Тайна записной книжки Доры Маар. Дневник любовницы Пабло Пикассо бесплатное чтение

Бриджит Бенкенмун
Тайна записной книжки Доры Маар. Дневник любовницы Пабло Пикассо

Печатается с разрешения издательства Печатается с разрешения Éditions Stock и при содействии Lester Literary Agency & Associates

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2022

© Editions Stock, 2019

Published by arrangement with Lester Literary Agency & Associates

Печатается с разрешения Editions Stock и при содействии Lester Literary Agency & Associates

* * *

Тьери, который получил шанс, потеряв, снова найти

Моим родителям, уже ушедшим, но незабвенным

* * *

Вначале я нахожу, потом ищу.

Пикассо

Да, я знаю, что, как бы то ни было, моя судьба прекрасна.

А прежде утверждала, что она жестока.

Генриетта Теодора Маркович

Предисловие
Находка

Ее прислали по почте, плотно упакованную в пузырчатую пленку.

Тот же бренд, тот же размер, такая же гладкая кожа, но более красная, более мягкая, более фактурная.

Я подумала, что она ему понравится и, возможно, даже больше, чем предыдущая.

Он только что потерял записную книжку «Эрмес», более новую, чем эта, хотя, поскольку он постоянно перекладывал ее из кармана в карман, она сильно обтрепалась. Своего рода амулет, с инициалами Т.Д., к которому он буквально прикипел, физически и ментально…

Как всегда, когда он что-то теряет, а это бывает довольно часто, нужно поискать пропавшую вещь вместе с ним. Обычно я нахожу их довольно быстро: паспорт, ключи, мобильный телефон… Но записную книжку мы так и не нашли. Несколько дней спустя Т.Д. смирился с потерей и решил купить себе такую же.

«Увы, кожи такой выделки уже не бывает», – слегка огорченно, но твердо ответил вежливый продавец. Другие бы утешились книжкой с более зернистой, полосатой или крокодиловой обложкой. Но он никогда не отступает. Он нашел свое счастье на eBay, в разделе «Небольшие винтажные изделия из кожи». Семьдесят евро. И через несколько дней она была у нас.

Одержимость – заразная болезнь: не успев заразиться, я захотела удостовериться, что записная книжка – точная копия той, потерянной. Я осмотрела ее со всех сторон. И раскрыла.

Продавец сменил основной блок, в котором предыдущий владелец, должно быть, записывал свои встречи, приглашения и потаенные мысли. Но маленькая адресная книжка так и осталась лежать во внутреннем кармане. Я машинально стала ее пролистывать. Не особенно вникая, всего через три странички я наткнулась на первое имя: «Кокто» [1]! Да, Кокто: улица Монпансье, 36! Помню, что я задрожала, и у меня перехватило дыхание, когда на следующей странице обнаружила Шагала [2]: 22, площадь Дофина! Мои пальцы тем временем судорожно листали страницы: Джакометти [3], Лакан [4]… Перед моими глазами промелькнули имена: Арагон [5], Бретон [6], Брассай [7], Брак [8], Бальтус [9], Элюар [10], Леонор Фини [11], Лейрис [12], Понж [13], Пуленк [14], Синьяк [15], де Сталь [16], Саррот [17], Тцара [18]… Двадцать страничек, на которых в алфавитном порядке выстроились имена величайших художников послевоенного времени. Двадцать страничек, которые нужно несколько раз перечитать, чтобы поверить своим глазам. Двадцать ошеломляющих страниц, заветный справочник сюрреализма и современного искусства. Двадцать страниц, которые восхищают и ласкают глаз. Двадцать страниц, которые я пролистываю, едва дыша, боясь увидеть, как они самоуничтожаются, или обнаружить, что это мне просто приснилось. И в конце концов датировать сокровище благодаря календарю на 1952 год, что доказывает, что куплена книжка была в 1951-м. Никогда я больше не упрекну Т.Д. в том, что он вечно все теряет.

Итак, понятно, что я захотела узнать, кто записал коричневыми чернилами все эти имена. Кто мог хорошо знать этих гениев двадцатого века и вращаться среди них? Несомненно, тоже гений!


Было бы честнее признать, что на самом деле я сама ничего не решала. Эту записную книжку я не выбирала, она ворвалась в мою жизнь, свалилась как снег на голову, она мне навязалась…

И вот я в ловушке, не в силах сопротивляться этим именам, как полицейская собака, которую заставляют вбирать в себя запах пропавшего человека… Ищи… Ищи…

Я пустилась по следу еще до того, как узнала, кто записал эти адреса. Пораженная этими дружескими связями, я бросилась в погоню за призраком, еще не ощутив его частью своей жизни. Я пока не знала имени этого человека, а страницы адресной книжки представлялись мне замочной скважиной, через которую я наблюдала за исчезнувшим миром, не похожим ни на один другой.


Мишель С. Ла Шапель Казильяк

Судя по почтовому штемпелю, пакет прибыл из городка Брив-ла-Гайард. Как все эти парижские адреса могли попасть в Брив-ла-Гайард?

В объявлении, размещенном на eBay, уточнялось, что продавец – антиквар, поселившийся в деревушке Казильяк, примерно в тридцати километрах от Брив-ла-Гайард, очаровательной деревушке департамента Ло, среди зеленых долин Мартеля. Казильяк, население которого составляет менее пятисот человек, известен лишь немногим своей церковью в романском стиле, башней двенадцатого века, умывальнями, хлебопекарней и памятным крестом, который символически обозначает 45-ю параллель, середину пути от Северного полюса до экватора. Вот откуда явилась моя записная книжка! Из точки, затерянной на Земле, но расположенной ровно посреди нашего полушария.

Я все-таки нашла имя художника-сюрреалиста из этих мест. Но кто знал Шарля Брейля? Очевидно, что ни Бретон, ни Брак, ни Бальтус…

В этих местах бывала Эдит Пиаф [19]. В 1950-х Воробышек много раз останавливалась в доме отдыха в нескольких километрах от Казильяка. С наступлением ночи она приходила молиться в маленькую полуразрушенную церковь, притулившуюся к скале. Она даже якобы финансировала ремонт витражей, заставив священника пообещать никому ничего не рассказывать о ее жизни. Так, может, это была Пиаф? Она дружила с Кокто, она познакомилась с Арагоном при Освобождении, а Брассай ее фотографировал.

Но, очень быстро откликнувшись на мое первое обращение, продавец записной книжки резко пресекла все мои домыслы относительно Пиаф в Казильяке: «Несколько лет назад я купила две записные книжки “Эрмес” на прекрасном аукционе в Сарла, в Перигоре. Я больше ничего не знаю, но я знакома с аукционистом и могу спросить, не располагает ли он информацией о продавцах. Ничего вам не обещаю, но буду держать вас в курсе».

Она сдержала обещание: через месяц сообщила, что записную книжку продала дама из Бержерака, которая передала ее вместе с другими предметами аукционисту. Мишель также выяснила точную дату аукциона в Сарла: 24 мая 2013 года.

Чтобы побольше разузнать, она предложила мне связаться с аукционистом. Но это оказалось не так-то просто: то он был в отпуске, то очень занят. И вот наконец, явно не испытывая интереса к истории записной книжки, он ответил: «Я плохо знаю эту пару продавцов, к тому же они недавно переехали и живут довольно далеко отсюда. Мне представляется, что у них отсутствует связь с владельцами этих записных книжек. Либо они не хотят об этом слышать».

Он и сам, по всей видимости, «не хотел об этом слышать». В нескольких словах, а затем в двух или трех разговорах он постарался заблокировать мне доступ к бывшим владельцам.

Чтобы умаслить его, я рассказала о том, что мой отец тоже был аукционистом. Я даже не солгала! В детстве я проводила целые дни, играя среди мебели из формики и провансальских шкафов, открывая заржавевшие сундуки и выдвигая скрипучие ящики. Я всегда надеялась найти спрятанное сокровище, затерявшееся среди старых альбомов, карманных часов на цепочках и ключей или под стопками все еще крахмальных простыней. Я помню этот немного едкий запах пыли, облачка желтых опилок из изъеденного червями дерева. Мне доводилось слышать о «заброшенных поместьях», и меня огорчала судьба людей, что умирали в одиночестве и чья распроданная мебель разъезжалась субботним утром на все четыре стороны. Я помню лоты по одному, по пять франков, моего отца, который как будто играл с молоточком, выкрикивая «продано!», и покупателей, которые ликовали, выиграв аукцион. Один из друзей отца называл аукционы «казино бедняков».

Потому-то я и настаивала в беседах с аукционистом из Сарла. Я заверяла, что знаю его профессию… понимаю его этику… я сочувствую, я сожалею… Но он был все так же несговорчив. Невозможно было вырвать у него новый адрес продавцов или хотя бы узнать, какие еще предметы они передали ему на продажу. Он лишь согласился переслать им письмо, на которое они так и не ответили. И сам перестал отвечать на мои письма.

«Это деликатная просьба, и юридически я не имею права ее удовлетворить, не накликав на себя неприятности».

Юридически он был прав. Мой отец это подтвердил: «Имена продавцов – конфиденциальная информация». Кажется, это был один из последних наших серьезных разговоров… Правда, отец счел нелепым делать тайну из происхождения такой скромной вещицы. Уж он-то был бы посговорчивее. Потом заключил, улыбаясь: «Все-таки это не какой-нибудь Пикассо, эта твоя вещица!» А вдруг?.. Я проверила: увы, между почерком из записной книжки и почерком Пикассо не было ничего общего.

Но, заинтригованная его замечанием, я внимательнее перечитала последнее письмо аукциониста. Для чего ему понадобилось говорить мне, что он плохо знает эту пару? Ему известно даже то, что они недавно переехали «довольно далеко отсюда»! И, видимо, он позвонил им, раз с такой уверенностью заявил, что «у них отсутствует связь с владельцами этой записной книжки» и что они «больше не хотят об этом слышать»!

Почему они скрываются? Аукционист не задал мне ни одного вопроса о самой записной книжке. А мои вопросы его смутили.

Он не подозревал, с какой энергией может взяться за свалившуюся с неба загадку такой упертый человек, как я. Он не знал, что для меня эта книжка – сокровище! И даже если дверь аукционного зала Сарла закрылась, моя записная книжка осталась открытой для самых неожиданных обретений, какие только можно себе представить.

Непременно существует объяснение, причина, по которой однажды в Бержераке некто, достав этот красный кожаный футляр, принял решение продать вещицу, даже не подумав извлечь из нее все содержимое. Возможно, достаточно найти этот Бержерак на карте: в префектуре Дордонь, в центре Перигора, всего в ста километрах от Бордо, Брив-ла-Гайарда, Каора и Ангулема, но более чем в шестиста километрах от Сен-Жермен-де-Пре. Кто же это умудрился жить или умереть в Бержераке, прекрасно зная «весь Париж»?

В «Википедии» я нашла список «известных людей, имевших отношение к местной коммуне», которые могли встречаться в 1950-х с гениями из записной книжки:

– Деша Дельтей, «американская классическая танцовщица, известная своими акробатическими позами»;

– Элен Дюк, актриса;

– Жан Бастиа, режиссер и сценарист;

– Жан-Мари Ривьер, актер, режиссер-постановщик и директор мюзик-холла;

– Жюльетт Греко, актриса и певица.

Но ни одно из этих имен не соотносилось с именами из записной книжки. Даже Жюльетт Греко: в ее адресной книжке за 1951 год, скорее всего, были бы имена Сартра, Виана [20], Космы [21]… Это не совсем ее мир.

Но в конце концов я найду. Я пойду до конца. Я узнаю, кому эта вещь принадлежала.

Ашилл де Менерб 22 улица Птит Фюстери, Авиньон

Бог с ним, с Бержераком! Довольно с меня продавцов и аукционистов! Поскольку я располагала неким вещественным свидетельством, я решила его исследовать: расшифровать строчку за строчкой, страницу за страницей, составить список известных друзей неизвестного гения, неизвестных поискать в интернете. Я разгадаю эту загадку.

A – Б: Первое слово не разобрать, так как часть его закрывает чернильная клякса. На второй строчке что-то вроде Андрад, Айяла. На четвертой – первое знакомое имя: Арагон! Затем несколько контактов, которые не вызвали у меня особого интереса: Ашилл де Менерб, Бернье, Баглюм… Далее шли несколько имен и адресов, которые ему или ей явно были необходимы, видимо потому, что речь шла о более близких знакомых: Бретон, 44, улица Фонтен; Брассай, 81, улица Сен-Жак; Бальтус, Шато де Шасси, Блисм, Ньевр.

На страничке с буквой «С» первым значился Кокто: 36, улица Монпансье, телефон: РИК 5572, или 28 в Мийи. А разве первые записи – не свидетельство наибольшей близости? К тому же поэт вел светский образ жизни, и его адрес был известен всему Парижу. Затем шли художники: Кото, 26, улица Плант, Шагал, 22, площадь Дофина…

Глаза, словно папарацци, пренебрегая менее известными именами, сосредотачивались на випах: Элюар, Джакометти, Леонор Фини, Ноай [22], Понж, Пуленк, Николя де Сталь… Большинство друзей хозяина записной книжки легко можно было найти в интернете: Лиз Деарм [23], писательница и муза сюрреализма, Луис Фернандес [24], художник и друг Пикассо, Дуглас Купер [25], великий коллекционер и историк искусства, Роланд Пенроуз [26], английский сюрреалист, Сусана Сока [27], уругвайская поэтесса…

Собрание имен стало напоминать послевоенный светский справочник, тщательно подобранный список гостей на приеме, указатель имен, упомянутых в биографии знаменитого художника. Или групповое фото, на котором в красном полумраке лаборатории постепенно один за другим проявляются лица его участников.


Владелец записной книжки тоже постепенно проявлялся через эти связи. Он встречался с величайшими поэтами своего времени, в большинстве сюрреалистами, но не только: Элюаром, Арагоном, Кокто, Понжем, Андре дю Буше [28], Жоржем Юнье, Жаном-Пьером Жувом [29]. Но больше вращался среди художников, имена которых Шагал, Бальтус, Брак, Оскар Домингес [30], Жан Элион [31], Валентина Гюго [32]… Довольно много сюрреалистов… Галеристы и один реставратор… Должно быть, книжка принадлежала художнику! А поскольку у него записан телефон психоаналитика Лакана, значит, время от времени он возлежал у доктора на кушетке.

Беспокойный художник, депрессивный, истеричный или меланхоличный. Но не богемный, не проклятый: он или она твердо стоял на земле, имея под рукой координаты сантехника, мраморщика, клиники, ветеринара и парикмахера. О, значит, это записная книжка женщины!

Итак, это женщина-художник, тесно связанная с сюрреалистами, посещавшая Лакана и вращавшаяся среди самых известных людей своего времени. Если придираться, в ее круге не хватало лишь четырех-пяти гигантов того времени: Пикассо, Матисса [33], Дали [34], Миро [35] и Рене Шара [36]… Но вместо того чтобы искать отсутствующих, следовало поискать отсутствующую: ту, что держала ручку, с помощью которой на двадцати страничках оставила нам моментальный снимок своего мира.

Иногда она делала орфографические ошибки или переиначивала имена собственные: писала «Рошешор» вместо «Рошшуар», Лейрис через «и» вместо «е» и «Алиса Токлейс» вместо «Токлас» [37]. Выходит, это иностранка или у нее была дислексия.

Вначале она старалась. Каждая страничка начинается со списка имен, каллиграфически выписанных, всегда одной и той же ручкой, явно переписанных из предыдущей записной книжки. Буквы получались правильные, довольно круглые, с характерными живыми, но сдержанными линиями. И потом, через несколько строк, почерк становился сумбурным, беспорядочным: это новые контакты, адреса которых она записывала позже, на ходу, на краешке стола, в одной руке держа трубку, в другой – первый попавшийся карандаш, или же дело было в том, что она была раздражена, устала, торопилась.

У букиниста я раскопала гигантский справочник за 1952 год. Он весил не менее пяти кило, в оранжевой обложке из выцветшей ткани и с рекламой на суперобложке. В нем я отыскивала имена и адреса из записной книжки, проверяла, сравнивала.

Адрес Жака Лакана точно совпал с адресом в блокноте: Лакан, доктор, 30, улица де Лилль, телефон: ЛИТ 3001. Но, увы, Блондэн с проспекта Великой армии оказался тезкой писателя, хирургом. Было еще как минимум три адреса врачей. Что еще более удивительно – в книжке значился Триллат, графолог. Значит, ей было любопытно узнавать что-то о других по их почерку. И менее значительные: салон красоты и скорняк с бульвара Сен-Жермен. Я начала представлять себе владелицу записной книжки художницей-кокеткой. Возможно, очень красивой… Или вот фирма «Микомекс» на улице Ришелье, импорт-экспорт: ей, должно быть, требовалось переправлять свои картины. Я перескакивала от справочника к записной книжке. От записной книжки в «Гугл». Из «Гугла» в «Википедию». И каждое новое крошечное открытие становилось для меня очередной победой.

Но некоторые имена разобрать не получалось. Камилла? Кателл? Полетт? Лоррен? Мадлен? Женские имена, нацарапанные так, чтобы их могла прочесть лишь та, что записала, которая знала их настолько хорошо, что в фамилиях не было нужды. Мне вспомнились несколько слов Патрика Модиано о жизни Доры Брудер[38]: «То, что мы знаем о них, часто сводится всего лишь к адресу. И эта топографическая точность контрастирует с тем, что навсегда останется неизвестным об их жизни – с этой пустотой, с этой подспудной немотой и тишиной».

Ашилл де Менерб навсегда останется тайной. Владелица записной книжки записала адрес: 22, улица Птит Фюстери в Авиньоне, и телефон. Но через семьдесят лет это все, что о нем известно, словно такого человека никогда не существовало. Он не оставил следа. Стоило ли зацикливаться на этом имени? Будь я разумным человеком, я бы перешла к следующему. Но этот Ашилл как лейкопластырь прилип к моим пальцам. И хорошо, что прилип! Внезапно, словно под увеличительным стеклом, я другими глазами увидела написанное. Я читала слишком быстро или слишком сосредоточенно: она никогда не писала «Ашилл де», она писала «архи… те… ктор»! Ну конечно, архитектор! А Менерб – живописный городок в Провансе… Должно быть, у нее был дом в тех местах, и ей нужен был архитектор из Авиньона, чтобы следить за ходом работ.

Мои пальцы дрожали, барабаня по клавиатуре компьютера. В «Википедии» в статье «Менерб» говорится, что только два художника останавливались в тех местах в начале 1950-х. Я тут же исключила Николя де Сталь, поскольку он фигурировал в записной книжке.

Вторым было имя женщины… художницы… фотографа… музы сюрреалистов… очень близкой к Элюару и Бальтусу… пациентки Лакана… Но это же она! Все соотнеслось, совпало, вплоть до отсутствия имени Пикассо на страничке с буквой «П». В 1951 году, через шесть лет после разрыва, она не стала переписывать в новую записную книжку ни его адрес, ни номер телефона, и большего сделать не могла. Да, у меня в руках была записная книжка не «какого-нибудь Пикассо», а Доры Маар!

Мне помнится, я даже вскрикнула! Как футболист, который, только что забив гол, сжав кулаки, кричит почему-то: «Да!». Потом позвонила Т. Д. Этот чертов телефон не отвечал. Но кого еще могла я оглушить воплем: «Я нашла!»?

«Сначала я нахожу, потом ищу», – говорил Пикассо. Это именно то, что я собиралась сделать: попытаться найти, то есть понять.

Теодора Маркович,
6 улица Савой, Париж

Дора Маар… У меня в голове всего несколько образов, связанных с ее именем: Пикассо с обнаженным торсом, Пикассо в полосатой майке, Пикассо, работающий над «Герникой»… И картины, на которых он рисовал или писал ее в образе «плачущей женщины», обезображенной болью, опустошенной.

Да будет благословен «Гугл»: я ловлю волну, я щелкаю мышью, я поглощаю все, что попадает мне под руку… «Дора Маар, французская художница и фотограф, подруга Пикассо», «Дора Маар, настоящее имя Генриетта Теодора Маркович, родилась 22 ноября 1907 года в Париже», «единственная дочь хорватского архитектора и француженки из Турени», она «провела свое детство в Аргентине и в 1920 году вернулась во Францию», «подруга Андре Бретона и сюрреалистов», «любовница Жоржа Батайя». Даты, города, имена. «Дора Маар, заметная фигура XX века», «обладала глубоко оригинальным стилем». И всякий раз упоминания о Пикассо: других женщин он «любил более страстно, но ни одна из них не оказала на него такого влияния», «Пикассо побудил ее отказаться от фотографии», «Пикассо оставил ее ради юной Франсуазы Жило [39]»… Обрывки жизни, всплески страданий: интернирование, электрошок, психоанализ, обращение к Богу, одиночество…

Таким образом, владелица записной книжки была подругой Пикассо почти десять лет, с 1936-го по 1945-й. До него она была отличным фотографом. После него – художницей, впадавшей в безумие, затем – в мистику и закончившей отшельничеством.

Мне было весело составлять список определений, которыми ее характеризовали. Я надеялась из этого облачка слов получить ее портрет: красивая, умная, отчаянная, волевая, неистовая, вспыльчивая, надменная, цельная, восторженная, гордая, достойная, воспитанная, властная, манерная, тщеславная, загадочная, сумасшедшая…

Большинство посвященных ей в прессе статей относятся к 1997 году и связаны с ее смертью, а затем и аукционом, где распродавалось ее имущество на 213 миллионов евро, которые поделили меж собой государство, эксперты, аукционисты, генеалоги и две далекие наследницы из Франции и Хорватии, никогда в глаза ее не видевшие.

Наконец я наткнулась на фразу, которая неизвестно кому принадлежит, поскольку ее постили-перепостили по всему интернету: «Она была любовницей и музой Пабло Пикассо, и эта роль затмила все, что она создала». Жестокие потомки, признавая за ней роль любовницы, безжалостно хоронят ее творчество, поглощенное тенью великана. Жестоко, но факт. Кому известно творчество Доры Маар? Кто помнит, что она была одной из немногих женщин-фотографов, которых принимали за свою сюрреалисты? Кто знает, что шестьдесят лет своей жизни она посвятила живописи?

Самые известные ее фотографии – это портреты Пикассо. Но самые впечатляющие – это те, что она сделала до него: бредовые эксперименты, сюрреалистические коллажи и социальные фотографии. Когда она познакомилась с испанским художником, ей не было еще тридцати, а она была более известна, чем ее друзья Брассай и Картье-Брессон [40]. Даже сегодня коллекционеры и крупные музеи на аукционах перехватывают друг у друга ее фото. Но к ее картинам, которым она придавала значительно большее значение, это не относится.

Многие исследователи уже отдали дань ее судьбе: несколько солидных биографий, романы, на которые вдохновила авторов ее жизнь, множество книг по искусству. Почти все они написаны женщинами, очарованными ее судьбой и ее тайной – тайной трагической героини, которая, как Камилла Клодель [41] или Адель Гюго [42], одержимая страстью, отдавалась, отрекаясь от себя. И вот я тоже оказалась в этом ряду…

Должно быть, она начала заполнять свою книжку в январе 1951-го. В Париже дул ледяной северный ветер. В канун Нового года выпал снег. В квартире на улице Савой было очень холодно, тем более что она имела обыкновение экономить уголь. Перед письменным прибором на столе красного дерева она достала одну из перьевых ручек, что подарил Пикассо. За шесть лет ничего не изменилось: она спала на кровати в стиле ампир, на которой они любили друг друга, и жила в окружении его подарков, картин, скульптуры и мелких безделиц, которыми были забиты ящики ее шкафов. Стены она капитально не перекрашивала: было бы кощунством закрасить насекомых, которых, забавляясь, мастер рисовал в трещинах стен.

Я представляла, как одна за другой она прилежно заполняла крошечные странички. Начала с буквы «А», затем выводила имена на букву «Б». Но вдруг перестала строго придерживаться алфавита. Должно быть, она делала так, пытаясь разобраться: друзья, которые предали, не заслуживали больше ни строчки. Иногда она колебалась: к чему все это? И некоторые имена сохраняла, как хранят фотографию или сувенир. Самым сложным было отказаться от имен умерших, которые, должно быть, напоминали призраков из старых справочников. Удалив эти имена, она словно заново их похоронила…

Эта книжка – слепок ее мира 1951 года: страты друзей и знакомств, накопленные за долгие годы, и среди них, конечно, несколько новых. Но кто на самом деле что-то значил в этом списке? Кто ей звонил? Какие номера она набирала сама? Если бы кто-то сегодня нашел наши контакты на смартфоне, он бы узнал, кому мы отдаем предпочтение, восстановил бы историю наших звонков, прочел наши смс и переписку по электронной почте, прослушал голосовые сообщения. Он бы узнал о нашей жизни все…

Ее жизнь осталась немой, как могила. Тем не менее записная книжка могла бы рассказать о нежных руках с всегда ухоженными ногтями, которые опускали ее в сумку или доставали оттуда, с самого дна. Благодаря книжке можно определить ее настоящих друзей. Она помнит разговоры, признания, смех, споры или слезы, единственным свидетелем которых была. Как и моменты одиночества, когда спутниками хозяйки оставались лишь кот и закрытая записная книжка.

Гостиная в квартире на улице Савой стала ее мастерской. Дора запиралась там на целые дни и даже недели. «Мне нужно удалиться в пустыню, – сказала она другу. – Я хочу создать ауру тайны вокруг моих работ. Вызвать у людей желание их видеть. Я все еще слишком известна как любовница Пикассо, чтобы меня всерьез воспринимали как художницу» [43]. Она догадывалась, что ей следовало создать себя заново, заставить всех забыть «Плачущую женщину», написать другую историю своей жизни.

Но ей приходилось уединяться и тогда, когда она больше не выносила ни саму себя, ни то, что писала. Когда ей становились невыносимы как изоляция от других людей, так и эти другие люди. Когда она была не готова выглядеть некрасивой, с осунувшимся лицом и заплывшими глазами. Она ведь была такой гордой.

Я вижу, как она переворачивала страницы записной книжки, даже не думая никому звонить, просто чтобы успокоиться, сказать себе, что знает всех на свете! А имена, что попадались на глаза, создавали ощущение, будто она пообщалась с друзьями. И, сделав над собой усилие, она звонила галеристу, парикмахеру, маникюрше или кому-то, с кем была в отношениях.

В прежние времена ей звонил Пикассо, когда намеревался пообедать в «Каталонце», испанском ресторане на середине пути от него к ее дому. Он говорил: «Я выхожу, спускайся» – со своим неподражаемым акцентом, от которого так и не избавился. По его сигналу надменная Дора, гордячка Дора стремглав спускалась по лестнице, чтобы встретиться с ним за поворотом. Часто она его ждала. А если случайно задерживалась, он ее не ждал, но занимал ей место за столиком.

В 1951-м она еще часто бывала в этом ресторане. Никто уже не говорил ей «спускайся» этим его особенным тоном. Да и она такого больше не потерпит. Ею мог командовать только Бог. Именно, «после Пикассо только Бог», – говорила она.

В интернете я разыскала воспоминания ее последнего галериста. На сайте «Правило игры» Марсель Флейс рассказал удивительную историю о своей встрече с состарившейся Дорой в 1990-м и об организации ее последней выставки [44]. Письмо размещено на сайте его галереи. Мне он ответил сразу: «Давайте встретимся на ФИАКе[45]

На следующий день я положила записную книжку Доры в кожаный футляр, крепко прижала к себе сумку и отправилась в Гран-Пале с нелепым видом заговорщицы, которая таскает с собой сокровище.

Марсель Флейс
6 улица Бонапарта, Париж

Адреса Марселя Флейса не было в записной книжке. В 1951 году ему было всего семнадцать. И этот сын парижского скорняка жил в Нью-Йорке, где занимался джазовыми клубами и фотографировал величайших послевоенных музыкантов. Как и Дору, фотография привела его к живописи. По совету своего друга Ман Рэя [46] в 1969 году он открыл первую галерею и за несколько лет стал одним из лучших французских маршанов и специалистов по сюрреализму. У него имелись основания представляться пресыщенным, высокомерным, недоступным. Но великий галерист оставался коллекционером-самоучкой и энтузиастом, дружелюбным и скромным, скупым на слова, улыбающимся одними глазами. И хотя он уже более пятидесяти лет имеет дело с шедеврами, я увидела, что маленькая история записной книжки его позабавила и заинтриговала.

Он молча быстро пролистал ее до буквы «М»: «Здесь не хватает Лео Мале [47]». Поправил очки, придерживая указательным пальцем пожелтевшие листки, затем уже более спокойно просмотрел строчку за строчкой, время от времени кивая, словно в чем-то удостоверяясь: «Нет, Арагон, Бретон, все так… Брассай, Бальтус, Кокто, дю Буше, Элюар, Фини… Именно эти имена она и называла!» Он упрямо продолжал искать Лео Мале, повторяя: «Странно, что его здесь нет». Наконец сказал: «Да, это, безусловно, ее записная книжка». Затем достал ксерокопию открытки, которую она ему адресовала. На обратной стороне «Натюрморта с супницей» Сезанна она написала: «Спасибо за вкусные шоколадные конфеты, с Новым годом» – и подписалась: «Дора Маар». Сравнение почерка рассеяло последние его сомнения: «Да, это так, это точно ее». Он показал записную книжку жене, сыну и проходившему мимо коллекционеру: «Посмотрите, что она нашла!» Мне даже захотелось его расцеловать.

Пути Марселя Флейса и Доры Маар впервые пересеклись в 1990 году. Он только что купил дюжину ее полотен у одного из своих коллег. Их еще не развесили, просто расставили на полу в галерее на улице Бонапарта. И они привлекли внимание американского историка искусства, который проездом был в Париже: «Странно, я завтра с ней встречаюсь… Вы позволите мне поговорить с ней об этом?» Так Марсель Флейс обнаружил, что она все еще жива: в свои восемьдесят три, через семнадцать лет после смерти Пикассо, она жила отрезанной от мира все там же, на улице Савой.

На следующий день он сам позвонил Доре Маар. Та сделала вид, что не понимает, откуда взялись эти картины, и пригласила галериста к себе в 15 часов. Он приехал немного раньше времени, у него была мания на этот счет. Позвонил в квартиру Маркович, но никто не ответил. Спустя пять минут то же самое. Наконец в 15 часов сухой резкий голос ответил в интерфон: «Молодой человек, если я говорю в 15 часов, это означает в 15 часов». Добро пожаловать к Доре Маар, скорее «Тетушке Даниэль», чем «Плачущей женщине»[48]! Старая дама встретила его на лестничной площадке третьего этажа. Она явно не собиралась его впускать. И, придя в ярость, когда обнаружилось, что он пришел только с фотографиями картин, утверждала, что речь идет о подделке. Галерист предложил вернуться на следующий день с полотнами. И на этот раз не повторил своей ошибки, прибыл точно в назначенное время. Приоткрытая дверь за спиной художницы давала основание предположить, что в квартире царил неописуемый хаос. «Это было похоже на логово бродяги. Должно быть, там годами не убирались. Раковина была переполнена грязной посудой».

Глядя на выставочные этикетки, прикрепленные к обратной стороне картин, Дора вынуждена была признать, что они подлинные. Но, сменив пластинку, внезапно вспомнила, что ее тогдашний галерист Генриетта Гомес ей так за них и не заплатила. Марсель Флейс предложил ей нанять адвоката. Она ответила, что ненавидит адвокатов. Он предложил собрать все эти полотна на ее персональной выставке. Она согласилась при условии, что с ней будет согласован текст каталога: «Обо мне говорят столько всякой ерунды».

На вернисаж пришли несколько друзей, надеявшихся наконец увидеть ее после стольких лет: Мишель Лейрис, Марсель Жан [49], Лео Мале. Но они прождали ее напрасно. Она посетила выставку через несколько дней, одна и инкогнито.

Впоследствии Марсель Флейс побывал у нее несколько раз, чтобы обсудить, в частности, судьбу фотографий, которые она хранила у себя под кроватью, реликты того времени, когда она была отличным фотографом. Переговоры шли трудно, потому что за эти фотографии она требовала непомерную цену. Дора полагала, что они «ничуть не хуже, чем у Ман Рэя, а значит, их цена столь же высока». Им все же удалось договориться, но она поставила последнее условие: «Я продам их вам только в том случае, если вы поклянетесь, что вы не еврей». Флейс лишился дара речи. «Это был единственный раз в моей жизни, – признался он мне, – когда я солгал, не говоря ни слова».

Среди ее книг он заметил книгу Гитлера «Майн кампф» («Моя борьба»). Она не стояла в одном ряду с другими и не была засунута в уголок. Нельзя было сказать, что с ней обращаются небрежно. Или что о ней забыли. Нет, книга была выставлена, как выставляют на полке безделушку, на всеобщее обозрение… Хотя такого обозрения в жизни Доры больше не было: в свои восемьдесят три она открывала дверь только своей консьержке-испанке, соседке-англичанке и священнику.

Но как могла она перейти от «Герники» к «Майн кампф», от любви Пикассо, дружбы с Элюаром, петиций против фашизма к этому отвратительному сгустку ненависти? Неужели сочетание страдания, злобы, мизантропии и лицемерия приводит к такой форме безумия? Может, она сошла с ума от горя?

Когда биографы Доры упоминают об этой «детали», они иногда ссылаются на вновь обретенную ею близость со священником хорватом, вздорным человеком, подозревавшимся в попустительстве нацистам. Другим представляется, что, будучи лицемерной, она возненавидела богоизбранный народ. Или что приобрела «Майн кампф» из чисто интеллектуального любопытства, так же, как и «Маленькую красную книжицу»[50]

Интуиция подсказывает мне, что это была скорее последняя неприглядная и недостойная провокация со стороны старухи, которая прекрасно знала, кем был этот молодой галерист, и единственной целью которой было унизить его, чтобы заставить заплатить побольше за те фотографии, что она ему продала.

И это заставило меня испытать сомнения… «Майн кампф» пригасила мой энтузиазм. Готова ли я месяцами идти по стопам лицемерной антисемитки? Можно ли писать о ком-то, не любя своего героя? Но я надеялась хотя бы понять, почему и как она стала такой, какой была. Почему у нее что-то пошло не так, почему она до этого дошла, почему купила эту книгу.

Бретон
42 улица Фонтен ТРЕ 8833

Страница за страницей я все-таки продолжу это путешествие. Наведу справки о каждом имени без изъятий. Почему оно попало в записную книжку? Какое место этот человек занимал в ее жизни? На свете существует множество эпистолярных романов, почему бы не составить биографию из историй отношений с каждым из тех, кто значится в записной книжке? Что-то мне подсказывало, что это позабавило бы Дору и ее друзей-сюрреалистов: играть с найденным предметом, извлекать адреса, как вытягивают нитку из клубка, искать, следуя интуиции, задавать вопросы и, если больше никто не может на них ответить, предполагать, воображать…

Понятно, что в книжке есть имена, которые были записаны почти случайно. Фамилии, которые не удастся разобрать. Адреса без истории. Но я заставлю говорить архивы, телефонные справочники, письма, фотографии. Я воспользуюсь малейшим намеком. Я вторгнусь в ее отношения, с известными и никому не известными людьми. И, переходя от одного к другому, руководствуясь логикой или довольствуясь интуицией, возможно, как в игре в чепуху, составлю зарисовку ее вселенной: «Скажи мне, с кем встречаешься, и я скажу тебе, кто ты».

Однако с кого начать? Сам список подсказывал алфавитный порядок: «А», Арагон, Айяла… Марсель Флейс, блестящий знаток сюрреализма, посоветовал мне именно это. Такой прием отвергает любую иерархию и хронологию. Однако он может оказаться таким же скучным, как пролистывание словаря.

Я могла бы предоставить управлять моим выбором случаю, перелистывая книжку с закрытыми глазами и принимая в качестве задачи первое имя, на котором остановится мой палец: например, Элюар…

Но ведь я решила дать говорить самой книжке, может, стоило просто послушать ее. Она шептала мне слова «находка», «найденный объект», «удача» и «случайность»… И уверенно привела к Бретону, признанному теоретику «объективной случайности».

«Находка объекта, – говорил он, – выполняет здесь ту же роль, что и сновидение, в том смысле, что освобождает человека от парализующих эмоциональных сомнений, утешает его и дает ему понять, что препятствие, которое он мог считать непреодолимым, преодолено».

Бретон, должно быть, фигурировал в записных книжках Доры по крайней мере с 1933 года. В то время он был мэтром движения сюрреалистов, которое создал вместе с Арагоном и Супо [51] в 1924 году, а затем развил вместе с Элюаром и Десносом [52]. Стоит только вообразить, что они тогда собой представляли: самый оригинальный и гениальный авангард в художественном творчестве. С ними спешили познакомиться, старались быть принятыми в их кругу, искали возможность послушать, как они отвергают признанный порядок и буржуазные условности в кафе на площади Бланш. Каждый день к ним приходили туда все, кто хотел, располагались как могли. Бретон брал слово, вслед за ним и остальные, говорили обо всем и ни о чем, часто в самой простой атмосфере, под воздействием белого вина или апельсинового кюрасао[53]. Иногда все шло наперекосяк, они давали друг другу пощечины или дрались – из-за неудачно высказанной идеи или случайного слова.

Бретон и его друзья интересовались бессознательным, сновидениями, оккультизмом, они экспериментировали с новыми подходами к реальности, используя автоматическое письмо, гипноз, иногда наркотики… Они изобретали новую поэтическую экспрессию, но также стремились изменить жизнь и мир. Просто одновременно Артюр Рембо [54] и Карл Маркс…

Когда Дора начала посещать собрания сюрреалистов, о ней говорили, что она была любовницей писателя Жоржа Батайя. Эротический интерес, который она возбуждала, от этого еще усиливался, так как у всех распалялось воображение при мысли об оргиях и церемониях садо-мазо, в которых, как им представлялось, она участвовала вместе с Батайем. На самом деле никто ничего об этом не знал…

После долгой вражды в середине 1930-х Батай и Бретон сблизились и вместе выступали против нацизма, распространения фашизма и фашистских обществ. Вместе они создали группу «Контратака: Союз борьбы революционной интеллигенции». Дора была одной из очень немногих женщин, которые активно в ней участвовали. Сегодня мы не можем себе представить смелость и отвагу, которые были необходимы тогда, чтобы действовать почти в одиночку среди всех этих людей. Но она ничего не боялась, эта Дора, яркая, умная, образованная, пылкая, радикальная и воинственная…

Освободившись от Батайя, как в политическом, так и в сексуальном плане, она сблизилась с сюрреалистами. Не являясь членом этого сообщества, Дора прониклась их художественными и политическими взглядами, что сопутствовало эволюции ее работ как фотографа. К тому же она прекрасно соответствовала их образу идеальной женщины: красивая, непокорная, артистичная, талантливая, вдохновляющая… даже немного сумасбродная.

Физически это была очень привлекательная, элегантная и утонченная брюнетка, с красивым овалом лица, светлыми глазами, цвет которых менялся в зависимости от освещения, и длинными пальцами с накрашенными ногтями. Ман Рэй сфотографировал ее в то время – сладострастную женщину-госпожу. А художник Марсель Жан вспоминал, что видел ее однажды в кафе «Сирано» «с растрепанными волосами, падающими на лицо и плечи, словно ее только что выловили из реки. За столиком сюрреалистов все или почти все не могли удержаться от восторженных восклицаний» [55]. Могу себе представить, насколько был ослеплен Бретон. В то же время странно, что она могла быть такой неприбранной, обычно ее описывали застегнутой на все пуговицы. Она определенно хотела удивить, вызвать неожиданную реакцию. Или что-то пошло не так, а она была ранима и порой чувствовала себя потерянной, как это происходило позже, когда ее бросил Пикассо.

Из сюрреалистов лучше всех она знала Элюара, с которым познакомилась у Преве, но увлеклась Бретоном. Инстинктивно она всегда предпочитала мастеров подмастерьям. Тем более что он был гораздо менее уязвимым, чем принято было считать. С женщинами он проявлял поразительную мягкость и галантность. Когда одна из них входила в кафе, ослепительная улыбка озаряла его лицо, он вставал и церемонно целовал ей руку. Это был один из многих ритуалов, которые он установил для своих друзей-сюрреалистов. Дора не могла остаться к этому равнодушной.

Особенно ей льстило то, что он интересовался ее фотографиями и публично признавал ее талант. В 1936 году он выбрал одну из ее работ для выставки сюрреалистических объектов: «Папашу Убю», чудовищный портрет зародыша броненосца. Но он также ценил ее социальные репортажи и поощрял эксперименты с бредовыми поэтическими коллажами. Она уже была известна как фотограф моды и рекламист, теперь же ее признали художником-сюрреалистом.

Бретон даже вскоре согласился позировать ей, лежа на траве с сачком для бабочек. Разве не он сказал однажды, что может «часами смотреть на бабочку»? И хотя он утверждал, что предпочитает неудачные фотографии на документы чрезмерно прилизанным портретам, он охотно позировал ей в этой буколической обстановке.

Еще больше они сблизились после того, как он встретил «сумасшедшую любовь» – Жаклин Ламба [56].

Ламба
7 площадь Роны

Ламба? Что ж, Жаклин Ламба – самая давняя подруга из записной книжки. Они познакомились с Дорой в Школе декоративно-прикладного искусства.

1926 год: в девятнадцать лет та, что постарше, все еще официально называлась Генриеттой Теодорой Маркович, но все уже звали ее Дорой.

Жаклин было всего шестнадцать, это была стриженая брюнетка, еще не ставшая блондинкой, с неизменной сигаретой во рту, волевая, смелая, дерзкая.

Вместе они вели чрезвычайно приятную жизнь, вращаясь среди золотой молодежи Парижа эпохи «Безумных лет»[57]. В их круг входили еще никому не известные архитектор и дизайнер Шарлотта Перриан [58], кинорежиссер Анри-Жорж Клузо [59], фотограф Анри Картье-Брессон и музыкант Жорж Орик [60]

Все они были красивы, умны, блистательны, остроумны, талантливы… Но одна общая подруга вспоминала, что «самой элегантной и модной» из них была Дора[61]. К тому же большой воображалой: когда возвращалась на лето в Аргентину, она жаловалась, что ей приходится иметь дело исключительно с «глупыми людьми и позерами, которые ничего не смыслят ни в современном искусстве, ни в древнем искусстве, ни в искусстве вообще» [62].

Из-за смерти матери Жаклин была вынуждена прервать учебу. Чтобы быть независимой, осиротевшая девочка-подросток подрабатывала продавщицей, секретаршей и даже голой наядой в бассейне, превращенном в кабаре.

В то время как Дора колебалась, прежде чем в конце концов посвятить себя фотографии, Жаклин была полна решимости стать художником, даже если для этого ей пришлось бы плавать голой в огромном аквариуме под похотливыми взглядами зевак.

Эти две молодые художницы вели жаркие споры об искусстве и творчестве, высказывая категоричные суждения: «Импрессионизм – это полный абзац, кубизм – тоже; оба они неполноценны», – в двадцать один год могла написать юная Теодора. Прежде чем взяться за Матисса, которого она считала «немного ограниченным […]. Живопись – это нечто большее, чем гармоничное сочетание цветов […]. Нам предстоит найти новую форму».

Политика их тоже волновала и будоражила. Под влиянием своей кузины Жаклин стала признанной всеми самой левой среди крайне левых. Новые убеждения Доры отличались большим радикализмом при ее предрасположенности к диалектике. Понятно, что они читали Маркса, Энгельса, Фрейда, Бретона… Они взаимно обогащали друг друга, упражнялись в идейной и словесной эквилибристике и поклялись, как можно клясться только в двадцать лет, никогда не идти на компромиссы.

Карьера Доры развивалась более успешно, чем у Жаклин. Она быстро стала фотографом моды и рекламы. И хотя она все еще жила с родителями, но уже стала финансово независимой.

В том, что касается личной жизни, они почти во всем были друг с другом откровенны. Жаклин была вполне осведомлена об отношениях своей подруги со сценаристом Луи Шавансом [63] и, видимо, с несколькими другими. Позже она была в курсе, правда не во всех подробностях, романа Доры с Батайем, знала об отсутствии у него сдерживающих начал, его приверженности мраку и об извращениях, которые Дора считала допустимыми. Жаклин была не робкого десятка, но инстинкт самосохранения и некоторая доля здравого смысла удерживали ее от бешеных страстей и мужчин-извращенцев.

Жаклин интересовал Бретон. Ее потрясла его поэзия. Дора, которая была уже с ним знакома, предложила ей вместе пойти в кафе «Сирано», где каждый день собирались сюрреалисты… Но Жаклин была не из тех, кого нужно знакомить. Она взяла за правило самой заботиться о себе. Хорошенько все разузнав, она решила устроить с ним как бы спонтанную встречу в тот момент, когда Дора ненадолго уехала в Испанию.

29 мая 1934 года Андре Бретон встречался со своими друзьями в кафе на площади Бланш, когда заметил молодую блондинку, «возмутительно красивую» [64] и одинокую, которая сосредоточенно что-то писала. Он принялся мечтать о том, что она пишет именно ему… Поэты столь наивны! Жаклин лишь делала вид, что пишет, с единственной целью – привлечь его внимание. Вопреки всяким ожиданиям, уловка сработала. Целую ночь они вдвоем бродили по Парижу, через три месяца поженились, пригласив в свидетели Элюара и Джакометти, а через год Жаклин родила маленькую Об.

В январе 1936-го, через полтора года после той ночи в «Сирано», в Сен-Жермен-де-Пре имела место еще одна легендарная сцена. Через тамбурную дверь кафе «Две обезьяны» вошел Пабло Пикассо в сопровождении Сабартеса, своего строгого секретаря, и нового лучшего друга поэта Поля Элюара. Окинув взглядом прокуренный зал, он сразу заметил очень красивую брюнетку, одетую во все черное, небрежно державшую в руке, затянутой перчаткой, мундштук с сигаретой. Дора Маар тоже увидела Пикассо, но притворилась, будто его не замечает. Зная, что он на ее смотрит, устроила для него целое представление. Медленно стянула с пальцев черные перчатки, расшитые мелкими цветочками. Из сумочки достала нож и стала забавляться, вонзая его в стол… Между растопыренными пальцами… Сначала между кончиков… Потом у оснований… Так близко, что вот уже из ранки по светлой коже засочилась кровь. Пикассо пожирал ее глазами… А она, не вытерев кровь, даже не взглянув на художника, вновь натянула перчатку. Представление завершилось. Пикассо был ошеломлен, покорен. Психиатр с подозрением отнесся бы к такой форме самоповреждения. Непрофессионал усмотрел бы в том аллегорию корриды, пародию на убийство, при котором страх обостряет возбуждение. Пикассо наклонился к своему секретарю, прокомментировав увиденное по-испански… Но брюнетка, которая его поняла, вдруг заговорила с ним на том же языке. Пикассо застыл с раскрытым ртом. Он тут же начал расспрашивать, где она научилась так хорошо говорить по-испански, откуда у нее такой певучий говор. Можно подумать, она из Италии… Дора рассказала ему об Аргентине, своем отце, хорватском архитекторе, который отправился туда в поисках лучшей доли, о детстве в Буэнос-Айресе. Она показалась ему просто дико экзотичной.

И хотя в тот вечер Пикассо вернулся домой один, он крепко сжимал в кармане перчатку, запачканную кровью красавицы-фотографа, которую немедленно выложил у себя дома в витрине. Это был трофей.

В «Двух обезьянах» я наивно искала стол, который мог хранить на себе следы ее ножа. Скорее всего, столы здесь уже поменяли или отреставрировали. Но это и не имеет значения: совершенно очевидно, что представление, призванное соблазнить Пикассо, было всего лишь ремейком представления Жаклин, заполучившей Бретона в кафе «Сирано». Сценарии различаются, но уловки схожи: их применили две честолюбивые дерзкие женщины, готовые пойти на все, лишь бы встречаться с самыми известными мужчинами, две идеалистки, мечтавшие о любви, которая их вознесет. Они несомненно были идеалистками, одновременно дерзкими и честолюбивыми…

Если бы все в жизни было просто, можно было бы сказать, что каждая из них нашла своего прекрасного принца: первая вышла замуж за харизматичного лидера сюрреализма, вторая стала подругой величайшего художника столетия. На самом деле, помимо поездок, в которых она сопровождала Бретона, Жаклин до смерти скучала в роли жены и матери, которой хотел ограничить ее муж: она все чаще убегала из дома, жаловалась, что у нее больше нет времени рисовать, гнушалась своим ребенком и коллекционировала любовников. Что касается Доры, то вскоре она стала «плачущей женщиной» в творчестве и жизни Пикассо…

В ожидании, когда это произойдет, они не разлучались.

Ни с того ни с сего и ради хорошей жизни Бретон открыл художественную галерею «Градива»[65]. Каждая буква этого имени соответствовала инициалу имени музы или художника-сюрреалиста; буква «д» предназначалась для Доры. От Жаклин не ускользнуло, что муж больше восхищался фотографиями ее подруги, чем картинами жены… Что стало новым поводом для ссор и хлопанья дверьми. Тем более что дела в галерее не задались. Ни Бретон, ни Жаклин не были созданы для торговли.

Очень часто она закрывала галерею, чтобы отправиться неподалеку, в мастерскую Пикассо, даже в отсутствие Доры. Его живопись подстегивала ее, их разговоры ее воодушевляли, а его чувство юмора отвлекало от проблем с деньгами. И она была польщена тем, что гений восхищался ее работами, проявляя больший энтузиазм, чем муж. Было ли то искренне, кто знает… Правда, ей следовало быть осторожной с его игривыми руками и не подниматься впереди него по лестнице. Но она была достаточно сильной, чтобы установить для него границы и уважать свою подругу, и достаточно разумной, чтобы распознать в нем опасного мужчину, скрывавшегося за улыбочками и уловками. «Я знаю, что это за птица!» – говаривала она.

В 1937 году Дора стала все реже брать в руки свой фотоаппарат – профессиональный «Роллейфлекс». Часто пишут, что Пикассо якобы заставил ее отказаться от фотографии, искусства, в котором она добилась успеха, чтобы определеннее доминировать в их отношениях. Понятно, что он на нее влиял. Но можно ли жить рядом, не подвергаясь его влиянию? Также нет никаких сомнений в том, что мачо не мог выносить, чтобы его подруга была чересчур независимой. Но, и Жаклин должна была быть тому свидетельницей, он не пытался ее сломить, рекомендуя заниматься живописью: он полагал, что просто побуждает ее стать настоящей художницей. Для Пикассо фотография была всего лишь техникой, незначительным коммерческим искусством. В то время многие разделяли его мнение: художники, критики, галеристы и даже такой известный фотограф, как Ман Рэй.

В начале их отношений эта «техника» забавляла художника. Он даже провел с Дорой несколько экспериментов со светогравюрами на фотопластинах. Так появилась совместная картина, которую они назвали, соединив свои имена, «Пикамаар». Но в конце концов он от этого устал, как устают от всякой игры. В его глазах значение имела только живопись.

И потом у него была «Герника»…

Когда в 1937 году он занялся этим монументальным полотном, Пикассо пошел на то, чего прежде не терпел: позволил Доре фотографировать его изо дня в день, оставив точное и уникальное свидетельство метаморфоз, которые претерпевало произведение.

И какое произведение! Речь шла о том, чтобы прокричать всему миру о трагедии Испании. Дора негодовала сильнее, чем он, она была лучше политически ориентирована. Именно она показала ему фото уничтоженной Герники, именно она, исполненная гнева, раздувала угли. Именно она побудила его встать на сторону республиканцев и сражаться с Франко тем оружием, какое у него было.

Полотно было столь велико, что для того, чтобы оно целиком вошло в кадр, нужно было фотографировать его под гулом. Фотографу приходилось идти на хитрости, чтобы компенсировать искажение перспективы, а при печати смягчать слишком резкий свет в мастерской. И всякий раз ей удавалось найти решение возникшей проблемы… Политическая проблема была колоссальной, художественная задача – волнующей.

Для меня это история великого недоразумения… В течение месяца Дора целиком и полностью разделяла невероятное приключение со своим возлюбленным. Прячась за объективом, она не отрывала глаз от этого невысокого человека с замашками гиганта, и порой ей казалось, что руки, державшие холст, словно исполняют какой-то танец. У нее на глазах изо дня в день эта картина обретала жизнь: отчаявшиеся женщины, агонизирующая лошадь, истерзанные лица и тела… Черный, белый, серый… Художник сделал несколько эскизов в цвете, но такая боль цвета не переносит.

Это произведение фигурировало на черно-белых фотографиях, которые Дора проявляла каждый вечер, чтобы на следующий день показать ему. То есть она следовала за его кистью, будто сама ее держала, предвосхищала ее движение, будто сама находилась в поиске, и погружалась в его черные глаза с ощущением, будто сама видит ими. Он даже позволил ей сделать несколько мазков на теле лошади. Она воображала, что пишет картину вместе с Пикассо, что они едины плотью и в мыслях… Никогда еще Дора не была так счастлива.

Такая экзальтация помогала ей выносить жестокие унижения, в частности, в тот день, когда Мари-Тереза, еще одна любовница художника, пришла в мастерскую и устроила скандал. «Сами разбирайтесь», – вздохнул Пикассо, изобразив недовольство, но на самом деле польщенный тем, что две женщины борются за него. Чтобы вновь обрести покой, он кончил тем, что предложил Доре покинуть помещение. И она подчинилась! Переступив через свою гордость, она вернулась, едва ушла блондинка. И путь эта дура хвастает тем, что у нее от него ребенок, Дора считала, что ей принадлежит гораздо большее, – его творчество.

Ей было невдомек, что ему нужны ее фотографии лишь для того, чтобы понять, куда он движется, высветить его замысел. И когда законченная картина, как и ожидалось, была вывешена в испанском павильоне на Всемирной выставке, этому, как ей казалось, совместному творчеству незамедлительно пришел конец.

А значит, ей пришлось вернуться к обычной жизни, к своим фотографиям, в студию на улице д’Астор. Но она не хотела делать вид, будто «Герники» в ее жизни не было. Когда же Дора застала Жаклин за разговором с Пабло о живописи и услышала, что тот общался с ее подругой как с художницей, она сразу почувствовала себя изгоем, представительницей незначительного и убогого искусства… Неужели он забыл, что без нее не было бы «Герники»? Она явно преувеличивала, но сама в это верила и страдала. И в творчестве Пикассо она осталась «Плачущей женщиной», обезображенной, опустошенной… Это кафкианский персонаж, пояснял он, символизирующий всех жертв как войны, так и человеческой жестокости.

В таком случае она больше не фотограф, она тоже художник! И Дора с головой ушла в работу. Ее ранние картины явно написаны под влиянием мастера: она тоже изображала плачущих женщин и писала его портреты, которые он вполне мог бы подписать своим именем. Жаклин побуждала ее быть смелее, порой делая это бесцеремонно, ибо сама она стремилась избавиться от Бретона. Но Дора была другой, и у нее не было никакого желания избавляться от Пикассо. Скорее она мечтала о взаимном творчестве или творческом диалоге.

Пикассо не мешал ей делать, говорить… За исключением Брака и Матисса, в его глазах ни один художник не был достоин вступать в диалог с его творениями! Дора была слишком умна, горда и щепетильна, чтобы не чувствовать презрения в его безобидных словах: «Хорошо, надо продолжать». Она не ждала восхищения, пока нет. Ей было бы довольно нескольких искренних ободряющих слов. И она догадывалась о том, что, когда он посвятил рисунок «Доре Маар, великому художнику», это было очередным проявлением его высокомерия.

Часто он был любезнее с Жаклин и с молодыми художниками, что заходили спросить его совета или услышать слова одобрения. Он всегда был жестче с теми, кого любил, оставаясь равнодушным и одновременно приветливым с остальными. Никто из посетителей не мог себе представить, насколько ему было наплевать на их работы. Он смотрел на чужие картины скорее как хищник, чтобы присвоить идею, цвет, движение, какую-то второстепенную деталь, которая станет у него гениальной. Дора была слишком решительной, слишком углубленной в себя, чтобы довольствоваться этим. В один прекрасный день он должен был удостовериться, что она действительно великий художник!

В 1940 году немцы готовились захватить Париж. Пикассо вернулся в Руайан: он поселил Мари-Терезу и их дочь Майю в доме, Дору – в отеле «Тигр» и проводил свои дни между двумя женщинами и живописью. Позднее к ним присоединилась Жаклин Ламба со своей девочкой, ровесницей Майи.

Чувствуя себя главным вершителем этих дружб, художник с удовольствием наблюдал, как обе девочки играли на берегу во время отлива, в то время как матери беседовали, укрывшись под полосатыми тентами на пляже Гранд-Конш. И когда на улицах Руайана люди путали двух блондинок, это его забавляло, как пашу, довольного своим гаремом. Ему не было дела до того, что брюнетка на балконе чувствовала себя обделенной и страдала оттого, что подруга мирно беседовала с ее соперницей. Дора проводила дни, занимаясь живописью или сочиняя стихи. Свои страдания она доверяла дневнику, а гнев вымещала на Пикассо.

Как же она изменилась за четыре года! Звездная Дора в конечном итоге действительно стала «плачущей женщиной»: грустной, ревнивой, покорной и раздражительной… Она, конечно, помнила записку, которую послала ему в самом начале их истории: «Я прошу вас, приходите завтра [во «Флору»], я приду и буду ждать вашего расположения». Этого «расположения» она все продолжала ждать… Но можно ли жаловаться на рабство, которое сама выбрала и которое даже выклянчила?

Жаклин не могла пренебречь тем, что Дора винила ее в сговоре с Пикассо. Порой она прилагала усилия, чтобы что-то исправить. Но в глубине души не придавала значения страданиям подруги, которые считала пустячными… Ее волновало нечто гораздо более важное: Франция находилась в состоянии войны, ее муж был мобилизован, немцы вот-вот могли оказаться в Париже. Ну а Дора с каждым днем все больше замыкалась, все больше уходила в себя.

Ей даже не довелось рассказать Жаклин, что она побывала здесь, в Руайане, у врача, от которого узнала, что бесплодна. Раньше она об этом догадывалась, теперь знала наверняка: у нее никогда не будет детей. А эти две мамаши расхаживали у нее под окнами…

Лето подошло к концу, и это принесло облегчение. Север Франции был оккупирован, зато Дора освободилась от мамаш под окнами и их болтовни: Пикассо вернулся в Париж, с картинами на заднем сиденье его «Испано-Суизы»; Дора отправилась за ним на поезде; Жаклин бежала на юг Франции с Бретоном, где они ожидали визы в Америку. Конечно, они переписывались…

К счастью, в личном архиве Доры сохранилось около десятка писем Жаклин. Иногда, хоть это ей несвойственно, Жаклин извинялась. «Ты, должно быть, ужасно злишься на меня», – написала она в октябре 1939 года после нескольких дней, проведенных в Антибе с Дорой и Пикассо. Еще более смущенной она кажется после пребывания в Руайане: «С того времени, как мы расстались, я прекрасно поняла, почему раздражаю тебя в совместной жизни. Я не могу объяснить тебе в письме, это было бы слишком долго, но я считаю, что ты совершенно права»[66]. И заканчивает письмо словами: «Я бы хотела, чтобы ты была счастлива», написав последнее слово заглавными буквами…

Жаклин всегда утверждала, что ни разу не уступила домогательствам Пикассо. Но такому параноику, как Дора, даже непритязательная игра в соблазнение и их заговорщический вид могли представляться не менее жестокими, чем настоящая неверность… Жаклин долгое время эгоистично отказывалась всерьез воспринимать страдания подруги, но в письмах она, похоже, признает, что ничего не сделала, чтобы ей помочь. Она, кажется, понимала, что Дора теряла почву под ногами в этих токсичных отношениях, которые никогда не сделают ее счастливой.

Неудивительно, что их переписка прервалась, когда супруги Бретон прибыли в Нью-Йорк – почтовое сообщение между Европой и Соединенными Штатами было очень ненадежным. Прошли месяцы, прежде чем Дора узнала, что Жаклин бросила мужа ради молодого и красивого американского скульптора. Его звали Дэвид Хэйр, они поселились в Коннектикуте, где и жили по крайней мере до 1953 года.

Америка, Коннектикут… Как объяснить, почему Дора записала в своей адресной книжке в 1951 году: «Ламба, 7 площадь Роны»? В том году Жаклин провела в Париже всего несколько месяцев, когда проходила выставка. Все это время она жила в отеле возле Пале-Рояля.

Несколько дней спустя Марсель Флейс также подтвердил мне, что в этом отношении записной книжке доверять нельзя: «Я только что ужинал с Об, дочерью Андре Бретона. Жаклин Ламба, ее мать, никогда не жила по указанному адресу».

Выходит, Ламба из записной книжки – это не Жаклин. Вот почему следует остерегаться очевидных вещей!

Югетт Ламба 7 площадь Роны

Поисковые системы – благословение для одержимых! В «Гугле» достаточно набрать «площадь Роны 7» и «Ламба», чтобы появилось одно из писем Андре Бретона к его дочери [67]. На конверте он написал: «Мадемуазель Об Бретон, на попечении Мисс Югетт Ламба, 7 площадь Роны, Париж».

Югетт Ламба менее известна, чем ее сестра Жаклин. Сегодня ее имя можно найти только в этом письме, в фортепианных партитурах для учителей танцев и в адресной книжке Доры. Оно также упоминается в документальном фильме, который режиссер Фабрис Маз посвятил Жаклин Ламба[68].

Именно он посоветовал мне обратиться к искусствоведу Мартине Монто: «Она защитила диссертацию о Жаклин Ламба и часто посещала Югетт. Наверняка ей есть много чего вам рассказать».

Мартина Монто была конфиденткой Югетт в конце ее жизни, когда та писала воспоминания. «Она доверяла мне фрагменты того, что писала, я слушала ее и видела, как она постепенно освобождалась от своих воспоминаний…». В основном речь шла о ее младшей дочери, более красивой, более жесткой, более очаровательной, чем она сама.

Югетт познакомилась с Дорой в эпоху ее учебы в Школе декоративно-прикладного искусства. Она училась тогда музыке в консерватории, и вместе с Жаклин они были частью единого целого… до смерти матери.

Смерть матери оказала на Югетт гораздо большее воздействие, чем на младшую сестру. Она впала в странную кому, из которой вышла только через несколько месяцев. Когда выписалась из больницы, у нее постоянно был такой вид, будто она себя потеряла. И даже связь с сестрой стала для нее проблематичной. Отныне она видела себя «маленькой сестренкой», хотя на самом деле была старше Жаклин.

Чтобы узнать о ней больше, стоит ознакомиться с каталогами аукционов, прошедших после смерти Доры Маар. В пятом собраны рукописные документы, в том числе два письма Жаклин. В первом, отправленном из Салон-де-Прованс в сентябре 1940 года, речь идет о Югетт, которая «похоже, беременна»: «Это ужасно, прошу тебя, помоги ей». Через полгода, в марте 1941-го, Жаклин отправила из Алжира простую открытку: «Очень грустно при мысли, что я так далеко и надолго уезжаю… Позаботься о Югетт».

Я, видимо, единственная, кто был так поражен этой открыткой. Дора, конечно, не обратила на нее внимания. Даже супруги Бретон наверняка забыли название этого небольшого рыбацкого порта на границе Марокко. Немур – это всего лишь последняя остановка в Средиземном море «Капитана Поля Лемерля», старого ржавого грузового корабля, который, до отказа набитый пассажирами, отправился на Мартинику с целой группой французских художников и интеллектуалов, включая Леви-Стросса и семейство Бретонов… Остановка в Немуре не была предусмотрена: капитан был вынужден укрыться за скалой после того, как ему сообщили о столкновении между британскими и французскими кораблями[69]. Жаклин оставалась на борту вместе с Об, созерцая вдалеке две огромных скалы, выступавших из воды. Только Бретон сошел на берег. Он весь день бродил по городу, купил в книжном магазине книгу и отправил на почте письма [70]. Уже на следующее утро корабль снова вышел в море.

Название этого захолустного городка, прозвучавшее сегодня, вызвало у меня ощущение, будто эта открытка была адресована лично мне: я прожила там первые три года своей жизни. Эта давняя история не оставила у меня воспоминаний, сохранились лишь несколько черно-белых фотографий ребенка в коляске. Вдали проходили грузовые суда и виднелись две огромных скалы в открытом море, которые называют «Два брата». У меня возникло такое чувство, будто открытка с указанием «позаботиться о Югетт… которая, кажется, беременна», содержала тайное послание и для меня.

Ее последней конфидентке Мартине Монто была известна эта история: Югетт тайком встречалась под Биаррицем с испанцем – республиканцем, заключенным лагеря для иностранцев. Но узнала, что беременна, только когда вернулась в Париж. Так получилось, что она оказалась одна, готовясь стать матерью в оккупированном Париже. Жаклин была единственным человеком, кого она могла позвать на помощь. «Давай поскорее встретимся в Марселе!» – написала та. Югетт получила разрешение на переезд и поселилась с семейством Бретон на вилле Эйр-Бель, где нашли приют художники, ожидавшие визы в Америку. Три месяца она провела в этом сюрреалистическом фаланстере, играя в карты с Оскаром Домингесом, Браунером и Максом Эрнстом, рисуя карты таро и симпатичных кадавров – чтобы убить время…

Но «в ее состоянии» не могло быть и речи о том, чтобы вместе с другими пересечь Атлантику. В феврале, когда остальные готовились взойти на корабль, Югетт одна вернулась в Париж. Бретон нашел для нее возможность пересечь демаркационную линию, разделявшую оккупированную Францию и Францию Петэна. Будучи на шестом месяце беременности, измученная, она прибыла в оккупированный и замерзающий Париж. К счастью, там была Дора. Как и обещала, она «позаботилась о Югетт», заботясь о том, чтобы у той ни в чем не было нужды. Пикассо следил за тем, чтобы Дора покупала для нее уголь, мыло и продукты питания.

Они обе одного возраста, им было тридцать три. Но Югетт носила в чреве ребенка от человека, с которым была едва знакома, а Дора уже несколько месяцев знала, что никогда не сможет забеременеть. Пикассо не преминул упрекнуть ее этим…

Не имея возможности быть матерью, она стала крестной маленькой девочки, что родилась в марте 1941 года, как раз в то время, когда грузовое судно с семейством Бретон останавливалось в Немуре… И девочку назвали Брижит… Я никогда не смогла бы до такого додуматься – что ее будут звать как меня. Я даже попросила показать мне свидетельство о ее рождении, чтобы самой в том удостовериться. Некоторые знаки мы едва замечаем, это как подмигивание. Этот же был словно удар дубиной, и я была им ошеломлена. «Поразительное совпадение», – сказал бы Бретон…

По совету Доры Югетт, у которой не было средств самой растить ребенка, отдала его в ясли. Она имела право посещать девочку только два раза в неделю. Дора не упустила ни одного. Обе женщины проводили с крошкой долгие часы, по очереди ее баюкая.

От Югетт не ускользнуло, что она проживала свое материнство словно по доверенности… Все решала Дора, она все организовывала, словно ребенок был ее собственным. Югетт так была рада, что о ней заботятся, что с готовностью позволяла Доре заниматься ее ребенком. К сожалению, Брижит прожила всего пять месяцев. В августе 1941 года она заболела бронхитом, и это закончилось летальным исходом. Друзья опасались, что Югетт снова погрузится в депрессию. Ее окружали, утешали, помогали. Пикассо нашел для нее работу в художественной галерее. А до Доры никому не было дела.

Ее психика явно была поколеблена, и у нее появились первые признаки психического расстройства, о котором Пикассо рассказывал своему племяннику Вилато. Это было время, когда она начала искать ответы на экзистенциальные вопросы в буддизме, каббале, эзотерике и, наконец, в католицизме.

Год спустя ее мать хватил удар, когда они ссорились по телефону. Как это часто бывало, Джули Маркович упрекала дочь в том, что та редко о ней вспоминает. Как обычно, обе женщины, которые никогда не умели общаться, говорили на повышенных тонах. «Временами я даже желала смерти своей матери, столь ужасны были наши ссоры» [71], – призналась однажды Дора. Внезапно на середине фразы мать замолчала. Дора услышала, как упала телефонная трубка, и больше ни звука… Какой ужасной была эта тишина! Представляю, как она закричала: «Мама!» – словно была еще ребенком… «Мама!» – словно боясь, что та оставит ее одну в темноте. Она кричала все громче и громче. Она вопила до разрыва связок. Она хотела примчаться, вызвать врача… Но ей якобы помешал Пикассо – напомнив о комендантском часе. Однако кто может утверждать это наверное? Крики, слезы… Потом она упала ниц с трубкой в руке, не решаясь ее повесить. Слушая долгое молчание, все еще надеясь услышать дыхание матери, без сомнения, чувствуя себя виноватой в том, что успела сказать или подумать. Она снова начала кричать, так громко, что могла бы разбудить мертвого. «Повесь трубку, завтра пойдешь посмотришь, наверняка ничего страшного», – разозлился Пикассо. Как смогла она продержаться целую ночь, ничего не зная и ничего не предпринимая? Ранним утром Дора наконец помчалась на площадь Шамперре и обнаружила свою мать, уже ледяную, распростертую в изножье кровати, рядом с телефоном.

В свидетельстве о смерти говорилось, что она умерла в 1 час ночи. Однако недомогание, должно быть, почувствовала вечером. Можно ли целиком избавиться от чувства вины? Врач заверил ее, что все к лучшему: если бы выжила, она осталась бы парализованной. И Дора уцепилась за эту мысль. «Возможно, это к лучшему» [72], – написала она отцу, вернувшемуся в Аргентину, так и не признавшись, что мать умерла, говоря с ней по телефону… Теперь в ее кошмарах объединятся эти призраки: ребенок, которого не смогла защитить, и мать, которую, как ей казалось, она убила.

Одна из картин, обнаруженных в мастерской после ее смерти, называется «Лицо женщины и ребенка». Женщина с пустыми глазами смутно напоминает Дору. Ребенок – маленькая девочка, бледная, со взглядом, устремленным на ту, которая могла быть ее матерью… и точно ею не была. Холст не датирован. Кажется, Дора вдохновлялась картиной Пикассо, названной «Материнство». Там также заметно влияние Бальтуса, в частности, в передаче света, как на портрете Алисы Токлас, который она написала в 1946 году. Скорее всего Дора написала «Лицо женщины и ребенка» в 1947-м, через пять или шесть лет после смерти матери и ребенка Югетт.

В сентябре 1947 года сестры Ламба находились в Менербе: Жаклин на несколько месяцев вернулась во Францию. Она забрала свою дочь, взяла с собой Югетт. Сделав крюк и проехав через Авиньон, где проходил фестиваль[73], они присоединились к Доре в Любероне.

Погода была великолепна, а из окон большого дома с серыми ставнями, который возвышался над деревней, открывался великолепный вид на гору Ванту и виноградники в долине. «Менерб – это корабль в океане виноградных лоз», – писал в XVI веке Нострадамус. С тех пор почти ничего не изменилось. Здесь нужно любить одиночество, терпеть летнюю невыносимую жару, холодный северо-западный ветер мистраль, что в любое время года бродит по горбатым улочкам, и скорпионов, которые чувствуют здесь себя как дома… Дора была не из породы слабаков. Она тысячу раз предпочитала первозданную грубость Прованса мягкому жеманству Ривьеры.

На фотографии того времени запечатлены три женщины, сидящие в саду. Жаклин снова стала брюнеткой с длинными волосами. Она смахивает на индианку в своих широких юбках и украшениях из бирюзы. Югетт в купальнике, хрупкая, улыбчивая, восхитительная. И Дора, вся в белом, чем-то недовольная, так что даже не смотрит в объектив.

Эта встреча не могла не быть волнующей после семи лет разлуки. Многое произошло за семь лет: война, депортированные и умершие, депрессия Доры, которую оставил Пикассо… Несмотря на расстояние, Жаклин стремилась быть в курсе событий Дориной жизни. Но отправить почту из Парижа в Нью-Йорк стоило большого труда. Сама она много путешествовала, в Мексику или Калифорнию, и ее непросто было застать на месте. Именно в Менербе она наконец узнала, как изменилась Дора Маар.

О чем могли они говорить в том саду? Наверстывали упущенное время, рассказывая друг другу о годах войны… И вот теперь их вновь связывала повседневная жизнь. Общие воспоминания, разделенные невзгоды и некая духовная близость еще объединяли их. Но надолго ли? Несмотря на взаимную огромную любовь, довольно быстро они стали друг друга раздражать. Через несколько дней Жаклин больше не переносила Дориной неискренности и не могла слушать, как та твердит о предательстве Пикассо, которое случилось три года назад.

Позднее к ним присоединился в Менебре новый спутник Жаклин Дэвид Хэйр. Он ни слова не говорил по-французски и не прилагал никаких усилий к тому, чтобы поддерживать общение. Молодожены часто отправлялись гулять по холмам или уединялись в своей комнате. Как раз именно в Менербе Жаклин забеременела их сыном, который появился на свет через девять месяцев.

Дору, обидчивую и ревнивую, собственницу, думаю, огорчало присутствие Дэвида, который вел себя так, будто остановился в отеле…

Внезапно я догадалась, что это он сфотографировал женщин в саду. Именно ему с любовью улыбается Жаклин, в то время как Дора не скрывает своей неприязни.

К счастью, американец в Менебре скучал: он отправился к своим друзьям на Лазурный берег, в то время как Жаклин, Югетт и маленькая Об остались там еще ненадолго.

Об только что исполнилось одиннадцать. Она вспоминает, что Дора совершенно ею не интересовалась, не проявляла нежности и даже позволяла себе быть с ней грубой. Она без стука входила в ее комнату и хмыкала, если маленькая девочка осмеливалась протестовать. «Она была очень властной и решительной… Она навязывала свою волю, даже не говоря ни слова!.. Уникальная, мало привлекательная и яркая личность».

Об не вспоминает об этом, но я вполне представляю себе, как Дора вытаскивала их на долгие прогулки вокруг Менерба в призрачную деревню Оппед, замок маркиза де Сада в Лакосте, к часовням и аббатствам, затерянным среди пробковых дубов. Они, должно быть, останавливались перед странным дольменом ниже по дороге, ведущей в Боннье. Местные жители окрестили этот погребальный памятник эпохи неолита словечком «Питчун», что по-провансальски означает «малыш»… Я вижу, как они застыли перед надгробием, относящимся к давней эпохе, с таким видом, будто под ним покоится дитя Югетт.

В конце концов все устроилось, но Дора, несомненно, ничуть не огорчилась, когда они уехали. Закрыв за ними дверь, она погрузилась в работу. Кривая, которую выписывали за ее окнами небо и холмы, поражала воображение. Эта линия горизонта стала ее навязчивой идеей. Сто, тысячу раз она проводила ее на своих холстах и в альбомах для рисования. Ничто более не существовало, кроме этой границы, где, как она видела, соединялись Бог и земля. А когда не занималась живописью, она писала стихи, опьяненная этой природой:

Потаенный и мне самой неясный
Живой секрет
Ты вынуждаешь меня жить
В комнате, где я
Познала безумие, страх и горе —
Это как пробуждение в летний день.
Отверженность огромна, но летом,
В тишине яркого солнечного дня
В тихом уголке душа измышляет только
Счастье
Как ребенок на пути к дому [74].

Жаклин предстояло прожить несколько лет между Парижем и Нью-Йорком из-за проведения во Франции ее выставок и ссор с Дэвидом. Но в 1953 году ее супружество переживало более серьезный кризис: она переехала в Канны, на виллу, которую ей нашел Пикассо, и вернулась, все с той же Югетт, чтобы провести несколько дней в доме Доры. На фотографиях запечатлена память об этом конце лета, о проходящем времени и угасающей дружбе.

Политически все их теперь разделяло: в то время как Дора стала религиозной и консервативной, Жаклин оставалась необычайно преданной крайне левым идеям, на это ее вдохновили встреча с Троцким в 1938 году в Мексике и пребывание в племенах американских индейцев, вновь возбудившее в ней мятежный дух. Югетт, не будучи столь радикальной, была активисткой СФИО, Французской секции Рабочего Интернационала – вместе с Эвелин Саллеро, специалистом по планированию семьи, с которой они вместе выступали за право женщин на контрацепцию.

Правда, на этот раз атмосфера сложилась более напряженная… Впрочем, виделись они в последний раз.

Режиссер Фабрис Маз полагал, что они в конечном итоге разругались, и теперь уже окончательно. Он вспоминал, что Жаклин была очень вспыльчива, требовала кипучей деятельности и правды в любой ситуации. Он был свидетелем того, как она выставила за дверь Жоржа Дютюи, искусствоведа и зятя Матисса, и порвала отношения с великолепным поэтом Ивом Боннефуа из-за глупой истории с каталогом.

Дора была, кажется, еще более бескомпромиссна. Теперь она каждое утро молилась: в Менербе она запрыгивала на свой мопед и, в платке вместо положенной каски, мчалась через виноградники в аббатство Сен-Илер, в часовню Нотр-Дам-де-Грас или Нотр-Дам-де-Люмьер (там ей было спокойнее, чем в деревенской церкви, где ее раздражали соседи). «Если сосредоточитесь, вы непременно поймете», – сказал мне священник в Нотр-Дам-де-Люмьер… И я туда вернулась. Зажгла свечу. Я не уверена, что поняла. Но я представила, как она молится во время мессы… отвлекается от неотступных мыслей… успокаивается.

Кажется, понять Жаклин проще. На расстоянии нескольких световых лет она подписала манифест о праве на неповиновение в войне в Алжире[75]. Она протестовала вместе с Рене Шаром против установки ракет на плато Альбион и Ларзак, а в мае 1968 года поддерживала Алена Кривина[76].

Как это ни парадоксально, обе художницы вели схожий образ жизни. Они посвящали себя живописи с одинаковой страстью, и обе испытывали потребность в самоизоляции. Дора освободилась от влияния Пикассо точно так же, как Жаклин – от влияния Бретона и сюрреалистов. И обе они изучали пейзажи Люберона, тот же ослепительный свет, падавший на ту же землю. Глядя в небо, одна обращалась к Богу, другая прислушивалась к космическим вибрациям. Ни одна из них не пользовалась успехом у публики. Доре порой приходилось продавать одного Пикассо, чтобы оплачивать ремонт. Но обе они умели довольствоваться малым. И с одинаковой энергией боролись за то, чтобы их наконец признали художниками, а не музами. Всего пятьдесят километров отделяли Менерб от Симиана, где, начиная с 1963 года, каждое лето останавливалась Жаклин. Тем не менее ни одна из них не делала первого шага: они были слишком неуступчивы, слишком уверены в своей правоте. Дерзкие идеалистки, как в начале знакомства. Югетт, как обычно, общалась с обеими. Но у нее больше не было ни желания, ни терпения, чтобы уладить конфликт.

А какой смысл? Нужно ли требовать большей верности в дружбе, чем в любви? Зачем поддерживать связь, когда от нее остались лишь совместные воспоминания? Ни Дора, ни Жаклин больше не видели в том необходимости. И каждая продолжила свой путь, оставаясь привередливой и одинокой, в течение почти сорока лет!

У Югетт сохранилось письмо с соболезнованиями, которое Дора послала ей в 1993 году, когда Жаклин умерла. Историк Мартин Монто помнит эту странную открытку: формулировка была довольно банальной, но запись сделана огромными буквами. Словно в состоянии экзальтации… Четыре года спустя ушла Дора. Затем и Югетт, заболевшая бронхитом, как лет пятьдесят назад ее крошечная дочь.

«Вот увидите, вы подпадете под ее очарование», – сказал мне Фабрис Маз, прислав диск со своим фильмом, посвященным Жаклин Ламба. В самом деле, меня покорила эта ангажированная художница, бескомпромиссная любовница, которую ни один мужчина так и не смог удержать. Часто отсутствующая мать, свободная женщина, чья жизнь рифмуется с целым столетием, его битвами, утопиями, мифами и ошибками. Я могла бы часами слушать ее рассказы в ее последней, залитой солнцем, изобиловавшей цветами квартире.

Югетт была не столь очаровательна. Но если бы я обнаружила ее адресную книжку, я бы с нежностью прониклась неприметной жизнью той, что не выходила из тени и о ком никто никогда не говорил.

Только выбирать мне не пришлось. Я с сожалением закрыла дверь дома в Менербе за сестрами Ламба. Представила, как они громко разговаривают, прогуливаясь по деревне. Мне бы очень хотелось уехать с ними… Но я осталась с Дорой, в тягостной тишине ее огромного пустого и неуютного жилища. Странно, но я ношу имя ребенка, крестной матерью которого она была. И которым ей, видимо, следовало бы больше заниматься.

Но я опасалась ее молчания, гнева, перепадов настроения, оценочных суждений, пронзительного взгляда. Боюсь, я ничего не поняла в ее отношении к Богу. Что бы она сказала, если бы узнала, что я еврейка и, еще хуже, неверующая! Да, иногда она меня пугала…

Шаванс
МАР 9644

Шаванс. Кто еще помнит Луи Шаванса? Может быть, любители кино. Он прославился двумя вещами: был сценаристом фильма Клузо «Ворон» и… первым серьезным увлечением Доры.

Должно быть, они встретились в конце 1920-х у дочери хранителя Музея Галльера. Марианна Клузо, двоюродная сестра будущего кинорежиссера, тоже училась в Школе декоративно-прикладного искусства. В ее архиве есть несколько упоминаний о Доре: «Однажды она пришла танцевать на вечеринку сюрпризов в Гальера; затем приходила чуть ли не каждый день. Несколько раз мы проводили с ней летние каникулы. Она взбалмошная, со сложным характером, но очень умная, она обладает сильной личностью, и нам без нее не обойтись». Или: «Для нас Дора олицетворяла собой шикарную женщину» [77].

На террасах музея с видом на Эйфелеву башню будущая подруга Пикассо сначала флиртовала с двоюродным братом Марианны, а затем в их компании появился Шаванс, и, похоже, это была любовь с первого взгляда.

Они одного возраста, им чуть больше двадцати. Она – яркая, манерная, амбициозная, с красивым лицом, сохранявшим детскую округлость, всегда очень модная, с по-мальчишески коротко подстриженными волосами. Он – высокий брюнет с голубыми глазами, денди, веселый, очаровательный бабник и, в довершение ко всему, отличный танцор.

Шаванс начинал с психологии, которую изучал как дилетант, но очень скоро отказался от этого занятия, чтобы посвятить себя своей настоящей страсти – кино. Он мог через весь Париж мчаться ради того, чтобы посмотреть старый фильм Мельеса, который видел уже пятнадцать раз, ради сюрреалистического сюжета или прекрасных глаз американской актрисы. По всей видимости, когда познакомился с Дорой, он был студентом Института Люмьера, вел обозрения в ряде газет и готовился выпускать журнал «Кино» вместе с друзьями-кинолюбителями.

Дора уже подумывала о том, чтобы стать фотографом. Она окончила курсы и опубликовала несколько серий фотографий в журнале «Ревю нувель». Но с Луи Шавансом она получила доступ к богемному свихнувшемуся авангарду, о котором прежде не знала: к компании братьев Превер и их экстравагантному клубу «Лакудем», «в котором было принято здороваться локтями». Он также познакомил ее с сюрреалистами, с которыми встречался на улице Шато: Джакометти, Десносом, Арагоном, Бретоном, Элюаром… Она, должно быть, находила его чрезвычайно привлекательным!

Именно благодаря Шавансу она познакомилась со своим будущим партнером Пьером Кефером, одним из лучших его друзей. Он работал дизайнером в кино, но в свое время также занимался фотографией, и у него была любительская лаборатория в семейном особняке в Нейи. Ей удалось его окрутить, и родители молодого человека, не поскупившись, даже финансировали создание роскошной студии в глубине своего сада – «самой большой и лучшей в Париже» [78], если верить журналу «Ар виван». Там даже был бассейн!

Благодаря связям Кефера, Дора работала в сфере моды и рекламы, и они подписывали фотографии обоими именами. В это время Дора начала вращаться в этой шикарной тусовке: кутюрье, модели, знаменитости… «Это был мой светский период», – скажет потом она.

Тем не менее в политике под влиянием Луи Шаванса она все больше склонялась к левым. Начиная с 1932 года, но особенно – с 1934-го. Вместе они подписывали все петиции, в том числе призыв к борьбе интеллектуалов в ответ на антипарламентские выступления и рост фашизма в Европе. Также совместно с «бандой Превера» они участвовали в акциях театральной группы «Октябрь» – марксистов, чокнутых ниспровергателей, которые выступали на манифестациях и бастующих заводах.

Кстати, с некоторыми из этой группы они отправились в отпуск в Альп-д’Юэз, чтобы повеселиться и немного покататься на лыжах. Но когда Дора узнала о существовании открытой угольной шахты на самой вершине горы, она не смогла усидеть на месте. «Она почуяла удачу [79], – вспоминал будущий издатель Марсель Дюамель, – и ей удалось убедить парней подняться туда на камусных лыжах.

– Уверяю вас, я вполне могу туда добраться, – сказала она своим необычным воркующим голосом.

– Но ты никогда на лыжи не вставала, – возразил немного обеспокоенный виолончелист Морис Баке. – Там высота две тысячи триста метров, ты отдаешь себе отчет?! И это придется проделать на своих двоих.

– Ну что ж, вы мне поможете, вот и все».

При восхождении им пришлось по очереди ее поддерживать. С нее сошло буквально семь потов… Но когда они добрались до шахты, она принялась фотографировать, даже не отдышавшись, взволнованная, возмущенная тем, что открылось ее глазам: «Три или четыре барака с грязными стенами посреди клоаки, где бродят все эти люди, укутанные в лохмотья. […] Они работают на пределе сил всю зиму; иногда по пояс в ледяной воде». Она, без сомнения, была первой женщиной, что туда поднялась. И изумленные шахтеры наблюдали, как ловко она управлялась со своим новеньким фотоаппаратом. Спускаться было ничуть не проще. После дюжины падений виолончелист Морис Баке, самый низкорослый из группы, зато лучший лыжник, вынужден был два часа нести ее на плечах… И все это ради фотографий, колорит которых никто никогда не оценит. «Упертая!» – заключил Дюамель. С тех пор ее так и стали называть: «Упертая».

Тогда она, кажется, очень была влюблена в Луи Шаванса. Настолько, что даже познакомила его со своими родителями и часто устраивала ему сцены ревности, которые он с юмором пресекал. И благодаря ему она познакомилась с Жоржем Батайем. В конце концов ей надоел этот симпатичный, но, возможно, слишком правильный молодой человек.

Никто на самом деле не знает, через что она прошла с Батайем и даже как долго продлился их роман. Похоже, всего несколько месяцев. Но этого оказалось достаточно, чтобы она вышла из этих отношений в ореоле греха, и вплоть до сего дня ее имя возбуждает всяческие фантазии, связанные с сексуальностью, замешанной на удовольствии и боли.

По заверениям сына Луи Шаванса, его отец сжег мосты в отношениях с Дорой в 1935 году и больше не хотел о ней слышать. Она, должно быть, причинила ему боль, унизила… В конце концов он женился на Симоне Превер, как только та смогла развестись с Жаком Превером. Однако «гораздо позже он упрекал себя в том, что больше не виделся с Дорой, воображая, что, возможно, сумел бы поддержать ее, помочь избежать дрейфа в мистику». Через шестнадцать лет после разрыва, в 1951 году, она записала адрес Шаванса в свою книжку. Этот адрес я нашла и в справочнике; здесь он стал проживать только после войны. Мосты явно не были сожжены. Тем более что в записной книжке за 1952 год, хранящейся в ее архиве, Дора записала, что 21 августа обедает с… Луи Шавансом! Мы не всегда обо всем рассказываем своим детям…

Для сценариста Шаванса настали тяжелые времена. После Освобождения создатели фильма «Ворон», выпущенного во время оккупации немецкой компанией «Континенталь», обвинялись в антифранцузской пропаганде. Коммунистическая пресса рвала и метала. Жорж Садуль, критик и историк кино, писал, что этот фильм, «финансированный Геббельсом», представляет Францию как «разложившуюся, вырождающуюся, мелкобуржуазную, порочную и декадентскую нацию в соответствии с положениями “Майн кампф”». «Ворон» был запрещен, режиссер и сценарист отстранены от работы органами по очистке французского кино от коллаборационистов. Напрасно сценарист объяснял, что работал над этой темой до войны, опираясь на различные факты, – ничто не помогло.

В конце 1947 года запрет на фильм был наконец снят. Клузо смог снимать «Набережную Орфевр», фильм, в котором красотку-фотографа зовут Дора. Луи Шаванс так и не оправился от произошедшего. Он написал несколько сценариев, но ничего похожего на «Ворона». И когда в августе 1952 года обедал с Дорой, он все еще с горечью размышлял о том, как несправедливо его все обвиняли, особенно коммунистическая партия. «Несправедливость оказывает ужасное воздействие на и без того параноидальную натуру…» – сдержанно заключает сегодня его сын.

Можно себе представить разговор Луи Шаванса с Дорой, которая тоже поносила коммунистическую партию Пикассо и его товарищей. Несправедливость, случившаяся с другом, еще усилила ее гнев и возмущение. Но им больше нечего было разделить, кроме этой ненависти: Шаванс больше ни во что не верил, он стал анархистом, без Бога и идеалов. Их отношения отныне – диалог глухих.

Тем не менее они наверняка встречались снова… Однако она была такая своевольная! С ней никогда не знаешь, с какой ноги танцевать. «Этот, он меня утомляет. Все еще верит, что я ему принадлежу», – однажды прошептала она подруге, издали заметив его на выставке [80].

Ему нечему было удивляться. Уже в середине 1930-х он посвятил ей такие откровенные строчки:

Сумасшедшая неврастеничка, и сама ошеломленная,
Меняющая мнение так же часто, как собака
                                               Меняет хозяина,
Вспыльчиво несдержанная,
Как удар ногой в живот —
Вознагради мою любовь,
Заикаясь и трясясь,
Сумасшедшая неврастеничка, ты
                                          Плачешь,
Величественная, как тополя под
Теплым дождем, как картофель под
                                           Пеплом,
Дрожащая, как раненый зверь,
И внезапно – взрыв, внезапно – громкая
Тишина, внезапно ночью
Ты медленно разливаешься, как поток
Лавы на огромной, охваченной ужасом равнине [81].
Брассай
81 улица Сен-Жак
ПОР 2341

Брассай тоже познакомился с Дорой до того, как она стала подругой Пикассо. Они встретились в одном из кафе на Монпарнасе в начале 1930-х, когда вместе с Луи Шавансом она открыла для себя «банду Превера». Они даже некоторое время работали в одной фотостудии.

Это было время, когда оба только начинали. Дору главным образом интересовали городские пейзажи, она играла с перспективой, линиями и огнями, увиденными глазами художника, но в очень современном стиле. Он также исследовал Париж, но ночной, когда город погружен в полумрак или туман. И они по очереди работали в маленькой лаборатории, которую им предоставил американец.

Правда, Брассай не помнил, чтобы когда-либо говорил с ней о фотографии. Она, должно быть, считала, что ей нечему учиться у этого венгра с круглыми глазами. Она предпочитала прислушиваться к советам своего наставника Эммануэля Сугеза, основателя школы «новой фотографии». Очень скоро Брассай остался один в этой маленькой лаборатории, так как она обосновалась в новой студии в Нейи, которую делила со своим другом и партнером Пьером Кефером.

Брассай и Дора встретились через два или три года на коллективных выставках. Он начал делать себе имя. Она, ставшая очень известной в области моды и рекламы, искала более индивидуальный и менее коммерческий путь: в свои двадцать семь она одна отправлялась готовить репортажи из кварталов бедноты, в Испанию или Англию. Это вполне соответствовало ее политическим взглядам: сочувствие к обездоленным, слепым, инвалидам, безработным и всем, кто пострадал от кризиса 1929 года. А еще она с поэтической нежностью смотрела на беспризорных детей и на ходу снимала забавные сценки. Под влиянием Батайя и сюрреалистов создавала абсурдные и бредовые коллажи, исполненные тоски. Она так выворачивала реальность, что та превращалась в абсурд. Она играла с тенями. Увеличивала рты, которые становились гротескными, меняла смысл вещей и превратила зародыш броненосца в непостижимого монстра. Она демонстрировала более легкую сторону своей личности со своей подругой-художницей Леонор Фини, которую снимала в маске, подвязках, чулках или более вызывающе: с котенком между раздвинутых ног. Ей случалось, отказавшись от запретов, делать для специализированных журналов эротические снимки, фотографировать проявления чувственности, близкие к садомазо. Можно предположить, что она была издергана, но отважна, свободна и взбудоражена.

Брассай был искренне впечатлен как ее талантом, так и смелостью, готовностью давать отпор. Эта маленькая женщина ничего не боялась… Со своей стороны, Дора восхищалась невероятным светом, который ему случалось уловить ночью, и его фотографиями граффити. Он совершенно справедливо говорил: «Стены Парижа – самый большой в мире музей».

Неожиданно в их отношениях возникло напряжение – когда она встретила Пикассо, которого Брассай знал и фотографировал почти десять лет. Отныне не было и речи о том, чтобы другой фотограф, кроме Доры, приблизился к художнику и его работам. Она ревниво защищала это свое охотничье угодье. И «дабы не провоцировать Дору, склонную к вспышкам гнева, [Брассай удерживался] от того, чтобы посягать на то, что отныне стало ее владениями» [82]. Это было так предусмотрительно! Похоже, Пикассо был совершенно очарован ею, ее культурой, ее идеями… Даже когда ее не было рядом, он постоянно ее упоминал: «Дора думает, что», «Дора говорит, что»… Она стала избранной!

Кончилось тем, что она снова любезничала с Брассайем – когда решила посвятить себя живописи: «Профессиональная ревность пропала, ничто больше не мешало нашей дружбе…» «Дружба» – пожалуй, не совсем подходящее слово. Добросердечный Брассай, похоже, всегда с подозрением относился к этой непредсказуемой женщине, видимо, ему случалось вызывать вспышки ее гнева. Честно говоря, больше его интересовал Пикассо.

Как и в случае с Дорой, художник каждый раз с жаром убеждал Брассайя бросить фотографию и вновь заняться рисунком: «У вас есть золотой рудник, а вы добываете соль». Пикассо часто подсмеивался над этим немного неуклюжим венгром. Но от художника Брассай терпел все. Он даже делал записи после каждой встречи, столь сильным было ощущение исключительности этих моментов его жизни. Он, как и многие другие, всегда готов был ему услужить. А Дора оставалась в тени, точнее, на заднем плане.

За исключением 15 мая 1945 года.

Как обычно, избранные посетители являлись по утрам в мастерскую Пикассо. «Ты – первый король-коммунист», – сказал ему Кокто. И как каждое утро, ощутив голод, король брал с собой в «Каталонца» всех, кто попадался под руку. В тот день за столиком случайно оказались Поль и Нюш Элюар, постоянные посетители, молодой американский солдат, знаток книг по искусству, эксцентричный старик, который был секретарем Аполлинера и называл себя бароном Молле, Брассай и его будущая жена. В конце стола осталось место для Доры Маар, которой Пикассо позвонил перед тем, как покинуть мастерскую, как обычно, сказав: «Спускайтесь».

За столом шел оживленный разговор, Пикассо, большой любитель поговорить, рассказывал скабрезную историю – с таким юмором, что все умирали со смеху. Но тут явилась она, мрачная – чернее тучи. «Руки у нее были сжаты, зубы – стиснуты, она не улыбнулась, не сказала ни единого слова» [83], – вспоминал Брассай. Пикассо попытался продолжить… Внезапно она встала и воскликнула: «С меня довольно, я больше не могу! Я ухожу…» Он попытался ее удержать, бросился за ней…

Некоторым из сидевших за столом уже случалось быть свидетелями подобных сцен. «Не обращайте внимания, женские штучки», – тихо сказала Нюш, не отличавшаяся деликатностью. На Элюара сцена произвела более сильное впечатление. Тянулись бесконечные минуты. Прошло достаточно времени, чтобы остыл заказанный Пикассо шатобриан[84], и почти через час художник наконец вернулся, «всклокоченный, взбешенный, ошеломленный». Брассай замечает, что «никогда не видел на его лице такого смятения» [85]. Пикассо пришел за Элюаром: «Поль, пойдем скорее, ты мне нужен». Остальные были не в состоянии ни продолжить трапезу, ни выйти из-за стола. В 5 часов, растерянные, они наконец расстались, не зная точно, что произошло.

Элюар
НОР 2640 и 9056

Поль Элюар всегда оставался закрытым. Из любви к Доре поэт ничего не рассказал о том, что произошло на улице Савой 15 мая 1945 года. Дора кричала, бредила, требовала, и Пикассо на коленях умолял ради Бога простить его. Художник был ошарашен. Он боялся болезней, а еще больше боялся безумия. Но ласковый голос Поля Элюара должен был немного ее успокоить.

На протяжении десяти лет он знал о ее отношениях с Пикассо почти все.

Он был с ними с первого вечера в «Двух обезьянах». Именно он привел тогда художника в это кафе на левом берегу Сены. Именно к нему обратился Пикассо, желая узнать имя странной женщины, которая так опасно играла со своим ножом.

Кто знает, может быть, именно он организовал эту случайную встречу… И когда, как бы невзначай, он прошептал, что она была любовницей Батайя, Пикассо тут же принялся фантазировать о запретных играх, на которые она, несомненно, была способна.

«И твоей?» – спросил художник. Никогда! Но он вряд ли сказал «нет»! Он редко говорил «нет», Элюар. Тот, кого Бретон называл «групповушником», имел довольно широкое представление о верности и очень свободное – о сексуальности. После того как Гала, его первая жена, оставила его ради Дали, он утешился Нюш, девушкой из Эльзаса, покорной и озорной, которую повстречал, когда прогуливался вокруг галереи «Лафайет» с Рене Шаром. Сюрреалисты обожали знакомиться с женщинами на улице. Бретон даже построил теорию, согласно которой такие встречи «случайны и необходимы», это игра любви и судьбы, исключающая всякие буржуазные условности. Элюар просто соблюдал эти правила, правда с последовательностью и даже упорством.

Но Дора – нет, никогда! Даже в тот день, когда оба заперлись в его студии на улице Астор для фотосессии. Странно сегодня, вглядываясь в это изображение, заглянуть в голубые глаза крепкого парня с залысинами на лбу, который фиксирует взгляд скорее на женщине, чем на фотографе. У него слишком мягкий, почти влажный взгляд. Как мог он надеяться смутить ту, которая получила с Батайем опыт, не идущий ни в какое сравнение с его легким распутством в отношениях с Нюш и другими?

Но он был уверен, что Дора и Пикассо созданы друг для друга. Зная художника, он полагал, что тому нужна подруга ему под стать. Зная Дору, он считал, что нашел ее: фрондирующая интеллектуалка, талантливая художница, более разумная, чем Ольга, менее понятная и покорная, чем Мари-Тереза. В течение нескольких месяцев он играл роль сводни.

Должно быть, в июле что-то произошло. Потому что первый рисунок, на котором она появилась у Пикассо, датирован 1 августа 1936 года. Она – путешественница, проникшая в комнату, где ее ждал патриарх. Они все еще искали друг друга… Пикассо попросил тогда Элюара пригласить ее в Мужен, куда они планировали вместе отправиться на отдых. Она сделала вид, что колеблется, зная, что ей нужно сопротивляться после того, как она его заинтриговала. «Мне очень жаль, я еду к Лиз Деарм в Сен-Тропе!» Но разве это могло его остановить? Пикассо и его компания приехали к поэтессе, чтобы умыкнуть красавицу.

Элюар вспоминал, что видел, как они уединялись на пляже, граничившем с виллой Сален. В тот день художник рассказал ей о существовании Мари-Терезы и маленькой Майи: это не подлежало обсуждению. Но какое имело значение для нее? Дора считала себя такой сильной. Она последовала за ним в Мужен, и это было самое прекрасное лето в ее жизни. Счастливый, влюбленный, сексуально наполненный, Пикассо вновь обрел энергию и радость творчества, которые в последнее время утратил. На его полотнах Минотавр набрасывается на хорошенькую брюнетку с пышными формами. А в сентябре, по-королевски устроившись на заднем сиденье его «Испано-Сюизы», направлявшейся в Париж, она фактически заняла место, о котором мечтала на протяжении нескольких месяцев: место официальной любовницы величайшего художника столетия!

Связи с Элюаром еще более укрепились. Две пары прекрасно ладили и объединяли всю их компанию. Вместе с ними Пикассо приобщился к богеме, чего ему так не хватало со светской Ольгой. Это был конец «периода герцогини», как сказал бы Макс Жакоб. Художники, поэты, фотографы, галеристы, журналисты, они неожиданно или запланированно пересекались, засиживались в одних и тех же кафе, страстно любили Испанию и беспокоились за Германию… По крайней мере, с Дорой он мог говорить обо всем. Летом 1937-го, после окончания работы над «Герникой», они все вместе отправились на отдых в Мужен.

Элюар и Нюш оставались столпами «счастливого семейства», что расположилось в пансионе «Широкий горизонт». Там, конечно, были Ман Рэй и его подруга Эди, Роланд Пенроуз и его новая спутница, фотограф Ли Миллер, американка. Были и другие, но они надолго не задерживались…

Элюар был очарован Пикассо, ослеплен, воодушевлен обществом своего гениального друга. Его живопись была для него неиссякаемым источником вдохновения. Художник также иллюстрировал некоторые его стихотворения, обнаруживая у Поля связь с творчеством Аполлинера. Дора же была чем-то гораздо большим, чем просто спутницей друга… «Скажи Доре, чтобы она мне написала», – попросил он однажды в письме Пикассо.

Она обожала фотографировать чету Элюаров, обнявшихся, влюбленных. Нюш была ее любимой моделью, изящная кукла с фарфоровым личиком. Ее эльзасский акцент плохо сочетался с хрупким телом, с походкой балерины. Она была такой наивно волнующей, такой радостно покорной. Дора прощала ей все, даже тогда, когда Элюар настаивал на том, чтобы уступить ее Пикассо, как когда-то отдал в объятия Макса Эрнста Галу.

В любом случае, тем летом в Мужене все понемногу спали со всеми. Одной из любимых игр у них было переодеваться и смешивать пары, обмениваясь именами. Это придумал Пикассо. Они фотографировались, снимали друг друга, веселились. Дора единственная не особенно веселилась: наблюдая развратное общение друзей, она была слишком одержима своим чувством, чтобы в этом участвовать. Если только Пикассо не пришло тогда в голову делиться ею с другими…

Что до Элюара, то он не видел, в чем проблема, искренне убежденный, что одни женщины предназначены для жизни, а другие – для послеобеденного отдыха. Именно он был тем самым другом, который позднее поставлял Пикассо легионы молоденьких девчонок, готовых на все, лишь бы сблизиться с гением. Вовсе не думая о том, что одна из этих девушек однажды лишит Дору ее положения.

Можно не сомневаться, что она страдала. Но она казалась такой сильной, и они полагали, что она просто дуется. Иногда она исчезала, пока они играли в карты. Они думали, что она удалилась рисовать или фотографировать. Иногда она злилась, и они ждали, когда это пройдет… Однажды, когда Пикассо увлекся обезьянкой, которую захотел купить, она устроила ему ужасную сцену ревности. В тот раз они над этим потешались. Ни перепады настроений Доры, ни угроза войны, ни даже объятая пламенем окровавленная Испания не могли испортить великий праздник этого «счастливого семейства»!

Тем временем «групповушник» пришел к пониманию того, что она должна найти в себе силы все принять. Ей уже пришлось делить Пикассо с Мари-Терезой… Нюш, Ади, Ли, конечно, тоже… Дора была похожа на быка, который храбро и воинственно выходит на арену, а затем занимает оборону под натиском пикадора. В корриде пики предназначены для того, чтобы ослабить зверя, чтобы тореро с одного раза мог нанести смертельный удар мечом. Сколько уколов она получила, прежде чем подчиниться? Но в отличие от Мари-Терезы или Жаклин Роке, которые предали себя в руки смерти после смерти художника, она-то осталась жива! Может, и сумасшедшая, но живая!

НОР 2640 и 9056: эти два номера телефона в адресной книжке Доры относятся к квартире, в которой Поль Элюар и Нюш поселились в 1940 году. Улица Ла Шапель, 35: трехкомнатная квартира на четвертом этаже скромного здания. Из всех друзей в записной книжке он единственный жил в этом широкодоступном районе Парижа, который называл «мой прекрасный квартал». Ребенком он жил в северном пригороде и теперь утверждал, что здесь ему нравится. По правде говоря, у него просто не было средств, чтобы снять квартиру где-то еще. Поэзия не кормит. С Гала он промотал состояние своего отца, предприимчивого застройщика. Хрупкое здоровье и пребывание в санатории стоили бешеных денег. Так что он занимался тем, что перепродавал произведения примитивистов, в чем стал экспертом, или картины, которые ему дарили друзья-художники.

Когда СССР вступил в войну, Пол вступил в движение Сопротивления и в коммунистическую партию. Им с Нюш постоянно приходилось скрываться. И только после Освобождения они смогли вернуться домой. Журналист Клод Рой вспоминает о «маленькой квартире, выкрашенной в бежево-серый цвет, с декоративной лепниной на потолке и мраморным камином, с картинами и книгами повсюду. Большой портрет Нюш топлесс, написанный другом Пикассо, и множество других работ Пикассо» [86].

Элюар был самым внимательным и восторженным посетителем мастерской. От него ничто не ускользало. В 1943 году именно по живописи он догадался о появлении новой музы в жизни Пикассо, Франсуазы Жило. «В одном – пренебреженье, в другом – завоеванье», – писал он в ключевом стихотворении, которое выдавало его замешательство. Однако долгое время он из принципа молчал, уважая сексуальную свободу своего друга Пабло, ожидая, что она ему надоест…

Но Элюар прекрасно видел, что Дора уже не та. И все больше чувствовал себя виноватым в том, что ничего ей не сказал. В конечном итоге он единственный встал на ее сторону, обвинив художника в том, что тот сделал ее несчастной, уличив его в эгоизме. Как он посмел?! Пикассо разозлился и ответил, что психическая неуравновешенность Доры – всего лишь результат того, что вбили ей в голову сюрреалисты. Взбешенный поэт чуть ли не сломал стул [87], прежде чем хлопнуть дверью. Пикассо был в ярости: он не намерен позволять какому-то «групповушнику» читать ему мораль!

Тем не менее 15 мая 1945 года он позвал на помощь именно «групповушника». Элюар сначала попытался успокоить Дору. Затем обратился к Пикассо, предложив позвонить Лакану.

Доктор Жак Лакан, выдающийся психиатр своего времени, консультировал в больнице Святой Анны. Он довольно часто встречался с сюрреалистами, которые на протяжении многих лет увлекались работой с бессознательным. И лечил своего друга Пикассо, когда у того болела спина или он простужался.

Приехал ли Лакан за Дорой сам? Или прислал скорую помощь? Мы располагаем только счетом из клиники Жанны д’Арк в Сен-Манде, оплаченным Пикассо и хранящимся ныне в запасниках музея: десять дней госпитализации, с 15-го по 24 мая 1945 года.

В Сен-Жермен-де-Пре шептались, что она сошла с ума, что ее лечили электрошоком. И большинство друзей Пикассо отвернулись от Доры, утратившей титул фаворитки.

Тем не менее Элюар остался ей верен и иногда проведывал Дору. Он даже потащил за собой на улицу Савой молодого убежденного коммуниста Пьера Дэ, который позже рассказал об этом в своей биографии Пикассо: одинокая, меланхоличная и молчаливая Дора сидела в темноте, элегантно держа в руке мундштук сигареты, в окружении своих портретов работы Пикассо, словно в мавзолее. «Поль хотел в знак протеста обозначить свою преданность подруге и сподвигнуть на это меня, – пишет Пьер Дэ. – В знак протеста против бегства тех, кто думал лишь о том, чтобы оказаться в свите Пикассо». Элюар много говорил, чтобы заполнить тишину. Она отвечала односложно. Выйдя на улицу, поэт сказал о своем друге-художнике: «Его выводит из себя, если подруге случается заболеть. С ним женщина не имеет права даже хандрить». Но что еще хуже: Пикассо мог неожиданно заявиться к Доре под ручку с Франсуазой Жило и потребовать, чтобы бывшая любовница, все еще такая ранимая, подтвердила его новой подруге, что он мягко с ней обошелся.


Через полгода жизнь Элюара перевернулась… Тихая и нежная Нюш умерла от кровоизлияния в мозг. Дора в слезах прибежала к Пикассо, чтобы сообщить ему эту новость. Незадолго до произошедшего она говорила с Нюш по телефону. Та казалась такой веселой. Они даже назначили встречу, чтобы вместе пообедать. Дора упрекала себя в том, что ничего не почувствовала. Но что она могла бы сделать? Ей оставалось лишь молиться о спасении души Нюш, надежно укрывшись в тишине своего дома и одиночестве.

Самые удачные фотографии Нюш, сделанные Дорой и Ман Рэем, стали иллюстрациями сборника стихов «Лишнее время», который Пол посвятил своей возлюбленной.

Двадцать восьмое ноября тысяча девятьсот сорок шестого года.

Нам не дано состариться вдвоем
Вот день
Ненужный: время
Стало лишним.
Моя живая покойница
Моя печаль застыла неподвижно
Я жду напрасно не придет никто
Ни днем ни ночью
Не приду я сам такой как прежде…
(Перевод М. Ваксмахера) [88]

В горе Поль и Дора отдалились, чтобы вместе в нем не утонуть. Поэт винил себя в том, что оставил Дору, но у него больше не было сил никого поддерживать. Он находил утешение только у Алена и Жаклин Трюта, молодой пары, вместе с которой прежде предавался распутству. Теперь они тоже разделили с ним его скорбь.

Но и Дора постепенно восстанавливалась… с Лаканом, Богом и другими. Записка от Элюара, которую она хранила до конца своих дней, тем не менее доказывает, что они снова встретились в феврале 1948 года: «Дора, я возвращаюсь домой, и во мне есть умиротворение, что я снова тебя увидел, такой же, какой ты всегда была. Я же так изменился, я покрылся слоем пепла!… Прекрасная маленькая Дора, живая и трогательная, моя подруга с глазами правды и иллюзий, для меня ты по-прежнему воплощаешь собой идеальную женщину, бледную белокожую брюнетку Дору».

Некоторые утверждают, что в тот день Элюар якобы предложил ей выйти за него замуж, с разрешения Пикассо. Если это правда, она, должно быть, отказалась, не задумываясь.

К тому же жизнь неизбежно разводит людей, когда они меняются. Как выносить воодушевленного, темпераментного Пикассо с его прожектерством, страстью к путешествиям, совместным обязательствам, а главное – с его принадлежностью к коммунистической партии? Как приспособиться к перепадам настроений Доры, к ее обидчивости, педантизму, гордыне и мистическим навязчивым идеям? Становясь старше, мы делаемся более требовательными. Она мучила его Богом, он выводил ее из себя своей приверженностью компартии. «Я естественным образом вернулась к религии своего детства, – рассказывала она по телефону историку искусств Виктории Комбалии. – Мне больше не о чем было говорить с левыми сюрреалистами» [89]. Даже с ее другом Полем Элюаром.

В следующем году поэт, который был неспособен жить один, встретил в Мексике молодую женщину. Оба они были соратниками по борьбе, членами коммунистической партии. Вполне возможно, что именно компартия направила к нему Доминик, чтобы дать выход его сексуальности, которая шокировала товарищей.

Поль и Доминик Элюар расписались в июне 1951 года в крошечном помещении мэрии Сен-Тропе. Свидетелями у них были Пабло Пикассо и Франсуаза Жило, а единственными приглашенными гостями – Роланд Пенроуз и Ли Миллер, которые фотографировали церемонию [90]. Дора туда не ездила, она больше не была частью пейзажа.

В окружении Элюара никто по-настоящему не оценил эту новую жену. В частности, она не выносила Пикассо, который, в свою очередь, находил ее нестерпимой и властной.

Но Дора, скорее всего, никогда с ней не встречалась. Судя по адресной книге, она даже не знала, что супруги переехали. В январе 1951 года она переписала два телефонных номера Элюара, словно просто на память. Так хранят письмо, фотографию, сувенир. Ни один из этих двух номеров больше не имел к нему никакого отношения. Поэт и его новая жена уже несколько месяцев как покинули квартиру на улице де ла Шапель. Они поселились в небольшом тихом здании в Шарантон-ле-Пон, прихватив с собой три картины, подписанные Дорой Маар и принадлежавшие Элюару: будильник, написанный во время войны, и два натюрморта, созданных после Освобождения.

Он, должно быть, часто думал о ней, задавался вопросом, что происходит с ней, «живой и трогательной», но больше не звонил и не писал.

Элюар недолго прожил в Шарантон-ле-Пон. В ноябре 1952 года, сраженный сердечным приступом, он умер в возрасте пятидесяти семи лет в маленькой комнатке, окна которой выходили на Венсенский лес. Так же, как на бракосочетании в мэрии, Доры не было на его похоронах на кладбище Пер-Лашез. Или, может быть, она, одинокая и потерянная, осталась незамеченной в толпе на грандиозных похоронах, организованных коммунистической партией в разгар холодной войны. На архивных снимках на трибуне мы видим только Пикассо, искренне удрученного, вместе с Кокто, Арагоном и Эльзой, коммунистами Жаком Дюкло и Марселем Кашеном, а также вдовой поэта, которую, кажется, никто не торопится утешать. Холодно, серо, грустно. Они далеко, каникулы в Мужене… Как же они далеко, вечерние посиделки с картами в беседке, пикники на пляже Гаруб, солнце, бьющее сквозь шторы, бешеное веселье, любовь…

Дюбуа
55 бульвар Босежур
ЖАС 4642

Потребовалось довольно много усилий, чтобы установить личность этого Дюбуа: по указанному адресу в моем толстом справочнике за 1952 год такой человек не значился… Попробуйте сами найти в справочнике некоего Дюбуа, не зная его имени! Если бы мне пришло в голову посмотреть именной указатель в биографиях Пикассо или Кокто, я нашла бы его очень быстро. Но случается, что идти извилистым путем интереснее.

Ознакомившись с другими справочниками, хранящимися на микрофишах в Музее почты и телекоммуникаций, я в конечном итоге вышла на Дюбуа. Его телефонный номер ЖАС 4642 совпал с другим абонентом по тому же адресу: Л. Сабле! Значит, Дюбуа жил у Сабле. В то время абонентами обычно были мужчины, значит, инициал Л. должен был обозначать Луи, Люсьена или Леона. Это был Люсьен. Люсьен Сабле, журналист, коллекционер, любитель искусства, друг Кокто, Мориака, Жида… Так, шаг за шагом, на пути Доры появился мой Дюбуа, о котором, в частности, упоминал Франсуа Мориак: «Сабле, который впервые видел Жида, нервно бормотал, Дюбуа суетился» [91]. Как ни странно, этот «суетливый» человек не был художником: Андре-Луи Дюбуа занимал должность заместителя директора Службы безопасности, префекта полиции Бордо, префекта Сены-и-Марны, Ла Мозели, затем был генерал-резидентом в Марокко. Одним из его славных деяний стало то, что в 1944 году ему удалось предотвратить депортацию Жана Жене. «Месье Дюбуа был таким шикарным, и я буду рад, если он узнает от вас, что я безраздельно ему благодарен» [92], – писал тот. Франсуаза Жиру, которая знала его после войны, была благодарна ему за то, что он избавил Париж от клаксонов: «Это был эксцентричный префект… Он ввел знаменитую меру, когда в течение часа в Париже было запрещено гудеть в клаксоны, за что ему можно было бы памятник поставить. Поговаривали, что он гомосексуалист. Я об этом ничего не знала, но сочла удачным решение правительства поручить такую заметную должность человеку с сомнительными связями, уязвимому к шантажу» [93]. Имя этого необычного высокопоставленного чиновника, сопровождаемое все теми же слухами, фигурировало в письме, которое Франсуа Миттеран, тогдашний министр внутренних дел, направил председателю Совета министров Пьеру Мендес-Франсу с рекомендацией назначить его на пост генерал-губернатора Алжира: «Мы не станем обсуждать всевозможные предположения о его личной жизни, так как его достойное поведение не позволяет полагать, что подобные сведения нуждаются в разъяснении. На всех должностях, которые он занимал, месье Дюбуа никогда не давал повода для критики». Однако Мендес-Франс предпочел ему Сустеля.

Но как имя этого Дюбуа, высокопоставленного чиновника, оказалось в записной книжке Доры? К счастью, ему хватило тщеславия рассказать о своей жизни [94]: это история удивительного путешествия из Алжира, где он родился в семье переселенцев, в прекрасные парижские кварталы. Высокопоставленный полицейский по воле случая, светский человек по своим взглядам и любознательности, в силу увлечения искусством друг самых ярких художников того времени: Кокто, Жида, Мориака, Шанель, Пуленка, Камю… Меня заинтриговал этот Дюбуа. Я даже забыла про записную книжку.

К счастью, он сам позаботился о том, чтобы вернуть меня к Доре. В своих мемуарах он рассказал о ежедневных визитах к Пикассо в годы оккупации. Это было сродни ритуалу и происходило обычно около 11 часов утра. Часто он оставался обедать, с Дорой Маар и остальными. Надо сказать, что у него была масса свободного времени: он был первым префектом Бордо, уволенным Виши за то, что выдавал слишком много пропусков евреям, пытавшимся перебраться в Испанию. Дюбуа был полной противоположностью Папона, который, как ни странно, на протяжении всей своей карьеры несколько раз сменял его на посту, в частности в префектуре Жиронды. Но если тот, организовавший депортацию тысячи шестисот евреев, стал министром, то Дюбуа, помогавший им бежать, был несправедливо забыт…

Сначала Виши отстранил его от должности, затем назначил ответственным за обеспечение подвергшихся бомбардировке населенных пунктов. Услал с глаз долой, и тот мог делать что хочет. А друзья-художники по-прежнему к нему обращались, когда у них возникали проблемы. Чтобы помочь им, он пользовался связями, которые у него сохранились в полиции, и, как правило, все устраивалось. Был ли он гомосексуалистом? Возможно… Но сам он не сказал об этом ни слова. Он разделял дружбу и свою личную жизнь.

На самом верху его пантеона находился Пикассо, единственный, рядом с кем он «ощущал близость к гению». Они познакомились благодаря Кокто в начале 1930-х годов. Будучи джентльменом до мозга костей, Дюбуа после этого перезвонил Ольге, первой жене Пикассо, чтобы узнать, как у нее дела. Он помог их сыну Пауло найти работу. И во время войны в Испании был единственным, кого Пикассо поставил в известность, когда подал документы на получение французской натурализации. Увы, на этот раз Дюбуа ничего не смог поделать. В мае 1940 года заявление Пикассо было отклонено сотрудником общего отдела, большим петенистом, чем сам Петен, который обвинил Пикассо в том, что тот является одновременно анархистом и коммунистом.

Немцев гораздо больше беспокоил бывший руководитель органов правопорядка. Дюбуа осознавал тот факт, что представлял собой Пикассо для нацистов, которые называли его живопись «дегенеративной». В начале оккупации они пришли инспектировать банковские помещения, где, вместе с Браком, он хранил свои картины. Пикассо удалось их обмануть, убеждая в том, что это нераспроданное старье. Тем не менее Дюбуа успел на всякий случай незаметно подсунуть Доре свой номер телефона: «Если возникнут какие-либо проблемы, прежде всего позвоните мне!»

И то, чего он опасался, случилось. «Алло, это Дора, они пришли домой к Пикассо». Дюбуа явился как раз в тот момент, когда от Пикассо вышли два офицера гестапо. Наверху его встретила в слезах хозяйка квартиры, более суровая и молчаливая, чем обычно, и секретарь художника Сабартес, утративший свое самообладание. Но Пикассо, стоявший перед перевернутыми полотнами, старался казаться невозмутимым. Спокойно затянувшись сигаретой, он сказал: «Они оскорбили меня, назвали дегенератом, коммунистом, евреем. Они ногами пинали мои полотна. И сказали: мы вернемся. Вот и все!»

Это на самом деле было все – благодаря вмешательству Арно Брекера [95]. Титулованный скульптор фюрера пообещал своему другу Кокто, что «Пикассо не тронут», и сдержал слово. Что не помешало представителям немецкого командования наносить ему визиты, правда в деликатной форме: писатель Эрнст Юнгер [96] и сотрудник цензуры, редактор Герхард Хеллер [97], иногда заходили к Пикассо как в музей.

Однако Дора не была спокойна ни за Пикассо, ни за себя. Она говорила об этом с Дюбуа: когда тебе так не повезло носить фамилию Маркович, ты живешь с вечной угрозой быть принятой за еврейку! Будучи студенткой, она не придавала значения подобным вещам и, когда ей задавали вопрос, просто отвечала: «Нет, я не еврейка, Маркович – хорватская фамилия». В 1930-е годы она сочла, что освободилась от этого подозрения, сократив отчество. Но вопрос оставался. С самого начала войны она по-настоящему боялась. По совету отца она даже подала заявление на получение югославского гражданства.

Забавным человеком был этот Иосиф Маркович: властный, тщеславный, вспыльчивый, загадочный… и к тому же антисемит! Мысль о том, что его можно принять за еврея, всегда приводила в ярость этого хорвата, который предпочитал, чтобы его звали Марко. Нет никаких доказательств его связей с фашистским движением усташей, которое в 1940 году захватило власть в Хорватии и горячо приветствовало нацистов. Но в одной из своих записных книжек, с которыми я смогла ознакомиться, он написал: «Хвала Гитлеру, который славно покончил жизнь самоубийством как храбрый солдат!» [98] Не исключено, что экземпляр «Майн кампф», хранившийся у Доры, принадлежал ему…

Однако во время войны он предпочел укрыться в Южной Америке. Поговаривали, что якобы он стал шпионом. Во всяком случае, он оставил жене и дочери достаточно денег, чтобы они ни в чем себе не отказывали. А в письмах Доре настаивал на том, чтобы она запросила югославский паспорт – из опасения, что ее арестуют.

В этом документе, который она получила в 1940 году, уточнялось, что она «католичка и арийка». По совету Дюбуа она теперь постоянно носила с собой это разрешение на жизнь: слава Богу, она не еврейка!

Но никто не был застрахован от облав: два года спустя ее мать арестовали в Дижоне. Все из-за той же проклятой фамилии. В панике Дора снова позвала на помощь Дюбуа. Кто еще мог бы ей помочь? Увы, он уже мало что мог сделать: Жюли Вуазен Маркович находилась в руках немецких властей. И когда Дора поспешила в Дижон, ей даже не разрешили свидание с матерью, которую освободили только через пять недель.

Вполне возможно, что после всего пережитого Дора парадоксальным образом затаила большую обиду на евреев, чем на немцев. До такой степени, что считала их виновными в аресте матери, этой невинной француженки, случайной побочной жертвы истории, которая не имела к этой истории никакого отношения… «Ты ищешь рациональное объяснение тому, что является безумием», – вздохнула моя подруга-психиатр… Я только хотела понять, как эта иррациональная ненависть просочилась в ее мысли… Возможно, это и в самом деле недоступно пониманию.

Но вот прошло десять лет: Париж был освобожден, Пикассо исчез из ее жизни, Дюбуа вернулся к службе, удостоенный почестей, которые причитались тем, кто ничем себя не скомпрометировал.

В 1951 году Дора переписала его телефон в новую записную книжку, не зная, что Дюбуа назначили префектом Мозеля и он теперь живет в Нанси. Она не видела его пять лет. И могла вычеркнуть его имя, как поступила с другими именами. Но ведь никогда не знаешь… такой высокопоставленный друг, это знакомство могло пригодиться. «Если возникнут какие-либо проблемы, позвоните мне», – сказал он; она не забыла и сохранила этот номер, как номер службы экстренной помощи, не зная, что теперь это телефон только Люсьена Сабле. Правда, вполне возможно, что, приезжая в Париж, Дюбуа останавливался у своего друга. Просто им больше, чем прежде, хотелось избежать огласки.

Позже ему пришлось быть еще осторожнее: в 1954 году он был назначен префектом парижской полиции. Прозвище «префект тишины», которое он получил за то, что в определенное время в Париже было запрещено пользоваться клаксоном, относилось не только к его должности. Даже если близкие были вполне осведомлены о том, что они с Люсьеном – пара, отныне для него разумнее было вести упорядоченную жизнь… Женитьба, последовавшая в 1955 году, помимо прочего, позволила ему пресечь самые ядовитые сплетни.

Новоявленную мадам Дюбуа звали Кармен Тессье, это была известная журналистка, которая подписывала свои заметки во «Франс суар» псевдонимом «Сплетница». Писатель Иван Одуар утверждал, что у нее был «своего рода кружок светского злословия». «Деликатный Дюбуа и эта мегера Кармен», – вздыхал Кокто по поводу союза карпа и кролика. Однако в конечном счете любительница позлословить никогда не язвила в адрес мужа и даже поспособствовала его карьере.

Вскоре после свадьбы Дюбуа был назначен губернатором Марокко. По иронии судьбы, он сменил на этом посту генерала Лиоти, о личной жизни которого сорок лет назад говорили то же самое. Понятно, что все это не имело никакого отношения к Доре… Но ей несомненно льстило знакомство с тем, кто после обретения Марокко независимости стал первым послом Франции в этой стране. Точно так же, как ее не могли не интересовать новости о Роланде Пенроузе, удостоенном королевой Англии высокой чести[99], и о его стремлении выложиться по полной, принимая в Менербе члена королевской семьи.

Андре-Луи Дюбуа не преуспел в дипломатии: разойдясь со своим министром из-за взглядов на политику в отношении Алжира, посол был вынужден всего через несколько месяцев бесславно выйти в отставку. Вернувшись в Париж, он стал администратором журнала «Пари-Матч». У него началась новая жизнь, все такая же светская. Но с Дорой месье и мадам Дюбуа больше никогда не встречались.

Зато с Пикассо они регулярно обедали в Валлорисе, Каннах или Мужене. Они встречались на корриде на праздниках в Арле и Ниме. И еще бывший префект не пропускал ни одной выставки. Они отдалятся от Пикассо только после публикации книги Франсуазы Жило, в которой она рассказала о своей жизни с Пикассо. Поскольку Дюбуа отказались подписать петицию с требованием о запрете на публикацию, Жаклин Рок, последняя мадам Пикассо, навсегда закрыла для них двери дома Нотр-Дам-де-Ви.

Кокто
36 улица Монпансье
РИК 5572

Кокто… «Он любил фотографироваться!» [100] Незадолго до смерти Дора Маар так вкратце охарактеризовала то главное, что ей о нем запомнилось. Как будто ее никогда не обманывал этот человек-перекати-поле, очаровательный, сверхчувственный, привлекательный, но самовлюбленный, одержимый самим собой и тем, как на него смотрят другие.

В 1931 году он стал одной из первых знаменитостей, чью фотографию поместила на своих страницах газета. Он и в самом деле чувствовал себя очень комфортно перед объективом, даже со своей немного нелепой шапкой волос, делавшей его похожим на состарившегося Маленького принца…

Для Кокто память о Доре навсегда осталась связанной с Пикассо и войной. С войной, которая началась так неприятно: в первые месяцы оккупации пресса петенистов называла его не иначе как «игривым педерастом», и он даже подвергся избиению ополченцами на площади Согласия. Но нацисты, как это ни парадоксально, защитили его от коллаборационистов: благодаря старым немецким приятелям, писателю Эрнсту Юнгеру и особенно скульптору Арно Брекеру, Кокто стал неприкасаемым. Защиту ему обеспечивал и Пикассо, друг, которого он почитал сверх всякой меры: «…Из него так и сочится гениальность, как вода из дырявого резервуара!» [101] – писал он в своем дневнике.

Этот дневник и его переписка с художником позволяют проследить их отношения на протяжении всех этих мрачных лет. Из записей за 1942 год, в частности, выясняется, что он виделся с Пикассо и Дорой чуть ли не каждый день. «Немецкая оккупация делает наш круг все теснее – в “Каталонце”, у Пикассо, у всех тех, кто укрывается и стремится создать невидимый союз. […] Пикассо ненавидит визиты. Он предпочел бы, чтобы мы жили вместе, чтобы мы чувствовали одни и те же запахи, чтобы нам не приходилось встречаться на другом конце Парижа. Это резонно…»

И хотя «жить вместе» было невозможно, Кокто довольствовался пребыванием с ними в замкнутом мирке, который был призван защитить их от реальности. «Разве мне было бы где-то лучше, чем в доме этих друзей, куда глупость, уродство, вульгарность, злободневность не могут просочиться ни при каких обстоятельствах…» Например, 23 марта 1942 года, за несколько дней до отправления первых конвоев в концлагеря, поэт страстно внимал Пикассо, который сетовал на проблемы с сыном и жену Ольгу, которая не хотела давать ему развод, а также говорил о «крахе швейцарской биржи (Женевского филиала)»… Зачем все время говорить о войне? Было уже довольно утомительно терпеть все эти лишения и ездить на велосипеде. Они посетили «квартиру, которую Дора только что сняла рядом с его домом. Квартира, как водится, в излюбленном стиле Пикассо: огромные пустые комнаты и неброская роскошь»…

Благодаря этой странице дневника Кокто можно точно датировать переезд Доры на улицу Савой: март 1942 года. Эта деталь, вероятно, интересует лишь нескольких одержимых исследователей, однако она доказывает, что Дора поселилась в этом квартале через пять лет после Пикассо. Она его не опережала, а, как обычно, следовала за ним.

Это жилье стало чем-то вроде их штаб-квартиры. Кокто поселился в нем, чтобы написать портрет Элюара, а через несколько дней, по просьбе Пикассо, и портрет Доры Маар.

Вашар описывал ее на портрете «с обезьяньими (но замечательными) глазами, носом, у которого левая ноздря слегка оттопыривает губу, и ртом, «напоминающим сорванный цветок», считая этот карандашный портрет очень удачным.

Другого мнения придерживался Пикассо. Едва Кокто отвернулся от своей работы, как он принялся исправлять некоторые детали. «Сущие пустяки. Жан этого даже не заметит…» Он даже забрал портрет домой, чтобы еще немного доработать. Кончилось тем, что карандаш Кокто исчез под гуашью Пикассо.

Поэт узнал об этом много лет спустя, после того как много раз просил показать ему портрет. И даже не обиделся. От Пикассо он принимал все, радуясь тому, что после долгих лет разрыва со времен Ольги ему удалось вновь обрести эту дружбу. В частности, благодаря Доре.

Правда, для того чтобы видеть Пикассо, ему пришлось переехать. Испанцу доводилось изредка бывать в квартире на улице Монпансье, куда Кокто переехал после разлада с Жаном Маре: на темном антресольном этаже с низким потолком, с окнами, выходившими на Пале-Рояль. «Странный туннель», – называл свою квартиру Кокто. С двух сторон от окна в полутьме своей комнаты он заказал поставить что-то вроде классных досок, на которых, как он мечтал, его гениальный друг когда-нибудь станет рисовать мелом. Понятно, что Пикассо делать этого не стал.

Иногда Дора с Жаном обедали наедине. Однажды она рассказала ему о «судорогах в плечах и затылке Пикассо». И он бросился к телефону, чтобы попросить писательницу Колетт, свою соседку, прислать ему своего костоправа…

Еще одно упоминание о Доре Маар в сентябре 1942 года, похоже, сопровождалось сочувственным вздохом Кокто: «Я восхищаюсь силой души Доры Маар…» Сила души? Это, видимо, было признанием ее достоинств: она поддерживала, она прилаживалась к новым обстоятельствам. Такому близкому другу, как Кокто, еще и помогала. Она была одновременно нежна и тверда с этим гениальным, инфернальным мужчиной, которого безумно любила и защищала, как ребенка.

Через месяц она потеряла мать. Кокто послал ей очень трогательное письмо: «Я с великой грустью узнал о вашем горе, и мне хотелось бежать к вам, но я веду невероятную жизнь бродяги и возвращаюсь в Жуанвиль. То, что происходит с вами и Пикассо, происходит “во мне самом”… Кроме Жанно, вы – единственные друзья, которых мне недостает» [102]. Это была светская болтовня… Он утверждал, что готов к ней бежать, а на самом деле его сострадание ограничилось тем, чтобы послать с пневмопочтой письмо через двадцать дней после смерти ее матери.

Однако он был способен перевернуть все вверх дном, когда Пикассо угрожала опасность или когда арестовали Макса Жакоба… Зима 1944 года была самой суровой из тех черных лет: парижане были измучены лишениями и страхом ареста. Но последние новости с фронта вселяли надежду. Союзники высадились в Италии, русские продвигались на запад, ход войны изменился. Увы, раздраженные своими неудачами, немцы и коллаборанты с особым рвением формировали последние составы в Освенцим: 24 февраля Макс Жакоб, который в течение тридцати лет исповедовал католичество, был арестован гестапо в Сен-Бенуа-сюр-Луар, возле монастыря, где уединенно жил.

Его спасением в срочном порядке занялись большинство друзей: Гитри, Жуандо… Самую бешеную деятельность развил Кокто, который обзванивал всех известных ему высокопоставленных немцев, отправлял письма, готовил петицию… он даже предложил вместо друга отправиться концлагерь Дранси[103]!

Что до Пикассо, то тот и пальцем не пошевелил. Композитору Анри Соге [104], который одним из первых пришел в «Каталонец», где Пикассо обедал, сообщить об аресте Жакоба, он ответил, улыбаясь, что не стоит беспокоиться о Максе, что тот ангел и ему удастся ускользнуть. Как мог он оставаться столь безучастным? Они дружили пятьдесят лет…

Правда, в последние годы они отдалились друг от друга. Пикассо больше не отвечал на письма Макса. Это была плата за поддержку Франко (петицию Жакоб подписал, недолго думая, вместе с другими интеллектуалами-католиками [105]). Но разве мог он забыть, что без Макса умер бы от голода в «Бато-Лавуар», общежитии на Монмартре, когда ему не удавалось продать ни единой картины? Они делили тогда все, даже кровать, на которой спали по очереди.

Сам Пикассо объяснял свою безучастность так, что его вмешательство было бы контрпродуктивным и только привлекло бы внимание немцев к нему самому. Объяснение представляется сомнительным, однако даже Кокто, похоже, оно удовлетворило. Вероятнее всего, испанец просто испугался.

Он по-прежнему был здесь чужаком, к тому же беженцем. В любое время, если бы на него обратили внимание, его могли арестовать, выслать из страны и передать франкистским властям. Ему было известно, что Кокто хлопотал за Макса Жакоба, причем на самом высоком уровне, и можно было не сомневаться, что Арно Брекер, столь близкий к Гитлеру, сделает все необходимое, чтобы защитить Жакоба, точно так же, как с самого начала войны защищал их с Кокто. Во всяком случае, у него были основания так полагать… Но Макс Жакоб заболел в концлагере пневмонией и умер – за несколько часов до того, как был подписан приказ о его освобождении.

Дора тоже не проявляла особого участия в судьбе Жакоба. Считая поэта своим духовным наставником, она плохо его знала как человека. И жила в страхе перед немцами и всем остальным… Вот уже несколько дней связь Пикассо с юной Франсуазой Жило стала общеизвестным фактом. Беспокойство за Макса только усиливало ее тоску, гнев и опустошение после всех этих лет войны, мировой и ее собственной. Она просто молилась за него… Вероятно, Кокто не держал на них за это зла… Или просто не говорил об этом.

Через год Дора оказалась в клинике Сен-Манде. Вернулась она домой измученная, дезориентированная. Об этом Кокто тоже не написал в дневнике ни слова. Только смутный намек в письме к Пикассо: «Мой нежный привет Доре…» [106]

Я вспоминаю это выражение, «сила души»… Он наверняка ничего не понимал в ее страданиях, слабости и разочарованиях. Он никогда не видел и не хотел видеть ее печаль, ее слезы или гнев. Деликатность порой граничит с безразличием. Дора была всего лишь побочным объектом его фанатичной страсти к Пикассо. Он любил ее, потому что ее любил его друг. Позднее, когда ее место заняла Франсуаза Жило, он полюбил и ее – так же сильно или даже сильнее.

Тем не менее Кокто и Дора совершенно точно снова встречались после того, как Пикассо ее оставил. Доказательством может служить то, что она записала в свою адресную книжку номер телефона, который был у него в доме в Милли-Ла-Форест, купленном им вместе с Жаном Маре только в 1947 году. Еще одно доказательство – несколько черно-белых фотографий, сделанных на одной из вечеринок 6 декабря того самого 1951 года, к которому относится адресная книга: Кокто, Ман Рей, Дора Маар… Ей было всего сорок четыре, однако бледная, в темной одежде, она выглядела на десять лет старше. Они также наверняка встречались в салонах Мари-Лор де Ноай и Лиз Деарм. Каждый раз они целовались, обменивались тремя-четырьмя воспоминаниями, новостями и какими-то банальностями… В конце 1954 года они направили друг другу самые искренние пожелания по случаю Нового года. Через несколько месяцев она поздравила его с избранием во Французскую академию. И он ее поблагодарил. На листке с изображением цветов, письмом пустым и формальным.

Но спустя годы, через много лет после смерти Кокто в 1963 году и Пикассо в 1973-м, она наверняка припоминала историю, которую поэт рассказал в дневнике за военные годы: как-то они прогуливались с Пикассо по улочкам Сен-Жермен-де-Пре. Во время прогулки двое друзей потешались над памятными досками, висевшими на стенах многоквартирных домов. Над жалким тщеславием тех, кто там жил, или их наследников. И забавлялись тем, что придумывали новые… Перед домом 6 на улице Савой Пикассо вдруг сказал: «В этом доме умерла от тоски Дора Маар!» Именно здесь она и умерла, пятьдесят пять лет спустя. Если тоска и убила ее, то очень не сразу.

Сантехник Биданс
22 Генего
ДАН 5764

Человек, который в своей адресной книге записывает телефон сантехника, вовсе не оторван от реальности. Ни Кокто, ни Пикассо не пришло бы в голову записать координаты месье Биданса! И кто теперь помнит месье Биданса? Дора обратилась к Бидансу после того, как Пикассо переехал на улицу Гран-Огюстен. Именно она нашла ему в 1937 году этот огромный заброшенный чердак в самом центре Сен-Жермен-де-Пре, нового квартала художников. Она его обнаружила, когда Жан-Луи Барро проводил там репетиции своей труппы. Именно здесь Бальзак разместил мастерскую художника Франсуа Порбуса в «Неведомом шедевре». Романе, который Пикассо проиллюстрировал за шесть лет до того, как вложился в это помещение. Ему наверняка понравилось это «ошеломляющее совпадение». Пространство был просто потрясающим. Оно занимало два верхних этажа отеля «Савой». В него можно было попасть через мощеный двор, отделенный от улицы решеткой и арочным крыльцом. Дальше по небольшой лестнице налево. А на третьем этаже, перед дубовой дверью, висела табличка с шутливой надписью «Это здесь».

Вначале Пикассо устроил там только мастерскую. Каждый вечер он возвращался домой на улицу Боэция. Но во время оккупации ездить на автомобиле было сложно, потребление бензина было ограничено, введен комендантский час. Так художник постепенно привык оставаться ночевать в мастерской. При том что условий там не было никаких. Когда-то он мог довольствоваться этим, и когда они с Фернандой жили в «Бато Лавуар», она сетовала на отсутствие условий «для ухода за телом» [107]. Но с Ольгой он полюбил роскошь и привык соблюдать гигиену. Поэтому Дора нашла для него сантехника, что жил в пяти минутах ходьбы, поручила тому установить центральное отопление и оборудовать настоящую ванную комнату в маленьком помещении с чердачным окошком, таким же, как и в спальне.

В конце работы сантехника она сфотографировала Пикассо перед ванной, полностью одетого, со скрещенными руками. За его спиной мы видим несколько флаконов, духи, тальк и букет маргариток, которые так не вяжутся с образом художника. Должно быть, она поставила там букет, чтобы тем самым обозначить свою территорию. Поверх трех рядов белой плитки, выложенной месье Бидансом, стены оставались сырыми и немного обшарпанными. Это было так типично для Пикассо и «мест его влияния», как сказал бы Кокто…

Эта ванная комната, бесспорно, была творением Доры, ее заслугой. Ей уже удалось оттеснить от Пикассо его секретаря и друга Сабартеса, верного из верных. С помощью этих труб и кранов она надеялась сплести для него сети, в которых он стал бы ее счастливым пленником. И ей было приятно видеть, как каждое утро он дивился колдовской силе горячей ванны. Она все еще была волшебницей.

Лейрис
ОДЕ 61

Она записала фамилию с ошибкой, но этот номер телефона совершенно точно принадлежал писателю, этнологу, поэту Мишелю Лейрису. Она не сочла нужным записать и его адрес, 53-бис, набережная Гран-Огюстен, поскольку знала его на память, он жил от нее в двух шагах.

Лейрис и Дора Маар, должно быть, время от времени встречались в 1933 году, когда оба стали участниками крайне левого движения «Контратака». Как и она, он был другом Батайя. Они подписывали одни и те же петиции и участвовали в одних и тех же антифашистских шествиях. Но вскоре он на два года исчез, так как уехал в Африку с экспедицией Марселя Гриоля[108]. По-настоящему он познакомился с ней только по возвращении.

В январе 1936 года писатель записал в дневнике: «Вчера видел Батайя в обществе милой и очаровательной Доры Маар». Эти два прилагательных несколько дней не выходили у меня из головы. Определение «очаровательная» к ней еще подходило, хотя «красивая» было бы более лестным. Но слово «милая» никто никогда не употреблял в отношении Доры. Ее называли «упрямой», «гордой», «цельной», «вспыльчивой»… С другой стороны, «милая» говорят тогда, когда нечего сказать, это что-то вроде «классной» или «приятной». Я крутила в голове это слово так и эдак. Искала синонимы, определения, обстоятельства… Пока не обнаружила, что в своей переписке Лейрис часто называл «милыми» людей, вечеринки и идеи. Так что мне незачем было читать между строк, определение Лейриса не содержало особого смысла.

Тот вечер она провела с Батайем, официально она больше не была его любовницей и еще не стала любовницей Пикассо. В свои двадцать девять, на пике красоты и известности в качестве фотографа, она особо блистала в разговорах: веселая, пикантная, вызывающая, умная… Одним словом, милая. Комментарий Лейриса показывает только, что он был очарован, но не покорен, и демонстрирует некоторую дистанцию с женщиной, которую он все еще слишком мало знал, чтобы было что о ней сказать.

Они станут более близкими, когда через несколько месяцев она войдет в жизнь Пабло Пикассо, которым Лейрис бесконечно восхищался. В условиях оккупации их связи еще более укрепились. Они были почти соседями: Пикассо жил в своей мастерской, Лейрис – на набережной Гран-Огюстен, а Дора Маар – на улице Савой. Вокруг них собралась небольшая группа художников и интеллектуалов, словно благодаря этому обществу можно было избежать облав, доносов, бомбардировок, лишений, а главное – скуки. Они встречались в кафе, которые, по крайней мере, отапливались, или в большой квартире Лейриса. В «Сен-Жермен-де-Пре они жили словно беженцы, а убежищем им служили “Флора” и “Каталонец”»… Далеко не все были близкими друзьями. Например, Лейрис терпеть не мог Кокто. Но на войне как на войне…

Некоторые, такие как Деснос, Элюар или издатель Зервос, деятельно участвовали в движении Сопротивления. Кокто, напротив, прославлял Гитлера и его скульптора Арно Брекера… Но большинство довольствовались обычной жизнью, не компрометируя себя и ничего не предпринимая: Сартр, Бовуар, Лакан, Пикассо, Дора Маар… Они называли это “Пассивным сопротивлением”»… Сопротивлением, которое заключалось просто в том, что они оставались.

У Лейриса все обстояло сложнее. Ему приходилось быть осторожным из-за жены: крупный торговец предметами искусства Генри Канвейлер, вынужденный скрываться в Южной Франции из-за антиеврейских законов, принятых в зоне оккупации, оставил свою галерею Луизе Лейрис, которая работала у него последние двадцать лет. Лишь немногие знали их семейную тайну: Луиза была его падчерицей. И эта тайна оставалась таковой до первого доноса. Если бы немцы узнали о ее родственной связи с галеристом, ее бы арестовали, а картины были бы конфискованы. Лейрис, в свою очередь, признавался: его ужасала мысль, что ему не хватит смелости, если его подвергнут пыткам. Поэтому, работая в Музее человека, он держался подальше от круга, в который входили большинство его коллег. При этом он рисковал, давая приют друзьям-коммунистам, участникам Сопротивления, таким как Лоран Казанова и Генри Канвейлер, когда тот находился в Париже.

И все же надо было жить дальше. Жизнь не терпит скуки. Чтобы скоротать время, они придумывали всякие «праздники». Они пренебрегали комендантским часом ради блюда из фасоли в гостиничном номере Симоны де Бовуар. И регулярно добывали что-нибудь, хотя бы отдаленно смахивавшее на алкоголь. В своем дневнике Лейрис рассказывает, как помогал добраться до дома мертвецки пьяной Симоне де Бовуар (по прозвищу Бобер), побывавшей на приеме у Галлимара… А однажды на вечеринке у Батайя Дора Маар так набралась, что стала изображать быка, вместо рогов прижав ко лбу руки и бросаясь на окружающих.

Близкое общение позволило Лейрису получше ее узнать. В своем дневнике в мае 1942 года он забавлялся тем, что классифицировал своих друзей в зависимости от того, насколько они «переодеты». Я избавлю вас от моих домыслов относительно глагола «переодеваться». Если коротко, давайте считать, что под «переодеванием» он имел в виду прятать, скрывать, утаивать то, кем они являлись, играть некую роль. «Бобер [Симона де Бовуар], Люсьен Салакру, Зетта [Луиза Лейрис] – не переодетые женщины… Сильвия [Лакан] – искусно переодетая, а Дора эстетически вырядилась под свой портрет работы Пикассо». Можно только догадываться, что она раздражала его своей манерностью, тем, что считала саму себя памятником искусства, переигрывая «плачущую женщину»…

Чуть позже у Доры Маар появились «фигуры речи»: «Под видом шутки (похоже, она начала это делать, подражая – забавы ради – Мари Лор де Ноай), почти все свои фразы она перемежает словечком-паразитом “эт’самое”. В действительности она это делает из необходимости постоянно обращаться к самой себе».

Самое трудное – забыть, кто они такие, представить их себе просто мужчинами и женщинами, которые разгоняли скуку в оккупированном Париже, по малейшему поводу пикируясь, обмениваясь сплетнями, насмешничая. Когда Лейрис пишет о «фигурах речи», так и слышатся хихиканье и пинки под столом при каждом Дорином «эт’самое», и безжалостные насмешки, едва она повернется к ним спиной. Но его взгляд был точен: ей требовалось чеканить жалкое «говорю» в попытке подтвердить свое существование, ведь она задыхалась в образе, который писал с нее Пикассо, начиная с 1937 года. «Официальная любовница» – это был ее «дворянский титул», а «плачущая женщина» – пышное одеяние.

После ареста в марте 1944 года Макса Жакоба Лейрис и Дора Маар испытывали одинаковое беспокойство. Жакоб был учителем поэзии у Мишеля Лейриса, когда тому было двадцать лет, очень близким другом и даже больше: Лейрис упоминает в дневнике о своих «историях с Максом». Позднее они отдалились.

Узнав о смерти Макса через несколько дней после того, как того похорони

Печатается с разрешения издательства Печатается с разрешения Éditions Stock и при содействии Lester Literary Agency & Associates

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2022

© Éditions Stock, 2019

Published by arrangement with Lester Literary Agency & Associates

Печатается с разрешения E´ditions Stock и при содействии Lester Literary Agency & Associates

* * *

Тьери, который получил шанс, потеряв, снова найти

Моим родителям, уже ушедшим, но незабвенным

* * *

Вначале я нахожу, потом ищу.

Пикассо

Да, я знаю, что, как бы то ни было, моя судьба прекрасна.

А прежде утверждала, что она жестока.

Генриетта Теодора Маркович

Предисловие

Находка

Ее прислали по почте, плотно упакованную в пузырчатую пленку.

Тот же бренд, тот же размер, такая же гладкая кожа, но более красная, более мягкая, более фактурная.

Я подумала, что она ему понравится и, возможно, даже больше, чем предыдущая.

Он только что потерял записную книжку «Эрмес», более новую, чем эта, хотя, поскольку он постоянно перекладывал ее из кармана в карман, она сильно обтрепалась. Своего рода амулет, с инициалами Т.Д., к которому он буквально прикипел, физически и ментально…

Как всегда, когда он что-то теряет, а это бывает довольно часто, нужно поискать пропавшую вещь вместе с ним. Обычно я нахожу их довольно быстро: паспорт, ключи, мобильный телефон… Но записную книжку мы так и не нашли. Несколько дней спустя Т.Д. смирился с потерей и решил купить себе такую же.

«Увы, кожи такой выделки уже не бывает», – слегка огорченно, но твердо ответил вежливый продавец. Другие бы утешились книжкой с более зернистой, полосатой или крокодиловой обложкой. Но он никогда не отступает. Он нашел свое счастье на eBay, в разделе «Небольшие винтажные изделия из кожи». Семьдесят евро. И через несколько дней она была у нас.

Одержимость – заразная болезнь: не успев заразиться, я захотела удостовериться, что записная книжка – точная копия той, потерянной. Я осмотрела ее со всех сторон. И раскрыла.

Продавец сменил основной блок, в котором предыдущий владелец, должно быть, записывал свои встречи, приглашения и потаенные мысли. Но маленькая адресная книжка так и осталась лежать во внутреннем кармане. Я машинально стала ее пролистывать. Не особенно вникая, всего через три странички я наткнулась на первое имя: «Кокто» [1]! Да, Кокто: улица Монпансье, 36! Помню, что я задрожала, и у меня перехватило дыхание, когда на следующей странице обнаружила Шагала [2]: 22, площадь Дофина! Мои пальцы тем временем судорожно листали страницы: Джакометти [3], Лакан [4]… Перед моими глазами промелькнули имена: Арагон [5], Бретон [6], Брассай [7], Брак [8], Бальтус [9], Элюар [10], Леонор Фини [11], Лейрис [12], Понж [13], Пуленк [14], Синьяк [15], де Сталь [16], Саррот [17], Тцара [18]… Двадцать страничек, на которых в алфавитном порядке выстроились имена величайших художников послевоенного времени. Двадцать страничек, которые нужно несколько раз перечитать, чтобы поверить своим глазам. Двадцать ошеломляющих страниц, заветный справочник сюрреализма и современного искусства. Двадцать страниц, которые восхищают и ласкают глаз. Двадцать страниц, которые я пролистываю, едва дыша, боясь увидеть, как они самоуничтожаются, или обнаружить, что это мне просто приснилось. И в конце концов датировать сокровище благодаря календарю на 1952 год, что доказывает, что куплена книжка была в 1951-м. Никогда я больше не упрекну Т.Д. в том, что он вечно все теряет.

Итак, понятно, что я захотела узнать, кто записал коричневыми чернилами все эти имена. Кто мог хорошо знать этих гениев двадцатого века и вращаться среди них? Несомненно, тоже гений!

Было бы честнее признать, что на самом деле я сама ничего не решала. Эту записную книжку я не выбирала, она ворвалась в мою жизнь, свалилась как снег на голову, она мне навязалась…

И вот я в ловушке, не в силах сопротивляться этим именам, как полицейская собака, которую заставляют вбирать в себя запах пропавшего человека… Ищи… Ищи…

Я пустилась по следу еще до того, как узнала, кто записал эти адреса. Пораженная этими дружескими связями, я бросилась в погоню за призраком, еще не ощутив его частью своей жизни. Я пока не знала имени этого человека, а страницы адресной книжки представлялись мне замочной скважиной, через которую я наблюдала за исчезнувшим миром, не похожим ни на один другой.

Мишель С. Ла Шапель Казильяк

Судя по почтовому штемпелю, пакет прибыл из городка Брив-ла-Гайард. Как все эти парижские адреса могли попасть в Брив-ла-Гайард?

В объявлении, размещенном на eBay, уточнялось, что продавец – антиквар, поселившийся в деревушке Казильяк, примерно в тридцати километрах от Брив-ла-Гайард, очаровательной деревушке департамента Ло, среди зеленых долин Мартеля. Казильяк, население которого составляет менее пятисот человек, известен лишь немногим своей церковью в романском стиле, башней двенадцатого века, умывальнями, хлебопекарней и памятным крестом, который символически обозначает 45-ю параллель, середину пути от Северного полюса до экватора. Вот откуда явилась моя записная книжка! Из точки, затерянной на Земле, но расположенной ровно посреди нашего полушария.

Я все-таки нашла имя художника-сюрреалиста из этих мест. Но кто знал Шарля Брейля? Очевидно, что ни Бретон, ни Брак, ни Бальтус…

В этих местах бывала Эдит Пиаф [19]. В 1950-х Воробышек много раз останавливалась в доме отдыха в нескольких километрах от Казильяка. С наступлением ночи она приходила молиться в маленькую полуразрушенную церковь, притулившуюся к скале. Она даже якобы финансировала ремонт витражей, заставив священника пообещать никому ничего не рассказывать о ее жизни. Так, может, это была Пиаф? Она дружила с Кокто, она познакомилась с Арагоном при Освобождении, а Брассай ее фотографировал.

Но, очень быстро откликнувшись на мое первое обращение, продавец записной книжки резко пресекла все мои домыслы относительно Пиаф в Казильяке: «Несколько лет назад я купила две записные книжки “Эрмес” на прекрасном аукционе в Сарла, в Перигоре. Я больше ничего не знаю, но я знакома с аукционистом и могу спросить, не располагает ли он информацией о продавцах. Ничего вам не обещаю, но буду держать вас в курсе».

Она сдержала обещание: через месяц сообщила, что записную книжку продала дама из Бержерака, которая передала ее вместе с другими предметами аукционисту. Мишель также выяснила точную дату аукциона в Сарла: 24 мая 2013 года.

Чтобы побольше разузнать, она предложила мне связаться с аукционистом. Но это оказалось не так-то просто: то он был в отпуске, то очень занят. И вот наконец, явно не испытывая интереса к истории записной книжки, он ответил: «Я плохо знаю эту пару продавцов, к тому же они недавно переехали и живут довольно далеко отсюда. Мне представляется, что у них отсутствует связь с владельцами этих записных книжек. Либо они не хотят об этом слышать».

Он и сам, по всей видимости, «не хотел об этом слышать». В нескольких словах, а затем в двух или трех разговорах он постарался заблокировать мне доступ к бывшим владельцам.

Чтобы умаслить его, я рассказала о том, что мой отец тоже был аукционистом. Я даже не солгала! В детстве я проводила целые дни, играя среди мебели из формики и провансальских шкафов, открывая заржавевшие сундуки и выдвигая скрипучие ящики. Я всегда надеялась найти спрятанное сокровище, затерявшееся среди старых альбомов, карманных часов на цепочках и ключей или под стопками все еще крахмальных простыней. Я помню этот немного едкий запах пыли, облачка желтых опилок из изъеденного червями дерева. Мне доводилось слышать о «заброшенных поместьях», и меня огорчала судьба людей, что умирали в одиночестве и чья распроданная мебель разъезжалась субботним утром на все четыре стороны. Я помню лоты по одному, по пять франков, моего отца, который как будто играл с молоточком, выкрикивая «продано!», и покупателей, которые ликовали, выиграв аукцион. Один из друзей отца называл аукционы «казино бедняков».

Потому-то я и настаивала в беседах с аукционистом из Сарла. Я заверяла, что знаю его профессию… понимаю его этику… я сочувствую, я сожалею… Но он был все так же несговорчив. Невозможно было вырвать у него новый адрес продавцов или хотя бы узнать, какие еще предметы они передали ему на продажу. Он лишь согласился переслать им письмо, на которое они так и не ответили. И сам перестал отвечать на мои письма.

«Это деликатная просьба, и юридически я не имею права ее удовлетворить, не накликав на себя неприятности».

Юридически он был прав. Мой отец это подтвердил: «Имена продавцов – конфиденциальная информация». Кажется, это был один из последних наших серьезных разговоров… Правда, отец счел нелепым делать тайну из происхождения такой скромной вещицы. Уж он-то был бы посговорчивее. Потом заключил, улыбаясь: «Все-таки это не какой-нибудь Пикассо, эта твоя вещица!» А вдруг?.. Я проверила: увы, между почерком из записной книжки и почерком Пикассо не было ничего общего.

Но, заинтригованная его замечанием, я внимательнее перечитала последнее письмо аукциониста. Для чего ему понадобилось говорить мне, что он плохо знает эту пару? Ему известно даже то, что они недавно переехали «довольно далеко отсюда»! И, видимо, он позвонил им, раз с такой уверенностью заявил, что «у них отсутствует связь с владельцами этой записной книжки» и что они «больше не хотят об этом слышать»!

Почему они скрываются? Аукционист не задал мне ни одного вопроса о самой записной книжке. А мои вопросы его смутили.

Он не подозревал, с какой энергией может взяться за свалившуюся с неба загадку такой упертый человек, как я. Он не знал, что для меня эта книжка – сокровище! И даже если дверь аукционного зала Сарла закрылась, моя записная книжка осталась открытой для самых неожиданных обретений, какие только можно себе представить.

Непременно существует объяснение, причина, по которой однажды в Бержераке некто, достав этот красный кожаный футляр, принял решение продать вещицу, даже не подумав извлечь из нее все содержимое. Возможно, достаточно найти этот Бержерак на карте: в префектуре Дордонь, в центре Перигора, всего в ста километрах от Бордо, Брив-ла-Гайарда, Каора и Ангулема, но более чем в шестиста километрах от Сен-Жермен-де-Пре. Кто же это умудрился жить или умереть в Бержераке, прекрасно зная «весь Париж»?

В «Википедии» я нашла список «известных людей, имевших отношение к местной коммуне», которые могли встречаться в 1950-х с гениями из записной книжки:

– Деша Дельтей, «американская классическая танцовщица, известная своими акробатическими позами»;

– Элен Дюк, актриса;

– Жан Бастиа, режиссер и сценарист;

– Жан-Мари Ривьер, актер, режиссер-постановщик и директор мюзик-холла;

– Жюльетт Греко, актриса и певица.

Но ни одно из этих имен не соотносилось с именами из записной книжки. Даже Жюльетт Греко: в ее адресной книжке за 1951 год, скорее всего, были бы имена Сартра, Виана [20], Космы [21]… Это не совсем ее мир.

Но в конце концов я найду. Я пойду до конца. Я узнаю, кому эта вещь принадлежала.

Ашилл де Менерб 22 улица Птит Фюстери, Авиньон

Бог с ним, с Бержераком! Довольно с меня продавцов и аукционистов! Поскольку я располагала неким вещественным свидетельством, я решила его исследовать: расшифровать строчку за строчкой, страницу за страницей, составить список известных друзей неизвестного гения, неизвестных поискать в интернете. Я разгадаю эту загадку.

A – Б: Первое слово не разобрать, так как часть его закрывает чернильная клякса. На второй строчке что-то вроде Андрад, Айяла. На четвертой – первое знакомое имя: Арагон! Затем несколько контактов, которые не вызвали у меня особого интереса: Ашилл де Менерб, Бернье, Баглюм… Далее шли несколько имен и адресов, которые ему или ей явно были необходимы, видимо потому, что речь шла о более близких знакомых: Бретон, 44, улица Фонтен; Брассай, 81, улица Сен-Жак; Бальтус, Шато де Шасси, Блисм, Ньевр.

На страничке с буквой «С» первым значился Кокто: 36, улица Монпансье, телефон: РИК 5572, или 28 в Мийи. А разве первые записи – не свидетельство наибольшей близости? К тому же поэт вел светский образ жизни, и его адрес был известен всему Парижу. Затем шли художники: Кото, 26, улица Плант, Шагал, 22, площадь Дофина…

Глаза, словно папарацци, пренебрегая менее известными именами, сосредотачивались на випах: Элюар, Джакометти, Леонор Фини, Ноай [22], Понж, Пуленк, Николя де Сталь… Большинство друзей хозяина записной книжки легко можно было найти в интернете: Лиз Деарм [23], писательница и муза сюрреализма, Луис Фернандес [24], художник и друг Пикассо, Дуглас Купер [25], великий коллекционер и историк искусства, Роланд Пенроуз [26], английский сюрреалист, Сусана Сока [27], уругвайская поэтесса…

Собрание имен стало напоминать послевоенный светский справочник, тщательно подобранный список гостей на приеме, указатель имен, упомянутых в биографии знаменитого художника. Или групповое фото, на котором в красном полумраке лаборатории постепенно один за другим проявляются лица его участников.

Владелец записной книжки тоже постепенно проявлялся через эти связи. Он встречался с величайшими поэтами своего времени, в большинстве сюрреалистами, но не только: Элюаром, Арагоном, Кокто, Понжем, Андре дю Буше [28], Жоржем Юнье, Жаном-Пьером Жувом [29]. Но больше вращался среди художников, имена которых Шагал, Бальтус, Брак, Оскар Домингес [30], Жан Элион [31], Валентина Гюго [32]… Довольно много сюрреалистов… Галеристы и один реставратор… Должно быть, книжка принадлежала художнику! А поскольку у него записан телефон психоаналитика Лакана, значит, время от времени он возлежал у доктора на кушетке.

Беспокойный художник, депрессивный, истеричный или меланхоличный. Но не богемный, не проклятый: он или она твердо стоял на земле, имея под рукой координаты сантехника, мраморщика, клиники, ветеринара и парикмахера. О, значит, это записная книжка женщины!

Итак, это женщина-художник, тесно связанная с сюрреалистами, посещавшая Лакана и вращавшаяся среди самых известных людей своего времени. Если придираться, в ее круге не хватало лишь четырех-пяти гигантов того времени: Пикассо, Матисса [33], Дали [34], Миро [35] и Рене Шара [36]… Но вместо того чтобы искать отсутствующих, следовало поискать отсутствующую: ту, что держала ручку, с помощью которой на двадцати страничках оставила нам моментальный снимок своего мира.

Иногда она делала орфографические ошибки или переиначивала имена собственные: писала «Рошешор» вместо «Рошшуар», Лейрис через «и» вместо «е» и «Алиса Токлейс» вместо «Токлас» [37]. Выходит, это иностранка или у нее была дислексия.

Вначале она старалась. Каждая страничка начинается со списка имен, каллиграфически выписанных, всегда одной и той же ручкой, явно переписанных из предыдущей записной книжки. Буквы получались правильные, довольно круглые, с характерными живыми, но сдержанными линиями. И потом, через несколько строк, почерк становился сумбурным, беспорядочным: это новые контакты, адреса которых она записывала позже, на ходу, на краешке стола, в одной руке держа трубку, в другой – первый попавшийся карандаш, или же дело было в том, что она была раздражена, устала, торопилась.

У букиниста я раскопала гигантский справочник за 1952 год. Он весил не менее пяти кило, в оранжевой обложке из выцветшей ткани и с рекламой на суперобложке. В нем я отыскивала имена и адреса из записной книжки, проверяла, сравнивала.

Адрес Жака Лакана точно совпал с адресом в блокноте: Лакан, доктор, 30, улица де Лилль, телефон: ЛИТ 3001. Но, увы, Блондэн с проспекта Великой армии оказался тезкой писателя, хирургом. Было еще как минимум три адреса врачей. Что еще более удивительно – в книжке значился Триллат, графолог. Значит, ей было любопытно узнавать что-то о других по их почерку. И менее значительные: салон красоты и скорняк с бульвара Сен-Жермен. Я начала представлять себе владелицу записной книжки художницей-кокеткой. Возможно, очень красивой… Или вот фирма «Микомекс» на улице Ришелье, импорт-экспорт: ей, должно быть, требовалось переправлять свои картины. Я перескакивала от справочника к записной книжке. От записной книжки в «Гугл». Из «Гугла» в «Википедию». И каждое новое крошечное открытие становилось для меня очередной победой.

Но некоторые имена разобрать не получалось. Камилла? Кателл? Полетт? Лоррен? Мадлен? Женские имена, нацарапанные так, чтобы их могла прочесть лишь та, что записала, которая знала их настолько хорошо, что в фамилиях не было нужды. Мне вспомнились несколько слов Патрика Модиано о жизни Доры Брудер[38]: «То, что мы знаем о них, часто сводится всего лишь к адресу. И эта топографическая точность контрастирует с тем, что навсегда останется неизвестным об их жизни – с этой пустотой, с этой подспудной немотой и тишиной».

Ашилл де Менерб навсегда останется тайной. Владелица записной книжки записала адрес: 22, улица Птит Фюстери в Авиньоне, и телефон. Но через семьдесят лет это все, что о нем известно, словно такого человека никогда не существовало. Он не оставил следа. Стоило ли зацикливаться на этом имени? Будь я разумным человеком, я бы перешла к следующему. Но этот Ашилл как лейкопластырь прилип к моим пальцам. И хорошо, что прилип! Внезапно, словно под увеличительным стеклом, я другими глазами увидела написанное. Я читала слишком быстро или слишком сосредоточенно: она никогда не писала «Ашилл де», она писала «архи… те… ктор»! Ну конечно, архитектор! А Менерб – живописный городок в Провансе… Должно быть, у нее был дом в тех местах, и ей нужен был архитектор из Авиньона, чтобы следить за ходом работ.

Мои пальцы дрожали, барабаня по клавиатуре компьютера. В «Википедии» в статье «Менерб» говорится, что только два художника останавливались в тех местах в начале 1950-х. Я тут же исключила Николя де Сталь, поскольку он фигурировал в записной книжке.

Вторым было имя женщины… художницы… фотографа… музы сюрреалистов… очень близкой к Элюару и Бальтусу… пациентки Лакана… Но это же она! Все соотнеслось, совпало, вплоть до отсутствия имени Пикассо на страничке с буквой «П». В 1951 году, через шесть лет после разрыва, она не стала переписывать в новую записную книжку ни его адрес, ни номер телефона, и большего сделать не могла. Да, у меня в руках была записная книжка не «какого-нибудь Пикассо», а Доры Маар!

Мне помнится, я даже вскрикнула! Как футболист, который, только что забив гол, сжав кулаки, кричит почему-то: «Да!». Потом позвонила Т. Д. Этот чертов телефон не отвечал. Но кого еще могла я оглушить воплем: «Я нашла!»?

«Сначала я нахожу, потом ищу», – говорил Пикассо. Это именно то, что я собиралась сделать: попытаться найти, то есть понять.

Теодора Маркович,
6 улица Савой, Париж

Дора Маар… У меня в голове всего несколько образов, связанных с ее именем: Пикассо с обнаженным торсом, Пикассо в полосатой майке, Пикассо, работающий над «Герникой»… И картины, на которых он рисовал или писал ее в образе «плачущей женщины», обезображенной болью, опустошенной.

Да будет благословен «Гугл»: я ловлю волну, я щелкаю мышью, я поглощаю все, что попадает мне под руку… «Дора Маар, французская художница и фотограф, подруга Пикассо», «Дора Маар, настоящее имя Генриетта Теодора Маркович, родилась 22 ноября 1907 года в Париже», «единственная дочь хорватского архитектора и француженки из Турени», она «провела свое детство в Аргентине и в 1920 году вернулась во Францию», «подруга Андре Бретона и сюрреалистов», «любовница Жоржа Батайя». Даты, города, имена. «Дора Маар, заметная фигура XX века», «обладала глубоко оригинальным стилем». И всякий раз упоминания о Пикассо: других женщин он «любил более страстно, но ни одна из них не оказала на него такого влияния», «Пикассо побудил ее отказаться от фотографии», «Пикассо оставил ее ради юной Франсуазы Жило [39]»… Обрывки жизни, всплески страданий: интернирование, электрошок, психоанализ, обращение к Богу, одиночество…

Таким образом, владелица записной книжки была подругой Пикассо почти десять лет, с 1936-го по 1945-й. До него она была отличным фотографом. После него – художницей, впадавшей в безумие, затем – в мистику и закончившей отшельничеством.

Мне было весело составлять список определений, которыми ее характеризовали. Я надеялась из этого облачка слов получить ее портрет: красивая, умная, отчаянная, волевая, неистовая, вспыльчивая, надменная, цельная, восторженная, гордая, достойная, воспитанная, властная, манерная, тщеславная, загадочная, сумасшедшая…

Большинство посвященных ей в прессе статей относятся к 1997 году и связаны с ее смертью, а затем и аукционом, где распродавалось ее имущество на 213 миллионов евро, которые поделили меж собой государство, эксперты, аукционисты, генеалоги и две далекие наследницы из Франции и Хорватии, никогда в глаза ее не видевшие.

Наконец я наткнулась на фразу, которая неизвестно кому принадлежит, поскольку ее постили-перепостили по всему интернету: «Она была любовницей и музой Пабло Пикассо, и эта роль затмила все, что она создала». Жестокие потомки, признавая за ней роль любовницы, безжалостно хоронят ее творчество, поглощенное тенью великана. Жестоко, но факт. Кому известно творчество Доры Маар? Кто помнит, что она была одной из немногих женщин-фотографов, которых принимали за свою сюрреалисты? Кто знает, что шестьдесят лет своей жизни она посвятила живописи?

Самые известные ее фотографии – это портреты Пикассо. Но самые впечатляющие – это те, что она сделала до него: бредовые эксперименты, сюрреалистические коллажи и социальные фотографии. Когда она познакомилась с испанским художником, ей не было еще тридцати, а она была более известна, чем ее друзья Брассай и Картье-Брессон [40]. Даже сегодня коллекционеры и крупные музеи на аукционах перехватывают друг у друга ее фото. Но к ее картинам, которым она придавала значительно большее значение, это не относится.

Многие исследователи уже отдали дань ее судьбе: несколько солидных биографий, романы, на которые вдохновила авторов ее жизнь, множество книг по искусству. Почти все они написаны женщинами, очарованными ее судьбой и ее тайной – тайной трагической героини, которая, как Камилла Клодель [41] или Адель Гюго [42], одержимая страстью, отдавалась, отрекаясь от себя. И вот я тоже оказалась в этом ряду…

Должно быть, она начала заполнять свою книжку в январе 1951-го. В Париже дул ледяной северный ветер. В канун Нового года выпал снег. В квартире на улице Савой было очень холодно, тем более что она имела обыкновение экономить уголь. Перед письменным прибором на столе красного дерева она достала одну из перьевых ручек, что подарил Пикассо. За шесть лет ничего не изменилось: она спала на кровати в стиле ампир, на которой они любили друг друга, и жила в окружении его подарков, картин, скульптуры и мелких безделиц, которыми были забиты ящики ее шкафов. Стены она капитально не перекрашивала: было бы кощунством закрасить насекомых, которых, забавляясь, мастер рисовал в трещинах стен.

Я представляла, как одна за другой она прилежно заполняла крошечные странички. Начала с буквы «А», затем выводила имена на букву «Б». Но вдруг перестала строго придерживаться алфавита. Должно быть, она делала так, пытаясь разобраться: друзья, которые предали, не заслуживали больше ни строчки. Иногда она колебалась: к чему все это? И некоторые имена сохраняла, как хранят фотографию или сувенир. Самым сложным было отказаться от имен умерших, которые, должно быть, напоминали призраков из старых справочников. Удалив эти имена, она словно заново их похоронила…

Эта книжка – слепок ее мира 1951 года: страты друзей и знакомств, накопленные за долгие годы, и среди них, конечно, несколько новых. Но кто на самом деле что-то значил в этом списке? Кто ей звонил? Какие номера она набирала сама? Если бы кто-то сегодня нашел наши контакты на смартфоне, он бы узнал, кому мы отдаем предпочтение, восстановил бы историю наших звонков, прочел наши смс и переписку по электронной почте, прослушал голосовые сообщения. Он бы узнал о нашей жизни все…

Ее жизнь осталась немой, как могила. Тем не менее записная книжка могла бы рассказать о нежных руках с всегда ухоженными ногтями, которые опускали ее в сумку или доставали оттуда, с самого дна. Благодаря книжке можно определить ее настоящих друзей. Она помнит разговоры, признания, смех, споры или слезы, единственным свидетелем которых была. Как и моменты одиночества, когда спутниками хозяйки оставались лишь кот и закрытая записная книжка.

Гостиная в квартире на улице Савой стала ее мастерской. Дора запиралась там на целые дни и даже недели. «Мне нужно удалиться в пустыню, – сказала она другу. – Я хочу создать ауру тайны вокруг моих работ. Вызвать у людей желание их видеть. Я все еще слишком известна как любовница Пикассо, чтобы меня всерьез воспринимали как художницу» [43]. Она догадывалась, что ей следовало создать себя заново, заставить всех забыть «Плачущую женщину», написать другую историю своей жизни.

Но ей приходилось уединяться и тогда, когда она больше не выносила ни саму себя, ни то, что писала. Когда ей становились невыносимы как изоляция от других людей, так и эти другие люди. Когда она была не готова выглядеть некрасивой, с осунувшимся лицом и заплывшими глазами. Она ведь была такой гордой.

Я вижу, как она переворачивала страницы записной книжки, даже не думая никому звонить, просто чтобы успокоиться, сказать себе, что знает всех на свете! А имена, что попадались на глаза, создавали ощущение, будто она пообщалась с друзьями. И, сделав над собой усилие, она звонила галеристу, парикмахеру, маникюрше или кому-то, с кем была в отношениях.

В прежние времена ей звонил Пикассо, когда намеревался пообедать в «Каталонце», испанском ресторане на середине пути от него к ее дому. Он говорил: «Я выхожу, спускайся» – со своим неподражаемым акцентом, от которого так и не избавился. По его сигналу надменная Дора, гордячка Дора стремглав спускалась по лестнице, чтобы встретиться с ним за поворотом. Часто она его ждала. А если случайно задерживалась, он ее не ждал, но занимал ей место за столиком.

В 1951-м она еще часто бывала в этом ресторане. Никто уже не говорил ей «спускайся» этим его особенным тоном. Да и она такого больше не потерпит. Ею мог командовать только Бог. Именно, «после Пикассо только Бог», – говорила она.

В интернете я разыскала воспоминания ее последнего галериста. На сайте «Правило игры» Марсель Флейс рассказал удивительную историю о своей встрече с состарившейся Дорой в 1990-м и об организации ее последней выставки [44]. Письмо размещено на сайте его галереи. Мне он ответил сразу: «Давайте встретимся на ФИАКе[45]

На следующий день я положила записную книжку Доры в кожаный футляр, крепко прижала к себе сумку и отправилась в Гран-Пале с нелепым видом заговорщицы, которая таскает с собой сокровище.

Марсель Флейс
6 улица Бонапарта, Париж

Адреса Марселя Флейса не было в записной книжке. В 1951 году ему было всего семнадцать. И этот сын парижского скорняка жил в Нью-Йорке, где занимался джазовыми клубами и фотографировал величайших послевоенных музыкантов. Как и Дору, фотография привела его к живописи. По совету своего друга Ман Рэя [46] в 1969 году он открыл первую галерею и за несколько лет стал одним из лучших французских маршанов и специалистов по сюрреализму. У него имелись основания представляться пресыщенным, высокомерным, недоступным. Но великий галерист оставался коллекционером-самоучкой и энтузиастом, дружелюбным и скромным, скупым на слова, улыбающимся одними глазами. И хотя он уже более пятидесяти лет имеет дело с шедеврами, я увидела, что маленькая история записной книжки его позабавила и заинтриговала.

Он молча быстро пролистал ее до буквы «М»: «Здесь не хватает Лео Мале [47]». Поправил очки, придерживая указательным пальцем пожелтевшие листки, затем уже более спокойно просмотрел строчку за строчкой, время от времени кивая, словно в чем-то удостоверяясь: «Нет, Арагон, Бретон, все так… Брассай, Бальтус, Кокто, дю Буше, Элюар, Фини… Именно эти имена она и называла!» Он упрямо продолжал искать Лео Мале, повторяя: «Странно, что его здесь нет». Наконец сказал: «Да, это, безусловно, ее записная книжка». Затем достал ксерокопию открытки, которую она ему адресовала. На обратной стороне «Натюрморта с супницей» Сезанна она написала: «Спасибо за вкусные шоколадные конфеты, с Новым годом» – и подписалась: «Дора Маар». Сравнение почерка рассеяло последние его сомнения: «Да, это так, это точно ее». Он показал записную книжку жене, сыну и проходившему мимо коллекционеру: «Посмотрите, что она нашла!» Мне даже захотелось его расцеловать.

Пути Марселя Флейса и Доры Маар впервые пересеклись в 1990 году. Он только что купил дюжину ее полотен у одного из своих коллег. Их еще не развесили, просто расставили на полу в галерее на улице Бонапарта. И они привлекли внимание американского историка искусства, который проездом был в Париже: «Странно, я завтра с ней встречаюсь… Вы позволите мне поговорить с ней об этом?» Так Марсель Флейс обнаружил, что она все еще жива: в свои восемьдесят три, через семнадцать лет после смерти Пикассо, она жила отрезанной от мира все там же, на улице Савой.

На следующий день он сам позвонил Доре Маар. Та сделала вид, что не понимает, откуда взялись эти картины, и пригласила галериста к себе в 15 часов. Он приехал немного раньше времени, у него была мания на этот счет. Позвонил в квартиру Маркович, но никто не ответил. Спустя пять минут то же самое. Наконец в 15 часов сухой резкий голос ответил в интерфон: «Молодой человек, если я говорю в 15 часов, это означает в 15 часов». Добро пожаловать к Доре Маар, скорее «Тетушке Даниэль», чем «Плачущей женщине»[48]! Старая дама встретила его на лестничной площадке третьего этажа. Она явно не собиралась его впускать. И, придя в ярость, когда обнаружилось, что он пришел только с фотографиями картин, утверждала, что речь идет о подделке. Галерист предложил вернуться на следующий день с полотнами. И на этот раз не повторил своей ошибки, прибыл точно в назначенное время. Приоткрытая дверь за спиной художницы давала основание предположить, что в квартире царил неописуемый хаос. «Это было похоже на логово бродяги. Должно быть, там годами не убирались. Раковина была переполнена грязной посудой».

Глядя на выставочные этикетки, прикрепленные к обратной стороне картин, Дора вынуждена была признать, что они подлинные. Но, сменив пластинку, внезапно вспомнила, что ее тогдашний галерист Генриетта Гомес ей так за них и не заплатила. Марсель Флейс предложил ей нанять адвоката. Она ответила, что ненавидит адвокатов. Он предложил собрать все эти полотна на ее персональной выставке. Она согласилась при условии, что с ней будет согласован текст каталога: «Обо мне говорят столько всякой ерунды».

На вернисаж пришли несколько друзей, надеявшихся наконец увидеть ее после стольких лет: Мишель Лейрис, Марсель Жан [49], Лео Мале. Но они прождали ее напрасно. Она посетила выставку через несколько дней, одна и инкогнито.

Впоследствии Марсель Флейс побывал у нее несколько раз, чтобы обсудить, в частности, судьбу фотографий, которые она хранила у себя под кроватью, реликты того времени, когда она была отличным фотографом. Переговоры шли трудно, потому что за эти фотографии она требовала непомерную цену. Дора полагала, что они «ничуть не хуже, чем у Ман Рэя, а значит, их цена столь же высока». Им все же удалось договориться, но она поставила последнее условие: «Я продам их вам только в том случае, если вы поклянетесь, что вы не еврей». Флейс лишился дара речи. «Это был единственный раз в моей жизни, – признался он мне, – когда я солгал, не говоря ни слова».

Среди ее книг он заметил книгу Гитлера «Майн кампф» («Моя борьба»). Она не стояла в одном ряду с другими и не была засунута в уголок. Нельзя было сказать, что с ней обращаются небрежно. Или что о ней забыли. Нет, книга была выставлена, как выставляют на полке безделушку, на всеобщее обозрение… Хотя такого обозрения в жизни Доры больше не было: в свои восемьдесят три она открывала дверь только своей консьержке-испанке, соседке-англичанке и священнику.

Но как могла она перейти от «Герники» к «Майн кампф», от любви Пикассо, дружбы с Элюаром, петиций против фашизма к этому отвратительному сгустку ненависти? Неужели сочетание страдания, злобы, мизантропии и лицемерия приводит к такой форме безумия? Может, она сошла с ума от горя?

Когда биографы Доры упоминают об этой «детали», они иногда ссылаются на вновь обретенную ею близость со священником хорватом, вздорным человеком, подозревавшимся в попустительстве нацистам. Другим представляется, что, будучи лицемерной, она возненавидела богоизбранный народ. Или что приобрела «Майн кампф» из чисто интеллектуального любопытства, так же, как и «Маленькую красную книжицу»[50]

Интуиция подсказывает мне, что это была скорее последняя неприглядная и недостойная провокация со стороны старухи, которая прекрасно знала, кем был этот молодой галерист, и единственной целью которой было унизить его, чтобы заставить заплатить побольше за те фотографии, что она ему продала.

И это заставило меня испытать сомнения… «Майн кампф» пригасила мой энтузиазм. Готова ли я месяцами идти по стопам лицемерной антисемитки? Можно ли писать о ком-то, не любя своего героя? Но я надеялась хотя бы понять, почему и как она стала такой, какой была. Почему у нее что-то пошло не так, почему она до этого дошла, почему купила эту книгу.

Бретон
42 улица Фонтен ТРЕ 8833

Страница за страницей я все-таки продолжу это путешествие. Наведу справки о каждом имени без изъятий. Почему оно попало в записную книжку? Какое место этот человек занимал в ее жизни? На свете существует множество эпистолярных романов, почему бы не составить биографию из историй отношений с каждым из тех, кто значится в записной книжке? Что-то мне подсказывало, что это позабавило бы Дору и ее друзей-сюрреалистов: играть с найденным предметом, извлекать адреса, как вытягивают нитку из клубка, искать, следуя интуиции, задавать вопросы и, если больше никто не может на них ответить, предполагать, воображать…

Понятно, что в книжке есть имена, которые были записаны почти случайно. Фамилии, которые не удастся разобрать. Адреса без истории. Но я заставлю говорить архивы, телефонные справочники, письма, фотографии. Я воспользуюсь малейшим намеком. Я вторгнусь в ее отношения, с известными и никому не известными людьми. И, переходя от одного к другому, руководствуясь логикой или довольствуясь интуицией, возможно, как в игре в чепуху, составлю зарисовку ее вселенной: «Скажи мне, с кем встречаешься, и я скажу тебе, кто ты».

Однако с кого начать? Сам список подсказывал алфавитный порядок: «А», Арагон, Айяла… Марсель Флейс, блестящий знаток сюрреализма, посоветовал мне именно это. Такой прием отвергает любую иерархию и хронологию. Однако он может оказаться таким же скучным, как пролистывание словаря.

Я могла бы предоставить управлять моим выбором случаю, перелистывая книжку с закрытыми глазами и принимая в качестве задачи первое имя, на котором остановится мой палец: например, Элюар…

Но ведь я решила дать говорить самой книжке, может, стоило просто послушать ее. Она шептала мне слова «находка», «найденный объект», «удача» и «случайность»… И уверенно привела к Бретону, признанному теоретику «объективной случайности».

«Находка объекта, – говорил он, – выполняет здесь ту же роль, что и сновидение, в том смысле, что освобождает человека от парализующих эмоциональных сомнений, утешает его и дает ему понять, что препятствие, которое он мог считать непреодолимым, преодолено».

Бретон, должно быть, фигурировал в записных книжках Доры по крайней мере с 1933 года. В то время он был мэтром движения сюрреалистов, которое создал вместе с Арагоном и Супо [51] в 1924 году, а затем развил вместе с Элюаром и Десносом [52]. Стоит только вообразить, что они тогда собой представляли: самый оригинальный и гениальный авангард в художественном творчестве. С ними спешили познакомиться, старались быть принятыми в их кругу, искали возможность послушать, как они отвергают признанный порядок и буржуазные условности в кафе на площади Бланш. Каждый день к ним приходили туда все, кто хотел, располагались как могли. Бретон брал слово, вслед за ним и остальные, говорили обо всем и ни о чем, часто в самой простой атмосфере, под воздействием белого вина или апельсинового кюрасао[53]. Иногда все шло наперекосяк, они давали друг другу пощечины или дрались – из-за неудачно высказанной идеи или случайного слова.

Бретон и его друзья интересовались бессознательным, сновидениями, оккультизмом, они экспериментировали с новыми подходами к реальности, используя автоматическое письмо, гипноз, иногда наркотики… Они изобретали новую поэтическую экспрессию, но также стремились изменить жизнь и мир. Просто одновременно Артюр Рембо [54] и Карл Маркс…

Когда Дора начала посещать собрания сюрреалистов, о ней говорили, что она была любовницей писателя Жоржа Батайя. Эротический интерес, который она возбуждала, от этого еще усиливался, так как у всех распалялось воображение при мысли об оргиях и церемониях садо-мазо, в которых, как им представлялось, она участвовала вместе с Батайем. На самом деле никто ничего об этом не знал…

После долгой вражды в середине 1930-х Батай и Бретон сблизились и вместе выступали против нацизма, распространения фашизма и фашистских обществ. Вместе они создали группу «Контратака: Союз борьбы революционной интеллигенции». Дора была одной из очень немногих женщин, которые активно в ней участвовали. Сегодня мы не можем себе представить смелость и отвагу, которые были необходимы тогда, чтобы действовать почти в одиночку среди всех этих людей. Но она ничего не боялась, эта Дора, яркая, умная, образованная, пылкая, радикальная и воинственная…

Освободившись от Батайя, как в политическом, так и в сексуальном плане, она сблизилась с сюрреалистами. Не являясь членом этого сообщества, Дора прониклась их художественными и политическими взглядами, что сопутствовало эволюции ее работ как фотографа. К тому же она прекрасно соответствовала их образу идеальной женщины: красивая, непокорная, артистичная, талантливая, вдохновляющая… даже немного сумасбродная.

1 Жан Кокто (1889–1963) – французский писатель, драматург, живописец, режиссер, театральный деятель, член Французской академии.
2 Марк Шагал (1887–1985) – российский и французский живописец, график, сценограф, художник-монументалист.
3 Альберто Джакометти (1901–1966) – швейцарский скульптор, живописец и график, один из крупнейших мастеров XX века.
4 Жак Лакан (1901–1981) – французский психоаналитик, философ и психиатр; одна из самых влиятельных фигур в истории психоанализа.
5 Луи Арагон (1897–1982) – французский поэт и прозаик, член Гонкуровской академии.
6 Андре Бретон (1896–1966) – французский писатель и поэт, основоположник сюрреализма.
7 Брассай (наст. имя Дьюла Халас; 1899–1984) – венгерский и французский фотограф, художник и скульптор, фотодокументалист.
8 Жорж Брак (1882–1963) – французский художник, график, сценограф, скульптор и декоратор; основатель кубизма.
9 Бальтус (Бальтазар Клоссовский де Рола; 1908–2001) – граф, французский живописец, иллюстратор и сценограф.
10 Поль Элюар (1895–1952) – французский поэт-сюрреалист.
11 Леонор Фини (1907–1996) – аргентинская художница-сюрреалист, дизайнер, иллюстратор.
12 Мишель Лейрис (1901–1990) – французский писатель и этнолог.
13 Франсис Понж (1899–1988) – французский поэт и эссеист.
14 Франсис Пуленк (1899–1963) – французский композитор, пианист, критик.
15 Поль Синьяк (1863–1935) – французский художник-неоимпрессионист, представитель направления пуантилизма.
16 Никола де Сталь (1914–1955) – французский живописец русского происхождения.
17 Натали Саррот (1900–1999) – французская писательница, критик и драматург, родоначальница «антиромана».
18 Тристан Тцара (наст. имя Сами Розеншток; 1896–1963) – румынский и французский поэт еврейского происхождения.
19 Эдит Пиаф (1915–1963) – французская певица и киноактриса.
20 Борис Виан (1920–1959) – французский прозаик, поэт, джазовый музыкант и певец.
21 Жозеф Косма (1905–1969) – французский композитор.
22 Мари-Лор де Ноай (1902–1970) – французская художница, виконтесса.
23 Лиз Деарм (урожд. Анн-Мари Лиз Хирц, 1898–1980) – держательница салона, писательница и поэтесса, муза сюрреалистов.
24 Луис Фернандес (Луис Фернандес Лопес; 1900–1973) – испанский художник, друг Пикассо.
25 Луис Фернандес (Луис Фернандес Лопес; 1900–1973) – испанский художник, друг Пикассо.
26 Сэр Роланд Алджернон Пенроуз (1900–1984) – английский художник, историк искусств и поэт, коллекционер и пропагандист современного искусства.
27 Сусана Сока (1906–1959) – уругвайская поэтесса, переводчик, издатель.
28 Андре дю Буше (1924–2001) – французский поэт, эссеист, переводчик.
29 Жан Пьер Жув (1887–1976) – французский поэт, прозаик, эссеист, переводчик.
30 Оскар Домингес (1906–1957) – испанский художник-сюрреалист.
31 Жан Элион (1904–1987) – французский художник-абстракционист.
32 Валентина Гюго (урожд. Валентина Мари Огюстин Гросс; 1887–1968) – французская художница и иллюстратор.
33 Анри Матисс (1869–1954) – французский художник и скульптор, лидер течения фовистов.
34 Сальвадор Дали (1904–1989) – испанский художник и скульптор, один из самых знаменитых представителей сюрреализма.
35 Жоан Миро (1893–1983) – каталонский художник-абстракционист, скульптор и график.
36 Рене Шар (1907–1988) – французский поэт, один из крупнейших лириков XX века.
37 Алиса Бабетт Токлас (1877–1967) – американская писательница.
38 «Дора Брудер» – биографический и автобиографический роман французского писателя Патрика Модиано (р. 1945), лауреата Нобелевской премии по литературе (2014).
39 Мари Франсуаза Жило (р. 1921) – французская художница и график, ставшая знаменитой в 1964 году, с публикацией ее мемуаров «Моя жизнь с Пикассо».
40 Анри Картье-Брессон (1908–2004) – знаменитый французский фотохудожник, отец фоторепортажа и фотожурналистики, основатель жанра «уличная фотография».
41 Камилла Клодель (1864–1943) – французский скульптор и художник-график; ученица и возлюбленная скульптора Огюста Родена, последние 30 лет своей жизни проведшая в клинике для умалишенных.
42 Адель Гюго (1830–1915) – младшая дочь Виктора Гюго, одержимая безответной любовью, которая свела ее с ума.
43 Лорд Дж. Пикассо и Дора. Изд-во «Сегье», 2000. James Lord, Picasso et Dora, Séguier, 2000*.
44 Флейс М. От «Герники» до «Майн кампф». На сайте «Правила игры». (Marcel Fleiss, «De Guernica a` Mein Kampf», sur le site La Re`gle du jeu.)
45 FIAC – Парижская ежегодная ярмарка современного искусства, одна из крупнейших в Европе; проводится обычно в Гран-Пале.
46 Ман Рэй (1890–1976) – французский и американский художник, фотограф-сюрреалист и кинорежиссер, признанный одним из 25 самых влиятельных художников XX века.
47 Лео (Леон) Мале (1909–1996) – французский писатель, автор детективной и сюрреалистической прозы.
48 «Тетушка Даниэль» – французская черная комедия 1990 года режиссера Этьена Шатилье. «Плачущая женщина» (1937) – знаменитый портрет Доры Маар работы Пикассо.
49 Марсель Жан (1900–1996) – французский художник, писатель и скульптор, присоединившийся к движению сюрреалистов.
50 «Маленькая красная книжица» – краткий сборник ключевых изречений Мао Цзэдуна, впервые изданный правительством КНР в 1966 году, очень популярный в ту эпоху во всем мире.
51 Филипп Супо (1897–1990) – французский поэт и прозаик; в 1919 году вместе с Луи Арагоном и Андре Бретоном основал журнал «Littérature», положивший начало сюрреализму.
52 Робер Деснос (1900–1945) – французский поэт, писатель и журналист, близкий к сюрреализму. Участник Движения Сопротивления. Погиб в концлагере «Терезин».
53 Ликер крепостью 30 %, который производят на одноименном острове в Карибском море. В состав входят винный спирт, высушенная апельсиновая цедра, корица, гвоздика и мускатный орех.
54 Артюр Рембо (1854–1891) – великий французский поэт.
Продолжение книги