Капля крови в снегу. Стихотворения 1942-1944 бесплатное чтение
Геннадий Гор. Первая половина 1930-х годов
© Геннадий Гор, наследники, 2012
© Андрей Муждаба, составление, предисловие, подготовка текста, примечания, 2012
© Книгоиздательство «Гилея», 2012
Поэзия Геннадия Гора[1]
«Форма выражения, манера или стиль у настоящего художника подчиняются не случайной прихоти, а чему-то более глубокому, уходящему своими корнями во внутренний опыт, в глубинное знание жизни»
Этой привычной для современной эстетики истиной в конце 60-х годов Геннадий Самойлович Гор предостерегал советскую аудиторию от скорого суда над «примитивной» живописью ненецкого художника Константина Панкова, чьи красочные пейзажи напрашивались на сравнение с детскими рисунками. Гор не был профессиональным этнографом или искусствоведом, но свои обширные познания и опыт он умел сочетать в оригинальную картину мира, в которой каждая мелочь была непротиворечиво связана с целым и получала в нём своё место и объяснение. Этот особый взгляд был с самого начала заметен у Гора во всём – писал ли он почти сюрреалистический панегирик коллективизации, рассказы о малых народах Севера[2], статьи о художниках и учёных или научно-фантастические романы и повести, благодаря которым и получил наибольшую известность.
Почти сорок лет назад, в 1973 году, вынесенной нами в эпиграф цитатой уже открывалась вступительная статья к книге избранных произведений Гора. По мысли Льва Плоткина, эта формула, спроецированная на безобидные бытописательные и автобиографические повести и рассказы, должна была объяснить победу в творчестве писателя «реалистического» метода над мятежными «формалистическими» увлечениями молодости. Резюмируя результаты почти полувекового на тот момент пути Гора в литературе, критик едва ли предполагал, насколько далеко «что-то более глубокое» когда-то уводило отданного ему на суд писателя от канона соцреализма и какой «форме выражения» мог соответствовать его внутренний опыт. Но что там критики – о самом таинственном и сложном путешествии Геннадия Гора «в глубинное знание жизни» не подозревали даже самые близкие люди вплоть до смерти писателя в 1981 году. Потребовались десятилетия, чтобы стихи, написанные им в 1942–1944 годах, были найдены и опубликованы и там, где виделась долгая и безрадостная история творческих самоограничений и компромиссов, образовался трагический и неожиданный излом.
Спустя почти семьдесят лет сложно уверенно сказать, предшествовали ли этому творческому развороту вокруг своей оси какие-то более ранние опыты Гора в поэзии[3] или нужный язык, нужная форма были найдены им во время войны. Известно только, что в начале апреля 1942 года Геннадий Гор эвакуационным эшелоном покинул Ленинград, где провёл первую, самую тяжёлую блокадную зиму, – а спустя несколько месяцев стали появляться первые стихотворения, в которых осмыслялось пережитое:
- Красная капля в снегу. И мальчик
- С зелёным лицом, как кошка.
- Прохожие идут ему по ногам, по глазам.
- Им некогда. Вывески лезут:
- «Масло», «Булки», «Пиво»,
- Как будто на свете есть булка…
Всего девяносто пять стихотворений, написанных аккуратным почерком на отдельных листках. Под большинством из них даты: июнь, июль, август 1942 года.
Обстоятельствами времени и места своего появления эти стихи так плотно сжаты в единое целое, что без потерь не могут быть отделены друг от друга. Вместе они образуют точку предельной плотности, в которой война и далёкое детство, абсурд и повседневность, беспамятство и ностальгия, блокадный Ленинград и горы Алтая, судьба и творчество смешиваются и переплавляются, порождая абсолютно автокоммуникативное, практически закрытое для внешнего проникновения поэтическое высказывание об одной из самых страшных катастроф XX века. Балансируя на грани нечленораздельности, словно записанные на стадии, предшествующей полному оформлению мысли, они ведут в глубины подсознания самым прямым путём из возможных[4].
Стихи Гора – не только уникальный документ, феномен личной судьбы, «конспект ненаписанного», значительно осложняющий биографический профиль автора, но и литературный факт, обнажающий особый механизм наследования традиции, малоизвестную связь распавшихся, казалось бы, времён[5]. Чем бы ни была обусловлена их тёмная, малопонятная форма, она имеет свою историю и источники, не назвать которые невозможно.
В 1942 году, спустя всего несколько месяцев после смерти Даниила Хармса, Геннадий Гор стал одним из первых унаследовавших поэтический арсенал обэриутов. Причудливые синтаксис и грамматика, неожиданные лексические сочетания, «столбцовая» строфика, минимальная пунктуация – не только эти формальные характеристики прямо указывают на наследие Хармса и Введенского, отчасти Заболоцкого и Олейникова[6]. Зловещие старухи, мрачные дворники, игривые девушки, комичные Гоголь и Пушкин, неожиданные перемещения и превращения – в стихах Гора можно встретить большинство персонажей поэзии Хармса начала 30-х годов (именно тогда у Гора и была возможность с нею всерьёз познакомиться[7]). Не составит большого труда привести исчерпывающий список общих мест, если только подразумевать под ними не цитаты и реминисценции (их локализовать как раз сложнее из-за внешней фрагментарности, алогичности обэриутской поэтики), а концептуальные составляющие поэтического универсума. Ключевая тема времени в поэзии Гора неизбежно вызывает образы движения и текучести (противопоставленной «мёртвой» воде, утоплению), которые, в свою очередь, порождают целый бестиарий оборотней; смерть (как конец времени) рифмуется со сном, а обращение времени вспять апеллирует к мифологической картине мира и натурфилософии, имплицитно выраженной в сценах столкновения цивилизации с природой. Время сжимается, ускоряется – и обнажает казуальную взаимосвязанность событий, или, напротив, останавливается, порождая бессмыслицу и хаос. Используя все самые заметные элементы поэтики ОБЭРИУ, Геннадий Гор как бы обнажает внутреннюю упорядоченность и всеобщую взаимосвязанность столь различных её составляющих.
Методику обэриутов, ставивших перед собой задачу «поэтической критики языка» и, шире, восприятия, Гор использовал с иной целью, объединив десятки текстов субъектом речи, напряжённым говорением от первого лица[8]. В отличие от поздних произведений Введенского, также проникнутых общим субъективным началом, «я» Гора обладает исторической – временной, пространственной, событийной – конкретностью. Это, в свою очередь, означает, что в стихах как основа координат заложено соотношение «нормального» и «ненормального»: не везде прямо названные, война и блокада присутствуют как чудовищное отклонение от естественного течения жизни – не конкретной, но отчуждённой – в глазах невольного свидетеля и соучастника. Качественным развитием той поэзии ОБЭРИУ, которая была известна Гору, стало перенесение абсурдирующего начала в пределы отдельного сознания. Временные и пространственные парадоксы, полиморфизм всего, что попадает в поле зрения героя, нарушение логических и причинно-следственных связей – в стихах Гора всё это становится не способом «обнажения смыслов», но знаком войны в её негосударственном и внеисторическом выражении, следствием всеобщей онтологической катастрофы, обрушившейся на мир и на человека. Хотя Гор и менее радикален, и куда менее последователен в отстаивании идеалов «левого искусства», чем Введенский и Хармс, в какой-то степени эти стихи оказываются ответом русского поэтического авангарда на войну, испытанием и обоснованием его языка в новых обстоятельствах.
Отказ сознания понимать, сбой привычных средств восприятия – один из главных внутренних сюжетов поэзии Гора. В ней внимание сфокусировано не на том или ином эпизоде действительности, иногда очень конкретном (как, например, авианалёт в стихотворении «Любино Поле»), а на реакции сознания, не справляющегося с этой действительностью. Субъекту речи не удаётся сконцентрироваться на сюжете, картина распадается на ассоциации, составляющие хаос:
- Ах, небо! Ах, Ад! Ах, подушка-жена!
- Ах, детство. Ах, Пушкин! Ах, Ляля!
Альтернатива этому хаосу – буквальный выход за пределы горизонта событий —
- И я
- Остался без мира,
- Как масло.
Пока же сознание ещё работает, герой перебирает несколько «навязчивых» сюжетов, среди которых, например, – «воспоминание» о собственной смерти: от голода, холода, ран; казнь, принесение в жертву, погребение заживо… Получив возможность в стихах забыть на время о существовании цензуры и «социального заказа»[9], Гор перемежает ставшие общеизвестными подробности быта блокадного Ленинграда картинами людоедства и патологического насилия, откровенными сценами, лишёнными всякого эротизма.
Жестокость Гора беспрецедентна в контексте его полувековой литературной деятельности: так, излюбленный приём «монтажного» изображения человеческого тела по частям в стихах реализуется в буквальном методичном расчленении трупов. Казни и убийства напоминают ритуальные жертвоприношения (вновь и вновь возникают мотивы ножа и виселицы). Если у обэриутов подобные сцены даже в таких радикальных вариантах, как написанная незадолго до смерти Хармса «Реабилитация», существовали в контексте традиции чёрного юмора, то Гор – хотя бы в силу обстоятельств – к комическому эффекту не стремился. Предельная степень жестокости – посмертное соседство героя с трупом его беременной жены:
- Да крик зловещий в животе,
- Да сын иль дочь, что не родятся…
Откровенным контрастом для такого содержания становятся формальные признаки детской и наивной поэзии с её грамматическими и лексическими неправильностями (приём, во всех возможных формах использовавшийся Введенским), просторечными формами слов, редкими и нарочито примитивными рифмами.
У обэриутов Гор перенимает и принцип «иероглифического» письма, когда значение образа определяется не ближайшим контекстом, но совокупностью параллельных мест. Благодаря таким «иероглифам» бессмыслица в стихах Гора на поверку оказывается просто альтернативным способом составления поэтического высказывания. Встречаясь и сталкиваясь в различных контекстах, самые частотные мотивы, многие из которых имеют устоявшиеся мифопоэтические коннотации – река, сердце, дерево, окно и т. д., формируют локальные символические комплексы.
Такие символы не всегда однозначны, но их семантика определяется не произвольно, а в соответствии с внутренней логикой поэтического универсума. Некоторые стихотворения чуть ли не полностью «сконструированы» из таких смысловых блоков:
- Сквозь сон я прошёл и вышел направо,
- И сон сквозь меня и детство сквозь крик.
- А мама сквозь пальцы и сердце. Орава.
- И я на краю сквозь девицу проник…
– попытка разобрать этот текст, опираясь на синтаксические и грамматические связи, едва ли принесёт удовлетворительные результаты, но смысловая конструкция на деле очень проста: сон и крик в стихах Гора обычно осуществляют перемещение во времени и пространстве, а детство, мама, сердце, девица (девушка) – составляющие мифического прошлого, личного и общечеловеческого, стремление к которому и составляет «сообщение». Синтаксическая незавершённость стихотворения несущественна – весь «сюжет» заключается в этом прорыве в пространство потерянного мифа.
Не будет большим преувеличением сказать, что попытка вернуться в детство – основной сюжет всей поэзии (и прозы) Гора. Родившийся в 1907 году в Верхнеудинске (точнее, в читинской тюрьме – родители были «политическими»), проживший первые годы своей жизни в Прибайкалье, Гор стремился прикоснуться к этой теме чуть ли не в каждом своём произведении. В новом виде воспоминания детства возникают в стихах, но на этот раз прошлое не становится надёжным убежищем: на глазах у героя идиллическая картина начинает разрушаться, соприкасаясь в сознании с войной и блокадой. Мечта о полумифическом, но спасительном детстве превращается в болезненный кошмар:
- Сады умирают там, где ступит нога.
- Дома убегают, где рука прикоснётся.
- Озёра кричат. Рожают деревья урода…
Как для реконструкции нужного состояния сознания Гор использует язык обэриутов, так для воссоздания мифологизированного мышления он прибегает к хорошо знакомым ему наивным опытам первых писателей народов Сибири (в частности, эвенка Николая Тарабукина). Вместе с тем задействует он и образность поэзии Велимира Хлебникова[10]. Фигура Председателя Земного шара вообще имела для Геннадия Гора особое, эмблематическое значение. Хлебников был для него одним из «победителей времени и пространства»[11] – художников и учёных, в своём творчестве как будто преодолевавших априорные категории восприятия, получивших символическую власть над действительностью. Он писал, что один Хлебников «умел понимать наречье рек, деревьев и скал и переводить с него на наш, человеческий язык». Летом 1942 года это умение потребовалось самому Гору.
Другой «волшебный помощник», участвующий в этом поэтическом бегстве-возвращении в прошлое (своё и человечества), уже упоминался нами выше – это ненецкий художник Константин Панков, с которым Гор познакомился в начале 1930-х годов в Ленинграде[12]. Уникальной «наивной» живописи Панкова писатель посвятил несколько рассказов и статей, небольшую книгу. Именем художника озаглавлено и одно из стихотворений 1942 года. В нём сконцентрировано стремление Гора воспроизвести специфику изобразительного стиля и почти мифологического мировидения художника, психологически не отделявшего изображение от его автора и изображаемого. Стремясь к достижению этого эффекта, ставшего ещё одним способом возвращения прошлого, Гор прибегнул к выстраиванию рядов грамматических и фонетических соответствий, напоминающих хлебниковское «склонение слов»:
- Олень бежит, продев себя сквозь день,
- Но то не день и не олень, Елена.
- Олений рот покрылся пеной.
- То человек иль пень,
- Панков иль пан
- Или в снегу тюльпан.
Значение живописи в жизни и творчестве Гора вообще сложно переоценить – он много писал о художниках, а его домашняя коллекция неизменно поражала гостей квартиры. Буквально населены художниками прошлого и настоящего оказались и стихи – не все имена названы прямо, но уже в самой образности угадывается влияние авангардистов начала века. Каждый – от Тициана до Сезанна, от Веласкеса до Панкова – привносит в текст Гора детали своего художественного мира.
Хотя многому в стихах Гора можно найти объяснение в биографии писателя и предшествующей традиции, в то же время их образный строй – сжатый и невероятно концентрированный пересказ не только уже написанного им к началу войны, но и многого из написанного после. Характерным свойством творческой мысли Гора была своеобразная экономность, практичное стремление раз за разом варьировать одни и те же образы и идеи. Как следствие, ключи к объяснению отдельных «тёмных» мест в стихах 1942–1944 годов рассыпаны по всей прозе и публицистике Гора. Многое из того, что кажется в стихах абсурдом (в частности, многочисленные превращения), на самом деле является предельно краткими реализациями излюбленных Гором метафор, в первоначальном, прозаическом своём виде часто лишённых всякой парадоксальности.
Одно из последних произведений Гора, повесть «Пять углов», – о попытке писателя и искусствоведа (в котором, как и во всех его рассказчиках, угадываются многие черты автора) написать книгу о художнике С. По мере изучения его биографии герой обнаруживает в ней пугающие черты сходства с собственной судьбой. В финале повести в квартиру к С. является корреспондент ТАСС, как две капли воды похожий на Блока.
«– Стихи пишете? – спросил художник.
– До блокады писал… Но сейчас кто же пишет стихи?
– Ольга Берггольц пишет. Как-то по радио слышал прекрасное стихотворение…».
Весь разговор – агонический бред С., голодной смертью как будто избавляющего от этой судьбы своего биографа-двойника, так похожего на Геннадия Гора. Блокадные полотна С., на которых осаждённый город изменяется и словно оживает перед лицом катастрофы, становятся его лучшими и самыми сложными произведениями. Даже в конце 70-х годов Гор не позволил себе ближе подходить к теме собственных стихов. Он никогда не пытался распространять их или готовить к печати. Сорок лет рукописи хранились в столе, и ещё почти двадцать лет после смерти писателя их содержание оставалось известно единицам. И хотя за последние десять лет о стихах Гора вспоминали и говорили неоднократно, печать замкнутости, наложенная автором, как будто до сих пор не вполне с них снята.
Андрей Муждаба
Стихотворения
1. «Красная капля в снегу. И мальчик…»
- Красная капля в снегу. И мальчик
- С зелёным лицом, как кошка.
- Прохожие идут ему по ногам, по глазам.
- Им некогда. Вывески лезут:
- «Масло», «Булки», «Пиво»,
- Как будто на свете есть булка.
- Дом, милый, раскрыл всё —
- Двери и окна, себя самого.
- Но снится мне детство.
- Бабушка с маленькими руками.
- Гуси. Горы. Река по камням —
- Витимкан.
- Входит давно зарытая мама.
- Времени нет.
- На стуле сидит лама в жёлтом халате.
- Он трогает чётки рукой.
- А мама смеётся, ласкает его за лицо,
- Садится к нему на колени.
- Время всё длится, всё длится, всё тянется.
- За водой на Неву я боюсь опоздать.
2. Кулак
- Кукла с улыбкой полезной. Сметана.
- Самовар в серебре. Амбар прилетевший.
- Я избам хозяин, кулак, сатана.
- Я бог январю, архангел вспотевший.
- Пожитки мои – быки где, стаканы?
- Я лес закую. Море спрячу в сундук.
- И горы мне горки, реки мне речки,
- Поля не поля и волки – овечки.
- Стану я рано с арканом
- В руке чтоб на шею кому-то накинуть.
- Но чу! Обернулся уже комаром
- Опившимся крови. Паук
- Прижатый к тоске. Топором
- Утонувший на дне, угоревший, бессонный всеми покинут,
- Безгневный, беспалый как жук.
3. «Здесь лошадь смеялась и время скакало…»
- Здесь лошадь смеялась и время скакало.
- Река входила в дома.
- Здесь папа был мамой,
- А мама мычала.
- Вдруг дворник выходит,
- Налево идёт.
- Дрова он несёт.
- Он время толкает ногой,
- Он годы пинает
- И спящих бросает в окно.
- Мужчины сидят
- И мыло едят,
- И невскую воду пьют,
- Заедая травою.
- И девушка мочится стоя
- Там, где недавно гуляла.
- Там, где ходит пустая весна,
- Там, где бродит весна.
4. «Речка с тоской в берегах…»
- Речка с тоской в берегах.
- Пушкин в солдатской шинели.
- Няня на птичьих руках.
- Сказка на цыпочках возле постели.
- Вологда. Иволга. Остров.
- Мама – осока. Свист на губах непросохший.
- И сосны торопятся остро,
- Как Пушкин спешат к маме-осоке
- С водой на плечах. Лес и лиса
- Вся природа, корова, осина, оса
- Заплакало всё поперёк.
- Речка узкая выбеги, выкинься на берег,
- Утопись от стыда, Пушкин уж ждёт.
- Утро молчит и дождь не дождётся.
5. «Сердце не бьётся в домах…»
- Сердце не бьётся в домах,
- В корзине ребёнок застывший.
- И конь храпит на стене,
- И дятел ненужный стучится,
- Стучит, и стучит, и долбит,
- Долбит, и стучит, и трясётся.
- Иголка вопьётся и мышь свои зубы вонзит,
- Но крови не будет. И примус, и книги, и лампа
- И папа с улыбкой печальной,
- И мама на мокром полу,
- И тётка с рукою прощальной
- Застыло уныло, примёрзло как палка
- К дровам. И дрова не нужны.
- Но лето в закрытые окна придёт
- И солнце затеплит в квартире.
- И конь улыбнётся недужный
- И дятел ненужный,
- На папе улыбка сгниёт.
- Мышь убежит под диван
- И мама растает, и тётка проснётся
- В могиле с рукою прощальной
- В квартире, в могиле у нас.
6. «Я немца увидел в глаза…»
- Я немца увидел в глаза,
- Фашиста с усами и с носом.
- Он сидел на реке
- С котлетой в руке,
- С папиросой в губах,
- С зубочисткой в зубах
- И левой ногой обнимая полено.
- Вдруг всё мне открылось
- И осветилось немецкое тело,
- И стала просвечивать
- Сначала нога,
- А после рука.
- И сердце открылось кошачье,
- Печёнка щенячья
- И птичий желудок,
- И кровь поросячья.
- И тут захотелось зарезать его,
- Вонзить в него нож,
- Сказать ему – что ж!
- Но рука испугалась брезгливо,
- Нога задрожала
- И взгляд мой потух.
- То птица сидела с человечьим лицом,
- Птица ночная в военной шинели
- И со свастикой на рукавах.
- Взмах и она улетает.
7. Любино поле
- Люба любила, потела
- И чай пила с мёдом в овсе.
- Когда-то помещик случайный
- Ушкуйник и поп. Но время ушло
- И их унесло.
- И вот мы в окопах сидим,
- На небо глядим
- И видим летят
- То ближе то дальше
- И бомбы кидают.
- Любино Поле расколото вдрызг
- И Луга-речонка поднята к самому небу.
- Ах, небо! Ах, Ад! Ах, подушка-жена!
- Ах, детство. Ах, Пушкин! Ах, Ляля!
- Та Ляля с которой гулял,
- Которой ты всё поверял.
- Ах, сказки! Ах, море и всё!
- Всё поднято, разодрано к чёрту
- И нет уже ничего.
- Деревья трещат. Дома догорели.
- Коровы бредут и бабы хохочут от горя.
- Лишь старик один озабочен
- Зовут его Иванов.
- Он выменял пару ботинок
- За десять штанов,
- А штаны отдал за телёнка.
- Телёнок убит.
- И дом лежит на траве с отрубленным боком.
- А по полю прыгает Иванов, улыбаясь
- И ищет, и ищет, и свищет,
- И спрашивает и каждого, где они —
- Те что заплатят ему за убыток.
8. «Сани, кадушка, кровать…»
- Сани, кадушка, кровать
- Речка, избушка, корова.
- Тёплое выморозь, жеребцов и мужчин оскопи
- И землю сделай плешивой немецкой луною.
- Сады умирают там, где ступит нога.
- Дома убегают, где рука прикоснётся.
- Озера кричат. Рожают деревья урода.
- Сани, кадушка, кровать
- Речка, избушка, корова.
- Где дети? Уже не играют, уже не рисуют
- И детские кости белеют, тоскуют,
- И детская плоть в обломки, в кирпич
- Впилась на радость кому-то.
- Было иль не было —
- Чтоб в речке плясала вода,
- Чтоб мама смеялась
- И яблоня кидала весною цветы?
- Но будет.
- И будет корова – коровой, избушка – кукушкой,
- И станет снова землею луна,
- Соловьи захохочут в лесах
- И Гитлер увянет безротый
- Бесплотный с птичьей улыбкой.
- И Геббельс станет повозкой.
- И дым завитками над крышей уже
- Как на детском рисунке. Утро встаёт.
9. «Солнце простое скачет украдкой…»
- Солнце простое скачет украдкой
- И дети рисуют обман.
- И в детской душе есть загадка,
- Хариуса плеск и роман
- Воробья с лешачихой. Как жёлуди
- Детские пальцы. Рисунок опасный —
- Обрывок реки. Крик. И люди
- Не поймут, не заметят напрасно
- Привет с того света, где у реки
- В рукаве не хватает руки,
- Где заячьи руки скачут отдельно
- От зайца, где берег – не сказка,
- А бред на птичьих ногах. И замазка
- В глазах у меня, у тебя, у него как короста
- И нет у природы прироста.
- А к дереву приросли три девичьих руки, три ноги.
- Смеётся прохожий, упав на колени.
- Телеги трясутся. Косулю обнявши олень,
- Вонзается в день как в ухо верёвка. Миноги,
- Артисты, козлы, петухи по-рыбьи кричат.
- И ночь улетает уже на качелях в Пекин.
- Мышата, крысята, цыплята, щенята, волчата
- Ворчат. И я остаюся один
- Как колодец.
10. «Мне отрубили ногу, Руку и нос…»
- Мне отрубили ногу, Руку и нос.
- Мне отрезали брови и хвост.
- Хвост я взял у коровы.
- Руку я взял у соседа.
- Ногу я занял на время.
- Но где я возьму подругу?
- Подруга лежит под забором.
- Где друга сыщу?
- Друг сохнет в земле.
- Где найду я врага?
- Враг мокнет в реке.
- Где зиму увижу?
- Зима превратилася в лето,
- А лето в весну.
- И время идёт.
- Лишь один я стою под забором,
- Где подруга закрыта землёй.
11. «Хохот в лесу. Мзда на мосту…»
- Хохот в лесу. Мзда на мосту.
- Свист вонзившийся в похоть.
- Ночной птицы плач.
- Девушка – кукиш, унылый калач.
- Колесо по руке, поцелуй палача.
- Топором по плечу. Полечу к палачу.
- Смешалося всё, румынка с ребёнком
- И кровь, и рябина, и выстрел, и филин,
- И ведьма двуперстая вместе с телёнком,
- И мама, и ястреб безумьем намылен,
- И брюхо, и ухо, и барышня – срам
- С тоскою, с доскою, с тобой пополам.
- Я море прошу, но море – молчальник.
- Я ухо держу, но ухо – начальник.
- Я маму хватаю, но мама кипит.
- Я папу за лапу, но папа сопит.
- Подушкой у чёрта, убитый клюкою
- Я с Вием, я с Ноем, я вместе с тобою.
- Я с дедушкой в яме, с женой на краю,
- Я в щёлке, я в дырке, в лохматом раю.
- Я – сап, я кукушка, чахотка и сон.
- Я – веник, я – баня, я – тыква, я – сом.
- Я пень королю. Я помощник тюрьме.
- Я поп без ноги, я помещик в суме
- С доскою, с тоскою с лягушкой в уме.
12. «Лист не играет на дудке. И речка…»
- Лист не играет на дудке. И речка
- Струится. Папа в гости идёт.
- В испуганном доме нету ответа.
- И девичьи ноги растут,
- И девичьи груди трясутся.
- Но Гойя уж тут.
- Людоеды корову едят не умея.
- И ведьмы насилуют папу.
- Природа повернулась трамваем,
- Где кости стучат и кричат,
- Где ноги тоскуют по Оле.
- Но Гойя уходит и реки навстречу ему.
- И мир оглянулся корзиной
- И воды к водам на спину,
- Ивы на ивы, сосны на сосны.
- Деревья как люди, как дёсны
- Без стыда.
- И дождик о речку, как небо о небо,
- Как мы друг об друга, как муж о жену,
- Змея о змею, жеребец о кобылу, козёл об козу.
- И трутся, и пляшут, и бьются,
- И прыгают как под ножом,
- Пронзённые страстью на вылет.
13. «Кошачье жаркое. И гости сидят…»
- Кошачье жаркое. И гости сидят
- За тем же столом.
- На хлеб я гляжу, кости считаю
- И жду, когда гости уйдут.
- Но вот входит тесть (смерть, сон).
- Гостей на салазках везут.
- Меня на салазки кладут и везут.
- Навстречу идёт почтальон.
- Телеграмма от жены: «жду».
- Стекла сияют. Солнце кричит.
- Деревья стоят, утонув навсегда.
- Дома утонули. И люди в подштанниках
- В пустоте, где воздух съедят.
- И сердце стучит и зовёт к жене,
- А санки скрипят, всё скрипят и скрипят.
- И вот уж… но тёща устала и сбросила в снег
- На дороге я синий лежу.
14. Тоня-река
- Белые ноги в траве.
- Дерево в юбке большое
- Обнимет. Ветвями подымет.
- То девушка Маня берёза,
- То девушка манит меня
- И с собой уведёт.
- Но девичьи ласки мне не по нраву
- И девушка-дерево мне не по праву.
- Чтоб руки упали, чтоб ноги поплыли
- Зарежу жену. И сердце утонет.
- Заплачет река и застонет —
- Тоня-река.
15. «А девушка тут где смеялась, любила…»
- А девушка тут где смеялась, любила
- Но смех уж застыл и остыла любовь.
- И нож уж ползёт по руке, где скользила,
- Где радость текла и гремела весёлая кровь.
- И нож уже в теле как скрежет
- Идёт не спеша и всё глубже и режет
- И нож по груди где ласка – тоска.
- Где милое, страшное, Люда, Людмила?
- Ты девочкой прыгала, папу любила,
- Ты девушкой стала и вот ты доска.
- А нож всё ползёт, и всё режет
- И режет и нежит и режет,
- А нож всё ласкает жестокий
- Как дети, острый и нежный.
- И двое стоят и смеются бесстыдно
- И смотрят в тебя как будто им видно
- Душу твою, светлую ветку.
- То ветку живую срубили бездушно.
- Зарезали девушку. Плачет воздушно
- Небо тоскует по той что Людмилой
- Звалась. Что была певуньей, девчонкой
- Застыло, обвисло стало синей печёнкой,
- Что было девчонкой, что прыгало, пело
- Что речкой гремело о камни так смело
- Что девочкой Людой девчонкой звалось.
16. «И девушка вошла в меня…»
- И девушка вошла в меня,
- И девушка в меня врубилась,
- И девушка схватив меня,
- И на бегу в меня влюбилась.
- Её размашистый напор
- В меня ударил как топор.
- Её взволнованный удар
- Меня уносит как угар.
- Ту девушку зовут река.
- В её руке ворчат века.
- И бьёт ногами по плоту
- И та не та и ту не ту,
- Себя уносит налету.
- Её рука на берегу,
- А берега не берегут.
- Она меня бегом схватив
- С собой уносит как мотив.
- И я как стон давно во рту
- Вода в крови и налету.
17. «Плыл кораблик на боку…»
- Плыл кораблик на боку
- Из Китая, из Баку.
- Видит, поп лежит на брюхе
- С самоваром на полу.
- Видит, поп с ногами в ухе
- И с женою пополам.
- Плыл кораблик на боку
- Из Тамбова, из Баку.
- Видит он, лежит карась
- И девица словно князь.
- У девицы в моче Вали
- Три кобылы ночевали.
- У девицы между ног
- Треугольник и пирог.
- У девицы между рук
- Сдох зажаренный петух.
- У девицы между плеч
- Ждёт с запиской меня меч.
- У девицы между перьев
- Спят Ловушкин и Савельев.
- У девицы между ляжек
- Я сижу с руками тож
- И точу ногами нож.
- Плыл кораблик на боку
- Из Парижа, из Баку.
- Видит он, сидит корова
- И руками вертит блюдо.
- – Здравствуй Вера. Как здорова?
- – Я здорова как верблюд. —
- Отвечает Вера. Бьют.
- Бьют её. Плюют. И режут.
- А она с ногами в тесте,
- А её ногою тесть:
- – Негде, милая, мне сесть.
- Плыл кораблик на боку
- Из Европы, из Баку.
- Видит он, спешит красотка
- А у ней в руке чесотка.
- А у ней в ноге кинжал.
- Черт её меж ног зажал.
- Плыл кораблик на боку
- Из Китая, из Баку.
18. «С воздушной волною в ушах…»
- С воздушной волною в ушах,
- С холодной луною в душе
- Я выстрел к безумью. Я – шах
- И мат себе. Я – немой. Я уже
- Ничего и бегу к ничему.
- Я уже никого и спешу к никому
- С воздушной волною во рту,
- С холодной луной в темноте,
- С ногою в углу, с рукою во рву
- С глазами, что выпали из глазниц
- И пальцем забытым в одной из больниц,
- С ненужной луной в темноте.
19. «Лежу с женой вдвоём в квартире…»
- Лежу с женой вдвоём в квартире,