над прогалинами на припёке дымился пар, но на закате лужи и остатки рыхлого снега схватывались коркой льда, а дорожные колеи и ямы становились твёрдыми как камень. Фонарей не было, улица освещалась только окнами, идти приходилось не спеша и внимательно глядя под ноги. Только поэтому Оля и заметила, под занесённой уже ногой, копошащийся тёмный комок. Чтобы удержать равновесие, она схватила Фаддеевну за рукав, та тоже остановилась. Оля присела на корточки и услышала слабый писк. Она подняла котёнка. Это был совсем малыш, он весь уместился в её вязаной рукавице, всё его крошечное тельце сотрясалось от холода.

– Вот горе-то, – пробормотала Фаддеевна, – ну что ты будешь делать!

А Оля уже расстегнула верхние две пуговицы пальтишка и сунула котёнка за пазуху.

– Может, потерялся? – Фаддеевна беспомощно огляделась. —Постучать что ли…

Оля засопела. Это не сулило ничего хорошего, и только Фаддеевна поворотилась к ближайшему дому, как она неожиданно звонко произнесла:

– Нет!

Фаддеевна, уже чувствуя, к чему идёт дело, решительно направилась к калитке.

– Нет! Не надо, пожалуйста! Ничего он не потерялся, вы же видите, его выкинули! – и, так как на эту тираду ушли все до копейки остатки её храбрости, еле слышно добавила: – Давайте его возьмём, мама…

Фаддеевна застыла с занесённой для стука рукой. Это был первый раз, когда девочка назвала её мамой.

Во дворе залаяла собака, скалила под ворота сердитую морду, шумно и часто дышала. Фаддеевна опомнилась, опустила руку. Постояла, чтобы унять сердце. Сглотнула ком и сказала:

– Ну Бог с тобой, бери. Чего уж… – Она поглядела на Олю, которая неподвижно ждала приговора, её тонкие ноги словно вмёрзли в землю. —Только нянчиться с ним будешь сама! Не было печали – купила баба порося…

Фаддеевна старалась, чтобы её слова звучали сердито, но вышло глухо и неубедительно, недостало дыхания. Сердясь на себя за эту слабость, она резко повернула и зашагала к дому. Оля выдохнула:

– Спасибо! – и, придерживая найдёныша за пазухой, поспешила следом. Она едва поспевала за разошедшейся Фаддеевной. Котёнок за пазухой вцепился коготками в её вязаную кофту и притих, сквозь расстёгнутый ворот задувал ледяной февральский ветер, студил худую Олину шею, забирался под платье, но она была счастлива – всепоглощающим боязливым счастьем юного существа, за спиной которого стоит немая тревога, что взрослые передумают.

Дома его разглядели: чёрный с рыжиной, лохматый, поди пойми где что, только глаза и, когда пищит или зевает, маленькая розовая пасть.

– Ишь ты, брунэт! – сказала Фаддеевна, глядя, как малыш лакает из блюдца молоко.

– Почему Брунэт, мама? – спросила после паузы Оля, сидевшая на корточках рядом с блюдцем. Она как раз подыскивала подходящее прозвище и решила, что «брунэт» – это имя.

– Потому что чернявенький. Вот как ты. – Поглядев в недоумевающие Олины глаза, разъяснила: – Если у кого волосы тёмные, его называют брунэт. А светлые – блондин.

– Да, я знаю «блондин»…

Так и осталось за ним это прозвище: Брунэт, Бруня, Брунька, сколько ни примеривала ему Оля разные кошачьи имена.

Когда отогрелся и напился молока, котёнок прилёг на подстилку у печи и принялся энергично чесаться.

– Блохи, – бросила Фаддеевна через плечо, протирая вымытую посуду. —Искупать его надо. Давай сюда шайку…

Оля принесла со двора шайку, налила в неё из чайника кипятку и разбавила ковшиком холодной. Фаддеевна достала ветхое вафельное полотенце, сосланное в сундук на тряпки, и кусок дегтярного мыла. Когда малыша окатили тёплой водой и шёрстка облепила его тельце, он оказался худющим как щепка. Фаддеевна зацокала языком:

– Это ж надо! В чём душа-то держится…

Котёнок на удивление спокойно выдержал процедуру, попытавшись было вырваться в первую минуту, потом затих и смиренно повис в Олиных руках. Его как следует намылили и долго поливали из ковша – по дому пошёл ядрёный дегтярный дух. Оля наморщила нос, котёнок чихнул.

– Ничё-ничё, – приговаривала Фаддеевна, – терпи, казак, атаманом будешь!

Выкупанного Бруньку замотали в полотенце, потом в ватное одеяло. Он лежал в этом свёртке и благодарно тарахтел. Фаддеевна вышла выплеснуть грязную воду, вернулась со двора и, ополаскивая шайку, пробормотала себе под нос:

– Кот!.. Это хорошо, что кот… Вот же ж забота.

Глава 4. Крестины

В первое их воскресенье, наутро после переезда, Фаддеевна, как обычно, засобиралась «в церкву», спросила и у Оли: пойдёшь? Оля в церкви никогда не была, что там делается, представляла смутно, и вообще после первой беспокойной ночи на новом месте ей хотелось тишины и покоя, привычных каких-нибудь занятий. Но мысль о том, чтобы остаться одной в этом чужом пока, незнакомом доме заставила зябко поёжиться, и она ответила: пойду.

Они долго шли по холодным, почти пустым улицам навстречу лютому степному ветру. Ветер упирался в плечи, не пускал идти дальше, и приходилось наклоняться, почти ложиться на его неумолимую струю. Иногда он внезапно опадал, отбегал за угол и поджидал за поворотом, чтобы наброситься, толкнуть в грудь ледяным кулаком, исхлестать ледяными пощёчинами, и Оле тогда было всё равно, куда идти, только бы скорее очутиться под каким-нибудь кровом, под защитой стен и дверей.

Церковь была старая и солидная, построенная на века, но с облупившейся местами штукатуркой и скрипучими деревянными полами внутри. Снаружи, где неистовствовал ветер, на фасаде была табличка: памятник архитектуры, охраняется государством, а внутри было тихо, тепло и сумеречно, сладко пахло свечным воском и старым деревом. Фаддеевна обстоятельно перекрестилась и поклонилась на пороге, пересчитала в ладони мелочь, протянула её женщине за перегородкой, та выложила несколько тоненьких свечей. Предоставленная сама себе, Оля не знала, что ей делать. Постояв у дверей, она прошла под своды, села на деревянную скамью у стены и расстегнула пальто.

Людей было не много, одни ходили от иконы к иконе – мужчины с шапками в руках, женщины, наоборот, все в платках – другие, остановясь перед образом, шептали молитвы, ставили в кандило свечку, стояли, понурив голову, как будто чего-то ждали. Оля разглядывала росписи на потолке, монументальный алтарь со множеством святых, мерцающий в полумраке тусклой позолотой, нашла глазами и Фаддеевну. Та остановилась перед распятием – Оля уже видела такое, было что-то непонятно жуткое в этой почти обнажённой фигуре, прибитой ко кресту, жуткое и в то же время странным образом утешительное, она не могла бы объяснить почему. Фаддеевна стояла перед Христом, сурово сдвинув брови и глядя куда-то сквозь стены невидящими глазами.

Потом перед алтарём началось движение, появились люди в длинных одеждах, и все, кто был в храме, как железные стружки к магниту, подались вперёд. Опомнилась и Фаддеевна – глубоко вздохнула, перекрестилась, поклонилась в пол и вместе со всеми обернулась к алтарю. Под сводами зазвучал густой голос, произносивший непонятные Оле слова. Она пыталась вслушиваться и иногда улавливала в них отголоски какого-то смысла, но чаще не понимала вовсе. От этих усилий, от долгожданного тепла и монотонного голоса её сморило, захотелось домой.

В следующее воскресенье Оля осталась дома. Быстро сделала уроки, вывесила на двор постирушку, подкинула в печку полешек и, пользуясь свободой, решила подремать на кровати. Фаддеевна таких вольностей не любила, валяться на постели среди дня считала недопустимым: кровать – чтобы спать ночью, а днём в доме и на участке всегда найдётся работа. Чувствуя приятное возбуждение от своей шалости, Оля аккуратно сняла крахмальное, тщательно выглаженное покрывало и свернулась калачиком поверх одеяла. В доме было тепло и тихо, потрескивали в печи дрова, ровно гудело пламя. В приотворённую форточку доносились мирные звуки: квохтанье соседских кур, отдалённый собачий лай, короткий звон вёдерной дуги. Кто-то перекликался от огорода в дом, слов было не разобрать, но всё вместе производило блаженную симфонию покоя и домашнего мира, которого она и не помнила в своей маленькой жизни. Так она и заснула, прислушиваясь к тишине и дожидаясь знакомого скрипа калитки, чтобы успеть быстро застелить свою кровать, спрятать следы своего непослушания.

Но Фаддеевну она всё же проспала. Проснулась от звуков стряпни – то ли упала ложка, то ли Фаддеевна постучала ею о сковородку – вздрогнула, вскинулась и… обнаружила на себе необъятный серый пуховый платок. Сразу стало жарко – от испуга, от этого мохнатого платка, от своей маленькой вины. Оля посидела на кровати, свесив ноги. На кухне зашипело, запахло жаренным на постном масле луком, захотелось есть. Что делать: она быстро заправила кровать, аккуратно повесила платок на спинку и медленно вышла на кухню.

– Аааа, проснулась! – встретила её Фаддеевна. – Хорошо. Пообедаем, будем солить капусту.

На буфете уже дожидались два белых плотных кочана, внизу стоял вёдерный бочонок, рядом, на деревянном круге лежал груз – вымытый с мылом и ошпаренный крупный булыжник.

………….

В церковь Фаддеевна больше не звала – давала поручения по дому и уходила одна. Но иногда задумчиво поглядывала на Олю, качала головой, вздыхала.

Однажды, подперев голову кулаком, глядела, как Оля делает уроки, и не спросила – вынесла приговор:

– Не нравится тебе в храме.

Оля подняла лицо от тетради, посмотрела на мать, пожала плечами.

– В школе говорят: бога нет!

Фаддеевна покачала головой, помолчала.

– Говорят, значит. Ну, а ты что?

– Я… – Она снова пожала плечами. – Я не знаю. Что такое бог? Зачем этого человека прибили на крест?.. Я не знаю, – повторила она. Фаддеевна уставилась в окно и, так как она молчала, Оля вернулась к своим задачкам. Она отвлеклась, в поисках решения заполняя черновую страницу иксами и цифрами, и когда мать заговорила снова, даже вздрогнула от неожиданности.

– Значит, Бога нет. Угу. – Фаддеевна вздохнула. – А что есть?

Оля насупила брови, пытаясь вспомнить, что говорила учительница.

– Есть человек.

– Да? А откудова он взялся?

– От обезьяны.

– Вот оно как… От обезьяны, значит. И что, вот так вдруг? Была себе обезьяна, горя не знала, а утром проснулась – человек?

Глаза матери были серьёзны, но в голосе слышался затаённый смех.

– Мы это ещё не проходили, – ответила Оля. Потом вспомнила: – Надежда Васильевна говорит: труд сделал обезьяну человеком. Древние обезьяны стали трудиться и превратились в людей. Она говорит, это э-во-люция

– Труд. Угу. Волюция. – Мать покивала, размышляя над Олиными словами, и неожиданно спросила: – А с чего вдруг?

– Что – с чего?

– С чего это им приспичило трудиться? Обезьянам этим древним?

Оля пожала плечами.

– И где сегодня такие обезьяны, которые в людей превращаются?

Оля ничего не ответила, не знала. Только подумала: и правда, где?

Мать встала, перешла к печи и, присев, принялась шуровать в ней кочергой, выгребать золу из топки. Энергично орудуя кочергой, сказала:

– Я тебе вот что скажу, дочка. Я в школу не ходила, но голова на плечах, слава те Господи, есть. Не бывает такого, чтобы ни с того ни с сего. Без Бога там не обошлось! – и она решительно закрыла поддувало. Поднимаясь и кряхтя, добавила: – Ты, конечно, учись и никого не слушай. Выучишься, найдёшь хорошую работу. А только небесный покровитель никому ещё не помешал. Наука наукой, но кто знает…

Вскорости Фаддеевна крестила Олю, сама же была и крёстной – отец Тимофей благословил. Оля послушно приняла всё непонятное, что с ней проделывали в церкви, скорее чувствуя, чем понимая: мать плохого для неё не пожелает. После обряда батюшка спросил:

– Святое Евангелие читаете?

– Откудова, отец! – понурилась Фаддеевна. – У нас его и нету. Я грамоте только по слогам разумею, а эти нынче все – пионэры! Им не положено…

Отец Тимофей покивал, положил свою тёплую мягкую руку на Олину голову.

– Ну, ничего. На всё божья воля! На всё божья воля…

В этот день Оля была ещё тише обычного, хотя казалось, что тише уже некуда. Произошедшее произвело на неё странное действие: как если бы ей дали наполненный до краёв стакан и велели нести, не расплескав ни капли.

Когда вернулись домой, Фаддеевна торопливо скинула боты и бросилась к большой синей кастрюле, в которой с утра завела тесто. Успела: крышка уже изрядно поднялась и сдобный тёплый бок свесился через край. На краю плиты стояла сковорода с капустной начинкой и корчик с распаренными сухофруктами в сахаре.

Фаддеевна протёрла и без того чистую столешницу буфета, ловко насеяла муки, вывалила тесто и принялась месить. Оля жадно смотрела на руки матери: она ещё никогда не видела, как пекут. Тесто казалось живым. Отделив ножом кусок его, Фаддеевна взялась за скалку – пласт противился, норовил съёжиться, но она не отступала: присыпала его липкую сердцевину мукой, натирала ею скалку и продолжала разравнивать края. Когда пласт был уже достаточно большим, бережно перенесла его на противень и прошлась скалкой по краям, срезая излишки. Оля подхватила один такой комочек, помяла в руках, даже надкусила. Фаддеевна поглядела на это – лицо у неё было праздничным – вручила ей ложку и сняла крышку со сковородки.

– Выкладывай начинку.

Они напекли много всего: два больших пирога, целый таз пирожков, с капустой и сладких, несколько пышек из остатков теста. Потом натаскали воды, топили баню, парились и, разморённые и чистые, с мокрыми волосами по плечам, ужинали пирогами и чаем.

Брунька тоже не остался в стороне от гигиенических процедур – наевшись остатками молочной каши, самозабвенно вылизывал лапу с растопыренными чёрными пальцами.

Глава 5. Чужая кровь

Ходить в церковь Фаддеевна дочку не неволила, ни к чему это: времена безбожные, у дитя могут быть неприятности. Но совесть свою успокоила – поручила Господу! – и теперь, по воскресеньям, деловито и обстоятельно молилась о ней сама.

Наступила дружная весна. За день-другой сошли остатки снега, земля отогрелась на глубину, можно было копать огород. Под вымытыми к Пасхе окошками зазеленела рассада, а извлечённые из сундука прошлогодние Олины платья оказались малы – словом, начались весенние хлопоты. Люди повыходили из домов, у Оли появилась подружка из местных, шебутная Людка. По огородным делам и Фаддеевна перезнакомилась с соседями – перекликались через забор, обменивались новостями и советами. Иных из них зимой она встречала у колонки, с другими только здоровалась на улице или в магазине. Понемногу они с дочкой пускали корни, обрастали добром.

Уже вовсю цвели сады, когда Оля неожиданно и сильно захворала: после школы начался озноб, за столом сидела скучная, почти ничего не съела. После обеда, прибрав на столе, как обычно, разложила тетрадки и учебники. Фаддеевна поглядела тревожно, пощупала ей лоб, но ничего не сказала, ушла полоть: трава пёрла как бешеная, глушила рассаду, а времени мало – что успеешь после работы. Но земля такое дело, только подступись – одно цепляется за другое, и всё надо делать сразу. Так что опомнилась она лишь в сумерках, когда перестала отличать огурцы от крапивы. Отнесла под навес мотыгу, сполоснула руки в кадке с дождевой водой и только тогда удивилась, что в окнах темно, а ведь давно пора бы зажечь свет!

Фаддеевна охнула, бросилась в дом, повернула выключатель. Оля спала за столом, положив голову на тетради, её руки безвольно лежали на коленях. От яркого света она поморщилась, но глаз не открыла. Фаддеевна скинула галоши, подошла, положила руку дочке на лоб: он пылал. Метнулась в спальню, разобрала постель и, кое-как растормошив, уложила девочку.

Оля спала тревожно, то и дело вскакивала, бормотала про налёт и рвалась в какой-то подвал. Фаддеевна поила её водой, обтирала уксусом, укладывала обратно. В одно из таких обтираний и заметила сыпь – вот оно что! На родном хуторе докторов не было, справлялись сами как могли. В любой хате имелось несколько пучков трав на разные случаи: от жара, от поноса, от прочих хворей – их, травы, знала каждая хозяйка, собирала между делом то по краю поля, то вдоль дороги, то под забором: от сердца и отёков сушили мяту, чабрец и душицу, а ещё череду и полынь, спорыш и подорожник, это от нарывов и если маешься животом; мать-и-мачеху брали по весне от кашля, калину, схваченную морозцем, вязали в нарядные связки – от простуды. Фаддеевна вздохнула: сейчас у неё ничего этого не было, поэтому утром, кое-как напоив дочку водой, она отправилась на работу, отпроситься и посоветоваться с детдомовской фельдшерицей.

С работы её отпустили, фельдшерица даже пошла с ней, прихватив какие-то порошки – «на первое время». До конца недели Фаддеевна выходила только раз, за хлебом, бросать девочку одну опасалась: а ну как ей станет хуже, а рядом и помочь некому! – но однажды всё-таки вышла за околицу, поискать трав.

Она первый раз пошла по своей улице в сторону окраины. Идти пришлось недолго, за последним огородом начались поля, дорога сбежала под взгорок и спряталась в рощице. Сверху Фаддеевна огляделась: за рощей, которая зеленела по обеим сторонам глубокой балки, начиналось поле, по полю полз трактор, за полем виднелись дома, а прямиком за ними – та самая церковь, в которую она по воскресеньям добиралась через всё Муратово, через путя́ и улицы, сетуя, что нету дороги попрямее. Оказалось – есть! Радуясь своему открытию, она подошла к опушке, знала: то, что ей нужно, надо искать на открытом месте, на припёке. Так и оказалось. Фаддеевна собрала несколько пучков, ловко перевязала травинками и поспешила домой.

………..

Потом Фаддеевна будет рассказывать маленькой внучке, как называется какая травка, какие любит места и когда цветёт, у которой целебные цветки, а у которой корешки или стебли. Когда Маша подросла, бабка любила брать её с собой – и на базар, и в церкву, куда по хорошей погоде они ходили полем и, если было лето, собирали по дороге душистые букеты. Некоторые травы Фаддеевна брать не велела: не время ещё, надо на полной луне или, наоборот, на молодом месяце. Медленно шла по высокой траве, высматривала, срывала лист, тёрла его в пальцах, подносила к носу: а вот эту можно, она как раз набрала соки.

– Бабуля, откуда ты всё это знаешь? – спрашивала Маша, которой было известно, что в школу бабушка не ходила.

– Мне мать рассказала, а матери – ейная мать. Стало быть, моя бабка.

Маша, в отличие от Ольги, живо интересовалась травами, с удовольствием ходила с Фаддеевной за околицу и, егоза и непоседа, сразу затихала, внимая её неторопливым, с длинными паузами, рассказам. Ольга, дочь, была славная, работящая, тщательно, без понуканий училась, помогала по дому и в огороде. Но к прочим материным делам была равнодушна – смахивая пыль с образов, заваривая травы, в подробности не входила. «Чужая кровь!» – вздыхала Фаддеевна, но, перекрестясь, смирялась: девка славная, грех жаловаться! Закончив седьмой класс, Ольга поступила в почтовое училище в большом городе, в часе езды по железной дороге, потом устроилась на почту в Муратово, где и познакомилась с Петром, который служил бухгалтером. Сыграли скромную свадьбу, в свой черёд родили дочку – в общем, всё как у людей.

Но Маша, которая много часов провела с бабкой в её времянке – декретов тогда не знали, два месяца не в счёт – даром что шило в заднице, а любила воскресную службу. Ей нравился нарядный церковный алтарь, и образа в дорогих окладах, и горящие свечи; пока шла обедня, она ходила между молящимися от иконы к иконе, разглядывала, воображала всякие с ними истории. Любила густой бас священника, отца Тимофея, и хмурила бровки, слушая неуверенные женские голоса, доносившиеся с клироса: ей мучительно хотелось подтянуть, выправить мотив. Зато, когда возвращались полем домой, давала себе волю, сладко и звонко вытягивая своё «Господи, помилуй»: пела она хорошо и петь любила. Неулыбчивая Фаддеевна, слушая этот ангельский канон, украдкой улыбалась и крепче сжимала Машину ручонку.

Бывало, что Маша принималась распеваться и дома. Ольга слушала её со смесью неудовольствия и изумления, ворчала:

– Вы, мама, из неё богомолку мне сделаете. Того и гляди, в монастырь пойдёт!

Но Маша, вопреки этим шутливым материным опасениям, пошла «на инженера» и в тот же город, где училась мать.

«А лучше бы в монастырь», – горько думала теперь Маша, которая, по обычаю, пришла за утешением в церковь, оставив дочку соседке.

Глава 6. Господа

И ведь бабуля не ошиблась, грустно удивлялась она, стоя перед печальной, в золоте, Казанской. Когда готовилась их с Алексеем свадьба, она словно бы устранилась, ушла в молчальницы.

– Что это с бабулей? – спрашивала Маша у матери. Мать, которая не хотела думать о плохом, пожимала плечами.

– Стареет…

Но бабушкино неодобрение больно ранило Машу, можно было подумать, что она делает что-то плохое, стыдное! Может, обычное дело, ревность, размышляла она, но тут же себя одёргивала: бабушка не тот случай, у неё ничего не бывает без веских на то причин.

– Мама, а когда вы с папой женились, бабуля тоже вот так? – кивнула она за окно (Фаддеевна приходила, посидела в своём углу на диване, посмотрела телевизор, а когда стали собирать на стол, от ужина отказалась, ушла, не проронив ни слова).

Мать вздохнула, покачала головой. Слукавила:

– Да я и не помню уже, – помнила, в том-то и дело, что помнила, но дочке говорить не хотелось, материно отчуждение беспокоило и её тоже.

Машиного будущего отца, Петра, Фаддеевна приняла сдержанно, внешние проявления чувств ей вообще были не свойственны. О том, что у Ольги появился парень, уже знала – сначала догадками: по тому, как изменилась Ольгина повадка, как внимательно стала одеваться и дольше глядеться в зеркало. Задерживаться допоздна дочь себе и теперь не позволяла, но однажды, дожидаясь её к ужину, мать выглянула на улицу, увидала, как он её провожает, и осталась тихо стоять у калитки. Заметили они её не сразу. Первым увидел Петя, а Ольга проследила за его взглядом. Мать смотрела на Петра цепкими своими, светлыми глазами: экзаменовала. Петя почтительно поздоровался – она в ответ только кивнула, перевела глаза на дочь и открыла перед ней калитку.

– Ну, я пойду, – сказал Петя полувопросом. Оля беспомощно глянула через плечо, и так как ответа не последовало, он подвёл черту: – До свиданья!

– Кто таков? – спросила мать уже в доме.

– Это Петя, мама, – пролепетала Ольга.

– Петя… Что мне с того, что Петя! – ворчала мать. – Кто, говорю, таков? Чем живёт, чем на жизнь зарабатывает?

Ольга рассказала всё, что знала сама. Ожидала суровой отповеди, но Фаддеевна только и сказала:

– Ну-ну… Смотри у меня там, без шалостей! – словно дочь была маленькой.

«Кажется, пронесло!» – выдохнула она тогда. И в самом деле, мать больше у калитки не караулила, только глядела на неё украдкой и пристально, когда думала, что Ольга не видит: тревожилась. Долго тревожиться не пришлось, вскоре за ужином дочь сообщила: они с Петей решили пожениться. Мать и на этот раз только кивнула:

– Пускай приходит, поговорим.

И Ольга поняла, что её отпустило.

Когда Петя, принаряженный и пахнущий парикмахерской, явился к ним в следующую субботу, говорили в основном о насущном: где после свадьбы жить. Пётр тогда снимал комнатку, но мать сразу объявила, что это не дело. Ольга, мол, у меня одна, всё, что здесь, ей и достанется, а мужская рука на хозяйстве не помешает. Поэтому решили со временем строиться капитально, а пока, для начала, обойтись пристройкой. Тогда-то и возвели эту времянку, в которую Фаддеевна перебралась сразу после их свадьбы – пожила своё со свёкрами и, хотя её шибко не обижали, но до сих пор помнила их с мужем молодую неловкость за ситцевой занавеской на шнурке. Петю она как-то сразу приняла как сына, с уважением и своей скупой лаской: за столом подкладывала лучший кусок, гладила ему рубашки. Он это оценил, сразу и естественно стал говорить ей «мама»…

Поэтому то, как вела себя мать теперь, Ольге сильно не нравилось. Ну чего, казалось бы, желать! Будущие сваты – семья образованная и обеспеченная, Машу приняли без разговоров. Сам Алексей, положим, не орёл – соловей: говорит складно и красиво, разливается трелями и заметно картавит. Но Машу, судя по всему, любит без памяти, а уж она…

Однако мать от разговоров уклонялась, замкнулась в себе, на вопросы только отмахивалась. Когда сваты отбыли восвояси, Ольга решительно зашла в материну пристройку. Фаддеевна – плохой знак! – сидела на своей аккуратно заправленной кровати прямо поверх покрывала и глядела в одну точку, сложив на коленях тёмные, натруженные руки. Ольга постояла в дверях, потом прошла и села, выдвинув его из-под стола, на табурет.

– Мама, ну что это такое! Это никуда не годится. Чем не угодили, чем обидели?

Фаддеевна не шелохнулась, так и осталась сидеть как изваяние. Ольга побыла ещё, повздыхала, но поняла: сегодня она ничего не добьётся, и ушла в дом.

Однако несколько дней спустя, когда Маша вернулась в город – свадьба свадьбой, а учёбу никто не отменял! – мать наконец заговорила. Ольга вышла в огород нарвать зелени к столу. Только прошёл дождь, кустики петрушки и стрелки лука были обильно покрыты каплями, но легко выдёргивались из влажной, рыхлой земли. Зато земля налипала на корнях увесистыми комьями, которые приходилось обивать и отряхивать. Ольга склонилась над грядкой и даже вздрогнула, когда позади, совсем рядом, раздался надтреснутый голос матери.

– Не будет с этого добра, Оля!

Ольга медленно, держась за поясницу, разогнулась и обернулась.

– Мама, вы меня напугали! С чего не будет? – но сама уже догадалась, о чём речь.

– Свадьба эта… – Фаддеевна сокрушённо качала головой.

– Почему?

– Сама погляди. Чужие они, вот! Чужие. Никогда их не понять. Одно слово: господá!

Ольга потерянно стояла между грядок с пучками зелени в обеих руках. Спорить тут было не с чем, мать только вслух произнесла то, что она и сама подспудно чувствовала. Она отвела тыльной стороной правой, с луком, руки выпавшую прядь – на скуле остался земляной след – шмыгнула носом, спросила:

– Что теперь делать-то, мама? Любовь у них… Может, обойдётся?

Глава 7. Золушка

Свадьба была знатная. За невестой выехали из города на нескольких машинах, в одной из которых, в окружении друзей, сидел взволнованный жених. Дом невесты встретил свежеокрашенными лазоревой краской воротами и наличниками.

Сама невеста, в коконе серебристо-белого парчового платья, светилась от счастья и близоруко щурилась беспомощными, без очков, глазами. Было шумно, бестолково и весело, как и на любой русской свадьбе – не чета кавказским. На кавказской свадьбе всё чинно и выверено до мелочей: кому где стоять и что говорить. Здесь же, у Светловых, царила суматоха, смех и дух весёлого авантюризма. Когда невесту, уже в статусе жены, привезли в дом Рангуловых, то гости прямо ахнули: перила чугунной лестницы до самого второго этажа были увиты ветками цветущих деревьев.

Это был старый, добротный офицерский дом в одном из военных городков гарнизона – с просторными комнатами, высокими потолками и большими арочными окнами: Алексеев дед был, ни много ни мало, генерал, и официально эти хоромы принадлежали его вдове, Алексеевой бабушке, которая проживала теперь в более скромных покоях в центре города.

Обычаи семейства были под стать жилищу. Просыпаясь рано, Игорь Семёныч отправлялся на кухню варить кофе. Наливал его в нарядный фарфор и – не как-нибудь, на подносе! – относил супруге в постель, после чего принимался готовить завтрак. Наталья Леонидовна появлялась только к завтраку, «подобна ветренной Венере» – уже при полном параде, готовая выйти из дому (она работала врачом в туберкулёзной больнице, за городской чертой). Это была темпераментная брюнетка, всё ещё довольно красивая, с крупными чертами породистого, яркого лица, звонким голосом и энергичными, упругими движениями уверенной в себе женщины. После завтрака свёкор отвозил Наталью Леонидовну на работу и отправлялся в свой институт, на противоположный конец города…

Вначале Маша казалась себе Золушкой, которая, по странной прихоти судьбы, попала во дворец. Глядя на свёкров, она не могла не думать о том, что, в то время как Наталья Леонидовна пьёт в постели свой кофе, её собственная мама кормит кур, убирает в курятнике и собирает свежие яички, а папа, наверное, вышел выкурить свою первую, после стакана крепкого чаю, сигарету. Она хорошо это видела: вот он докурил, стоя между грядками, загасил окурок в консервной жестянке, нарочно для этого прибитой им к стенке сарая, подёргал выросшую со вчерашнего дня сорную траву, или подпёр рогаткой отяжелевшую под спеющими плодами ветку яблони, или… Да мало ли дел на хозяйстве!

Рангуловы не были белоручками, у них была дача неподалёку, обихоженная руками неутомимого Игоря Семёныча, да и супруга его не брезговала этими хлопотами, собирала сливу и смородину, варила компоты и варенья. На участке росла редкая в этих краях антоновка, при одной мысли о которой у Маши и годы спустя рот наполнялся слюной. Яблоня приносила обильный урожай, большая часть которого шла на мочение – мочил свёкор собственноручно, по сохранившемуся в семье старому, дореволюционному рецепту. «Для мочения годится только антоновка, – говаривал он с гордостью, глядя как гости лакомятся его яблочками, белобокими, с брызжущим из надкуса ароматным соком, – я пробовал мочить другие: семиренку, шафран – ерунда! А вот антоновка хороша…».

Рангуловы были хлебосольны, любили и умели принять гостей. Готовили, как правило, вместе, и если уж звали к себе, то всё у них было по высшему разряду: сервировка, напитки, развлечения. Если Петюне, младшему Алексееву брату, случалось оказаться дома, то он с удовольствием садился за маленький кабинетный рояль и вдохновенно импровизировал.

Она-то и познакомилась сначала с Петькой. Этот вертопрах и баловень числился всеобщим другом и в этом качестве тусил в институтской театральной студии. Лихо аккомпанируя себе на разбитом институтском фортепьяно, он пел приятным густым баритоном «Гусарскую рулетку» и напропалую ухлёстывал за девчонками, внося приятную неразбериху в напряжённые и запутанные студийные треугольники. Сам Петька, не желая утруждать себя заучиванием чего бы то ни было, в спектаклях не участвовал – он и в институте-то числился только благодаря отцу-профессору и их с матерью упорству дать детям высшее образование. Между сессиями он жил в точном соответствии со студенческим фольклором, а когда начинались зачёты и экзамены, начинался и крестный путь Игоря Семёновича. Коллеги не решались ему отказать, но дома Петьке отливалось сполна. Хуже было, когда иные из преподов становились на принцип и требовали хотя бы минимального выполнения заданий. Петька был не дурак, обычно ему удавалось вызубрить предмет хотя бы на тройку, но он считал, и не без оснований, что раз уж родителям непременно нужен этот его диплом, то пусть они сами и напрягаются. Чего хотел сам Петька, было загадкой даже для него самого.

Как бы там ни было, эта война заканчивалась и в семье воцарялся относительный, иногда нарушаемый его проделками мир: долго злиться на Петьку не было никакой возможности, подлец был чертовски обаятелен и прекрасно этим пользовался. Впрочем, Петькины «шалости» случались гораздо чаще, чем могли себе представить домашние. Об иных из них им становилось известно пост фактум или вообще случайно, большую часть сын улаживал самостоятельно, ловко пуская в ход свои обширные знакомства и уже упомянутое обаяние. Отец называл Петьку не иначе как «мой крест» и «наш семейный позор», мать – с нежностью и не без гордости – Петька-шалава.

Появление Петюни в любой из институтских тусовок было предсказуемо, как приход весны, так однажды он оказался и в театральной студии. Ставили Гамлета, и Маша там играла Офелию. Первое время Петька традиционно «окучивал» девиц позаметнее и на маленькую, хрупкую Машу если и обращал свой взор, то, казалось, с единственной целью: поприкалываться над её героиней и над Машиными очочками – пока однажды, уже натешившись и вкусив необходимую для своего тщеславия долю всеобщего обожания, не увидел её другими глазами.

В своём существе он не был тем, чем казался. Иногда, под воздействием каких-нибудь сложных впечатлений, из-под всей этой шелухи ветрености и эгоизма на несколько минут показывался его внутренний человек, который, возможно, составлял ядро Петькиной натуры. Так случилось и на прогоне «Гамлета». Сидя в зале за спиной режиссёра, он пристально следил за действием. Подвижный и переливающийся, как ртуть, теперь он словно окаменел и, казалось, почти не дышал – вернее, дышал в ритме разворачивающегося действия. Облокотившись на спинку переднего сидения, он словно проигрывал реплики внутри себя – лицо его было бледно, волосы взъерошены, и когда в знаменитом диалоге с Офелией Гамлет забыл свою реплику, Петька не вытерпел и прервал повисшую паузу, выкрикнув из зала:

– Ступай в монастырь! К чему плодить грешников?..

Гамлет совсем потерялся, но Маша не повела и глазом и, пропустив кусок текста, вскинула руки:

– Святые силы, помогите ему!

Все невольно рассмеялись, даже режиссёр, хотя забытый главным героем текст не сулил ничего хорошего: завтра премьера!

На премьере они и познакомились, Маша и её будущий муж: Петька привёл на спектакль Алексея.

Глава 8. Кот Баюн

Рядом с младшим братом Алексей был невидим, как луна рядом с фейерверком – типичный ботаник, щуплый и сутуловатый. Но стоило ему заговорить, как Маша теряла счёт времени: говорить Алексей умел и был прекрасным рассказчиком. Ботаник не только по виду, но и по профессии, он был разносторонне начитан и неистощим на истории, и даже его картавость придавала им своеобразный шарм. Словом, этот Кот Баюн заговорил свою жертву до полной утраты бдительности, Маша и опомниться не успела, как приняла его предложение, подтвердив своим примером справедливость расхожего мнения, что женщины любят ушами, а слово «обаяние» означает способность «баять», то есть говорить. Позднее, поближе узнав свёкра, она часто думала, что эта способность у Рангуловых в крови. Правда, обаяние Алексея разительно отличалось от Петькиного – тот мог молоть откровенную чепуху, но держался с собеседником как с безусловным единомышленником. Тот, обескураженный собственным непониманием, относил его на счёт своей неосведомлённости и чаще всего скромно помалкивал. Петька брал харизмой – разворотом плеч, небрежной элегантностью в одежде, кошачьей грацией движений и кошачьей же томностью лица и неподвижного взгляда больших, широко посаженных светлых глаз. Алексей напоминал кота разве что усами и материнским разрезом глаз, говорил всегда по существу и если даже привирал, то делал это так тонко, что Маша лишь годы спустя обнаруживала несоответствия в некоторых из его историй.

Отчасти эта его способность и позволила их браку продержаться столько лет даже после того, как он впервые поднял на неё руку. Иногда она с горечью думала, что Лёшка уболтал бы и мёртвого. Маша была не робкого десятка, но сначала слишком его любила и, как всякая любящая женщина, преисполнилась решимости вытерпеть всё. Она придумывала тысячи оправданий, ей казалось невозможным, чтобы такой человек, как её муж, был жесток. Такой чуткий, нежный, трепетный ко всему живому! Любящий отец (у них уже была Вера). Как?! Как такое могло случиться? Какую неведомую ей обиду или боль носит он в своём сердце?! К тому же он так убедительно раскаивался, коленопреклонённо молил о прощении, задаривал цветами, так упоительно был нежен…

И она простила. Результатом этого примирения, столь же бурного, как и ссора, стал Петька-младший. Он был горласт, никогда не спал дольше получаса подряд и всё остальное время заливался оглушительным ором, от которого закладывало уши. Стоит ли удивляться, что с его рождением гармонии в их отношениях, мягко говоря, не прибавилось, Маша валилась с ног от недосыпу, на обычные домашние дела не хватало сил, катящийся под гору снежный ком Алексеева недовольства набирал вес и скорость, и настал тот день, когда его кулаки снова обрушились на её голову и плечи.

На этот раз всё было намного серьёзнее. Она уже паковала детские вещи, чтобы ехать к родителям, когда пришли свёкры. Был долгий и мучительный разговор, Алексей при нём отсутствовал. Рангуловы-старшие удалились только к вечеру, когда добились от Маши обещания повременить с отъездом до завтра – как бы там ни было, последний автобус в Муратово уже ушёл. А наутро опять явился покаянный Алексей с букетом роз и медоточивыми речами и Маша, пусть не сразу, но опять не устояла перед его красноречивым раскаянием.

Надо ли говорить, что история повторилась? Не раз и не два. И чем короче становились промежутки между избиениями, тем всё более вяло реагировали на них в семье. Незаметно они стали рутиной, одной из мелких и неизбежных неприятностей, настолько привычных, что обросли своего рода ритуалом: Маша, наплакавшись сама и успокоив испуганных детей, принимается паковать дорожные сумки, Алексей бежит к родителям. Что там у них происходило, Маша знала со слов Петьки: Алексею устраивали выволочку, он пытался оправдаться, бессовестно преувеличивая Машины вины, и умолял вмешаться. Наконец свёкры – оба или один из них – шли к Маше уговаривать её остаться. Эти уговоры были мучительны для обеих сторон, но в финале пьесы появлялся Алексей с очередным букетом и всё возвращалось на круги своя.

Раз или два ей удалось собраться и уехать на автостанцию до прихода свёкров. Своих Маша старалась щадить и говорила только, что поссорилась с мужем. Подробностей она избегала, на вопросы отвечала уклончиво. Проговорилась Вера – мать с бабкой, усадив маленького Петьку в коляску, ушли в магазин, и дед обиняками вытянул правду: папа побил маму – «вот здесь и здесь», показала на себе Верка, и ещё хватал за руки, у мамы синяки даже остались, она сама видела, честное слово!

Маша никогда ещё не видела отца в таком холодном гневе. Когда они с матерью, увешанные пакетами с провизией, вошли в дом, он не кинулся, как обычно, забирать у них ношу, но остался сидеть на своём стуле с прямой спиной и каменным лицом. «Петя, ты чего? – спросила мать. – Сердце?» Верка путалась под ногами и дёргала за подол, пока Маша раздевала извивавшегося орущего Петьку. Она обернулась только на материн вопрос и сразу наткнулась на пристальный отцовский взгляд.

– А ну-ка, доча, засучи рукав…

И, посадив Машу рядом, слово за слово, вытянул из неё правду. Когда она закончила свой невесёлый рассказ, он долго сиде

Продолжение книги