Адольфо Камински, фальсификатор бесплатное чтение

Sarah Kaminsky

ADOLFO KAMINSKY,

une vie de faussaire

Перевод с французского

Екатерины Кожевниковой

Фотография на обложке: Адольфо Камински в возрасте 19 лет. Автопортрет, 1944

© Calmann-Lévy, 2009

Published by arrangement with Lester Literary Agency & Associates

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «ИД «Книжники», 2022

Пролог

– Если хочешь узнать всю правду, скажи хоть, что ты уже обо мне знаешь или думаешь, что знаешь. Например, когда именно ты поняла, что я участвовал в Сопротивлении?

– Честно говоря, не помню. Не ведаю, кто и когда мне сказал, что ты умеешь подделывать документы. Останься мы в Алжире навсегда, я бы понятия не имела о твоем участии во Второй мировой. Там все называли тебя моджахедом – воином, вот я бы и думала, что мой папа – просто смелый доблестный человек.

– Зато потом, во Франции, все прояснилось.

– Не все и не сразу. Ты нам вообще ничего не рассказывал. В детстве я думала, что ты воспитатель, помогаешь беспризорникам, трудным подросткам, юным правонарушителям вернуться в общество, найти работу. Учишь их фотографировать. Постепенно, прислушиваясь к разговорам взрослых, я начала догадываться кое о чем по отдельным репликам, обмолвкам. Ясной картины из отрывочных сведений не получалось. Меня навел на ум ряд событий во внешнем мире. Помнишь ту статью в ультраправой газете «Минют»?

– Ну еще бы! Сохранил на добрую память. Вот, погляди!

– «Бывший фальсификатор прикидывается святошей. Участник сети Жансона, пособник врагов Франции, членов Фронта национального освобождения в Алжире, теперь заботится о социальной адаптации криминализированной молодежи африканского происхождения, приобщает к закону и нравственности юных преступников…» Тьфу!

– Прочитав эту статью, многие мои подопечные донимали меня плоскими остротами типа: «Подгони-ка ксиву моему братану!», «Пару лимонов не напечатаешь?»

– А много лет спустя, когда ты хлопотал, чтобы нам дали французское гражданство, и собирал документы, я просматривала твои письма. Одно меня особенно заинтересовало. Сообщение о том, что тебя награждают за службу в разведке и контрразведке французской армии в 1945 году. Тогда я подумала: «Вот это да! Мой папа – шпион, тайный агент!» Чего я только не наслушалась о тебе! Одни называли тебя героем, борцом за правое дело, разведчиком, моджахедом. Другие – предателем, преступником, фальшивомонетчиком, фальсификатором…

– Ну а ты меня кем считала? Что думала?

– Думала, что однажды во всем разберусь, внесу ясность раз и навсегда. Вот перечень тех, кого я хотела бы расспросить о тебе, прочти!

– Дай-ка взгляну… Надо же, какой длинный! Нелегко тебе придется, дочка. Из них в живых-то почти никого не осталось…

Когда мы вычеркнули всех, с кем поговорить уже не удастся, список сократился на добрую половину. «Вдвое меньше возни, немалое облегчение для тебя!» – пошутил отец. Он всегда говорил шутливым тоном о тяжелом, болезненном, трудном.

О смерти. О прошлом. Да, вот причины, вынудившие меня написать книгу как можно скорей. Пока еще не поздно. Пока он не ушел от нас и не унес с собой неразгаданные тайны, историю своей жизни. Не то мои вопросы остались бы без ответов.

Я работала над книгой два года, провела настоящее расследование, опросила два десятка людей. И наконец-то узнала истинного Адольфо Камински, а не просто «папу». Мне пришлось исписать массу блокнотов в попытках расшифровать секретные послания, прочесть между строк, восстановить то, о чем он умалчивал, рассказывая мне спокойно, без пафоса разные случаи из своей жизни. Другие свидетельства мне тоже пригодились, без них я бы не поняла, насколько опасна работа в подполье, каково приходится фальсификатору, которого с ненавистью отвергает общество, преследуют власти, хотя он верен своим политическим убеждениям и всеми силами старается утвердить в мире справедливость и свободу.

1

Январь 1944 года в Париже. Подбежал к метро «Сен-Жермен-де-Пре», опрометью скатился вниз, вскочил в ближайший поезд. Мне нужно на восток, до «Пер-Лашез»! Сел на откидное сидение, подальше от других пассажиров. Чемоданчик с драгоценным грузом прижимал к груди. Отсчитывал станции. Так. Три уже миновал благополучно. На «Репюблик» в соседнем вагоне раздались громкие голоса, какой-то шум. Сигнал к отправлению давно уже прозвучал, но двери открыты. Пассажиры умолкли, заслышав отчетливый, резкий стук сапог. Ни с чем не спутаешь, я узнал их мгновенно. Резкая боль обожгла мне легкие в тот момент, когда милицейский патруль[1] с красными повязками на рукавах, в плоских баскских беретах, сдвинутых набок, так что видны обритые наголо затылки, вломился в наш вагон. Дали отмашку машинисту, двери закрылись.

– Общая проверка документов! Досмотр багажа!

Не обернулся, не посмотрел на них. Ждал своей очереди, притулившись в конце вагона. Мне казалось, я давно привык к всевозможным обыскам и проверкам. Напрасно. Теперь мне страшно по-настоящему.

Главное, сохраняй спокойствие, не показывай им, что напуган. Ты не выдашь себя, не погубишь, не поддашься панике, не сегодня, не сейчас. Не смей отбивать ногой безумный ритм беззвучного марша! Никаких капель пота на лбу! Кровь, не стучи в висках. Сердце, перестань бешено колотиться. Дышим глубоко. Загоним страх внутрь. Изобразим безмятежность. Мужайся! Все хорошо. У тебя важное задание, и ты с ним справишься. Нет ничего невозможного.

Там, за спиной, проверяли бумаги, рылись в вещах. Следующая станция моя. У каждой двери патрульный. Совершенно очевидно, что от досмотра ну никак не уйти. Тогда я встал и сам, по доброй воле, уверенным шагом двинулся с документами в руках навстречу милиции, что направлялась ко мне. Указал на двери – мол, мне выходить. Один из них громко вслух прочел: «Жюльен Адольф Келлер, семнадцати лет, красильщик, работает в химчистке, родился в городе Аэне департамента Крёз…» Осмотрел бумагу со всех сторон, повертел в руках так и этак. Глазки-щелочки с подозрением следили за мной исподтишка. Он надеялся подловить меня, разоблачить. Но я знал, что выгляжу абсолютно невозмутимым, страха никто не учуял. Знал, что документы у меня в полном порядке. Еще бы! Моя работа!

– Так. Постойте. Келлер… Вы эльзасец?

– Ну да.

– А там у вас что? Покажите!

Именно обыска я хотел избежать во что бы то ни стало. Патрульный потянулся к чемоданчику, я судорожно вцепился в ручку. На мгновение мне почудилось: все пропало! Взять бы ноги в руки да бежать. Нельзя, некуда, все равно поймают. От ужаса кровь застыла в жилах. Скорей! Придумай что-нибудь! Импровизируй. Притворись дурачком. Будто удивлен и ничего не понимаешь.

– Оглох? Что внутри? Показывай, живо! – рявкнул тот с раздражением.

– Взял с собой кое-что перекусить. Хотите узнать, что я ем?

С этими словами я распахнул чемоданчик, где в самом деле лежал промасленный сверток. Довольно внушительный, надежно заслонивший все то, что следовало скрыть любой ценой. Патрульный помедлил в нерешительности, затем так и впился мне в глаза, гадая, в чем подвох. И встретил наивную улыбку до ушей. Уж что-что, а прикидываться идиотом в трудную минуту я всегда умел. Время шло, секунды казались мне часами. Станция «Пер-Лашез». Сигнал. Двери вот-вот закроются.

– Ладно, так и быть. Можете идти.

До сих пор помню резкий пронизывающий ветер над могилами. Я пришел на кладбище Пер-Лашез вовсе не для того, чтобы почтить умерших. Зуб на зуб не попадал. Била дрожь. Выйдя из метро, я с трудом дотащился сюда и присел на скамейку, чтобы в одиночестве дать волю панике, скрытой прежде под маской спокойствия, и понемногу прийти в себя. Я это называл запоздалым шоком. Так тело освобождалось от подавленного пережитого ужаса. Приходилось терпеливо ждать, пока пульс замедлится и станет ровным, сердце уймется, руки перестанут ходить ходуном. Долго ли это продолжалось? Не знаю. Минут пять или десять. Я как раз успевал продрогнуть и овладеть собой. Вспоминал, для чего и ради кого рисковал жизнью. Что должен действовать как можно быстрее. Что нельзя терять ни минуты. Спешка помогала вынырнуть из тяжкой одури глухой кладбищенской тишины. Направляла, подстегивала. Некогда сокрушаться, жалеть себя, бояться и отчаиваться.

Все, я готов продолжить путь. Но, прежде чем подняться со скамьи, огляделся по сторонам и бережно открыл чемоданчик. Тщательно в последний раз проверил, все ли на месте. Вынул бутерброды, завернутые в бумагу. Все цело и невредимо. Мое сокровище. Пятьдесят чистых удостоверений личности, особые чернила, надежная перьевая ручка, скоросшиватель и вырезанные собственноручно печати.

В тот день, как и много раз прежде, я стучался к незнакомым людям, чьи адреса мне сообщили накануне, – за ночь заучивал длинный список наизусть. Внедренные в полицию агенты Сопротивления сообщали десятки фамилий евреев, которых назавтра вместе с семьями должны были затемно схватить и отправить в лагеря.

Вернулся на бульвар Менильмонтан, поднялся к улице Курон, свернул в переулок и оказался на бульваре Бельвиль. Я впервые видел тех, кого знал только по именам и фамилиям. К счастью, живущая на улице дю Мулен Жоли семья Блюменталь – Морис, Люси и трое детей: Жан, Элиана и Вера – без возражений согласилась получить поддельные документы и перейти на нелегальное положение.

Иногда мне везло, люди сразу находили фотографии нужного размера; я немедленно приклеивал их на удостоверение и заполнял его каллиграфическим почерком служащего мэрии. Но случалось и так, что от помощи не отказывались, однако фотографий не было, поэтому оформить фальшивые бумаги «с доставкой на дом» не удавалось… Хорошо хоть, они мне верили и клятвенно обещали, что покинут дом и спрячутся от завтрашней облавы. У кого-то был родной дядя, двоюродный брат или друг, готовый приютить беглецов на какое-то время. Иным было некуда податься… Некоторые поначалу сомневались, но потом передумывали, услышав, что я помогу им абсолютно бесплатно. К сожалению, я убедил далеко не всех. Например, в тот вечер мне встретилась недоверчивая и упрямая мадам Дравдá с улицы Оберкампф, вдова с четырьмя детьми. Она приняла меня за жулика, подозрительного проходимца. Полнейшее отсутствие здравого смысла у этой несчастной привело меня в отчаяние. Когда я предложил подделать удостоверение личности, она удивилась и возмутилась: «Мои предки из поколения в поколение – граждане Франции. Я истинная француженка и не сделала ничего дурного. Зачем же мне прятаться?» Заглянув поверх ее плеча вглубь квартиры, я успел заметить детей, которые чинно ужинали в столовой. Уговаривал ее и упрашивал, как только мог. Заверял, что Сопротивление спрячет детей, что они поживут в деревне у добрых, честных, порядочных людей. Она сможет даже навещать их изредка. Напрасно. Все без толку. Она не желала меня слушать. Даже отвернулась с брезгливостью оскорбленной добродетели. Больше всего меня поразила ее реакция на мой рассказ о том, чтó я видел собственными глазами: как в транзитном лагере Дранси тысячи людей загоняли в тесные вагоны и отправляли на верную гибель. Мадам Дравда холодно возразила, что никаких лагерей смерти не существует, что лживая англо-американская пропаганда ее не запугает. Смолкла на секунду, а потом пригрозила, что вызовет полицию, если я сейчас же не уберусь отсюда подобру-поздорову. Как могла она искренне не понимать и не верить, что полиция явится завтра за ней и ее детьми вовсе не для того, чтобы их защитить?

С тяжестью на сердце, с неизменным чемоданчиком в руках я продолжил путь от дома к дому, про себя составляя два новых списка: будущих нелегалов и будущих заключенных. Последние навсегда останутся в моей памяти, будут посещать меня в кошмарах, – я знал это по опыту. Нарочно запоминал лица, имена, ведь, по сути, последним видел их живыми, свободными, невредимыми…

Как бы я ни спешил, ясное январское солнышко скрылось раньше, чем я всех обошел, и ледяная зимняя непроглядная ночь поглотила последние отблески заката. Комендантский час давно уже наступил, когда за мной закрылась последняя дверь. Я превратился в тень, скользил неслышно по темным закоулкам, подальше от яркого света фонарей, пригибаясь к земле, прижимаясь к стенам, исчезая из виду. Но прежде всего нужно отыскать телефон-автомат и сообщить связному, что завершил работу в своем квартале. Набрал секретный номер, произнес пароль, передал шифровку и только после этого направился в убежище.

Минут двадцать я пробирался в тревоге и в страхе, пока наконец не завидел вдали внушительное кирпичное здание: Дворец молодежи, сейчас он называется Дворцом женщин. В то время здесь располагалось общежитие для студентов и молодых рабочих. Ночлег стоил очень дешево, так что я, за неимением лучшего, стал постояльцем Дворца.

Ограда заперта, я долго и упорно звонил, но никто не открывал. Замерз отчаянно, ноги окоченели, мне совсем не улыбалось остаться на улице в комендантский час. И так уже мерещились на каждом углу зловещие тени, силуэты преследователей. Чудились окрики и угрозы. Все, я пропал. Деваться некуда. Навалилась усталость. Без всякой надежды позвонил в последний раз и забился в соседний подъезд. Сел на ступеньку, вжал голову в плечи, обхватил себя руками, чтобы согреться, и стал ждать рассвета. Задремать так и не смог, вздрагивал от малейшего шороха, от каждого порыва ветра, и все думал о злополучной мадам Дравда, обо всех, кого мне так и не удалось переубедить, особенно об их детях… Чувствовал вину перед ними, хоть и знал, что старался изо всех сил. Жалел, что не нашел нужных слов, доходчивых, проникновенных. Вопреки сомнениям упорно твердил себе: «Наши усилия и старания не напрасны, не сдавайся!» Гадал, успел ли Выдра спрятаться до комендантского часа, раздал ли он больше документов, чем я. Только бы его не поймала полиция! Не пытала бы, не убила… В январе 1944-го, подделывая свое удостоверение личности, я нарочно убавил себе год, чтобы мной не заинтересовалась Обязательная служба труда[2]. Мне ведь было отнюдь не семнадцать, а восемнадцать. Война внезапно оборвала мое детство. Я не стал взрослым, но отныне понимал отчетливо: с легкомыслием и ребячеством покончено безвозвратно.

Нацистская полиция сбилась с ног, разыскивая в Париже главного фальсификатора. Мне это было отлично известно, ведь я сам мгновенно наводнил фальшивыми документами всю Северную зону[3] вплоть до Бельгии и Голландии, умудрившись наладить бесперебойное производство. Желающему приобрести поддельное удостоверение достаточно было связаться с любым участником Сопротивления, и он незамедлительно получал необходимое. Само собой, раз все это знали, узнала и полиция. Чем успешнее мы трудились, тем осмотрительнее и осторожнее приходилось действовать. Главное мое преимущество заключалось в том, что власти искали опытного специалиста, настоящего профессионала, владельца бумажной фабрики, особого оборудования, печатных прессов, не подозревая, что неуловимый преступник – мальчишка.

К счастью, я был не одинок. Да я один бы и не справился. Руководил нашей лабораторией двадцатичетырехлетний Сэм Кугель по кличке Выдра. Его ровесница, Рене Глюк (Кувшинка), изучавшая химию, отвечала за производство, а потом передоверила его мне и стала переправлять детей в убежища и переводить евреев через границу. Они познакомились еще до войны, в Организации французских еврейских скаутов[4], там же получили свои клички. Нам помогали сестры Шидлоф, Сюзи и Эрта, одной было двадцать, другой – двадцать один, студентки Академии изящных искусств. Их драгоценный вклад переоценить невозможно. Они трудились без отдыха, на износ и всегда оставались доброжелательными и веселыми. Вот и весь штат «знаменитой» лаборатории поддельных документов, находившейся в ведении «Шестерки» – подпольного отдела Всеобщего союза евреев Франции[5]. Кроме нас пятерых никто не знал ее адреса. Даже связных из Сопротивления мы не посвящали в эту тайну. Никого, никогда, ни при каких обстоятельствах. Неизменно строгое соблюдение этого правила уберегло нас от многих бед.

Прикрытием служила мастерская. Мы притворялись художниками. В мансарде дома номер семнадцать по улице Сен-Пэр в тесной вытянутой комнатушке, на пятнадцати квадратных метрах, не более, мы расставили мольберты, разложили краски, развесили холсты. Окно-фонарь в потолке позволяло нам работать полный световой день. Под ним, занимая всю середину помещения, стояли два больших стола, сдвинутых вместе. На одном – две пишущие машинки, на втором – горы промокательной бумаги. По стенам висели полки с моими химическими реактивами и особыми чернилами, тщательно расставленными по порядку: пусть нужный цвет будет всегда под рукой. Мы не поленились натыкать кистей между ними, чтобы посторонние думали, будто в склянках растворитель, тушь и белила. Я смастерил и укрепил под столами десятки узких ящиков, – там спокойно сушилось множество документов, не привлекая ненужного внимания, не загромождая и без того тесное пространство мастерской. Еще на стенах красовались диковинные картины. Мы сами со смехом и шутками состряпали их на скорую руку, а потом прятали с обратной стороны удостоверения, готовые для передачи связным. Мы не нарушали общего распорядка дома, неукоснительно соблюдали все предписания, не раздражали консьержа и честно ходили мимо него с палитрами и этюдниками. Резкие запахи с чердака не вызывали у соседей вопросов. Художники, что с них возьмешь? Не удивлялся и представитель компании энергоснабжения, когда приходил снимать показания счетчика. Напротив, при каждом посещении лаборатории он вслух восхищался нашими творческими успехами. Когда шаги на лестнице стихали, мы хохотали до слез. Вот уж истинные шедевры, не поспоришь!

Наша подпольная лаборатория, как ни странно, действительно возникла благодаря Всеобщему союзу евреев Франции, официальному учреждению, созданному правительством Виши на средства, изъятые у еврейских организаций, принудительно упраздненных. Союз в первую очередь опекал несовершеннолетних, помещал их в детские дома, оплачивал обучение и вполне сносное питание, так что многие считали это начинание благородной и честной попыткой помочь евреям. На самом же деле французское правительство нашло идеальный способ опередить других союзников Германии и наладить бесперебойную депортацию, прикрываясь благотворительностью. Союз выдавал еврейским семьям, лишенным права на труд, прожиточный минимум. Селил в особых пансионах тех, кто лишился жилья. Вскоре они оказывались в полной зависимости от своих «благодетелей». Их ставили на учет и сразу отправляли в лагеря. Некоторые из руководства Союза, внезапно осознав, что помимо воли участвуют в злодеяниях, решили создать собственную подпольную сеть; ее деятельность они финансировали из фондов Союза. Вербовали добровольцев, преимущественно из числа еврейских скаутов, молодых людей, отважных, энергичных, мечтающих вступить в Сопротивление. Эти юноши и девушки образовали костяк нашей организации. У «Шестерки» было то преимущество, что ее агенты, внедренные в Союз и полицию, имели доступ к спискам евреев, размещенных по приютам или живущих у себя в квартирах, которых собирались арестовать и выслать.

В лабораторию «Шестерки» меня направили последним из пяти сотрудников, но именно я коренным образом изменил весь технологический процесс от начала и до конца. Когда Кувшинка показала мне, как стирает с удостоверения штамп «еврей» с помощью гигроскопической ваты, пропитанной в обычном пятновыводителе или в кипящей жавелевой воде, а потом Сюзи цветным карандашом закрашивает фон, я чуть в обморок не упал! Этот способ мог привести к самым плачевным последствиям. При контакте с человеческой кожей, от пота штамп снова проступит, став желтым. Это я им сразу объяснил. А если не нейтрализовать пятновыводитель щелочью, он разъест картон, который станет рыхлым, как промокашка, на месте исправления. Всё, удостоверение безнадежно испорчено. На глазах у изумленной публики я продемонстрировал действие реактивов моего собственного изобретения. Затем подробно рассказал, что и как им предстоит делать впредь. С моей точки зрения, ничего сложного. Эти технологические тонкости я усвоил, когда работал красильщиком под руководством настоящего химика. Благодаря ему я научился окрашивать ткань так, чтобы, например, цвет поменял только хлопок, а шерстяные нити остались прежними или наоборот. Помогло и знакомство со свойствами молочной кислоты на маслобойне. Да, экспериментами я увлекся рано, в четырнадцать лет. Мне непременно хотелось удалить «несмываемые» пятна чернил. За годы всевозможных опытов по-настоящему стойких пятен я так и не обнаружил: все они исчезали при определенных условиях.

Их неподдельное восхищение меня позабавило. Сюзи называла меня волшебником. Кувшинка через некоторое время решила помогать детям: раз появился настоящий химик, она здесь больше не нужна.

Лиха беда начало. Нуждающихся в поддельных документах становилось все больше, а изготавливать их было все сложней и опасней. «Шестерка» к моменту моего появления уже тесно сотрудничала с другими запрещенными организациями: Движением сионистской молодежи, Еврейской армией, с Домом на улице Амело и с Обществом помощи детям[6]. Позднее мы стали работать и на Национальное освободительное движение (НОД), получавшее приказы из Лондона. В него влились «Комба», «Либерасьон Нор». А также на коммунистов – «Вольных стрелков» и Профсоюз рабочих-иммигрантов[7]. Сопротивление объединяло и направляло людей различных убеждений. Каждый из них в меру своих возможностей боролся с депортацией и властью нацистов. Разветвленная структура позволяла добывать важнейшие сведения и обмениваться ими. Небольшие группы повстанцев, прежде разрозненные, постепенно срослись в целостный организм с единым центром управления, сохранив при этом независимость и мобильность. Вскоре наша лаборатория стала наиболее оснащенной и эффективной из всех существовавших во Франции. К тому же только нам удалось поставить дело на поток, поскольку я довольно быстро сообразил, как изготавливать абсолютно новые чистые документы, а не вносить исправления в старые. Совершенно «подлинные», будто напечатанные в «Эмпремри насьональ»[8]. Я собственноручно вырезал печати префектуры и мэрии, делал «корочки».

Следует уточнить, что впоследствии я заведовал не одной, а двумя лабораториями. Агент НОД Морис Кашу, ответственный за производство поддельных удостоверений, прознав о моих подвигах, связался со мной лично, чтобы выяснить, занимаюсь ли я фотогравюрой. В то время я уже переселился из Дворца молодежи в пансион на улице Жакоб, поближе к нашему убежищу молодых художников из «Шестерки», чтобы не тратить время на дорогу и не рисковать попасться при облаве в лапы полиции. В пансионе я назвался фотографом-любителем, и местная кухарка, с нежностью опекавшая меня, разрешила проявлять и печатать фотографии в пустой кладовой, расположенной над моей комнатой. Наивная дама полагала, что я запечатлеваю портреты и пейзажи, тогда как на самом деле я устроил лабораторию по изготовлению фальшивых документов для НОД.

Еще одна мансарда, так называемая комната для прислуги, – правда, на этот раз абсолютно секретная. В ней я работал один и никогда никому не открывал ее местонахождения. Благодаря технике фотогравюры стало возможным воспроизводить водяные знаки, печати и государственные бланки в неограниченном количестве. Поток «чистых документов» с улицы Жакоб наводнил Францию. Как говорится, голь на выдумки хитра. Хотя я сам все смастерил из подручных материалов, мои приспособления не уступали профессиональному оборудованию настоящих фотогравировальных мастерских. Я в буквальном смысле изобрел велосипед: с помощью велосипедного колеса соорудил центрифугу, чтобы равномерно наносить светочувствительный слой на металлические пластины. Курительная трубка служила мне верой и правдой для полировки бумаги, шершавой после взаимодействия с кислотами. Только для этого и сгодилась, ведь я никогда не курил. Из собирательных и рассеивающих линз очков и полупрозрачного зеркальца я собрал аппарат, действие которого описал еще Леонардо да Винчи. Камера обскура проецировала четкое изображение печати, знака, рисунка на любую поверхность, и я мог скопировать его от руки с высокой точностью. Кустарные устройства, но до чего полезные! Все приходилось придумывать и усовершенствовать на ходу, так что я ночи напролет проводил в своей лаборатории не смыкая глаз.

Утром я бежал с «новенькими» документами в лабораторию «Шестерки», чтобы вписать в них имена и оформить окончательно. Хорошо хоть на своих двоих, не на метро.

Мы безотказно помогали всем, кто нуждался в помощи, так что на нас обрушилась лавина заказов. Их число неуклонно росло. Из Парижа, Лондона, из Южной зоны, от Всеобщего союза евреев Франции. Мы трудились с немыслимой быстротой, выпуская по пятьсот удостоверений в неделю.

Обыкновенно мы с Выдрой обходили все адреса по спискам, стараясь никого не забыть, ничего не упустить. Причем оба выглядели невинными младенцами. Нас спасал безобидный вид. Мелкий рыжий веселый мальчишка с круглым детским личиком, покрытым веснушками, ловкий, проворный и неприметный, Выдра зачастую выполнял задания еврейских организаций. Я же имел дело с коммунистами и НОД. Изредка, при необходимости, мы подменяли друг друга. Назначали встречи в самых людных местах, предпочитали связных-девушек, изображали свидания в целях конспирации. Я всегда приходил заранее и ждал на виду у всех с розою в руке. Дарил цветок, брал «невесту» под ручку и неспешно прогуливался с ней, старательно обмениваясь влюбленными взглядами, лишь бы не вызвать подозрений. При расставании каждый накрепко запоминал полученные инструкции.

Как-то раз вместо очередной мнимой пассии со мною встретился лично Марк Амон по прозвищу Пингвин, тоже бывший скаут, некогда завербовавший меня в Сопротивление.

Я сразу понял: если Пингвин явился сам, не дожидаясь, пока освободится кто-нибудь из связных, – дело не терпит отлагательств. Он ждал меня на скамейке в саду Тюильри, измученный, обеспокоенный.

– С нашей последней встречи вы похудели и осунулись, – заметил я ему.

– На себя посмотри, – ответил Пингвин со смехом.

И сразу посерьезнел.

– Вчера «Радио Лондон»[9] передавало отличные новости. Немецкая армия отступает по всем фронтам, Северная Африка перешла на нашу сторону. Беда в том, что нацисты решили ускорить процесс уничтожения евреев на всех оккупированных территориях. Готовится масштабная облава. Через три дня опустошат одновременно десять детских домов в окрестностях Парижа. Вот списки, держи. Подготовьте каждому полный комплект: продовольственные карточки, свидетельства о рождении, о крещении, удостоверения личности для сопровождающих взрослых, пропуска и групповые разрешения на проезд.

– Сколько их?

– Детей? Более трехсот.

Триста детей! То есть по меньшей мере девятьсот различных документов, даже тысяча, всего за три дня… Нет, это не в силах человеческих! Обычно мне поступало по тридцать-пятьдесят заявок в день, иногда побольше. Порой я совершал невозможное, но теперь впал в панику. Попрощавшись с Пингвином, я впервые по-настоящему испугался, что не справлюсь… До сих пор мне всякий раз удавалось выудить из своей копилки разнообразных странных познаний и умений какое-нибудь невероятное фантастическое решение для очередных технических сложностей. Защита постоянно улучшалась, поэтому требовалось особое хитроумие, чтобы при минимальных средствах подделать то, что не поддавалось подделке в принципе. Но сейчас основная трудность заключалась не в качестве, а в количестве: я понимал, что работаю на пределе своих возможностей и не могу вмиг повысить производительность. В сутках всего двадцать четыре часа, удвоить их нельзя. И растянуть каждый час, к сожалению, тоже. Так, некогда рассуждать. Бегом на улицу Жакоб! Нужно много бумаги, плотной, тонкой, зернистой, гладкой, для разных нужд и задач. Скорей! Не медли! Пошел обратный отсчет. Начался бег с препятствиями. Наперегонки со временем. Наперегонки со смертью.

После встречи с Пингвином, захватив у себя в кладовой столько всего, что чемоданчик буквально лопался, я в мыле примчался в лабораторию «Шестерки». Мои верные Выдра, Сюзи и Эрта как всегда на посту. А вот Кувшинку я и не думал застать. В последнее время у нее были другие заботы, и она редко нас навещала. Друзья выглядели подавленными и напуганными не меньше моего. Они уже знали, что предстоит спасти триста детей. Вот почему Кувшинка поспешила нам на выручку. Беда в том, что одновременно Профсоюз рабочих-иммигрантов передал через Выдру заказ на документы для венгерского отделения… Все смотрели на меня с ожиданием. В глазах читался немой вопрос: «Справится ли лаборатория с такой нагрузкой? Смерть бросила нам вызов, способны ли мы победить ее?»

Я вывалил на стол гору чистой бумаги и картона, затем четко, как требуется в чрезвычайной ситуации, отдал приказ:

– Начинаем!

– Дети важнее всего! – прикрикнула Кувшинка.

Работа в лаборатории закипела. Кувшинка встала к бумагорезальной машине, штампуя заготовки нужного формата. Сюзи закрашивала фон. Эрта поспешно вносила данные: вписывала от руки и печатала на машинке. Один только Выдра, наш руководитель, прежде не принимавший участия в производстве, слонялся от стены к стене как неприкаянный.

– Хочешь помочь – ставь печати и подписи.

Он тотчас же со вкусом взялся за дело. Я же, кроме прочего, без конца крутил ручку цилиндрической мельницы собственного изобретения, осыпая готовые документы пылью и тертым карандашным грифелем, чтобы они «состарились», казались замызганными, захватанными, а не чистенькими, новенькими, только что из типографии. Вскоре стало трудно дышать от химических испарений и запаха пота. Мы вкалывали без остановки: резали, красили, печатали на предельной скорости. Налаженный конвейер доброй воли против злой судьбы. Набивали ящики с двойным дном удостоверениями и свидетельствами, крепили бумаги к задникам картин. В глубине души каждый был уверен, что нам ни за что не успеть, не справиться с непосильной задачей, однако благоразумно помалкивал. В конечном счете все зависело от нас. Оптимизм – наша единственная опора, последнее прибежище, стимул не сдаваться, идти до конца.

Поздно вечером все разбрелись по домам, и я вернулся в свою лабораторию на улицу Жакоб. Разве я мог уснуть, зная, что мы за день не одолели и четверти детских документов, хотя трудились с утра до ночи не покладая рук вместе с нежданными помощниками, Кувшинкой и Выдрой?! Мне не давала покоя еще одна мысль: возможно, работая с такой скоростью, мы и спасем детей, но только не венгров, бедняги обречены…

Нет, сейчас я должен бодрствовать. Как можно дольше. Всеми силами бороться со сном. Расчет очень прост. Я успевал сделать тридцать поддельных удостоверений в час. Так что за час моего сна тридцать человек заплатили бы гибелью…

Двое суток я работал как проклятый, не смыкая глаз. Непрерывно, кропотливо, напряженно. Не отрывался от микроскопа. И усталость стала худшим моим врагом. Задерживая дыхание, я следил, чтобы рука не дрогнула. Ведь подделка документов требует предельной сосредоточенности. Это ювелирная работа в полном смысле слова. Больше всего на свете я боялся допустить мельчайшую ошибку в деталях, полиграфических, технических, фактических, и не заметить ее. Если внимание ослабеет хоть на мгновение, это приведет к роковым последствиям: судьбы людей висят на волоске, жизнь или смерть! Я проверял и перепроверял каждое свидетельство. Все в порядке, они идеальны. Но я все равно сомневался. И осматривал каждое снова. Внезапно ощутил странную легкость в теле. Хуже того, стал буквально клевать носом. Поспешно вскочил из-за стола, стремясь проснуться, зашагал по комнате, отвесил себе с десяток пощечин. Вернулся к работе. Тридцать жизней в час! Нельзя поддаваться слабости! Нет у меня такого права. Поморгал, прищурился, чтобы видеть отчетливей. Изображение действительно смазалось или просто расплывалось перед глазами, потому что я ослеп в темной фотолаборатории?

На следующее утро в мастерской на улице Сен-Пэр всех охватило лихорадочное возбуждение. Мы вышли на финишную прямую. Вечером, в девятнадцать ноль-ноль, Выдра и Кувшинка увезут плоды наших упорных неустанных трехдневных трудов, всё, что мы успеем завершить к этому времени. Мы уже оформили восемьсот свидетельств, так что я почти поверил, что мы справились. Без отдыха, в бешеном темпе, проворными заученными движениями, как заведенные, мы работали с невиданной слаженностью и четкостью, будто пять автоматов. Грязная одежда, провонявшая химией, прилипла к телу, пот лил в три ручья. Однако что-то новое, необычайное ясно ощущалось всеми. Неосязаемое и прекрасное. Эйфория! Для пущей бодрости мы считали вслух:

– Восемьсот десять, восемьсот одиннадцать, восемьсот двенадцать…

Непрерывно ритмично стучала пишущая машинка, бумагорезальная попадала ей в такт, удары печати, скрип скоросшивателя, шуршание мельницы, «старящей» документы, – чем не оркестр?

Растворившись в музыке производства, опьяненный энтузиазмом общего дела, я вдруг наткнулся на преграду, темную пелену. Чернота сгустилась, поглотила меня. Напрасно я моргал, щурился, тер глаза. Не помогло. Я ослеп. Руки отнялись. Гул в ушах нарастал. Тело вышло из повиновения.

Наверное, я рухнул плашмя с немыслимым грохотом. Очнулся на полу, но по-прежнему не видел ничего, кроме бурых пятен. Кувшинка отвела меня к одной из подпольщиц, что жила поблизости, чтобы та присмотрела за мной, пока я высплюсь. Я так боялся, что без меня они не успеют оформить все документы в срок, что приказал разбудить себя через час. Никогда не забуду, что мне ответила Кувшинка в эту минуту. Ее слова пробудили в моей душе ответственность за жизнь окружающих:

– Адольфо, послушай. Нам нужен фальсификатор, а не еще один труп!

2

– С чего вдруг человек решает стать фальсификатором?

– Тебя интересуют внутренние мотивы?

С чего вдруг? Я отвечу… Именно «вдруг». Случайно. Впрочем, не совсем. Так уж вышло, что еще до Сопротивления я, сам не знаю зачем, годами накапливал знания и умения, необходимые для работы в подполье. Оставалось лишь найти им применение, вот и все.

Как все мальчишки, во время войны я мечтал сражаться с нацистами. Безмерно восхищался отважными партизанами, хотя сам и мухи бы не обидел по природной склонности к пацифизму. Еще в начальной школе во всех драках меня защищал младший брат, куда более сильный и смелый. В нашей семье я слыл самым робким, впечатлительным, тихим, склонным к созерцанию. Мечтал стать художником, но все вокруг говорили, что «это не профессия». Если бы не чрезвычайные обстоятельства, не война, жил бы себе как все. Ничем бы не выделялся. Так и работал красильщиком. В лучшем случае химиком.

Коренным образом на мое становление, если можно так выразиться, повлиял переезд в Нормандию, в город Вир. Мне тогда исполнилось тринадцать.

Мы переезжали не раз и не два. Кочевали, как многие еврейские семьи Восточной Европы в ту пору. Изгнание за изгнанием, вновь и вновь, из-за преследований и гонений. Мои родители, евреи из России, познакомились в Париже в 1916 году. Мама бежала от погромов в «страну, где права человека не нарушают». Папа никогда не рассказывал нам, почему эмигрировал. Знаю, что он работал внештатным репортером в газете Бунда[10], так что уехал за границу, скорее всего, из-за приверженности к марксизму. В 1917 году, когда к власти в России пришли большевики, французское правительство распорядилось, чтобы все «красные» вернулись на родину. Мой отец, давний член Бунда, попал в эти списки. Но Первая мировая еще не закончилась, о возвращении не могло быть и речи. Вот почему родители оказались в Аргентине. Мы с братьями – уроженцы Буэнос-Айреса, аргентинские граждане. Когда мне шел пятый год, папа и мама решили вернуться в Париж.

А в 1938-м мы перебрались в Нормандию, к нашему дяде Леону, младшему брату матери. Тиран, деспот, невротик, он «всего добился самостоятельно», жил аскетом, «в строгости», и, несмотря на тяжелый характер, был безгранично добрым, щедрым, преданным семье. Именно он когда-то оплатил наш переезд во Францию, нашел отцу работу в Париже и жилье для всех нас. Собственных детей у него не было, однако дядя считал, что жизнь без детского смеха, возни и гама слишком скучна и печальна, а потому выстроил просторный дом и поделил его на две половины в надежде, что мы однажды к нему переедем. Аншлюс Австрии, слухи о травле евреев в Германии, неизбежность приближающейся войны ускорили воссоединение семьи. Нам, евреям-эмигрантам, оставаться в столице стало небезопасно. В Вире в первые военные годы нас действительно не обижали. Более того, местные жители проявили исключительное радушие и гостеприимство из уважения к безупречной репутации нашего дядюшки-коммерсанта. Здесь все его знали и почитали. Французское гражданство дядя получил за то, что в четырнадцатом году отправился на войну добровольцем и после ранения потерял одно легкое.

В кармане у меня лежал аттестат о среднем образовании – единственный диплом, полученный за всю жизнь. Но работать я не мог, мне не было четырнадцати. Пока что меня опять определили в школу. Поскольку я приехал из Парижа, то в обществе Вира занял исключительно высокое положение. Мальчишки мной восхищались. Да и девочки тоже. Каждое утро мы шли вместе по полям и пели каноном. Одна, особенно застенчивая, Дора Ожье, не отходила от меня ни на шаг. Я очень к ней привязался, но старательно избегал встреч с ее отцом. Старик с военной выправкой ходил на деревянной ноге и казался мне капитаном пиратов.

В нашем классе был еще один мальчик с аттестатом, плутоватый и проворный Браганти, итальянец. Мы с ним сразу подружились. Директор школы, мсье Маделин, не желая, чтобы два ученика весь год маялись от безделья и скуки, предложил нам открыть на паях типографию, одновременно зарабатывать и выпускать школьную газету. Мы дешево приобрели устаревший печатный станок и полустертые гарнитуры у местной ежедневной газеты. Там радостно избавились от старья, причем сделали заодно доброе дело школе. Предприятие оказалось прибыльным и увлекало нас как игра. Мы продавали свой листок, пополняли кассу кооператива и постепенно накопили достаточно, чтобы купить более современное оборудование. Таким образом, вместо школьной премудрости Браганти и я радостно осваивали типографское дело и гравюру, старались достичь наилучшего качества изображения, наибольшей четкости печати. Как видишь, я увлекся этим с тринадцати лет.

Старший брат Поль уже мог работать, и родители решили, что он станет помогать дядюшке Леону в благодарность за щедрую помощь и кров. Дядя торговал трикотажными изделиями в Вире и окрестных деревнях. Беда в том, что у Леона и Поля характеры были вздорные, а дядюшка не привык, чтобы ему перечили. Их непрерывные бурные ссоры не давали покоя домашним. И в один прекрасный день мама сообразила, как всех примирить: пусть вместо Поля к дяде отправлюсь я, более смирный и послушный. Тем более что среднюю школу я закончил, и она мне больше не нужна…Худшего наказания я и представить себе не мог. Меня лишили родной и любимой школьной типографии! Ради торговли, которая с детства вызывала непреодолимое отвращение. Я уж не говорю о несносной привычке Леона взбадривать подручных пинками под зад помимо нагоняев и выговоров. С коммерцией, положим, я бы еще со временем свыкся и освоился, но ежедневно терпеть публичные унижения не смог. Едва выдержал три недели дядиной тирании, сбежал и устроился на ближайший завод, соврав, что четырнадцать лет мне уже исполнилось. Местная электротехническая компания выпускала приборные доски самолетов для нужд французской армии. Да я бы согласился на что угодно, лишь бы не таскаться по рынкам с дядей. Но завод, как ни странно, по-настоящему полюбил. Вижу по твоему лицу: тебе невдомек, что хорошего может быть на заводе. Представь, там я открыл целый мир, новый и неизведанный. Встретил интересных людей. Я был еще мальчишкой, поэтому меня взяли учеником в электромонтажный цех, где работали одни женщины. Напрасно улыбаешься, я тебя разочарую: все они были значительно старше меня, так что о романах я и мечтать не мог. Зато выслушивал их исповеди, секреты и честно хранил их, чем чрезвычайно гордился. Благодаря тем девушкам я многое узнал о жизни. Одну из них, юную и прелестную, звали Сесиль. Ей было лет двадцать. Веселая, озорная. Много курила. Говорила: «Ты пока не мужчина, вот я и рассказываю тебе все. Будь ты постарше, я бы постыдилась». Или: «Поцелуй меня, Адольфо! Что ты такой неласковый? В губы целуй!» А потом хохотала. Ей нравилось смущать меня и дразнить.

На заводе я и с ребятами подружился. С Жаком, деревенским парнем. С огненно-рыжим Жаном Байером, который говорил с заметным пикардским акцентом и страстно увлекался политикой. Им я искренне восхищался, ведь он отсидел срок за то, что ударил молотком по голове отца-алкоголика, зверски избивавшего мать. Жан пел шлягеры Тино Росси[11] и революционные песни времен Парижской коммуны. Настоящий бунтарь, борец. Я завидовал его обаянию, харизме, а сам тщетно боролся со смущением и застенчивостью. На заводе я впервые задумался о главном. Не смейся. За эти несколько месяцев я стал другим человеком. У меня появились убеждения, гражданская позиция. Я почувствовал себя самостоятельным, свободным, независимым. Что может быть важней?

А потом нагрянули они. В июне 1940 года. Я как раз купил велосипед, чтоб быстрей одолевать восемь километров, отделявшие завод от дома. Старший брат Поль, которому придирки и тычки дяди Леона нравились не больше моего, теперь работал на том же предприятии, только в другом цеху. В тот день я хотел поставить рекорд, несся на всех скоростях и вдруг увидел их на дороге. К Виру приближались танки, новенькие, блестящие, будто сошедшие с конвейера. Маршировали солдаты в начищенных сапогах и отутюженной форме. Я вдруг понял, что подразумевал отец, когда вздохнул с горечью, глядя на французских призывников, одетых кто во что горазд, без касок, с винтовками образца Первой мировой: «Нет, теперь уж точно все пропало. С такими горемыками нам не победить…»

Я едва не налетел на немцев, столкнулся нос к носу с целой армией. Немедленно развернулся и погнал обратно, крутя педали изо всех сил. Я не знал, что они так близко. Надеялся, что гроза придет к нам нескоро. Хотя с момента объявления войны перевидал сотни беженцев, тащивших свой скудный скарб по дорогам Франции. Немцы гнали их перед собой. Из Бельгии, из северных провинций. Некоторые ночевали у нас, задерживались на время, рассказывали о бесконечном бегстве, прерываемом бомбардировками. Затем шли дальше, куда-то еще, в другие города. А мы оставались, не покидали насиженных мест. Правда, однажды дядюшка погрузил все товары и вещи на грузовик, намереваясь убраться отсюда подобру-поздорову, но вскоре раздумал. Он не верил беженцам. Надеялся, что всегда успеет уехать, что еще не пора. Да и никто не желал признать очевидный факт: война затянулась.

С началом оккупации завод закрыли. Затем он стал обслуживать люфтваффе, причем евреям работать запретили. Нас, собственно, было всего двое. Меня и Поля выгнали. Пока нас вели к выходу, я услышал громкий голос из-за станков:

– Внимание! Говорит Лондон. «Радио Париж» врет!

Я узнал его. Это мой друг Жан Байер, выражал нам солидарность в свойственной ему манере. Женщины зааплодировали, поддерживая нас. Мужчины засвистели в знак протеста. Однако начальство быстро утихомирило недовольных, шум стих. Я заметил, что глаза Сесиль наполнились слезами. Война пришла в Вир.

Чтобы не возвращаться к дяде, я поспешно нанялся по объявлению подмастерьем к красильщику. Мсье Буссемар, инженер-химик, был в прошлом унтер-офицером французской армии, затем демобилизован по болезни. Прежний подмастерье попал в плен во время «странной войны»[12], и мастер нанял меня вместо него. Поначалу он отнесся ко мне как к малому ребенку и позволял лишь разводить огонь под котлами. Но вскоре я приступил к освоению ремесла. Товаров не хватало, одежду покупали втридорога, поэтому чаще всего мы перекрашивали солдатские шинели и форму Первой мировой в коричневый, темно-синий или черный, чтобы люди могли сшить из них штатские костюмы и пальто. Тяжелая, утомительная работа, особенно зимой. В лютую стужу приходилось полоскать окрашенную материю в реке. Я промокал насквозь, заледеневал, не чувствовал окоченевших пальцев. Зато мне исправно выплачивали жалованье, к тому же я увлекся химическими опытами. Меня сразу же поразило одно наблюдение. Мы опустили одежду в чан с черной-пречерной жидкостью. Каково же было мое удивление, когда ткань стала темной, а вода – неожиданно прозрачной и чистой будто родниковая! Меня осенило: надо же, вся краска впиталась, и в воде ее больше нет.

– Значит, окрасили правильно, ошибок не допустили, – пояснил Буссемар.

Охваченный азартом, я попросил его дать мне несколько образчиков разных красителей, чтобы поэкспериментировать дома с лоскутами, что валялись на полу в мастерской отца. Он служил закройщиком на дому. Каждый день, погружая одежду в чан, я задавал мастеру тысячи вопросов, а вечером дома, втайне от всех, применял полученные знания на практике. Я нашел свое призвание. Мое упорство и страсть к химии забавляли Буссемара.

– Прежние подмастерья выполнят работу как положено – и довольны. А тебе все расскажи да покажи, никак не уймешься, – ворчал он.

Хоть он и огрызался грубовато, но все-таки был польщен, что кто-то в кои-то веки заинтересовался его глубокими познаниями. Химические формулы он излагал очень просто, будто кулинарные рецепты. Ясным и доступным языком. Как видишь, я начал сводить чернила вовсе не с целью подделки документов, а как честный красильщик, ненавидящий пятна.

Вскоре я понял, что при должном упорстве и правильном соотношении ингредиентов можно творить чудеса. И действительно много добился. Как ты уже знаешь, первой победой стало исчезновение несмываемых пятен чернил. Я истреблял любые. С тех пор в нашей красильне мне доверяли самые сложные заказы, практически невыполнимые. Из всех окрестных городов и весей ко мне несли безнадежно испорченные кружевные перчатки для первого причастия и шелковые подвенечные платья в ужасном состоянии. Не выводится? Не отстирывается? Отлично, это по моей части.

Главная головная боль начинающего одержимого химика – материальный ущерб, который причиняют окружающим его эксперименты. Поначалу я проводил их у нас на кухне, в маминых кастрюлях и баке для кипячения белья. Однако после нескольких неудач, точнее взрывов, последний из которых вызвал небольшой пожар, мне велели вынести реактивы прочь из дома раз и навсегда.

Поскольку я стал мастером на все руки и регулярно выводил пятна с одежды дядюшки, тот по доброте душевной разрешил мне устроить химическую лабораторию в своем прежнем, заброшенном, доме.

В то время я часто проезжал на велосипеде мимо единственной в Вире аптеки, но не обращал на нее внимания. Пока однажды не заметил в витрине нечто новое, чрезвычайно любопытное – распродажу оборудования настоящей химической лаборатории. Пробирки, перегонные кубы, реторты, колба Вигре с отростком-дефлегматором и прямоточным холодильником – о таком богатстве я и мечтать не смел, тем более не решался спросить о цене… День за днем любовался витриной; лабораторию никто не покупал. Через неделю я отважился войти в аптеку. Мсье Бранкур, аптекарь, расставлял лекарства на полках, что-то насвистывая.

– Тебе помочь, мальчик? – спросил он, наконец заметив, что я впился взглядом в елочный дефлегматор.

– Нет, спасибо. Хотя… Я хотел бы узнать, сколько все это стоит…

– И что ты будешь со всем этим делать?

– Проводить химические опыты.

– Какие именно?

– Разные. Я работаю у красильщика и постоянно экспериментирую. Научился выводить чернильные пятна. Но мне этого мало, хочу добиться большего.

Аптекарь так и не назвал мне цену. Ясно же, что все оборудование вместе стоило целое состояние. Зато показал мне инструменты и приспособления, не выставленные в витрине. К примеру, медный вертикальный микроскоп, на который у меня не хватило бы денег при всем желании. С чуть заметной усмешкой он наблюдал за тем, как я с неподдельным восторгом рассматривал каждую реторту, и, должно быть, проникся ко мне симпатией. Мы долго говорили о химии. Он оказался очень сведущим, настоящим ученым. Доктор наук, а не аптекарь.

Я робко спросил:

– Скажите, можно выкупить лабораторию не сразу, а по частям?

– Хорошо, я придержу ее для тебя. Приходи, как только заработаешь достаточно, и покупай себе потихоньку.

Я экономил на всем, и понемногу химическая лаборатория переселилась из аптеки в старый дядин дом. Бранкур продал мне ее в десять раз дешевле настоящей стоимости и к тому же подарил тот драгоценный микроскоп, что был мне явно не по карману. Все свободное время я посвящал химическим формулам и уравнениям, глотая книгу за книгой. У букиниста в Вире чудом приобрел первое издание знаменитого трактата Марселена Бертло[13], одного из отцов термохимии. Жадно впитывал знания, получая их отовсюду, вплоть до журнала «Советы домохозяйкам», где нашел народные средства, дельные и толковые, поверь!

В погоне за новыми сведениями раз в неделю я добровольно помогал химику на городской маслобойне. Тот в знак благодарности охотно делился со мной своей премудростью и вдобавок награждал кусочком масла. Фермерам, сдававшим сливки, маслобойня платила в зависимости от процента жирности. Брали в расчет только жирность, не вес, не объем, чтобы избежать мошенничества хитрецов, разбавлявших сливки водой. Обязанности у нас были несложные. Простой технологический процесс, обычная реакция восстановления. Образец сливок смешивали с метиленовой синью, помещали на водяную баню и считали, с какой скоростью смесь обесцветится при взаимодействии молочной кислоты и тиазинового красителя. Заскучала? Эти подробности кажутся тебе неважными? Вот и я не придавал им особого значения, не подозревая, что вступлю в Сопротивление благодаря молочной кислоте.

Враги заняли город, выгнали нас с завода, но никаких других изменений в первое время мы не замечали. Война пришла в Вир, но все равно казалась далекой, почти безвредной. Боевых столкновений здесь не было. Чужие войска вошли беспрепятственно. Немецкие солдаты вели себя вполне прилично, безропотно платили за все. Торговцы были счастливы.

Конечно, правительство Виши выпустило первые указы. Нам запретили открывать чековые счета на почте и пользоваться сберегательными книжками. Согласно предписанию от 3 октября 1940 года мы должны были явиться в полицейский участок и зарегистрироваться. Помню до сих пор, как мы с папой отправились туда. В городе нас все знали и уважали благодаря безупречной репутации дядюшки. Дежурный вежливо объяснил папе, что мы не обязаны объявлять себя евреями, коль скоро мы аргентинцы, а не французы. Однако отец стремился во что бы то ни стало выполнить гражданский долг перед Францией безупречно. Я сразу понял, что дежурный не торопился нас регистрировать. И даже тактично намекал: «Хорошо бы вам вернуться домой». Напрасно старался. В конце концов скрепя сердце он все-таки внес в картотеку наши фамилии, имена, даты рождения, адрес. Через несколько дней мы случайно встретились с ним на улице. Он дружески поприветствовал отца и прибавил с хитрой улыбкой:

– Похоже, мсье Камински, я потерял ваши карточки. Может, в печке их сжег случайно, не знаю.

– Значит, завтра я приду к вам и снова зарегистрируюсь!

– Нет-нет, это вовсе не обязательно, что вы!

– Непременно приду, до скорого свидания.

Поневоле нас вновь внесли в картотеку. Зато нашивать шестиконечные звезды папа не стал. Преодолел щепетильность и гордо заявил:

– Раз мы аргентинцы, звезды носить не будем!

И все-таки беды незаметно подкрались к нам. Причем с неожиданной стороны. Однажды в воскресенье заявились супруги Демуа, владельцы местного борделя, в сопровождении немецкого офицера. Пожелали осмотреть наш «прекрасный дом». Дядя Леон действительно им гордился и не заставил себя упрашивать. Они поднялись на второй этаж, заглянули в спальни, и вдруг мы услышали дикий рык возмущенного дядюшки и увидели, как тот мощным пинком под зад спустил с лестницы немецкого офицера… Незваный гость с оглушительным грохотом пересчитал ступени. Уж мне ли не знать каковы дядюшкины пинки! Столкни он вниз Демуа, жену или мужа, я бы лишь посмеялся. Но тут замер в ужасе. Между тем Леон оглушительно орал сверху:

– Устроить бордель?! В моем доме?! Да ни за что на свете!

С тревогой я ожидал ужасных последствий. Но месяц прошел, день за днем, а нас никто не трогал. Как вдруг, поздно вечером прибежали жандармы, два давних друга дяди, причем с немалым риском для себя. В штатском, не в форме. Мы сразу поняли: все пропало!

– Кики, нам велено завтра арестовать тебя. Беги немедленно!

– Куда же мне бежать?

– Куда глаза глядят, лишь бы подальше отсюда!

Дядя и чемоданов паковать не стал. Прихватил самое необходимое и вскочил в ближайший поезд до Парижа.

Недели через две нас опять навестили жандармы. Предупредили маму, что гестапо перехватило ее письмо к брату. Теперь нацисты узнали парижский адрес дяди. Догадываюсь, о чем ты подумала: «Откуда такая беспечность? Как можно доверять почте, переписываться при таких обстоятельствах?» До сих пор и у меня в голове не укладывается. Они просто не осознавали, в какой опасности находятся.

Телефона у нас не было. Настал черед мамы ехать в Париж, чтобы предупредить брата, пока не поздно.

– До свидания, дети, я скоро вернусь. Не задержусь, обещаю.

Жизнь потекла дальше своим чередом. Каждый день приходилось бороться с мелкими бытовыми трудностями. Не хватало буквально всего. Магазины опустели, исчезли даже товары первой необходимости. Доставать продукты становилось все трудней и трудней. В своей химической лаборатории я научился варить мыло, используя карбонат натр�

Продолжение книги