Максимилиан Волошин и русский литературный кружок. Культура и выживание в эпоху революции бесплатное чтение

Барбара Уокер
Максимилиан Волошин и русский литературный кружок. Культура и выживание в эпоху революции

Моим родителям, Ирме и Мэку Уокерам, посвящается

Стремления человека должны превышать достижимое, иначе зачем нужен рай?

Роберт Браунинг. Андреа дель Сарто

Barbara Walker

Maximilian Voloshin and the Russian Literary Circle

Culture and Survival in Revolutionary Times


Indiana University Press

Bloomington / Indianapolis

2005


Перевод с английского Ирины Буровой



© Barbara Walker, text, 2005

© Indiana University Press, 2005

© И. И. Бурова, перевод с английского, 2021

© Оформление и макет, ООО «Библиороссика», 2022

Предисловие к русскому изданию

Мне особенно приятно, что у меня появилась возможность предложить русскоязычным читателям перевод моей книги «Максимилиан Волошин и русский литературный кружок. Культура и выживание во времена революции». В этот труд я вложила свою любовь к истории России и Советского Союза и попыталась показать в нем, как самые яркие мечты российской дореволюционной интеллигенции встраивались в политическую и экономическую систему Советского Союза. Их мечты о справедливости, гуманности и красоте пережили советскую эпоху и сейчас живут на пространстве бывшего СССР, оставаясь путеводной звездой для многих жителей этого региона, которые стремятся сделать свою жизнь как можно лучше, надеясь создать как можно более прекрасный мир для своих детей и следующих поколений. Однажды Мартин Лютер Кинг произнес ставшие знаменитыми слова: «…дуга нравственной вселенной длинна, но она склоняется к справедливости».

За этот перевод я хочу выразить благодарность преданным своему делу и внимательным редакторам и сотрудникам «Академик стадиз пресс» Ксении Тверьянович, Ирине Знаешевой, Ивану Белецкому и Марии Вальдерраме. Отдельное спасибо Ирине Буровой за выполненный ею вдумчивый, изящный перевод этого текста. В качестве спонсоров этого проекта выступили вице-президент по научным исследованиям и инновациям Университета Невады, Рино; Колледж свободных искусств Университета Невады, Рино; и Фонд Ноубла исторического факультета Университета Невады, Рино.


Рино, Невада, 2021.

От автора

По мнению некоторых, авторские предисловия стали слишком длинными и служат способом не столько выражения признательности за помощь, оказанную коллегами, сколько определения места, занимаемого автором в системе профессиональных связей. Безусловно, в этом есть доля истины. Но даже в этом случае я хочу выразить свою искреннюю, глубокую благодарность тем многочисленным учреждениям и людям, которые помогли мне довести этот проект до конца. Разумеется, ответственность за любые допущенные в нем ошибки в фактах или их истолковании лежит исключительно на мне.

К числу этих учреждений относятся: Совет международных научных исследований и обменов; Американский совет преподавателей русского языка и литературы; исторический факультет, Высшая школа имени Горация Рекхема и Центр женского образования Мичиганского университета; Гуверовский институт войны, революции и мира; Фонд Джона и Мэри Ноубл для поддержки исторических исследований, исторический факультет Университета Невады, Рино; Колледж свободных искусств Университета Невады, Рино; и офис вице-президента Университета Невады по научной работе, Рино.

Я получила возможность апробировать свой материал и идеи на историческом факультете Мичиганского университета; в рамках Программы мирных исследований Корнелльского университета; на посвященном факультетским исследованиям коллоквиуме на историческом факультете Университета Невады, Рино; в Американской ассоциации славянских исследований; в Ассоциации истории социальных наук; на конференции «Патронаж при социал-демократии и государственном социализме: сравнительное изучение послевоенной научной и творческой деятельности в Скандинавии и Восточной Европе», организованной Дьордем Питери в Норвежском университете технических и естественных наук; на конференции «Изобретение Советского Союза: язык, власть и репрезентация, 1917–1945», организованной Чой Чэттерджи и Карен Петроун в Университете Индианы, Блумингтон; в Гисенско-берклеевской мастерской «Культ личности в эпоху сталинизма: методы, опыт, значения», организованной Яном Плампером.

Среди читавших эту рукопись частично или полностью на разных стадиях ее готовности – мой научный руководитель и Doktormutter Джейн Бёрбэнк, Майкл Мейкин, Валери Кивельсон, Рут Бехар, Патрисия Тёрнер, Розамунд Бартлетт, Уолтер Пинтнер, Чой Чэтерджи, Дуглас Вейнер, Мэк Уокер, Ирма Уокер, Дуглас Джонс, Кристофер Хэмлин, Александр Шапошников, Дженет Рабинович, Джейн Лайл, Ребекка Толен, Рита Бернхард, Дон Оллила и два любезных анонимных читателя из Indiana University Press. Выражаю особую благодарность Ирине Паперно за ее щедрый интеллектуальный вклад в этот проект. А также большое спасибо Катерине Кларк, первой, кто познакомил меня и многих других с идеями антрополога Виктора Тёрнера в своей инновационной работе «Советский роман: история как ритуал», посвященной советским литературе и обществу. Очень многие помогали мне и при сборе исследовательского материала для осуществления этого проекта, и я не знаю всех поименно; могу лишь выразить глубокую признательность сотрудникам архива и администрации Дома-музея Максимилиана Волошина, Государственного архива Российской Федерации, Государственного литературного музея, Института мировой литературы, Архива Горького, Института русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук, Российского государственного архива литературы и искусства и Российского архива социально-политической истории за их доброе отношение и качественную организацию работы. Я также получила доступ к ряду личных архивов, в частности, к архиву Михаила Полонского и других, упомянутых далее. Спасибо всем тем, с кем я беседовала в процессе работы, в том числе Иде Наппельбаум, Михаилу Поливанову, Анастасии Поливановой, Мирели Шагинян, Андрею Борисовичу Трухачеву и Анастасии Цветаевой, за то, что щедро делились своими мыслями и уделяли мне время. Среди лиц, материалы бесед с которыми не вошли в эту книгу, но тем не менее произвели на меня сильное впечатление, были Нина Берберова, Лидия Либединская, Лев Левин, Лев Горнунг, Вера Артисевич, Нина Федина и Юдис Коган. Константину Поливанову и его жене Ольге Поливановой известно, как сильно они помогали мне на каждом этапе этого пути – от приглашения к себе в дом одинокой и голодной магистрантки и предоставления мне копии неопубликованных воспоминаний деда Константина Поливанова о Волошине до помощи в получении фотографий, благодаря которым интеллектуальное впечатление от этой книги дополняется визуальным.

Однако более, чем кому бы то ни было, я обязана покойному Владимиру Купченко и его жене Розе Хрулевой. Ведущий российский специалист по Максимилиану Волошину, Купченко открыл, подготовил к печати и опубликовал множество, если не большинство, материалов о Волошине и его жизни, благодаря которым стала возможна эта книга; он лично снабдил меня как текстовыми, так и визуальными материалами, опубликованными и неопубликованными, а также оказывал помощь своими неоценимыми советами.

Дуг и Делия, вы – радость моей жизни. Как мне отблагодарить вас?


Рино, Невада, 2005.

Введение в трех частях

Максимилиан Волошин и его кружок

В течение всего дня можно наблюдать, как примерно в полутора километрах от городка по склону холма извивается тонкая цепочка паломников; в нерегулярном ритме крохотные черные фигурки то поднимаются вверх, то спускаются, то расходятся, то вновь соединяются. Если отправиться по этой тропе вслед за ними, она поведет вас вверх, к могиле Максимилиана Волошина – русского поэта, художника и культовой личности. Склон холма усыпан дикими цветами – приземистыми желтыми полевыми мальвами и бесконечно разнообразными крохотными голубыми и пурпурными цветами, но есть здесь и небольшие кочки, поросшие только травой; впрочем, если присмотреться, то можно увидеть в ней остатки стебельков сломанных или сорванных цветов. Последние шаги даются намного труднее, потому что подъем становится круче, и вы останавливаетесь, чтобы перевести дух и полюбоваться голубым блеском Черного моря, окинуть взглядом красноватые горы Карадага, а затем устремить взор на раскинувшийся внизу приморский городок Коктебель, где можно разглядеть крышу волошинского дома – который сам по себе является святыней, ежедневно притягивающей к себе десятки посетителей. На вершине вы увидите небольшие группки задумчивых людей, рассыпавшиеся по узкому гребню горы: вот девушки фотографируют друг друга на память у большой каменной плиты, под которой покоятся Волошин и его жена; вот пара в неоновых красно-желто-оранжевых спортивных костюмах; а вот – бабушка с внучкой: бабушка в пестром старомодном домашнем платье и дешевых белых шлепанцах, а ее спутница, голенастый и непоседливый подросток, скромно одета в простую рубашку и шорты.

«Вот то, о чем ты мечтала!» – говорит своей подруге молодой человек в неоновой рубахе. И кладет желтую мальву поверх засохших полевых цветов, которыми усыпана могильная плита. Оба замирают на минуту, а затем отходят, чтобы обследовать опасный гребень холма. Высоко над ними стремительно носятся маленькие черно-белые пташки. Бабушка жестом приглашает внучку отдохнуть минутку на каменной скамье, установленной чуть ниже могилы, а затем они начинают спускаться по узкой тропинке, и бабушка то и дело сходит с нее, чтобы собрать растущую по краям душистую траву. Из лежащей далеко внизу долины долетают перекрывающие друг друга звуки пляжных дискотек – эй, Макарена! Падают несколько капель дождя. Когда же начинаете спуск вы, дождь усиливается, превращая тропинку в лоток с грязью, толстыми черными комками налипающей на обувь паломников. «Какая романтика!» – смеется одна из девушек, соскребая ее о камень. А потом все они внезапно исчезают за пригорками и скальными выступами в нижней части холма, разбредаясь по разным тропинкам, сбегающим к морю.

И пусть паломники пытаются скрыть смущенные улыбки – дань приступу постсоветского цинизма – они все равно приходят. Такую возможность предоставил им сам Волошин, пожелавший, чтобы его тело было погребено на вершине крутого холма, там, где он любил стоять, глядя на море. Думал ли он, что они будут тянуться сюда нескончаемой тонкой вереницей? Наверное, да. По крайней мере он надеялся на это, ибо он, хотя под конец жизни, конечно же, понимал, что не стал «вторым Пушкиным», как ему пророчили в детстве, приложил немало сил, чтобы запомниться как знаковая личность, оставившая след во времени, пространстве и истории той социальной группы, к которой принадлежал, – русской интеллигенции XX века. И в этом он преуспел, вопреки упорному противодействию советской власти, пытавшейся воспрепятствовать распространению славы о нем после его смерти в 1932 году. Эта слава распространялась долго и медленно, процесс начал набирать силу в 1950-е годы благодаря тонкой струйке организованных русской интеллигенцией поколения оттепели рассказов, вопросов, чтений и галерейных выставок, к середине 1980-х годов превратившейся в самый настоящий бурный поток книг и статей. К началу 1990-х годов известность Волошина – и его кружка друзей-интеллигентов – стала весьма широкой.

Если за пределами России он все еще малоизвестен даже среди интеллигенции и специалистов, то только потому, что мы, люди посторонние, не понимаем его мир должным образом. Наше внимание к русской интеллигенции – этой страстной, мятежной социальной группе, щедро вложившей свои таланты в литературу, политику, науки, музыку, изобразительное искусство – как правило, фокусируется на ее интеллектуальном, творческом и политическом вкладе в историю. В этом отношении Волошин, оставаясь второстепенным поэтом и художником, не удостоился всеобщего признания[1]. Скорее он известен и любим представителями российской образованной элиты по причинам, которые для непосвященных остаются непонятными, прежде всего – за вклад, внесенный им во внутреннюю культурную историю русской интеллигенции в важнейший период ее развития, то есть в организацию, систему ценностей и самооценку социальной группы, которая упорно билась над этими аспектами своей истории на протяжении двух с лишним предшествующих столетий, но никогда так, как в годы перехода от имперского правления к советской власти[2]. Только постижение этого главного факта позволит нам понять, почему люди нескончаемой вереницей тянутся на вершину холма, к его могиле. История культа Волошина неразрывно связана с историей формирования его примечательного общественного класса, в особенности одного из его сегментов – литературной интеллигенции, породившей литературную традицию, которая в XIX–XX веках стала предметом великой национальной гордости и пристального политического внимания[3].

Таким образом, в этой книге речь пойдет в равной мере и о культуре и обществе русской интеллигенции, в первую очередь литературной интеллигенции, и о самом Волошине. Подчиненность структуры повествования событиям в жизни одного человека может побудить читателей воспринимать книгу как биографию, возможно, как литературную биографию, поскольку речь в ней идет о поэте. Однако это не так[4]. Скорее в ней поднимается ряд взаимосвязанных вопросов, относящихся к культуре и обществу литературной интеллигенции – вопросов, прежде всего связанных с общественной организацией, – рассматриваемых сквозь призму биографии. Тем самым в ней делается попытка поместить личность в гущу исторического процесса не за счет традиционного подхода к изображению «великого человека», при котором исторические свершения приписываются в первую очередь действиям могущественных вождей, но, скорее, в новой проблематизированной форме, учитывающей влияние общественных наук, в особенности антропологии, оказываемое на область профессиональной истории. Такой подход позволяет проследить отдельную культурную тему, которая периодически всплывает в пределах конкретного жизненного опыта и со временем выходит за них. Плоды такого подхода весьма достойны: это новое понимание истории русской литературной интеллигенции, которое наилучшим образом достигается с точки зрения отдельного личного опыта, и новая пища для размышлений и описаний места личности в истории – как субъекта культурноисторических сил, так и фактора, участвующего в их преобразовании[5].

Волошин как уникальная историческая личность и выдающийся человек особенно подходит на роль объекта подобного исследования. Он тонко подстраивался под свое окружение, быстро усваивал уроки, которые оно ему преподносило. В то же время он оказался выдающимся в своем роде социальным организатором, хитрым и умелым манипулятором своей культурой, мастерски управляющимся с ее микродинамикой. Эти личные качества позволили ему тонко чувствовать культурный пульс своего мира. Этот пульс, главное направление исследования в данной книге, можно было бы назвать «кружковой культурой»: характерным образцом поведения русской интеллигенции и мышления, связанного с участием в интеллигентском кружке как форме общественной организации.

Кружок был ключевым явлением русской интеллектуальной жизни с конца XVIII века и продолжал играть важную роль с наступлением советского периода истории, поскольку в эти годы представители русской образованной элиты объединялись в мелкие группы, деятельность которых была направлена на повышение интеллектуально-образовательного уровня и культурное развитие. Точное описание интеллигентского кружка с точки зрения социологии может оказаться сложной задачей: интеллигентские кружки широко варьировались по форме и назначению, от неформальных собраний школьников или студентов до элитных аристократических салонов, от профессиональных и научных кружков до многих других, в том числе литературных, о которых в первую очередь пойдет речь в этой книге.

Сильно различаться могли даже такие группы, которые, казалось бы, имели одинаковые цели и структуру; ведь основополагающим качеством кружковой культуры была абсолютная идиосинкразия каждого кружка, поскольку он состоял из уникальных людей, связанных между собой личными отношениями. И все же их объединяли некоторые значительные общие темы, определенные тревоги, тоска, образ мышления и тип поведения, то и дело проявляющиеся в разные моменты времени в разных точках пространства, когда одновременно, когда нет, что позволяет говорить о них как об общественно-историческом явлении, достойном изучения.

Волошин вошел в историю этой культуры, в начале XX века создав свой собственный кружок на Крымском полуострове, на задворках Российской империи. Его кружок существовал в поселке Коктебель, ранее болгарской деревне, который в то время быстро превращался в приморский курорт, излюбленный новой русской образованной элитой. При создании своего кружка Волошин полагался на собственное развитое понимание значения и потенциалов кружковой культуры – как положительных, так и отрицательных – в том виде, в котором он впервые постиг их в детстве, а затем – в ранней молодости, в кружках русских авангардистов конца XIX века. Когда летом все собирались в Коктебеле, он превращался в важнейшую эмоциональную и интеллектуальную гавань, убежище от преобладавшего в то время в литературных кругах авангардного движения – символизма, и способствовал воспитанию нового, более эклектичного поколения постсимволистов. К этому новому поколению принадлежали некоторые из наиболее ярких фигур в истории русской литературы XX века, такие как Марина Цветаева, Владислав Ходасевич и Осип Мандельштам, а также многие другие интеллектуалы, дипломированные специалисты и мастера искусств, от инженеров до балерин. В дореволюционный период коктебельский кружок пользовался большим успехом, предлагая своим участникам возможность провести летние каникулы в уютной обстановке, наполненной интеллектуальными играми, литературным, театральным и эмоциональным общением, в процессе которого формировались личности и завязывались отношения, продолжавшиеся в зимний период в Москве и Петербурге. К началу революции кружок обрел прочную репутацию. Однако его вклад в историю интеллигенции этим не ограничился. Он еще сильнее закрепился в сознании и истории интеллигенции благодаря тому, как Волошину удалось пронести дух своего кружка через обе революции 1917 года, кошмарные годы Гражданской войны (имевшей катастрофические последствия для Крыма как последнего форпоста Белой армии) и возродить его в советский период.

В первые годы становления Советского государства Волошин, опираясь на популярность своего дореволюционного кружка, создал то, чему предстояло оказать реальное влияние на будущее интеллигенции при советской власти. В начале 1920-х годов он приглашал к себе на лето все больше советских писателей, лиц свободных профессий и других представителей интеллигенции, продолжая традицию интеллектуального общения, которой была обусловлена популярность его кружка в дореволюционный период. Однако эти интеллигенты были бедны, зачастую больны, они сильно пострадали во время войны и хозяйственной разрухи, и содержать их было дорого. Чтобы обеспечить экономическое выживание своего кружка, да и свое собственное, Волошин задумал интегрировать его в формирующуюся советскую систему бюрократизированного социального обеспечения и привилегий для элиты, предложив использовать свой дом в качестве официального места отдыха для русской интеллигенции, оплачиваемого советским государством. И это ему удалось. Его дача превратилась в своего рода ранний вариант дома отдыха – учреждение, которое вскоре стало спонсироваться Союзом советских писателей в качестве обычного дома творчества для литераторов[6]. Появление дома отдыха стало симптомом существенных исторических перемен в отношениях между русскими писателями и Советским государством. К концу сталинской эпохи пребывание в доме отдыха или другом подобном курортном учреждении превратилось для писателей в одно из звеньев огромной цепи социальных услуг и привилегий, которая обеспечивала их зависимость от Советского государства, возможно, ничуть не меньше, чем бич цензуры и страх[7]. За эти привилегии писатели расплачивались лояльностью, покорностью и поддержкой государства. Этим отношениям было суждено оказать заметное влияние на судьбу русской литературы при советской власти.

В том, что свою роль в этом процессе сыграл кружок Волошина, прибежище для некоторых из самых пылких творческих личностей в русской литературе XX века, заключается ирония – возможно, болезненная – истории русской интеллигенции. Такое развитие событий не было преднамеренным, и ответственность за него лежит не только на Волошине. В этот период другие представители русской литературной интеллигенции столь же деловито приспосабливали различные кружки к формирующейся государственной бюрократии, не осознавая конечных последствий своих действий: они не ожидали, что государство, прочно удерживая литературный кружок в своих руках, упразднит его как форму организации постановлением 1932 года, направленным против кружков, и в 1934 году учредит Союз советских писателей в качестве единственного института российской литературной жизни[8]. Под давлением времени и неподвластных им сил эти интеллигенты просто следовали логике кружковой культуры: они пытались добиться наилучшего результата для себя и своих коллег, используя привычные для себя культурные инструменты в новых условиях, предлагаемых государством.

Между тем их действия актуализируют вопрос об агентности. Наблюдать энергичную борьбу этих писателей за место в советской системе – означает получить неожиданно сильное впечатление касательно способности писателей управлять собственной судьбой в первые годы советской власти, что идет вразрез с устоявшейся традицией воспоминаний и научных исследований, в которых в данный период становления советской власти русский литературный мир изображается беспомощным перед лицом государственного гнета[9]. И эта способность приносила им пользу. Как будет показано в книге, помимо реальных материальных преимуществ данной системы привилегий и социального обеспечения, сделка, на которую они пошли, в известной степени также позволила им сохранить некоторые привычные черты кружковой культуры. Волошин перенес интеллектуальные и духовные ценности своего кружка в самое сердце советской системы, где они продолжали влиять на новое поколение интеллигенции 1950-1970-х годов – поколение оттепели, которое в конце концов обрушило Советское государство. Чтобы понять смысл этой истории, необходимо сначала обратиться к кружковой культуре как таковой.

Культура русского литературного кружка между структурой и антиструктурой

Одной из важнейших тем при изучении кружковой культуры является постоянная, живая взаимосвязь идентичности российских интеллигентских кругов как идеалистической, антиматериалистической и антииерархической формы человеческого сообщества и их потенциала одновременно служить гораздо более практическим целям профессионального и экономического развития, как личного, так и корпоративного. Взаимосвязь этих двух тенденций иногда доходила до напряженности, порой они поддерживали друг друга, но она всегда была присуща феномену кружка, с момента его зарождения и вплоть до его окончательного упразднения в советский период.

Чтобы понять эту взаимосвязь, нужно рассмотреть исходные условия появления интеллигентского кружка в широко распространенной русской социальной и общественной культуре сильных и жилистых личных политических и экономических связей, нерушимых цепочек оказания протекции и системы сложных, но всеохватных отношений взаимных обязательств и ответственности. Поведение, способствующее поддержанию такого общественного порядка, было важным компонентом культуры русской элиты начиная как минимум со Средних веков, и в различных формах также проявлялось и во многих других слоях русского общества. Этот глубоко прагматичный по сути общественный порядок предполагал культивирование личных связей во имя физического выживания и экономического прогресса. В наши дни социологи и экономисты порой пренебрежительно называют такой тип культуры «коррумпированным». Между тем он лежал в основе самой структуры политико-экономических отношений в России раннего Нового времени и императорского периода, прежде всего в основе отношений между Российским государством и обществом, которым оно стремилось управлять. Особую силу и отличие этому типу культуры придавали его корни, уходящие в глубь русских семейно-бытовых традиций, патриархальной власти и клановых отношений в правящей элите[10]. Также она была очень тесно связана с весьма специфической культурой коллективной ответственности, в Средневековье и раннее Новое время объединявшей русских в круги и цепи взаимопомощи и взаимной ответственности [Dewey, Kleimola 1970]. На протяжении всей ранней истории России эта семейно-коллективная культура взаимопомощи и протекции оказывала влияние на политические вопросы обязательств, прав, контроля и баланса, несмотря на предпринятые к началу XVIII века неимоверные усилия со стороны некоторых представителей государства, направленные на введение системы более объективных критериев.

Первоначально русская светская интеллектуальная жизнь была инспирирована и взлелеяна государством Российским и на ранних этапах своего существования находилась под мощным влиянием взаимозависимых отношений государства и общества, особенно – государства и общественной элиты. Петр Великий внедрил свойственный аристократии обычай отправлять некоторых отпрысков дворянских семейств в Западную Европу для получения европейского образования. Он также стал первым правителем России, спонсировавшим появление первых немногочисленных научных и образовательных учреждений. Он проводил эту политику в основном с целью укрепить функционирование своего нового государства, империи, за счет увеличения количества хорошо образованных, компетентных государственных служащих, как военных, так и гражданских. По этой же причине в органах управления государством он пытался противопоставить ценность личных заслуг протекционизму и семейным связям. В этом заключался смысл «Табели о рангах» – введенной им новой системы управления продвижением по службе военных и гражданских чиновников в соответствии с подробным квалификационным списком. Впрочем, историк России XVIII века Бренда Михан-Уотерс установила, что в 1730 году верхние строки «Табели о рангах», предположительно независимо от заслуг, занимали в основном представители определенных высокопоставленных семейств и кланов, и точно таким же образом более традиционные отношения оказывали большое влияние в новом мире образованной элиты [Meehan-Waters 1982][11]. В России XVIII века близкие к источникам политической власти первые учебные и научные заведения и организации могли серьезно страдать из-за практики личных связей и протекционизма в придворных и клановых кругах[12].

Под влиянием культурных, интеллектуальных и политических амбиций Екатерины Великой конец XVIII столетия стал эпохой возникновения оживленной новой литературной и интеллектуальной сферы[13]. Продолжая и развивая петровскую практику вестернизации российской элиты, побуждая ее читать книги, посещать литературные салоны и часто бывать в театре, Екатерина получила в свое распоряжение определенную критическую массу. Создав в 1783 году условия для относительно свободной печати и в значительной степени покровительствуя ей, она внесла большой вклад в развитие книгоиздательства, журналистики и других видов литературной деятельности[14]. Однако, поощряя заимствование идей западного Просвещения разрастающимся новым миром русской печати, она все менее охотно мирилась с публичным применением этих идеалов к российской политике и обществу. Она довольно жестко, особенно после 1790 года, контролировала литературную и интеллектуальную сферу посредством самовластного правления и цензуры, а также используя возможности, открываемые покровительством.

В результате подобного гнета и противоречий, усиливаемых возрастающим количеством образованных людей, к концу века русская интеллигенция преисполнилась новым духом, который обычно связывают с появлением так называемой русской оппозиционной интеллигенции как социальной группы, резко критически настроенной по отношению к российскому государству и царящему в нем общественному порядку. Этот дух представлял собой смесь бунтарства и идеализма, отрицание того, что воспринималось как материалистическое, своекорыстное, бесспорно негуманных традиционных ценностей и общественных иерархий в пользу эгалитаризма, социальной справедливости, стремления к братству людей. Зараженные этим духом стремились к новой независимости от Российского государства и Двора, от контроля, который они осуществляли над их мыслями и поступками, а также к новым средствам самовыражения.

В основу этого нового оппозиционного настроения легло противостояние иерархии крепостничества, впервые подвергшейся неприкрытой критике в изданной в 1790 году знаменитой книге А. Н. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» [Радищев 1938]. Однако это настроение повлияло и на общественную организацию литературного и интеллектуального пейзажа начала XIX века. По мере того как русская интеллектуальная жизнь обретала все бо́льшую независимость от государства благодаря различным новым организациям, таким как тайные общества, начинала складываться новая общественная формация, которая во многих отношениях стала средоточием новых настроений, идей и амбиций[15]. Отношения между членами этой новой общественной формации сильно отличались от прагматичных, своекорыстных и сервильных уз и протекционизма, лучше отражая новый дух братства. В идеале эти отношения были скорее эгалитарными, чем иерархическими, основанными на взаимной поддержке, а не на взаимной эксплуатации, коллективными в духовном, а не в экономическом смысле. Эта новая форма общения проявилась в том, что теперь представляют, когда речь идет о кружках русской интеллигенции: собраниях образованных, как правило, молодых людей, сблизившихся на почве общей одержимости идеями, зачастую – литературой, и бурных обсуждений насущных проблем. Не все кружки начала – середины XIX века обладали подобными качествами; в определенном смысле можно было бы утверждать, что как сами кружки образованной дворянской элиты, так и их идеалы были в равной степени и реальностью, и данью моде. Но такие кружки действительно существовали, и дух их был заразителен.

Одним из таких кружков стало «Дружеское литературное общество» 1801 года, подробно исследованное известным американским специалистом по русской интеллигенции этого выдающегося периода Марком Раевым в статье «Русская молодежь на заре романтизма: Андрей Тургенев и его кружок» (Russian Youth on the Eve of Romanticism: Andrei Turgenev and his Circle). Исполненные могучего желания служить своей стране и своему народу, пишет Раев, А. И. Тургенев и немногочисленная группа его друзей отвергали не только скучную чиновничью службу, которой требовало от них Российское государство, но и сухие, бесстрастные ценности рационального Просвещения, на принципах которого, по их мнению, строилась чиновничья служба. В поисках новых социальных идентичностей, новых способов внести вклад в современное им общество они образовали спаянный мужской дружбой кружок, для участников которого была характерна необычайная эмоциональная и интеллектуальная открытость, самозабвенная преданность и почти (но не совсем) плотская любовь друг к другу, проявлявшиеся в повседневном общении, если не при личных встречах, то в переписке. Пытаясь разобраться в себе, подвергая себя самокритике и стремясь достигнуть внутреннего преобразования, они создали литературный кружок, собиравшийся почти еженедельно на протяжении примерно десяти месяцев, чтобы обсуждать интересующие их темы и произведения[16]. Несмотря на краткий период существования кружка, участие в нем оказало мощное влияние на его участников, которые многие годы продолжали общаться друг с другом и после его распада.

Раев усматривает в этом кружке воплощение ценностей романтизма, впитываемых российской интеллектуальной элитой того времени; он также наблюдает в нем возникновение нового духа, который будет составлять основу интеллигентской идентичности вплоть до 1917 года, а также считает, что корни этой идентичности берут свое начало в формировании этого кружка. Несомненно, такие ценности, как взаимная преданность, стремление разобраться в себе и достижение внутреннего преобразования, играли определяющую роль и в некоторых хрестоматийных кружках более позднего периода истории интеллигенции, в частности в кружке А. И. Герцена и его друга Н. П. Огарёва или в кружке Н. В. Станкевича[17]. Однако после роспуска «Дружеского литературного общества» кружок как институт просуществовал более столетия, несмотря на немалые потрясения, пережитые в течение этого периода. Кроме того, ценности, исповедавшиеся в этих кружках, не были уникальны ни для указанного временно го периода, ни, конечно же, для русской интеллигенции. Для лучшего понимания исторического значения интеллигентского кружка полезно обратиться к культурной модели, заимствованной из сравнительного антропологического исследования Виктора Тёрнера, посвященного антиструктурной коммунитас.

По определению Тёрнера, данного им в книге «Ритуальный процесс. Структура и антиструктура», коммунитас — это широко распространенная форма человеческого общения, складывающаяся за пределами и в оппозиции традиционного общественного порядка, которая предлагает своим участникам временное убежище от «закона, обычая, условностей и церемониала» для самопреобразования и в конечном счете, возможно, для трансформации традиционного порядка, от которого она служит убежищем. Коммунитас представляет собой прямую противоположность институциональной структуре, иерархии и всем ее проявлениям в материальных свидетельствах богатства и общественного положения, пестуя вместо этого дух умеренного эгалитаризма среди своих членов, которых связывают очень личные, спонтанные, непосредственные отношения, сложившиеся в процессе общего стремления к цели, скорее священной, чем прагматической. Тёрнер дает характеристику этих уз, опираясь на теорию «Я-Ты»-отношений Мартина Бубера; вместо сегментирования «по статусам и ролям» люди в коммунитас общаются друг с другом в «прямом, непосредственном и всеобщем взаимодействии человеческих личностей» [Тэрнер 1983: 201, 241].

С точки зрения традиционного общественного порядка, который и составляет ее контекст, и противостоит ей, коммунитас часто рассматривается как нечто магическое, иногда – как опасное, обладающее потенциалом нарушить или осквернить привычный уклад [там же: 208–209]. Роль коммунитас тесно связана с ролью юродивого, придворного шута, которые могут сказать правду в лицо, а также художника и пророка, которые открывают нам истины в высшей инстанции и смысл бытия [там же: 182–183, 242]. Тёрнер предлагает широкую концепцию этого социального явления. Согласно «Ритуальному процессу», проявление опыта коммунитас многообразно, от обрядов вступления в должность избранного вождя в проживающем в Замбии племени ндембу и милленаристских групп, живущих на социальной обочине, до первых монахов-францисканцев с их обетом бедности и даже до коммун американских хиппи 1960-х годов[18].

Несмотря на то что у Тёрнера нет особых упоминаний о русском литературном кружке как одном из возможных проявлений коммунитас, поражает то, до какой степени предложенная им модель позволяет объяснить некоторые аспекты феномена кружка. Литературный кружок русской интеллигенции XIX – начала XX веков – собственно, как и сама интеллигенция, никогда не соответствовавшая традиционному понятию сословия, иерархической категории в императорской России[19], – процветал в периоды зыбкости обычного общественного порядка и государства, во многом препятствовавшего покушениям интеллигенции на деятельность в формально признанной сфере [там же: 196]. В этой лиминальной области, за пределами традиционных иерархических структур российского общества, идеальные кружки характеризовались прочными эмоциональными связями, могучим духом личного равенства их членов и всепоглощающим чувством того, что Тёрнер назвал «сакральным “аутсайдерством”» [там же: 188]. Таким образом, кружок обеспечивал социальную базу для своего рода идеалистического и антиматериалистического энтузиазма, лежавшего в основе интеллигентской склонности к интеллектуальной и особенно литературной жизни.

Духовную основу литературного кружка составляло уважение к интеллектуальной жизни, силе идей, красоте великих памятников культуры, и им придавалось гораздо большее значение, чем любому материальному или профессиональному достижению. Все это было призвано обеспечить участникам кружка возможность выполнения одной из центральных ролей в коммунитас: исследовать и критически оценивать ценности традиционной иерархической культуры, в которой они существовали, в идеале – с той точки зрения, которую Тёрнер назвал «принадлежностью к человечеству» [там же: 188]. Как и в коммунитас, в интеллигентском кружке ритуальная театральность могла способствовать самопреобразованию его членов в процессе переживания множественных кризисов идентичности, связанных с попытками найти свое место в современном им мире, – ив качестве социальной группы, и для каждой личности по отдельности[20]. Этой деятельности суждено было обрести особое значение в конце XIX – начале XX столетий, в том числе – в кружке Волошина. И в России, и за ее пределами все эти характеристики – хотя они никоим образом не проявлялись одинаково во всех кружках и в действительности во многих случаях оказывались не столько реальными, сколько отражающими чьи-то чаяния – превращали интеллигентские кружки и саму интеллигенцию в объекты внимания и восхищения.

Но, как утверждает Тёрнер, коммунитас скоротечна, зачастую в ней больше от мечты, чем от действительности. Она возникает из контекста структуры, из традиционной социальной системы, являющейся собственно причиной ее возникновения, и способна оказывать сопротивление настаивающему на своем влиянию структуры только в течение непродолжительного времени [там же: 47][21]. Либо коммунитас быстро исчезает, а участвовавшие в ней возвращаются в традиционную систему – избранный вождь, пройдя лиминальные обряды трансформации, занимает положение властителя, милленарист возвращается к обычной жизни, а хиппи становится яппи, – либо сама коммунитас начинает меняться, вбирая в себя характеристики структуры, являющейся одновременно и ее контекстом, и ее противоположностью. Так обстояло дело и с интеллигентским кружком.

Признаки взаимовлияния сил антиструктуры и структуры проявлялись даже на заре существования феномена кружка. Например, корыстные связи и протекционизм, в данном социальном контексте бывшие антитезой интимным, идеалистическим отношениям, свойственным коммунитас, отчетливо проявились во многих кружках начала – середины XIX века, поскольку они стали способом восхождения по ступеням социальной лестницы и предоставляли возможность обзавестись ценными интеллектуальными и профессиональными связями в небольшом и территориально разделенном мире интеллигенции[22]. Тем самым традиционная культура общения могла оказывать подрывное воздействие на антиматериалистическую и эгалитарную культуру коммунитас. Однако существовали и другие способы вторжения структуры в коммунитас, необязательно столь враждебные ей. Например, презрительное отношение к торгашеству, присущее дворянской элите, на удивление хорошо сочеталось с антиматериалистическим настроем коммунитас и способствовало его укреплению, хотя и было традиционно связано с иерархией по рождению. Если человек сам по себе богат, как обстояло дело с большинством участников кружков первых десятилетий XIX века, то ему легче поддерживать не материальные, но духовные связи.

Со временем взаимодействие структуры и антиструктуры в литературном кружке усложнялось, и его необходимо воспринимать в контексте более общей истории русской интеллигенции как социальной группы. Во второй половине XIX века, после поражения России в Крымской войне, Великие реформы привели к существенным переменам в российском обществе и иерархии. В плане образования и интеллектуальной жизни наиболее важной из этих реформ стало открытие доступа к высшему образованию для студентов недворянского происхождения, ранее лишенных такой возможности Николаем I. Благодаря этому шагу ряды русской образованной элиты существенно пополнились. Дети служителей Церкви, евреев, крестьян и многих других получили доступ к системе высшего образования наряду с отпрысками высших слоев общества и возможность стать частью образованной элиты[23]. У этих новых людей с их стремлением добиться успеха было много потребностей и желаний. Возможно, они больше всего нуждались в институтах профессиональной и интеллектуальной жизни. Ранее элита была столь малочисленна и находилась под столь пристальным контролем самодержавия, что в середине столетия подобных институтов было относительно мало. Однако теперь, когда число образованных людей стало постоянно увеличиваться, ученым потребовались лаборатории, музыкантам – консерватории, инженерам – профессиональные организации, художникам – музеи, галереи и выставки, а писателям, все больше стремившимся сформировать русский национальный дискурс в условиях роста читательской аудитории, конечно же, требовались журналы, книгоиздательства и прочие коммерческие предприятия.

С точки зрения предложенной Тёрнером модели антиструктуры и структуры это время должно было способствовать постепенному исчезновению кружка как коммунитас, поскольку он уже сыграл свою трансформационную роль, а также реинтеграции представителей образованной элиты в традиционный уклад. И в известном смысле нечто подобное действительно произошло. В поисках профессиональных возможностей многие образованные люди начали обзаводиться личными связями, которые по своей сути были не идеалистическими, но прагматичными, сложившимися не непосредственно, но по расчету, не столько бескорыстными, сколько преследующими эгоистические интересы, – связями, которые во многом опирались на практиковавшуюся русской элитой давнюю традицию знакомств и патронажа. Подобные личные контакты часто приводили к возникновению небольших социальных групп, которые напоминали более ранние кружки-коммунитас, но на деле представляли собой нечто совсем другое: это были важные центры общения специалистов и интеллектуалов, главные узлы, как их называют в нетворкинге[24]. Такие кружки были крайне важны для идущего полным ходом процесса институционализации. Именно в них как в главных узлах нетворкинга впервые обсуждались институциональные потребности, строились планы и организовывались действия. Круги общения лежали в основе специальных учебных заведений, научных лабораторий, инженерных ассоциаций, изданий и издательств, а также многих других институтов образованного общества[25].

Учитывая его более традиционную, структурную функцию, кружок как узел нетворкинга быстро воспринял ряд более традиционных элементов присущей русской элите культуры связей и протекции, прежде всего элемент лидерства, что может рассматриваться как передний край вторжения структуры в антиструктуру[26]. В прошлом у интеллигентских кружков были духовные лидеры – личности, которых превозносили и любили за то, что они вдохновенно воплощали в жизнь невыразимый дух коммунитас: такими личностями были Тургенев и Станкевич, за что после их смерти перед ними преклонялись их собратья по кружку. Однако теперь в развивающемся мире институционализирующих кружков требовалось кое-что еще – талантливые и энергичные люди, способные получать или оказывать организационную и материальную поддержку при создании новых институтов образования и профессиональной деятельности. И поэтому начал формироваться новый тип руководителя кружка, напоминающий скорее традиционную фигуру покровителя, чем духовного вождя коммунитас: им стал более практичный тип наставника этой новой образованной среды.

История русской образованной элиты середины – второй половины XIX века богата такими наставниками и создателями институтов, от братьев Рубинштейн, основателей Московской и Петербургской консерваторий, до, например, А. Г. Столетова и его физической лаборатории или А. И. Герцена и Н. Г. Чернышевского с их журналами, или купца С. И. Мамонтова, много сделавшего в своей усадьбе Абрамцево для поддержки изобразительного и театрального искусства. Чуть позже такие личности, как В. Я. Брюсов и М. Горький, проявили кипучую энергию, открывая желающим доступ к публикациям в журналах, книжных издательствах и т. д., а С. П. Дягилев предоставил России историческую возможность повлиять на европейское искусство благодаря своей роли организатора движения «Мир искусства», и это далеко не полный перечень. Эти организаторы открывали перспективы для невиданного прежде распространения образованной элиты и были крайне необходимы стремительно меняющейся России.

Многие из них, хотя и не все, лично спонсировали деятельность социально-профессиональных кружков, поскольку таковые было исключительно полезны для их целей. Ведь менторам нужно было не только учредить институты – они должны были собрать в них нужных людей. Круг общения оказался идеальной основой для поиска, организации и повышения культурного уровня кадров, которые требовались для осуществления их институциональных усилий. Многие менторы содействовали образованию таких кружков в своих домах, поощряя участие в интеллектуальных беседах, обмен идеями и дискуссии в интересах профессиональной деятельности и развития. Они также способствовали профессиональному общению членов кружка, предоставляя молодежи возможность знакомиться друг с другом, прикидывать, насколько они могут пригодиться друг другу при реализации планов на будущее, а также встречаться со старшими, более влиятельными фигурами в соответствующей области деятельности. И зачастую менторы поддерживали их как физически, так и эмоционально, иногда просто тем, что кормили своих гостей, оказывали им личную поддержку, давали советы по разным вопросам, от того, как должен вести себя профессионал, до того, как ему следует одеваться, и, как правило, помогали желающим продвинуться в профессии и приспособиться к новому образу жизни. Такие круги общения поражают тем, что они делали для самопреобразования своих более молодых членов ничуть не меньше, чем коммунитас в какой бы то ни было форме ее проявления. То, что кружок как узел нетворкинга обычно собирался в чьем-либо доме, зачастую – в доме ментора, возымело реальное влияние на его историю – а также на историю кружковой культуры и, если взять шире, русской интеллигенции, поскольку домашняя сфера обладала собственными традиционными структурами. Величайшее значение имела традиция патриархального уклада, в которой доминирующая мужская личность обладает формальной властью в доме; менее могущественная, но все же важная женская личность является источником множества иных благ, от еды и питья до эмоциональной поддержки; а условное «младшее поколение», зависимые лица, в известной степени обязано если не подчиняться патриарху, то уважать его, а также отдавать чуть меньшую дань уважения хозяйке. Традиционная сила, которой эти отношения обладали в домашней сфере, во многом способствовала укреплению авторитета фигуры ментора в процессе институционализации. Можно было бы предположить, что литературный кружок как коммунитас действительно находился в стадии отмирания, по крайней мере если речь шла о профессиональных писателях, которые хотели получить реальную выгоду от круга своего общения, и что «структура» полностью возобладала. И все же дело обстояло иначе. К началу XX века многие литературные кружки действительно стремились создать формальные средства выпуска литературных произведений, такие как журналы и издательства, и управлять ими. Однако в среде реалистов и символистов, основных литературных группировок той эпохи, по-прежнему проглядывали черты коммунитас. Литературные кружки оставались средоточием интенсивных, близких отношений типа «Я-Ты», стремления к внутренней трансформации, своего рода бескорыстной преданности конкретно литературному или какому-либо иному делу. При этом одновременно четко прослеживалось влияние, оказывавшееся на эти литературные кружки традиционной организацией кружка как узла нетворкинга. Величайшее значение имели патриар-хатные структуры, поскольку они относились к домашней сфере, и менторство, поскольку оно вырастало на почве патриархата, ибо эти литературные кружки также собирались прежде всего в частных домах. Две кажущиеся противоположными культуры – структуры и антиструктуры – на самом деле были тесно взаимосвязаны, чуть ли не подпитывали друг друга в своеобразном культурном химическом взаимодействии, что оказало глубокое влияние на историю русской словесности.

Не совсем понятно, по каким именно причинам дух коммунитас сохранялся с таким упорством. Вероятно, это было каким-то образом связано с природой самой литературы в той форме, в которой, по-видимому, она воспринималась многими русскими – требующей от своих читателей и писателей своеобразной открытости к самоанализу и самопреобразованию, которые переносили их в область, лежащую за пределами повседневной борьбы за выживание[27]. Возможно, этому способствовало сохранение литераторами и многими другими представителями интеллигенции статуса «сакрального аутсайдера», поскольку в период поздней империи самодержавие продолжало демонстрировать свое нежелание делиться властью и твердо удерживало интеллигенцию вне традиционной системы каст, или сословий [Freeze 1986].

Могла существовать и еще одна причина: если верные духу коммунитас писатели периода поздней империи действительно были глубоко обеспокоены по поводу эксплуататорских и иерархических отношений, то беспокоившее их проявление эксплуатации относилось не столько к системе связей и протекции, сколько к капиталистическим рыночным отношениям. В какой-то степени это могло быть проявлением устойчивости духа неприятия торгашества, свойственного дворянской интеллигенции более раннего времени. К концу XIX века этот дух значительно укрепился из-за распространения разнообразных революционных движений и взглядов, отражавших если не категорическое неприятие рыночных отношений, то неудовлетворенность ими. Антикапиталистический настрой многих русских интеллигентов основывался на глубоких культурных установках, а также на соображениях политического характера[28]. Писателей беспокоила не столько возможность иерархических, своекорыстных отношений между ними, сколько возможность эксплуатации в рыночных условиях самой литературы, а также тех, кто ее читает.

Эта тревога со всей очевидностью выразилась в мощном сопротивлении созданию литературных произведений не из глубокой внутренней потребности, но с целью извлечения материальной выгоды. Многие выступали против создания литературных произведений ради материальной выгоды: «Зачем деньги, дурацкая литературная известность? Лучше с убеждением и увлечением писать хорошую и полезную вещь», – считал дворянский романист Толстой[29]. «Нужно, чтобы литература не служила куском насущного хлеба. Пусть человек добывает его другим путем», – полагал Н. В. Шелгунов [Шелгунов 1862:238][30]. Писатель-реалист Горький отзывался о собратьях по перу, разбогатевших за счет потворства вкусам публики, как о «спекулянтах на популярность», «авантюристах», «кои смотрят на писательство как на отхожий промысел» [Телешов 1955: 189]. Автор анонимной публикации жаловался на практику торговли одним специфическим жанром литературного выражения, а именно мемуарами, с целью получения финансовой прибыли: «…теперь записки – денежная спекуляция»[31]. В XIX – начале XX веков те, кто не проявлял бескорыстного стремления просвещать читателей, но публиковал свои сочинения, преследуя материальную выгоду, подвергались осуждению, порой громкому[32].

На фоне видимого противостояния бескорыстия, с одной стороны, и корыстной эксплуатации в духе капиталистического рынка – с другой, традиционные структуры власти, выраженные в знакомствах и протекционизме, во многих смыслах могли казаться относительно совместимыми с «Я-Ты»-связями, присущими коммунитас. В частности, личные связи, имеющие в России длительную историю взаимности, а не иерархической эксплуатации, могли казаться менее конкурентными, более интимными, более близкими к тем идеалистическим взаимоотношениям, которые можно было бы описать как узы коммунитас. Эта гибридная социальная форма несла в себе определенный эмоциональный и культурный смысл. Более того, создавалось впечатление, что она работает: в среде литературной интеллигенции такие кружки играли определяющую роль в процессе институционализации.

Проблема литературных кружков и попытки решить ее за счет лидерства

Литературные кружки были поистине жизненно необходимы для институционализации литературы, но они необязательно хорошо исполняли свою роль. Многие из них были хрупкими с точки зрения структуры, имели тенденцию к внутреннему разладу, фракционности и распаду, что делало их сомнительной основой для институтов профессионального развития. Если литературный кружок распадался, что не было редкостью, то вместе с ним мог рухнуть весь проект, что шло во вред литературному сообществу и его стремлению внести свой вклад в национальный дискурс. Одну из причин такой хрупкости можно было бы отыскать именно в гибридной природе его социальной структуры[33]. Глубокие, всеохватные узы «Я-Ты», присущие коммунитас, необязательно оказывались совместимы с более прагматичными узами личных связей и протекционизма, а попытки их объединения не всегда заканчивались успехом. Некоторые интеллектуалы середины – второй половины XIX века начали задумываться о хрупкости кружка, концентрируясь на проблеме более или менее эффективных кружковых отношений и в процессе своих размышлений в неявной форме предлагая и развивая идею необходимости успешного руководства кружком, которую многие рассматривали как возможное решение проблемы его нестабильности.

Развернувшаяся по этому поводу дискуссия велась или, по крайней мере, получила отражение в традиции интеллигентских мемуаров, жанр которых можно определить как «записки современников», поскольку такие воспоминания часто именовались «записками современника о том-то и том-то» или рассказывали о «том-то и том-то в воспоминаниях современников»[34]. Зачастую представлявшие собой ностальгические воспоминания о кружках прошлого, «записки современников» предоставляли возможность поразмышлять о сильных и слабых сторонах кружковой структуры. Одним из авторов, обратившихся в своих воспоминаниях к вопросу о кружках и проявивших глубокое понимание их проблем, был русский летописец кружков 1840-х годов П. В. Анненков. В его записках «Замечательное десятилетие» предлагается вдумчивый анализ возможностей, которыми обладает интеллигентский кружок, чтобы достигнуть своих программных целей, особенно в плане личных связей его участников, прежде всего связей, устанавливаемых лидером группы со своими последователями [Анненков 1983].

Более всего Анненкова интересовали либеральные, западнические кружки 1840-х годов, а в качестве фигуры лидера он рассматривал В. Г. Белинского. Белинский пользовался значительным авторитетом среди современных ему представителей литературной интеллигенции, заложивших основы утилитарного движения в русской литературе. Являясь лидером скорее духовным, чем институциональным, он был приверженцем абсолютной честности в отношениях, пусть даже в ущерб дружбе и гармонии в кружке и его эффективности, – разумеется, институциональной. В известном смысле в этом заключалась притягательность Белинского для прочих членов его кружка:

Кто не знает, что моральная подкладка всех мыслей и сочинений Белинского была именно той силой, которая собирала вокруг него пламенных друзей и поклонников. Его фанатическое, так сказать, искание правды и истины в жизни не покидало его и тогда, когда он на время уходил в сторону от них [там же: 179].

Впрочем, это искание могло привести его и к полному разрыву отношений с друзьями. Если он не мог установить полностью отвечающую его принципам, «конкретную и тотальную» (выражаясь словами Тёрнера, описывающими личные связи в коммунитас) форму общения с ними, которая не нарушала бы целостности его собственных духовных исканий, то полностью отказывался от общения[35].

Анненков проанализировал влияние такой чистоты содружества на политику кружка. По его мнению, одержимость Белинского чистотой, бескомпромиссностью содружества должна была иметь большое влияние на срок существования кружка. «Белинский… так много способствовал… к разложению круга [западников] на его составные части, к разграничению и определению партий, из него выделившихся», – писал Анненков, выражая определенное восхищение той идейной последовательностью, которая привела к началу и углублению раскола соратников на группы [там же: 123]. Однако, размышляя о последствиях такого подхода для друзей, приверженцев и сторонников Белинского как людей, участвовавших в общем деле, Анненков поставил его под сомнение. Сравнивая кружок Белинского с его идеологическим противником, кружком славянофилов, он сопоставил преимущества абсолютной принципиальности в отношениях между славянофилами с ущербом, который она наносила:

[Поначалу] славянская партия… принялась… за чистку домашнего белья и за сведение счетов между собой, но тотчас же и отказалась от этой попытки, находя, вероятно, что малочисленность ее семьи требует крайней осторожности и снисходительности в обращении членов между собой. Только на условии взаимной поддержки партия и могла сохранить свою целость и сберечь весь свой персонал, нужный для борьбы [там же: 278].

Однако Белинского это не заботило. «Все соображения и расчеты подобного рода никогда не помещались в голове Белинского и никогда не могли остановить его» [там же: 278][36]. Согласно Анненкову, именно поэтому поддерживать гармонию в отношениях участников западнического кружка Белинского было сложнее, чем среди славянофилов.

Это повествование ставило перед дилеммой: то самое качество, которое привлекало людей к Белинскому – его нравственный и духовный авторитет, – ставило под угрозу потенциальные программные и институциональные цели кружка. И все же значение духовного лидерства в сплочении людей не требовало доказательств. Действительно ли была необходимость отказаться от этого? Разве нельзя было каким-то образом обуздать его? Каким мог бы быть наиболее эффективный баланс между духовным и прагматическим лидерством? Существовали ли другие лидерские навыки, которые могли бы способствовать согласию или смягчать трения, присущие этой общественной структуре? Анненков не ответил на эти вопросы; он просто обозначил проблему. Впрочем, проблема способа достижения единства и успешного функционирования кружка за счет приемлемых отношений внутри кружка и лидерства продолжала занимать авторов воспоминаний, и со временем некоторые из них начали предлагать варианты ответа, достаточно приемлемого для кружковой культуры.

Первые попытки дать такой ответ были предприняты в воспоминаниях середины XIX века, посвященных мятежным дворянским кружкам декабристов, гла вы которых (настоящие сакральные аутсайдеры) инициировали в 1825 году государственный переворот, направленный против самодержавия. Несмотря на то что этот заговор провалился с организационной точки зрения, авторы воспоминаний в своих восторженных, чуть ли не гиперболизированных отзывах о декабристах стремились представить их кружки в качестве примеров и моделей успешных общественных отношений и лидерства. Они намекали на то, что одно из важных лидерских качеств заключается в умении быть сопричастным к индивидуальным чувствам и убеждениям последователей – в обаянии, как его иногда называют, простом, но полезном навыке управления общественными отношениями. Один из мемуаристов писал о декабристе Рылееве:

Я не знал другого человека, который обладал бы такой притягательной силой, как Рылеев. Среднего роста, хорошо сложенный, с умным, серьезным лицом, он с первого взгляда вселял в вас как бы предчувствие того обаяния, которому вы неизбежно должны были подчиниться при более близком знакомстве[37].

Другой декабрист, С. И. Муравьев-Апостол, описывался как очаровательный и удачливый миротворец, а в домашней обстановке – как образцовый отец: «Его в семействе все обожали и не называли иначе, как genie de bienfaisance[38], он всегда все улаживал и всех примирял, давал хорошие советы; меньшие сестры называли его вторым отцом своим»[39].

Обсуждение того, что способствует притягательности и успешности лидера, быстро вышло за пределы воспоминаний о декабристах. Описывая своего друга Н. П. Огарёва, души кружка западников в 1840-е годы, Герцен отмечал:

Огарёв… был одарен особой магнетичностью, женственной способностью притяжения. Без всякой видимой причины к таким людям льнут, пристают другие; они согревают, связуют, успокаивают их, они – открытый стол, за который садится каждый, возобновляет силы, отдыхает, становится бодрее, покойнее и идет прочь – другом [Герцен 1956–1957, 9: 10].

Люди, наделенные эмоциональной чувствительностью, благодаря которой находящиеся рядом с ними чувствовали себя естественно и непринужденно, были бесценными для потенциально неустойчивой кружковой структуры.

Для успешного функционирования кружка такие люди были более важны, чем самые умные, самые энергичные, даже самые выдающиеся в интеллектуальном отношении. В своих ностальгических воспоминаниях о пушкинском кружке 1830-х годов А. П. Керн писала: «В этом молодом кружке преобладала любезность и раздельная, игривая веселость, блестело неистощимое остроумие, высшим образцом которого был Пушкин». Однако для русской интеллектуальной жизни остроумие вовсе не обязательно было наиболее ценным качеством; это видно по тому, как Керн продолжает с еще большим энтузиазмом превозносить другую фигуру из этого кружка: «Но душою всей этой счастливой семьи поэтов был Дельвиг, у которого в доме чаще всего они и собирались» [Керн 1989:47–49]. Как объяснила Керн, «душой» кружка Дельвига делали такие личные качества, как доброта, деликатность, умение пошутить так, чтобы не задеть чьи-либо чувства, которое было присуще Пушкину в гораздо меньшей степени, если оно вообще у него было. Этот личный талант к сплочению общества был крайне важен для бесперебойного функционирования кружка (попутно отметим и упоминание о Дельвиге как образцовом хозяине дома, в котором собирается кружок).

Для авторов записок наиболее привлекательными моделями подобающего поведения интеллигенции и лидерства становились именно те, кто обладал личным талантом создавать и поддерживать эффективное интеллектуальное сообщество, будь то коммунитас или организация, преследующая определенную цель. В рассуждениях о таких образцовых фигурах они выработали емкое определение интеллигентской идентичности, которая обеспечивалась следованием рекомендациям по поводу должного поведения. В интеллигентской мемуарной литературе подобные личности могли стремительно превращаться в объекты культового поклонения. Преувеличенные, агиографические восхваления их личных и коммуникативных навыков свидетельствуют о той важности, которую придавали этой теме авторы воспоминаний, пытаясь превзойти друг друга в прославлении тех, кого они считали великими общественными лидерами интеллигенции былых времен; как правило, это были главы кружков. Весьма вероятно, что в попытках выделить подобные качества как достойные подражания мемуаристы преувеличивали их и приписывали некоторым личностям в большей степени, чем те обладали ими в действительности.

Проще говоря, произведения в жанре «записок современников», как было отмечено в одной из работ, и в самом деле порой бывают особенно ненадежны в качестве исторического источника[40]. Эта традиция не только отмечена тенденцией к преувеличению, но также свидетельствует о том, что авторы воспоминаний зачастую полагаются на устную интеллигентскую традицию сплетен и рассказов. Использование этой устной традиции приняло форму анекдота – вставленной в текст сплетни о личностях и их взаимоотношениях, предлагаемой читателю без всякого предупреждения и без указания на то, что приводимые сведения были получены от первого лица. Можно утверждать, что традиция «записок современников» как таковая является своего рода письменным ответвлением традиции устного рассказа, бытовавшего в среде русской интеллигенции, и была призвана служить двоякой цели – как выстраиванию связей между интеллигентами и их объединению, так и формированию основанного на фактах представления о прошлом. Склонность к преувеличениям в духе агиографии и повторения сплетен в подобных документах побуждают к осторожности при их использовании в качестве исторических источников. Особенно важно понимать специфику подобных мемуаров при исследовании того предмета, которому посвящена данная книга, ибо такие мемуары составляют значительную часть материалов, в которых задокументирована жизнь Волошина.

В этих документах заметно сказывается влияние традиции гиперболизированных рассуждений по поводу лидерства в кружках. В «записках современников», посвященных Волошину, он изображается как обладающий идеальной способностью общения; его часто очень эмоционально описывают как подлинного мастера создания и поддержания успешного интеллигентского сообщества, умеющего применять разнообразные лидерские навыки. Описание этих навыков основывается на многих из тех особых лидерских качеств, о которых ранее говорилось в «записках современников». Его искусство часто характеризуется с точки зрения способности осуществлять вдохновляющее руководство, напоминающей успешных духовных вождей литературных коммунитас-кружков прошлого. Так, о способностях Волошина притягивать к себе людей для преследования общей духовной цели входившая в его кружок Марина Цветаева писала:

Макс принадлежал другому закону, чем человеческому, и мы, попадая в его орбиту, неизменно попадали в его закон. Макс сам был планета. И мы, крутившиеся вокруг него, в каком-то другом, большем круге, крутились совместно с ним вокруг светила, которого мы не знали [Цветаева М. 1994–1995,4: 191].

Волошина также восхваляют в выражениях, отражающих его функцию более традиционного лидера кружка как узла нетворкинга, то есть наставника. Цветаева, самая известная их его подопечных, воспринимала его прежде всего в этом качестве: «Волошину я обязана первым самосознанием себя как поэта» [Цветаева М. 1991: 87]. Более того, она подчеркивает его необычайную способность выполнять одну из функций наставника, способствуя объединению окружавших его людей в круг общения: «Одно из жизненных призваний Макса было сводить людей, творить встречи и судьбы» [Цветаева М. 1994–1995, 4: 178]. Тем не менее в воспоминаниях четко вырисовывается (и подкрепляется документальными свидетельствами) то, что в меньшей степени было объектом безоговорочного обожания, – мастерское умение Волошина посредством своих личных связей мобилизовывать материальные ресурсы, необходимые для поддержания жизни кружка, то есть искусство традиционного покровителя и ментора, также очень важное для понимания его личности. В своих описаниях авторы воспоминаний подчеркивают и его умение тонко чувствовать окружающих: «Максимилиан Александрович к каждому подходил с ласковым внимательным словом. Он умел вызвать на поверхность то самое хорошее и ценное, что иногда глубоко таится в человеке. <…> Волошин был центром, куда все тянулись. Он умел все принять и все понять» [Остроумова-Лебедева 1990: 519].

Он также описывается как миротворец в неспокойном мире кружков, великолепно умеющий разряжать напряженность в отношениях между окружающими его людьми и создавать основу для эмоциональной гармонии тех, кто принимал участие в программной деятельности. Андрей Белый писал: «Волошин был необходим эти годы Москве: без него, округлителя острых углов, я не знаю, чем кончилось бы заострение мнений: меж “нами” и нашими злопыхающими осмеятелями; в демонстрации от символизма он был – точно плакат с начертанием “ангела мира”» [Белый 1990: 254]. В новой и увлекательной дискуссии о лидерстве он также изображался как человек, умеющий создать и сцементировать общество иным способом: путем рассказывания историй и мифотворчества: «Макс о событиях рассказывал, как народ» [Цветаева М. 1994–1995, 4: 205].

Иными словами, в увековеченной в воспоминаниях личности Волошина мы видим такое сочетание различных мотивов лидерства применительно к жизни кружка, в котором лидерство духовное уравновешивается прагматическим, а также присутствует талант поддерживать отношения между людьми и гармонию в группе благодаря исключительной способности понимать чувства людей и их самые разнообразные взаимоотношения. Не всегда ясно, реально ли Волошину были присущи эти качества. Есть свидетельства, подтверждающие, что порой он действительно проявлял себя как одаренный лидер, однако есть и указания на то, что его таланты преувеличиваются. Однако дело не только в этом. Сама гиперболизация в этих воспоминаниях, то напряженное внимание, которое уделяется в них проблеме эффективного лидера сообщества, говорят о сильной обеспокоенности этих интеллигентов-мемуаристов проблемой сплоченности и идентичности сообществ.

Беспокойство по поводу лидерства в сообществе имело вполне реальные основания. В период наибольшей активности Волошина, а также позднее, когда начали создаваться мемуары, писатели и другие интеллигенты испытывали изрядное давление, оказывавшееся как на организации, так и на отдельных лиц. В дореволюционный период представители интеллигенции испытывали затруднения из-за все более разнообразных возможностей самоидентификации и определения собственного экономического и социального поведения[41]. Это стало серьезным вызовом для группы, которая лишь совсем недавно была однородной в социальном плане, включая в себя в основном представителей дворянства. Растущая обеспокоенность по поводу роли и соответствующих ей идентичности и поведения образованной элиты в российском обществе также получила отражение в таких решительных идеологических схватках, как те, что велись на страницах знаменитого сборника «Вехи», посвященного интеллигентской полемике и разногласиям по поводу роли интеллигенции в обществе Российской империи [Бердяев и др. 1909][42]. Казалось, что в России позднеимперского периода в жизни образованных людей на каждом шагу открываются трещины и разломы, что отражалось и на кружке как основной форме общественной организации литературной интеллигенции, приводя к появлению в нем дополнительных трещин. Действительно, складывается впечатление, что сам кружок способствовал усугублению проблемы из-за собственных возможностей действовать во внешнем мире в качестве самостоятельной идеологической организации, предназначенной для борьбы с другими кружками или группировками.

Беспокойство по поводу сообщества интеллигенции и ее идентичности также являлось частью более общего беспокойства по поводу национального сообщества, поскольку сама Россия как традиционное общество раскалывалась под давлением новых обстоятельств, связанных с правлением Николая II, чья способность к руководству страной у многих вызывала сомнения. Современные исследователи этого периода, такие как Леопольд Хеймсон, Джон Бушнелл и Джеффри Хоскингс, составили по кусочкам картину общества, терзаемого внутренними противоречиями, переживающего глубокие и неразрешимые культурные конфликты, конфликты интересов и политических убеждений как в масштабах всего населения, так и между его частями, а также элит и государства [Haimson 1970; Bushnell 1985; Hosking 1973]. Революция 1905 года, в которой приняли участие многие писатели, была лишь одним их проявлений растущей напряженности в политическом устройстве, крах которого был не за горами. Вера в само существование императорской России как целостного политического образования начала ослабевать задолго до того, как оно было окончательно разрушено в результате внутренних потрясений, вызванных Первой мировой войной.

Обращение к вышеописанной проблеме в воспоминаниях отразило тоску литературного сообщества по такому лидеру, который был бы одновременно вдохновенным и прагматичным, чутким и деятельным и разрешил бы проблемы дисгармонии и дезинтеграции. Однако, как покажут события, произошедшие после 1917 года, это стремление к гармонии во многих отношениях оказалось опасным. Следуя за своими лидерами, литературное сообщество все больше порабощалось государством. Тем самым литераторы безоговорочно и полностью отвергли первоначальный импульс, приданный им коммунитас (завершая цикл того, что Тёрнер называет «ритуальным процессом»), интегрировав себя в самую мощную традиционную структуру в российской истории, а именно в структуру государства, поскольку она была пронизана традиционными личными связями знакомств и патронажа. На этот путь литературное сообщество вступило именно благодаря вере в своих лидеров, которым оно, вероятно, приписывало слишком большое могущество или наделяло их слишком большим числом различных форм могущества.

Развивая проблемы структуры и антиструктуры в своем исследовании формирования кружка сквозь призму жизни Волошина, мы сначала выявим вбирающий в себя все, от домашней сферы до государства, традиционный контекст системы личных связей и отношений патронажа, в котором протекали его детство и ранняя юность; мы увидим, как проходило его болезненное знакомство со странным сочетанием могучего духа коммунитас и власти патриархального наставничества в общественной организации символистов; затем мы увидим, как он сам восстает в духе коммунитас против традиционных структур, составляющих жизнь кружка символистов, превращаясь в наставника вышедшей на литературную арену новой группы – женщин-поэтов. Поскольку он стремился оказать серьезное воздействие на культуру, в рамках которой жил и функционировал, это можно рассматривать как первое проявление его агентности.

Далее мы проследим, как он консолидировал этот исходный бунтарский импульс, создавая в 1911 году обственный кружок в стиле коммунитас, проникнутый духом самопреобразования его преимущественно молодых гостей посредством театрализации жизни. По мере достижения зрелости его кружком в 1910-1920-е годы мы будем наблюдать, как сплетни и рассказы, которыми обменивались члены этого кружка, смягчали пылкий первоначальный дух коммунитас образца 1911 года, побуждая его уступить место своего рода групповой мифологии идентичности в самопреобразующейся коммунитас. Затем мы на время отойдем от темы коммунитас и рассмотрим, как Волошин боролся за выживание в период Гражданской войны, используя свои умения обзаводиться традиционными связями и покровителями; опираясь на эти же самые навыки, он реанимирует свой кружок и встроит его в систему льгот и социального обеспечения, предоставляемых Советским государством писателям и другим представителям интеллигенции. В контексте аналогичных действий некоторых других лидеров литературного сообщества история агентности Волошина в этих вопросах позволит нам показать, каким образом в раннесоветский период литераторы постепенно встраивались в структуру молодого государства, начиная с поисков наставничества/покровительства таких известных и любимых вождей.

Перейдя к исследованию возродившегося в советское время кружка Волошина, мы поговорим об устойчивости и трансформации двух привычных форм традиционной структуры, а также о спокойном существовании коммунитас в форме развивающейся советской модели идеального поведения интеллигенции и идентичности, которая формировалась вокруг личности Волошина. И наконец, мы станем свидетелями крушения его отдельно взятой системы патронажа под нажимом государства в период потрясений, связанных с приходом к власти Сталина, в конце 1920-х и в 1930-х годах, когда литературное сообщество оказалось наконец полностью встроенным в структуру государства под покровительством, а также духовным лидерством одной личности – самого Сталина.

Эта история во многих отношениях трагична, хотя и в ней есть проблески надежды. Однако прежде всего она предоставляет возможность взглянуть по-новому на очень важную для истории русской литературной жизни тему: на культурные истоки общественной и политической власти в литературном кружке, лежащие между структурой и антиструктурой, и на то, как некоторые личности могли обращаться к этим истокам, иногда с пользой, а иногда во вред тем, кого вели за собой.

Глава 1
Социокультурное происхождение Волошина

Краткое повествование о детстве и юности Волошина, знакомящее с некоторыми лицами и темами

С какой бы стороны ни подойти к Максимилиану Волошину, нас почти всегда ожидает встреча с женщиной. Первая из них – это, конечно же, его мать, Елена Оттобальдовна Глазер, родившаяся в обрусевшей немецкой семье, чьи предки переселились на восток в XVIII столетии, но при этом сохранили полустершееся ощущение своей принадлежности к немецкому этносу. Мы видим Глазеров на семейной фотографии 1860-х годов: пятеро взрослых и четверо детей, в центре – мать Елены Оттобальдовны, дама с темными, гладко зачесанными назад волосами и суровым взглядом, устремленным в точку справа от зрителя. Ее отец, крепкий, начинающий лысеть мужчина в очках и с моржовыми усами, сидит, а на его плечо опирается маленькая Елена, на снимке крайняя справа. Предвещающие расцвет ее необычной красоты через несколько лет тонкие брови, полные губы и маленький круглый подбородок выделяются на широком, почти квадратном лице Елены, свидетельствуя о ее добросердечии и изрядном самообладании [Купченко, Давыдов 1990: 160 (фото на вклейке)].

Здоровяк Оттобальд Глазер, отец Елены Оттобальдовны, служил инженером в Российском государственном телеграфном ведомстве. Александр Кириенко-Волошин, за которого Елена выйдет замуж в 16 лет, был юристом и членом киевской Гражданской и уголовной палаты. Таким образом, эти двое мужчин определяли тот общественный круг, в котором существовала Елена Оттобальдовна и в котором вскоре предстояло появиться на свет Максимилиану Волошину; этот круг состоял из специалистов среднего звена, в данный период относительно малочисленных, а также из ранних представителей той группы, которую сам Волошин впоследствии назовет «средними кругами либеральной интеллигенции» [Волошин 1990: 235].

И хотя обобщающие выводы о «средних кругах» следует делать с осторожностью, будет справедливо сказать, что в них высоко ценились образование и те возможности, которые оно открывало, однако присутствовали также некоторая неуверенность и беспокойство по поводу положения этого нового класса образованных людей в государстве и его места в истории. Многие в этих кругах также проявляли пылкую, осознанную любовь к высокой культуре, в том числе литературе, музыке и театру; в повседневной жизни они усердно культивировали эту любовь и в себе, и в своих детях, в частности, устраивая поэтические, музыкальные и театральные вечера.

Елена Оттобальдовна с присущими ей добросердечностью, выдержкой и начинавшим проявляться живым характером рано продемонстрировала особую склонность к театральному маскараду, что вполне отвечало духу коммунитас, свойственному ее окружению. Вскоре после замужества, задолго до того, как модернистка Зинаида Гиппиус облачилась в брюки, намереваясь произвести эротический, декадентский эффект, она начала время от времени наряжаться в мальчишескую одежду – почти как «кавалерист-девица» Надежда Дурова, которая служила в царской армии и чьи мемуары были опубликованы в 1830-е годы. В классическом интеллигентском анекдоте, одном из тех полусплетен о личностях, которые встречаются в «воспоминаниях современников», Цветаева рисует нам такой образ Елены: когда она, одетая в штаны и рубашку похуже, стояла на лесенке и белила потолок в зале, зашедший к ним приятель мужа принял ее за его сына, а не жену. Впоследствии он был поражен, когда на одном из светских мероприятий встретил ее в юбке, и выдавил из себя: «“..простите вы меня, сударыня, ради Бога, где у меня глаза были?” – “Ничего… там где следует”», – последовал убийственный ответ Елены, не оставляющий сомнений в силе ее характера и остроумии [Цветаева М. 1994–1995, 4: 185].

Через два года после рождения Макса, после тринадцати лет брака, Елена Оттобальдовна разошлась с мужем, совершив тем самым необычный шаг, еще больше указывающий на присущую ей силу воли[43]. В 1881 году, два года спустя, отец Макса умер. На какие средства Елена Оттобальдовна жила после того, как разошлась с супругом, неясно. Цветаева полагает, что она работала на телеграфе. Это возможно, учитывая, что отец Елены имел отношение к Российскому телеграфному ведомству. По-видимому, после разрыва с мужем родные продолжали оказывать ей помощь и поддержку. Однако финансовое положение Елены Оттобальдовны больше никогда не было таким же прочным, как в период замужества; всю оставшуюся жизнь ей постоянно приходилось думать о деньгах, хотя катастрофических проблем с ними не было. В первые годы после разрыва с мужем она, по-видимому, успешно справлялась с финансовыми затруднениями и, возможно, также с одиночеством – ибо она так и не вступила в повторный брак, – живя у друзей. Сразу после расставания с мужем Елена Оттобальдовна поселилась у подруги в крымском городе Севастополе. Через эту приятельницу она познакомилась с Еленой Дмитриевной Вяземской, также женой инженера. В 1883 году Вяземские пригласили ее с шестилетним сыном Максом пожить у них в Подмосковье, где мать и сын быстро вписались в домашний круг разросшегося элитарного семейства.

Самые ранние свидетельства о Елене Оттобальдовне и о маленьком Максе дошли до нас благодаря дочери Вяземских Валентине, которой было 12 лет, когда у них поселились Макс и его мать. Елена запомнилась ей как веселая, открытая женщина с прекрасным чувством юмора, часто спорившая и шутившая с дядей Валентины по материнской линии. Елена была такой же веселой и в общении с Максом: было «ужасно смешно» слушать, как она с юмором реагирует на детские требования Макса, вспоминает Вяземская, хотя, возможно, Максу это было не так приятно, поскольку Елена Оттобальдовна была очень строгой матерью [Вяземская 1990: 73]. Таким образом, Валентина Вяземская наблюдала ранние стадии того, чему было суждено развиться в очень близкие, но и непростые отношения между матерью и сыном, которые впоследствии станут центральными фигурами волошинского кружка. Всю жизнь они поддерживали между собой тесную связь – либо жили вместе, либо вели обширную переписку. Каждый из них зависел от другого как в эмоциональном, так и в экономическом отношении. И все же их общению мешали недовольство друг другом и напряженность в отношениях. Первая жена Волошина, М. В. Сабашникова, описывала это так: «С одной стороны, она его страстно любила, а с другой – что-то в его существе ее сильно раздражало, так что жить с ней Максу было очень тяжело» [Волошина 1993: 143].


Рис. 1. Максимилиан Волошин в детстве с матерью,

Е. О. Кириенко-Волошиной. Архив Вл. Купченко


Цветаева, полагавшая, что Елена Оттобальдовна ушла от мужа из-за горя в связи со смертью горячо любимой четырехлетней дочери, объясняла напряженность в отношениях между матерью и сыном с точки зрения проблемы сексуальности и гендерных ролей, занимавшей тогда русскую культурную интеллигенцию[44]:

Это была неразрывная пара, и вовсе не дружная пара. Вся мужественность, данная на двоих, пошла на мать, вся женственность – на сына, ибо элементарной мужественности в Максе не было никогда, как в Е. О. элементарной женственности. <…> Воина в нем не было никогда, что особенно огорчало воительницу душой и телом – Е. О.

– Погляди, Макс, на Сережу[45], вот – настоящий мужчина! Муж. Война – дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь?

– Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.

– Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая – делать.

– Такие времена, мама, всегда у зверей – это называется животные инстинкты [Цветаева М. 1994–1995, 4: 188].

Еще в детстве Макс стремительно вырабатывал в себе силу характера и волю. Вяземская описывает задатки и сообразительность интеллигентного ребенка, которые обычно отмечаются в «воспоминаниях современников», – ребенка, который много читал, учил наизусть стихи и выносил ребяческие суждения о классиках русской литературы. Он любил декламировать стихи и мог читать наизусть длинные отрывки из произведений Пушкина и Некрасова. Вяземская упоминает и еще о двух качествах, которыми Макс отличался с детства. Во-первых, его редко волновало, что о нем думают. То, что о нем говорили, он находил «интересным», но не реагировал так, как могли бы ожидать его критики. По утверждению Вяземской, он не огорчался даже тогда, когда его критиковали в лицо [Вяземская 1990: 72]. Позже эта спокойная невозмутимость окажется бесценным качеством в общении с пылкой, часто ссорящейся русской интеллигенцией. Вторым рано проявившимся в нем качеством, как и у матери, была выраженная склонность к игривому маскараду и театральности. Макс любил то, что в те времена русские называли «мистификациями» – розыгрыши, простые или изощренные, иногда основанные на обычной игре слов, иногда требовавшие костюмов и ролевой игры. Мать его в этом поощряла, они часто подшучивали друг над другом или вместе разыгрывали других. Если исключительное спокойствие поможет ему в будущем, то и это театральное мастерство – особенно в аспекте, связанном с ролью внешности в самопреобразовании – впоследствии предоставит в распоряжение Волошина некоторые из самых заветных рычагов идентичности русской интеллигенции, особенно в авангардных кругах, к которым он позже присоединится.

Однако когда Макс достиг отрочества и перестал нуждаться в домашнем учителе, стало ясно, что он еще не готов вступить в широкий мир, по крайней мере в исполненный конкуренции мир московского образования. Сначала он поступил в престижную частную Поливановскую гимназию, где многие представители русской образованной элиты обзаводились личными связями, сохранявшимися на протяжении всей их жизни; впрочем, на втором году обучения его забрали оттуда и определили в казенную гимназию. Там его оставили на второй год в третьем классе. В 1893 году Елена Оттобальдовна решила вернуться с ним в Крым. Волошин с радостью воспринял это решение, поскольку после нескольких лет мытарств, связанных с учебой, у него появилась надежда начать все с чистого листа.

Как оказалось, новая жизнь началась еще до отъезда. До того как все договоренности в Крыму были достигнуты, Елене с сыном пришлось принять в своей московской квартире новых постояльцев, и в течение трех месяцев они делили ее с семьей Досекиных. Н. В. Досекин был харьковским художником-пейзажистом, и за то время, пока обе семьи жили под одной крышей, он ввел Макса в новый круг знакомых из московских литературно-художественных кругов, навещавших его в их общем доме. Многих из этих людей сближала общая любовь к русскому поэту А. А. Фету, стихи которого они декламировали и подробно обсуждали. Кроме художников в эту компанию входили несколько журналистов, многие из которых были сотрудниками «Московской газеты». У Досекиных также бывали философ В. С. Соловьев и художник К. А. Коровин, представитель московской школы живописи и будущий мирискусник.

Возможность присутствовать, а возможно, и принимать участие в оживленных беседах досекинского кружка оказала существенное влияние на Волошина. Много лет спустя он писал: «Для меня, выросшего исключительно в средних кругах либеральной интеллигенции, все эти разговоры и суждения художников были новостью и решительным сдвигом всего миросозерцания» [Волошин 1990: 235]. Это знакомство с интеллигентской средой, выходящей за пределы «средних кругов», в которых прошло его раннее детство, стало его первой встречей с тем, что в то время многие русские называли «культурной интеллигенцией»: с представителями крошечной образованной элиты России, стремившимися активно формировать российские идентичность и дискурс посредством искусства, литературы, музыки, театра и философии.

Когда наконец Елене Оттобальдовне удалось осуществить переезд в Крым, она определила Макса в новую гимназию в Феодосии – теперь он пошел в пятый класс, – а сама обосновалась по соседству, в маленьком поселке Коктебель на берегу Черного моря. Трудный переезд того стоил: в отличие от Москвы, Феодосия, находившаяся на задворках Российской империи и элитарного общества, оказалась спокойным городком с благожелательным населением, где Макс мог развить свои таланты и обзавестись близкими друзьями, один из которых стал его другом и интеллектуальным соратником на всю жизнь. На заре юности его все больше поглощали занятия, связанные с интеллигентской идентичностью: чтение, заучивание наизусть, сочинение и переводы стихов, публичная декламация сначала стихотворений Пушкина, а позднее и собственных, и т. д. Стихи, которые он писал, в Феодосии удостоились похвал и поощрения, принеся ему в юности репутацию «будущего Пушкина» [там же: 242].

Уважение к письменному слову, которым проникся Волошин в то время, граничащее с идолопоклонством уважение к грамотности, литературе и книжной культуре, отражало значимость этих аспектов для жизни в обществе, в котором относительно небольшая доля населения была грамотной и лишь очень немногие интересовались литературой[46]. В одном из писем Макса к матери отразились и его интеллигентское пристрастие к литературе, воспринимаемой как источник престижа и идентичности, и одновременно презрение к тем, кто придавал ей меньшее значение. Макс участвовал в подготовке домашнего спектакля в феодосийском доме одного местного художника. Макс, оказываясь там в отсутствие хозяев, «как-то был… в его рабочем кабинете» и воспользовался возможностью заглянуть в папки с его рисунками и вообще осмотреться по сторонам:

Между прочим, интересная и характерная подробность: на его рабочем столе, кроме рисовальных принадлежностей, лежит только одна книга и еще в великолепном переплете… «Список высших чинов Российской империи»!!!!! Зато на чердаке я видел массу преинтересных французских и немецких книг – запыленных, разбросанных по разным ящикам, к которым, по-видимому, много уж лет не прикасалась рука человеческая[47].

То, что этот художник игнорировал свои французские и немецкие книги в пользу своего рода «Кто есть кто» российского чиновничества, очевидно, дало Волошину приятное чувство собственного превосходства. Также отметим, что Волошин с презрением относился к чрезмерному интересу этого художника к структурной иерархии.

Осенью 1897 года Макс уехал из Крыма в Москву, чтобы поступить на юридический факультет Московского университета: в выборе профессии мать убедила его пойти по стопам отца. Возвращаясь во второй по величине город страны, он был полон больших надежд. Как он писал своей феодосийской приятельнице Александре Петровой, он думал, начитавшись современных романов, что московские студенты будут крайне политизированы. Однако поначалу он был разочарован отсутствием героизма у своих соучеников. Пытаясь, как и другие в российской системе образования, осознать свое место в русской истории и направление ее развития на рубеже столетий, он писал:

Я понимаю, почему так мелка и безотрадна наша молодежь. Она не знает ни своего прошлого, ни своего настоящего. Да и как же знать ей его, когда от нее все скрыто за семью замками. Все мы живем в каком-то искусственно созданном для нас парнике, в который доступ внешним впечатлениям и свежим струям закрыт. Когда мы хотим узнать, что делается там, за стенами, нам отвечают (подцензурные газеты), что там ничего хорошего нет, а если выглянем из окошка, то нас волк съест[48].

Вначале Макс отождествлял себя с теми, кого воспринимал и описывал как «типы» из поколения 1870-х годов («семидесятников»), из-за серьезности их намерений изменить Россию во благо «народа». Он хотел найти среди своего поколения студентов именно такой героизм, какой был у них, но не смог. Вскоре он открыл для себя более широкий спектр типов интеллигенции. Опираясь на состоявшееся ранее знакомство с Досекиными, имевшими обширные связи в обществе, завязав новые знакомства среди соучеников и часто заглядывая в редакцию журнала «Русская мысль», он стал все больше общаться с интеллигенцией, посещал театры, лекции и частные вечера.

Вскоре он начал разбираться во всем разнообразии интеллигентских «типов», сформированных стремительно меняющимися временами в позднеимперской России, и приступил к разработке более сложной системы классификации представителей интеллигенции и ее групп по их хронологической принадлежности:

Интересно проследить волнообразную линию русских поколений: шестидесятники – логический разум, увлечение наукой, отрицание чувства, семидесятники – «диктатура сердца», увлечение народом, полное самопожертвование в пользу его, восьмидесятники – царство Льва Толстого, самоанализ, погружение в себя, вопросы совести, девяностодесятники – отсутствие деятельности, увлечение Марксом, научным матерьялизмом, все объясняется экономическими факторами. Что-то скажем, наконец, мы – первое поколение двадцатого столетия? Что? Пока я еще чувствую себя в положении оратора на юбилейном обеде, который с бокалом в руке торжественно поднялся со стула, чтобы сказать спич, но совершенно не знает, с чего начать. Тем масса, но какую выбрать, он не знает [Багно, Лавров 1991,1:48].

Волошин втягивался в более общие обсуждения интеллигенцией проблемы ее идентичности в истории. Он отождествлял с русскими в целом лишь очень небольшую часть российского общества (даже самой российской интеллигенции); он был полностью охвачен ощущением стремительно меняющегося времени; и у него сложилось непреодолимое впечатление, что глубокое влияние на личность человека оказывают обстоятельства жизни, положение во времени и месте и среди конкретных групп людей. В этом проявилось и чувство судьбы: Волошин верил (или хотел верить), что он – один из важных участников этого процесса.

Он продолжал писать стихи и заниматься другой литературной деятельностью, особенно поэтическими переводами. Зачастую эта работа также отражала его возрастающую обеспокоенность политическими проблемами. Безусловно, не было случайностью то, что, работая над переводом исполненной горечи поэмы Генриха Гейне «Германия. Зимняя сказка», он узнал, что находится под надзором полиции [Купченко 1980]. Постепенно он все больше и больше втягивался в студенческие беспорядки конца века[49]. Попав под надзор полиции уже на первом курсе университета, на втором он был на год отстранен от занятий за «агитацию» во время всероссийской студенческой забастовки. Его выслали обратно в Феодосию. Они с матерью воспользовались представившейся возможностью и осенью 1899 года уехали за границу, чтобы посетить Италию, Швейцарию, Францию и Германию, где в Берлинском университете Макс прослушал кое-какие лекции. Вернувшись в Московский университет в феврале 1900 года, он возобновил занятия, а также принял участие в студенческих литературных изданиях. Однако в августе 1900 года его арестовали, две недели продержали в тюрьме, а затем опять выслали в Крым.

Оттуда он отправился в путешествие по Средней Азии. Осенью 1900 года, находясь в Средней Азии, он решил, что больше не вернется в университет, и сообщил встревоженной матери, что не видит смысла продолжать изучать право, поскольку не собирается поступать на государственную службу. Неудовлетворенный профессией отца и «средними кругами», в которых он вращался в юности, и исходя из своего юношеского опыта в литературе и других областях высокой культуры, он устремился к казавшимся ему более возвышенными и, возможно, более престижными целям, напоминавшим цели кружка Досекина и «культурной интеллигенции». К апрелю 1901 года он оказался в Париже.

Макс и средства обмена в России периода поздней империи

В то время, когда Волошин бился над этими высокими вопросами об интеллигенции и судьбе нации, семейные финансовые обстоятельства побуждали его спуститься с небес обратно на землю. Его попытки уладить эти финансовые проблемы отражают сложный характер российской системы экономического обмена в период поздней империи. В этой модернизирующейся экономике деньги были основным, но не единственным средством обмена. Они даже необязательно были наиболее предпочтительным средством: деньги, способствовавшие холодным, обезличенным и по идее эксплуататорским рыночным отношениям, вызывали определенную обеспокоенность у некоторой части русской интеллигенции. Юношеский опыт Волошина в обращении с деньгами, особенно в отношениях с матерью, одновременно и отразил, и сформировал в нем эту обеспокоенность, а также открыл ему важную альтернативу прямому денежному обмену: создание экономических связей благодаря связям личным.

Многие из писем, которыми обменивались Елена Оттобальдовна и ее сын, пока Макс учился в школе и университете и в первые годы его пребывания за границей, указывают на то, что им не хватало средств и приходилось бороться за существование. После смерти отца Макс унаследовал 12 000 рублей; бо́льшая часть этого капитала (40 рублей в месяц в первые годы, а затем все более скромные суммы) пошла на оплату его образования [Багно и др. 1999: 52, прим. 8]. Однако этих средств было недостаточно, чтобы избавить их от финансовых проблем или обусловленных этими проблемами трений и разногласий между матерью и сыном по денежным вопросам. В начале 1896 года, когда Макс еще учился в феодосийской гимназии, в письме матери он подробно распространяется о пропавших галошах и рождественском подарке для служанки на его съемной квартире в Феодосии: «Будете ли вы считать это на мой счет?» – осторожно спрашивает он. И далее объясняет, что у него опять сорвались уроки с найденным ранее учеником, потому что его подопечный заболел воспалением легких[50]. В те времена у менее обеспеченных, но амбициозных российских студентов репетиторство было обычным способом получения финансовой поддержки.

В письме новичка-универсанта матери, отправленном в ноябре 1897 года из Москвы, где он поселился у бабушки, Волошин объявлял: «Получил я сегодня ваше письмо и деньги. Последнего я совсем не ожидал и никогда бы сам просить не стал: бабушка написала без моего ведома»[51]. Вероятно, бабушка без спросу сообщила его матери о его финансовых проблемах, которые он предпочитал не разглашать. Одолжив деньги, которые необходимо было полностью вернуть к январю, продолжал Макс, он заплатил бабушке за квартиру до конца ноября. Что до оплаты за декабрь, то он надеялся к тому времени найти уроки или, по крайней мере, какой-то иной способ заработать деньги.

Потом он рассказал о своем новом плане: он собирался продать свои поэтические переводы таким журналам, как «Вестник иностранной литературы». Это, с энтузиазмом сообщал он матери, «будет гораздо выгоднее и удобнее уроков». И далее объяснял ситуацию на рынке труда:

Уроки в Москве дают все студенты, а стихотворными переводами занимаются немногие, и хотя потребность в уроках гораздо больше потребности в переводах, но все-таки мне кажет<ся>, что в последнем случае шансов получить работу гораздо больше, если действительно переводы мои хороши, как говорил вам Досекин. Вернусь к моему теперешнему денежному положению… [Волошин 2003–2015, 8: 82].

Николай Досекин, художник-пейзажист, который впервые ввел Волошина в мир культурной интеллигенции, уже оказывал значительное влияние на экономические и интеллектуальные устремления Волошина.

Однако, как следует из их переписки после решения Макса бросить занятия правом и отправиться в Западную Европу, практические соображения Макса в целом не вызвали одобрения Елены Оттобальдовны. Отвечая на просьбу сына прислать ему деньги после того, как в 1901 году он приехал в Париж, она писала:

Дорогой Макс, Вчера получила твое письмо от 26 октября, в котором ты просишь денег, и я отправлю тебе некоторую сумму где-то после 1 ноября: не знаю, сколько сумею после уплаты плотнику. Неужели, несмотря на обилие знакомых, тебе действительно невозможно найти работу в Париже? Тебе не прожить на сорок рублей в месяц. Это означает, что так или иначе тебе нужны деньги.

Перейдя к более развернутому комментарию о том, что ей казалось у него недостатком дисциплины в финансовых вопросах, она с нарастающим раздражением продолжала:

Не согласна с тобой, что можно брать взаймы, находясь в здравом уме… и что это непозволительно только в том случае, если ты не знаешь, как будешь возвращать долг; молодому, здоровому, сильному человеку гораздо более подобает заработать средства к существованию собственным трудом [;] Очевидно, ты уже некоторое время стоишь на собственных ногах… ты должен учиться и работать как настоящий человек, а не как дилетант, желающий [здесь слово брать вычеркнуто] и стремящийся только к тем удовольствиям (какими бы учеными они ни были), которые можно получить без труда, сложностей и пожертвований многими радостями жизни. Даже слабые, больные девушки вроде Зои обретают этот род независимости благодаря труду; она не только учится в гимназии, но и преподает, не желая жить за чей-либо счет[52].

Так Елена Оттобальдовна сурово пыталась привить сыну самые строгие из тех экономических ценностей, которые можно назвать буржуазными и которые связаны с деньгами как средством обмена: трудолюбие, отсроченность награды и экономическую независимость. Она без колебаний довела свою мысль до конца, прибегнув к средству, которое Цветаева узнала бы сразу: связала деньги и мужественность и поставила под вопрос его мужественность, упомянув добродетельную Зою. Учитывая ее собственный длительный опыт жизни при нехватке финансовых средств сначала как жены, разошедшейся с мужем, а затем как вдовы, Елена Оттобальдовна имела основания испытывать особое уважение к деньгам и финансовой самодисциплине, и она явно считала важным внушить его сыну.

Хотя Волошин и не стал открыто (по крайней мере в тех документах, которые я видела) возражать против того, что в письмах матери он представал порядочным лентяем, денежным вопросам в письмах к ней он уделял значительно больше места, чем, например, в письмах к своей приятельнице Александре Петровой. Он хотел показать матери, что разбирается в экономических вопросах. Однако экономическая компетентность в мире рубежа веков, частью которого становился Волошин, не сводилась только лишь к усвоению классических буржуазных ценностей, которые исповедовала Елена Оттобальдовна. В том письме матери 1897 года, где он оценивал рыночный потенциал стихотворных переводов, он продолжал: «Только, кажется, трудно вообще попасть в журнал без протекции, и у меня являлась мысль: не возобновить ли знакомство с Туркиным [домашним учителем в доме Вяземских] – может, можно будет как-нибудь устроить это у него или через него»[53].

Тем самым Волошин проявил свое все возрастающее внимание к одной из важных характеристик интеллектуальной экономики России позднеимперского периода. Строгих буржуазных ценностей его матери, принципов высокой морали, целеустремленности и самодостаточности (что, кажется, признавала даже она, несколько презрительно отзываясь об «обилии знакомых» в Париже, которые должны были найти Волошину работу) было мало для того, чтобы пробиться наверх в среде культурной интеллигенции. Требовались личные связи, причем не просто эмоциональная или интеллектуальная эмпатия, а такие, которые были полезны в экономическом и профессиональном отношениях. Поэтому слова Волошина о «протекции» свидетельствуют о рождении звезды нетворкинга. Он быстро распознал главную силу в экономической культуре той сферы, в которую стремился войти. В мире литературы установление связей с целью обретения покровительства и других видов профессионального преимущества играло решающую роль.

Однако у нетворкинга были свои правила, свои обычаи и свои традиции власти и контроля; нельзя было просто выдвинуть требования и ожидать, что они будут исполнены. Хорошие связи включали в себя понимание того, где и когда это делать, к кому обращаться и как оформить свою просьбу о помощи, а также бессчетного множества других культурных нюансов, о которых я надеюсь рассказать в этой книге. Волошин с детства знакомился с этой реальностью, поскольку она была жизненно важным элементом культуры, в которой он рос, и она должна была оказать влияние на его жизнь и жизнь многих других, чтобы он оказался исключительно хорошо приспособлен к этой реальности.

Обучение нетворкингу: от дома и до государственных масштабов

В российском обществе позднеимперского периода система личных связей формировалась на многих уровнях, при этом ключевым стимулирующим фактором являлись непосредственное окружение и знакомства, завязавшиеся в этом окружении благодаря опыту взаимного общения. Одним из наиболее важных локалитетов для установления личных связей, где многие образованные русские впервые обретали такой опыт, был дом, защищенное «гнездо» идентичности и силы российской элиты. Это имело множество последствий для функционирования нетворкинга и его влияния на общество и историю России. Прежде всего, это означало, что даже дети имели возможность наблюдать, испытывать и развивать навыки нетворкинга. Это означало также, что к тому времени, когда дети покидали дом и выходили в свет, они уже обладали набором полезных личных связей.

Детство и отрочество Волошина прошли в нескольких домах, поэтому у него было множество возможностей открыть для себя, какую важность имеет в домашнем локалитете формирование отношений, основанных на взаимной терпимости и общих интересах. У него также была возможность исследовать целый ряд домашних структур, многие из которых отражали широкое разнообразие моделей домохозяйств российской элиты, в которых на достаточно регулярной основе могли общаться друг с другом члены как нуклеарной, так и расширенной семьи, а также лица, совершенно не связанные с ними родством, такие как слуги (включая домашних учителей и гувернанток), квартиранты (иногда), гости, приехавшие на долгий или краткий срок. Статистика начала века о составе домохозяйств в Москве и Петербурге – центрах сосредоточения образованной элиты – показывает, что только 52 и 53 % населения соответственно, проживавшего в «семейных» домах (в отличие от тех, кто жил в рабочих казармах, или «одиночек»), действительно были членами семьи. Соответственно, 48 и 47 % остальных в этих городах составляли квартиранты, а также слуги и другие постоянно проживающие с семьей работники.

В среднем в московских семьях насчитывалось чуть более восьми человек, в петербургских – чуть меньше восьми [Тройницкий 1899–1905, 24, табл. 2; 37, табл. 2]. Также вероятным, учитывая издавна присущую элите культуру гостеприимства, коренящуюся в общественном укладе русской интеллигенции, было частое присутствие в доме друзей и дальних родственников, независимо от того, жили ли они там какое-то время или просто были постоянными гостями, приглашаемыми к столу[54]. В таких семьях вынужденное общение между людьми, как родными, так и не являющимися кровными родственниками, которое складывалось в результате совместного проживания или даже обычных визитов, выстраивание долговременных контактов, основанных на взаимных терпимости и интересе, обеспечивало идеальную атмосферу для формирования нетворкинга. Личные связи, установленные в условиях подобного группового проживания, могли не только развиваться в эмоциональном плане, но и иметь экономическое значение, как в контексте самого домохозяйства, так и – потенциально – за его пределами.

Структура подмосковного дома Вяземских, где Волошин с матерью провели несколько лет, соответствует типичной московско-петербургской модели домохозяйства, в котором под одним кровом живут и члены семьи, и большое количество лиц, не являющихся родственниками. Некоторое время в доме проживали не только нуклеарная семья Вяземских и неполная семья Волошиных (формально они были квартирантами), но и брат матери Вяземского, а также домашний учитель детей[55]. В этом доме Волошин тесно общался не только с нуклеарной семьей Вяземских и их родней, но и с теми, кто на них работал, например с домашним учителем Вяземских Туркиным.

Это был тот самый Туркин, уже не репетитор, но преуспевающий журналист, с которым в процитированном выше письме матери Макс предполагал возобновить знакомство, чтобы тот составил ему протекцию. Таким образом, впервые поднимая вопрос о литературном патронаже, Волошин сразу же надеялся опереться на личные связи, сформировавшиеся благодаря его детскому домашнему опыту. В письмах матери о своих ранних литературных амбициях Волошин, конечно же, упоминал и Досекина, личные отношения с которым у него сложились также в контексте домашней жизни, когда до переезда в Крым все они жили вместе в Москве в одной квартире.

Как показывают оба этих примера, такие связи, основанные на домашних отношениях, могли служить прагматическим целям, выходящим далеко за пределы дома как такового. Однако их можно рассматривать и как естественный результат того, что при совместном проживании или общении в доме может происходить примечательное смешение личных и экономических форм связей. Во многих случаях Волошин столкнулся с этим не только в детстве и юности, но и тогда, когда стал старше. Так, живя в пансионе феодосийской гимназии, он подружился с одним мальчиком, Сашей Пешковским, который стал самым близким другом его юности. Вскоре он и Пешковский договорились съехать из пансиона и снять жилье в доме семьи Петровых, и это решение оказалось важным как в личном, так и в экономическом отношениях.

Поскольку они платили за проживание и еду, у Петровых они включились в домашние экономические отношения, но не только: оба тесно подружились с внучкой хозяев Александрой Петровой. В бытность московским студентом Волошин объединил родственные и экономические отношения и снял жилье у бабушки. Во всех этих домашних ситуациях Волошин столкнулся с тем сплавом профессиональных и материальных отношений со своими домашними компаньонами, который является основным для формирования деловых связей.

Дом и семья, несмотря на их формирующую роль, были не единственным местом, где завязывались личные связи. Обучаясь в Московском университете, Волошин открыл для себя тип связей, складывающихся на основе более широкого локалитета, – студенческое землячество, университетскую организацию, основанную, как правило, на общности географического (иногда образовательного) происхождения ее членов. Он присоединился к землячеству студентов-крымчан Московского университета. Землячество предоставляло своим членам возможность общаться и обзаводиться новыми знакомствами; в то же время оно оказывало им значительную материальную поддержку. У него был свой банк, или касса взаимопомощи, и в переписке с матерью Волошин впервые упоминает о своей причастности к землячеству в связи с тем, что занял деньги из этой кассы, чтобы заплатить за квартиру[56]. К другим предоставляемым землячеством благам относились групповые библиотеки и кружки саморазвития, в которых студенты могли совместно готовиться к занятиям, читать работы друг друга и т. д. Землячества также могли подавать петиции, делать заявления, и еще они вели адресные списки. Эти организации не имели официального статуса, но в то же время администрация университетов смотрела на их существование сквозь пальцы, признавая огромную потребность студентов по всей Российской империи, особенно материальную, в таких хорошо организованных сетях личных связей, выстроенных на основе происхождения из одного региона[57].

Когда после повторного отчисления из университета Волошин решил отправиться в путешествие по Средней Азии, он вновь прибег к одному из своих более ранних домашних знакомств – Вяземским. Через Валериана Вяземского, теперь ставшего инженером на государственной железной дороге, Волошин получил работу у геодезистов железнодорожной линии Ташкент – Оренбург в Средней Азии. Работа была несложной и предоставляла ему замечательную льготу – возможность бесплатного проезда по некоторым среднеазиатским железнодорожным маршрутам. Так, в его личном архиве, хранящемся в Петербурге, мы можем обнаружить удостоверение, подтверждающее право на бесплатный проезд по железной дороге из Ташкента в Красноводск, с промежуточными остановками в Ашхабаде и Самарканде[58]. Это удостоверение – ранний пример того, как в жизни Волошина государство будет вовлечено в систему его личных деловых отношений: личные связи позволили ему получать бесплатные билеты, любезно предоставляемые государством. Данный документ предвосхищает те средства, с помощью которых Волошин возродит свой кружок в советский период.

Попав во время путешествия в затруднительное положение, в Ташкенте Волошин столкнулся с еще одним проявлением роли локалитета в системе деловых отношений и понял, как личные связи могут переплетаться с действиями государства и даже подрывать их на слабо контролируемых окраинах империи, вдали от центральной власти. Проблема Волошина заключалась в следующем: при повторном аресте и высылке в Крым у него отобрали паспорт[59]; если бы представители государственной власти задержали его в Ташкенте без этого документа и установили его личность, у него могли бы возникнуть серьезные неприятности (поскольку официально предполагалось, что он находится в Крыму, а не в Ташкенте). Однако вскоре после приезда в Ташкент он написал матери:

Мои дела устроились прекрасно, или, другими словами, никак не устроились. Я вам уже писал, кажется, о Гейере – знатоке Туркестана, издателе газеты «Русский Туркестан» и бывшем сосланном. К нему меня направил господин, с которым я познакомился на пароходе. Да положим, что я и без того бы познакомился с ним, так как без него никто из собравшихся теперь в Ташкенте изыскателей и шагу не сумел бы сделать. Когда я рассказал ему о своем положении и спросил совета, он мне посоветовал никуда не являться [то есть в полицию или к другим официальным лицам] и ни у кого ничего не спрашивать, пока [официально] не получатся обо мне какие-нибудь сведения. А сведения должны пройти через его руки, так как он служит в областном управлении[60] [Волошин 2003–2015, 8: 408].

Таким образом, Гейер мог заранее предупредить его о любых намечающихся проблемах. Гейер также сказал Волошину, что тот может жить в степи без паспорта или другого удостоверения личности столько, сколько пожелает, потому что здесь никому до него нет дела. Если же за то время, пока Волошин будет в степи, в городе возникнет какая-либо проблема, Гейер устроит все и без него[61].

Со временем поближе познакомившись с той малой частью света, где он оказался, Ташкентом и Туркестаном, Гейер, «знаток», как его называл Волошин, хорошо разбирался в местной ситуации. Оказавшись в этих краях как политический ссыльный, он сумел интегрироваться в местную систему. Он получил определенный контроль над местными деловыми связями и официальными средствами. Он не только понимал, как работает полиция, но и имел доступ к информации, которой обменивались государственные бюрократические и полицейские структуры. Впрочем, он не использовал свою опирающуюся на государственную бюрократию власть для осуществления беспристрастного, рационального управления в интересах государства. Напротив, под воздействием и влиянием близких контактов, например личной встречи с Волошиным, Гейер помешал попытке правительства контролировать ситуацию, посоветовав Волошину перебраться в недосягаемую степь. Будучи одновременно и чужаком, и своим, Гейер был бесценен не только для Волошина, но и для геодезистов, также чужих в Ташкенте. Как такой же чужак – Гейер принимал близко к сердцу их интересы; однако как свой он был знаком с местными обстоятельствами и мог влиять на них так, как не мог ни один чужак. Возможно, то, что Гейер обладал еще одним рычагом власти как редактор местной газеты, не было простым совпадением. Его газета, называвшаяся «Русский Туркестан», позволила Волошину сделать первые шаги в своей успешной карьере журналиста[62].

Этот конкретный опыт использования деловых связей и местной власти не был чисто экономическим, являясь скорее бюрократическим, хотя, конечно, можно утверждать, что местопребывание напрямую влияло на экономическое положение человека и что государство, отправляя Волошина в ссылку, оказывало влияние не только на его социальную, но и на экономическую жизнь. Безусловно, он демонстрирует тип личных возможностей, которые можно приобрести благодаря доступу к бюрократическому управлению. Личная власть всегда являлась важной составляющей российской системы бюрократизированного управления, несмотря на то что официально со времен Петра Великого с ней велась серьезная борьба[63]. Более того, складывается впечатление, что по ряду причин в позднеимперский период значение личной власти в российской бюрократии возрастало [Orlovsky 1983:187]. В любом случае, опыт Волошина предвосхищал то, чему предстояло произойти после революции 1917 года, когда в России государственная бюрократия стала и явным, и обязательным участником экономических отношений. На рубеже веков в Средней Азии Гейер был местным покровителем; Волошин, как и геодезисты, на некоторое время стал его клиентом. После революции 1917 года Волошин, также оказавшись на задворках империи в Крыму, сам станет местным «знатоком» и покровителем.

Ранний опыт Волошина в области нетворкинга предоставляет возможность получить ограниченное, но детальное представление о повседневных деловых и патронажных отношениях в среде российской образованной элиты позднеимперского периода. Сеть персонализированных экономических связей формировалась на основе знакомств и дружеского общения и могла простираться от самых близких домашних личных уз до официальных, хотя потенциально также личных, контактов отдельного частного лица с государством. Чтобы включиться в нетворкинг и получить доступ к выгодам, которые он приносит, человек должен был уметь найти того, кто способен ему помочь, и убедить его оказать поддержку. Обладавшие такими способностями действительно могли применять их с большой пользой как в литературном мире, так и за его пределами. Именно такими навыками овладевал юный Волошин; используя терминологию Тёрнера, это была «структура» экономической системы, культуру которой вбирал в себя Волошин.

Глава 2
Русские символисты и их кружки

Желанный гость

Вернувшись в начале 1900-х годов из дальних путешествий, Волошин вскоре начал прокладывать себе путь в ту литературную среду, где, по его мнению, жизнь была наиболее кипучей – в среду русских символистов. В Париже у него к тому времени уже появилось несколько влиятельных друзей, среди которых были хозяйка французско-русского салона мадам Гольштейн и поэт-символист К. Д. Бальмонт. Эти друзья снабдили его рекомендательными письмами, в том числе и адресованным Брюсову, одному из наиболее успешных организаторов символистского движения и издателю символистского журнала «Весы»[64]. Через Брюсова Волошин получил доступ к мероприятиям символистов, а также к журналистике, став в дальнейшем парижским корреспондентом «Весов». Вскоре Волошин сделался популярной личностью в среде символистов, особенно в Москве, хотя пользовался ничуть не меньшей известностью и в Петербурге[65].

Модернистское культурное движение, к которому стремился примкнуть Волошин, состояло из множества пересекающихся и постоянно меняющихся кругов общения[66].


Рис. 2. Максимилиан Волошин. Париж, 1905 год. Архив Вл. Купченко


Общим для этих группировок было прежде всего агрессивное сопротивление русскому реализму с его утилитарным взглядом на литературу как средство преобразования общества. Символисты провозглашали «искусство ради искусства», а не ради общества, и, исходя из этого общепризнанного положения, расходились по разным путям, отражавшимся в разнообразных взаимосвязанных ассоциативных сетях этого движения. В него входили и декадентское движение на ранней стадии, и театральное объединение «Мир искусства» А. Н. Бенуа и С. П. Дягилева, и кружок, сложившийся вокруг брюсовских «Весов», и религиозно-философский кружок 3. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковского, и задорные «Аргонавты» А. Белого, и те, кто собирался в «Башне» Вяч. Иванова, – и это далеко не полный перечень участвовавших в нем более формальных или воспринимающих себя таковыми организаций. В эти организации то вливались, то выходили из них многочисленные менее формальные кружки, подхваченные вихрем меняющихся личных и профессиональных связей.

Хотя многие участники движения символистов чувствовали, что делают общее дело, они составляли сообщество, обладающее значительным потенциалом к конфликтам и дисгармонии. Большое разнообразие этих кружков, страстная приверженность многих участников символистского движения своим идеям и нетерпимость отдельных личностей – все это могло способствовать напряженности в межличностных отношениях. Одним из главных источников напряженности была потенциально гибридная природа русского литературного кружка, отмечавшаяся во введении. Как и во многих подобных группировках того времени, в кружках символистов происходило такое смешение антиструктурных отношений коммунитас с противоположной тенденцией к традиционным иерархическим отношениям власти, которое, как будет убедительно продемонстрировано во втором разделе данной главы, могло значительно усилить в них внутренние трения.

Именно на фоне этих трений и личных противостояний Волошин начал стремительно делать себе имя, которое сослужит ему хорошую службу в литературных кругах: как мы узнаём из воспоминаний, он проявил себя как личность, наделенная тем важнейшим качеством человечности, умением проявлять чуткость к чувствам окружающих, которое так превозносилось в «воспоминаниях современников» о великих лидерах интеллигентских сообществ. Этот талант лежал в основе его растущего умения содействовать гармонии в потенциально накаленной атмосфере кружка – умения, которое во многих отношениях способствовало его превращению в культовую фигуру. Ибо в тех случаях, когда лидеру кружка не хватало человечности и он, подобно Белинскому, преследовал идеалистические цели, не считаясь с чувствами окружающих, огромный ущерб мог быть нанесен как отдельным людям, так и социальным сетям. Наиболее ярко Волошин продемонстрировал это качество в той домашней обстановке, в которой обычно собирались символистские кружки и их ответвления. Прежде всего он проявлял внимание к нуждам и заботам самых слабых членов этого надомного мира интеллектуальных связей, а именно женщин и детей, которым суждено было составить наиболее значительную часть его собственного кружка и стать важнейшим источником его общественного влияния.

Одна из проблем, к которым я обращаюсь в этой книге, связана с тем, в какой степени агиографические воспоминания о Волошине соответствуют исторической реальности; безусловно, этот вопрос следует поставить и в отношении даваемых в мемуарах характеристик общественного значения и мастерства Волошина. Действительно ли он был так внимателен к людям, или это качество было приписано ему лишь задним числом? Однако любопытно то, что первые признаки его искусства общения обнаруживаются не в мемуарах, а в более достоверных документах, а именно в переписке Волошина с близким другом, которую он вел в студенческие годы. Эти письма свидетельствуют о попытке Волошина помирить двух самых близких друзей его юности – не случайно тех самых друзей, с которыми он недавно жил под одной крышей: Александру Петрову и Сашу Пешковского. Анализируя историю попытки Волошина преодолеть их размолвку, мы обретаем более глубокое понимание того, что, по-видимому, являлось его развивающимся истинным талантом управления человеческими отношениями.

В начале 1898 года, когда Волошин по-прежнему учился в Московском университете, Петрова (остававшаяся дома, в Феодосии) поссорилась с Пешковским (учившимся ныне в университете вместе с Волошиным). Петрова рассердилась на Сашу, и Саша, не понимая, чем именно вызвал ее гнев, обратился за помощью и поддержкой к Волошину. Стремясь разрешить конфликт, Волошин написал Петровой:

Моя просьба такова: объясните мне, пожалуйста: чем вас Пешковский оскорбил? Почему вы считаете это оскорбление таким, которого простить нельзя? Почему вы считаете это оскорбление намеренным? Напишите все, что вы чувствуете, имея в виду, что обстоятельства, сопровождавшие его, я представляю себе очень смутно. Еще раз повторяю: если вам тяжело писать – не пишите. Напишете ли вы, или не напишете и что бы вы ни написали – ничто ни в каком случае не изменит моих отношений к вам. Моя цель: устранить недоразумение. Я это считаю своим долгом, как друг ваш и как друг Пешковского[67].

Петрова была смущена. Чтобы продемонстрировать ей, как далеко могут зайти феодосийские сплетники, Саша в шутку рассказал ей о слухе, будто бы они с ней собираются пожениться. Это ее рассердило. Отвечая на ее письмо, Волошин писал:

Вы пишете, что скучаете «по прежнем Пешковском». Да разве ж он теперь не прежний? Да разве тот «Пешковский», которого вы знали, может измениться? И разве тот Пешковский страдал когда-нибудь отсутствием воспитанности? <…> Как вы могли предположить «за этим Пешковским» «такие» мысли?

Затем, чтобы продемонстрировать ей, что Пешковский волнуется и переживает по поводу причины их размолвки, он процитировал фрагмент полученного от Саши письма, в котором говорилось о ссоре. В конце письма Волошин довольно прохладно заметил, что грубый и глупый Пешковский существует только в ее воображении, а на самом деле есть только «чуткий, хороший, скромный, деликатный, глубокий, вдумчивый и способный Пешковский, которого всякий любил тем больше, чем ближе узнавал его» [Волошин 19916: 63–65][68].

Уверенность Волошина в стабильности их собственных отношений и легкость, с которой он понял, подхватил и использовал в собственных целях метафору, посредством которой Петрова выразила свое отчуждение от Пешковского – о превращении Пешковского в другого человека, – свидетельствуют о его крепнущей способности улавливать эмоциональные состояния окружающих и их проявления, а также понимать силу метафоры в человеческих отношениях в условиях постоянных перемен. И та твердость, с которой он сумел убедить Петрову отказаться и от метафоры, и от разочарования, свидетельствует о возрастающем авторитете Волошина, который в будущем поможет ему притягивать к себе людей. Потребуется еще какое-то время, чтобы Волошин полностью раскрыл свой талант снимать напряженность в отношениях между людьми; однако даже в первые годы его символистского опыта этот дар упростил ему вхождение в домашнюю сферу символистов.

В 1902 году, находясь в Париже, Волошин установил свой первый важный контакт с этим миром, подружившись со старшим по возрасту и успешно публиковавшимся символистом Константином Бальмонтом, о котором он еще в студенческие годы написал дерзкую, но тем не менее, по-видимому, хорошо принятую рецензию. По двум причинам, в равной мере связанным с женой Бальмонта Екатериной Алексеевной, в течение следующих нескольких лет ему предстояло стать близким членом семейного круга Бальмонта, а также видным участником собраний символистов, проходивших в его доме. Во-первых, Волошин влюбился в родственницу Екатерины Бальмонт Маргариту Сабашникову, а потом и женился на ней. Тем самым он установил важные родственные узы с этим кружком. Вторая и, возможно, более важная причина заключалась в том, что он завоевал доверие и привязанность Екатерины до такой степени, что в течение какого-то времени ежедневно проводил часть дня с семейством Бальмонтов. Много лет спустя, после смерти Волошина в 1932 году, его вторая жена включит Екатерину Бальмонт в число тех друзей, к которым она обратится с просьбой написать свои воспоминания о Волошине. И хотя воспоминания Екатерины окрашены в тона характерного для мемуаров пиетета, они достаточно конкретны, чтобы позволить понять, почему она так любила Волошина и доверяла ему: благодаря своей способности снимать напряженность в отношениях между людьми он мог во многом помочь семье, в которой отношения часто испытывались на прочность.

В эмоциональном плане Константин Бальмонт отличался повышенной возбудимостью, он много пил и часто не ночевал дома. Он также имел успеху женщин и пользовался им. Когда эти двое впервые начали проводить время вместе в Париже, друзья предостерегали каждого из них от общества другого. Екатерина Бальмонт, оставшаяся с детьми в Москве, с тревогой и беспокойством узнала о новой парижской дружбе своего мужа с диким и опасным, по слухам, Максимилианом Волошиным. Поэтому она была немало удивлена, когда однажды, возвращаясь с прогулки с дочерью Ниной, встретила у дверей своего московского дома самого Волошина. Нина убежала вперед, и Екатерина, подойдя к дому, обнаружила следующее:

К своему удивлению, я увидела Нину на руках у какого-то чужого человека. В первую минуту я испугалась, что с девочкой что-то случилось, так как знала, что добровольно она ни за что не пошла бы на руки к незнакомому, да еще такого странного вида: маленький, толстый, в длинном студенческом зеленом пальто, очень потертом, с черными, вместо золотых, пуговицами, в мягкой широкополой фетровой шляпе. Он ловким мягким движением поставил девочку на пол, снял шляпу, тряхнул кудрявой головой и, поправив пенсне, подошел ко мне близко, робко и вместе с тем как-то твердо смотря мне в глаза, сказал: «Вы – Екатерина Алексеевна, я из Парижа, привез вам привет от Константина. С Ниникой я уже познакомился – Волошин» [Бальмонт 1990: 93].

Екатерина Алексеевна сразу почувствовала, что ее тянет к этому человеку, который так ловко, но в то же время тактично проник в те сферы, где она чувствовала себя наиболее уязвимой: безопасность дочери и отношения с мужем. Его умение совершить это свидетельствовало о более широких возможностях межличностных отношений, которые могли бы оказать ей неоценимую помощь в том, чтобы справиться с домашней ситуацией, всегда отходившей на задний план, когда в ее доме проходили собрания кружка. Каким бы простым, даже скромным ни был талант Волошина в этом отношении, он оказался очень важен для успешного получения им доступа в домашнюю обстановку популярных символистских собраний у Бальмонта.

Например, Волошин умел обращаться с детьми. В играх с ними он снисходил до их уровня, но не забывал о лежащей на нем ответственности как взрослого человека. И по прошествии многих лет Екатерина Бальмонт помнила, как однажды он угостил Нину апельсинами, а затем узнал, что ей их нельзя. Не допустив, чтобы дело дошло до слез и разочарования, он быстро исправил положение, открыв дверь из детской в столовую, где сидели остальные гости, и сказав Нине, что они будут бросаться этими мячиками. «В какого дяденьку хочешь?» – спросил он и, получив указание от Нины, попал апельсинами в двух гостей, предоставив ей сделать и самостоятельный бросок [там же: 96]. Волошин, который поддерживал отношения с Ниной до тех пор, пока она не стала взрослой, всю жизнь был внимателен к детям и понимал их, хотя своих у него никогда не было. Это не только делало его еще более желанным гостем в интеллигентских кружках, которые собирались в домашней обстановке, предполагавшей присутствие рядом детей, но и в дальнейшем помогло ему при создании собственного кружка, а также способствовало его превращению в культовую фигуру. Ибо основой его кружка стали дети и подростки, и впоследствии именно они, став взрослыми, десятилетия спустя после его смерти будут вспоминать о нем с нежностью и посвящать ему восторженные мемуары. Дети могли играть важную роль в жизни русского кружка и нетворкинга, а также в формировании общественной памяти об этой жизни; впоследствии некоторыми российскими культовыми фигурами будут восхищаться в том числе благодаря их отношениям с детьми[69].

Опасения Екатерины по поводу отношений Волошина с ее мужем также вскоре развеялись. Во время того первого визита она осторожно поинтересовалась, насколько правдивы слухи, будто Бальмонт в своем поведении перепутал день с ночью.

Макс очень спокойно сказал, что Бальмонт все так же полдня проводит в библиотеке и читает до вечера. А не спит только, когда на него находит его беспокойное состояние. «А такие ночи вы проводили вместе?» – спросила я, стараясь, чтобы мой вопрос прозвучал возможно естественнее. «Разумеется, его в такое время нельзя оставлять одного, Вы, верно, это знаете». И он это сказал так просто и искренне, что я уже не сомневалась, что слухи, дошедшие до меня, ложны [там же: 94].

Дальнейшее общение с Волошиным ни разу не дало Екатерине повода усомниться в этом умозаключении.

Когда потом, много позже, я видела, как Макс, всегда трезвый, ночью, иногда до утра, сопровождал Бальмонта в его скитаниях, заботливо охраняя его от столкновений и скандалов на улице или в ресторане, приводил его или в дом, или к себе, – я поняла, что так было с самого начала их знакомства [там же: 94].

Екатерине нравилось в Волошине и многое другое. Он постоянно испытывал денежные затруднения, неоднократно брал в долг, но кредиторы доверяли ему, потому что он расплачивался с ними с необыкновенной «для русского» точностью и пунктуальностью. (Очевидно, на его отношение к деньгам повлияли строгие уроки, полученные в раннем возрасте от матери.) Когда другие нуждались в деньгах, он быстро одалживал или дарил их сам. Он был вежлив и почтителен. Екатерине, по-видимому, казалось, что он даже чересчур почтителен по отношению к литературным львам, бывавшим на литературных собраниях в доме Бальмонтов. Он говорил мягко, но при этом четко высказывал свое мнение. Он не любил и не поощрял злые сплетни. Свои неприятности держал при себе и всегда поддерживал ровные отношения с окружающими; как давно подметила Валентина Вяземская, поссориться с ним было практически невозможно. Одним словом, он был очень симпатичным гостем и, единожды преодолев защитную мембрану дома Бальмонтов, стал в нем желанным близким другом [там же: 95, 98, 100].

Екатерина Бальмонт была не единственной, кто признавал его значение в интеллигентском доме. По мере того как в первые годы XX века он все глубже внедрялся в круги символистов, его личный эмоциональный дар вызывать доверие и ощущение свободы у окружающих во многом способствовал его успеху в их мире. Благодаря этому таланту он смог пройти сквозь символистский лабиринт ссор и постоянно меняющихся личных отношений, в большинстве случаев – без ущерба для собственного достоинства. Андрей Белый, этот проницательный наблюдатель жизни общества, внимательно отнесся к искусству общения, которым обладал Волошин, отметив, что тот «входил во все тонкости наших кружков, рассуждая, читая, миря, дебатируя, быстро осваиваясь с деликатнейшими ситуациями, создававшимися без него, находя из них выход, являясь советчиком и конфидентом…» [Белый 1990: 250].

Очевидно, этот талант был важен не только в домашней сфере; он выходил далеко за ее пределы в литературную и интеллектуальную жизнь, где Волошин оказывал аналогичное влияние. Белый отмечал особую важность волошинского искусства миротворчества на литературной арене. В конце 1920-х годов, в другую эпоху интеллигентских противостояний, которым предстояло привести к разрушительным последствиям из-за возрастающего интереса молодого Советского государства к их результатам, Белый писал об этом более раннем периоде:

Волошин был необходим эти годы Москве: без него, округ – лителя острых углов, я не знаю, чем кончилось бы заострение мнений: меж «нами» и нашими злопыхающими осмеятелями; в демонстрации от символизма он был – точно плакат с начертанием «ангела мира»; Валерий же Брюсов был скорее плакатом с начертанием «дьявола»; Брюсов – «углил»; М. Волошин – «круглил»; Брюсов действовал голосом, сухо гортанным, как клекот стервятника; «Макс» же Волошин, рыжавый и розовый, голосом влажным, как розовым маслом, мастил наши уши… [там же: 254].

Необходимо отметить, что в последующие годы Брюсов и Белый стали злейшими врагами, однако в 1920-е годы, когда Белый стал приезжать на лето в Коктебель, его отношения с Волошиным упрочились. Весьма возможно, этот контраст способствовал тому, что в памяти и мемуарах Белого, написанных примерно четверть века спустя, обаяние Волошина только возросло. Однако в относящихся к данному периоду воспоминаниях о Волошине, а также в воспоминаниях о его последующей деятельности в качестве главы кружка неоднократно подчеркивается его способность поддерживать мирные и успешные отношения как между собой и другими, так и между теми, кто оказывался рядом с ним. Большое количество подобных описаний наводит на мысль, что они не лишены оснований, и эту мысль также подтверждают признаки миротворческой деятельности в его юношеских письмах Петровой. Обладая врожденной чуткостью к настроениям и переживаниям окружающих, Волошин, по-видимому, обретал все больший опыт понимания и преодоления сложностей, возникавших в его сообществе в эпоху Серебряного века, для достижения социального и эмоционального равновесия в его окружении.

«Жизнетворчество» символистов между коммунитас и структурой, или Плохой отец и дом, который взорвался

Все больше погружаясь в жизнь символистов, Волошин неизбежно оказывался втянут в закулисье их сложных взаимоотношений. Одним из главных противоречий в этом закулисье было мощное и потенциально взрывоопасное сочетание присущего образу жизни символистов духа коммунитас с традиционными структурами власти и контроля, лежавшими в основе их организационного нетворкинга. Тот, кого затягивало в сплетение этих двух начал, мог сильно пострадать, что и случилось с Волошиным. Ведь он был в равной степени подвержен влиянию каждой из этих культурных сил и, казалось, беспомощен перед их объединенным воздействием.

Дух коммунитас с его акцентом на интимные, последовательные отношения «Я-Ты» в интересах самопреобразования, несомненно являлся мощным элементом символистской культуры. Многие представители мира символизма, увлеченные, пылкие, руководствовались своеобразной личной приверженностью его идеям, которая выходила далеко за рамки простого написания слов или нанесения красок на холст. Одним из примеров такой приверженности стал яркий феномен жизни символистов, получивший известность как «жизнетворчество», то есть форма осознанно символистского поведения в повседневной жизни, напоминающая театральный, ритуальный элемент, присущий тёрнеровской коммунитас, в которой коллективные усилия направлены на самопреобразование[70]. Как повествует в своих мемуарах «Конец Ренаты» В. Ф. Ходасевич и как показали литературовед и культуролог Ирина Паперно и другие, многие символисты сознательно выстраивали даже самые личные аспекты своей жизни таким образом, чтобы они подчинялись художественным и философским идеям и тем самым могли оказывать стойкое влияние на их жизнь и отношения друг с другом [Ходасевич 1992: 21–33; Paperno, Grossman 1994]. Всерьез к этому стремились не всегда; «Аргонавты» Андрея Белого (символистский кружок, который часто особенно тесно ассоциируется с жизнетворчеством) разработали сложный и оригинальный словарь, чтобы иметь возможность передавать друг другу символические смыслы повседневного бытия в более игровой форме. Однако это могло и приводить к сильной экзальтации, и вызывать боль и печаль, как, например, случилось с некоторыми любовными треугольниками и другими нетрадиционными форматами любовных отношений символистов, вызванными желанием воплотить в жизнь символистские теории любви и сексуальности[71].

Ирина Паперно объясняет смысл и побудительные мотивы к жизнетворчеству фундаментальной религиозностью, лежащей в основе его природы и имеющей глубокие корни в христианской традиции. Как и в христианском повествовании о земном воплощении Сына Божьего, символисты посредством жизнетворчества стремились сделать Слово Плотью [Paperno 1994]. Эта убедительная интерпретация помогает прояснить мистическую сторону символистской идеологии, а также вписать жизнетворчество в широкий спектр других духовных или мистических практик символистов. Многие символисты занимались не только жизнетворчеством, но и глубокими (а иногда и не очень) исследованиями католицизма, буддизма, древнегреческого язычества, антропософского движения Рудольфа Штайнера, сведенборгианства, а также, например, таро и хиромантии. Несомненно, одной из привлекательных для символистов сторон этих зачастую театрализованных, ритуализированных практик являлся заложенный в них потенциал, способствующий самопреобразованию в стиле коммунитас в период стремительно меняющейся социокультурной ситуации. В условиях нечетких контуров современности российского Серебряного века временный отход от обычного порядка вещей ради создания нового «я» с помощью таких духовных средств раскрывает и суть, и значимость коммунитас в современной ситуации.

И все же движение символистов, как и значительная часть модернистского опыта, было по крайней мере в равной степени сформировано как структурой – силами традиционной власти и иерархии, – так и антиструктурой коммунитас. При всей чистоте своих интеллектуальных и духовных устремлений, многие символисты хорошо знали о новых и развивающихся коммерческих и технических средствах, позволяющих донести их идеи до человечества, оказать влияние на национальный дискурс, и были очень амбициозны. Из-за этих амбиций они столкнулись с требованиями, которые по целому ряду направлений предъявляла к их интеллектуальному сообществу традиционная структура. Им пришлось решать проблему поиска финансирования и поддержки за счет патронажа со стороны самодержавия и купечества; выстраивать систему связей, поскольку они ждали друг от друга не только поддержки и выражения приверженности своему сообществу, но и создания стратегических профессиональных альянсов, чтобы обеспечить своим сочинениям выход в публичную сферу антологий, журналов и издательств; справляться с нередкими для амбициозных интеллектуалов проблемами – иными словами, с проблемами организации и власти[72].

Это, в свою очередь, делало их уязвимыми для преобладающих структурных факторов российской интеллектуальной организации, то есть для традиций нетворкинга и патронажа, которые, как утверждается в этой книге, имели глубокие корни в домашнем быте российской интеллигенции и, следовательно, в отношениях власти, которые управляли этой сферой. Ибо, как и на протяжении большей части российского интеллектуального опыта, основная часть деятельности символистов, направленной на формирование кружков и нетворкинга, составление планов, обсуждение замыслов, а также подготовку к явлению себя публике, разворачивалась именно в домашней обстановке. Ведь именно в условиях действия сил и противоречий домашнего общения и привычной патриархальной иерархической структуры мужского и женского, старшего и младшего, проходили собрания кружков. Эта иерархия накладывала неизгладимый отпечаток на развитие профессиональной деятельности символистов. Причем она влияла не только на профессиональную деятельность, но и на более идеалистическую, духовно мотивированную сферу жизни символистского кружка, например на жизнетворчество, которое часто проявлялось и в сфере домашней жизни.

Не приходится особенно удивляться тому, что жизнетворчество было подвержено влиянию власти и иерархии. Как показывает исследование Присциллы Рузвельт, посвященное роли театра в жизни дворянства, обычай самопреобразования путем символического представления и маскарада, который так привлекал символистов конца века, имел глубокие корни в истории российской иерархической власти[73]. Одним из проявлений этой российской практики была театрализованная вестернизация России, к которой сначала стремился Петр Великий, а затем и Екатерина Великая: оба они все больше навязывали российским дворянам новые западные «культурные» идентичности, заставляя их жить в соответствии с идеями и идеалами того, что они считали «западным», подражая западной одежде и манерам, характерным для XVIII века. Эта практика быстро привела к появлению таких причудливых объектов насмешки, как петиметр и кокетка, а зарождающаяся русская традиция нарочитых самопреобразований путем притворства породила то всепроникающее чувство ролевой игры, которое семиотик Ю. М. Лотман (проводивший особую связь между этой более широкой традицией русской театрализации и символистским «театром жизни») назвал важной составляющей идентичности русской элиты[74]. И, как показала Рузвельт, дворянство за счет своей власти более чем охотно распространяло эту театрализованную форму социальных преобразований. Подобно тому как Петр и Екатерина впервые стали использовать вестернизированные манекены дворян в своих гостиных и в различных «культурных» действах, так и дворяне в своих поместьях могли заставлять крепостных превращаться в живые декоративные греческие статуи (самые яркие символы западной «культуры», какие только можно было придумать) и часами стоять неподвижно, демонстрируя в такой уродливой форме покорность высшей власти[75].

Таким образом, хотя символистское жизнетворчество и могло служить средством радикального самовыражения и самопреобразования самого возвышенного характера, в России оно также обладало исторически обусловленным потенциалом по крайней мере к отраж

Стремления человека должны превышать достижимое, иначе зачем нужен рай?

Роберт Браунинг. Андреа дель Сарто

Barbara Walker

Maximilian Voloshin and the Russian Literary Circle

Culture and Survival in Revolutionary Times

Indiana University Press

Bloomington / Indianapolis

2005

Перевод с английского Ирины Буровой

© Barbara Walker, text, 2005

© Indiana University Press, 2005

© И. И. Бурова, перевод с английского, 2021

© Оформление и макет, ООО «Библиороссика», 2022

Предисловие к русскому изданию

Мне особенно приятно, что у меня появилась возможность предложить русскоязычным читателям перевод моей книги «Максимилиан Волошин и русский литературный кружок. Культура и выживание во времена революции». В этот труд я вложила свою любовь к истории России и Советского Союза и попыталась показать в нем, как самые яркие мечты российской дореволюционной интеллигенции встраивались в политическую и экономическую систему Советского Союза. Их мечты о справедливости, гуманности и красоте пережили советскую эпоху и сейчас живут на пространстве бывшего СССР, оставаясь путеводной звездой для многих жителей этого региона, которые стремятся сделать свою жизнь как можно лучше, надеясь создать как можно более прекрасный мир для своих детей и следующих поколений. Однажды Мартин Лютер Кинг произнес ставшие знаменитыми слова: «…дуга нравственной вселенной длинна, но она склоняется к справедливости».

За этот перевод я хочу выразить благодарность преданным своему делу и внимательным редакторам и сотрудникам «Академик стадиз пресс» Ксении Тверьянович, Ирине Знаешевой, Ивану Белецкому и Марии Вальдерраме. Отдельное спасибо Ирине Буровой за выполненный ею вдумчивый, изящный перевод этого текста. В качестве спонсоров этого проекта выступили вице-президент по научным исследованиям и инновациям Университета Невады, Рино; Колледж свободных искусств Университета Невады, Рино; и Фонд Ноубла исторического факультета Университета Невады, Рино.

Рино, Невада, 2021.

От автора

По мнению некоторых, авторские предисловия стали слишком длинными и служат способом не столько выражения признательности за помощь, оказанную коллегами, сколько определения места, занимаемого автором в системе профессиональных связей. Безусловно, в этом есть доля истины. Но даже в этом случае я хочу выразить свою искреннюю, глубокую благодарность тем многочисленным учреждениям и людям, которые помогли мне довести этот проект до конца. Разумеется, ответственность за любые допущенные в нем ошибки в фактах или их истолковании лежит исключительно на мне.

К числу этих учреждений относятся: Совет международных научных исследований и обменов; Американский совет преподавателей русского языка и литературы; исторический факультет, Высшая школа имени Горация Рекхема и Центр женского образования Мичиганского университета; Гуверовский институт войны, революции и мира; Фонд Джона и Мэри Ноубл для поддержки исторических исследований, исторический факультет Университета Невады, Рино; Колледж свободных искусств Университета Невады, Рино; и офис вице-президента Университета Невады по научной работе, Рино.

Я получила возможность апробировать свой материал и идеи на историческом факультете Мичиганского университета; в рамках Программы мирных исследований Корнелльского университета; на посвященном факультетским исследованиям коллоквиуме на историческом факультете Университета Невады, Рино; в Американской ассоциации славянских исследований; в Ассоциации истории социальных наук; на конференции «Патронаж при социал-демократии и государственном социализме: сравнительное изучение послевоенной научной и творческой деятельности в Скандинавии и Восточной Европе», организованной Дьордем Питери в Норвежском университете технических и естественных наук; на конференции «Изобретение Советского Союза: язык, власть и репрезентация, 1917–1945», организованной Чой Чэттерджи и Карен Петроун в Университете Индианы, Блумингтон; в Гисенско-берклеевской мастерской «Культ личности в эпоху сталинизма: методы, опыт, значения», организованной Яном Плампером.

Среди читавших эту рукопись частично или полностью на разных стадиях ее готовности – мой научный руководитель и Doktormutter Джейн Бёрбэнк, Майкл Мейкин, Валери Кивельсон, Рут Бехар, Патрисия Тёрнер, Розамунд Бартлетт, Уолтер Пинтнер, Чой Чэтерджи, Дуглас Вейнер, Мэк Уокер, Ирма Уокер, Дуглас Джонс, Кристофер Хэмлин, Александр Шапошников, Дженет Рабинович, Джейн Лайл, Ребекка Толен, Рита Бернхард, Дон Оллила и два любезных анонимных читателя из Indiana University Press. Выражаю особую благодарность Ирине Паперно за ее щедрый интеллектуальный вклад в этот проект. А также большое спасибо Катерине Кларк, первой, кто познакомил меня и многих других с идеями антрополога Виктора Тёрнера в своей инновационной работе «Советский роман: история как ритуал», посвященной советским литературе и обществу. Очень многие помогали мне и при сборе исследовательского материала для осуществления этого проекта, и я не знаю всех поименно; могу лишь выразить глубокую признательность сотрудникам архива и администрации Дома-музея Максимилиана Волошина, Государственного архива Российской Федерации, Государственного литературного музея, Института мировой литературы, Архива Горького, Института русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук, Российского государственного архива литературы и искусства и Российского архива социально-политической истории за их доброе отношение и качественную организацию работы. Я также получила доступ к ряду личных архивов, в частности, к архиву Михаила Полонского и других, упомянутых далее. Спасибо всем тем, с кем я беседовала в процессе работы, в том числе Иде Наппельбаум, Михаилу Поливанову, Анастасии Поливановой, Мирели Шагинян, Андрею Борисовичу Трухачеву и Анастасии Цветаевой, за то, что щедро делились своими мыслями и уделяли мне время. Среди лиц, материалы бесед с которыми не вошли в эту книгу, но тем не менее произвели на меня сильное впечатление, были Нина Берберова, Лидия Либединская, Лев Левин, Лев Горнунг, Вера Артисевич, Нина Федина и Юдис Коган. Константину Поливанову и его жене Ольге Поливановой известно, как сильно они помогали мне на каждом этапе этого пути – от приглашения к себе в дом одинокой и голодной магистрантки и предоставления мне копии неопубликованных воспоминаний деда Константина Поливанова о Волошине до помощи в получении фотографий, благодаря которым интеллектуальное впечатление от этой книги дополняется визуальным.

Однако более, чем кому бы то ни было, я обязана покойному Владимиру Купченко и его жене Розе Хрулевой. Ведущий российский специалист по Максимилиану Волошину, Купченко открыл, подготовил к печати и опубликовал множество, если не большинство, материалов о Волошине и его жизни, благодаря которым стала возможна эта книга; он лично снабдил меня как текстовыми, так и визуальными материалами, опубликованными и неопубликованными, а также оказывал помощь своими неоценимыми советами.

Дуг и Делия, вы – радость моей жизни. Как мне отблагодарить вас?

Рино, Невада, 2005.

Введение в трех частях

Максимилиан Волошин и его кружок

В течение всего дня можно наблюдать, как примерно в полутора километрах от городка по склону холма извивается тонкая цепочка паломников; в нерегулярном ритме крохотные черные фигурки то поднимаются вверх, то спускаются, то расходятся, то вновь соединяются. Если отправиться по этой тропе вслед за ними, она поведет вас вверх, к могиле Максимилиана Волошина – русского поэта, художника и культовой личности. Склон холма усыпан дикими цветами – приземистыми желтыми полевыми мальвами и бесконечно разнообразными крохотными голубыми и пурпурными цветами, но есть здесь и небольшие кочки, поросшие только травой; впрочем, если присмотреться, то можно увидеть в ней остатки стебельков сломанных или сорванных цветов. Последние шаги даются намного труднее, потому что подъем становится круче, и вы останавливаетесь, чтобы перевести дух и полюбоваться голубым блеском Черного моря, окинуть взглядом красноватые горы Карадага, а затем устремить взор на раскинувшийся внизу приморский городок Коктебель, где можно разглядеть крышу волошинского дома – который сам по себе является святыней, ежедневно притягивающей к себе десятки посетителей. На вершине вы увидите небольшие группки задумчивых людей, рассыпавшиеся по узкому гребню горы: вот девушки фотографируют друг друга на память у большой каменной плиты, под которой покоятся Волошин и его жена; вот пара в неоновых красно-желто-оранжевых спортивных костюмах; а вот – бабушка с внучкой: бабушка в пестром старомодном домашнем платье и дешевых белых шлепанцах, а ее спутница, голенастый и непоседливый подросток, скромно одета в простую рубашку и шорты.

«Вот то, о чем ты мечтала!» – говорит своей подруге молодой человек в неоновой рубахе. И кладет желтую мальву поверх засохших полевых цветов, которыми усыпана могильная плита. Оба замирают на минуту, а затем отходят, чтобы обследовать опасный гребень холма. Высоко над ними стремительно носятся маленькие черно-белые пташки. Бабушка жестом приглашает внучку отдохнуть минутку на каменной скамье, установленной чуть ниже могилы, а затем они начинают спускаться по узкой тропинке, и бабушка то и дело сходит с нее, чтобы собрать растущую по краям душистую траву. Из лежащей далеко внизу долины долетают перекрывающие друг друга звуки пляжных дискотек – эй, Макарена! Падают несколько капель дождя. Когда же начинаете спуск вы, дождь усиливается, превращая тропинку в лоток с грязью, толстыми черными комками налипающей на обувь паломников. «Какая романтика!» – смеется одна из девушек, соскребая ее о камень. А потом все они внезапно исчезают за пригорками и скальными выступами в нижней части холма, разбредаясь по разным тропинкам, сбегающим к морю.

И пусть паломники пытаются скрыть смущенные улыбки – дань приступу постсоветского цинизма – они все равно приходят. Такую возможность предоставил им сам Волошин, пожелавший, чтобы его тело было погребено на вершине крутого холма, там, где он любил стоять, глядя на море. Думал ли он, что они будут тянуться сюда нескончаемой тонкой вереницей? Наверное, да. По крайней мере он надеялся на это, ибо он, хотя под конец жизни, конечно же, понимал, что не стал «вторым Пушкиным», как ему пророчили в детстве, приложил немало сил, чтобы запомниться как знаковая личность, оставившая след во времени, пространстве и истории той социальной группы, к которой принадлежал, – русской интеллигенции XX века. И в этом он преуспел, вопреки упорному противодействию советской власти, пытавшейся воспрепятствовать распространению славы о нем после его смерти в 1932 году. Эта слава распространялась долго и медленно, процесс начал набирать силу в 1950-е годы благодаря тонкой струйке организованных русской интеллигенцией поколения оттепели рассказов, вопросов, чтений и галерейных выставок, к середине 1980-х годов превратившейся в самый настоящий бурный поток книг и статей. К началу 1990-х годов известность Волошина – и его кружка друзей-интеллигентов – стала весьма широкой.

Если за пределами России он все еще малоизвестен даже среди интеллигенции и специалистов, то только потому, что мы, люди посторонние, не понимаем его мир должным образом. Наше внимание к русской интеллигенции – этой страстной, мятежной социальной группе, щедро вложившей свои таланты в литературу, политику, науки, музыку, изобразительное искусство – как правило, фокусируется на ее интеллектуальном, творческом и политическом вкладе в историю. В этом отношении Волошин, оставаясь второстепенным поэтом и художником, не удостоился всеобщего признания[1]. Скорее он известен и любим представителями российской образованной элиты по причинам, которые для непосвященных остаются непонятными, прежде всего – за вклад, внесенный им во внутреннюю культурную историю русской интеллигенции в важнейший период ее развития, то есть в организацию, систему ценностей и самооценку социальной группы, которая упорно билась над этими аспектами своей истории на протяжении двух с лишним предшествующих столетий, но никогда так, как в годы перехода от имперского правления к советской власти[2]. Только постижение этого главного факта позволит нам понять, почему люди нескончаемой вереницей тянутся на вершину холма, к его могиле. История культа Волошина неразрывно связана с историей формирования его примечательного общественного класса, в особенности одного из его сегментов – литературной интеллигенции, породившей литературную традицию, которая в XIX–XX веках стала предметом великой национальной гордости и пристального политического внимания[3].

Таким образом, в этой книге речь пойдет в равной мере и о культуре и обществе русской интеллигенции, в первую очередь литературной интеллигенции, и о самом Волошине. Подчиненность структуры повествования событиям в жизни одного человека может побудить читателей воспринимать книгу как биографию, возможно, как литературную биографию, поскольку речь в ней идет о поэте. Однако это не так[4]. Скорее в ней поднимается ряд взаимосвязанных вопросов, относящихся к культуре и обществу литературной интеллигенции – вопросов, прежде всего связанных с общественной организацией, – рассматриваемых сквозь призму биографии. Тем самым в ней делается попытка поместить личность в гущу исторического процесса не за счет традиционного подхода к изображению «великого человека», при котором исторические свершения приписываются в первую очередь действиям могущественных вождей, но, скорее, в новой проблематизированной форме, учитывающей влияние общественных наук, в особенности антропологии, оказываемое на область профессиональной истории. Такой подход позволяет проследить отдельную культурную тему, которая периодически всплывает в пределах конкретного жизненного опыта и со временем выходит за них. Плоды такого подхода весьма достойны: это новое понимание истории русской литературной интеллигенции, которое наилучшим образом достигается с точки зрения отдельного личного опыта, и новая пища для размышлений и описаний места личности в истории – как субъекта культурноисторических сил, так и фактора, участвующего в их преобразовании[5].

Волошин как уникальная историческая личность и выдающийся человек особенно подходит на роль объекта подобного исследования. Он тонко подстраивался под свое окружение, быстро усваивал уроки, которые оно ему преподносило. В то же время он оказался выдающимся в своем роде социальным организатором, хитрым и умелым манипулятором своей культурой, мастерски управляющимся с ее микродинамикой. Эти личные качества позволили ему тонко чувствовать культурный пульс своего мира. Этот пульс, главное направление исследования в данной книге, можно было бы назвать «кружковой культурой»: характерным образцом поведения русской интеллигенции и мышления, связанного с участием в интеллигентском кружке как форме общественной организации.

Кружок был ключевым явлением русской интеллектуальной жизни с конца XVIII века и продолжал играть важную роль с наступлением советского периода истории, поскольку в эти годы представители русской образованной элиты объединялись в мелкие группы, деятельность которых была направлена на повышение интеллектуально-образовательного уровня и культурное развитие. Точное описание интеллигентского кружка с точки зрения социологии может оказаться сложной задачей: интеллигентские кружки широко варьировались по форме и назначению, от неформальных собраний школьников или студентов до элитных аристократических салонов, от профессиональных и научных кружков до многих других, в том числе литературных, о которых в первую очередь пойдет речь в этой книге.

Сильно различаться могли даже такие группы, которые, казалось бы, имели одинаковые цели и структуру; ведь основополагающим качеством кружковой культуры была абсолютная идиосинкразия каждого кружка, поскольку он состоял из уникальных людей, связанных между собой личными отношениями. И все же их объединяли некоторые значительные общие темы, определенные тревоги, тоска, образ мышления и тип поведения, то и дело проявляющиеся в разные моменты времени в разных точках пространства, когда одновременно, когда нет, что позволяет говорить о них как об общественно-историческом явлении, достойном изучения.

Волошин вошел в историю этой культуры, в начале XX века создав свой собственный кружок на Крымском полуострове, на задворках Российской империи. Его кружок существовал в поселке Коктебель, ранее болгарской деревне, который в то время быстро превращался в приморский курорт, излюбленный новой русской образованной элитой. При создании своего кружка Волошин полагался на собственное развитое понимание значения и потенциалов кружковой культуры – как положительных, так и отрицательных – в том виде, в котором он впервые постиг их в детстве, а затем – в ранней молодости, в кружках русских авангардистов конца XIX века. Когда летом все собирались в Коктебеле, он превращался в важнейшую эмоциональную и интеллектуальную гавань, убежище от преобладавшего в то время в литературных кругах авангардного движения – символизма, и способствовал воспитанию нового, более эклектичного поколения постсимволистов. К этому новому поколению принадлежали некоторые из наиболее ярких фигур в истории русской литературы XX века, такие как Марина Цветаева, Владислав Ходасевич и Осип Мандельштам, а также многие другие интеллектуалы, дипломированные специалисты и мастера искусств, от инженеров до балерин. В дореволюционный период коктебельский кружок пользовался большим успехом, предлагая своим участникам возможность провести летние каникулы в уютной обстановке, наполненной интеллектуальными играми, литературным, театральным и эмоциональным общением, в процессе которого формировались личности и завязывались отношения, продолжавшиеся в зимний период в Москве и Петербурге. К началу революции кружок обрел прочную репутацию. Однако его вклад в историю интеллигенции этим не ограничился. Он еще сильнее закрепился в сознании и истории интеллигенции благодаря тому, как Волошину удалось пронести дух своего кружка через обе революции 1917 года, кошмарные годы Гражданской войны (имевшей катастрофические последствия для Крыма как последнего форпоста Белой армии) и возродить его в советский период.

В первые годы становления Советского государства Волошин, опираясь на популярность своего дореволюционного кружка, создал то, чему предстояло оказать реальное влияние на будущее интеллигенции при советской власти. В начале 1920-х годов он приглашал к себе на лето все больше советских писателей, лиц свободных профессий и других представителей интеллигенции, продолжая традицию интеллектуального общения, которой была обусловлена популярность его кружка в дореволюционный период. Однако эти интеллигенты были бедны, зачастую больны, они сильно пострадали во время войны и хозяйственной разрухи, и содержать их было дорого. Чтобы обеспечить экономическое выживание своего кружка, да и свое собственное, Волошин задумал интегрировать его в формирующуюся советскую систему бюрократизированного социального обеспечения и привилегий для элиты, предложив использовать свой дом в качестве официального места отдыха для русской интеллигенции, оплачиваемого советским государством. И это ему удалось. Его дача превратилась в своего рода ранний вариант дома отдыха – учреждение, которое вскоре стало спонсироваться Союзом советских писателей в качестве обычного дома творчества для литераторов[6]. Появление дома отдыха стало симптомом существенных исторических перемен в отношениях между русскими писателями и Советским государством. К концу сталинской эпохи пребывание в доме отдыха или другом подобном курортном учреждении превратилось для писателей в одно из звеньев огромной цепи социальных услуг и привилегий, которая обеспечивала их зависимость от Советского государства, возможно, ничуть не меньше, чем бич цензуры и страх[7]. За эти привилегии писатели расплачивались лояльностью, покорностью и поддержкой государства. Этим отношениям было суждено оказать заметное влияние на судьбу русской литературы при советской власти.

В том, что свою роль в этом процессе сыграл кружок Волошина, прибежище для некоторых из самых пылких творческих личностей в русской литературе XX века, заключается ирония – возможно, болезненная – истории русской интеллигенции. Такое развитие событий не было преднамеренным, и ответственность за него лежит не только на Волошине. В этот период другие представители русской литературной интеллигенции столь же деловито приспосабливали различные кружки к формирующейся государственной бюрократии, не осознавая конечных последствий своих действий: они не ожидали, что государство, прочно удерживая литературный кружок в своих руках, упразднит его как форму организации постановлением 1932 года, направленным против кружков, и в 1934 году учредит Союз советских писателей в качестве единственного института российской литературной жизни[8]. Под давлением времени и неподвластных им сил эти интеллигенты просто следовали логике кружковой культуры: они пытались добиться наилучшего результата для себя и своих коллег, используя привычные для себя культурные инструменты в новых условиях, предлагаемых государством.

Между тем их действия актуализируют вопрос об агентности. Наблюдать энергичную борьбу этих писателей за место в советской системе – означает получить неожиданно сильное впечатление касательно способности писателей управлять собственной судьбой в первые годы советской власти, что идет вразрез с устоявшейся традицией воспоминаний и научных исследований, в которых в данный период становления советской власти русский литературный мир изображается беспомощным перед лицом государственного гнета[9]. И эта способность приносила им пользу. Как будет показано в книге, помимо реальных материальных преимуществ данной системы привилегий и социального обеспечения, сделка, на которую они пошли, в известной степени также позволила им сохранить некоторые привычные черты кружковой культуры. Волошин перенес интеллектуальные и духовные ценности своего кружка в самое сердце советской системы, где они продолжали влиять на новое поколение интеллигенции 1950-1970-х годов – поколение оттепели, которое в конце концов обрушило Советское государство. Чтобы понять смысл этой истории, необходимо сначала обратиться к кружковой культуре как таковой.

Культура русского литературного кружка между структурой и антиструктурой

Одной из важнейших тем при изучении кружковой культуры является постоянная, живая взаимосвязь идентичности российских интеллигентских кругов как идеалистической, антиматериалистической и антииерархической формы человеческого сообщества и их потенциала одновременно служить гораздо более практическим целям профессионального и экономического развития, как личного, так и корпоративного. Взаимосвязь этих двух тенденций иногда доходила до напряженности, порой они поддерживали друг друга, но она всегда была присуща феномену кружка, с момента его зарождения и вплоть до его окончательного упразднения в советский период.

Чтобы понять эту взаимосвязь, нужно рассмотреть исходные условия появления интеллигентского кружка в широко распространенной русской социальной и общественной культуре сильных и жилистых личных политических и экономических связей, нерушимых цепочек оказания протекции и системы сложных, но всеохватных отношений взаимных обязательств и ответственности. Поведение, способствующее поддержанию такого общественного порядка, было важным компонентом культуры русской элиты начиная как минимум со Средних веков, и в различных формах также проявлялось и во многих других слоях русского общества. Этот глубоко прагматичный по сути общественный порядок предполагал культивирование личных связей во имя физического выживания и экономического прогресса. В наши дни социологи и экономисты порой пренебрежительно называют такой тип культуры «коррумпированным». Между тем он лежал в основе самой структуры политико-экономических отношений в России раннего Нового времени и императорского периода, прежде всего в основе отношений между Российским государством и обществом, которым оно стремилось управлять. Особую силу и отличие этому типу культуры придавали его корни, уходящие в глубь русских семейно-бытовых традиций, патриархальной власти и клановых отношений в правящей элите[10]. Также она была очень тесно связана с весьма специфической культурой коллективной ответственности, в Средневековье и раннее Новое время объединявшей русских в круги и цепи взаимопомощи и взаимной ответственности [Dewey, Kleimola 1970]. На протяжении всей ранней истории России эта семейно-коллективная культура взаимопомощи и протекции оказывала влияние на политические вопросы обязательств, прав, контроля и баланса, несмотря на предпринятые к началу XVIII века неимоверные усилия со стороны некоторых представителей государства, направленные на введение системы более объективных критериев.

Первоначально русская светская интеллектуальная жизнь была инспирирована и взлелеяна государством Российским и на ранних этапах своего существования находилась под мощным влиянием взаимозависимых отношений государства и общества, особенно – государства и общественной элиты. Петр Великий внедрил свойственный аристократии обычай отправлять некоторых отпрысков дворянских семейств в Западную Европу для получения европейского образования. Он также стал первым правителем России, спонсировавшим появление первых немногочисленных научных и образовательных учреждений. Он проводил эту политику в основном с целью укрепить функционирование своего нового государства, империи, за счет увеличения количества хорошо образованных, компетентных государственных служащих, как военных, так и гражданских. По этой же причине в органах управления государством он пытался противопоставить ценность личных заслуг протекционизму и семейным связям. В этом заключался смысл «Табели о рангах» – введенной им новой системы управления продвижением по службе военных и гражданских чиновников в соответствии с подробным квалификационным списком. Впрочем, историк России XVIII века Бренда Михан-Уотерс установила, что в 1730 году верхние строки «Табели о рангах», предположительно независимо от заслуг, занимали в основном представители определенных высокопоставленных семейств и кланов, и точно таким же образом более традиционные отношения оказывали большое влияние в новом мире образованной элиты [Meehan-Waters 1982][11]. В России XVIII века близкие к источникам политической власти первые учебные и научные заведения и организации могли серьезно страдать из-за практики личных связей и протекционизма в придворных и клановых кругах[12].

Под влиянием культурных, интеллектуальных и политических амбиций Екатерины Великой конец XVIII столетия стал эпохой возникновения оживленной новой литературной и интеллектуальной сферы[13]. Продолжая и развивая петровскую практику вестернизации российской элиты, побуждая ее читать книги, посещать литературные салоны и часто бывать в театре, Екатерина получила в свое распоряжение определенную критическую массу. Создав в 1783 году условия для относительно свободной печати и в значительной степени покровительствуя ей, она внесла большой вклад в развитие книгоиздательства, журналистики и других видов литературной деятельности[14]. Однако, поощряя заимствование идей западного Просвещения разрастающимся новым миром русской печати, она все менее охотно мирилась с публичным применением этих идеалов к российской политике и обществу. Она довольно жестко, особенно после 1790 года, контролировала литературную и интеллектуальную сферу посредством самовластного правления и цензуры, а также используя возможности, открываемые покровительством.

В результате подобного гнета и противоречий, усиливаемых возрастающим количеством образованных людей, к концу века русская интеллигенция преисполнилась новым духом, который обычно связывают с появлением так называемой русской оппозиционной интеллигенции как социальной группы, резко критически настроенной по отношению к российскому государству и царящему в нем общественному порядку. Этот дух представлял собой смесь бунтарства и идеализма, отрицание того, что воспринималось как материалистическое, своекорыстное, бесспорно негуманных традиционных ценностей и общественных иерархий в пользу эгалитаризма, социальной справедливости, стремления к братству людей. Зараженные этим духом стремились к новой независимости от Российского государства и Двора, от контроля, который они осуществляли над их мыслями и поступками, а также к новым средствам самовыражения.

В основу этого нового оппозиционного настроения легло противостояние иерархии крепостничества, впервые подвергшейся неприкрытой критике в изданной в 1790 году знаменитой книге А. Н. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» [Радищев 1938]. Однако это настроение повлияло и на общественную организацию литературного и интеллектуального пейзажа начала XIX века. По мере того как русская интеллектуальная жизнь обретала все бо́льшую независимость от государства благодаря различным новым организациям, таким как тайные общества, начинала складываться новая общественная формация, которая во многих отношениях стала средоточием новых настроений, идей и амбиций[15]. Отношения между членами этой новой общественной формации сильно отличались от прагматичных, своекорыстных и сервильных уз и протекционизма, лучше отражая новый дух братства. В идеале эти отношения были скорее эгалитарными, чем иерархическими, основанными на взаимной поддержке, а не на взаимной эксплуатации, коллективными в духовном, а не в экономическом смысле. Эта новая форма общения проявилась в том, что теперь представляют, когда речь идет о кружках русской интеллигенции: собраниях образованных, как правило, молодых людей, сблизившихся на почве общей одержимости идеями, зачастую – литературой, и бурных обсуждений насущных проблем. Не все кружки начала – середины XIX века обладали подобными качествами; в определенном смысле можно было бы утверждать, что как сами кружки образованной дворянской элиты, так и их идеалы были в равной степени и реальностью, и данью моде. Но такие кружки действительно существовали, и дух их был заразителен.

Одним из таких кружков стало «Дружеское литературное общество» 1801 года, подробно исследованное известным американским специалистом по русской интеллигенции этого выдающегося периода Марком Раевым в статье «Русская молодежь на заре романтизма: Андрей Тургенев и его кружок» (Russian Youth on the Eve of Romanticism: Andrei Turgenev and his Circle). Исполненные могучего желания служить своей стране и своему народу, пишет Раев, А. И. Тургенев и немногочисленная группа его друзей отвергали не только скучную чиновничью службу, которой требовало от них Российское государство, но и сухие, бесстрастные ценности рационального Просвещения, на принципах которого, по их мнению, строилась чиновничья служба. В поисках новых социальных идентичностей, новых способов внести вклад в современное им общество они образовали спаянный мужской дружбой кружок, для участников которого была характерна необычайная эмоциональная и интеллектуальная открытость, самозабвенная преданность и почти (но не совсем) плотская любовь друг к другу, проявлявшиеся в повседневном общении, если не при личных встречах, то в переписке. Пытаясь разобраться в себе, подвергая себя самокритике и стремясь достигнуть внутреннего преобразования, они создали литературный кружок, собиравшийся почти еженедельно на протяжении примерно десяти месяцев, чтобы обсуждать интересующие их темы и произведения[16]. Несмотря на краткий период существования кружка, участие в нем оказало мощное влияние на его участников, которые многие годы продолжали общаться друг с другом и после его распада.

Раев усматривает в этом кружке воплощение ценностей романтизма, впитываемых российской интеллектуальной элитой того времени; он также наблюдает в нем возникновение нового духа, который будет составлять основу интеллигентской идентичности вплоть до 1917 года, а также считает, что корни этой идентичности берут свое начало в формировании этого кружка. Несомненно, такие ценности, как взаимная преданность, стремление разобраться в себе и достижение внутреннего преобразования, играли определяющую роль и в некоторых хрестоматийных кружках более позднего периода истории интеллигенции, в частности в кружке А. И. Герцена и его друга Н. П. Огарёва или в кружке Н. В. Станкевича[17]. Однако после роспуска «Дружеского литературного общества» кружок как институт просуществовал более столетия, несмотря на немалые потрясения, пережитые в течение этого периода. Кроме того, ценности, исповедавшиеся в этих кружках, не были уникальны ни для указанного временно го периода, ни, конечно же, для русской интеллигенции. Для лучшего понимания исторического значения интеллигентского кружка полезно обратиться к культурной модели, заимствованной из сравнительного антропологического исследования Виктора Тёрнера, посвященного антиструктурной коммунитас.

По определению Тёрнера, данного им в книге «Ритуальный процесс. Структура и антиструктура», коммунитас — это широко распространенная форма человеческого общения, складывающаяся за пределами и в оппозиции традиционного общественного порядка, которая предлагает своим участникам временное убежище от «закона, обычая, условностей и церемониала» для самопреобразования и в конечном счете, возможно, для трансформации традиционного порядка, от которого она служит убежищем. Коммунитас представляет собой прямую противоположность институциональной структуре, иерархии и всем ее проявлениям в материальных свидетельствах богатства и общественного положения, пестуя вместо этого дух умеренного эгалитаризма среди своих членов, которых связывают очень личные, спонтанные, непосредственные отношения, сложившиеся в процессе общего стремления к цели, скорее священной, чем прагматической. Тёрнер дает характеристику этих уз, опираясь на теорию «Я-Ты»-отношений Мартина Бубера; вместо сегментирования «по статусам и ролям» люди в коммунитас общаются друг с другом в «прямом, непосредственном и всеобщем взаимодействии человеческих личностей» [Тэрнер 1983: 201, 241].

С точки зрения традиционного общественного порядка, который и составляет ее контекст, и противостоит ей, коммунитас часто рассматривается как нечто магическое, иногда – как опасное, обладающее потенциалом нарушить или осквернить привычный уклад [там же: 208–209]. Роль коммунитас тесно связана с ролью юродивого, придворного шута, которые могут сказать правду в лицо, а также художника и пророка, которые открывают нам истины в высшей инстанции и смысл бытия [там же: 182–183, 242]. Тёрнер предлагает широкую концепцию этого социального явления. Согласно «Ритуальному процессу», проявление опыта коммунитас многообразно, от обрядов вступления в должность избранного вождя в проживающем в Замбии племени ндембу и милленаристских групп, живущих на социальной обочине, до первых монахов-францисканцев с их обетом бедности и даже до коммун американских хиппи 1960-х годов[18].

Несмотря на то что у Тёрнера нет особых упоминаний о русском литературном кружке как одном из возможных проявлений коммунитас, поражает то, до какой степени предложенная им модель позволяет объяснить некоторые аспекты феномена кружка. Литературный кружок русской интеллигенции XIX – начала XX веков – собственно, как и сама интеллигенция, никогда не соответствовавшая традиционному понятию сословия, иерархической категории в императорской России[19], – процветал в периоды зыбкости обычного общественного порядка и государства, во многом препятствовавшего покушениям интеллигенции на деятельность в формально признанной сфере [там же: 196]. В этой лиминальной области, за пределами традиционных иерархических структур российского общества, идеальные кружки характеризовались прочными эмоциональными связями, могучим духом личного равенства их членов и всепоглощающим чувством того, что Тёрнер назвал «сакральным “аутсайдерством”» [там же: 188]. Таким образом, кружок обеспечивал социальную базу для своего рода идеалистического и антиматериалистического энтузиазма, лежавшего в основе интеллигентской склонности к интеллектуальной и особенно литературной жизни.

Духовную основу литературного кружка составляло уважение к интеллектуальной жизни, силе идей, красоте великих памятников культуры, и им придавалось гораздо большее значение, чем любому материальному или профессиональному достижению. Все это было призвано обеспечить участникам кружка возможность выполнения одной из центральных ролей в коммунитас: исследовать и критически оценивать ценности традиционной иерархической культуры, в которой они существовали, в идеале – с той точки зрения, которую Тёрнер назвал «принадлежностью к человечеству» [там же: 188]. Как и в коммунитас, в интеллигентском кружке ритуальная театральность могла способствовать самопреобразованию его членов в процессе переживания множественных кризисов идентичности, связанных с попытками найти свое место в современном им мире, – ив качестве социальной группы, и для каждой личности по отдельности[20]. Этой деятельности суждено было обрести особое значение в конце XIX – начале XX столетий, в том числе – в кружке Волошина. И в России, и за ее пределами все эти характеристики – хотя они никоим образом не проявлялись одинаково во всех кружках и в действительности во многих случаях оказывались не столько реальными, сколько отражающими чьи-то чаяния – превращали интеллигентские кружки и саму интеллигенцию в объекты внимания и восхищения.

Но, как утверждает Тёрнер, коммунитас скоротечна, зачастую в ней больше от мечты, чем от действительности. Она возникает из контекста структуры, из традиционной социальной системы, являющейся собственно причиной ее возникновения, и способна оказывать сопротивление настаивающему на своем влиянию структуры только в течение непродолжительного времени [там же: 47][21]. Либо коммунитас быстро исчезает, а участвовавшие в ней возвращаются в традиционную систему – избранный вождь, пройдя лиминальные обряды трансформации, занимает положение властителя, милленарист возвращается к обычной жизни, а хиппи становится яппи, – либо сама коммунитас начинает меняться, вбирая в себя характеристики структуры, являющейся одновременно и ее контекстом, и ее противоположностью. Так обстояло дело и с интеллигентским кружком.

Признаки взаимовлияния сил антиструктуры и структуры проявлялись даже на заре существования феномена кружка. Например, корыстные связи и протекционизм, в данном социальном контексте бывшие антитезой интимным, идеалистическим отношениям, свойственным коммунитас, отчетливо проявились во многих кружках начала – середины XIX века, поскольку они стали способом восхождения по ступеням социальной лестницы и предоставляли возможность обзавестись ценными интеллектуальными и профессиональными связями в небольшом и территориально разделенном мире интеллигенции[22]. Тем самым традиционная культура общения могла оказывать подрывное воздействие на антиматериалистическую и эгалитарную культуру коммунитас. Однако существовали и другие способы вторжения структуры в коммунитас, необязательно столь враждебные ей. Например, презрительное отношение к торгашеству, присущее дворянской элите, на удивление хорошо сочеталось с антиматериалистическим настроем коммунитас и способствовало его укреплению, хотя и было традиционно связано с иерархией по рождению. Если человек сам по себе богат, как обстояло дело с большинством участников кружков первых десятилетий XIX века, то ему легче поддерживать не материальные, но духовные связи.

Со временем взаимодействие структуры и антиструктуры в литературном кружке усложнялось, и его необходимо воспринимать в контексте более общей истории русской интеллигенции как социальной группы. Во второй половине XIX века, после поражения России в Крымской войне, Великие реформы привели к существенным переменам в российском обществе и иерархии. В плане образования и интеллектуальной жизни наиболее важной из этих реформ стало открытие доступа к высшему образованию для студентов недворянского происхождения, ранее лишенных такой возможности Николаем I. Благодаря этому шагу ряды русской образованной элиты существенно пополнились. Дети служителей Церкви, евреев, крестьян и многих других получили доступ к системе высшего образования наряду с отпрысками высших слоев общества и возможность стать частью образованной элиты[23]. У этих новых людей с их стремлением добиться успеха было много потребностей и желаний. Возможно, они больше всего нуждались в институтах профессиональной и интеллектуальной жизни. Ранее элита была столь малочисленна и находилась под столь пристальным контролем самодержавия, что в середине столетия подобных институтов было относительно мало. Однако теперь, когда число образованных людей стало постоянно увеличиваться, ученым потребовались лаборатории, музыкантам – консерватории, инженерам – профессиональные организации, художникам – музеи, галереи и выставки, а писателям, все больше стремившимся сформировать русский национальный дискурс в условиях роста читательской аудитории, конечно же, требовались журналы, книгоиздательства и прочие коммерческие предприятия.

С точки зрения предложенной Тёрнером модели антиструктуры и структуры это время должно было способствовать постепенному исчезновению кружка как коммунитас, поскольку он уже сыграл свою трансформационную роль, а также реинтеграции представителей образованной элиты в традиционный уклад. И в известном смысле нечто подобное действительно произошло. В поисках профессиональных возможностей многие образованные люди начали обзаводиться личными связями, которые по своей сути были не идеалистическими, но прагматичными, сложившимися не непосредственно, но по расчету, не столько бескорыстными, сколько преследующими эгоистические интересы, – связями, которые во многом опирались на практиковавшуюся русской элитой давнюю традицию знакомств и патронажа. Подобные личные контакты часто приводили к возникновению небольших социальных групп, которые напоминали более ранние кружки-коммунитас, но на деле представляли собой нечто совсем другое: это были важные центры общения специалистов и интеллектуалов, главные узлы, как их называют в нетворкинге[24]. Такие кружки были крайне важны для идущего полным ходом процесса институционализации. Именно в них как в главных узлах нетворкинга впервые обсуждались институциональные потребности, строились планы и организовывались действия. Круги общения лежали в основе специальных учебных заведений, научных лабораторий, инженерных ассоциаций, изданий и издательств, а также многих других институтов образованного общества[25].

Учитывая его более традиционную, структурную функцию, кружок как узел нетворкинга быстро воспринял ряд более традиционных элементов присущей русской элите культуры связей и протекции, прежде всего элемент лидерства, что может рассматриваться как передний край вторжения структуры в антиструктуру[26]. В прошлом у интеллигентских кружков были духовные лидеры – личности, которых превозносили и любили за то, что они вдохновенно воплощали в жизнь невыразимый дух коммунитас: такими личностями были Тургенев и Станкевич, за что после их смерти перед ними преклонялись их собратья по кружку. Однако теперь в развивающемся мире институционализирующих кружков требовалось кое-что еще – талантливые и энергичные люди, способные получать или оказывать организационную и материальную поддержку при создании новых институтов образования и профессиональной деятельности. И поэтому начал формироваться новый тип руководителя кружка, напоминающий скорее традиционную фигуру покровителя, чем духовного вождя коммунитас: им стал более практичный тип наставника этой новой образованной среды.

История русской образованной элиты середины – второй половины XIX века богата такими наставниками и создателями институтов, от братьев Рубинштейн, основателей Московской и Петербургской консерваторий, до, например, А. Г. Столетова и его физической лаборатории или А. И. Герцена и Н. Г. Чернышевского с их журналами, или купца С. И. Мамонтова, много сделавшего в своей усадьбе Абрамцево для поддержки изобразительного и театрального искусства. Чуть позже такие личности, как В. Я. Брюсов и М. Горький, проявили кипучую энергию, открывая желающим доступ к публикациям в журналах, книжных издательствах и т. д., а С. П. Дягилев предоставил России историческую возможность повлиять на европейское искусство благодаря своей роли организатора движения «Мир искусства», и это далеко не полный перечень. Эти организаторы открывали перспективы для невиданного прежде распространения образованной элиты и были крайне необходимы стремительно меняющейся России.

Многие из них, хотя и не все, лично спонсировали деятельность социально-профессиональных кружков, поскольку таковые было исключительно полезны для их целей. Ведь менторам нужно было не только учредить институты – они должны были собрать в них нужных людей. Круг общения оказался идеальной основой для поиска, организации и повышения культурного уровня кадров, которые требовались для осуществления их институциональных усилий. Многие менторы содействовали образованию таких кружков в своих домах, поощряя участие в интеллектуальных беседах, обмен идеями и дискуссии в интересах профессиональной деятельности и развития. Они также способствовали профессиональному общению членов кружка, предоставляя молодежи возможность знакомиться друг с другом, прикидывать, насколько они могут пригодиться друг другу при реализации планов на будущее, а также встречаться со старшими, более влиятельными фигурами в соответствующей области деятельности. И зачастую менторы поддерживали их как физически, так и эмоционально, иногда просто тем, что кормили своих гостей, оказывали им личную поддержку, давали советы по разным вопросам, от того, как должен вести себя профессионал, до того, как ему следует одеваться, и, как правило, помогали желающим продвинуться в профессии и приспособиться к новому образу жизни. Такие круги общения поражают тем, что они делали для самопреобразования своих более молодых членов ничуть не меньше, чем коммунитас в какой бы то ни было форме ее проявления. То, что кружок как узел нетворкинга обычно собирался в чьем-либо доме, зачастую – в доме ментора, возымело реальное влияние на его историю – а также на историю кружковой культуры и, если взять шире, русской интеллигенции, поскольку домашняя сфера обладала собственными традиционными структурами. Величайшее значение имела традиция патриархального уклада, в которой доминирующая мужская личность обладает формальной властью в доме; менее могущественная, но все же важная женская личность является источником множества иных благ, от еды и питья до эмоциональной поддержки; а условное «младшее поколение», зависимые лица, в известной степени обязано если не подчиняться патриарху, то уважать его, а также отдавать чуть меньшую дань уважения хозяйке. Традиционная сила, которой эти отношения обладали в домашней сфере, во многом способствовала укреплению авторитета фигуры ментора в процессе институционализации. Можно было бы предположить, что литературный кружок как коммунитас действительно находился в стадии отмирания, по крайней мере если речь шла о профессиональных писателях, которые хотели получить реальную выгоду от круга своего общения, и что «структура» полностью возобладала. И все же дело обстояло иначе. К началу XX века многие литературные кружки действительно стремились создать формальные средства выпуска литературных произведений, такие как журналы и издательства, и управлять ими. Однако в среде реалистов и символистов, основных литературных группировок той эпохи, по-прежнему проглядывали черты коммунитас. Литературные кружки оставались средоточием интенсивных, близких отношений типа «Я-Ты», стремления к внутренней трансформации, своего рода бескорыстной преданности конкретно литературному или какому-либо иному делу. При этом одновременно четко прослеживалось влияние, оказывавшееся на эти литературные кружки традиционной организацией кружка как узла нетворкинга. Величайшее значение имели патриар-хатные структуры, поскольку они относились к домашней сфере, и менторство, поскольку оно вырастало на почве патриархата, ибо эти литературные кружки также собирались прежде всего в частных домах. Две кажущиеся противоположными культуры – структуры и антиструктуры – на самом деле были тесно взаимосвязаны, чуть ли не подпитывали друг друга в своеобразном культурном химическом взаимодействии, что оказало глубокое влияние на историю русской словесности.

Не совсем понятно, по каким именно причинам дух коммунитас сохранялся с таким упорством. Вероятно, это было каким-то образом связано с природой самой литературы в той форме, в которой, по-видимому, она воспринималась многими русскими – требующей от своих читателей и писателей своеобразной открытости к самоанализу и самопреобразованию, которые переносили их в область, лежащую за пределами повседневной борьбы за выживание[27]. Возможно, этому способствовало сохранение литераторами и многими другими представителями интеллигенции статуса «сакрального аутсайдера», поскольку в период поздней империи самодержавие продолжало демонстрировать свое нежелание делиться властью и твердо удерживало интеллигенцию вне традиционной системы каст, или сословий [Freeze 1986].

Могла существовать и еще одна причина: если верные духу коммунитас писатели периода поздней империи действительно были глубоко обеспокоены по поводу эксплуататорских и иерархических отношений, то беспокоившее их проявление эксплуатации относилось не столько к системе связей и протекции, сколько к капиталистическим рыночным отношениям. В какой-то степени это могло быть проявлением устойчивости духа неприятия торгашества, свойственного дворянской интеллигенции более раннего времени. К концу XIX века этот дух значительно укрепился из-за распространения разнообразных революционных движений и взглядов, отражавших если не категорическое неприятие рыночных отношений, то неудовлетворенность ими. Антикапиталистический настрой многих русских интеллигентов основывался на глубоких культурных установках, а также на соображениях политического характера[28]. Писателей беспокоила не столько возможность иерархических, своекорыстных отношений между ними, сколько возможность эксплуатации в рыночных условиях самой литературы, а также тех, кто ее читает.

Эта тревога со всей очевидностью выразилась в мощном сопротивлении созданию литературных произведений не из глубокой внутренней потребности, но с целью извлечения материальной выгоды. Многие выступали против создания литературных произведений ради материальной выгоды: «Зачем деньги, дурацкая литературная известность? Лучше с убеждением и увлечением писать хорошую и полезную вещь», – считал дворянский романист Толстой[29]. «Нужно, чтобы литература не служила куском насущного хлеба. Пусть человек добывает его другим путем», – полагал Н. В. Шелгунов [Шелгунов 1862:238][30]. Писатель-реалист Горький отзывался о собратьях по перу, разбогатевших за счет потворства вкусам публики, как о «спекулянтах на популярность», «авантюристах», «кои смотрят на писательство как на отхожий промысел» [Телешов 1955: 189]. Автор анонимной публикации жаловался на практику торговли одним специфическим жанром литературного выражения, а именно мемуарами, с целью получения финансовой прибыли: «…теперь записки – денежная спекуляция»[31]. В XIX – начале XX веков те, кто не проявлял бескорыстного стремления просвещать читателей, но публиковал свои сочинения, преследуя материальную выгоду, подвергались осуждению, порой громкому[32].

На фоне видимого противостояния бескорыстия, с одной стороны, и корыстной эксплуатации в духе капиталистического рынка – с другой, традиционные структуры власти, выраженные в знакомствах и протекционизме, во многих смыслах могли казаться относительно совместимыми с «Я-Ты»-связями, присущими коммунитас. В частности, личные связи, имеющие в России длительную историю взаимности, а не иерархической эксплуатации, могли казаться менее конкурентными, более интимными, более близкими к тем идеалистическим взаимоотношениям, которые можно было бы описать как узы коммунитас. Эта гибридная социальная форма несла в себе определенный эмоциональный и культурный смысл. Более того, создавалось впечатление, что она работает: в среде литературной интеллигенции такие кружки играли определяющую роль в процессе институционализации.

Проблема литературных кружков и попытки решить ее за счет лидерства

Литературные кружки были поистине жизненно необходимы для институционализации литературы, но они необязательно хорошо исполняли свою роль. Многие из них были хрупкими с точки зрения структуры, имели тенденцию к внутреннему разладу, фракционности и распаду, что делало их сомнительной основой для институтов профессионального развития. Если литературный кружок распадался, что не было редкостью, то вместе с ним мог рухнуть весь проект, что шло во вред литературному сообществу и его стремлению внести свой вклад в национальный дискурс. Одну из причин такой хрупкости можно было бы отыскать именно в гибридной природе его социальной структуры[33]. Глубокие, всеохватные узы «Я-Ты», присущие коммунитас, необязательно оказывались совместимы с более прагматичными узами личных связей и протекционизма, а попытки их объединения не всегда заканчивались успехом. Некоторые интеллектуалы середины – второй половины XIX века начали задумываться о хрупкости кружка, концентрируясь на проблеме более или менее эффективных кружковых отношений и в процессе своих размышлений в неявной форме предлагая и развивая идею необходимости успешного руководства кружком, которую многие рассматривали как возможное решение проблемы его нестабильности.

Развернувшаяся по этому поводу дискуссия велась или, по крайней мере, получила отражение в традиции интеллигентских мемуаров, жанр которых можно определить как «записки современников», поскольку такие воспоминания часто именовались «записками современника о том-то и том-то» или рассказывали о «том-то и том-то в воспоминаниях современников»[34]. Зачастую представлявшие собой ностальгические воспоминания о кружках прошлого, «записки современников» предоставляли возможность поразмышлять о сильных и слабых сторонах кружковой структуры. Одним из авторов, обратившихся в своих воспоминаниях к вопросу о кружках и проявивших глубокое понимание их проблем, был русский летописец кружков 1840-х годов П. В. Анненков. В его записках «Замечательное десятилетие» предлагается вдумчивый анализ возможностей, которыми обладает интеллигентский кружок, чтобы достигнуть своих программных целей, особенно в плане личных связей его участников, прежде всего связей, устанавливаемых лидером группы со своими последователями [Анненков 1983].

Более всего Анненкова интересовали либеральные, западнические кружки 1840-х годов, а в качестве фигуры лидера он рассматривал В. Г. Белинского. Белинский пользовался значительным авторитетом среди современных ему представителей литературной интеллигенции, заложивших основы утилитарного движения в русской литературе. Являясь лидером скорее духовным, чем институциональным, он был приверженцем абсолютной честности в отношениях, пусть даже в ущерб дружбе и гармонии в кружке и его эффективности, – разумеется, институциональной. В известном смысле в этом заключалась притягательность Белинского для прочих членов его кружка:

Кто не знает, что моральная подкладка всех мыслей и сочинений Белинского была именно той силой, которая собирала вокруг него пламенных друзей и поклонников. Его фанатическое, так сказать, искание правды и истины в жизни не покидало его и тогда, когда он на время уходил в сторону от них [там же: 179].

Впрочем, это искание могло привести его и к полному разрыву отношений с друзьями. Если он не мог установить полностью отвечающую его принципам, «конкретную и тотальную» (выражаясь словами Тёрнера, описывающими личные связи в коммунитас) форму общения с ними, которая не нарушала бы целостности его собственных духовных исканий, то полностью отказывался от общения[35].

Анненков проанализировал влияние такой чистоты содружества на политику кружка. По его мнению, одержимость Белинского чистотой, бескомпромиссностью содружества должна была иметь большое влияние на срок существования кружка. «Белинский… так много способствовал… к разложению круга [западников] на его составные части, к разграничению и определению партий, из него выделившихся», – писал Анненков, выражая определенное восхищение той идейной последовательностью, которая привела к началу и углублению раскола соратников на группы [там же: 123]. Однако, размышляя о последствиях такого подхода для друзей, приверженцев и сторонников Белинского как людей, участвовавших в общем деле, Анненков поставил его под сомнение. Сравнивая кружок Белинского с его идеологическим противником, кружком славянофилов, он сопоставил преимущества абсолютной принципиальности в отношениях между славянофилами с ущербом, который она наносила:

[Поначалу] славянская партия… принялась… за чистку домашнего белья и за сведение счетов между собой, но тотчас же и отказалась от этой попытки, находя, вероятно, что малочисленность ее семьи требует крайней осторожности и снисходительности в обращении членов между собой. Только на условии взаимной поддержки партия и могла сохранить свою целость и сберечь весь свой персонал, нужный для борьбы [там же: 278].

Однако Белинского это не заботило. «Все соображения и расчеты подобного рода никогда не помещались в голове Белинского и никогда не могли остановить его» [там же: 278][36]. Согласно Анненкову, именно поэтому поддерживать гармонию в отношениях участников западнического кружка Белинского было сложнее, чем среди славянофилов.

Это повествование ставило перед дилеммой: то самое качество, которое привлекало людей к Белинскому – его нравственный и духовный авторитет, – ставило под угрозу потенциальные программные и институциональные цели кружка. И все же значение духовного лидерства в сплочении людей не требовало доказательств. Действительно ли была необходимость отказаться от этого? Разве нельзя было каким-то образом обуздать его? Каким мог бы быть наиболее эффективный баланс между духовным и прагматическим лидерством? Существовали ли другие лидерские навыки, которые могли бы способствовать согласию или смягчать трения, присущие этой общественной структуре? Анненков не ответил на эти вопросы; он просто обозначил проблему. Впрочем, проблема способа достижения единства и успешного функционирования кружка за счет приемлемых отношений внутри кружка и лидерства продолжала занимать авторов воспоминаний, и со временем некоторые из них начали предлагать варианты ответа, достаточно приемлемого для кружковой культуры.

Первые попытки дать такой ответ были предприняты в воспоминаниях середины XIX века, посвященных мятежным дворянским кружкам декабристов, гла вы которых (настоящие сакральные аутсайдеры) инициировали в 1825 году государственный переворот, направленный против самодержавия. Несмотря на то что этот заговор провалился с организационной точки зрения, авторы воспоминаний в своих восторженных, чуть ли не гиперболизированных отзывах о декабристах стремились представить их кружки в качестве примеров и моделей успешных общественных отношений и лидерства. Они намекали на то, что одно из важных лидерских качеств заключается в умении быть сопричастным к индивидуальным чувствам и убеждениям последователей – в обаянии, как его иногда называют, простом, но полезном навыке управления общественными отношениями. Один из мемуаристов писал о декабристе Рылееве:

Я не знал другого человека, который обладал бы такой притягательной силой, как Рылеев. Среднего роста, хорошо сложенный, с умным, серьезным лицом, он с первого взгляда вселял в вас как бы предчувствие того обаяния, которому вы неизбежно должны были подчиниться при более близком знакомстве[37]

1 По выражению одного из авторов воспоминаний, «его литературная деятельность была более блестящей, чем влиятельной, – о нем можно было бы сказать, как об одном из его любимцев – Вилье де Лиль-Адане: “Он был более знаменит, чем известен”. К этому необходимо добавить, что при всей ценности его литературного наследия (впрочем, известного немногим) он был еще интереснее и ценнее как человек – Человек с большой буквы, человек большого стиля» [Голлербах 1990: 504–505].
2 Анализ проблемы идентичности интеллигенции западными исследователями проводится в [Malia 1961; Confino 1972; Brower 1967; Wirtschafter 1997: 90–91; Burbank 1994: chap. 6].
3 При разделении интеллигенции на ряд более мелких групп используются такие термины, как научная интеллигенция, культурная интеллигенция (элитная группа, в которую входят те, кто внес вклад в национальную культуру и идеологию, создав памятники культуры), революционная интеллигенция, высшая интеллигенция и массовая интеллигенция, не говоря о литературной интеллигенции, представляющей собой подгруппу культурной интеллигенции. С точки зрения лингвистики часть этих терминов обсуждается в [Mueller 1971]. Как будет показано в данной книге, литературная интеллигенция, отличающаяся формой своей производительной деятельности, могла бы рассматриваться как тесно переплетающаяся с другими группами интеллигенции и в плане личных контактов, и в плане общего жизненного опыта.
4 Одной из таких литературных биографий является [Купченко 1996].
5 Детальный анализ термина «агентность» приводится в [Ahearn 2001]. Одним из наиболее авторитетных антропологов, занимающихся вопросами агентности и культуры, является Шерри Ортнер. См. ее основополагающую статью [Ortner 1984] и более позднюю монографию [Ortner 1996], в которых она вводит понятие «встроенной агентности» для объяснения того, как люди действуют в рамках культурных контекстов, чтобы изменить эти контексты. Это очень полезное понятие, которое в значительной степени перекликается с подходом к индивидуальной агентности, принятым в этой книге.
6 Первое описание дачи Волошина как дома отдыха было дано писателем-символистом Андреем Белым в написанной в 1934 году статье «Дом-музей М. А. Волошина». См. [Белый 1990: 509].
7 Подробно об этих привилегиях и социальных услугах см. [Garrard, Garrard 1990].
8 Постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций» 23 апреля 1932 года. См. [Фогелевич 1936: 50].
9 См., например, [Eastman 1972; Read 1990: esp. 57–93]. О доводах в пользу того, что интеллигенция обладала более высокой агентностью, чем та, которая ей приписывалась, см. [Fitzpatrick 1992а].
10 Об этом явлении в Средние века и раннее Новое время см., например, [Keenan 1986; Kollmann 1987; Kivelson 1996; Crummey 1983]. О нем же в имперский период см., например, [Meehan-Waters 1982; Ransel 1975; Rieber 1982; Hoch 1986].
11 Влияние традиционной клановой и персонифицированной политики на правление Петра Великого подробно рассматривается в [Bushkovitch 2001].
12 Пример влияния придворной политики на интеллектуальную жизнь приводится в [Black 1986].
13 Общая характеристика Екатерины Великой и расширения интеллектуальной сферы в период ее правления приводится в [de Madariaga 1981: 532–548].
14 О развитии печати см. [Marker 1985]. Более подробные сведения о влиянии патронажа на литературную жизнь приводятся в [Jones 1984] и [Clardy 1967].
15 Если говорить о тайных обществах, то значительное влияние оказывали масоны со своими ложами. См. об этом в [Billington 1966: 242–259]. См. также [Пыпин 1885].
16 Этот кружок, который Раев характеризует как учебную группу, назывался «Дружеское литературное общество»; отметим, что выражение «литературный кружок» у русских мог иметь очень широкое значение. См. [Raeff 1994].
17 Об активном культе дружбы в кружках Тургенева, Герцена-Огарёва и Станкевича см. «Человеческий документ и построение характера» Лидии Гинзбург [Ginzburg 1991: 27-106]. Одно из ключевых американских исследований, посвященных кружку Станкевича, провел Эдвард Дж. Браун [Brown 1966].
18 Или, выражаясь словами самого Тёрнера, когда он обобщает некоторые из своих идей относительно коммунитас: «Теперь наступило время для тщательного рассмотрения гипотезы, пытающейся объяснить свойства таких по видимости различных явлений, как неофиты в лиминальной фазе ритуала, покоренные автохтоны, малые народы, придворные шуты, блаженные нищие, добрые самаритяне, милленаристские движения, “бездельники дхармы” (dharma bums), матрилатеральность в патрилинейных системах, патрилатеральность в матрилинейных системах и монашеские ордены» [Тэрнер 1983: 196].
19 Об исключении интеллигенции из традиционной системы сословий см. [Freeze 1986].
20 Тёрнер развивает свои взгляды на театральную ролевую игру как на элемент явления коммунитас в [Turner 1982: esp. 7-19]. Опираясь на свое исследование таких племенных ритуалов социальной трансформации и перехода, как введение в должность вождя у ндембу, а также на труд Арнольда ван Геннета [van Gennep 1960], впервые опубликованный в 1908 году под названием «Обряды перехода» (Rites de Passage), он выделяет разнообразные перформативные опыты, реализуемые в так называемое драматическое время и включающие в себя экспериментальный театр, который основывается на фундаментальном принципе поиска самопреобразования посредством действия в условиях лиминальности.
21 См. также [Тэрнер 1983: 198].
22 См., например, о некоторых кружках, описанных в [Бродский 2001].
23 Более широко этот вопрос рассматривается в [Gleason 1980]. См. также [Лейкина-Свирская 1971].
24 В качестве превосходного введения в область нетворкинга см. [Wellman, Berkowitz 1988].
25 Эта мысль, высказанная мной в статье [Walker 2004], основывается на значительном количестве основных и второстепенных источников. К ним, а также к последующим суждениям, касающимся менторства, развития институтов и кружков, относятся [Bailes 1990; Balzer 1996b; Gray 2000; Tchaikovsky 1905; Болховитинов 1953; Оксман 1958–1959].
26 Тёрнер не останавливается достаточно подробно на теоретической проблеме лидерства в коммунитас, хотя на каком-то этапе и рассматривает отдельных лидеров коммунитас, проявивших себя в форме того, что он называет религиями смирения, в частности Будду, Ганди и Л. Н. Толстого, и доказывает, что они происходили из структурных верхов и, следовательно, часто отвергали свой статус, отказываясь от материального благосостояния [Тэрнер 1983: 258–260]. Тёрнер также пишет о важной роли старейшин, лекарей или жрецов в некоторых племенных ритуалах социальной трансформации, относящихся к прото-коммунитас. Он рассматривает подобные ритуалы как структурно связанные с феноменом коммунитас [Тэрнер 1983: гл. 1–3].
27 Фундаментальный анализ значения литературы для российской образованной элиты содержится в [Brooks 1978: 99-105].
28 Анализ того, что Катерина Кларк называет «романтическим антикапитализмом», приводится в [Clark 1995: 16–23]. Дискомфорт, испытываемый образованной элитой (или потенциальной элитой), рассматривается, в частности, в [Manchester 1998; Bailes 1996]. У этого явления существовал более широкий европейский контекст; об антикапиталистическом настрое среди интеллигенции в других странах см. [Wiener 1981].
29 Приводится в [Эйхенбаум 1922: 85]. Содержится в [Рейтблат 1988: 135].
30 Цит. по: [Рейтблат 1988: 135].
31 Без автора. Библиотека для чтения. СПб.: Л. Ф. Смирдин, 1835. Т. 8. Отд. V. С. 1–3. Приводится в [Тартаковский 1991:14]. По мнению А. Г. Тартаковского, автором был О. И. Сенковский. – Прим, перев.
32 Я ни в коем случае не отрицаю существование рыночных отношений в литературе; безусловно, беспокойство по поводу этих отношений и враждебность к ним указывают на опасность, которую они представляли, в особенности для тех, кто был связан с созданием элитарной литературы. О капиталистическом рынке преимущественно массовой литературы см. [Brooks 1985; Holmgren 1998]. О жанре мелодрамы в связи с этой проблемой см. [McReynolds, Neuberger 2002: 1-24].
33 Как пишет Тёрнер: «Имманентные противоречия между спонтанной коммунитас и явно структурированной системой столь велики… что любая попытка совмещения этих модальностей будет постоянно нести угрозу разрушения структуры или удушения коммунитас» [Turner 1982: 49–50].
34 Этот жанр интеллигентских мемуаров подробно рассматривается в [Walker 2000]. Дальнейшее изложение в значительной степени представляет собой обобщенный пересказ содержания этой статьи, включая некоторые вошедшие в нее цитаты из таких воспоминаний.
35 О «гегельянском годе» Белинского, в течение которого он разошелся с друзьями в вопросах философии, см. [Berlin 1978: 166–171].
36 Отметим использование метафоры семьи в этом отрывке; она часто используется в рассуждениях о кружках данного периода.
37 Из воспоминаний профессора А. В. Никитенко о К. Ф. Рылееве; [Федоров 1988: 87]
Продолжение книги