Психоанализ. Искусство врачевания психики. Психопатология обыденной жизни. По ту сторону принципа удовольствия бесплатное чтение

Зигмунд Фрейд
По ту сторону принципа удовольствия

I

В психоаналитической теории мы без колебания принимаем положение, что течение психических процессов автоматически регулируется принципом удовольствия (Lustprinzip), возбуждаясь каждый раз связанным с неудовольствием напряжением и принимая затем направление, совпадающее в конечном счете с уменьшением этого напряжения, другими словами, с устранением неудовольствия (Unlust) или получением удовольствия (Lust). Рассматривая изучаемые нами психические процессы в связи с таким характером их протекания, мы вводим тем самым в нашу работу «экономическую» точку зрения. Мы полагаем, что теория, которая, кроме топического и динамического моментов, учитывает еще и экономический, является самой совершенной, какую только мы можем себе представить в настоящее время, и заслуживает названия метапсихологической.

При этом для нас совершенно неважно, насколько с введением «принципа удовольствия» мы приблизились или присоединились к какой-либо определенной, исторически обоснованной философской системе. К таким спекулятивным положениям мы приходим путем описания и учета фактов, встречающихся в нашей области в каждодневных наблюдениях. Приоритет и оригинальность не являются целью психоаналитической работы, и явления, которые привели к установлению этого принципа, настолько очевидны, что почти невозможно проглядеть их. Напротив, мы были бы очень признательны той философской или психологической теории, которая могла бы нам пояснить, каково значение того императивного характера, какой имеет для нас чувство удовольствия или неудовольствия.

К сожалению, нам не предлагают ничего приемлемого в этом смысле. Это самая темная и недоступная область психической жизни, и если для нас никак невозможно обойти ее совсем, то, по моему мнению, самое свободное предположение будет и самым лучшим. Мы решились поставить удовольствие и неудовольствие в зависимость от количества имеющегося в душевной жизни и не связанного как-либо возбуждения таким образом, что неудовольствие соответствует повышению, а удовольствие понижению этого количества. При этом мы не думаем о простом отношении между силой этих чувств и теми количественными изменениями, которыми они вызваны; менее же всего, согласно со всеми данными психофизиологии, можно предполагать здесь прямую пропорциональность; возможно, что решающим моментом для чувства является большая или меньшая длительности этих изменений. Возможно, что эксперимент нашел бы себе доступ в эту область; для нас, аналитиков, трудно посоветовать дальнейшее углубление в эту проблему, поскольку здесь нами не будут руководить совершенно точные наблюдения.

Для нас, однако, не может быть безразличным то, что такой глубокий исследователь, как Т.Фехнер, выдвинул теорию удовольствия и неудовольствия, в существенном совпадающую с той, к которой приводит нас психоаналитическая работа. Положение Фехнера, высказанное в небольшой статье «Einige Ideen zur Schop-fimgs und Entwicklungsgeschichte der Organismen» (1873, Abschn. 9. Zusatz, S.94), гласит следующее: «Поскольку определенные стремления всегда находится в связи с удовольствием или неудовольствием, можно также удовольствие и неудовольствие мыслить в психофизической связи с условиями устойчивости и неустойчивости, и это позволяет обосновать развитую мной в другом месте гипотезу, что всякое психофизическое движение, переходящее за порог сознания, связано до известной степени с удовольствием, когда оно, перейдя известную границу, приближается к полной устойчивости, и – с неудовольствием, когда, также переходя известный предел, оно отдаляется от этого; между обеими границами, которые можно назвать качественным порогом удовольствия и неудовольствия, в определенных границах лежит известная область чувственной индифферентности…»

Факты, побудившие нас признать господство принципа удовольствия в психической жизни, находят свое выражение также в предположении, что психический аппарат обладает тенденцией удерживать имеющееся в нем количество возбуждения на возможно более низком или по меньшей мере постоянном уровне. Это то же самое, лишь выраженное иначе, так как если работа психического аппарата направлена к тому, чтобы удерживать количество возбуждения на низком уровне, то все, что содействует нарастанию напряжения, должно быть рассматриваемо как нарушающее нормальные функции организма, то есть как неудовольствие. Принцип удовольствия выводится из принципа константности (Konstanzprinzip). В действительности к принципу константности приводят нас те же факты, которые заставляют нас признать принцип удовольствия. При подробном рассмотрении мы найдем также, что эта предполагаемая нами тенденция душевного аппарата подчиняется в качестве частного случая указанной Фехнером тенденции к устойчивости, с которой он поставил в связь ощущение удовольствия и неудовольствия.

Мы должны, однако, сказать, что, собственно, неправильно говорить о том, что принцип удовольствия управляет течением психических процессов. Если бы это было так, то подавляющее большинство наших психических процессов должно было бы сопровождаться удовольствием или вести к удовольствию, в то время как весь наш обычный опыт резко противоречит этому. Следовательно, дело может обстоять лишь так, что в душе имеется сильная тенденция к господству принципа удовольствия, которой, однако, противостоят различные другие силы или условия, и, таким образом, конечный исход не всегда будет соответствовать принципу удовольствия. Сравним примечание Фехнера при подобном же рассуждении (там же, с. 90): «Причем, однако, стремление к цели еще не означает достижения этой цели, и вообще цель достижима только в приближении…» Если мы теперь обратимся к вопросу, какие обстоятельства могут затруднить осуществление принципа удовольствия, то мы снова вступим на твердую и известную почву и можем в широкой мере использовать наш аналитический опыт.

Первый закономерный случай такого торможения принципа удовольствия нам известен. Мы знаем, что принцип удовольствия присущ первичному способу работы психического аппарата и что для самосохранения организма среди трудностей внешнего мира он с самого начала оказывается непригодным и даже в значительной степени опасным.

Под влиянием стремления организма к самосохранению этот принцип сменяется «принципом реальности», который, не оставляя конечной цели – достижения удовольствия, откладывает возможности удовлетворения и временно терпит неудовольствие на длинном окольном пути к удовольствию. Принцип удовольствия остается еще долгое время господствовать в сфере трудно «воспитываемых» сексуальных влечений, и часто бывает так, что он в сфере этих влечений или же в самом «я» берет верх над принципом реальности даже во вред всему организму.

Между тем несомненно, что замена принципа удовольствия принципом реальности объясняет нам лишь незначительную, и притом не самую главную, часть опыта, связанного с неудовольствием. Другой, не менее закономерный источник неудовольствия заключается в конфликтах и расщеплениях психического аппарата, в то время как «я» развивается до более сложных форм организации. Почти вся энергия, заполняющая этот аппарат, возникает из наличествующих в нем влечений, но не все эти влечения допускаются до одинаковых фаз развития. Вместе с тем постоянно случается так, что отдельные влечения или их компоненты оказываются несовместимыми с другими в своих целях или требованиях и не могут объединиться во всеохватывающее единство нашего «я». Благодаря процессу вытеснения они откалываются от этого единства, задерживаются на низших ступенях психического развития, и для них отнимается на ближайшее время возможность удовлетворения. Если им удается, что легко случается с вытесненными сексуальными влечениями, окольным путем достичь прямого удовлетворения или замещения его, то этот успех, который вообще мог бы быть удовольствием, ощущается «я» как неудовольствие. Вследствие старого вытеснения конфликта принцип удовольствия испытывает новый прорыв как раз тогда, когда известные влечения были близки к получению, согласно тому же принципу, нового удовольствия. Детали этого процесса, посредством которого вытеснение превращает возможность удовольствия в источник неудовольствия, еще недостаточно поняты или не могут быть ясно описаны, но бесспорно, что всякое невротическое неудовольствие есть подобного рода удовольствие, которое не может быть воспринято как таковое.

Оба отмеченных здесь источника неудовольствия далеко не исчерпывают полностью всего многообразия наших неприятных переживаний, но об остальной их части можно, по-видимому, утверждать с полным правом, что ее существование не противоречит господству принципа удовольствия. Ведь чаще всего нам приходится ощущать неудовольствие от восприятия (Wahrnehmungsunlust), будь то восприятие напряжения от неудовлетворенных влечений или внешнее восприятие, все равно, является ли оно мучительным само по себе или же возбуждает в психическом аппарате неприятные ожидания, признаваемые им в качестве «опасности». Реакция на требования этих влечений и сигналы опасности, в которых, собственно, и выражается деятельность психического аппарата, может быть должным образом направляема принципом удовольствия или видоизменяющим его принципом реальности. Это как будто бы не заставляет признать дальнейшее ограничение принципа удовольствия, и как раз исследование психической реакции на внешние опасности может дать новый материал и новую постановку для обсуждаемой здесь проблемы…

II

Уже давно описано то состояние, которое носит название «травматического невроза» и наступает после таких тяжелых механических потрясений, как столкновение поездов и другие несчастья, связанные с опасностью для жизни. Ужасная, только недавно пережитая война подала повод к возникновению большого количества таких заболеваний и положила конец попыткам сводить это заболевание к органическому поражению нервной системы вследствие влияния механического воздействия. Картина состояния при травматическом неврозе приближается к истерии по богатству сходных моторных симптомов, но, как правило, превосходит ее сильно выраженными признаками субъективных страданий, близких к ипохондрии или меланхолии, и симптомами широко разлитой общей слабости и нарушения психических функций. Полного понимания как военных неврозов, так и травматических неврозов мирного времени мы еще не достигли. В военных неврозах, с одной стороны, проясняет дело, но вместе с тем и запутывает то, что та же картина болезни иногда возникала и без участия грубого механического повреждения. В обыкновенном травматическом неврозе привлекают внимание две основные возможности: первая – когда главным этиологическим условием является момент внезапного испуга, и вторая – когда одновременно перенесенное ранение или повреждение препятствовало возникновению невроза.

Испуг (Schreck), страх (Angst), боязнь (Furcht) неправильно употребляются как синонимы. В их отношении к опасности их легко разграничить. Страх означает определенное состояние ожидания опасности и приготовление к последней, если она даже и неизвестна; боязнь предполагает определенный объект, которого боятся; испуг имеет в виду состояние, возникающее при опасности, когда субъект оказывается к ней не подготовлен, он подчеркивает момент неожиданности. Я не думаю, что страх может вызвать травматический невроз; в страхе есть что-то, что защищает от испуга и, следовательно, защищает и от невроза, вызываемого испугом. К этому положению мы впоследствии еще вернемся.

Изучение сновидения мы должны рассматривать как самый надежный путь к исследованию глубинных психических процессов. Состояние больного травматическим неврозом во время сна носит тот интересный характер, что он постоянно возвращает больного в ситуацию катастрофы, поведшей к его заболеванию, и больной просыпается с новым испугом. К сожалению, этому: слишком мало удивляются. Обычно думают, что это только доказательство силы впечатления, произведенного травматическим переживанием, если это впечатление не оставляет больного даже во сне. Больной, если можно так выразиться, фиксирован психически на этой травме. Такого рода фиксация на переживаниях, вызвавших болезнь, давно уже нам известна при истерии. Брейер и Фрейд в 1893 году выставили такое положение: истерики по большей части страдают от воспоминаний. И при так называемых «военных» неврозах исследователи, например Ференци и Зиммель, объясняют некоторые моторные симптомы как следствие фиксации на моменте травмы.

Однако мне неизвестно, чтобы больные травматическим неврозом в бодрственном состоянии уделяли много времени воспоминаниям о постигшем их несчастном случае. Возможно, что они скорей стараются вовсе о нем не думать. Принимая как само собой разумеющееся, что сон снова возвращает их в обстановку, вызвавшую их болезнь, они обычно не считаются с природой сна. Природе сна больше отвечало бы, если бы сон рисовал больному сцены из того времени, когда он был здоров, или картины ожидаемого выздоровления. Если мы не хотим, чтобы сны травматических невротиков ввели нас в заблуждение относительно тенденции сновидения исполнять желание, нам остается заключить, что в этом состоянии функция сна так же нарушена и отклонена от своих целей, как и многое другое, или мы должны были бы подумать о загадочных мазохистских тенденциях «я».

Я предлагаю оставить темную и мрачную тему травматического невроза и обратиться к изучению работы психического аппарата в его наиболее ранних нормальных формах деятельности. Я имею в виду игру детей.

Различные теории детской игры лишь недавно сопоставлены и оценены с аналитической точки зрения 3. Пфейфером в «Imago» (V, H. 4). Я могу здесь лишь сослаться на эту работу. Эти теории пытаются разгадать мотивы игры детей, не выставляя на первый план экономическую точку зрения, то есть учитывая получение удовольствия. Не имея в виду охватить все многообразия проявлений игры, я использовал представившийся мне случай разъяснить первую самостоятельно созданную игру полуторагодовалого ребенка. Это было больше чем мимолетное наблюдение, так как я жил в течение нескольких недель под одной крышей с этим ребенком и его родителями и наблюдение мое продолжалось довольно долго, пока это загадочное и постоянно повторяемое действие не раскрыло передо мной свой смысл.

Ребенок был не слишком развит интеллектуально, он говорил в свои полтора года только несколько понятных слов и произносил, кроме того, много полных значения звуков, которые были понятны окружающим. Он хорошо понимал родителей и единственную прислугу, и его хвалили за его «приличный» характер. Он не беспокоил родителей по ночам, честно соблюдал запрещение трогать некоторые вещи и ходить, куда нельзя, и прежде всего он никогда не плакал, когда мать оставляла его на целые часы, хотя он и был нежно привязан к матери, которая не только сама кормила своего ребенка, но и без всякой посторонней помощи ухаживала за ним и нянчила его. Этот славный ребенок обнаружил беспокойную привычку забрасывать все маленькие предметы, которые ему попадали, далеко от себя в угол комнаты, под кровать и проч., так что разыскивание и собирание его игрушек представляло немалую работу. При этом он произносил с выражением заинтересованности и удовлетворения громкое и продолжительное «о-о-о-о!», которое, по единогласному мнению матери и наблюдателя, было не просто междометием, но означало «прочь» (Fort). Я наконец заметил, что это игра и что ребенок все свои игрушки употреблял только для того, чтобы играть ими, отбрасывая их прочь. Однажды я сделал наблюдение, которое укрепило это мое предположение. У ребенка была деревянная катушка, которая была обвита ниткой. Ему никогда не приходило в голову, например, тащить ее за собой по полу, то есть пытаться играть с ней, как с тележкой, но он бросал ее с большой ловкостью, держа за нитку, за сетку своей кроватки, так что катушка исчезала за ней, и произносил при этом свое многозначительное «о-о-о-о!», затем снова вытаскивал катушку за нитку из кровати и встречал ее появление радостным «тут» (Da). Это была законченная игра, исчезновение и появление, из которых по большей частиц можно было наблюдать только первый акт, который сам по себе повторялся без устали в качестве игры, хотя большее удовольствие, безусловно, связывалось со вторым актом.

Толкование игры не представляло уже труда. Это находилось в связи с большой культурной работой ребенка над собой, с ограничением своих влечений (отказом от их удовлетворения), сказавшимся в том, что ребенок не сопротивлялся больше уходу матери. Он возмещал себе этот отказ тем, что посредством бывших в его распоряжении предметов сам представлял такое исчезновение и появление как бы на сцене. Для аффективной оценки этой игры безразлично, конечно, сам ли ребенок изобрел ее или усвоил ее по чьему-либо примеру. Наш интерес должен остановиться на другом пункте. Уход матери не может быть для ребенка приятным или хотя бы безразличным. Как же согласуется с принципом удовольствия то, что это мучительное переживание ребенок повторяет в виде игры? Может быть, на это ответят, что этот уход должен сыграть роль залога радостного возвращения, собственной целью игры и является это последнее. Этому противоречило бы наблюдение, которое показывало, что первый акт, уход как таковой, был инсценирован ради самого себя, для игры, и даже гораздо чаще, чем вся игра в целом, доведенная до приятного конца.

Анализ такого единичного случая не дает точного разрешения вопроса. При беспристрастном размышлении возникает впечатление, что ребенок сделал это переживание предметом своей игры по другим мотивам. Он был до этого пассивен, был поражен переживанием и ставит теперь себя в активную роль, повторяя это же переживание, несмотря на то что оно причиняет неудовольствие, в качестве игры. Это побуждение можно было бы приписать стремлению к овладению (Bemachtigungstrieb), независимому от того, приятно ли воспоминание само по себе или нет. Но можно попытаться дать и другое толкование. Отбрасывание предмета, так что он исчезает, может быть удовлетворением подавленного в жизни импульса мщения матери за то, что она ушла от ребенка, и может иметь значение упрямого непослушания: «Да, иди прочь, мне тебя не надо, я сам тебя отсылаю». Этот же самый ребенок, которого я наблюдал в возрасте 1 1 /2 года, при его первой игре, имел обыкновение годом позже бросать об пол игрушку, на которую он сердился, и говорить при этом: «Иди на войну!» («Gen in К (г) ieg!») Ему тогда рассказывали, что его отсутствующий отец находится на войне, и он вовсе не чувствовал отсутствия отца, но обнаруживал ясные признаки того, что не желал бы, чтобы кто-нибудь мешал ему одному обладать матерью. Мы знаем и о других детях, которые пытаются выразить подобные свои враждебные побуждения, отбрасывая предметы вместо лиц. Здесь возникает сомнение, может ли стремление психически переработать какое-либо сильное впечатление, полностью овладеть им, выявиться как нечто первичное и независимое от принципа удовольствия. В обсуждаемом здесь случае ребенок мог только потому повторять в игре неприятное впечатление, что с этим повторением было связано другое, но прямое удовольствие.

Также и дальнейшее наблюдение детской игры не разрешает нашего колебания между двумя возможными толкованиями. Часто можно видеть, что дети повторяют в игре все то, что в жизни производит на них большое впечатление, что они могут при этом отрегулировать силу впечатления и, так сказать, сделаться господами положения. Но, с другой стороны, достаточно ясно, что вся их игра находится под влиянием желания, доминирующего в их возрасте, – стать взрослыми и делать так, как это делают взрослые. Можно наблюдать также, что неприятный характер переживания не всегда делает его непригодным в качестве предмета игры. Если доктор осматривал у ребенка горло или произвел небольшую операцию, то это страшное происшествие, наверно, станет предметом ближайшей игры, но здесь нельзя не заметить, что получаемое при этом удовольствие проистекает из другого источника. В то время как ребенок переходит от пассивности переживания к активности игры, он переносит то неприятное, что ему самому пришлось пережить, на товарища по игре и мстит таким образом тому, кого этот последний замещает.

Из этого, во всяком случае, вытекает, что излишне предполагать особое влечение к подражанию в качестве мотива для игры. Напомним еще, что артистическая игра и подражание взрослым, которое в отличие от поведения ребенка рассчитано на зрителей, доставляет им, как, например, в трагедии, самые болезненные впечатления и все же может восприниматься ими как высшее наслаждение. Мы приходим, таким образом, к убеждению, что и при господстве принципа удовольствия есть средства и пути к тому, чтобы само по себе неприятное сделать предметом воспоминания и психической обработки. Пусть этими случаями и ситуациями, разрешающимися в конечном счете в удовольствие, займется построенная на экономическом принципе эстетика; для наших целей они ничего не дают, так как они предполагают существование и господство принципа удовольствия и не обнаруживают действия тенденций, находящихся по ту сторону принципа удовольствия, то есть таких, которые первично выступали бы как таковые и были бы независимы от него.

III

Двадцать пять лет интенсивной работы привели к тому, что непосредственные задачи психоаналитической техники в настоящее время совсем другие, чем были вначале. Вначале анализирующий врач не мог стремиться ни к чему другому, кроме того, чтобы разгадать у больного скрытое бессознательное, привести его в связный вид и в подходящую минуту сообщить ему. Психоанализ прежде всего был искусством толкования. Так как терапевтическая задача этим не была решена, вскоре выступило новое стремление – понудить больного подтвердить построение психоаналитика посредством собственного воспоминания. При этом главное внимание уделялось сопротивлению больного: искусство теперь заключалось в том, чтобы возможно скорее вскрыть его, указать на него больному и посредством дружеского воздействия побудить оставить сопротивление (здесь остается место для внушения, действующего как перенесение).

Постепенно становилось все яснее, что скрытая цель сделать сознательным бессознательное и на этом пути оставалась не вполне достижимой. Больной может вспомнить не все вытесненное; более того, он не может вспомнить как раз самого главного и не может убедиться в правильности сообщенного ему. Он скорее вынужден повторить вытесненное в виде новых переживаний, чем вспомнить его как часть прошлых переживаний, как хотел бы врач. Это воспроизведение (Reproduktion), выступающее со столь неожиданной точностью и верностью, имеет всегда своим содержанием часть инфантильной сексуальной жизни, Эдипова комплекса или его модификаций, и закономерно отражается в области перенесения, то есть на отношениях к врачу. Если при лечении дело зашло так далеко, то можно сказать, что прежний невроз заменен лишь новым – неврозом перенесения. Врач старался по возможности ограничить сферу этого невроза перенесения, как можно глубже проникнуть в воспоминания и меньше допустить повторений. Отношение, устанавливающееся между воспоминаниями и воспроизведениями, для каждого случая бывает различным. Врач, как правило, не может миновать эту фазу лечения. Он должен заставить больного снова пережить часть забытой жизни и должен следить за тем, чтобы было сохранено в должной мере то, в силу чего кажущаяся реальность сознается всегда как отражение забытого прошлого. Если это удается, то достигается нужное убеждение больного и зависящий от этого терапевтический эффект.

Чтобы отчетливее выявить это «навязчивое повторение» (Wiederholungszwang), которое обнаруживается во время психоаналитического лечения невротиков, нужно прежде всего освободиться от ошибочного мнения, будто при преодолении сопротивления имеешь дело с сопротивлением бессознательного. Бессознательное, то есть вытесненное, не оказывает вовсе никакого сопротивления стараниям врача, оно даже само стремится только к тому, чтобы прорваться в сознание, несмотря на оказываемое на него давление, или выявиться посредством реального поступка. Сопротивление лечению исходит из тех же самых высших слоев и систем психики, которые в свое время произвели вытеснение. Так как мотивы сопротивления и даже само сопротивление представляются нам во время лечения бессознательными, то мы вынуждены избрать более целесообразный способ выражения. Мы избегнем неясности, если мы вместо противопоставления бессознательного сознательному будем противополагать «я» и вытесненное. Многое в «я», безусловно, бессознательно, именно то, что следует назвать ядром «я».

Лишь незначительную часть этого «я» мы можем назвать предсознательным. После этой замены чисто описательного выражения выражением систематическим или динамическим мы можем сказать, что сопротивление анализируемых исходит из их «я», и тогда мы тотчас начинаем понимать, что «навязчивое повторение» следует приписать вытесненному бессознательному. Эта тенденция, вероятно, могла бы выявиться не раньше, чем идущая навстречу работа лечения ослабит вытеснение.

Нет сомнения в том, что сопротивление сознательного и предсознательного «я» находится на службе у принципа удовольствия, оно имеет в виду избежать неудовольствия, которое возникает благодаря освобождению вытесненного, и наше усилие направляется к тому, чтобы посредством принципа реальности достигнуть примирения с существующим неудовольствием. Но в каком отношении стоит «навязчивое повторение» как проявление вытесненного к принципу удовольствия? Ясно, что большая часть из того, что «навязчивое повторение» заставляет пережить вновь, должно причинять «я» неудовольствие, так как оно способствует реализации вытесненных влечений, а это и есть, по нашей оценке, неудовольствие, не противоречащее указанному «принципу удовольствия», неудовольствие для одной системы и одновременно удовлетворение для другой. Новый и удивительный факт, который мы хотим теперь описать, состоит в том, что «навязчивое повторение» воспроизводит также и такие переживания из прошлого, которые не содержат никакой возможности удовольствия, которые не могли повлечь за собой удовлетворения даже вытесненных прежде влечений.

Ранний расцвет инфантильной сексуальности был вследствие несовместимости господствовавших в этот период желаний с реальностью и недостаточной степени развития ребенка обречен на гибель. Он погиб в самых мучительных условиях и при глубоко болезненных переживаниях. Утрата любви и неудачи оставили длительное нарушение самочувствия в качестве нарциссического рубца; неудачи, по моим наблюдениям и исследованиям Марциновского, являются наиболее живым элементом в часто встречающемся у невротиков чувстве неполноценности. «Сексуальное исследование», которое было ограничено физическим развитием ребенка, не привело ни к какому удовлетворительному результату; отсюда позднейшие жалобы: я ничего не могу сделать, мне ничего не удается. Нежная связь по большей части с одним из родителей другого пола приводила к разочарованию, к |напрасному ожиданию удовлетворения, к ревности при рождении нового ребенка, недвусмысленно указывавшем на «неверность» любимого отца или матери; собственная же попытка произвести такое дитя, предпринятая с трагической серьезностью, позорно не удавалась; уменьшение ласки, отдаваемой теперь маленькому братцу, возрастающие требования воспитания, строгие слова и иногда даже наказание – все это в конце концов раскрыло в полном объеме всю выпавшую на его долю обиду. Существует несколько определенных типов такого переживания, регулярно возвращающихся после того, как приходит конец эпохи инфантильной любви.

Все эти тягостные остатки опыта и болезненные аффективные состояния повторяются невротиком в перенесении, снова переживаются с большим искусством. Невротики стремятся к срыву незаконченного лечения, они умеют снова создать для себя переживание обиды; заставляют врача прибегать к резким словам и к холодному обращению, они находят подходящие объекты для своей ревности, они заменяют горячо желанное дитя инфантильной эпохи намерением или обещанием большого подарка, который обыкновенно остается таким же малореальным, как и прежнее желание. Ничто из всего этого не могло бы тогда принести удовольствия; нужно былей думать, что теперь это вызовет меньшее неудовольствие; если оно возникает как воспоминание, чем если бы претворилось в новое переживание. Дело идет, естественно, о проявлении влечений, которые должны были бы привести к удовлетворению, но знание, что они вместо этого и тогда приводили к неудовольствию, ничему не научило. Несмотря на это, они снова повторяются; их вызывает принудительная сила.

То же самое, что психоанализ раскрывает на перенесении у невротиков, можно найти также и в жизни не невротических людей. У последних эти явления производят впечатление преследующей судьбы, демонической силы, и психоанализ с самого начала считал такую судьбу автоматически возникающей и обусловленной ранними инфантильными влияниями. Навязчивость, которая при этом обнаруживается, не отличается характерного для невротиков «навязчивого повторения», хотя эти лица никогда не обнаруживали признаков невротического конфликта, вылившегося в образование симптомов. Так, известны лица, у которых отношение к каждому человеку складывается по одному образцу: благодетели, покидаемые с ненавистью своими питомцами; как бы различны ни были отдельные случаи, этим людям, кажется, суждено испытать всю горечь неблагодарности; мужчины, у которых каждая дружба кончается тем, что им изменяет друг; другие, которые часто в своей жизни выдвигают для себя или для общества какое-нибудь лицо в качестве авторитета и этот авторитет затем после известного времени сами отбрасывают, чтобы заменить его новым; влюбленные, у которых каждое нежное отношение к женщине проделывает те же фазы и ведет к одинаковому концу, и т. д. Мы мало удивляемся этому «вечному возвращению одного и того же», когда дело идет об активном отношении такого лица и когда мы находим постоянную черту характера, которая должна выражаться в повторении этих переживаний. Гораздо большее впечатление производят на нас те случаи, где такое лицо, кажется, переживает нечто пассивно, где никакого его влияния не имеется и, однако, его судьба все снова и снова повторяется. Вспомним, например, историю той женщины, которая три раза подряд выходила замуж, причем все мужья ее заболевали, и ей приходилось ухаживать за ними до смерти. Самое захватывающее поэтическое представление такого случая дал Тассо в романтическом эпосе «Освобожденный Иерусалим». Герой его, Танкред, нечаянно убил любимую им Клоринду, когда она сражалась с ним в вооружении неприятельского рыцаря. Он проникает после ее похорон в страшный волшебный лес, который пугает войско крестоносцев. Он разрубает там своим мечом высокое дерево, и из раны дерева течет кровь, и он слышит голос Клоринды, душа которой была заключена в этом дереве; она жалуется на то, что он снова причинил боль своей возлюбленной.

На основании таких наблюдений над работой перенесения и над судьбой отдельных людей мы найдем в себе смелость выдвинуть гипотезу, что в психической жизни действительно имеется тенденция к навязчивому повторению, которая выходит за пределы принципа удовольствия, и мы будем теперь склонны свести сны травматических невротиков и склонность ребенка к игре к этой тенденции. Во всяком случае, мы должны сказать, что мы только в редких случаях можем отделить влияние навязчивого повторения от действия других мотивов. Мы уже упоминали, какие иные толкования допускает возникновение детской игры. Страсть к повторению и прямое, дающее наслаждение удовлетворение влечений кажутся здесь соединенными во внутреннюю связь. Явления перенесения состоят, по-видимому, на службе у сопротивления со стороны вытесняющего «я»; навязчивое повторение также призывается на помощь нашим «я», которое твердо поддерживает принцип удовольствия. Рационально взвесив обстоятельства, мы уясним себе многое в том, что можно было бы назвать «судьбой», и перестанем ощущать вовсе потребность во введении нового таинственного мотива. Менее всего подозрительным является случай сновидений, предвещающих несчастья, но при более близком рассмотрении нужно все же принять, что в других примерах факты не исчерпываются известными мотивами. Остается много такого, что оправдывает навязчивое повторение, и это последнее кажется нам более первоначальным, элементарным, обладающим большей принудительной силой, чем отодвинутый им в сторону принцип удовольствия. Если же в психической жизни существует такое навязчивое повторение, то мы хотели бы узнать что-нибудь о том, какой функции оно соответствует, при каких условиях оно может выявиться и в каком отношении стоит оно к принципу удовольствия, которому мы до сих пор приписывали господство над течением процессов возбуждения в психической жизни.

IV

Теперь мы переходим к спекуляции, иногда далеко заходящей, которую каждый, в зависимости от своей личной установки, может принять или отвергнуть. Дальнейшая попытка последовательной разработки этой идеи сделана только из любопытства, заставляющего посмотреть, куда это может привести.

Психоаналитическая спекуляция связана с фактом, получаемым при исследовании бессознательных процессов и состоящим в том, что сознательность является не обязательным признаком психических процессов, но служит лишь особой функцией их. Выражаясь метапсихологически, можно утверждать, что сознание есть работа отдельной системы, которую можно назвать Bw. Так как сознание есть главным образом восприятие раздражений, приходящих к нам из внешнего мира, а также чувств удовольствия и неудовольствия, которые могут проистекать лишь изнутри нашего психического аппарата, системе W – Bw может быть указано пространственное местоположение. Она должна лежать на границе внешнего и внутреннего, будучи обращенной к внешнему миру и облекая другие психические системы. Мы, далее, замечаем, что с принятием этого мы не открыли ничего нового, но лишь присоединились к анатомии мозга, которая локализует сознание в мозговой коре, в этом внешнем окутывающем слое нашего центрального аппарата. Анатомия мозга вовсе не должна задавать себе вопроса, почему, рассуждая анатомически, сознание локализовано как раз в наружной стороне мозга, вместо того чтобы пребывать хорошо защищенным где-нибудь глубоко внутри. Может быть, мы воспользуемся этими данными для дальнейшего объяснения нашей системы W – Bw.

Сознательность не есть единственное свойство, которое мы приписываем происходящим в этой системе процессам. Мы опираемся на данные психоанализа, допуская, что процессы возбуждения оставляют в других системах длительные следы как основу памяти, то есть следы воспоминаний, которые не имеют ничего общего с сознанием. Часто они остаются наиболее стойкими и продолжительными, если вызвавший их процесс никогда не доходил до сознания. Однако трудно предположить, что такие длительные следы возбуждения остаются и в системе W – Bw. Они очень скоро ограничили бы способность этой системы к восприятию новых возбуждений, если бы они оставались всегда сознательными; наоборот, если бы они всегда оставались бессознательными, то поставили бы перед нами задачу объяснить существование бессознательных процессов в системе, функционирование которой обыкновенно сопровождается феноменом сознания. Таким допущением, которое выделяет сознание в особую систему, мы, так сказать, ничего не изменили бы и ничего не выиграли бы. Если это и не является абсолютно решающим соображением, то все же оно может побудить нас предположить, что coзнание и оставление следа в памяти несовместимы друг с другом внутри одной и той же системы. Мы могли бы сказать, что в системе Bw процесс возбуждения совершается сознательно, но не оставляет никакого длительного следа; все следы этого процесса, на которых базируется воспоминание, при распространении этого возбуждения переносятся на ближайшие внутренние системы. В этом смысле я набросал схему, которую выставил в 1900 году в спекулятивной части «Толкования сновидений». Если подумать, как мало мы знаем из других источников о возникновении сознания, то нужно отвести известное значение хоть несколько обоснованному утверждению, что сознание возникает на месте следа воспоминания.

Таким образом, система Bw должна была отличаться той особенностью, что процесс возбуждения не оставляет в ней, как во всех других психических системах, длительного изменения ее элементов, но ведет как бы к вспышке в явлении осознания. Такое уклонение от всеобщего правила требует разъяснения посредством одного момента, приходящего на ум исключительно при исследовании этой системы, и этим моментом, отсутствующим в других системах, могло бы легко оказаться вынесенное наружу положение системы Bw, ее непосредственное соприкосновении с внешним миром.

Представим себе живой организм в самой упрощенной форме – в качестве недифференцированного пузырька раздражимой субстанции; тогда его поверхность, обращенная к внешнему миру, является дифференцированной в силу своего положения и служит органом, воспринимающим раздражение. Эмбриология, как повторение филогенеза, действительно показывает, что центральная нервная система происходит из эктодермы и что серая мозговая кора есть все же потомок примитивной наружной поверхности, который перенимает посредством унаследования существенные ее свойства. Казалось бы вполне возможным, что вследствие непрекращающегося натиска внешних раздражений на поверхность пузырька его субстанция до известной глубины изменяется, так что процесс возбуждения иначе протекает на поверхности, чем в более глубоких слоях. Таким образом, образовалась такая кора, которая в конце концов оказалась настолько прожженной раздражениями, что доставляет для восприятия раздражений наилучшие условия и неспособна уже к дальнейшему видоизменению. При перенесении этого на систему Bw это означало бы, что ее элементы не могли бы подвергаться никакому длительному изменению при прохождении возбуждения, так как они уже модифицированы до крайности этим влиянием. Тогда они уже подготовлены к возникновению сознания. В чем состоит модификация субстанции и происходящего в ней процесса возбуждения, об этом можно составить себе некоторое представление, которое, однако, в настоящее время не удается еще проверить. Можно предположить; что возбуждение при переходе от одного элемента к другому должно преодолеть известное сопротивление, и это уменьшение сопротивления оставляет длительно существующий след возбуждения (проторение путей); в системе Bw такое сопротивление при переходе от одного элемента к другому не возникает. С этим представлением можно связать брейеровское различение покоящейся (связанной) и свободно-подвижной энергии в элементах психических систем; элементы системы Bw обладали бы в таком случае не связанной, но исключительно свободно-отводимой энергией. Но я полагаю, что пока лучше об этих вещах высказываться с возможной неопределенностью. Все же мы связали посредством этих рассуждений возникновение сознания с положением системы Bw и с приписываемыми ей особенностями протекания процесса возбуждения.

Мы должны осветить еще один момент в живом пузырьке с его корковым слоем, воспринимающим раздражение. Этот кусочек живой материи носится среди внешнего мира, заряженного энергией огромной силы, и, если бы он не был снабжен защитой от раздражения (Reizschutz), он давно погиб бы от действия этих раздражений: Он вырабатывает это предохраняющее приспособление посредством того, что его наружная поверхность изменяет структуру, присущую живому, становится в известной степени неорганической и теперь уже в качестве особой оболочки или мембраны действует сдерживающе на раздражение, то есть ведет к тому, чтобы энергия внешнего мира распространялась на ближайшие оставшиеся живыми слои лишь небольшой частью своей прежней силы. Эти слои, защищенные от всей первоначальной силы раздражения, могут посвятить себя усвоению всех допущенных к ним раздражений. Зато этот внешний слой благодаря своему отмиранию предохраняет все более глубокие слои от подобной участи по крайней мере до тех пор, пока раздражение не достигает такой силы, что оно проламывает эту защиту. Для живого организма такая защита от раздражений является, пожалуй, более, важной задачей, чем восприятие раздражения; он снабжен собственным запасом энергий и должен больше всего стремиться защищать свои особенные формы преобразования этой энергии от нивелирующего, следовательно, разрушающего влияния энергии, действующей извне и превышающей его собственную по силе. Восприятие раздражений главным образом имеет своей целью ориентироваться в направлении и свойствах идущих извне раздражений, а для этого оказывается достаточным брать из внешнего мира лишь небольшие пробы и оценивать их в небольших дозах. У высокоразвитых организмов воспринимающий корковый слой бывшего пузырька давно погрузился в глубину организма, оставив часть этого слоя на поверхности под непосредственной общей защитой от раздражения. Это и есть органы чувств, которые содержат в себе приспособления для восприятия специфических раздражителей и особые средства для защиты от слишком сильных раздражений и для задержки неадекватных видов раздражений. Для них характерно то, что они перерабатывают лишь очень незначительные количества внешнего раздражения, они берут лишь его мельчайшие пробы из внешнего мира. Эти органы чувств можно сравнить с щупальцами, которые ощупывают внешний мир и потом опять оттягиваются от него.

Я разрешу себе на этом месте кратко затронуть вопрос, который заслуживает самого основательного изучения. Кантовское положение, что время и пространство суть необходимые формы нашего мышления, в настоящее время может под влиянием известных психоаналитических данных быть подвергнуто дискуссии. Мы установили, что бессознательные душевные процессы сами по себе находятся «вне времени». Это прежде всего означает то, что они не упорядочены во времени, что время ничего в них не изменяет, что представление о времени нельзя применить к ним. Это негативное свойство можно понять лишь путем сравнения с сознательными психическими процессами. Наше абстрактное представление о времени должно почти исключительно зависеть от свойства работы системы W – Bw и должно соответствовать самовосприятию этой последней. При таком способе функционирования системы должен быть избран другой путь защиты от раздражения. Я знаю, что эти утверждения звучат весьма туманно, но должен ограничиться лишь такими намеками.

Мы до сих пор указывали, что живой пузырек должен быть снабжен защитой от раздражений внешнего мира. Перед тем мы утверждали, что ближайший его корковый слой должен быть дифференцированным органом для восприятий раздражений извне. Этот чувствительный корковый слой, будущая система Bw, также получает возбуждения и изнутри. Положение этой системы между наружными и внутренними влияниями и различия условий для влияний с той и другой стороны являются решающими для работы этой системы и всего психического аппарата. Против внешних влияний существует защита, которая уменьшает силу этих приходящих раздражений до весьма малых доз; по отношению к внутренним влияниям такая защита невозможна, возбуждение глубоких слоев непосредственно и не уменьшаясь распространяется на эту систему, причем известный характер их протекания вызывает ряд ощущений удовольствия и неудовольствия. Во всяком случае, возбуждения, происходящие от них, будут более адекватны способу работы этой системы по своей интенсивности и по другим качественным свойствам (например, по своей амплитуде), чем раздражения, приходящие из внешнего мира. Эти обстоятельства окончательно определяют две вещи: во-первых превалирование ощущений удовольствия и неудовольствия, которые являются индикатором для процессов, происходящих внутри аппарата, над всеми внешними раздражениями; во-вторых, деятельность, направленную против таких внутренних возбуждений, которые ведут к слишком большому увеличению неудовольствия. Отсюда может возникнуть склонность относиться к ним таким образом, как будто они влияют не изнутри, а снаружи, чтобы к ним возможно было применить те же защитные меры от раздражений. Таково происхождение проекции, которой принадлежит столь большая роль в происхождении патологических процессов.

У меня складывается впечатление, что мы приблизились посредством последних рассуждений к пониманию господства принципа удовольствия; но мы еще не разъяснили тех случаев, которые ему противоречат. Поэтому сделаем шаг дальше. Такие возбуждения извне, которые достаточно сильны, чтобы проломать защиту от раздражения, мы называем травматическими. Я полагаю, что понятие травмы включает в себя понятие нарушения защиты от раздражения, Такое происшествие, как внешняя травма, вызовет, наверное, громадное расстройство в энергетике организма и приведет в движение все защитные средства; принцип удовольствия при этом остается бессильным. Организм оказывается не в силах сдержать переполнение психического аппарата столь большими количествами раздражений. Возникает скорее другая задача, состоящая в том, чтобы победить это раздражение, психически связать эту огромную массу ворвавшихся раздражений, чтобы затем свести их на нет.

Вероятно, специфическое неудовольствие от физической боли есть следствие того, что защита от раздражений в известной степени прорвана. От этого места периферии вследствие этого текут к психическому аппарату постоянные возбуждения таким же образом, каким они обыкновенно могут приходить лишь изнутри. И какую иную реакцию мы можем ожидать на этот прорыв?

Со всех сторон будет привлечена активная энергия (Besetzungsenergie), чтобы создать соответственное высокое энергетическое заполнение вокруг пострадавшего места. Создается сильнейшая компенсация (Gegenbesetzung), для осуществления которой поступаются своим запасом все другие психические системы, так что получается обширное ослабление и понижение обычной работоспособности других психических функций. На подобных примерах мы хотим научиться прилагать наши метапсихологические построения к такого рода первичным фактам.

Из этого обстоятельства мы делаем вывод, что даже система с высоким энергетическим потенциалом (hochbesetzte System) может воспринимать вновь приходящую несвязанную энергию, превращая ее в покоящуюся, то есть «связать» ее психически. Чем выше потенциал собственной покоящейся энергии, тем выше будет ее связывающая сила; и наоборот, чем ниже этот потенциал, тем меньше эта система будет в состоянии воспринимать, усваивать энергию, тем сокрушительнее должны быть последствия такого прорыва «защиты от раздражения». Неправильно было бы возражение против такого понимания, что увеличение энергетического потенциала (Besetzungen) вокруг места прорыва объясняется гораздо проще прямым следствием проникающих сюда возбуждений. Если бы это было так, то психический аппарат испытал бы только увеличение своего энергетического потенциала, а ослабляющий характер боли, ослабление всех других систем остались бы необъяснимыми. Даже самые сильные защитные действия боли не противоречат нашему объяснению, так как они происходят рефлекторно, то есть они возникают без посредства психического аппарата. Неопределенность всех наших построений, которые мы называем метапсихологическими, происходит, конечно, оттого, что мы ничего не знаем о природе процесса возбуждения в элементах психических систем и не чувствуем себя вправе делать даже какое-либо предположение: в этом отношении мы оперируем, таким образом, с большим X, который мы переносим в каждую новую формулу. Что этот процесс совершается с количественно различной энергией – это легко допустимое предположение; что он имеет также больше чем одно качество (например, в виде амплитуды), может быть для нас невероятным; мы принимаем в качестве новой формулировки предположение Брейера, что дело идет здесь о двух формах энергии: текущей свободно, стремящейся к разряду и покоящемся запасе психических систем (или их элементов). Возможно, что мы уделим место предположению, что «связывание» втекающей в психический аппарат энергии состоит в переведении ее из свободно текущего в покоящееся состояние.

Я полагаю, что нужно сделать попытку понимания обыкновенного травматического невроза как последствия обширного прорыва «защиты от раздражений». Этим восстановлено было бы в своих правах старое наивное учение о шоке, в противоположность, по-видимому, более новому и психологически более требовательному учению, которое приписывает этиологическое значение не механическому воздействию силы, а испугу и угрозе жизни. Но эти противоречия нетрудно примирить; психоаналитическое понятие травматического невроза идентично с грубой формой теории шока. Если последняя объясняет сущность шока непосредствено повреждением молекулярной или гистологической структуры нервных элементов, то мы стараемся понять влияние, исходя из прорыва «защиты от раздражений» и из возникающих отсюда задач. Условием для него служит отсутствие подготовленности в виде страха (Angstbereitschaft), который создает переизбыток энергии (Uberbesetzung) в системах, прежде всего воспр мающих раздражение. Вследствие такого пониженого энергетического потенциала системы не в состоянии связывать приходящие к ним количества возбуждения, и тем легче осуществляются указанные последствия такого прорыва «защиты от раздражений». Мы находим, таким образом, что подготовленность в виде страха с повыш нием энергетического потенциала воспринимающей системы представляет последнюю линию защиты от раздражения. Для целого ряда травм такая разница между неподготовленными и подготовленными посредством повышения потенциала системами может быть решающим моментом для их исхода; он больше не будет зависеть самой силы травмы. Если сновидения травматических невротиков возвращают больных так регулярно в обстановку катастрофы, то они, во всяком случае, не являются исполнением желания, галлюцинаторное осуществление которого сделалось функцией при господстве принципа удовольствия. Но мы должны допустить, что они осуществляют другую задачу, разрешение которой должно произойти раньше, чем принцип удовольствия начнет осуществлять свое господство. Эти сновидения стараются справиться с раздражением посредством развития чувства страха, отсутствие которого стало причиной травматического невроза. Они проливают, таким образом, свет на функцию психического аппарата, которая, не противореча принципу удовольствия, все же независима от него и кажется более первоначальной, чем стремление к удовольствию и избегание неудовольствия.

Здесь было бы уместно впервые признать исключение из правила, что сновидение есть исполнение желания. Страшные сновидения (Angsttraume) не представляют подобного исключения, как я неоднократно и подробно доказывал, также и сновидения-наказания (Straftraume), так как они воздают должное наказанию за исполнение запрещенного желания и являются, таким образом, исполнением желания особого «чувства вины», реагирующего на вытесненное влечение. Но вышеупомянутые сновидения травматических невротиков нельзя рассматривать под углом зрения исполнения желания, и в такой же малой степени это возможно по отношению ко встречающимся в психоанализе сновидениям, которые воспроизводят воспоминания о психических инфантильных травмах. Они скорее повинуются тенденции к навязчивому повторению, которое подкрепляется в процессе психоанализа далеко не бессознательным желанием – выявить забытое и вытесненное. Таким образом, функция сновидения, заключающаяся в устранении поводов к прекращению сновидения посредством исполнения мешающих ему желаний, оказывается не первоначальной: сновидение могло бы лишь в том случае осилить эти мешающие ему возбуждения, если бы вся психическая жизнь признала бы господство принципа удовольствия. Если же существует «та сторона принципа удовольствия», то вполне можно допустить и некоторую эпоху, предшествующую тенденции исполнения желания во сне.

Это не противоречит более поздней функции сна. Однако, если эта тенденция в чем-либо нарушена, встает следующий вопрос: возможны ли в психоанализе такие сны, которые в интересах психического связывания травматических впечатлений следуют тенденции навязчивого воспроизведения? На это нужно ответить безусловно утвердительно.

По отношению к «военным» неврозам, поскольку это название обозначает нечто большее, чем простое отношение к обстоятельствам этого заболевания, я доказал в другом месте, что они очень легко могли бы быть травматическим неврозом, возникновение которого было облегчено «я» – конфликтом (Ich – Konflikt).

Упомянутый выше факт, что одновременное большое ранение уменьшает посредством большой травмы шансы на возникновение травматического невроза, теперь будет более понятен, особенно если вспомнить о двух обстоятельствах, подчеркнутых психоаналитическим исследованием: во-первых, что механические потрясения должно рассматривать как один из источников сексуального возбуждения (ср. замечания о влиянии качания и езды по железной дороге в «Трех очерках по теории сексуальности»), и, во-вторых, что болезненное и лихорадочное состояние сильно влияет во время своего течения на распределение либидо. Таким образом, механическая сила травмы освобождает то количество сексуального возбуждения, которое действует травматически вследствие недостаточной готовности в виде страха, одновременное же ранение тела при помощи нарциссического сосредоточения либидо в пострадавшем органе связывает излишек возбуждения.

Известно также, что недостаточно оценено для теории либидо то, что такие тяжелые нарушения в распределении либидо, как меланхолия, могут быть на время ликвидированы посредством какой-либо привходящей органической болезни и что даже состояние вполне развитой Dementia ргаесох при названных условиях может быть временно задержано и даже возвращено к прежним, менее болезненным состояниям.

V

Отсутствие защиты от раздражений у воспринимающего внутренние раздражения коркового слоя имеет своим последствием то, что перемещение раздражений получает большое экономическое значение и часто дает повод к нарушениям в экономике организма, которые могут быть сопоставлены с травматическим неврозом. Самыми основными источниками такого внутреннего раздражения служат так называемые влечения организма, которые являются представителями всех действующих сил, возникающих внутри организма и переносимых на психический аппарат; именно они и являются самым важным и самым темным элементом психологического исследования. Пожалуй, мы не найдем слишком смелым предположение, что исходящие из этих влечений действия являются по типу не связанным, а свободно-подвижным, стремящимся к разряду нервным процессом. Самое большое, что мы знаем об этих процессах, дает изучение сновидений. При этом мы обнаружили, что процессы в бессознательных системах коренным образом отличны от процессов (пред-)сознательных, что в бессознательном отдельные заряды энергии легко могут быть целиком перенесены, смещены, сгущены. Если бы то же самое случилось с материалом предсознательного, это привело бы к нелепым результатам; поэтому получаются известные нам странности в явном содержании сновидения, после того как предсознательные остатки дня подверглись переработке, согласно законам бессознательного. Я назвал это свойство таких процессов в бессознательном «первичным» психическим процессом, в отличие от соответствующих нашему нормальному бодрствованию «вторичных» процессов.

Так как все влечения возникают в бессознательных системах, вряд ли будет новым, если, скажем, что они следуют первичному процессу; с другой же стороны, мы имеем мало основания отождествить первичный психический процесс со свободно движущимся зарядом, а вторичный процесс – с изменениями связанного или тонического нервного напряжения Брейера Задачей более высоких слоев психического аппарата было бы в таком случае связывать достигающие его влечения, которые возникли в «первичном» процессе. Неудача этого связывания вызвала бы нарушение, аналогичное травматическому неврозу; только если последовало бы такое связывание, стало бы возможным беспрепятственное продолжение господства принципа удовольствия и его модификации – принципа реальности. Но до тех пор выступала бы на первое место другая задача психического аппарата, состоящая в овладении возбуждением или связывании его и, собственно, не противоречащая принципу удовольствия, но не зависящая от него, часто даже не имеющая его в виду.

Проявления навязчивого повторения, которые мы встретили в психической жизни раннего детства и в случаях из психоаналитической практики, отличаются непреодолимым, а там, где находятся в противоречии с принципом удовольствия, «демоническим» характером. Мы полагаем, что в детской игре ребенок повторяет даже неприятные переживания, так как он благодаря своей активности значительно лучше овладевает сильным впечатлением, чем это возможно при обыкновенном пассивном переживании. Каждое новое воспроизведение стремится как будто бы закрепить желанное овладение, и даже при приятных переживаниях ребенок не может насытиться этими повторениями и будет упрямо настаивать на повторении тех же впечатлений. Эта черта характера должна впоследствии исчезнуть. Услышанная во второй раз острота пройдем почти незамеченной, театральное представление никогда не доставит такого впечатления во второй раз, которое оно произвело в первый; взрослого трудно заставить тотчас же перечитать даже ту книгу, которая очень понравилась. Всегда условием удовольствия будет его новизна. Ребенок же не устанет требовать повторения показанной ему взрослым игры, пока тот не откажет ему окончательно, и, если ему рассказали интересную сказку, ему хочется слышать все снова и снова эту сказку вместо новой; он настаивает беспрестанно на повторении| того же самого и исправляет всякое изменение, которое вставляет рассказчик для того, чтобы внести разнообразие. При этом здесь нет противоречия принципу, удовольствия; бросается в глаза, что это повторение, нахождение того же самого составляет само по себе источник удовольствия. Наоборот, у подвергаемого анализу кажется ясным, что навязчивое повторение в перенесении отношений его инфантильного периода, во всяком случае, выходит за пределы принципа удовольствия. Больной при этом ведет себя как ребенок и показывает нам, что вытесненные следы воспоминаний о его ранних переживаниях находятся в нем не в связанном состоянии, а также до известной степени не способны к переходу во вторичный процесс. Этому свойству обязаны они своими способностями образовывать посредством присоединения к следам дневных переживаний проявляющиеся во сне фантазии исполнения желаний. Это навязчивое повторение часто является для нас препятствием в терапевтической работе, когда мы в конце лечения хотим провести отрешение от лечащего врача, и нужно предположить, что тайная болезнь у людей, не посвященных в анализ, которые боятся пробудить что-либо, что, по их мнению, лучше оставить в спящем состоянии, имеет в основе именно страх перед наступлением такой демонической навязчивости.

Каким же образом связаны между собой влечения и навязчивое повторение? Здесь мы приходим к мысли, что мы набрели на следы самого характера этих влечений, возможно, даже всей органической жизни, до сих пор бывших для нас неясными или, во всяком случае, недостаточно подчеркнутыми. Влечение с этой точки зрения можно было бы определить как наличное в живом организме стремление к восстановлению какого-либо прежнего состояния, которое под влиянием внешних препятствий живое существо принуждено было оставить, в некотором роде органическая эластичность или, если угодно, выражение косности в органической жизни.

Это определение влечения звучит странно, так как мы привыкли видеть во влечении момент, стремящийся к изменению и развитию, и должны теперь признать как раз противоположное, выражение консервативной природы живущего. С другой стороны, нам попадаются очень часто примеры из жизни животных, которые как будто бы подтверждают историческую обусловленность влечений.

Если некоторые рыбы во время метания икры предпринимают трудные путешествия, чтобы отложить икру в известных водах, весьма удаленных от их обычного пребывания, то, по мнению многих биологов, они отыскивают лишь прежние места, которые они в течение времени переменили на другие. То же относится и к странствованию перелетных птиц; но поиски дальнейших примеров указывают нам очень скоро, что в феноменах наследственности и фактах эмбриологии мы имеем великолепные примеры органического «навязчивого повторения». Мы видим, что зародыш животного принужден повторить в своем развитии структуру всех тех форм, пусть даже в беглом и укороченном виде, от которых происходит это животное, вместо того чтобы поспешить кратчайшим путем к его конечному образу; это обстоятельство мы можем объяснить механически лишь в незначительной степени и не должны оставлять в стороне историческое объяснение. Таким же образом далеко в историю животного мира восходит способность замещения утраченного органа посредством образования взамен другого, совершенно аналогичного.

Следует тут же отметить и то возражение, что, кроме консервативных влечений, которые принуждают к повторениям, есть и такие, которые стремятся дать новые формы и ведут к прогрессу; это возражение должно быть предусмотрено и позже в наших рассуждениях. Однако нам кажется заманчивым проследить до последних выводов то предположение, что все влечения стремятся восстановить прежнее состояние. Пусть это покажется чересчур «глубокомысленным» или пусть прозвучит мистически, но все же мы стремились к чему-либо подобному. Мы ищем трезвых результатов исследования или основанного на нем рассуждения и стремимся ни к чему другому, как к достоверности.

Если, таким образом, все органические влечения консервативны, приобретены исторически и направлены к регрессу, к восстановлению прежних состояний, то мы должны все последствия органического развития отнести за счет внешних, мешающих и отклоняющих влияний.

Элементарное живое существо с самого своего начала не должно стремиться к изменению, должно постоянно при неизменяющихся условиях повторять обычный жизненный путь. Но ведь в конечном счете именно история развития нашей Земли и ее отношений к Солнцу есть то, что наложило свой отпечаток на развитие организмов. Консервативные органические влечения восприняли каждое из этих вынужденных отклонений от жизненного пути, сохранили их для повторения и должны произвести, таким образом, обманчивое впечатление сил, стремящихся к изменению и прогрессу, в то время как они пытаются достичь прежней цели на старых и новых путях. Однако и эта конечная цель всякого органического стремления могла бы легко быть узнана. Если бы целью жизни было еще никогда не достигнутое ею состояние, это противоречило бы консервативной природе влечений. Скорее здесь нужно было бы искать старое исходное состояние, которое живущее существо однажды оставило и к которому стремится обратно всеми окольными путями развития. Если мы примем как не допускающий исключений факт, что все живущее вследствие внутренних причин умирает, возвращается к неорганическому, то мы можем сказать: целью всякой жизни является смерть, и, наоборот, неживое было раньше, чем живое.

Некогда какими-то совершенно неизвестными силами пробуждены были в неодушевленной материи свойства живого. Возможно, что это был процесс, подобный тому, каким в известном слое живой материи впоследствии должно было образоваться сознание. Возникшее тогда в неживой перед тем материи напряжение стремилось уравновеситься: это было первое стремление возвратиться к неживому. Тогда живая субстанция могла легко умереть, жизненный путь был, вероятно, короток, направление его было предопределено химической структурой молодой жизни. В течение долгого времени живая субстанция могла создаваться все снова и снова и легко могла умирать, пока внешние, определяющие причины не изменились настолько, что принуждали оставшуюся в живых субстанцию ко все большим отклонениям от первоначального жизненного пути и к более сложным окольным путям для достижения цели – смерти. Эти окольные пути к смерти, надежно охраняемые консервативными влечениями, дают нам теперь картину жизненных явлений. Если придерживаться мнения об исключительно консервативной природе влечений, нельзя прийти к другим предположениям о происхождении и цели жизни.

Так же странно, как эти заключения, звучит тогда то, что можно вывести в отношении больших групп влечений, которые мы констатируем за этими жизненными проявлениями организмов.

Положение о существовании влечения к Самосохранению, которое мы приписываем каждому живому существу, состоит в заметном противоречии с утверждением, что вся жизнь влечений направлена на достижение смерти. Рассматриваемые в этом свете влечения к самосохранению, к власти и самоутверждению теоретически сильно ограничиваются; они являются частными влечениями, предназначенными к тому, чтобы обеспечить организму собственный путь к смерти и избежать всех других возможностей возвращения к неорганическому состоянию, кроме имманентных ему. Таким образом, отпадает загадочное стремление организма, как будто не стоящее ни в какой связи ни с чем, самоутвердиться во что бы то ни стало. Остается признать, что организм хочет умереть только по-своему и эти «сторожа жизни» были первоначально слугами смерти. К этому присоединяется парадоксальное утверждение, что живой организм противится самым энергичным образом опасностям, которые не могли помочь ему достичь своей цели самым коротким путем (так сказать, коротким замыканием), но это поведение характеризует только примитивные формы влечений – в противоположность разумным стремлениям организма.

Но отдадим себе отчет: ведь этого не может быть! Совсем в другом свете покажутся нам тогда сексуальные стремления, для которых учение о неврозах определило особое положение.

Не все организмы подчинены внешнему принуждению, которое стимулировало их все далее идущее развитие. Многим удалось сохранить себя до настоящего времени на своей самой низкой ступени развития; еще теперь живут если не все, то все же многие живые существа, которые должны быть подобны примитивнейшим формам высших животных и растений. Таким же образом не все элементарные органы, составляющие сложное тело высшего организма, проделывают этот путь развития полностью до естественной смерти Некоторые среди них, например зародышевые клетки, сохраняют, вероятно, первоначальную структуру живой субстанции и к известному времени отделяются от организма, наделенные всеми унаследованными и вновь приобретенными способностями. Вероятно, как раз эти оба свойства дают им возможность и самостоятельного существования. Поставленные в хорошие условия, они начинают развиваться, то есть повторять игру, которой они обязаны своим существованием, и это кончается тем, что одна часть их субстанции продолжает свое развитие до конца, в то время как другая в качестве нового зародышевого остатка снова начинает развитие сначала.

Таким образом, эти зародышевые клетки противодействуют умиранию живой субстанции и достигают того, что нам может показаться потенциальным бессмертием, в то время как это, вероятно, означает лишь удлинение пути к смерти. В высокой степени многозначителен для нас тот факт, что зародышевая клетка укрепляется и вообще становится приспособленной для этой работы посредством слияния с другой, ей подобной и все же от нее отличающейся.

Влечения, имеющие в виду судьбу элементарных частиц, переживающих отдельное существо, старающиеся поместить их в надежное место, пока они беззащитны против раздражений внешнего мира, и ведущие к соединению их с другими зародышевыми клетками и т. д., составляют группу сексуальных влечений. Они в том же смысле консервативны, как и другие, так как воспроизводят ранее бывшие состояния живой субстанции, но они еще в большей степени консервативны, так как особенно сопротивляются внешним влияниям и, далее, еще в более широком смысле, так как они сохраняют саму жизнь на более длительные времена. Они-то, собственно, и являются влечениями к жизни: то, что они действуют в противовес другим влечениям, которые по своей функции ведут к смерти, составляет имеющуюся между ними противоположность, которой учение о неврозах приписывает большое значение. Это как бы замедляющий ритм в жизни организмов: одна группа влечений стремится вперед, чтобы возможно скорее достигнуть конечной цели жизни, другая на известном месте своего пути устремляется обратно, чтобы проделать его снова от известного пункта и удлинить таким образом продолжительность пути. Но если даже сексуальность и различие полов не существовали к началу жизни, то все же остается возможным, что влечения, которые впоследствии стали обозначаться как сексуальные, в самом начале вступили в деятельность и начали свое противодействие игре влечений «я» вовсе не в какой-нибудь более поздний период .

Обратимся же теперь назад, чтобы спросить, не лишены ли все эти рассуждения всякого основания. Нет ли действительно каких-либо других влечений, за исключением сексуальных, кроме тех, которые стремятся к восстановлению прежних состояний, и нет ли таких, которые стремятся к чему-нибудь еще не достигнутому. Я не знаю в органическом мире достоверного примера, который противоречил бы предложенной нами характеристике. Нельзя установить общего влечения к высшему развитию в царстве животных и растений, хотя такая тенденция в развитии фактически бесспорно существует.

Но, с одной стороны, это в большей мере лишь дело нашей оценки, если одну ступень развития мы считаем выше другой, а с другой стороны, наука о живых организмах показывает нам, что прогресс в одном пункте очень часто покупается или уравновешивается регрессом в другом. Имеется также достаточно видов животных, исследование ранних форм которых говорит нам, что их развитие скоро приобретает регрессирующий характер. Прогрессирующее развитие так же, как и регрессирующее, может быть следствием внешних сил, принуждающих к приспособлению, и роль влечений для обоих случаев могла ограничиться тем, чтобы закрепить вынужденное изменение как источник внутреннего удовольствия.

Многим из нас было бы тяжело отказаться от веры в то, что в самом человеке пребывает стремление к усовершенствованию, которое привело его на современную высоту духовного развития и этической сублимации и от которого нужно ожидать, что оно будет содействовать его развитию до сверхчеловека. Но я лично не верю в существование такого внутреннего стремления и не вижу никакого смысла щадить эту приятную иллюзию. Прежнее развитие человека кажется мне не требующим другого объяснения, чем развитие животных, и то, что наблюдается у небольшой части людей в качестве постоянного стремления к дальнейшему усовершенствованию, легко становится понятным как последствие того вытеснения влечений, на котором построено самое ценное в человеческой культуре. Вытесненное влечение никогда не перестает стремиться к полному удовлетворению, которое состоит в повторении в первый раз пережитого удовлетворения; все замещения, реактивные образования и сублимация недостаточны, чтобы прекратить его сдерживаемое напряжение, и из разности между полученным и требуемым удовольствием от удовлетворения влечения возникает побуждающий момент, который и не позволяет останавливаться ни на. одной из представляющихся ситуаций, но, по словам поэта, «стремится неудержимо все вперед» (Мефистофель в «Фаусте», I, кабинет Фауста). Путь назад к полному удовлетворению, как правило, закрыт препятствиями, которые поддерживают вытеснение, и, таким образом, не остается ничего другого, как идти вперед, по другому, еще свободному пути развития, во всяком случае, без видов на завершение этого процесса и достижение цели. Процессы при образовании невротической фобии, которые суть не что иное, как попытка к бегству от удовлетворения влечения, дают нам прообраз возникновения этого кажущегося «стремления к совершенствованию», которое мы, однако, не можем приписать всем человеческим индивидуумам.

Хотя динамические условия для этого и имеются повсюду, но экономические обстоятельства только в редких случаях могут способствовать этому феномену.

Одним словом, весьма правдоподобно, что стремление Эроса связывать органическое во все большие единства выполняет роль заместителя не признаваемого нами «влечения к совершенствованию». Вместе с влиянием вытеснения оно могло бы объяснить приписываемые последнему феномены.

VI

Получаемые нами результаты, которые устанавливают резкую противоположность между влечениями «я» и сексуальными влечениями, сводя первые к смерти, а последние к сохранению жизни, во многом нас, наверное, не удовлетворят. К этому надо присоединить то, что консервативный или, вернее, регрессирующий характер влечения, соответствующий навязчивому повторению, мы допускаем, собственно, только для первых, ибо, по нашему предположению, влечения «я» непосредственно восходят к возникновению жизни в неживой материи и имеют тенденцию снова вернуться к неорганическому состоянию. Напротив, относительно сексуальных влечений бросается в глаза, что они репродуцируют примитивные состояния живого существа, но преследуемая ими всеми способами цель состоит в соединении двух Дифференцированных известным образом зародышевых клеток. Если это соединение не происходит, тогда зародышевая клетка умирает, подобно всем другим элементам многоклеточного организма. Только при условии соединения их половая функция может продолжать жизнь и придать ей видимость бессмертия. Однако каков же этот важный момент в процессе развития живой субстанции, который повторяется посредством полового размножения или его предвестника – копуляции индивидуумов среди протистов?

На это мы не можем ответить, и потому для было бы облегчением, если бы все наше построение оказалось ошибочным. Противоположность влечений «я» (к смерти) и влечений сексуальных (к жизни) отпала бы тогда, а вместе с этим ограничилось бы и значение, приписываемое навязчивому повторению.

Поэтому вернемся к одной из затронутых нами гипотез в ожидании, что ее можно будет целиком опровергнуть. Исходя из нашего предположения, мы сделали выводы, что все живущее должно вследствие внутренних причин умереть. Мы сделали это предположение так беспечно именно потому, что его смысл представляется нам совсем иным. Мы привыкли так мыслить, наши поэты укрепляют нас в этом. Мы, возможно, решились на это потому, что в этом веровании таится утешение. Если уж суждено самому умереть и потерять перед тем своих любимых, то все же хочется скорее подчиниться неумолимому закону природы, величественной A?????, чем случайности, которая могла бы быть избегнута.

Но, может быть, эта вера во внутреннюю закономерность смерти также лишь одна из иллюзий, созданных нами, «чтобы вынести тяжесть существования»? Во всяком случае, это верование не первоначально, первобытным народам чужда идея о «естественной» смерти; они приписывают каждый смертный случай влиянию врага или какого-либо злого духа. Поэтому мы должны обратиться для проверки этого верования к научной биологии.

Если мы поступим таким образом, мы будем удивлены, узнав, как расходятся биологи в вопросе о естественной смерти и что у них понятие о смерти вообще остается неуловимым. Факт определенной средней продолжительности жизни, по крайней мере у высших животных, говорит, конечно, за внутренние причины смерти, но то обстоятельство, что отдельные большие животные и колоссальные деревья достигают очень высокого и до сих пор не определенного возраста, разбирает снова это впечатление. Согласно концепции В. Флиса, все проявления жизни организмов – также и смерть в том числе – связаны с известными сроками, среди которых выделяется зависимость двух живых существ – мужского и женского – от солнечного года. Но наблюдения главным образом за растениями, показывающие, насколько легко и в каких пределах внешние влияния могут изменять проявления жизни в их временной смене, то есть ускорять их или задерживать, противятся сухим формулам Флиса и заставляют по крайней мере усомниться в том, что существуют только одни выдвинутые им законы.

Самый большой интерес вызывает исследование продолжительности жизни и смерти организмов в работах А. Вейсмана.

К этому исследованию восходит разделение живущей субстанции на смертную и бессмертную половину; смертная – это тело в узком смысле, сома, подверженная естественной смерти; зародышевые же клетки потенциально бессмертны, поскольку они в состоянии при известных благоприятных обстоятельствах развиться в новый индивидуум или, иначе выражаясь, окружить себя новой сомой.

Что нас здесь привлекает – это неожиданная аналогия с нашим собственным определением, возникшим на совершенно ином пути. Вейсман, рассматривающий живую субстанцию с точки зрения морфологической, находит в ней составную часть, подверженную смерти, сому, тело, независимо от пола и наследственности, а также.часть бессмертную, именно эту зародышевую плазму, которая служит для сохранения вида, для размножения.

Мы уже рассматривали не саму живую материю, но действующие в ней силы и пришли отсюда к различению двух родов влечений, таких, которые ведут жизнь к смерти, и других, а именно сексуальных влечений, которые постоянно стремятся к обновлению жизни. Это звучит в качестве динамического коррелята к морфологической теории Вейсмана.

Но видимость этого совпадения быстро улетучивается, когда мы знакомимся с разрешением Вейсманом проблемы смерти. Ведь Вейсман допускает различие смертной сомы от бессмертной зародышевой плазмы лишь у многоклеточных организмов, а у одноклеточных животных индивид и клетка, служащая для продолжения рода, по его мнению, есть то же самое Таким образом, он рассматривает одноклеточные как потенциально бессмертные, смерть наступает лишь у Metazoa (многоклеточных). Эта смерть высших живых существ есть естественная смерть от внутренних причин, но она опирается не на исходные свойства живой субстанциии, не может быть понята как абсолютная необходимость, обоснованная сущностью жизни. Смерть есть больше признак целесообразности, проявление приспособляемости к внешним условиям жизни, так как при разделении клеток тела на сому и зародышевую плазму неограниченная продолжительность жизни индивидуума была бы совершенно нецелесообразной роскошью.

С наступлением этой дифференцировки у многоклеточных смерть стала возможной и целесообразной. С этой стадии сома высших организмов умирает вследствие внутренних причин к определенному времени, простейшие же остались бессмертными. Напротив, размножение введено было не со смертью, а представляет собой первобытное свойство живой материи, как, например, рост, из которого оно произошло, и жизнь осталась на Земле с самого своего начала беспрерывной.

Легко заметить, что признание естественной смерти для высших органов мало помогает разрешению нашего вопроса. Если смерть есть лишь позднейшее приобретение живых существ, то влечения к смерти, которые восходят к самому началу жизни на Земле, опять остаются без внимания. Многоклеточные могут умирать от внутренней причины, от недостатков обмена веществ; для вопроса, который нас интересует, это не имеет значения.

Такое понимание происхождения смерти лежит гораздо ближе к обыкновенному мышлению человека, чем странная гипотеза о «влечениях к смерти».

Дискуссия, поднятая теорией Вейсмана, по-моему, не достигла решения ни в каком отношении

Некоторые авторы вернулись к точке зрения Гётте (1883), который видел в смерти прямое следствие размножения.

Гартман считает характерным для смерти не появление «трупа», этой отмершей части живой субстанции, а определяет ее как «окончание индивидуального развития».

В этом смысле смертны и Protozoa, смерть совпадает у них с размножением, но этим она известным образом замаскировывается у них, так как субстанция производящего животного непосредственно переводится в субстанцию молодого потомка.

Интерес исследования вскоре устремился к экспериментальному выяснению этого утверждаемого бессмертия живой субстанции на одноклеточных. Американец Вудрефф воспитал ресничную инфузорию-туфельку, которая размножается посредством деления на два индивидуума, и проследил до 3029-й генерации, на которой он прервал этот опыт; каждый раз он изолировал одну из отделившихся частиц и помещал в свежую воду. Этот поздний потомок первой «туфельки» был так же свеж, как его предок, без всяких следов состаривания или вырождения. Этим, казалось, экспериментально может быть доказано (если эти числа достаточно доказательны) бессмертие протистов.

Другие исследователи пришли к иным результатам.

Мопа, Колкинс и др. в противоположность Вудреффу нашли, что и эти инфузории после определенного числа делений становятся слабее, убывают в величине, теряют часть своего тела и в конце концов умирают, если не получают каких-либо особых освежающих влияний.

Согласно этому, Protozoa умирали после известной фазы старости совершенно так же, как и высшие животные, в противоположность утверждению Вейсмана, который считает смерть лишь более поздним приобретением живых организмов.

Из сопоставления этих исследований мы выводим два факта, которые кажутся нам имеющими твердую основу. Во-первых, если эти животные в определенный момент, когда еще не проявляют признаков.старости, сливаются между собой по двое, копулируют, после чего они через некоторое время снова разъединяются, то они избегают старости, они, так сказать, омолаживаются Эта копуляция есть предвестник полового продолжения рода высших существ; она еще не имеет ничего общего с размножением, ограничивается смешением субстанций обоих индивидуумов (амфимиксис Вейсмана). Освежающее влияние копуляции может быть также заменено определенными раздражающими средствами, изменениями в составных частях питательной среды, в температуре или сотрясением. Нужно вспомнить об известном опыте Ж. Лёба, который вызывал у яиц морского ежа посредством химических раздражителей явления деления, наступающие обыкновенно только после оплодотворения.

Во-вторых, весьма вероятно, что инфузорий ведут к смерти их собственные жизненные процессы, так как противоречие между результатами Вудреффа и другим происходит оттого, что Вудрефф помещал каждую новую генерацию в свежую питательную жидкость. Если бы он этого не делал, он наблюдал бы те же старческие изменения генераций, как и другие исследователи. Он сделал вывод, что этим маленьким животным вредят продукты обмена веществ, которые они отдают окружающей жидкости, и мог убедительно доказать, что только продукты собственного обмена веществ оказывают действие, ведущее к смерти генерации, ибо эти животные созревали великолепно в растворе, который был насыщен продуктами распада отдаленного родственного вида, и безусловно вымирали, собранные в своей собственной питательной жидкости. Таким образом, инфузория умирает, предоставленная сама себе, естественной смертью) вследствие несовершенства в устранении своих собственных продуктов обмена веществ; но, может быть, и высшие животные умирают в основном вследствие такого же недостатка.

Для нас может вообще стать сомнительным, имеет ли смысл искать разрешения вопроса о естественной смерти в изучении Protozoa.

Примитивная организация этих существ может затуманить весьма важные обстоятельства, которые хотя и имеются у них, но обнаруживаются лишь у высших животных, когда они достигли морфологической выраженности.

Если мы оставим морфологическую точку зрения и примем динамическую, то нам может вообще стать безразличным, можно ли доказать естественную смерть Protozoa или нет. Субстанция, которую впоследствии выделяют как бессмертную, ни в какой мере не отделена у них от умирающей. Силы влечений, переводящие жизнь в смерть, могут с самого начала действовать в них, и все же их эффект может быть скрыт сохраняющими жизнь силами, так что прямое распознавание первых становится очень трудным.

Во всяком случае, мы слышали, что наблюдения биологов позволяют нам принять такие внутренние процессы, ведущие к смерти, и для протистов. Но если даже протисты оказываются бессмертными в смысле Вейсмана, то его утверждение, что смерть есть позднее приобретение, остается в силе лишь для явных проявлений смерти и не делает невозможным допущение о тенденциях, влекущих к смерти. Наше ожидание, что биология легко устранит признание влечений к смерти, не оправдалось.

Мы можем продолжать выяснять эту возможность, если мы вообще имеем для этого основание. Удивительное сходство вейсмановского разделения на сому и зародышевую плазму с нашим делением на влечения к смерти и к жизни остается и получает снова свое значение.

Остановимся вкратце на этом резко дуалистическом понимании жизни влечений. По теории Э. Геринга о процессах в живой субстанции, в ней происходят беспрерывно два рода процессов противоположного направления, одни созидающего, ассимиляторного, другие разрушающего, диссимиляторного типа. Должны ли мы попытаться узнать в этих обоих направлениях жизненных процессов работу наших обоих влечений – влечения к жизни и влечения к смерти? Но мы не можем скрыть и того, что мы нечаянно попали в гавань философии Шопенгауэра, для которого смерть есть «собственный результат» и, следовательно, цель жизни, а сексуальное влечение воплощает волю к жизни.

Попробуем сделать смелый шаг дальше. По общему мнению, соединение многочисленных клеток в одну жизненную систему, многоклеточность организмов стали средством удлинения продолжительности жизни. Одна клетка служит поддержанию жизни другой, и клеточное государство может продолжать существовать, если даже отдельные клетки и должны отмирать.

Мы уже слышали, что копуляция, это временное слияние двух одноклеточных, влияет в сохраняющем омолаживающем смысле на обе клетки. Посредством этого можно было бы сделать опыт: перенести выработанную психоанализом теорию либидо на взаимоотношения клеток друг к другу и представить себе, что именно жизненные или сексуальные влечения в каждой клетке берут другие клетки в качестве своих объектов и их влечения к смерти, вернее, вызываемые этими влечениями процессы частично нейтрализуются и, таким образом, сохраняют им жизнь, в то время как другие клетки в свою очередь действуют так же по отношению к первым, а третьи жертвуют собой для выполнения этой либидозной функции. Зародышевые клетки должны были вести себя «нарциссически», как мы привыкли выражаться в учении о неврозах, если весь индивидуум сохраняет свое либидо в себе и ничего не расходует из него на внешние объекты. Зародышевые клетки употребляют свое либидо, деятельность своих жизненных влечений для себя самих, в качестве запаса для их последующей высокотворческой деятельности. Возможно, что и клетки злокачественных новообразований, разрушающих организм, нужно объяснить в том же смысле нарциссически. Патология склоняется к тому, чтобы считать их происхождение врожденным, и приписывает им эмбриональные свойства. Таким образом, либидо наших сексуальных влечений совпадает с Эросом поэтов и философов, который охватывает все живущее.

Здесь мы встречаем повод для обозрения постепенного развития нашей теории либидо. Анализ неврозов перенесения сначала побуждал нас подчеркнуть противоположность между сексуальными влечениями, которые были направлены на объект, и другими, весьма мало распознанными нами и пока обозначенными как влечения «я». Между ними в первую очередь нужно указать на влечения, которые служат для самосохранения индивидуума. Трудно было установить, какие еще другие подразделения нужно было внести сюда. Никакое знание не было столь важным для обоснования научной психологии, как приблизительное понимание общей природы и некоторых особенностей влечений, но ни в одной из областей психологии мы не действовали до такой степени в потемках. Каждый выставлял столько влечений, или «основных влечений», сколько ему нравилось, и распоряжался ими, как старые греческие натурфилософы своими четырьмя элементами: водой, землей, огнем и воздухом.

Психоанализ, не успевший выдвинуть какую-либо теорию влечений, примкнул сначала к популярному различению влечений, для которого прообразом были слова о «голоде и любви». Это не было по крайней мере новым актом произвола. С этим мы обходились долгое время в анализе психоневрозов. Понятие «сексуальности» и вместе с тем сексуального влечения должно было, конечно, быть расширено, пока оно не включило в себя многое, что не подчинялось функциям продолжения рода, и это наделало много шума в чопорных и лицемерных кругах.

Следующий шаг последовал тогда, когда психоанализ ближе подошел к психологическому понятию «я», которое сначала стало известным как инстанция, вытесняющая, цензурирующая и способная к созданию защитных реактивных образований. Критические и дальновидные умы уже давно, правда, восстали против ограничения понятия «либидо» энергией сексуальных влечений, обращенных на объект. Но они позабыли сообщить, откуда они приобрели более верный взгляд, и не смогли извлечь что-либо нужное из этого для анализа. При дальнейшем развитии мысли психоаналитическому наблюдению бросилось в глаза, как постоянно либидо отклоняется от объекта и направляется на само «я» (интроверсия), и, изучая развитие либидо у ребенка в его ранних стадиях, оно пришло к убеждению, что «я» и является собственным и первоначальным резервуаром либидо, которое лишь отсюда распространяется на объект. «Я» выступило среди сексуальных объектов и признано было сейчас же самым важным между ними. Если либидо пребывало таким образом в «я», то оно называлось нарциссическим. Это нарциссическое либидо было также выражением силы сексуальных влечений в аналитическом смысле, которое мы должны были отождествить с признанными с самого начала влечениями к самосохранению. Благодаря этому оказалась недостаточной первоначальная противоположность между влечениями «я» и сексуальными влечениями. Часть влечений «я» была признана либидозной; в «я», вероятно, среди других действовали и сексуальные влечения. Однако нужно все же признать, что старая формула, гласящая, что психоневроз основывается на конфликте между влечениями «я» и сексуальными влечениями, не содержала ничего такого, что теперь можно было бы отбросить. Различие двух видов влечений, которое с самого начала мыслилось качественно, теперь трактуется иначе, а именно топически. В особенности невроз перенесения, собственный предмет психоанализа, остается результатом конфликта между «я» и либидозной привязанностью к объекту.

Тем более мы должны теперь подчеркнуть либидозный характер влечений к самосохранению, ибо мы решаемся сделать следующий шаг, а именно рассматривать сексуальные влечения как Эрос, сохраняющий все, и вывести нарциссическое либидо «я» из частичек либидо» которыми связаны друг с другом соматические клетки.

Теперь перед нами встает неожиданно следующий вопрос: если и влечения к самосохранению имеют либидозную природу, то, может быть, вообще мы не имеем других влечений, кроме либидозных. По крайней мере никаких других мы не видим. Но тогда нужно согласиться с критиками, которые с самого начала думали, что психоанализ объясняет все из сексуальности, или с новыми критиками, такими, как Юнг, которые решили употреблять понятие «либидо» для обозначения вообще «силы влечений». Не так ли?

Этот результат был, во всяком случае, не нашим намерением, мы скорее исходили из резкого разделения между влечениями «я» – влечениями к смерти и сексуальными влечениями – влечениями к жизни. Мы были даже готовы считать так называемые влечения «я» к самосохранению влечениями к смерти, от чего мы сейчас вынуждены будем воздержаться. Наше представление было с самого начала дуалистическим, и теперь оно стало им еще резче, чем раньше, с тех пор как мы усматриваем противоположность не между влечениями «я» и сексуальными, а между влечениями к жизни и влечениями к смерти. Напротив, теория либидо Юнга монистична; нас должно было спутать то обстоятельство, что он назвал именем «либидо» единую «силу влечения»; однако это не должно нас смущать больше. Мы предполагаем, что в «я» действуют еще другие влечения, кроме либидозных влечений к самосохранению, но мы должны быть в состоянии их выявить. Остается пожалеть, что еще так мало развит анализ «я», что для нас так трудно это обнаружение. Либидозные стремления «я» могут, во всяком случае, быть связаны особым образом с другими, для нас еще неизвестными влечениями «я». Еще прежде, чем мы познакомились с нарциссизмом, в психоанализе существовало уже предположение, что влечения «я» привлекли к себе либидозные компоненты. Но это еще довольно неясные возможности, с которыми противники едва ли могли бы считаться. Остается минусом, что анализ давал нам до сих пор возможность изучать только либидозные влечения. Мы не можем, однако, сделать вывод, что другие влечения не существуют.

При современной неясности в учении о влечениях мы едва ли поступим хорошо, отвергнув какое-либо обстоятельство, обещающее нам разъяснение. Мы исходили из коренной противоположности между влечениями к жизни и смерти. Сама любовь к объекту показывает нам другую такую же полярность между любовью (нежностью) и ненавистью (агрессивностью). Если бы нам удалось привести обе эти полярности в соотношение друг с другом, свести одну к другой. Мы уже давно признали садистский компонент сексуального влечения. Он, как мы знаем, может стать самостоятельным и главенствовать в качестве извращения всего сексуального влечения данного лица. Он выступает также в качестве доминирующего частного влечения в одной из организаций, названной мною «прегенитальной». Но как можно вывести садистское влечение, которое направлено на причинение вреда объекту, из поддерживающего жизнь Эроса? Не возникает ли здесь предположение, что этот садизм есть, собственно, влечение к смерти, которое оттеснено от «я» влиянием нарциссического либидо, так что оно проявляется лишь направленным на объект? Оно начинает тогда обслуживать сексуальную функцию; в стадии оральной организации либидо любовное обладание совпадает с уничтожением объекта, впоследствии садистские стремления отделяются и, наконец, в стадии примата гениталий берут на себя, имея в виду цели продолжения рода, функцию проявлять насилие над сексуальным объектом, поскольку этого требует совершение полового акта. Больше того, можно было бы сказать, что оттесненный из «я» садизм открыл путь либидозным компонентам сексуального влечения, именно потому они начинают стремиться к объекту. Там, где первоначальный садизм не умеряется и не сливается с ними, получается амбивалентность любви-ненависти в любовной жизни.

Если такое предположение было бы допустимо, было бы исполнено требование привести пример такого – хотя и вытесненного – влечения к смерти. Но определение это лишено всякой наглядности и производит поэтому слишком мистическое впечатление. Мы приходим к необходимости найти выход из этого затруднения во что бы то ни стало. Здесь мы должны вспомнить, что такое предположение не ново, что мы уже раз сделали его прежде, когда еще не было речи ни о каком затруднении. Клинические наблюдения понудили нас в свое время сделать вывод, что дополняющее садизм частное влечение мазохизма следует понимать как обращение садизма на собственное «я». Перенесение влечения объекта на «я» принципиально ничем не отличается от перенесения с «я» на объект, о котором возникает как бы новый вопрос.

Мазохизм, обращение влечения против собственного «я», в действительности был бы возвращением к боле ранней фазе, регрессом. В одном пункте данное тогда мазохизму определение нуждается в исправлении как слишком исключающее; о чем я тогда пытался спорить – мазохизм мог бы быть и первичным влечением.

А. Штерке (Inleiding by de vertraling, von S.Freud, De sexuele beschavingsmoral etc., 1914) пытался в другом роде отождествить понятие «либидо» с теоретически предполагаемым биологическим понятием влечения к смерти (ср. также: Rank. Der Kunstler). Все эти попытки, как и сделанные в тексте, показывают стремление к еще не достигнутой ясности в учении о влечениях.

Однако вернемся к влечениям, поддерживающим жизнь. Уже из исследования о протистах мы узнали, что слияние двух индивидуумов без последующего деления (копуляция) влияет укрепляющим и омолаживающим образом на оба индивидуума, которые вслед за тем отделяются друг от друга. В последующих поколениях они не выявляют следов дегенеративности и кажутся способными дальше сопротивляться вреду, приносимому их собственным обменом веществ. Я полагаю, что одно это последнее должно служить прообразом и для эффекта соединения. Но каким образом приносит слияние двух малоразличающихся клеток такое обновление жизни? Опыт, который заменяет копуляцию у Protozoa посредством влияния химических и даже механических раздражений, позволяет дать достоверный отчет: это происходит посредством доставления новых количеств раздражения. Это хорошо согласуется с тем предположением, что жизненный процесс индивидуума из внутренних причин ведет к уравновешиванию химических напряжений, то есть к смерти, в то время как слияние с индивидуально-отличной живой субстанцией увеличивает эти напряжения, вводит, так сказать, новые жизненные разности, которые еще должны после изживаться. Для такого различия должны, конечно, существовать один или несколько оптимумов. То, что мы признали в качестве доминирующей тенденции психической жизни, может быть, всей нервной деятельности, а именно стремление к уменьшению, сохранению в покое, прекращению внутреннего раздражающего напряжения (по выражению Барбары Лоу, «принцип нирваны»), как это находит свое выражение в принципе удовольствия, является одним из наших самых сильных мотивов для уверенности в существовании влечений к смерти.

Но мы все еще ощущаем чувствительную помеху для нашего хода мыслей в том отношении, что мы не можем доказать как раз для сексуального влечения такого характера навязчивого повторения, который нас навел сначала на мысль о наличии следов влечения к смерти; правда, область эмбриональных процессов развития весьма богата такими явлениями повторения, обе зародышевые клетки полового размножения и история их жизни суть сами только повторение начала органической жизни; но главное в процессах, возбужденных сексуальным влечением, есть слияние двух клеточных тел. Лишь посредством этого достигается бессмертие живой субстанции у высших живых существ.

Другими словами, нам надо вообще узнать о происхождении полового размножения и генезе сексуальных влечений – задача, которой посторонний должен испугаться и которая до сих пор еще не разрешена специальными исследованиями. В теснейшем столкновении этих противоречивых данных и мнений должно быть выявлено, какой вывод можно сделать из всего ход наших мыслей.

Одно определение придает проблеме размножения раздражающую таинственность: это точка зрения, представляющая продолжение рода в качестве частичного проявления роста. (Размножение посредством деления, пускания ростков и почкования.) Происхождение размножения посредством дифференцированных в половом отношении зародышевых клеток можно было бы, по трезвому дарвиновскому образу мышления, представить так, что преимущества амфимиксиса, который получился когда-то при случайной копуляции двух протистов, заставили его удержаться в дальнейшем развитии и быть использованным дальше.

«Пол» при этом оказывается не слишком древнего происхождения, и весьма сильные влечения, которые ведут к половому соединению, повторяют при этом то, что случайно раз произошло и укрепилось как оказавшееся полезным.

Здесь так же, как и при рассуждении о смерти, вози никает вопрос, нужно ли признавать за протистами только то, что они открыто обнаруживают, или нужно принять, что у них возникают и те процессы и силы, которые становятся видимыми лишь у высших животных существ. Это упомянутое понимание сексуальности очень мало говорит в пользу наших мыслей. Против него можно было бы возразить, что оно предполагает; существование влечений к жизни, действующих уже в простейшем живом существе, так как иначе копуляция, противодействующая естественному течению жизненных процессов и затрудняющая задачу отмирания, не удержалась бы и не подвергалась бы развитию, а избегалась бы. Если мы не стремимся оставить предположение о влечениях к смерти, нужно прежде всего присоединить их к влечениям жизни. Но следует признать, что мы имеем здесь дело с уравнением с двумя неизвестными. Те данные, которые мы находим в науке относительно возникновения пола, так незначительны, что проблему эту можно сравнить с потемками, куда не проник ни один луч гипотезы. Совсем в другом месте мы встречаемся все же с подобной гипотезой, однако она так фантастична и, пожалуй, скорее является мифом, чем научным объяснением, что я не решился бы привести ее, если бы она как раз не удовлетворяла тому условию, к использованию которого мы стремимся. Она выводит влечение из потребности в восстановлении прежнего состояния.

Я разумею, конечно, теорию, которую развивает Платон в «Пире» устами Аристофана и которая рассматривает не только происхождение полового влечения, но и его главнейшие вариации в отношении объекта.

«Человеческая природа была когда-то совсем другой. Первоначально было три пола, а не два, как теперь, рядом с мужским и женским существовал третий пол, имевший равную долю от каждого из двух первых…» «Все у этих людей было двойным, они, значит, имели четыре руки, четыре ноги, два лица, двойные половые органы и т. д. Тогда Зевс разделил каждого человека на две части, как разрезают груши пополам, чтобы они лучше сварились… Когда, таким образом, все естество разделилось пополам, у каждого человека появилось влечение к его второй половине, и обе половины снова обвили руками одна другую, соединили свои тела и захотели снова срастись».

Такая зависимость, переданная через пифагорейцев, вряд ли отняла бы что-либо от значительности этого совпадения мыслей, так как Платон не присвоил бы себе такое предание, принесенное ему с Востока, уже не говоря о том, что он не придал бы ему такого важного значения, если бы оно ему самому не показалось правдоподобным.

В одном из сочинений К. Циглера, «Menschen und Weltenwerden» (Neue Jahrbucher f. das Klassische Altertum, Bd. 31, Sonderabdr., 1913), который занимается систематическим исследованием этой спорной идеи до Платона, она относится к вавилонским мифам.

Должны ли мы вслед за поэтом-философом принять смелую гипотезу, что живая субстанция была разорвана при возникновении жизни на маленькие частицы, которые стремятся к вторичному соединению посредством сексуальных влечений? Что эти влечения, в которьх находит свое продолжение химическое сродство неодушевленной материи, постепенно через царство протистов преодолевают трудности, ибо этому средству противостоят условия среды, заряженной опасными для жизни раздражениями, понуждающими к образованию защитного коркового слоя? Что эти разделенные частицы живой субстанции достигают, таким образом, многоклеточности и передают, наконец, зародышевым клеткам влечение к воссоединению снова, в высшей концентрации? Я думаю, на этом месте нужно оборвать рассуждения.

Но не без того, чтобы заключить несколькими словами критического свойства. Меня могли бы спросить, убежден ли я сам и в какой мере в развитых здесь предположениях. Ответ гласил бы, что я не только не убежден в них, но и никого не стараюсь склонить к вере в них. Правильнее: я не знаю, насколько я в них верю. Мне кажется, что эффективный момент убеждения вовсе не должен приниматься здесь во внимание. Ведь можно отдаться ходу мыслей, следить за ним, куда он ведет, исключительно из научной любознательности или, если угодно, как «advocatus diaboli», который из-за этого сам все же не продается черту.

Я не отрицаю, что третий шаг в учении о влечениях, который я здесь предпринимаю, не может претендовать на ту же достоверность, как первые два, а именно расширение понятия сексуальности и установления нарциссизма. Эти открытия были прямым переводом на язык теории наблюдений, связанных не с большими источниками ошибок, чем те, которые неизбежны во всех таких случаях. Утверждение регрессивного характера влечений покоится, во всяком случае, также на исследуемом материале, а именно на фактах навязчивого повторения. Но я, может быть, переоценил их значение. Построение этой гипотезы возможно, во всяком случае, не иначе как с помощью комбинации фактического материала с чистым размышлением, удаляясь при этом от непредвиденного наблюдения.

Известно, что конечный результат тем менее надежен, чем чаще это делается в процессе построения какой-либо теории, но степень ненадежности этим еще не определяется. Здесь можно счастливо угадать, но и позорно впасть в ошибку. Так называемой интуиции я мало доверяю при такой работе; в тех случаях, когда я ее наблюдал, она казалась мне скорее следствием известной беспринципности интеллекта. Но, к сожалению, редко можно быть беспристрастным, когда дело касается последних вопросов, больших проблем науки и жизни. Я полагаю, что каждый одержим здесь внутренне глубоко обоснованными пристрастиями, влиянием которых он бессознательно руководствуется в своем размышлении. При таких основаниях для недоверия не остается ничего другого, кроме благожелательной сдержанности к результатам собственного мышления. Я только спешу прибавить, что такая самокритика не обязывает к особой терпимости по отношению к иным взглядам. Нужно неукоснительно отвергнуть теории, если анализ их первых шагов противоречит наблюдаемому, и все же при этом можно сознавать, что правильность выдвигаемой взамен теории есть лишь временное явление. В оценке наших рассуждений о влечениях к жизни и смерти нам мало помешает то, что мы встречаем здесь столько странных и скрытых процессов, как, например, то, что одно влечение вытесняется другим или оно обращается от «я» к объекту и т. п. Это происходит лишь оттого, что мы принуждены оперировать с научными терминами, то есть специфическим образным языком психологии (правильнее, глубинной психологии – Tiefenpsychologie).

Иначе мы не могли бы вообще описать соответствующв процессы, не могли бы их даже достигнуть. Недостатки нашего описания, вероятно, исчезли бы, если бы психологические термины мы могли заменять физиологическими или химическими терминами. Они, правда, тоже относятся к образному языку, но к такому, с которым мы уже давно знакомы и который, пожалуй, более прост для нас.

С другой стороны, мы должны уяснить себе, что неточность наших рассуждений увеличивается в высокой степени вследствие того, что мы принуждены одалживаться у биологии. Биология есть поистине царство неограниченных возможностей, мы можем ждать от нее самых потрясающих открытий и не можем предугадать, какие ответы она даст нам на наши вопросы несколькими десятилетиями позже. Возможно, что как раз такие, что все наше искусное здание гипотез распадется.

Если это действительно так, нас могут спросить, к чему тогда приниматься за такую работу, какая проделана в этой главе, и зачем сообщать о ней. Я не мог, однако, отрицать, что некоторые аналогии, сопоставления и зависимости казались мне все же заслуживающими внимания.

В заключение здесь несколько слов о нашей терминологии, которая в течение этого изложении проделала известное развитие. Что представляют собой «сексуальные влечения», мы знаем из отношения к полу и функции продолжения рода. Мы сохранили это название и тогда, когда были вынуждены данными психоанализа отвергнуть их обязательное отношение к продолжению рода. С указанием на существовование нарциссического либидо и на распространение его на отдельную клетку у нас сексуальное влечение превратилось в Эрос, который старается привести друг к другу части живой субстанции и держать их вместе, а собственно сексуальные влечения выявились как части Эроса, обращенные на объект. Размышление показывает, что этот Эрос действует с самого начала жизни и выступает как «влечение к жизни», в противовес «влечению к смерти», которое возникло с зарождением органической жизни. Мы пытаемся разрешить загадку жизни посредством принятия этих обоих борющихся между собой испокон веков влечений. Менее наглядно, пожалуй, превращение, которое испытало понятие влечений «я». Первоначально мы назвали таким именем все малоизвестные нам направления влечений, которые удалось отделить от сексуальных влечений, направленных на объект, и поставили влечения «я» в противовес сексуальным влечениям, выражение которых заключается в либидо. Впоследствии мы подошли к анализу «я» и нашли, что и часть влечений «я» – либидозной природы и что они лишь избрали собственное «я» в качестве объекта. Эти нарциссические влечения к самосохранению должны были быть теперь причислены к либидозным сексуальным влечениям. Противоположность между влечениями «я» и сексуальными превратилась в противоположность между влечениями «я» и влечениями к объекту (то и другое – либидозной природы). На ее место выступила новая противоположность: между либидозными влечениями к «я» и к объекту и другими влечениями, которые обосновываются в «я» и которые можно обнаружить в деструктивных влечениях. Размышление превращает эту противоположность в другую – между влечениями к жизни (Эрос) и влечениями к смерти.

VII

Если действительно влечения обладают таким общим свойством, что они стремятся восстановить раз пережитое состояние, то мы не должны удивляться тому, что в психической жизни так много процессов осуществляется независимо от принципа удовольствия. Это свойство должно сообщиться каждому частному влечению и сказывается в таких случаях в стремлении снова достигнуть известного этапа на пути развития. Но все то, над чем принцип удовольствия еще не проявил своей власти, не должно стоять в противоречии с ним, и еще не разрешена задача определения взаимоотношения процессов навязчивого повторения к господству принципа удовольствия.

Мы узнали, что одна из самых главных и ранних функций психического аппарата состоит в том, чтобы «связывать» доходящие до него внутренние возбуждения, замещать царящий в них первичный процесс вторичным, превращать свободную энергию активности в покоящуюся, тоническую. Но во время этого превращения еще нельзя говорить о возникновении неудовольствия – действие принципа удовольствия этим также не прекращается. Превращение совершается скорее в пользу принципа удовольствия: связывание есть подготовительный акт, который вводит и обеспечивает господство принципа удовольствия.

Отделим функцию и тенденцию одну от другой резче, чем мы до сих пор это делали. Принцип удовольствия будет тогда тенденцией, находящейся на службе у функции, которой присуще стремление сделать психический аппарат вообще лишенным возбуждений или иметь количество возбуждения в нем постоянным и возможно низким.

Мы не можем с уверенностью решиться ни на одно из этих предположений, но мы замечаем, что определенная таким образом функция явилась бы частью всеобщего стремления живущего к возвращению в состояние покоя неорганической материи. Мы все знаем, что самое большое из доступных нам удовольствий —наслаждение от полового акта – связано с мгновенный затуханием высоко поднявшегося возбуждения. Связывание же внутреннего возбуждения составляло бы в таком случае подготовительную функцию, которая направляла бы это возбуждение к окончательному разрешению в наслаждении успокоением.

В зависимости от этого возникает вопрос, могут ли чувства удовольствия и неудовольствия происходить одинаково из связанных и несвязанных процессов возбуждения. Здесь обнаруживается с несомненностью, что несвязанные первичные процессы делают гораздо более интенсивными чувства в обоих направлениях, чем связанные, то есть вторичные, процессы. Первичные процессы суть также более ранние по времени; в начале психической жизни не встречается никаких других, и мы можем заключить, что, если бы принцип удовольствия не был действительным уже в них, он не мог бы проявляться в более поздних процессах. Мы приходим, таким образом, к тому, в основе далеко не простому, выводу, что стремление к удовольствию в начале психической жизни проявляется гораздо сильнее, чем в более поздний период, но более ограниченно; тут должны образовываться частые прорывы. В более зрелый период господство принципа удовольствия обеспечено гораздо полнее, но сам он так же мало избегает обуздания, как и все другие влечения. Во всяком случае, при вторичных процессах должно происходить то же самое, что и при первичных, а именно то, что вызывает возникновение удовольствия и неудовольствия при процессах возбуждения.

Здесь уместно бы заняться дальнейшим изучением. Наше сознание сообщает нам изнутри не только о чувствах удовольствия и неудовольствия, но также о, специфическом напряжении, которое опять-таки само по себе может быть приятным и неприятным. Будут ли это связанные или несвязанные энергетические процессы, которые мы посредством этого ощущения можем отличать одно от другого, или ощущение напряжения указывает на абсолютную величину или уровень активной энергии, в то время как ряд удовольствие – неудовольствие обозначает изменение величины этой энергии в единицу времени? Мы должны также заключить, что «влечения к жизни» имеют больше дела с нашими внутренними восприятиями, выступая как нарушители мира, принося вместе с собой напряжения, разрешение которых воспринимается как удовольствие. Влечения же к смерти, как кажется, непрерывно производят свою работу. Принцип удовольствия находится в подчинении у влечения к смерти, он сторожит вместе с тем и внешние раздражения, которые расцениваются влечениями обоего рода как опасности, но совершенно отличным образом защищается от нарастающих изнутри раздражений, которые стремятся к затруднению жизненных процессов. Здесь возникают бесчисленные новые вопросы, разрешение которых сейчас невозможно. Необходимо быть терпеливым и ждать дальнейших средств и возможностей для исследования. Также надо быть готовым оставить ту дорогу, по которой мы некоторое время шли, если окажется, что она не приводит ни к чему хорошему. Только такие верующие, которые от науки ожидают замены упраздненного катехизиса, поставят в упрек исследователю постепенное развитие или даже изменение его взглядов. В остальном относительно медленного продвижения нашего научного знания пусть утешит нас поэт (Рюккерт в «Makamen Hariri»):

До чего нельзя долететь, надо дойти хромая.
Писание говорит, что вовсе не грех хромать.
1920

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII

    Sigmund Freud

    Zur Psychopathologie des Alltagslebens

    Sigmund Freud

    Jenseits des Lustprinzips

    © Боковиков А. М., перевод на русский язык, 2015

    © ООО «Издательство АСТ», 2023

    Зигмунд Фрейд по степени влияния своих произведений, широте взглядов и смелости теорий произвел коренную ломку мышления, устоев и представлений эпохи. Трудно найти в истории человеческой мысли, даже в истории религии, человека, чье влияние было бы так непосредственно, так обширно или так значительно.

    Ричард Уолхейм

    Научное творчество Зигмунда Фрейда – наследие мировой психологии и культуры, а его стиль – завидный образец научно-популярного изложения сложных идей для всеобщего достояния, общего развития и – удовольствия.

    Уильям О’Рейли

    Прекрасная работа по экспликации основных идей психоанализа. В отличие от многих других текстов, которые используют довольно сложный язык, Фрейд читается ясно и легко. Я рекомендую эту книгу для любого, кто хочет получить базовые знания по психоанализу, или для повышения общей психологической грамотности.

    Вирджиния Найт, психолог, психотерапевт, США

    Это больше чем книга для чтения! Она анализирует различные аспекты деятельности человеческой психики, расширяет и освежает мировоззрение.

    Сара Ли, продюсер, Канзас

    Безоговорочно рекомендуется всем изучающим психоанализ!

    Роман Долгополов, Новгород

    Я никогда не интересовалась научной литературой, особенно по психологии и психоанализу, думала, что эти произведения только для профессионалов. Но я изменила свой взгляд, когда прочитала «Введение в психоанализ» и «Психопатологию обыденной жизни». Эти книги открыли мне глаза не только на этот вид литературы, но и на уникальный подход к познанию человеческого поведения.

    Вилена Сторчак, Киев, Украина

    Зигмунд Фрейд был гением. Это ни в коем случае не означает, что он всегда был прав. Но игнорировать его идеи можно только на свой страх и риск, если вы всерьез заинтересованы в понимании человеческого поведения и состояния.

    Меган Бигайл, дизайнер, Филадельфия

    Гениально! Я люблю эту книгу – именно так звучал бы голос доктора Фрейда в аудитории TED TALKS.

    Джон Грин, Великобритания

    Психопатология обыденной жизни

    (О забывании, оговорке, ошибочном действии, суеверии и заблуждении)

    • Теперь весь воздух чарами кишит,
    • И этих чар никто не избежит.
    «Фауст», часть II, акт V(Перевод Н. Холодковского)

    I

    Забывание имен собственных

    В выпуске 1898 года «Ежемесячного журнала психиатрии и неврологии» я опубликовал небольшую статью «О психическом механизме забывчивости», содержание которой я здесь повторю и приму за отправную точку для дальнейших рассуждений. В ней на наглядном примере из моего самонаблюдения я подверг психологическому анализу часто встречающийся феномен временного забывания имен собственных и пришел к результату, что этот обычный и в практическом отношении не очень существенный частный случай выпадения психической функции – памяти – допускает объяснение, выходящее далеко за рамки общепринятых представлений.

    Если я не очень ошибаюсь, психолог, которого попросили бы объяснить, как получается, что так часто человек не может вспомнить имени, которое все же, как он думает, знает, удовольствуется ответом, что имена собственные более подвержены забыванию, чем другого рода содержание памяти. Он привел бы убедительные причины такого предпочтения имен собственных, но не заподозрил бы иную обусловленность случившегося.

    Для меня поводом к обстоятельному изучению феномена временного забывания имен стало наблюдение неких деталей, которые довольно отчетливо можно распознать – пусть и не во всех случаях, но, по крайней мере, в отдельных. В таких случаях имя не только забывается, но и неправильно вспоминается. Человеку, пытающемуся вспомнить выпавшее из памяти имя, в сознание приходят другие – замещающие – имена, которые хотя и признаются тотчас неверными, но все же с большой вязкостью навязываются снова и снова. Процесс, который должен привести к воспроизведению искомого имени, как будто сместился и, таким образом, привел к неверной замене. Мое предположение заключается в том, что это смещение не отдано на откуп психическому произволу, а придерживается закономерных и поддающихся исчислению путей. Другими словами, я предполагаю, что замещающее имя или замещающие имена находятся во взаимосвязи с искомым словом, которую можно выявить, и надеюсь, что, если мне удастся обнаружить эту взаимосвязь, то смогу пролить свет на ход событий при забывании имени.

    В примере, выбранном в 1898 году для анализа, речь шла об имени мастера, создавшего в кафедральном соборе Орвието великолепные фрески «последних дел», которое я тщетно старался вспомнить. Вместо искомого имени – Синьорелли – мне упорно навязывались имена двух других живописцев – Боттичелли и Больтраффио, – которые моим суждением тотчас и решительно были отвергнуты как неверные. Когда посторонним лицом мне было сообщено верное имя, я сразу и без колебаний его признал. Исследование того, в результате каких воздействий и по каким ассоциативным путям воспроизведение сместилось подобным образом – с Синьорелли на Боттичелли и Больтраффио, – привело к следующим результатам.

    а) Причину выпадения имени Синьорелли не стоит искать ни в особенности самого этого имени, ни в психологическом характере взаимосвязи, в которой оно было включено. Забытое имя было мне точно так же знакомо, как одно из замещающих имен – Боттичелли, – и несравненно более знакомо, чем второе из замещающих имен – Больтраффио, – о чьем обладателе я едва ли мог бы сообщить нечто еще помимо его принадлежности к миланской школе. Взаимосвязь же, в которой случилось забывание имени, кажется мне безобидной и не ведет к дальнейшему разъяснению: я вместе с одним незнакомцем ехал в карете из Рагузы в Далмации на некую станцию в Герцеговине; мы завели разговор о путешествии по Италии, и я спросил моего спутника, был ли он уже в Орвието и видел ли там знаменитые фрески NN.

    б) Забывание имени объясняется только тогда, когда я вспоминаю тему, непосредственно предшествующую той беседе, и предстает как результат нарушения вновь возникающей темы со стороны предшествующей. Незадолго до того, как я задал вопрос моему спутнику, был ли он уже в Орвието, мы беседовали о нравах живущих в Боснии и Герцеговине турок. Я рассказал о том, что слышал от одного практикующего среди этих людей коллеги, что обычно они демонстрируют полное доверие врачу и полную покорность судьбе. Если им сообщают, что больному нельзя помочь, то они отвечают: «Что тут сказать, господин (Herr)? Я знаю, если бы его можно было спасти, ты спас бы его!» Только в этих предложениях содержатся слова и названия: Босния, Герцеговина, – которые можно вставить в ассоциативный ряд между Синьорелли и БоттичеллиБольтраффио.

    в) Я предполагаю, что вереница мыслей о нравах боснийских турок и т. д. оказалась способной помешать следующей мысли потому, что я отвлек от нее свое внимание еще до того, как довел ее до конца. Ибо я вспоминаю о том, что хотел рассказать второй эпизод, покоившийся в моей памяти рядом с первым. Эти турки ценят выше всего сексуальное наслаждение и при сексуальных расстройствах впадают в отчаяние, которое странным образом контрастирует с их смирением при смертельной опасности. Один из пациентов моего коллеги как-то ему сказал: «Ты знаешь ведь, господин, если этого больше нет, то и жизнь не имеет ценности». Я удержался от сообщения об этой характерной черте, поскольку не хотел затрагивать эту тему в беседе с незнакомцем. Но я сделал еще нечто большее; я отвлек свое внимание и от продолжения мыслей, которые могли бы связаться у меня с темой «сексуальность и смерть». Я находился тогда под впечатлением вести, полученной несколькими неделями раньше во время моего краткого пребывания в местечке Трафой. Один пациент, с которым я много работал, из-за неизлечимого сексуального расстройства покончил с жизнью. Я точно знаю, что в той поездке в Герцеговину это печальное событие и все, что с ним было связано, в моей сознательной памяти не всплывали. Но соответствие ТрафойБольтраффио заставляет меня предположить, что тогда эта реминисценция, несмотря на намеренное отвлечение моего внимания, оказала на меня свое действие.

    г) Я уже не могу понимать забывание имени Синьорелли как случайное событие. Я должен признать в этом происшествии влияние некоего мотива. Это были мотивы, побудившие меня прерваться при сообщении моих мыслей (о нравах турок и т. д.) и в дальнейшем повлиявшие на то, чтобы не допустить осознания мною привязывающихся к ним мыслей, которые привели бы к известию в Трафое. Стало быть, я хотел что-то забыть, я что-то вытеснил. Разумеется, я хотел забыть нечто другое, нежели имя мастера из Орвието; но это другое сумело вступить в ассоциативную связь с этим именем, так что мой волевой акт не достиг цели, и я против воли забыл одно, тогда как намеревался забыть другое. Нежелание вспомнить направилось против одного содержания, неспособность вспомнить обнаружилась на другом. Очевидно, более простым был бы случай, если бы нежелание и неспособность вспомнить касались бы одного и того же содержания. Замещающие имена больше не кажутся мне такими уж совершенно неправомочными, как до разъяснения; они в равной степени (сродни компромиссу) напоминают мне как о том, что я позабыл, так и о том, что я хотел вспомнить, и демонстрируют мне, что мое намерение что-то забыть не оказалось ни в полной мере успешным, ни полностью безуспешным.

    д) Весьма необычен вид связи, возникшей между искомым именем и вытесненной темой (смерти и сексуальности и т. д., в которой встречаются названия Босния, Герцеговина, Трафой). Включенной здесь схемой, заимствованной из статьи 1898 года, я попытаюсь наглядно изобразить эту связь.

    При этом имя Синьорелли было расчленено на две части. Одна пара слогов (елли) повторяется в одном из замещающих имен без изменения, другая благодаря переводу signor – Herr приобрела многочисленные и разнообразные связи с названиями, содержащимися в вытесненной теме, но вследствие этого оказалась потерянной для репродукции. Их замещение произошло таким образом, как будто было произведено смещение вдоль соединения названий «Герцеговина и Босния», не считаясь со смыслом и акустическим разграничением слогов. Стало быть, в этом процессе с названиями обошлись так, как со шрифтовыми образами предложения, которое должно быть преобразовано в ребус. Обо всем ходе событий, в результате которого таким способом вместо имени Синьорелли были созданы замещающие имена, сознание не получило никаких вестей. Связь между темой, в которой встретилось имя Синьорелли, и предшествовавшей ей по времени вытесненной темой, которая вышла за пределы этого повторения одинаковых слогов (или, точнее, последовательностей букв), как поначалу кажется, выявить невозможно.

    Пожалуй, не будет лишним заметить, что предполагаемые психологами условия репродукции и забывания, которые отыскиваются в известных соотношениях и диспозициях, не противоречат предшествующему объяснению. Мы лишь для определенных случаев добавили ко всем давно признаваемым моментам, которые могут содействовать забыванию имени, еще один мотив и, кроме того, прояснили механизм ошибочного припоминания. Те диспозиции необходимы и в нашем случае, чтобы создать возможность того, что вытесненный элемент ассоциативно завладеет искомым именем и заберет его с собой в вытеснение. С другим именем, имеющим более благоприятные условия воспроизведения, этого бы, возможно, не произошло. Более того, вероятно, что подавленный элемент всякий раз стремится заявить о себе где-либо в другом месте, но достигает этого результата лишь там, где ему содействуют подходящие условия. В других случаях подавление удается без нарушения функции, или, как мы по праву можем сказать, без симптомов.

    Таким образом, если подытожить условия забывания имени с ошибочным припоминанием, получается: 1) известное предрасположение к его забыванию; 2) незадолго до этого завершившийся процесс подавления; 3) возможность создать внешнюю ассоциацию между данным именем и ранее подавленным элементом. Последнее условие, вероятно, следует оценивать не очень высоко, поскольку при незначительных требованиях к ассоциации таковая в большинстве случаев может осуществиться. Другой и более глубоко простирающийся вопрос заключается в том, действительно ли такая внешняя ассоциация может быть достаточным условием для того, чтобы вытесненный элемент помешал репродукции искомого имени, не требуется ли все-таки более тесная связь между обеими темами. При поверхностном рассмотрении последнее требование хочется отклонить и счесть достаточным совпадение во времени при совершенно несовместимом содержании. Но при детальном исследовании все чаще обнаруживаешь, что оба элемента (вытесненный и новый), связанные внешней ассоциацией, обладают, кроме того, содержательной связью, да и в нашем примере с именем Синьорелли можно выявить таковую.

    Ценность понимания, которое мы приобрели при анализе примера с именем Синьорелли, естественно, зависит от того, каким мы хотим объявить этот случай – типичным или единичным происшествием. Я должен тут утверждать, что забывание имени с ошибочным припоминанием необычайно часто происходит так, как мы это прояснили в случае Синьорелли. Почти каждый раз, когда я мог наблюдать этот феномен на себе самом, я был также способен вышеупомянутым способом объяснить его себе как обусловленный вытеснением. Я должен также выставить как довод еще и другую точку зрения в пользу типичного характера нашего анализа. Я думаю, что случаи забывания имен с ошибочным воспоминанием неправомерно принципиально отделять от тех, в которых неверные замещающие имена не появлялись. В ряде случаев эти замещающие имена возникают спонтанно; в других случаях, где они не возникли спонтанно, их можно заставить всплыть усилием внимания, и тогда они обнаруживают такие же связи с вытесненным элементом и искомым именем, как если бы они возникли спонтанно. Для осознания замещающего имени решающими, по-видимому, являются два момента: во‐первых, усиление внимания, во‐вторых, некоторое внутреннее условие, относящееся к психическому материалу. Я мог бы поискать последнее в большей или меньшей легкости, с какой создается необходимая внешняя ассоциация между обоими элементами. Таким образом, значительная часть случаев забывания имен без ошибочного припоминания присоединяется к случаям с образованием замещающих имен, для которых действителен механизм примера «Синьорелли». Но, разумеется, я не отважусь утверждать, что все случаи забывания имен можно отнести к указанной группе. Без сомнения, имеются случаи забывания имен, возникающие значительно проще. Пожалуй, мы представим положение вещей достаточно осмотрительно, если скажем: наряду с простым забыванием имен собственных встречается также забывание, которое обусловлено вытеснением.

    II

    Забывание иностранных слов

    Общеупотребительный словарный состав нашего собственного языка в пределах нормальной функции, по-видимому, защищен от забывания. Иначе, как известно, обстоит дело со словами иностранного языка. Предрасположение к их забыванию имеется по отношению ко всем частям речи, и первая степень нарушения функции проявляется в неравномерности имеющегося в нашем распоряжении запаса иностранных слов в зависимости от нашего общего состояния и степени утомления. В ряде случаев это забывание происходит по тому же самому механизму, который нам раскрыл пример «Синьорелли». В доказательство этого я сообщу об одном-единственном, но отличающемся важными особенностями анализе, который касается случая забывания одного не субстантивного слова из латинской цитаты. Позвольте мне изложить небольшой инцидент обстоятельно и наглядно.

    Прошлым летом я возобновил – опять-таки во время отпускной поездки – знакомство с одним молодым, академически образованным человеком, который, как я вскоре заметил, был знаком с некоторыми моими психологическими публикациями. В беседе мы затронули – не помню уже, каким образом – социальное положение нации, к которой мы оба принадлежим, и он, человек честолюбивый, принялся сожалеть о том, что его поколение, как он выразился, обречено на упадок, не может развивать свои таланты и удовлетворять потребности. Он закончил свою страстную и взволнованную речь известным стихом Вергилия, в котором несчастная Дидона завещает потомкам отомстить Энею: «Exoriare…», точнее, хотел так завершить, ибо не сумел воспроизвести цитату и попытался скрыть очевидный пробел памяти перестановкой слов: «Exoriar (e) ex nostris ossibus ultor!» В конце концов он сказал раздраженно: «Пожалуйста, не делайте такого насмешливого лица, словно вам доставляет удовольствие мое смущение, и лучше мне помогите. В стихе чего-то недостает. Как, собственно, он звучит полностью?»

    «Охотно», – ответил я и правильно процитировал стих:

    • «Exoriar (e) aliquis nostris ex ossibus ultor!»[1]

    «Как глупо забыть такое слово! Впрочем, я же знаю от вас, что ничего без причины не забывается. Любопытно было бы узнать, как я пришел к забыванию этого неопределенного местоимения aliquis».

    Я со всей готовностью принял вызов, надеясь пополнить свою коллекцию. Поэтому я сказал: «Это мы можем сделать тут же. Я должен только вас попросить откровенно и без критики сообщать мне все, что вам придет в голову, когда вы без определенного намерения направите свое внимание на забытое слово».

    «Хорошо. Мне приходит в голову забавная мысль расчленить слово следующим образом: а и liquis».

    «Что это значит?» – «Не знаю». – «Что вам приходит в голову дальше?» – «Дальше так: реликвии – ликвидация – жидкость – флюид. Теперь уже что-нибудь знаете?»

    «Нет, пока еще нет. Но продолжайте».

    «Я думаю, – продолжил он, иронически посмеиваясь, – о Симоне Триентском, чьи реликвии два года назад я видел в одной церкви в Триенте. Я думаю об обвинении в кровопролитии, которое как раз сейчас выдвигается против евреев, и о трактате Кляйнпауля, который во всех этих мнимых жертвах видит воплощения, так сказать, переиздания Спасителя».

    «Эта мысль не совсем уж не связана с темой, о которой мы с вами беседовали до того, как у вас выпало латинское слово».

    «Верно. Дальше я думаю о статье в итальянском журнале, который я недавно читал. По-моему, она была озаглавлена: „Что св. Августин говорит о женщинах?“ Что вы с этим сделаете?»

    «Я жду».

    «Ну, теперь приходит нечто такое, что, несомненно, с нашей темой не связано».

    «Будьте любезны, воздержитесь от критики и…»

    «Да, знаю. Мне вспоминается замечательный пожилой господин, которого на прошлой неделе я встретил во время поездки. Настоящий оригинал. Он похож на большую хищную птицу. Его зовут, вам это хочется знать, Бенедикт».

    «Во всяком случае получается ряд из святых и отцов церкви: св. Симон, св. Августин, св. Бенедикт. Одного из отцов церкви, по-моему, зовут Ориген. Впрочем, три этих имени являются также такими же именами, как имя Пауль в фамилии Кляйнпауль».

    «Теперь мне приходит на ум святой Януарий и его чудо с кровью – мне кажется, что дальше так получается механически».

    «Оставьте это; святой Януарий и святой Августин оба имеют отношение к календарю. Не напомните ли вы мне о чуде с кровью?»

    «Да ведь вы это знаете! В одной церкви в Неаполе в колбе хранится кровь святого Януария, которая в определенный праздник чудом снова становится жидкой. Народ придает большое значение этому чуду и очень волнуется, если оно запаздывает, как это однажды случилось во время французской оккупации. Тогда командующий генерал – или я ошибаюсь? это был Гарибальди? – отвел в сторону священника и, весьма ясным жестом указав на выстроенных на улице солдат, сказал, что надеется, что чудо вскоре произойдет. И оно действительно произошло…»

    «Так, дальше? Почему вы запнулись?»

    «Теперь мне, правда, кое-что пришло в голову… но это слишком интимно, чтобы рассказывать… Впрочем, я не вижу взаимосвязи и надобности об этом рассказывать».

    «О взаимосвязи мог бы позаботиться я. Конечно, я не могу заставлять вас рассказывать то, что вам неприятно; но тогда и вы не просите меня узнать, каким образом вы забыли то слово aliquis».

    «Неужели? Вы полагаете? Ладно, я вдруг подумал об одной даме, от которой я могу получить известие, весьма неприятное для нас обоих».

    «Что у нее не наступили месячные?»

    «Как вы догадались?»

    «Это уже не трудно. Вы меня достаточно к этому подготовили. Подумайте о календарных святых, о том, как в определенный день кровь становится жидкой, о смятении, когда событие не наступает, об откровенной угрозе, чудо должно произойти, а не то… Ведь чудо святого Януария вы переработали в прекрасный намек на месячные женщины».

    «Сам того не зная. И вы действительно думаете, что из-за этого тревожного ожидания я не мог бы воспроизвести словечко aliquis

    «Мне это кажется несомненным. Вспомните все-таки о своем расчленении на аliquis и ассоциациях: реликвии, ликвидация, жидкость. Нужно ли мне еще вставить во взаимосвязь принесенного в жертву ребенком святого Симона, к которому вы пришли от „реликвий“?»

    «Лучше этого не делайте. Надеюсь, вы не принимаете всерьез этих мыслей, даже если они действительно у меня были. Зато хочу вам признаться, что эта дама – итальянка, в обществе которой я посетил Неаполь. Но разве все это не может быть случайностью?»

    «Я должен предоставить вам судить самому, могут ли объясняться гипотезой о случайности все эти взаимосвязи. Но я вам скажу, что любой аналогичный случай, который вы захотите проанализировать, приведет вас к столь же удивительным „случайностям“»[2].

    У меня есть несколько причин ценить этот небольшой анализ, за возможность проведения которого я должен благодарить моего тогдашнего спутника. Во-первых, потому, что мне в этом случае было позволено воспользоваться источником, которого я обычно лишен. По большей части я вынужден заимствовать примеры нарушения психической функции в обыденной жизни, которые я здесь подбираю, из моего самонаблюдения. Гораздо более богатого материала, поставляемого мне моими невротическими пациентами, я стараюсь избегать, поскольку должен опасаться возражения, что данные феномены представляют собой результат и проявления невроза. Поэтому для моих целей имеет особую ценность, когда посторонний человек со здоровыми нервами вызвался стать объектом такого исследования. Этот анализ становится для меня важным и в другом отношении, поскольку он освещает случай забывания слова без замещающего припоминания и подтверждает мой ранее выдвинутый тезис, что появление или отсутствие неверных замещающих припоминаний не может обусловливать существенного различия[3].

    Но главная ценность примера aliquis заключается в другом своем отличии от случая «Синьорелли». В последнем примере репродукция имени нарушается последействием хода мыслей, начавшегося и оборвавшегося незадолго до этого, но чье содержание не находилось в отчетливой связи с новой темой, в которой было заключено имя Синьорелли. Между вытесненным элементом и темой забытого имени существовало лишь отношение временнóй смежности, этого было достаточно, чтобы они сумели связаться посредством внешней ассоциации[4]. И наоборот, в примере aliquis ничего из того, что относилось бы к такой независимой вытесненной теме, которая непосредственно перед этим занимала бы сознательное мышление, а теперь отдавалось бы эхом в виде помехи, невозможно заметить. Нарушение репродукции происходит здесь изнутри затронутой темы, поскольку бессознательно возникает против представленной в цитате идеи. Ход событий должен быть реконструирован следующим образом: мой собеседник сожалел, что нынешнее поколение его народа ущемлено в своих правах; новое поколение – пророчествует он, подобно Дидоне, – отомстит угнетателям. Стало быть, он высказал желание иметь потомство. В этот момент вмешивается противоречащая этому мысль: «Действительно ли ты так сильно желаешь себе потомства? Это неправда. В каком затруднительном положении ты оказался бы, если получишь теперь известие, что должен ожидать потомства от известной тебе особы? Нет, никакого потомства, хотя мы нуждаемся в нем для мести». Это возражение заявляет тут о себе, создавая, в точности как в примере «Синьорелли», внешнюю ассоциацию между одним из своих элементов представления и элементом опротестованного желания, причем в этот раз чрезвычайно насильственным образом, кажущимся искусственным ассоциативным путем. Второе важное соответствие с примером «Синьорелли» получается в результате того, что возражение проистекает из вытесненных источников и происходит от мыслей, которые могли бы отвлечь внимание. Вот и все, что можно сказать о различии и внутреннем родстве обеих парадигм забывания имен. Мы познакомились со вторым механизмом забывания, нарушением хода мыслей внутренним возражением, происходящим из вытесненного. С этим процессом, который кажется нам более простым для понимания, мы еще не раз встретимся в ходе последующих разъяснений.

    III

    Забывание имен и последовательностей слов

    В связи с только что упомянутыми сведениями о процессе забывания части из последовательности иноязычных слов становится любопытным, потребует ли забывание последовательностей слов в родном языке иного по сути объяснения. Хотя обычно не удивляются, когда выученная наизусть формула или стихотворение по прошествии какого-то времени может воспроизводиться неточно, с изменениями и пропусками. Но поскольку это забывание не затрагивает равномерно все то, что было заучено во взаимосвязи, а опять-таки вырывает из этого отдельные куски, возможно, стоит постараться аналитически исследовать отдельные случаи такой ставшей ошибочной репродукции.

    Один молодой коллега, высказавший в разговоре со мной предположение, что забывание стихотворений, написанных на родном языке, может быть обусловлено точно так же, как и забывание отдельных элементов последовательности иностранных слов, заодно предложил себя в качестве объекта исследования. Я спросил его, на каком стихотворении он хочет произвести опыт, и он выбрал «Коринфскую невесту», стихотворение, которое он очень любит и из которого помнит наизусть по меньшей мере целые строфы. В самом начале воспроизведения у него возникла поистине странная неуверенность. «Как правильно: „Придя из Коринфа в Афины“ или „придя в Коринф из Афин?“» – спросил он. Я тоже с минуту поколебался, но затем со смехом заметил, что название стихотворения «Коринфская невеста» не оставляет сомнения в том, куда лежал путь юноши. Репродукция первой строфы прошла затем гладко или, по крайней мере, без заметного искажения. После первой строки второй строфы коллега, казалось, какой-то момент подыскивал рифму; вскоре он продолжил и продекламировал:

    • Но заслужит ли он доброго приема,
    • Ведь каждый день нам что-то новое несет?
    • Он – дитя языческого дома,
    • Они же христиане – крещены.

    Меня сразу что-то насторожило; по окончании последней строки мы оба были согласны, что здесь произошло искажение. Поскольку нам не удавалось его исправить, мы поспешили в библиотеку, взяли стихотворения Гёте и, к своему удивлению, обнаружили, что вторая строка этой строфы звучит совершенно иначе, и этот текст словно был выброшен из памяти коллеги и заменен чем-то внешне посторонним. Правильно было так:

    • Но какой для доброго приема
    • От него потребуют цены?[5]

    Слово «цены» срифмовано с «крещены», и мне показалось странным, что констелляция: «язычник», «христиане» и «крещены» – так мало содействовала ему в восстановлении текста.

    «Можете ли вы себе объяснить, – спросил я коллегу, – почему в, казалось бы, так хорошо знакомом вам стихотворении вы полностью вычеркнули строку, и нет ли у вас догадки, из какой взаимосвязи вы смогли получить замену?»

    Он был способен дать разъяснение, хотя явно сделал это не очень охотно. «Строка „Ведь каждый день нам что-то новое несет“ кажется мне знакомой; должно быть, эти слова я употребил недавно по поводу моей практики, подъемом которой, как вы знаете, в настоящее время я очень доволен. Но как попала туда эта фраза? Наверное, я знаю взаимосвязь. Строка „Но какой для доброго приема от него потребуют цены“ мне была явно неприятна. Она связана со сватовством, в котором в первый раз было отказано и которое теперь с учетом моего весьма улучшившегося материального положения я думаю повторить. Большего я вам сказать не могу, но, конечно, мне не будет приятно, если теперь меня примут, думать о том, что тогда, как и теперь, решающее значение имеет своего рода расчет».

    Это показалось мне убедительным и без выяснения более подробных обстоятельств. Но я спросил далее: «Как вы вообще пришли к тому, чтобы привнести себя и свои личные отношения в текст „Коринфской невесты“? Быть может, в вашем случае существуют такие же различия в вероисповедании, о значении которых говорится в стихотворении?»

    Я не угадал, но было удивительно наблюдать, как один прицельный вопрос вдруг раскрыл глаза моему собеседнику, и в качестве ответа он смог преподнести мне то, что, несомненно, до сих пор ему самому оставалось неизвестным. Он бросил на меня удрученный и вместе с тем недовольный взгляд и пробормотал себе под нос дальнейшее место стихотворения:

    • Ты их видишь цвета?
    • Завтра будет седа.

    и кратко добавил: «Она несколько старше меня».

    Чтобы больше его не мучить, я прекратил расспросы. Объяснение казалось мне достаточным. Но, конечно, было удивительно, что попытка свести безобидную ошибку памяти к ее причине должна была затронуть столь отдаленные, интимные и катектированные неприятным аффектом дела исследуемого.

    Другой пример забывания последовательности слов известного стихотворения я хочу привести по К. Г. Юнгу[6] и словами автора.

    «Один господин хочет продекламировать известное стихотворение: „На севере диком стоит одиноко и т. д.“. На строке „и дремлет, качаясь…“ он безнадежно запинается, слова „и снегом сыпучим одета, как ризой, она“ он забыл полностью. Это забывание в столь известном стихотворении показалось мне странным, и я попросил его воспроизвести, что приходит ему в голову в связи со „снегом сыпучим одета, как ризой“. Получился следующий ряд: „При словах о белой ризе вспоминается саван, простыня которой накрывают покойника (пауза) – теперь мне приходит на ум один близкий друг – его брат недавно совершенно неожиданно умер – должно быть, от паралича сердца – он тоже был очень тучный – мой друг тоже тучный, и я уже начал думать, как бы и с ним не случилось такого, наверное, он слишком мало двигается; когда я услышал об этой смерти, мне вдруг стало страшно, как бы и со мной этого не случилось, потому что мы в нашей семье и без того имеем склонность к ожирению, а мой дедушка тоже умер от паралича сердца; я считаю себя тоже слишком полным и потому начал на этих днях курс лечения от ожирения“.

    Стало быть, господин бессознательно сразу отождествил себя с сосной, окутанной белым саваном», – замечает Юнг.

    Следующий пример забывания последовательности слов, которым я обязан моему другу Ш. Ференци из Будапешта, относится, в отличие от предыдущих, к самостоятельно произнесенной речи, а не к фразе, заимствованной у поэта. Нам будет продемонстрирован не совсем обычный случай, когда забывание служит нашему благоразумию, если ему угрожает опасность уступить сиюминутной прихоти. Тем самым ошибочное действие выполняет полезную функцию. Когда мы снова становимся рассудительны, то тогда признаем правоту того внутреннего течения, которое до этого могло выражаться только посредством осечки – забывания, психической импотенции.

    «В одном обществе раздается фраза: „Tout comprendre c’est tout pardonner“ [7]. Я замечаю по этому поводу, что первой части фразы достаточно; „прощать“ – звучит высокомерно, лучше уж предоставить это богу и священнослужителям. Один присутствующий человек находит это замечание очень верным; это придает мне смелости и – вероятно, чтобы заручиться положительным мнением благосклонного критика, – я говорю, что недавно мне пришло в голову нечто лучшее. Но когда я собираюсь это рассказать, не могу этого вспомнить. Я тут же ретируюсь и записываю покрывающие мысли. Сперва всплывают имя друга и название улицы в Будапеште, бывшие свидетелями рождения той (искомой) мысли; затем имя еще одного друга, Макса, которого обычно мы зовем Макси. Это приводит меня к слову „максима“ и к воспоминанию о том, что тогда (как и в упомянутом вначале случае) речь шла о модификации известной максимы. Как ни странно, в связи с этим мне приходит на ум не эта максима, а следующая: „Бог создал человека по своему подобию“, и измененная ее редакция: „Человек создал бога по себе“. Вслед за этим сразу же появляется воспоминание об искомом: мой друг сказал мне тогда на улице Андраши: „Ничто человеческое мне не чуждо“, на что я, намекая на психоаналитический опыт, ответил: „Ты должен продолжить и признать, что ничто животное тебе не чуждо“».

    «После того как в конце концов у меня появилось воспоминание об искомом, вначале я не мог рассказать об этом в обществе, в котором как раз находился. Молодая супруга приятеля, которому я напомнил о животной сущности бессознательного, тоже была среди присутствующих, и я должен был знать, что к ознакомлению с такими неутешительными научными выводами она была совсем не подготовлена. Благодаря забыванию я избежал ряда неприятных вопросов с ее стороны и бесперспективной дискуссии, и именно это, должно быть, явилось мотивом „временной амнезии“.

    Интересно, что покрывающая ассоциация навела на след фразы, в которой божество низводится до человеческой выдумки, тогда как в искомой фразе указывалось на животное в человеке. Стало быть, общим является capitis diminutio. Целое, представляет собой лишь продолжение стимулированного беседой хода мысли о понимании и прощении.

    То, что в этом случае искомое обнаружилось так быстро, возможно, обязано и тому обстоятельству, что из общества, в котором оно подверглось цензуре, я сразу удалился в безлюдную комнату».

    С тех пор я провел многочисленные другие анализы в случаях забывания или ошибочного воспроизведения последовательности слов, и совпадающий результат этих исследований склонил меня к предположению, что механизм забывания, выявленный в примерах «aliquis» и «Коринфская невеста», имеет чуть ли не всеобщую законную силу. Как правило, не очень удобно сообщать о таких анализах, поскольку, подобно упомянутым выше, они всегда приводят к интимным и неприятным для анализируемого человека вещам; поэтому я и не буду далее приумножать число подобных примеров. Общим во всех этих случаях независимо от материала остается то, что забытое или искаженное тем или иным ассоциативным путем связывается с бессознательным мыслительным содержанием, от которого исходит воздействие, проявившееся как забывание.

    Теперь я опять обращусь к забыванию имен, где мы до сих пор ни казуистику, ни мотивы исчерпывающим образом еще не рассмотрели. Поскольку именно этот вид ошибочных действий в свое время я мог вдоволь наблюдать на себе самом, у меня наготове множество таких примеров. Легкие мигрени, которыми я страдаю поныне, имеют обыкновение заранее заявлять о себе через забывание имен, а на пике этого состояния, во время которого прерывать работу мне не приходится, у меня часто выпадают все имена собственные. Правда, именно такие случаи, как у меня, могли бы дать повод к принципиальному возражению против наших аналитических усилий. Разве из таких наблюдений не следует сделать вывод, что причина забывчивости и, в частности, забывания имен лежит в нарушении циркуляции и общих функциональных расстройствах головного мозга, и нельзя ли поэтому обойтись без психологических попыток объяснения этих феноменов? Я полагаю, отнюдь; это означало бы смешивать однородный во всех случаях механизм процесса с его изменчивыми и совсем не обязательными благоприятствующими условиями. Однако вместо полемики для ответа на возражение я хочу привести сравнение.

    Представим себе, что я был настолько неосмотрителен, что среди ночи решил прогуляться по безлюдной местности большого города; на меня напали и ограбили, лишив часов и кошелька. Затем в ближайшем полицейском участке я сообщил об этом словами: «Я был на такой-то улице, там уединенность и темнота отняли у меня часы и кошелек». Хотя этими словами я не сказал бы ничего, что было бы неверным, я все же подвергся бы риску как раз такого после моего сообщения быть принятым за человека, у которого не все в порядке с головой. Положение вещей можно описать корректным образом лишь так, что, воспользовавшись уединенностью места, под защитой темноты неизвестные преступники лишили меня моих ценных вещей. Итак, положение вещей при забывании имен не обязательно должно быть другим; пользуясь усталостью, нарушением циркуляции и интоксикацией, неизвестная мне психическая сила лишает меня возможности распоряжаться причитающимися моей памяти именами собственными, та же самая сила, которая в других случаях может стать причиной отказа памяти при полном здоровье и дееспособности.

    Когда я анализирую наблюдавшиеся у меня самого случаи забывания имен, то почти всегда обнаруживаю, что скрывшееся имя имеет отношение к теме, непосредственно касающейся моей персоны, и способно вызвать у меня сильные, зачастую неприятные аффекты. В соответствии с удобной и достойной рекомендации практикой цюрихской школы (Блейлер, Юнг, Риклин) я могу выразить это же самое и в такой форме: выпавшее имя затронуло у меня «личный комплекс». Отношение имени к моей персоне является неожиданным, как правило, опосредствованным поверхностной ассоциацией (двусмысленностью слова, созвучием); в общем и целом его можно охарактеризовать как побочное отношение. Некоторые простые примеры лучше всего пояснят его природу.

    1) Один пациент просит меня порекомендовать ему курорт на Ривьере. Я знаю такое место совсем рядом с Генуей, вспоминаю также фамилию немецкого коллеги, который там практикует, но саму местность назвать не могу, хотя, полагаю, прекрасно знаю ее. Мне не остается ничего другого, кроме как попросить пациента подождать и тотчас обратиться к женщинам из моей семьи. «Как же называется место рядом с Генуей, где у доктора N. имеется небольшая лечебница, в которой так долго находилась на лечении такая-то женщина?» – «Разумеется, ты-то и должен был забыть это название. Оно называется Нерви». С нервами, разумеется, мне приходится иметь дело вдоволь.

    2) Другой говорит о расположенном неподалеку дачном месте и утверждает, что там помимо двух известных имеется и третий ресторан, с которым у него связывается определенное воспоминание; название он сейчас мне скажет. Я оспариваю существование этого третьего ресторана и ссылаюсь на то, что в том месте я провел семь летних сезонов, стало быть, должен знать его лучше, чем он. Раздраженный несогласием, он, однако, уже вспомнил название. Ресторан называется «Хохвартнер». Тут, однако, я вынужден уступить, более того, я должен признать, что семь летних сезонов прожил в самой непосредственной близости от этого ресторана, существование которого я отрицал. Почему я здесь забыл его название да и сам факт? Я думаю, потому что название слишком явно созвучно с фамилией одного венского коллеги, то есть оно опять-таки затрагивает во мне «профессиональный» комплекс.

    3) В другой раз, собираясь на вокзале Райхенхалля купить билет, я никак не могу вспомнить хорошо мне знакомое название ближайшей большой железнодорожной станции, которую я очень часто уже проезжал. Я вынужден самым серьезным образом искать ее в расписании движения поездов. Она называется: Розенхайм. Но после этого мне сразу становится ясно, из-за какой ассоциации у меня пропало ее название. Часом раньше я навестил мою сестру в ее доме совсем рядом с Райхенхаллем; мою сестру зовут Роза, то есть опять-таки Розенхайм (Rosenheim, буквально: жилище Розы). Это название отнял у меня «семейный комплекс».

    4) Прямо-таки грабительское воздействие «семейного комплекса» я могу далее проследить на целом ряде примеров.

    Однажды ко мне на прием пришел молодой мужчина, младший брат одной пациентки; я видел его бесчисленное множество раз и привык называть по имени. Когда затем я хотел рассказать о его визите, я забыл его имя, которое, как я знал, отнюдь не было необычным, и, как ни старался, не мог воскресить его в памяти. Тогда я вышел на улицу, чтобы прочесть фирменные вывески, и узнал имя, как только оно мне попалось на глаза. Анализ мне показал, что между посетителем и моим собственным братом я провел параллель, достигшую кульминации в вытесненном вопросе: поступил бы мой брат в аналогичном случае точно так же или, скорее, наоборот? Внешняя связь между мыслями о чужой и собственной семье стала возможной благодаря той случайности, что и там и здесь матери носили одинаковое имя: Амалия. Затем задним числом я понял также и замещающие имена: Даниэль и Франц, которые мне навязывались, но никакой ясности не вносили. Это, как и Амалия, имена из «Разбойников» Шиллера, с которыми связывается шутка венского фланера Даниэля Шпицера.

    5) В другой раз я не могу вспомнить фамилию одного пациента, с которым поддерживаю отношения с юности. Анализ ведет долгим окольным путем, прежде чем доставляет мне искомую фамилию. Пациент выразил страх потерять зрение; это пробудило воспоминание об одном молодом человеке, ослепшем после выстрела; к этому в свою очередь присоединился образ другого юноши, который застрелился, и этот последний носил такую же фамилию, что и первый пациент, хотя и не состоял с ним в родстве. Фамилию же я нашел только тогда, когда мною был осознан перенос тревожного ожидания с двух этих случаев в юности на одного человека из моей собственной семьи.

    Таким образом, через мое мышление идет постоянный поток «соотнесения с собой», о котором я обычно не получаю никаких известий, но который выдает себя мне через такое забывание имени. Дело обстоит так, словно я вынужден сравнивать с собственной персоной все то, что слышу о посторонних людях, словно всякий раз, когда я получал сведения о других, у меня пробуждались мои личные комплексы. Невозможно, чтобы это было индивидуальной особенностью моей персоны; скорее это должно содержать указание на тот способ, которым мы вообще понимаем «другое». У меня есть основание предполагать, что и у других индивидов дело обстоит в точности как у меня.

    Самый красивый пример этого рода в качестве происшествия, случившегося с ним самим, сообщил мне некий господин Ледерер. Во время своего свадебного путешествия он встретился в Венеции с одним малознакомым ему господином, которого ему пришлось представить своей молодой жене, но поскольку фамилию чужака он позабыл, на первый раз он выкрутился, пробормотав нечто неразборчивое. Встретив затем этого господина во второй раз, что в Венеции неизбежно, он отвел его в сторону и попросил помочь все-таки выйти из неловкого положения, поскольку тот назвал ему свою фамилию, которую он, к сожалению, забыл. Ответ чужака свидетельствовал о превосходном знании им людей: «Охотно верю, что вы не запомнили моей фамилии. Меня зовут так же, как вас: Ледерер!» Нельзя отделаться от несколько неприятного ощущения, когда встречаешь свою собственную фамилию у постороннего человека. Недавно я испытал его очень отчетливо, когда во время врачебного приема один господин представился мне как З. Фрейд. (Впрочем, обращу внимание на заверение одного из моих критиков, что он в этом пункте ведет себя совершенно иначе, чем я.)

    6) Действенность соотнесения с собой можно обнаружить также в следующем приведенном Юнгом [8] примере:

    «Господин Y безнадежно влюбился в некую даму, которая вскоре вышла замуж за господина Х. Между тем господин Y уже с давних пор знает господина Х и даже находится с ним в деловых отношениях, но тем не менее снова и снова забывает его имя, из-за чего ему несколько раз приходилось справляться о нем у других людей, когда он хотел написать господину Х письмо».

    Между тем, мотивация забывания в этом случае более очевидна, чем в предыдущих, в которых имеет место констелляция соотнесения с собой. Забывание представляется здесь прямым следствием антипатии господина Y к своему более удачливому сопернику; он и знать не хочет о нем; «удел его – забвение».

    7) Мотив к забыванию имени может также быть утонченным, состоять в «сублимированной», так сказать, неприязни к его носителю. Так, фрейлейн И. фон К. из Будапешта пишет:

    «Я обдумывала одну небольшую теорию. Собственно говоря, я заметила, что люди, имеющие талант к живописи, не разбираются в музыке, и наоборот. Некоторое время назад я разговаривала об этом с одним человеком и сказала: „До сих пор мое наблюдение подтверждалось всегда за исключением одного случая“. Когда я захотела вспомнить фамилию этого человека, то оказалось, что я ее безнадежно забыла, хотя знала, что носитель ее – один из моих самых близких знакомых. Когда через несколько дней я случайно услышала эту фамилию, я, разумеется, тут же признала, что речь шла о разрушителе моей теории. Неприязнь, которую я бессознательно затаила против него, выразилась через забывание его столь привычной для меня фамилии».

    8) Несколько другим путем соотнесение с собой привело к забыванию имени в следующем сообщенном Ференци случае, анализ которого становится особенно поучительным благодаря разъяснению замещающих мыслей (как в случае Боттичелли – Больтраффио по отношению к Синьорелли).

    «Одной даме, кое-что слышавшей о психоанализе, никак не вспоминается фамилия психиатра Юнга.

    Вместо этого возникают следующие ассоциации: Кл. (фамилия) – Вильде – Ницше – Гауптман.

    Я не называю ей фамилию и прошу ее свободно ассоциировать по поводу каждой отдельной мысли.

    По поводу Кл. ей тут же приходит мысль о фрау Кл.; что она – манерная, жеманная дама, однако весьма хорошо выглядящая для своего возраста. „Она не стареет“. В качестве общего родового понятия для Вильде и Ницше она называет „душевную болезнь“. Затем она язвительно говорит: „Вы, фрейдианцы, так долго будете искать причины душевных болезней, пока сами не станете душевнобольными“. Затем: „Терпеть не могу Вильде и Ницше. Я их не понимаю. Я слышала, что оба они были гомосексуалистами; Вильде возился с юными (jungen) людьми“. (Несмотря на то что в этой фразе она уже произнесла верное имя – правда, по-венгерски, – она по-прежнему не может его припомнить.)»

    «По поводу Гауптмана ей приходит в голову „половина“, затем „юность“, и только теперь, после того как я направляю ее внимание на слово „юность“, ей становится ясно, что искала она фамилию Юнг».

    «Разумеется, эта дама, потерявшая в возрасте тридцати девяти лет супруга и не имеющая перспектив вновь выйти замуж, имеет достаточно оснований избегать воспоминания обо всем, что напоминает о юности или возрасте. Бросается в глаза чисто содержательное ассоциирование покрывающих мыслей по поводу искомого имени и отсутствие ассоциаций по созвучию».

    9) Еще по-другому мотивированным, причем весьма утонченно – является пример забывания имени, который данному человеку удалось разъяснить самому:

    «Когда в качестве побочного предмета я сдавал экзамен по философии, экзаменатор спросил меня об учении Эпикура, а затем, в дополнение, знаю ли я, кто вновь обращался к его учению в последующие века. Я ответил, назвав имя Пьера Гассенди, о котором буквально два дня назад слышал в кафе как об ученике Эпикура. На удивленный вопрос, откуда я это знаю, я смело ответил, что давно интересовался Гассенди. Как результат – magna cum lande [9], но, к сожалению, и последующая упорная склонность забывать фамилию Гассенди. Полагаю, моя нечистая совесть виной тому, что, несмотря на все старания, я не могу теперь удержать в памяти эту фамилию. Лучше бы я и тогда ее не знал».

    Чтобы правильно оценить степень антипатии к воспоминанию об этом эпизоде с экзаменом у нашего поручителя, необходимо знать, насколько он дорожит своей ученой степенью доктора наук и сколь многое должна предоставить ему эта замена.

    10) Я включаю сюда еще один пример забывания названия города, который, возможно, не столь прост, как приведенные ранее, но каждому, кто знаком с такими исследованиями, покажется правдоподобным и ценным. Название одного итальянского города не поддается воспоминанию вследствие его значительного созвучия с одним женским именем, с ним связываются разного рода аффективные воспоминания, которые при сообщении исчерпывающим образом, пожалуй, не изложены. Ш. Ференци (Будапешт), наблюдавший этот случай забывания на самом себе, поступает с ним так, как анализируют сновидения или невротическую идею, и, несомненно, делает это с полным на то основанием.

    «Сегодня я был в одной семье, с которой дружен; речь зашла о городах Верхней Италии. Тут некто упоминает, что они по-прежнему испытывают на себе австрийское влияние. Он называет несколько таких городов; я тоже хочу назвать один, но его название не приходит мне в голову, хотя я знаю, что провел там два очень приятных дня, и это не совсем согласуется с теорией Фрейда, объясняющей забывание. Вместо искомого названия города мне навязываются следующие ассоциации: КапуаБрешиалев Брешии».

    «Этого „льва“ я вижу в форме мраморной статуи, которая словно реальная находится передо мной, но тут же замечаю, что он не столько похож на льва на памятнике свободы в Брешии (который я видел только на картинке), сколько на того другого мраморного льва, которого я видел в Люцерне на надгробном памятнике швейцарским гвардейцам, павшим в Тюильри, и репродукция которого en miniature стоит на моем книжном шкафу. Наконец, мне все же приходит в голову искомое название: это Верона.

    Мне сразу также становится ясно, кто был повинен в этой амнезии. Никто иная, как прежняя прислуга семьи, где я как раз находился в гостях. Ее звали Вероника, по-венгерски Верона, и она была мне очень антипатична из-за своей отталкивающей физиономии, а также своего сиплого, резкого голоса и невыносимого доверительного обращения (на что она считала себя вправе из-за долгого срока службы). Кроме того, для меня был невыносим деспотизм, с которым она в свое время обращалась с хозяйскими детьми. Теперь я также знал, что означали замещающие мысли.

    «По поводу Капуи у меня тут же возникла ассоциация с caput mortuum. Очень часто я сравнивал голову Вероники с черепом мертвеца. Венгерское слово kapzsi (алчный), несомненно, стало также причиной смещения. Разумеется, я нахожу также те гораздо более прямые ассоциативные пути, связывающие между собой Капую и Верону в качестве географических понятий и итальянских слов с одинаковым ритмом.

    То же самое относится к Брешии; но также и здесь обнаруживаются переплетенные окольные пути ассоциации идей.

    В свое время моя антипатия была такой сильной, что я находил Веронику поистине отвратительной и не раз выражал свое удивление тем, что ей все же удавалось вести любовная жизнь и что ее любили; „Как ее можно поцеловать, – говорил я, – ведь это вызовет позыв к рвоте [Brechreiz]“. И все-таки эту антипатию, несомненно, давно можно было связать с идеей о павших швейцарских гвардейцах.

    Брешиа, во всяком случае здесь, в Венгрии, очень часто обозначается не львом, а другим диким зверем. Самое ненавистное имя в этой стране, равно как и в Верхней Италии, – имя генерала Гайнау, которого без обиняков называют гиеной из Брешии. Стало быть, от ненавистного тирана Гайнау одна нить мыслей через Брешию ведет к городу Вероне, другая – через идею о животном-могильщике с сиплым голосом (причастном к появлению надгробного памятника) – к черепу мертвеца и к неприятному органу Вероники, которую столь злобно поносит мое бессознательное, в свое время почти так же тиранически хозяйничавшей в этом доме, как австрийский генерал – после венгерской и итальянской борьбы за освобождение.

    С Люцерном связывается мысль о лете, которое Вероника вместе со своими хозяевами провела на Фирвальдштетском озере поблизости от Люцерна; в связи со „швейцарской гвардией“ опять-таки воспоминание, что она умела тиранить не только детей, но и взрослых членов семьи и ей нравилось выступать в роли гвардейской дамы.

    Я со всей определенностью отмечаю, что эта моя антипатия к В. – сознательно – относится к давно преодоленным вещам. Тем временем внешне, равно как и в своих манерах, она к выгоде для себя значительно изменилась, и я могу обращаться с ней (для чего, правда, у меня редко бывает повод) с искренним дружелюбием. Мое бессознательное, как это обычно бывает, более цепко держится за впечатления, оно „злопамятно“ и мстительно.

    Тюильри – это намек на вторую персону, пожилую французскую даму, которая фактически „охраняла“ (gardiert) женщин в доме по многочисленным поводам и которую уважали от мала до велика, пожалуй, немного также боялись. Какое-то время я был ее élève (учеником) в беседах на французском. В связи со словом élève мне также приходит на ум, что, находившись в гостях в Северной Богемии у шурина моего нынешнего хозяина дома, я не раз смеялся над тем, что тамошнее сельское население называло воспитанников (Eleven) местной лесной академии „львами“. Также и это веселое воспоминание, возможно, было причастно к смещению от гиены ко льву».

    11) Также и нижеследующий пример [10] может показать, как властвующий над человеком в настоящее время комплекс вызывает забывание имени в расположенном на большом расстоянии месте:

    «Двое мужчин, один постарше, а другой более юный, которые шесть месяцев вместе путешествовали по Сицилии, обмениваются воспоминаниями о тех прекрасных и содержательных днях. „Как же называлось то место, – спрашивает более молодой, – в котором мы заночевали, чтобы совершить вылазку в Селинунт? Калатафими, не так ли?“ Старший с этим не соглашается: „Конечно, нет, но я тоже забыл название, хотя очень хорошо помню все детали пребывания там. Мне достаточно будет заметить, что другой забыл название; и тут же и у меня индуцируется забывание. Не хотим ли мы поискать название? Но мне ничего другого, кроме Кальтанисетты, в голову не приходит, но это название, несомненно, неправильное“. – „Нет, – говорит более молодой, – название начинается с w или в нем имеется w“. – „Но буквы w в итальянском не существует“, – напоминает старший. „Да, я и имел в виду лишь v, а w сказал лишь потому, что приучен к этому моим родным языком“. Старший не соглашается с v, он полагает: „Мне кажется, что я вообще позабыл многие сицилийские названия; самое время проделать опыт. Как, например, называется возвышенная местность, которую в древности называли Энна? А, я уже знаю: Кастроджиованни“. В следующее мгновение младший нашел также и потерянное название. Он восклицает: „Кастельветрано“, – и радуется тому, что сумел доказать наличие v, как он и утверждал. Старшему еще какое-то время недостает чувства знакомого; но, согласившись с названием, он должен теперь рассказать, почему оно выпало у него. Он полагает: „Наверное, потому, что вторая половина – ветрано – созвучна с ветераном. Я уже знаю, что не люблю думать о старении и по-особому реагирую, когда мне о нем напоминают. Так, например, недавно одному своему другу, которого очень ценю, я сказал в укор в самом диковинном облачении, что он «давно уже вышел из юного возраста», поскольку тот когда-то раньше посреди самых лестных высказываний обо мне также сказал, что я уже не молодой человек. То, что сопротивление у меня направилось на вторую половину названия Кастельветрано, происходит также от того, что его начало вернулось в замещающем названии Кальтанисетта“. – „А само название Кальтанисетта?“ – спрашивает младший. „Оно всегда казалось мне ласкательным прозвищем для молодой женщины“, – признается старший.

    Спустя какое-то время он добавляет: „Название для Энны тоже ведь было замещающим. И тут мне приходит в голову мысль, что это название Кастроджиованни, выступающее вперед с помощью рационализации, точно так же созвучно с giovane – юный, как потерянное название Кастельветрано с ветераном – старый“.

    Таким образом, по мнению старшего, он разобрался в своем забывании названия. По каким мотивам более молодой пришел к точно такому же феномену выпадения, исследовано не было».

    Наряду с мотивами забывания имен нашего интереса заслуживает также и его механизм. В большом числе случаев имя забывается не потому, что оно само пробуждает такие мотивы, а потому, что из-за созвучия и сходства звуков оно затрагивает некое другое имя, против которого и направляются эти мотивы. Понятно, что благодаря такому ослаблению условий возникновение феномена чрезвычайно облегчается. Так происходит в следующих примерах.

    12) Доктор Эд. Хичманн: «Господин N хочет сообщить кому-то о книготорговой фирме „Гильхофер и Раншбург“. Однако, несмотря на все размышления, ему приходит лишь имя Раншбург, хотя фирма ему хорошо знакома. Испытывая из-за этого легкую неудовлетворенность, он возвращается домой, и дело кажется ему достаточно важным, чтобы спросить брата, который, похоже, уже засыпал, о первой половине названия фирмы. Тот без промедления ее называет. После этого господину N в связи с „Гильхофер“ тут же приходит слово „Гальхоф“. В „Гальхоф“ несколько месяцев назад он совершил богатую воспоминаниями прогулку в обществе привлекательной девушки. Девушка подарила ему в качестве сувенира одну вещь, на которой было написано: „На память о прекрасных часах в Гальхофе“ (Gallhofer Stunden). За несколько дней перед тем, как было забыто название, господин N серьезно повредил эту вещь, внешне случайно, резко задвинув выдвижной ящик, что он констатировал – знакомый со смыслом симптоматических действий – не без чувства вины. В эти дни он находился в несколько амбивалентном настроении по отношению к даме: он не решался пойти навстречу ее желанию жениться на ней, хотя ее и любил». (Internat. Zeitschr. f. Psychoanalyse I, 1913.)

    13) Доктор Ганс Захс: «Во время разговора о Генуе и ее ближайших окрестностях один молодой человек хочет назвать также местность Пельи, но название может вспомнить только с трудом, после напряженного размышления. По дороге домой он думает о неприятном исчезновении этого хорошо ему знакомого названия и при этом приходит к совершенно аналогично звучащему слову Пели. Он знает, что так называется остров в южной части Тихого океана, жители которого сохранили несколько странных обычаев. Недавно он прочитал об этом одну этнологическую работу и собирался затем использовать эти сообщения для собственной гипотезы. Затем ему приходит в голову мысль, что Пели – это еще и место действия одного романа, а именно „Самое счастливое время ван Цантена“ Лауридса Брууна, который он прочел с интересом и удовольствием. Мысли, чуть ли не непрерывно занимавшие его в этот день, связались с письмом, полученным им этим же утром от одной очень дорогой для него дамы; это письмо заставило его опасаться, что ему придется отказаться от одной уже назначенной встречи. После того как он провел весь день в самом дурном настроении, вечером он вышел из дома с намерением не мучиться больше неприятными мыслями, а по возможности безмятежно насладиться предстоящим общением, которое для него было необычайно ценным. Очевидно, что слово „Пельи“ могло всерьез повредить его намерению, поскольку по созвучию оно тесно связано с „Пели“; Пели же, приобретшее благодаря этнологическому интересу отношение к Я, олицетворяет „самое счастливое время“ не только ван Цантена, но и его собственное, а потому также опасения и заботы, которые одолевали его в течение дня. Характерно, что это простое толкование было достигнуто лишь после того, как второе письмо превратило сомнения в радостную уверенность в скором свидании».

    Если, рассматривая этот пример, вспомнить о, так сказать, смежном с ним, в котором не может вспомниться название места Нерви, то можно увидеть, как двоякий смысл одного слова заменяется сходством по созвучию двух слов.

    14) Когда в 1915 году вспыхнула война с Италией, я смог на самом себе произвести наблюдение, что моей памяти вдруг стало недоступно целое множество названий итальянских местностей, которыми я обычно легко распоряжался. Как и многие другие немцы, я приобрел привычку часть отпуска проводить на итальянской земле и не мог сомневаться в том, что это массовое забывание названий являлось выражением понятной враждебности к Италии, занявшей теперь место прежнего пристрастия. Наряду с этим непосредственно мотивированным забыванием названий я выявил, однако, и косвенные, которые можно было свести к этому же влиянию. Я также стал склонен забывать названия неитальянских мест и при исследовании таких происшествий обнаружил, что эти названия каким-то образом благодаря отдаленному созвучию связаны с предосудительными враждебными. Так, например, однажды я мучительно пытался вспомнить название моравского города Бизенц. Когда, наконец, оно мне вспомнилось, мне тут же стало ясно, что это забывание следует отнести на счет палаццо Бизенци в Орвието. В этом палаццо находится отель Белле Арти, где я жил всякий раз, когда приезжал в Орвието. Разумеется, самые дорогие воспоминания сильнейшим образом были повреждены изменившейся эмоциональной установкой.

    Целесообразно также с помощью некоторых примеров напомнить о том, что ошибочное действие в виде забывания имени может служить разным намерениям.

    15) А. Й. Шторфер («Забывание имени для обеспечения забывания намерения»). «Одна дама из Базеля однажды утром получает известие, что подруга ее юности Сельма Х. из Берлина, находившаяся как раз в своем свадебном путешествии, проездом оказалась в Базеле; берлинская подруга останется в Базеле лишь на один день, и поэтому жительница Базеля тотчас спешит в отель. Расставаясь, подруги договариваются снова встретиться после обеда и оставаться вместе до отъезда жительницы Берлина. После обеда жительница Базеля забывает о рандеву. Детерминация этого забывания мне неизвестна, ведь именно в этой ситуации (встреча с только что вышедшей замуж подругой юности) возможны разного рода типичные констелляции, которые могут обусловить торможение, связанное с повторением встречи. В этом случае интересно последующее ошибочное действие, представляющее собой бессознательное обеспечение первого. В то время, когда она должна была вновь встретиться с подругой из Берлина, жительница Базеля находилась в обществе в другом месте. Речь зашла о недавней свадьбе венской оперной певицы Курц. Дама из Базеля критически (!) высказалась по поводу этого брака, но когда она захотела произнести фамилию певицы, ей, к ее величайшему замешательству, не вспомнилось имя. (Как известно, как раз при произнесении односложных фамилий люди склонны называть также имя.) Дама из Базеля тем больше была раздосадована слабостью памяти, поскольку часто слушала певицу Курц и ей было привычно произносить (целиком) ее имя. Прежде чем кто-то другой назвал выпавшее имя, разговор переключился на другую тему. Вечером этого же дня наша дама из Базеля находится в обществе, отчасти тождественном тому, что было после обеда. Речь случайно снова заходит о браке венской певицы, и дама без труда называет полное имя „Сельма Курц“. За этим тут же следует и ее возглас: „Ах, я совершенно забыла, что сегодня после обеда договорилась встретиться с моей подругой Сельмой“. Взглянув на часы, она обнаружила, что подруга должна была уже уехать». (Internat. Zeitschr. f. Psychoanalyse, II, 1914.)

    Возможно, мы еще не готовы к тому, чтобы оценить этот красивый пример во всех его отношениях. Более простым является следующий, в котором забывается, правда, не имя, а иностранное слово по причине мотива, заключающегося в ситуации. (Мы уже замечаем, что эти же процессы мы трактуем так, как если бы они относились к именам собственным, фамилиям, иностранным словам или последовательностям слов.) Здесь молодой человек забывает английское слово, которое идентично немецкому и обозначает золото, чтобы найти повод к желательному для него поступку.

    16) Доктор Ганс Захс: «Молодой человек знакомится в общем пансионе с одной англичанкой, которая ему нравится. Когда в первый вечер знакомства он беседует с нею на ее родном языке, которым довольно хорошо владеет, и при этом хочет употребить английское слово, обозначающее „золото“, ему, несмотря на самые напряженные поиски, это слово не вспоминается. И наоборот, в качестве замещающих слов ему упорно навязываются французское or, латинское aurum и греческое chrysos, ему лишь с огромным трудом удается от них отделаться, хотя он определенно знает, что родства с искомым словом они не имеют. В конце концов он не находит другого способа объясниться, кроме как дотронуться до золотого кольца на руке дамы; совершенно сконфуженный, он теперь узнает от нее, что так долго искавшееся слово, которое обозначает золото, звучит точно так же, как и немецкое, а именно: gold. Высокая ценность такого прикосновения, к которому привело забывание, заключается не только в предосудительном удовлетворении влечения трогать или прикасаться, которое возможно ведь и при других поводах, усердно используемых влюбленными, но и в гораздо большей степени в том, что оно позволяет прояснить перспективы ухаживания. Бессознательное дамы, особенно если оно с симпатией отнеслось к собеседнику, выдает эротическую цель забывания, скрывающуюся за безобидной маской; то, каким образом она принимает прикосновение и считается с мотивировкой, может стать, таким образом, бессознательным для обеих сторон, но весьма многозначительным средством извещения о шансах только что затеянного флирта».

    17) Я сообщу также одно интересное наблюдение Й. Штерке о забывании и нахождении имени собственного, которое отличается тем, что с забыванием имени связано искажение последовательности слов стихотворения, как в примере «Коринфской невесты».

    «Один пожилой юрист и языковед, Z., рассказывает в обществе, что в свои студенческие годы в Германии знал одного студента, который был необычайно глуп, и хочет рассказать некий анекдот о его глупости. Но он не может вспомнить фамилии этого студента, полагает, что она начинается с W, но впоследствии берет свои слова обратно. Он вспоминает, что этот глупый студент впоследствии стал виноделом. Затем он снова рассказывает анекдот о глупости этого же студента, еще раз удивляется, что не может вспомнить его фамилии, а затем говорит: „Он был таким ослом, что я по-прежнему не понимаю, как сумел ему вдолбить повторениями латинский язык“. Через какое-то мгновение он вспоминает, что искомое имя оканчивается на … ман

    1 «Да восстанет из наших костей некий мститель!» (лат.)
    2 Этот небольшой анализ привлек к себе большое внимание в литературе и вызвал живую дискуссию. Именно на нем Э. Блейлер попытался математически определить достоверность психоаналитических толкований и пришел к выводу, что она имеет бóльшую вероятностную ценность, чем тысячи неоспоримых медицинских «выводов» и что она обязана своим особым положением только тому, что мы еще не привыкли считаться в науке с психологическими вероятностями. (Das autistisch-undisziplinierte Denken in der Medizin und seine Überwindung. Berlin, 1919.)
    3 Дальнейшее наблюдение несколько ограничивает различие между анализом «Синьорелли» и анализом aliquis в отношении замещающих припоминаний. Также и здесь забывание, по-видимому, сопровождается замещающим образованием. Когда впоследствии я задал своему собеседнику вопрос, не приходило ли ему в голову во время его стараний вспомнить недостающее слово вставить вместо него что-то другое, он сказал, что вначале испытывал искушение вставить в стих ab: nostris ab ossibus (возможно, не связанную часть от а-liquis), а затем, что ему особенно отчетливо и упорно навязывалось ехоriarе. Будучи скептиком, он добавил: «Очевидно, потому, что это было первое слово стиха». Когда я его попросил обратить внимание на ассоциации с exoriare, он назвал экзорцизм. Поэтому я вполне могу допустить, что усиление слова exoriare при репродукции, собственно говоря, имело ценность такого замещающего образования. Оно могло произойти от имени святых через ассоциацию «экзорцизм». Впрочем, это тонкости, которым не нужно придавать значения. Но представляется вполне возможным, что появление того или иного замещающего воспоминания является константным, быть может, также лишь характерным и предательским признаком тенденциозного, обусловленного вытеснением забывания. Это замещающее образование состояло бы – также и там, где неправильные замещающие имена не возникают, – в усилении элемента, смежного с забытым. Например, в случае «Синьорелли», покуда имя художника оставалось для меня недоступным, зрительное воспоминание о цикле фресок и об автопортрете, помещенном в углу одной из его картин, было необычайно ярким, во всяком случае гораздо более интенсивным, чем обычно возникающие у меня следы зрительного воспоминания. В другом случае, также рассказанном в статье 1898 года, из адреса, по которому мне предстояло нанести неприятный визит в чужом городе, я безнадежно забыл название улицы, но номер дома, словно в издевку, запомнился очень отчетливо, хотя обычно запоминание чисел доставляет мне наибольшие трудности.
    4 Я не стал бы с полной убежденностью ручаться за отсутствие внутренней связи между обоими кругами мыслей в случае «Синьорелли». При тщательном прослеживании вытесненных мыслей на тему «смерть и сексуальная жизнь» все же наталкиваешься на идею, близко соприкасающуюся с темой фресок в Орвието.
    5 Перевод А. Толстого.
    6 C. G. Jung. Über die Psychologie der Dementia praecox, 1907, Seite 64.
    7 Понять – значит простить (фр.). – Прим. пер.
    8 «Dementia praecox», S. 52.
    9 Диплом с отличием (лат.).
    10 «Zentralblatt für Psychoanalyse», I, 9. 1911.
    Продолжение книги