Человек слова бесплатное чтение
IMMA MONSÓ
UN HOME DE PARAULA
Серия «Время женщин»
Перевод с каталанского Марины Абрамовой, Марины Кетлеровой и Ольги Мургиной
Оформление обложки Екатерины Елькиной
© Imma Monsó, 2006
© Абрамова М… перевод 2022
© Кетлерова М., перевод 2022
© Мургина О., перевод 2022
© Абрамова М., вступительная статья, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2022
Слово переводчика
Имма Мунсо – известная каталонская писательница старшего поколения (род. в 1959 г.). Она пишет на каталанском языке, является автором семи романов и нескольких сборников новелл. За свои произведения награждена 11 литературными премиями, из которых четыре были присуждены вышедшему в 2006 г. роману «Человек слова» («Un home de paraula»). Бо́льшая часть её произведений переведена на испанский язык и тепло встречена публикой, некоторые из них переведены на французский, итальянский, немецкий, венгерский и нидерландский языки.
Роман «Человек слова» многие критики называют романом-исповедью, поскольку в нём от первого лица с предельной искренностью рассказывается о любви главной героини и её мужа, который в довольно молодом возрасте умирает от рака, и о её попытках пережить трагедию вместе с их приёмной дочерью. Эта история имеет автобиографические черты. Тема смерти близкого и неординарного человека, который оказал сильное влияние на жизнь героини, вообще характерна для творчества Иммы Мунсо.
Однако роман «Человек слова» не укладывается в рамки традиционного реализма, как можно было бы подумать, ориентируясь на трагическую ситуацию, подтолкнувшую автора к его созданию. Тема слова, обозначенная уже в заглавии, становится ключевой. Само слово «слово» необычайно многозначно в романе и выполняет большое количество функций. Так, помимо его психотерапевтической роли (что более чем понятно и оправданно в такого рода произведении), оно является материалом для конструирования разнообразных реальностей, в том числе – художественной. Это неудивительно, поскольку «Человек слова» – роман постмодернистский. При всём своём пристрастии к исповедальности и «дневниковости», Имма Мунсо никогда не забывает о читателе. Так, в самом начале она предупреждает, что делит главы на А – «счастливые» – про жизнь с ним, и Б – «тяжёлые» – про жизнь без него. Автор предлагает нам свою «игру в классики»: читать так, как захотим, можно подряд, можно только главы А или только главы Б – в зависимости от наших художественных вкусов и от того, любим ли мы произведения только с хорошим концом или только с плохим. Также и повествовательная техника в них будет различаться (что, правда, нам предлагается заметить уже самим): главы А, отнесённые к прошлому («когда он был ещё жив»), написаны от третьего лица, в них героиня (и автор) видит и показывает себя со стороны, тогда как в главах Б повествование ведётся от первого лица. Разумеется, последние будут носить более интроспективный характер. Объединяются первое и третье лицо повествователей только в заключительной главе («А, Б и остальные буквы алфавита»), которая, таким образом, предназначена для прочтения всем. Подобная игра с читателем и распределение по главам имеет и ещё одну функцию: при фрагментации временного и событийного ряда и нелинейном повествовании (одним из главных особенностей постмодернистской литературы) именно это помогает нам более осмысленно подключиться к соучастию в конструировании романной реальности.
Игровое начало реализуется и на иных уровнях. Один из ключевых эпизодов (который действительно даёт ключ к ещё одной возможности прочтения романа) содержится прямо во вводной главе: уже после смерти мужа героиня, пытаясь отвлечься от своего отчаяния, щёлкает пультом телевизора и случайно натыкается на фильм Вуди Аллена «Пурпурная роза Каира». И как раз на тот эпизод, когда главный герой сходит с экрана в зал и заговаривает с девушкой, которая уже в пятый раз за день смотрит это кино. Таким образом задаётся глубинный модус прочтения произведения как сложной комбинации действительности и виртуальности, взаимодействия сознания и окружающего мира, слова и явления/предмета и т. д. У самой Иммы Мунсо материалом для этого служит не визуальное искусство (кинематограф), а опять-таки слово. Интересно, что во всё том же вступлении она рассказывает о привычке её семейства давать друг другу день ото дня новые имена. Вот почему это происходит: «…в неприязни к именам мы с Кометой (так она называет в романе своего мужа) совпадали. У меня вызывало сопротивление то, что моё имя раз и навсегда зафиксирует и отсортирует мою индивидуальность. Он, в свою очередь, тоже, казалось, избегал называть меня по имени, тем более – по паспорту; я не помню, чтобы Он хоть раз использовал одно и то же имя, когда звонил или оставлял записку. Как бы там ни было, мы никогда не пользовались именами настолько долго, чтобы они начинали, как им и предписано, вешать на нас ярлыки. Имена менялись, жили всего одно мгновение, иногда несколько дней, иногда возвращались, но уже в другом виде, со сколами и трещинами. Между собой мы разговаривали на странных языках, употребляли чудные имена. Но это никогда не было проблемой для нас, и только когда нужно было их закрепить, возникали сложности». Таким образом, уже в «реальной» жизни главные герои, постоянно меняя свои имена, выдумывая новый язык, наделяют её новой субстанциональностью. Человек слова в романе – не только героиня, но и её муж, в частности потому что и он пишет при жизни свою бесконечную книгу, близкую к завершению перед самой его смертью. Сочинение её соразмерно самой жизни. И неслучайно, что её жанр – тоже дневник-размышления. Правда, это книга тайная, и её герой – человек слова преимущестенно устного, по определению, эфемерного. В отличие от главной героини, писательницы, которая, наоборот, стремится сиюминутное зафиксировать, перенести прошлое в будущее. Характерно, что она часто выхватывает в сознании какую-то картинку из их жизни, словно кадр на фотографии, и затем описывает её. Героиня не перестаёт удивляться тому, что муж её не просто оказался живым воплощением её мечты, но и превзошёл все ожидания, переродив её во многом. С другой стороны, после его смерти окружающий мир теряет свою жизнь, свою реальность: так, когда Лот (так героиня именует в романе себя) приезжает впервые уже без него в их летний дом в горах, ей кажется, что деревня – не настоящая, а бутафорская, хотя дома и улицы внешне совершенно не изменились… Таким образом, грань между реальным и воображаемым размыта, они постоянно меняются местами, их соотношение сложно и неоднозначно.
Продолжая тему слова, можно сказать, что Имма Мунсо на протяжении всего романа исследует и демонстрирует, каким образом слова могут оказаться столь же реальными, как сама реальность. Каким образом они начинают жить своей жизнью и, наряду с окружающими предметами и событиями, побуждать героиню к интроспекции, к исследованию состояний своей психики и своего сознания (как, например, в главах «Что мы имеем в виду, когда говорим, что хотим покончить с собой», «Что говорят люди»). Они же могут помочь ей преодолеть трагедию, вернуться к осмысленности и даже радости бытия. Вот одно из важнейших рассуждений в романе: Моя подруга, наверное, права, говоря, что не считает меня способной к самоубийству. Я всё время подсознательно использую мощнейшее оружие, чтобы уйти от тоски по смерти: слово. Слово, как скульптор, придаёт форму идее, разминает её до тех пор, пока она не становится податливой массой, массой из размышлений о самоубийстве, послушной и мягкой, всё менее и менее серьёзной, всё более и более смешной. Слова срывают покров торжественности со зловещего намерения, слова забирают у тебя энергию, необходимую для того, чтобы перейти к делу. И наконец с моими планами по саморазрушению происходит то же, что и с моими планами путешествий: я говорю о них так подробно, рассматриваю их со стольких точек зрения, что в результате не хочу туда ехать, как будто я там уже побывала. И тут то же самое: если столько говорить о своём самоубийстве, то возникает такое ощущение, будто ты уже покончил с собой. Вот я и продолжаю рассуждать и рассуждать об этом».
Конечно, при чтении данного пассажа напрашивается параллель со смертью автора, коль скоро героиня – и повествовательница, и автор произведения. Однако нельзя не усмотреть и спора с этой концепцией: выжить для Лот возможно только благодаря письму. Если она и не покончит с собой, то только как человек, пишущий свою важнейшую историю, как неповторимая личность.
Очевидно, что роман «Человек слова» – это, в том числе, и слово о слове, текст о тексте, метапроза. С другой стороны (что взаимосвязано) – это текст, насыщенный цитатами из самых разных произведений (помимо всех прочих ещё и музыкальных), требующий интеллектуального чтения. Особенность, которая сказывается уже в названиях глав: введение обозначено латинским Introitus – средневековым термином риторики, обозначающим «начало речи с целью привлечения внимания». Весь текст предваряется цитатой из сонетов У. Шекспира. Глава А1 названа цитатой из уже упоминавшегося фильма Вуди Аллена («Сеньорита, я вижу, эта картина вам нравится?»), глава Б5 – «День дотянуть» – цитатой из «Равнины в огне» Хуана Рульфо… Многочисленные реминисценции конечно служат фундаментом для виртуальной реальности, но выстроенный на них универсум Иммы Мунсо уникален. Её игра – теперь уже и с авторами, а не только с читателями – превращает роман в более многослойное произведение. В предпоследней главе, вспоминая, как герой Ханса Хенни Янна Якоб Магнус сдирал кожу и мышцы с убитой им невесты в надежде отыскать внутри тела душу, словно снимал слой за слоем у луковицы, Имма Мунсо приходит к следующему образу-заключению: «Ткань слов – как луковица, которую никогда не закончишь чистить. Сколько бы раз ты ни брался, можешь продолжать и продолжать. И никогда не увидишь кровоточащую плоть. В ней – безграничное количество возможностей. Это бесконечная луковица. Вечная луковица. Больше всего похожая на отрезок жизни».
И смыслы романа-луковицы «Человек слова» можно раскрывать слой за слоем, читая его то как роман «бытовой», реалистический (уже упомянутую драматическую историю любви), то как образец психотерапевтических сеансов (примечательно, что та самая подруга героини, психиатр, в ответ на её просьбу дать какие-нибудь книги про то, как переживают утрату близких, приносит ей два пустых листка, озаглавленных «Проживание утраты близких. Методика определения патологической боли утраты», и говорит, что остальное должна заполнить она. Таким образом, «Человек слова» можно воспринимать и как эти самые заполненные листки. Можно читать его и как роман воспитания. И как роман философский. Как интеллектуальный. Как «роман сознания», восходящий, прежде всего, к М. Прусту и к В. Вулф (отсылки к ним есть в тексте). То есть как повествование о том, как мы думаем, что живём, и как живём на самом деле. Своеобразное обретение утраченного звучит финальной нотой в романе, в самом последнем абзаце: «Можно жить без памяти, но нельзя жить без забвения», – с этой фразы начинается книга Дюбюффе о забвении. Я нашла единственный способ уравновесить память и забвение: превратить присутствие Кометы во вторую кожу. С ним у меня постоянно так. «Где он?» – думаю я, не замечая, что ношу его на себе, как очки для чтения. Ищешь их – ведь без них как без рук – и вдруг понимаешь, что они на тебе. Вот – вот, именно так. Такое живое воспоминание, что, если подумать, оно уже почти неотличимо от забвения».
Возможно это становится благодаря Слову. Неслучайно оно фигурирует в заглавии романа – «Человек слова». Причём вынесенная в название синтагма также многозначна, и читатель лишь постепенно, одно за другим, обнаруживает её значения – от общеизвестного (быть человеком слова – это всегда сдерживать обещания, именно таким человеком и был Комета) до очень личного, понятного лишь героям романа (человек пишущий; человек, отлично владеющий устным словом; человек, способный зажечь и увлечь своими рассуждениями, лекциями; окружающие люди, говорящие банальности или, наоборот, продлевающие в своих рассказах жизнь героя; человек, рассказывающий свою историю любви и т. д.).
Необходимо добавить, что в постмодернистскую поэтику романа органично вписывается и характерная для произведений этого автора тонкая ирония, нередко переходящая в чёрный юмор (что неудивительно при основной тематике книги). Это ещё один способ дистанцироваться от ситуации и справиться с трагическими событиям в жизни героини. Так, подруга-врач не советует Лот совершать самоубийство, «засунув голову в духовку» (по примеру Сильвии Плат[1]), потому что это неэстетично, да к тому же духовка у неё электрическая. Друзья, которые хотят отправить Лот отдыхать, выбирают для неё санаторий с оздоровительными водными процедурами и на вопрос, могут ли её там утопить в ванной с эфирными маслами, отвечают, что да, но за отдельную плату, и рекомендуют «ванны кровяные»… Особенно примечательна чёрным юмором глава «Что говорят люди» – целый каталог наиболее распространённых фраз соболезнований героине и её остроумные комментарии по их поводу. В главе Б9, посвящённой поездке Лот с дочерью в Мексику, описывается её фантасмагорический сон, гротескно сочетающий в себе символы латиноамериканского Дня Мёртвых и реалии современных аэропортов и авиаперевозок. В последнем случае смех балансирует на грани с трагическим, но всё же чаще всего юмор позволяет автору избежать ненужной патетики.
Итак, мы видим, что, как и положено постмодернистскому произведению, «Человек слова» – роман многоуровневый: его можно читать как роман «бытовой», реалистический, как историю необыкновенной любви, как образец психотерапевтических сеансов, как роман философский, интеллектуальный, воспитательный, эстетский, требующий глубокого знания литературы, музыки и других видов искусств, как роман, экспериментирующий со словом. Слово, его «волшебная сила» занимает центральное место в поэтике произведения. И особенно Имму Мунсо занимает процесс «выхода» человека из мира воображаемого, виртуального в мир реальный, который, однако, воссоздан словесно, а потому, вероятно, более прочен и реален, чем сама реальность.
М. А. Абрамова
Человек слова
И, потеряв тебя, пойму тогда,
Что прочие невзгоды – ерунда[2].
Шекспир. Сонеты.
А, Б… А..? Б..?
Introitus[3]
Уже и не помню, как было до знакомства с Ним. Помню только, что я ходила туда-сюда с яйцами в поисках места, где могла бы сохранить их все: мне была ненавистна сама идея класть их по разным местам, разделять их. Всё в одной корзине – вот чего я хотела. Ещё знаю, что, когда, после непростого опыта воспитания чувств, познакомилась с Кометой, я наконец достигла этой главной цели. Главной Цели. Волнение, тепло, здравый смысл, нежность, уют… Заговорщический дух и азарт спорщика. Страсть и сострадание… Покой домашнего очага и волнующие приключения – всё в одном взгляде. Настоящая дружба и первобытный эрос – всё под одним кровом. Знойные звёздные ночи, чтение на диване, дымящаяся рядом трубка – всё на одной сцене. Летние грозы и тихий туман – всё на одном холсте. Мне не надо было никуда ходить, не надо. Зачем? Не было повода. Да и некуда. Ведь всё находилось там, в небольшом пространстве, всё под рукой.
В общем-то, я рассказываю про корзину с яйцами, потому что мои романтические фантазии всегда были связаны с домом. Во мне ещё жила атавизмом тоска по живой земле, и меня не изнежил космополитический смог большого города, тем более после шестнадцати лет, прожитых с Кометой. Был жив и образ девушки, которая несёт яйца в подоле и ищет корзину, чтобы их положить, очень незамысловатый. И очень мой. Я отлично помню, откуда он взялся. Мне было, наверно, лет десять, и каждое мамино возвращение домой таило в себе нечто особенное. Не то чтобы в её жизни происходило много важных событий. Но всему, что с ней происходило, она придавала большое значение. От этого мама становилась неутомимой рассказчицей; она торжественно появлялась в доме, произнося с порога какую-нибудь вступительную фразу, которая непроизвольно вызывала в моём воображении яркий образ. «Никогда не клади все яйца в одну корзину», – изрекла она однажды вечером, придя с работы. Судя по всему, утром мама говорила с директором своего банка, точнее, со своим директором банка, о том, как лучше хранить сбережения. И он посоветовал не хранить всё в одном месте. Это не было для неё ни ново, ни особо оригинально, но начальник так сказал эти незатейливые и понятные слова, что всё сразу стало ясно. Ведь, как известно, иногда то, что мы представляем себе смутно, внезапно проясняется, когда кто-то выразит это одной ёмкой фразой.
Та фраза совершенно убедила маму, и эту убеждённость она старалась передать мне. Но не тут-то было. Поскольку она обрушивала на меня поток безапелляционных суждений и была облечена неоспоримым авторитетом, я, из духа противоречия, мгновенно истолковывала их с точностью до наоборот. И у меня в памяти отпечатался образ, вызванный этими словами. Я увидела себя, лет девяти-десяти, сколько мне, наверно, тогда и было, гуляющей по дивному лугу, усеянному полевыми цветами, что-то напевая, я несла яйца в подоле и искала, куда бы положить их все. А вот слова «банк», «сбережения» и «разделять яйца» ни о чём мне не говорили. Сельский пейзаж и девочка, которая в нерешительности бредёт по лесам и полям с драгоценными яйцами в подоле, привлекали меня куда больше. Она представлялась мне молочницей-фантазёркой с кувшином на голове, но не той ловкой торговкой из сказки, мечтающей о приумножении доходов. Моей не было никакого дела до всего, что касается денег, нет-нет…
…Внутри каждого из яиц таилась целая вселенная, состоящая из одних страстей, из желаний, так или иначе связанных с любовью, да, с любовью. Состояться в любви – единственный ключ к счастью – в этом и заключался главный вызов. В то время для большинства моих сверстниц основным вызовом была карьера, они мечтали стать учёными и работать в НАСА, или стать прокурорами Верховного Суда, или ещё кем-нибудь в том же духе, а если кто и задавался целью выйти замуж, то не ради вечной любви, а чтобы основать предприятие «дом-дети», то бишь начать жить с мужчиной и тут же забыть о мужчине ради дома и потомства или ради физики и химии. Но я-то хотела пережить Абсолютную Любовь, любовь самодостаточную: трудную, насыщенную, сложную, любовь, кроме которой ничего не нужно. Потому что в ней – всё. В одной корзине: физика и химия, музыка и логика, быт и Бытие. И речи не могло быть о том, чтобы исхитряться и разделять мой любовный капитал: я должна была найти удовлетворение всех своих многочисленных и взыскательных потребностей в одном и том же человеке, и отдать всё ему одному. Я хотела найти всё в одном существе, в одном прибежище, в одном укрытии. Должно было быть только так, или вообще никак.
Корзину я нашла весной 1987 года, а осенью 2003-го всё вдребезги разбилось. Никто из нас не готов к внезапному взрыву всех яиц, если только не было обратного счёта. С другой стороны, не так уж часто их хранят в одном месте: масса людей осмотрительно следует советам директоров банков во всех сферах жизни; возможно, я и сама буду так поступать отныне. Вот скажем, можно быть без ума от поэта, каждый вечер пленяющего стихами толпу восторженных девиц, но вовсе необязательно выходить за него замуж. Можно пойти его послушать, а потом снова спать со своим парнем, которого интересуют только бухгалтерские счета и чёрная магия. А если ты запала на скрипача, то совсем не обязательно тащить его в постель, делать отцом своих детей и ставить к плите стряпать мармитако[4]. А если, например, тебя покорил какой-нибудь гениальный шеф-повар, то не надо вести с ним содержательные беседы об упадке культуры; не всегда тот, кого боготворишь как учителя, должен становиться твоим любовником, отцом, другом, защитником, критиком и товарищем.
К счастью, чтобы общество выжило, разумных людей не обязательно должен очаровывать, пленять, кормить, развлекать, баюкать, наставлять и постоянно сопровождать один единственный человек, который умеет всё. У них есть повара, чтобы готовить, скрипачи, чтобы ходить на их концерты, поэты, чтобы читать стихи, юмористы, чтобы смешить, любовники, чтобы заниматься сексом, психотерапевты, чтобы изливать им душу, и супруги, чтобы было с кем жить и проводить время. Они все хранят в разных местах. Ведь если бы люди держали все яйца в одной корзине, общество – в его нынешнем виде – функционировало бы очень плохо. Закрылись бы рестораны, перестали играть оркестры, замолкли поэты, потому что с такой корзиной каждый имел бы в доме всё, что ему необходимо; и тогда что? А?
Что тогда?
Поэтому Абсолютная Любовь всегда была и будет сокрушительной. И опасной. Потому что, если яйца распределить по разным корзинам, тебя может бросить любовник, может умереть твой спутник, отец или повар, ты можешь остаться без любимого дела, но всё же тебе остаётся, на что опереться. А вот если всё хранить в одном месте… Я знала, что тогда я подвергну все яйца большой опасности. Знала, что рискую. Но даже грозящие мне страдания так и не заставили меня отказаться от твёрдого намерения сложить, прошу прощения за такой повтор, все яйца вместе.
И оно того стоило.
И вот – несколько дней назад – взрыв. Теперь стало трудно понять, что будет дальше. Само собой, первое, что приходит на ум любому мастеру слова, когда у него на глазах рушится его дом, это вновь обрести его в словах. Для нас это самое надёжное средство заполнить пустоту. Писать – вот лучший способ узнать, что произойдёт. Пишешь и узнаёшь. Пишешь, и что-то происходит. Начинаешь историю и не знаешь, куда она заведёт. Пишешь именно для того, чтобы узнать, чем она закончится. Или (будем скромнее) чтобы знать, каков следующий шаг. И я знаю, каким будет мой следующий шаг: говорить о Нём, о жизни с Ним, о жизни без Него. Хотя, конечно, я не единственная, кто это делает. Комета оставил след глубокий и плодотворный. Его друг Д. вчера рассказывал мне о пьесе, на которую Он его вдохновил. Его друг З., бывший ученик, человек незаурядного таланта, присылает мне стихи, посвящённые Ему. Его друг Р. в следующей своей книге расскажет об их детской дружбе. Я расскажу о нём по-своему, предложу ещё один вариант. Свой собственный.
У Кометы был талант музы. И Ему вовсе не нужно было умирать, чтобы это стало очевидным. Я-то об этом всегда Ему говорила. Ведь Ему, понятное дело, все постоянно твердили про талант писателя, поэтому я, чтобы сказать нечто новое, говорила, что Он был не только писателем, но и музой. Он сердился и смеялся. Смеялся и писал. Смеялся и жил. Смеялся и был. Смеялся и пил. Смеялся и выходил из себя. Смеялся и запекал треску на противне. Смеялся и пел «Страсти по Иоанну». Аминь.
Вот так, постоянно меняясь, Он вдохновлял и нас. Конечно, есть такие люди, которые обладают своеобразным талантом литературного персонажа. Они будто ненароком просят тебя рассказать историю, их историю, а у них самих нет желания или времени делать этого, потому что они, к примеру, заняты другими делами. Скажем, читают стихи незнакомке, слушают друга, который делится своими проблемами, или чистят анчоусы, с такой самоотдачей, что им едва ли хватит сил описать всё это.
И тогда за дело берётся кто-то другой. Сейчас этим займусь я. В эти дни я и не должна заниматься ничем другим. Я пишу о невыносимой боли, настоящей боли, пишу о том, что нужно стереть. На самом деле, слова, что вы читаете, написаны уже поверх стёртых. Вы читаете о том, что уже стёрто. Потому что сама по себе боль ничего не привносит, она обедняет и оглушает. Любой мало-мальски чувствительный читатель легко может представить, какую боль причиняет смерть любимого человека, даже если он сам её не испытал. Лучшее, что можно сделать с этой оглушающей болью, если ты позволил ей прийти, – прогонять её, насколько сможешь. Стирать её до тех пор, пока что-то другое не проступит сильнее. Например, недоумение.
Меня всегда будет удивлять, что любовь не проходит. То, что она сопротивляется совместному быту, рутине, повторению, скуке, привычным жестам, кажется мне чем-то необычным. Так у нас с ним и было, ещё никогда со мной такого не случалось. Отсюда и недоумение. В этом и находится источник силы: недоумение – радостно и продуктивно, оно порождает загадки, которые нужно разгадать. Благодаря ему я пишу и стираю, выхватывая улыбки из тьмы, этим я занимаюсь понемногу каждый день, совсем по чуть-чуть: книга написана маленькими порциями, будто клавиши бьют током. Пишу не больше часа. Обжигает пальцы.
Чтобы писать, мне нужно навести хоть какой-то порядок. Я назову свои главы А и Б, потому что иначе сразу теряюсь. Мне нравится бороться со своей врождённой неорганизованностью, всё классифицируя и упорядочивая. Поэтому я всегда отвечаю с цифрами и процентами. Или вот письма, например, – их я всегда пишу по пунктам: пункт а, пункт б, пункт в. Знаю, что если хоть немного позволю себе расслабиться, то потеряю счёт времени. Как в машине, когда я никуда не тороплюсь и еду просто так. Обожаю находить цель случайно, по наитию. Наверное, именно поэтому мне так нравится искать, куда бы припарковаться. Это один из лучших моментов дня, особенно если мне нужно оставить машину на узких улицах Барселоны. Но именно теперь, когда Его нет и у меня появилось ещё больше времени, теперь, когда я чувствую, будто всё время в мире стало пустым, наверное, поиски парковки должны захватывать меня ещё больше. Это одно из тех занятий, что не оставляет в голове места для скуки, оно заставляет тебя сконцентрироваться на пешеходах, которые двигаются каждый по-своему: одни хотят поймать такси, высматривая его, заранее спускаясь с тротуара, другие, сняв пиджак, звенят ключами от машины. Это занятие приносит тебе и сиюминутную пользу, и конечное вознаграждение. Рано или поздно ты наконец находишь парковку и чувствуешь, будто достиг чего-то действительно важного и в то же время сложного. Тебе так просто удалось убить время – а что важнее этой задачи? Вот так я и буду его теперь убивать. Мне наверняка ещё больше понравится теряться в городе и на шоссе – всё равно где, главное – теряться, пешком или за рулём, как будто ещё не изобрели ни карт, ни навигаторов, в этом – вся прелесть. Поглядывать, где заходит солнце, тут или там, и двигаться «в правильном направлении», но без чётких ориентиров. Это приводит в отчаяние моих подруг, когда я везу их на машине. «А мы доедем?» – спрашивают они, заметив, что, направляясь от улицы Энрике Гранадоса до площади Франсеска Масия, я решила сделать крюк по Сан Жервази. «До сих пор доезжала», – отвечаю я в надежде, что этот неоспоримый факт наведёт их на размышления. Но боюсь, они всё же не вполне меня понимают.
Как бы то ни было, теперь мне наверняка должно ещё больше понравиться убивать время, разъезжая на машине, буду проводить в ней часы, но пока я не дошла до этого; всего несколько дней назад Он… как это там говорят – «умер»? И я не думаю теряться ни в городе, ни где-либо ещё. Я, наоборот, делаю всё, чтобы перемещаться как можно меньше, провожу весь день за компьютером; и если мне и нужно выйти, я стараюсь ходить одним и тем же маршрутом. Ни в коем случае не отклоняясь ни на миллиметр, потому что иначе – кто знает… Если я потеряюсь, кто его знает, что может произойти.
Так вот, мне нужно навести порядок в этой дорожной карте слов и не сбиваться с пути, потому что тогда – кто его знает. Элементарный порядок, скажем, главы А, главы Б. В главах А я буду рассказывать о том, как мы познакомились, о нас, о жизни с Ним. В главах Б – о том, как я его лишилась, о жизни без Него. Это также послужит мне нехитрым мнемоническим приёмом (я немного теряюсь в последнее время): А – любовь, А – радость, А – уютно устроиться рядом с Ним. Б – бесчеловечность, Б – жестокость, Б – пустота, Б – возродиться.
Легко запомнить.
Этот порядок, кроме того, будет удобен и для потенциального читателя: он позволяет читать не все главы подряд. Таким образом, человек впечатлительный сможет уберечь себя от безжалостной смерти, боли, от страданий и простых радостей – что, если приглядеться, в целом довольно жестоко; и напротив – тот, кому скучны счастливые любовные истории (счастливые истории всегда грешат некой благостной слащавостью), может пропустить главы А. В связи с этим возникает проблема имён. В главах А, рассказанных от третьего лица, придётся дать имена персонажам, ведь когда повествование ведётся от третьего лица, персонажей полагается как-то называть. И тут возникает загвоздка. Потому что у нас друг для друга имён не было.
Мы потеряли их, когда познакомились. Это первое, что мы сделали – стали обходится без имён. Лично я никогда толком не знала, что делать со своим. То, что меня всегда называют одинаково, независимо от времени суток, от настроения, отношения и расположения духа того, кто это имя произносит, и того, к кому оно обращено, всегда казалось мне странным. Более того, мне трудно понять то смирение, с которым многие принимают своё имя. Или их энтузиазм. Потому что есть люди, которые имена постоянно употребляют и даже ими злоупотребляют в том случае, когда они вовсе не нужны. Некоторые, например, обращаются к самим себе по имени, особенно когда себя ругают («И я сказал себе: “Жорди, тебе не стоило этого делать”»). Другие упорно называют своего единственного собеседника по имени, как будто его можно с кем-то перепутать («Мария-Роза, куда ты дела сигареты?»). И если им не ответили, то повторяют вопрос… вместе с именем!
В общем, в неприязни к именам мы с Кометой совпадали. У меня вызывало сопротивление то, что моё имя раз и навсегда зафиксирует и отсортирует мою индивидуальность. Он, в свою очередь, тоже, казалось, избегал называть меня по имени, тем более – по паспорту; я не помню, чтобы Он хоть раз использовал одно и то же имя, когда звонил или оставлял записку. Как бы там ни было, мы никогда не пользовались именами настолько долго, чтобы они начинали, как им и предписано, вешать на нас ярлыки. Имена менялись, жили всего одно мгновение, иногда несколько дней, иногда возвращались, но уже в другом виде, со сколами и трещинами. Между собой мы разговаривали на странных языках, употребляли чудные имена. Но это никогда не было проблемой для нас, и только когда нужно было их закрепить, возникали сложности.
Думаю, именно поэтому мы так долго выбирали имя для дочки, и дело не в том, что мы не могли с ним определиться – мы не могли решить, нужно ли дать ей одно-единственное имя раз и навсегда. Друзья говорили: «У ребёнка должно быть имя. Конкретное. Иначе он запутается». «У неё ещё будет много поводов запутаться, и гораздо более серьёзных!» – замечала я. Комета же проявлял большую рассудительность в вопросах, касающихся детей. Он однозначно был за то, чтобы давать имена детям, в этом Он не сомневался. Но вся эта заморочка с выбором имён ну совсем Его не вдохновляла. И вот из-за того, что Ему было неохота составлять списки имён, голосовать за самые красивые из них, а потом подсчитывать голоса, а я думала, что дочери не надо давать вообще никакого имени, поскольку оно бесполезно и никогда нам не пригодится, мы долго не могли ничего выбрать.
Это произошло в тот день, когда мы с Кометой возвращались из Гризонских Альп[5]. По некоторым причинам (здесь ни к чему их объяснять) с самого начала наших отношений они превратились для нас в символичное место паломничества, с ними были связаны особые воспоминания. «А если Зильс? От Зильс-Мария[6]?» – сказала я, тогда ещё полагавшая, что жизнь – это альбом с яркими наклейками, вобравший в себя по-настоящему Прекрасные Мгновения. «Давай остановимся на Марии», – ответил Он, всегда предпочитавший классику. Так мы и поступили. Днём раньше мы обедали в Сильваплане[7], местечке, где слышно лишь гудение пчёл, шелест листвы на деревьях в саду и позвякивание приборов в руках немногочисленных гостей – более чем удачное сочетание звуков. Ночью невероятная гроза обрушилась на пик Корвач, мы видели его сквозь пелену туч из нашего номера. И вот, на следующий день, ясным утром, когда от первых лучей солнца засверкала роса на траве у обочин шоссе, по которому мы направлялись к австрийской границе, не подозревая (теперь-то мне это уже известно), что приезжали сюда вместе в последний раз, – на следующий день, в дороге, мы это решили.
Всем понравилось имя нашей дочки. Мария – всем именам имя, и такое универсальное, такое Нарицательное, будто не имя вовсе. Мы, видимо, подумали, что так у нас получится быстро забыть об имени и сосредоточиться на личности. К тому же мы могли бы вообще не ломать себе голову, потому что у девочки уже было имя, данное ей в китайском приюте, служащие которого нашли её на берегу реки Янцзы. Китайское имя нам нравилось, но было сложно его запомнить, приспособиться к нему и произносить. Нужно было интонировать его правильно, и если мы не попадали в тон, девочка сохраняла олимпийское спокойствие и не реагировала на нас. Однако обернулась с удивлением и любопытством, когда мы назвали её «Мария». Как вкопанная стояла она перед зеркалом в отеле, в течение нескольких часов повторяя это имя, будто впервые увидела себя. Это несколько примирило меня с именами: они всё же могли осчастливить человека. Казалось очевидным, что новое имя девочке нравилось (она ещё не могла этого сказать), а возможно, ей нравилось что-то ещё, например, новая жизнь «с едой и поцелуями», как она теперь любит говорить, а всё остальное – результат случая.
Так или иначе, появление дочки перенесло меня в реальный мир, прежде совершенно мне не знакомый, и я поняла, что в жизни ребёнка имя – это вопрос первостепенной важности. И в жизни родителей тоже. Ты до устали повторяешь «я мама такой-то» – но именно так тебя в дальнейшем будут узнавать в мире ребёнка, который становится и твоим миром. С другой стороны, поводов обратиться к ребёнку всегда полно; фразы типа «надень туфли» произносятся великое множество раз за день, и без сомнения намного убедительнее, если им предшествует имя: оно не оставляет ребёнку шансов сделать вид, что говорят не ему. В то же время между собой, когда наш дуэт превратился в трио, мы продолжали называть девочку разными именами и разговаривать с ней на странных языках, каждый день новых. Она с удовольствием включилась в эту игру. Казалось, это приносит ей настоящее удовольствие.
И сейчас, после трагедии, я по-прежнему меняю ей имена, которые зависят от многих вещей, и она тоже меняет мои. Часто на это влияют путешествия. Так, вернувшись из Мексики, я несколько дней звала её Дихоле. А когда мы позднее поехали туда вместе, я стала звать её Чурубуско (как квартал в Мехико), ещё через несколько дней – Посоле, в честь восхитительного супа, которым угощали нас друзья из Керетаро. У девочки любопытные отношения с именами, что, безусловно, доставляют ей удовольствие. Некоторые ей нравятся, и она нарочно приходит ко мне, чтобы услышать их, а некоторые ей просто необходимы. Например, она говорит: «Сегодня у меня день Га. Называй меня только именами, начинающимися с Га. Ммм, Гагин?» И мы понимаем друг друга с полуслова. Всегда. Это означает, что сегодня ей хочется нежности и ласки. Несколько дней назад я обнаружила её записную книжку с именами, которые давал ей папа. Многие из них оканчиваются на «-икс». Быть может, потому что увлечение дочки Астериксом и Обеликсом вдохновляло её отца на галльские имена. Пиуликс – последнее в списке, вот так я и буду её называть в этой истории. Уф, наконец-то определилась.
Прочитав список её имён, я попыталась вспомнить все те, которыми Он называл меня, чтобы выбрать одно. Я, существо, жившее с Ним в симбиозе на протяжении последних шестнадцати лет, теперь должна выбрать (что естественно) одно из имён, которыми называл меня Тот, частью кого я была. Только какое? Некоторые из них были очень личными, не для чужих ушей. Имя, которое Он давал мне, каждый раз зависело от Его настроения, от дня и погоды. Для меня это были лучшие из Его подарков. Он мог выбрать слова из Юрского периода, например, Велоцираптор, или название почти вымершего вида рыб: какой-нибудь Целакант. Мог – названия частиц, скажем, Фотон, или химических элементов – Стронций. Или просто сочетание звуков: Трумф, Флипс, Котор. В основном, это были имена, которые заканчивались на «-ос», но они вовсе не обязательно отличались округлостью, иногда они были квадратными и имели грани, ершистыми или колкими. Некоторые из них мне казались названиями болезней или кличками кошек и собак, но… Так ли это было на самом деле? Например, Ностос. Время от времени Он называл меня Ностос. Мне казалось, что это кличка собаки, больше подходящая для бультерьера или бульдога. Но выяснилось, что по-гречески «ностос» означает «возвращение». Я этого не знала, у меня очень много пробелов в образовании. А может быть, когда-то и знала, но забыла. Помнил ли Он?
В последние дни я вспоминаю имена, которые Он мне давал, и ищу в словарях, значат ли они что-нибудь. Я всегда принимала их как есть, и никогда об этом не задумывалась. Он некоторое время называл меня Кобольд. Мне это нравилось, имя было уютным и согревало. Но так продолжалось довольно долго, и я спросила, что оно значит. «Это гном», – сообщил Он мне. Я начала было жаловаться, что все гномы уродливы. Но на это Он ответил, что гномихи, наоборот, очень красивы. Я даже и не подозревала, что существовал женский вариант гномов, но в конце концов смирилась с этой мыслью, потому что меня очень привлекали всякие подземные царства, и, как и гномам, мне бы понравилось жить с ним под землёй, чувствовать себя защищённой, быть озорным духом, ветерком, который гоняет пыль, игривой маленькой бурей. К своему удивлению, за эти дни я выяснила о гномах ещё кое-что: они являются родственниками греческих сатиров (от греч. «cobaloἲ»), человекоподобных существ, маленьких и смешливых; сатиры подшучивают над всем и вся и составляют свиту Диониса, одного из любимых богов Кометы.
Мне вспомнились и другие имена, которыми Он меня называл и о значении которых я и не подозревала. Мюон, Эон, Онсра… Мюон (частица, похожая на электрон, она находится в стабильном состоянии всего две миллионных доли секунды), Эон (неизмеримый период времени) – это вполне могли быть слова, выбранные намеренно или удачно подсказанные Его подсознанием (слова, которые Он знал, но уже забыл). Но «Онсра»? Мне кажется, Он никак не мог знать, что «онсра» на одном из языков Южной Азии означает «любить в последний раз». Попал в яблочко! Ах, случай – вот уж кто настоящий сатир!
В конце концов я остановлюсь на последнем имени, которое Он мне дал. Это будет Лот. Оно не имеет ничего общего ни с Лотарией, немецким именем, очень модным много лет назад, ни с Лотос, нимфой, постоянно прятавшейся от Приапа, ни с нежным цветком лотоса. Не связано оно и с библейским Лотом (чья жена превратилась в соляной столб, обернувшись назад), что также вполне могло бы быть. Ни со словом «обормот», одним из любимых, которым Он частенько нас с дочкой называл. Оно происходит от «папалоте[8]». Несколько дней назад Он крикнул мне: «Папалоте!» И я ответила: «Да, чего?» Конечно, я поняла, что Он звал меня (человек всегда знает, когда его зовёт тот, кто неразрывно связан с ним любовью, поэтому таким людям и не нужны имена).
Скажу ещё раз, я не думаю, что Он выбирал имя по какой-то конкретной причине или помнил точное его значение, а может, и помнил, не знаю. Но в то же время я снова с удивлением обнаруживаю, что «папалоте» по-мексикански означает «звезда»: это воздушный змей (или, как там говорят, «комета»), которого мексиканские дети запускают в небо. Практически сразу, как это обычно и бывало, оно превратилось в Лоте, а затем в Лот. Сокращённая версия служила дольше, несколько дней, до самой смерти. На этот раз мы исчезли раньше имён. Значит, оставим Лот. Потому что, как и воздушные змеи, эта Лот просто обожала, когда ею управляли ловкие руки. Ничто ей так не нравилось, как быть столь талантливо ведомой и знать, что всё произойдёт, как Ему захочется. Грешна.
Что касается Его имени – выбор уже сделан. Я буду звать Его Комета. Это было Его прозвище, когда мы только познакомились. И Ему очень шло. Почему Его звали именно так, понятия не имею. Но могу представить сотню причин: потому что кометы неуловимы. Потому что от них исходит жар. Потому что оставляют после себя длинный светлый след. Потому что кажутся очень лёгкими, легко проходят свой путь, как Он, с Его лептосомным сложением, с телом длинным и стройным, когда смотришь издалека. Потому что, как и прочие небесные тела, Он постоянно вращался по орбите, хотя и оставалось небольшое подозрение, малюсенькая вероятность того, что Он может с неё сойти.
Комета… Траектория движения – непостоянная. Форма – неправильная. Студёный пламень, раскалённый лёд[9], как в тех стихах, что он так замечательно читал. Я выбрала это имя для одного из персонажей романа, который сочиняла в последнее время. Само собой, роман так и остался незаконченным. Стоит ли окунаться в озёра фантазии, если тебя внезапно накрывает с головой океан. Но как бы то ни было, это имя Ему подходило. А теперь подходит ещё больше. Ведь кометы, распадаясь на части, проливают звёздные дожди. И кто-то, здесь и сейчас, кромешно тёмной ночью, их ждёт. И они всегда проливаются.
Встаю. Иду посмотреть на спящую дочку. «Пиуликс, Пиуликс», – шепчу я ей. Как всегда, приходится забирать у неё из-под щеки книгу про Астерикса, подаренную отцом. Я прихожу проведать её и называю некоторыми из имён – теми, что вспоминаются в этот момент. Штук двадцать, наверно. А потом возвращаюсь к себе. Снова ложусь. Я провожу дни в неподвижности. На всякий случай. Я уже об этом говорила. По утрам пишу. Себе, другим, пишу по всем имеющимся адресам. Всё утро не отрываюсь от экрана компьютера. Чтобы писать, особо двигаться не надо. Только слегка перебирать пальцами по клавиатуре, как будто играешь какую-то нескончаемую симфонию, приглушённую сурдиной. Я боюсь пошевелиться. Словно передо мной карточный домик, чувствую, что если шевельнусь – Бог знает что может произойти. Таким образом, я почти весь день провожу у экрана компьютера. И так – до возвращения дочки. А вскоре приходит и сестра Кометы, хрупкая, как эльф, лучезарная, как пламя. Дом наполняется радостью: они обе такие весёлые и их веселье заразительно. А потом приходит час, который на долгие недели станет самым желанным. Час, когда я пью Кампари или Джин физ. И наступает приятное притупление чувств, предшествующее ночи, то есть – завершение дня. Конец.
Ночь нежна после кампари. Такие напитки я пила только в отелях, в очень определённых местах. Для того чтобы проснулся аппетит, как принято говорить. Дома мы любили простые напитки: наше пиво, нашу воду, наше вино. Безо всяких изысков, по старинке. И мне нравилось, что в том или ином месте у меня свои предпочтения. Американо[10] – для отелей на берегу моря, кампари – для отелей по соседству с монастырём, Джин физ – для ночных баров в Мадриде, каталонская граппа – для дома в деревне. Всему своё место. В конце концов, те, кто меня знают, в курсе, что я всегда следую своим причудам. Или нужно написать «следовала»? Потому что теперь все мои привычки придётся менять. Только вот проблема – где же моя книга с рецептами коктейлей? Я когда-то подарила её Комете, но Он так ею и не воспользовался. Он не любил пить изысканные напитки дома. И уж точно предпочитал хорошую граппу любому коктейлю.
Я прямо завтра куплю себе шейкер, если найду книгу. А не найду – куплю и то, и другое. Вот мне и нашлось дело. Вернее даже два. (Дело, дело!) Дело – это очень важно. Я щёлкаю пультом от телевизора. Всегда думала, что если однажды им завладею, то стану смотреть какие-нибудь чудовищные передачи и погружусь в самые отвратительные дрязги, выставляемые в них напоказ, телемусор, который Он не мог смотреть, не впадая в глубокую депрессию, и который поэтому мы не смотрели. Сейчас я могла бы, но всё равно не смотрю. Мне просто нравится переключать каналы, иногда останавливаться, зависать на чем-то. И я цепляюсь за какую-нибудь фразу или картинку, которые всегда приводят меня к одному и тому же. На сей раз я застряла на «Пурпурной розе Каира».
Показывают ровно тот момент, когда обворожительный мускулистый искатель приключений сходит с экрана и направляется к Лилли, официантке из Нью-Джерси, сидящей в зале; он говорит ей «Сеньорита, вижу, эта картина вам нравится». Смутившись, она оглядывается по сторонам и спрашивает: «Это вы – мне?» Он настаивает: «Вы провели здесь целый день. Уже в пятый раз её смотрите». Она снова спрашивает: «Вы говорите это – мне?»
Бедная Лилли, ей нужно куда-нибудь положить все яйца в подоле, которые она несёт (некоторые она уже положила неудачно). Как школьница-подросток. Когда задаёшь вопрос, школьники-подростки всегда говорят «Это вы мне?», «Мне?». Конечно, тебе, кому ж ещё. Эта Лилли не из тех, кто берёт инициативу в свои руки. Такие женщины всегда меня удивляют. Не то чтобы я была очень инициативная, нет. На самом деле, я не многие свои затеи довожу до конца.
Но они у меня хотя бы есть.
А1
Сеньорита, вижу, эта картина вам нравится
Вечер октября 1987 года. У неё был ужасно грустный день. И планов на этот вечер никаких. Опасное стечение обстоятельств. Она решила отправиться туда, где надеялась встретить Комету. И не сомневалась, что Он окажется там: Комета был человеком привычки, хотя отнюдь не маниакальной, которой мог изменить ради более интересного дела. Зато её привычки были неизменны. Именно потому, что в тот день, вопреки обыкновению, у неё не намечалось никаких обязательных дел, она решилась на этот, по сути, необычный шаг. Пойти увидеть Комету. Это могло оказаться рискованным поступком, одним из тех, что меняют жизнь. Ей было нелегко подойти к Нему. Ведь они почти не были знакомы. Предыдущие встречи, которые можно по пальцам пересчитать, для Него, конечно, ничего не значили. Для неё, наоборот, важным было всё. Любое слово, любой взгляд наделялись тем или иным значением. Это было одним из её излюбленных развлечений. Она уже некоторое время думала о Нём, но они ни разу не разговаривали. Мимолётная встреча прошлой весной («Сеньора, не хотите ли чашечку чая?») позволила ей почувствовать, насколько Он деликатен. С тех пор они виделись на работе, здоровались друг с другом, но не более того.
И сейчас она хотела прочувствовать и другие вещи. Прочувствовать способность Кометы и Его окружения обольстить её опустошённую душу. Поэтому в тот вечер она приняла твёрдое решение зайти туда, чтобы выйти изменившейся. Или не выйти вообще. Она ещё никогда никуда не приходила (даже в университет) с таким амбициозным намерением. В конце концов, это был всего лишь бар. Хотя, если быть точным, это был больше чем бар. Она слышала о нём много раз и шла сгорая от любопытства. Место было особенным, оно притягивало, и по всему чувствовалось, что бар должен стать, как минимум, местной легендой. Платить или не платить за напиток, было неважно, поскольку те двое оригиналов, которые содержали заведение (на грани разорения, но на гребне славы), не придавали значения деньгам. К примеру, они могли пригласить музыканта из Нового Орлеана или из Филадельфии, оплатить ему билет и пребывание в роскошном отеле, но не собрать публику в вечер выступления из-за недостатка рекламы и коммерческой жилки. Она отсутствовала у них настолько же, насколько присутствовали отзывчивость и гостеприимство. Именно поэтому там не платил практически никто, за исключением Кометы, так как Он, по причине своих странных отношений с деньгами, чувствовал необходимость платить всегда и везде, отделываться от денег под любым предлогом, будто это заразный носовой платок или опасная бумажка, от которых надо держаться подальше. Бар был расположен в старой части города, рядом со старинным монастырём. Там были каменные стены, отражавшие рассеянный и тёплый свет, монастырская атмосфера, обострявшая чувства, и облик деревенского дома, превращавшего любовь в более земную и стихийную. В течение долгого (с точки зрения предпринимательства, конечно, чересчур долгого) времени только посвящённые знали об этом баре, таким образом, в нём никогда не было много народу, и это делало его ещё более привлекательным.
В тот вечер, когда она пришла туда, он ещё должен был быть закрыт. Но поскольку Лот понятия не имела, как работают бары, которые обычно открываются в восемь вечера, она распахнула незапертую дверь и проскользнула внутрь. Там было три человека. Фелипе, в роли бармена, ловко протирал посуду своими аристократическими руками, а его прекрасные кошачьи глаза были устремлены вдаль. В роли хозяина – Микел. Он грубовато и добродушно бормотал что-то под музыку и пытался разжечь огонь в печи. В роли клиента, у барной стойки – Комета. Войдя, она увидела Его со спины, в тот момент, когда Он делал знак бармену. Тот сразу же бросил вытирать посуду и поставил, явно уже в сотый раз, пластинку с душераздирающим звуком саксофона, который, казалось, вырывал с неимоверными усилиями каждую ноту из самых недр земли. Это была (она ещё тогда этого не знала) версия «Loverman», которую Чарли Паркер мог бы и не записать, потому что просто не появлялся в студии, а когда туда всё же приехал (точнее, его заставили приехать), то был под таким кайфом, что, казалось, ни за что не сможет сыграть. Но ему, как ни удивительно, удалось записать песню до конца странными рывками, в чём можно убедиться, слушая её. Она получилась такой чудно́й, что пока её записывали, никому и в голову не приходило, что её ждёт успех. Она была не просто чудна́я, она брала за душу. И в результате не только отлично продавалась, но стала точкой отсчёта в истории бибопа.
Однако Лот о версиях «Loverman» не знала ничего. Она знала лишь, что кто-то играл в этих каменных стенах так, будто задыхался. Ей тоже не хватало воздуха, когда она открывала рот, чтобы обратиться к человеку у стойки, поэтому Лот ничего и не говорила, а только смотрела на Него – это она запросто могла делать, потому что Он был погружён в музыку, сосредоточен на звучании нот. Внезапно Он посылал им страстные воздушные поцелуи, а затем вновь меланхолично брал свой бокал и сигарету. И когда мелодия прекращала звучать, опять просил поставить пластинку. И бармен снова ставил её.
Он даже не повернулся, когда она вошла. Однако тот, кто был за бармена, дал Ему знать о присутствии девушки. Тогда Он учтиво поприветствовал её (настолько учтиво, что Лот это показалось отточенным механизмом, позволявшим сдерживать Его вызывающую дерзость, которую иногда она в Нём замечала) и вновь погрузился в музыку. Она подошла поближе и села у стойки на почтительном расстоянии, чтобы не нарушить одиночества, которого Ему, возможно, хотелось. Ведь они не договаривались о встрече. Виделись иногда на работе, где Он в то время появлялся редко. Однако она всё же могла бы влюбиться в Него и там. Но перед этой стойкой, на фоне мелодии «Loverman», в этом мире, где всё виделось через призму кино, на котором были воспитаны девушки её поколения, Он стал для неё самым настоящим персонажем. Героем для будущего романа. То есть намного более живым, а лучше сказать, более реальным, учитывая, насколько сильнее влияют на нас персонажи в сравнении с людьми. Комета часто укрывался здесь, в недрах этого безлюдного бара. Он сидел если не у стойки, то на каменном выступе в тёмном углу, и оттуда, в одиночестве, окутанный клубами дыма, что-то созерцал в тишине. Когда Он устал от «Loverman», зазвучала «A love supreme», но почти сразу музыка прервалась. Тогда Он попросил того, кто был за бармена: «Поставь песню для этой женщины». Нет, «женщина» Он, наверное, не сказал, быть такого не могло, в подобной фразе Он бы никогда не использовал этого слова. Он бы сказал «дама» или «сеньора», и должно быть, так и сделал. Его друг поставил «Sophisticated lady». Наверное, он подумал, что эта песня точно «сработает», что бы там ни должно было «сработать» и какими бы ни были отношения его друга и клиента со вновь прибывшей. Это была известная песня, безупречная в исполнении Билли Холлидей, одна из тех песен, что и в тысячный раз действует на тебя с прежней силой; из тех, что только глухая тетеря может не знать.
После этой лаконичной просьбы Он вновь уставился в пространство. Она видела Его профиль. И потом, когда она будет думать о Нём, может, из-за того, что Он чаще сидел за стойкой, чем за столом, она будет представлять себе Его профиль. И под звучание фразы этой песни, которую Лот слышала в первый раз, а может, и не в первый, но в любом случае к ней впервые прилипла эта фраза «smoking, drinking, never thinking…». Отказ думать, о котором шла речь в этой строчке глубоко поразил Лот. Поначалу она просто засела у неё в голове, как любая другая навязчивая фраза из песни. Но оказалось, что она прекрасно описывала отношение Кометы ко времени, к самому существованию, к отчаянию и горечи размышлений… Для такого человека, как Он, побег от компромиссов, даже кратковременный, ассоциировался лишь с мгновениями, проведёнными за барной стойкой; только этот предлог и мог Ему позволить вкусить блаженства богов и на секунду забыть о больших и малых человеческих преступлениях, которые вызывали в Нём такое отвращение и которые Ему так трудно было изгнать из своей повседневной жизни.
Позже Лот поймёт, что Билли Холлидей советовала никогда не думать именно о будущем («never thinking of future»). Очень кстати, поскольку это был один из самых интересных уроков, которые Лот усвоит от Него: игнорировать будущее с олимпийским спокойствием, концентрироваться на настоящем, всегда более насыщенном, достигать тем самым, как ни парадоксально примирения с будущим, поскольку Он не ограничивал его ни предположениями, ни проектами, ни попытками предугадать. Жить с Ним означало постоянно стоять на страже настоящего.
За примерами далеко ходить не нужно, эта сцена в баре – прекрасное тому подтверждение. Часы идут, а ситуация никак не движется вперёд, в будущее. «Поставь песню для этой дамы», – сказал Он. И всё. И так несколько часов. Но, вообще говоря, Он ей подарил песню. Было ли в этом что-нибудь, кроме учтивости, которой требовал момент? Наверное, нет. Ей оставалось лишь читать Его, как книгу. Будучи писательницей, Лот умела читать мысли. Это то, что объединяет писателей с параноиками. Вот только параноики уверены, что правильно читают мысли, а сочинители романов знают, что могут ошибаться, и действуют на свой страх и риск. Лот попыталась Его прочитать. Правда, сделать это было непросто, особенно в профиль. Да это и в целом было сложно. Сложно, когда Он думал, так как Комета по самой своей природе был мыслитель, и его мысли оказывались слишком отточенными и глубокими для неё, никогда не изучавшей метафизику. Сложно, когда казалось, что Он ни о чём не думает, как в те излюбленные моменты, когда Ему нравилось, как они это называли, «полировать стекло» (стекло бокала, разумеется) – тогда все дневные демоны растворялись в музыке и все страхи человечества притуплялись под уютным покровом ночи. От попыток прочитать его мысли у Лот начинала болеть голова, и в конце концов она решила прекратить это и обратить внимание только на Его поведение, а оно, как светящаяся вывеска, удручающе предупреждало: «Оставьте меня в покое».
Что же делать? Может, светящаяся вывеска совпадала и с Его мыслями тоже. А может, способа добраться до Его мыслей не существовало. Пребывая во власти музыки, Он был неподвластен воздействию каких-либо других раздражителей, и Лот стало ясно – она должна продумать какую-нибудь стратегию, потому что Он точно не стал бы сходить с экрана, чтобы отправиться на её поиски, как искатель приключений Бакстер[11] – на поиски своей официантки. Лот, конечно, была не против много раз пересматривать один и тот же фильм, но ей (вечно увлечённой будущим) уже захотелось увидеть следующую сцену. Для начала она принялась оценивать желание, которое ненароком могла пробудить в Нём. Она опиралась на некоторые признаки, замеченные при их случайных встречах. Признаков было три, и, по правде говоря, все они выглядели не очень убедительными.
Первый – взгляд. Годом ранее они встретились на работе в обеденный перерыв. Тогда она почти никого не знала, лишь трёх или четырёх коллег, которые позже стали её хорошими подругами. В той части стола, где она сидела, завязался разговор о словах песен. Ей вздумалось отпустить неосторожный комментарий о мачистском содержании и порой жалостливом тоне мексиканских песен, которых вообще-то она слышала довольно мало. Некоторые, лукаво улыбаясь, предупредили её, что она высказала очень рискованное мнение и советовали поостеречься, чтобы оно не дошло до ушей Кометы, если ей не хочется стать жертвой Его острого языка. Тем не менее, именно те, кто её предостерегал от публичного осмеяния, коварно передали её слова на противоположный конец стола, где сидел Он. Услышав их, Он поднялся, готовый к битве с обидчиком, бесчувственным, не знакомым с глубокой поэтичностью мексиканских корридос[12], уапангос[13], стихов Эспарса Отео, Чава Флореса, Чучо Монхе, Мануэля Отона, и рискнувшим высказать подобную мысль. Но оказалось, что этот невежда – женщина. Комета, готовый защитить честь народных поэтов, заметил это, уже подняв было своё благородное и острое копьё. «Ах, так это дама», – сказал Он в высшей степени уважительным тоном, разочарованный из-за невозможности дать бой и обезоруженный подобным недоразумением. Однако Он превозмог смущение, внимательно посмотрел прямо в глаза Лот своим тёмным взглядом, который никогда не отводил, поднял бокал и запел роскошным баритоном.
Чтобы доказать, что мексиканцы не грубые мужланы и конечно же не делают из себя жертв, Он пропел строфу из «La chancla[14]». Исполнил ещё несколько стихов, чтобы продемонстрировать ей скрытый в них юмор. И наконец, чтобы показать, что за кажущимся мачизмом прячется бесконечная нежность, он спел «La casita[15]» («tiene en el frente unas parras / donde cantan las cigarras / y se hace polvito el sol[16]»). Он не допел её, закончив на словах: «Pues con todo y que es bonita / que es muy chula mi casita / siento al verla un no sé qué… / Me he metido en la cabeza / que hay allí mucha tristeza /…creo que porque falta usté[17]».
После чего, продемонстрировав ей всё, что Он хотел продемонстрировать, Комета отвёл глаза и опустился на стул. Лот всё ещё сидела с раскрытым от удивления ртом, когда Он вернулся к оживлённой беседе с соседями по столу и явно забыл про неё. В последнем она была настолько уверена, что, если подумать, то этот признак можно было расценивать как не значивший ничего.
Второй признак: учтивость. На работе Он говорил с ней очень учтиво. Но так Он говорил со всеми. С другой стороны, она давала Ему мало поводов для общения. Избегала Его. Он её пугал. Она была уверена, что с ним можно было говорить только о метафизике, кантатах Баха, фрактальной теории или о чём-то таком ещё. Или – о кухне и футболе, темах, в которых она была полным профаном. Изо всех возможных тем самой доступной ей показалась первая, и она втайне начала читать «Критику чистого разума» в надежде на то, что однажды сможет заговорить с Ним. Но как-то утром, на работе она стала свидетелем одной сцены, которая заставила её раскрыть рот от удивления. Одна коллега, сидя рядом с Кометой, рассказывала Ему (с кучей никому не интересных деталей) о том, как потеряла серёжку. Рассказ сопровождался подробнейшим описанием самого украшения. Девушка объясняла, где потеряла её (дома). Как потом попросила своего парня, чтобы он помог найти серёжку. Она также не поскупилась на прямую речь, которую женщины обычно используют, чтобы рассказать о чём-то: «Пере, помоги мне найти серёжку», – сказала я ему. «Ну конечно! Заняться мне больше нечем!» – ответил он мне. Она сообщила, что ответила ему: «Я говорю, что она, наверно, где-то здесь, дома». Она рассказала Ему также, как описывала своему парню эту серёжку (снова со всеми подробностями). Рассказала о каждом уголке, в котором они её искали. И о том, как наконец она нашла пропажу. После этой истории, рассказанной так занудно, коллега ещё и вынула серёжку из уха, чтобы Комета смог её детально рассмотреть. Лот, которая не представляла себе, что могло бы ещё менее заинтересовать Комету, чем серёжки, не верила своим глазам. В довершение ко всему, девушка окончила свой рассказ совершенно банальными рассуждениями на тему случайностей (она осмелилась рассуждать с Ним о случайностях!). Но её рассуждения оказались кстати, поскольку сила случайностей была так велика, что через неделю… она потеряла другую серёжку! И снова принялась рассказывать, так же подробно и с тем же занудством. А Он внимательно смотрел на неё, открыто и дружелюбно, безо всякой угрозы, и тщательно скрывал намерение её задушить. Но может, у Него вовсе и не было такого намерения! Терпение, которое Он проявил, превзошло все ожидания Лот от темперамента этого мужчины. Таким образом, она открыла для себя, что не стоило читать Канта, чтобы заговорить с Кометой, что с ним можно побеседовать и о тривиальных вещах, не вызывая при этом желания сбежать. Тот случай Лот расценила как благое предзнаменование, как добрый знак. Как минимум, Он будет с ней вежливым (почти наверняка).
Третий признак: чашка чая. Эта сцена случилась намного позже двух предыдущих. Как-то весной, после обеда с коллегами, она чувствовала себя неважно и, прежде чем пойти домой, захотела выпить с Ним кофе. Первый бар, в который они направились, оказался закрыт, во втором было слишком много народу, так что в конце концов они поднялись к Нему домой, и Он заварил чай. Кофе у Него не было. Лот чай не любила, но ей понравилось, что чай любил Он. Ей нравились люди, которые пили чай, всегда более спокойные и созерцательные, чем любители кофе. В тот день чай ей даже понравился. Так происходило потом и со многими другими вещами, вкус которых она никогда не смогла бы оценить, не будь Его. Она была очень уставшей и решила рассказать Ему, почему её сердце было разбито. «Это из-за свадьбы», – сказала она. (Теперь она знала, что с ним можно было говорить о серёжках, а «серёжки» и «свадьба» были для неё вещами одного порядка). Он вначале не понял. Конечно, на работе Он слышал, что она вот-вот выйдет замуж, но наверняка забыл об этом. Разумеется, разговоры про «свадьбы и серёжки» влетали Ему в одно ухо и вылетали из другого. Тогда она объяснила, что у неё стали появляться сомнения, ужасные и губительные. Она сказала, что ни в чём уже не уверена. Что каждый день говорит своему будущему мужу: «Я убеждена, что ни черта у нас не получится». Она подробно пересказала Ему все их разговоры и добавила, что готовится к свадьбе без особого желания. И что из этого ничего хорошего выйти не могло. (Единственное, что ей точно удалось, это окончательно расстроить её будущего мужа, убедившегося, что она права, и отказавшегося от матримониальных планов). «Не знаю, зачем я говорю ему все эти вещи и рисую всё в чёрном цвете», – сказала она Комете, который долго хранил молчание и наконец спросил с обезоруживающей простотой:
– Так ты любишь его или нет?
– Всё не так просто… – ответила она. – Вначале он мне так понравился, что я решила влюбить его в себя, чтобы влюбиться потом самой (чем раньше, тем лучше), и он и правда влюбился. А потом, когда настала моя очередь, что-то пошло не так… У меня не получалось влюбиться, как я задумала, не получалось любить его, как я себе это представляла, но я упорствовала. Кроме того, он обладал всеми качествами мужчины, достойного любви, но чем больше я старалась, тем хуже у меня выходило… Я хочу полюбить его, больше всего на свете, но не могу. Он говорит, что если я не могу, то лучше нам расстаться. Но я и этого не могу.
Комета снова налил себе чаю и сказал:
– Вы, женщины, – очень странные существа. (В таких фразах Он никогда не говорил «дамы»).
Она продолжала:
– И вот я думаю: ведь это не Абсолютная Любовь, если она полна сомнений с самого начала, правда?.. Значит, это Любовь Относительная, совсем обычная… но не Абсолютная, нет. – Она сделала паузу в надежде на то, что понятия «относительного» и «абсолютного» вызовут у Него философский интерес, и тогда Он, возможно, скажет что-то более определённое. Но не тут-то было, Он остался верен своей привычке всегда спрашивать о том, что собеседнику казалось само собой разумеющимся, и поинтересовался:
– И что же такое абсолютная любовь?
Лот всегда была готова говорить на эту тему. И сейчас она могла бы рассказать много чего, но вспомнила «Вечный сон» и сказала:
– Это то, что всё устраивает как надо. То, что заставляет исчезнуть всех твоих демонов… Не потому что их больше нет, а потому, что ты перестаёшь видеть их… То, что сводит на нет все твои тревоги, не потому что они перестают существовать, а потому, что больше тебя не тревожат… Она всё исправляет, абсолютная любовь. Помнишь последние слова, которыми Марлоу и Вивьен обмениваются в «Вечном сне»?
Надо же, Он не помнил. И это при том, что после Джона Вейна Богарт был его самым любимым актёром, а Бэколл – самой любимой женщиной из всех. Несмотря на то, что смотрел этот фильм сотню раз, Комета никогда не мог вспомнить что-то специально, или когда его просили, а только если это само приходило ему в голову.
– Так вот, когда Марлоу уже закончил расследование и готов уйти, она спрашивает его: «А как же я?» Он говорит: «Ну… а что с тобой такое?» И она ему отвечает: «Ничего, в чём ты не мог бы помочь». Понимаешь?
Он улыбнулся, возможно – простодушной импульсивности Лот.
– Эта мысль меня вдохновляет, – продолжала она. – Любовь-симбиоз. Когда есть тот, рядом с кем тебе больше ничего не нужно. Мне претит принцип «справляйся сам», «гармония в тебе самом» и так далее. Полная чушь! Вот уж нет! Это же потрясающе – найти мужчину, или женщину, кого угодно, кто тебя исправит, развлечёт и изменит. Разве это не здорово: жить благодаря другому человеку, а не самому себе, уже сидящему у себя же в печёнках? Человеку, с которым можно жить в тесном симбиозе, как рыба-прилипала и акула?
Она вдруг подумала, что симбиоз предполагает выгоду для обоих его участников, и засомневалась, может ли акула получить какую-нибудь пользу от рыбы-прилипалы. Она хотела было привести другой пример, но не нашла ничего подходящего и продолжила:
– И наконец, меня вдохновляет само понятие абсолютной любви. Правда, я могла бы полностью довериться только тому мужчине, который постоянно подпитывал бы мою душу, у которого были бы неисчерпаемые ресурсы… А для чего ещё нужен мужчина, если не для того, чтобы пользоваться его ресурсами? Я всегда буду искать именно это. А если такой любви не существует, тем лучше: продолжу свои поиски, мне нравится искать. Но… Что если она существует? Чёрт возьми! Да об этом поют во всех песнях, об этом говорят все произведения искусства, большие и маленькие. Что же они – врут?
После такой вдохновенной речи она сделала паузу. Но Он в ответ ничего не говорил. Ни что такая любовь существует, ни – что не существует. Ничего. И тем не менее, в тот самый вечер, Он начал приводить в порядок её душу. Как? Понятия не имею. Что он сказал такого, что уже поправил в ней, как минимум, в тот вечер? Возможно, после этой неожиданной исповеди (неожиданной для Него, поскольку они были едва знакомы) Он должен был сказать ей что-то. Но на самом деле, единственная фраза, которую она помнит:
– Ещё чаю?
Они выпили чаю. Она почувствовала себя окутанной невероятной душевностью, хотя они почти не прикасались друг к другу и Он почти ничего не говорил. Но Лот поцеловала Его в губы, её удивило, до чего они мягкие, потом они обнялись и попрощались. Она чувствовала себя так, будто Он сказал что-то вдохновляющее или дал какой-то важный совет. Но Он ничего не сказал, ничего не сделал! Вскоре она поняла, что это было одной из странных способностей Кометы. Часто Его друзья вспоминали: Он «помог нам в критический момент», «дал неоценимый совет». Но… Как он это делал? Трудно сказать. Почему простые фразы в его устах становились такими мудрыми? Был ли тому виной его глубокий и низкий баритон? Происходило ли это из-за того, что думать, говорить и действовать было для него одним и тем же? Или из-за того, что он толком-то и не давал советы, не высказывал своё мнение, но время от времени говорил что-то такое, что могло сразить тебя наповал? Было ли это из-за того, что Комета никогда ничего ни от кого не хотел, и таким образом собеседник чувствовал к себе глубочайшее уважение, порой чрезмерное, и чувствовал свободу? Почему так происходило? Она ещё не знала.
Тем вечером, вспомнив о трёх признаках, Лот сделала любопытное открытие. Осенью 87-го ей было двадцать семь лет, но она уже пережила продолжительные и бурные романы и ощущала себя очень старой и опытной. Впервые она смутно поняла, почему простые и влюблённые в неё мужчины в конце концов будили в ней какую-то жестокость, а иногда и несвойственную ей словесную агрессию, разрушительную силу, которая её даже пугала, энергию протеста, которая делала абсолютно несчастной и её, и этих мужчин. Она начала догадываться, что была не готова отдавать свою любовь взамен (всего лишь) любви и горстки стандартных достоинств. Что не знала, что делать с мужчинами, которые приходили к ней со всей своей любовью на блюдечке, и чувствовала себя из-за этого виноватой. Что она хотела не просто получить от них любовь, а чтобы они сводили её с ума от любви. Её. Ей вспомнилась обложка одной книги, которую она прочла в шестнадцать лет. «Безумная любовь» Андре Бретона. Там, на обложке, было ясное небо и одна фраза, которую она всегда неправильно понимала. «Je te désire d'être follement aimée» гласила фраза, «Желаю тебе быть безумно любимой». В шестнадцать лет она не догадалась, чем ей так не понравилась эта фраза. Теперь она это знала: пассивной формой глагола. Она-то хотела отдавать любовь, а не получать её. Она охладевала от одной мысли быть нужной, необходимой, быть объектом обожания. Наоборот, обожать до безумия, чувствовать бесконечную жажду и откладывать её утоление (ненавистное утоление) – вот чего желала она. И поэтому ей нужен был мужчина, не падкий на женщин. Мужчина, которому хватило бы деликатности и умения внушить ей, что в ней не нуждается. Мужчина, который никогда бы не ждал встречи с ней, потому что ему хватало того, что есть. Мужчина, который, хоть у него не было ничего, не нуждался ни в чём. Мужчина, готовый ставить свою свободу превыше всего, даже превыше неё. То есть, одним словом, тот, кого она, сама того не зная, всегда искала: кто-то, кто в ней не нуждался.
Таким мужчиной оказался Он.
Он.
«Не так-то просто найти мужчину, в котором всё есть», – подумала она. «Или лучше сказать, не так-то просто найти мужчину, который, имея всё, не предпочёл бы пренебречь тобой».
Её сбивали с толку стереотипы того времени. Стереотипы того времени утверждали, что современные женщины хотят иметь внимательных мужчин, мужчин, которые готовы совместно принимать решения, разделять ответственность, дела и обязанности… И она, поскольку ещё не была женщиной в возрасте, думала, что она современная женщина и верила в это. Но нет, на самом деле она была не такой. Для чего ей нужен был мужчина, готовый совместно принимать решения? Ничто не казалось ей столь отвратительным, как искать консенсус в банальных повседневных вещах. Ей совсем не хотелось выполнять совместно обязанности, скорее наоборот, распределить и разделить их в зависимости от способностей и умений обоих. И ещё меньше ей хотелось, чтобы её мужчина был чрезмерно внимателен, чтобы помнил о её дне рождения и оказывал знаки внимания. На самом деле, они её очень раздражали. Наверное, это было наследственное. С самого детства она помнила, как её родители стояли перед витриной одного ювелирного магазина. Её мама восхищённо высказалась по поводу одного кольца с бриллиантами, выставленного там. Тогда отец ей ответил: «Возможно, я когда-нибудь смогу купить его тебе». «Ни в коем случае, – ответила она, – я совсем не капризна: если ты и решишь подарить мне что-то, предпочитаю, чтобы это были земли». Маме Лот тоже не нравились знаки внимания.
Что касается Лот, ей не нужны были ни земли, ни бриллианты. Она принадлежала к тому поколению, которому не довелось пережить голод и которое мало ценило материальные блага (это было своего рода небольшое отступление в непрерывной смене поколений, как если бы это была ошибка, тотчас исправленная). Но для неё приоритетом всегда оставались духовные ценности, а не практические и приземлённые. То, что она искала в мужчине, было гораздо более сложным. Он должен был иметь роскошный внутренний мир. Особенную внутреннюю атмосферу, которая могла бы захватить её и которой он мог бы поделиться. Это и было то, что она искала.
Но мы по-прежнему за барной стойкой. Уже два часа ночи, и, похоже, других посетителей сегодня уже не будет. Возможно, с улицы кажется, что бар закрыт. Не исключено, что они просто забыли открыть наружную деревянную дверь, через которую она и пробралась, когда ещё было слишком рано, чтобы открывать. Она сломала себе голову, думая о том, как вести себя, чтобы остаться с Ним, не спрашивая разрешения. Это сложно. Она всегда была очень сдержанна, когда влюблялась. У неё есть мать – да, та самая, которой не нужны были бриллианты, та самая, которая хотела разложить яйца по разным корзинам – которая всегда внушала ей, что никогда в жизни нельзя идти за мужчиной. И она не собирается этого делать. В сложившихся условиях кто должен идти за кем, если она не может идти позади, и Он никогда не пойдёт? И если всё не так, как же совпасть? Ночь обещает быть непростой. Остаётся только одно решение: оставить всё как есть. Дать случиться тому, что должно случиться. И затем, когда придёт время уйти, что, похоже, произойдёт не скоро, они уйдут вместе, и она пойдёт рядом с Ним. Ни позади, ни впереди.
Да. Они уйдут отсюда вместе, совершенно естественно, без слов. Это осенняя ночь. Их шаги по брусчатке будут раздаваться в тишине улицы, ведущей к Его дому. У Лот возникнет ощущение, что уже на протяжении долгого времени она не дышала чистым воздухом. Они пойдут рука об руку, Комета, глядя на неё с тем удивлением, с каким смотрят на вещи после нескольких выпитых бокалов, как если бы они материализовались перед тобой по волшебству и могли бы исчезнуть в любой момент. Она захочет навсегда остаться в этом городе. Комета ничего не скажет, только будет насвистывать «A love supreme», и будет казаться, что Он не помнит о существовании девушки, идущей рядом. Наверняка в какой-то момент он признаётся ей в вечной любви, но тут же забудет об этом и продолжит идти рядом. Он будет казаться отсутствующим, но не безразличным, не пренебрежительным, не индифферентным, а очень деликатным и по-своему нежным. Лёгким. Она подумает: «Я могла бы исчезнуть, и ничего бы не произошло». «Могла бы уйти, и он никогда бы не позвонил мне». «Могла бы испариться, и Он сказал бы: «О, надо же, как интересно!» – и продолжил бы насвистывать свою песню». Снова и снова Лот будет думать об открытии, которое она сделала днём: «Какой прекрасный способ быть самодостаточным!» – воскликнет она в тишине. И, возможно, именно поэтому, ей захочется остаться и следовать за Ним куда угодно, в ад, если потребуется. И она продолжит идти рядом, пребывая в спокойной уверенности, что вместе они точно куда-нибудь придут.
Б1
Это вы мне?
Дождливая пятница, осень 2003 года. Всю ту неделю мне не даёт покоя одна и та же фраза («У меня предчувствие»), как привязчивая песня, которая незаметно проникает в голову и от которой не отделаться, и ты стараешься изо всех сил случайно не запеть её. Так и я старалась не произносить эту фразу. «У меня предчувствие», – могла бы я говорить каждый день на той неделе. Но не сказала. И к лучшему. Всё равно не поможет. Я не сделала этого, во-первых, из суеверности, а во-вторых, из деликатности: нельзя такое говорить в присутствии человека, которого нехорошее предчувствие касается. Это и плохая примета, и неэтично. Так что никто дома не произнёс эту фразу – ни в понедельник, ни во вторник, ни в среду, ни в четверг. Неделя заканчивается сегодня, в пятницу. Сегодня эта фраза неожиданно приобретёт ошеломительный смысл.
Дождливая пятница, осень 2003 года. Шестнадцатая осень с момента нашей первой встречи в баре. В баре, повидавшем всякое за долгие годы. Два совладельца закрыли его и уехали работать за границу. А потом умерли. Ф., которому было немного за тридцать, попал в аварию за два месяца до рождения первенца. Той ночью он возвращался с долгой, полной задушевных разговоров встречи с М. – другом и бывшим напарником, которому в пятьдесят лет диагностировали рак без шанса на излечение. Первоначальное очарование этого места исчезло вместе с ними. Недавно ещё один наш друг выкупил его, восстановив в первоначальном блеске. Но мы наведываемся туда не часто. Мы никогда никуда не ходим по ночам. Только днём.
Странная и выматывающая неделя. Уже некоторое время назад у Него начались непонятные боли и жжение, не связанные с физической нагрузкой. По Его словам, как будто огонь в плече, который обжигает и тут же проходит. Мы, конечно, пошли к врачу – хорошо, что не пришлось тащить Его силком, потому что Он противится ходить к врачам, всегда противился. «Шейные позвонки», – сказали нам в первый раз, когда во время отпуска пришлось вызвать местную скорую. Поскольку, несмотря на лечение, боль продолжалась и сопровождалась необычными симптомами, несколько дней назад Он пошёл к врачу, которому доверяет. Это один из врачей, славящийся своим умением точно ставить диагноз, и к тому же наш друг. Но медицина – наука не математически точная, и множество мелких нюансов могут привести к ошибке, особенно когда пациент не из тех, кто проводит жизнь, вечно ходя по врачам. Более того, у Него никогда не было симптомов, хоть как-то свидетельствующих о том, что через пару часов его поразит клинок смерти. На самом деле Он всегда был не похож на других – и телом, и духом. Ему сложно идентифицировать боль. Говорит, это потому, что у Него никогда ничего не болело. В детстве – да. Но этого Он уже не помнит. В детстве Он страдал от разных древних, словно взятых из книг болезней, таких как тиф, от которого едва не умер, или этиловая кома, в которую Он впал в возрасте шести месяцев по вине няни, давшей Ему бутылочку с медицинским спиртом вместо минеральной воды. А ещё в юности Он переболел пневмотораксом, о чём вспоминал с большим удовольствием. Вынужденный соблюдать постельный режим, Он непрерывно принимал у себя гостей, вёл глубокомысленные беседы и читал запоем, в то время как Его родители состязались за звание кулинарного гения, готовя для Него изысканные кушанья.
Воспоминания о том времени так дороги Ему (хотя, конечно, бывали и трудные моменты, о чём свидетельствуют письма, которые хранят некоторые Его друзья), что сегодня, если спросишь, кем бы Ему хотелось быть, Он часто отвечает, что его призвание – быть выздоравливающим. Думаю, Он решил так в ранней юности, возможно, прочтя «Волшебную гору[18]». Тогда Он и понял, что именно в этом Его главное призвание. Ведь ни в каком другом состоянии невозможно читать, думать и располагать таким количеством свободного времени, не испытывая угрызений совести от того, что пренебрегаешь каким-нибудь ответственным делом. Никакое другое состояние не порождает той удивительной ясности ума, которую даёт мыслящему человеку соприкосновение с болезнью и приближение смерти. В любом случае, период выздоровления поразительно плодотворно послужил Его уму, но больше не повторился. С двадцати лет Он прожил ещё тридцать, не проболев ни единого дня, ни разу не переступив порога врачебного кабинета. Не испытав, по Его собственным словам, ни малейшего недомогания. «Никогда не чувствовал ни малейшей боли». Для меня это так странно, что я всё время сомневаюсь, правильно ли Он оценивает боль. Или у него такой высокий болевой порог, что Он не уделяет своим недомоганиям должного внимания. Или, может, не хочет ими докучать другим.
Это я к тому, что, не имея привычки говорить о физической боли, особенно о своей, Он затрудняется описать её. Поэтому, когда я пытаюсь добиться от Него описания, или когда это пытается сделать врач, Он всё время увиливает и не говорит, насколько плохо себя чувствует. Тем не менее, на этой неделе он постарался найти подходящие слова. «Знаю только, – твердит Он, – что это самое странное ощущение из всех, что у меня были».
– Ты не можешь поточнее? – говорю Ему я. – Как-нибудь определить, что это?
– Что-то раскалённое, – говорит Он.
И вот уже Он говорит, что это длилось лишь несколько секунд, и вот уже хочет сменить тему. Уже готовит ужин, нарезая лук, насвистывая, уже уносится прочь от своего тела со скоростью света: всё прошло, и Он больше не хочет об этом говорить, и чувствует себя, по Его словам, великолепно.
Два года назад, после тридцати лет, прожитых безо всяких врачей, его настиг рак. Точнее говоря, настиг нас: так как Он отлично обходится без тела и занимается лишь духом, то это я занимаюсь подробным анализом количества Его лимфоцитов и лейкоцитов, всех Его болей, о которых Он забывает, кажется, с той же лёгкостью, с какой забывает, по Его собственным словам, всё то, что могло бы ослабить его дух. Эта беда не сделала нас несчастными, вовсе нет. Скорее наоборот: Он, с Его способностью забывать, и я, с моей способностью выхватывать всё самое яркое и достойное внимания, прекрасно прожили эти два года.
Рак, кроме того, был не из тех, что быстро прогрессирует. И к тому же это был не рак лёгких, который разит наповал и обладает высоким процентом смертности, и которого мы боялись, потому что он унёс жизни многих Его родственников. Мне было так страшно, что сейчас, оглядываясь назад, я вижу Его: растерянного, в замешательстве, прозревшего от этой новости и тревожащегося главным образом за нас с дочкой, что очень в Его духе, говорящего себе: «Чёрт, а ведь это серьёзно». И вижу себя, повторяющую Ему с воодушевлением, как будто это хорошая новость: «Но ведь это не лёгкие! Понимаешь? Не лёгкие!» И действительно, это не был рак лёгких. Это был рак ничего. Из тех, что, после того как тебя разрезали сверху донизу, оперировали семь часов подряд и навсегда изменили твой метаболизм, возвращаются в небольшом проценте случаев. Ему было всё равно, что у Него не рак лёгких. А мне нет. И моя эйфория способствовала той радостной атмосфере, которой мы продолжали дышать. И если Он частично утратил радость, то эту утраченную часть ему возмещала я. Рак, которого мы так боялись, всё же обнаружился, и у меня было такое чувство (поскольку это был не рак лёгких), словно нам выпал счастливый билет. То есть, бессмертие.
Его бессмертие (этим словом я называю всего лишь некоторую протяжённость в будущее, не более того), с тех пор как мы познакомились, было единственной волновавшей меня лотереей. Рак, который должен был случиться, – случился. Угроза перестала быть неясной перспективой. Мы столкнулись с болезнью, и все произошло не так, как я себе представляла. Мог, конечно, случиться рак лёгких, но я решила, что его не будет. И точка. Страхи и тревоги работают вот так, иррационально. И если в страхе много от иррационального, то и в бегстве от него – тоже. Просто в таком круговороте переживаний в какой-то момент чувствуешь себя неуязвимым. Ведь ты уже получил свою порцию страданий, а значит, тебя это больше не коснётся. Абсурд, конечно. Но главное, чтобы это работало. Со мной это работало отлично.
Его болезнь научила меня жить настоящим с большей отдачей. Рядом с Ним это умение всегда было необходимо, но мне не хватало последнего штриха, приходящего лишь с опытом: болезнь дала тот импульс, который мне был нужен, чтобы жить всей полнотой мгновения. В первые недели дни полного ужаса чередовались с днями безмерной радости, которую мы бурно праздновали каждый раз, когда узнавали, что всё не так плохо. В одном из рассказов я писала о той красоте, что сопровождает болезнь. Во время нашей болезни красота часто давала о себе знать. Проявлялась самым неожиданным образом. Исходила от друзей, моих и Его. От комиксов «Капитан Молния» – их принёс ему друг, который ревностно хранил сокровища их общего детства, никогда не выбрасывал ничего, что имело к ним отношение, и который с тех пор стал превращаться в щедрого человека. Красота проявлялась и в фантасмагорической ночной поездке в почтовое отделение аэропорта, откуда нужно было срочно отправить биопсию в Бостон (дополнительная услуга по медицинской страховке): из того, что легко могло обернуться ночным кошмаром, родилась красота, и мы, смеясь, ужинали на берегу моря. Красота вновь возникла благодаря незнакомой молодой медсестре, сделавшей ему лучевое обследование (решающее для диагностики опухоли, поскольку отображает метастазы в костях, обычно необратимые, и показывает бесполезность хирургического вмешательства). И зловещая ночь в ожидании результатов обернулась поводом для праздника: через приоткрытую дверь я увидела, как Он обнимает медсестру и оба плачут. Судя по всему, нарушив ритуал исключительной вежливости, Он попросил сообщить Ему что-нибудь заранее, и она, нарушив ритуал молчания, сказала, что не видит следов Чудовища, тогда оба не смогли сдержать эмоций.
И я тоже, выйдя на улицу, дала волю своим чувствам: обняла Его, снова в Него влюбилась. Я влюбляюсь в Него ежесекундно по той или иной причине. На следующий день это было из-за скелета. Мы отправились забрать результаты, уже не волнуясь – благодаря той милой медсестре, – и когда я вынула снимок из конверта, то изумилась изяществу его костей. «Какая красота!» – воскликнула я. И попыталась показать ему: «Не хочешь взглянуть, какой у тебя красивый скелет?» Нет, Он не хотел. Ни малейшего желания рассматривать свой скелет. Но Он был явно доволен. Я сказала: «Поверь, что я немножко разбираюсь в скелетах, и твой – само изящество!» И это правда. Увлечением медициной я обязана своей чрезмерной ипохондрии, возникающей, когда с Ним что-нибудь происходит, с этим беспокойством я могу справляться, лишь до краёв наполняясь медицинскими знаниями. В результате я облазила весь интернет в поисках информации и медицинских заключений, увидела бессчётное количество гаммографий, анализов, биопсий… Благодаря одной моей подруге, любезно предоставившей свой идентификационный номер медицинского сообщества, я подписана на два серьёзных узкоспециализированных издания и на базу данных рентгеноскопических исследований. Поэтому могу иметь своё мнение – пусть и непрофессиональное, но эстетическое: например, об изяществе скелета я вполне могу судить.
Эти ключевые моменты двухлетней давности были удивительно насыщенными. Любой очень сплочённой паре они знакомы. С момента встречи мы переживали смерти очень близких людей раз в два года примерно. Это тяжёлые испытания для отношений: они либо связывают, либо разъединяют. Нас они сплотили, как сейчас сплачивает болезнь. И всё же, даже будучи одним целым с любимым человеком, больной одинок. Совершенно одинок. Я не знаю, что в тот или иной момент причиняет Ему боль и насколько она сильна. Испытывает ли Он страх, говорить о котором Ему не позволяет необыкновенная деликатность. Отношения с больным несправедливы, асимметричны: помню, как мы, четыре любящие его женщины, встретились за ужином, чтобы отметить удачную операцию и хорошие результаты анализов. Наша радость была безмерна. Друзья звонили и встречали новость с ликованием. Спокойствие и эйфория молниеносно передавались всем любящим Его людям. А что тем временем делал Он? А Он в больнице проживал одну из самых лавкрафтианских ночей в своей жизни. Радость от хорошей новости не позволяла нам, так любящим Его, разделить с Ним боль. От безграничной радости у нас в тот момент не оставалось ни капли сочувствия к тому, что Он переживал – по Его словам – самые худшие часы в жизни.
Радость, что он по-прежнему с нами. Только это имело значение.
И вот наконец после тяжёлых осложнений в последующие дни пришло окончательное освобождение, тем студёным 23 декабря, когда мы отправились забирать его из больницы вместе с дочкой, которую Он не видел уже три недели. Выпало много снега, а в то утро впервые показалось солнце. Он вышел ослабевший, но свободный и счастливый. Ему не нужно было делать химию, и всё закончилось наилучшим образом. С тех пор прошло два года, и Он всегда с огромной благодарностью вспоминал дни, когда ему не надо было вставать утром на работу, походы на рынок за продуктами, которые ему хотелось приготовить на обед, поездки за грибами с его другом А., зимние вечера, когда он с дочкой слушал «Петю и волка», плодотворную работу мысли, которая, по его наблюдениям, стала интенсивнее, наше путешествие в февральских снегах…
Эти два великолепных года были размечены, как пунктиром, обследованиями, которые позволяли нам всякий раз сказать: «Всё в порядке». И так – до той лёгкой боли. В последние дни врач, начав диагностику с шейных позвонков, всерьёз взялся за дело. Последовала неделя всё новых и новых анализов в поисках слова, которое приводит меня в ужас и которое Ему как будто неизвестно – ужасного слова, которое мы никогда не произносим (метастазы); а я тем временем изучила всё, что нашла на эту тему. Того же боится и врач. Если сегодняшние анализы будут хорошими, можно не только перестать бояться, но и не делать в конце года контрольное обследование, чтобы диагноз был снят. И закончатся постоянные осмотры.
Фраза, которая крутится у меня в голове, как навязчивая мелодия, или потеряет, или приобретёт смысл этим вечером. Нужно только открыть конверт. На проспекте Тибидабу льёт как из ведра. Разглядываю из машины сады вокруг роскошных особняков, утопающие в шуме машин и дождя. В одном из них – клиника, куда люди приходят за своим смертным приговором. Он выходит из машины, чтобы забрать конверт. Несколько дней назад я ходила с ним на осмотр. И обратила внимание на рисунки и картины, подаренные клинике известными людьми. Так все они выражали свою признательность. Некоторые из них живы, а некоторых уже нет, но все они выражали свою огромную благодарность месту, куда шли за приговором. Это показалось мне любопытным. Я понимаю: логично быть благодарным твоему хирургу, лечащему врачу, твоей медсестре, но я не думала, что рентгенологам тоже выражают столько благодарности. А может, это был какой-то конкретный рентгенолог. Может, этот рентгенолог такой хороший, что никогда не находит ничего плохого. Никакой аномалии. Да. Наверняка так и есть.
Смотрю, как из величественного особняка выходят люди. Один за другим, с конвертами, и открывают зонтики, чтобы не намокнуть. Довольно странное место для получения смертного приговора. Каким утончённым способом, безошибочным до тошноты, мы узнаём свой приговор. Или же получаем помилование, как всегда временное. Обратите как-нибудь внимание на то, сколько людей перемещаются по Барселоне с большим конвертом, который не знаешь, куда деть, потому что его нельзя складывать, а так он никуда не влезает. Их много, если присмотреться. Допустим, часть из них – обычные люди, которые проходят регулярный осмотр. Другая часть – неугомонные ипохондрики из тех, что по любому пустяку идут к врачу. И всё же есть те несчастные, что отправляются за своим смертным приговором – или за временным помилованием.
Мои размышления внезапно прерываются, когда я вижу Его. Он садится в машину и кидает мне конверт, как бы говоря: «Неприятная миссия выполнена». Будь его воля, Он бы надолго оставил конверт в машине нераспечатанным, ну или, как минимум, до понедельника, когда отдаст Его врачу. Но он знает, что я не переживу такие выходные. Знает, что я немедленно его открою. Он ещё даже не завёл мотор, а я уже прочла. И нет. Не выявлено никакой аномалии. Не наблюдается. «Нет». Это самое прекрасное слово в мире.
Нет!
Нет!
Моя радость безгранична. Все мрачные предчувствия испаряются благодаря убедительным доказательствам у меня в конверте. Он садится за руль и говорит: «То есть, завтра я не умру, да?» Так и говорит. (Немного пессимизма, чтобы развеять мой энтузиазм). Пока мы едем к Аррабассада, я читаю заключение более внимательно. В нём могло бы больше ничего не быть, и малюсенькая боль так бы и осталась на время без объяснений. Но вечер слишком уж прекрасен, так что есть всё же что-то, точно есть: защемление позвонка (ерунда, конечно, по сравнению с метастазами), и именно того, который его беспокоит, – С5. «Это именно С5!» – воодушевлённо восклицаю я. И снова никакого интереса к С5. Ему всё равно. Лес под потоками дождя вновь становится зелёным и надёжным. Моё тело расслабляется. Нужно заехать домой забрать дочку и уехать на выходные. По Его просьбе оставляю конверты на кровати. Мне хотелось бы, конечно, взять их с собой и посвятить выходные изучению защемлений, которые до настоящего момента меня ещё не интересовали. Но я слушаюсь, как и почти всегда. Или как никогда. Я оставляю их на кровати. И мы уезжаем.
В дороге мы почти не разговариваем. Наконец добираемся. Тумана нет. Временами нам не хватает нашего тумана, как на этой неделе, когда дождь идёт не переставая. В доме холодно, и это приятно. Он спускается в подвал – включает отопление. Он всегда там немного задерживается, по его словам, поговорить с теми, кого нет. И пицца, как всегда, остывает, но я сдерживаю желание позвать Его – из уважения к этой Его необычной экскурсии на глубину, в детство, в потерянный рай. И как всегда, когда я не рядом с ним, лёгкое беспокойство распространяется по моему телу. Но теперь я уже привыкла, и ничто не нарушает гармонии наших отношений. Он ничего не сказал, но мне показалось, что, пока мы ехали, его снова пронзала эта странная боль, которая тут же исчезает. У меня закралось подозрение, потому что он не просил меня что-то рассказать, как делает всегда, когда мы куда-то едем («расскажи мне что-нибудь, что хочешь…»), но это молчание можно было бы, наверное, списать и на усталость. Кажется, в какой-то момент я спросила: «Ты в порядке? Хочешь, я поведу?» Это дежурный вопрос, ответ на который всегда «нет», потому что, как Он говорит, никогда Его эмоциональное равновесие так не страдает, как когда за рулём я. Он уверяет, что в порядке, но устал. И вот мы на месте. И он в подвале. Готовлю дочкину скрипку, чтобы завтра та взяла её к бабушке. Две недели назад она начала играть на скрипке. А завтра утром ещё и наденет новое пальто. Готовлю скрипку и пальто. Несмотря на беспокойство в дороге, я безгранично счастлива, потому что защемления обычно не смертельны. Жизнь возвращается в привычное русло.
Когда ждёшь результатов, жизнь как будто бы временно отменяется. Она снова начнётся с завтрашнего дня. Завтра утром – новое пальто и новая скрипка. Завтра утром – возвращение к проекту нашего будущего дома в Бузи. К журналам по садоводству. Моя давняя детская мечта. Год назад мы обнаружили потрясающее место в Пиренеях у подножия Коль де Мари Бланш. Туда вела дорога, вдоль которой тянулась белая изгородь. Это был типично нормандский пейзаж посреди сочных зелёных лугов. Деревушка тоже совершенно прелестна. Куры, кудахча, разгуливают по площади с каменными корытами, у въезда – дольмен эпохи неолита и несколько домов XIV века. Даже Он, совершенно не заинтересованный в покупке земли и никогда не страдавший мещанскими мечтами, воскликнул при виде всего этого: «Какое чудесное место!» Оказалось, что земля с незапамятных времён принадлежала местной коммуне и продавалась по очень низкой цене. Мы её купили. Я едва могла поверить в то, что моя давнишняя мечта вот-вот осуществится.
Именно тогда, около года назад я начала писать роман. Он назывался «Дом её мечты»: думаю, не без некоторой иронии, хотя и не уверена. В романе у юной героини был сосед, который её просто завораживал. Соседа этого звали Комета, и героиня, будучи подростком, хотела – поскольку у того уже была любовница, – чтобы он стал ей отцом. Уже взрослой героиня отправилась на поиски дома, похожего на тот, где жил сосед, которым она так восхищалась, – и всё никак не могла найти его. Работая над романом, я начала догадываться, что дома её мечты вообще не существовало, что нет домов без людей, которые живут там или жили, и что новые дома, без души, не могут быть домами мечты, пока они не обжиты. Поэтому как знать, станет ли домик в Бузи, куда мы переберёмся летом, домом моей мечты. Возможно, и нет, ведь романы обладают своей собственной мудростью, и через них ты осознаёшь вещи, которые в реальной жизни не можешь постичь.
В реальной жизни у меня, конечно, будет дом мечты, это уже решено. Представлять себе дом – одно из обычных развлечений, помогающих на время забыть о смерти. И это притом, что я никогда не была Иваном Ильичом[19], который получает первое предупреждение от смерти, вешая шторы, и вдруг осознаёт пустоту той жизни, где шторы всегда были важнее внутреннего мира. Нет, рядом с таким человеком, как Комета, это было бы невозможно. Но я, в отличие от мужа, с энтузиазмом, и даже одержимо берусь за планировку природных садов или же листаю каталоги деревянных террас, где мы будем читать и вести беседы за аперитивом, любуясь великолепным пейзажем. В реальной жизни нужно взять ипотеку и утвердить чертежи – это у нас намечено через три недели. В реальной жизни сегодня вечером мы забрали результаты, которые позволят нам с радостью приступить к этому с завтрашнего дня. Завтра заканчивается эта гнетущая неделя, завтра (не сегодня, потому что я уже без сил) я вновь задумаюсь о том, хотим ли мы прямую или винтовую лестницу. В отличие от него, живущего настоящим так, как никто другой, я не помню такого периода в жизни, когда я не была бы поглощена и одержима тем или иным проектом. А в моём случае одержимость – это одержимость. Найти самого подходящего мужчину. Найти самый подходящий для отпуска отель. Найти самого подходящего щенка для дочери. Найти самое подходящее место для домика моей мечты. Найти самую точную диагностику для Него. Всё это потребовало от меня полной отдачи, без сна и отдыха; как наваждение. До сегодняшнего дня я успешно справлялась. Но этим вечером я ничего не хочу предпринимать, это вечер облегчения и радости, и такой огромной усталости, что, за ужином я, кажется, уже сплю с открытыми глазами.
Но после ужина боль возвращается. (Хотя это уже не страшно: ведь исследования говорят, что метастазы не наблюдаются, не выявлены, что нет метастазов – просто защемление). «Защемление или нет, но сегодня это невыносимо», – говорит Он. Режим тревоги, который выключился, как только я увидела результаты, снова включается. Я мигом проснулась: «Пойдём, тут же близко», – говорю я (рядом есть больница). «Подожди, ты сама знаешь, сейчас пройдёт». Я не хочу настаивать, боюсь его беспокоить. Он просит аспирин, и я спускаюсь на кухню, но прежде Он говорит: «Нет, подожди, дай мне руку. Мне нужна твоя рука». Странная для него просьба – Он никогда никого не просил дать ему руку. Смотрит вперёд, на стену, во взгляде мучение, наверное, Ему невыносимо больно; Его профиль. Его профиль. Через минуту Он говорит: «Пожалуй, я приму аспирин». Приношу Ему. Он пьёт лекарство. Прохаживается по дому. Говорит, что чувствует себя лучше. Отправляет меня спать. «В понедельник, в понедельник», – повторяет Он. «Узнаем в понедельник. Подожду пока».
Мы пытаемся уснуть, Он смотрит фильм со своим Джоном Вейном. Я запомнила, потому что Он сказал: «Конечно, не с Джоном Фордом, но есть хотя бы Джон Вейн». Это всё, что я помню, как в тумане.
Сквозь сон думаю, как продержаться до понедельника, а завтра ещё и матч: два часа на стадионе – плохая идея при защемлении, но и при включённом режиме тревоги я всё равно засыпаю, обессиленная бессонной неделей. И вдруг я не знаю как, не знаю когда, я не знаю точно, смотрит ли Он телевизор, или фильм уже закончился, но Он странно наклоняется в мою сторону.
Очень необычно.
Это было оно.
Это оно.
Она пришла.
Но я не узнаю её, нет. Даже сейчас.
«Что с тобой, любимый? Что с тобой?»
(Так вот как это происходит?)
Он ничего не отвечает.
Его взгляд безмятежен.
Ясен.
Я становлюсь чем-то вроде автомата. Кем-то, кто набирает номер телефона, кто непонятно как координирует движения, кто звонит, разговаривает и перезванивает, потому что скорая не едет, кто выслушивает автоответчик и ищет ключи от калитки. Будущее вдруг предельно сокращается: оно ограничено приёмной больницы, где автомату придётся ждать новостей. И автомат сомневается, сможет ли он ждать, и, наверное, не один час. Снова звонит. Льёт дождь. Автомат ищет ключи. От внутренней двери, от входной двери, от калитки. От трёх этих дверей. Будит дочку, звонит бабушке, чтобы та забрала её. Хотя бабушка идёт пешком, она появляется раньше, чем приезжает скорая. Чуть раньше. Надеваю дочке пальто, новое пальто. Но про скрипку мы забываем. Когда бабушка уводит дочку по мокрой улице, медленно и тихо подъезжает машина скорой помощи, и малышка внезапно поворачивается перед тем, как скрыться за углом. «Скрипка, я хочу скрипку», – слышу её голосок. В её глазах отражается оранжевый свет, заливший улицу, но тут бабушка тянет её за руку, и они исчезают за углом.
Через несколько минут поднимается врач. Когда он проводит реанимацию, лампочка в комнате гаснет, и врач просит чем-то посветить. Пока я выкручиваю лампочку в комнате сестры, он спрашивает: «Какие заболевания были у вашего мужа?» Не могу не заметить прошедшего времени (были?), но решаю не обращать на это внимания и принять за оговорку. Подробно рассказываю про шейные позвонки, в полной убеждённости, что говоря о несмертельной болезни, сбивая с толку вестника, можно изменить саму весть. Но вестник неумолим. И как раз когда я появляюсь в дверях с лампочкой в руке, он говорит: «Об этом тяжело говорить, но…»
Я не даю ему закончить фразу. Перебиваю и спокойно рассказываю историю болезни (лампочка упала и разбилась, что очень странно, потому что я не помню, чтобы разжала руку хоть на секунду), спрашиваю: «А защемление?» Врач протягивает руки, будто собирается подхватить меня, и это очень странно, потому что я не чувствую, что наклоняюсь, что падаю, напротив, я слышу, как автомат во мне говорит о необычной боли при защемлении. Мне нужны объяснения, а не объятия. «Послушайте, – говорю, – неужели это может быть из-за внезапного сдавливания спинного мозга при защемлении?» Мне всё равно, говорю ли я чушь, так или иначе я хочу донести до врача скорой следующую информацию: «Было два варианта: метастазы или защемление. Метастазы исключены. У вас остался только второй вариант. Так объясните мне, как защемление могло привести к этому».
Однако врач не понимает намёка. Он говорит: «Это обычный сердечный приступ. Избежать повреждения мозга можно только в первые секунды, но если момент упущен, то сделать уже ничего нельзя – изменения необратимы». (Обычный? Как это обычный? Для кого обычный?) Врач продолжает: «Мы очень часто с этим сталкиваемся». Моя карта бита, вытянутая мною карта заполняет собой всё, и автомат её не видит. Слышу «сердечный приступ», и пройдут целые недели, прежде чем мой мозг сможет обработать это сочетание слов. Я продолжаю спрашивать. Невероятно, до чего мы можем быть слепы, когда наш угол зрения ошибочен. Боль в левой руке: только полный дурак связывает её с инфарктом. Но мы-то знали больше, чем дураки. Мы знали, что многие симптомы, которые похожи на признаки болезни сердца, являются, по сути, проявлениями пугающих метастазов. Мы знали, что его кардиограммы всегда были идеальны, последние анализы креатинкиназы были в норме, эргометрии не фиксировали отклонений и показатели кровообращения были хорошими. Я говорю врачу скорой: «Как это мог быть инфаркт, если никаких симптомов у него не было?» (за исключением основного). Но нет, он (не ошибаясь именно потому, что на его угол зрения не влияют никакие анализы и сопутствующие симптомы) упрямо повторяет: инфаркт. Что ж, автомат сдаётся. Я сдаюсь. Очевидно, врач не столь компетентен, чтобы объяснить такой редкий случай, возможно, единственный в мире: защемление, вызвавшее внезапное повреждение спинного мозга с летальным исходом. Поэтому я решаю задать ему вопрос попроще: «А если бы вы приехали раньше?» Автомат спрашивает это с азартом исследователя («Аз-арт-исследовательски!» – сказал бы Он). Без тени обвинений. Доктор отвечает: «Возможно, мы бы его спасли, но повреждения мозга были бы необратимы». Ответ правильный. Это примерно то, что автомат хочет услышать, чтобы таким образом вернуться на несколько минут назад. Он хочет говорить, говорить, чтобы время не шло. И совершенно не ожидает такого ответа: «Ну, если бы мы приехали на десять минут раньше, может, мы бы Его спасли, но мы, понятное дело, настолько привыкли к нашей работе и не торопимся, что хоть и не было ни одной машины на дороге и нам нужно было всего лишь пересечь улицу, чтобы добраться до вашего дома, мы потратили на это двадцать минут. Вы же понимаете?» И автомат в любом случае сказал бы: «Конечно, это с каждым может случиться. Никто не идеален». А доктор мог бы ответить: «Вы могли бы пойти в больницу ещё несколько часов назад, идиоты!» Но он этого не говорит, за что его нужно поблагодарить, и автомат в любом случае ответил бы то же самое: «Да, конечно, со всеми нами случается, никто не идеален».
Автомат говорит, спрашивает и звонит, это своего рода эктоплазма[20], которая отделяется от меня и не соединяется со мной, и думаю, больше никогда не соединится. Больше никогда. Возможно, в этом разъединении и кроется тайна разделения между телом и душой, равнозначная смерти. Или, возможно, разделение между телом и душой происходит не в том, кто умирает, а в том, кто остаётся.
«Вам ещё что-нибудь нужно?» – спрашивают меня. «Нет, больше ничего. Спасибо». Что мне может быть нужно? Если однажды я смогу обходиться без Него, значит, я смогу обходиться даже без воздуха, которым дышу, в первую очередь без этого. Но автоматы не думают о таких вещах. Они вообще ничего не думают, ничего не знают, но, к счастью, действуют. Ничто не трогает автомат, который, услышав «он мёртв», тут же реагирует, но реагирует автоматически. «Мне ничего не нужно», – повторяет незнакомым людям. «Ничего, спасибо». Звучит высокомерно, хотя он и говорит это из вежливости, или, во всяком случае, так считает.
С той пятницы прошло несколько дней. Не знаю, сколько. Немного. Время от времени у меня кружится голова, когда я вижу лицо дочки, которая резко поворачивается и просит скрипку, и свет от машины скорой помощи отражается на мокром асфальте, и потом моя мама тянет дочку за руку и обе исчезают как раз в тот момент, когда скорая останавливается. Как бы то ни было, эти приступы тревожного головокружения обычно случаются не ночью. Как только наступают сумерки, я чувствую, как невыносимая дневная боль начинает отпускать. И я сдаюсь и беру пульт телевизора. Пощёлкав им машинально какое-то время, я оставляю «Пурпурную розу», и переключаю, чтобы посмотреть последние минуты очень толкового репортажа о Диззи Гиллеспи и его друзьях. И когда я снова начинаю переключать каналы, в «Пурпурной розе