Беседы с Оскаром Уайльдом бесплатное чтение

Merlin Holland

Conversations with Oscar Wilde

A Fictional Dialogue Based on Biographical Facts

Впервые опубликовано в 2007 году под названием Coffee with Oscar Wilde

Данное издание опубликовано в Великобритании и США в 2019 году издательством Watkins, импринтом Watkins Media Limited www.watkinspublishing.com

© Watkins Media Limited, 2019

© Merlin Holland, text, 2007, 2019

© Simon Callow, foreword, 2007, 2019

© Льоренте К., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022

КоЛибри®

Предисловие Саймона Кэллоу

Слава Оскара Уайльда никогда еще не была так велика, как сейчас. Его знают как талантливого драматурга, романиста, эссеиста и поэта, пострадавшего по обвинению в гомосексуализме. История его преследования английским правосудием того времени стала для последующих поколений впечатляющим примером абсурдности подобных разбирательств, а изменение законодательства теперь воспринимается как посмертное искупление этой вины.

И все-таки восхищения литературными достижениями и сожаления о печальной судьбе Оскара Уайльда не так сильны, как чувства, которые вызывает в нас его талант общения. Память о его обаянии блестящего светского собеседника сохраняется до сих пор, что можно сказать лишь об очень немногих знаменитых людях прошлого. В составляемых время от времени списках идеальных гостей и застольных собеседников его имя неизменно остается на первом месте. Есть ли в английской литературе более упоительное чтение, чем томик полного собрания его писем (несмотря на присутствие в нем мрачного письма-исповеди De Profundis, которое он написал в тюрьме)? Увы, у нас нет аудиозаписи его знаменитого голоса, отличавшегося пленительной красотой, но есть достаточно много фрагментарных цитат из бесед с ним, сделанных его современниками, — цитат, которые заставляют нас широко улыбаться от удовольствия, а то и хохотать во весь голос.

Уайльд не был эгоистичным собеседником. Он умел и говорить, и слушать, любил смеяться сам и веселить других (хотя не мог удержаться от смеха, когда шутил, что ему охотно прощали). Его любимыми средствами создания комического эффекта были инверсии, парадоксы, абсурдистские фантазии, которые часто заставляли его слушателей хохотать до изнеможения. Его шутки были живительными, и можно поверить рассказу его первого биографа и друга Роберта Шерарда о том, как Уайльд однажды приехал к Шерарду, где на пороге дома его встретила бледная горничная, которой было строго-настрого приказано не пускать никаких визитеров, потому что у хозяина страшно разболелся зуб. Уайльд тем не менее настоял на том, чтобы войти, и, найдя Шерарда на диване в затемненной комнате стонущим от боли, принялся рассказывать тому, как провел день, причем с такими забавными подробностями, что постепенно зубная боль у того утихла и больше не возвращалась.

Уайльд, несомненно, не мог существовать без игры, но эти представления были бескорыстными, а иногда немало стоили ему. Рассказывают, что однажды вечером он вернулся за забытой шляпой к компании, которую только что приводил в восторг блестящим остроумием и доброжелательными шутками, и хозяин поразился тому, насколько он был вымотан — почти опустошенный и не способный связать двух слов. Тюрьма постепенно притупила его острословие, но, несмотря на физические страдания и финансовое неблагополучие, после освобождения его юмор стал еще более фантастическим и щедрым. Невероятное замечание Уайльда на смертном одре по поводу безобразных обоев в комнате («Одному из нас придется отсюда уйти») стало почти поговоркой; но вершиной веселого озорства стало другое высказывание, которое он произнес в последние дни жизни, почти последние его слова, адресованные самому верному из его друзей, Роберту Россу: «Дорогой Робби, когда вострубит последняя труба, а мы будем лежать в наших порфировых гробах, я повернусь к тебе и прошепчу: „Робби, дорогой мой Робби, давай сделаем вид, что мы ее не слышим“».

Введение

Каким удовольствием было бы встретиться с Оскаром Уайльдом за чашкой кофе дождливым днем в Париже! Но воскресить такую встречу стоило бы большого труда, поскольку попытка воссоздать его разговорный стиль в этой книге потребовала бы почти такой же самонадеянности, какую выказал сам Уайльд, обвинив маркиза Куинсберри в клевете в 1895 году и понадеявшись на успех своего иска просто потому, что его имя говорило само за себя. Как можно позволить себе вложить какие-либо слова в уста одного из величайших собеседников всех времен, не рискуя при этом обрушить на себя гнев богини Немезиды? Самым трусливым решением было бы вырезать ножницами лучшие цитаты из произведений и писем Уайльда и склеить их вместе, придав им некое подобие связного текста, чтобы никто не смог обвинить меня в попытке «переоскарить» Оскара. Но, боюсь, в результате получилась бы одна из тех неудобоваримых книжиц, где вырванные из контекста строчки наскоро сшиты торчащими отовсюду белыми нитками. Это вызвало бы раздражение читателей, знакомых с творчеством Уайльда, которые пытались бы припомнить, откуда взяты эти цитаты, и удивлялись бы, кому и зачем все это надо.

В качестве компромисса я решил действовать иначе, а именно — смешать все ингредиенты, чтобы они имели вкус и запах творчества Оскара Уайльда, но не были бы мгновенно узнаваемы. В некоторых случаях это означало взять цитату, но поменять персонаж, или драматизм сцены, или настроение момента, чтобы максимально приблизить написанные им строки к разговорной речи, сохраняя его стиль. В некоторых случаях я соединял или, наоборот, сокращал цитаты, преобразовывал их или использовал в контексте, к которому они первоначально не имели отношения. Хотя это небольшое оправдание, мы по крайней мере имеем прецедент такой обработки, предпринятой самим Уайльдом. Вскоре после окончания романа «Портрет Дориана Грея» Уайльд начал работать над пьесой «Веер леди Уиндермир» и — не пропадать же добру зря — дал новую жизнь многим эпиграммам, уже использованным в романе, вплетя их в ткань пьесы. Чтобы по возможности избежать неологизмов, не нарушая при этом течения диалога, я проверил лексикон Уайльда, проведя исследование оцифрованных текстов. И обнаружил при этом, не совсем неожиданно, насколько современным был его язык для 1890-х годов.

Я довольно долго колебался, какой принцип выбрать, тематический или биографический, и пришел к выводу, что, раз уж его жизнь и творчество были так неразрывно связаны, будет лучше, если Уайльд поведает нам и о том, и о другом в обычной беседе. Когда он рассказывает о первой половине своей жизни, в которой носил множество масок, мы никогда не можем быть вполне уверены, стоит ли принимать его высказывания за чистую монету, а когда рассуждает о второй ее половине, в которой был лишен всего, даже достоинства, юмор остается его единственной защитой, и мы можем оценить его величайший дар — способность шутить над собственными несчастьями. Как он сам говорил, «боль, в отличие от удовольствия, маску не носит». Помню одну историю, рассказанную мне покойным Шериданом Морли, театральным критиком. Однажды он получил письмо от издателя Джорджа Вайденфельда с просьбой написать биографию Уайльда. Шеридан позвонил ему и спросил, зачем ему это, ведь десять лет назад уже вышла такая книга. «Да, — ответил Вайденфельд, — но это настолько увлекательное чтение, что публике нужно пересказывать ее каждые десять лет». Мне кажется, Оскар Уайльд согласился бы с ним.

Оскар Уайльд (1854–1900)

Краткий очерк жизни

Жизнь Оскара Уайльда имеет все признаки фейерверка: сначала возбужденное ожидание, затем эффектное шоу, потом оглушительный взрыв, падение — и тишина. Каким-то необъяснимым образом он предвидел это в своей сказке о замечательной ракете, которая поднялась как бы ниоткуда в снопе искр, взорвалась, упала на землю и потухла, воскликнув: «Я знала, что произведу сенсацию»[1].

Он родился в Дублине, в доме № 21 по улице Уэстленд-роу, 16 октября 1854 года и был крещен под именем Оскар Фингал О’Флаэрти Уиллс Уайльд. В школьные годы его раздражала эта куча имен, в университете он ею гордился, а впоследствии отказался от них, сказав: «Когда становишься знаменитым, сбрасываешь кое-что лишнее, как воздухоплаватель, поднимаясь вверх, сбрасывает ненужный балласт. За исключением двух, я все остальные отправил за борт. А скоро сброшу еще одно, и меня будут знать просто как Уайльда или Оскара». Столетие спустя это явно неправдоподобное утверждение оказалось верным — что в общем-то произошло с большинством его высказываний.

Младший сын Уильяма и Джейн Франчески (или Сперанцы, как она сама любила романтически называть себя[2]) рос в обстановке, которую мы сейчас назвали бы комфортной и приятной жизнью верхнего слоя среднего класса. Вскоре после рождения Оскара семья переехала на Меррион-сквер в большой дом георгианского стиля, в котором Уильям Уайльд принимал пациентов как один из самых известных хирургов-офтальмологов. Кроме того, он был также признанным авторитетом в области фольклора, естественной истории, этнологии и топографии Ирландии, писал о творчестве Джонатана Свифта и был посвящен в рыцари в 1864 году за деятельное участие в переписях населения Ирландии с 1841 года. Можно сказать, что он был настоящим энциклопедистом Викторианской эпохи. Мать Оскара была активной ирландской националисткой, писала пламенные стихи в газету «Нейшн» (Nation) во время голода в Ирландии и едва избежала тюремного заключения. Она была одаренным лингвистом (переводила с французского и немецкого), разделяла любовь своего мужа ко всему ирландскому и была хозяйкой одного из самых интересных литературных салонов в Дублине. Таким было окружение Оскара Уайльда. Ребенок был буквально вскормлен литературой.

Его ранние годы в Ирландии были отмечены двумя событиями — скандалом и трагедией. В 1864 году его родители оказались замешаны в публичном деле о клевете по поводу противоправного сексуального поведения, возбужденном одной из бывших пациенток сэра Уильяма. А в 1867 году умерла от менингита Изола, младшая сестра Оскара, к которой он был глубоко привязан. Если же говорить о радостных моментах, то он получал большинство наград как в школе, так и в университете за познания в области древних языков и классической литературы. Учась сначала в Тринити-колледже в Дублине, а затем в оксфордском колледже Магдалины, он проводил время как любой современный студент. В Оксфорде Оскар получил награду за лучшую работу года, после чего уехал в Лондон, готовый, как он говорил, поджечь весь мир. Еще в Оксфорде он подружился с Джоном Рёскиным и Уолтером Пейтером и открыто присоединился к новому эпатажному «Эстетическому движению в искусстве и поэзии». Это было скорее позой, призванной привлечь к себе внимание, поскольку к тому времени он напечатал всего несколько стихотворений и обозрение новой галереи Гросвенор, но эта поза помогала ему продолжать свою кампанию саморекламы. В Лондоне он сразу написал свою первую пьесу «Вера», мелодраму о русских анархистах (1880), но ее не удалось поставить, отчасти по политическим причинам. На следующий год он выпустил том стихотворений скромным тиражом в 750 экземпляров, искусственно разделив его на первое, второе и третье издания, чтобы создать видимость большого успеха. Том был раскуплен, но вызвал неоднозначную реакцию у критиков, и, кроме того, самолюбие Уайльда было уязвлено тем, что Оксфордская библиотека сначала запросила экземпляр, а затем вернула его как ненужный.

В конце 1881 года Оскар Уайльд был приглашен читать лекции в Соединенных Штатах в качестве образцово-показательного «эстета», чтобы американская публика лучше поняла сатирический посыл комической оперы Гилберта и Салливана «Пейшенс». Однако Уайльд оказался не таким уж пижонистым денди, какими обычно изображали молодых эстетов. Никакой щеголь не смог бы прочитать 140 лекций за 260 дней, перепить и свалить под стол членов Богемского клуба в Сан-Франциско и хлестать виски наравне с шахтерами Лидвилла в штате Колорадо. Он провел в США целый год, достиг там чего-то среднего между славой и скандальной известностью и вернулся из Америки с суммой, которая на сегодняшний день составила бы 100 000 фунтов (190 000 долларов).

Тем не менее литературные лавры все еще не давались ему. В течение четырех лет после возвращения из Америки Уайльду приходилось зарабатывать на жизнь в качестве литературного обозревателя или театрального критика, а иногда лектора по самым разным вопросам, включая одежду и убранство интерьеров. В 1884 году он женился на Констанс Ллойд, которая родила ему одного за другим двух сыновей — Сирила в 1885 году и Вивиана в 1886 году.

Весной 1887 года издательство «Кассел и компания» предложило Уайльду помочь им реанимировать захиревший журнал «Мир леди» (The Lady’s World). Он согласился, но настоял на том, чтобы переименовать его в «Женский мир» (Woman’s World), сказав: «Сейчас он слишком женственный, но недостаточно женский… Мы должны заниматься не только тем, что женщины носят, но и тем, что они думают и чувствуют». Он изменил название журнала, чтобы поддержать зарождающееся феминистское движение, которое привлекало к себе все больше внимания, отнюдь не всегда благожелательного. Работа на посту редактора журнала «Женский мир» иногда рассматривается биографами как интересный, но незначительный эпизод его писательской биографии. Но дело обстояло иначе: это создало Уайльду репутацию передового писателя, избавило его семью от финансовых проблем и, что важнее всего, дало ему время для чисто литературного творчества. Таким образом, работа в журнале «Женский мир» положила начало самому плодотворному периоду его творческой жизни, а также дала нам редкую возможность увидеть Оскара Уайльда, занятого социальными проблемами.

За последующие восемь лет Уайльд создал почти все свои лучшие произведения. Достаточно перечислить их: рассказы («Счастливый принц», 1888); эссе, диалоги, литературная критика; роман («Портрет Дориана Грея», 1891); стихи (поэма «Сфинкс», 1894); основные пьесы («Веер леди Уиндермир», 1892; «Женщина, не стоящая внимания», 1893; «Идеальный муж» и «Как важно быть серьезным», 1895). Однако в период между 1887 и 1895 годами незаметно меняется нравственный посыл в его творчестве, что, возможно, отражает потрясения в его собственной жизни. От «Кентервильского привидения», в котором христианское милосердие юной Вирджинии позволяет упокоить душу грешника сэра Симона (1887), и глубоко христианских, почти притчевых сказок «Великан-эгоист» и «Счастливый принц» (1888) он постепенно переходит сначала к скептицизму сказки «Соловей и роза» (1888), а потом к тревожным и мрачным мыслям в романе «Портрет Дориана Грея» (1891) и сказке «Рыбак и его душа» (1891), где красота начинает ассоциироваться с искушением, опасностью и смертью. Эти изменения достигают апогея в пьесе «Саломея», которая была запрещена к постановке в Лондоне в 1892 году, когда уже шли репетиции с Сарой Бернар (и запрет не был снят до 1930-х годов). Это был мучительный период в жизни Уайльда, потому что он, женатый человек, осознал свою гомосексуальность и необходимость скрывать ее не только от своей семьи, но и от общества (в 1885 году в Англии был принят закон об уголовной ответственности за мужскую гомосексуальность). Под тонким слоем из блестящих эпиграмм в его пьесах из светской жизни мы обнаруживаем будоражащие темы двойной жизни, разобщенности, незаконных деяний и сокрытия правды.

В 1891 году Оскар Уайльд влюбился в молодого аристократа Альфреда Дугласа, третьего сына маркиза Куинсберри. С этой любовью в его жизнь вошли трагедия, финансовый крах и бесчестье. В начале 1895 года Оскар Уайльд был уже не ищущим известности эстетом, а признанным, успешным драматургом, две пьесы которого одновременно шли в театрах лондонского Вест-Энда, принося автору в пересчете на сегодняшний курс 7000 фунтов (13 000 долларов) в неделю. Лондонское светское общество колебалось: признать поведение Уайльда восхитительным или ужасающим, превозносить его обаяние и шарм или отлучить его за аморальность. В апреле 1895 года Уайльд подал в суд на Куинсберри за клевету, после того как маркиз оставил оскорбительную карточку в клубе Уайльда. Обвинение в клевете рухнуло, когда защита раскрыла факты частной жизни Уайльда в суде, и он тем же вечером был арестован по обвинению в «грубой непристойности». Падение Уайльда было оглушительным. Его пьесы продолжали идти в театрах, но имя автора было замазано на афишах. Потом и пьесы были запрещены. Его книги изъяли из продажи. Его произведения были весьма оперативно изгнаны отовсюду, и буквально на следующий день он остался без гроша. В течение трех недель его кредиторы прислали судебных приставов, которые выставили на распродажу имущество его дома в Челси на Тайт-стрит. Через месяц его семья была вынуждена покинуть страну. В конце мая состоялся суд, и Уайльд был осужден за гомосексуальные действия. В тюрьме он пробыл два года. Освободившись из тюрьмы в 1897 году, он провел последние годы жизни в изгнании, в основном во Франции, под именем Себастьяна Мельмота. Он умер от менингита в Париже 30 ноября 1900 года в возрасте сорока шести лет.

* * *

Как говорил сам Оскар Уайльд, он жил в постоянном страхе, что публика поймет его правильно. «Вовремя позаботься о том, чтобы остаться, как я, непонятым», — писал он художнику Джеймсу Уистлеру в 1885 году. Он говорил, что быть великим — это быть непостижимым, и потратил остаток своей жизни, пытаясь убедить всех, что он именно таков. Мифы, маски и тайны были его фирменным стилем с юности. «В жизни человека истинны не его дела, а окружающие его легенды», — сказал он французскому репортеру Жаку Дорелю в 1891 году. «Никогда не следует разрушать легенд. Сквозь них можно смутно разглядеть подлинное лицо человека». Чтобы пояснить эту мысль, он добавил: «Я никогда не гулял по улицам Лондона с цветком лилии, потому что это мог сделать любой дворник или кучер. Я добился гораздо большего: заставил поверить всех, что я действительно это делал».

Сегодня, через сто лет после смерти, Оскару Уайльду все еще удается быть загадочным — пусть это будет последней данью королю парадоксов. Нас пленяет двойственность этого человека, смущают явные противоречия в его жизни и творчестве, мы хотим знать, какие из них были придуманы для пущего эффекта, а какие были обязаны природному богатству его сложной и многогранной натуры. Что мы можем сказать об этом англичанине и ирландском националисте, который поддерживал движение за самоуправление Ирландии; протестанте, всю жизнь склонявшемся к католичеству; женатом гомосексуалисте с двумя детьми; художнике слова и мастере музыкального языка, который признавался Андре Жиду, что писательство ему скучно; человеке, сочетавшем не две, а три культуры — он был англичанином, франкофилом и кельтом в глубине души; бунтаре-конформисте, который так долго отвечал всем ожиданиям светского общества, что оно начинало смеяться, когда он приставлял палец к носу? Возможно, ответ в том, что явления, которые мы поверхностно считаем противоречиями, на самом деле представляют собой разные, но при этом дополняющие друг друга аспекты одной реальности, и их постоянно меняющееся, как в калейдоскопе, взаимодействие отражает сложную натуру Оскара Уайльда. Попытайтесь насадить его на булавку, расчленить и поименовать все части по отдельности — и убьете дух этого человека. Он сам прекрасно понимал это. Как он писал в конце эссе «Истина о масках»: «В искусстве не существует универсальной правды. Правда в искусстве — это правда, противоположность которой тоже истинна»[3].

Его упорное пожизненное стремление создать представление о себе как о светском денди, острослове, несравненном собеседнике и авторе комедий привело к тому, что даже десятилетия после его смерти ему так же твердо отказывали в праве на репутацию ученого и мыслителя. Вместо этого на него смотрели как на первоклассного остряка и забавника, пытавшегося подняться выше второго эшелона в литературной иерархии. Разумеется, заманчиво думать, что это именно то, к чему он стремился, — чтобы его жизнь была важнее его произведений, его гениальности, как он ее понимал, и его таланта. Но, как и все, связанное с Уайльдом, очевидность не есть реальность, это лишь маска, которая ее скрывает.

Был ли Уайльд всего лишь преходящим социокультурным явлением и автором легковесных популярных произведений? Или же он был созвучным своему времени мыслителем, соединившим два столетия, тонким критиком и обозревателем, писателем, противостоящим удушливой атмосфере своего века, чья «чрезмерность в ниспровержении основ», по словам Шеймуса Хини, сначала развлекала, а под конец разъярила его чопорных викторианских современников? Но, как бы ни менялся критический взгляд на Уайльда и его творчество, он, по-видимому, занимает прочное место в сердцах своей публики. Всегда существует тайное восхищение не только мятежником, расширяющим пределы дозволенного и имеющим мужество выдержать последствия своих поступков, но и человеком, чье несравненное остроумие и чувство юмора приносит удовольствие стольким людям.

А теперь поговорим…

Далее Оскар Уайльд участвует в воображаемом разговоре, в котором обсуждаются четырнадцать различных тем, и дает ответы на пытливые вопросы.

Вопросы выделены жирным.

Ответы Уайльда даны обычным шрифтом.

Знакомьтесь — мистер Уайльд

Париж всегда был духовным пристанищем для Оскара Уайльда. Однажды он сказал, что это самый чудесный город в мире, единственная цивилизованная столица и единственное место на Земле, где существует абсолютная терпимость к любым человеческим слабостям. Он хорошо говорил по-французски и проводил иногда по три месяца в Париже по разным поводам, встречаясь с Виктором Гюго, Полем Верленом и Андре Жидом. Именно там он написал большую часть своей скандальной пьесы «Саломея» в 1891 году, а когда она была запрещена в Англии, даже грозился, что примет французское подданство. Похоже, нам не найти более подходящего места, чтобы расспросить Уайльда о его жизни и творчестве.

* * *

Ну, дорогой мой, это сюрприз, но очень приятный, и я рад, что вы выбрали Париж. Не думаю, что я решился бы снова оказаться в Лондоне, даже после такой долгой разлуки. Пиво, Библия и семь смертных грехов сделали англичан такими, какими они были в мое время — узколобыми противниками искусства, и я думаю, что вряд ли что-то изменилось с тех пор, как я покинул Англию в 1897 году. Я говорю «покинул», но это, как вы знаете, не вполне точно. Они отправили меня в тюрьму на два года, что было равноценно изгнанию, и сразу после освобождения я уехал во Францию. Я всегда считал ее цивилизованной страной, где уважают людей искусства и не слишком обращают внимание на то, что происходит за закрытыми дверями. К тому же я обожаю французский язык. Для меня существуют только два языка в мире — французский и греческий. Я даже однажды написал пьесу на французском… Но что это мы, только вошли и едва знакомы, а я уже обрушил на вас всю эту тягомотину на правах старого друга. Где мы сядем? Где-нибудь, где я мог бы позволить себе сигарету. Не возражаете, если я закурю?

* * *

Нет, конечно, но, боюсь, это уже перестало быть тем утонченным развлечением, каким оно было в ваше время. Даже в Париже теперь есть законы, которые диктуют нам, что можно и чего нельзя…

Что за ерунда! Я всегда говорил, что курение — образец совершенного удовольствия: это восхитительно, но не дает удовлетворения. Опасаюсь, что курение скоро тоже станет уголовно наказуемым, если только двое взрослых людей не договорятся покурить по взаимному согласию. А теперь, когда мы отдали должное современности и начали с конца, давайте в лучших традициях авангардизма вернемся к началу.

* * *

Вообще, я именно это и хотел предложить, в особенности учитывая то, что вы однажды сказали Андре Жиду — что вы вложили в свою жизнь свой гений, а в свои произведения — лишь свой талант. Мне кажется, что вы всегда рассматривали свою жизнь как предмет искусства.

Именно так — и я очень рано понял это, хотя еще ничего не знал о последствиях такого отношения. Главное в жизни стиль, а не искренность — этому меня научила мама. Не то чтобы она была неискренней, когда дело касалось Ирландии и англичан, но ее особенностью был именно стиль, окрашенный любовью ко всему необычному, экзотическому, экстравагантному. Да, ей нравилось быть «леди Уайльд», женой всеми уважаемого сэра Уильяма, но я всегда вспоминаю случай — я тогда был студентом, — когда одна из подруг попросила разрешения привести «респектабельную» знакомую на один из наших субботних званых вечеров. «Респектабельную! — воскликнула мама. — Никогда не произноси здесь этого слова. Респектабельными бывают только торговцы». С тех пор я приглашал домой друзей, где их встречала мама, говоря, что мы с ней вместе основали Общество усмирения добродетели.

* * *

Восхищение порочностью, отрицание всех правильных ценностей среднего класса, которых с таким рвением придерживались в Викторианскую эпоху, — именно с этим вас всегда ассоциируют. Вас это никак не смущает?

Ни в малейшей степени. Порочность — это просто миф, придуманный добродетельными и респектабельными людьми, чтобы объяснить непонятную привлекательность тех, кто от них отличается. Добродетельные люди взывают к разуму — дурные люди возбуждают воображение. Вот почему преступники всегда привлекали меня, а позднее именно из-за этого я попал в беду. Но, если ты предпочитаешь писать о людях, чье поведение критики клеймят как аморальное, это не означает, что ты сам придерживаешься такого поведения. Это очень скользкая тема — искусство и мораль, и я, пожалуй, остановлюсь на ней позже, когда вы поймете, почему я предал гласности некоторые вещи, которые я делал.

* * *

Хорошо. Давайте поговорим о годах становления вашей личности. Насколько я понимаю, вы с вашим братом Уилли получили вполне традиционное воспитание?

Да, именно так, если понимать под этим то, что мы были частью дублинского светского общества, учились в закрытой школе, изучали классиков и проводили каникулы в нашем загородном доме в графстве Голуэй. Но все это не мешало мне чувствовать свое отличие от моих сверстников. У меня было ощущение, что я другой и меня ждет другая судьба. Я даже сказал однажды, что мне ничего бы так не хотелось под конец жизни, как выступить в суде ответчиком по делу «Королева против Уайльда». Очень умное, но на редкость неудачное высказывание, которое припомнилось мне двадцать пять лет спустя, когда я понял, что в жизни есть только две трагедии — не получить желаемое или получить его. И второе намного хуже. Чему научила меня школа? Да тому, что она не может научить ничему стоящему. Например, моя любовь к греческой и латинской литературе, которую я пронес через всю жизнь, была и эмоциональной, и интеллектуальной. Для моего школьного учителя было бы потрясением узнать, что я получал намного больше удовольствия от чтения вслух классиков в прекрасных изданиях, когда воскрешал странные каденции этих давно уснувших языков, чем от простого перевода слов.

Знаток греческого

Когда Уайльд покинул Королевскую школу Портора в Эннискиллене, графство Фермана, и поступил в Тринити-колледж в Дублине, перед ним открылся весь мир. Он преодолел препятствие в виде учителя, стоявшего между ним и знаниями, и вступил в мир, где идеи обсуждались, а не скармливались ученикам с ложечки. В 1871 году в Тринити-колледже он встретил Джона Пентлэнда Махаффи, который за два года до того, в возрасте тридцати лет, был назначен профессором истории Древнего мира.

* * *

Помимо вашего отца и матери, которые привили вам уважение к народным преданиям, суевериям и социальной справедливости, самое сильное влияние на вас, тогда совсем молодого человека, оказал Джон Махаффи, не так ли?

Если не считать Джона Рёскина и Уолтера Пейтера, о которых я расскажу вам через минуту, то да. Махаффи был исключительной, разносторонней натурой, с блестящим интеллектом — и при этом светским человеком с прекрасными манерами. Он был знатоком кларета и антиквариата, владел французским, немецким и итальянским и, казалось, был знаком с половиной европейских королевских семей. Но главное, он был замечательным собеседником. Он хорошо относился ко мне, потому что у меня имелись способности к изучению греческой литературы, которые, как он считал, стоило развивать. И это было только начало. Мой ум был пустым сосудом, который ждал, чтобы его наполнили, а кто мог сделать это лучше его? Я навсегда сохранил любовь и уважение к нему. Я многим обязан ему: он был моим первым и лучшим учителем, а также ученым, показавшим мне, как надо ценить греческие антики, человеком, открывшим мне силу слов, которые могут чаровать, гипнотизировать, отворять любые двери в обществе. Кажется, именно он сказал мне, что мы, ирландцы, слишком поэтичны для того, чтобы быть поэтами, — мы нация блестящих неудачников, но мы самые великие краснобаи и болтуны после греков, — и впоследствии я присвоил его слова и выдал их за свои. Почему бы нет? Использование устной традиции в качестве общего достояния всегда питало творческий кельтский дух.

* * *

Несмотря на ваши академические успехи в Тринити-колледже, через три года вы покинули его, не получив диплома.

Я ушел, потому что передо мной открылись более широкие горизонты. Я получил стипендию на обучение в оксфордском колледже Магдалины, частично по инициативе Махаффи, надо отметить. Я думаю, что он гордился моими успехами и ему было жаль терять меня, но он, как всегда, не преминул пошутить на прощание: «Давай-ка бегом в Оксфорд, Оскар. Для нас тут ты недостаточно умен». Но мы не потеряли связь друг с другом. В последующие три года я дважды путешествовал с ним в Италию и Грецию. Во втором путешествии я хотел сочетать поездку в Грецию с визитом в Ватикан, поскольку идея принять католичество все больше привлекала меня. Но благодаря моему бывшему наставнику потенциальный папист уступил уже сложившемуся язычнику. Однако я вернулся слишком поздно для весеннего семестра и был временно исключен из колледжа. Только представьте: я был отчислен из Оксфорда за то, что оказался первым студентом, посетившим Олимпию. Разумеется, никто в Дублине не поверил мне, и все посчитали, что на самом деле причина в каком-то скрытом скандале. И это был не последний раз, когда я влип в неприятности, потому что сказал правду.

* * *

Оксфорд сильно отличался от Тринити-колледжа?

Ну, помимо всего прочего, там было полно англичан. Я быстро обнаружил, что у нас мало общего за исключением языка, да и то не всегда. Если бы только кто-нибудь смог научить англичан говорить, а ирландцев слушать, такие места, как Оксфорд, стали бы вполне цивилизованными и удобоваримыми. Английский разговор оказался богат на умолчания и уклончивости и блистал вспышками молчания. Словом, совсем не к этому я привык в Дублине. Но в любом случае, оказавшись там, я первым делом избавился от ирландского акцента.

Махаффи мог преподать мне рафинированные светские навыки, но мне нужно было больше интеллектуальной основы для того, чтобы их использовать. И тут появляются Джон Рёскин и Уолтер Пейтер. Они имели очень мало отношения к моим занятиям античной литературой, так как сами они занимались искусствоведением и эстетикой. Я подружился с Рёскином, и наши прогулки и разговоры с ним остаются одними из самых дорогих для меня воспоминаний об Оксфорде. Какой-то стороне моей натуры импонировал его интеллектуальный, благородный и возвышенный подход к искусству. Но меня также тянуло к декадансу, ко всему эмоциональному и мистическому, и этой моей потребности удовлетворяло общение с Пейтером. Я прочитал его «Очерки по истории Ренессанса» сразу по приезде в Оксфорд, и это оказало какое-то странное влияние на всю мою жизнь.

* * *

В чем-то похоже на «ядовитую и совершенную» книгу, которую лорд Генри дает Дориану Грею…

Совершенно верно. Идея устроить в жизни как можно больше потрясений, всегда гореть тяжелым пламенем сжигаемой драгоценности и любить искусство ради самого искусства была и манящей, и опасной. Помню, как я сказал одному из друзей, когда мы гуляли утром по узким дорожкам вокруг колледжа Магдалины под несмолкаемый щебет птиц, что я хотел бы попробовать фрукты со всех деревьев в мире и что я выхожу в мир с этой страстью в душе. И именно это я и сделал. У меня не было намерения стать пожухлым преподавателем в Оксфорде. Я собирался стать поэтом, писателем, драматургом. Я хотел стать знаменитым, и если не знаменитым, то хотя бы скандально известным. В то же время я возмутил Оксфорд, заявив, что с каждым днем мне все труднее соответствовать моей коллекции бело-синего фарфора.

Преподаватель эстетики

Создав себе образ беспечного бездельника, Оскар покинул Оксфорд, получив отличные оценки по классическим предметам и престижную Ньюдигейтскую премию в области поэзии. Однако эйфория от успеха вскоре улетучилась. У него имелись некоторые средства для жизни в Лондоне, но необходимо было срочно найти какое-либо прибыльное занятие. Он предложил одному издательству перевести Геродота, подал заявление на обучение археологии в Афинах и несколько раз предлагал себя на должность смотрителя учебных заведений. Все это окончилось ничем, поэтому он обратился к другим способам найти свое место в столице.

* * *

Вы начали свою лондонскую жизнь нехарактерно для вас — хотели заниматься какими-то совершенно обычными видами деятельности. Почему?

Я подозреваю, что вы узнали об этом из моих писем, что, позвольте вам заметить, нечестно и не подобает джентльмену. Если уж вы хотите знать, я испытывал определенное давление со стороны семьи. Мой отец умер за два года до этого, и мы обнаружили, что наш дом в Дублине был заложен от крыши до подвала, так что мы с Уилли столкнулись с перспективой поддерживать мать. К счастью, до этого не дошло, хотя я по мере возможности оплачивал ее счета. Правда, вскоре я оставил мысль зарабатывать таким трудом. Я насмотрелся на то, как молодые люди с блестящими перспективами и отличными профессиями приезжали в Лондон и через несколько месяцев оказывались у разбитого корыта, выбрав так называемую полезную профессию. Я пришел к обдуманному решению завоевать себе репутацию до того, как начну чем-то заниматься. Я собирался стать знаменитым ради того, чтобы быть знаменитым. Таким образом, как только я действительно чего-то достигну, публика сразу признает меня. Я снимал дом вместе с моим другом Фрэнком Майлзом, который писал портреты светских красавиц. Я носил бархатные костюмы с мягко струящимися галстуками, отрастил волосы и стал представляться профессором эстетики и искусствоведом. Фрэнк представил меня Лили Лэнгтри, которая была любовницей принца Уэльского. И вскоре я остроумной болтовней пробил себе дорогу в некоторые лучшие дома Лондона.

* * *

Да, но это не приносило денег.

Зато я становился интересной персоной. Я делал некоторые вещи не так, как все привыкли их делать. Я переворачивал обыденность с ног на голову в то время, когда обыденность была добродетелью, и это было волнующе. Даже принц Уэльский однажды сказал: «Я не знаю мистера Уайльда, но не знать мистера Уайльда означает прозябать в неизвестности» — и попросил Лили представить ему меня. Меня иногда обвиняли в нескромности, но так ли ужасна нескромность? Не думаю. Это просто способ разнообразить свою личность. Тем не менее я прекрасно понимал, что новизна такого поведения скоро улетучится — общество известно непостоянством в своих увлечениях, — поэтому я стал писать сонеты знаменитым актрисам о ролях, которые они играли. Сара Бернар в «Федре» была великолепна, и мой сонет прибавил известности нам обоим, будучи опубликован через две недели после того, как я встретил «божественную Сару», сходящую с корабля, пересекшего Ла-Манш, с гигантским букетом лилий.

* * *

Помимо этого нового слова в театральной критике, вы, по-моему, как раз тогда же написали пьесу?

Я предпочел бы не говорить о некоторых моих неблагоразумных поступках, извиняемых юностью. Лучше отмечу, что я собрал все стихотворения, написанные после Тринити-колледжа, и издал их в одном томе — «Стихотворения» Оскара Уайльда. Мои друзья отозвались о них благосклонно, а недруги — неблагосклонно. Это все, что нужно знать о критике. Своих врагов нужно выбирать очень тщательно. Журнал «Панч» весьма недоброжелательно назвал его «разбавленным Суинберном», но имел достаточно здравого смысла, чтобы начать в карикатурах изображать меня «апостолом красоты» и вождем «эстетического движения». Даже если это и не обеспечило бессмертия, зато по крайней мере гарантировало скандальную известность.

* * *

Очень многие слышали об «эстетическом движении». Можно поподробнее?

Это большей частью выдумка, но все же не вполне миф. В сущности, речь идет о поиске красоты и культе искусства ради искусства, но публика смотрела на все это с подозрением, потому что они видели в нас претенциозность и манерность из-за многочисленных карикатурных изображений в прессе. А мы всего лишь протестовали против уродливости и материализма нашего века. Это не было полноценным движением, как романтизм или импрессионизм. Скорее некий ярлык, который получили некоторые писатели и художники — не всегда с этим согласные, — начиная с прерафаэлитов и заканчивая моим скандалом в 1895 году, если считать, что все это действительно продержалось так долго. Когда в 1881 году меня стали с ним ассоциировать, это было именно тем, чего я ждал и желал, потому что так я получил выгодный лекционный тур в Америке.

Открытие Америки

В апреле 1881 года Ричард Д’Ойли Карт продюсировал новую комическую оперу Гилберта и Салливана «Пейшенс» в Лондоне. В ней высмеивалось «эстетическое движение», и один из главных персонажей, Банторн, хотя и не был прямой карикатурой на Оскара Уайльда, имел некоторые отчетливо узнаваемые его черты. Когда в сентябре начался показ оперетты в США, Карт решил для пущей зрелищности привезти туда «живого» эстета, который прочтет цикл лекций, чтобы дать американцам представление о том, что именно сатирически высмеивается в этом шоу.

* * *

О чем вы подумали, когда Карт сделал вам это предложение? Он же не предлагал вам что-то вроде «большого турне», которое совершил Теккерей как знаменитый романист? Вам был явно предложен отравленный напиток.

Яд и одновременно шедевр, как и многое другое в моей жизни. Это была задача — найти противоядие для первого, а также выжить и постараться выжать из второго все возможное. Сразу по приезде в Нью-Йорк меня начали осаждать репортеры, хотя я был так же не подготовлен к встрече с ними, как они со мной. Это звучит забавно, но, несмотря на мою довольно шумную известность в Лондоне, меня никогда не атаковали журналисты такого типа, жадно хватавшиеся за каждую банальную сентенцию, которую я выдавал. Я думаю, они ожидали от меня Ниагарский водопад остроумных эпиграмм, но не получали его, так что любое случайное замечание, брошенное мной другому пассажиру во время плавания, превращалось в газетный заголовок: «Мистер Уайльд разочарован Атлантическим океаном». Но на следующий день я реабилитировался, заявив таможеннику, что мне нечего декларировать, кроме своей гениальности. В какой-то момент я подумал, что он собирается взять за нее пошлину как за редкий иностранный товар.

* * *

Нью-Йорк раскрыл вам такие объятия, о которых в Лондоне вы могли только мечтать.

Определенно. На меня сыпались приглашения, меня рвали на части — мне сказали, что ничего подобного не было с приезда Диккенса. Мне устраивали гигантские приемы, когда только представление мне присутствующих занимало два часа. Я любезно кланялся и иногда милостиво удостаивал их королевскими замечаниями, которые на следующий день появлялись во всех газетах. На улице толпы людей ждали появления моего экипажа. Я приветствовал их взмахом руки в перчатке и трости из слоновой кости, а они одобрительно вопили. Залы для меня везде увешивали белыми лилиями. У меня было два секретаря. Один для того, чтобы ставить мой автограф и отвечать на сотни писем, в которых его просили. Другой, с каштановыми волосами, посылал пряди своих волос вместо моих, когда о том просили юные леди. Он быстро облысел. Поскольку я любитель благородной неизвестности и непонятности, можете представить себе, как я ненавидел весь этот ажиотаж.

* * *

Ну, естественно, я уверен, что это было ужасным испытанием для вас. И это было совсем не то, ради чего вы приехали?

На самом деле это было полезной подготовкой, во время которой я научился обращаться с прессой. Но вы правы — я приехал читать лекции, и хотите верьте, хотите нет, но я собирался продемонстрировать серьезность моих намерений. Это и было то противоядие, которым я надеялся развеять уже сложившееся ложное представление обо мне и таким образом избавиться от дурацкого клоунского образа меня, представленного в «Пейшенс». Поэтому я читал лекции о том, что назвал новым Ренессансом английского искусства, и о его истоках в двухтысячелетней истории европейской культуры. Это было совсем не то, чего они ждали, — они думали, что будет что-то вроде сольного мюзик-холла, — но для меня это стало отличным примером того неоспоримого факта, что у нас с Америкой все общее, кроме, разумеется, цивилизации. Эта нация находится в постоянной спешке, у нее отсутствует психологическая предрасположенность к поэзии и романтике: только представьте себе Ромео и Джульетту в постоянном беспокойстве насчет поездов и обратных билетов. Практичных американцев интересовало совсем другое — что им делать с собственными предметами искусства и кустарными вещицами и как украшать свои дома. Так что я покончил с историей искусства ради дизайна интерьеров и сразу же добился успеха.

* * *

Обычно вы не шли на компромиссы.

Я предпочитаю думать об этом как о временной победе практицизма в моей натуре, в результате которой в самых дальних углах Америки захотели узнать мое мнение почти обо всем. Мое лекционное турне растянулось на год вместо первоначальных шести месяцев. Я читал лекции об ирландских поэтах в Сан-Франциско в Калифорнии, которая была похожа на Италию, только без итальянского искусства. Я выступал перед шахтерами серебряных рудников Лидвилла с рассказом о флорентийском чеканщике Челлини, и меня упрекнули, что я не привез его с собой. Когда я объяснил, что он в некотором смысле умер, они напрямик спросили меня, кто его застрелил. Я начал восхищаться американцами за их живительную открытость и странное обаяние, а они с тех пор обеспечили мне серьезный задел эпиграмм — зачастую, надо сказать, к их выгоде. Мой американский лекционный тур открыл мне глаза на значение искусства как облагораживающего фактора в жизни, что я не преминул отразить в моих лекциях.

Почти респектабельный

Уайльд возвратился в Лондон в конце 1882 года, проведя в Америке целый год. Он вернулся опытным лектором и стал на 6000 долларов богаче (100 000 фунтов или 190 000 долларов в пересчете на сегодняшний курс). В его отсутствие английская пресса, как он с удовольствием узнал, широко освещала его американские культурные похождения, и он немедленно воспользовался этим, осуществив аналогичный лекционный тур уже на родной земле: «Личные впечатления об Америке», «Одежда» и «Значение искусства в современной жизни». В 1884 году Уайльд женился и на протяжении двух лет, начиная с 1887 года, был главным редактором ежемесячного журнала «Женский мир», который обеспечил молодой семье стабильный доход.

* * *

Существует довольно много фотографий, сделанных в начале вашего американского турне, которые, как мне кажется, накрепко определили ваш образ с тех пор — длинные волосы, меховое пальто, бархатный пиджак и бриджи. Эстет и денди до кончиков ногтей. Вам самому нравится, что мы до сих пор воспринимаем вас в этом образе?

(Смеется.) Ну-ну, осмелюсь сказать, что это наибольшее приближение к Дориану Грею, хотя бы и исключительно в восприятии публики. Я всегда говорил, что сделаю что угодно, чтобы вернуть молодость, вот только не буду заниматься спортом и вставать рано и не стану респектабельным, но фотографии, кажется, позаботились об этом за меня. Хотя в действительности после возвращения я уже был готов ко всему тому, что было присуще Оскару Уайльду первого периода его жизни, так что я постриг волосы, оделся, как подобает любому хорошо одетому человеку этого времени, и перешел во второй период жизни. Здесь большее значение имели слова, чем образы. По своему опыту могу сказать, что денди имеют время только на то, чтобы быть денди, а я был настроен добиться литературного успеха. Поэтому я отправился в Париж на несколько месяцев, чтобы написать пьесу, которая была мне заказана, еще когда я был в Америке. Когда она была закончена, актриса отвергла ее. Я должен признать, что эта пьеса была не лучшим моим творением, но прошло еще восемь лет, прежде чем я собрался с силами написать следующую. Я вернулся в Лондон и начал ездить по Британии, читая лекции об Америке, искусстве и одежде. Это было однообразное, утомительное и, не считая полученных денег, совершенно неблагодарное занятие — цивилизовать провинцию таким образом.

* * *

Вы любили говорить, что писательство, в отличие от журналистики и работы обозревателя, требует досуга и свободы от низменной заботы о деньгах, — так что никаких голодных драматургов, мерзнущих на чердаке, никакой богемной жизни?

Конечно нет. Лучшие произведения всегда создаются теми, кто не зависит от них как от источника хлеба насущного, а высший вид литературы, поэзия, вообще не приносит своему создателю никакого дохода. Так что я не мог заниматься никакой настоящей литературной работой, прыгая с одной железнодорожной станции на другую. И вдруг, совершенно неожиданно, вся моя жизнь изменилась. Я приехал с лекцией в Дублин и решил, что влюблен в девушку, с которой познакомился еще до отъезда в Америку. Это была Констанс Ллойд, серьезная, изящная, хрупкая Артемида с фиалковыми глазами, с завитками густых каштановых волос, под тяжестью которых ее головка клонилась как цветок. Ее чудесные белые ручки извлекали из фортепьяно музыку столь сладостную, что птицы переставали петь, чтобы послушать ее.

* * *

Как романтично! Итак, вы сделали предложение, очарованный всей этой красотой, и она его приняла. Я, кажется, читал что-то подобное… «Мужчины женятся от усталости, женщины выходят замуж из любопытства. И тем и другим брак приносит разочарование»[4]. А приданое, наследство — такие соображения никогда не приходили вам в голову?

Я думаю, что тут вы неоправданно циничны. Цинизм, конечно, восхитителен с интеллектуальной точки зрения, но он никогда не сможет быть чем-то большим, чем идеальная философия для человека, не имеющего души. Настоящему цинику никогда ничто не открывается. Я мог бы устроиться гораздо лучше в финансовом отношении, поэтому прошу вас не пытаться подходить к моему времени с мерками вашего века. Разумеется, было и приданое, и брачный договор, и ее дед оставил ей определенный капитал, чтобы помочь нам начать семейную жизнь, но это никак не определяло наши взаимные чувства. Мы были влюблены. И предвосхищая ваш следующий вопрос — нет, это было сделано не для того, чтобы скрыть мои сексуальные предпочтения. В любом случае закон о грубой непристойности был принят только в следующем году.

* * *

Ну, в свете всего, что случилось потом, люди хотят ясности, и я должен был спросить вас об этом. Итак, вы вступили в брак. Не имея других доходов, кроме платы за лекции, как вы оплачивали счета?

С трудом. Но, в конце концов, только не платя по счетам, можно надеяться остаться в памяти меркантильного общества. Я опустился до журналистики, публикуя обзоры книг и тому подобное. Я тратил слишком много времени и сил, чем было необходимо, на отделку этой писанины и, думаю, привлек этим внимание издателя, который предложил мне редактировать журнал для женщин. Это было как раз то, в чем я нуждался, — постоянный доход и новое вхождение в общество. «Панч» уже два года игнорировал меня, а как известно, плохо, если о тебе говорят, но еще хуже, если не говорят.

Шокируя средний класс

В 1889 году начался третий, самый плодотворный творческий период в жизни Оскара Уайльда с тех пор, как он покинул Оксфорд. В это время он написал большинство тех произведений, за которые его помнят до сих пор, включая единственный роман «Портрет Дориана Грея» и все основные пьесы: «Веер леди Уиндермир», «Женщина, не стоящая внимания», «Идеальный муж» и «Как важно быть серьезным». Преображение Оскара Уайльда из томного эстета с лилией в петлице в проницательного драматурга с выкрашенной зеленым гвоздикой было почти полным.

* * *

Я думаю, что как раз в это время вы должны были понять, что находитесь в шаге от приобретения той буржуазной респектабельности, которую вы так презирали. Вы женаты, у вас двое детей, вы редактируете женский журнал, пишете обозрения книжных новинок. При этом вы автор всего лишь нескольких рассказов и сказок для детей. Вас это не беспокоило?

Если кратко — то да. Естественно, я имел обязательства как глава семьи. Я даже снова попытался получить должность смотрителя учебных заведений, но мне в ней отказали. Возможно, к лучшему, потому что эффект для английского образования мог быть ошеломительным. Я начал считать одной из величайших истин современной жизни, что, если ты небогат, нет никакого смысла быть очаровательным человеком и, возможно, мне лучше иметь постоянный доход, чем быть таковым. Но, к счастью, эта мысль была преходящей, моментным отклонением, а также я понял, что домашняя, семейная жизнь старит очень быстро и отвлекает от более возвышенных вещей. В своей работе я нуждался в стимуле со стороны общества, а чтобы попасть в высшее общество, мне нужно было его либо кормить, либо развлекать, либо шокировать. Первое было невозможно, поскольку наш бакалейщик лишил нас кредита, а вторым я занимался все эти годы. Так что пришло время для третьего, нужно было сыграть Бодлера для английского среднего класса — эпатировать буржуа, как он любил говорить.

* * *

Итак, с чего же вы начали — с «Портрета Дориана Грея»?

Что ж, именно так это впоследствии и воспринималось — мой первый настоящий роман сразу имел скандальный успех. Один критик даже обвинил меня в том, что я пишу для «изгоев общества и развращенных телеграфистов», хотя у него хватило ума назвать его «неординарным произведением несомненно талантливого писателя». Я был рад подвергнуться такой решительной атаке — похвала делает меня смиренным, — но, когда меня ругают, я понимаю, что сумел дотянуться до звезд. Но, знаете, «Портрет Дориана Грея» был ведь не первым залпом, который я дал по литературному сообществу. За полтора года до него я опубликовал эссе в виде диалога, которое назвал «Упадок искусства лжи» — само это название было призвано взбесить моих современников.

* * *

Это эссе было чистой провокацией или оно содержало какое-то серьезное послание?

Что за кошмарная идея — подумать, что я мог что-то написать с серьезным посланием, но это по крайней мере лучше, чем написать что-то с моральным нравоучением. Если вы настаиваете на определении, я бы сказал, что под причудливым диалогом было сокрыто несколько истин о состоянии современной литературы, которые следовало предъявить публике. Античные историки имели обыкновение давать нам восхитительную беллетристику в виде фактов, а современные беллетристы одаривают нас скучными фактами под видом художественных произведений. Многообещающие молодые писатели с естественным даром преувеличения и утрирования в короткий срок впадали в нездоровую привычку «изображать правду жизни» и кончали тем, что писали романы настолько жизненные, что вряд ли кто им мог поверить. Ярким примером послужило издание одного тошнотворно сентиментального трехтомного романа, поэтому я обратился с призывом вернуться к искусству говорить прекрасные неправильные вещи и возродить благородное, но утерянное искусство лжи. Разумеется, раз уж я это предложил, я и должен был показать, как это делается, и в результате написал «Портрет Дориана Грея».

* * *

То есть вы впустили свежий воздух в английский роман.

Возможно. Лучше сказать, что я просто впустил совершенно другой воздух. Это была книга о поклонении тем смыслам, которых англичане, с их инстинктивным ужасом перед страстями и чувствами, которые кажутся им больше их самих, никогда по-настоящему не понимали. Викторианская Англия пыталась морить голодом такие чувства, укрощать их или убивать болью, вместо того чтобы включить их в новую духовность, как это сделал я. Но вы вряд ли можете ждать другого от нации, которая имеет удивительную власть превращать вино в воду.

* * *

А вы предполагали, что этот роман наделает столько шума?

Я знал, что его ждет неодобрение, но и представить себе не мог степень вызванного им недовольства. Это было замечательно, — и, разумеется, я был очень доволен. Естественно, я сколько мог подогревал ажиотаж ответами критикам, особенно тем, кто совершал непростительный грех, пытаясь смешать художника с предметом изображения и предположить, что автор столь же аморален, как и его персонажи. Вспоминаю, как моя бедняжка жена сказала тогда: «После того как Оскар написал „Дориана Грея“, никто не будет с нами разговаривать».

Пир с пантерами

«Дайте человеку маску, и он скажет вам правду», — заявил однажды Оскар Уайльд, и этот афоризм как нельзя лучше подходит к его собственной жизни. Считается, что где-то к 1887 году он стал настоящим гомосексуалистом. Робби Росс, позднее доказавший, что он самый верный друг Уайльда, и впоследствии получивший право распоряжаться его литературным наследием, стал, возможно, его первым любовником. Потом были еще один или двое, и наконец в 1891 году в его жизни появился лорд Альфред Дуглас (Бози, как его называли родственники и близкие друзья). Жена Уайльда, Констанс, скорее всего, не подозревала о его внебрачных связях и узнала обо всем лишь за несколько месяцев до суда. И все чаще в произведениях Уайльда появляется тема сокрытия правды.

* * *

Я хочу задать вам еще один нескромный вопрос. Робби Росс был первым мужчиной, с которым у вас был роман?

Вопросы никогда не бывают нескромными в отличие от ответов. У вас просто возмутительный аппетит к фактам. Давайте скажем, что я бы не возражал, если бы это было так.

* * *

Хорошо, не буду настаивать, но мне кажется, именно в это время вы поняли, что ваш интерес к молодым людям, скажем… не совсем платонический.

В семейной жизни втроем весело, а вдвоем скучно. Семейная жизнь оказалась скучнее, чем я ожидал, и я хотел попробовать новые ощущения. Я не хотел быть во власти эмоций — я хотел использовать их, наслаждаться ими, управлять ими. Я открыл новый, запретный мир. Господи, да в высшем свете полно людей, которые занимались тем же. Просто никто этого не афишировал. Поначалу это были мимолетные отношения с писателями и поэтами, но, когда меня представили Альфреду Дугласу, все оказалось иначе — он вращался в лондонском полусвете. Устав от горних высот, я сознательно опустился в дольний мир в поиске новых ощущений. Чем парадокс был для меня в области мысли, тем стало извращение в области чувств. Я развлекал мужчин-проституток по вызову и шантажистов за обедом и находил удовольствие в их компании. Это было как пировать с пантерами. Опасность составляла половину удовольствия, яд был частью совершенства. Я стал расточителем собственной гениальности и получал странную радость от растрачивания вечной молодости.

* * *

Только что, когда мы говорили о «Портрете Дориана Грея», вы сказали, что критики плохо поступали, когда пытались связывать вашу личную жизнь с содержанием романа, но, судя по тому, что вы сейчас говорите, они были недалеки от истины.

Я признаю, что мне было несколько неприятно, но это были всего лишь догадки с их стороны. Мои личные пристрастия тогда еще не были достоянием гласности в отличие от последующих отношений с Бози. Я иногда сам путаюсь, но вообще-то я написал «Портрет Дориана Грея» почти за два года до знакомства с Бози, так что это не могло быть историей наших отношений. Это моя несчастливая судьба, как я утверждал еще в «Упадке искусства лжи», подсказала мне проиллюстрировать, как безошибочный инстинкт Жизни имитирует Искусство. Позже я написал кому-то, что Бэзил Холлуорд — то, что я о себе думаю; лорд Генри — то, что думает �

Продолжение книги