Воспоминания: из бумаг последнего государственного секретаря Российской империи бесплатное чтение

Сергей Крыжановский
Воспоминания: из бумаг последнего государственного секретаря Российской империи

© «Центрполиграф», 2022


От издательства

Сергея Ефимовича Крыжановского можно назвать «серым кардиналом» последних двух десятилетий Российской империи. Он происходил из небогатой и не знатной дворянской семьи – лишь его отец сумел дослужиться до чина, дающего право на потомственное дворянство. На карьеру, делать которую придется своим трудом, был настроен и сам Сергей Крыжановский. Поступив на математическое отделение Московского университета, он понял, что для карьеры лучше учиться на юриста, и не в Москве, а в Петербурге. Как многие молодые люди в середине 1880-х годов, Крыжановский вступил в один из студенческих кружков Петербургского университета. Кружок считался либеральным, но не революционным. Тем не менее Крыжановский, единственный из его участников, был арестован и провел несколько дней в полиции… Это событие заставило его переоценить свои планы. Соратник по кружку В. И. Вернадский говорил о Крыжановском: «Умный, энергичный, честолюбивый, он был от природы добрый. Хороший товарищ…», но вспоминал и «элементы цинизма и правильного скептицизма»…

Отход Крыжановского от кружка удивил его друзей. Но ведь он, пусть в шутку, называл себя будущим министром юстиции. А значит, его уделом должна была стать государственная служба и лозунгом – порядок в делах.

Начинать карьеру Крыжановскому пришлось в судебных органах – помощником секретаря в Петербургском окружном суде, судебным следователем в провинции; через десять лет он занял пост товарища (заместителя) прокурора Петербургского окружного суда. Усталость от безрадостной службы заставила Крыжановского изменить род занятий – он перешел в Хозяйственный департамент Министерства внутренних дел. В ведении департамента был широкий круг вопросов – транспорт и пути сообщения, работа земств, тарифная политика и т. д. На этом посту проявился особый талант С. Е. Крыжановского – составлять тексты законопроектов и реформаторских программ так толково, что их без переделок можно было представить и на обсуждение Государственного совета, и на доклад к государю. И начальство высоко это ценило.

Трудно представить весь объем документов, которые были подготовлены лично Крыжановским, остававшимся в тени всесильных министров. Именно он разработал законы о выборах в Государственную думу – новый парламентский орган, аналогов которому не было в российской истории, и был ближайшим помощником Столыпина, воплощая его реформы.

Министром С. Е. Крыжановскому стать не удалось. Венцом его карьеры был пост товарища министра внутренних дел. В 1911 году он был назначен государственным секретарем и занимал эту должность вплоть до дня падения самодержавия… После Февральской революции С. Е. Крыжановский сжег свой архив, все деловые бумаги и записи, чтобы они не попали в руки Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства и не дали повода обвинять в чем-то его самого и его сослуживцев. В начале 1918 года Крыжановский эмигрировал, скитался по нелегким дорогам русских беженцев, в 1920 году обосновался в Париже…

В эмиграции Крыжановский написал мемуары, восстанавливая документы и события по памяти, зарубежным архивам и попавшим в Европу советским изданиям и открывая интереснейшие страницы истории России.

Биография

Сергей Ефимович Крыжановский, сын небезызвестного западнорусского деятеля и писателя Е. М. Крыжановского, родился в Киеве 29 августа 1862 года и провел детство и молодость частью в Подольской губернии, частью в Седлице и Варшаве, где служил его отец, частью в Холмщине[1], где семья его владела небольшим имением. По окончании курса юридических наук в Петербургском университете поступил на службу по судебному ведомству, где занимал должности судебного следователя в округе Новгородского суда и товарища[2] прокурора при судах Великолуцком, Рижском и Петербургском. В 1896 году перешел на службу в Министерство внутренних дел на должность начальника отделения Хозяйственного департамента, ведавшего земскими и городскими делами, затем был чиновником особых поручений и вице-директором, а в 1904 году, при преобразовании департамента в Главное управление по делам местного хозяйства, занял в нем должность помощника начальника. В 1905 году состоял короткое время директором Первого департамента Министерства юстиции, а в 1906 году, в бытность министром внутренних дел П. Н. Дурново, был назначен товарищем министра внутренних дел, каковую должность занимал и при П. А. Столыпине. После смерти последнего был назначен государственным секретарем, а в 1917 году, с оставлением в занимаемой должности, – членом Государственного совета.

С 1907 года состоял в звании сенатора, а 1 января 1916 года был пожалован званием статс-секретаря его императорского величества.

За время службы в Министерстве внутренних дел занимался, главным образом, делами местного хозяйственного управления – земского и городского, а впоследствии – вопросами народного представительства и связанными с ними[3]; в качестве товарища министра ведал, помимо сего, делами общего управления, медицинской, ветеринарной, статистической и техническо-строительной частями, равно как и духовными делами иностранных исповеданий. Специальностью его являлись дела законодательного свойства. Его перу принадлежат: 1) проекты положений о введении земских учреждений в западных и восточных губерниях империи (1897), не получившие осуществления вследствие принципиальной оппозиции С. Ю. Витте, в то время министра финансов; 2) известная записка И. Л. Горемыкина по вопросу о совместимости городского и сельского самоуправления с самодержавным строем империи, являвшаяся ответом на записку С. Ю. Витте, в которой доказывалась невозможность этих двух начал; 3) положение об общественном управлении гор. Санкт-Петербурга, утвержденное в законодательном порядке в 1903 году; 4) положение о Главном управлении и о Совете по делам местного хозяйства и положение об управлении Главного врачебного инспектора и Медицинском совете, утвержденные в 1904 году; 5) всеподданнейший доклад министра внутренних дел князя Святополк-Мирского о намечавшихся им изменениям в государственном строе империи (1904), отвергнутый по настояниям С. Ю. Витте и К. П. Победоносцева; 6) положение о Государственной думе и о выборах в Думу, высочайше утвержденные 26 августа 1905 года; 7) проекты изменения правил о выборах в Думу, высочайше утвержденные в декабре 1905 года; 8) положение о преобразовании Государственного совета; 9) положение о старообрядческих и сектантских общинах, изданное в порядке статьи 87 Основных законов и впоследствии утвержденное в законодательном порядке; 10) закон от 7 июня 1907 года о выборах в Государственную думу; 11) проект о введении в империи областного управления (1908), не получивший движения; 12) положение о выделении Холмского края из административных пределов Польши, утвержденное в законодательном порядке в 1912 году, и разные другие меньшего значения.

В бытность государственным секретарем состоял председателем высочайше утвержденной комиссии по вопросу о выделении некоторых местностей из состава Финляндии, разрешенном комиссией в отрицательном смысле (1912–1913), председательствовал, заменяя И. Л. Горемыкина, в высочайше образованном в 1915 году совещании русских и польских членов законодательных палат об устройстве управления царством Польским по окончании войны, выработавшем проект, не получивший осуществления за изменением политических обстоятельств, и, наконец, был председателем высочайше образованной комиссии по пересмотру перечня дел, восходящих на высочайшее благовоззрение, заключения которой были высочайше утверждены и обращены к исполнению в 1916 году. Состоял также председателем отдела Верховного совета по призрению пострадавших в войне с Германией и членом Совещаний по обороне.

После революции проживал в Финляндии, а затем в июле 1918 года поехал в Киев, откуда, перед занятием его большевиками, в Одессу, затем – в порядке эвакуации – в Константинополь и, наконец, в 1920 году переехал в Париж. Оставшись без всяких средств к существованию, зарабатывал свой хлеб разной канцелярской работой, редактировал в Париже исторический сборник «Русская летопись» (1921–1925), посвященный литературной защите старой, дореволюционной России и ее деятелей; составил в Париже довольно обширные записки о событиях, которым был свидетелем за время своей службы, и был одним из учредителей и председателем правления «Союза ревнителей памяти императора Николая II».

Стойкий националист, и по убеждениям, и по семейным традициям, верный слуга престола, в котором он видел единственно возможную в современной ему России форму правления, Сергей Ефимович был всегда сторонником умеренных течений политической мысли и врагом всяких привилегий, не оправдываемых пользой государства. Он был либерал и демократ в том смысле, что никогда в своих отношениях не делал разницы между людьми по их происхождению и положению; консерватор и аристократ – в том, что не признавал возможным ставить судьбу государства в зависимость от голосования толпы, а полагал, что для участия в управлении необходима наличность умственного и делового ценза и приверженность исторической традиции. Его не любили крайне правые и терпеть не могли левые.

Сергей Ефимович не имел никаких связей, ни наследственных, ни благоприобретенных, и всем служебным движением был обязан самому себе. Всю жизнь он чуждался того, что называется «светом» и «обществом», сторонился кругов и лиц, которые имели или которым приписывали закулисное влияние на судьбы людей и их служебную карьеру. Он не посещал ни одного из петербургских политических салонов, не бывал ни у графини Игнатьевой, ни у графини Клейнмихель, ни у генерала Богдановича, ни у других, им подобных. Никогда не видел ни князя Мещерского[4], ни Григория Распутина, ни даже А. А. Вырубовой. Никогда не водил знакомства и не поддерживал отношений с представителями печати. Никогда не переступил порога ни одного клуба.

Пользуясь нерасположением придворных кругов, которые почему-то считали его революционером, яркой враждебностью евреев, либеральной печати, князя Мещерского, доктора Дубровина[5] и кадетской партии, Сергей Ефимович имел много врагов и очень мало друзей. Но ни то ни другое его не смущало. По врожденной веселости характера, а отчасти и по свойственному ему легкомыслию, он не видел в том беды. Любил он только свою жену и Россию, и немногих близких, но всегда был верным другом и добрым товарищем. Из благ жизни он ценил только книги и охоту, а шуму городов всегда предпочитал деревенский простор, лесную глушь и общество простых людей.

Вступление

Автор настоящих заметок служил императорской России, верным сыном которой был и ныне остается, благоговейную память о ней он унесет с собой в могилу.

В порядке государственной службы он не поднимался выше положений второстепенных, но по роду занятий близко знал всех заметных деятелей последнего царствования, во многих событиях принимал участие и многое видел. И если впечатления его, человека, перегруженного служебной работой, могли быть во многом односторонни и случайны, то старый строй не имел от него тайн, и в этом ценность его воспоминаний.

В 1912 году, под свежим впечатлением недавнего прошлого, он описал то, чему был свидетелем в годы перелома русской государственной жизни в 1904–1907 годах. Позднее он обработал эти записи на основе обширного, недоступного другим документального материала и изменил во многом некоторые из первоначально высказанных суждений. К прискорбию, и труд этот, и документы, на коих он был основан, погибли, когда в ночь на 2 марта 1917 года ему пришлось сжечь свой архив из опасения, чтобы он не попал в руки революционеров. Случайно, по недосмотру исполнителей, остался не уничтоженным в числе немногих других бумаг отдельно хранившийся первоначальный набросок заметок, который и был захвачен агентами Временного правительства. Набросок этот попал в Чрезвычайную следственную комиссию[6], откуда автору удалось извлечь его после захвата власти большевиками, он остался в России и был впоследствии уничтожен.

Находясь в беженстве во Франции, автор попытался воспроизвести свои записи по памяти, придав им более широкие рамки повести о прожитом; в чем мог, автор пополнил их общими соображениями и выводами, которые вытекали из опыта жизни. За отсутствием погибших, в большинстве не восстановимых документов, заметки эти в фактической части приближаются к редакции первоначального наброска с некоторыми последующими изменениями в характеристике лиц и событий.


Особые условия беженского существования в непрерывных заботах о куске хлеба, почти не оставляющих досуга, отразились невольно бессвязностью повествования и отсутствием надлежащей отделки записанного. Сознавая эти недостатки, автор не может ставить их себе в упрек.

За что автор любит императорскую Россию?

За что мы любим близких своих? За то, что они совершенны? Конечно нет. Если разобрать, то в каждом найдутся и недостатки, и смешные стороны, и даже пороки. Тем не менее мы их любим, потому что они наши, они свои, они дороги нам, и жить с другими мы не хотим. Но и в привязанности автора к старому есть и другое, есть убеждение, что этот строй, по существу своему, независимо от лиц был единственный обеспечивавший России силу и благоденствие и в настоящем, и в ближайшем будущем. Он был Россия, а с его падением и ее не стало.

Государственная дума

В 1904 году я состоял в должности помощника начальника Главного управления по делам местного хозяйства и ездил в Крым разбирать распри, возникшие между городским управлением и комиссией, восстанавливавшей линию обороны Севастополя в войну 1854–1855 годов. Вернувшись в Петербург в конце сентября, я застал большие перемены. Министром внутренних дел был назначен князь П. Д. Святополк-Мирский, уже объявивший к этому времени «эру доверия», а два товарища министра – Н. А. Зиновьев и А. С. Стишинский – были назначены, к их крайнему огорчению, в Государственный совет. Нового министра внутренних дел я совершенно не знал.

Кажется, 4 ноября я был неожиданно вызван к князю [Святополк-]Мирскому, который сообщил, что ему указали на меня как на лицо, могущее оказать содействие к составлению всеподданнейшего доклада, в котором он предполагает изложить, в развитие преподанных ему высочайших предначертаний, программу преобразования внутреннего строя империи. Кто именно указал, он не пояснил, но по некоторым словам я догадался, что это был князь Оболенский, бывший товарищем министра внутренних дел при И. Л. Горемыкине и некоторое время при Д. С. Сипягине.

Князь [Святополк-]Мирский долго и много говорил о трудном положении, в котором очутилась государственная власть, исчерпавшая все доступные ей способы борьбы с нарастающим революционным движением, и о необходимости пойти навстречу пожеланиям умеренной части оппозиции и сделать уступки, которые совместимы с сохранением существующего государственного строя и способны были бы оторвать либеральные элементы общества от революционных. На первом плане он ставил меры к укреплению законности, как отвечавшие с внешней стороны требованиям об установлении правового строя, и соответственное с сим изменение в учреждении Правительствующего сената. Он настойчиво указывал на неизвестную мне в то время брошюру Глинки-Янчевского о Сенате[7] как на выражение тех пожеланий, которые могли бы быть приняты правительством. Затем он говорил о необходимости облегчить тяжесть особых положений об охране и дать голосу населения выражение в законодательной деятельности. Как на путь к тому он указывал на дальнейшее развитие начал, положенных в основание незадолго до того проведенного при Плеве в законодательном порядке положения о Совете и Главном управлении по делам местного хозяйства (Полное собрание законов, 22 марта 1904 г.) Проект этого закона был составлен мною, что, вероятно, и послужило ближайшим поводом дл привлечения к новой работе.

Наконец, князь [Святополк-]Мирский упомянул об облегчении религиозных ограничений и о пересмотре крестьянского законодательства и положений о земских и городских учреждениях, в смысле привлечения к участию в их деятельности более широких слоев населения.

Общий смысл его указаний сводился к желанию выразить во всеподданнейшем докладе приемлемый для правительства максимум пожеланий, высказывавшихся в обществе, в смысле освобождения личности от государственной опеки и расширения участия населения в делах управления. Вместе с тем он хотел, чтобы в докладе было проявлено самое осторожное отношение к существующему порядку вещей и была заранее отражена возможность нападок, основанных на несоответствии намечаемых мер началам нашего государственного строя. Он неоднократно упоминал о необходимости избегать всего, что могло бы подать повод к неправильному истолкованию его намерений, и избегать слов, которых не любит государь. К числу последних он относил и ходячий термин «интеллигенция», который, по его словам, государь не любил еще по преемству от императора Александра III и который поэтому следовало заменять каким-либо другим выражением. Приказано было также не касаться без крайности сословного строя и, в особенности, земских начальников. Князь [Святополк-]Мирский решительно отмежевался от всякой мысли о мерах к усилению аппарата власти, которые, казалось, должны были идти параллельно с расширением общественных свобод и снятием стеснений с самодеятельности общества. Он усиленно это подчеркивал и полагал в основание программы «доверие».

В таком именно виде смысл сказанного им сохранился в моей памяти. Вообще же слова князя были довольно сбивчивы, а мысли несколько туманны. Я не вынес даже убеждения в том, что он действительно имел какие-либо определенные указания от его величества.

В конце концов было решено, что я попытаюсь облечь в форму всеподданнейшего доклада все эти предположения, и тогда князь [Святополк-]Мирский примет на основе его свое окончательное решение.

Срок для составления доклада был двухнедельный, причем в части, касающейся особых положений об охране и административной ссылке, приказано было переговорить и согласиться с директором Департамента полиции А. А. Лопухиным, а в части, касающейся печати, с Главным управлением по делам оной.

Поручение было трудное, но интересное. Я был молод и наивен, а потому принялся за дело с особым увлечением. Весь вечер пробродил я по набережной Невы, размышляя, с какого конца приступить к делу, чувствуя себя едва ли не новым Сперанским.

К назначенному сроку доклад был изготовлен. В нем не было, конечно, ничего оригинального, а были лишь сведены в систему те указанные князем [Святополк-]Мирским предположения, которые последнее время, так сказать, висели в воздухе. Единственной отличительной особенностью было, впервые в актах подобного рода, с решительностью высказанное убеждение в опасности дальнейшего сохранения общинного владения как источника смуты умов и в необходимости скорейшей замены его началом полной частной собственности на землю. Припомнить точно подробности после стольких лет и такой массы составленных и до, и после всевозможных законопроектов и записок, в значительной мере близких по предмету, я не могу, но сущность более или менее точно сохранилась в памяти.

Всеподданнейший доклад – очень обширный – начинался очерком изменений в общественном и экономическом строе России, последовавших в результате преобразований императора Александра II и нарождения новых классов с их психологической потребностью принять участие в управлении, неизбежно на этой ступени развития возникающей; далее следовало изложение причин, по которым государственная власть принуждена была относиться с особой осторожностью к нараставшим запросам, препятствий, которые в этом деле создавало революционное движение с его террористическими проявлениями и, наконец, соображения о своевременности пересмотра всех возникавших в связи с этим вопросов ради обеспечения внутреннего мира в стране. Засим следовала мотивировка предлагаемых мер. К числу их были отнесены:

а) укрепление начал законности в управлении, в каковых целях предполагалось дать бо́льшую самостоятельность Правительствующему сенату и его контрольному наблюдению, вернув это установление к заветам, положенным в его основание Петром Великим, дав Сенату особого председателя, право рекомендации кандидатов на должность сенаторов, право самостоятельных ревизий и подчинив его ведению кодификационную часть;

б) укрепление в сознании сельского населения начала частной собственности на землю путем постепенного упразднения общинного владения и утверждения за крестьянами общинных земель на частном праве, а также сближение правового положения крестьян с таковым же положением прочих обывателей;

в) расширение пределом веротерпимости и свободы совести, прежде всего в отношении старообрядцев, и снятие всякого рода религиозных и национальных ограничений, поскольку это не противно будет интересам русской державности;

г) облегчение положения печати путем пересмотра законов о ней в смысле подчинения нарушений, совершаемых путем печати, ведению общих судов, с отменой административных карт;

д) ограничение объема применяемых исключительных положений и административной высылки; и, наконец,

е) пересмотр положений о земских и городских учреждениях – в видах привлечения к делам местного устройства более широких кругов населения и предоставления этим учреждениям большей хозяйственной самостоятельности.

В заключение намечены были предположения о порядке привлечения представителей населения к участию в законодательной деятельности. В этих видах предположено было ввести в состав Государственного совета, на равных основаниях с членами, по высочайшему назначению, выборных представителей от губернских земских собраний и городских дум более крупных городов. Имелось в виду, что предполагавшееся распространение земских общественных учреждений на всю империю и расширение слоев населения, в них представленных, будут иметь следствием и постепенное расширение участия населения в законодательной деятельности как в географическом отношении, так и в смысле углубления социального базиса.

К всеподданнейшему докладу был приложен и проект высочайшего манифеста, возвещавшего намечаемые меры и устанавливающего порядок разработки соответствующих законоположений особой комиссией, с постановкой этой комиссии, как и Государственному совету, усиленному членам по выборам, самых коротких сроков для рассмотрения проектов и предоставления их на высочайшее благовоззрение.

За все две недели, данные на выполнение работы, я князя [Святополк-]Мирского не видел. А. А. Лопухин принес составленные им соображения, касавшиеся положений об охране, и передавал подробности своего по этому поводу разговора со [Святополк-] Мирским. Лопухин был настроен очень воинственно против «произвола» и, вспоминая о прошлом, поносил Плеве[8], при котором сделал свою полицейскую карьеру. «Всякий раз, как мне приходилось говорить с Плеве, – сказал он, – мне хотелось схватить со стола письменный прибор и размозжить ему голову». Чувство, выраженное в этой фразе, было мне понятно, так как я считаю Плеве одной из самых отталкивающих личностей, с которыми мне приходилось соприкасаться, но слова Лопухина меня удивили, так как они резко противоречили тем близким отношениям, которые существовали между ним и Плеве.

По изготовлении проект всеподданнейшего доклада был прочитан мной князю [Святополк-]Мирскому в присутствии приглашенного для сего Лопухина, который успел уже, видимо, установить добрые отношения с новым министром. Заключительная часть доклада замечаний со стороны князя не вызывала, в исторической же части он признал нужным сделать некоторые изменения. В проекте было сказано, между прочим, что начиная с 60-х годов в известной части общества стали замечаться явно выраженные конституционные течения, которые, колеблясь и видоизменяясь, получали все большее развитие и заслоняли собою течения славянофильские. Сказано это было очень осторожно, но князь признал нужным совсем затушевать и сказать лишь глухо о стремлении общества принять участие в делах государственного управления или что-то в этом роде, теперь уже точно не припомню. Одним словом, он старался отгородиться от возможного впечатления, что он связывает свои предположения в каком-либо отношении с указанным течением.

Так как все дело приказано было сохранять в строжайшей тайне и мог полагаться только на вполне надежного переписчика, то переделка доклада и его переписка заняли еще дня три, после чего, следовательно, около 20–22 ноября доклад был мною вторично прочитан князю [Святополк-]Мирскому, причем на этот раз кроме Лопухина присутствовал еще и Э. А. Ватаци, директор Департамента общих дел, человек близкий [Святополк-]Мирскому по прежней службе в западном крае. Замечаний доклад не вызвал, и я тут же передал его [Святополк-]Мирскому вместе с проектом манифеста, также им одобренным, в двух редакциях, отличавшихся только заключительной, не имевшей значения фразой. На следующий день князь [Святополк-]Мирский повез их государю.

Государь, видимо, не торопился с рассмотрением доклада, так как, по словам князя, пять дней спустя сказал ему, что еще не все прочитал. Еще через два-три дня я узнал от [Святополк-]Мирского, что государю угодно было для обсуждения его предположений созвать совещание в составе некоторых министров и графа Витте, как председателя Комитета министров. В совещание это приглашены были, помнится, еще двое великих князей – Владимир и Сергей Александровичи[9], а также Э. В. Фриш[10], граф Сольский[11] и А. С. Танеев[12]. Князь [Святополк-]Мирский сказал мне при этом, что, по словам государя, он не собирается приглашать в совещание К. П. Победоносцева, чему [Святополк-]Мирский очень радовался, так как со стороны Победоносцева ожидал принципиального несогласия на осуществление намеченных в докладе предположений. На вопрос, не следует ли отпечатать всеподданнейший доклад и разослать участникам совещания для предварительного ознакомления, без чего им трудно будет в нем разобраться ввиду обилия затрагиваемых вопросов, князь [Святополк-]Мирский сказал, что это невозможно, так как совещание состоится, вероятно, на следующий же день, и что он доложит все на словах, а если будет нужно, то прочтет и самый доклад, и во всяком случае – проект манифеста.

Спустя еще дня два или три меня вечером вызвал князь [Святополк-]Мирский. Он только что вернулся из совещания (было, кажется, два заседания) и находился в очень подавленном состоянии. Он сообщил, что дело провалилось и не остается ничего более, как приступить к «постройке новых тюрем» и вообще усилить репрессии. По словам [Святополк-] Мирского, государь, изменив свои первоначальные предположения, вызвал в совещание К. П. Победоносцева, послав ему утром записку такого содержания: «Мы запутались, приезжайте, помогите разобраться». Главным, однако, оппонентом явился в совещании не Победоносцев, как того ожидал князь [Святополк-]Мирский, а к изумлению его, С. Ю. Витте, причем все острие своих возражений и нападок он сосредоточил на предположениях о включении выборных членов в состав Государственного совета, доказывая, что эта мера очень опасная, чреватая неизбежными последствиями, и, являясь вступлением на путь к конституционному строю, грозила бы гибелью России. Витте говорил резко и с большой настойчивостью, и, по впечатлениям [Святополк-]Мирского, желал во что бы то ни было вырвать дело у него из рук и оставить себе, чего, как известно, и достиг, получив в этом же заседании высочайшее поручение рассмотреть в Комитете министров вопрос о намечаемых преобразованиях и взяв у [Святополк-]Мирского его всеподданнейший доклад и проект манифеста. Вообще из рассказа [Святополк-]Мирского было ясно, что Витте его просто затоптал и отшиб от дела. [Святополк-]Мирский понимал, что его роль как министра внутренних дел кончена, что вскоре и оправдалось. Он передавал много подробностей о ходе заседания и о роли и отношении к нему отдельных участников, но, не имея под рукой своих заметок того времени, затрудняюсь их воспроизводить, чтобы не впасть в неточности. Впечатление от слышанного у меня осталось такое, что члены совещания, не будучи предварительно ознакомлены с предметом предстоящих обсуждений, были захвачены врасплох, суждения шли вразброд, вне ясных рамок, чем и воспользовался Витте для своих целей.

Я откланялся князю [Святополк-]Мирскому и более его как министра внутренних дел не видел[13].

Впоследствии, в 1906 году, по вступлении своем в должность председателя Совета министров, И. Л. Горемыкин потребовал от меня копию всеподданнейшего доклада князя [Святополк-]Мирского и, видимо, имел о нем какие-то разговоры с государем, так как его величество передал эту именно копию доклада вместе с другими бумагами П. А. Столыпину, когда последний заменил И. Л. Горемыкина. В докладе некоторые места оказались высочайше подчеркнутыми и имели на себе высочайшие отметки; многие из намеченных во всеподданнейшем докладе предположений князя [Святополк-]Мирского осуществлены были той же осенью Столыпиным путем издания, в порядке 87-й статьи Основных государственных законов, соответствующих высочайших указов.

Копии доклада были, кроме того, еще ранее даны князю А. Д. Оболенскому и А. В. Кривошеину[14], которые просили их для своих коллекций. Копия имеется также в архиве Государственного совета в деле, в котором мною, в бытность государственным секретарем, были объединены все материалы, относившиеся к ходу работ по составлению положений о Государственной думе и Государственном совете в новом его составе.

В начале 1905 года А. А. Хвостов, состоявший тогда товарищем министра юстиции, мой бывший начальник по хозяйственному департаменту, уговорил меня перейти на должность директора Первого департамента Министерства юстиции. Уступая его уговорам, я согласился и скоро раскаялся. После привольной жизни в Министерстве внутренних дел, с его широкими интересами, ведомство юстиции, от которого я успел уже за десять лет отвыкнуть, с его мелочной, формальной казуистикой, показалось мне убийственно скучным. Кроме того, в центральном управлении пришлось столкнуться с нравами и обычаями, прежде мне совершенно неизвестными. Министерство юстиции было сравнительно маленькое, а потому личные отношения занимали в нем гораздо больше места и имели особое значение, а с ними было связано и низкопоклонство перед начальством, проявлявшееся в крайне стеснительной форме. Было как-то дико видеть почтенных председателей судебных палат и таковых же прокуроров, людей, которых по условиям прежней своей судебной службы в глухой провинции я привык так высоко ставить, которые стремились под тем или иным предлогом проникнуть к директору департамента, мальчику по сравнению с ними, и вели заискивающие, сладкие речи без всякой даже практической цели, ибо в Первом департаменте были сосредоточены дела юрисконсультские, законодательные и организационные, и на личное положение служащих в судебных учреждениях директор его никакого влияния иметь не мог. С другой стороны, и условия службы с С. С. Манухиным как министром юстиции были очень нудны. Сам он был прекрасный человек, превосходный юрист и очень приятный начальник, но обладал крайне мелочным и нерешительным характером, страшно боялся провиниться перед другими, более сильными ведомствами, и этим доводил своих подчиненных нередко до отчаяния. Помню, как в один из первых же дней в департамент поступил от Министерства внутренних дел, по Департаменту полиции, запрос о передаче в военный суд какого-то дела. Дело было самое незначительное, и в нем не имелось налицо признаков, требуемых законом для передачи военному суду. В этом смысле и был составлен ответ, представленный к подписанию министра. С. С. Манухин впал в колебание, долго обсуждал и, наконец, убедившись, что иного исхода нет, согласился с мнением департамента, но оставил бумагу у себя, чтобы еще подумать. Через час у него возникли новые сомнения, и он созвал на совещание товарища министра, обоих директоров и юрисконсульта. Судили, рядили и пришли к тому же выводу, но опять-таки Манухин бумаги не подписал.

Вернулся я домой со службы часов в семь, а в десять был вызван к министру на дом, где оказалось созванным новое по тому же предмету совещание при участии сенаторов Н. С. Таганцева и А. М. Кузь-минского, которые, ознакомившись с делом, пришли к такому же заключению, что и департамент. Все-таки и после этого С. С. Манухин бумаги не подписал, а решил взять ее с собой на следующий день в заседание Совета министров, чтобы лично объяснить министру внутренних дел мотивы, по которым он не может выразить согласия на предложения его ведомства. Оказалось, конечно, как и следовало ожидать, что министр внутренних дел о переписке этой и не слышал и никаких претензий по поводу проектируемого отзыва не имел, найдя его и со своей стороны совершенно правильным. Только тогда С. С. Манухин подписал наконец бумагу. Такие случаи повторялись очень часто.

Другим скучным занятием было составление для министра всеподданнейшего доклада. Так как дела министерства по свойству своему мало в чем могли привлекать внимание государя, и единственно, чем министр мог надеяться заинтересовать его величество, были представления о помиловании осужденных (докладывались, конечно, лишь два-три, а остальные государь разрешал по доверию к министру), то С. С. Манухин старался выбирать для доклада такие дела, которые, не будучи слишком сложными или длинными, могли в то же время вызвать улыбку своим содержанием или какими-либо забавными созвучиями. И вот происходили долгие объяснения всякий раз, когда приходилось подбирать дела для всеподданнейшего доклада, причем соображения и колебания Сергея Сергеевича о том, какое дело пустить вперед, бывали бесконечны. Он ужасно радовался, когда попадались смешные фамилии обвиненных или потерпевших.

Копаться во всей этой трухе было ужасно скучно, мне казалось, что я сижу в глубоком погребе, а за стенами тем временем гремит и сверкает жизнь. Я заскучал и через пять недель вернулся обратно в Министерство внутренних дел на свое старое место, которое, по счастью, оставалось незамещенным, заслужив тем самым в глазах солидных людей репутацию человека вздорного и легкомысленного. Добрейший А. А. Хвостов с год после этого на меня дулся, но потом простил.

Оказалось, однако, что я поступил совсем не легкомысленно, и мое стремление вернуться в живое ведомство было правильно. Спустя, кажется, неделю я был вызван Булыгиным, сменившим князя [Святополк-]Мирского в должности министра внутренних дел, и назначен в состав образованного им совещания, которое в исполнение высочайшего рескрипта, последовавшего на его, Булыгина, имя, должно было подготовить предположения о призвании выборных от населения лиц в делах законодательства. Мне он поручил и делопроизводство этого совещания. Впоследствии, сойдясь ближе с Булыгиным, я узнал, что привлечен был к этому делу по совету С. Ю. Витте, который, однако, при этом предупредил Булыгина: «Смотрите за ним внимательно, чтобы не стал болтать журналистам», – странное обвинение, ибо с кем с кем, а с журналистами я не водился, да и вверяемые мне служебные тайны умел хранить тверже, чем кто-либо.

Явившись в день, назначенный для первого заседания, состоявшегося в приемной комнате перед кабинетом министра внутренних дел в доме на Фонтанке, я застал там: профессора Санкт-Петербургского университета по кафедре государственного права И. М. Ивановского, Ф. Д. Самарина[15], директора канцелярии Министерства финансов А. И. Путилова и помощника статс-секретаря Государственной канцелярии А. Ф. Трепова. Таков был состав подготовительного совещания, имевшего содействовать Булыгину в исполнении высочайше возложенного на него поручения.

Начались длинные и нудные разговоры. Булыгин к возложенному на него поручению относился с видимой неохотой, как бы не допуская, что из всего этого может нечто выйти, и не знал, с чего начать. Два первых заседания он занимал нас рассказами о том, что происходило в Комитете министров, который в те дни обсуждал предположения о порядке осуществления высочайшего указа от 12 декабря 1904 г.[16]; по обычаю своему, Булыгин спокойно удивлялся и слегка иронизировал.

Ф. Д. Самарин первый открыл обсуждение дела, ради которого нас собрали, сказал длинное слово по существу вопроса. Его мнение сводилось к тому, что наилучшим способом осуществления высочайших предуказаний о привлечении выборных от населения к участию в делах законодательства было бы учреждение для сего губернских совещаний из представителей от сословий, в зависимости от свойства подлежащих рассмотрению правительственных предположений, отзывы каковых совещаний получили бы затем окончательную разработку в центре. Это было явное стремление похоронить несимпатичное ему начинание, законопатив самую идею в медвежьи углы. Не встретив сочувствия своему мнению, Ф. Д. Самарин на следующие заседания более не являлся.

К началу третьего заседания одним из участников был составлен перечень возникающих из поставленной задачи вопросов и положен перед Булыгиным. Открыв заседание и заметив перед собою листок, на котором перечень был изложен, Булыгин повертел его в руках, даже не спросив, откуда он взялся, и стал в дальнейшем придерживаться последовательности намеченных в перечне вопросов. Дело двинулось, и после нескольких еще заседаний Булыгин поручил мне свести результаты в форму положения об учреждении Государственной думы.

Стараясь связаться с традицией и, по возможности, избегать упрека в копировании с западных образцов, я взял за образец проект учреждения Государственной думы, составленный в свое время М. М. Сперанским, с его довольно сложной регламентацией и подразделениями. Существенной особенностью этого плана, весьма подходившей для молодого представительного учреждения, являлось перенесение центра тяжести работы в образуемые в составе Думы отделы по главным отраслям дел государственного устроения и ограничение роли общих собраний с их неизбежной риторикой. Составленный на этих основаниях проект был подвергнут обсуждению в совещании, причем как Булыгин, так и мы, его сотрудники, исходили из убеждения, что проект является лишь попыткой примерной иллюстрации одной из возможных форм участия выборных от населения в делах законодательства, могущей служить как бы канвой для суждений того высшего совещания, которое, как тогда предполагалось, имело выработать окончательный проект. Поэтому булыгинское совещание мало посвятило внимания отделке проекта, и последний был принят почти в том же виде, в каком был наскоро составлен.

Единственное, что возбудило споры, – это право Государственной думы предъявлять правительству запросы по предметам управления, так как оно не вытекало из предуказаний высочайшего рескрипта и являлось его расширением, и притом в направлении, чреватом последствиями. Булыгин очень на это предположение морщился (и был, следует признать, вполне прав), но мнение молодежи одержало верх, и право это было сохранено в проекте, но ограничено лишь запросами о незакономерности действий, не распространяясь на их целесообразность, то есть стало конкурировать как бы с правами, принадлежащими Сенату; практика показала, что оно в руках Думы превратилось в способ агитации, а отнюдь не надзора за законностью, ибо ни в одном случае Дума не решилась дать запросу законного последствия в форме доведения своего мнения до высоты престола, а ограничивалась лишь демонстративными суждениями, рассчитанными единственно на возбуждение общественного мнения против правительства.

Покончив с устройством Думы, перешли к порядку выборов. Самое простое и целесообразное решение было бы опереться на существующие учреждения – уездные земства, выражавшие органическое представительство населения, и от них начать линию выборов в Думу. Избрание членов Думы через посредство уездных земств обеспечивало бы большую политическую зрелость избираемых, в состав которых при этом условии не проникали бы в значительном числе лица малокультурные, и в Думе создавалось бы представительство деловое, а не только партийное.

К сожалению, Булыгин не решился стать на эту точку зрения, так как, с одной стороны, опасался, что Дума будет слишком связана с местными учреждениями и внесет в них политику, а с другой стороны, что не получит достаточного участия в Думе крестьянство, которое в земских собраниях мало представлено и не привыкло иметь голос.

Так как, однако, при географических и бытовых условиях России система прямых выборов не могла бы привести к разумным результатам, то Булыгин склонился к мысли создать специальную систему выборов по ступеням, во всем схожую с земской, но с другим распределением долей участий в ней отдельных разрядов населения, и с тем, чтобы образованное по подобию уездного земского собрания уездное избирательное собрание избирало из своей среды выборщиков в собрание губернское, а последнее избирало бы положенное на губернию число членов Думы. Система эта грешила, конечно, большой сложностью, но зато обеспечивала избрание в выборщики от уездов лиц, близко известных местному населению, вероятно, тех же самых, которые состояли земскими гласными, а следовательно, обладали достаточной степенью подготовки и понимания.

По руководству этими соображениями были составлены оба положения и объяснительная к ним записка, в которой часть, касающаяся порядка рассмотрения и утверждения государственного бюджета, была изложена А. И. Путиловым на основании указаний министра финансов, остальное мною.

В заключительной части записки были приведены вытекающие из дела общие вопросы, подлежавшие, по мысли составителей, разрешению предварительно рассмотрения самих проектов, которые, как уже упоминал, почитались лишь как бы попыткой иллюстрации этих основных вопросов, не более. Иной постановки, конечно, и не могло быть ввиду крайне слабого авторитета образованного Булыгиным совещания, да и его самого, для решения в порядке проекта, вопроса столь огромной государственной важности.

К проектам приложены были составленные в Министерстве внутренних дел справки. Справки эти были составлены И. Я. Гурляндом, откуда и пошел, вероятно, слух о его участии в трудах булыгинского совещания и в дальнейших работах по Думе. В действительности же его участие, помимо составления этих справок, касавшихся истории Земских соборов Древней Руси и прежних попыток привлечения выборных в тех или иных формах деятельности, выразилось лишь в командировке его министром внутренних дел на Верхнее Поволжье для передачи губернаторам некоторых указаний по выборам в Первую Думу и, кажется, в каких-то подобных же командировках по выборам в Четвертую Думу (я в этих выборах участия не принимал). Приложены были также поступившие от разных лиц и учреждений наиболее разработанные проекты организации народного представительства, равно как и краткая характеристика бесчисленных по этому предмету записок меньшего значения (числом более двухсот), которыми отозвалось общество на призыв правительства о сообщении всякого рода предположений, клонящихся к общей пользе.

Проекта распределения долей участия отдельных разрядов населения в уездных избирательных собраниях составлено не было, так как предполагалось, что высшая инстанция даст по этому поводу руководящие указания, в соответствии с которыми и будет произведена разверстка.

Проекты и объяснительная записка были изготовлены к концу мая, отпечатаны и представлены Булыгиным его величеству. Долго о них не было слышно. Булыгин, по его словам, несколько раз напоминал государю, и, кажется, в конце июня последовало высочайшее соизволение на рассмотрение их в Особом совещании под председательством графа Д. М. Сольского. Это был тот же, в сущности, Кабинет министров, но лишь усиленный некоторыми лицами. (В первых двух заседаниях присутствовал и К. П. Победоносцев, он сидел молча, по большей части облокотившись обеими руками на стол и закрыв ладонями лицо. Он имел вид мертвеца. «Господи, уже смердит», – сказал про него кто-то из присутствующих.)

Делопроизводство совещания было возложено на статс-секретаря Государственной канцелярии А. И. Кобыляцкого, с которым сотрудничали А. И. Путилов и я.

Заседания происходили в Мариинском дворце, и с места же дело получило совершенно неожиданное направление. Вместо того чтобы войти в обсуждение общих вопросов, сформулированных с этой целью в заключительной части представления, и установить руководящие начала, совещание, увидев пред собой готовый проект, прямо перешло к постатейному его рассмотрению. Первым выступил С. Ю. Витте, который обрушился на предположение об устранении от участия в выборах евреев (как устранены они были от участия в земских и городских учреждениях), а затем, не встретив отпора, стал развивать мысль, столь много причинившую вреда в дальнейшем, что весь успех задуманного дела зависит от того, в какой мере примут участие в народном представительстве крестьяне, как основная стихия русской государственности, и в какой степени будут выражены в Думе их особливые интересы. Он настаивал в соответствии с сим, чтобы крестьянам было предоставлено самое широкое участие в выборах. Эта мысль стала затем господствующей в совещании. Сам же Витте скоро уехал в Америку и в дальнейшем обсуждении дела мало принимал участия, кроме, кажется, двух последних заседаний.

Суждения совещания приняли запутанное и непоследовательное направление, что в немалой мере объяснялось старческим расслаблением председателя, графа Сольского. Все понимали, что дело сводится к фактическому ограничению самодержавия, но делали вид, что этого не замечают. У представленного Булыгиным проекта не оказалось к тому же хозяина. Булыгин, поглаживая, по обычаю своему, желудок, молчал и никаких разъяснений не делал; казалось, что он отправлял повинность, не допуская мысли, что из проекта может что-либо выйти.

Члены совещания в большинстве мало были знакомы и с проектом, и с самим вопросом, а потому суждения носили совершенно случайный характер. Спорили об отдельных статьях, о мелочах, принимали поправки, совершенно не согласованные с предшествующими решениями и не соображавшиеся с постановлениями, о которых речь была впереди; дойдя до последних и приняв их без изменений, начинали изменять свои прежние поправки и делать новые. Когда дошли до конца, стали пересматривать снова, делая новые частичные изменения. Так было три раза, и когда последняя, принятая совещанием редакция была разослана на замечания и собрались, чтобы ее окончательно принять, то граф Сольский, открывая заседание, заявил, что, пересмотрев результаты работы совещания и сличив с первоначальным проектом, представленным Булыгиным, он пришел к убеждению, что проект был лучше принятой совещанием редакции, а потому предложил еще раз пересмотреть работу и вернуться, где окажется нужным, к первоначальному тексту. Так и сделали. Началось новое рассмотрение, четвертое по счету, и в результате большинство статей первоначального текста «Учреждения Государственной думы» и «Положения о выборах» в Думу были восстановлены с той лишь разницей, что в части, касавшейся порядка выборов, совещание, в видах упрощения избирательной процедуры, выпустило уездное избирательное собрание, соответствовавшее уездному земскому собранию, и положило, что выборщики от отдельных уездных курий непосредственно входят в состав губернского избирательного собрания.

Это был удар в самое сердце булыгинской системы. Упраздняя уездное избирательное собрание, в котором выборщики от отдельных разрядов населения должны были сливаться в одно бытовое целое и могли бы послать в губернское собрание лиц, представляющих весь уезд в совокупности и всему населению знакомых, поправка приводила в губернское собрание выборщиков от отдельных разрядов уездного населения, которые неизбежно должны были группироваться там на основе классового признака, открывая этим (как оно и оказалось на деле) полный простор агитации, исходившей из действительной или предполагаемой розни классовых интересов. Вместо представительства национального получалось представительство отдельных, борющихся между собою интересов. Весь проект был испорчен, но Булыгин молчал, и совещание даже не остановилось на приведенных соображениях.

После заседания зашел разговор, почему Булыгин не отстаивал своего проекта. Он соглашался, что надо было отстаивать, но кончил тем, что сказал: «Да не все ли равно?» – и так на этом и уперся.

(Старые дворянские фамилии нередко очень верно определяли основные черты характера их носителей. К числу их относился и Булыгин – подлинная «булыга», грузно лежавшая на месте, под которую и вода не текла; по существу же это был очень хороший и порядочный человек и далеко не глупый.)

Еще хуже вышло с системой цензов и распределением выборщиков. В них был корень дела. От того, как будут распределены выборщики между отдельными разрядами избирателей, зависел состав Думы, а следовательно, и характер ее деятельности. Не подлежит сомнению, что на заре народного представительства нельзя было образовывать Государственную думу на началах пропорциональности числа выборщиков, численности или состоятельности отдельных разрядов населения, а надо было принять во внимание и степень их государственной подготовленности и способности разбираться в подлежащих ведению Думы делах; нельзя было заполнять Государственную думу теми слоями населения, в которых даже простая грамотность не является общим правилом. Но все эти вопросы совершенно не остановили на себе внимание совещания. Дело близилось к концу и все устали. Решили, что распределение выборщиков произведено будет в соответствии с оценочной стоимостью имуществ, предоставляемых каждым разрядом населения, и только.

Чтобы поправить дело, Булыгиным было внесено наскоро составленное мною особое представление по этому вопросу. В нем были приведены данные, свидетельствовавшие, что при отсутствии ограничений крестьяне получат в губернских избирательных собраниях, помимо преобладания, еще и двойное представительство, участвуя в выборах как в составе особых крестьянских съездов по признаку владения надельной землей, так и в составе съездов частных землевладельцев по владению купчей землей. Между тем местами (например, в некоторых уездах Тверской губернии), даже в среде крупных землевладельцев, крестьяне уже составляли в то время большинство. Отсюда ясно – [крестьяне] пройдут в губернские избирательные собрания в большинстве настолько подавляющим, что получат во многих местах возможность провести в члены Государственной думы лиц исключительно из своей среды (что, как известно, и случилось), заполнят Думу, которая при этом условии станет совершенно неработоспособным органом – игрушкой в руках честолюбцев и агитаторов.

Записка отмечала всю опасность такого положения. Если бы, говорилось в ней, предстояло созвать нечто вроде Земского собора для решения одного какого-либо, доступного пониманию масс вопроса или для выяснения общенародного настроения, то, пожалуй, можно было бы оправдать предоставление в нем столь значительного участия крестьянам. Но раз дело идет о создании постоянного законодательного учреждения, деятельность которого будет охватывать все стороны государственной жизни, то спрашивается, что будут делать в нем малограмотные, а то и совсем неграмотные члены-крестьяне, которые не только не в состоянии разобраться в делах законодательства, но даже и прочитать заголовки законодательных представлений. Нет сомнения, что большая доля крестьянства будет элементом не только лишним, но и крайне опасным, ибо станет легкой добычей социальных агитаторов и политических честолюбцев, которые не замедлят захватить их в руки на том единственном вопросе, какой их интересует и им понятен, – на вопросе о земле, – и решать они будут этот вопрос в порядке страсти, а отнюдь не разумного рассуждения.

Записка эта смутила графа Сольского, который, впрочем, едва ли не один с нею ознакомился. Он пробовал было дать решениям иной оборот, но никто его не поддержал; Булыгин и тут промолчал, и совещание осталось при ранее принятом формальном решении.

Должен сознаться, что, составляя в дальнейшем на указанных совещанием основаниях распределение выборщиков, правильность которого никто, конечно, не проверял, я приложил все старания, чтобы исчислить крестьянских выборщиков в возможно скромных цифрах и тем сократить влияние на выборы крестьянского элемента всюду, кроме западных губерний, где он мог служить противовесом влиянию крупных польских землевладельцев, но, конечно, это был лишь паллиатив, не имевший значительного влияния на результаты выборов.

Вообще рассмотрение совещанием этого дела оставило впечатление полной растерянности и крайне легкомысленного отношения большинства участников. Совещание не проявило ни внимания, ни прозорливости, ни сознания всей важности предпринятого дела. Плыли как бы по течению, и только. И в этом случае, как и во всех других, ярко сказалась основная язва нашего старого бюрократического строя – засилье на вершинах власти старцев. На повороте государственной жизни судьба важнейшего дела оказалась в руках расслабленного старика графа Сольского, так же как впоследствии, в трагические годы и дни, когда погибала Россия, судьба ее аппарата находилась в руках других, печальной памяти, бессильных старцев – Горемыкина, Штюрмера, князя Голицына. Усталые телесно и душевно, люди эти жили далеким прошлым, не способны были ни к творчеству, ни к порыву и едва ли не ко всему были равнодушны, кроме забот о сохранении своего положения и покоя; клейкой замазкой закупоривали они продушины государственной машины, свинцовой тяжестью висели на рычагах и колесах, все и вся мертвили, а между тем слова их почитались за откровение. По характеру своему старцем был и Булыгин.

Одобренный совещанием графа Сольского, проект был затем подвергнут обсуждению в Особом совещании из высших сановников под личным председательствованием государя. Делопроизводство этого высокого собрания было возложено на государственного секретаря, барона Ю. А. Икскуля, и я в нем участия не принимал, почему о происходившем там знаю лишь из рассказов. Совещание никаких почти изменений, кроме редакционных, в проект не внесло. О ходе суждений составлена была делопроизводством частная запись, никем из членов не просмотренная, которая была отпечатана в ограниченном количестве экземпляров Государственной канцелярией, а после революции перепечатана с гнусными комментариями и пущена в продажу при Временном правительстве.

Не меньший хаос сказался в мнениях общества и печати после опубликования закона о Государственной думе[17]. Как водится, он не удовлетворил никого. Радикальная часть общества – а она у нас всегда была многочисленна, ибо радикальные решения наименее требуют знания и опыта, – ничем не могла удовлетвориться, что не приближалось к Учредительному собранию, и с реальностями считаться не хотела. Остальные сознательно и бессознательно ей подпевали. Красноречивые статьи Меньшикова[18] увлекали многих, а он хотел видеть в будущей Государственной думе какой-то ареопаг мудрецов, в котором непременно заседали бы Лев Толстой, Короленко и т. п. Никто из них не хотел понять, что переход от одного строя к другому есть дело и технически, и психологически очень сложное, особенно болезненное для носителя верховной власти, связанного и вековыми традициями, и принесенной при коронации клятвой, и что единственный возможный в этом деле путь есть путь компромиссов, и полумер, и половинчатых решений… С другой стороны, правые относились явно враждебно к новорожденному учреждению, усматривая в нем, не без оснований, переходную ступень к конституционному, а затем и парламентскому строю. И всё ругали.

После издания 6 августа «Учреждения Государственной думы» и «Положения о выборах в Думу» начались работы того же совещания графа Сольского по установлению правил применения закона о выборах к окраинам империи. Соответствующие проекты были составлены при участии В. С. Налбандова, в то время чиновника Главного управления по делам местного хозяйства, впоследствии министра торговли в правительстве генерала Врангеля в Крыму, очень способного человека. Они имели формальный характер и проходили чисто механически. Некоторое оживление внесло только участие в обсуждении правил, относившихся к губерниям царства Польского, приглашенного в качестве сведущего лица пана Добезкого, занимавшего должность гминного судьи[19] в одном из уездов царства. Наши старики были поражены тем, что такой культурный и богатый человек состоит в должности по волостному управлению, и все перед ним расшаркивались, сокрушаясь о русской отсталости. В заключение были рассмотрены правила, охраняющие свободу выборов. На этом все закончилось.

Поверхностное отношение правящих кругов к условиям создания нового законодательного строя, который, сколь ни прикрывался совещательным характером Думы, был решительным и почти бесповоротным шагом к насаждению конституционализма, проявилось в еще большей степени в отношении их к условиям его введения в действие. Не говоря уже о необходимости приспособления к новому порядку всего административного и полицейского строя – о чем никто и не разговаривал – оставался совершенно открытым, и, как это ни странно, не возбуждал даже сомнений вопрос о возможности сохранения прежних форм центрального управления, в котором, кроме императора, не было ни лица, ни учреждения, способного объединить отдельные министерства в одно правительство страны (Комитет министров был совершенно чужд этого значения, а Совет министров[20] под личным председательствованием государя никогда почти не собирался и существовал лишь на бумаге). Между тем, при отсутствии объединяющего органа, в Государственную думу переходили бы разногласия министров, так же как они переносились до тех пор в Государственный совет. Такой порядок неизбежно должен был привести к хаосу в делах управления и умалению самого достоинства правительственной власти, не говоря уже о широком поле для ведомственных интриг, которое при этом открывалось. Это было настолько очевидно, что в числе других, связанных с проектом работ, я составил и весьма осторожную записку об образовании Совета министров в новом его значении, объединяющего правительственные ведомства и учреждения, каковую и представил Булыгину, обращая его внимание, что без такой меры невозможно открыть действия Государственной думы. Булыгин прочитал, но дать делу ход не решился. «Оставить это для будущих поколений», – сказал он, возвращая записку. Она передана была впоследствии графу Витте вместе с составленным к ней постатейным проектом, который и положен был в основание нового учреждения Совета министров.

О соответственном переустройстве администрации и полиции не было, разумеется, да и потом не возникало речи.

В результате, подобно тому, как в 60-х годах при переустройстве местного управления земское преобразование, получив внешние формы, осталось, по существу, незаконченным, ибо предлагавшиеся к изданию земские уставы, имевшие определить пределы прав и обязанностей новых учреждений и порядок их деятельности, остались неизданными, точно так же и создание народного представительства осталось делом государственно незавершенным. Перенося центр тяжести во вновь созданные, стоящие вне сферы воздействия верховной власти учреждения, реформа эта не была завершена соответственным переустройством и усилением государственного аппарата, которое позволило бы правительству давать отпор разрушительным силам, получившим в лице кафедры Государственной думы столь сильное орудие воздействия, и воспитать их в рамках дисциплины.

Начались подготовительные действия к выборам. Для сего было образовано в составе Министерства внутренних дел особое делопроизводство из двух лиц: упомянутого выше В. С. Налбандова, который, впрочем, скоро уехал в Крым и там завяз из-за забастовки, и Л. К. Куманина, и двух канцелярских чиновников для письма. В этом ограниченном составе мы принуждены были вести всю огромную работу по распоряжениям о составлении списков избирателей и по даче разъяснений на запросы, сыпавшиеся с мест градом. Булыгин ни во что не входил, ограничиваясь подписанием приносимых ему бумаг и распоряжением о полном невмешательстве губернских и уездных властей в ход выборов. И действительно, никакого вмешательства ни центральной власти, ни местных властей, никаких попыток использовать влияние правительства для достижения благоприятных для него результатов выборов в Думу за этот период времени ни принимаемо, ни делаемо не было. Все было предоставлено собственному течению, и поле оставалось открытым для деятельности враждебных правительству партий, ибо партии консервативные к тому времени еще не организовались.

Так мы и дожили до второй половины октября.

Все время я был очень занят, целыми днями сидел дома, никого почти не видя. Поэтому я был не в курсе того, что происходило в общественных и правительственных кругах.

17 октября днем жена принесла слухи о каком-то манифесте, но ничего определенного известно не было. Часов в одиннадцать вечера позвонил по телефону А. И. Вуич, помощник управляющего делами Комитета министров, и сообщил, что граф Витте требует меня к себе. Приехав к графу на Каменноостровский проспект, я в дежурной комнате узнал от чиновников об издании высочайшего манифеста и о том, что в связи с ним предстоит срочный пересмотр учреждения Государственной думы, а войдя в кабинет графа, нашел там самого Витте, шагающего из угла в угол с озабоченным видом, и князя А. Д. Оболенского, сидящего на диване. Витте сказал, что ввиду новых событий он должен немедленно приступить к пересмотру правил о выборах в Думу в смысле возможно большего приближения последней к народным массам и что это надо сделать с таким расчетом, чтобы не останавливать хода подготовительных работ к выборам и закончить последние в возможно короткий срок.

И Витте, и особенно князь Оболенский стали тут наперебой предлагать свои планы, как это сделать, причем, по обыкновению, у князя Оболенского одна фантазия немедленно перекрывала другую в самых противоречивых сочетаниях. Ему хотелось в две минуты отыскать способ согласовать самое широкое, почти всеобщее избирательное право с гарантиями разумности выборов. Он перескакивал от всеобщих равных выборов к выборам всеобщим же, но по сословиям, от них к выборам по профессиональным группировкам, потом опять к всеобщим, но ограниченным известным имущественным цензом, и т. д. Это была какая-то яичница предположений, видимо до моего прихода обсуждавшихся, в которой Витте совершенно потонул. Тут впервые поразила меня черта его характера, которую потом приходилось часто наблюдать, – полная растерянность мысли, как только он переходил в область, ему непривычную, и крайняя нерешительность, почти отсутствие воли, когда приходилось на чем-то остановиться и действовать там, где можно было ожидать сопротивления. В его голове, очень плодовитой, вихрем носились доводы и за, и против, но на что решиться, он не знал и, видимо, ожидал подсказки от собеседников; при этом на всякое свое предположение и сомнение он требовал ответа немедленного.

На все эти сбивчивые предположения можно было ответить лишь просьбой дать хотя бы самый короткий срок, чтобы подумать, и замечанием, что высказанные графом пожелания состоят в противоречии одно с другим. Если не останавливать подготовительных действий к выборам и произвести их в назначенный уже для того срок, то нельзя менять оснований избирательной системы, а можно лишь прилить в нее новые разряды избирателей, расширив избирательные списки и сократив исключения. Если же изменять самые основания избирательной системы, то это потребует много времени, все произведенные уже действия по составлению и опубликованию избирательных списков придется отменить и начинать все сначала, а следовательно, отложить созыв Думы надолго. Это было очевидно и бесспорно.

После долгих разговоров решили, что я на следующий день набросаю проект расширения круга избирателей без нарушения установленной системы, и тогда граф, по ознакомлении, примет окончательное решение.

Вышел я от графа в довольно удрученном настроении. В голове его был хаос, множество порывов, желание всем угодить и никакого определенного плана действий. Вообще, вся его личность производила впечатление, не вязавшееся с его репутацией. Может быть, в финансовой сфере, где он чувствовал почву под ногами, он и был на высоте, но в делах политики и управления производил скорее впечатление авантюриста, чем государственного деятеля, знающего, чего он хочет и что можно сделать. Вдобавок он, по-видимому, имел недостаточно ясное представление и о социальном строе империи, и о лицах, которые присваивали себе наименование «представителей общественности», и даже об административном механизме в провинции.

На обратном пути, проезжая Марсово поле, я встретил первых манифестантов. Толпа каких-то людей несла флаги и что-то кричала о белом царе… И какие-то неясные предчувствия, какая-то тоска захватывали сердце. Что-то словно треснуло в нашей жизни и поползло лавиной, надвигалась какая-то неясная, чужая сила, и невольно приходило на ум: «Прости, Святая Русь…»

Было три часа ночи. В кабинете Булыгина, в доме министра внутренних дел на Фонтанке, еще виднелся огонь. Я зашел к нему, чтобы доложить о поручении, полученном от Витте. Булыгин, в халате, подписывал бумаги, жена его дремала рядом в кресле. Булыгин показал мне корректурные гранки с текстом манифеста, присланные из типографии «Правительственного вестника»; оказалось, что он от редакции «Вестника» узнал впервые о воспоследовании манифеста.

По обычаю своему, он спокойно негодовал и удивлялся, как могли не предупредить своевременно министра внутренних дел, а следовательно, и губернаторов (большинство губернаторов узнали наутро о манифесте из частных источников и не знали, что делать и что говорить по этому поводу). «Кажется, и мне приходит конец», – сказал Булыгин и рассказал, что днем приходила к ним гувернантка П. Н. Дурново, в то время состоявшего товарищем министра внутренних дел, по прозвищу Кикиша, которая была у них в доме своим человеком (Булыгин был через Акимовых в свойстве с Дурново), осматривала министерскую квартиру и вымеряла простенки, видимо распределяя, где и как разместить мебель. «И подумайте только, какая бесцеремонность у Дурновых. Уже переезжать на мое место собираются, а мне ничего не говорят». Дня через два А. Г. Булыгин, не знаю, по его ли просьбе или без оной, был действительно уволен от должности министра и вскоре заменен П. Н. Дурново.

Утром я набросал проект дополнений к избирательному закону, которыми чисто механически, без нарушения его довольно сложной системы, вводились новые разряды избирателей и создавалась отдельная рабочая курия, параллельная с остальными. В середине дня пришел В. Д. Кузьмин-Караваев[21] с запиской от Витте следующего содержания: «Посылаю к Вам К.-Караваева, он может дать полезный совет».

Познакомившись с составленным наброском, Кузьмин-Караваев сказал (в то время пожелания общественности были довольно скромны), что он должен всех удовлетворить. После Караваева пришел от графа же Д. Н. Шипов[22], которого я тоже ознакомил с предположениями об изменении закона.

Этот высокопочтенный и обычно очень рассудительный человек был, видимо, всем случившимся выбит из колеи. Он долго и туманно доказывал, что, в сущности, является сторонником самодержавия, но понимает его как явление нравственного, а не формально юридического порядка, противного, по его мнению, русской народной идее царя-самодержца и русскому миропониманию. К назревающим переменам он относился отрицательно, но по некоторым соображениям не высказывал свои взгляды открыто. Он долго и довольно неясно излагал свою, не то не свою, не то славянофильскую (славянофилы, по его мнению, понимают царя-самодержца как носителя и исполнителя воли народной, чутко к ней прислушиваясь и в глубине своей совести ясно ее понимая), не то прусско-юнкерскую (der Köning ist absolute, wenn er unseren Willen tut[23]) точку зрения, видимо не вполне им продуманную. Он оставил какое-то странное впечатление. Одно было очевидно, что он совершенно растерялся.

На следующее утро я отвез графу обработанный проект, который он оставил у себя, чтобы подумать и с кем-то посоветоваться; выходя, спустя несколько времени, из приемной на лестницу, я увидел на площадке графа Витте и В. Д. Кузьмина-Караваева. Витте провожал Кузьмина-Караваева и со свойственной ему в тех случаях, когда он хотел нравиться, сладчайшей улыбкой, так не соответствовавшей всему его облику, тряс руку Караваеву, который со своей стороны в чем-то покровительственно заверял Витте. Мы поехали с Караваевым вместе, и я довез его до Министерства юстиции, где тот слез, сказав: «Надо зайти поторопить в Министерстве с амнистией».

«Общественность», видимо, почуяла уже портфели. Караваев видел себя будущим министром юстиции и был полон важности.

Пошла долгая полоса совещаний Витте с представителями общественности, проводником которых был все тот же князь А. Д. Оболенский, ближайший в то время советчик графа по внутренним делам. Мне пришлось присутствовать при нескольких таких совещаниях в кабинете графа в запасной половине Зимнего дворца, где он стал жить[24]. Были там М. А. Стахович[25] с его длинной бородой, Муромцев[26], князь С. Н. Трубецкой[27], Д. Н. Шипов и еще кто-то. Представители общественности убеждали Витте встать на путь прямой подачи голосов, которая, несмотря на несообразность ее применения в тогдашней России, привлекала симпатии общественных кругов, стремившихся завоевать сочувствие масс. Пришлось мне как-то быть и на совещании по тому же предмету у князя Оболенского, где главным оратором являлся князь Трубецкой, видимо очень искренний и хороший человек, но с какими-то ребяческими представлениями и о России, и о механизме управления, твердо веривший в спасительную силу хороших слов.

Все эти бесконечные разговоры с безответственной общественностью совершенно сбили с толку Витте, который, как южанин, весь свой век проведший в довольно узком кругу железнодорожных и финансовых дел, имел, как уже упомянуто выше, очень неясное представление о внутренних делах империи и полагал, что эти общественные деятели выражают подлинные желания народа и являются его духовными представителями. Этого убеждения он держался вплоть до Московского восстания, когда общественные деятели от него отпрянули, а сам граф, всеми покинутый, остался, как рыба на мели, расхлебывать порожденную им путаницу.

В конце концов Витте решил рассмотреть вопрос об условиях производства выборов в Думу в Совете министров при участии тех же общественных деятелей, составивших к этому времени (С. А. Муромцев) свой проект избирательного закона по последним рецептам ученых-теоретиков и совершенно не считавшегося с русскими условиями. Витте был в большом колебании. Ему очень хотелось пойти навстречу пожеланиям общественников, но вместе с тем он очень боялся всеобщих выборов, и боялся с полным основанием, так как при отсутствии прочно организованных политических партий, неподготовленности правительства и некультурности населения, прямые и всеобщие выборы неминуемо отдавали Думу в руки тех, кто предложит избирателям наибольшие материальные выгоды и, прежде всего, раздел земель и захват фабрик. А так как все эти и им подобные приманки предлагали и могли предлагать, прежде всего, социалисты, то всеобщие [выборы] должны были привести к их торжеству.

В поисках выхода граф Витте поручил мне на всякий случай «обезвредить» сколько можно выработанный Муромцевым проект[28] и держать эту версию наготове, если он принужден будет обстоятельствами пойти навстречу общественникам.

Несколько заседаний прошли в общих спорах. Муромцев и бывшие с ним, кажется, А. И. Гучков, Д. Н. Шипов и еще кто-то (память изменяет, так как этих лиц приходилось столько раз и до, и после видеть в самых различных сочетаниях, что трудно было запомнить, когда именно и кто именно из них принимал участие в том или ином совещании) отстаивали проект Муромцева, не идя ни на какие уступки. К ним примкнули члены Совета министров, начинавшие искать сближения с общественностью. Сюда относился, прежде всего, министр земледелия Н. Н. Кутлер, недавно послушный чиновник в руках Витте, автор проекта административного земства для западных губерний (проведенного Д. С. Сипягиным) и закона о предельности земского обложения, ставший внезапно ярым радикалом, противником бюрократии и кадетом («Старый товарищ по борьбе с самодержавием», – писал о нем впоследствии П. Н. Милюков, «Последние новости», 17 мая 1923 года), и, наконец, видным «спецом» на службе советской власти, создателем советского червонца; затем министр путей сообщения К. С. Немешаев и, наконец, в особенности, министр торговли Философов, который старательно подчеркивал свою солидарность в этом вопросе с общественностью, жертвуя для сего даже и здравым смыслом. (Надо сказать, что высшее чиновничество того времени проявило мало верности строю, который их воспитал и возвеличил. Кутлер, Философов и многие другие, перекрасившиеся к созыву Думы из послушных чиновников в либералы и даже радикалы, были ярким примером. И общество смотрело благосклонным оком на это ренегатство. Мой старый гимназический товарищ и приятель молодости, высокопорядочный во всех отношениях человек, очень строгий к себе и к другим, Ф. Ф. Ольденбург укоризненно говорил, что я делаю глупость, оставаясь у знамен правительства, когда все умные люди уже перешли в оппозицию. «Посмотри, – говорил он, – на Кутлера, вот действительно умный и прозорливый человек. Он тотчас перешел на сторону общественности и жалеть не будет, так как обеспечил себе политическую карьеру. А ты со своим упрямством прогадаешь».)

Аргументация Философова была очень забавна. Доказывая, что в русском крестьянстве заложено непреодолимое стремление к равенству и имущественному поравнению, он приводил как довод случай, когда во время погрома помещичьей усадьбы крестьяне похитили фортепьяно и, не допуская мысли, чтобы кто-либо из них мог поживиться от грабежа более других, разрубили инструмент на части и разделили их между собою по жребию, чтобы никому не было обидно. Остальные его доводы были в том же роде и вместе со всей его фигурой (он был очень толст, с толстыми губами и языком, и когда увлекался речью, то слюни у него летели изо рта фонтаном) производили очень комическое впечатление и, вероятно, в немалой степени настраивали против защищаемых им мыслей.

В конце концов большинство Совета склонилось к мысли ограничиться дополнением действующего закона постановлениями, расширяющими участие населения в выборах, без нарушения оснований установленной системы.

Мысль утвердить Думу на всеобщих выборах – по существу своему нелепая – была все же с трудом лишь отвергнута, до такой степени глубоко укоренилась она в умах и своею простотою казалась соблазнительной. Теперь странно и вспоминать, но тогда не было в обществе и печати почти никого, кто не являлся бы сторонником. К тому же и пропаганда этой идеи велась очень деятельно. Было пущено в ход все вплоть до почтовых карточек, на которых изображены были грустно сидящие воробьи, чирикающие об общественном лозунге. Сам Витте долго и мучительно в этом вопросе колебался.

Принятый Советом министров проект был затем пересмотрен в Особом совещании под личным председательствованием государя. На этот раз и я вошел в состав делопроизводства совещания и был свидетелем происходящих суждений.

Еще до открытия совещания мне пришлось в первый раз быть у государя и говорить с ним. Граф Витте, который не имел, конечно, времени ознакомиться с техническими подробностями этих проектов, однажды, едучи с докладом к государю, взял меня с собой на случай, если потребуются технические пояснения. Это был момент, когда их отношения уже обострились, и поездка оказалась для меня роковой, так как, по-видимому, государь вынес впечатление, что я являюсь доверенным человеком графа, чего в действительности не было, и перенес на меня часть своего нерасположения к последнему. Этим я объясняю себе, быть может и совершенно неправильно, то личное неблаговоление или недоверие, которое потом неизменно проявлял ко мне государь, как в разных мелких случаях, так и всякий раз, когда заходила речь о предоставлении мне более широкого круга деятельности. По внешности это отношение ничем не проявлялось, обращение его величества было всегда неизменно милостивое, и я был даже пожалован в молодом сравнительно возрасте званием статс-секретаря его величества, но, по существу, оно оставалось неизменным до последних дней царствования.

У государя мы провели около двух часов. Сначала вошел Витте, а через несколько минут позвали меня, и, к величайшему моему смущению, Витте, представив меня государю, сказал: «Вот, ваше величество, если позволите, он все вам доложит». Пришлось экспромтом доложить государю о всем ходе дела по пересмотру учреждения Государственной думы и закона о выборах в Думу и ответить на многочисленные вопросы, прямо или косвенно отсюда вытекавшие. Меня поразила та легкость, с которой государь, не имевший специальной подготовки, разбирался в сложных вопросах выборной процедуры, как проектировавшейся у нас, так и принятой в западных странах, и любознательность, которую он при этом проявил. Он отдавал себе ясный отчет, что новый порядок мало принесет ему утешения, и с явным раздражением отмахнулся от сладких слов графа, когда тот стал доказывать, что в лице создаваемого народного представительства государь и правительство найдут опору и помощь. «Не говорите мне этого, Сергей Юльевич, я отлично понимаю, что создаю не помощника, а врага, но утешаю себя мыслью, что мне удастся воспитать государственную силу, которая окажется полезной для того, чтобы в будущем обеспечить России путь спокойного развития, без резкого нарушения тех устоев, на которых она жила столько времени». Таков или примерно таков был смысл сказанного государем в ответ на сбивчивые заверения графа; государь упомянул при этом о своей мечте передать сыну Россию умиротворенной. Граф явно чувствовал себя не в своей тарелке. Он весь как-то ежился и маялся и совсем не похож был на великолепного и развязного Витте, грубо обрывавшего своих противников в разных совещаниях.

После того как я был отпущен, Витте оставался еще несколько минут в кабинете государя и вышел оттуда в угнетенном настроении. На обратном пути из Царского Села он много и слащаво говорил о своей любви к государю и о том, как ему тяжело смотреть на него в эти дни революционного брожения и как он болеет непрестанно душою за государя. Слова Витте не производили, однако, впечатления искренности.

М. Г. Акимов передавал мне впоследствии (в 1911–1912 гг.) со слов государя забавный рассказ его величества о том, как он разочаровался в искренности Витте. Витте, человек угловатый и грубоватый, умел, где было нужно, проявлять любезность и льстивость, которые у него, по противоречию с натурой, выходили как-то особенно неуклюжи и в которых он не знал меры. И вот, чувствуя, что у государя он не имеет под собой той почвы, которую имел при императоре Александре III, Витте был с его величеством преувеличенно искателен и льстив. Как-то раз на всеподданнейшем докладе он с особым старанием держал эту линию. Сладкие речи лились из его уст, он весь светился и таял в чувствах глубокой преданности своему державному повелителю. Он казался так прост, так искренен, так лично предан, что совсем растрогал государя.

Когда он кончил свой доклад и вышел из кабинета, государь вспомнил о каком-то деле, о котором забыл переговорить с Витте, и, желая его вернуть, приотворил дверь в приемную, куда тот вышел. Приотворил и тотчас же захлопнул, так поразила его открывшаяся глазам картина. Он увидел там другого Витте, совершенно не похожего на того, который только что вышел из его кабинета. В приемной стоял важный и надменный сановник, пренебрежительно разговаривавший с другим, ожидавшим своей очереди лицом. Ни простоты, ни ласковости, ни добродушия не было и следа. Весь его надутый вид выражал самомнение и гордость. «Так вот каков он в действительности», – сказал себе государь и не мог с тех пор отрешиться от этого впечатления.

Чтобы оценить этот рассказ, надо помнить, что император Николай II унаследовал от своего родителя наклонность к простоте, которая в нем сказывалась с особой силой. Он более всего ценил в людях скромность и искренность и имел, как рассказывали лица, близко его знавшие, слабость к проявлениям личной преданности, разделяя этот недостаток характера с императрицей. Этой его слабостью известные лица, по-видимому, и пользовались для укрепления своего влияния.

Состав совещания, происходившего в Царском Селе, и имевшие в нем место суждения изложены с достаточной точностью в составленных делопроизводством записях, которые, как и записи первого совещания, происходившего в Петергофе, были отпечатаны Государственной канцелярией в качестве секретного документа и имелись у очень немногих лиц (они остались неизвестными даже графу Витте), но затем были изданы кем-то за границей, а после революции перепечатаны и пущены в продажу тоже с тенденциозными примечаниями в стиле борьбы классов, но, кажется, без искажений.

В совещание были приглашены представители общественности: Д. Н. Шипов, А. И. Гучков и граф В. А. Бобринский[29] и заслушаны по вопросу об основаниях системы выборов. Первые двое были известны как сторонники всеобщих, тайных и равных выборов. В этом смысле они и высказались, причем Шипов, ссылаясь на свое знание народа, свидетельствовал, что крестьянство, которое в этом случае должно было бы получить подавляющее количество мест в Думе, будет очень радикально в земельном деле и, наоборот, очень консервативно в вопросах политических. Это заявление произвело большое впечатление на собрание, и без того расположенное, начиная с графа Витте, видеть в крестьянстве опору престола и порядка (это порожденное славянофилами убеждение было распространено в правящих кругах как своего рода поветрие; Победоносцеву приписывали фразу: «Мужичок… он чутьем спасет Россию») и не понимавшее, что за десятину земли крестьянин продаст царя и Бога. В захваченном у меня Временным правительством при обыске черновом наброске этих записок, в котором была подобная фраза, не помню в применении ли к этому или к другому случаю сказанная, попавшем потом в Чрезвычайную следственную комиссию, рукой председателя ее Муравьева была сделана на полях против нее заметка: «Какой цинизм».

Что же касается графа Бобринского, который был известен как решительный противник всеобщих выборов, то он всех удивил внезапным отказом от этого своего взгляда. Со слезами на глазах он свидетельствовал, что раскаивается в своем заблуждении и всецело присоединяется к тем, кто видит во всеобщем голосовании единственную систему выборов, способную дать Государственной думе авторитет и работоспособность.

Заседаний было три или четыре. Второе ознаменовалось выговором в довольно строгом тоне, который государь, открывая заседание, сделал присутствующим за то, что в печати появилось сообщение о ходе работ, – явное следствие болтовни кого-либо из присутствовавших. Выговор этот был вполне заслуженным, так как наши сановники всегда страдали склонностью к болтовне, частью вследствие тщеславного желания проявить осведомленность, частью из желания подслужиться перед печатью.

Прения были довольно оживленные. Оппозиция проекту была представлена главным образом графом А. П. Игнатьевым[30]. Много было и суждений, и постановлений, произнесенных и принятых, по незнакомству с предметом, по явному недоразумению. Примером может служить поправка, предложенная консервативной частью совещания, П. Н. Дурново и А. С. Стишинским, относительно предоставления церковным причтам представительства в предварительных съездах мелких землевладельцев не только «землям отведенным», то есть «ружным»[31] (по 33 десятины на причт), но и по «принадлежащим» церквям (то есть купленным, завещанным и пр.); она стала впоследствии источником больших затруднений и путаницы в выборах; многие церкви и особенно монастыри владели огромными пространствами земли, по много тысяч и даже десятков тысяч десятин, подаренных частными лицами, а потому в этих местностях съезды мелких землевладельцев и духовенства получали по совокупности представленного на них владения несоизмеримо большее количество уполномоченных (количеством уполномоченных определялось разделение на полные цензы общего количества земель, представляемых явившимися на съезд мелкими владельцами), которые, входя засим в состав съезда крупных землевладельцев, совершенно подавляли последних своей численностью; в результате недоразумение это дало возможность прохождения в Думу слишком большого количества духовенства центральных и северных губерний, которое и по нравственному уровню, и по степени преданности государственному строю являлось элементом весьма ненадежным, в противоположность духовенству губерний западных и малороссийских, где крупных церковных владений почти не было.

Самое удивительное в совещании было поведение графа Витте. Его нерешительный характер, и колебание, и явное нежелание принимать на себя ответственность выявились здесь в полной мере, больше, чем даже можно было ожидать по прежним впечатлениям. Он являлся по своему положению официальным защитником внесенного в совещание проекта, но так как не знал, на что решиться, или умышленно не хотел принимать на себя ответственности за решения, то совершенно измучил и государя, и совещание изложением доводов и за, и против и отсутствием собственного мнения. Свои мысли он словно отрывал одну от другой, и эти глыбы тотчас в его руках рассыпа́лись. Впечатление от его бесконечных речей было таково, что он во всех спорных случаях как бы стремился переложить ответственность на государя, словно желая иметь возможность потом говорить: «Вот я говорил, вот я указывал, а он решил по-своему». Эта неспособность или предвзятость Витте производила на присутствовавших самое тяжелое впечатление и отразилась даже в записях прений, сделанных Государственной канцелярией. Несколько лет спустя А. С. Стишинский напомнил по какому-то случаю графу в Государственном совете о его тогдашних колебаниях. Витте был очень возмущен и объезжал многих лиц, присутствовавших в совещании, стараясь получить от них материал для опровержений. Он обращался к барону Икскулю, осведомляясь, не сохранилось ли у него каких-либо записей, но барон почему-то уверил его, что записей не велось. Тогда он приехал ко мне, прося дать ему мои заметки. У меня таковых не было, и мне, чтобы не подвести барона Икскуля, пришлось сказать, что мне ничего не известно о существовании записей, хотя печатный их экземпляр лежал на столе.

Со времени этих царскосельских совещаний нравственный облик графа Витте, который в хорошо знавших его чиновничьих кругах никогда не оценивался высоко, окончательно потускнел. (Письмо императора Николая Александровича к императрице-матери Марии Федоровне: «Витте после московских событий резко изменился, теперь он хочет вешать и расстреливать. Я никогда не видел такого хамелеона, или человека, меняющего свои убеждения, как он. Благодаря этому свойству почти никто больше ему не верит, он окончательно потопил самого себя в глазах всех…» (Известия. 1927. 12 января. № 71).)

В предпоследнем заседании получена была П. Н. Дурново телеграмма с известием о Московском восстании. Событие это – прямой плод колебаний политики Витте – стало началом крутого перелома в поведении Дурново, который с этой минуты повел свою собственную энергичную линию и рядом энергичных действий быстро ликвидировал бунты, как московский, так и в других местах вспыхнувшие, и тем спас Россию от участи, которой она подверглась в 1917 году и к которой ее, несомненно, привел бы граф Витте двенадцатью годами раньше, если бы сумел сохранить в своих руках всю полноту власти и не встретил бы отпора в лице Дурново.

После издания нового или, вернее, дополненного избирательного закона начались работы по пересмотру учреждений Государственной думы и Государственного совета, а затем и Основных законов; заседания проходили на дому у графа Сольского, и дело сводилось преимущественно к редакционным изменениям и созданию правил о выборах в Государственный совет, построенных на началах представительства сословных и профессиональных группировок. В первых мне пришлось принять участие, особенно в деле о переустройстве Государственного совета, первоначальный проект учреждения которого был составлен мною по поручению графа Витте. В составлении же Основных законов я участия не принимал, если не считать редактирования замечаний, сделанных П. Н. Дурново на проект этих законов, – замечаний, не имевших, впрочем, последствий за неприятием их.

По поводу составления Основных законов П. Н. Дурново, возмущаясь той легкостью, с которой государь уступал свои права, так характеризовал государя: «Это такой человек, что попроси у него последнюю рубаху, он и ту снимет и отдаст» (слышано от П. Н. Дурново).

2 апреля 1906 года я был назначен товарищем министра внутренних дел и получил в ближайшее заведование, в кругу других обязанностей, также и все, что касалось отношения ведомства к Государственному совету и Государственной думе и производству выборов в оба этих учреждения.

Производство выборов требовало большого труда и по новизне дела вызвало необходимость в обстоятельной технической подготовке. Весь апрель пришлось посвятить этому делу, а потому я мало знал о том, что делалось в это время в правительстве, смена которого состоялась к концу месяца. Здесь кстати напомнить, что техническое учреждение, заведовавшее в составе министерства производством выборов в Думу и Государственный совет – «делопроизводство по выборам», – за время первых трех Дум никогда не имело в своем составе более трех человек. Это были: сначала В. С. Налбандов, а потом почти все время А. К. Черкас, совмещавший обязанности по заведованию этим делопроизводством с должностью управляющего Страховым отделом, и два канцелярских чиновника, к которым для составления отчетов придавался иногда еще третий. Между тем, когда Временное правительство стало производить выборы в Учредительное собрание, то создало для заведования этим делом комиссию, состав которой превысил сто человек, очевидно или ничего не делавших, или занимавшихся толчением воды в ступе. Такова оказалась на практике разница между управлением «бюрократическим», состоявшим из специалистов, знавших свое дело, и «общественным» – из людей, привыкших к болтовне и распределению синекур.

С назначением министром внутренних дел П. Н. Дурново правительство сделало попытку, правда запоздалую, выйти из пассивного состояния и оказать воздействие на ход выборов. Дурново обратился по этому поводу к графу Витте с письмом. Витте, не отрицая желательности правительственного вмешательства в выборы, справедливо указывал, что время уже упущено и сделать ничего, вероятно, нельзя, а потому не стоит компрометировать правительство бесцельными мерами давления. Таков приблизительно был смысл ответа. Тем не мене Дурново решил на свой страх сделать попытку. Около этого времени к нему обратился член Думы полковник Ерогин с предложением организовать избираемых в Думу крестьян и взять под свое наблюдение, чтобы предохранить от захвата левыми партиями. Ерогин был человек полный лучших намерений, но неумный и нераспорядительный. Дурново пошел, однако, ему навстречу, сообразив со свойственной ему быстротой понимания всю выгоду удержать крестьян на стороне правительства, хотя бы первые дни по открытии Думы. Он решил устроить под руководством Ерогина особые общежития и направлять в них крестьян-членов Думы по прибытии их в Петербург, чтобы там Ерогин и другие члены Думы консервативного лагеря могли на них воздействовать. План был несколько наивный, ибо неизбежная огласка его должна была немедленно же парализовать действия Ерогина. Наем и устройство общежитий было поручено некоему В. И. Кореневу, человеку хорошо известному и Дурново, и Витте. Это был тип очень любопытный. Фотограф из крестьян Смоленской губернии, Коренев был проникнут страстной любовью к политической интриге и был неугомонный путешественник по России, которую изъездил вдоль и поперек, толкаясь преимущественно среди черного люда. Он был, кажется, главным осведомителем графа Витте о настроении народных масс и писал ему бесконечные письма с пути. Он пользовался большим доверием графа, который в свою очередь постоянно писал Кореневу, сообщая, какие сведения ему нужны и преподавая разные наставления о том, где и как их собирать. Я видел у Коренева много таких собственноручных записок графа.

Одновременно с тем Дурново послал в Поволжье экспедицию для преподания губернаторам указаний, чтобы они постарались направить к Ерогину членов Думы из крестьян. Поволжье было избрано, потому что оттуда можно было ожидать наиболее податливых революционной пропаганде крестьян, перехватить которых Дурново и хотел в первую голову, а может быть, и потому, что край этот был более знаком Петру Николаевичу. Экспедиция состояла из А. А. Лопухина, в то время отставленного от должности эстляндского губернатора за слабость, проявленную при подавлении мятежных вспышек в Ревеле, князя Шаховского, начальника Главного управления по делам печати, и чиновника особых поручений И. Я. Гурлянда, как хорошо знакомого с Верхним Поволжьем по прежней своей службе в Ярославле при губернаторе Б. В. Штюрмере. Лицам этим Дурново дал письма на имя губернаторов с приказанием исполнить в точности все те распоряжения, которые от его имени будут переданы. Поездка ожидавшихся от нее результатов не принесла и ознаменовалась лишь малопонятным случаем, а именно: в Саратовской губернии, где губернатором был П. А. Столыпин, в то время приятель А. А. Лопухина, который поэтому в Саратовскую губернию и был направлен, распоряжение Дурново получило огласку, и члены Думы из крестьян были приглашены к губернатору для собеседования повестками через полицию. Возможно, что это вышло случайно или было результатом неосмотрительности канцелярии губернатора, Дурново понял эпизод как демонстрацию против него.

Ерогинские квартиры, собравшие все же некоторое количество членов Думы из крестьян, скоро получили известность, посыпались насмешки в печати, стишки, сам Ерогин оказался мало пригодным для политического руководства, и они скоро заглохли. Квартиры дали, впрочем, кое-какой забавный материал для характеристики настроений и отношения к делу новых законодателей, в них поселившихся. Крестьяне-члены Думы, не довольствуясь суточными деньгами, которые в то время были определены в размере 10 рублей[32], прилагали все усилия, чтобы использовать свое пребывание в Петербурге возможно выгоднее для увеличения своего благосостояния. Некоторые открыли мелкую торговлю, один – курятную[33], поступили в швейцары, дворники и на другие подобные должности; по свидетельству Коренева, крестьяне – члены Думы объяснили свои действия невозможностью прожить иначе, так как значительную часть получаемых от казны суточных денег они обязаны были уплачивать обществам, от коих были избраны, желавшим иметь долю в барышах, выпадающих избранному в члены Думы.

По мере съезда членов Думы становилось ясно, что план П. Н. Дурново (к тому времени замененного уже П. А. Столыпиным) захватить в руки крестьян осужден на неудачу и что в их среде быстро возьмут верх течения революционные и даже анархические. Это настроение выявилось уже в самый день торжественного открытия Думы. Открытие обставлено было с большой торжественностью. На площади у Зимнего дворца, в котором государь принимал членов Думы и должен был сказать им речь, расположены были войска в полном параде, выход был обставлен со всей пышностью придворного этикета, правду сказать, сильно резавшего своим архаическим символизмом не привыкший к этому русский глаз. На фоне блеска и торжественности толпа «депутатов», кто в пиджаках и косоворотках, кто в поддевках, нестриженые и даже немытые, немногие в сюртуках, один-два во фраках, являлась резким и вызывающим контрастом. В первом ряду выделялся В. Д. Набоков, стоявший с надутым видом, засунув руки в карманы, рядом с ним отталкивающий Петрункевич, кривая рожа Родичева[34]. Косые, хмурые взгляды ответили на речь государя, полную доверия к призванным от России людям. Невольно припомнились мне слова государя, сказанные Витте в разговоре, при котором мне пришлось присутствовать. Государь не ошибся в своих предчувствиях.

Разошлись в тягостном молчании. Сразу стало видно, что между старой и новой Россией перебросить мост едва ли удастся.


Деятельность Первой Думы у всех на памяти, а потому не буду на ней останавливаться. Обе стороны, и правительство, и Дума, оказались к своей роли одинаково не подготовленными.

Достаточно было пооглядеться среди пестрой толпы «депутатов», а мне приходилось проводить среди них в коридорах и в саду Таврического дворца целые дни, чтобы проникнуться ужасом при виде того, что представляло собой первое русское представительное собрание. Это было собрание дикарей. Казалось, что Русская земля послала в Петербург все, что в ней было дикого, полного зависти и злобы. Если исходить из мысли, что эти люди действительно представляли собой народ и его «сокровенные чаяния», то надо было признать, что Россия еще по крайней мере сто лет могла держаться только силою внешнего принуждения, а не внутреннего сцепления, и единственный спасительный для нее режим был бы просвещенный абсолютизм. Попытка опереть государственный порядок на «волю народа» была явно обречена на провал, ибо сознание государственности, а тем более единой государственности, совершенно стушевывалось в этой массе под социальной враждой и классовыми вожделениями, а вернее, и совершенно отсутствовало. Надежда на интеллигенцию и ее культурное влияние тоже теряла почву. Интеллигенция в Думе была сравнительно малочисленна и явно пасовала перед кипучей энергией черной массы. Она верила в силу хороших слов, отстаивала идеалы, массам совершенно чуждые и ненужные, и была способна служить лишь трамплином для революции, но не созидающей силой.

Если первые дни кадеты, имевшие в Думе значительное число голосов, сильные своей дисциплиной и опытом общественной деятельности в местных учреждениях, и сумели придать собраниям некоторое благообразие, а торжественный Муромцев даже и напыщенность, то этот тон быстро поблек после первых же успехов Аладьина[35], Онипко[36] и их товарищей, явно показавших, что элементы правого строя тонут в Думе в революционных и анархических. О какой-либо законодательной деятельности в палате, большинство членов которой лишено было самого элементарного образования и воспитания, а многие не умели ни читать, ни писать и способны были действовать лишь в путях инстинкта, не могло быть, разумеется, и речи; к тому же правительство, созвав Думу, не приготовило для нее никаких законодательных предположений, способных занять ее внимание, и явно недоумевало, что с нею делать.

В числе членов Думы, избранных от Симбирской губернии, оказался и мой приятель молодости В. Н. Микешин. Он был совершенно подавлен и перепуган картиной выборов, которую пришлось видеть, и теми проявлениями социальной злобы, которых он был при этом свидетель; он пророчил и, увы, оказался прав, что общественный порядок продержится в России недолго. С ним была и дочь, барышня лет девятнадцати, видимо радикального образа мыслей, с которой он познакомил меня в кулуарах. На вопрос мой, как ей нравится Дума, девица недовольно повела носом: «Что такое Дума и кому она может нравиться. Вот если бы это было Учредительное собрание…»; впоследствии девица эта вступила в сожительство с А. Ф. Керенским[37], которое приняло в конце концов характер гражданского брака.

В Думе же оказался и другой мой приятель молодости – князь Д. И. Шаховской, избранный в секретари, впоследствии неудачный министр призрения во Временном правительстве.

Отношение членов Думы из крестьян к своим обязанностям было весьма своеобразно. В Думу они приводили нахлынувших вслед за ними ходоков по разным делам, которых сажали в кресла, откуда приставам Думы было немало труда их выдворять. Полиция задержала как-то на улице у Таврического дворца двух крестьян, продававших входные во дворец билеты. Оба оказались членами Думы, о чем и было доведено до сведения ее председателя.

Население вообще приняло открытие Думы как нарождение высшего присутственного места, в которое можно было обращаться по всем делам, проигранным в других инстанциях. Со всех концов России посылались прошения: кто жаловался на решение суда, кто просил о разводе, о помиловании и прочем. По роспуске Думы эти прошения, числом до пятнадцати тысяч, были переданы в надлежащие министерства.

Некоторые из членов Думы с места же занялись революционной пропагандой на заводах, стали устраивать уличные демонстрации, науськивать толпу на полицию и т. п. Во время одной из таких демонстраций на Лиговке был избит предводительствовавший толпой буянов Михайличенко, член Думы из горнорабочих Юга. На следующий день он явился в заседание и принял участие в обсуждении предъявленного по этому поводу запроса с лицом, повязанным тряпками, так что видны были только нос и глаза.

Члены Думы – крестьяне пьянствовали по трактирам и скандалили, ссылаясь при попытках унять их на свою неприкосновенность. Полиция была первое время в большом смущении, не зная, что можно и чего нельзя в подобных случаях делать. В одном таком случае сомнения разрешила баба, хозяйка трактира, которая в ответ на ссылку пьяного депутата на его неприкосновенность нахлестала его по роже, приговаривая: «Для меня ты, с…, вполне прикосновенен», и выкинула за дверь. Привлеченный шумом околоточный надзиратель, видевший эту сцену, составил все же протокол об оскорблении бабой должностного лица, каковым он признал члена Думы.

Большие демонстрации устроены были на похоронах члена Думы (фамилию забыл), скончавшегося в белой горячке от пьянства; в надгробных речах он именовался «борцом, павшим на славном посту».

О некоторых членах Думы стали вдогонку поступать приговоры волостных и иных судов, коими они были осуждены за мелкие кражи и мошенничества: один за кражу свиньи, другой – кошелька и т. п. Вообще, количество членов Первой Думы, главным образом крестьян, которые благодаря небрежному составлению списков избирателей и выборщиков оказались осужденными ранее за корыстные преступления, лишавшие участия в выборах, или впоследствии в течение первого года после роспуска Думы, превысило, по собранным Министерством внутренних дел сведениям, сорок человек, то есть около 8 процентов всего состава Думы.

В соответствии с Думой были и порядки ее президиума. В коридоры Таврического дворца, сообщавшиеся с залом заседания, допускали всех, кто только желал туда проникнуть, так что в перерывах заседаний тут же происходили шумные сборища, создавались митинги, появлялись ораторы, набивалось множество каких-то дам, стояли шум, галдеж, страсти разгорались. П. Н. Милюков, не попавший в члены Думы, заседал в буфете и оттуда дирижировал кадетскими силами. А в помещении Думы устроена была продажа запрещенных цензурой книг и революционных изданий, и только по созыве Второй Думы безобразие это было прекращено М. В. Челноковым, избранным в секретари Думы.

Порядок в заседаниях, если не считать враждебных криков по адресу правительства (выступления которого, за исключением П. А. Столыпина и В. И. Гурко, были, по правде сказать, очень неудачны и даже жалки), все же поддерживался, особенно первое время, благодаря Муромцеву, который, в своем фраке, с торжественным видом римского сенатора, успокоительно действовал на собрание. Но ни он, ни правительство не сумели использовать этого обстоятельства и установить между собой отношения, допускающие возможность личных переговоров и согласования действий. Муромцев по избрании не сделал обычных визитов представителям власти, чем затруднил возможность личных встреч вне официальной обстановки думских заседаний.

Уже под конец существования [Первой] Думы П. А. Столыпин просил меня постараться установить с Муромцевым отношения и устроить возможность свидания и разговоров с ним. С этой целью я несколько раз посетил Муромцева в его кабинете в Таврическом дворце и довольно быстро установил с ним добрые отношения. Поводом послужили поступившие в Департамент полиции сведения о возможности покушения на его жизнь, разговоры о чем велись в одном из революционных кружков. Муромцев, хотя и большой доктринер, но человек спокойный и здравомыслящий, вполне понимавший нелепость создавшегося положения, был головою выше остальной кадетской братии. Он охотно шел навстречу, но с первых же минут обнаружилась и его несамостоятельность, и малый вес в руководящих кругах партии.

Он находился, видимо, под усиленным надзором, а может быть, и почитался неблагонадежным. Мои посещения немедленно привлекли внимание, и мой старый товарищ, друг молодости князь Д. И. Шаховской, секретарь Государственной думы, пользовавшийся кредитом в партии, стал как-то слишком часто и без видимой надобности наведываться к председателю, лишь только я к нему заходил, и Муромцеву при его появлении приходилось наспех менять предмет разговора, каковым нам служил обычно проект составленной Муромцевым конституции.

Муромцева особенно смущали вопросы «протокола»: как и где встретиться с правительством, кто должен сделать первый шаг, какой избрать предлог и тому подобные, столь близкие его формальной душе профессора римского права. Намечалась встреча у М. А. Стаховича, что улыбалось Муромцеву, или у князя А. Д. Оболенского, что нравилось ему менее, но так ни до чего договориться и не успели.

В разговорах Муромцев был очень осторожен, но не скрывал отрицательного отношения к некоторым пунктам кадетской программы, в частности, к предположениям об отчуждении земель. Он старался, однако, доказывать, что и правительство не право, заняв в этом вопросе непримиримое положение, вместо того чтобы смягчить остроту наружным принятием проекта при условии компромисса в путях практического осуществления. На возражения, что правительство не может принести в жертву экономические интересы государства, связанные с производством хлеба для городского населения и для вывоза, поставщиком которого и были частные имения с их сравнительно высокой и недоступной крестьянину хозяйственной культурой, и что без существования крупных частных имений невозможен и прогресс сельского хозяйства, ибо оно из этих только имений и может черпать улучшенные семена и породистый скот, Муромцев утверждал, что в среде самой кадетской партии никто, кроме крайних теоретиков и не смотрит на проект как на меру, подлежащую немедленному осуществлению, что при некотором искусстве можно было бы растянуть осуществление его лет на тридцать, а то и более, и что важно сохранить лишь принцип, как способ успокоения масс, воображающих, что этим способом можно обеспечить землю каждому крестьянину.

Точки соприкосновения с руководящими кругами Думы так и не было найдено, и политика агитационных выступлений с думской кафедры, начинавших волновать страну, не прекращалась. Становилось очевидным, что другого выхода, кроме роспуска Думы, нет и что необходимо подготавливать почву для нового ее созыва в более подходящих условиях. Еще в начале мая И. Л. Горемыкин, в то время председатель Совета [министров], поручил мне набросать проект изменений избирательного закона, который способен был бы дать более удовлетворительные результаты. Составленный проект, в котором я старался провести отвергнутую первый раз мысль об утверждении выборов на органических, корпоративных основаниях (представительство волостей и городов, сливающееся в уездном собрании) и доказывал необходимость немедленного объединения власти внизу, в уездах и губерниях, и выработки правительственной определенной программы деятельности, могущей служить избирательной платформой, я представил в конце мая Горемыкину, а последний государю; государь передал записку П. А. Столыпину по назначении его председателем Совета [министров]. Практических последствий это начинание не имело.

Приближался день роспуска, неизбежность которого висела в воздухе и сознавалась обеими сторонами, и правительством, и Думой. Новизна акта, который оппозиционными кругами растолковывался населению как якобы незаконное насилие, как «разгон» Думы, внушала многим опасения за сохранение порядка и спокойствия в стране, особенно волновался министр иностранных дел А. П. Извольский. Он поскакал в иностранные посольства разъяснять и успокаивать и сеял там панику. Напыщенный сноб, вечно в монокле, и никогда не знающий, куда поставить свой цилиндр, с которым он, храня обычаи Европы, неизменно входил в зал Совета [министров], А. П. Извольский корчил из себя просвещенного европейца, глубоко усвоившего западную культуру, и стремился быть посредником между Столыпиным и кадетами. В действительности это был трафаретный дипломат, человек легковесный и неумный, далекий от преданности своему государю, что и доказал после революции.

Министерством внутренних дел были приняты обширные меры предосторожности как в Петербурге, так и вообще по России, и вечером накануне намеченного для роспуска дня состоялось по этому поводу особое заседание Совета министров с участием старших чинов Министерства внутренних дел. Докладчиком о принятых к обеспечению порядка мерах был директор Департамента полиции М. И. Трусевич. П. А. Столыпин, в то время не совсем еще оперившийся, скромно сидел и помалкивал. Когда Совет кончился, приняв по настоянию Горемыкина окончательное решение распустить Думу, и проект соответствующего указа послан был к подписанию его величества, и участвующие выходили на набережную Фонтанки, В. Н. Коковцов[38] горячо доказывал рискованность предпринимаемой меры. «Что будет в стране, точно не знаю, – говорил он, – но на бирже будет полный крах – это несомненно». Не произошло, однако, ни волнений в стране, ни краха на бирже. Все отнеслись к роспуску спокойно, и только глупый фарс кадетов, поехавших в Выборг продолжать заседания Думы, внес на минуту какое-то подобие протеста[39].

Ночь перед роспуском Думы пришлось провести без сна, так как шли хлопоты с составлением манифеста. Были приглашены к содействию И. Г. Щегловитов[40], а затем и Ф. Д. Самарин, приехавший на Аптекарский остров, где была дача министра внутренних дел, в пять часов утра; все предложили свои проекты. В конце концов после долгих колебаний Столыпин остановился на редакции, составленной им самим в приподнятом несколько тоне, говорившей о «богатырях», имевших поднять на плечи дело государственного строительства. Под утро караулы у дачи были усилены, но все обошлось благополучно, без малейших происшествий.

Закон 3 июня 1907 года

Осенью 1906 года началась лихорадочная работа по укреплению порядка. Путь и программа, которые избрал для этого Столыпин, были те самые, которые проектировал два года назад князь [Святополк-] Мирский – устранить в чем возможно причины накопившегося в обществе неудовольствия, равно как и стеснительные порядки, отжившие свое время, и укрепить низы государства, дав общественному строю опору в мелком собственнике и привив населению убеждение, что только путем труда можно достигнуть благосостояния.

Основанием служило положение о землеустройстве, которое осталось самым значительным делом Столыпина, хотя и не ему одному принадлежало в идее; мысль созрела уже ранее, и выработка проекта была делом В. И. Гурко; особая же заслуга Столыпина была в том, что он талантливо защищал эту идею и энергически проводил в жизнь. Далее следовали положения о старообрядческих и сектантских общинах, открывшие им свободу жизни и развития, правила об обществах и союзах, о печати и т. п. – все меры достаточно известные, чтобы перечислять их подробно, в большинстве равным образом разработанные в Министерстве внутренних дел еще до появления Столыпина у власти.

Меры эти проводились в порядке статьи 87 Основных законов, то есть помимо Думы, как потому, что приходилось спешить, так и потому, что нужно было дать им первоначальное осуществление в пределах благоразумной осторожности, которой нельзя было ждать от Государственной думы. Нельзя, конечно, отрицать, что одним из мотивов, побуждавшим спешить, было и естественное желание Столыпина вырвать у противников козыри и ослабить противоправительственную агитацию на предстоящих выборах.

В том же чрезвычайном порядке Столыпин предполагал обезвредить и еврейский вопрос, смягчить ограничения, на евреях лежавшие, но мысль эта не могла получить осуществления, потому что государь затруднился взять почин на себя. На всеподданнейшем докладе Столыпина его величество положил резолюцию в том смысле, что отношение к евреям есть дело совести народной, а потому пусть представители народа и берут на себя ответственность за возбуждение и решение вопроса. Высочайшая резолюция осталась почему-то мало известной, и почина со стороны Государственной думы не последовало.

В работах этих мне лично не пришлось участвовать, за исключением выработки положения о старообрядческих общинах, которое подвергнуто было обсуждению в созванном при Министерстве внутренних дел старообрядческом съезде, состоявшем из архиепископа Иоанна, всех епископов и некоторых видных старообрядцев-мирян: Бугрова, Блинова и др. Мне пришлось и председательствовать в этом единственном в своем роде собрании, и я вынес из него глубокое уважение к старообрядческому высшему духовенству того времени. В нанковых рясах, с худыми строгими лицами, они резко отличались от упитанного духовенства господствующей церкви с его шелковыми одеяниями, орденами и явным нередко равнодушием к делам духовного мира; различие духовенства гонимого и торжествующего сказывалось с полной яркостью и невольно наводило на мысль, что возрождение церкви, о котором так охотно у нас говорили, могло бы пойти только от гонимого. Особенно выделялся среди духовенства своим нравственным обликом и спокойным достоинством архиепископ Иоанн (Картушев).

Всю осень я занят был, главным образом, подготовкой выборов в Государственную думу. Закон о выборах, сильно испорченный в первоначальном его тексте и приведенный в хаотическое состояние поправками, внесенными во время совещаний в Царском Селе, вызвал много затруднений в порядке применения. Чтобы очистить закон от противоречий и выявить действительный смысл некоторых правил, пришлось подвергнуть многие его части истолкованию через Правительствующий сенат. Главной целью было устранить двойное представительство крестьян, которые, при буквальном понимании некоторых статей, проходили бы в выборщики и по сельским избирательным съездам и одновременно и по съездам мелких землевладельцев; засим ввести в законные рамки представительство церковной земли, определить понятие «квартиры», дававшей право участия в выборах по жилищному цензу, и, наконец, устранить возможность создания фиктивных цензов, к чему открывалось как Основным законом, так и царскосельскими поправками много способов и лазеек.

Оппозиционная печать подняла, разумеется, крик, утверждая, что правительство с помощью разъяснений фальсифицирует закон, сокращая число участников выборов. В действительности подобных намерений не было, и правительство стремилось единственно к тому, чтобы применение закона соответствовало действительным намерениям законодателя, его создавшего. Если же некоторые толкования Сената и давали повод говорить о «нажиме» на закон, то инициатива их исходила чаще от Сената, чем от Министерства [внутренних дел]. Испуганный зрелищем Первой Государственной думы, Сенат действительно склонен был подчас смотреть на некоторые вопросы с «охранительной» точки зрения. Примером могло служить дело о выборе П. Н. Милюкова. В Первую Думу он не попал, во Вторую же был избран по явно подложному цензу как приказчик книжного склада «Общественная польза». Фиктивность ценза не могла возбуждать сомнений, ибо Милюков приказчиком склада быть не мог, но документальные доказательства были налицо. Сенаторы собирались выборы отменить, и пришлось в перерыве заседания убеждать кое-кого из них не делать этого, чтобы не давать повода к обвинению правительства в том, что оно «разъяснило», как тогда говорили, вождя кадетов; к тому же, по правде сказать, Милюков был гораздо вреднее вне Думы, чем в ее составе. Его основной недостаток – бестактность – нередко ставил партию в Думе в неловкое положение.

Наряду с подготовкой выборов правительству приходилось заниматься и устроительной работой по укреплению своего положения в стране, между прочим, и путем поддержания партий и организаций, на которые можно было бы опереться. Положение правительства было очень слабое за отсутствием точек опоры на местах. Местное управление покоилось на патриархальных основаниях, совершенно не соответствовавших изменившимся условиям государства. В уездах первенствующей по закону властью были предводители дворянства как председатели всех уездных присутствий. На деле, однако, они давно уже утратили свое значение. Большинство несло обязанности свои фиктивно, перелагая на заместителей; многие проживали постоянно вне своих уездов и бывали в них лишь время от времени; наконец, и самый состав предводителей далеко не везде соответствовал видам правительства, и вообще учреждение это совершенно обветшало и выветривалось. Оставались исправники – власть чисто полицейская; они не пользовались влиянием ни в общественных кругах, ни даже среди чинов казенных ведомств и не располагали никакими способами воздействия. Ничего подобного европейским ландратам или супрефектам у нас не было. Аппарата управления на местах не существовало, а были только чиновники разных ведомств: финансового, судебного, лесного и пр., ничем между собой не спаянные, или исполнительные органы разного рода самоуправлений, зависимые более от избирателей, чем от правительства, общей объединяющей власти не было.

Само собой разумеется, что при таких условиях и правительственное воздействие на выборы было крайне затруднено, чтобы не сказать невозможно; правительство не могло быть даже уверено в том, что стоящие у избирательных ящиков должностные лица не будут действовать ему во вред. Припоминаю по этому поводу забавный рассказ, слышанный от Столыпина. Он жаловался на выборные затруднения в присутствии испанского посла. Испанец слушал, слушал и говорит: «Не понимаю, о чем вы беспокоитесь? У нас делается это очень просто. Мэры в руках правительства, а потому как председатели избирательных бюро они своевременно засыпают в урны столько бюллетеней угодной правительству партии, сколько требуется для успеха, а затем допускают избирателей. Получается большинство, нужное правительству, и все довольны».

Посол, может быть, и шутил, но в существе до известной степени отражал некоторое значение местной дисциплины на выборах.

У нас, во всяком случае, таких «мэров» не было, и вообще, невзирая на существование объединенного правительства, спайка органов управления даже наверху была еще слаба. Доходило до курьезов. Так, например, один из податных инспекторов Ярославской губернии был изобличен в том, что, разъезжая по делам службы по уезду, раздавал в волостных правлениях избирательные воззвания кадетской партии, коей состоял членом. В этом еще не было бы удивительного, но удивительно то, что стоило большого труда добиться от министра финансов не увольнения даже, как бы следовало, а хотя бы перевода этого чиновника в другую губернию. Подобный же случай был и в Саратовской губернии, где равным образом податной инспектор был изобличен в раздаче прокламаций противной правительству партии при отправлении обязанностей службы.

При таком положении правительству приходилось искать опоры в зарождавшихся партийных организациях правых и, до известной степени, октябристских, отпуская в их распоряжение средства, поддерживая их газеты и даже основывая свои, как бы негласные официозы, работавшие в том же направлении. Деньги выдавались правым организациям преимущественно через представителей «Союза русского народа», сначала А. И. Дубровина, а потом В. М. Пуришкевича (о них и о «Союзе» говорю ниже) и через протоиерея отца И. Восторгова. Последний был человек выдающийся и по уму, энергии, организаторским талантам; он умел находить средства и вне правительственной поддержки. К сожалению, властолюбивый характер и стремление командовать создали ему много врагов в собственных даже кругах. Обстоятельство это и помешало ему впоследствии пройти в протопресвитеры военного ведомства, куда он очень стремился и где был бы чрезвычайно полезен (отчасти помешал назначению и Столыпин, опасавшийся, что при безмерном своем властолюбии Восторгов станет интриговать и против него).

Наиболее трудным и практически бесплодным делом была организация правой части печати. Правительство содержало более тридцати газет в разных местностях России, расходуя на это дело довольно крупные суммы, но, должен признаться, без успеха. Ни одна из них не могла занять влиятельного положения и служить поддержкой. Одной из причин была, вероятно, моя неопытность и невозможность отдать делу достаточно времени (предмет, по существу своему, относился к ведению Главного управления по делам печати, но Петр Аркадьевич, избегая лишней огласки, не хотел его там сосредоточивать). Но главным образом неуспех обусловливался полным почти отсутствием людей, подготовленных к публицистической деятельности. Оно и неудивительно, так как газетная работа была достоянием кругов оппозиционных, и в распоряжении их сложился соответствующий личный состав, преимущественно еврейского происхождения. В рядах же правых партий, вообще менее образованных, если не считать немногочисленных талантливых лиц, вообще не было людей, умевших держать перо в руках. Приходилось поэтому, особенно в провинциальных центрах, довольствоваться газетным кустарями, не имевшими ни навыков, ни такта. Немало значения имел недостаток финансового размаха во всем том, что было связано с внутренней обороной государственного строя, которым так страдало старое правительство; сколь бы ни были значительны отпускавшиеся средства, но при громадности наших протяжений и при новизне дела они являлись каплей в море потребностей.

Кроме газет, правительственная агитация велась и с помощью брошюрной литературы на злободневные темы. Это дело шло лучше; некоторые издания были талантливы и имели успех. Сюда относились, прежде всего, бойкие политические памфлеты И. Я. Гурлянда, писавшего под псевдонимом Васильев: «Правда о кадетах», «Наши социалисты» и пр. Они печатались в ста тысячах экземпляров каждый и были рассылаемы всем лицам, имевшим какое-либо, хотя бы и самое малое, общественное положение, начиная от сельских учителей, священников и т. д., восходя по ступеням иерархии. Для рассылки была устроена секретная экспедиция, которая посылала книгу непосредственно по прямому адресу; эта была целая фабрика. Памфлеты Гурлянда были переведены на все иностранные языки. Кроме того, было еще отдельное издательство в ведении С. С. Подолинского, родственника П. А. Столыпина, который издавал брошюры разных авторов по социальным вопросам. Велась еще и особая аграрная пропаганда в форме проповеди идеи интенсификации обработки земли как способа выйти из земельных затруднений. Ею ведал Н. А. Демчинский, разъезжавший по России и устраивавший лекции и опытные поля «грядковой культуры хлебов». Она имела мало смысла, так как подобная форма культуры, требуя огромной затраты сил, возможна лишь в условиях крайней густоты населения и дешевизны рабочих рук (Китай); на наших же пространствах и при лености нашего населения была менее пригодна, чем любой вид первобытного земледелия.

Таким образом, вокруг выборов создавалась постепенно довольно обширная по объему, хотя и зачаточная по формам организация, стоявшая вне ведомства и о существовании которой не подозревало даже и большинство министров. Этот зачаток Министерства пропаганды был, конечно, как и всякое новое и притом секретное начинание, очень несовершенен, но он нащупывал пути и по мере накопления опыта мог превратиться в полезное для правительства орудие; доказательством может служить повсеместное внимание, которым пользуются в Европе способы правительственной пропаганды, равно как успехи, достигнутые благодаря умелой ее постановке советской властью. Со смертью Столыпина и это начинание немедленно же сошло на нет.

Общий расход на предметы пропаганды за время премьерства Столыпина не превышал 3 миллиона рублей в год, считая в том числе и все секретные расходы по выборам, выражавшиеся в поддержке партий и отдельных лиц, равно как и расход на националистическую пропаганду в Галиции. Относившиеся к этим операциям денежные книги я сохранил у себя по уходе из Министерства внутренних дел и уничтожил в первые дни революции, чтобы они не попали в руки Временного правительства. Книги за последующее время не были министерством уничтожены и оказались в распоряжении революционных властей, чем было скомпрометировано много лиц, доверившихся в свое время старому правительству. Расходование секретного фонда после смерти Столыпина перешло в ведение Департамента полиции, откуда и сложилось впечатление, что правые партии, в частности «Союз русского народа», были чисто полицейским детищем, что совершенно неверно.

Наряду с правительственной пропагандой приняты были и меры к тому, чтобы сблизить правительство с личным составом земских и городских деятелей и установить с ними постоянные и повседневные отношения.

До тех пор отношения председателей и членов земских управ, городских голов и др. к министерству были чисто формальные. Приезжая в Петербург по делам или в качестве вызываемых сведущих лиц, местные люди осуждены были слоняться по канцеляриям различных ведомств, не имея ни угла, ни пристанища и везде чувствуя себя чужими. Отсюда в значительной мере создавалось чувство отчуждения, невольно передававшееся на места, и склонность приезжих к хождению по оппозиционным гостиным, где им широко раскрывали объятия.

Чтобы изменить эти отношения, приведен был в действие закон о Совете по делам местного хозяйства, созданный при Плеве, но остававшийся до тех пор мертвой буквой. Через Совет стали проводиться законопроекты о преобразовании местного управления, предполагавшиеся к внесению в Государственную думу, но затем не внесенные по разным политическим соображениям, главным образом по противодействию дворянства. Для заседаний Совета было отведено обширное помещение в доме Министерства по Морской улице, где собрания и происходили в обстановке, приспособленной к привычкам местных деятелей, в атмосфере товарищеского общения, созданию которой много способствовал непременный член Совета М. В. Иславин, состоявший некогда членом Тверской губернской земской управы, впоследствии новгородский губернатор, имевший обширные знакомства по всей России и отличавшийся исключительным тактом в обращении с приезжими. Тут же было основано справочное бюро, облегчавшее местным деятелям, как приезжавшим в здание Совета, так и вообще приезжавшим в Петербург, получение всех необходимых им сведений из всех министерств и улаживание всякого рода недоразумений с властями, и редакция «Вестника земского и городского хозяйства» – официозного органа министерства, в котором помещались официальные сведения, полезные для земских и городских управлений, равно как разрабатывались вопросы местного хозяйства.

Эти начинания оказались очень удачны и встретили живейшее сочувствие со стороны местных деятелей, но смерть Столыпина свела на нет и эту сторону деятельности министерства, и все заглохло немного времени спустя после его исчезновения. Преемники вернулись к прежней формальной практике. Результаты близорукости правительство пожало впоследствии, на выборах в Четвертую Думу, которые при умелом руководстве могли бы дать гораздо более благоприятные результаты, чем выборы в Третью, ибо и в центре, и на местах отношения, решавшие исход выборов, складывались уже в пользу правительства.

Несколько недель совместной работы со Второй Думой убедили правительство, что жить с нею нельзя, так как задачей господствовавшего большинства была не законодательная работа, а борьба с правительством и даже государственным строем вообще, и думская деятельность рассматривалась им лишь как удобный способ пропаганды в условиях, не стесненных цензурой и полицией (говорить со страной через головы собрания). Уже к апрелю выяснилось, что Думу придется распустить, и П. А. Столыпин по примеру И. Л. Горемыкина решил изменить самый закон, чтобы обеспечить преимущество на следующих выборах более культурным слоям населения.

Самое правильное было вернуться к мысли о выборе членов Думы через посредство уездных земских собраний как органических единений, представляющих собой уезды и состоящих из людей, имеющих элементарный опыт участия в самоуправлении, знакомство с практическими задачами управления и некоторое понятие о границах возможного и невозможного. Но Столыпин не решался на такой шаг, как далеко отступавший от действовавших правил и сокращавший круг интересов, представленных в Думе. Он поручил мне составить набросок такого изменения закона, которое, не нарушая общей схемы выборов, обеспечивало бы прохождение в Думу более состоятельных, а следовательно, и более культурных слоев. При этом он сказал, что государь неоднократно выражал ему желание, которое он высказывал раньше и И. Л. Горемыкину, чтобы при изменении закона ни один из разрядов населения, представленных уже в Думе, не был лишен участия в выборах. Это было задание о разыскании квадратуры круга, но спорить не приходилось.

Руководствуясь приготовленным для И. Л. Горемыкина проектом, я составил три варианта изменений. Один, исходивший из начал раздельности выборов по состояниям, проведенного снизу доверху и предрешавшего количество членов Думы от каждого разряда населения; второй, основанный всецело на действующей системе, но с предоставлением в губернском избирательном собрании большинства голосов, а следовательно, и контроля над выборами, представителям сравнительно крупного владения, то есть в размере не менее полного земского ценза, и с обеспечением за каждым разрядом избирателей одного члена Думы от губернии от их среды. В том и другом проекте были введены, разумеется, все те исправления, которых приходилось ранее добиваться в порядке сенатских разъяснений, равно как был проведен ряд несколько искусственных мер в виде права министра внутренних дел разделять избирательные съезды на отделения по местностям или разрядам цензов, что открывало для правительства возможность комбинаций, обеспечивающих от проникновения в Думу в слишком большом количестве нежелательных элементов. Главная же суть заключалась, конечно, в перераспределении количества выборщиков между отдельными разрядами избирателей, дававшем перевес более крупному владению, и в перераспределении членов Думы между губерниями и областями, дававшем численное преимущество местностям более культурным.

Наконец, третий проект опирал выборы на уездные земские собрания, а в местностях, где земства не были введены, на соответствующие им, образованные на тех же началах избирательные собрания. Этот вариант, разумеется, не мог удовлетворить требование о сохранении за всеми избирателями их прав, так как круг участников в земских выборах был гораздо уже, чем в выборах в Государственную думу, и был представлен, так сказать, для очистки совести.

Вместе с этим изготовлен был и проект изменений Основных законов, а равно учреждений Государственной думы и Государственного совета. Намеченные изменения открывали правительству возможность регулировать порядок рассмотрения Думой и Советом законопроектов путем определения очереди их рассмотрения и установления сроков, несоблюдение которых влекло за собой право правительства вводить своей властью в действие те или иные меры; предполагалось также представить правительству право требовать вторичного рассмотрения Думой вопросов, разрешенных ею незначительным большинством голосов.

Столыпин вначале полон был решимости произвести коренное изменение в отношении правительства к Государственной думе, обеспечив за первым более властное участие в устранении страны, но потом, как часто с ним бывало, заколебался, остыл, и предложения эти как-то сами собой сошли на нет.

Проекты изменения избирательных прав или, вернее сказать, их наброски, так как для подробной разработки не было времени, были в начале мая [1907 г. ] рассмотрены в Совете министров в нескольких заседаниях, подкрепленных участием И. Л. Горемыкина и еще кое-кого из бывших министров. Потянулись обычные в подобных, мало знакомых с техникой дела собраниях длинные и нудные прения, которые крайне осложнял государственный контролер Шванебах, очень начитанный и остроумный человек, но пустой и поверхностный; он был очень настойчив и, как немец, стремился разрешать каждый вопрос не с практической, а с принципиальной точки зрения, которая именно и отсутствовала всегда в его рассуждениях. Совет после долгих колебаний остановился на второй схеме, и вопрос был представлен на разрешение его величества, который с мнением Совета согласился. Эта вторая схема была кем-то названа «бесстыжей», так как в ней слишком откровенно проявлялась основная тенденция – пропустить все выборы через фильтр крупного владения. Когда Столыпин докладывал дело государю и, смеясь, упомянул об этом определении, то государь, улыбнувшись, сказал: «Я тоже за бесстыжую».


Пока шли разговоры и составлялись пояснительные чертежи к схемам, в чем помогал А. К. Черкас, оказавшийся искусным рисовальщиком, время бежало, и наступили первые дни июня. События тоже двигались, и правительство оказалось 4 июня перед необходимостью немедленного роспуска Думы, а нового закона еще не было. Государь был недоволен затяжкой и прислал Столыпину записку в самых энергических выражениях. В записке государя было сказано «пора треснуть». Столыпин имел неосторожность огласить ее в Совете. Тотчас подскочил сзади Шванебах и заглянул через плечо председателя на записку, которую тот не успел спрятать, скопировал ее в свою записную книжку (он состоял, как потом выяснилось, осведомителем австрийского посольства не то по снобизму, не то по иным каким-то соображениям). На другой день слова государя получили огласку в городе.

Пришлось составлять закон сломя голову. На эту работу ушли два дня и две ночи. Для помощи в редактировании закона и для его переписки я пригласил испытанных чиновников министерства: А. К. Черкаса, управляющего страховым отделом, и А. А. Евтифьева, впоследствии помощника начальника Главного управления по делам местного хозяйства, на молчаливость которых можно было вполне положиться, и таких же двух переписчиков – Я. Я. Лимаря и Коломийца.

Просидев первую ночь, Евтифьев так изнемог, что свалился с ног, и его пришлось отправить домой; мы же с Черкасом, на долю которого выпало произвести расчет всех выборщиков и составить им расписание, – работа, требовавшая чрезвычайного внимания, – продержались и вторую ночь, равно как оба переписчика, совершенно распухшие от напряжения и бессонницы… Как бы то ни было, к вечеру 6 июня закон был изготовлен и переписан начисто. В тот же вечер его заслушали в Совете министров, формально разумеется, так как времени не было, и с бывалым курьером отправили в Царское Село на высочайшее утверждение.

Курьеру Меншагину – мафусаилу министерства – какими-то одному ему известными способами удалось проникнуть во дворец и укараулить государя в коридоре, когда он шел спать. Его величество тут же, в коридоре, сделал запись об утверждении. В первом часу закон был привезен в Елагин дворец, где заседало правительство, и тотчас был отправлен в Сенатскую типографию. Хотя он занимал несколько десятков страниц, типография все же успела набрать, и к утру он появился в Собрании узаконений, как распубликованный Сенатом. Сенат его и не видел, и обер-прокурору Н. А. Добровольскому пришлось поднести определение к подписанию сенаторов уже по опубликовании закона. Сенаторы приняли новый закон как упавший с неба и молча подписали задним числом определение. Впрочем, в этом не было ничего особенного, так как при множестве опубликовываемых законов обер-прокурор имел от Сената частное полномочие распубликовать бесспорные, не выжидая рассмотрения их Сенатом. Оппозиция впоследствии трактовала этот случай с большим негодованием, но примечательно, что как только ее вожди вошли в состав Временного правительства, так первым же делом прибегли к изданию законодательного свойства правил без предварительного опубликования их Сенатом.

Манифест, при котором был опубликован новый закон, не был актом, изданным по статье 87 Основных законов, а актом учредительным, непосредственно исходившим от верховной власти, а следовательно, не подлежавшим последующему одобрению Государственной думы и [Государственного] совета. Манифест был составлен лично Столыпиным. Он был очень доволен своей редакцией, и когда после его смерти пришлось разбирать его письменный стол, то там оказался черновик этого акта в особом конверте, на котором рукой Столыпина было написано: «Моему сыну».

Теоретики государственного права и оппозиция всячески изощрялись в критике нового закона. Единственно правильное и благожелательное его истолкование дано было иностранцем, знавшим Россию лучше многих русских, Анатолем Леруа-Болье в статье, помещенной в одной из парижских газет. Бесспорно, что порядок издания его стоял в формальном противоречии с Основными законами, и в нем было бесчисленное количество недостатков с точки зрения теоретической, но в условиях, в которых находилось тогда правительство, другого выхода не было. Производить новые выборы на прежних основаниях значило ввергать страну лишний раз в лихорадку без всякой надежды получить Думу, способную к производительной работе. Надо было, следовательно, или совсем упразднить народное представительство в том виде, как оно было создано в 1905–1906 годах и перейти к системе диктаторского управления, что, вероятно, было бы самое лучшее при условии, чтобы диктатор двигал жизнь, а не ставил ей препон, или к системе областного представительства, мысль о котором еще недостаточно созрела, или, наконец, попытаться на основе нового узаконения избрать из русского хаоса по крупинкам те элементы, в коих жило чувство русской государственности, и из них создать Думу как орган перевоспитания общества.

Теперь, когда на всем свете происходит крушение парламентской идеи, непригодность которой в современных громадных государствах, при наличии в парламентах партий, отрицающих начало единства нации и самое понятие отечества, становится ясным, что мысль о совершенном упразднении Думы, вероятно, не показалась бы столь рискованной. Но в то время кризис еще не назрел с нынешней его очевидностью, и Столыпин, да и государь вступать на новый путь не решались. При таких условиях что можно было сделать, кроме изменения закона в чрезвычайном порядке тою исторической властью, которая создала Россию, то есть властью самодержавного царя? Закон этот дал правительству послушное и гибкое орудие для отбора того, что было лучшего в русском обществе, наиболее прочного и государственного. И та Дума, которая на основании его была выбрана – Третья, – была первым, хотя, увы, и последним в России представительным учреждением, которое оказалось способным к творческой работе.

И в этом факте его лучшее оправдание.

И Первая, и Вторая Думы приоткрыли картину народных настроений, которые не представляли себе ни правители, исходившие из понятий, завещанных официальным славянофильством, ни даже общество, исходившее из представлений народнических. Она вполне оправдывала пророчество, вырвавшееся у Сипягина после объезда им Поволжья: «Мы стоим на вулкане». Огонь социальной зависти, таившийся в недрах России, в ее полуобразованных слоях, прорвался тут наружу, угрожая испепелить самое здание государственности. Раздел имуществ, разграбление культуры, полнейшее презрение к историческому строю оказались единственными лозунгами, доступными пониманию социалистов, имевших за собой чуть не половину Второй Думы; кадетствующая интеллигенция, легкомысленно радикальная, подпираемая евреями и другими инородцами, рвавшаяся к власти и наивно мечтавшая пройти к ней на спинах своих левых союзников противовесом социалистам служить не могла; голос умеренных элементов тонул в общем хоре.

Дать выход этому огню наверх – плыть по течению, стараться подладиться к голосу этой Думы – значило бы раствориться в анархии. Оставалось одно – прикрыть отдушину, закупорить ее в надежде, что огонь притухнет и даст время принять меры к подсечению его корней и к укреплению правительственного аппарата. Вырвать Государственную думу из рук революционеров, слить ее с историческими учреждениями, вдвинуть в систему государственного управления – вот какая задача становилась перед верховной властью и правительством.

Историческая аналогия – пример Пруссии, где на заре народного представительства сложились такие же примерно противоречия между составом палаты и властью, повелительно указывала единственный возможный выход – изменить избирательный закон, разгрузить Думу от социалистов и кадетов и усилить ее умеренное крыло. Колебаний тут быть не могло – они являлись бы преступлением. Говорить, как многие тогда говорили, были намеки и в Совете министров, что изменение верховной властью недавно лишь изданного ею торжественного акта явилось бы опасным ударом по народному правосознанию, – значило не понимать сложившейся обстановки. Состав Государственной думы и ее устремления ясно свидетельствовали, что именно правового-то сознания и желания стоять на почве права и не было в тех слоях населения, которым удалось получить в Думе большинство. Это сознание надо было в них еще создавать и воспитывать. А для этого требовались долгие и долгие годы спокойного, творческого труда, а не доктринерского квиетизма[41].

Конституция, самая широкая, не могла бы предотвратить смуты. Конституция, под именем которой русская интеллигенция разумеет обычно парламентаризм, передав власть в руки кадетской группы, подбитой социалистами и подпираемой сзади советами, неизбежно вывела бы Россию на дорогу Временного правительства, то есть разрушения исторических основ порядка и непротиводействия пропаганде крайних элементов.

Парламентское правительство того времени неизбежно осуществило бы следующую государственную программу:

1. Замену полиции милицией, подчиненной органам местного самоуправления.

2. Замену губернаторов лицами, избираемыми земствами, притом сильно демократизированными.

3. Свободу печати, сходок, демонстраций и всякой агитации в тех широких пределах, в каких понимала эти свободы Первая Дума.

4. Допущение советской организации, возникшей еще в смуту 1905 года.

5. Ослабление дисциплины и устойчивости армии путем расширения самостоятельности нижних чинов и сокращения сроков военной службы.

В результате правительство это, а с ним и весь государственный порядок, были бы опрокинуты союзом городского промышленного пролетариата, железнодорожных служащих и разложившейся солдатчины ранее, нежели практика власти внесла бы в мышление общественных деятелей то отрезвление, которое в теории должно было бы вызвать у них чувство ответственности. Этот спасительный перелом мог бы наступить лишь при условии, если бы общественность имела в России широкий фундамент, чего в действительности не было, ибо на месте, внизу, она и ее идея никогда реального значения не имели; все влияние находилось в руках третьего элемента, и возможность говорить с толпой не на барском, а на более понятном ей простом языке давала в руки этого элемента оружие слишком сильное и слишком соблазнительное для того, чтобы он им не воспользовался.

Правительство опиралось на силу, значение которой плохо учитывало, которую долгое время оставляло без ремонта и которой пользоваться не умело, но все же на силу реальную. Кадетская же партия, задававшая тон в Думе, не имела за собой ничего, кроме тумана общественности. Она была уверена в том, что является избранницей народа, но в действительности народ кадетов знать не хотел и сами кадеты народа не понимали.

Издание нового избирательного закона не разрешало еще стоявшей перед правительством задачи. Закон этот, как искусственный, мог быть только мерой временной. Его основой служило крупное владение, которое быстро разлагалось в условиях переходного времени, а следовательно, и постройка на нем утвержденная, должна была в более или менее предвидимом будущем потерять свое значение. Задолженность дворянского и вообще крупного землевладения, в связи с деятельностью Земельных банков и общими экономическими условиями, направлявшими сельское хозяйство на путь интенсивного использования земли, имели следствием быстрое раздробление владений и переход земель в руки мелких собственников из крестьян, а в подгородных местностях – и лиц разных других состояний. В соответствии с этим должны были изменяться и результаты выборов, ибо преимущественное влияние переходило к мелкому землевладению, а оно должно было вынести на поверхность политической жизни совершенно другие социальные слои и дать иной состав Думы. Притом процесс раздробления владений, как можно было предвидеть, должен был идти гораздо быстрее, чем политическое воспитание населения; в результате возникало вполне основательное опасение, что последующие Думы вновь дадут преобладание некультурным слоям с их первобытными воззрениями на государство и собственность.

Наряду с этим становилось все более и более ясным, что сосредоточение к одному месту всех дел по управлению такой громадной империей приводило, с одной стороны, к крайней медленности их разрешения, а с другой – обобщая формулы их решения для столь различных условий, какие представляли собой отдельные части России, придавало самой постановке всякого вопроса в правительстве, а тем более в Думе, слишком отвлеченный оттенок, имевший следствием склонность законодателя к нивелировке жизни. Ярким примером служил земельный вопрос. Имея для различных местностей разное значение и разный объем, в зависимости от их особенностей, истории и психологии населения, вопрос этот, вместо практического в каждой данной местности решения, ставился общественными кругами во всероссийском масштабе и тем самым склонялся к радикальному разрешению, основанному на идее отвлеченного права каждого человека на участие в пользовании своей долей из совокупности всех земель данного государства.

Но было и еще одно обстоятельство, с которым приходилось считаться. Централизация высшего управления не давала выхода жажде деятельности и порывам честолюбия, накоплявшимся в среде местных интеллигентных классов, быстро возраставших в численности. Хотя Россия в смысле возможности восхождения к власти отдельных лиц была страной едва ли не самой демократической (все высшее чиновничество, не исключая и министров, слагалось по преимуществу из лиц невысокого происхождения) и управление империи было наименее классовым, но общее количество его элементов было незначительным. Местные таланты и честолюбия при всем старании почти не имели возможности пробиться к центру или занять удовлетворяющее их положение на местах. Поэтому они силою вещей становились во враждебное отношение к центральной власти и только путем выхода из-под ее опеки, хотя бы и ценой разрушения строя, могли надеяться найти простор для своего развития и проявления. Обстоятельство это, прежде всего, сказывалось на окраинах, особенно западных, но сильно чувствовалось и в центре.

Наконец, объединение в одном представительном учреждении всех наиболее деятельных сил оппозиции умножало ее значение и увеличивало затруднения правительства.

Надо было заблаговременно искать выход из этого положения. Могут, конечно, спросить: если государственная власть того времени не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы перейти к системе диктатуры, то почему не уступала место тем общественным силам, которые легче нее могли найти опору в народном представительстве и повести его за собою; иначе говоря, почему не решалась перейти к системе парламентарного управления. Оппозиция приписывала это эгоистическому упорству правящих классов, не желавших терять блага, связанные с властью, и нежеланию государя расстаться с призрачным хотя бы самодержавием. Действительная причина лежала, однако, не в этом, а в убеждении как государя, так и правительственных кругов в совершенном отсутствии общественных элементов, сколько-нибудь подг

© «Центрполиграф», 2022

От издательства

Сергея Ефимовича Крыжановского можно назвать «серым кардиналом» последних двух десятилетий Российской империи. Он происходил из небогатой и не знатной дворянской семьи – лишь его отец сумел дослужиться до чина, дающего право на потомственное дворянство. На карьеру, делать которую придется своим трудом, был настроен и сам Сергей Крыжановский. Поступив на математическое отделение Московского университета, он понял, что для карьеры лучше учиться на юриста, и не в Москве, а в Петербурге. Как многие молодые люди в середине 1880-х годов, Крыжановский вступил в один из студенческих кружков Петербургского университета. Кружок считался либеральным, но не революционным. Тем не менее Крыжановский, единственный из его участников, был арестован и провел несколько дней в полиции… Это событие заставило его переоценить свои планы. Соратник по кружку В. И. Вернадский говорил о Крыжановском: «Умный, энергичный, честолюбивый, он был от природы добрый. Хороший товарищ…», но вспоминал и «элементы цинизма и правильного скептицизма»…

Отход Крыжановского от кружка удивил его друзей. Но ведь он, пусть в шутку, называл себя будущим министром юстиции. А значит, его уделом должна была стать государственная служба и лозунгом – порядок в делах.

Начинать карьеру Крыжановскому пришлось в судебных органах – помощником секретаря в Петербургском окружном суде, судебным следователем в провинции; через десять лет он занял пост товарища (заместителя) прокурора Петербургского окружного суда. Усталость от безрадостной службы заставила Крыжановского изменить род занятий – он перешел в Хозяйственный департамент Министерства внутренних дел. В ведении департамента был широкий круг вопросов – транспорт и пути сообщения, работа земств, тарифная политика и т. д. На этом посту проявился особый талант С. Е. Крыжановского – составлять тексты законопроектов и реформаторских программ так толково, что их без переделок можно было представить и на обсуждение Государственного совета, и на доклад к государю. И начальство высоко это ценило.

Трудно представить весь объем документов, которые были подготовлены лично Крыжановским, остававшимся в тени всесильных министров. Именно он разработал законы о выборах в Государственную думу – новый парламентский орган, аналогов которому не было в российской истории, и был ближайшим помощником Столыпина, воплощая его реформы.

Министром С. Е. Крыжановскому стать не удалось. Венцом его карьеры был пост товарища министра внутренних дел. В 1911 году он был назначен государственным секретарем и занимал эту должность вплоть до дня падения самодержавия… После Февральской революции С. Е. Крыжановский сжег свой архив, все деловые бумаги и записи, чтобы они не попали в руки Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства и не дали повода обвинять в чем-то его самого и его сослуживцев. В начале 1918 года Крыжановский эмигрировал, скитался по нелегким дорогам русских беженцев, в 1920 году обосновался в Париже…

В эмиграции Крыжановский написал мемуары, восстанавливая документы и события по памяти, зарубежным архивам и попавшим в Европу советским изданиям и открывая интереснейшие страницы истории России.

Биография

Сергей Ефимович Крыжановский, сын небезызвестного западнорусского деятеля и писателя Е. М. Крыжановского, родился в Киеве 29 августа 1862 года и провел детство и молодость частью в Подольской губернии, частью в Седлице и Варшаве, где служил его отец, частью в Холмщине[1], где семья его владела небольшим имением. По окончании курса юридических наук в Петербургском университете поступил на службу по судебному ведомству, где занимал должности судебного следователя в округе Новгородского суда и товарища[2] прокурора при судах Великолуцком, Рижском и Петербургском. В 1896 году перешел на службу в Министерство внутренних дел на должность начальника отделения Хозяйственного департамента, ведавшего земскими и городскими делами, затем был чиновником особых поручений и вице-директором, а в 1904 году, при преобразовании департамента в Главное управление по делам местного хозяйства, занял в нем должность помощника начальника. В 1905 году состоял короткое время директором Первого департамента Министерства юстиции, а в 1906 году, в бытность министром внутренних дел П. Н. Дурново, был назначен товарищем министра внутренних дел, каковую должность занимал и при П. А. Столыпине. После смерти последнего был назначен государственным секретарем, а в 1917 году, с оставлением в занимаемой должности, – членом Государственного совета.

С 1907 года состоял в звании сенатора, а 1 января 1916 года был пожалован званием статс-секретаря его императорского величества.

За время службы в Министерстве внутренних дел занимался, главным образом, делами местного хозяйственного управления – земского и городского, а впоследствии – вопросами народного представительства и связанными с ними[3]; в качестве товарища министра ведал, помимо сего, делами общего управления, медицинской, ветеринарной, статистической и техническо-строительной частями, равно как и духовными делами иностранных исповеданий. Специальностью его являлись дела законодательного свойства. Его перу принадлежат: 1) проекты положений о введении земских учреждений в западных и восточных губерниях империи (1897), не получившие осуществления вследствие принципиальной оппозиции С. Ю. Витте, в то время министра финансов; 2) известная записка И. Л. Горемыкина по вопросу о совместимости городского и сельского самоуправления с самодержавным строем империи, являвшаяся ответом на записку С. Ю. Витте, в которой доказывалась невозможность этих двух начал; 3) положение об общественном управлении гор. Санкт-Петербурга, утвержденное в законодательном порядке в 1903 году; 4) положение о Главном управлении и о Совете по делам местного хозяйства и положение об управлении Главного врачебного инспектора и Медицинском совете, утвержденные в 1904 году; 5) всеподданнейший доклад министра внутренних дел князя Святополк-Мирского о намечавшихся им изменениям в государственном строе империи (1904), отвергнутый по настояниям С. Ю. Витте и К. П. Победоносцева; 6) положение о Государственной думе и о выборах в Думу, высочайше утвержденные 26 августа 1905 года; 7) проекты изменения правил о выборах в Думу, высочайше утвержденные в декабре 1905 года; 8) положение о преобразовании Государственного совета; 9) положение о старообрядческих и сектантских общинах, изданное в порядке статьи 87 Основных законов и впоследствии утвержденное в законодательном порядке; 10) закон от 7 июня 1907 года о выборах в Государственную думу; 11) проект о введении в империи областного управления (1908), не получивший движения; 12) положение о выделении Холмского края из административных пределов Польши, утвержденное в законодательном порядке в 1912 году, и разные другие меньшего значения.

В бытность государственным секретарем состоял председателем высочайше утвержденной комиссии по вопросу о выделении некоторых местностей из состава Финляндии, разрешенном комиссией в отрицательном смысле (1912–1913), председательствовал, заменяя И. Л. Горемыкина, в высочайше образованном в 1915 году совещании русских и польских членов законодательных палат об устройстве управления царством Польским по окончании войны, выработавшем проект, не получивший осуществления за изменением политических обстоятельств, и, наконец, был председателем высочайше образованной комиссии по пересмотру перечня дел, восходящих на высочайшее благовоззрение, заключения которой были высочайше утверждены и обращены к исполнению в 1916 году. Состоял также председателем отдела Верховного совета по призрению пострадавших в войне с Германией и членом Совещаний по обороне.

После революции проживал в Финляндии, а затем в июле 1918 года поехал в Киев, откуда, перед занятием его большевиками, в Одессу, затем – в порядке эвакуации – в Константинополь и, наконец, в 1920 году переехал в Париж. Оставшись без всяких средств к существованию, зарабатывал свой хлеб разной канцелярской работой, редактировал в Париже исторический сборник «Русская летопись» (1921–1925), посвященный литературной защите старой, дореволюционной России и ее деятелей; составил в Париже довольно обширные записки о событиях, которым был свидетелем за время своей службы, и был одним из учредителей и председателем правления «Союза ревнителей памяти императора Николая II».

Стойкий националист, и по убеждениям, и по семейным традициям, верный слуга престола, в котором он видел единственно возможную в современной ему России форму правления, Сергей Ефимович был всегда сторонником умеренных течений политической мысли и врагом всяких привилегий, не оправдываемых пользой государства. Он был либерал и демократ в том смысле, что никогда в своих отношениях не делал разницы между людьми по их происхождению и положению; консерватор и аристократ – в том, что не признавал возможным ставить судьбу государства в зависимость от голосования толпы, а полагал, что для участия в управлении необходима наличность умственного и делового ценза и приверженность исторической традиции. Его не любили крайне правые и терпеть не могли левые.

Сергей Ефимович не имел никаких связей, ни наследственных, ни благоприобретенных, и всем служебным движением был обязан самому себе. Всю жизнь он чуждался того, что называется «светом» и «обществом», сторонился кругов и лиц, которые имели или которым приписывали закулисное влияние на судьбы людей и их служебную карьеру. Он не посещал ни одного из петербургских политических салонов, не бывал ни у графини Игнатьевой, ни у графини Клейнмихель, ни у генерала Богдановича, ни у других, им подобных. Никогда не видел ни князя Мещерского[4], ни Григория Распутина, ни даже А. А. Вырубовой. Никогда не водил знакомства и не поддерживал отношений с представителями печати. Никогда не переступил порога ни одного клуба.

Пользуясь нерасположением придворных кругов, которые почему-то считали его революционером, яркой враждебностью евреев, либеральной печати, князя Мещерского, доктора Дубровина[5] и кадетской партии, Сергей Ефимович имел много врагов и очень мало друзей. Но ни то ни другое его не смущало. По врожденной веселости характера, а отчасти и по свойственному ему легкомыслию, он не видел в том беды. Любил он только свою жену и Россию, и немногих близких, но всегда был верным другом и добрым товарищем. Из благ жизни он ценил только книги и охоту, а шуму городов всегда предпочитал деревенский простор, лесную глушь и общество простых людей.

Вступление

Автор настоящих заметок служил императорской России, верным сыном которой был и ныне остается, благоговейную память о ней он унесет с собой в могилу.

В порядке государственной службы он не поднимался выше положений второстепенных, но по роду занятий близко знал всех заметных деятелей последнего царствования, во многих событиях принимал участие и многое видел. И если впечатления его, человека, перегруженного служебной работой, могли быть во многом односторонни и случайны, то старый строй не имел от него тайн, и в этом ценность его воспоминаний.

В 1912 году, под свежим впечатлением недавнего прошлого, он описал то, чему был свидетелем в годы перелома русской государственной жизни в 1904–1907 годах. Позднее он обработал эти записи на основе обширного, недоступного другим документального материала и изменил во многом некоторые из первоначально высказанных суждений. К прискорбию, и труд этот, и документы, на коих он был основан, погибли, когда в ночь на 2 марта 1917 года ему пришлось сжечь свой архив из опасения, чтобы он не попал в руки революционеров. Случайно, по недосмотру исполнителей, остался не уничтоженным в числе немногих других бумаг отдельно хранившийся первоначальный набросок заметок, который и был захвачен агентами Временного правительства. Набросок этот попал в Чрезвычайную следственную комиссию[6], откуда автору удалось извлечь его после захвата власти большевиками, он остался в России и был впоследствии уничтожен.

Находясь в беженстве во Франции, автор попытался воспроизвести свои записи по памяти, придав им более широкие рамки повести о прожитом; в чем мог, автор пополнил их общими соображениями и выводами, которые вытекали из опыта жизни. За отсутствием погибших, в большинстве не восстановимых документов, заметки эти в фактической части приближаются к редакции первоначального наброска с некоторыми последующими изменениями в характеристике лиц и событий.

Особые условия беженского существования в непрерывных заботах о куске хлеба, почти не оставляющих досуга, отразились невольно бессвязностью повествования и отсутствием надлежащей отделки записанного. Сознавая эти недостатки, автор не может ставить их себе в упрек.

За что автор любит императорскую Россию?

За что мы любим близких своих? За то, что они совершенны? Конечно нет. Если разобрать, то в каждом найдутся и недостатки, и смешные стороны, и даже пороки. Тем не менее мы их любим, потому что они наши, они свои, они дороги нам, и жить с другими мы не хотим. Но и в привязанности автора к старому есть и другое, есть убеждение, что этот строй, по существу своему, независимо от лиц был единственный обеспечивавший России силу и благоденствие и в настоящем, и в ближайшем будущем. Он был Россия, а с его падением и ее не стало.

Государственная дума

В 1904 году я состоял в должности помощника начальника Главного управления по делам местного хозяйства и ездил в Крым разбирать распри, возникшие между городским управлением и комиссией, восстанавливавшей линию обороны Севастополя в войну 1854–1855 годов. Вернувшись в Петербург в конце сентября, я застал большие перемены. Министром внутренних дел был назначен князь П. Д. Святополк-Мирский, уже объявивший к этому времени «эру доверия», а два товарища министра – Н. А. Зиновьев и А. С. Стишинский – были назначены, к их крайнему огорчению, в Государственный совет. Нового министра внутренних дел я совершенно не знал.

Кажется, 4 ноября я был неожиданно вызван к князю [Святополк-]Мирскому, который сообщил, что ему указали на меня как на лицо, могущее оказать содействие к составлению всеподданнейшего доклада, в котором он предполагает изложить, в развитие преподанных ему высочайших предначертаний, программу преобразования внутреннего строя империи. Кто именно указал, он не пояснил, но по некоторым словам я догадался, что это был князь Оболенский, бывший товарищем министра внутренних дел при И. Л. Горемыкине и некоторое время при Д. С. Сипягине.

Князь [Святополк-]Мирский долго и много говорил о трудном положении, в котором очутилась государственная власть, исчерпавшая все доступные ей способы борьбы с нарастающим революционным движением, и о необходимости пойти навстречу пожеланиям умеренной части оппозиции и сделать уступки, которые совместимы с сохранением существующего государственного строя и способны были бы оторвать либеральные элементы общества от революционных. На первом плане он ставил меры к укреплению законности, как отвечавшие с внешней стороны требованиям об установлении правового строя, и соответственное с сим изменение в учреждении Правительствующего сената. Он настойчиво указывал на неизвестную мне в то время брошюру Глинки-Янчевского о Сенате[7] как на выражение тех пожеланий, которые могли бы быть приняты правительством. Затем он говорил о необходимости облегчить тяжесть особых положений об охране и дать голосу населения выражение в законодательной деятельности. Как на путь к тому он указывал на дальнейшее развитие начал, положенных в основание незадолго до того проведенного при Плеве в законодательном порядке положения о Совете и Главном управлении по делам местного хозяйства (Полное собрание законов, 22 марта 1904 г.) Проект этого закона был составлен мною, что, вероятно, и послужило ближайшим поводом дл привлечения к новой работе.

Наконец, князь [Святополк-]Мирский упомянул об облегчении религиозных ограничений и о пересмотре крестьянского законодательства и положений о земских и городских учреждениях, в смысле привлечения к участию в их деятельности более широких слоев населения.

Общий смысл его указаний сводился к желанию выразить во всеподданнейшем докладе приемлемый для правительства максимум пожеланий, высказывавшихся в обществе, в смысле освобождения личности от государственной опеки и расширения участия населения в делах управления. Вместе с тем он хотел, чтобы в докладе было проявлено самое осторожное отношение к существующему порядку вещей и была заранее отражена возможность нападок, основанных на несоответствии намечаемых мер началам нашего государственного строя. Он неоднократно упоминал о необходимости избегать всего, что могло бы подать повод к неправильному истолкованию его намерений, и избегать слов, которых не любит государь. К числу последних он относил и ходячий термин «интеллигенция», который, по его словам, государь не любил еще по преемству от императора Александра III и который поэтому следовало заменять каким-либо другим выражением. Приказано было также не касаться без крайности сословного строя и, в особенности, земских начальников. Князь [Святополк-]Мирский решительно отмежевался от всякой мысли о мерах к усилению аппарата власти, которые, казалось, должны были идти параллельно с расширением общественных свобод и снятием стеснений с самодеятельности общества. Он усиленно это подчеркивал и полагал в основание программы «доверие».

В таком именно виде смысл сказанного им сохранился в моей памяти. Вообще же слова князя были довольно сбивчивы, а мысли несколько туманны. Я не вынес даже убеждения в том, что он действительно имел какие-либо определенные указания от его величества.

В конце концов было решено, что я попытаюсь облечь в форму всеподданнейшего доклада все эти предположения, и тогда князь [Святополк-]Мирский примет на основе его свое окончательное решение.

Срок для составления доклада был двухнедельный, причем в части, касающейся особых положений об охране и административной ссылке, приказано было переговорить и согласиться с директором Департамента полиции А. А. Лопухиным, а в части, касающейся печати, с Главным управлением по делам оной.

Поручение было трудное, но интересное. Я был молод и наивен, а потому принялся за дело с особым увлечением. Весь вечер пробродил я по набережной Невы, размышляя, с какого конца приступить к делу, чувствуя себя едва ли не новым Сперанским.

К назначенному сроку доклад был изготовлен. В нем не было, конечно, ничего оригинального, а были лишь сведены в систему те указанные князем [Святополк-]Мирским предположения, которые последнее время, так сказать, висели в воздухе. Единственной отличительной особенностью было, впервые в актах подобного рода, с решительностью высказанное убеждение в опасности дальнейшего сохранения общинного владения как источника смуты умов и в необходимости скорейшей замены его началом полной частной собственности на землю. Припомнить точно подробности после стольких лет и такой массы составленных и до, и после всевозможных законопроектов и записок, в значительной мере близких по предмету, я не могу, но сущность более или менее точно сохранилась в памяти.

Всеподданнейший доклад – очень обширный – начинался очерком изменений в общественном и экономическом строе России, последовавших в результате преобразований императора Александра II и нарождения новых классов с их психологической потребностью принять участие в управлении, неизбежно на этой ступени развития возникающей; далее следовало изложение причин, по которым государственная власть принуждена была относиться с особой осторожностью к нараставшим запросам, препятствий, которые в этом деле создавало революционное движение с его террористическими проявлениями и, наконец, соображения о своевременности пересмотра всех возникавших в связи с этим вопросов ради обеспечения внутреннего мира в стране. Засим следовала мотивировка предлагаемых мер. К числу их были отнесены:

а) укрепление начал законности в управлении, в каковых целях предполагалось дать бо́льшую самостоятельность Правительствующему сенату и его контрольному наблюдению, вернув это установление к заветам, положенным в его основание Петром Великим, дав Сенату особого председателя, право рекомендации кандидатов на должность сенаторов, право самостоятельных ревизий и подчинив его ведению кодификационную часть;

б) укрепление в сознании сельского населения начала частной собственности на землю путем постепенного упразднения общинного владения и утверждения за крестьянами общинных земель на частном праве, а также сближение правового положения крестьян с таковым же положением прочих обывателей;

в) расширение пределом веротерпимости и свободы совести, прежде всего в отношении старообрядцев, и снятие всякого рода религиозных и национальных ограничений, поскольку это не противно будет интересам русской державности;

г) облегчение положения печати путем пересмотра законов о ней в смысле подчинения нарушений, совершаемых путем печати, ведению общих судов, с отменой административных карт;

д) ограничение объема применяемых исключительных положений и административной высылки; и, наконец,

е) пересмотр положений о земских и городских учреждениях – в видах привлечения к делам местного устройства более широких кругов населения и предоставления этим учреждениям большей хозяйственной самостоятельности.

В заключение намечены были предположения о порядке привлечения представителей населения к участию в законодательной деятельности. В этих видах предположено было ввести в состав Государственного совета, на равных основаниях с членами, по высочайшему назначению, выборных представителей от губернских земских собраний и городских дум более крупных городов. Имелось в виду, что предполагавшееся распространение земских общественных учреждений на всю империю и расширение слоев населения, в них представленных, будут иметь следствием и постепенное расширение участия населения в законодательной деятельности как в географическом отношении, так и в смысле углубления социального базиса.

К всеподданнейшему докладу был приложен и проект высочайшего манифеста, возвещавшего намечаемые меры и устанавливающего порядок разработки соответствующих законоположений особой комиссией, с постановкой этой комиссии, как и Государственному совету, усиленному членам по выборам, самых коротких сроков для рассмотрения проектов и предоставления их на высочайшее благовоззрение.

За все две недели, данные на выполнение работы, я князя [Святополк-]Мирского не видел. А. А. Лопухин принес составленные им соображения, касавшиеся положений об охране, и передавал подробности своего по этому поводу разговора со [Святополк-] Мирским. Лопухин был настроен очень воинственно против «произвола» и, вспоминая о прошлом, поносил Плеве[8], при котором сделал свою полицейскую карьеру. «Всякий раз, как мне приходилось говорить с Плеве, – сказал он, – мне хотелось схватить со стола письменный прибор и размозжить ему голову». Чувство, выраженное в этой фразе, было мне понятно, так как я считаю Плеве одной из самых отталкивающих личностей, с которыми мне приходилось соприкасаться, но слова Лопухина меня удивили, так как они резко противоречили тем близким отношениям, которые существовали между ним и Плеве.

По изготовлении проект всеподданнейшего доклада был прочитан мной князю [Святополк-]Мирскому в присутствии приглашенного для сего Лопухина, который успел уже, видимо, установить добрые отношения с новым министром. Заключительная часть доклада замечаний со стороны князя не вызывала, в исторической же части он признал нужным сделать некоторые изменения. В проекте было сказано, между прочим, что начиная с 60-х годов в известной части общества стали замечаться явно выраженные конституционные течения, которые, колеблясь и видоизменяясь, получали все большее развитие и заслоняли собою течения славянофильские. Сказано это было очень осторожно, но князь признал нужным совсем затушевать и сказать лишь глухо о стремлении общества принять участие в делах государственного управления или что-то в этом роде, теперь уже точно не припомню. Одним словом, он старался отгородиться от возможного впечатления, что он связывает свои предположения в каком-либо отношении с указанным течением.

Так как все дело приказано было сохранять в строжайшей тайне и мог полагаться только на вполне надежного переписчика, то переделка доклада и его переписка заняли еще дня три, после чего, следовательно, около 20–22 ноября доклад был мною вторично прочитан князю [Святополк-]Мирскому, причем на этот раз кроме Лопухина присутствовал еще и Э. А. Ватаци, директор Департамента общих дел, человек близкий [Святополк-]Мирскому по прежней службе в западном крае. Замечаний доклад не вызвал, и я тут же передал его [Святополк-]Мирскому вместе с проектом манифеста, также им одобренным, в двух редакциях, отличавшихся только заключительной, не имевшей значения фразой. На следующий день князь [Святополк-]Мирский повез их государю.

Государь, видимо, не торопился с рассмотрением доклада, так как, по словам князя, пять дней спустя сказал ему, что еще не все прочитал. Еще через два-три дня я узнал от [Святополк-]Мирского, что государю угодно было для обсуждения его предположений созвать совещание в составе некоторых министров и графа Витте, как председателя Комитета министров. В совещание это приглашены были, помнится, еще двое великих князей – Владимир и Сергей Александровичи[9], а также Э. В. Фриш[10], граф Сольский[11] и А. С. Танеев[12]. Князь [Святополк-]Мирский сказал мне при этом, что, по словам государя, он не собирается приглашать в совещание К. П. Победоносцева, чему [Святополк-]Мирский очень радовался, так как со стороны Победоносцева ожидал принципиального несогласия на осуществление намеченных в докладе предположений. На вопрос, не следует ли отпечатать всеподданнейший доклад и разослать участникам совещания для предварительного ознакомления, без чего им трудно будет в нем разобраться ввиду обилия затрагиваемых вопросов, князь [Святополк-]Мирский сказал, что это невозможно, так как совещание состоится, вероятно, на следующий же день, и что он доложит все на словах, а если будет нужно, то прочтет и самый доклад, и во всяком случае – проект манифеста.

Спустя еще дня два или три меня вечером вызвал князь [Святополк-]Мирский. Он только что вернулся из совещания (было, кажется, два заседания) и находился в очень подавленном состоянии. Он сообщил, что дело провалилось и не остается ничего более, как приступить к «постройке новых тюрем» и вообще усилить репрессии. По словам [Святополк-] Мирского, государь, изменив свои первоначальные предположения, вызвал в совещание К. П. Победоносцева, послав ему утром записку такого содержания: «Мы запутались, приезжайте, помогите разобраться». Главным, однако, оппонентом явился в совещании не Победоносцев, как того ожидал князь [Святополк-]Мирский, а к изумлению его, С. Ю. Витте, причем все острие своих возражений и нападок он сосредоточил на предположениях о включении выборных членов в состав Государственного совета, доказывая, что эта мера очень опасная, чреватая неизбежными последствиями, и, являясь вступлением на путь к конституционному строю, грозила бы гибелью России. Витте говорил резко и с большой настойчивостью, и, по впечатлениям [Святополк-]Мирского, желал во что бы то ни было вырвать дело у него из рук и оставить себе, чего, как известно, и достиг, получив в этом же заседании высочайшее поручение рассмотреть в Комитете министров вопрос о намечаемых преобразованиях и взяв у [Святополк-]Мирского его всеподданнейший доклад и проект манифеста. Вообще из рассказа [Святополк-]Мирского было ясно, что Витте его просто затоптал и отшиб от дела. [Святополк-]Мирский понимал, что его роль как министра внутренних дел кончена, что вскоре и оправдалось. Он передавал много подробностей о ходе заседания и о роли и отношении к нему отдельных участников, но, не имея под рукой своих заметок того времени, затрудняюсь их воспроизводить, чтобы не впасть в неточности. Впечатление от слышанного у меня осталось такое, что члены совещания, не будучи предварительно ознакомлены с предметом предстоящих обсуждений, были захвачены врасплох, суждения шли вразброд, вне ясных рамок, чем и воспользовался Витте для своих целей.

1 Ныне окрестности города Хелма в Люблинском воеводстве Польши.
2 Заместителя.
3 Имеется в виду создание законодательной базы для организации первого в России учреждения парламентского типа – Государственной думы и проведение первых избирательных кампаний.
4 Владимир Петрович Мещерский – князь, имевший придворный чин камергера, редактор и издатель влиятельной газеты «Гражданин», выражавшей крайне правые политические взгляды.
5 Александр Иванович Дубровин – врач, один из организаторов и первый председатель националистической организации «Союз русского народа».
6 Чрезвычайная следственная комиссия для расследования противозаконных по должности действий бывших министров, главноуправляющих и прочих высших должностных лиц как гражданского, так и военного и морского ведомства – следственный орган, учрежденный Временным правительством после Февральской революции 1917 г.
7 С. К. Глинка-Янчевский был автором двух книг (а не брошюр) полемического характера – «Пагубные заблуждения. По поводу сочинений К. Ф. Халтурали „Право суда и помилования как прерогатив российской державности“» (СПб., 1899) и «Во имя идеи» (СПб., 1900). Обе работы были посвящены вопросам законодательства и не имели широкого резонанса в обществе.
8 Министр внутренних дел В. К. Плеве погиб от взрыва бомбы, брошенной террористом, в июле 1904 г. Упомянутый разговор автора с А. А. Лопухиным происходил через несколько месяцев после смерти министра и нарушал русскую традицию не говорить о покойных плохо.
9 Братья императора Александра III, правящему императору Николаю II приходились дядями. Великий князь Владимир Александрович в указанный период занимал посты главнокомандующего войсками гвардии и командующего Санкт-Петербургским военным округом, являлся членом Государственного совета. Великий князь Сергей Александрович был генерал-губернатором Москвы и также членом Государственного совета.
10 Э. В. Фриш – статс-секретарь, член Государственного совета (с 1906 г. председатель).
11 Граф Д. М. Сольский – глава Департамента государственной экономии Государственного совета (с 1905 г. председатель).
12 А. С. Танеев – главноуправляющий Собственной его императорского величества канцелярией, член Государственного совета. Отец Анны Вырубовой, придворной дамы и ближайшей подруги императрицы Александры Федоровны.
Продолжение книги