Ведьмин Кут бесплатное чтение

Дизайнер обложки Мария Дубинина

© Елена Воздвиженская, 2022

© Мария Дубинина, дизайн обложки, 2022

ISBN 978-5-0059-3715-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Рис.0 Ведьмин Кут

Все права защищены законом об авторском праве. Никакая часть электронной и печатной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет, на любой из платформ, озвучивание текста, а также частное и публичное использование текста без письменного разрешения владельца авторских прав.

Дедушка Леший

– Там, где леса нехожены, тропки нетоптаны, где камыш шумит да ряска стелется, где по кочкам моховым красна ягода растёт, где болота топкие да трясины бездонные, где сплелися промеж собою ветви дремучие, так, что не видно сквозь них ясна солнышка, где нежить чёрная хоронится, в самой чаще избушка стоит. Живёт в ней лесной хозяин – Леший звать его. Он всему в лесу голова. Захочет – ветры да вихри подымет, коряги с корнем вывернет, деревья закачает, а захочет – все поляны грибами да ягодами обсыпет – человеку доброму на радость. Захочет – на Русь тя выведет, а нет – в топи заведёт дальние, туда, где брат его младшой, Болотник, царствует, и уж оттудова нет пути назад.

Бабушка пряла пряжу, и веретено её мерно жужжало в тишине ночи. Догорала над чаном с водой лучина, и вскоре упала вовсе вниз, зашипела, всхлипнула коротко и потухла, тёмно стало в избе. Матушка с тятенькой давнёхонько уж спали на лежанке за печью, намаялись за день с работой, а Васятке да бабушке не спалось. Одной от старости, другому – от юности.

– Баба, не хочу спать, посидим ишшо маненько?

– Дак уж лучина-то погасла, спать пора, нову зажигать не стану, – ответила старуха, откладывая веретено и, кряхтя, полезая на печь.

– А мы так, в потёмках посидим, ну бабонька, – запросил Васятка.

– Давай, посидим ишшо чуток, всё одно не спится, эва кака метель разыгралась. Так и воет, вертит снега-те. Снежная нынче зима, значит, хлеба много будет, вдосталь йисть станем. А январь-то звёздной был, значится, ягод тоже вдоволь будет в лесу. Вот станет на дворе лето, и побежите по ягоду с робятами. Да, глядите, в лесу-то себя всегда хорошо ведите, – наставляла бабушка, – С почтением к хозяину. Не ровен час прогневаете его, так не будет тогда добра. А тех, кто с уважением к нему в лес приходит, тех Лешак не тронет.

– А как это, с уважением? – Васятка нащупал под тулупом, свёрнутым под головой вместо подушки, сухарик, запрятанный туда с вечера, сунул его краешек в рот, засосал корочку – вкусно. Солью бы ишшо подсыпать, да баушка заругатся, коли встанет он с лавки, она говорит, мол, нельзя после полуночи есть, в это время на небе молитва идёт у Бога, все-то ангелы небесные, все святые, все угодники Божии об ту пору землю покидают, дела свои оставляют, и встают у Престола Господня на общую молитву, и до утренней зари они молются, пока первы петухи не прокричат. Оттого-то и гуляет вольготно в то время нечисть на земле, с полуночи да до трёх часов. Так баушка сказыват, а она всё-превсё на свете знает.

– Дак как-как? Ведомо как – ничего в лесу зазря не ломать, гнезда птичьего не разорять, ягодников не топтать, в лес с поклоном входить, да непременно угощеньице оставить Хозяину – яйко, хлебца ли краюху, ленту ли, тряпицу ли каку. Лес – место иное, особое, всяко там бываит. Колдуны да знахари туда болезни ссылают заговорами. Нечисть там живёт разная – русалки, кикиморы, игошки. Вот, коли мать дитя своё проклянёт, да скажет: «Леший тебя забери», так проклятое дитё тут же в лесу и окажется, да тама и останется мыковать свой век до самого Страшного Суда.

Васятка, забывшись, громко причмокнул и хрустнул сухариком. Старуха на печи тут же вскинулась:

– Ты чаво это там? Йишь что ли?

– Не, баба, это лавка скрипнула, повернулся я, – отозвался внук.

– Гляди у меня, станешь по ночам йисть, так ангел твой не будет тебя защищать, узнаешь тогда.

Васятка испуганно поёжился, покосился на печь, показалось ему, будто из-под печека выглянул уже кто-то чёрный, потянул к нему по полу свои лапищи скользким вертлявым дымком, стелющимся по самым половицам, и сверкнул жёлтыми глазами-плошками. Васятка натянул второй тулуп, которым он был укрыт поверх лоскутного одеяла, по самые глаза. И смотреть под печь было жутко, а не глядеть ишшо страшнее, а ну как схватит его сейчас этот чёрный своей лапой за ногу, да стащит с лавки и поволочёт к себе под печь. А там у него нора глубокая вырыта, хата устроена. Кто это, Васятка ещё не придумал, может Домовой, а может Кикимора, а может и ещё кто, ему пока неведомый. Это вон баушка всех знает, а он пока маленький, ему семь годков всего и исполнилось-то нынче, осьмой пошёл.

Жил он с мамкой, тятей, да старой бабушкой Пелагеей в небольшой избе об одну комнату. Был он у родителей последышем. Старшие-то братья-сёстры давно своими домами жили, родители уже в годах стали, ну а сколь было лет бабушке Пелагее, и вовсе никто не помнил, чай за сто. Лицо её было тёмным, всё в глубоких морщинах, что потрескавшаяся земля на дороге, когда летом дожжа нет долго. Вся махонькая, сухонькая, невесомая, а глаза, как небушко ясные – аж светятся, синие-синие, что колокольчики полевые. Васятка всегда дивился на её глаза, нешто так бывает, сам человек высох весь, обесцветился, а глаза всё те же, что в молодости, а может даже и ярче ишшо. Богомолица была его бабушка. Все посты соблюдала. Но и в нечисть верила. А когда Васятка спросил однажды, мол, батюшка в храме баит грех енто – и в Бога верить, и в Домового, бабка подивилась дюже и ответила:

– Дак как же ж это, не верить-то, когда есть они? Вот есть Бог, а есть нечисть. Нет, Васятка, есть на свете и русалки, и Домовы, и Леший, и Водяной, все есть. Я ж тебе сказывала про дядьку-то Петра…

И бабушка принималась за очередную быличку о том, как кто-то повстречался однажды с нечистой силой и что из этого вышло, а Васятка слушал, затаив дыхание, и каждый раз история была новая, неслыханная доселе и незнакомая.

Вьюга просилась в дом, выла, скреблась в бревенчатую стену, Васятка, мало-помалу, моргал глазками, веки его становились тяжёлыми и он сладко засыпал под баюкающий бабушкин напев.

***

Вот и лето красное пришло на Русь-матушку. Раскинулись облака кучерявые по-над озёрами, отразились в водной глади, поплыли над деревнею, над полями да лугами, над лесом зелёным. Девушки да парни по вечерам хороводы водить принялись на берегу высоком, костры жечь, песни петь. Ребятишки в лес по ягоды, по грибы бегать стали. И Васятка с ними. Весело ребятишкам, играют по дороге, то в салки, то в прятки, смеются. А Васятка бабушкин наказ помнит, по ягодникам не бегает, грибов не топчет, в белок из рогатки не стреляет, да перед тем, как в лес войти – на пенёк приметный завсегда угощеньице кладёт. Для Хозяина.

– Это тебе, дедушка Леший, не обессудь, чем богат, спасибо тебе за дары твои, – поклонится Васятка, и после того только в лес входит.

Так и в этот раз было. Заигрались они с ребятами, да и не заметили, как смеркаться стало. В лесу-то, знамо дело, всегда раньше темнеет, пора и по домам. Стали сбираться, да пошли узкой тропкой на Русь. А Васятка последним в той цепочке шёл, да и был самым махоньким, головка беленькая, льняная, что одуванчик, рубашечка голубенька, поотстал он от остальных. А поотстал-то вот почему – кочку он занятную чуть поодаль от тропки заприметил, кругленька така, ровненькая, будто обточили её, а на кочке той ягоды растут жёлтые, до того горят в тени деревьев, словно звёздочки с неба на эту кочку упали и во мхе запутались. Морошкой та ягодка зовётся. И уж до того захотелось Васятке тех ягод отведать, что не утерпел он и сошёл с тропки.

– На минуточку только, – думает.

А как сошёл с тропы, так и пропал. Лес словно сомкнулся над ним и тропка за спинами ребят, ушедших вперёд, исчезла. Нет ничего. Один лес шумит. Только Васятка этого не видит, он всё на кочку свою глядит, глаз не сводит, а та никак непростой оказалась, живой, покатилась от него прочь, откатилась далече и остановилась, будто поддразнивает мальчонку:

– Не поймаешь, не поймаешь.

Что за диво? Васятка за ней, она от него. Тот в азарт вошёл, про ребят и забыл вовсе, бежит да бежит за той кочкой всё дальше в лес.

Вдруг встала кочка на месте, а Васятка чует – под ногами у него булькнуло, чвакнуло, и мокро стало вдруг в лапотках. Посмотрел он под ноги, а он в болоте стоит, в самой мочажине. Спужался он, выскочил оттуда, да – назад, хорошо, что затянуть не успело, лёгонький он, как пушинка. Выбрался туда, где посуше, отдышался, огляделся, вовсе кругом не те места. Куда идти теперь? И только было, он заплакать собрался, как слышит – смеётся кто-то. Уж не над ним ли? Насупился он, брови сдвинул, губы покрепче сжал, чтобы не разреветься, сам головой вертит, кто тут? И видит, девчонки молодые (откуда взялись только) вышли из-за ёлок, и к нему, окружили в круг, взявшись за руки, и всё хихикают звонко. Сами высокие, стройные, волосы чёрные распущены, сарафанчики зелёные. Вспомнилось что-то Васятке далёкое, из рассказов баушки его, да только что именно, так он и не припомнил. А девки к нему всё ближе, всё ниже, руки тянут:

– У-у, какой гоженький! У-у, какой светленький! Оставайся с нами, дитятко! У нас тут ве-е-есело.

И Васятка, как заворожённый, уже, было, кивнул им в ответ, как лес зашумел, деревья закачались, и девки бросились врассыпную, заверещав, а Васятка остался стоять один посреди болота. И видит он вышел из-за могучих елей старик – высокий, могучий, ростом почти с дерево, в кафтане из травы спрядённом, только не подпоясанный, с бородой долгой, а в бороде той грибы да ягоды прячутся, веточки торчат кривые, глянул он жёлтым глазом на Васятку, молвил строго:

– Где же озорницы эти? Куды подевались?

Онемел Васятка от испуга, никак сам Хозяин к нему явился. Да куда ж девчонки-то запропастились? Хоть бы они его спасли. А Леший будто мысли его прочитал, говорит в ответ:

– Не для того они тебя сюда заманили, чтобы обратно выводить. То внучки мои – гаёвки. Девки не злые, да озорные не в меру. К ним и птица хворая идёт, и зверь раненый бежит за помощью. Но коли станет им скучно, тут уж горазды они становятся на шалости. Вот и тебя заманили на чарусу своим мячиком моховым, кабы не я, так и остался бы в болоте навек. Ну, да я доброту твою знаю, мальчик ты ладный, в моих владениях беспорядков не чинишь, зверьё не обижаешь, да и ко мне с почтением завсегда, за подарочки твои спасибо тебе, Васятка! А коль ты меня уважил, так и я к тебе с добром буду, выведу тебя к людям.

Взмахнул он рукой, и тут же вихрь поднялся невиданный. Всё кругом исчезло в круговерти: закружилось, понеслось, зашумело, засвистело. Зажмурился Васятка от страха, а как глаза открыл, так увидел, что стоит он на тропке, у самой опушки, рядом с тем самым приметным пнём, на который он завсегда угощение для Лешего кладёт, а перед ним ребята, товарищи его.

– Где ты там пропал-то? Уснул что ли? – засмеялись они, – Еле ноги волочишь.

– Да корзина-то у тебя кака полная, – подивились они, – Ты по пути что ли ещё набирал? Да ягоды-то какие необычные, все большие, одна к одной, да золотые. Васятка! Ты где ж морошки-то нашёл?

Васятка же щурил глаза от закатного солнышка, что светило ему в лицо, и сонно улыбался.

– Э, да он почти сомлел, айдате-ко скорее до дому, – сказал старший среди ребятни, Игнат, подхватил Васяткину корзину, его самого посадил на закорки, в другую руку взял своё лукошко, да стал шустро спускаться с горки в деревню, что виднелась внизу между озёр голубых, в которых, как в зеркале, отражалось красное, уходящее за землю, солнышко.

Заканчивался ещё один Божий день.

Проклятый колодец

У самой околицы деревенской колодец стоял. Старый он был. Такой старый и древний, что даже и старики уж не помнили, кто его выкопал и когда, только баяли люди, что недоброе это место. Блазнится тут всякое. Днём-то ишшо ладно, а в сумерках, да тем паче ночью, ходить возля него не следует. Ежели вдруг приходилось кому из деревенских домой по потёмкам уже возвращаться, то колодец тот обходили стороною, круг большой совершали. Колодец-то аккурат у самой дороги стоял, вот и приходилось петлю делать. Да уж лучше так, чем в беду попасть. Говорили, что случалось иным видеть возле него то собаку белую, то птицу большую невиданную, то лошадь, что паслась у колодца сама по себе, а то и девицу… Сруб у колодца того цел ишшо был, трухлявый, правда, а вот журавель давно уж истлел и сгнил, и лишь кривой пень, оставшийся от него, напоминал о том, что когда-то брали из того колодца воду. Да она и сейчас была, вода-то. И в безлунные ночи приходили к тому колодцу ведьмы. Для дел своих колдовских тёмных воду из него брали. Дядька Макар, чья изба в деревне крайняя стояла, баял, что видел раз, как ведьмы-то воду брали, а доставал им ведро самый настоящий чёрт, со свиным рылом и рогами, он-де нырял в колодец с громким всплеском, визжа и хрюкая, а после выскакивал наверх, подбрасываемый дьявольской своей силой, и разливал щедро из ведра в подставленные ведьмачками кувшины да крынки. А ещё говорили, что дна у того колодца нет. Но да то никто не проверял, так, сплетни одни, что бабы вечером на завалинках треплют, а у баб языки, как известно, что помело.

И жил в той деревне Игнат. Парень добрый да светлый, к людям приветливый, на помощь скорый. Об ту пору вошёл он в женихов возраст, к девятнадцати дело шло. Девки ему глазки строили, поглядывали томно из-за плетней да калиток, когда он по улице шёл, парень он был видный, да и сердцем открытый. Только никто ему пока не глянулся. Ходил он вместе со всеми парнями да девчатами на посиделки, лишь солнышко за реку закатывалось, да деревенские петухи принимались дремать до своего часу, когда опускались на деревню сумерки в сладкой дымке, наплывающей с полей, ложились спать старшие люди, умаявшиеся за день на тяжёлом крестьянском труде, а из-за леса выглядывал остророгий месяц, освещая ярким своим светом избы да тропки, сады да луга, речной бережок и любимое у молодёжи место – скамейка у дома бабки Матрёны. Отчего уж парни да девки ту скамейку облюбовали, они и сами бы, пожалуй, не ответили, да только каждый вечер по заведённой традиции, с весны и до осени, собирались они под обхватистой душистой липой, что обымала скамейку своими руками-ветвями и укрывала густым шатром, скрывая от сторонних глаз. Бабка Матрёна была глуховата, и смех молодёжи не мешал ей крепко спать после трудов праведных. Вот и в тот вечер, когда едва только наступило лето красное, тоже так было. Собрались девчата с парнями на посиделки, и Игнат пришёл. Шутки да песни, разговоры под семечки, да танцы под гармонику, переглядки да улыбки – что ещё для счастья молодого надо? Всем ладно, всем весело. Но вот, слово за слово, и вышел отчего-то промеж ребят спор, да такой, что чуть до драки не дошло. Крики, шум стоит. Тут окно в избе отворилось, и выглянула из него заспанная бабка Матрёна, она, сощурившись, пригляделась, а после и прикрикнула:

– Чавой-то вы тут расшумелись? А ну, идите прочь, ишшо чего доброго водяниху мне к дому привадите! Эва, русальна неделя нынче на дворе. Идите в друго место балагурить.

Ребята притихли, а бабка, поплевав три раза за окно, пробурчала под нос:

– Хрен да полынь, плюнь да покинь.

После захлопнула створки и задёрнула вышитую занавеску.

– А чего это она про водяниху какую-то толкует? – спросила Ташка.

– Знамо дело, про какую, ту, что в колодце чёртовом водится, – ответила ей Паранья.

– Да ведь то байки старухины, – рассмеялась та, – Сказки одни.

– Сказки – не сказки, а отец мой ту водяниху видал раз, – подала голос Дуняша, – Вот послушайте. Возвращался он из соседних Лужков, от кума, а ночь была лунная. Ну, выпили они, конечно, в гостях-то, и лень ему стало сворачивать с дороги из-за колодца этого, да крюк делать, он и пошёл прямо. И как с колодцем поравнялся, слышит голосок тонёхонький, то ли поёт кто-то, то ли плачет. Он прислушался. Думает, нешто из наших баб кто припозднился? А после видит – а у колодца журавель целёхонек, и стоит у колодца девушка, журавель тот наклоняет, да ведром воду черпает из колодца, а вода-то не набирается. Вот диво. Тятя уже, было, подойти хотел, но тут и заприметил, что девица та вся как есть прозрачная, лунный свет сквозь неё проходит, будто соткана она из тумана зыбкого, руки тоненькие, волосы длинные, сарафанчик зелёненький, а в косе лента красная. Ночь лунная была, тятя всё-превсё разглядел. А как разглядел, так и бросился бежать вон.

– И не приходила к нему после водяница-то? – девки слушали Дуняшу, как заворожённые, не сводя с неё глаз, и забыв про семечки.

– Нет, не приходила. Он ведь главное условие соблюл!

– Эт какое же?

– Он в глаза ей не смотрел!

– Эва как, – протянули девки.

– Да, – заговорщически шепнула Дуняша, – Иначе бы всё, конец, точно говорю.

– А что это там бабка Матрёна сейчас наплела про полынь? – спросила крохотная росточком Алёнка, – Спросонья что ли сбрендила.

– Ничего не спросонья, – важно ответил Николай, – Мой дед говорил, что русалки-то очень той полыни боятся, так что бабка Матрёна не зря про неё помянула.

– Вон что, – ответили девчата, – Так что же выходит, ежели полыни надрать, да с собою взять, то не пристанет водяница? А может нам сходить к колодцу и поглядеть на неё? Шибко любопытно.

– Тьфу на вас, – отмахнулся Николай, – Ишшо чего придумали, вертихвостки! Нечего туда ходить. Дурное дело нехитрое. А ну как после в деревню она повадится? Нет уж, пущай себе у своего колодца сидит.

– Николаша, – спросила Ташка, – А как же полынь от водяницы защитит?

– Дед баял, что можно венок из неё сплести, или в карман пучок небольшой положить, а то и вовсе подмышки травой намазать.

– Ну, тут двух зайцев можно убить разом, – засмеялись парни, – И смердить не будешь, как козёл душной, и от нечисти убережёшься!

– Ой, всё бы вам зубоскалить, – отмахнулась Алёнка, – А вот я бы поглядела на русалку-то…

– И не вздумай, – сказал Николай, – И вообще, по домам пора, засиделись мы нынче, завтра на работу вставать по заре.

– И, правда, по домам пора, – согласились остальные, и ребята стали расходиться каждый в свою сторону.

Игнат тоже домой отправился, распрощался с товарищами, да пошёл по тропке, что меж огородов петляла. Месяц ясный ярко светит, каждую травинку разглядеть можно, кругом травами да цветами полуночными пахнет душисто, мотыльки ночные порхают, свежо… Вроде бы спит мир, а всё же не тиха ночь, изредка собаки во дворах друг с другом перелаиваются, рыба в реке всплёскивает, филин в лесу ухает. Вдруг птица ночная где-то далёко вскрикнула, протяжно, тоскливо, и стихло всё разом, словно одеялом пышным накрыли мир. Такая тишина настала, что Игнат на месте встал и замер, не поймёт ничего, показалось ему, что оглох он. Покрутил головой туда-сюда, и слышит вдруг – поёт кто-то. Удивился Игнат, прислушался, пошёл на голос тот. Идёт, а кругом туман клубится-стелется понизу, и откуда только взялся? И постукивает кто-то, ровно коготком скребёт по дереву. Шёл-шёл Игнат и вывел его голосок к околице. Смотрит парень, а он уже у самой крайней избы стоит, туман кругом, как молоко, а впереди, там, где колодец, светлым-светло, месяц над самой полянкой застыл, освещает ярко и как днём всё видать. Игнат ближе подошёл, любопытно ему сделалось, разговор нынешний в голове возник.

– Нешто водяница поёт? – думает, – Пойти что ли, глянуть одним глазком? То-то будет, что нашим завтра рассказать.

Как задумал, так и сделал.

Ближе подобрался и видит – девица стоит у колодца. Красивая такая, ладная. Коса у неё до земли, в косе лента алая. Сарафанчик на ей зелёненькой. В руках ведро держит, а сама всё причитает о чём-то. Поднял глаза Игнат, а у колодца журавель целёхонек, и сам-то сруб ровно новенький стоит. Он ближе подошёл. Тут девица причитать перестала, и на Игната глаза подняла, так и обмер он.

– Ну, всё, – думает, – Пропал я теперь. Ведь говорила Дуняшка, что нельзя ей в глаза глядеть. И полыни-то, дурак, не надрал. Эх-х-х. Пропала моя душенька. Буду теперь вон вместе с нею у колодца бродить веки вечные, да стенать, как душа неприкаянная. Хотя девица-то ничего так, гожая, с такой и остаться не грех.

А девица стоит, глядит, и рукой его к себе манит.

– Была – не была, чего уж теперь, – решил Игнат и к девице пошёл.

– Чего тебе? – спрашивает, а сам любуется, девица красивая, вот бы в жёны ему такую.

– Помоги мне, добрый человек, – просит та, а голосок у неё звенит, как колокольчик полевой иль ручеёк лесной.

– Ага, как же, я тебе подсоблю, а ты меня в колодец свой утянешь! Нашла дурака!

– Вот ещё, сдался ты мне, – подбоченилась девица.

– А чего же тогда? – подивился Игнат, – Ведь ты водяница!

– Водяница, и что с того, – вздохнула девица, – Маменька меня прокляла при жизни моей, а как померла я, так и стала русалкою. Доля моя такая.

– Отчего же прокляла она тебя? – жалко стало Игнату красавицу.

– Не хотела я замуж идти за старого да богатого, что ко мне сватался. А любила я Петрушеньку своего, больше жизни любила, да маменька моя против была. Прокляла она меня, – опустила лицо девица.

– Да отчего же ты померла-то, красавица? – спросил Игнат.

– Утопла, знамо…

– Да-а, – протянул Игнат и почесал в затылке, – Да чем же я тебе помогу-то?

– Мне водицы из этого колодца достать надобно, непростая она.

– И на что она тебе?

– Коли я той водою умоюсь, да напьюсь её, так душа моя покой обретёт. Проклятье с души моей спадёт.

– Да ить ту воду ведьмы берут, знать плохая она!

– Никаких ведьм тут сроду не было, – рассмеялась девица, – Выдумали всё люди, язык-то он без костей, чего только не намелет. А колодец этот божий человек поставил, что жил здесь давным-давно. Вода эта силу имеет, а люди и не ведают о том. Сторонятся этого места, хоронятся.

– Вон оно что, – протянул Игнат.

– Помоги ты мне, набери воды, – взмолилась девица, – Не даёт мне проклятье родительское воды набрать. Нет мне покоя. Устала я.

– Отчего ж не помочь, коли такое дело, да смогу ли, – усомнился Игнат.

– Сможешь, сможешь, – обрадовалась девица, – Держи ведро-то.

Взял Игнат ведро, перекрестился, к журавелю его приспособил, склонился над срубом, и зачерпнул водицы чудесной. А как ведро наверх поднял, так и вздрогнул – вода в ведре звёздами светится, будто небо само в том ведре колышется.

Припала девица к ведру, зачерпнула полную пригоршню, плеснула себе в лицо, после напилась жадно, и улыбнулась:

– Спасибо тебе, Игнат, добрый человек! Пусть тебе добро твоё стократ возвратится и пусть то, о чём ты думаешь, сбудется.

Смутился Игнат, думал-то он сейчас о красоте её девичьей, загляделся на неё.

– Ну, прощай, Игнат, пора мне.

Месяц рогатый протянул вдруг с небес свой луч и по нему, будто по лесенке, шагнула девица наверх.

– Звать-то тебя как, красавица? – опомнился Игнат, бросившись к лунной лествице.

– Варварою, – донеслось в ответ, – А завтра на ярмарку ступай…

И смолкло всё, туман развеялся, звуки появились, ожило всё кругом, как и не было ничего.

– Вот же ж морок, – тряхнул головою Игнат, и зашагал скорее прочь.

Ничего не понял он, зачем ему на ярмарку – завтра в поле ему надобно, со всеми на работу.

– А, была – не была – пойду!

***

Ярмарка в то воскресенье большая развернулась, весёлая. Погулял Игнат, да домой уж было собрался, как вдруг девчонку в толпе заприметил. И она на него, вроде как глядит, улыбается. Подошёл он к ней ближе – коса у неё до земли, лента в косе алая, сарафанчик зелёненькой. Похожа на кого-то, а на кого – не может Игнат вспомнить.

– Пойдём на карусель? – предложил он девушке.

– А и пойдём, – отвечает та.

Весело им вдвоём, ровно сто лет знакомые, нагулялись вволю, по домам пора.

– Откуда же ты будешь-то, красавица?

– Да из Больших Ельников я, Варварой меня звать.

Вздрогнул тут Игнат, понял на кого девица похожа.

– А меня Игнатом зовут, – улыбнулся он в ответ, – Может, в следующее воскресенье снова тут увидимся?

– Увидимся, коли тятя на ярмарку поедет, – кивнула Варвара.

– Ну, до встречи.

– До встречи.

Так и пролетело лето красное… А по осени посватался наш Игнат к Варварушке. На Покрова и свадьбу сыграли. А на другую весну поставил Игнат новый сруб и журавель у заброшенного колодца, людям правду рассказал, и стали люди к колодцу ходить, да воду пить. И от воды той немощные выздоравливали, ссорящиеся примирялись, некрасивые расцветали, а злые добрыми становились. То ли сказка то, то ли быль это – то неведомо, много на свете чудного да неизведанного есть, кто во что верит, с тем то и случается.

Русалий четверг

Утро занялось по-над деревнею серое и сумеречное, то ли вечер, то ли утро – не разобрать. Небо, как опрокинутый ковш, накрыло бесцветным куполом лес, реку и бревенчатые избы. Из нависших туч сеял мелкий, занудный дождь. Капли повисли на ветвях деревьев, сухой прошлогодней траве у плетня, на колючках репейника и наличниках окон, и казалось, что те плачут, не утирая стекающих слёз. Дома и заборы потемнели от сырости, скукожились, будто стали меньше ростом. Собаки попрятались по своим будкам и не высовывали носов, зарывшись поглубже в солому. Птицы укрылись под навесом, нахохлившись, и грея клювики свои в распушившихся перьях. Пахло влагой, мокрой землёй и тленом.

Нынче был на дворе четверг Русальной недели, день, когда матери поминают своих младенцев, умерших без крещения. Ежели не помянуть таких детей, так станут они тогда нежитью проклятой и много бед натворят живым. Правда то али нет, Полина не знала, да только старухи так сказывали, а традиции предков чтить надобно, таков закон. Тем паче тут, в деревне, все на виду. А Полина на особой примете, и так про неё невесть что городят, и пустоцветом кличут за спиной, и ведьмой, и проклятой, а всё потому, что все её пятеро детей, которых народили они с мужем Гаврилой, умерли почти сразу после рождения.

Отчего было то, не знала Полина, не ведала, ведь нарождались все её детки в срок, тяжёлыми горячими свёртками ложились в её руки. Спеленатые туго повитухою в чистые пелёнки, припадали жадно к материнской груди, молоко пили, силу её брали, а на вторые сутки засыпали мёртвым сном в своей зыбке. Да и откуда ей было знать про то, что ещё в день их свадьбы прокляла их завистница Дунька, которая на Гаврилу глаз имела, да не женился он на ней, не легла она ему на сердце – вздорная, крикливая, пустобрёхая. Выбрал он себе в жёны Полину – тихую, рассудительную, добрую, да спокойную нравом. Дунька же, узнав о том, кинулась в лесную чащу, где на топях болотных, вдали от жилья человеческого, жила колдунья поганая, что делами занималась мерзкими – детей из утробы материнской травила, кончину человеку насылала, любящих разлучала, да дружных ссорила навеки так, что доходило порой и до убивства. К этой-то старухе и заявилась Дунька, тяжело дыша и сверкая зенками от неистовой злобы, что душила её и переполняла душу. Колдунья, выслушав её, захихикала скрипучим смехом, от которого пламя в очаге заметалось-запрыгало, да по стенам тени поползли корявые.

– Э-э, лёгкой ты просишь для голубков мести, милая. Что смерть? – закаркала карга, – Ну, помрут они, дальше-то что? Они и после смерти своей вместе будут. А ты лучше вот как поступи, так-то ты им куда лучше напакостишь…

И мерзкая старуха надоумила-научила девку, что ежели не сможет Полина детей народить мужу своему, так тогда сильнее горе их будет во стократ, да не просто не сможет, а станут младенцы их помирать на второй день после рождения.

– Тогда сердце её разорвётся в клочья, жить будет, да мучиться, – хрипло захихикала мерзавка, – И муж её бросит. Кому пустоцвет сдался? Вот это месть так месть.

Разгорелись глаза Дуньки от радости, от предвкушения победы своей, и закивала она согласно головою, поблагодарила колдунью болотную, да приняла из рук её мешочек в котором лежали скрученные свечи, свитые корни да иглы острые.

– Добудешь волос её, подложишь в этот мешочек, а после прикопаешь его под их воротами, аккурат в самой середине, чтобы каждый раз, как станет она через них переступать, да во двор заходить, али со двора идтить, она через тот мешок перешагивала. Через то будет на ей проклятье.

Хитростью своей добыла-таки Дунька волосы заветные, с гребня, которым Полина косу причёсывала, в тот мешок сунула, да под воротами, как чертовка велела, и прикопала. Радости её предела не было, да только всему плата есть, и за Полинино горе тоже своя цена была. Запросила колдунья у Дуньки глупой жизнь первенца её.

– У тебя всего одного не станет, а у неё все помрут, – прошамкала карга, – Невелика цена.

– Согласна, – наспех отмахнулась тогда от неё Дунька, которой не терпелось уже поскорее приступить к делу своему чёрному.

Так и вышло. Не прошло и двух лет, как к Дуньке жених посватался. И на такой товар свой купец нашёлся. Сыграли они свадебку, вскоре и понесла Дунька. А как родился ребёнок, так и не стало его тем же днём.

– Бог дал, Бог взял, – люди говорят.

Да только не Бог эту душу прибрал, а досталась она тёмным силам по уговору Дуньки с колдуньей. Дунька, конечно, про то помнила, и с облегчением вздохнула – расплатилась. Теперь можно и жить начинать, а Полинка проклятая пущай до конца дней своих мается. Эва, ей уже тридцать на носу, скоро и родить больше не сможет. Так и надо ей. Не достался Гаврила – красавец и богатырь – Дуньке, так пущай мается со своим пустоцветом Полинкою. И Дунька расхохоталась при мысли о том.

***

И вот нынче, в дождливый июньский день, в четверг на зелёных святках, поминали бабы своих младенцев, умерших без крещения. Поминала и Полина. Собрала с утра стол, кутьи наварила, булок белых пышных напекла, киселя приготовила, блинов да сметаны, яиц накрасила луковой шелухой, ещё по малости разного. Гаврила на работу ушёл, в кузню, а она осталась ребятишек ждать. Загодя она их созвала. Уж так положено нынче – следует к себе за стол детей соседских собирать. Прошлась Полина по дворам, позвала ребят. У матерей их спросилась, позволят ли. Позволили те. Не все Полину винили да осуждали, были и те, кто жалели её горемыку. И вот нынче, в назначенный час, пришли к Полине в избу пятеро ребятишек – головки льняные, глазки голубенькие, носишки конопатые, рубашонки цветастые – три девчоночки да два мальчишечки. Аккурат по числу её умерших деточек.

Глядела Полина на них с любовью, с ласкою материнской, нерастраченной За стол усаживала, тайком слезу утирала, глядя, как с аппетитом едят ребятишки её угощение. Радовалась – вот и моим ребятам на том свете нынче сытно будет, всё глядишь полегче, можа и простит меня Бог, и над детками моими смилуется и примет их в царствие небесное, не даст стать навками. Не будут они летать над миром проклятыми душами, сосать молоко рожениц, да, принимая птичий облик и сбиваясь в стаи, сводить их с ума своими криками.

– Таке младенцы дюже как страшны для живых, – вспомнились Полинке слова бабки Евграфии, Графы по-простому, – Коли на родившую бабу нападут ночью таки навки, так будут сосать её молоко до тех пор, пока и кровь всю из её не выпьют, и у детей малых пьют они кровинушку. Хоронют-то их далече от других, за оградкою, или на перекрёстке, а то и вовсе у дома, под порогом, под забором, иль у хлева. Да только лучше так-то не делать, в тако место будет всегда молния бить, так и хату спалить недолго. Пущай на святой земле лежат, хоть и поодаль от других упокойничков. Там хоть ведьмы проклятые до них не доберутся.

– А на что они ведьмам-то? – спрашивали бабку Графу девки, собравшиеся у неё в избе, чтобы осенними долгими вечерами послушать былички да побасенки старухины. Шибко затейливо она их сказывать умела.

Среди тех девок была и Полина, тогда ещё незамужняя.

– А ведьмы-то тех младенцев выкапывают, да из их жира делают себе мазь, чтобы, намазюкавшися ею, летать на свои шабаши.

Девки ёжились от страха и придвигались друг к другу поближе, боясь глядеть в тёмное окно, в котором отражался причудливо огонёк лучины.

– Ишшо могут таке дети стать игошками, – продолжала бабка Графа, – Но те больше из проклятых, да погубленных матерями, ежели такой игошка в избе заведётся – добра не жди. Проказничать будет, всё бить да бросать, домашних кусать. А то на мельницах да в омутах селятся их души, караулят поздних путников, топят их, али огоньками-блудничками по чащобе носятся, заводят доброго человека в болото, в самую трясину. А могут и птицей без перьев оборотиться. Сядут на крышу избы и кричат так долго-протяжно, плачутся, жалятся, просят их окрестить.

– Нешто не спасти их никак, бабушка, деток этих несчастных? – жалобно спрашивали девчата.

– Отчего же, всё можно, ежели мать крепко захочет. Для того надобно поминать их в среду на Страстной седмице, да в четверг на Троицкой. Мать должна купить сорок крестиков, да раздать соседским ребятишкам, али в храме оставить и наказать тамошним, мол, кого будут крестить, тем подарите. Тогда-то окрестится их дитя, и попадёт к Богу, а не станет потерчатком.

Так и стояли в ушах Полины бабкины наставления, думала ли она о те годы, что пригодятся они ей, что придётся ей детей своих одного за другим провожать, не нарадовавшись, не нацеловавшись, не вскормив их молоком своим, не выпестовав, не увидев их первых шагов, не услышав первых гулений…

Полина смотрела, как с аппетитом кушают ребятишечки её угощение, улыбалась им, гладила каждого по головке, а после одарила всех петушком сахарным на палочке да пряником медовым, что Гаврила накануне с ярмарки привёз. То-то ребятки обрадовались, глазёнки заблестели, зубки засверкали.

– А вот вам ещё по узелочку с собою, – сказала Полина, провожая ребятишек к воротам, и вручая каждому свёрточек.

– А что там, тётя?

– А там отрезы вам на рубашечки, да пироги, дома чаю попьёте с родителями.

– Спасибо, тётя!

– С Богом, милые, ну, спасибо вам, что пришли, меня проведали, бегите теперь до дому.

Проводив детей, села Полина на лавку под окнами, сложила руки на передник и уставилась на промокший тёмный хлев, дождь всё капал и капал, а она словно не чуяла его, капли стекали по её щекам, перемешиваясь со слезами. Горько было на её сердце, и так тоскливо, что мочи нет. Всё-то она сделала ещё тогда, как третьего сыночка своего на погост снесла. И теперича каждый год детушек своих поминает. А на душе всё равно камень лежит и не даёт Бог ни одному её ребёночку на этом свете задержаться. Верно и вправду она порченая, браковка. На что только Гавриле такая обуза? И страшная мысль родилась вдруг в голове у Полины. Задумала она нехорошее. На сараюшку засмотрелась, где лежали верёвки да лопаты, мотыги да вёдра.

– На что мне такой жить? Всё одно – нет радости никакой.

И тут вдруг загулил кто-то. Вздрогнула Полина, голову повернула, волосы мокрые с лица убрала, лицо от влаги вытерла. И видит она – на ворота, над самою-то калиткою сели на конёк пять птиц, да все как одна белые. Такие белые, что глазам смотреть больно. Встала Полина на ноги, платье мокрое её облепило, не пошевелиться, а дождь всё хлеще и хлеще льёт, бьёт по щекам. А птицы сидят, не улетают и внимательно так на неё глядят, и всё воркуют. И что за птицы это, не поймёт никак Полина, вроде горлицы, а вроде и нет. Сидели они сидели, да вдруг снялись с места, к Полине близко-близко подлетели и закружились вокруг неё. А после к воротам вновь вернулись и об землю крылами забили, закричали протяжно. Смотрит Полина и ничего понять не может. Птицы же в небо взвились и пропали, как не было их. Затрясло Полину, кинулась она в дом. Вечером мужу ничего не сказала, спать легла. И снится ей сон…

У них в избе славно так, чисто и тепло, а на лавке, сидят пятеро ребятишек, все гоженькие, светлые, глядят на неё, шепчутся и смеются.

– Вы кто? – спрашивает Полина.

А они ей отвечают:

– Так мы детки твои, матушка. Мы к тебе вчерась прилетали, да ты нас не узнала. А мы тебе две вести принесли. Первая – это копать тебе надобно под воротами, там, где мы летали. Что найдёшь, отнеси к дому Дуняши Евграфовой, да под порог кинь, и уходи не оглядываясь. Вторая же весть – это то, что мы теперь не летаем по миру, а живём в месте светлом и покойном, хорошо нам. Там сады цветут пышные, плоды растут сладкие, реки текут молочные. Однажды и ты к нам, матушка, придёшь с тятенькою. Да только то нескоро будет. А пока есть у нас для тебя ещё и третья весть, да не скажем.

– Скажем-скажем, – спрыгнула с лавки одна девочка со светлыми косичками, – У тебя, матушка, скоро ещё детки народятся, наши братики. И всё у тебя хорошо будет. Бог твои молитвы услышал.

Вздрогнула Полина и проснулась. Проснулась и лежит, пошевелиться боится. До того сладок сон её был, что век бы не просыпалась, а так и осталась там со своими детушками. Да что делать, вставать надобно. Мужа на работу провожать, новый день начинать. Вытерла она слёзы, что на глаза невольно набежали, да за дела принялась. Только сон всё из головы её нейдёт. И решилась она, была не была, проверить то, что ей детишки сказали. Взяла лопату, и пошла копать под воротами. Калитку отворила, и в самом проёме рыть землю принялась. После вчерашнего дождя земля скользкая, мокрая, комьями выворачивается. И вдруг, в одном из комьев, заметила Полина что-то. Руками брать не стала, а взяла веточку и ей поворошила, и видит – мешочек полуистлевший, а в нём иглы острые, да свечи скрученные, коренья гнилые, да комок волос. Поёжилась она, перекрестилась, взяла двумя палочками тот мешочек, положила его на большой лист лопуха, что у забора рос, да пошла к дому Дуньки Евграфовой. Как ребятишки велели ей, так она и сделала, никто её не увидел об эту пору, раным-рано ещё было.

***

Наступил август жаркий, медовый, плодами налился в садах, рожью золотой в полях, солнцем ласковым да небом голубым. И в один из дней убедилась Полина в том, что она подозревала – тяжёлая она. Уж и не знала она, горевать ли или радоваться. Что ждёт её на этот раз? Ну, да как Бог велит, так тому и быть. Рассказала она свою новость Гавриле. Тот тоже и рад, и слёзы на глазах. А вскоре и ещё новость – Дунька Евграфова с ума сошла. Ладно хоть детей у неё не было, одного родила и того Бог прибрал, так и жили с мужем бездетные, как и Полина с Гаврилой. Дунька бегала по деревне и кричала, что невмоготу ей, что лезут из неё иглы острые, колют тело её. Бабы крестились, мужики шарахались от неё. А после и увидали люди, что всё так и есть, как она мелет – из тела её иглы лезли наружу, так, что глядеть на это жутко было. И из рук, и из ног, и из ушей, и изо рта, отовсюду прорывались наружу острые стальные шипы и сыпались дождём на землю. Дунька выла смертным воем и по земле каталась, рвала на себе одёжу, кусала до крови руки, грызла свои пальцы. И никто к ней подойти не смел. Боялись. Так и померла она на дороге посреди деревни, вся усыпанная иглами, как ёж лесной. Похоронили её на погосте, да могила её постоянно проваливалась, не принимала святая земля гадину. Крест всегда набок заваливался, будто кто с корнем его выдирал, а возле могилы болотный запах смердил.

Прошло время. Пролетела зима снежная с сугробами да морозами, за нею весна пришла красная, май наступил, и на самую Пасху родила Полина сыновей-близнецов, Петра да Павла. Уж как боялась она второго дня, как плакала, но только не случилось больше горя горького – остались её детушки жить на этом свете. Радовались родители на них, Бога благодарили за счастье своё, а после, через три весны, родилась у них ещё и доченька Алёнушка – ясное солнышко, цветочек аленький. Родителям на радость, а братцам на смотрины – уж они и заступниками какими для сестрёнки были, никому в обиду её не давали, дружными промеж собою росли, да к другим людям ласковыми, на чужую беду отзывчивыми.

Прошли годы, состарились Полина и Гаврила, друг за дружкой ушли в мир иной, а когда хоронили их, то вились над крестом пять белых птиц, садились на холмик и ворковали.

– Встречают их сами ангелы небесные, – говорили люди, – Хорошими были они людьми, светлыми. Вечная им память!

Такая-то она жизнь, и горе испытать даёт, и радостью одаривает. Всяко в жизни бывает, да только надо жить, несмотря ни на что, да помнить, что всё к человеку возвращается – и добро, и зло. Всякая гадость вернётся тебе во стократ, и всякое добро – тоже. Всякое дело, всякий поступок записывают ангелы в книгу жизни, в которой есть каждый из живущих на земле, и после смерти человека с каждой души спросит Бог по той книге. Ничего нет у Бога напрасного – ни радости, ни горя.

Аглашин лес

Белёсая муть разлилась по-над рекою. Зябким туманом заволокло плакучие ивы да кусты с тонкими корявыми пальцами, мшистые камни, скользкие и мокрые, что пытались выползти из воды на берег, но не смогли, да так и остались навсегда лежать на кромке между рекою и песком. Тревожные волны, рождаемые ветром, набегали на камни, разбивались о них, жалуясь на что-то горько, и шепча с тоской, и вновь уходили назад. Ветер был слаб, чтобы разогнать туман, но достаточно силён, чтобы донести голоса и звуки тех, кто обитал в этом тумане.

Аглая, стояла на берегу, едва различимая в густой, молочно-серой пелене, и сама похожая на призрака в этом плывущем и клубящемся тумане, и жадно вслушивалась в звуки, приносимые ветром. Короткий всплеск раздался под купающей свои висячие косы в воде ивою. Аглая вгляделась в белёсую муть, но нет – видать то рыба пучеглазая вынырнула на миг из волн, ударив плавником по серой воде. Птица вскрикнула тревожно в тумане, шум крыльев пронёсся над головой ведьмы, и вновь стихло всё.

Аглая, закусив нижнюю губу, смотрела, сощурившись в туман, вся оборотившись в слух.

– Где же он? Скоро, глядишь, и туман развеется, что напустила я с полночи, по ночной мгле, а он и не торопится.

Но вот, зашевелились вдруг высокие камыши, закачались, зашуршали, зачавкала тинистая жижа там, где в зарослях застоялась вода, пахнуло болотом и сыростью, прелым тряпьём и рыбным духом, и из камышей показалась склизкая серовато-зелёная рука с перепонками промеж длинных, как тонкие ветки, пальцев. Рука застыла на миг, а затем согнула указательный палец, и медленно поманила Аглаю. Та тут же шагнула вперёд и торопливо подошла к зарослям, что были выше её роста.

– Наконец-то, – недовольно и строго сказала она, – Что ж так долго? Скоро, глядишь, рыбаки набегут, да бабы с бельём. Я тебя с зари жду, продрогла вся, вымокла насквозь в тумане. Уже, небось, бабка Кутыриха проснулась, сейчас всё высмотрит, ей и туман не помеха, даром, что всё плачется о своих хворях. Глаза, что у ястреба.

Из кустов показалась вторая рука, вместе с первой они раздвинули камыш, и на свет Божий выползло, чавкая и плюхая, нечто, похожее на громадного слизня, что водились на огороде у бабки Кутырихи, чей дом стоял аккурат у реки, да поедали её кочаны с огурцами. Обрюзгшее, складчатое тело, покрытое серой, с зеленовато-синими, как у утопленника пятнами, кожей, переваливалось, перекатывалось волнами, оставляя за собой на мокром песке канавку, будто волокли здесь тяжёлый мешок. Бесформенная туша оканчивалась неким подобием рыбьего хвоста с тремя плавниками на конце, а с другой стороны к ней приляпана была большая круглая голова, словно кто-то, лепивший это существо устал под конец, и приставил её к туловищу, как попало, на авось. Там, где у людей растут волосы, на голове этой прилипли ракушки, сгрудившись и намертво сросшись с хозяином, в раковинах копошились моллюски, а промеж них ползали водяные черви, запутавшись в прожилках тины и водорослей.

Голова, свесившись набок, глянула маленькими круглыми глазками, что расположились на извивающихся беспокойно отростках, на Аглаю, стоявшую напротив, в намокшем, прилипшем к телу платье, вздохнула тяжело жабрами, что расположились по бокам, и, открыв одну из складок, оказавшихся огромным «от жабры до жабры» ртом, произнесло:

– Насилу вышел из воды, тяжко мне нынче дышится, погодка не товойная была намедни. Жара проклятая, всю силу высосала. На дне отлёживался, зарывшись в холодный ил.

– Ты мне зубы не заговаривай, – погрозила ему ведьма, – Принёс то, что просила?

– А как же, только сама знаешь, за всё плата нужна. Чем отплатишь за работу?

Существо высунуло из своего рта-щели длинный синеватый язык и жадно облизнулось.

– Петухом чёрным, – кивнула в сторону Аглая.

Там, на песке, почти у самой воды лежал мешок, в котором что-то барахталось и билось.

Существо повернуло отростки туда, куда указывала девушка, воззрилось жадно на добычу.

– Поближе поднеси, тяжко мне, не доползу туда, – прочавкало оно в ответ.

– Погоди, исперва проверю, то ли принёс.

– То, то, – нетерпеливо затрясся Водяной, – Петуха давай, есть хочу.

– Рыбы тебе не стало что ли? – усмехнулась Аглая.

– Надоела рыба, вкусненького хочется, – облизнулся тот.

– С твоими запросами скоро и чёрных тварей в деревне не останется, всех тебе перетаскала, да вон, братцу твоему, Лешему.

– За всё нужно платить, всему своя цена и плата, – вновь зачавкал Водяник.

– Что есть, то есть, – согласно кивнула ведьма, – Твоя правда. Ну, давай уже, что там у тебя.

Обитатель речных глубин да тёмных омутов пошарил в своих многочисленных складках, вынул, наконец, из них то ли сучок, то ли камушек-обкатыш, и протянул девушке. Та взяла его в руки и придирчиво оглядела:

– Что-то неприглядный какой-то.

– Так ведь не первый день, чай, на дне лежал, где ж я тебе свежего возьму, с весны никто не утоп!

– Объеденный весь, – скривила губы Аглая, – Из него и свечи, небось, не выйдет, нечему гореть-то.

– Налимы поели, – развёл лапищами с перепонками Водяник.

– Да не сам ли ты погрыз, пока нёс?

Водяник отвёл виновато мутные белёсые плошки:

– Есть уж очень хотелось.

Аглая усмехнулась:

– Ладно, время поджимает, спасибо тебе.

– Держи вот, награду-то, как условились, – она подкинула трепыхающийся мешок, и Водяной, жадно схватив его, пополз с невиданной прытью обратно в камыши.

Раздался всплеск и хозяин речных омутов ушёл на дно вместе с угощеньем.

– А говорил сил нет нынче, – ведьма пожала плечами, – Ишь, как учесал, только плавник засверкал.

Она подобрала подол длинного платья и принялась подниматься по скользкому от росы склону наверх, к деревне.

Беда у них в деревне случилась, пропал мальчонка Гришанька пяти годочков всего от роду. Оставили родители его на меже, пока в поле пахали, всё он тут сидел, игрушками своими деревянными играл, медведем да зайцем, а тут оглянулась мать – а сыночка и нет. Рванулась она к тому месту – а там лишь трава примятая, да следы ведут по тропке к лесу. А следы-то не человеческие, вроде как ноги босые, но с когтями длинными, такими, что в землю втыкались, и что ещё интересно шиворот-навыворот те следы шли, задом наперёд, будто спиной к лесу бежали. Бросились, было, тятька с матерью искать сыночка. Туда-сюда сунулись. Бегали, кликали, кричали, звали, да где там… Нет давно Гришаньки, унесла его нечисть лесная. Прибежали родители на поклон к Аглае, что в деревне за ведьму слыла, в ноги повалились, глазами безумными засверкали, в грудь себя забили:

– Не доглядели, помоги! Сыночек единственный, первенец наш, Гришанька, пропал.

Сурово глянула на них Аглая, головой покачала:

– Что ж ты языком-то своим, дура молола надысь?

Баба в плач.

– Не ты ли сама дитя своё в руки Хозяину Лесному отдала, когда выругалась «Леший тебя побери»?

Вскочил мужик на ноги, отвесил бабе оплеуху, а ведьма снова головой качает:

– А ты что же, хозяин? Почему крест на сына не надеваешь? Ведь он крещёный у тебя, а креста не носит, вот и унёс его Леший, возымел свою силу.

Тот плечи опустил.

– То-то же, чужие грехи пред очами, а свои за плечами. Оба вы виноваты в том, что случилось. И не знаю я, сумею ли помочь вашей беде, уж больно сильно материнское слово, его не переиначишь. Ну, да попробую. Завтра, как солнце за реку сядет, приходите на поле, на то место, где Гришанька пропал, там и встретимся. Да с собой рубашечку его крестильную прихватите, и крестик на гайтане, нужны они мне будут.

Сказала так Аглая проводила гостей и задумалась. Ночью на реку ходила, Водяного кликала, условилась о чём-то, а с утра раннего, до зари ещё, напустила на деревню туманы зыбкие, мутные, чтобы не увидел её никто, да пошла к Хозяину Речному, забирать палец утопленника. Из того пальца сделает она нынче свечу, обвязав его нитью наговорённой, да воском, смешанным с пеплом от костра с Ивана-Купалы, трав истолчёт сухих, да особые слова прочитает. И со свечою той пойдёт она в лес.

Как рассвело, туман развеялся, день занялся. А к вечеру, как условились, пришла ведьма на поле, за которым начинался лес дремучий. Там поджидали уже её опухшие от слёз родители Гришаньки.

– Принесли что просила?

– Принесли.

– Ну, давайте. Да пока в сторону отойдите.

Стала Аглая шептать, да бормотать, нараспев слова тайные читать, да в следы, что накануне остались, острые иглы втыкать. Зашумел, застонал лес чёрный. Засверкала вдалеке, за лесом, гроза. После свечу зажгла, те следы обкапала, глянула на родителей быстрым взглядом агатовых глаз и сказала:

– А теперь тут ждите, да молитвы читайте, какие знаете, если повезёт, найду я вашего сына и высвободить сумею.

Те лишь закивали молча, бледные и суровые, от страха не могли они и слова вымолвить. А Аглая направилась в лес. С Лешим она дружбу водила, да только он тоже своего так легко не отдаст, жертвы запросит, и тут уж чёрной собакой иль курицей не откупиться. Ну, да видно будет. Подарок-то она ему приготовила, но примет ли…

Аглая шла по лесу, держа впереди себя, в вытянутой руке, свечу. Жарко и ярко она светила, далёко освещала дремучую чащу, лес тот густой был, старый, тёмный, сразу с опушки непроходимым становился. Лишний раз люди туда не совались. На охоту да по грибы в другой лес ходили, что за соседней деревней начинался. Подалече, да зато светлый тот лес, берёзовый, совсем в иную сторону тянется. А про тот лес, по которому сейчас Аглая шла, дурное говорили. Нечисть тут водилась. Свеча выхватывала из темноты кривые стволы и сучья, но в её свете всё видилось истинным, таким, каким есть – и деревья были не деревьями вовсе, а чудищами лесными, древними, с бородами моховыми, с пальцами сучковатыми, с морщинистыми телами, с глазами плошками, что светились во тьме жёлтым светом. Они пытались ухватить её за подол, цеплялись за волосы, опутывали корнями ноги, но Аглая шептала нужные слова и шла вперёд, мимо коряг, усмехавшихся ей вслед, мимо маленьких, юрких существ, перебегавших ей дорогу, мимо ползучих гадов и летучих сов.

Внезапно мелькнуло впереди что-то светлое – он! Кинулась Аглая вперёд, а пятно качается зыбко, уходит в сторону, в руки не даётся. То Леший морок наводит, с толку сбивает.

– А ну, – крикнула Аглая и ногою топнула, – Стой, тебе говорят! Человек на земле всему хозяин, и, стало быть, главнее всякого гада ползучего, птицы летучей, рыбы в воде и зверя в лесу. Тебе меня слушать!

Стихло всё в лесу. Даже филин перестал ухать и ветер лёг на землю, свернувшись клубком, ровно кошка. Лишь ведьма, высокая, вся в чёрном, стояла посреди чащи, держа в руке свечу, и пламя её освещало всё кругом. Уползли в тень коряги глазастые, отступились деревья-чудища, спряталась под корни их юркая причудливая мелочь лесная, не смея сунуться в круг света.

– Покажи мальчишку, а это тебе выкуп, – произнесла строго ведьма и положила на землю тяжёлый мешок.

И тут же из тьмы вышел ей навстречу ребёнок, вышел и встал, как вкопанный, волосики льняные, глазки голубенькие, а в глазах пусто, нет ничего.

– Не он это! – крикнула ведьма, – Чего ты мне голову морочишь?

Заухал, захохотал филин и тут же оборотился мальчонка пнём трухлявым. А из тьмы новый вышел, точь в точь, как первый, только глянула ведьма в его глаза и поняла – он, Гришанька. В тот же миг, не мешкая, накинула она на него рубашку крестильную да крестик нательный, тут же очухался ребёнок, как ото сна долгого пробудился. По сторонам озирается испуганно, головкой крутит, к ведьме жмётся.

Схватила Аглая его на руки и бросилась бежать, в одной руке свечу держит, путь себе освещает, другой Гришаньку к себе прижимает крепче. А кругом вновь всё загоготало, зашумело, ветер поднялся неистовый, деревья закачал, завыл в кронах, загудел. Свист стоит, гвалт, словно светопреставление началось. А Аглая бежит, торопится, вот уж и опушка недалече. Но схватили ветви-руки ведьму за косы, потянули за платье длинное, корни ползучие ноги её опутали, листья глаза оплели, и лишь успела она Гришаньку на ноги поставить, свечу ему в ладошку сунуть, да крикнуть:

– Беги вперёд, Гришанька, ничего не бойся, тебя они не тронут, беги, не оглядывайся! Свеча тебя выведет!

Бросился мальчишечка со всех ног, страшно ему, чудища кругом невиданные, неслыханные, а он один совсем, только свеча в кулачке у него ярко горит. А Аглая наземь упала, повалили её ветви могучие, прижали крепко, оплели-опутали её корни ползучие, и не стало Аглаи – превратились волосы её в травы высокие, тело рябиной стройной оборотилось, а глаза ясные камнями стали. А Гришанька добежал таки до опушки, там его отец с матерью встретили, упал он в их объятия, а свеча вспыхнула вдруг ярко и пропала, как не было её, рассыпалась звёздами. Ждали-ждали люди Аглаю, только не вышла она из леса чёрного, дремучего, так и осталась там.

Только вот что после сталося – увидели люди на другой день, что лес тот иным стал, посветлел за ночь, расступился, берёзки в нём заиграли белые, птицы запели звонкие, поляны открылись, полные грибов да ягод сладких, вдоль тропок цветы расцвели душистые. И поняли люди, что можно не бояться больше чёрного леса, стал он теперь открыт для них. И принялись деревенские ходить в тот лес по грибы да орехи, девушки – за цветами яркими, чтобы венки себе плести красивые, парни – на охоту, мужики – по дрова. И каждому был рад этот лес, каждого одаривал дарами своими, ежели человек с чистым сердцем к нему приходил. Никого не отпускал тот лес без подарков. И прозвали люди тот лес Аглашиным. А ещё камушки там находить стали, разные – и зелёненькие, будто мох, и коричневые, как матушка-земля, и белые, как облака, что плывут над лесом, и синие, как небо широкое, и чёрные, как глаза ведьмы Аглаи. И говорили в народе, что камушки эти, особливо чёрные, от дурного глаза человека хранят, а зовутся они агатом.

Грозовые человечки

– Ты ж гляди, девка, во время грозы простоволосая не ходи, не то заберётся анчутка в твои косы, чтобы от грозы схорониться, опосля не отвяжешься. Они молню ох, как боятся. Едва первый гром прогремит, тут же укрытье ищут, ить то сам Илья-пророк по небу на огненной колеснице катается, да бесов молней попаляет, сжигает их небесным огнём. Так ты голову-то платком покрывай, да гляди, не вздумай причёсываться в грозу, не то забьёт тебя насмерть.

Бабушка ходила по избе, переворачивая всю посуду кверху дном, и попутно поучая младшую свою внучку Глашу. За окнами бушевала гроза, налетевшая как-то разом, нежданно и мгновенно, невесть откуда. Только что было ясное небо, солнце светило вовсю, и вмиг вдруг наползли с Гнилого угла кудлатые чёрные тучи, с белыми пенными оборками, в брюхатых чревах которых то и дело вспыхивали яркие холодные молнии. Подул ветер, разметал сено, что сушилось у двора, закачал липы и берёзы, росшие под окнами деревенских домишек, загнал под навес птиц. Дворовые собаки робко выглядывали из конуры, поводя носом влажный воздух. Запахло близким дождём. Босоногие ребятишки разбежались по домам, окликаемые своими бабками и матушками. И вот уже прогрохотал первый раскатистый гром, прокатился от края до края небесного свода и замер. На миг наступило затишье, что бывает перед бурею, и вдруг разразилось грохотом и вспышками, и хлынул ливень, глухой стеной укрыв избу от всего мира.

Глашка смотрела с одновременным восхищением и испугом в окно, пока не заметила её бабка Лукерья, не прикрикнула:

– Ты чаво тут расселась?

Она схватила внучку за плечо и усадила на лавку, а сама задёрнула плотно занавески.

– Однажды Манька вот эдак-то глядела в окошко, за грозой, дивно ей было, да шаровую и притянула. Вмиг молня сквозь стекло прошла, аж дыру оставила, да в избу влетела, по полу прокатилась, тут же всё огнём занялось, а Манька сознанья лишилась, насилу в чувство её привели опосля, когда из пожара-то вынесли. И изба сгорела.

– Бабуся, – Глашка следовала за бабкой по пятам, а та крестила окна, двери и устье печи, – А ты начто печку крестишь тоже?

– Дак как же? – та всплеснула руками, – Черти от грозы прятаться станут, в печну трубу залетят, после в доме останутся. Неча им тут делать.

Гром разразился с такой силой, что Глашка втянула голову в плечи и зажмурилась, ей показалось, что изба их треснула пополам, раскатилась по брёвнышку. Приоткрыв один глаз, она огляделась – да вроде ничего, цело всё кругом.

– Бабуся, а молния крышу не расколет?

– Не расколет, на чердаке-то у нас громовая стрела есть.

– Это что, бабуня? – Глашка забралась с ногами к бабушке, сидевшей на постели, под бок, и прижалась к ней, та укрыла её своей шалью, обняла.

– А это камушек такой, чёртовым пальцем его кличут, он и вправду на палец похож, длинной такой, острый, будто с когтем.

– А нас он не защекочет?

– Кто? Камень-то? Не-е, не боись. Он только молню отводит от дома, чтоб не попала.

– Бабуня, а ты боишься грозы?

– Малость-то боюсь, хоть и приметы соблюдаю. Оно ведь как, ладноть если в избе. А ну, как в поле застанет, али в дороге? Там-то, конечно, боязно мне. Ну, да на всё воля Божья, а не боятся ничего только дураки. Молня-то ишшо ладно, а вот грозовых человечков и я боюсь шибко, не дай Бог с имя повстречаться.

– Бабуся, а это кто такие? – Глашка с любопытством воззрилась на бабушку, – Расскажи!

За окном снова полыхнула молния, громыхнуло, и ливень застучал по окну ещё шибче, в избе совсем стало тёмно, как поздним вечером. Ветер завыл в печной трубе, будто зимой, когда гудят на улице вьюги да метели.

– Али не сказывала я тебе про них?

– Нет, бабуня, – покачала головою Глашка.

Бабушка задумалась о чём-то, и Глашке показалось, что она задремала, но та вдруг начала рассказ:

– Бают люди, что в сильную грозу, как вот нынче, тьфу-тьфу, не к месту будь помянуты, – бабушка перекрестилась, и продолжила, – Можно повстречаться с грозовыми человечками. Откуда они берутся, того не знаю, разное говорят, кто бает, что они из-под земли выходят, дескать, из тех мест, куда молня ударит. Другие бают, что спускаются они из тучи, в которой носятся они по белому свету над всею землёю. Зимой де они спят, и встретить их невозможно. А с первым весенним громом просыпаются они, и уж тогда надо быть начеку – окружат, запляшут, да с собой и утащут, коли не будет при тебе надёжного средства супротив их.

– Что за средство?

– Есть одно, да не так просто его добыть. А сделать нужно вот что, коли услышишь когда плач в пустой избе, а это маленький домовчонок плачет, то нужно скорее то место белым платком накрыть. Домовиха тогда своего домовчонка не сможет увидеть, и станет тебя умолять показать его, снять платок. Вот тогда надо просить у неё монету заговорённую. Та монета от любой нечисти хранит человека, и от грозовых человечков тоже.

– Ну-у-у, бабуся, – протянула Глашка, – Ведь то сказки, небось.

– Сказки не сказки, а народ зря не скажет, раньше люди много чего ведали, оттого и в ладу с природой жили, и с духами всяческими. Нынче же все грамотны шибко, это конечно хорошо, да только забывают люди мудрость предков своих, а она порой, ой, как нужна.

– Бабуся, а у тебя такая монетка есть?

– Может и есть.

– А покажи!

– Вот большая станешь, я тебе её подарю, станешь её хранить при себе, а она тебя от любого зла сбережёт.

– Бабуня, а может они не злые вовсе?

– Кто?

– Да человечки те?

– Тьфу ты, – отмахнулась бабка, – Да како от их добро? Уносят они человека неведомо куда.

– Откуда же это другие люди тогда знают, ежели они всех уносят?

– Видали, знать.

– Вот бы на них поглядеть, – мечтательно произнесла Глашка.

– Тьфу-тьфу-тьфу, – сплюнула бабушка, – На кой ляд они тебе?

– Да так, любопытно.

– И думать забудь, – ответила бабушка, – Ишь, чего выдумала.

– Бабуня, я есть хочу, – заявила вдруг Глашка.

– Ишшо чего, йисть в грозу. Обожди, вот успокоится малость, – бабушка прислушалась, – Вроде затихает ужо.

Гроза и правда уже рокотала на другом краю неба, доносясь глухим ворчанием и отголосками ненастья, ливень прекратился и дождь пошёл ровно и спокойно.

Бабушка выглянула во двор:

– Ну, теперь на всю ночь зарядил, солнце село. Ладно, можно и поужинать теперь, а там и спать скоро.

***

Глаша возвращалась с покоса вместе с остальными односельчанами, неся на плече грабли, уверенно ступая по сухой потрескавшейся дороге. Жаркое нынче лето, ни одного дождичка. Хоть бы самую малость окапал, но нет. Она взглянула на небо – ни облачка. Солнце садится за реку. Вздохнула. Сейчас придёт домой, накормит ребятишек, мужа, да спать ляжет, завтра снова на работу, кому куда. Муж Михаил – лес сплавлять по реке, она – на покос, ребятишки – сын Иван да дочка Луша, которую назвала она в честь своей горячо любимой бабушки, что давно почила уже, по дому будут управляться. Родителей у Глаши рано не стало, бабушка её и воспитала, жили они с ней ладно да дружно, душа в душу. А как вышла Глаша замуж за Михаила, так и померла бабушка в тот же год, ровно успокоилась, что теперь её внученька одна не останется.

С мужем Глаша хорошо жили, случались, конечно, промеж них и разлад и ссоры, как без того, живые люди, да только редко. Муж ей во всём помогал, труд на мужской и женский не делил, мог и посуду помыть, и в избе прибрать, и даже пирогов испечь, коли надобно. Глаша здоровьем слабая была с детства, и ежели когда прихворнёт, так Михаил её жалел, несмотря на то, что сам на работе своей уставал, всё равно по дому пособлял – мог и ужин сготовить, и детей присмотреть. А теперь уж и дети подросли, сами по хозяйству помогали. Дал им Господь сына и дочь, больше не родила Глаша по нездоровью своему, три раза тяжелела ещё, да скидывала. Плакала, конечно, да после успокоилась, знать так Бог велел.

Часто вспоминала она свою бабку Лукерью, да верней сказать и вовсе никогда не забывала. Много бабка её знала примет всяческих да мудрости народной, как бы хотелось сейчас Глаше поговорить с нею, совета получить, да не с кем. Порой приходила она на погост, где была аккуратная, ладная могилка вся в цветах, уж больно бабушка цветы любила, и, присев на скамеечку у креста, подолгу говорила с бабушкой, как с живой. Да только часто ходить не получалось – дом да хозяйство, дети да муж. А кладбище от деревни неблизко, через луг широкий перейти надобно, да лесочек негустой. Лесок хотя и так, названье одно – с полсотни берёз да елей – а всё ж таки время надобно.

А как-то раз и случилось вот что. Уже солнце к западу склонилось, но день был ясный, летний, а вот на сердце у Глаши было чернее ночи. Не ладилось у неё в доме последнее время. И что с чего? То молоко скиснет, то собака лапу повредит, то сын с крыши упал, когда сено укладывал на просушку, да руку повредил, то дочка на себя чугунок с горячими щами опрокинула, хорошо, что ведро с холодной водой рядом на лавке стояло, она сразу и догадалась его на себя вылить, не сильно сожглась. Огород зачах, скотина стала падать. Муж на себя стал непохож, ворчит да бранится, а тут и вовсе пьяный пришёл, на Глашу руку поднял. И сама Глаша ходила, как сонная муха, никаких сил не было, всё из рук валилось. Да она никому не жаловалась, не привыкла она перед людьми прибедняться, чтобы её жалели, вот только одной соседке, с кем дружна была и открывала душу.

Фотинья через улицу напротив жила, у неё тоже и муж имелся и дети – три дочери, хозяйство крепкое, сад большой, не богато жили, но и не бедно, как все. Как выдастся минутка, прибегала она, бывало, к Глаше, чаю попить да за жизнь поговорить. И всё то выходило почему-то с её слов, что у Глаши всё лучше – и сын-то есть у неё, а ей, Фотинье, Бог не даёт, а муж ой как просит сына; и здоровье-то у Глаши лучше, что её хвори по сравненью с Фотиньиными муками, так – сущая ерунда; и муж-то у Глаши лучше, вон как по дому помогает, работы никакой не чурается; и корова-то у неё больше доится; и куры чаще несутся; и яблоки в саду слаще. Глаше бы задуматься, простую зависть тут разглядеть, да она напротив, всё жалела Фотинью, уговаривала, утешала, только жалоб от того меньше не становилось.

– Да ты сама радости своей не видишь, – сказала ей однажды Глаша, – Ты не хуже других живёшь, только душа твоя всегда недовольна, оттого ты и несчастна.

Крепко задели эти слова Фотинью, ведь шибко привыкла она к тому, что завсегда её жалели да уговаривали, а не поперёк ей сказывали. И затаила она на сердце злобу, да такую, что изурочье устроила, порчу навела на свою соседку. Вслух сочувствовала Глаше, а за спиной радовалась, да ждала, когда и вовсе ей худо станет. Тьма света не любит, злой доброго не терпит.

И вот, пошла нынче Глаша к бабушке своей на могилу, поговорить, да душу облегчить, хоть и солнце к вечеру перешло, однако отправилась она на погост. Пришла, погладила рукой крест, положила пирог на холмик, цветов полевых ярких, и заплакала, стала бабушке на дела свои жаловаться, мол, не ладится в доме. Сколько так просидела неведомо, да только внезапно туча вдруг налетела тёмная, гром зарокотал, молния рассекла небо, Глаша и не заметила за своими думами, как дождь собрался. Подхватилась Глаша – бежать надобно домой, поспешила через лесок. И тут ливень хлынул, такой, что ничего вокруг не видно стало, посреди белого дня тёмная ночь наступила. Что делать? Куда бежать – и то не видно. Укрылась Глаша под невысоким кустом бузины. А кругом свист, вой, ветер да ливень, молнии сверкают, гром грохочет, град посыпал.

– Ну, и славно, – подумала Глаша, – Напьётся нынче земелюшка, вон как иссохлась вся, бедолага.

И тут вдруг послышались ей сквозь шум ветра и грохот грома голосочки да шепотки, тоненькие такие, писклявые, будто смеётся кто-то. Испугалась Глаша, сжала рукой монетку, что бабушка ей завещала, умирая. И в этот миг увидела, как под потоками дождя, во всполохах молний, пляшут в хороводе крохотные человечки, росточком не больше кошки. Волосы у них во все стороны торчат прутиками, ровно у куклы тряпичной, головёнки круглые, рубашки то ли чёрные, то ли от дождя мокрые, штаны красненькие, а глазки круглые и светятся, как угольки в печи. Тут оглянулись они на Глашу, и к ней бросились. Обмерла она.

– Вы кто такие? Подите прочь!

– Мы грозовые человечки, – отвечают те, – Высоко над землёй летаем, всё на свете видим и знаем.

Ещё больше струхнула Глаша, вспомнила бабкины рассказы.

– Что вам от меня надобно?

– Иди к нам плясать!

– Не пойду я с вами, сказывала мне бабка про вас, унесёте потом меня с собою.

– А коли плясать не хочешь, так откупись, вон у тебя на шее монетка есть, она нам очень нужна.

– Я отдам, а вы меня и погубите тут же, – ответила Глаша, трясясь от холода и страха.

– Вот ещё, за ту монетку можем мы тебе помочь.

– Чем же?

– А мы твою беду знаем. И кто наслал её тоже, – они снова захихикали.

– И кто же?

– Дашь монетку, так скажем.

– Берите, – Глаша махнула рукой, и протянула им монетку на верёвочке, была не была, может и правда помогут, сил уже нет терпеть напасти.

Засмеялись, затанцевали грозовые человечки, схватили монетку:

– Вот спасибо тебе! За твою услугу и мы тебе поможем. Все напасти твои от Фотиньи. А ежели хочешь, чтобы всё наладилось, только скажи, и мы вмиг исправим, накажем её.

– Исправить-то я хочу, да только что же получается, чтобы мне свои дела наладить, нужно другому жизнь испортить?

– Да ведь она-то тебя не пожалела, пусть и получает по заслугам. Всё по справедливости.

Покачала Глаша головою, опустила глаза.

– Не могу я так.

– Ну, так жди, коли так, пока она тебя до конца съест, уж недолго осталось.

Бросилась Глаша бежать прочь, ничего им не ответила. Бежит и слёзы по щекам её ручьями стекают, с дождём смешиваются. Вот в чём дело, оказывается, вот кто в её несчастьях виновен, а она её привечала, бедам её сочувствовала… Эх, глупая. Дальше носа своего не видела.

Перебежала она через поле, вот уж и деревня недалече, а дождь всё льёт и льёт. И тут услыхала она крики, запах гари донёсся до неё. Сердце её в груди ухнуло. Припустила она ещё быстрее. А когда добежала до дома, то и увидала, что то Фотиньин дом горит, весь огнём объят. Муж её с мужиками воду из колодца носят, дом заливают, а самой Фотиньи не видать. И видит Глаша – в языках пламени пляшут над домом грозовые человечки, и напевают:

– Чёрному – чёрное, белому – белое. За доброе жди добра, за худое – худа.

Захохотали и улетели прочь.

Бросилась Глаша со всех ног людям помогать, пламя тушить, да только несмотря на дождь, ничего не помогло, так и сгорел дом. А вместе с ним и баба завистливая. Даже тела не нашли, а лежал на полу посреди избы огромный чёрный камень. Всем селом отстроили мужу да девочкам новый дом, а спустя два года женился он на вдовой женщине с тремя сыновьями, дружно стали жить. Девочки её полюбили, как мать родную, от своей-то они шибко добра не видали, а тут и ласку узнали, и слово доброе, научила мачеха их и хозяйство вести, и пироги печь, и вышивать, и вязать, правду говорят, не тот мать и отец, кто родили, а те, кто воспитали. И у Глаши всё наладилось, зажили они складно да ладно. А камень тот чёрный на лошадь погрузили, да вывезли к реке, и утопили, потому что каждую грозу били в тот камень молнии и боялись люди пожара. Правду старики говорят, доброму человеку весь мир – свой дом, злому – и свой дом чужой.

Худая Доля

Говорят люди, что Долю свою можно лишь два раза в жизни увидеть, в первый раз, когда ты на свет рождаешься, а во второй – за мгновение до своей смерти. Только вот толку от этих встреч, что от первой, что от второй никакого. Пока ты младенец, и ничего не смыслишь ещё, то и Долю свою ни о чём попросить не сможешь, ну а перед смертью и тем паче – на кой она тебе? Но была, сказывают в нашем селе девочка, что Долю свою повстречала, и не только повстречала, но и изменить судьбу свою сумела. И было это так…

Жила на селе семья одна, мать, отец, да дочка махонькая по имени Руся – светловолосая да голубоглазая. Жили дружно да ладно, только однажды беда пришла в их дом нежданная, заболела мать, провалившись зимой под лёд, когда бельё полоскать на прорубь ходила, слегла, да и растаяла свечою восковой, сгорела, что лучина. Остались отец с Русей одни. Отец днями то в поле, то в лесу пропадает, хлеб насущный добывает, а Руся по дому хозяйничает. Маленькая она, сама росточком с табуретку, пять годочков ей всего исполнилось, а деваться некуда, надо тяте помогать. Тот с вечера всё приготовит – дров для печи, корму для скотины, из погреба достанет картошки да репы, капусты квашеной, с утра печь протопит, да на работу. Дочку не будит, укроет её одеялом потеплее, закутает, поцелует в чистый лобик, вздохнёт тяжело, да уйдёт. Жалко ему свою девочку, да что поделаешь, надо как-то дальше жить, коли доля им такая выпала.

А Руся долго не залёживается. Едва в избу солнышко заглянет, да до кровати её доберётся, защекочет носик её курносый, так и проснётся она, потянется сладко, улыбнётся, после опомнится, что матушка ей только приснилась, сон это всё был, да тут же вновь закручинится, а то и всплакнёт иногда, но недолго она печалится, неколи ей слёзы разводить. Вытрет глазки кулачонками, сарафанчик свой наденет, поверх безрукавочку меховую, тятей подаренную, натянет, да примется за работу. Надо и по воду сходить к колодцу, чтобы обед сготовить, и скотину накормить, и избу прибрать. Возьмёт она своё ведёрочко, валенки обует, шаль повяжет маменькину, и выйдет во двор. А там воздух морозный, хрусткий, всё-то кругом блестит-переливается под солнцем, снеги искрятся ровно жемчуга-самоцветы, берёзки стоят в ажурные шали закутавшись, крыши домишек блестят будто леденцовые, а на окнах лучики солнечные играют. Вдохнёт Руся полной грудью – хорошо! И покатится-побежит по тропочке за водицей. Бабы её жалеючи, всё норовят ведро выхватить, да самим донести до дому. Но Руся маленькая, да бойкая.

– Нет! – скажет, да ещё ножишкой притопнет, – Я сама!

А пуще всех остальных баб Лидуха старается, ластится к Русе, заискивает. Давно она глаз на Степана, Русиного отца, положила, да через девчонку дорожку к его сердцу искать решила. Руся взглянет холодно, обожжёт льдом голубых глаз, Лидуха губы скривит, отойдёт в сторонку, пробурчит что-то под нос. А Руся возьмёт своё ведёрко, да в обратный путь отправится. И глазки её сразу потеплеют, станут ровно незабудочки голубые. Не нравилась ей Лидуха, суетная да хитрая, мордочка вострая, что у лисы, платочек домиком подвязан, глазки маленькие бегают, руки, как лапки с коготками – отвернись только, тут же вцепятся, разорвут в клочья. Не надо ей такой мачехи.

– Вот Грунюшку она бы взяла себе в матушки, – Руся аж зажмурилась, вспомнив девушку, – Ладная она, добрая, тихая такая, задумчивая. И красивая очень. Руся бы её полюбила, и слушалась бы. Очень ей не хватало тепла материнского да ласки, так и хотелось вечерком уткнуться матушке в плечо, прижаться, приластиться, чтобы та обняла её, приголубила, сказку рассказала под жужжание веретёнца, а они бы с отцом, пока лучина горит, слушали, да дивились, нешто бывает такое на свете. И тятя бы, небось, Грунюшку полюбил, она ведь, как матушка, такая же добрая и славная.

Уже и год прошёл, как маменьки их не стало. Вновь зима наступила. Стал тятя в рюмку заглядывать, на Русю поругиваться. То печь не протопит, то снег не уберёт, то муки купить забудет – вовсе плохо стало в доме. Однажды не выдержала Руся, и пока не было дома отца, накинула свою шубейку, да потопала прямо в Грунин дом, та жила с матерью, бабой Варварой, аж на другом конце села. Отворила Руся калитку, стряхнула снег с валеночек, поднялась по ступеням, да постучала в дом.

– Кто тама? – раздался голос бабы Варвары.

– Я это, Руся, пришла.

– Проходи, милая, – вышла ей навстречу хозяйка, – Раздевайся, чай пить станем с пирогами.

– Чай мне пить неколи, – важно ответила Руся, – У меня обед не сготовлен ещё, а скоро тятя придёт. По делу я.

Баба Варвара ажно руками всплеснула:

– Детушка ты моя милая, да что за дело-то у тебя?

– Отдайте вашу Грунюшку за моего тятеньку.

Груня, выглянувшая, было, из-за печки, вспыхнула, что маков цвет, да обратно за штору спряталась, а баба Варвара вздохнула тихо, слезу смахнула, обняла Русю.

– Да ты моя хорошая, ты всё ж таки проходи, чаю попьём с медком да побаим.

Послушалась Руся, за стол уселась. Груня тут же рядышком, глаза опустила, стесняется, стало быть. А Руся и давай рассказывать, как тятя всё вздыхает да на долю горькую жалуется, как в избе их без мамоньки пусто стало, как самой ей тяжело, по дому-то она сдюжит, а вот приласкать-то её некому, и на улице вон дразниться стали ребятишки, кличут бабушкой Русей, потому что она только по хозяйству и хлопочет, ровно бабушка старая, а поиграть и не выходит. Насупилась Руся, губёнки дрожат, в глазках слёзки застыли. Бабушка Варвара вздохнула тяжело, головой покачала, да и молвила:

– Доля-то она такая, может и доброй быть, а может и спиною повернуться. Да только ведь её задобрить можно. Только страшно это, да и увидеть свою Долю может лишь сам человек, у другого не получится.

– Как же это? И где мне её искать?

– А вот придёт весна, так нужно пойти тогда в лунную ночь к придорожному кресту, что на перекрёстке стоит за селом, с собою гостинца взять для Доли – пирогов ли, ленточку ли, бусиков ли цветных. Как будешь идти, не оглядывайся, станут тебя окликать, звать разными голосами, лишь бы помешать, а ты иди себе, коли не станешь смотреть, так ничего они тебе не сделают, так, попужают только. Как дойдёшь до креста того, гостинец под него поклади, да крикни «Доля-долюшка, покажись, как есть». Тут-то она и покажется.

– А какая же она, бабуся?

– Да разная бывает, может и совой ушастой обернуться, может и кошкой лысою, может и старухой безобразною, а может и девкой простоволосою. Ты ей скажи: «Прими, матушка Долюшка, гостинец мой, а мне счастье дай».

– А она меня послушает?

– А это уж от тебя зависит, а иначе никак.

Попили они чаю, собрала баба Варвара Русе с собою пирогов да соленьев, сложила в корзиночку.

– Ступай, милая, а я к вам завтра приду, помогу тебе по хозяйству.

Как баба Варвара ходить к ним стала, так тятя пить постеснялся, тише стал себя вести, и Русе радостнее.

А уж как пришла пора вешняя, да сады яблоневые заневестились, так дождалась Руся ночи лунной, взяла с собою корзиночку с гостинцами, загодя приготовленную, и пошла за село, к кресту придорожному. Волосы распустила, как баба Варвара велела, пояс распоясала, лапотки и те обувать не стала, босая пошла. Боязно ей, тёмно кругом, шорохи разные слышатся, шаги крадутся вослед за спиною, луна на небо выкатилась круглая, оранжевая, домишки на птиц сонных похожи, стоят нахохлившись. Как за село вышла, так вовсе тут тёмно стало, туман с реки застлался, пополз клочьями белыми, заполонил всё кругом, с лугов прохладой повеяло, а в лесу совы заухали-захохотали. Тут голос сзади раздался:

– Куда ты, куда, Русюшка? Не ходи-и-и…

Обмерла Руся, страшно до чего. Но помнит слова бабуси, идёт вперёд, не оглядывается. А шепотки всё окружают:

– Горе, горе там тебя ждёт, не ходи-и-и-и…

А Руся идёт да идёт, вот уже и крест показался в тумане. Тут вдруг голос матушки покойной позвал её с надрывом:

– Не ходи, дочка, не ходи!

Вздрогнула Руся, чуть было не обернулась, да удержалась. Вот и крест. Высокий. Тёмный. Положила Руся угощение в лукошке на траву, да и крикнула:

– Доля-долюшка, покажись, как есть!

Вспорхнули из травы ввысь птицы ночные, сжалась Руся в комочек. И видит – из травы кошка выходит. До того тощая, облезлая, что без слёз и не взглянешь. Села она возле лукошка, мяукнула звонко, да на Русю глянула. А та своё:

– Прими, матушка Долюшка, гостинец мой, а мне счастье дай.

Мяукнула кошка звонко, будто захохотала. И вдруг человечьим голосом отвечает:

– Что взамен хочешь?

– Матушку хочу, чтобы отец Грунюшку в жёны взял, чтобы счастье в дом вернулось!

– Так то для отца ты счастье просишь. А себе что же?

– А мне и того достаточно, сил моих нет больше без матушки.

Мяукнула кошка, хвостом махнула, и пропало Русино лукошко, как не было.

– Лады, – отвечает кошка, – За смелость твою, будет тебе счастье. Спасибо, что не испужалась, пришла, да подарочком одарила. Отвернись теперь. Да не подглядывай!

Отвернулась Руся.

– А теперь оглянись, – велит Доля.

Открыла Руся глаза и видит – стоит вместо кошки девица прекрасная, волосы русые до пят, глазки светлые, на неё, на Русю похожа.

– Что же, – улыбнулась девица, – Будет отныне Доля твоя добрая, ступай себе с Богом, да ни об чём не тревожься. А это тебе от меня подарочек ответный.

И протянула ей колечко серебристое с камушком голубеньким, так и сверкает он в свете луны.

– При себе его всегда носи, никому даже примерять не давай. А теперь иди.

Пошла Руся в село назад, как добежала и не помнит, страшно было.

А на другой день отец вдруг наряжаться стал к вечеру.

– Ты куда это, тятя? – опешила Руся.

– Одевайся, доченька, свататься пойдём.

– К Грунюшке?!

– К Грунюшке, ведь ты её мне сватала? – засмеялся отец, – Али ужо передумала? Может другую хочешь?

– Нет! Нет! Не хочу другую, тятенька!

Грунюшка согласие дала в тот вечер, а по осени сыграли свадьбу весёлую. Хорошей мачехой стала для Руси добрая Грунюшка. Матушку родную не забывать учила, на могилку к ней вместе с Русей ходила. И дом расцвёл с хозяюшкой. А вскоре родились у Грунюшки с тятей мальчишки-двойнята. Руся во всём мачехе своей помогала, дружно жили, в любви да ласке, а как мальчишечки заговорили, да первое слово «Мама» сказали, так и Руся с ними вместе Грунюшку мамой назвала. Так то и должно быть на свете – добру расти, худу по норам ползти.

Иван-да-Марья

– Марьянка, ты чего тут делаешь? Ты плачешь что ли? – вся весёлость и улыбка вмиг слетели с Нютки, вбежавшей в хлев, чтобы схорониться тут от подружек, с которыми играли они в прятки.

Она вытерла рукавом вспотевшее личико и пригладила растрепавшиеся рыжие волосы, а затем присела под бок к своей старшей сестре. Та насупилась, отвернулась вдруг, словно стыдясь своих слёз, притихла, но недолго выдержав, разревелась вновь, рыдания душили её, она захлёбывалась слезами, и не в силах была остановиться. Уронив голову на руки, она вздрагивала всем телом, прислонившись к огромной куче душистого сена, лежащей в углу.

– Марьянка, – потрясла её робко за плечо Нютка, – Чего случилось-то?

Старшая сестра подняла своё опухшее от слёз лицо, поглядела на сестрёнку и выдохнула:

– Замуж меня выдают!

– За Ваньку? – ахнула от радости Нютка, и прижала ладошки к раскрасневшимся от бега, полуденной жары и услышанной новости, щёчкам.

– Если бы, – Марьянка вновь отвернулась, и, уткнувшись в сено, зарыдала.

– А за кого же? – удивлённо протянула Нютка, которой исполнилось недавно девять лет, и которая в любви понимала лишь одно, что главное найти своего человека, а дальше всё будет, как в сказках, что рассказывала им соседка, баба Стася – «и жили они долго и счастливо».

– Ведь ты же Ваньку любишь, – толкнула она сестру в бок, – И он тебя тоже. Али разлюбила ты его?

– Я? Я разлюбила? – Марьянка, которой весной исполнилось шестнадцать, в гневном порыве повернулась к сестрёнке, – Да я его пять лет уже люблю!

– Значится, он себе другую зазнобу нашёл? – ахнула Нютка, – Вот же ж гад…

– Не смей так про него говорить, – Марьянка сунула ей под нос кулачок, – Он хороший. Он меня вона как любит, с ярмарки ленточек мне привёз и бусы стеклянные, а, знаешь, сколько они стоят? Он, поди, месяц коров пас, чтобы их купить, денег копил.

– Ничего я тогда в толк не возьму, – вовсе запуталась Нютка, – Чего же ты ревёшь-то коли?

– Да не за Ваньку меня выдают-то, глупая ты! – воскликнула Марьянка и стукнула кулаком по полу.

– Как не за Ваньку? – округлила глаза Нютка, – Да за кого же, коли не за него?

– В том-то и дело, что, – Марьянка глянула на сестрёнку своими серыми бездонными глазищами, и прошептала, – За Гурьяна Авдотьевича…

И тут же отвернулась, словно стыдясь своих слов.

Нютка замерла на месте, забыв и дышать, она, раскрыв рот, глядела во все глаза на старшую свою сестру и хлопала ресницами.

– Рот закрой, муха залетит, – тихо сказала ей Марьянка и придвинулась ближе.

Нютка тут же, как обычно, примостилась к ней и обняла. Жили они с сестрицей дружно, друг друга любили без памяти, всё вместе, всё ладом. Марьянка Нютку и вынянчила. Жили они бедно, рассиживаться матери с детьми некогда было, работала в поле с утра до ночи, отец по реке лес сплавлял. А девчата дома управлялись, порой соседская баушка заходила, Настасья её звали, да ребятня её бабой Стасей кликали, проверяла девчат, да сказки им рассказывала, усадит их на завалинку рядом с собою, одну справа, другую слева, и примется за рассказ. Да ладно у неё выходило, так, что и заслушаешься.

Много сказок знала баба Стася, да всё добрые, светлые. Вот и росли девчушки с чистым сердцем, людям открытым, да и родители их воспитывали в вере да любви. Только жили они тяжело, всё им с великим трудом доставалось, иным вот, бывает, богатство само в руки плывёт, всё в жизни гладко да ладно, а кто-то всю жизнь горбатится до седьмого пота, чтобы хоть копейку заработать, да с голодухи не помереть. Такими и были родители Марьянки и Нютки, работали честно и трудно, да всё одно, в достатке не жили.

Бежало времечко, росли девчатки. И полюбила Марьянка Ивана, пастуха из их деревни, семья у него тоже была из бедных, ровня Марьянке. Оттого друг друга они понимали, ладили промеж собою. Иван-то постарше был на два года. И этой осенью хотел он к любимой свататься, да на Покрова и свадьбу играть, для того копил он денег, летом стадо пас, а зимой вырезал из дерева посуду да игрушки затейливые, и ездил на ярмарку продавать. Что-то отцу с матерью отдавал, ведь он старшим в семье был, а остальное откладывал. Два года уже, как пообещались они с Марьянкой друг дружке вместе быть, сердце никому не отдавать. И тут вдруг Гурьян Авдотьевич…

Нютка пожала плечами и встрепенулась:

– Не возьму я никак в толк, откуда он к нам пожаловал-то?

– Откуда-откуда, – вздохнула Марьянка, гладя сестрёнку по головке, – Из дому своего и пришёл. Заявился намедни, и сразу напрямки тяте и заявил, мол, жениться я хочу, отдайте за меня свою старшую. Жить хорошо будет. При доме богатом, при хозяйстве, нужду, мол, как вы мыкать не станет, да и вам помогу, подсоблю и с лошадкой, и с коровкой, не обижу, калым за невесту дам хороший.

– Да когда же было это?

– Ты в тот день с подружками по грибы в лес бегала, вот и не видела. А я не стала тебе сказывать, сердце бередить.

– А что же маменька с тятей?

– Что они? Отказали сначала, мол, ещё чего, тебе, Гурьян Авдотич, уж за сорок, а нашей Марьянке шестнадцать годков всего по весне исполнилось-то.

– А он что? – Нютка, взяв сестру за ладошки, заглядывала ей в глаза.

– А он отвечает, мол, дело ваше. Только от моих лет ей же лучше – помру, так богатой вдовой останется. Детей мы с Варварой, женой покойной, не нажили, все в младенчестве померли, всё моё хозяйство дочери вашей останется. Отец тут и задумался. Они в ту ночь долго с маменькой шептались, а наутро и объявили мне, что, мол, согласны они меня отдать за Гурьяна Авдотича.

– А ты что?

– А я реветь стала, на колени перед ними повалилась, смилуйтесь, говорю, пожалейте вы меня, нешто я вам чужая, что вы эдак поступаете, ведь Ваня ко мне свататься хочет, любим мы друг друга. Маменька вздохнула только, глаза отвела, а тятя так ли глянул на меня, что похолодела я. Сроду он так на меня не глядел, всегда был ласков да добр, а тут, как бес в его вселился. Нет, бает, пойдёшь и точка. Хоть жить не будешь, как мы. Всю жизнь горбатимся, угробились на чужих людей, а с Гурьяном хозяйкой в доме жить станешь, в достатке и довольстве. На него вон, пол деревни работает. Честь для тебя, что он к тебе посватался. Да и где это видано, чтобы родителям перечили? Сказано тебе – пойдёшь, значит пойдешь. А с Ванькой чтобы больше не видалась, увижу вас вместе или услышу от кого, что гуляли или хоть стояли рядом, так выпорю хворостиной.

Нютка слушала, раскрыв рот:

– Да что же делать-то теперь, Марьянка?

– Удавлюсь я, – зло прошептала девушка.

Нютка вскрикнула, заревела в голос, бросилась на шею к сестре, принялась осыпать её поцелуями:

– Марьянушка, родненькая, не говори, не говори эдак, услышит лукавый и доведёт до петли уж точно. Грех-то какой!

Она широко перекрестилась, а после сурово и строго глянула на сестру.

– Выйдешь ты за Ваньку.

Марьяна с удивлением уставилась на сестрёнку:

– Как же мне супротив родительской воли пойти?

– А вот так, пойдёшь и всё. Чего осени ждать, сейчас, сразу женитесь.

– Эх, Нютка, было бы всё эдак просто, – вздохнула тяжко Марьянка, – Тятя сказал – прокляну, ежели ослушаешься. А как же жить после, с родительским-то проклятием?

– А не будет проклятия, – заявила Нютка, – Бежать вам надобно.

– Как бежать? Куда? – оторопела Марьянка.

– Да хоть куда, свет большой, и везде люди живут, – ответила Нютка, – Вона сколько людей на свете, и добрых немало. А мы всё равно бедно живём, ничего ты не теряешь, бегите с Ванькой отседова, и живите в любви.

Марьяна смотрела на сестрёнку своими большими, серыми глазищами:

– Откуда ж ты умная такая взялася? Ведь сама ещё махонькая, а думы-то какие…

– А разве я не верно баю?

– Верно, пожалуй, только, как мне с Ванюшкой свидеться? Меня тятя караулит теперича, со двора выходить не велит.

– Об том не беспокойся, я всё устрою, – важно сказала Нютка, после вздохнула горько, погрустнела, – Тяжело мне будет без тебя остаться, только ради счастья твоего уж как-нибудь вытерплю я, авось после когда-нибудь и свидимся мы с тобой.

– Непременно свидимся, Нюточка, вот те крест, только пусть время пройдёт, да уляжется всё, и я найду тебя!

– Значится, решено, – вскочила на ноги Нютка, – Ступай в дом, да виду не показывай.

– Решено, – Марьяна вытерла слёзы, улыбнулась.

Нютка взяла корзинку и отправилась в лес, будто по грибы, сама же завернула в поле, где Иван коров пас. Он сидел под старой, разбитой грозой, берёзой, и жевал соломинку. Увидев, Нютку, он обрадовался:

– Нютка, вот хорошо-то, что ты пришла? Ты можа знаешь, отчего Марьянка ко мне больше не выходит? На что осерчала она?

– Замуж её выдают, – ответила Нютка.

– Как… замуж… За кого? – подскочил на ноги Ванька.

– За Гурьяна Авдотича.

– За Гурьяна?? Да ведь старый он!

– Старый да богатый зато, – отрезала Нютка.

– Вона что, она на богатство, значится, повелась, – Ванька повёл плечом, усмехнулся горько, сплюнул на траву.

– Э-э, – протянула Нютка, -Вона как ты о Марьянке думаешь, значится, а я-то думала ты её взаправду любишь, до гроба станешь любить. А ты…

– А что я? Я как любил, так и люблю её! – воскликнул Иван, – Это она любовь нашу предала, на деньги клюнула.

– Я к тебе с весточкой пришла от сестры, да вижу, не больно-то они тебе и нужны, что Марьянка, что весточка, – отвернулась Нютка и зашагала по тропке прочь.

– Погоди-погоди, – кинулся за ней Иван, – Какая весточка-то?

– А-а, – хитро блеснула зубками Нютка, – Дык любопытно, стало быть?

– А то как же! Сказывай уже давай.

– Бежать она хочет.

– Бежать?

– Да.

– Со мною?

– А то с кем же.

Ванька задумался, после рассмеялся радостно:

– Стало быть, любит она меня? Любит! Любит!

Он подхватил Нютку на руки, подкинул в воздух и закружил над луговыми цветами, что разноцветным хороводом замелькали у Нютки перед глазами.

– Поставь, дурак, а то уронишь!

– Эка ты деловая, – рассмеялся Иван.

– А то как же, с вами научишься. Одна давиться собралась, другой сидит и в ус не дует, пока его невесту за другого взамуж отдают, тьфу.

– Так что же делать-то?

– То-то же, сразу бы так, – Нютка зашептала, – Сроку тебе даю два дня, после приходи ночью под эту берёзу, Марьянка тебя тут ждать станет. Ты ведь деньги на свадьбу скопил?

– Ну.

– Баранки гну, вот и хватит вам попервой, а там чай с руками оба, заработаете.

– Батюшки светы, я и не ведал, что ты такая разумная, – подивился Иван, – А то гляди, к тебе бы посватался, а не к сестре.

– Вот ещё, – задрала нос Нютка, – Ты мне не нравишься. Старый больно. И нос картошкой.

Иван только расхохотался.

– Значит, понял всё?

– Понял-понял. Через две ночи, на третью, под этой берёзой стану ждать.

– Ну, я пошла.

– Ступай с Богом.

Иван вдруг догнал её на тропке, развернул к себе, обнял крепко, слёзы застыли в его глазах:

– Спасибо тебе, Нютка, доброе у тебя сердечко, хорошим ты человеком вырастешь.

– Чего там, – смахнула она слезу, – Как вот я без Марьянки жить стану, вот оно дело-то…

– А мы приедем за тобой, пусть только время немного пройдёт. Обещаю тебе.

Нютка внимательно поглядела в его глаза, а после отвернулась и зашагала прочь.

***

На третью ночь погода уже с вечера выдалась смурная, накрапывал дождь, небо затянуло тучами, собиралась гроза, было ветрено и похолодало. Сестрёнки приготовились к тому, чтобы ночью выбраться из избы и бежать в луга, за деревню, Нютка решила провожать Марьянку.

– Как же ты после одна в деревню вернёшься? Нет уж, оставайся дома, – настаивала Марьянка, – Да ещё, гляди, ненастье какое собирается.

– Нет, – упрямо мотала головой Нютка, – Ни за что не останусь. Я всё устроила, я и решать стану идти али нет.

– Ишь какая, – вздыхала Марьянка, с волнением поглядывая на небо и надвигающуюся бурю.

– Чего колобродите там? Спать идите! – позвала с крыльца мать.

– Идём-идём…

***

У старой берёзы ждал их Иван. Возле него фыркала лошадь. Уж у кого он её достал, неведомо было.

– Молодец, однако, – подумала про себя Нютка.

Она обняла сестру в последний раз, и обе, рыдая, еле выпустили друг друга из объятий.

– Поезжайте с Богом, – сквозь слёзы, всхлипывая махнула рукой Нютка, – Только меня не забывайте никогда.

– Да что ты такое говоришь, разве я тебя забуду, миленькая ты моя? – обняла её Марьянка, – Мы с тобой обязательно встретимся. Ну, нам пора. Беги в деревню! Да будь осторожна!

– Прощай…

Иван обнял Нютку и расцеловал в обе щеки.

Нютка смотрела, как всполохи молний освещают две фигуры, сидящие на лошади, что удалялись вдаль. Вскоре тьма скрыла их из глаз, и она, в голос рыдая, побрела домой в этой непроглядной глухой темноте, но из глубины сердца поднималось тепло и радость за то, что любовь победила и в этот раз, как в сказках бабы Стаси. Так и должно быть на свете. Родные души должны быть вместе, несмотря на все преграды. Нютка обернулась, постояла с минуту, и побежала бегом домой под хлынувшим с неба проливным ливнем.

Вальпургиева ночь

Яринка, чуть отодвинув край занавески, и притаившись у окна, наблюдала за тем, как аккурат перед их хатой прилаживает молодую берёзку, только нынче срезанную в роще, красавец Демьян. Пряча счастливую улыбку и затаив дыхание глядела она на то, как Демьян, закрепив тонкое белоствольное деревце в земле, принялся украшать его разноцветными лентами да пряниками, вышитыми платочками да цветами, и сердце девушки затрепетало от счастья.

– Так и знала, так и знала я, что люба ему, – кружилось в её головке, – А значит, нынче ночью на берегу реки станет он танцевать только с нею вокруг майского дерева, изукрашенного, как та же берёзка, лентами да цветами яркими весенними.

Демьян поднял глаза, и, увидев Яринку, что замечтавшись, не успела спрятаться за занавеску, улыбнулся ей и подмигнул. Девушка вспыхнула, задёрнула скорее белоснежную ткань и прижалась спиной к простенку.

– Увидел, таки. Вот стыдоба, теперь всё поймёт. Да и чего там понимать, коли на её лице всё само написано, – от стыда щёки девушки пылали ярче полевых маков, что цветут в изобилии на Петровском лугу, – Да что теперь…

Она приложила к щекам ладошки, чтобы охладить их, и тут в окно постучали.

– Яринка, выходи, – тихонько позвали из-за приоткрытого ставня.

О, этот голос узнала бы она из сотен других. Так сладко мог говорить только он, самый красивый парень на селе, Демьянушка, глаза его чёрные, что спелая черешня, волосы волною ложатся, губы, ах какие губы… Яринка зажмурилась. Глянешь на них и мысли грешные сами в голову идут, после на исповеди у старенького глухого попа отца Стефания приходится чуть ли не на всю церковку кричать об том, ох, и стыдно. Да что поделать, коли кровь молодая кипит в венах и сердце рвётся из груди? А на дворе весна, весна какая! Сады все в молочной пене, вишни цветут да яблони, аромат их плывёт над хатами, кружит голову, на лугах разноцветье трав россыпью самоцветов раскинулось, а по ночам такие звёзды над деревнею в небе мерцают, что только о любви и думается об эту пору.

– Яринка, – полушёпотом повторили из-за окна, – Ведь я тебя видел, дома ты, выходи на крылечко.

– Сейчас, – отозвалась девушка, а щёки её запылали ещё пуще.

Как в таком виде ему показаться? Это всё равно, что сразу самой первой признаться в том, что любит его без ума, да замуж предложить выйти за него. Яринка схватила холодные миски, что стояли на полке, приложила к щекам, постояла так малость, и, убрав посуду обратно на полку, направилась на крыльцо.

Свежий ветерок обдул её личико, коснулся ласково шеи, защекотал волосами, выбившимися из чёрной косы. Демьян стоял на нижней ступени, улыбался ей.

– Ну, здравствуй, красавица!

– Ах, щёки—предатели, вновь вспыхнули ярче пламени, – Яринка опустила голову ниже, – Авось в сумерках не заметит.

– Здравствуй, Демьян, – ответила она, стараясь выглядеть как можно равнодушнее.

– А я для тебя берёзку нарядил, – продолжил парень, – Видела ли?

Молча кивнула Яринка, теребя синюю ленту в косе.

– А это вот тебе я принёс, – Демьян протянул девушке ярко-красные крупные бусы, похожие на алые ягодки земляники в изумрудной траве.

Яринка подняла глаза, ахнула, не удержавшись, протянула руку, взяла бусы, погладила бережно кончиками пальцев.

– Красивые какие! – произнесла она.

– А ты всё красивее, – ответил Демьян, поднимаясь на одну ступень выше.

– Стой там! – крикнула девушка.

– Ладно, ладно, чего ты, – опешил Демьян, – Я ведь ничего… Я сказать только хотел, что нет тебя краше в нашем селе, да и на всей земле тоже. Приходи нынче ночью на берег реки. Все хлопцы и девушки там будут. Придёшь?

– Приду, – кивнула Яринка.

– А бусы мои наденешь? И сарафан свой красный, они к нему как раз.

Яринка поглядела молча на Демьяна, прикусила губу, ровно намереваясь сказать что-то, да так и не решившись, промолчала, лишь кивнула коротко в ответ.

– Ну, и славно, – обрадовался Демьян, – Да гляди, никому на танцы не обещайся!

Он спрыгнул сразу с двух ступеней высокого крыльца и махнул радостно рукой, после остановился:

– А там на берёзке прянички медовые, нарочно для тебя купил нынче на ярмарке.

– Спасибо, – ответила Яринка, – И за бусы тоже спасибо!

Она вошла в хату, но на пороге, не удержавшись, обернулась. Демьян выйдя за калитку тоже обернулся и взгляды их встретились. Яринка тут же вспыхнула вновь и быстро захлопнула дверь. Демьян рассмеялся в голос, и, сделав коленца, вприпрыжку поспешил по дороге к своему дому, чтобы как стемнеет, вновь выйти из него и отправиться на гулянку.

Нынче была Ведьмина ночь, и все ведьмы собирались нынче на Лысой горе, на шабаш, с тем чтобы петь и плясать, да хвалиться своими злыми делами, что сотворили они за этот год. В селе же в это время соберутся люди на берегу реки, где установили парни ещё днём Майское дерево, девушки изукрасили его лентами да пряниками, цветами да платками, станут молодёжь костры жечь, шуметь и плясать, чтобы и близко не подошли ведьмы к селу, ибо известно, что нынче после шабаша станут они по свету летать да людям вредить, куражиться. Бабы над дверями и окнами хаты станут кресты рисовать, да ветви еловые и рябиновые развешивать. А девки в луга пойдут, с тем, чтобы трав набрать, ведь имеют они нынче силу крепкую, всё равно как в Купальскую ночь. А ещё сегодня парни ставят берёзку наряженную возле той хаты, где милая живёт, та, что сердцу люба, чтобы таким образом узнала зазноба об их любви, а уже ночью, у костра, девицы парням ответ дадут. Ох, и трепещет сердечко в груди от ожидания – да или нет? Что скажет ему нынче Яринка? Осенью хотел он сватов в её хату засылать. Люб ли он ей? Нынче уже узнает он это, недолго осталось.

– А бусы-то приняла, – улыбнулся Демьян, – Знать, и в её сердечке есть к нему чувства.

Он подпрыгнул, схватив свисающие ветви высокой берёзы, что росла на углу улицы, у хаты бабки Вужихи, и крикнул громко:

– Эге-гей!

– Тьфу ты, нехристь окаянной! – послышалось из-за кустов, что росли в палисаде, и из калитки выкатилась круглая, как колобок теста, сама бабка, – Что ты голосишь, как оглашенной, да я чуть было не свалилась с завалинки из-за тоби!

– Прости, бабушка, не хотел я тебя испугать, – приложив руку к сердцу, поклонился Демьян, – Само так вышло. С радости.

– С радости, – проворчала бабка Вужиха, – Кака така радость нынче? Эва ночь эдака – Вальпургиева! Я вона кресты над окнами рисовала, а тут ты орёшь, так я чуть шею не свернула, лады за ветку ухватилась.

– Да ведомо мне, что Вальпургиева.

– Ну, а коли ведомо, чего шумишь?

– Дак сам Бог велел нынче, – развёл руками Демьян, – Скоро к реке пойдём петь да плясать, нечистых отпугивать!

– Чтобы их отпугивать амулет нужон, а не пляски ваши, – проворчала бабка, потом помешкав малость, полезла в карман своего передника, пошарила там, извлекла на свет Божий какой-то кривой засохший корешок, и протянула его Демьяну, – На-ко вот, возьми.

– Спасибо, бабушка, – вновь поклонился Демьян, – А что это?

– А это тебе оберег, на всякой случай, – ответила бабка Вужиха, – Время нынче двоякое, недоброе. Ежели чего, в рот его поклади – никакая нечисть тебя и не возьмёт.

– Ишь чо, – подивился Демьян, – А что же это за корешок такой? На вид неказистый какой-то.

– Ты зато больно казистый, – съязвила бабка, которую не зря на селе звали Вужихою, – Он можа и неказист, да зато шибко пользителен. Да дай-то Бог, чтобы не пригодился.

– Спасибо, бабушка, ну я пойду, тороплюсь я, – откланялся Демьян.

– Ступай-ступай, – махнула рукой Вужиха, – Работы ишшо полно до ночи. А ужо смеркатся.

Она подняла глаза и поглядела на небо, а затем поковыляла в хату, что-то бормоча себе под нос.

Демьян сунул бабкин подарочек в карман рубахи и поспешил своей дорогой.

Круглая полная луна выкатилась на небосвод. Сладким дурманом с садов заволокло кругом. Плескалась внизу под горою река. Жаркие костры горели на её берегу вокруг высокого Майского дерева, рядом с которым собралась молодёжь. Глаза Демьяна взволнованно выискивали среди толпы ту самую, единственную, ненаглядную – Яринку. Да вот же она, стоит с подружками, смеётся в голос, а на шейке – его бусы красные.

– Надела-таки! – сердце Демьяна подпрыгнуло от радости, и он поспешил к девушкам.

– Яринка! – позвал он и протянул ей руку.

Она, смущаясь, подала в ответ свою. Подружки зашептались, захихикали.

Демьян же не отводил глаз от любимой – в пляшущих отблесках костров глаза её блестели, как звёзды, чёрные волосы отражали свет, как вороново крыло, сладко пахло от неё травами и молоком, красный сарафан и белая рубаха подчёркивали точёную фигурку её. Заиграла музыка, и все пустились в пляс, долго продолжались танцы, после стали играть, через костры прыгать, хоровод водить, а как дело к полуночи подошло, собрались девки в луга идти, за травами да кореньями.

– И я с тобой, – прошептал Демьян Яринке.

– Ещё чего, – усмехнулась та, блеснув зубками, – Али ты девка красная? Жди меня здесь, скоро вернёмся мы. С хлопцами пока веселись.

И они с подружками, схватив корзины свои, со смехом и весельем припустили вверх по склону, туда, где за селом, начинались луга.

Время потянулось медленно, Демьян уже и с хлопцами поговорил, и с мужиками трубочкой подымил, и к селу сходил, проверить, не по домам ли ушли девицы, а их всё не было. Наконец, показались вдали. Только не было среди них Яринки.

– Где же Яринка? Нешто в лугах одна осталась? – подскочил к ним Демьян.

– Осталась, уж мы её уговаривали, уговаривали, да только она на своём встала, нужен ей цвет особый, а для чего не признаётся, – пожали печами девицы.

Неспокойно стало на сердце у Демьяна. На что Яринке какой-то цвет? Али приворожить кого собралась? Его? Так он и так мир к её ногам готов положить. А может не люб он ей и другого хочет она приворожить? Тоска взяла его.

– А вот пойду, отыщу её, да и спрошу прямо, хлопец я али воробей пуганый! – топнул ногой Демьян и, резко развернувшись, зашагал в сторону луга под полной жёлтой луной.

Тишина окружила его, смолкли все звуки, едва поднялся он по склону, лишь река где-то вдали плещется, да как в тумане голоса далеко-далеко слышны, будто под толщею воды. Туман застлался, пополз клоками, принялся хватать его за одежду.

Продолжение книги