Русская готика бесплатное чтение
© Боков М., текст, 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Павел Макарцов против корпораций
Паша Макарцов – удалой частный предприниматель тридцати восьми лет. Чуб Пашин вился дерзко. Глаза блестели беспечностью и весельем. Был Паша владельцем продуктового ларька и в ус не дул. Судьба его катилась, как смазанные сани на Рождество: с гиканьем, песней, и самогон тек из тех саней рекой.
С утра являлся он в ларек составлять заказ на день. Вечером забирал выручку. Раз в неделю считали с продавцами недостачу, сводили дебет и кредит. Продавцы Паши часто оказывались людьми слабохарактерными и тырили по мелочи: сигареты, жвачку, пивко. Если расход оказывался больше прихода, Паша, смеясь, заставлял работать бесплатно – в счет долга. Люди соглашались, деваться некуда. За спиной веселого Паши стояли две мрачные тени – Борька Смирнов и Каха, «смотрящие» за ларьком.
Борька вышел из городской секции бокса со званием «кандидат в мастера спорта». На заре 90-х подался в «молодые». Так называли поросль рэкетиров, у многих из которых еще усы не начали расти. Став постарше, «легализовался». Предложил услуги Паше Макарцову и другим ларечникам: теперь его работой было защищать коммерсантов от своих недавних коллег – «молодых». Лицо у Борьки круглое-круглое, как солнце, а глаза – голубые-голубые, как небо. Посреди этого великолепия торчал вбитый в глубь черепа и много раз переломанный нос.
Борька стоял и всегда раскачивался взад-вперед – по-боксерски. Пальцы его – как розовые сосиски с рыжими волосками – перебирали четки. Четки были в почете. Они намекали на темное прошлое и богатый жизненный опыт владельца. Мало какой пацан не вертел их в руках в нашем городке. Вертеть четки начинали уже в младших классах школы и вертели иной раз до пенсии.
Говорить Борька не умел. Он мог сказать протяжно, красиво и звучно только одну фразу: «Ну что, ребятуууушки, смертушки захотели?» Слова как медовые кренделя вылетали изо рта его: пряники и завитушки, хоть подбирай и ешь. Но фраза эта была у румяного Борьки одна на все случаи. Поэтому говорил обычно Каха, его подельник-грузин.
Если случалось кому обидеть Пашин ларек (а такое случалось, и сам Паша нередко был в этом виноват, о чем ниже), Каха поднимал обидчика из-под земли. Худой, черноволосый, в кожанке, истрескавшейся по плечам, Каха был полнолунием, черным морем, тревогой далекой войны. В зрачки его невозможно смотреть. То были спичечные головки, а не зрачки. Поговаривали, что такими они стали из-за того, что Каха баловался с венами: маковой соломкой, «винтом», дешевым серым героином. Когда Каха говорил, обломки его зубов в расщелине рта заставляли вспоминать страшные вещи: как акула сожрала туриста на египетском курорте, как людей обгладывали заживо лесные звери.
Случилось однажды так, что ларек грабили пять раз на неделе. Ночами повадился ходить некий человек в маске. Через маленькое окошко тыкал стволом в продавца и уносил выручку. Невиданными науке способами Каха нашел его на седьмой день. Это было как в Библии, когда Бог, устав от забот, почил от всех дел своих. Только наоборот: Каха не думал отдыхать, труды его только начинались.
Когда сорвали маску с человека, оказалось, что это молодой парень, бывший ночной продавец. Паша Макарцов когда-то уволил его за некомпетентность. Трудно быть компетентным в ночную смену в продуктовом ларьке. Паша Макарцов знал это по себе. В иные ночи, устав от жены своей, он являлся в ларек работать в ночную смену сам. Черный «Сааб» парковался у входа. Павел Макарцов, частный предприниматель, возникал на пороге, звеня бутылками вермута «Чинзано». Ларек не имел права продавать крепкий алкоголь, а Паша – большой любитель до вермута. Поэтому вермут ему приходилось покупать в другом месте и брать с собой. Весть о том, что начальник ларька САМ сидит в ночную смену, разносилась далеко по окрестностям. Если работает Паша Макарцов, индивидуальный предприниматель, матерый и буйный человечище, – весело будет всем. К ларьку шеренгами шли из темноты алкаши и шлюхи. «Макар» – так любовно звали они хозяина ларька. Макар никому не отказывал: будучи уже изрядно поддатым, с вечной сигаретой в углу рта, он раздавал «в долг» пиво и сигареты. Кто, сколько и за что был должен, выветривалось из его памяти моментально. Зная это, Макар пытался записывать. По утрам дощатый пол ларька устилала гора бумажек с его вихляющим, сам черт ногу сломит, пьяным почерком – колонки неразборчивых цифр, каракули, много восклицательных знаков.
Играла музыка: группа «Мираж» или Михаил Круг. Курили мужчины. Сотрясались потными телами в танце пьяные женщины. Мордовская луна смотрела на все это и завидовала живым: густоте их крови, необузданности их желаний. Когда потом, после недельной ночной смены, приходила пора подбивать дебет и кредит, Павел мрачнел и становился угрюмым. Настроение портилось. Свою недостачу он старался всеми силами повесить на дневных продавцов. Теребил борсетку, ругался матом, выходил покурить.
Компетентных не было на этой работе. Лучше всего годятся для нее женщины – пожилые и верующие. Такие не воруют алкоголь – если только дома не ждет 30-летний неудачник-сын, детина в оттянутых трениках, растяпа и хроник. Они равнодушны к деньгам и сигаретам. Проблема Паши Макарцова была в том, что трудно найти пожилых верующих женщин для работы в ночном ларьке. Пожилые верующие женщины после молитвы рано отходят ко сну. Во сне они видят, как пьяная вакханалия у ларьков, подобных Пашиному, коптится на адском костре.
Поэтому приходилось брать тех, кого дают. Отщепенцев, завязавших (и не очень) наркоманов – один из них не стесняясь нюхал клей из пакета прямо во время ночных смен. Или просто людей лихих и отъявленных. Один из них и повадился грабить ларек после увольнения.
Паша Макарцов с удовольствием рассказывал, как Каха вычислил обидчика. Ночами продавцы убирали крупные купюры не в кассу, а в коробку из-под бубль-гума. Коробку ставили в дальний угол, под прикрытие ящиков с пивом. Так вот – человек в маске знал про эту коробку. Засовывая черный здоровенный пистолет в узкую прорезь окна, он непременно орал, чтобы доставали коробку.
– Коробку? – переспрашивал, дрожа под дулом, продавец.
– Да, да, коробку из-под бубль-гума, которая стоит слева за тобой за пивным ящиком! – кричал с улицы грабитель. Рука его с пистолетом торчала внутри. Паша иногда уточнял у продавца:
– А ты не мог ее дернуть, эту руку, и сломать к херам собачьим? – Продавец мялся, от него пахло клеем.
Каха догадался, что дело нечисто. Кто мог знать про коробку? Только тот, кто здесь работал. А кто работал здесь недавно? Текучка была большая, но Каха все равно пошел по адресам. В первой же квартире он обнаружил улики: пистолет, маску, много денег в кармане у человека и испуг. Каха чувствовал испуг, как трехголовый Цербер, и тогда из пасти у Кахи начинала течь ядовитая слизь. Падая на пол, она прожигала дыры в линолеуме. Задачей Цербера было не позволять мертвым возвращаться в мир живых. Поэтому Каха притащил избитого, воняющего мочой паренька к Паше Макарцову в ларек. Парень божился, что все отдаст. Парень обещал продать квартиру мамы, чтобы расплатиться с долгами и моральным унижением, доставленным Паше Макарцову, Кахе и Борьке. Так рассказывал сам Паша, восседая на пивных ящиках со стаканом «Чинзано» в руке. Вид у него был сияющий, лицо пошло красным пятном от счастья. Кудрявый смоляной чуб вихрился как у казака. Шелковая рубаха разошлась на пузе. В разрез выглядывал кончик золотого креста.
Но однажды Паше Макарцову все же пришлось хлебнуть горестей судьбы. И хлебнул он их полной ложкой. Полетела к черту на кулички былая развеселая жизнь. Ушел с торгов черный «Сааб» задешево. А ложка та все не кончалась и казалась Паше бездонной.
Случилось так, что зашли в наш город большие торговые сети. Выстроили зиккураты – торговые центры. Стали в зиккуратах славить золотого тельца. Ларьки вроде Пашиного прилепились к сияющим зиккуратам как комья гнилой земли к подошве ботинка. Торчали из ларьков курьи ножки. Смердило табачищем. Ударяло духом судеб людских.
Торговые центры парили над муравейником наших жизней как недостижимые эталоны холодной красоты. Все в них сверкало, манило, обещало новую жизнь. Очевидно было, что ларькам не протянуть долго рядом с гигантами.
Первый тревожный звоночек прозвенел, когда начались разговоры. Прошел среди ларечников слух, что будут поднимать акцизы на сигареты. И что товарная база – мекка, где обретались все мелкие коммерсанты, – перестанет отпускать партии пива до ста ящиков. «Куда мне сто ящиков? – возмущались владельцы ларьков, хотя и подтверждений-то разговорам этим еще не было, а только домыслы и предчувствия. – Оно же расквасится?» В ларьках продавали продукты с истекшим сроком годности, дело было. И ящиками иной раз забивали ларек под самую крышу: продавцу, запертому внутри, не выйти ни по нужде, ни покурить. Покуда не продашь, сиди. Паша Макарцов и сам, бывало, с шалой улыбкой накануне Первомая муровал продавца в четырех стенах ларька. В глазах Пашиных светилась лучистая надежда: это ж праздники, это ж как торговля-то пойдет! Но брать по сто ящиков каждый раз, каждую закупку?! Тут уже у ларечников наливались кровью глаза: гнобят, гады, обижают честных людей.
Впрочем, вскоре пришла другая весть – и про акцизы с товарной базой забыли. Ранним июльским утром, когда пели птички и ничто не предвещало беды, приехали люди из администрации. Серьезные, в мешковатых костюмах и остроносых ботинках, почти такие же серьезные, как ларечники, – и раздали всем постановление. На бумаге так и было написано: «Постановление».
Паша сел читать его, задумчивый и хмельной после ночной смены. С губы его свисала сигарета. По-всегдашнему блестел осколком луны православный крест – подмога честного коммерсанта. И чем дольше читал Паша, тем ниже опускалась его губа. Тем ниже сползала сигарета, пока совсем не грохнулась Паше на штанины, и тогда пространство огласили его громкие вопли. «А вот это видели?! – выскочил Паша из ларька и показал в небо жест, означающий мужской хрен. – А вот хрен вам!» Он кричал еще много и долго, так что на звуки потянулся народ и местная алкашня. Всем было интересно, что происходит. Алкашня надеялась, что под шумок им нальют.
Паша Макарцов бесновался и изрыгал яд. Пинал ботинками воздух. Плевался слюной. Никому не налили под шумок. Напротив, Паша пинками прогнал алкашню прочь.
«Постановление» предписывало всем владельцам ларьков в двухнедельный срок собрать по два миллиона рублей, чтобы заменить (цитата из Постановления) «морально устаревшую, не отвечающую нормам безопасности торговую конструкцию на более современную». Иными словами, Паше и всем остальным предложили снести старый ларек, а на его месте построить новый. По никому не ведомым нормативам новое строение должно иметь вход с тремя ступенями, неоновую вывеску на двери и продавца с непросроченной медицинской книжкой. Итого – два миллиона рублей. Последствия невыполнения в сроки – немедленный снос.
Вечером собрался консилиум. Пришел Каха, сухой грузин, явно под кайфом. Пришел Борька Смирнов – и первым делом набил карманы сигаретами и жвачкой: как «крыша» имел право. Свет притушили. Дверь заперли. «Что будем делать, братва?» – спросил Паша. Братва, дымя сигаретами и почесываясь, без энтузиазма пообещала разобраться.
Шли дни. Ларек продолжал работать в обычном режиме. Понемногу улеглись страсти, и Паша Макарцов уже подумал было, что Постановление – всего лишь попытка администрации взять его на понт. Его – Частного Предпринимателя, Человека, Который Дает Работу Несчастным Семьям. В голове Паша именно так, с заглавных букв, определял свое благородное место. А еще, воспитанный годами жесткой конкуренции, он знал: если нечем крыть, если нет аргументов – возьми на понт, покажи мнимую силу, пусти пыль в глаза. Так делали все в Пашином мире. И теперь, похоже, так решила сделать администрация. «Ха-ха, – стал посмеиваться он. – Снесут они нас, как же».
Потом пришли Каха и Борька. Понурые. Чего раньше с ними не случалось.
– Короче, Пашок. Собирай два миллиона, или они тебя снесут, – сказал Каха и почесался. Похоже, он снова был под кайфом. Борька поглядел на Пашу глазами бирюзового неба и положил в карман блок «Мальборо».
– Такие дела, братуха, – подытожил он (что в его случае было очевидным лингвистическим подвигом).
Паша закипел:
– Как снесут? Как? А на что вы мне тогда сдались, родные? Порешайте вопрос!
– Порешали, – сказал Каха.
– И что?
– Без вариантов.
– Почему?
– Потому что они – корпорация.
– Кто они? Гондоны, которые в Сером доме сидят? – Серым домом называли администрацию.
– Нет, – ответил Каха и цыкнул слюной на пол. – «Пятерочка», «Ашан», «Перекресток». Встал ты им со своим ларьком поперек горла, Пашок.
Паша секунду думал, почесывая смоляной чуб. Потом вынул блок «Мальборо» из кармана Борьки Смирнова.
– А знаете-ка что, ребзя?
– Что? – хором спросила «крыша».
– А шли бы вы тоже на хер! – Он выставил наружу Каху и потом Борьку. Те не сопротивлялись.
– Без обид, Пашок! – сказал Каха. Паша захлопнул дверь.
Часть нужных денег он занял у знакомых. Никто не отважился дать ему всю сумму. Люди знали о буйном характере хозяина ларька и его пристрастии к вермуту «Чинзано». Давая деньги Паше Макарцову в долг, они прощались с ними навсегда.
Еще часть суммы Паша собрал, продав свой черный «Сааб». За машину он выручил немного. На поверку вышло, что «Сааб» битый, а его номер двигателя числится в федеральном розыске.
Паша поскреб по сусекам. Заложил золото жены в ломбард. Заложил золотую фиксу – его в лучшие годы он иногда расплачивался в ресторане, покутив.
К тому моменту как стрелка часов перевалила за полночь и наступил судный день, во время которого Паша должен был начать строительство нового ларька, у него на руках имелось все еще на полмиллиона рублей меньше, чем нужно.
Происходило следующее. Над городом поднимался прекрасный летний рассвет. Благоухали липы. Воздух пропитался целительным озоном настолько, что, казалось, мог поднять мертвого из могилы – таким свежим и волнующим он был.
Паша Макарцов лежал лицом в собственной блевотине пока еще в своем ларьке и не подавал признаков жизни. Продавец – новая девочка, которую угораздило влететь под жернова Пашиного малого предпринимательства, – тормошила его за плечо, тщетно пытаясь разбудить.
В восемь тридцать утра приехала комиссия из администрации. Что? – театрально изумился представитель комиссии. – Никакие работы еще не начались?
– Никакие, – испуганно пискнула девочка-продавец.
– Всех порешу, суки, бля! – прохрипел в беспамятстве Паша.
– Очень, очень плохо, – резюмировал представитель.
В девять двадцать пять на место прибыла бригада рабочих. Они аккуратно вынесли пьяного Пашу Макарцова и положили прямо на тротуар. Вслед за этим рабочие стали выносить содержимое ларька и класть рядом с Пашей. Блоки сигарет, ящики с пивом, шоколадки, жевательные резинки – все то, что долгое время составляло Пашин доход и что теперь оказалось вне конкуренции перед надвигающейся корпоративной глобализацией.
После того как внутренности ларька освободили, один из рабочих – самый старый – взялся за кувалду. Он наотмашь бабахнул чугунной головешкой по жестяной стене. Стена отозвалась стоном, смялась. Вслед за главным за кувалды взялись и остальные. Методичными ударами – в десяток рук – они обрушили ларек за двенадцать с половиной минут. Звуки разлетались по всей округе – бам-бам-бам. Дерево крошилось, стекла трескались, вокруг рабочих столбом поднималась пыль.
На шум пришли любопытные. Сначала появился нетрезвый постоянный Пашин покупатель. Затем остановилась молодая женщина с ребенком в коляске. Потом подошел усталый пенсионер. Потом стайка школьников с мороженым в руках. Следом – группа студентов, одинокий безработный, две девушки в коротких юбках, строитель в оранжевой каске, офисный сотрудник с галстуком-селедкой, бабулька в выцветшей косынке, еще школьники, еще студентки, еще похмельные рожи… Когда ларек со скрежетом обвалился под последним ударом, эта разнородная масса людей издала одновременный горестный вздох.
В куче пыли стало ясно, что исчезла не просто торговая точка – грязная и плешивая. Ушло нечто большее. Ларек Паши Макарцова был местом, где собирались последние сплетни, заключались сделки, назначались встречи, устраивались перекуры, соображения на троих, ссоры, скандалы, драки, признания в любви и окончательные бесповоротные разрывы. В конце концов, это место заменяло жителям какой-нибудь трактир или клуб. Иные терлись у ларька целыми днями, даже не имея денег – просто ради возможности поговорить. Эти разговоры – дурацкие и бессмысленные для остальных, – наверное, были последней возможностью для кого-то ощутить, что он еще жив.
Ларек помнили долго. Говорили о нем с ностальгией и бесконечно пересказывали байки, добавляя к ним все новые и новые несуществующие подробности.
Впоследствии стало ясно, что цены в сетевом магазине ниже, чем в Пашином ларьке, а обслуживание лучше. В смысле, вы не сталкивались там с бухими продавцами, никто не мог послать вас подальше, люди не размахивали пистолетами у кассы, а голые женщины не танцевали на ящиках с пивом. Торговля стала стерильной и неодушевленной. И это поначалу отпугнуло часть покупателей от нового магазина. Однако, в конце концов, ходить туда стали все. Удобство и недорогие цены всё перекрыли.
Про Пашу Макарцова продолжали рассказывать разное. Говорили, что он работает теперь водителем маршрутки, но держится все равно по-царски, будто до сих пор хозяйничает ларьком. Другие якобы видели Пашу пьяным и опустившимся. Говорили, что его выгнала из дома жена.
Были и те, кто утверждал, что Павел Макарцов, частный предприниматель, сделался юродивым. Что днями сидит он у монастыря, прося милостыню. А вечерами глядит в окна сетевого магазина, силясь разгадать его тайну. «Божий человек, – говорили про него. – Хохочет и молится, хохочет и молится…»
Последняя дискотека
Отчим мой привозил дискотеки в пионерские лагеря и носил усы. Усы были зверские, как у итальянца. На дискотеки в лагерь подтягивались местные, одетые странно, по деревенской моде: к брюкам снизу пришивали алюминиевые колокольчики. При ходьбе колокольчики звенели. Когда шла толпа, казалось, что звенит весь мир.
Местные любили устроить замес. Чуть что – доставали ножи, резали вожатых. В нашу смену в лагере стоял милицейский «УАЗ» – для контроля. В другую смену решили вовсе не проводить дискотек. Но что за лагерь без дискотеки? Танцы вскоре вернули, а вместе с ними вернулись и местные.
В то лето заправлял местными тощий и злой Ванька Штырь. В отличие от другой шпаны, Штырь славился благородством. Местные и сами поняли, что с ножами не видать им лагерных городских дискотек. Но Ванька развил из этого этическую систему: кастеты тоже не брать, в беспредел не лезть. Если драка – то один на один. В былые дни местные любили прыгать толпой. Идет вожатый с дискотеки, ведет подведомственный пионерский отряд, а тут толпа – навалилась, исколбасила, гогоча – хорошо, если не пырнут, – и умчалась обратно в лес. Пионеры кричат. Вожатый лежит, распластавшись в кровавый блин.
Штырь завел дисциплину: прыжки толпой только если несправедливость. Его поначалу не поняли: «Как так? Везде же несправедливость. Само слово «городской» несправедливость». Штырь разъяснил: несправедливость – если обозвали пидарасом, если сказали про мамку и про отчий дом плохо. Назвали брезгливо «деревней» или «колхозом» – вали толпой. А если просто из-за бабы или стукнулись плечами на дискотеке – один на один. После разъяснений всем стало понятно.
Мы, молодые лагерные пионеры, узнали о кодексе деревенских от инсайдера – толстого Гришки Иванова. Гришка знал про всех все. Гришке надо было выживать в пионерском коллективе: он ужом проникал в любую тайну. За новости, которые он приносил, ему прощали толстое пузо и не били.
«И короче, пацаны – теперь слова «деревня» и «колхоз» под запретом. Про пидарасов тоже лучше не стоит…» – завершил рассказ Гришка. И мы, пионерия тринадцати лет, сказали серьезно, как мужчины из фильмов: «О-о-о». И закурили.
Замес того лета, когда деревенскими правил Ванька Штырь, случился из-за девочки Кристины Буринской. На Кристину плотоядно смотрел весь лагерь. Подозревали, что даже начальник лагеря, партийный 45-летний мужчина, смотрит на Кристину с неуместным восторгом. Березы вокруг пионерских корпусов текли слезами: на стволах пионерия изливалась в любви к Кристине и перочинными ножичками рисовала сердца. Злые языки говорили, что Кристина ходит по ночам к вожатым. Толстый Гришка Иванов божился, что видел это сам.
Проблемой лагеря в то лето были не только местные и всеобщая любовь к Кристине. Из городского интерната приехала на третью смену Оксана Рябко, амазонка 15 лет. Таких девочек мы еще не видели. В интернате – а все мы учились в школах, и само слово «интернатский» уже равнялось тяжкому преступлению – Оксана была одной большой головной болью. Она плевала в лицо учителям. Она носила пацанские штаны и стриглась под полубокс: сзади лысо, спереди чуб. Это был новый тип девочки, новый тип человека, это был ницшеанский Заратустра во плоти, – и мы старались не связываться с Оксаной. Оксана была жесткая, как кремень.
Ее приезд в лагерь начался со скандала. Ночью Оксана что-то такое сделала со своей соседкой по пионерской палате. Что именно – мы не знали, толстый Гришка Иванов говорил всякое, но мы не верили: «Такого не может быть! Что сделала?! Заставила что?!» Вскоре Оксанку Рябко вывели на утренней пионерской линейке и поставили перед всем строем. «Если еще раз! – орал с трибуны пунцовый начальник лагеря. – Если еще хоть раз… Вон! Вылетишь вон отсюда!» Глаза Оксанки сверкали из-под чуба. Она стояла, руки в карманы: женщина-камень, женщина-огонь. Чуб был выкрашен пергидролем: неприлично желтел на пионерском плацу. В одном ухе серьга: звезда на цепочке.
Грядущий замес ощущался в самой лагерной атмосфере. Как тучи собираются на периферии неба, как начинает покалывать от электричества воздух перед летней грозой, так и мы, пионеры, ноздрями чувствовали надрыв. Детские сердца ныли – страшно и томительно. Детские подмышки воняли подростковым потом больше обычного. Начальник лагеря стал нервным и строгим. Он буравил пионеров глазами как сканером в поисках червоточины – тоже чувствовал неладное. Вожатые притихли. Даже на их ночных посиделках, где, по заявлению толстого Гришки, «творилось та-а-а-кое», теперь стало тихо.
Что-то должно было произойти.
Первый намек на грядущую грозу случился на волейбольной площадке. Девочки отряда Оксанки Рябко играли против девочек из отряда Кристины Буринской. Это было общелагерное девчоночье первенство. Для игры пионерки облачались в волейбольные шортики и маечки, от которых у пионеров перехватывало дух. Когда в шортики облачалась Кристина Буринская, наиболее чувствительные пионеры от волнения ходили блевать в кусты.
Такую Кристину – летящую, воздушную, тонконогую – и увидела интернатская Оксана, и жестокое сердце ее забилось часто-часто, как воробушек.
– Погоди-ка, погоди-ка. Это что у нас такое? – Оксана притянула за отворот футболки щуплую девочку из своей команды. Они сидели на скамье запасных. Девочку не взяли в основной состав из-за хилого роста. В свою очередь, Оксане играть в волейбол было западло.
– Рябко, хватит курить! – рявкнула на Оксану тренер по волейболу. – Сейчас удалю с площадки!
Оксана отмахнулась и притянула несчастную девочку еще ближе:
– Что это за мимолетное видение? – В порывах чувств Оксана могла говорить красиво.
Девочка пискнула:
– Что?
– Она! – Указательный палец Оксаны уперся в летящую искрящуюся Кристину. Она играла неважно, но ее всегда ставили в основу. Даже начальник лагеря приходил посмотреть на ее игру.
– Это Кристина Буринская. Первая лагерная красавица, в которую все влюблены! – отчеканила девочка и поспешила исчезнуть.
Растоптав окурок, Оксана выпустила дым и принялась ждать.
Игра закончилась. Раскрасневшаяся, прекрасная Кристина вытирала лицо полотенцем, когда сзади ее окликнули.
– Поговорим? – попросила Оксана Рябко.
– Поговорим.
И две девочки отошли в сторонку.
О чем они там говорили, неизвестно, но только вскоре Оксана стала везде ходить с Кристиной. Оксана всегда носила штаны и никогда – юбки. Она шла по лагерю царем, шла троянским конем, шла победителем. Рука ее обнимала Кристину Буринскую за шею. И Кристина – Кристина, по которой сохло пол-лагеря, по которой сох начальник лагеря, по которой сохли все мы, – шла рядом безропотно. И вроде бы мы не могли в это поверить, но вроде бы Кристина Буринская казалась счастливой, когда Оксанкина рука лежала на ней.
Начальник лагеря, увидев их, выронил сигарету.
– Это… – Он запнулся, казалось, его хватит удар. – Это что???
– Остыньте, Пал Иваныч, – цыкнула ему через губу Оксанка. – Мы дружим.
Пал Иваныч не нашелся что ответить. Он молча стоял с открытым ртом, пока парочка удалялась.
Толстый Гришка Иванов, который знал все, говорил: по ночам Оксанка Рябко сбегает из своего отряда, чтобы проникнуть к Кристине Буринской, и остается там до утра. Вожатый хотел помешать Оксане, но она приставила нож к его горлу и пообещала расправу, если тот пикнет. Вожатый прикинул, что осталось всего две недели до конца смены. Он решил помалкивать. Портал в спальню Кристины Буринской был открыт.
Мы слушали Гришку и не верили. А потом видели днем Оксану с Кристиной, гуляющих в обнимку, и верили. Мы подначивали друг друга: «Слабо тебе отбить Кристинку у Оксанки?» И гоготали, смущаясь, потому что «слабо» было всем. Из всех мальчиков в лагере самые большие яйца носила интернатовская Оксана.
Потом случилась та памятная дискотека. Ее вел мой отчим. Он ставил Аль Бано – мой отчим был немного итальянец. Так говорил он сам.
По звону колокольчиков, пришитых к джинсам, мы поняли, что на дискотеку проникли местные. Деревенские работали грубо: если им нравилась девчонка, они просто распихивали нас, пионеров, и тащили ее танцевать. Вот и сейчас лидер местных Ванька Штырь определил Кристину Буринскую как самую красивую девочку на дискотеке и стал протискиваться сквозь толпу.
– Пойдем, сладкая, – сказал он и дернул Кристину за руку.
Мы поняли: то, что давно надвигалось, сейчас вскроется как нарыв. Музыка стала глуше. Ночь темнее. Оксанка Рябко выпрыгнула из темноты как пантера Багира – и без слов зарядила Ваньке Штырю кулаком в зубы. Ванька покатился по земле, вскочил, раскрыл рот, глаза его забегали.
– Братва! Братва! – Он озирался в поисках своих. – Городские наших бьют!
Расталкивая пионеров, звеня колокольчиками, к месту конфликта ломанулись детины: здоровые как кони, рыжие, выросшие на полезном труде и свежем воздухе.
– Че? Че? Че? – захлопали точно крылья их голоса.
Но, увидев причину конфликта, увидев Оксанку Рябко, деревенские будто наткнулись на стену.
– Девчонка? – изумились они.
– Ща в зубы дам за девчонку, – сказала Оксана.
Из-за спины ее выглядывала Кристина Буринская. В тот момент – момент испуга и волнения – она была прекрасна как никогда.
Деревенские почесали головы, пошушукались, на всякий случай уточнили у Штыря:
– Вань, а она тебя пидарасом называла?
Штырь мотнул головой – нет.
– А колхозом или деревней?
Штырь надулся – тоже нет.
Этика Штыря теперь работала против него самого.
– Тогда это, Вань… один на один.
– Да куда? Какой один на один? – Штырь подскочил. – Она же баба! – Он истерично кинул пальцами в Оксану. – Баба, только в штанах…
Договорить ему не удалось. Хлесткая пощечина Оксанки Рябко вновь сбила Штыря на землю. Он покатился, сбил пару танцующих. Подняться ему Оксана уже не дала. Она набросилась на него как животное, разъяренный альфа-самец на защите прайда. И нога Оксанкина – мускулистая нога в брюках и вьетнамской кедине «Два мяча» – звонко стукнула Штыря в подбородок.
Передние зубы предводителя деревенских улетели в небо. Белые-белые, крепкие-крепкие, они могли служить Штырю всю жизнь, но теперь исчезли в летней ночи, точно две маленькие кометы. Оксанка Рябко продолжала втаптывать Штыря в землю. Ее нога в кедине крошила его лицо, и оно расползалось, теряло контуры, растворялось в кровяной дымке.
Музыка взвизгнула – и замолчала. Динамики закричали голосом директора: «Всем… Слушать меня!!! Прекратить!!! Отставить!!!» И когда это не помогло, директор закричал так, что с деревьев попадали мертвые птицы: «Милиция-а-а-а-а!»
Только тут Оксанка остановилась. Кодовое слово отключило ее механизмы. Она уже была в милиции и знала – если кто-то над ухом орет «Милиция!», лучше не дергаться: потом в милиции могут приписать сопротивление при аресте и накинуть к приговору.
У ног ее распласталось тело, недавно бывшее Ванькой Штырем. Тело булькало и конвульсировало. Оксана дышала тяжело, смотрела на всех исподлобья. Выяснилось, что в суматохе у Кристины Буринской порвали футболку. И теперь один сосок ее – сосок самой прекрасной груди на свете – недоуменно взирал на окружающих. В другое время мы бы не смогли отвести от него глаз. Мы пронесли бы это видение через годы, рассказывая о нем внукам, смакуя как самое сладостное переживание в жизни. Но сейчас никто не обратил внимания на грудь Кристины Буринской, в которую был влюблен весь лагерь.
Все смотрели на Оксану Рябко. Все понимали, что сейчас произошло нечто важное. Мы не знали еще тогда аббревиатуры ЛГБТ, мы впервые столкнулись с тем, что девочка может любить девочку, но все мы стояли и усваивали урок. Интернатская Оксана показала нам, как нужно биться за свою любовь, за друзей, за убеждения – за родину, если хотите. И каждый из нас стоял и задавал себе вопрос: «А я бы смог так же?» И пугался собственного ответа, и терялся, и уносился мыслями в космос, не отрывая глаз от странной девочки с пергидрольным чубом.
Мигнули сирены. На танцплощадку медленно въехал милицейский «УАЗ», который дежурил в лагере всю смену. Из «УАЗа» высыпали милиционеры.
– Оксана-а-а! – вдруг поняв все, сорвалась с места Кристина Буринская и бросилась к ней в объятия. Две девочки поцеловались. Они целовались так, как, возможно, целовался Одиссей со своей женой, отправляясь на 10 лет в Трою. Они целовались как мартовские любовники, как стебли цветов, как земля и дождь. Милиционеры и лагерное начальство ждали молча, не рискуя им помешать.
Потом Оксана шагнула в «уазик». Усмехнулась, оглядев напоследок нас всех. «Модерн Токинг» навсегда!» – весело крикнула она и села в машину. Явив пионерам еще один пример невыносимой, фантастической крутизны.
Средиземное винное море
Я встречался с девочкой, поэтому про вино – бесхозный вагон вина, море из вина – узнал последним. Друзья мои проводили время в подвале. Они дрались, горланили песни и влюблялись. Кого-то забирали в милицию. Все это проходило мимо: я встречал и провожал девочку домой.
Если мне случалось выпить бутылку пива, девочка чуяла запах.
– А ну-ка дыхни! – приказывала она.
– Всего одно пиво, малыш, – говорил я.
– Одно? А пахнет как целый пивной склад!
Дело шло к свадьбе. И порой я думал, с тоской глядя, как весело оттягиваются в подвале друзья: а не рано я включился в эти взрослые игры? Не рано жизнь поймала меня на крючок, лишила радости и яиц?
Про вино я узнал мартовской ночью. Шел домой, рассуждая про себя в тысячный раз: выбрать девочку? Или выбрать подвал? В снегу лежал человек. В теле человека я узнал знакомого по прозвищу Сало. От тела в снег расползалась здоровая желтая лужа. Пахло забродившим киселем, неумытым детством, ранней весной.
Умеют люди красиво жить, вздохнул я, глядя на тело. Умеют веселиться до упаду. Умеют радоваться простым вещам. Тело на снегу храпело. Его требовалось разбудить. Ранние мордовские оттепели коварны. Они пожрали уже не одного человека. На радостях от мартовского солнца люди немного сходят с ума. Они пьяны самим воздухом. Они берут отгулы на работе, устраивают дикие шабаши, а потом валятся и засыпают прямо в талом снегу. Но ночью зима возвращается – в этом коварство марта. Температура опускается до минус 20 и больше. И те гуляки, которых не подняли вовремя из снега, уходят в снежную страну навсегда.
– Сало! – сказал я. – Вставай!
Тело брыкнуло ногой.
Я попытался поднять его, стараясь не наступить в желтую лужу. Свое прозвище он получил не зря. В Сале была тысяча килограммов веса. Он булькал.
– Подъем! – Я пнул тело.
И тут Сало очнулся. Он резко сел в снегу и сказал:
– Вино! – И стал щупать себя по карманам. А затем, к моему удивлению, из недр его бездонной куртки-пуховика стали появляться на свет бутылки. Сало ставил их в снег бережно, словно младенцев. Я насчитал восемь или девять бутылок вина и еще одну разбитую: Сало вынул из куртки осколки. Лужа, которая натекла под ним, была винной. Только сейчас я заметил, что запахи весны и неумытого детства перебивает тяжелый винный дух.
– Сало! – Я с ужасом смотрел на его трофеи. – Вы ломанули ларек? Магазин? Склад? Откуда столько вина?
И Сало расплылся в самой мерзопакостной улыбке на свете.
– Лучше! – сказал он, сидя в винной луже. – Мы нашли целый вагон с винищем. И завтра притащим еще.
По его словам выходило следующее: кто-то – по невиданной случайности, божьему промыслу или недосмотру – выкатил вагон с вином за пределы товарной базы. Вино было частично замерзшее: груды льда в ящиках. С бутылок послезали этикетки. Продавать такое было нельзя.
Вагон стоял одиноко как перст посреди снежного поля. Его поставили на запасные пути и забыли. Так злые люди выкидывают надоевшего котенка из дома – потому что он вырос и стал некрасивым. Потом на вагон набрел Сало. Чутье никогда не подводило его. Он потоптался вокруг. Заглянул в щели. И понял, что нашел клад.
На следующий вечер у подвала собралась бригада. Все были уже бухие, все хотели еще вина, все держали в руках рюкзаки, пакеты и авоськи.
– Идешь? – окликнули меня.
Я провожал девочку. Девочка посмотрела так, что стало ясно: если сейчас сорваться, соскочить, уйти в ночь с братвой на поиски приключений, то не видать мне больше теплой девочкиной постели и беззаветной любви.
– Догоню, может… – неуверенно пробормотал я.
– Ага, – сказала девочка. – Догонит. И перегонит, – и дернула меня за руку: – Пошли! Мы же хотели еще кино посмотреть.
Я оглянулся и увидел, как все они растворяются в мартовской ночи: мои друзья с вещмешками за спиной. Они уходили словно какой-то фантастический партизанский отряд. Дымили сигареты, стоял гогот. Хрустел снег под их ботинками.
В тот вечер девочка выбрала смотреть «Титаник». На экране Лео сражался за свою любовь, тонул корабль, падали в воду люди. Но мои мысли были далеко – на товарной базе, где сейчас в ночи мои кореша подламывали бесхозный вагон с вином и набивали свои сумки.
Вино называлось «Монастырская изба». По нашим голодранским оценкам, это напиток высшей пробы: сами боги спустили его людям на землю. В ларьке бутылка «Монастырской избы» стоила в два раза дороже портвейна, напитка работяг. «Монастырскую избу» покупали серьезные люди в пиджаках. Ее ставили на стол, когда надо было обстряпать нечто важное. Так мой отчим однажды притащил домой «Монастырскую избу», когда хотел заслужить прощения у мамы: она застукала его с другой. И что вы думаете? Мама отпила «Монастырской избы» и забыла обиды.
Я никогда не пробовал «Монастырскую избу», но уже знал, какая она будет на вкус. Нектар и амброзия, по случайности попавшая в наш темный мир из горних далей.
«Титаник» утонул, Лео поклялся в вечной любви, и я вышел на улицу. Далеко в ночи разносились звуки разудалого пьянства. Вероятно, они значили, что подлом вагона прошел успешно. «Девочка??? Или подвал???» – в стотысячный раз подумал я и, засунув руки в карманы, пошагал к дому. Девочка жила с родителями. Оставаться у нее на ночь было нельзя: мы скрывали свой секс от взрослых.
Масштабы ночного набега превзошли самые смелые фантазии. На другой день я поднялся на шестой этаж к своему другу Леньке Косоухову – он ходил на винное дело с остальными. Ленька выставил все богатство: на полу перед нами стояло сто пятьдесят шесть бутылок «Монастырской избы».
– Было еще пять, – сказал он, довольный, дыша перегаром. – Одну разбили, три выпили, одну отдал отцу.
От зависти мне сделалось плохо. Сто пятьдесят шесть бутылок «Монастырской избы» корчили мне рожи. Моральный выбор «девочка или подвал» резко дал крен в сторону подвала. «Девочки у меня еще будут, – подумал я. – А «Монастырская изба» никогда».
Все, кто мог, ушли вечером в новый поход за вином. Кто не мог, остались пить то, что есть. Только Ленька Косоухов утащил к себе сто пятьдесят шесть бутылок. Еще сотня стояла в подвале прямо на полу. Душа моя была с ними. Но тело еще не набралось мужества сказать девочке «нет».
В тот вечер в подвал нагрянул участковый. Он схватился за сердце, когда увидел ряды винных бутылок и пьяных голодранцев.
– Откуда?! Как?! – Глаза его полезли на лоб. – А ну выходи строиться!
Участковый подумал, что шпана ограбила магазин или что-то еще, а потому арестовал сразу всех. Веселые пьяные подростки тащились за ним до участка шеренгой. Каждый нес в руках по несколько бутылок. Некоторые на ходу отпивали.
Уже к утру арестованных пришлось отпустить. Участковый выслушал их невнятные объяснения, сделал звонки. Оказалось, что молодая шпана ни при чем: вагон с «Монастырской избой» действительно выставили с товарной базы за ненадобностью.
Участковый конфисковал бутылки, но это было все равно что плыть в худой лодке навстречу волне. Ночью в подвал вернулись те, кто ходил в очередной рейд. Они принесли новые замороженные бутылки.
Район утонул в вакханалии. Люди брали больничные, ссылались на важные дела, на похороны бабушек или просто переставали являться на работу и учебу без объяснения причин. День и ночь по улицам шаталась мертвецки пьяная молодежь. Неделю в подвале царил дух любви, но потом алкогольные пары шибанули в головы. Случилась одна драка из-за вина, затем – другая. В одну ночь, когда закончилось общее вино, люди собрались ломать дверь в квартиру Леньки Косоухова. Все знали, что сто пятьдесят шесть бутылок еще стоят у него дома. Ленька откупился. Он вынес пьяным двадцать бутылок из своих запасов и заказал себе железную дверь.
Мое терпение, которое и так висело на тонкой ниточке, лопнуло в тот же день. Я сказал девочке все, что думаю про «Титаник» и про нашу любовь. Девочка плакала. Я был непреклонен. Взяв дома авоську, я пошагал по рельсам в сторону товарной базы. Я хотел получить свой кусочек счастья, свою собственную «Монастырскую избу». Но, как оказалось, конец этой брутальной дешевой драмы уже наступил.
Около вагона с остатками «Монастырской избы» стояло оцепление из полицейских. Вокруг них сгрудились люди – то жители нашего города, прослышав о бесхозном вине, как и я, бросились искать свою удачу.
– Это нечестно! – рамсил с представителями закона усатый мужик. – Вино принадлежит народу! Дайте нам взять свое!
Полицейские прикрылись щитами. Толпа бурлила. Я заметил, что в ней есть и дети: заботливые родители дали им пакеты и деревянные ящики, чтобы унести больше вина. С минуты на минуту толпа была готова идти на штурм.
Я понял, что ловить здесь нечего. Уныло побрел по рельсам обратно к дому.
В тот же вечер Ленька Косоухов привел меня в свою квартиру за железной дверью и налил стакан вина. «Пей!» – щедрым жестом разрешил он. Я выпил. «Монастырская изба» оказалась водянистой кислой жидкостью. От нее пахло протухшей рыбой – возможно, так начинал пахнуть замороженный и потом оттаявший виноград. Возможно, виноград и вовсе не использовали при изготовлении «Монастырской избы».
– Полное дерьмо, правда? – поинтересовался Ленька. – У меня осталось еще сто две бутылки. Могу дать тебе две или три.
Я отказался. В моральном выборе «девочка или подвал» девочка вновь заняла первое место. Я подумал: как классно, когда у тебя есть 16-летняя красотка с белыми волосами. Я вспомнил наши вечера с «Титаником». Как же хорошо было, ей-богу. Лео, я иду к тебе! Я решил, что пора мириться.
Сначала в ее подъезде я услышал звуки. Как будто всхлипывал человек: я подумал сначала, что это плачет она. Вышла в подъезд, чтобы не видели родители, и льет слезы. «Ничего, малышка, – подумал я. – Я вернулся. Любовь всей твоей жизни, вот он я!»
Потом стало понятно, что ничего-то она и не плачет. Она сидела на ступеньках спиной ко мне, ее обнимали за попу две мужские руки. И еще две ноги – отвратительные, волосатые, со спущенными до колен штанами – торчали из-под нее по всей длине ступеней.
В тот день я узнал, что любовь может быть жестокой, а сердце таким одиноким. Вновь вдарил мороз. Как и всегда в наших краях, зима обещала быть вечной.
Змей зеленый, хищный, адский
Семака положили в чистом поле во время переговоров с областной братвой. Семак хотел расширяться: понаставить своих ларьков в трех районах. Областные, казалось, были не против, если возьмет их в долю. Назначили переговоры под селом Вознесенское. Дело оставалось за малым – договориться о процентах. Так полагал Семак. В итоге его встретили три машины злых бритых людей с автоматами «АК». Положили всех: самого Семака и трех его подручных. Одна пуля досталась даже крокодилу – его, опоясанного кожаным поводком, Семак взял с собой: выгулять на свежем воздухе.
Раненый крокодил взмахнул хвостом и затих.
– Померла тварь? – спросил мужчина с автоматом.
Другой подошел, потыкал в рептилию ботинком:
– Кажись, да.
В этот момент крокодил неожиданно извернулся и сомкнул пасть на ноге подошедшего.
– Ааа! – заорал тот и упал. С перепугу областные открыли пальбу. Стреляли по мертвым телам Семака и корешей его (в суматохе, не разобравшись, решили, что они еще живы), стреляли в траву и по близлежащим кустам – решили, что там засада.
В суматохе этой крокодил, сомкнув челюсти, уползал с человеком в орешник. Человек рвал пальцами землю, ломал ногти и выл: «Братушки, братики, помогите-е-е, что ж делается, православного человека африканская тварь заживо жрет». Две пули ненароком засадили и в него. И теперь, исчезая в кустах, человек оставлял за собой стелющийся кровавый след.
Крокодил не мог прокусить его. Об этом позаботился Семак: когда заводил крокодила, приказал спилить тому зубы. Работали два умельца из шиномонтажа. Один вставил в пасть раструб, второй орудовал напильником – еще девять человек держали чудище, чтобы то не дергалось.
Но даже не имея зубов, крокодил мог орудовать челюстями не хуже питбуля. Сжимал их, создавая давление в несколько атмосфер, – расплющивал мясо и кости. Жертве было не вырваться.
Областные ломанулись в кусты выручать товарища. Тот умирал на земле, из ноги его вылез белый осколок кости. Две пули, полученные от своих, осложняли дело: одна вошла в руку, вторая в живот. Крокодила не было.
Для острастки дали еще несколько очередей по кустам.
– Сука! – выругались.
Покойный Семак завел крокодила от обжорства, от неограниченной власти и от дурного вкуса. В нашем городке ему принадлежало все: лесопилка, кирпичный завод, сеть ларьков. Он жил во дворце – реальные белокаменные башни с маковками возвышались над всеобщим раздраем. «Чем прославиться еще больше?» – вероятно, так задумался он однажды. И решил: прославиться еще больше можно, если завести подле себя экзотическую хищную тварь, невиданную в наших краях. Именно так поступали великие цари прошлого, где-то читал Семак. Они укрощали диких зверей, заставляли их служить себе и тем подчеркивали свое царское величие, свою медную поступь.
Не прошло и двух недель, как братва намутила своему мордовскому царю крокодила. Говорили, он прибыл в деревянном ящике с пастью, затянутой медным кожухом.
– Питается слонятами, – сказали в областном зоопарке.
– Слонятами? – Братва возмутилась: – Вы охуели? Где мы возьмем слонят?
– Это в естественной среде, – уточнили служащие. – А так сойдет любое мясо.
Крокодил был молод. Зоопарковские давали ему не больше 15 лет возраста. Если будет жрать нормально, всех вас переживет, сказали они. Братва недобро хмыкнула. Впечатлительные перекрестились.
Семак отгрохал крокодилу покои, иметь которые посчитал бы за честь любой житель нашего городка. Крокодилу выстроили теплицу. В центре вмонтировали джакузи с подогревом. Принесли горшки с папоротниками. По прихотливому вкусу заказчика поставили колонны с золотым тиснением – под античность.
На красавицу-жену Семак вскоре вовсе перестал обращать внимание. Целыми днями она сидела в своей спальне во дворце, дулась и красила губы, пока супруг ее, умотавшись от дневных дел, нянчился с тварью. Крокодил первым вылезал из черной немецкой машины, в которой его хозяин объезжал владения. Семак взял за обыкновение брать крокодила на все важные встречи. Он пошил ему изящный кожаный ошейник, инкрустировал его кристаллами и цветными камнями – и вышагивал со своим питомцем по щербатому асфальту словно воскресший Ксеркс, полубог, владыка персов.
Странным образом крокодил привязался к хозяину. Уже позже, когда Семака не стало, его близкие давали интервью местной газете. Вспоминали заслуги и справедливость покойного. В числе прочего отметили, что любил он отдыхать на кожаном диване в своем кабинете – и тогда крокодил приползал к нему, клал голову на колени. Так они сидели в молчании – хозяева жизни, человек и рептилия – и глядели на глобус мира, сработанный из красного дерева, подарок братвы. Внутри глобуса помещался скрытый бар с бутылками. Подарок был очень дорогой и очень кстати – он отражал императорские амбиции Семака. «Вертеть глобус пальцем, держа у ног ручного крокодила. Может ли человек подняться выше этого?» – рассуждал он.
И теперь мертвый Семак лежал в поле под селом Вознесенское, а крокодил дал деру. «Хана ему, – решили областные. – Мордовский лес прибьет раненую тварь. Август, ночами холодно, в округе бродят волки». Они забрали своего умирающего, уселись в машины и дали по газам.
Областные недооценили древнюю мощь рептилии. Первые крокодилы появились 85 миллионов лет назад, в конце мелового периода. Они видели тероподов – хищных динозавров, видели гигантских птеродактилей, морских левиафанов, видели смерть всех этих существ – и за 85 миллионов лет сами остались прежними. Обезьяна превращалась в человека, раздвигались материки, исчезали цивилизации, не эволюционировал только крокодил. Природа изначально создала его совершенным.
Крокодил Семака заполз в ручей и лежал без движения восемь дней. Он набирался сил и копил тепло в своем теле. Потом его поднял на ноги голод. Африканцы рассказывают ужасные вещи: крокодилы могут подпрыгивать на полметра, хватая жертву. Они способны преодолевать стены, им не страшна колючая проволока. Совсем скоро это увидели жители мордовского села Вознесенское.
С утра один из них пошел в хлев кормить свиней и обнаружил, что свиней нет. Все вокруг напоминало ритуальное принесение жертвы. Кровь стекала по стенам, вязкая, скользила под ногами – кровавые следы вели к реке. Сельчанин кликнул своих. Люди взяли вилы и колья и пошли к берегу.
– Это сом, – убеждали одни. – Деды говорили, есть такой вид сомов: ползет по суше на брюхе.
– Это демон, мерзкий бес, – утверждали другие. – Демон завелся в реке, сделал ее нечистой. Деды об этом предупреждали тоже, что так бывает.
Люди смотрели в зеленую воду и силились достичь взглядом ее глубин. Сытый крокодил Семака наблюдал за ними из кустов камыша.
Потом в селе задрали двух коз. История повторилась. След, река, разговоры о бесах и конце света. Потом крокодила обнаружили.
Большую часть времени рептилия проводит распластавшись под солнцем. Это называется «баскинг»: крокодил увеличивает температуру тела до комфортной. Скудное мордовское солнце выгнало тварь из камышей, заставило искать тепла на песчаной отмели – там его и увидели дети, пришедшие к реке.
– Мама-а-а! Па-апа! Та-а-ам диноза-а-авр! – Детские крики заставили взрослых повыскакивать из домов. Похватав мотыги, взрослые пошли давать динозавру последний бой.
– Эко… – Увидев распластавшееся на песке чудище, мужики охнули.
Крокодил повел на них одним глазом.
Самый смелый из мужчин бочком подступился к нему и пихнул вилами в бок – несильно: посмотреть, на что способна зверюга. Реакции не последовало. «Парализованный!» – пронеслась радостная догадка в голове у мужика, и он тюкнул вилами сильнее. В следующий миг крокодил дернул головой, перекусил вилы пополам и пошел в атаку.
Крокодилы способны за несколько секунд развивать скорость в 20–30 километров в час. Увидев, что само творение ада, раззявив пасть, бежит на них, мужики побросали дубье и бросились наутек.
Это была пасторальная мордовская картина: крокодил преследует местных жителей в селе Вознесенском на берегу реки Мокша. Жители попрятались по домам и подперли изнутри двери. Крокодил шел по главной сельской улице как Чингисхан. Его хвост оставлял на земле зловещий след. Махнув им на прощание, он скользнул в дверь деревенского храма.
– Кранты отцу Петру, – решили местные. – Сатанинское отродье изжует и не подавится.
Не выпуская из рук оружия, люди стали собираться у храма. Кто-то разжег факелы – решили жечь тварь огнем. Разговоры вели редкие и мрачные:
– Тихо как…
– Небось уже сожрал батюшку.
– Иди посмотри.
– Сам иди.
Мужики, робея, подталкивали друг друга.
В этот миг двери храма распахнулись. Осиянный лучами последнего августовского солнца, на пороге появился сам отец Петр. На поводке – кожаном ремне, инкрустированном камнями, оставшемся еще от Семака, – священник вел крокодила.
От страха и благоговения люди рухнули на колени. По толпе пошел гул:
– Истинно святой наш отче. Попрал ад. Приручил гадюку.
Хвост крокодила, куда попала шальная пуля областных, был замотан бинтом. Крокодил, ступая рядом со священником, выглядел довольным.
Отец Петр смутился от вида коленопреклоненного села. Он хотел объясниться:
– Всякая тварь создана Богом! И даже эта… – начал он и осекся. Люди продолжали таращить на него глаза как на нового мессию. Он пожал плечами и решил быть проще: —Заползла ко мне. Испугался, чуть дух не отдал со страху. Стыдно признаться, на алтарь полез. А потом гляжу на нее с алтаря и вижу: мучается животное, глаза грустные-прегрустные. Было у меня овсяное печенье, пакет. Ну я и дал. А потом заметил рану в хвосте. Промыл, йодом смазал, обвязал. Это все.
Отец Петр посмотрел на собравшихся, подумал еще и добавил:
– Истинно сказано в Писании: возненавидьте зло и возлюбите добро и восстановите у ворот правосудие.
Мало-помалу люди стали подниматься с колен.
– Слыхал? – Один мужик толкнул другого в бок. – С таким-то правосудием как бы не сожрали.
– Ага, – поддакнул другой. – Глаза, говорит, у сатанинской твари грустные.
Так крокодил остался жить при церкви, у отца Петра. По первости мужики еще замышляли всякое. Планировали ночью умертвить зверя, посадить на вилы. Но позже привыкли. Всем селом несли чудищу объедки и кости. От постоянных приношений этих крокодил со временем сделался и вовсе как собака: при виде посетителей радовался, открывал пасть и елозил по земле хвостом. Отец Петр соорудил крокодилу в церковном дворе будку.
Прослышав о чуде в Вознесенском, потянулись из окрестных сел – посмотреть на невидаль. Тут и случилась оказия: от посетителей рептилия подхватила северную хворь – грипп или ротавирус. Стала кашлять, чихать, скукожилась на глазах и к декабрю, не вылазя из своей будки, померла.
Хоронили крокодила всем селом. Долго вспоминали о нем. Думали изобразить его на сельском гербе, да только сделать это не дал областной центр:
– Вы че, охренели там в своем Вознесенском? Крокодила?! На сельский герб?!
Холм, где похоронили рептилию, стал со временем Крокодильим холмом. Местные так и говорят: едешь на Вознесенское – справа река Мокша, слева болото, а посередине – Крокодилий холм.
Все сокамерники Михаила Круга
– А Мишка-то, Мишка наш… Свесился с верхней шконки и спрашивает меня: «Послушай-ка, Цыган, как лучше: «Владимирский централ, ветер западный?» Или «Владимирский централ, ночь осенняя?» А я ему и говорю: «Нет, Михаил. Лучше всего «Владимирский централ, ветер северный!» И он: «Точно!» – и хлоп меня по плечу! Так вот я вместе с Мишкой Кругом в тюрьме придумал песню «Владимирский централ». Там еще на диске написали: «Соавтор песни – Яков Цыган». Но потом, когда диск перевыпускали, про меня забыли.
Глаза Цыгана блестели. Мы ворочали ящики с огурцами на товарной базе. Фура пришла вечером. Мы, бригада грузчиков, уже собирались по домам. «До утра надо разгрузить, – явился с облаком сигаретного дыма начальник. – Плачу вдвое». Делать нечего. Побросали окурки, подпоясались, пошли ворочать огурцы. Тут-то Цыгана и пробило на поговорить.
Цыган сидел. Это все знали. Руки и торс Цыгана украшали затейливые тюремные татуировки: если работали летом, он сбрасывал майку, и все видели. «У меня еще на залупе есть», – откровенничал Цыган. Ему верили: Цыган выглядел правдоподобно.
Плохой чертой Цыгана было то, что зона казалась ему пиратским приключением – возможно, лучшим в его жизни. Там лились моря крови, там кого-то – по рассказам Цыгана – вечно резали ножами или находили повесившимся. Но там же – если верить Цыгану – собирались достойнейшие люди земли. Там злой и корыстный всегда получал по заслугам: психологи-зэки раскалывали таких, как орехи, и выводили на чистую воду. Там доставалось и хорошим парням, но все они умирали достойно: с сигареткой в зубах, засунув руки в карманы широченных штанин, поплевывая в лицо смерти. Так описывал нам свои ходки Цыган. Как о самых сладостных минутах жизни рассказывают иные люди, так и о тюремных годах своих Цыган рассказывал бесконечно и с упоением.
Мы знали всех его сокамерников как родных. Если бы на улице мне встретился тюремный подельник Цыгана, фигурант его рассказов, я бы узнал его без всяких представлений. У этого надломано ухо, характер скверный, косит глаз. У того на шее шрам, хотел вскрыться, когда жена написала, что уходит к другому. У третьего нет правого яйца: удалили врачи после пинка надсмотрщика. Я бы, кажется, так и крикнул на улице: «О! Это Васька Одно Яйцо!»
От Цыгана было не отвязаться. Ящики мы таскали вместе. Цыган лузгал истории словно семечки. Я молил его поговорить о другом: «Яшенька, родной, давай лучше о чем-нибудь хорошем». Я злился и угрожал расправой: «Если не заткнешься, на следующей фуре отпущу верхний ящик тебе на башку!» Я демонстративно молчал. Но Цыгана абсолютно не волновало, есть ли у него слушатели и нравятся ли им его истории. Он был как радио – с той лишь разницей, что радио можно выключить из розетки, а Цыгана нет.
Жилистый, наколотый, усатый.
– Яшенька, Яшенька, сколько тебе лет? – спрашивали его.
– Сто хуев тебе в обед, – радостно откликался Цыган.
– А ты женат?
– Сто хуев тебе в зад.
Про гражданскую жизнь Цыгана мы не знали ничего. Ему могло быть с равной вероятностью 50 или 35 лет. В своей зоне Цыган законсервировался. Где он живет и с кем, куда идет после работы? Кто-то из нас пошутил, что Цыган просто растворяется в воздухе, чтобы материализоваться на следующий рабочий день. Он – джинн товарной базы, ее дух и оберег, шутили мы.
И вот теперь – Михаил Круг. Таща очередной ящик с морожеными огурцами, Цыган утверждал, что песню «Владимирский централ», безусловный вечный хит наших голодранских окраин, написали при его участии.
Это услышал другой грузчик и огрызнулся:
– Брешешь ты!
Того грузчика звали Мишка Башка. Он был тезкой Михаила Круга. Башкой его прозвали за огромную голову в форме квадрата. Из головы торчали уши, которые все слышали. По-хорошему, Мишку надо было прозвать Локатором или ПВО, а не Башкой.
– Я?! Я брешу?! – Цыган отпустил ящик и встал, уставился на Башку. Ящик едва не рухнул мне на ногу – мы несли его вместе. Тяжелый, я еле успел отскочить.
– Е-мое, Яшенька! – сказал я.
– Подожди! – Яша оттер меня в сторону. – Повтори, что ты сказал? – попросил он Мишку Башку.
Башка нахмурился, выпятил нижнюю губу. В его котелке варилась мысль: кажется, дело пахнет жареным.
– А то и сказал, – сказал Башка, но уже не так уверенно. – Что брешешь ты…
– Брешу?! Брешу?!
Глаза Яшенькины налились кровью. Выглядело жутковато и было похоже, что сейчас Цыган будет рвать рубаху на груди – все мы ждали от него чего-то такого, зэковского. Потом всадит нож в Мишку, и закончится нелепая жизнь Башки на товарном складе. Интересно, есть у Цыгана в штанах нож? Мы обступили спорщиков плотнее, чтобы, если что, предотвратить кровопролитие.
– Дядька мой, – сказал Башка. – В Самаре сидел. Он Мишку Круга вот так знал. – Башка сделал рукой неопределенный жест, означавший, видимо, близкое знакомство. – И сказал мне дядька (Башка с патетикой возвысил голос), что песню «Владимирский централ», а с ней и «Кольщика», и «Жигана» Мишка Круг написал вместе с ним. На дядькиной шконке. Дядька мне и тетради показывал. С аккордами.
От такой наглости Цыган оторопел. Кулаки его сжимались и разжимались. Волчья бешеная слюна капала на землю. Черные усы шевелились, как лапки насекомого.
Как потом выяснилось, ножа у Цыгана с собой не было.
– Киияяя! – или что-то вроде этого прокричал Цыган и боднул Мишку головой в Мишкин толоконный лоб.
Неизвестно, кто от этого удара пострадал больше. Голова Мишки всегда была похожа на ядро, которым в давности из пушек прошибали вражеские стены. Цыган, кажется, сломал себе нос. Все вокруг моментально окрасилось кровью, замельтешило. Дикий Цыган понял, что Мишка стоит после удара как ни в чем не бывало, и набросился на него с кулаками. Потом на Цыгана набросились мы: оттащили в сторону, пока он, хрипя, тянул когтистые руки к горлу обидчика, скреб ботинками землю: «Суууука».
Мишка так ничего и не понял.
– Чего ты? Чего ты? – повторял он, стоя на месте. Губа его, отвисшая, дергалась в обиде.
Потом, когда улеглись страсти и разгрузились все огурцы из фуры, я промывал Цыгану рассеченный нос. Кран с умывальником стоял на улице. Вода текла ржавая, собиралась в рыжие ручейки. Стрекотали цикады. Стояла душная летняя ночь.
– И чего? – спросил я. – Правда, что ли, Круг сочинил «Владимирский централ» при тебе?
Цыган цыкнул:
– Зуб даю.
– И ты хорошо его знал? Михаила Круга?
– Вот так вот. – Цыган сделал жест рукой, похожий на тот, что раньше сделал Мишка Башка, и означавший близкое знакомство.
– А расскажи про него, а? – попросил я. Михаил Круг в наших голодранских окраинах почитался за пророка. Для нас, пацанов, таких пророков было три. Ангус Янг. Виктор Цой. И Михаил Круг.
И Цыган – поняв, что я, возможно, впервые восхищен его историей, впервые искренне готов слушать, – не торопясь, закурил папиросу.
– Мишка, – сказал он и закатил глаза к небу. – Мишка это был человечище. Гигант. Колосс. Ни разу, слышишь? Ни разу… – Цыган выдул дым и наклонился ко мне, – не прогнулся он под мусоров. «Я, – говорит, – вам не пальцем делан, чтобы на зоне работать. Пусть мужики работают, а я поэт». Мусорские в шоке. А он стоит такой гордый, с гитарой, и свет вокруг него – точно как на иконе.
– Ну?!
– Гну. Затаскали его, конечно, сначала по карцерам. А потом поняли: не пробить им такого человека как Мишка Круг. Не согнуть его, не сломать. Привели его обратно в общую камеру, отдали гитару и сказали: «Бог с вами, Михаил. Раз вы такой железный, пишите свои песни, а мужики вместо вас будут работать». И стал он писать песни. А надо сказать, определили Мишке Кругу верхнюю шконку, прямо надо мной, и сдружились мы с ним вот так. – Цыган вновь показал неопределенный жест рукой. – С утра просыпаемся, чайку попьем с конфеткой, я его и спрашиваю: «Что сегодня писать думаете, Михаил? Каково ваше вдохновение?» А Мишка от цигарки моей прикурит, затянется глубоко, посмотрит в окно наше зарешеченное, в даль сибирскую, и говорит: «Нету у меня вдохновения сегодня, Яша». «Да как нету? – спрашиваю я. – Не положено так! А ну давай вместе сочинять!» И сядем мы с ним, бывало: он на гитаре треньк-треньк, один аккорд, другой – и на меня смотрит. А я уж подбираю слова: «Дом казенный предо мной да тюрьма центральная. Ни копейки за душой да дорога дальняя. Над обрывом пал туман, кони ход прибавили. Я б махнул сейчас стакан, если б мне поставили-и-и…»
Цыган замолчал, уставясь влажными глазами в небо. Клубился дым папиросный, звенела ночь запахами, и представилась мне чужая, далекая жизнь – а с другой стороны не чужая, но такая близкая, потому что уходили же наши пацаны туда с легкостью? Саня Сафронов, Толя Самсонов, Дэвид, Паштет, Колька Здышкин, даже мелкий шкет по прозвищу Тырчик и тот угодил в тюрьму. Тюрьма ловила наше поколение сетями, расставляла силки статей – изобретательные: казалось, шагу пацану уже ступить никуда нельзя – везде статья, везде срок, везде рожи прокурорские и СИСТЕМА.
Вскоре после ночи той подался я с товарной базы в литераторы. А Яшка Цыган… Слышал я, что Цыгана снова посадили: приставил однажды Яшка ножичек к горлу Люды, бухгалтерши на нашем складе, и увел у Люды всю дневную выручку.
История Цыгана о знакомстве с Мишкой Кругом еще долго поражала меня. И бывало, на пьянках я хвастался знакомым, что знаю человека, который вместе с Михаилом Кругом написал «Владимирский централ».
Только потом пришла и в наши голодранские окраины цивилизация. Провели интернет. И узнал я из интернета, что пророк наш Михаил за свою жизнь не совершил ни одной ходки.
Что написал он свои песни – «Владимирский централ» и другие – в собственной квартире в Твери. И что настоящая его фамилия была не Круг, а Воробьев.
Только я ничему этому не поверил.
Ведь написал же мелкий шкет по прозвищу Тырчик в нашем подъезде красной краской: «Свободу Михаилу Кругу!» Зря, что ли, получается, написал? Зря, наслушавшись его песен, пошел в зону чалиться? Зря жизнь свою молодую в сибирской тайге потратил?
Ничего не зря!
В интернетах еще и не то понапишут.
История одной синагоги
На Новый год дядя Яша принес джинсы – мне и маме. В джинсах в нашем дворе можно было стать королем. Человек в джинсах ступал по этому миру хозяином.
Мы с мамой вертели джинсы в руках и не могли нарадоваться. Дядя Яша сидел на стуле и качал носком остроносой туфли. «Примеряй, пацан, и иди на улицу. Нам с твоей мамой надо поговорить», – и вдобавок к джинсам он вручил мне купюру в 10 рублей.
О, 10 рублей были в те времена целым богатством. На 10 рублей я мог купить «Сникерс», сходить в клуб, где играли в приставки «Сега», заказать два часа игры и уже там купить еще один «Сникерс». В джинсах, с 10 рублями я вывалился в морозный город. Счастье исходило лучами из меня и топило снег. Мне казалось, что на улице наступила весна, хотя надвигался Новый год – разукрашенные ели смотрели удивленно вслед мальчику с 10 рублями.
Откуда взялся дядя Яша в нашем маленьком городке, одному Богу известно. Его печальные южные глаза, полные Моисеевой тоски, сверкали как два бриллианта среди наших раскосых монгольских глаз. В них плескался Завет, Исход и мычали верблюды. В наших же жила северная тоска.
Он не был красивым. Плешивый, круглый, весь какой-то затертый, незаметный. Мама моя выбрала дядю Яшу за глаза и, возможно, за что-то еще. А он ее – за среднерусскую красоту. Плешивый Яша отхватил лучший городской персик: белокурую Елену Прекрасную, мою мать.
Джинсы он скроил сам. Он жил в каморке, под боком у православного храма. В революцию здесь расстреливали белых, а после устроили товарный склад. Яша и жил как бы при складе: ютился среди коробок с помидорами, ругал свою старую швейную машинку, а по вечерам слушал дешевый радиоприемник и сверкал в ночи своими благородными глазами.
На джинсах он и заработал первый миллион. Его увидела моя мама. По праву человека, который делит с ней постель, Яша взял маму работать к себе. Она кроила ткань, шила, обметывала, пока Яша искал рынки сбыта.
– Ты знаешь, сколько у него денег? – сказала однажды мама, придя с работы. – Миллион! Он завертывает банкноты в старые газеты и прячет между помидорными ящиками.
– Если у него столько денег, почему он не переедет? – спросил я.
– Он странный. – Мама пожала плечами. – Я его не всегда понимаю.
Яше нужно было быть незаметным в наших холодных краях, но глаза его светились как два ярких южных прожектора, которые искали в северной ночи заветный град Иерусалим. Вскоре пришли бандиты. Они прослышали, что не только глаза отсвечивают у Яши, но вместе с ними отсвечивает кое-что еще. Яша не отпирался. Он отдал им деньги, завернутые в газету «Московский комсомолец». Когда ему пригрозили положить утюг на круглый живот, он подумал, порылся и вытащил новые пачки денег.
Мама, белокурая русская красавица, ушла от него. Она влюбилась в преподавателя гитары в местном ДК. «На что он мне нужен со своими глазами?» – сказала мама о Яше и распустила боевое оружие, которым наповал убивала мужчин: свою льняную косу. Преподаватель гитары выглядел и вел себя как итальянец. Его любимым словом было «Бон джорно».
Яша выплыл, как выплывают иногда из озера слепые кутята, которых швыряет в пучину равнодушный хозяин. Из таких кутят получаются матерые волки: они крадут детей и кур у вас из-под носа. В следующий раз я увидел Яшу торгующим турецкой одеждой на рынке. «Как джинсы? – спросил он меня. – Ты будешь носить их сто лет, и с ними ничего не случится, потому что их шил я». Джинсы я забросил, потому что к тому времени в моду наших голодранских окраин вошли рабочие штаны-трубы.
Внешне он будто бы не изменился. Он носил затертый спортивный костюм, его живот стал круглее, а плешь съела еще кусок головы. Но детали выдавали его. В вырезе спортивного костюма блестела на золотой цепи звезда Давида размером с мой детский кулак. Грани звезды Яша инкрустировал бриллиантами. Я подумал, что это красиво. «Купи себе мороженое». – Яша протянул мне купюру в 100 рублей. На 100 рублей я мог купить две пачки «Мальборо» и чувствовать себя королем.
На свет Давидовой звезды вскоре пришли бандиты. Так сказал один из них: мой одноклассник, который прибился к старшим. «Мы вскрыли твоего Яшу, как золотую коробочку, – сказал он. – Мы забрали все его сокровища, забрали меховые дубленки, забрали последние штаны». Я пожал плечами.
Яши не было год. Когда мы увиделись в следующий раз, он открыл магазин и торговал шубами под норку – на самом деле это был крашеный песец. Магазин почему-то назывался «Ой-Вей». Его вывеска искрилась в нашей серости как обетованная земля, как скрижаль, как надежда. Моя мама ушла от гитариста и влюбилась в инженера-ядерщика. «На что он мне нужен со своей гитарой?» – сказала она. Когда я рассказал про Яшу и его норку, ее лицо вспыхнуло румянцем: «Да? Очень интересно». В тот вечер, я слышал, между мамой и инженером случился скандал.
На свет вывески магазина «Ой-Вей», которая светилась еще ярче, чем Яшины глаза, пришли бандиты. На этот раз Яша был готов. Он нанял своих собственных бандитов. Мой одноклассник, который прибился к старшим, сгинул в тот вечер. Говорили, что Яшины бандиты прострелили его в десяти местах, а тело бросили в реку. Река была у нас одна. Мы называли ее Вонючая Река. В ней не было ничего живого. Иногда в заводях собиралась розовая пенистая вода – такую красоту давали отходы целлюлозной фабрики. Река текла-текла, разбегалась на русла, сходилась снова и, в конце концов, впадала в Волгу. Возможно, мой одноклассник тоже сумел доплыть до Волги, этого мы не знали. Мать его, обезумевшая, ходила по морозу босая и потрясала кулаком у вывески магазина «Ой-Вей». «Проклятые жиды! – Желтые губы ее скребли друг о друга. – Вы убили Иисуса, и вы убили моего Володю». Доказать что-то было невозможно. Яшины бандиты не оставили следов. Возможно, их и не было вовсе. Возможно, это еврейский бог пришел Яше на помощь, ведь носил же Яша Давидову звезду? И тогда налетчики от луча небесного провалились на месте – в наших болотистых местах случалась всякое. Люди видели говорящих медведей. Встречали в лесу оленей с телами прекрасных женщин. Луч небесный и разверзшаяся земля казались сущей мелочью.
Иногда Яша видел безумную женщину за окном. И тогда он выходил и молча давал ей деньги. Она швыряла их ему в лицо. Она падала в снег и грызла Яшины ботинки. Пожимая плечами, Яша уходил.
Про джинсы я вспомнил, когда заканчивал школу. Удивительным образом они оказались мне впору: словно, лежа в шкафу, тоже росли. На заднике Яша скроил модную наклейку-лейбл – «Lee». Она выглядела как настоящая, только лучше. Моя задница в джинсах Яши была как орех: в выпускном классе мне казалось, что это важно.
Яша разобрался с конкурентами и купил белый «Мерседес». Моя мама увидела его на улице и разулыбалась. С ее инженером было покончено. Однажды он вышел за дверь и не вернулся. Я подозревал, что мама съела его. Выпила его силу и распылила его оболочку. В нашей квартире ходили духи мужчин – всех, кто не смог выпутаться из ее льняной косы.
Мама думала: оружие работает безотказно. Она не замечала, что коса начинает делаться серебристой. Яша проехал мимо, и глаза его, полные южной печали, потемнели от гнева. У Яши хватало женщин, молодых и дерзких. «Мерседес» делал его завидным женихом в нашем городе.
Машину взорвали морозным утром января, на Крещение. Яша должен был сидеть внутри. Но он не сидел – стоял рядом. Взрывной волной его унесло на соседнюю улицу: одна нога отвалилась, ее пришили врачи. В больнице он вздыхал: «Белый бог не любит меня. Белый бог мстит мне». Белым богом он называл Иисуса, нашу мордовскую землю, наши болота и наши энергии. Север хочет изжить его из себя: чужеродный, южный фрукт с печалью в глазах. «Ой-Вей, что я забыл в этих краях? Как меня сюда занесло?» – жаловался Яша, пока прирастала нога.
Он вышел из больницы и стал строить синагогу. Он хотел иметь союзника на чужой земле. Он хотел, чтобы синагога выросла выше православного храма. Лучше – чтобы она выросла до небес и оберегала Яшу в суетных делах его своим теплым лучом.
Мама вышла замуж за человека, в теле которого плескалась болотная муть. Он сидел у нас дома, жабьи глаза его не моргали. Меня он не замечал. «Что ты нашла в нем?» – спрашивал я. Мама смеялась: «Это любовь, мой милый». Ее коса стала цвета серого снега. Морщины покрыли пальцы и шею. Мне казалось, этот человек пьет ее жизненный сок – так же, как раньше пила мужские соки она. Дом наш стал похож на аквариум. Повсюду тянулись к потолку водоросли. В моей кровати завелся ил.
Синагога Яши росла медленно. Как чу´дное растение, она требовала ухода и мягких почв. Север сопротивлялся. Яша рвал остатки волос и взывал к небу. Теперь он ездил в сопровождении охраны. Его магазин шуб стал сетью магазинов бытовой техники.
Он больше не прятал звезду Давида под костюмом «Адидас». Она стала ярче, еще больше бриллиантов расцвело на ней. Теперь Яша носил ее поверх остальной одежды. Наши шушукались: «Видели? Миллионер! Заработал миллионы на крови рабочего народа!» В душах городских жителей при виде Яшиной звезды закипали злость и зависть. Яшу обсуждали тем сильнее, чем выше становилась его синагога. А она росла – проходили годы, прежде чем она становилась выше хотя бы на один ряд кирпичиков, но Яша вкладывал в нее все свое сердце, мольбы и средства. И она оттаивала, подставляла солнцу свое тельце гусеницы, готовящейся стать бабочкой.