Живу, пока люблю бесплатное чтение

Татьяна Успенская-Ошанина
Живу, пока люблю


Памяти моей любимой ученицы

— Светланы Поповой.

Татьяна Успенская-Ошанина


Памяти близкого друга.

Владимир Рубан


Два потока — вымысел и правда.

Правда — в «Я».

Со слов Владимира Рубана.


Глава первая


1


«Дворники» суматошно елозят справа налево, слева направо, но не успевают снять воду со стекла.

Между ним и городом — вода.

Евгений хорошо знает улицу, по которой едет сейчас. В России её звали бы переулком, так она коротка и узка. И про себя он зовёт её переулком. Этот переулок — рукав, а сейчас, во время дождя, — ручей к Центральной улице в большом американском городе. Сегодня почему-то переулок этот тянется бесконечно. Может быть, потому, что стеной вода, и темно.

Ему нужен дом 248 на Центральной улице. Кажется, это направо. Пассажиру, выбравшему его такси, недолго ждать. Ещё метров семьсот и — поворот. Скоро вспыхнет огнями просвет в Центральную улицу, на которой тот живёт и по которой днём и ночью несутся машины.

В такой проливной дождь, когда и собака на улицу носа не высунет, этот вызов — удача. Двойная удача — пассажиру ехать в аэропорт. Там наверняка удастся хоть пару часов поспать, а когда прибудет австралийский рейс, можно будет взять нового пассажира.

Евгений любит этот рукав-ручей. Переулок тихий. Лишь у выхода из него справа — автобусная база с золотистыми воротами. Но бурная жизнь там днём. Когда же Евгений несётся по нему, ни человека, ни машины. Может, потому, что летит он по нему, как правило, ночами.

Обычно редкие фонари знакомцами светят ему своими лицами. А сегодня они почему-то не горят.

Сегодня шторм, как называют это в Америке, а по-русски просто ливень. Напор — много сильнее, чем в его душе.

Евгений любит воду.


После девятого класса пошёл с Илькой и Мишкой в поход. Добрались до моря и не захотели никуда двинуться дальше.

Он мог плыть час без отдыха.

На спину перевернулся не потому, что устал. Что-то заставило.

Небо, вернее, голубой, оранжевый, чуть дрожащий, чуть колеблющийся воздух, вода и он. Он попал в лёгкую вибрацию воздуха, света, воды, и растворился в них, и потерял себя.

Сколько времени длилось это состояние, не знает. И словами определить его не может. Ни на что, испытанное им раньше, не похоже. Разве немного напоминает то, когда он слушал хорошие стихи, музыку или сочинял свои песни. Но и тогда всё равно он ощущал себя — неуклюжее большое тело, пульсацию в горле, в руках…


Сейчас вспыхнет огнями просвет в улицу, на которой живёт его пассажир и по которой и ночью несутся машины. Бессонная улица.

Он тоже, можно сказать, человек бессонный: работает в ночную смену, потому что ночами в его доме царит Вера. Читает русские и английские книги, дымит, прикуривая сигарету от сигареты, пишет письма в Москву, кашляет, шуршит бумагами, шаркает тапками на пути в кухню — вскипятить и заварить чай, на пути из кухни в комнату — с крепким чаем. Ночью в доме гремит музыка — дочка может спать только под громкий рэп.

Перевёрнутые сутки. Вера спит днём.

Этот режим у них с первого дня брака. Маленькие дети плачут, хотят есть, Вера спит. Он подкладывал к ней детей, когда был не на работе, а позже, когда кончилось у Веры молоко, готовил еду и кормил их. Он подмывал их, менял им пелёнки, а позже умывал и одевал.

Вера его ненавидит. Ему слова: «В гробу я тебя видела!», «Чтоб ты сдох!» Даже если ей что-то нужно, не попросит, потребует: «Принеси сигарет», «Купи чай», «Дай денег!».

Его ночное такси — гонка за деньгами.


Между ним и миром — вода.

Почему всё ещё не видно огней бессонной улицы? Пассажир заждался.

Евгений выжал газ, и вспыхнул свет. А потом сразу тьма.


2


Жизнь проявилась болью и удушьем. Он не может вздохнуть. Рука автоматически потянулась к карману дверцы достать сигарету, но, чужая, тянется бесконечно долго, он успеет задохнуться.

Сознание ещё не вернулось полностью, но ощущение, что он умирает, возникло. Мягко колыхались в голове вместе со студенистой массой света и тьмы слова: «Последнее желание… удовлетворить».

Бесконечно, сквозь боль и удушье, тянется рука. Наконец сигарета медленно плывёт обратно.

Он запелёнут железом своей машины, он попал в тиски, и тиски всё сильнее сжимают грудь. Красные мухи голодной стаей мельтешат перед глазами.

Инстинктивным движением — последнее желание удовлетворить — сунул сигарету в рот. Теперь таким же долгим путём подвести зажигалку к сигарете.

И всё. Жрите, мухи, падаль.

«Жирные»… слово повторяется вместе со словами «последнее желание» в зыбком месиве света и тьмы.

Мухи — жирные…

Они пляшут всё быстрее, в неистовом танце алчности, в суете подготовки приступа — вот сейчас ринутся рвать падаль, уже раздутые чьей-то кровью, а всё жадные.

Тьма — свет. Колышутся в боли и в безвоздушье.

Горячий дым острым клинком врывается в боль, пробивает её — для воздуха, поток которого беспрепятственно попадает наконец в сжатые, съёженные, уже почти закостеневшие лёгкие.

Евгений начинает дышать, но, сразу опьянев, снова теряет сознание.


Куда делись мухи? Красные, чёрные, жирные мухи?

Он не падаль? Он жив?

Его бьют по щекам, легко, мягко. Так ласково он пошлёпывал по розовой попке свою дочку, и она поднимала голову. С трудом удерживала её, смеялась.

— Очнись, давай-ка, очнись! Ты в госпитале, тебе сделали операцию. Проснись. Тебе нужно очнуться, а потом спать. — Голос женский, мягкий, Евгений давно не слышал такого доброго женского голоса.

Злые фразы «Чтоб ты сдох!», «В гробу тебя видела!» — сейчас затаптываются словами:

— Пожалуйста, мой хороший, моё дитя, очнись!

Не слова — картинки: ребёнок в руках матери! Он — в руках матери.

Мать вернулась в жизнь?

Под голос матери он всегда выходил из забытья наркоза.


Полиомиелит держал его в постели всё детство — до семи лет. Год проскакал на костылях. А потом операции одна за другой: ему вытягивали ногу, вбивали в неё гвозди, вешали на неё грузы. Боль жила в нём органом, как печень. Кружила голову. И лишь голос матери, слова матери: «Пожалуйста, мой хороший, дитя моё, очнись!» — могли хоть немного утишить эту боль и вывести его из забытья снова жить.

Только почему мать говорит по-английски? И почему боль не в ноге, а в груди?

Поток добрых, так давно не звучавших для него слов, простреливает его, обволакивает всё внутри, тушит боль:

— Ты что стонешь, моё дитя? Сейчас дам тебе обезболивающее. Проснись! Поговори со мной! Надо проснуться!

Не детство. Не мать.

Евгений видит тёмные глаза в сиянии тёмной кожи.

— Слава богу, очнулся! А я уж испугалась, что не добужусь. Милости прошу в жизнь! — И почти без перехода: — Фонари не горели. Ворота базы не закрыли. Фургон без водителя съехал на дорогу, перегородил её, из-за шторма ты не заметил. Хорошо, добрые люди увидели твою машину и фургон, вызвали полицию и «скорую помощь».

Переулок, оказывается, обитаем.

— Я твой лечащий врач, меня зовут Тамиша. Сейчас подошлю сестру, она поможет тебе, а я зайду позже.

— Не уходи, — просит Евгений. Язык не слушается, слова сваливаются в ватный ком. — Мой клиент. Позвони. Не уходи, говори.

Лицо её разбегается к вискам в улыбке. Женщина гладит его по щеке, и почему-то у неё из глаз выкатывается по слезе. Она смахивает их, говорит:

— О своём пассажире не волнуйся, к нему послана другая машина, номер фургона записан. Сейчас ещё длится ночь. Разбираться будут завтра. Тебе нужно спать. Я вернусь к тебе через пару часов, когда ты проснёшься.

«Я жив». Эти слова и тёмное светлое лицо покачиваются перед ним, расплываются в поблёскивающие волны моря. Эти волны и волны тёплого воздуха баюкают его, он спит, спит глубоко, как спит маленький ребёнок, у которого нет никаких обязательств, беспечно, беззаботно, бездумно, и благодарность к женщине, к её рукам, к её голосу, к её словам — единственное ощущение сна.

Потом пробуждение.

Снова она у его постели. Снова она гладит его по щеке.

Сколько ей лет? Сорок? Пятьдесят? Она его ровесница?

Лицо её всё время меняется: из улыбки в слёзы, из радости в жалость к нему, без перехода. И она говорит с ним:

— Был полицейский, составил акт, он вернётся через пару часов. Сказал, чтобы ты вызвал своего адвоката. Я дала моё заключение. Я приду к тебе завтра. Моя смена закончилась. Ты не хочешь известить жену?

— Нет! — воскликнул Евгений раньше, чем она договорила. «Жену». — Ни в коем случае. Я не хочу. У меня нет жены. Нельзя её звать. — Он устал от своего монолога и закрыл глаза.

— Не хочешь, и не надо. Твои вещи в шкафу, документы в тумбочке. Всё, что было в машине, здесь, не волнуйся. Хозяин занимается машиной. А ты спи, тебе нужно восстановиться.

И он послушно закрывает глаза.

Питание и обезболивание идут через руку, кислород поступает через нос.

А об Олеге, хозяине машины, соотечественнике и кровопийце, он забудет. Забудет о неисправной машине, под которой больше лежал, чем ездил, забудет о своём бесправии в Америке — ни статуса, ни страховки, ни праздников…


3


Он плыл всё дальше от берега. Солнце только вставало. И он плыл к солнцу по солнечной дорожке. Разлетались по воздуху и воде лучи, слепили.

Ещё не было Веры в его жизни. Была Елена.

Она была рядом с ним с его восьмого класса. На вечерах, на переменах, торчала у них в классе, учила желающих играть на гитаре.

Они — почти ровесники, Елена на полгода старше. Но учился он на класс ниже.

Их классная руководительница раньше была классной у Елены, а в том году взяла их класс. Елена приходила к ней, а значит, и к ним. Она прижилась в их классе, как приживается замёрзшая птица в тепле приютившего её дома.

Евгений садился рядом с ней, из её рук брал гитару и старался в точности повторить её движения. Он ловил её голос, мелодию, запах незнакомых цветов и пел ей в тон: «Две холодных звезды голубых…»

У Елены глаза — золотистые. И ничего больше он не знает о её внешности. Звёзды вместо глаз и хрупкость.


Он плывёт к солнцу.


Это он врёт. Она вовсе не хрупкая. Она может идти сколько угодно часов. По городу. По лесу. По сквозному полю. В первый год учительница повела их в поход. И Елена пошла с ними. Все парни их класса под рюкзаками и ветром согнулись в три погибели, затянулись шнурками курток, а она словно под солнцем, словно без ветра, камышинка, даже не поёжится. Идёт впереди всех и во всю глотку читает стихи.

Стихи живут в ней воздухом.


Вторая школа переломила его жизнь. По словам Елены, переломила и её жизнь.

Дискуссионный клуб, факультативы по зарубежной поэзии и литературе, на уроках — поэзия Гумилёва, Мандельштама, Цветаевой… ещё мало известных массовому читателю (в те годы всё это довольно большая смелость!). На уроках — романы Достоевского, тоже только что пришедшие к советскому читателю.

Петрович, директор, с ними играет в футбол, к нему можно зайти просто поговорить. Однажды мячом Евгений засветил Петровичу в глаз, очки разбил. Бог миловал — глаз остался цел, а Петрович не рассердился.

На лекции Анатолия Якобсона, на вечера поэзии и вечера-диспуты между литераторами в актовый зал сбегалась вся школа, разве что не на плечах друг у друга сидели…

В школе можно было быть самим собой. Хочешь, воспаряй до Олимпа и высказывайся до донышка, хочешь — из самых серьёзных вещей делай комедию, играй словами, смеши людей. Тебя не осудят, не обругают, примут таким, какой ты есть. Задача школы — вытащить на свет твою индивидуальность!

Самый главный период в жизни — Вторая школа, остров радости. И для Елены, и для него.

Годы пробуждения и жадного познания на уроках.

Годы бардовской песни.

В школе выступают Окуджава и Городницкий.

Поют в школе все, у кого есть слух и голос, и даже без слуха и голоса поют. Песни просквозили школу, звучат и в классах на переменах, и в подвале во время нелюбимых уроков, и в кабинете директора.

Все новые плёнки Высоцкого, Кима, Окуджавы, Галича — доставали. И он сочинял свои песни как сумасшедший. Ночь — песня.

Елена, друзья, небо и солнце, смысл бытия, добро и зло… — всё подпадало под рифмы и музыку.

Годы самиздата. В основном, Илька приносил в класс антисоветчину.


Я

Потом и я начал приносить. Запрещённая литература ходила по рукам. В старую отцовскую машинку «Ундервуд» я засовывал столько страниц, сколько она могла выдержать, и бил одним пальцем по клавишам. В основном перепечатывал статьи и стихи из «Континента», запрещённого в то время журнала, и то, что издавалось в «ИМКА-Пресс». Но чаще мы фотографировали тексты. Проявить плёнку и напечатать можно было у любого из нас дома. Так, постепенно, собрали всего Солженицына. Романы переплетали.

Ещё мы печатали и заучивали ходившие по рукам стихи Бродского, Мандельштама…

Был у меня знакомый, по кличке Китаец, доставал книги. Однажды попросил поехать с ним в Шереметьево, помочь привезти чемоданы и за это предложил четыре книги бесплатно. Я согласился.

Сижу в Шереметьеве, в дипломатическом зале, жду, когда мой Китаец появится, а ко мне подходит симпатичный дядька и спрашивает, нужны ли мне хорошие книжки и верю ли я в Бога. В тот день я помог Китайцу дотащить барахло и книги, и с ним всё закончилось. А с дядькой мы подружились. Оказалось, он католический священник. Я стал встречаться с ним, на такси возил его в Сергиев Посад в церковь Параскевы Пятницы. Он дал мне потрясающую вещь — проповеди митрополита Антония Блума. Андрей Блум был пострижен с именем Антоний в честь Антония Печерского — основателя Киево-Печерского монастыря. Та же «ИМКА-Пресс» издала. Стали мне от него звонить разные люди, говорили: «Надо прийти в Шереметьево, встретить такого-то». Одну, две, три книжки привозили мне. Сначала я перепечатывал то, что очень понравилось. Потом — то, что не понимал. Нужно же было научиться понимать! То, что мне не нравилось, не печатал.

Кое-что (Гумилёва, Мандельштама…) можно было найти в букинистическом. Потом мы догадались: а почему бы запрещённые статьи и книги не воровать в библиотеке имени Ленина и в университетской библиотеке?! Например, нашумевшую статью (скорее, философский трактат) Белинкова об Олеше. Я как раз прочёл недавно «Зависть» Олеши. Статью эту (как и другие подобные вещи) выдавали в Ленинке лишь по специальному разрешению — для научной работы. Мы стали «стряпать» эти «специальные» разрешения. У меня валялась дома старая отцовская печать Министерства обороны, у Ильки, тоже отцовская, — университетская. Нам приходилось кокетничать с девушками, чтобы не заподозрили подлога, заговаривать зубы охранникам. А однажды работа Белинкова оказалась в университете на выставке. Мы из-под стекла её и забрали. Куча народу потом прочитала её. Хранилась она у Элки.

Сейчас понимаю — подлецы были! Останься она в библиотеке, прочитало бы её куда больше людей!


Елена тоже читала всё, что читал Евгений. После гитарных уроков и вечеров он задерживал её в классе и давал книги и рукописи. С ней обсуждал запрещённую литературу. Главная тема разговоров была тогда: кто что прочёл, кто какие новые песни или стихи услышал. Часто спорили. Например, про Галича:

— Ты что, не видишь, он начал писать в разрешённое время! Согласен, песни сделаны залихватски, но его частушечный стиль… липа всё это, подделки! Да он руку набил на этих подделках!

— Неправда! — возражала Елена. — Из души идёт. Он пережил много. Ты придираешься к нему. Песни, которые пишешь ты, не похожи на его, вот ты и не хочешь допустить его стиль как равноправный. А каждый имеет право на свой стиль. Ты — романтик, он — реалист.

— Высоцкий тоже реалист. Но у него нет мата, нет дешёвой грубости. Кроме того, он честный. Он не скрывает, что никогда не воевал, никогда не сидел. Его песни воспринимаются совсем по-другому, чем песни Галича, им веришь. Да, Галич страшно талантливый, нашёл себя и как драматург, и в песне. Только почему он не опровергает слухи о себе, мол, и через войну прошёл, и через лагеря? На самом-то деле ничего такого с ним не происходило, он живёт вполне нормальной, спокойной жизнью. Да, его стукнули по башке несколько раз, да, ему объяснили, что он еврей… Но кому этого не объясняли?

— А я уверена, он прошёл войну! — возражала Елена. — И через лагеря прошёл! Неужели ты не чувствуешь достоверности?

Спорили и о Вознесенском.

Елена была влюблена в его стихи. Евгению они казались претенциозными.

— Это абсолютно пустой, бесполезный человек! — кричал он.

— Слушай! — Елена закрывала глаза и перебирала слова: «Тишины хочу…» — Голос её тихий глушил меня. — Разве эти строки мог написать «абсолютно пустой человек»?! — удивлённо спрашивала Елена.

— Не спорю, есть у него отдельные сильные строки. Но их мало!

— Мало? Да я тебе могу их читать бесконечно!

И снова она закрывала глаза. Принималась читать: «Я — горе… я — голос войны…»

— Он позёр! Неужели ты не видишь? Посмотри, сколько пафоса во всём, что он пишет?!

— Почему «позёр»? И это вовсе не пафос, это новый век, это время скоростей, сконцентрированных трагедий: «Бьют женщину…» или нестандартной любви, когда любящие свои спины ощущают как лунные раковины…

Вознесенский голосом Елены превращался в Мерлин, судьбу которой с «самоубийством и героином» спешил передать. Или заставлял её глазами и меня увидеть над собой Антимиры, какие видел он. Но Евгений сопротивлялся, он не хотел власти Вознесенского над Еленой.

— Разве ты не слышишь? Он уловил этот век. — Елена заглядывает Евгению в глаза. — Он чувствует век и нас предупреждает: «Найдите выход из его трагедий!»

— Да ни черта он о нас не думает, он во всём видит только себя, одного себя, любимого! Он выкобенивается и кривляется, он стремится сказать как бы повывороченнее. Неужели тебе нравится эта книжка с Озой? Читать невозможно, всё искручено.

— В «Озе» — любовь. Но, если не нравится «Оза», читай «Первый лёд» — про девочку, мёрзнущую в автомате, разве это не про каждую сегодняшнюю девчонку, которую обидели? Мне тебя жалко, ты слепой.

— Ты его жалей, а не меня. Вот увидишь, он весь уйдёт в свою архитектуру, в построения и забудет про живое.

— Зачем строить прогнозы, ты читай то, что он пишет сегодня!

— Сегодня «Треугольная груша». Не хочу её, к чёрту!

— Не надо так резко! Ты несправедлив к нему. — И снова Елена чуть слышно читает и наступает на него: — Слышишь «как ладонями пламя хранят…», все образы его нестандартны…

— Да хватит, — прерывает её Евгений. — Не хочу больше!

А Елена не замечает его раздражения:

— Я не понимаю тебя. Неужели ты не слышишь его душу? Неужели не чувствуешь, до чего точно сказано: «И из псов, как из зажигалок…» Непонятно, как ему в голову приходят такие точные сочетания!

— Очень даже понятно как! Когда человек ещё не испорчен, когда он ещё слышит Бога! В его пустую голову такие мысли не могли прийти. Им говорит кто-то другой или что-то иное, высшее. Только он не воспользовался тем, что Бог избрал его своим проводником, он предал забвению голос свыше, он разменивает себя на внешние эффекты. Вспомни его вечер. Слушать его невозможно, он — фигляр, он — совершенно пустая личность. Пыжится, пытается что-то изобразить из себя! Пижон и кокетка.

— Я не хочу с тобой разговаривать. Ты не смеешь так о нём! — Елена выскакивает из класса, но вскоре возвращается и снова говорит мягко: — Такие стихи, какие я тебе читала, не мог написать пустой человек! Запомни их, прошу. — Она снова и снова повторяет полюбившиеся ей строки.

Михаил и Илька хохотали над его горячностью, внимательно слушали Елену и явно были на её стороне. Он же готов был заткнуть уши, только чтоб не слышать тех стихов! Но, помимо его воли и желания, стихи входили в него сами вместе с Елениным голосом, вместе с её улыбкой и её просьбой выучить их, и он покорно запоминал их, как с листа, с её голоса.

Он заучивал стихи — для неё.


В тот период они были как бы на разных полюсах.

Может быть, потому стихи Вознесенского казались Евгению мелкими, что его в то время привлекала философия — по полночи он читал «Диалоги» Платона. И пытался заинтересовать Платоном Елену:

— Послушай: «Значит, когда деньги бесполезны, тогда-то и полезна справедливость?» «Основное свойство философской души — охват мыслью целокупного времени и бытия!» Каково?

— Ну и что? — не понимала Елена. — Зачем это? О чём это?

— «Итак, вот что мне видится: в том, что познаваемо, идея блага — это предел, и она с трудом различима, но стоит её только там различить, как отсюда напрашивается вывод, что именно она — причина всего правильного и прекрасного. В области видимого она порождает свет и его владыку, а в области умопостигаемого она сама — владычица, от которой зависят истина и разумение, и на неё должен взирать тот, кто хочет сознательно действовать как в частной, так и в общественной жизни», — вдохновенно шпарил он наизусть.

— Это всё ясно без слов. Зачем так много слов, зачем умничание?

Он даже захлебнулся тогда от удивления:

— Людям нравится выстраивать пассажи, мысль к мысли, слово к слову, рассуждение к рассуждению, возникает красивое построение, как уравнение. Часы можно тратить на это!

Елена пожала плечами:

— Я бы не выдержала — сидеть часами ради создания красивого пассажа.

Но даже возражения и несогласия Елены нравились ему, и он продолжал с выражением декламировать ей «Диалоги».

Нравилось ему и задавать Елене вопросы. Как правило, она отвечала однозначно, а ему хотелось, чтобы она о чёрном сказала «белое».

— Ты слышала что-нибудь о софистах?

— Древнегреческие мудрецы эпохи расцвета Древней Греции, их профессия — преподавание мудрости. Большое значение придавали риторике и искусству спора.

— Вот и нет. Софисты подменяли понятия, красноречиво отстаивали ложные теории и действия. Платон и Аристотель боролись с софистами, утверждали, что софисты проповедуют мнимую мудрость.

— Во-первых, как видишь, есть две стороны одного и того же понятия, и ты не сможешь доказать мне, что прав ты, а не я. Для того, чтобы доказать это, надо глубоко изучить то, что говорили и те, и другие. Во-вторых, говоришь ты вроде о серьёзных вещах, а мне кажется, ты смеёшься над всем и над всеми.

— И над тобой?!

Она передёрнула плечами.

— Мне кажется, для тебя нет ничего святого. Ты из всего хочешь сделать комедию. Только бы посмеяться! Между прочим, из любой серьёзной вещи можно сделать комедию. Ты играешь со словами как софисты, если использовать твоё понимание значения этого слова…

А он смотрел в её разгоревшееся лицо и готов был снова и снова дразнить её, лишь бы она смотрела на него, сердилась на него, разговаривала с ним, возражала ему.

Самое главное — вот эти разговоры с Еленой! И отношения с Еленой.


Я

Однажды мы с Мишкой завалились к Элке домой, а её ещё не было.

Тимка, её младший брат, проводил нас в её комнату. Сидели, ждали Элку и вдруг увидели сигареты. Я и раньше подозревал, что она начала курить. Правда, при мне не курила. Нашли мы целых две пачки «Примы» — в то время дешёвые сигареты были без фильтра. Мы с Мишкой выкурили их. Вернее, не выкурили, я тогда не курил, а выдули табак. Берёшь сигарету, зажигаешь, суёшь зажжённым концом в рот, дуешь, и дым со страшной скоростью выбрасывает табак. Тут важно вовремя успеть выплюнуть сгоревший участок, чтобы не упал горящий пепел на язык. Вся комната плавала в дыму. Пришла Элка. Она обиделась на меня и неделю со мной не разговаривала.

Это был период, когда я тоже выступал со своими песнями, вместе с Высоцким, Кукиным, Кимом, Клячкиным, Городницким! Выступали, как правило, в клубах, но иной раз и на сценах университета или кинотеатра.

Елена поступила на биофак, а ему ещё десятый класс оставалось окончить! Парни из разных классов ходили за ней следом по школе. И стали ходить по биофаку. Дожидаются после занятий, прогуливают свои лекции в своих институтах, слушают вместе с ней её — только бы ей в глаза заглянуть, слово сказать.


4


Наркоз отошёл, и теперь в теле орудовала боль. Она поселилась в нём живым существом и шаталась по нему — по грудине, рёбрам, сердцу, слизывала сон, обостряла нервы. Наверняка обезболивание ему дают, но, несмотря на это, всё равно — боль. Не от аварии. Боль проявляет Прошлое. Она проснулась раньше этого Прошлого и засуетилась, заметалась по нему — обрати на меня своё внимание.

Ровно тридцать лет назад кончилась жизнь его души. Он продолжал жить механически, как живёт робот. Жил, не останавливаясь на привалах. Спал, чтобы сбросить усталость, чтобы восстановить силы для следующей рабочей ночи. Спал без сновидений и воспоминаний, без ощущений. Срабатывал наркоз, словно его душа оказалась замороженной.

Впервые за тридцать лет — остановка, привал, койка безделья. Кончился бег, кончилась гонка за деньгами.

Авария сломала механизм, и нет запасных частей.

А может быть, авария задала урок — не хотел сам остановиться в своём беге, вот тебе — остановись, задумайся, загляни в Прошлое: что ты сделал не так, почему твоя жизнь покатилась от тебя прочь?

Авария нейтрализовала наркоз, растопила заморозку, порушила запруду, и первой — разведчиком Прошлого — хлынула боль. Плеснула огнём в мозг — лица, голоса.

Защититься! Он попытался приподнять руки — растереть грудь, растереть голову, укрыть глаза. Но руки, пудовые, чужие, лежали неподвижно поверх одеяла, и он не владел ими.

Он не хочет «задуматься». Он не хочет никакого урока, он не хочет остановки. Не надо Прошлого! Собрал всю свою волю — сейчас он возведёт щит, закроет от себя Прошлое, запретит картинкам мелькать перед ним, остановит летящие на него события! Но Прошлое, уже неподвластное ему, шарахнуло его в центр себя: смотри, это твоя жизнь, это твой путь, твои люди — плоть твоя, кровь твоя. Твой выбор.


Он плывёт всё дальше от берега. Солнце только встаёт. И он плывёт к нему по его, солнечной, дорожке. Разлетаются по воздуху лучи, слепят. И глаза Елены слепят ему навстречу. Вот сейчас, сейчас он подплывёт к Елене.


Сестра подносила судно, делала уколы, протирала лицо… он не спал и не бодрствовал, он встретился с самим собой — шестнадцати-девятнадцатилетним и с теми, кто был с ним в то время.

Из-за полиомиелита ходить ему всегда было трудно, но ребята внимания не обращали на то, что он хромает, он — равный им! Круг определился сразу — Илька, Мишка, Елена, Зоя. Илька, знакомясь, сказал: «Имя — Илья, родители зовут «Илька», назвали так, потому что, когда я родился, у них дома жил илька — пушной зверёк, родственный кунице». Илька и есть пушной зверёк.


Я

Мы учились в девятом классе. Как-то поздней осенью на пустыре, на котором играли в футбол, шпана зарезала мальчишку. Его нашли утром. И мы решили: всё, со шпаной надо драться. А я бегать не мог. Зато руки у меня были сильные — одним ударом мог сбить человека с ног.

Вот мы и дрались отчаянно. И Мишка с Илькой всегда были рядом со мной.

Что за учителя у нас были?

Петрович создал эту нашу школу, физико-математическую, с литературным уклоном. Пригласил в школу блестящих преподавателей. Не все они изначально были учителями. Якобсон — переводчик, историк, поэт… Рудольф Карлович Бега (в просторечии — Рудик) — талантливый инженер, пришёл к нам из лаборатории научно-исследовательского института. Объясняя новый материал, умел так подвести нас к нему, найти такие слова и детали, что мы ощущали, будто сами открываем новый закон… Наши учителя прямо в профессию, в науку нас вводили.

Круковская преподавала химию. Петрович не смог избавиться от неё, как избавился от других не подходивших новой школе учителей, случайно попавших к детям. Круковская ненавидела всех, кто выделялся из общей массы. Кроме того, она была ярой антисемиткой. Учились у нас Ганзбург и Гинзбург, так на каждом уроке она доводила их. Любила ставить им двойки. Ильку ненавидела за его жажду спорить обо всём, что вызывало в нём сомнение, и поставила ему двойку в выпускном классе — очень хотела, чтобы он не поступил в институт и загремел в армию.

Ещё до Илькиной двойки отправились мы как-то к Петровичу и спросили его: «Александр Петрович, почему Круковская в школе? Давайте по-простому: мы считаем, что она — сволочь и полный подлец». Он ответил: «Так уж устроена жизнь, часто приходится соприкасаться с разными людьми, и надо учиться общаться со всеми».

В туалетах Берлина, Парижа, самых разных городов Америки, на здании ООН писали наши выпускники: «Крука — сука».

Круковская вместе с Макеевым сильно способствовали разгрому школы — писали доносы!

При чём тут Круковская? При чём тут мальчик, которого убила шпана? Он не знает.

Но его Прошлое — тут, самые больные моменты его.

Опять снежная вьюга…

Опять он несёт Елену на руках.


«Ну что, ну что? — растерянно спрашивает он потустороннюю силу. — Что ты хочешь от меня? Зачем бросаешь в пургу? Не надо!»

Хорошо, не надо пурги. Вот тебе твоя Елена до пурги. Тебе предоставляется возможность увидеть ту её жизнь, в которой ты не участвовал.

У Елены — единственная подруга.

Зоя в походы не ходит, на гитаре не играет. Она увлекается математикой и целые дни сидит над своими задачами и формулами.

Вместе с Еленой они учились с первого класса. Сначала в обычной школе. А потом перешли в их Вторую — физико-математическую, с литературным уклоном. Жили в соседних домах. А потому всегда общий путь на уроки и домой. Общая парта, а в старших классах — один стол на двоих. После занятий не расставались: шли в Третьяковку, в Пушкинский музей. Вместе в Ленинград ездили к Товстоногову в театр, походить по Эрмитажу. За одиннадцать лет не надоели друг другу.

А когда окончили школу и поступили в разные институты, в первые дни искали друг друга глазами на лекциях и в перерывах.

Зоя отличалась одним свойством — было очень трудно оторвать её от того, что она делала в данную минуту. В школьные годы Елена вытягивала её из задач, чтобы начать читать, из книг, чтобы пойти погулять… Как пластинки, меняла Зоины занятия.

Оставшись без Елены, Зоя буквально с головой рухнула в математику. Забыв о еде, не обращая внимания на сосущий, требующий к себе внимания желудок, после лекций сидела в библиотеке. У неё дома была прекрасная комната, приготовленная мамой еда, но до дома нужно доехать, а совершить этот переход из одного физического состояния в другое для неё проблема. Однажды с ней случился голодный обморок, прямо в библиотеке. Решая задачу, она потеряла сознание — головой ткнулась в учебник. Это длилось, может быть, секунду. Пришла в себя и продолжала решать задачу.

Прекратила это Зоино издевательство над собой та же Елена. Однажды она наконец разыскала Зою в библиотеке и устроила ей скандал: «Твоя мать позвонила мне и плачет. Ты не ешь сутками, назад приносишь в сумке бутерброды и яблоки, едва доползаешь до постели в двенадцать ночи, утром не можешь подняться. Назначаю тебе свидание каждый день в шестнадцать ноль-ноль у тебя дома. Мы обедаем, а потом занимаемся. Но в удобных условиях обитания. Но… после еды!»

Елена тоже занималась много, но она легко тасовала занятия, и, казалось, всё ей даётся без напряжения.

К парням, ожидавшим её перед университетом и провожавшим до Зоиного дома, Елена была равнодушна. Но поговорить с ними, умными, образованными людьми, любила: о книжке, купленной у букиниста, о спектакле на Таганке, о Высоцком, плёнки с песнями которого передавались из рук в руки, о новой выставке. Кто во что горазд, каждый спешил обратить Еленино внимание на что-то для него интересное. Но как толпой доведут её до Зои ребята, так толпой и двинутся к метро, чтобы ехать по домам. Ждать Елену нечего, она иной раз и заночует у Зои. Дома родители ссорятся, младший брат не выключает до ночи телевизор, а у Зои своя, большая, тихая комната. Остаётся Елена ночевать порой и потому, что к Зое может зайти Тарас.

Тарас учился с ними в одном классе. Дружил лишь с Петром, светловолосым, высоким, молчаливым парнем. Сидел с ним на последней парте. На всех уроках Тарас громко комментировал сказанное ребятами или учителем. Его низкий, чуть насмешливый голос — камертон урока. Без него нет острого вкуса урока, приправы к уроку, изюминки урока. Как стихи Бродского или песни Высоцкого, дразнившие властителей мира сего, нарушавшие их покой, так и этот голос стал и для учителей, и для ребят той раздражающей силой, которой хочешь овладеть, к которой притягиваешься, как к магниту.

Елена не смотрела на него осоловевшим взглядом и не ждала приглашения на танец, наоборот, завидев, что он, чуть вразвалочку, идёт к их парте или к ним с Зоей на вечере, бежала прочь.

Тарас садился рядом с Зоей на Еленино место, и начинался тихий разговор, не вязавшийся никак с самой сутью громогласного Тараса. О чём они с Зоей говорили? Издалека, украдкой Елена всматривалась в их лица, но оба сидели, склонив головы или повернувшись друг к другу, и что-то прочитать было невозможно.

Издалека, украдкой… А ночью, лишь только она закрывала глаза, Тарас приходил к ней в гости, садился к ней на постель. Смотрел на неё насмешливо. И плескалась голубая вода в ручье её детства, в которой она болтала ногами.


Тарас любит воду. Вместе с Петром и двумя соседями по даче два года строили яхту. И, как только сошёл снег в прошлую весну и растаял лёд на Московском море, они поплыли. Трепетал парус, Тарас, раскинув руки, смотрел на слепящую воду, а в распахнутую куртку забивался ветер раннего мая и обжигал грудь.

Тарас никогда не застёгивал куртку, ни зимой, ни летом. В любой мороз нараспашку. Может быть, из-за этого всегда чуть похрипывал, как Высоцкий.

О том, первом дне на воде Тарас рассказывал в классе, по обыкновению громогласно и насмешливо, словно издеваясь над самим собой, над своей слабостью и сентиментальностью. «Ветер надул парус, яхта плывёт, брызги жгут, солнце светит, — говорил он простыми словами, — и к чёрту век, уроки». Он не сказал: «Это — жизнь, её главный смысл», ежу понятно: всё остальное — мура!

Теперь ей, под сопение брата в соседней комнате, повторяет Тарас: «Ветер надул парус, яхта плывёт, брызги жгут, солнце светит». Ей одной — его лицо, его слова. «Трусишь или пойдёшь со мной в море?»

И она оказывается с ним на палубе. Его светлые волосы треплет ветер. Куртка распахнута. Глаза — брызги неба, брызги воды.

Так и засыпает рядом с Тарасом — в солнце и в брызгах, под его голос: «Ветер надул парус, яхта плывёт…»

Он приходит к Зое между девятью и десятью.

Поступил Тарас в физтех. Ездить ему туда приходится далеко, через всю Москву, да ещё на электричке. После занятий библиотека. Тарас привык быть отличником. Грызёт гранит науки.

Зоя спешит на его звонок. И тишина затыкает уши. Елена мотает головой — выбросить пробки её. Но все звуки исчезают в тот миг, когда Тарас видит Зою. Мгновение останавливается. Даже холодильник выключается в паузу. Даже электрический счётчик перестаёт отсчитывать растраты энергии.

Тихий, входит Тарас следом за Зоей в Зоину комнату. Но вот он видит Елену. Мгновение, и тут же ехидная улыбочка, и насмешливый голос: «Биологам от физиков — физкульт-привет». Не успевает она ухватить, углядеть, поймать то выражение лица, которое он нёс на лице следом за Зоей. «Все виды животных открыла? Не подкинуть тебе новый? Водится в лесопарке института…»

— Стоп, — тихая Зоина просьба, и Тарас обрывает фразу на бегу и беспомощно смотрит на Зою.

— Ну, я пошёл готовиться к семинару и спать, — говорит он скучным голосом. — В шесть утра надо собрать части и выволочь их на просторы нашей Родины, в ледяные улицы и в подземное царство.


Зоя никогда не говорит с ней о Тарасе. Табу.

И она никогда не говорит с Зоей о Тарасе.

И, в общем, зря она застревает у Зои до десяти, зря остаётся ночевать. Надо уматывать отсюда в восемь. Торчит на виду, как флагшток без флага посреди пространства.

Зойка-то не попросит слинять.

Вот завтра… точка… в девять ноль-ноль.

Но «завтра» в восемь ноль-ноль Елена вытягивает ухо к двери — с этой отметины, с восьми ноль-ноль, может раздаться звонок — и усаживается прочнее.

Это ей, ей — беспомощность в его лице. Ей.

«Разве я вредная? — спрашивает себя сердито Елена. — Я ведь не вредная». И она встаёт и идёт к двери. Может, встретит его по дороге к метро?

Но в этот день и в следующий по дороге к метро она не встречает Тараса. Приходил он к Зое или не приходил?


5


Теперь и Евгению нужно было решать своё будущее. Он подал документы в университет. Сдал экзамены хорошо.


Я

Не приняли в университет на мехмат, хотя получил проходной балл, потому что с полиомиелитом на мехмат нельзя, а я скрыл, что у меня полиомиелит, принёс поддельную справку. Родители Ильки оба физики, отец — всемирно известный, оба ходили выяснять ситуацию, ругались, требовали сделать исключение — предоставить мне возможность учиться. Начальство осталось непреклонным. Попробовал сунуться в физтех, туда, где Зоин Тарас. Там тоже быстро выяснили, что справка (форма 286) — поддельна, что я — невоеннообязанный, с военной кафедрой создались проблемы, и в физтех меня тоже не приняли.

Экзамены я сдавал легко, любые. Шёл и совершенно спокойно получал свои пятёрки и проходной балл, причём часто плохо понимал, о чём идёт речь, главное — знать словарь предмета. Но, успешно сдав экзамены в два лучших вуза Москвы и не поступив, я уже не мог успеть поступить в третий на дневной. А мама очень хотела диплома, мне было перед ней неудобно, и я, чтобы не терять год, отправился на вечерний факультет Энергетического института, на теплофизику. И там проучился два семестра.

Одновременно стал работать в Министерстве обороны, где тогда всё ещё работал мой отец.

Это было хорошее время.

Много времени я проводил в тире (тайком от отца) — стрелял из пистолета. Научился стрелять лёжа, сидя, не глядя, через зеркало, освоил все трюки, которые можно придумать.

А ещё я читал философские книги (там была хорошая библиотека).

Как-то попалась мне работа Владимира Соловьёва об Антихристе. Помню, прочёл её за ночь, принёс Мишке. Очень долго с Мишкой обсуждали её.

С Мишкой здорово разговаривать. Он в основном любит слушать, сидит молчит. Лишь иногда что-то спрашивает. А если уж скажет что-нибудь, то такое, над чем будешь думать. Читал он немного, а на все вопросы жизни у него было своё, оригинальное, мнение.

Так вот, Соловьёва я всего прочёл за тот год в министерстве. Очень он меня взбудоражил. Например, «Оправдание добра».

Но пришло лето, и мама стала требовать, чтобы я поступал на дневной факультет. А я не хотел. Из-за этого мы с мамой спорили. Для того чтобы избежать споров, я стал много времени проводить у Мишки. Его мать кормила нас очень вкусными огурцами и помидорами, я их в жизни не забуду.

Как и в школе, в тот год мы часто ходили в походы — с Илькой и с Мишкой. Уходили в пятницу. Иногда застревали до понедельника, и на работу я часто попадал во вторник.

В конце июня мама опять стала просить: «Иди нормально учиться, на дневной». Мама так жалобно на меня смотрела, что я наконец сдался.

Сначала по дурости снова сунулся в физтех, правда, на другой факультет. Но меня там быстро вычислили. А тут Мишка и предложил: «Иди к нам». Он уже год отучился в авиационном. И я решил: «Пойду туда, маме нужен диплом, а там Мишка». Я и сдал экзамены. В авиационном я был отличником, мне платили повышенную стипендию. Правда, только на первом курсе.

Появились новые приятели. Лёха Свиридов, например. Друг Мишки. Хороший человек. Страшно мне нравился. С Лёхой всё время спорили. Читал он много. И хорошо умел думать. Имел свой взгляд на жизнь. Если вспомнить, о чём мы спорили, аж страшно. О добре и зле. Можно ли говорить о морали, нравственности, о добре во время войны? Что считать добром? Предать, донести — нравственно или безнравственно? Ведь для всего можно придумать вполне хорошее оправдание. Например: «Не убий». Почему же во время войны можно убить?

Вообще-то, если честно, мы вовсе не для того спорили, чтобы что-то умное сказать, все наши разговоры сводились к тому, чтобы найти себя.

Очень многие тогда увлекались Хемингуэем.

Мне ближе был Ремарк, чем Хемингуэй. То, что Хемингуэй писал, мне нравилось или не нравилось, а вот тип человека, который за этим стоял, совсем не нравился. Показного уйма, а это коробит. Конечно, грань трудно определить, но мне тогда казалось: многое Хемингуэй делает не потому, что хочет это делать, а потому, что хочет показать, что он делает. Причём сам себе он часто противоречит в той теории, которая у него получилась в «Прощай, оружие!» — в разное время, в зависимости от ситуации, его герой, один и тот же, высказывает разные идеи. Может быть, я был дурак. Но мне даже перечитывать Хемингуэя почему-то никогда не хотелось, вот так с восемнадцати-девятнадцати лет я и не перечитывал его.

Мишка не любил читать, а тогда влюбился в Грина, мною же философия жизни Грина воспринималась как наивная.

Если послушать те наши споры сейчас, станет ясно: ничего умного в них не было, несли ахинею, я-то точно нёс полную чушь. Теперь даже трудно представить себе, о чём можно было орать до хрипоты, бродя по лесу двое, трое суток, с тяжёлыми рюкзаками. Особенно часто спорили с Илькой. Он возбуждался, и, казалось, вся его судьба зависит от того, чьё будет последнее слово, кто победит.

Гораздо позже я понял: когда начинается спор, невозможно дойти ни до какой истины, и взял себе за правило не спорить. Понял: есть споры, а есть беседы. Беседа — другое дело. Когда люди делятся тем, что они прочитали, что продумали — это интересно. А спор: ты — дурак, нет, ты — дурак, это полный идиотизм.


— Ты получше себя чувствуешь?

Как попала Тамиша в лес, почему она рядом с Лёхой Свиридовым, Мишей и Илькой? У неё тоже рюкзак.

— Ты где? Ты слышишь меня? Мы сейчас едем делать тебе тест. Ты не волнуйся, больно не будет. Нам нужно исследовать тебя всего — по сегментам. Мне кое-что не нравится.

Голос Тамиши плывёт облаками, звенит ветром, проскваживает сквозняком, гасит лампочки Прошлого. А с ними тает и острая боль.

— Я тебе принесла из дома индюшку, вернёмся, поешь. И вот сок принесла.

Он не хочет есть. Он не хочет сока. Ему восемнадцать-девятнадцать. Он только что шёл по стерне поля и орал песни вместе с ребятами. Он только что сдавал сессию — листал потрёпанный толстый учебник.

Его везут куда-то под ливень Тамишиных слов: о сыновьях-близнятах, о сломанном велосипеде, из-за которого они дерутся, о футболе и бассейне… Его засовывают в трубу, и голос Тамишин вползает следом, чуть приглушённый:

— Дыши спокойно, ни о чём не думай, сейчас мы быстро…

Он и не думает ни о чём, он пытается понять, почему явилось к нему его Прошлое. Ни с кем, кроме Елены, никогда не говорил о нём. И столько лет не думал ни о нём, ни о себе. Табу.

Может быть, он и жил когда-то. Но тридцать лет не чувствовал того, что жил когда-то.

Фильм смотрел. Заморозили мужика. А через несколько десятилетий тот случайно оттаял. Он пытается найти своих родственников и друзей, бродит по старым адресам, ни адресов таких, ни родственников нет. Пытается найти клинику, в которой его заморозили. Не может. Точно помнит, что родился здесь, в этом городе, но город не знаком ему, и не знает мужик, что делать. Профессия его (он был переписчиком) никому не нужна, и его каллиграфический почерк никому не нужен, а больше он делать ничего не умеет. Как заработать на жизнь? Где ночевать? Что надеть на себя?

Евгений, как тот парень из фильма, бредёт по полю и даже орёт то, что орал более тридцати лет назад, а его не слышат, и забыты слова тех песен, которые он орёт, и нет у него профессии, и нет места, где ему расположиться, чтобы отдохнуть.

— Ну вот, молодец. — Тамиша гладит его по голове, как ребёнка, от макушки ко лбу, когда не шевелюра, а чубчик. — Поешь и спи. Конечно, неприятная процедура, но ведь она позади, да? Я сама хотела быть там с тобой, всё углядеть, ничего не пропустить. Съешь хоть один кусочек.

Он покорно жуёт. А проглотить не может. И выплёвывает в салфетку. Во рту сухо и холодно. Он пьёт воду, поднесённую Тамишей, и смотрит в её коровьи, карие, текущие добром глаза. Тамиша — толстая и мягкая, укрывает его волнами своего тепла, как одеялом, и он засыпает.

Но и в сон приходит Прошлое. Снова перед ним Елена.


6


Учиться Елене легко. Багаж школы тащится за ней изо дня в день и по университету. Общие предметы. Лишь «Беспозвоночные» — нужный для будущей профессии.

Елена любит узнавать новое. Вчера и слыхом не слыхивала, а сегодня пожалуйста тебе — протоплазма… Теперь без этого слова, этого понятия никуда.

Она продолжала много читать. Самиздат, как и в школе, приносил ей он, что называется — с доставкой на дом. Приходил вместе с ребятами, раз в месяц, беседы не получалось, спорил с ней до крика — у них на всё были разные точки зрения. И уходил вместе с ребятами до следующего месяца.

Ребята в их спорах не участвовали, Илька набрасывался на него, едва выходили из Елениной квартиры.


В тот год июнь и часть июля Елена провела в Звенигороде на практике, а когда вернулась, на столе нашла Зоину записку: «Еду отдыхать».

Вот тут и явился к ней он. Один, без Михаила и Ильки.

Евгений не ходил за Еленой в стаде вздыхателей, не встречал после университета, не провожал к Зое. В то лето жил так, как до поступления во Вторую, — сидел дома: читал, играл на гитаре. Он любил свою небольшую светлую комнату с книгами и альбомами. Художников и героев книг знал, как своих родственников. Изолированность от мира, от сверстников выработала чувство независимости. Он не хочет быть одним из… он лучше будет просто один.

Он не ходил за Еленой по пятам, он сочинял ей баллады, поэмы, стансы и «клал» на музыку, то есть на гитару. Часами он общался с Еленой в своей комнате: пел и пел, закрыв глаза и держа Еленино лицо перед собой.

В тот летний день он принял душ, тщательно побрился — срезал всю свою рыжую, распустившуюся за каникулярное время щетину, тщательно расчесал свою буйную, с трудом дающуюся щётке шевелюру и, чуть припадая на одну ногу, отправился к Елене.

Ждать пришлось недолго. Словно какие-то высшие силы были в тот час за него.

— Привет, Жень! — улыбнулась ему Елена. — Ты что тут делаешь? Один и без книг?

— На тебя смотрю, — сердито пробормотал он.

Он злился на себя — почему вспотел, почему слова даются с трудом?

— Пойдём в поход, — сказал он.

— В поход? Вдвоём?

— В поход. Вдвоём. В Звенигород.

— Я только что оттуда.

— Вот и хорошо. Там красивые места. Ты-то сидела небось на одном месте, правда же?

— Правда, — согласилась Елена.

Он видит, она сама не понимает, почему согласилась идти с ним. Согласилась потому, что он для неё — младший брат и с ним она может быть самой собой, а её родной брат ещё очень мал? В этом возрасте разница в шесть лет — пропасть. А тут всего полгода.

Он шёл впереди. Он хорошо знал дорогу. Сначала десять километров — поля и небольшие сельца, под горку, потом десять километров через лес, а там и Москва-река. В одном сельце — хрупкая церковь. Так и кажется: вот-вот распадётся на золотистые купола и чуть валящееся в сторону золотистое тельце, а стоит двести лет. И внутри золотистый полумрак от ликов святых и лёгкого света, идущего сверху.

Прежде чем позвать Елену с собой, он прошёл этот путь сам. Познакомился с бабой Клавдей, с её коровой Дунькой и собакой Тявкой, с весёлой, вышитой избой. Вышиты занавески, скатерть, покрывало на кровати, наволочки и даже ковровая дорожка. Белый фон, а цветы, петухи, яблоки, собаки — яркие: красные, жёлтые, зелёные. Чего только на этих вышивках ни живёт! Пахнет в избе сеном и клубникой. Половицы жёлто-светло-коричневые, от них разлетаются лучи.

Елене понравится в бабы-Клавдиной избе.

Ломоть чёрного хлеба, стакан парного молока — что ещё нужно человеку посередине пути?

А подойдут к Москве-реке, поставят палатку.

Евгений выбрал место, богом забытое, далеко от жилья, от лагерей, от Биостанции. Берег — заросший, пляжа не устроишь, дома не поставишь. А для двоих — простор, полянка общей площадью шесть на семь метров, крутой спуск к воде, за спиной же и с боков — лес с кустарником.

Палатку он взял у Ильки. Своей ещё не обзавёлся, а эта, Илькина, как своя, сколько ночей в ней проспали с Михаилом и Илькой, не сосчитать! С первого дня Второй школы расстояниями измеряли воскресенья.

Елена идёт неслышно сзади. Она земли не касается, парит. Лишь бы не обернуться и не раскинуть руки навстречу.

Но её не удержишь даже его сильными руками — выскользнет.


Мальчишкой ненавидел кровать, к которой был прикован тяжёлыми неподвижными ногами, и, когда мать уходила в магазин, бросал руки на пол и на них шёл от кровати прочь, пока ноги не спадали на ковёр. А потом на четырёхугольнике пола из угла в угол по диагонали тащил на руках своё тело. Руки поначалу были слабые, но каким-то непостижимым образом удерживали его тело. Ходил он на руках, пока они не немели. Тогда припадал к ковру, раскидывал руки в стороны — отдыхал. Снова шёл из угла в угол по диагонали на руках, словно знал: руки даны ему — жить, управлять не слушающимся телом. Тяжелее всего было возвращаться на кровать. Нужно подтянуться, а простыни съезжают, и руки онемели от усталости. Тогда он чуть отодвигал матрас и хватался за железку кровати. Долго подтягивался и, хоть и с трудом, сантиметр за сантиметром, но сам втаскивал тело на кровать. К возвращению матери лежал беспомощный в веере раскиданных тетрадей и учебников — учил уроки.

Нарочно придумывал, что ему так хочется съесть или прочитать — лишь бы отослать мать из дома хотя бы на час.

Потом целый год на костылях прыгал по дому и улице со скоростью бегуна-победителя — тело висело на руках и на костылях.


Теперь его руки железку могут согнуть. Но при Елене падают плетьми вдоль тела, словно не на спину, а на них всей тяжестью обрушивается рюкзак с палаткой и спальниками.

Почему он решил, что всю дорогу они будут разговаривать? Как можно разговаривать, если тропа через поле и лесок — узкая и к тому же Елена отделена от него не только рюкзаком, но и непробиваемой стеной воздуха!

О чём она думает? Что происходит с ней, почему так изменилась? Когда она учила их играть на гитаре, всегда улыбалась и была только с ними: видела их, слышала. Это ощущение — они соединены её голосом, её улыбкой, её треньканьем, её дыханием в одно общее — и есть жизнь. Ради встречи с Еленой он столько лет учился преодолевать боль, столько лет работал над собой — выздоравливая. Елена — награда за его терпение, за его мужество. Словно подсознание его знало, зачем он борется со своей бедой.

Можно остановиться, обернуться, затеять разговор. Но тогда они так и будут стоять — разговаривая. И никогда не дойдут ни до бабы Клавди, ни до берега Москвы-реки — до их жилья, шесть на семь квадратных метров, где должен возгореться костёр — их общий очаг. Вот уж на берегу они наговорятся. Костёр горит и сами собой складываются песни и признания.

А может быть, ей тяжело? У неё рюкзак небольшой, но в нём железные банки — сгущёнка, консервы, котелок, а ещё крупа…

Евгений оборачивается к Елене:

— Давай я понесу рюкзак, у меня руки свободные.

— Ерунда, не тяжело. — Елена останавливается.

Он поймал выражение её лица, когда на неё не смотрят.

— Почему ты печальна? — спрашивает он. — Тебе не нравится наш путь?

— Нравится. Я люблю колосья. Ты учуял, как они пахнут? И цвет… вроде зелёный, а совсем светлый.

— Ты не ответила на мой вопрос. Почему ты так печальна?

Щёки у Елены ярко-красные, и губы ярко-красные, глаза золотистые, волосы светлые, пух, не волосы.

— Разве? Я не замечала. Тебе показалось. Далеко ещё до села?

— Ты устала?

— Нет, я никогда не устаю. Я могу идти, сколько хочешь. Наверное, в родителей, они у меня оба геологи. Давай пойдём!

Они разговаривали! И Елена чуть улыбалась ему. И смотрела на него. Почему же между ними воздух твёрдый?


У бабы Клавди ей понравилось. Елена завела с бабой Клавдей разговор о старой деревне — как было до раскулачивания, как при Сталине жили и как сейчас?

Баба Клавдя отвечала обстоятельно. Раньше они были сытые, ели от пуза. Их не раскулачили только потому, что отца и деда в тот год убили. Кто убил, за что убили, до сих пор темно. А ещё не раскулачили потому, что не успели построить большую избу, а эта — разве изба? Хоть и добротная, а пространства — на две комнаты. Никто не позарился. Скотину, да, увели. И она, девчонка, потащилась в колхоз за скотиной — пальцы любили сосцы двух коров-кормилиц. С телят вырастила их Клавдя, вместо сестёр-братьев, которых Бог ей не дал. Одна-разъединая получилась она у родителей. За отцом вскоре и мать отправилась. В доброте жили родители, в присказках да прибаутках, несмотря на работу с утра до ночи.

Осталась Клавдя тринадцати лет одна с бабкой. Бабку тоже определили в колхоз. И потянулись дни без просвета. Коров ей дали десять. Доить их надо и в субботы с воскресеньями. В четыре утра вставала, с темнотой ложилась. Кроме скотного двора, где дел хватало, ещё было и колхозное поле в страду, да ещё и свой какой-никакой огород, с которого только и кормились.

Всё равно жили голодно, с полупустыми закромами.

Баба Клавдя говорила ровно, старательно, видать, так же, как работала всю жизнь.

— А ребёночек у вас был? — спросила Елена.

Баба Клавдя затянула платок:

— Поспеши, доченька, с ребёночком. Вовремя не родишь, опоздаешь. Мой жених засобирался в город на заработки, чтобы достойно свадьбу справить! А уродился он горячий, ждать свадьбы не хотел, домогался меня: «Моя будешь, спокойный уйду». Я же супротив его желания пошла — хотела честь по чести, как заведено у нас в роду. Поработал он в городе всего полгода, вернулся ко мне на три дня. «Свадьба будет, Клавдя, обязательно, — сказал, — потому что нету без тебя мне жизни, но для хорошей свадьбы ещё надо денег заработать, снова в город ехать, а я боюсь чего-то. Не противься, Клавдя, прошу». Я же упёрлась: до свадьбы ни за что! Он и решил: справлять свадьбу. Но, какая бы скромная она ни была, хоть неделя для подготовки, а нужна. — Баба Клавдя вздохнула. — На следующее утро ему пришла повестка: в два дня с вещами. Он опять приступил ко мне. Я опять не далась. А его в Финскую и убили. Вот и всё. Не моя глупость, может быть, и остался бы у меня ребёночек — подарок от него, моё утешенье.


Через лес шли опять по узкой тропе, один за другим. И опять молчали.

«А ребёночек у вас был?» — спросила Елена.

Евгений о ребёночке раньше никогда не думал. В тот день приложил это слово к себе — у него ведь тоже может быть ребёночек. Он уже достаточно взрослый, чтобы иметь ребёночка.

Почему Елена спросила о ребёночке? Она хочет ребёночка?

Баба Клавдя понравилась Елене.

— Подожди!

Он обернулся. Елена скинула рюкзак и присела на корточки. В траве лежал птенец, разевал клюв и смотрел на них испуганными круглыми глазами.

— Из гнезда вывалился.

— А мать где?

— То-то и оно. Была бы мать, кружила бы над ним. Или погибла, или улетела за кормом. — Елена поднялась, задрала голову. — Смотри, слава богу, явилась.

Над гнездом кругами летала серая птица и кричала.

Носовым платком осторожно Елена взяла птенца, положила его в карман рубахи и легко начала подниматься по стволу.

Через минуту она снова была на земле и надевала рюкзак.

— Ну даёшь! — только и выдохнул Евгений. — Лихо. Где это ты так научилась?

— Специальность. С детства. Скалы, горы, деревья — родной дом. Лазить люблю. Не боюсь ни высоты, ни грозы, ни бури. Песком меня уносило. Чуть не убила молния. А я вот она я, потому что всё это, — она повела рукой, — родной дом. Потому что владею секретом — выжить в любых условиях! — повторила. — Ладно, идём. Хватит лирических отступлений.

Лишь в сумерки дошли они до места, выбранного Евгением.

Не успел Евгений оглядеться, как Елена уже очистила площадку и поставила палатку. И чуть в стороне уже лежал сушняк. Он думал поразить её своим умением хозяйничать в лесу, а поучила его она.

— Ну, даёшь! — снова только и воскликнул он.

— А чего тут? — небрежно пожала плечами Елена. — Родители разошлись. Я каждый год в экспедициях, то с отцом, то с матерью. Ерунда всё.

— Я воды набрал. Есть хочешь?

— Терпимо. Иду мыться, а ты разводи костёр и открывай тушёнку. Привет!

Он смотрел ей вслед. Клетчатая мальчишечья рубашка, тёмные брюки, полотенце через плечо. Что за колдовство? Почему он не в силах двинуться с места?


7


Елена любит воду. Вода смоет пот.

А Зоя сейчас стоит рядом с Тарасом и с яхты смотрит в воду совсем на другом конце света. Вода уже серая, растеряла краски до завтрашнего солнца. Тарас склонился к Зое, она подняла лицо к нему. О чём они говорят?

Вода тёплая, пахнет водорослями и почему-то хвоей, понесла по течению. Елена начала работать и руками, и ногами, чтобы не отнесло далеко от стоянки.

Отец учил плавать кролем, а мать саженками.

С самого детства… если отец скажет: «надо идти», мать обязательно возразит: «не надо». Мать скажет: «надо стричь ребёнка», отец возразит: «не надо». Она взросла на противоречиях и противоположностях. «Чёрное», «белое» так и застыло пластами, и до сих пор она не знает, что же чёрное, что белое. Даже когда разошлись, каждый вечер отец приходил к ним. Не с детьми встретиться, а поссориться с матерью. Обоим необходимо было возражать друг другу, говорить обидные вещи.

В нежном возрасте Елена смотрела на родителей с любопытством — интересно играют. Так кто же из них прав? Этот фильм, эта книга — «дерьмо» или «явление»? Слова «дерьмо», «маразм», «идиотизм», «так твою мать» — семейный багаж, семейные реликвии. И Елена с восторгом произносила их в детском саду, победно поглядывая на воспитательницу — вот что она знает! А однажды воспитательница сказала ей: «Эти слова плохие, Леночка, некрасивые». И спросила: «Где ты набралась их?»

У Елены хватило сообразительности не сказать «дома», она отошла к окну, стала смотреть на заснеженные клумбы и качели. «Разве эти слова дурные? — думала она. — Они сердитые».

Дома ничего не сказала родителям, но, когда в следующий раз они стали «обкрикивать» какую-то статью и прозвучали слова: «Так твою мать», спросила тихо, что это значит? И отец, и мать повернулись к ней, а потом стали смотреть друг на друга. В этот день они больше не ругались и не спорили. Но на другой даже не вспомнили о её вопросе, и крики, и привычные слова мячиками запрыгали по комнате с прежней силой.

Для Елены началась новая игра. Она решила сама догадаться, какие слова можно произносить вслух, какие нельзя. Вывод напрашивался простой: те, что воспитательница в саду не говорит, плохие. Но получалось, что она не говорит многих слов.

Раньше Елена легко болтала с ребятами и взрослыми, а теперь прикусила язык — не хотела больше говорить плохие слова, стайкой сидевшие у неё на языке и непринуждённо слетавшие с него раньше.

Пошла в школу. Очень скоро поняла, что можно, что нельзя говорить. И умирала от любопытства: в других семьях родители так же ругаются?

Уроки выучить старалась до прихода родителей (они вместе работали в одном научно-исследовательском институте) и смотаться к Зое, где Зоина мама накрывала для неё стол и угощала вкусными котлетами, гуляшами и салатами, а папа расспрашивал её об уроках и книжках, о занятиях в кружках.


Зоя отличалась от других девочек — чёрным, пристальным и одновременно отрешённым взглядом, длинными тугими косами и добротой: раздаривала свои печенья, ластики, карандаши… Она слушала учителя, пристыв к нему неподвижным взглядом, и чётко выполняла всё, что от неё требовали.

Особенно радовалась Зоя урокам математики. Задачи, устный счёт… — ответ выскакивал из неё пулей и всегда был правильный.

Сидеть с ней за одним столом очень нравилось Елене, Зоя помогала ей включаться в урок и поглощать его, как поглощают интересный фильм.

Сейчас Елена неслась течением тёплой Москвы-реки, вдыхала запах вспотевших цветов и деревьев, воды, просквожённой солнцем.

О чём Зоя говорит с Тарасом? Где они сейчас?

Почему Зоя не написала, что уплыла на яхте, с Тарасом?

И в ту минуту, как сформулировался этот вопрос, Елена чуть не пошла ко дну, так затяжелели руки и ноги: да ведь Зоя потому никогда ничего не рассказывает ей о Тарасе, даже имени его не упоминает никогда, что знает о её отношении к Тарасу. Конечно, знает! Елена захлебнулась, забила руками, ногами по воде и с трудом поплыла против течения к берегу.

Зоя щадит её. Жалеет. Не хочет огорчать. Бережёт. Охраняет от боли.


Огонь взлетал высоко и освещал деревья.

— Садись-ка, суп уже почти готов. Хочешь кипятку?

— Хочу.

Елена взяла в руки кружку и словно повисла на ней, жёстко-горячей, казалось, выпустит её и сама рухнет.

— Есть сгущённое какао, есть чай, есть сухая малина.

— Спасибо, Жень, давай малину.


8


Она смотрит в огонь, и Евгений спешит подложить новую порцию хвороста: искры, языки огня пляшут в её глазах.

О чём она молчит? Что гнетёт её? Какая тайна в ней?

— О чём ты думаешь? — дерзко спрашивает он.

Непонимающе смотрит на него Елена, а потом усмехается:

— О несчастной любви, о чём ещё?!

— У тебя грустные шутки, — говорит Евгений. — Я всерьёз, о чём?

И тихий голос Елены в потрескивании костра:

— Помнишь, как у Евтушенко: «…зачем ты так?»? И я вот не знаю, кого спросить: «Зачем ты так?»

Почему он тогда не всполошился, не спросил: что не так у тебя, Елена? Он подхватил строчки Евтушенко и сам продолжал про раненую белуху, кричавшую зверобою те же строчки: «Зачем ты так?»

Оборвав Евтушенко, Елена кинулась к Мандельштаму:


И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,
И Гамлет, мыслящий пугливыми словами,
Считали пульс толпы и верили толпе.
И он — следом:
Быть может, прежде губ уже родился шёпот,
И в бездревесности кружилися листы.
И те, кому мы посвящаем опыт,
До опыта приобрели черты.

Так они и читали вдвоём. Цветаеву, Волошина…


Моим стихам, написанным так рано,
Что и не знала я, что я — поэт,
Сорвавшимся, как брызги из фонтана,
Как искры из ракет,
Ворвавшимся, как маленькие черти,
В святилище, где сон и фимиам,
Моим стихам о юности и смерти,
— Нечитанным стихам! —
Разбросанным в пыли по магазинам,
Где их никто не брал и не берёт,
Моим стихам, как драгоценным винам,
 Наступит свой черёд.
Изгнанники, скитальцы и поэты,
Кто жаждал быть, но стать ничем не смог…
У птиц — гнездо, у зверя — тёмный лог,
А посох нам и нищенства заветы…

Они подхватывали друг у друга строфы эстафетой.

— Жаль, гитару не взяли, ты бы поиграла.

Елена пожала плечами:

— Ты весь мой репертуар теперь сам поёшь!

Она забралась в спальный мешок и затихла сразу. Спала, не спала?

От неё, неподвижной и тихой, мягко исходили волны, захлёстывали его с головой, в спальном мешке ему было душно, но он боялся пошевелиться и выпростать руки. Её голос тоже накатывал на него волнами: «А ребёночек у вас был?», «О несчастной любви, о чём ещё», «Не боюсь ни грозы, ни бури, владею секретом — выжить в любых условиях!».

Мелькнуло тогда: какую тайну носит в себе, может, правда, несчастная любовь? Ерунда какая… Стоит ей пальцем шевельнуть, и любой… Но что «любой», додумать не мог. Обычные отношения между мальчиком и девочкой к Елене не подходили.

Уснул он под утро, просто растаял в волнах, исходивших от Елены.

Разбудили его запах, треск костра и бульканье. Елена варила кашу в сгущёнке и воде, и каша сердито брызгалась.

Нереальность ситуации — он и Елена одни на свете возле огня — покачивала его в невесомости. Он плыл в стреляющих сквозь кустарник и листву лучах солнца, в запахах свежести и огня, в треске костра и в бурчании каши.

— Пока ты вымоешься, будет готова. Чай я заварила в кружках. У нас ещё есть плавленые сырки.

И то, что Елена говорила о самых простых вещах, не опускало его на землю: он плыл к воде, он плыл в воде и парил в бледно-голубом, в сгустившемся жаром утра небе.

За завтраком Елена рассказывала о саранче, о невозможности ещё в начале этого века бороться с ней. Саранча закрывала небо, летела стремительно и пожирала не только колосья и овощи подчистую, но и людей. Голод уносил сотни тысяч.

— Почему ты заговорила о саранче? — спросил её Евгений.

Елена передёрнула плечами:

— От беспомощности. Пока не появилась химия, человек был беспомощен перед саранчой. А теперь он беспомощен перед химией. Нельзя же убить саранчу, или колорадского жука, или сорняк и при этом хоть немного не потравить человека.

— Ты собираешься изобрести препараты, которые не будут отравлять людей?

Елена передёрнула плечами, словно лишнее с них сбросила:

— Может быть. Я не решила, чем буду заниматься, у меня много «хочу». Меня очень интересует вода. Что рождается в ней и можно ли регулировать в ней жизнь? А ещё… Кругом всё в природе гибнет, я хочу найти способ остановить гибель. А ещё меня интересуют воробьи. Это наиболее выживающий вид. Почему красивые крупные птицы гибнут, а воробьи выживают в самых тяжёлых условиях? А может, займусь изучением крови: как убрать код болезни, заложенный предками? В общем, тьма вопросов, а что выберу, пока не знаю. А ты кем хочешь быть?

— Программистом. Компьютеры появились недавно, но какую силу взяли! С моими ногами мне нужна сидячая работа.

— Вот и нет. Тебе нужно развивать ноги, тогда они начнут хорошо работать.

Прошло ещё около часа — в разговорах, а потом они собирали землянику и купались.

Они неслись течением, стараясь оставаться рядом, и им на двоих — запахи воды и леса, солнечные блики по воде, тишина.

И снова были путь гуськом и баба Клавдя с рассказами о жизни.

А потом вечерняя, полупустая электричка к Москве.

— В следующий раз можно съездить в Троице-Сергиеву лавру, — сказала Елена на прощанье.

Он шёл домой, не замечая тяжести палатки и спальников, даже вроде не припадая на больную ногу.

В Троице-Сергиеву лавру! А потом ещё куда-нибудь. Уж в следующий раз он возьмёт гитару, и Елена будет петь. Нет, лучше он будет петь. До похода всех бардов переслушает и выберет то, что хочет сказать ей.

Вечер — пыльный, душный. Сейчас бы в воду и плыть рядом с Еленой.

Почему она заторопилась домой? Почему не захотела остаться ещё на день?


9


— Мне никто не звонил? — спросила Елена брата, едва переступила порог.

У брата пересменок между экспедицией с матерью и лагерем. Мать едет на север и не хочет везти Тимку в холод.

Тимка ехидно усмехнулся, совсем мефистофельской усмешкой, и протянул ей лист бумаги.

— Что это?

— Читай, — передёрнул он плечами, совсем как она.

«Игорь Горец, в девять утра, звал на выставку», «Антон Стригунов, в десять восемнадцать, хочет поговорить»…

Список состоял из семнадцати имён. Возле некоторых крупными буквами была выписана фраза: «Предложение о времяпрепровождении не поступило». Были и прочерки имён, стояло: «Остался инкогнито».

Тимка явно был доволен произведённым эффектом:

— А ты у меня популярная, совсем как The Beatles. Создаётся такое впечатление, что они все от тебя без ума. Я тоже от тебя без ума, только на меня у тебя нет времени.

— Есть идеи?

— Какие идеи?

— Нашего с тобой времяпрепровождения, как ты изволишь выражаться.

— Какие уж тут идеи, когда завтра меня упакуют и отправят в места не столь отдалённые, — вздохнул Тимка. — Хоть бы название поменяли. Лагерь. Нашли слово! По этапу с вещами.

— Ты уж очень развитый для своих отроческих лет!

— Дед развил, нарассказывал мне про лагерь. Там за шестнадцать лет над ними, врагами народа, как только ни поиздевались!

— Не тот же лагерь!

— Один чёрт. Не хочу в лагерь, и точка. Предпочитаю Север с белыми медведями или нашу душную квартиру, зато с тобой.

— Хочешь, я поговорю с матерью?

— Думаю, бесполезно. У неё, по-моему, там свой особый интерес. Уж очень она спешит избавиться от меня и рвётся туда. А с тобой не оставит ни за что, она говорит: «Дай Лене отдохнуть, не висни на ней веригами». Так что у нас с тобой есть всего пара часов.

— Хочешь в кино?

— Кто ж отказывается от зрелища? Но маман не велела испаряться, у неё на меня виды, ей нужна помощь.

— После кино. Дай мне что-нибудь пожевать, и вперёд! Я сама объяснюсь с ней.

Но в кино сбежать они не успели, явилась мать и тут же раздала им задания: у неё оторвался ремень рюкзака, испортились часы, не достираны Тимкины вещи.

— Зоя не звонила? — спросила Елена Тимку перед тем, как начать стирать его вещи.

— Если не отражено в прейскуранте, значит, нет.

Тимка пожал плечами и отправился в мастерские — чинить часы и пришивать ремень к рюкзаку.

А Зоя подняла лицо к Тарасу. О чём они говорят?


Глава вторая


1


Я

С Мишкой ездили на шабашки — в семнадцать, восемнадцать, двадцать лет. Малярили. Как-то приехали работать на Брянский завод «Дормаш»: он делал дорожные машины. Мы подрядились красить железнодорожный многопролётный мост.

Красили завод, фасадные работы выполняли.

Мосты красятся кистями, но никто никогда в Советском Союзе кистями не красил. Да и сколько времени понадобится на громадный мост? С автобазы мы взяли на полтора месяца компрессор (за талоны на бензин) и стали красить мост из пульверизатора. От компрессора идут шланги, каждый метров триста. Мы обматывались этими тяжёлыми, наполненными краской шлангами и перетаскивались с ними с места на место.

Если дует ветер, то, в основном, поливаешь себя, и краска, несмотря на штаны и рубаху, сквозь них вместе с ветром проникает к телу, потому что в краску добавляют бензин, чтобы она хорошо разбрызгивалась. А ещё очень быстро рвётся одежда.

В очках работать нельзя, потому что очки тут же заляпываются краской. В душе смыть краску нельзя.

Прежде чем лезть под душ, оттирали краску керосином.

Со шлангами тоже целая история.

С одной стороны, возни с ними много: после работы их надо продуть, иначе придётся выбросить, так как краска внутри за ночь засохнет — мы вызывали тепловоз продувать. С другой стороны, шланги нельзя было оставить на ночь: в то время они были диковиной, и местные жители растащили бы их за минуту. Целый час приходилось собирать и прятать, а утром перед началом работы опять затягивать на мост.


— Па! Ты всё спишь и спишь. Проснись на минуту. Я спросить хочу. Он открыл глаза.

Вадька стоит, припав на одну ногу.

Фигура у Вадьки — его, и душа — его. От Веры только цвет глаз — тёмный, а форма — его, Евгения.

— Что ты хочешь спросить? — улыбнулся Евгений. — Буду я жить или не буду? Не бойся, мы с тобой ещё сыграем в пинг-понг. Ты как меня нашёл?

— Женщина позвонила, дала мне адрес.

— Мать знает?

— Нет, она спала. Почему ты не позвонил мне? Вот же телефон, и ты в сознании!

— Сам видишь, я всё сплю. Ты же меня разбудил, так?

Вадька недоверчиво смотрел, и губы его чуть кривились.

В детстве он никогда не плакал, только кривились губы.

— Ну, я пойду, спи, — сказал Вадька. — Завтра приду.

— Приходи.


Лишь детей не коснулась заморозка, заледенившая его на тридцать лет — когда он видел их, пробуждались чувства и мысли.

Через пару месяцев Вадька оканчивает школу, ему бы в университет! Голова на месте. А чем платить?

Статуса нет. Документы на политубежище лежат в соответствующей организации уже тьму лет без движения. Право на работу есть — пожалуйста, вкалывай, а вот медицинской помощи или какой другой, извините…

Дети и не американцы, и уже не русские, они выросли тут, у них американский менталитет, как здесь говорят. Но никаких американских льгот им не положено. И, как иностранцам, никакой помощи не положено.

Вадька принёс запах дома — дыма от сигарет, крепкого чая, разогретого хлеба.

Дома сейчас царство спящих: Вера ещё спит, и Варвара спит.

Варвара после школы валится спать, чтобы ночью балдеть под музыку.

Один Вадька бродит по дому, ест булки, колбасу, если колбаса есть, садится делать уроки.

— Подожди, Вадька, — запоздало зовёт Евгений. — Я не звонил, чтобы не волновать тебя.

Вадька уже не может услышать его, и Евгений закрывает глаза.

Появление Вадьки в его Прошлом осторожно отодвинуло Прошлое вглубь: потерпи ещё в своей тьме, дай рассмотреть Сегодня: когда началась эта его авария?


За девять лет Америки Евгений впервые остановился в своём движении.

Таксистом стал не сразу. Сначала были планы и беготня. Он хотел организовать совместный бизнес Америки и России. Хотел помочь России выбраться из неуважения к личности. В Америке, ему казалось, главное — человек.

Уезжал потому, что разгромили компьютерную мастерскую.

Компьютерную мастерскую они создали вместе с Михаилом. Заняли кучу долларов и начали чинить компьютеры. А ещё писали программы — заводам, институтам, банкам. Половину занятого отдали быстро, а тут к ним и нагрянули…


В тот день они с Мишкой праздновали победу. Больше месяца не могли понять, как доделать одну из программ, и наконец сообразили. На радостях купили торт, заварили крепкий чай. Тогда он ещё хотел правильной жизни: не курил, ночами спал.

Вошли трое без лиц. На глаза опущены форменные шапочки. Забрали чужие компьютеры, деньги и пригрозили: ещё раз увидят здесь, загонят, куда Макар телят не гонял.

Дымил чай, по блюдцу рассыпались орехи с верхушки торта, они с Мишкой стояли плечо к плечу, смотрели в жёлтую, захлопнувшуюся только что дверь.

Пулю — в лоб, верёвку — на шею, газ — в нос.

Если бы не дети… У Михаила — трое, у него — трое.

Их не били. Их уничтожили.

Компьютеров в ремонте было пять. Каждый стоил 1500–2000 долларов. И того десять тысяч! Да ещё нужно отдать восемь за помещение, которое они выкупали потихоньку.

Первым пришёл в себя Михаил:

— Продаём эту халупу. За неё возьмём всю сумму. Нам она досталась фактически задарма. И я мотаю отсюда.

— Куда?

— На Алтай. В глушь. Ноги моей больше в Москве не будет. Поставлю дом, буду растить хлеб и кашу, — он усмехнулся. — Не вздумай пустить слабину, Женька. Из-за фашистов мы с тобой не подохнем, нет. — И вдруг Михаил, тихий, уравновешенный Михаил, заколотил своими пудовыми кулаками по двери. — Идиот, идиот! — вопил он. А когда появились чуть заметные вмятины и кое-где трещины в краске, бросил руки вдоль тела и сказал спокойно, чуть лениво, словно только что проснулся: — Чтоб ещё раз в этой стране чему-нибудь поверил… Демократия ё… — ругнулся он, хотя в жизни не ругался и мата терпеть не мог. — Опять мы попались, как мыши в ловушку.

Только теперь пришёл в себя Евгений. И захохотал, как не хохотал никогда в жизни.

— Ты чего? — уставился на него круглыми глазами Михаил. — Того? Свихнулся? Тронулся?

— Ёлки… — сквозь хохот прорвалось слово.

— Какие ёлки?! О чём ты? На! — Михаил протянул ему свою чашку с чаем. — Выпей и прекрати истерику. — А когда Евгений выпил, приказал: — Ну, теперь выкладывай, что за ёлки.

— Помнишь, я работал в НИИ программистом? Работа что надо, и я был в порядке.

— Ну, помню.

— Помнишь, почему я оттуда ушёл?

— Ты не распространялся. Сказал «ушёл, и точка».

— Должна была приехать в НИИ правительственная комиссия. И нас, мужиков, послали в лес рубить ёлки.

— Что, Новый год был?

— Прям Новый год. Лютый февраль.

— Тогда зачем?

— Чтобы натыкать на площадке перед входом, прямо в снег.

— Зачем?

— Ты меня спрашиваешь? Я подал заявление в тот же час. Так и написал: «Не хочу участвовать в создании бутафории». Больше я туда на работу не вышел, а трудовую книжку забрал через месяц, когда устроился в турбюро — возить экскурсии по Золотому кольцу.

— А может, речь шла о двух-трёх ёлках?

— О чём бы речь ни шла! Ложь — основа прошлой жизни, ложь — основа новой жизни. Ты на Алтай, а я поеду в Америку. Тогда ещё надо было мотать.

— В Америку?! Зачем? Поедем со мной на Алтай. Построим посёлок, чем плохо жить натуральным хозяйством? Поднимем детей, они народят новых. Будет остров в нашем лагере вонючем.

— Дотянутся лапы и туда, Мишка. Нигде от них не спрятаться. Это страна такая. Она человека заталкивает в ловушку, и — смерть. Мы с тобой тут, Мишка, — ничто, ноль. Человек, Мишка, в нашей стране, ни в советской, ни в «демократической» России, не ценится, насекомые мы под ногами, дави, коли сапоги надел! А в Америке человек — главное. В Америке — настоящая демократия. В Америке человек живёт, а не мается.

— Откуда ты знаешь, как живут люди в Америке?

— Жорку помнишь, соседа по лестничной клетке? Он слинял в Америку, пишет письма родителям! Он в полном порядке!


Они не пустили себе пули в лоб, они не повесились и не открыли конфорки, чтобы надышаться газом, они продали свою мастерскую и раздали долги. Михаил всегда был человеком слова: связал книги и учебники, погрузил их вместе с детьми и женой в вагон поезда и уехал на Алтай.

А его выписал в Америку Жорка:

— Давай, Евгеша, начнём общий компьютерный бизнес, — сказал ему по телефону.


2


Погоди, может быть, начало сегодняшней аварии лежит в том самом Золотом кольце, куда он сбежал после разгрома? Или ещё раньше — в компьютерной мастерской? Не компьютеры надо было чинить, не программы писать (кому нужна компьютерная мастерская в стране Развала?), а сразу после НИИ пойти снова учиться, защитить диссертацию? Мозги-то были! И сейчас восседал бы на вершине пирамиды, а не копошился внизу.

Но тогда, после катастрофы с мастерской, Золотое кольцо явилось праздником.


Я

Решил устроиться работать в Московское городское экскурсионное бюро, в историческую секцию. Историческая отличалась от революционной тем, что там царствовала история России до революции и потому была мне интересна (это старые дома Х\/П1-Х1Х веков, старые документы…) — историю я любил и знал достаточно хорошо. Но была обязательной для всех секций экскурсия «Москва — столица нашей Родины». Эту тему надо было сдавать, только потом тебя зачисляли. Несмотря на дурацкое название, и здесь можно было бы, конечно, рассказать много интересного. Но всем навязывались сфабрикованные какой-то бездарностью методические разработки, по которым требовалось проводить экскурсию. С моей точки зрения, подобная экскурсия — полный идиотизм. Поэтому я подготовил свою экскурсию — о старой Москве, надеясь, что как-то пронесёт. Конечно, вероятность того, что меня не зачислят в экскурсионное бюро после подобной вольности, оставалась.

Стартовала эта автобусная экскурсия «Москва — столица нашей Родины» от Казанского вокзала.

Приехал методист, который должен был принимать у меня эту экскурсию, и сел сзади.

Группа набирается прямо на вокзале. Стоят люди с мегафонами, кричат, зазывают.

А теперь надо понять, кто попадает на нашу экскурсию от трёх вокзалов?

В автобус залезают уставшие люди, которым хочется погреться, так как в автобусе тепло. Все заработки на трёх вокзалах — от людей, которым деться некуда.

Кто-то часами сидит на полу с сумками, ждёт своего поезда или сторожит вещи тех, кто носится по магазинам. Приезжали целыми семьями из областей — в областях, как известно, в то время нечего было есть и невозможно было купить одежду. Порой на вокзалах люди проводили целую неделю. В страшной грязи, в страшном свинстве. Умывались в вонючих, загаженных туалетах. Причём кое-кто из них и с деньгами, мог бы гостиницу снять, да в гостиницу прийти в валенках и телогрейке и попросить номер… это всё — таких не пускают! Мы в кино это сняли. Тоже развернули, помню, деятельность!


Был у меня один приятель — большой любитель психологии. Предложил провести тесты.

Например, такой. Мы прилично оделись и приехали на Калининский проспект. Останавливали прохожих, просили у них мелочь. А на что, зависело оттого, у кого в данный момент просили: у мужчин — на водку или на сигареты, у женщин — на хлеб, у людей болезненного вида — на лекарство. Всё снимаем скрытой камерой. Реакция людей интересна. Разная. Кое-кто покорно даёт. А большинство женщин — озверевшие. Одна буквально набросилась на нас: «Я тебя каждый день здесь вижу! Грабите, деньги отбираете! Бандиты!» Вызвала милиционера. Тот подходит. Ну, с милиционером легко. Я ему говорю: «Слушай, мужик, вышли бутылку купить, а нам не хватает». У милиционера реакция однозначная. Он сказал, чтобы мы убирались, но выражение лица при этом было очевидное, причина-то понятная: не хватает на выпивку. А ему напели: бандиты отбирают деньги!

Или девушка с парнем идут. Надо просить у парня. Если он ухаживает за девушкой, скорее всего, даст — захочет перед ней предстать в выгодном свете. Прошу у них на лекарство, парень даёт больше, чем прошу.

Честно говоря, мы тогда на целый торт собрали. Купили его и стали на улице угощать людей. Все до одного отказывались — боялись отравиться. Пошли домой пить чай.

Снова вышли на улицу. Вижу, парень с девушкой. Я и попросил у них. Парень удивился: «Я же тебе только что дал». Оказалось, те же самые. Пришлось оправдываться: «Вас же много, всех не упомнишь». Вышло смешно.

К чему это я вспомнил?

Кино мы тогда сняли!


Так вот, стою я в автобусе с микрофоном, готовлюсь сдавать экзамен, чтобы поступить на работу в экскурсионное бюро.

Казанский вокзал.

Кроме методиста комиссия пришла — два экскурсовода, они тоже должны были высказать своё мнение: гожусь ли я.

Уже собрались двери закрывать, как в автобус входят двое. Сразу видно, они от райкома партии. Проверка на политическую грамотность. Методист и экскурсоводы тут же выскакивают из автобуса. А мне что делать? Я ведь ещё и не экскурсовод вовсе.

Сели они на переднее сиденье. И мы поехали.

Совершенно не знаю, о чём говорить. Теоретически ясно. Устроил из этого комедию. Принимал в комсомол Письменного, три раза принимал. А потом у Никитских ворот расстрелял его и повесил мемориальную доску на дом, возле которого расстрелял. У меня все руки были в крови. Кого только я ни описывал! Развлекался как мог. Подъём театральный! Мои бабушки в тулупах плакали. А эти два смотрят. Видно, оба — тупые, необразованные абсолютно. На скорости, на которой идёт автобус, невозможно увидеть мемориальную доску, увидеть её можно только тогда, когда точно знаешь, где она висит.

Водитель тоже плачет — настоящие слёзы на глазах. Он-то экскурсию «Москва — столица нашей Родины» слышал много раз и великолепно знает, что и когда надо говорить. Только бы он меня не выдал! А я выкладываюсь. Сорок минут орал, комедию ломал. Наконец всё кончилось. Ну, думаю: конец, точно выгонят. По крайней мере повеселился.

И вдруг один подходит, пожимает руку и говорит: «Большое спасибо».

В этот день проверяли все автобусы, которые выходили с экскурсиями. Оказалось, что я единственный прошёл из всех — самый грамотный. А нёс такую ахинею, которую даже трудно себе представить!..

Те двое прислали в Экскурсионное бюро бумагу, что я самый заслуженный экскурсовод — им и в голову не пришло, что я и не экскурсовод вовсе. Меня тут же зачислили. Кстати, потом директор Веня полюбил меня, я стал у него самым главным экскурсоводом.

Но долго на «Столице» я, естественно, усидеть не смог. Стал возить людей по Золотому кольцу. Из Совета министров возил, из Центрального музея Ленина… Такие прожжённые там сидели… А я им спектакли устраивал.

Владимир, Суздаль, Переславль-Залесский, Ростов, Иваново, Загорск. Большое кольцо — Ярославль, Кострома.

Ещё очень люблю Звенигород.

Одна церковь в нём осталась.

Тогда всё пребывало в ужасном виде, потому что никто ничего не восстанавливал.

В далёкие времена была борьба за власть между Звенигородом и Москвой: то ли в Звенигороде делать столицу, то ли в Москве. Об этом рассказано в «Андрее Рублёве». Один сын Ивана Второго хотел сделать столицей Звенигород и развернул там огромное церковное строительство. Он и уехал туда. А тот, кто хотел основать столицу в Москве, решил избавиться от него: ослепил брата, прямо в церкви, вырезал всю его деревню и татар привёл.

Так описывают это событие Костомаров и Соловьёв.

Звенигород — очень красивый городок.

В Звенигороде жил Чехов, врачом работал. Пожил Чехов в Звенигороде недолго. Сейчас в доме, где он жил, музей. В нём много фотографий, интересная переписка — какой-то старик сдал материалы. Лика волновала меня тогда.

Не все города, по которым возил экскурсии, я любил. Например, Суздаль не любил. Из него сделали бутафорию — подмазали, подкрасили. Мишура. Звенигород хорош был тем, что его не трогали. Ну стоит собор XV века и стоит. Говорят, разваливается, а выглядел он тогда гораздо лучше, чем храмы в Суздале: стены в полтора метра, им не так просто разрушиться, краски держатся свои.

Работа в экскурсионном бюро давала много денег, потому что мы часто устраивали левые экскурсии.

Например, провели десять «Кремлей» за день, а назавтра у нас «Кремль» — левая экскурсия!

Ещё был интересный случай. В семь утра от гостиницы «Ленинград», что в высотном доме, мы должны уезжать на два дня, уж не помню куда. Был январь месяц. Холодный, ледяной. Приезжаю к гостинице, стоит «Икарус». В нём тепло, даже жарко. Никого нет. Тишина, ночь. Вдруг из гостиницы выходят какие-то люди, полураздетые, пьяные, идут к «Икарусу». Я, смеясь, говорю шофёру:

— Смотри, наши экскурсанты!

Он на дыбы:

— Близко не подпущу, они мне загадят салон — пьяные!

А они, действительно, подходят к нашему автобусу, один из них стучится. На улице метель, темень, ночь. Я ему открываю, он мне протягивает путёвку. Передаю её водителю:

— Говорил тебе, это наши люди!

А он перед ними двери захлопывает:

— Не пущу! Пьяные! Автобус заблюют!

Пытаюсь уговорить его:

— Холодно на улице, стужа, ветер, снег, они же раздетые! И у них путёвка. Должны же они съездить на экскурсию! Не волнуйся, я всё сделаю как надо.

Он сидит злой. Я открываю дверь, приглашаю:

— Заходите, пожалуйста!

У них это называлось «Поезд здоровья». Люди с Урала. Накупили вещей и на радостях пропьянствовали всю ночь в гостинице. А им положена экскурсия. Но, поскольку они из глубинки, то не знают, что могут вообще на неё не пойти, путёвку выкинуть, а они все честно пришли. Полный автобус — человек двадцать пять. Без пальто, некоторые в одной рубашке.

Наконец все расселись, дверь закрыли.

Шофёр цедит сквозь зубы:

— Я тебя убью, если они что-нибудь сделают.

— Сиди спокойно, — усмехаюсь я.

Проходит несколько минут, и они засыпают. И спят беспробудно все до одного.

Пока собирались на площади, пока мы держали их перед закрытыми дверями, они замёрзли, а тут в тепле их и развезло.

Минут двадцать дали мы им поспать. Потом подхожу к главному. Начало восьмого. «Вот гостиница, с экскурсии мы приехали», — говорю ему. Он смотрит на меня, ничего не понимает. Потом, видно, вспоминает, начинает оправдываться:

— Простите, мы на обратном пути заснули.

Расталкивает своих, будит их, и они так же аккуратно и тихо, как вошли, один за другим выходят.

Из жизни у них просто вылетело два дня. Наверняка они знать не знают, какое число сегодня и что с ними происходит.

Это была самая короткая экскурсия из всех, которые я когда бы то ни было провёл.

Мой шофёр просто плакал от хохота. Отсмеялся наконец, я и говорю ему:

— Теперь у нас есть «Икарус», есть экскурсовод, и два дня мы не должны быть в Москве. Мало того, у нас на руках путёвка, которая нам разрешает ехать куда угодно, в сторону Суздаля, Владимира.

Ну, мы и двинулись к трём вокзалам. А там, как известно, стоят с мегафонами и набирают группы. Автобусов зачастую не хватает.

Обычно мы делили выручку на троих: водитель, я и диспетчер. Диспетчер продаёт билеты, билеты — липовые. А собирает она с каждого по два рубля и сажает к нам в автобус сорок человек.

Ездим с этой группой всего час десять.

Мы честно отработали три экскурсии. После третьей я стал отказываться, а шофёр и диспетчер принялись орать на меня: «С ума сошёл, такие деньги можем взять!» Ну и катались два дня. Заработали столько, сколько я зарабатываю за месяц.

Нёс я, что в голову лезло. Возил людей по Тверской-Ямской, по Красной площади, показывал Лобное место, место, где была церковь, которую снесли, торговые ряды, где люди сотни раз ходили, совершенно не представляя себе, что здесь было раньше… Оживали рассказы Гиляровского: Кремль, ресторан «Славянский базар», все старые строения… О каждом доме на улице Горького рассказывал чуть не по полчаса.

А знаете, как сегодняшний Моссовет продавали?

Это был дом генерал-губернатора. Однажды генерал-губернатор устроил большой приём, бал. Среди гостей выделялся седой, интеллигентный человек, говорящий на многих языках. Понравился он генерал-губернатору. Они долго беседовали. И генерал-губернатор пригласил его к себе — в любое время! Где-то через две недели стук в дверь. На пороге этот седой человек. «Вот тут со мной англичанин, — говорит он. — Ему так интересен ваш особняк, что он хочет его осмотреть». Провели англичанина в дом. Причём, разговаривали англичанин и седой человек только по-английски. Генерал-губернатор ничего не понимал. Провели втроём целый день. Распрощались. А через неделю подъезжает длинный экипаж с пожитками. Оказывается, седой человек от своего имени продал дом английскому лорду. За гигантские деньги. В нотариальной конторе заверили все бумаги, все подписи.

Чтобы замять международный скандал, генерал-губернатору и Москве пришлось выплатить лорду деньги в тройном размере.

Эта история была освещена во всех российских газетах и описана у того же Гиляровского, правда, сильно ужатая.


В экскурсионном бюро я проработал вплоть до восемьдесят шестого года, до Перестройки. А потом стал заниматься подъёмом экономики в России. Надо было строить кооперативы.


3


Может быть, не нужно было Золотого кольца, экскурсионного бюро? Ошибка — внешняя жизнь?

Зачем была подарена ему Вторая школа? И такой отец? Если бы не отец, не было бы Второй школы, не было бы Елены.

Полиомиелит — болезнь такая, что ты на всю жизнь калека. И Евгений должен был прожить жизнь калеки — в кровати или в коляске.


Нога изводила. Она ныла всеми своими клетками, и нервами, и костями. Хотелось взять её на руки и баюкать, пока не утишится боль. Но отец заставлял разрабатывать её, придумывал упражнения…

— Встань и иди! — приказывал он. — Ходи до тех пор, пока не пройдёт боль.

— Я не могу.

— Можешь. Человек может всё!

Отец имел право говорить так.


Отец должен был умереть.

Он только окончил бронетанковое училище, и началась война. Его послали лейтенантом на фронт. Под Ржевом бомба попала в открытый люк. Танк разлетелся, а отца ударной волной вышвырнуло и бросило на горящую землю. На самом деле не земля горела, горел он. Отец обгорел, оглох, ослеп. Ему оторвало челюсть. Всё тело было в дырах — сто четырнадцать дыр от осколков и пуль.

Как выжил, загадка.

Первое чудо — его нашли местные жители.

Второе чудо заключалось в том, что он попал в экспериментальный госпиталь, где заново лепили лица и сращивали разорванные составные. Ему заменили челюсть, зашили сожжённые и разорванные губы, вылепили новый нос.

После всех операций в теле осталось ещё много осколков, в сердце, например.


Евгений потерял счёт времени — только что был день, уже ночь. Уже опять день. А может быть, всё ещё длится ночь — круглые сутки горит над головой лампочка, а от окна — тьма. Или всё ещё длится шторм, как называют ливень с ветром американцы?

Отец садится на край кровати, кладёт свою тёплую руку на грудь, и боль притушивается.

— Встань и иди, сынок. Наша порода такая — победить.

— Я не могу. Капельница… кислород… — пытается Евгений оправдаться.

— Я не о том, сынок. Ты поверь в себя. Ты внутри себя встань и иди, сынок. Сон, явь.

«Встань и иди!» — звучит голос отца.

«Иди учиться жить заново. Иди делать свою большую судьбу».

Если бы не отец, жить бы ему калекой.

Евгений видит молодого отца, ещё до того, как он сам родился на свет. Видит отца, победившего смерть.

Отец имел право приказывать.


Он вернулся из госпиталя, родители его не узнали. И не узнала его невеста — Серафима, «золотоголоска», как он называл её, моя мать.

В двадцать лет отец стал калекой. Он едва ходил. Едва дышал. Едва говорил. Жевать не мог. Всё в нём скрипело и подгонялось друг к другу.

Он должен был умереть в двадцать лет, а он выжил.

Так же, как выжил его отец, мой дед, священник. В двадцать лет его расстреляли бандиты и бросили в яму. Каким чудом он выбрался из ямы и был найден прихожанами? Его с любовью выходили.

Как он выжил? Загадка.

Двадцать лет — роковой возраст в нашей семье по мужской линии.

Дед и отец вернулись с того света. После этого дед прожил до ста с лишним.

Кости у отца в дырках, срослись не всегда правильно. Ожоги были первой степени. И до сих пор лицо в розовых подтёках. «Жить ему недолго и всю жизнь суждено провести в кровати», — вынесли приговор врачи. Но отец решил вырваться из калечества. Он учился заново ходить, говорить, есть — каждое мгновение преодолевал боль травмированных органов и мышц. Он ходил и жил вопреки приговору врачей. Главное в моём отце — характер.


И он имеет право приказывать мне: «Встань и иди!»

Заставил он меня двигаться в семь лет. Согнал с кровати. Приказал отжиматься. Поставил на костыли. Плечи начали работать первыми. Костыль упирался в плечо, и деться было некуда. Потом костыль надо было как-то переставлять. Сначала отец просто привязывал бинтом мою руку к костылю. И приходилось как-то ею шевелить — не падать же! Очень важно делать это на грани: либо ты упадёшь, либо ты костыль передвинешь. Сначала начала работать левая рука — у меня левая сильнее, чем правая.

Пытался схитрить — стал бегать без ног, просто на костылях, что казалось проще. Отец увидел, костыли выкинул и заставил меня ходить.


Первый поход Евгений совершил вместе с отцом. Они подъехали к лесу на отцовском «москвичонке».

Евгений прошёл десять шагов по лесу и уселся на пень.

— Встань, сынок! — приказал ему отец. — Ты должен увидеть лес — мох, деревья, птиц. Ты должен ощутить волю, запахи. Иди, сын. Ты можешь!


Прошло много лет с тех первых уроков отца, и боль отступила. Сказать, что она прошла совсем, нельзя, но она притаилась и донимает лишь тогда, когда он переусердствует в ходьбе. Тогда она выползает из своих тайников и начинает цапать его, драть внутри кости и мышцы, кусать — сиди сиднем в тёмном углу, тебе ли жить полноценной жизнью? Он сперва растирает ногу, просит: «Уйди!», а потом разозлится и давай сгибать и разгибать её, топать ею. Он дрался с ногой, как с лютым врагом.

Но он смог ходить и попасть во Вторую школу, физико-математическую, с литературным уклоном.


Это отец подарил ему возможность поступить во Вторую школу.

Дальше — собственный выбор.

Науку бросил, аспирантуру не окончил. Играл, развлекался, артистом заделался.

К чему готовила его Судьба? Кем стал?

Снова ноет нога, как в детстве и в юности. И течёт мутным потоком заморозка — река его жизни течёт перед глазами. Ил, сор, бумажки от мороженого, окурки, пепел от сигарет, дым от отношений…

Что он сделал со своей жизнью?

Тот, первый, лес с отцом — сейчас в палате. Запахи молодой хвои и травы кружат голову, торчит возле пня жёлтый цветок.

— Встань, сынок. Ты должен видеть деревья. И слышать птиц. И собирать ягоды. Ты должен быть сильным человеком. Иди, сынок, в жизнь!


Тот, первый, поход с отцом остался в далёком прошлом, но с лёгкой руки отца — смог ходить в походы.

У Ильки отец бродяга. Тянь-Шань, Алтай, Камчатка, Енисей, Якутия, Бурятия… — где он только не был! И дом их — база туристов. Засиделся до ночи, тебя спросят: «Остаёшься?» Кивнёшь, дадут раскладушку, спальник и лишь одно условие поставят: позвонить родителям, чтобы не волновались.

Камни, засушенные растения — со всех уголков России. Буддийские маски, иконы, картины, фотографии, карты всех областей России — музей, не дом. Каждый сантиметр стен завешен — облупившихся обоев не видно.

— Можно ремонта никогда не делать, — как-то сказал отец Ильки.

Их с Михаилом фактически усыновили.

Разрабатывают маршрут вместе с Илькиными родителями — на семейном совете. Продукты, рюкзаки, спальники и палатки для похода в этом доме лежат в специальном углу большой комнаты. И еда в доме походная, никаких разносолов. По очереди варят её. Или котёл каши. Или котёл супа, в который скидывается всё, что есть в доме.


— Айда в Пещеры! — Голос Ильки в телефоне глух. — Давно хочу. Чего молчишь? Раньше сам подбивал, а теперь молчишь. Какие сомнения?

Не тогда, в шестидесятые, звонит ему Илька сейчас. Его голос звучит в палате.

— Ты оглох?

— Я не знаю. — Евгений кладёт трубку.

Елену в Пещеры брать нельзя.

Целых три дня не видеть Елену… Это слишком много.

До Елены в походы ходили втроём: Илька, Михаил и он, Евгений. А теперь как он уйдёт от Елены?

Не пойти с ребятами — предать их.


Приближался день Пещер. Евгений отправился к Елене.

Тимка и мать уехали, она в доме одна.

Больше всего на свете она любит идти или читать.

Зои и Тараса нет, и, весьма вероятно, их не будет всё лето. У Тарасовых родителей дача где-то недалеко от Московского моря — хоть каждый день катайся на яхте! И никаких обязательств у Зои перед ней нет.

Лето — семейное дело. До последнего года и она уезжала в экспедиции, бросала Зою. И ничего, не мучилась угрызениями совести, где и как Зоя отдыхает, и отдыхает ли.

Решила к телефону не подходить — не включаться в чужую суету.

У неё томики и листки, переписанные от руки.


Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела[1]
Не спасёшься от доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Но молчи: несравненное право —
Самому выбирать свою смерть.[2]
Дитя ночей призывных и пытливых,
Я сам — твои глаза, раскрытые в ночи
К сиянью древних звёзд, таких же сиротливых,
Простёрших в темноту зовущие лучи.
Я сам — уста твои, безгласные как камень!
Я тоже изнемог в оковах немоты.
Я свет потухших солнц, я слов застывший пламень
Незримый и немой, бескрылый, как и ты. [3]

Строки пикируют к ней из всех углов комнаты, они живые, во плоти. Стрелки молнии, искры костра, брызги воды, лица Тараса и Зои.

Она знает их наизусть и всё равно читает глазами: в изданиях и тетрадках.

Амдерма не далеко, она здесь, вместе со снегом и воем ветра… Девочка, влюблённая в поэта, — здесь, взгляд ошарашенный: «А что потом? А что потом?» И Волошин сидит перед ней и читает ей свои стихи.

Телефон звонил, не переставая. Этот звон тоже оттуда, из Коктебеля Волошина, и от девочки, только что потерявшей невинность, и из Амдермы. Звон — с неба.

И вдруг телефон замолчал. В это мгновение раздался звонок в дверь.

Не открыть нельзя. Может быть, телеграмма от матери или от отца? А если что-то случилось с Тимкой?

— Здравствуй!

В дверях Евгений.

— Я пришёл проститься. Ухожу в поход.

— Когда?

— Завтра.

— Куда?

— В Пещеры.

— Возьми меня с собой.

— Не могу. Это очень сложный поход. Там легко можно погибнуть. Засыплет песком, и привет.

— Возьми! Я не боюсь. Я ходила в разные походы, и в очень сложные.

— Я за тебя отвечаю. Если с тобой что-нибудь…

— Со мной ничего не случится. Я сильная и живучая, как кошка. Я говорила тебе: владею секретом выжить в любых условиях!

— Я страшно боюсь за тебя.

— Не бойся. Я давно хочу в Пещеры. Я слышала о них от одного парня в университете.

— Честно говоря, мы втроём всегда ходим в изуродованные походы. Если плаваем на байдарках, то по таким сумасшедшим рекам, на которые не пускают мастеров. Всегда на грани чего-то. Помню, сплавлялись по Енисею. Скорость реки пятьдесят километров в час. Бурлит между скалами, вообще ничего не видно. Без жилетов, без всего, полные идиоты. Вдребезги все байдарки. Илька стал вылезать из байдарки, а его шарахнуло головой о скалу. К счастью, не голову разбило, а горн расплющило, который мы ему подарили в день рождения (в магазине ничего другого не было) и который он таскал на шее. А если в этом походе тоже будет что-то не так?

— Всё будет так. Я люблю изуродованные походы. Я люблю быть на грани. Это-то и интересно! Не бойся за меня. Я живучая, — повторила Елена. — Я заговорённая.

Евгений стоял перед ней на лестнице, не зная, что делать. Он уже жалел, что зашёл. Вполне мог сделать это после Пещер.

— Хочешь чаю? — спросила Елена.

— Собираться надо.

— Возьми меня с собой. Увидишь, со мной проблем не будет.


Евгений решился, отправился к Ильке:

— Я пойду, если с нами пойдёт Элка.

— Мы же договорились, девчонок с собой никогда не брать, забыл? — возмутился Илька. — Не спорю, Элка — свой парень, и всё равно это будет совсем другой поход!

— Я не могу идти без неё, — сказал Евгений.

Илька пожал плечами.

Михаил в разговоре не участвовал. А отец Ильки тихо произнёс:

— Мы с твоей мамой всегда вместе, ты же знаешь!

Они знают и другое: отец Ильки против того, чтобы они шли в Пещеры. Но он во всём помогает — любую мелочь доводит до ума. Уникальное свойство. И тут спросил их:

— Что вы знаете об этих Пещерах?

— То, что они с Павелецкой дороги, — усмехнулся Илька. — Что название их Сьяновские, что они опасные…

— Небогато. Эти пещеры — бывшие каменоломни. Там брали белый камень. Можно сказать, это белокаменные пещеры. Через них протекает Пахра. Дно заросло, речка поменяла русло за восемьсот лет. В этих пещерах мы когда-то, ещё в школе учились, проводили много времени. И погиб у нас там не один человек. Ползёшь, ползёшь, а чуть сдвинешься в сторону или сделаешь резкое движение, привет — обваливаются породы. Однажды завалило вход, а мы внутри — несколько десятков человек. С реки же несёт песок. Метров тридцать песка навалило. Целые сутки прокапывали лаз. Двое погибли.

— Пойду, отец, — говорит Илька.

Отец ничего больше не добавляет, начинает чертить наиболее удобный маршрут, рассказывает, какие инструменты брать с собой и что делать, если начнётся обвал.


Снова Евгений звонит в её дверь. Не переступая порога, говорит:

— Ещё был страшный случай. Озеро — красивое, широкое, глубокое, а вокруг него километров пятьдесят — болота. У нас с Сашей Виленкиным была задача: найти через них тропу к озеру. Ну, идём, идём и, конечно, попали в самую трясину. Начали медленно опускаться. Шевельнуться боимся — истуканы! Шансов выбраться — ноль. Но Сашка, хоть много легче меня, почему-то затягивается быстрее. Тогда я рванул его на себя. Сашку вытянул, а сам ушёл с головой, только рука торчит вверх. В последний момент, пока я не захлебнулся, Сашка успел наклонить дерево прямо мне в руку, деревом и вытащил меня наверх. Смертельный идиотский трюк. Должны были погибнуть оба.

Елена передёрнула плечами:

— Не возьмёшь с собой, пойду одна.

Он знал: с неё станется, пойдёт!

С этого дня она ходила с ними в походы. Лекарство от Тараса.


4


Тарас и Зоя вернулись в конце августа, оба загорелые, возбуждённые.

И началась привычная жизнь — в колее. С Зоей — ни слова о Тарасе, после занятий общие обеды и подготовка к семинарам, в субботы, воскресенья и праздники — походы, лыжные и пешие. Так продолжалось до начала мая.


Весна случилась ранняя. Снег быстро растаял, температура поднялась до пяти тепла, а днём в воскресенье дошла до пятнадцати.

Телефон зазвонил в шесть часов утра понедельника.

— Тарас погиб. — Странная фраза, странно-спокойный голос Зои.

Ещё продолжается сон?

Но Елена стоит в коридоре, и в руке её прохладная телефонная трубка.

— Я сейчас приду.

Зоя была одета, как на праздник, как готовая идти на свидание, в яркое вишнёвое платье. Волосы распущены, осыпают плечи лёгкими тёмными прядями. И только сейчас Елена заметила выпирающий живот.

— Ты что? — спросила Елена.

— Его ребёнок.

— Вы женаты?

— Тридцатого мая у нас свадьба.

«Что случилось с Тарасом?» — хочет спросить Елена и не может, пусть хоть ещё минуту проживёт надежда.

— Их потащило на Московское море первого мая. Их четверо, из наших — Тарас и Пётр. Ветер перевернул яхту, они вцепились в борт и шесть часов провели в ледяной воде, — говорит Зоя индифферентным голосом. — Их прибило к острову. В себя пришёл только Пётр, трое уже умерли. Переохлаждение. Может быть, и был ещё шанс в тот час спасти их. Если бы пришла помощь. Но Пётр не сразу очнулся окончательно, не сразу вытащил всех на берег, не сразу разжёг костёр и не сразу смог привлечь к себе внимание — люди равнодушно проплывали вдалеке на яхтах и лодках. И уж совсем не мог растирать ребят, сам был без сил, да и не знал, как можно оживить их.

Зоя рапортовала. Без эмоций.

Она не сказала: «Я знаю, ты любишь Тараса». Она сказала:

— Пойдём к нему.


Одноклассники, родители, учителя. Приятели из прошлой, до их Второй, школы.

Застывшее, без выражения, лицо Тараса.

Застывшее, без выражения, пепельное лицо Петра.

Елена тоже застыла, одним куском, глухая и слепая.


Экзамены, обеды у Зои, провалы в черноту сна, снова экзамены.

Приходил к ним Пётр. Пил пустой чай, молчал. Нет-нет да взглянет на Зоин живот.

Он и всегда был молчуном, а теперь и вовсе без «Здрасьте» входил, без «до свидания» уходил.

Приходил к ним с Зоей Евгений, звал в походы, она вроде кивала ему и никуда не шла.

Приходил Тимка, растирал ей руки и ноги, каменную спину, приносил самодельный пирог.

Иногда она дотрагивалась до Зоиного живота, странно заворожённая его жизнью — живот увеличивался, и порой ребёнок уже толкался в их с Зоей руки.

«Ты кто? — спрашивала его Елена. — Ты похож на Тараса?»


Однажды пришли к ним вечером родители Тараса, принесли альбом с фотографиями. Они пили чай и смотрели на Зою. Говорили Зоины родители о погоде, о том, что прочитали в последних журналах, о своей лаборатории — они, как и Еленины родители, работали вместе в одном из научно-исследовательских институтов.

В долгой паузе повис вопрос матери Тараса:

— Ты когда рожаешь?

— В октябре.

Мать Тараса положила перед Зоей альбом:

— Выбери фотографии, какие тебе понравятся.

Зоя выставила ладони — защитой:

— После родов, не сейчас, если можно.

Капала из крана, как с клюва, вода, кипел чайник, в окно стучала ветка липы.


Девочка родилась в начале октября. Она улыбалась Тарасовой улыбкой, и Елена фактически совсем переехала к Зое. По очереди спали, по очереди пеленали. Зоина мать ушла с работы — сидеть с внучкой, но Елена всё равно свободное от университета время проводила с Зоей и Алёнкой.

Приходили родители Тараса, приносили одежду, деньги.

Приходил Пётр, приносил игрушки, фрукты.

Полусон, полубодрствование, пока однажды не появился в их с Зоей комнате Евгений.

Зоя стирала в ванной, Евгений постоял над ребёнком, покачал игрушками, которые тут же зазвенели, и вдруг, резко повернувшись к Елене, закричал шёпотом:

— Ты собираешься жить свою жизнь или так и замуруешь себя тут? Вот билеты на Таганку. Забирай свои вещи, идём домой переодеваться, в театр нельзя опоздать. И Тимка просил привести тебя. Он, между прочим, тоже в тебе нуждается, ребёнок ещё.

Словно лопнула стеклянная клетка, зазвенела осколками. Елена оглядела комнату, подошла к Алёнке, сосущей палец, постояла и, ни слова не сказав Евгению, отправилась в ванную к Зое.

Через минуту они шли по снежной декабрьской улице.

— Скоро Новый год, предлагаю отпраздновать его в лесу, — сказал Евгений.


Снова переломилась жизнь.

Стали ходить вдвоём на лыжах каждое воскресенье. Ночевали в избе у бабы Клавди, по очереди играли на гитаре, пели. Баба Клавдя слушала, подперев щёку, смотрела на них, не мигая. Пела им свои песни. Чуть покачивалась, чуть прикрывала глаза. Песни были тягучие, грустные:

— За что ты меня наказал, Господь-Боженька? Отнял всё, что люби-и-ила я, что голуби-и-ила… — выпевала она.

Или:

— Во поле рожь некошеная, мой батюшка тих лежит, не шевелится. Мой батюшка тих лежит, не поднимется, злыми душами позагубленный.

— Баб Клавдя, а вы сами песни сочинили? — спросила как-то Елена.

— Сочинила разве? Поются и поются. Я так-то долго могу петь, про всю свою жизнь тебе спою.

— Значит, сами и сочинили.

— Нет, разве сочинила? Подчистую правду тебе рассказала.


Сколько километров они прошли? Сколько костров разожгли? Сколько песен пропели?!

Даже во время сессии умудрялись выхватить день.


Но вот наступил тот год.


5


— Папа, проснись. Ты всё спишь и спишь. Я уже час сижу. У тебя слёзы текут. Тебе плохой сон приснился? Я сам сварил суп из курицы и моркови. Рису положил. Ты любишь рис. Ты о нас не волнуйся, я в «Макдоналдсе» подрабатываю, мы сыты.

Он открыл глаза. Руки не поднимались — стереть слёзы.

— Пожалуйста, вытри, — Евгений кивнул на салфетки.

— Папа, расскажи, что тебе приснилось? Почему ты плачешь? Ну, что ты молчишь?

— Вспоминаю.

— Что?

— Не знаю…

— Папа, я говорил с врачом. Она сказала, ты здесь долго пролежишь. А я поступил на компьютерные курсы при школе. Они бесплатные, двухмесячные. Окончу и сразу могу идти работать. Ты одобряешь? Ну, что ты опять плачешь? Я смогу сразу работать по специальности! Мне предложили.

— Я хочу, чтобы ты учился, сынок.

— А я что делаю? Я и учусь. Ещё как учусь! Я же всю жизнь хочу быть с компьютерами! Разве плохая профессия? Вот я её и получаю. Да что же ты всё плачешь?! Ты лучше поешь! Окрепнешь и быстрее выздоровеешь. И мы с тобой будем играть в пинг-понг. У нас появился один парень, он всех побивает, а тебя не побьёт, я знаю.

Вадька рассказывал о программах, которые они изучают, о программах, которые они составляют сами, кормил его с ложки супом и улыбался:

— Я первый раз суп сварил, тебе нравится? Опять плачешь! Да что же ты плачешь и плачешь? Или это ты так болеешь?

— Это я так болею.

— А выздоровеешь и не будешь плакать?

— Выздоровею и не буду плакать.


Вадька ушёл, а его голос продолжал жить в палате, и повторялись фразы по несколько раз, словно застряли на одном месте по техническим причинам.

Вадьки в Прошлом не было, Вадька на час вытянул его из Прошлого.

Запах куриного супа, шампуня, которым Вадька моет голову, Вадькина улыбка…

Вадька в детстве много болел и просил посидеть с ним, почитать ему, погладить его по голове. «Когда гладишь, перестаёт болеть», — говорил он.

Уходя, Вадька погладил по голове его.

Вымыть бы голову! Это из Настоящего. Чтобы долго пахла шампунем.

Закрытые глаза — створки из Настоящего в Прошлое.

Не успевает закрыть, как снова, как под душ, подпадает под тающую заморозку. Внутри него вершится его Прошлая жизнь, ничего общего не имеющая с Настоящим.


Глава третья


1


Тот год.

Елена училась уже на третьем курсе биофака, а Евгений на втором авиационного.

В тот год, четвёртого февраля, ему должно было исполниться двадцать лет.

День двадцатилетия в их семье — роковой по мужской линии, что-то должно случиться. Умереть или выжить? Вот вопрос, который решается в этот день.

Евгений не думал о дне рождения. Забыл он и о деде с отцом, и о своём возрасте. С каждым утром пробуждения и с каждой минутой дня Елена всё больше проникала в его сущность: научился он угадывать её мысли, чувствовал её головную боль или усталость. И это могло настигнуть его в любое мгновение — во время лекции или семинара, во время разговора с Михаилом или в буфете. Ожогом — её головная боль, ожогом — её воспоминание о Тарасе, ожогом — строчка из Мандельштама или Цветаевой, пришедшая ей в голову. Елена решила специализироваться на биохимии. Ещё не знала, чем конкретно хочет заниматься, но чем-то, связанным с болезнями человека. Она очень много теперь работала в лаборатории, и, наверное, от химических реакций, а может быть, от спёртого воздуха не проветриваемого помещения у неё часто болела голова. Походы, по её словам, — очищение. «На воздух!» — восклицала она при встрече с ним вечером пятницы. И они спешили к электричке.

В тот год они ходили на лыжах чуть не каждую неделю. Исключения — празднования дней рождения Тимки, родителей, Зои, Алёнки. Исключения — выступления Евтушенко, Вознесенского, Окуджавы… и театры. Но всё равно, пропустив пятницу с субботой, в воскресенье они ехали кататься на лыжах в Звенигород.

В тот год снова часто ходили вдвоём.

Баба Клавдя пекла им пироги, варила борщи и кисели. Оба они не были избалованы домашней едой, и им нравился духмяный её запах.


В тот год влюбился и Илька. В субботу он увозил Алю в лес — ходили на лыжах. В будни Алю водил по театрам и концертам Игорь, их однокурсник.

Илька пришёл к Евгению в одиннадцать ночи одного из воскресений, после того как проводил Алю домой, пришёл прямо с лыжами и рюкзаком, голодный и злой.

— Дай поесть!

Они ели колбасу с хлебом, пили чай, и Илька с полным ртом ругался:

— Ещё такой месяц, и я убью его. Надо же мне и Але учиться, а он каждый вечер сторожит её, заниматься не даёт. Без роздыху. Пойдём, Жешка, в поход. Заберёмся далеко, куда-нибудь на Кольский, подальше от неё: пусть без меня решит, с кем ей болтаться по жизни. Соберём команду из мужиков.

— Без Елены не пойду, — сказал Евгений.

— Ты что? Это же не обычный поход. Представляешь условия? Горы. Ветер сшибает с ног. Не для барышень. У нас же был договор: барышень в трудные походы не брать. В лёгкие не брал, а тут…

Но Евгений слышит голос Елены: «Одна пойду. Всё равно пойду». Что-то с ним в тот год происходило. Ему казалось: нельзя расстаться с Еленой ни на день!

Она и в самом деле могла бы выжить в любых условиях, в которых никто другой выжить не мог бы.

А ещё казалось Евгению: в том походе должно что-то решиться в его жизни.

— Это не барышня, это Элка, — сказал он сухо. — Без неё не пойду, идите без меня.

Илька ничего не сказал, ушёл, хлопнув дверью.

Но на другой день явился в семь утра, Евгений только глаза продрал.

И снова они сидели на кухне, пили чай и ели хлеб с колбасой.

— Чёрт с тобой, — сказал с полным ртом Илька, — пусть идёт, но под твою ответственность, чучело! Случится что, ты виноват, ясно?

— Ясно! — сказал Евгений.

Весь день Евгений думал о том, как помочь Ильке с Алей. В самом деле, Илька высох совсем, под глазами чёрные тени, не спит, не ест.

Думал, думал и пошёл к Але. Подстерёг после института, у подъезда её дома. Игорю являться ещё рано. Заступил дорогу:

— Ты чего мужика довела до изнурения? Где ты ещё такого найдёшь? Стихов знает тьму. Башка ясная. Хозяйственный. Преданный. Чего тебе надо? Недостаток — танцевать терпеть не может.

Аля оторопело смотрела на него голубыми глазами. Приоткрыла рот от удивления, пока он выдавал свою тираду, пока перечислял все достоинства Ильки…

— Я что? Я ничего. Я театр люблю, а он терпеть не может. Я танцевать люблю, а он терпеть не может. Стихи он знает? Первый раз слышу. Мычит какую-то ерунду, двух слов не свяжет.

— А ты попроси его почитать тебе стихи! А ты скажи ему, что в театр хочешь. Язычок-то есть, небось?

— Язычок есть! — сказала Аля и покраснела. — Только что же я сама-то полезу с театром. На театр деньги нужны. А танцевать… если он терпеть не может, зачем же мучить его?

— Слушай, что скажу. Мы собрались на Кольский, на все каникулы.

— Слышала. Университет гудит, только, кажется, девушек на Кольский не берут.

— Вот и неправда твоя. Я с Элкой иду. Скажи ему, что хочешь с ним в поход!


Евгений был очень доволен собой. Так хорошо всё устроил. И повернул Алю к Ильке, и своё дело решил: если с ними пойдёт Аля, Илька перестанет доставать его с Еленой!

Илька явился на другой день. Моргал, будто ему песком сыпанули в глаза, заикался, будто не с ним, а с Алей встретился:

— Представляешь, подходит ко мне и говорит: «Хочу с тобой в поход!»

— Мы же барышень не берём!

Илька захохотал. Он хохотал, как хохочет человек в момент истерики, неизвестно, чем кончится этот хохот — слезами или радостью.

— Поймал, чучело! Ещё как поймал. А ведь здорово получится. Где её интеллигентик найдёт нас? В какой театр потащит её? На Кольском всё и решится. Аля должна наконец выбрать. Или мы женимся, или пусть уходит к нему.

— Ты тоже интеллигентик. Ещё, может, побольше, чем он.

— Самиздат не эстетика. Это политика и трагедия. Там не до художеств. А я в основном читаю самиздат.

— Ерунда, ты со школы знаешь наизусть всего Блока и Пушкина, Гумилёва и Мандельштама, это почище всех современных театров. Неизвестно, знает ли Игорь…

— Чёрт с ним, забудем о нём. На Кольском, говорят, красотища. Северное сияние. Я уже подбил двух парней. Возьму руководство на себя. От университета. А Игорь — хлюпик, ни за что не пойдёт, побоится. Лишь бы оторваться от него, чтобы и духа его близко не было. Аля перестанет разрываться на части. Тут я ей и скажу — «жениться!».

— На что жить будешь?

— У меня стипендия повышенная. И я договорился, могу пойти работать к отцу в институт. Ещё сотня. А что нам надо? На еду соберём. Жить будем у меня, комната отдельная.

— Да в ней ты-то едва помещаешься.

— Ерунда! Только переночевать, а так всё равно всей кучей сидим в гостиной. Илька ушёл, а он оглядел свою комнату. Кровать широкая, оставшаяся ещё со времён его болезни, на заказ делали, чтобы на ней и книги, и игрушки помещались. Не кровать, целый полигон. Торшер, книжные шкафы, письменный стол. А ведь и он вполне может жениться. Илька прав, жильё — главное, и жильё есть.

Заработать же он всегда сумеет. На еду им хватит.

Скорее на Кольский. Там всё и для него наконец решится!


2


Илька развернул бурную деятельность. Добывал верёвки, лыжи, разрабатывал маршрут. Из его рассказов выходило, что это будет романтическая прогулка.

Был Илька громогласен, многословен и бессонен. Мог заявиться в двенадцать ночи, в шесть утра, чтобы доложить, что успел сделать на этот час.

Евгению казалось: и он пьян, как Илька. Он заразился от Ильки возбуждением — пусть рано, но они с Еленой поженятся и не надо будет пилить на другой конец города ночами, после того как проводил её. Можно будет поставить перед ней чашку крепкого чая, какой она любит, и положить перед ней бутерброд: «Ешь, Элка, пей, Элка, это наш дом, и я хочу заботиться о тебе». Вместе заниматься, за одним столом.

Родители не будут мешать. У них своя большая комната. Да и дома они бывают мало. Мать поёт на эстраде одного из самых крупных кинотеатров, а отец, как школьник, влюблён в неё до сих пор и сидит — мальчишкой — на всех её выступлениях. После выступлений они часто остаются на новый фильм или сидят в киношном ресторанчике и ужинают. Мать любит ужинать в ресторанах. «Подадут, уберут, да ещё и поблагодарят за то, что у них поужинали», — объясняет она ему. У родителей своя жизнь. У них с Еленой — своя.

Возбуждение подкидывало его среди ночи. Елена хочет идти с ним в поход! Он сбрасывал ноги на холодной пол и сидел так, остужаясь снизу. Но жар всё равно кружил ему голову.

Елена не разделяла его возбуждения.

Что-то с ней происходит, чего он не понимает. Она рассказывает ему о лекциях и семинарах, о Тимкиных химических экспериментах — взрывах в ванной, даже о ссорах и воплях родителей рассказывает, она слушает его рассказы о походах с Михаилом и Илькой, об отце, как он сгорел в танке и непонятно каким образом остался жить, но почему ему кажется, что между ними — надутый матрас, на котором покачиваются на волнах не умеющие плавать? Проткнуть матрас, чтобы вышел весь воздух, он не может, за секунду матрас снова наполнится воздухом.

— Ты тут? — спросит он иногда.

Она передёрнет плечами, сбрасывая с себя его вопрос, посмотрит удивлённо:

— О чём ты?

И тут же, в тот же миг за матрас спрячется — не разглядишь.

Они встречались каждый день, хотя бы на полчаса. Может быть, он и не готовился бы к экзаменам — память его заглатывает лекции целиком, ничего не стоит ему повторить перед экзаменатором их, но перед Еленой не мог опозориться. У неё одни пятёрки и в школе, и в университете, он же и на троечках в школе ехал по той причине, что не только повторять в той школе было нужно, а и самому извлекать информацию из книжек и статей, да ещё и свою точку зрения иметь по каждому литературному произведению, по каждому историческому факту, а по математике и физике нужно было решать сложнейшие задачи! В тот год он захотел подняться над самим собой, выбиться в лучшие из лучших. Для Елены. Почему Илька получает высшую стипендию? И он может! И получил! Но ему приходилось теперь сидеть чуть не до утра, извлекая из научных книг весь материал, какой только есть по той или иной теме, чтобы добиться своей очередной пятёрки.

Часто графики и формулы учебников и пособий расплывались в Еленины глаза, в Еленину улыбку. Что не так, почему между ними надутый матрас? Сам не понимая как, Евгений оказывался у её двери.

Вот и сегодня он тянется рукой к звонку, отдёргивает руку — помешает ведь ей! — но продолжает стоять, покачивается пьяный перед дверью, уговаривает себя уйти и… звонит.

— Пойдём пить чай, — приглашает его Елена.

Она не думает о своей внешности. И дома, и в походе — клетчатая рубашка, брюки, волосы дыбом, пушистые, лёгкие, вот-вот полетят и Елену с собой унесут от него.

— Много прочитала? — спрашивает Евгений.

— Много-то много, только без толку, хоть снова начинай.

— У тебя же зрительная память хорошая.

— Хорошая-то хорошая, да что толку, если я не врубаюсь в смысл, вижу строчки, а смысла не понимаю.

— Начнёшь повторять, врубишься.

— Сфотографировался текст в мозгу, а на нужную полку не лёг.

Чай он пьёт медленно, макнёт губы и поставит чашку на стол. Уже давно парок из неё не идёт, уже давно ему пора отваливать, а он сидит и смотрит на Елену.

— Что с тобой, Елена? — спрашивает вдруг.

Она передёргивает плечами.

— Ты какая-то не такая.

— Какая?

— Не знаю. Что-то в тебе происходит.

Она усмехнулась:

— Ничего особенного не происходит. Сны снятся цветные, вот и всё.

— Какие сны?

Она передёрнула плечами.


В последний день сессии — поезд. Только и успел после экзамена вымыться, подхватить рюкзак и за Еленой.

Палатки, оборудование из университета должны прибыть прямо на вокзал. Хороший организатор Илька — всё предусмотрел.

Что делают люди в поезде, в общем вагоне? Играют на гитаре, поют песни. У Елены семиструнка, ей подарил один бродяга, приятель отца, геолог, в её семь лет. Он же и научил её играть. «Нигде не пропадёшь, Ленка, везде будешь желанной». И Елена со своей гитарой не расстаётся.

Поёт она про «пижонов, ползающих на Кавказ», про то, как зовёт её к себе Тянь-Шань, про пятерых ребят, которые «поют чуть охрипшими голосами» про Смоленскую дорогу, над которой звёзды, как глаза…

У Елены голос — лёгкий, как волосы, того и гляди, улетит от тебя в небо, не успеешь удержать.

У него тоже семиструнка. Он подыгрывает Елене, старается попасть в такт, не отстать ни в звуке, ни в слове, но не всегда получается, Елена любит акцент. Фраза фразой, и вдруг тонкий штрих, как бы отзвук строки. И каждый раз разный штрих, не угадаешь.

Стучат колёса.

Через их ноги перешагивают и проводницы, и пассажиры, а многие подходят к ним и слушают, а то и подпевают.


3


— Па, ну, открой глаза! Прошу тебя. Выпей воды, пожалуйста!

— Ты чего боишься? Вот же я.

— Ты на себя не похож, спишь и спишь. Ничего не ешь. Помнишь, я тяжело болел? Ты не отходил от меня, часто поил и руку держал на лбу. Но я же видел тебя, я отвечал тебе, а ты не видишь меня, ты не чувствуешь моей руки, ты где-то. Где, па?

— С тобой я, Вадька.

— А что же ты тогда плачешь? Я же тоже с тобой!

Евгений силился вспомнить что-то, связанное с Вадькой, что-то очень важное и не мог.

Компьютерные курсы… Вадька начнёт работать через два месяца.

Нет, не это.

Вадька тяжело болел, умирал…

Нет же, Вадька здесь, рядом.

«А ребёночек у вас был?»

Вадька — Елена. Вадька — сын Елены.

— Па, что сделать, чтобы ты перестал плакать?

— Я не плачу, сынок… я в поезде еду…

— В каком поезде?

И только сейчас он ощутил чуть дрожащую, испуганную Вадькину руку. Через лоб Вадькино тепло проникало в голову и собиралось там.

— Если тебе лучше, когда ты спишь, ты спи… — Голос Вадькин.

И он спит. И во сне снова выходит из вагона… А может, и не спит. Он снова живёт в своём мальчишестве, только на новом витке. Не «было», та жизнь — сейчас.


Безветрие сжирает холод.

«По тундре, по тундре…», — дерут они глотку.

Идёт их одиннадцать человек. Из их школы — четверо, остальные из университета. И Игорь пошёл. Хлюпик, интеллигентик, как зовёт его Илька. Может, он и хлюпик, а идёт спокойно, без суеты, без нервозности — такой естественной в незнакомых и трудных условиях, будто только и делает в жизни, что ходит на лыжах. А сам надел их первый раз. Он повторяет все движения Ильки, даже склоняется так же вперёд, словно хочет пробуравить головой ледяной воздух и снег.

Что ему, Евгению, нужно? Идёт рядом по тропе Елена. Рюкзак не придавил её — всё так же она горящей свечкой вскидывается над снегом, прямая.

К рюкзаку привыкла с детства. Даже в школу не с портфелем ходила, а с небольшим рюкзаком.

Куда ни глянешь — снег, чуть пристывший корочкой. И чахлые прутики деревьев.

День, ночь, какая разница… День — густые сумерки. Время сбито.


Поезд прибыл в Мончегорск.

Сутки просидели в турклубе. На улицу носа не высунешь — ветром сшибёт. Времени зря не терял — к Елениной штормовке пришил телогрейку, что продавалась в турклубе, к валенкам — ещё слой подошвы. Потом ели. Потом пели песни.

Пришлось ночевать в клубе. Спали на полу в спальниках.

На другое утро ветер утих.

До окраины города доехали на автобусе. Встали на лыжи и вот идут к горе.

День короткий, уже иссякает. Нужно успеть поставить палатку дотемна.


Не надо дальше. Он не хочет ничего видеть дальше. И заставляет себя вырваться из ловушки Кольского.

Даже с медсестрой, что делала ему укол, принялся разговаривать: какая погода на улице, как давно она в этой клинике работает…

Даже телевизор включил, но, увидев мужика с пистолетом, гнавшимся за мальчишкой, выключил.

Или кто-то кого-то догоняет, чтобы убить, или расследуется уже готовое убийство. Не для него эти игры.

Таращил глаза в пустой экран, в глухую штору, отделявшую его от другого бокса, в стенку, чисто белую, и пытался найти хоть что-то, что зацепит его внимание. Но глазам нечего было есть. Голодные, они сами, без его желания и воли, закрылись, и сразу вспыхнуло северное сияние. Пульсирующие полоски разных цветов. Переливаются, меняют цвета, изнутри горят.

Они стоят с Еленой вдвоём — все уже спят в палатке — и смотрят на ослепительный, никогда раньше не виданный свет.

Вот сейчас сказать — жениться!

Почему же не получается одно короткое слово?

Почему он даже до руки дотронуться не осмеливается?

Палатка слепа — ни огонька, а они слепнут от света.

Елена говорит:

— Ешьте же, глаза, ешьте, ненасытные, на всю жизнь чтоб насытились!


Я

Кольский нам не казался опасным. Умели жить в мороз. И удивлялись, почему этот поход считается походом высокой категории сложности.

Тундра есть тундра, плоская, ровная — откуда взяться опасности? Маршрут — официально зарегистрированный.

Это был единственный поход, в котором, по словам Ильки, мы во всём доверились нашим инстанциям от университета.

Потом узнали, что прогноз погоды нам дали неправильный. На маршрут выпускать не имели права — про буран знали заранее, а выпустили. И снаряжение не проверили, а должны были! В университете дали им гнилые верёвки.

У Элки что-то случилось с ногами. Она, как водится, скрыла. Вижу, как-то странно ставит ноги. Спрашиваю, в чём дело. Говорит: «Всё в порядке». Попросил снять носки. Пальцы у неё синие.

Заставил идти в Мончегорск к врачу.

Шли несколько часов. Врач посмотрел, сказал: ничего страшного, обморожения нет, синяки пройдут.

Я врачу не поверил. Знаю, что такое ноги. Уж очень пальцы синие! Стал уговаривать Элку вернуться в Москву. Ноги-то болят, видно же. «Вылечим ноги, пойдём в другой поход», — просил я. Знал, надо на самолёт, и всё. Она ни в какую. Начали ругаться. Я наотрез отказался идти обратно на базу. А она одно талдычит — идём да идём. Потом придумала: Ильку нужно предупредить. Я говорю: не нужно, он знает, что мы пошли к врачу, сказал, если что, чтобы летели в Москву. Тогда нашла другой аргумент: «Почему ты из-за моих ног должен потерять удовольствие?» Это она из-за меня оставалась! А я из-за неё хотел лететь в Москву — одна ни за что не полетела бы! Мне почему-то казалось: с ней что-то сильно не так. Не бывает же у человека, чтобы раз — и замёрзла так сильно нога, чтобы пальцы синие. В тот час, когда мы ругались в вестибюле больницы, сказал ей, что люблю. И я чувствовал, она тоже любит. Мы в первый раз поцеловались. О женитьбе не сказал. Думаю, в поезде скажу — по дороге в Москву. Вообще-то я был сам не свой, что-то происходило, а что, я не понимал.

Всё-таки уговорила она меня — пошли обратно. Двигались с трудом. Да ещё на полпути повалил сильный снег, ветер стал пронзительным. Уже много часов мы находились в пути, гораздо дольше, чем шли до Мончегорска — никак не могли найти дорогу к палатке. Встретили лесника, попили у него чаю. Я ходил, искал дорогу. Не нашёл. Вернулся ни с чем. Погода странная. Ветер рвёт тебя с земли, приподнимает, хочет бросить. Лесник показал дорогу. А мы всё равно никак не могли найти палатку. Помогла росомаха. Благодаря ей напали на лыжню. А тут навстречу Игорь. Откуда взялся, непонятно. Похоже, специально пошёл нас искать.

Ночью опять я пристал к ней — поедем домой! Она отказалась. «Ни в коем случае!» — говорит.

Если бы не был я так слаб перед ней, будто пьяный всё время, настоял бы…


Игорь погиб из-за любви. Так получилось, что в буран они оказались втроём. Ночь переспали. А утром сильно переругались из-за Али. Игорь сел в снег и сказал: дальше никуда не пойдёт.

Кто же знал, что это не слова и он в самом деле не пойдёт…


Отношения накладываются на все наши действия. Не было бы их, посадил бы Элку в самолёт, и дело с концом, а тут нужно всё объяснять, обо всём договариваться, упрашивать. Ложные всякие чувства. Честно говоря, мне тоже без Элки не хотелось, наоборот, я радовался тому, что она поехала на Кольский.


Накануне маршрута мы с Элкой долго пели песни — кто кого перепоёт…

Серенький день тянулся сонный. Мы едва двигались от места стоянки к горе. Надо было бы переночевать под горой, в лесу, и идти по маршруту утром, а нас понесло в гору.

Слова «Поход — высшей категории» дошли до нас, когда мы через пару часов оказались на горной гряде, на которой нет леса, и когда начался буран.

Голое пространство, сильно наклонённое вниз. И ветер со снежной крошкой подхватывает нас вместе с лыжами, несёт (мы словно пролетаем по несколько метров) и норовит сбросить в пропасть. Как не сбросил, до сих пор не понимаю: каждый раз каким-то непостижимым образом мы снова оказывались на хребте.

Лыжи сломались почти сразу, да и как могли они выдержать, если с небольшими промежутками нас всё время швыряло о ледяную гору.

Всех разбросало. Я был связан с Элкой верёвкой, потому и остались мы с ней вдвоём.

На пути нашем возник большой камень, мы решили остановиться. За камнем было небольшое пространство, куда ветер не доставал, туда навалило много снега. Кое-как выкопал я в сугробе что-то вроде пещеры. Элкин рюкзак со спальником давно унесло ветром, в пещеру сунули мой спальник и воткнули обрубок последней лыжи, чтобы нас смогли увидеть. Так мы переночевали. Но вытащить спальник из пещеры не удалось, он примёрз.

Решили спускаться. На горе всё прибито ветром, от ветра снег закостенел, как асфальт, потому, наверное, мы и смогли идти по нему без лыж. Думали лишь об одном: только бы не поскользнуться, не упасть.

Всё-таки спустились. Но попали совсем в другое место, чем должны были. Потому нас и не могли найти.

Элка со мной рядом, и это главное.

Оказалось, спускаться с горы много легче, чем идти по равнине. Мы сразу провалились в снег, лишь головы торчат. Пришлось мне пробивать траншею.

Хорошо хоть, ветра здесь не было — он как бы мгновенно кончился.

Сколько длилось наше странное движение к лесу, представления не имею. Думаю, дня два, а может, и три. Как шли, тоже сказать не берусь, потому что сильно мёрз: ещё на горе всю свою одежду натянул на Элку, шёл только в штанах, в рубахе и драной безрукавке, без варежек (свои варежки Элка ещё на горе потеряла), всё время растирал руки снегом. Элка тоже, кажется, сильно замёрзла, хотя на ней её куртка и моя, сверху не должно бы быть сильно холодно. Как сейчас понимаю: ей уже изнутри было холодно. Но она не поддавалась — шла и без остановки читала заколдовавшие её слова Евтушенко: «Зачем ты так?», Вознесенского стихотворение за стихотворением, и что хочет она тишины… хотя и так уши давила тишина.

А потом Волошина читала:


Я — глаз, лишённый век. Я брошено на землю,
Чтоб этот мир дразнить и отражать…

И Мандельштама:


И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,
И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,
Считали пульс толпы и верили толпе.

Сознание стало уплывать где-то к концу второго дня. Иногда приходишь в себя, слышишь странные фразы, понимаешь, это какая-то потусторонщина, фразы — бессвязные. А тогда мне казались связными.

Ничего не ели. Снег я запрещал Элке есть.

В другом совершенно измерении находился. Стал заговариваться. На каком языке мы с Элкой изъяснялись, непонятно. Вроде смысла нет в том, что говоришь. А ведь есть. И вроде видишь деревья. Но видишь всё совсем не так, как обычно. Переключаешься с реальности на нереальность. И обратно. Видимо, обморожение у нас у обоих было уже сильное.

У Элки совсем перестали гнуться ноги. Так сильно обморожены? Что же всё-таки у неё случилось с ногами?

Наступил момент, когда она совсем не смогла идти. Я понёс её.

Наконец добрался до леса.

Оглянулся назад. Похоже, прошли мы только километра полтора. От горы траншея прёт, в мой рост. Но вроде не такая уж и длинная.

Решил, надо нам разогреться. А как? У нас ничего нет — все вещи или унесло ветром, или пришлось бросить, одежда рваная. Был бы спирт!

Ёлки в тундре смешно растут, кочками, как кусты. А может, мне уже сейчас так кажется.

С грехом пополам наломал веток. Посадил на них Элку. Стал отдирать от дерева то, что мог отодрать, — руки-то почти не гнулись!

Начал костёр разводить. Это тоже целая эпопея. Руки не могут спичку взять. И так-то её зажечь трудно, прижать нечем. Взял в зубы, пытаюсь поджечь, а спичка ломается. Не знаю, сколько мучился, часа два.

А Элка двигаться сама уже совсем не могла. Я её переносил с места на место. Она всё время жаловалась на ноги и вся как-то закостенела.

Наконец развёл костёр.

Как сумел, под ветками умял снег (там его метра три).

Элка — на ветках. Рядом с костром. Попросил её не шевелиться, потому что снег от огня начинает опускаться вниз (до земли его никак не примнёшь). Но Элка как-то неловко приподнялась, и рухнули вниз ветки, затушили мой костёр. Получилась вроде как чаша.

Развести огонь ещё раз уже было невозможно — всего четыре спички осталось. И я больше не мог ломать ветки. Решил поджечь ёлку-куст. Поджигать нужно смолу. Тогда получается большой факел. Его издалека видно. А уже стало совсем темно. Нужно было сообразить, в какую сторону начнёт падать ёлка, когда прогорит основание. Когда уж она упадёт, проблем не будет, с этим можно жить несколько суток. Сколько мучился, не знаю. Ёлку нужно поджигать со всех сторон, а у меня всего четыре спички. Ёлка загорается и гаснет.

А тут Элка и говорит:

— Уже всё, отсюда не выйдем.

Тогда я пошёл посмотреть, что вокруг происходит. Не может же этого быть! Сделал большой круг вокруг ёлок, это метров пятьдесят. Никаких следов.

И вдруг провалился в речку — под снегом её не было видно. С трудом вылез. На морозе (около пятидесяти градусов) рубашка и штаны сразу заледенели, стали каменными, и я тут же перестал мёрзнуть. Вдруг вижу — идёт лыжный след. Свежий. Явно, люди прошли совсем недавно. Может быть, вернутся обратно? Лыжи охотничьи, не спортивные, не прогулочные, значит, это либо спасатели, либо лесники. Обрадовался: нам надо продержаться несколько часов — по-видимому, нас ищут?!

Перешёл через ручей обратно. Накрыл Элку ветками, чтобы теплее было. А тут шум, бегут люди на лыжах.

Как только я увидел людей, всё перед глазами поплыло.

Это психологический момент, можно не держаться.

Единственное, что помню, меня тащат, а я думаю: ну, теперь Элка в порядке. В голову не пришло, что человек может умереть.

Помню, они под руки меня подняли, у меня всё крутится, всё плывёт. Костёр помню. Огромный. Тут мне дали чего-то выпить из фляжки, и я отключился — больше ничего не помню.

Очнулся в вертолёте. Вот тут, когда меня поднимали, я спросил, где Элка. Мне сказали: «Всё нормально». Спрашиваю, почему её здесь нет. Снова отвечают: всё нормально, её уже отправили в больницу. Мне опять какой-то дряни дали, каких-то лекарств и ещё спирта. Начали растирать руки. Чего ждали, не знаю. Вдруг вижу, притащили Элку в вертолёт. Так я думал тогда, что это была Элка. Но всё это может быть полной мистикой. Вижу, у неё изо рта пар идёт. Пар идёт тогда, когда человек живой. Я с ней начал говорить, спрашиваю, как она, и она вроде отвечает мне: «Всё в порядке».

Дальше ничего не помню.

Очухался в больнице. Время совсем потерял — ночь ли, день, не знаю. Пытаюсь выяснить, где Элка. Никто ничего не отвечает. А вставать мне нельзя — и руки, и ноги забинтованы.

Ночью, когда все уснули, кое-как сполз с кровати и стал искать Элку. Все палаты обошёл, нету. Не знаю, как оказался в морге, там нашёл её. Подхватил на руки и тащу к себе в палату.

Меня буквально отодрали от неё. Когда я выпустил Элку, она упала прямо на пол. Я потерял сознание. Очнулся в палате и стал драться — почему меня к ней не пускают.

До сих пор не верю, что она умерла.

Жить не хотел. Когда меня перевезли в Москву, домой, я сбежал. Отправился на Востряковское кладбище — вытаскивать Элку из могилы.


4


Врач подошла к нему в тот момент, когда он раскапывал Еленину могилу, у него в руках лопата.

— А ведь ты — борец! — сказала она. И села возле него. — Нам надо поговорить.


Уже потом мне рассказали, что трое суток пытались отогреть её, но сделать это не смогли. Экспертиза установила: умерла Елена за два дня до того, как нас нашли. Для меня и сейчас остаётся загадкой, как она могла читать стихи, говорить — мы же с ней всё время разговаривали! Мне казалось, всего минут десять прошло, пока я через реку переходил.

Перед тем как отключиться, у меня была лишь одна мысль: только чтобы с ногами у неё ничего плохого не оказалось. Я знаю, что значит остаться без ног.


У нас это семейная традиция.

Деда расстреляли ровно в двадцать лет. Бандиты. И живьём закопали. Это было ещё до революции. Верующие крестьяне вытащили его, отходили. Мой дед был священником.

У прадеда тоже именно в день рождения, когда ему исполнилось двадцать, — катастрофа. Тоже чуть не умер.

Отец горел в своём танке в день своего двадцатилетия.

В день двадцатилетия должны были бы погибнуть и прадед, и дед, и отец.

И у меня с Элкой всё случилось в день рождения — 4 февраля 1969 года. Ровно двадцать лет мне исполнилось в день, когда мы попали в тот буран! Странно, что я выжил. На пятидесятиградусном морозе. Только штаны и рубашка. Должен был замёрзнуть.


— Нам надо поговорить, — повторила врач.

Её лицо разбежалось к вискам в улыбке, а взгляд — жалостный. Так мать смотрела на него, прикованного к постели. «Сынок, — говорила мать, — потерпи».

Врач в матери не годится, наверняка она даже моложе его. Но звучит забытое, материнское:

— Потерпи!

— Что «потерпи»? — спрашивает он.

— Когда тебя обследовали, обнаружили опухоль и затемнения. Похоже, это рак.

Он не спросил: рак чего? Он всё ещё был на Востряковском кладбище, возле Елениной могилы.

Отбросить лопату, лечь рядом с Еленой, наконец навсегда рядом, как лежал в палатке. Ничего больше не надо, лишь её дыхание. Пусть она спокойно, как ребёнок, спит, а он будет защищать её сон. Ничему и никому он не позволит нарушить её сон.

— Чему ты улыбаешься? — спрашивает врач. — Первый раз вижу человека, который радуется раку. Ты даже не поинтересовался, рак чего?

— Какое это имеет значение? Рак и рак.

— Я предлагаю тебе начать лечение. Прежде всего проведём специальные исследования, через два дня, как только снимем капельницу. Похоже, рак и в лёгких, и в печени. Я буду вести тебя.

Елена спит неслышно, как ребёнок. Даже не посапывает. Но от неё — его дыхание, и его посапывание, и его жизнь. Наконец он начнёт жить.

Давно ушла доктор. И глаза у него закрыты, а яркий свет дня освещает их с Еленой жильё. Цветы по полу и подоконникам. Её глаза.

Начинается наконец его общая жизнь с Еленой. А две случайные женщины, истратившие его жизнь, — сон, их не будет больше.


Он женился на однокурснице Елены — Инге. Познакомила их Зоя. При этом Зоя сказала: «Это Ленина подруга. Сидели рядом на лекциях и семинарах, ей Лена рассказывала о своих планах — чем хочет заниматься».

Он прожил с Ингой под одной крышей семь лет.

Он вставал ночью к дочери. Кормил Киру, купал, гулял с ней. Он готовил дома еду.

Когда Кира тяжело заболела, не Инга, а он сидел с ней сутками напролёт, поил молоком, кормил таблетками, выписанными доктором. Ничего не помогало. Помог сосед по лестничной клетке Жорка — привёл к нему Порфирия.

Летом и зимой в мороз Порфирий ходил в одних трусах. Когда-то сидел, и в лагере открыл свои способности. Многих спас от смерти и депрессии.

У него были странные методы лечения. Он брал больного за руки и как бы встряхивал его: болезнь уходила. Всем своим пациентам велел обливаться ледяной водой, чтобы больной обязательно вздрогнул, чтобы получился стресс.

Кира совсем помирала. Порфирий спас её.

С Кирой гулять. Кире читать книжки. С Кирой играть.

Вместе они построили в комнате домок для неё из настоящего дерева, и Кира любила залезать в него со своим плюшевым зайцем.

Из конструкторов строили краны, машины, самолёты.

Чтобы побольше времени проводить с Кирой, он прогуливал свою работу.

Инга делала карьеру.

Он разошёлся с ней, когда она отправила Киру к своим родителям в Могилёв.

— Мне нужно писать докторскую, я целые дни провожу в лаборатории и вечером нуждаюсь в тишине и отдыхе, — сухо объяснила Инга.

— Ребёнок должен жить с родителями, — пытался уговорить её Евгений.

Но Инга даже не возразила ему, подхватила девчонку и увезла в Могилёв. На несколько лет.


Второй брак вырос из первого.

Вера родилась в большой армянской семье.

Верина мать — физик. Целый день на работе, приходит поздно вечером и начинает варить суп на всю ораву.

Верин отец — изобретатель.

Все свои скромные зарплаты физика тратит или на какие-нибудь установки, оборудование в лаборатории, на что институт не выделяет денег (занимает у всех подряд и долги отдаёт годами), или на запчасти, из которых своими руками собирает необыкновенные предметы.

Так, изобрёл он газовый мотоцикл (в то время редкость). Собирал его долго и до смерти ездил на нём.

Изобрёл установку для уничтожения тараканов, в которой 10 000 вольт, и пустил ток по квартире. Для этого всюду проложил маленькие рельсы. При этом выдал целую теорию: тараканы боятся магнитного поля. Напряжение очень высокое, а ток очень маленький: человека убить нельзя, можно только обжечь.

Детей в семье было много, и как-то все выживали и вырастали. В доме было весело и безалаберно. Когда кто хотел, тогда вставал. Кто хотел ходить в школу, ходил, кто не хотел, не ходил. Кто захочет поесть до возвращения с работы матери, подойдёт к холодильнику, вытащит колбасу, сыр, из буфета вынет булку и ест себе. Не хотел ребёнок спать ночью, не спал, спал днём. Никто никому никаких замечаний не делал, никто никому ничего не запрещал, никто никого ничему не учил, но все всё друг другу рассказывали. Прочитал кто-то что-то про северных медведей или об Аляске, все тут же узнают об этом. Выучил кто-то неизвестное прежде стихотворение Пастернака или Мандельштама, тут же все заучивают его наизусть. Решил кто-то задачу, предложенную отцом, все тут же садятся решать. Часто звучала музыка: то тётка репетирует перед концертом, то учит кого-то из детей, то кто-то из детей играет.

Вера рисовала картины. С самого детства ей нравилось смешивать краски и создавать новые цвета. Каждая её картина, как и изобретение отца, — нечто совершенно особое, оригинальное.

Ребёнок — в струе золотистого ветра. Тут же, в потоке воздуха, летят цветы, летят родительские глаза.

Тётка Ляля — за роялем, от неё и её рук летит музыка: потоки оранжевого, голубого, зелёного света, тучи и дождь, чёрные птицы. И что только не плывёт от её пальцев к солнцу и голубому небу.

Картины странные. Много воздуха, много света, много музыки. И причудливое смешение красок в сочетании с самыми невероятными сюжетами.

Остановишься перед Вериной картиной и не знаешь, куда попал: то ли в сказку, в фантастический мир, то ли в сумасшедший дом.

Вера рисовала всех своих родственников. И вроде не стремилась она точно передать черты, а смотришь и знаешь: это — Виля, это — Саня…


Евгений познакомился сначала с Вериным отцом. Во дворе Николай постоянно возился со своим мотоциклом.

Когда жена отправила Киру в Могилёв, Евгений стал проводить с ним вечера.

С Верой здоровался, перебрасывался парой слов и с другими её сёстрами, с братом и шёл в комнату к Николаю. Это была странная комната. Рядом с супружеской кроватью лежали и на полу, и по столам книги и инструменты вперемешку, звучала музыка из всех углов комнаты — ещё до всех стереосистем Николай создал свою собственную. В комнате пахло железками и химией, потому что Николай одновременно со своими строительными работами проводил и химические реакции, изобретая средства для очищения металла и прочих вещей.

Однажды вернулся Евгений домой за полночь, а в кухне Вера с женой пьют чай. Один вечер пьют чай, второй. А в какой-то из вечеров Евгений вдруг ощутил себя сидящим на кухне вдвоём с Верой. Жены дома нет, играет музыка, пепельница полна окурков, они с Верой разговаривают.

Вера читала ночи напролёт, и память у неё была, как у Елены, уникальная. Запоминала с листа. Пересказывала Евгению в вечер по книге. Приходила из лаборатории жена, ела, что попадало под руку, шла спать — ей нужно было в девять утра читать лекции. А они всё сидели, пока не начинало светать. Плавал дым.

Что-то было в Вере, маленькой и тощей, незащищённое. Такое же незащищённое, как и в Николае. Получалось, словно что-то задолжал Евгений Вере. Смутное это ощущение явилось в первое же общее чаепитие и не отпускало. Почему ему жалко Веру? Что он должен ей? Казалось, уйди он сейчас из её жизни, и она погибнет.

Однажды принялась Вера читать ему стихи. Только что выпустили сборник неизданных стихов Мандельштама.

«Замолчи!» — хотел сказать ей Евгений. Не сказал.

Вскоре он переехал к ней. И ровно через девять месяцев у них родился сын. Сначала жили в общем колхозе. Кричали грудные младенцы Вериных сестёр, плавал дым, гремел телевизор. Евгений нёс плачущего сына к Вере кормить. Она или спала, или рисовала. Он расстёгивал её блузку, лифчик, подкладывал мальчика к груди.

Уже в этот момент ощущал, пока бессознательно, что наделал со своей жизнью.

Но вместо того, чтобы расстроиться, неожиданно почувствовал облегчение: пусть ещё хуже будет ему, совсем плохо. Елена не жива, а ему радоваться? С какой стати?

Ещё через год родилась дочка.

Попробовал вынырнуть лишь раз — отец выбил для них трёхкомнатную квартиру. Отделятся от бедлама, может, Вера начнёт хоть что-то делать дома. Они вместе, подкинув детей родителям, покупали шторы, посуду… У Веры был хороший вкус, и квартирка заиграла оригинальностью и лампочками. Но, как только ажиотаж кончился и наступил быт, Вера впала в тот же режим и в ту же безалаберность. Ночью читала и рисовала, весь же день спала. А ему нужно было зарабатывать деньги. Он просил то маму, то отца заходить и кормить детей, но в остальное время дети сидели в манеже мокрые и грязные, там же валились спать, там же рыдали, не достигая слуха спящей матери. Весь день на работе Евгений маялся, звонил по сто раз домой, пытаясь разбудить Веру. Домой буквально бежал. Подмывал, одевал, кормил детей, вёл гулять. Вера спала. Она просыпалась часам к семи, когда уже был готов обед.

А потом умерла мать, и отец наконец вышел на пенсию. Теперь отец кормил детей, шёл с ними гулять. На Евгения он смотрел жалостно, как на обречённого. Единственное, что изменилось: Евгений перестал с Верой спать. Всё свободное время возился с детьми. Иногда получалось, что за столом они оказывались все четверо. Как когда-то Вера пересказывала книжку, которую проглотила за ночь, читала ему и детям стихи. Дети слушали, открыв рты, и после еды ходили за матерью — просили рассказать что-то ещё.

Когда дети подросли и пошли в детский сад, Евгений вздохнул. Теперь он мог работать спокойнее, возвращался домой уже вместе с ними.


Глава четвёртая


«Я ненавижу тебя», «В гробу тебя вижу!» — Верин крик в его палате.

Он прижимается ухом к подушке, рукой прикрывает второе ухо.

— Замолчи! — просит Веру. — Пожалуйста, замолчи!

Не нужно думать о Вере. Он вернётся в детство и в юность, ещё раз проживёт свою жизнь.


Я

На кухне у меня висел громадный пучок газет, прибитый гвоздями. Было какое-то кино — про боксёров. Человек так тренировался: прикрепил к стене огромный пук газет и бил исступлённо по нему. Каждый день отрывал по странице, пока не осталась голая стена. Потом бил уже по ней.

И я бил по стене до изнеможения по пятнадцать — двадцать минут до боли, а когда начинала идти кровь, опускал руку в банку с йодом. Снова бил. Тренировался. Руки были страшно разбиты, кости стали огромными. Больше работал правой, потому что левая изначально была сильнее.

Это из серии детского маразма.

Но маразм маразмом, а сильные руки не раз спасали мне жизнь.

Так получалось, что вокруг меня всегда было много шпаны. Убежать при столкновении с ней я не мог. И у меня выработалась своя манера, своя методика. Раз бегать не могу, значит, остаются только руки. Потому-то я их и тренировал. Хватал человека за грудь и вырывал клочки одежды прямо с кожей. Мог взять руку парня… вот здесь… и двумя пальцами переломить. Держал руку до тех пор, пока парень не начинал орать от боли.

Отец учил меня: «Либо ты не дерёшься вообще, и старайся никогда не драться, либо ты делаешь это серьёзно, потому что это не игрушки».

Ну, а шпана всегда с кастетами, с ножами.

У меня выработался рефлекс — хулиганов надо бить серьёзно, никаких послаблений быть не должно. И, как только на меня нападали, я выбирал самого главного или самого сильного, хватал его за руку или вот так, за грудь, порой и кости ломал ему, или бил по голове.

Однажды запаял я приёмник одному парню. Очень хороший был тот мальчик.

Почему-то, когда вспоминаю его, вспоминаю Аню Ростовцеву, в которую чуть было не влюбился. Зачем-то стоял под её окнами часами. Соображал, влюбился или нет. Однажды понял, что — нет, а почему-то всё равно каждый вечер отправлялся под её окно. Какая-то сила приносила меня туда. А в неё вся шпана была влюблена. Однажды меня сильно побили — за неё. Я же всё равно продолжал стоять под её окнами.

Так вот, идём мы с тем мальчиком от моего дома к его, мимо школы, едим мороженое. Он несёт приёмник, я ем мороженое.

Около школы всё разворочено. Делают проводку под землёй, трубы прокладывают: снаружи — свинец, а внутри — провода.

И вдруг навстречу Пегин с огромной толпой шпаны.

С Пегиным я учился в одном классе.

Пегин пьян, и в руке у него кастет.

Он подходит к нам. Хочет показаться перед своими храбрым и набрасывается на нас. А я ему в лицо — мороженым!.. Размазал.

Пегин был крепкий, но всё равно слабый. Он всего боялся, только вид делал, что не боится. И я понимал: меня избивать будет не он.

Но он всё-таки полез ко мне, теперь уже с ножом. Озверел. Я разбил ему голову, лоб. Он упал.

Приятеля моего сразу стукнули, и он где-то там валялся, на него уже не обращали внимания. А я сразу по своей методе ударил самого здорового по башке. Ну тут и начали меня бить.

Стою как стоял и орудую руками — туда, сюда.

Вдруг кто-то закричал: «Милиция!»

Я повернулся посмотреть где.

Обычно милиция забирала меня одного — остальные-то разбегались, а я из-за ног убежать не мог. Меня сажали в детскую комнату и вызывали отца. Я пытался оправдаться, что я тут ни при чём, никого не трогал. Мне не верили. Всегда я был в крови, весь разодран. А раз так, значит, виноват. Позже вообще перестал оправдываться, так как очень не любил милиционеров и считал ниже своего достоинства что-то им объяснять.

Значит, обернулся, вижу: в самом деле милиция едет. Шпана разбегается. А Пегин в это время пришёл в себя, схватил кусок свинцовой трубы, валявшийся на земле, и со всей силы полоснул мне по носу. Нос ушёл куда-то, я потерял сознание.

Открываю глаза, против меня Пегин — лежит на кровати.


Оказывается, мы втроём в больнице: я, Пегин и тот, которого я первого стукнул по голове.

Мне операцию сделали, какие-то кости под наркозом вставили обратно.

Неделю мы с Пегиным провалялись. Пытался я объяснить ему, что он подонок, хам, что так нельзя, что у него нет права над людьми издеваться, что он людей делает трусами и, по его милости, они останутся трусами на всю жизнь: не только физически будут бояться, а будут морально подавленными. И в этом главное хамство. Объяснял ему, что такое уважение к человеку.

Пытался разговорить его, выяснить, какие мотивы толкают его к такому поведению.

Он не отвечал мне. Он лежал в больнице тихий — ему не перед кем было там красоваться. А когда выписался, в школу вообще перестал ходить. Он числился каким-то крупным хулиганом, а тут я его перед всеми так унизил!


С Пегиным мы встретились, когда нам было уже по двадцать три года. Встретились хорошо, детство сильно влияет на всех, даже бандюги относятся к тем, кто с ними общался в детстве, совсем иначе, чем к остальным. Встретились, обнялись. Никаких плохих чувств я к нему не испытывал. Мне его всегда жалко было — как слабого человека. Сильный в такие игры не играет. Но мои философские разговоры с ним не помогли, он стал профессиональным бандитом.

К чем�

© Т. Л. Успенская-Ошанина, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2022

Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.

* * *

Памяти моей любимой ученицы —

Светланы Поповой.

Татьяна Успенская-Ошанина

Памяти близкого друга.

Владимир Рубан

Два потока – вымысел и правда.

Правда – в «Я». Со слов Владимира Рубана.

Глава первая

1

«Дворники» суматошно елозят справа налево, слева направо, но не успевают снять воду со стекла.

Между ним и городом – вода.

Евгений хорошо знает улицу, по которой едет сейчас. В России её звали бы переулком, так она коротка и узка. И про себя он зовёт её переулком. Этот переулок – рукав, а сейчас, во время дождя, – ручей к Центральной улице в большом американском городе. Сегодня почему-то переулок этот тянется бесконечно. Может быть, потому, что стеной вода, и темно.

Ему нужен дом 248 на Центральной улице. Кажется, это направо. Пассажиру, выбравшему его такси, недолго ждать. Ещё метров семьсот и – поворот. Скоро вспыхнет огнями просвет в Центральную улицу, на которой тот живёт и по которой днём и ночью несутся машины.

В такой проливной дождь, когда и собака на улицу носа не высунет, этот вызов – удача. Двойная удача – пассажиру ехать в аэропорт. Там наверняка удастся хоть пару часов поспать, а когда прибудет австралийский рейс, можно будет взять нового пассажира.

Евгений любит этот рукав-ручей. Переулок тихий. Лишь у выхода из него справа – автобусная база с золотистыми воротами. Но бурная жизнь там днём. Когда же Евгений несётся по нему, ни человека, ни машины. Может, потому, что летит он по нему, как правило, ночами.

Обычно редкие фонари знакомцами светят ему своими лицами. А сегодня они почему-то не горят.

Сегодня шторм, как называют это в Америке, а по-русски просто ливень. Напор – много сильнее, чем в его дýше.

Евгений любит воду.

После девятого класса пошёл с Илькой и Мишкой в поход. Добрались до моря и не захотели никуда двинуться дальше.

Он мог плыть час без отдыха.

На спину перевернулся не потому, что устал. Что-то заставило.

Небо, вернее, голубой, оранжевый, чуть дрожащий, чуть колеблющийся воздух, вода и он. Он попал в лёгкую вибрацию воздуха, света, воды, и растворился в них, и потерял себя.

Сколько времени длилось это состояние, не знает. И словами определить его не может. Ни на что, испытанное им раньше, не похоже. Разве немного напоминает то, когда он слушал хорошие стихи, музыку или сочинял свои песни. Но и тогда всё равно он ощущал себя – неуклюжее большое тело, пульсацию в горле, в руках…

Сейчас вспыхнет огнями просвет в улицу, на которой живёт его пассажир и по которой и ночью несутся машины. Бессонная улица.

Он тоже, можно сказать, человек бессонный: работает в ночную смену, потому что ночами в его доме царит Вера. Читает русские и английские книги, дымит, прикуривая сигарету от сигареты, пишет письма в Москву, кашляет, шуршит бумагами, шаркает тапками на пути в кухню – вскипятить и заварить чай, на пути из кухни в комнату – с крепким чаем. Ночью в доме гремит музыка – дочка может спать только под громкий рэп.

Перевёрнутые сутки. Вера спит днём.

Этот режим у них с первого дня брака. Маленькие дети плачут, хотят есть, Вера спит. Он подкладывал к ней детей, когда был не на работе, а позже, когда кончилось у Веры молоко, готовил еду и кормил их. Он подмывал их, менял им пелёнки, а позже умывал и одевал.

Вера его ненавидит. Ему слова: «В гробу я тебя видела!», «Чтоб ты сдох!» Даже если ей что-то нужно, не попросит, потребует: «Принеси сигарет», «Купи чай», «Дай денег!».

Его ночное такси – гонка за деньгами.

Между ним и миром – вода.

Почему всё ещё не видно огней бессонной улицы? Пассажир заждался.

Евгений выжал газ, и вспыхнул свет. А потом сразу тьма.

2

Жизнь проявилась болью и удушьем. Он не может вздохнуть. Рука автоматически потянулась к карману дверцы достать сигарету, но, чужая, тянется бесконечно долго, он успеет задохнуться.

Сознание ещё не вернулось полностью, но ощущение, что он умирает, возникло. Мягко колыхались в голове вместе со студенистой массой света и тьмы слова: «Последнее желание… удовлетворить».

Бесконечно, сквозь боль и удушье, тянется рука. Наконец сигарета медленно плывёт обратно.

Он запелёнут железом своей машины, он попал в тиски, и тиски всё сильнее сжимают грудь. Красные мухи голодной стаей мельтешат перед глазами.

Инстинктивным движением – последнее желание удовлетворить – сунул сигарету в рот. Теперь таким же долгим путём подвести зажигалку к сигарете.

И всё. Жрите, мухи, падаль.

«Жирные»… слово повторяется вместе со словами «последнее желание» в зыбком месиве света и тьмы.

Мухи – жирные…

Они пляшут всё быстрее, в неистовом танце алчности, в суете подготовки приступа – вот сейчас ринутся рвать падаль, уже раздутые чьей-то кровью, а всё жадные.

Тьма – свет. Колышутся в боли и в безвоздушье.

Горячий дым острым клинком врывается в боль, пробивает её – для воздуха, поток которого беспрепятственно попадает наконец в сжатые, съёженные, уже почти закостеневшие лёгкие.

Евгений начинает дышать, но, сразу опьянев, снова теряет сознание.

Куда делись мухи? Красные, чёрные, жирные мухи?

Он не падаль? Он жив?

Его бьют по щекам, легко, мягко. Так ласково он пошлёпывал по розовой попке свою дочку, и она поднимала голову. С трудом удерживала её, смеялась.

– Очнись, давай-ка, очнись! Ты в госпитале, тебе сделали операцию. Проснись. Тебе нужно очнуться, а потом спать. – Голос женский, мягкий, Евгений давно не слышал такого доброго женского голоса.

Злые фразы «Чтоб ты сдох!», «В гробу тебя видела!» – сейчас затаптываются словами:

– Пожалуйста, мой хороший, моё дитя, очнись!

Не слова – картинки: ребёнок в руках матери! Он – в руках матери.

Мать вернулась в жизнь?

Под голос матери он всегда выходил из забытья наркоза.

Полиомиелит держал его в постели всё детство – до семи лет. Год проскакал на костылях. А потом операции одна за другой: ему вытягивали ногу, вбивали в неё гвозди, вешали на неё грузы. Боль жила в нём органом, как печень. Кружила голову. И лишь голос матери, слова матери: «Пожалуйста, мой хороший, дитя моё, очнись!» – могли хоть немного утишить эту боль и вывести его из забытья снова жить.

Только почему мать говорит по-английски? И почему боль не в ноге, а в груди?

Поток добрых, так давно не звучавших для него слов, простреливает его, обволакивает всё внутри, тушит боль:

– Ты что стонешь, моё дитя? Сейчас дам тебе обезболивающее. Проснись! Поговори со мной! Надо проснуться!

Не детство. Не мать.

Евгений видит тёмные глаза в сиянии тёмной кожи.

– Слава богу, очнулся! А я уж испугалась, что не добужусь. Милости прошу в жизнь! – И почти без перехода: – Фонари не горели. Ворота базы не закрыли. Фургон без водителя съехал на дорогу, перегородил её, из-за шторма ты не заметил. Хорошо, добрые люди увидели твою машину и фургон, вызвали полицию и «скорую помощь».

Переулок, оказывается, обитаем.

– Я твой лечащий врач, меня зовут Тамиша. Сейчас подошлю сестру, она поможет тебе, а я зайду позже.

– Не уходи, – просит Евгений. Язык не слушается, слова сваливаются в ватный ком. – Мой клиент. Позвони. Не уходи, говори.

Лицо её разбегается к вискам в улыбке. Женщина гладит его по щеке, и почему-то у неё из глаз выкатывается по слезе. Она смахивает их, говорит:

– О своём пассажире не волнуйся, к нему послана другая машина, номер фургона записан. Сейчас ещё длится ночь. Разбираться будут завтра. Тебе нужно спать. Я вернусь к тебе через пару часов, когда ты проснёшься.

«Я жив». Эти слова и тёмное светлое лицо покачиваются перед ним, расплываются в поблёскивающие волны моря. Эти волны и волны тёплого воздуха баюкают его, он спит, спит глубоко, как спит маленький ребёнок, у которого нет никаких обязательств, беспечно, беззаботно, бездумно, и благодарность к женщине, к её рукам, к её голосу, к её словам – единственное ощущение сна.

Потом пробуждение.

Снова она у его постели. Снова она гладит его по щеке.

Сколько ей лет? Сорок? Пятьдесят? Она его ровесница?

Лицо её всё время меняется: из улыбки в слёзы, из радости в жалость к нему, без перехода. И она говорит с ним:

– Был полицейский, составил акт, он вернётся через пару часов. Сказал, чтобы ты вызвал своего адвоката. Я дала моё заключение. Я приду к тебе завтра. Моя смена закончилась. Ты не хочешь известить жену?

– Нет! – воскликнул Евгений раньше, чем она договорила. «Жену». – Ни в коем случае. Я не хочу. У меня нет жены. Нельзя её звать. – Он устал от своего монолога и закрыл глаза.

– Не хочешь, и не надо. Твои вещи в шкафу, документы в тумбочке. Всё, что было в машине, здесь, не волнуйся. Хозяин занимается машиной. А ты спи, тебе нужно восстановиться.

И он послушно закрывает глаза.

Питание и обезболивание идут через руку, кислород поступает через нос.

А об Олеге, хозяине машины, соотечественнике и кровопийце, он забудет. Забудет о неисправной машине, под которой больше лежал, чем ездил, забудет о своём бесправии в Америке – ни статуса, ни страховки, ни праздников…

3

Он плыл всё дальше от берега. Солнце только вставало. И он плыл к солнцу по солнечной дорожке. Разлетались по воздуху и воде лучи, слепили.

Ещё не было Веры в его жизни. Была Елена.

Она была рядом с ним с его восьмого класса. На вечерах, на переменах, торчала у них в классе, учила желающих играть на гитаре.

Они – почти ровесники, Елена на полгода старше. Но учился он на класс ниже.

Их классная руководительница раньше была классной у Елены, а в том году взяла их класс. Елена приходила к ней, а значит, и к ним. Она прижилась в их классе, как приживается замёрзшая птица в тепле приютившего её дома.

Евгений садился рядом с ней, из её рук брал гитару и старался в точности повторить её движения. Он ловил её голос, мелодию, запах незнакомых цветов и пел ей в тон: «Две холодных звезды голубых…»

У Елены глаза – золотистые. И ничего больше он не знает о её внешности. Звёзды вместо глаз и хрупкость.

Он плывёт к солнцу.

Это он врёт. Она вовсе не хрупкая. Она может идти сколько угодно часов. По городу. По лесу. По сквозному полю. В первый год учительница повела их в поход. И Елена пошла с ними. Все парни их класса под рюкзаками и ветром согнулись в три погибели, затянулись шнурками курток, а она словно под солнцем, словно без ветра, камышинка, даже не поёжится. Идёт впереди всех и во всю глотку читает стихи.

Стихи живут в ней воздухом.

Вторая школа переломила его жизнь. По словам Елены, переломила и её жизнь.

Дискуссионный клуб, факультативы по зарубежной поэзии и литературе, на уроках – поэзия Гумилёва, Мандельштама, Цветаевой… ещё мало известных массовому читателю (в те годы всё это довольно большая смелость!). На уроках – романы Достоевского, тоже только что пришедшие к советскому читателю.

Петрович, директор, с ними играет в футбол, к нему можно зайти просто поговорить. Однажды мячом Евгений засветил Петровичу в глаз, очки разбил. Бог миловал – глаз остался цел, а Петрович не рассердился.

На лекции Анатолия Якобсона, на вечера поэзии и вечера-диспуты между литераторами в актовый зал сбегалась вся школа, разве что не на плечах друг у друга сидели…

В школе можно было быть самим собой. Хочешь, воспаряй до Олимпа и высказывайся до донышка, хочешь – из самых серьёзных вещей делай комедию, играй словами, смеши людей. Тебя не осудят, не обругают, примут таким, какой ты есть. Задача школы – вытащить на свет твою индивидуальность!

Самый главный период в жизни – Вторая школа, остров радости. И для Елены, и для него.

Годы пробуждения и жадного познания на уроках.

Годы бардовской песни.

В школе выступают Окуджава и Городницкий.

Поют в школе все, у кого есть слух и голос, и даже без слуха и голоса поют. Песни просквозили школу, звучат и в классах на переменах, и в подвале во время нелюбимых уроков, и в кабинете директора.

Все новые плёнки Высоцкого, Кима, Окуджавы, Галича – доставали.

И он сочинял свои песни как сумасшедший. Ночь – песня.

Елена, друзья, небо и солнце, смысл бытия, добро и зло… – всё подпадало под рифмы и музыку.

Годы самиздата. В основном, Илька приносил в класс антисоветчину.

Я

Потом и я начал приносить. Запрещённая литература ходила по рукам. В старую отцовскую машинку «Ундервуд» я засовывал столько страниц, сколько она могла выдержать, и бил одним пальцем по клавишам. В основном перепечатывал статьи и стихи из «Континента», запрещённого в то время журнала, и то, что издавалось в «ИМКА-Пресс». Но чаще мы фотографировали тексты. Проявить плёнку и напечатать можно было у любого из нас дома. Так, постепенно, собрали всего Солженицына. Романы переплетали.

Ещё мы печатали и заучивали ходившие по рукам стихи Бродского, Мандельштама…

Был у меня знакомый, по кличке Китаец, доставал книги. Однажды попросил поехать с ним в Шереметьево, помочь привезти чемоданы и за это предложил четыре книги бесплатно. Я согласился.

Сижу в Шереметьеве, в дипломатическом зале, жду, когда мой Китаец появится, а ко мне подходит симпатичный дядька и спрашивает, нужны ли мне хорошие книжки и верю ли я в Бога. В тот день я помог Китайцу дотащить барахло и книги, и с ним всё закончилось. А с дядькой мы подружились. Оказалось, он католический священник. Я стал встречаться с ним, на такси возил его в Сергиев Посад в церковь Параскевы Пятницы. Он дал мне потрясающую вещь – проповеди митрополита Антония Блума. Андрей Блум был пострижен с именем Антоний в честь Антония Печерского – основателя Киево-Печерского монастыря. Та же «ИМКА-Пресс» издала. Стали мне от него звонить разные люди, говорили: «Надо прийти в Шереметьево, встретить такого-то». Одну, две, три книжки привозили мне. Сначала я перепечатывал то, что очень понравилось. Потом – то, что не понимал. Нужно же было научиться понимать! То, что мне не нравилось, не печатал.

Кое-что (Гумилёва, Мандельштама…) можно было найти в букинистическом. Потом мы догадались: а почему бы запрещённые статьи и книги не воровать в библиотеке имени Ленина и в университетской библиотеке?! Например, нашумевшую статью (скорее, философский трактат) Белинкова об Олеше. Я как раз прочёл недавно «Зависть» Олеши. Статью эту (как и другие подобные вещи) выдавали в Ленинке лишь по специальному разрешению – для научной работы. Мы стали «стряпать» эти «специальные» разрешения. У меня валялась дома старая отцовская печать Министерства обороны, у Ильки, тоже отцовская, – университетская. Нам приходилось кокетничать с девушками, чтобы не заподозрили подлога, заговаривать зубы охранникам. А однажды работа Белинкова оказалась в университете на выставке. Мы из-под стекла её и забрали. Куча народу потом прочитала её. Хранилась она у Элки.

Сейчас понимаю – подлецы были! Останься она в библиотеке, прочитало бы её куда больше людей!

Елена тоже читала всё, что читал Евгений. После гитарных уроков и вечеров он задерживал её в классе и давал книги и рукописи. С ней обсуждал запрещённую литературу. Главная тема разговоров была тогда: кто что прочёл, кто какие новые песни или стихи услышал. Часто спорили. Например, про Галича:

– Ты что, не видишь, он начал писать в разрешённое время! Согласен, песни сделаны залихватски, но его частушечный стиль… липа всё это, подделки! Да он руку набил на этих подделках!

– Неправда! – возражала Елена. – Из души идёт. Он пережил много. Ты придираешься к нему. Песни, которые пишешь ты, не похожи на его, вот ты и не хочешь допустить его стиль как равноправный. А каждый имеет право на свой стиль. Ты – романтик, он – реалист.

– Высоцкий тоже реалист. Но у него нет мата, нет дешёвой грубости. Кроме того, он честный. Он не скрывает, что никогда не воевал, никогда не сидел. Его песни воспринимаются совсем по-другому, чем песни Галича, им веришь. Да, Галич страшно талантливый, нашёл себя и как драматург, и в песне. Только почему он не опровергает слухи о себе, мол, и через войну прошёл, и через лагеря? На самом-то деле ничего такого с ним не происходило, он живёт вполне нормальной, спокойной жизнью. Да, его стукнули по башке несколько раз, да, ему объяснили, что он еврей… Но кому этого не объясняли?

– А я уверена, он прошёл войну! – возражала Елена. – И через лагеря прошёл! Неужели ты не чувствуешь достоверности?

Спорили и о Вознесенском.

Елена была влюблена в его стихи. Евгению они казались претенциозными.

– Это абсолютно пустой, бесполезный человек! – кричал он.

– Слушай! – Елена закрывала глаза и перебирала слова: «Тишины хочу…» – Голос её тихий глушил меня. – Разве эти строки мог написать «абсолютно пустой человек»?! – удивлённо спрашивала Елена.

– Не спорю, есть у него отдельные сильные строки. Но их мало!

– Мало? Да я тебе могу их читать бесконечно!

И снова она закрывала глаза. Принималась читать: «Я – горе… я – голос войны…»

– Он позёр! Неужели ты не видишь? Посмотри, сколько пафоса во всём, что он пишет?!

– Почему «позёр»? И это вовсе не пафос, это новый век, это время скоростей, сконцентрированных трагедий: «Бьют женщину…» или нестандартной любви, когда любящие свои спины ощущают как лунные раковины…

Вознесенский голосом Елены превращался в Мерлин, судьбу которой с «самоубийством и героином» спешил передать. Или заставлял её глазами и меня увидеть над собой Антимиры, какие видел он. Но Евгений сопротивлялся, он не хотел власти Вознесенского над Еленой.

– Разве ты не слышишь? Он уловил этот век. – Елена заглядывает Евгению в глаза. – Он чувствует век и нас предупреждает: «Найдите выход из его трагедий!»

– Да ни черта он о нас не думает, он во всём видит только себя, одного себя, любимого! Он выкобенивается и кривляется, он стремится сказать как бы повывороченнее. Неужели тебе нравится эта книжка с Озой? Читать невозможно, всё искручено.

– В «Озе» – любовь. Но, если не нравится «Оза», читай «Первый лёд» – про девочку, мёрзнущую в автомате, разве это не про каждую сегодняшнюю девчонку, которую обидели? Мне тебя жалко, ты слепой.

– Ты его жалей, а не меня. Вот увидишь, он весь уйдёт в свою архитектуру, в построения и забудет про живое.

– Зачем строить прогнозы, ты читай то, что он пишет сегодня!

– Сегодня «Треугольная груша». Не хочу её, к чёрту!

– Не надо так резко! Ты несправедлив к нему. – И снова Елена чуть слышно читает и наступает на него: – Слышишь «как ладонями пламя хранят…», все образы его нестандартны…

– Да хватит, – прерывает её Евгений. – Не хочу больше!

А Елена не замечает его раздражения:

– Я не понимаю тебя. Неужели ты не слышишь его душу? Неужели не чувствуешь, до чего точно сказано: «И из псов, как из зажигалок…» Непонятно, как ему в голову приходят такие точные сочетания!

– Очень даже понятно как! Когда человек ещё не испорчен, когда он ещё слышит Бога! В его пустую голову такие мысли не могли прийти. Им говорит кто-то другой или что-то иное, высшее. Только он не воспользовался тем, что Бог избрал его своим проводником, он предал забвению голос свыше, он разменивает себя на внешние эффекты. Вспомни его вечер. Слушать его невозможно, он – фигляр, он – совершенно пустая личность. Пыжится, пытается что-то изобразить из себя! Пижон и кокетка.

– Я не хочу с тобой разговаривать. Ты не смеешь так о нём! – Елена выскакивает из класса, но вскоре возвращается и снова говорит мягко: – Такие стихи, какие я тебе читала, не мог написать пустой человек! Запомни их, прошу. – Она снова и снова повторяет полюбившиеся ей строки.

Михаил и Илька хохотали над его горячностью, внимательно слушали Елену и явно были на её стороне. Он же готов был заткнуть уши, только чтоб не слышать тех стихов! Но, помимо его воли и желания, стихи входили в него сами вместе с Елениным голосом, вместе с её улыбкой и её просьбой выучить их, и он покорно запоминал их, как с листа, с её голоса.

Он заучивал стихи – для неё.

В тот период они были как бы на разных полюсах.

Может быть, потому стихи Вознесенского казались Евгению мелкими, что его в то время привлекала философия – по полночи он читал «Диалоги» Платона. И пытался заинтересовать Платоном Елену:

– Послушай: «Значит, когда деньги бесполезны, тогда-то и полезна справедливость?» «Основное свойство философской души – охват мыслью целокупного времени и бытия!» Каково?

– Ну и что? – не понимала Елена. – Зачем это? О чём это?

– «Итак, вот что мне видится: в том, что познаваемо, идея блага – это предел, и она с трудом различима, но стоит её только там различить, как отсюда напрашивается вывод, что именно она – причина всего правильного и прекрасного. В области видимого она порождает свет и его владыку, а в области умопостигаемого она сама – владычица, от которой зависят истина и разумение, и на неё должен взирать тот, кто хочет сознательно действовать как в частной, так и в общественной жизни», – вдохновенно шпарил он наизусть.

– Это всё ясно без слов. Зачем так много слов, зачем умничание?

Он даже захлебнулся тогда от удивления:

– Людям нравится выстраивать пассажи, мысль к мысли, слово к слову, рассуждение к рассуждению, возникает красивое построение, как уравнение. Часы можно тратить на это!

Елена пожала плечами:

– Я бы не выдержала – сидеть часами ради создания красивого пассажа.

Но даже возражения и несогласия Елены нравились ему, и он продолжал с выражением декламировать ей «Диалоги».

Нравилось ему и задавать Елене вопросы. Как правило, она отвечала однозначно, а ему хотелось, чтобы она о чёрном сказала «белое».

– Ты слышала что-нибудь о софистах?

– Древнегреческие мудрецы эпохи расцвета Древней Греции, их профессия – преподавание мудрости. Большое значение придавали риторике и искусству спора.

– Вот и нет. Софисты подменяли понятия, красноречиво отстаивали ложные теории и действия. Платон и Аристотель боролись с софистами, утверждали, что софисты проповедуют мнимую мудрость.

– Во-первых, как видишь, есть две стороны одного и того же понятия, и ты не сможешь доказать мне, что прав ты, а не я. Для того, чтобы доказать это, надо глубоко изучить то, что говорили и те, и другие. Во-вторых, говоришь ты вроде о серьёзных вещах, а мне кажется, ты смеёшься над всем и над всеми.

– И над тобой?!

Она передёрнула плечами.

– Мне кажется, для тебя нет ничего святого. Ты из всего хочешь сделать комедию. Только бы посмеяться! Между прочим, из любой серьёзной вещи можно сделать комедию. Ты играешь со словами как софисты, если использовать твоё понимание значения этого слова…

А он смотрел в её разгоревшееся лицо и готов был снова и снова дразнить её, лишь бы она смотрела на него, сердилась на него, разговаривала с ним, возражала ему.

Самое главное – вот эти разговоры с Еленой! И отношения с Еленой.

Я

Однажды мы с Мишкой завалились к Элке домой, а её ещё не было. Тимка, её младший брат, проводил нас в её комнату. Сидели, ждали Элку и вдруг увидели сигареты. Я и раньше подозревал, что она начала курить. Правда, при мне не курила. Нашли мы целых две пачки «Примы» – в то время дешёвые сигареты были без фильтра. Мы с Мишкой выкурили их. Вернее, не выкурили, я тогда не курил, а выдули табак. Берёшь сигарету, зажигаешь, суёшь зажжённым концом в рот, дуешь, и дым со страшной скоростью выбрасывает табак. Тут важно вовремя успеть выплюнуть сгоревший участок, чтобы не упал горящий пепел на язык. Вся комната плавала в дыму. Пришла Элка. Она обиделась на меня и неделю со мной не разговаривала.

Это был период, когда я тоже выступал со своими песнями, вместе с Высоцким, Кукиным, Кимом, Клячкиным, Городницким! Выступали, как правило, в клубах, но иной раз и на сценах университета или кинотеатра.

Елена поступила на биофак, а ему ещё десятый класс оставалось окончить!

Парни из разных классов ходили за ней следом по школе. И стали ходить по биофаку. Дожидаются после занятий, прогуливают свои лекции в своих институтах, слушают вместе с ней её – только бы ей в глаза заглянуть, слово сказать.

4

Наркоз отошёл, и теперь в теле орудовала боль. Она поселилась в нём живым существом и шаталась по нему – по грудине, рёбрам, сердцу, слизывала сон, обостряла нервы. Наверняка обезболивание ему дают, но, несмотря на это, всё равно – боль. Не от аварии. Боль проявляет Прошлое. Она проснулась раньше этого Прошлого и засуетилась, заметалась по нему – обрати на меня своё внимание.

Ровно тридцать лет назад кончилась жизнь его души. Он продолжал жить механически, как живёт робот. Жил, не останавливаясь на привалах. Спал, чтобы сбросить усталость, чтобы восстановить силы для следующей рабочей ночи. Спал без сновидений и воспоминаний, без ощущений. Срабатывал наркоз, словно его душа оказалась замороженной.

Впервые за тридцать лет – остановка, привал, койка безделья. Кончился бег, кончилась гонка за деньгами.

Авария сломала механизм, и нет запасных частей.

А может быть, авария задала урок – не хотел сам остановиться в своём беге, вот тебе – остановись, задумайся, загляни в Прошлое: что ты сделал не так, почему твоя жизнь покатилась от тебя прочь?

Авария нейтрализовала наркоз, растопила заморозку, порушила запруду, и первой – разведчиком Прошлого – хлынула боль. Плеснула огнём в мозг – лица, голоса.

Защититься! Он попытался приподнять руки – растереть грудь, растереть голову, укрыть глаза. Но руки, пудовые, чужие, лежали неподвижно поверх одеяла, и он не владел ими.

Он не хочет «задуматься». Он не хочет никакого урока, он не хочет остановки. Не надо Прошлого! Собрал всю свою волю – сейчас он возведёт щит, закроет от себя Прошлое, запретит картинкам мелькать перед ним, остановит летящие на него события! Но Прошлое, уже неподвластное ему, шарахнуло его в центр себя: смотри, это твоя жизнь, это твой путь, твои люди – плоть твоя, кровь твоя. Твой выбор.

Он плывёт всё дальше от берега. Солнце только встаёт. И он плывёт к нему по его, солнечной, дорожке. Разлетаются по воздуху лучи, слепят. И глаза Елены слепят ему навстречу. Вот сейчас, сейчас он подплывёт к Елене.

Сестра подносила судно, делала уколы, протирала лицо… он не спал и не бодрствовал, он встретился с самим собой – шестнадцати-девятнадцатилетним и с теми, кто был с ним в то время.

Из-за полиомиелита ходить ему всегда было трудно, но ребята внимания не обращали на то, что он хромает, он – равный им! Круг определился сразу – Илька, Мишка, Елена, Зоя. Илька, знакомясь, сказал: «Имя – Илья, родители зовут “Илька”, назвали так, потому что, когда я родился, у них дома жил илька – пушной зверёк, родственный кунице». Илька и есть пушной зверёк.

Я

Мы учились в девятом классе. Как-то поздней осенью на пустыре, на котором играли в футбол, шпана зарезала мальчишку. Его нашли утром. И мы решили: всё, со шпаной надо драться. А я бегать не мог. Зато руки у меня были сильные – одним ударом мог сбить человека с ног.

Вот мы и дрались отчаянно. И Мишка с Илькой всегда были рядом со мной.

Что за учителя у нас были?

Петрович создал эту нашу школу, физико-математическую, с литературным уклоном. Пригласил в школу блестящих преподавателей. Не все они изначально были учителями. Якобсон – переводчик, историк, поэт… Рудольф Карлович Бега (в просторечии – Рудик) – талантливый инженер, пришёл к нам из лаборатории научно-исследовательского института. Объясняя новый материал, умел так подвести нас к нему, найти такие слова и детали, что мы ощущали, будто сами открываем новый закон… Наши учителя прямо в профессию, в науку нас вводили.

Круковская преподавала химию. Петрович не смог избавиться от неё, как избавился от других не подходивших новой школе учителей, случайно попавших к детям. Круковская ненавидела всех, кто выделялся из общей массы. Кроме того, она была ярой антисемиткой. Учились у нас Ганзбург и Гинзбург, так на каждом уроке она доводила их. Любила ставить им двойки. Ильку ненавидела за его жажду спорить обо всём, что вызывало в нём сомнение, и поставила ему двойку в выпускном классе – очень хотела, чтобы он не поступил в институт и загремел в армию.

Ещё до Илькиной двойки отправились мы как-то к Петровичу и спросили его: «Александр Петрович, почему Круковская в школе? Давайте по-простому: мы считаем, что она – сволочь и полный подлец». Он ответил: «Так уж устроена жизнь, часто приходится соприкасаться с разными людьми, и надо учиться общаться со всеми».

В туалетах Берлина, Парижа, самых разных городов Америки, на здании ООН писали наши выпускники: «Крука – сука».

Круковская вместе с Макеевым сильно способствовали разгрому школы – писали доносы!

При чём тут Круковская? При чём тут мальчик, которого убила шпана?

Он не знает.

Но его Прошлое – тут, самые больные моменты его.

Опять снежная вьюга…

Опять он несёт Елену на руках.

«Ну что, ну что? – растерянно спрашивает он потустороннюю силу. – Что ты хочешь от меня? Зачем бросаешь в пургу? Не надо!»

Хорошо, не надо пурги. Вот тебе твоя Елена до пурги. Тебе предоставляется возможность увидеть ту её жизнь, в которой ты не участвовал.

У Елены – единственная подруга.

Зоя в походы не ходит, на гитаре не играет. Она увлекается математикой и целые дни сидит над своими задачами и формулами.

Вместе с Еленой они учились с первого класса. Сначала в обычной школе. А потом перешли в их Вторую – физико-математическую, с литературным уклоном. Жили в соседних домах. А потому всегда общий путь на уроки и домой. Общая парта, а в старших классах – один стол на двоих. После занятий не расставались: шли в Третьяковку, в Пушкинский музей. Вместе в Ленинград ездили к Товстоногову в театр, походить по Эрмитажу. За одиннадцать лет не надоели друг другу.

А когда окончили школу и поступили в разные институты, в первые дни искали друг друга глазами на лекциях и в перерывах.

Зоя отличалась одним свойством – было очень трудно оторвать её от того, что она делала в данную минуту. В школьные годы Елена вытягивала её из задач, чтобы начать читать, из книг, чтобы пойти погулять… Как пластинки, меняла Зоины занятия.

Оставшись без Елены, Зоя буквально с головой рухнула в математику. Забыв о еде, не обращая внимания на сосущий, требующий к себе внимания желудок, после лекций сидела в библиотеке. У неё дома была прекрасная комната, приготовленная мамой еда, но до дома нужно доехать, а совершить этот переход из одного физического состояния в другое для неё проблема. Однажды с ней случился голодный обморок, прямо в библиотеке. Решая задачу, она потеряла сознание – головой ткнулась в учебник. Это длилось, может быть, секунду. Пришла в себя и продолжала решать задачу.

Прекратила это Зоино издевательство над собой та же Елена. Однажды она наконец разыскала Зою в библиотеке и устроила ей скандал: «Твоя мать позвонила мне и плачет. Ты не ешь сутками, назад приносишь в сумке бутерброды и яблоки, едва доползаешь до постели в двенадцать ночи, утром не можешь подняться. Назначаю тебе свидание каждый день в шестнадцать ноль-ноль у тебя дома. Мы обедаем, а потом занимаемся. Но в удобных условиях обитания. Но… после еды!»

Елена тоже занималась много, но она легко тасовала занятия, и, казалось, всё ей даётся без напряжения.

К парням, ожидавшим её перед университетом и провожавшим до Зоиного дома, Елена была равнодушна. Но поговорить с ними, умными, образованными людьми, любила: о книжке, купленной у букиниста, о спектакле на Таганке, о Высоцком, плёнки с песнями которого передавались из рук в руки, о новой выставке. Кто во что горазд, каждый спешил обратить Еленино внимание на что-то для него интересное. Но как толпой доведут её до Зои ребята, так толпой и двинутся к метро, чтобы ехать по домам. Ждать Елену нечего, она иной раз и заночует у Зои. Дома родители ссорятся, младший брат не выключает до ночи телевизор, а у Зои своя, большая, тихая комната. Остаётся Елена ночевать порой и потому, что к Зое может зайти Тарас.

Тарас учился с ними в одном классе. Дружил лишь с Петром, светловолосым, высоким, молчаливым парнем. Сидел с ним на последней парте. На всех уроках Тарас громко комментировал сказанное ребятами или учителем. Его низкий, чуть насмешливый голос – камертон урока. Без него нет острого вкуса урока, приправы к уроку, изюминки урока. Как стихи Бродского или песни Высоцкого, дразнившие властителей мира сего, нарушавшие их покой, так и этот голос стал и для учителей, и для ребят той раздражающей силой, которой хочешь овладеть, к которой притягиваешься, как к магниту.

Елена не смотрела на него осоловевшим взглядом и не ждала приглашения на танец, наоборот, завидев, что он, чуть вразвалочку, идёт к их парте или к ним с Зоей на вечере, бежала прочь.

Тарас садился рядом с Зоей на Еленино место, и начинался тихий разговор, не вязавшийся никак с самой сутью громогласного Тараса. О чём они с Зоей говорили? Издалека, украдкой Елена всматривалась в их лица, но оба сидели, склонив головы или повернувшись друг к другу, и что-то прочитать было невозможно.

Издалека, украдкой… А ночью, лишь только она закрывала глаза, Тарас приходил к ней в гости, садился к ней на постель. Смотрел на неё насмешливо. И плескалась голубая вода в ручье её детства, в которой она болтала ногами.

Тарас любит воду. Вместе с Петром и двумя соседями по даче два года строили яхту. И, как только сошёл снег в прошлую весну и растаял лёд на Московском море, они поплыли. Трепетал парус, Тарас, раскинув руки, смотрел на слепящую воду, а в распахнутую куртку забивался ветер раннего мая и обжигал грудь.

Тарас никогда не застёгивал куртку, ни зимой, ни летом. В любой мороз нараспашку. Может быть, из-за этого всегда чуть похрипывал, как Высоцкий.

О том, первом дне на воде Тарас рассказывал в классе, по обыкновению громогласно и насмешливо, словно издеваясь над самим собой, над своей слабостью и сентиментальностью. «Ветер надул парус, яхта плывёт, брызги жгут, солнце светит, – говорил он простыми словами, – и к чёрту век, уроки». Он не сказал: «Это – жизнь, её главный смысл», ежу понятно: всё остальное – мура!

Теперь ей, под сопение брата в соседней комнате, повторяет Тарас: «Ветер надул парус, яхта плывёт, брызги жгут, солнце светит». Ей одной – его лицо, его слова. «Трусишь или пойдёшь со мной в море?»

И она оказывается с ним на палубе. Его светлые волосы треплет ветер. Куртка распахнута. Глаза – брызги неба, брызги воды.

Так и засыпает рядом с Тарасом – в солнце и в брызгах, под его голос: «Ветер надул парус, яхта плывёт…»

Он приходит к Зое между девятью и десятью.

Поступил Тарас в физтех. Ездить ему туда приходится далеко, через всю Москву, да ещё на электричке. После занятий библиотека. Тарас привык быть отличником. Грызёт гранит науки.

Зоя спешит на его звонок. И тишина затыкает уши. Елена мотает головой – выбросить пробки её. Но все звуки исчезают в тот миг, когда Тарас видит Зою. Мгновение останавливается. Даже холодильник выключается в паузу. Даже электрический счётчик перестаёт отсчитывать растраты энергии.

Тихий, входит Тарас следом за Зоей в Зоину комнату. Но вот он видит Елену. Мгновение, и тут же ехидная улыбочка, и насмешливый голос: «Биологам от физиков – физкульт-привет». Не успевает она ухватить, углядеть, поймать то выражение лица, которое он нёс на лице следом за Зоей. «Все виды животных открыла? Не подкинуть тебе новый? Водится в лесопарке института…»

– Стоп, – тихая Зоина просьба, и Тарас обрывает фразу на бегу и беспомощно смотрит на Зою.

– Ну, я пошёл готовиться к семинару и спать, – говорит он скучным голосом. – В шесть утра надо собрать части и выволочь их на просторы нашей Родины, в ледяные улицы и в подземное царство.

Зоя никогда не говорит с ней о Тарасе. Табу.

И она никогда не говорит с Зоей о Тарасе.

И, в общем, зря она застревает у Зои до десяти, зря остаётся ночевать. Надо уматывать отсюда в восемь. Торчит на виду, как флагшток без флага посреди пространства.

Зойка-то не попросит слинять.

Вот завтра… точка… в девять ноль-ноль.

Но «завтра» в восемь ноль-ноль Елена вытягивает ухо к двери – с этой отметины, с восьми ноль-ноль, может раздаться звонок – и усаживается прочнее.

Это ей, ей – беспомощность в его лице. Ей.

«Разве я вредная? – спрашивает себя сердито Елена. – Я ведь не вредная». И она встаёт и идёт к двери. Может, встретит его по дороге к метро?

Но в этот день и в следующий по дороге к метро она не встречает Тараса. Приходил он к Зое или не приходил?

5

Теперь и Евгению нужно было решать своё будущее. Он подал документы в университет. Сдал экзамены хорошо.

Я

Не приняли в университет на мехмат, хотя получил проходной балл, потому что с полиомиелитом на мехмат нельзя, а я скрыл, что у меня полиомиелит, принёс поддельную справку. Родители Ильки оба физики, отец – всемирно известный, оба ходили выяснять ситуацию, ругались, требовали сделать исключение – предоставить мне возможность учиться. Начальство осталось непреклонным. Попробовал сунуться в физтех, туда, где Зоин Тарас. Там тоже быстро выяснили, что справка (форма 286) – поддельна, что я – невоеннообязанный, с военной кафедрой создались проблемы, и в физтех меня тоже не приняли.

Экзамены я сдавал легко, любые. Шёл и совершенно спокойно получал свои пятёрки и проходной балл, причём часто плохо понимал, о чём идёт речь, главное – знать словарь предмета. Но, успешно сдав экзамены в два лучших вуза Москвы и не поступив, я уже не мог успеть поступить в третий на дневной. А мама очень хотела диплома, мне было перед ней неудобно, и я, чтобы не терять год, отправился на вечерний факультет Энергетического института, на теплофизику. И там проучился два семестра.

Одновременно стал работать в Министерстве обороны, где тогда всё ещё работал мой отец.

Это было хорошее время.

Много времени я проводил в тире (тайком от отца) – стрелял из пистолета. Научился стрелять лёжа, сидя, не глядя, через зеркало, освоил все трюки, которые можно придумать.

А ещё я читал философские книги (там была хорошая библиотека).

Как-то попалась мне работа Владимира Соловьёва об Антихристе. Помню, прочёл её за ночь, принёс Мишке. Очень долго с Мишкой обсуждали её.

С Мишкой здорово разговаривать. Он в основном любит слушать, сидит молчит. Лишь иногда что-то спрашивает. А если уж скажет что-нибудь, то такое, над чем будешь думать. Читал он немного, а на все вопросы жизни у него было своё, оригинальное, мнение.

Так вот, Соловьёва я всего прочёл за тот год в министерстве. Очень он меня взбудоражил. Например, «Оправдание добра».

Но пришло лето, и мама стала требовать, чтобы я поступал на дневной факультет. А я не хотел. Из-за этого мы с мамой спорили. Для того чтобы избежать споров, я стал много времени проводить у Мишки. Его мать кормила нас очень вкусными огурцами и помидорами, я их в жизни не забуду.

Как и в школе, в тот год мы часто ходили в походы – с Илькой и с Мишкой. Уходили в пятницу. Иногда застревали до понедельника, и на работу я часто попадал во вторник.

В конце июня мама опять стала просить: «Иди нормально учиться, на дневной». Мама так жалобно на меня смотрела, что я наконец сдался.

Сначала по дурости снова сунулся в физтех, правда, на другой факультет. Но меня там быстро вычислили. А тут Мишка и предложил: «Иди к нам». Он уже год отучился в авиационном. И я решил: «Пойду туда, маме нужен диплом, а там Мишка». Я и сдал экзамены. В авиационном я был отличником, мне платили повышенную стипендию. Правда, только на первом курсе.

Появились новые приятели. Лёха Свиридов, например. Друг Мишки. Хороший человек. Страшно мне нравился. С Лёхой всё время спорили. Читал он много. И хорошо умел думать. Имел свой взгляд на жизнь. Если вспомнить, о чём мы спорили, аж страшно. О добре и зле. Можно ли говорить о морали, нравственности, о добре во время войны? Что считать добром? Предать, донести – нравственно или безнравственно? Ведь для всего можно придумать вполне хорошее оправдание. Например: «Не убий». Почему же во время войны можно убить?

Вообще-то, если честно, мы вовсе не для того спорили, чтобы что-то умное сказать, все наши разговоры сводились к тому, чтобы найти себя.

Очень многие тогда увлекались Хемингуэем.

Мне ближе был Ремарк, чем Хемингуэй. То, что Хемингуэй писал, мне нравилось или не нравилось, а вот тип человека, который за этим стоял, совсем не нравился. Показного уйма, а это коробит. Конечно, грань трудно определить, но мне тогда казалось: многое Хемингуэй делает не потому, что хочет это делать, а потому, что хочет показать, что он делает. Причём сам себе он часто противоречит в той теории, которая у него получилась в «Прощай, оружие!» – в разное время, в зависимости от ситуации, его герой, один и тот же, высказывает разные идеи. Может быть, я был дурак. Но мне даже перечитывать Хемингуэя почему-то никогда не хотелось, вот так с восемнадцати-девятнадцати лет я и не перечитывал его.

Мишка не любил читать, а тогда влюбился в Грина, мною же философия жизни Грина воспринималась как наивная.

Если послушать те наши споры сейчас, станет ясно: ничего умного в них не было, несли ахинею, я-то точно нёс полную чушь. Теперь даже трудно представить себе, о чём можно было орать до хрипоты, бродя по лесу двое, трое суток, с тяжёлыми рюкзаками. Особенно часто спорили с Илькой. Он возбуждался, и, казалось, вся его судьба зависит от того, чьё будет последнее слово, кто победит.

Гораздо позже я понял: когда начинается спор, невозможно дойти ни до какой истины, и взял себе за правило не спорить. Понял: есть споры, а есть беседы. Беседа – другое дело. Когда люди делятся тем, что они прочитали, что продумали – это интересно. А спор: ты – дурак, нет, ты – дурак, это полный идиотизм.

– Ты получше себя чувствуешь?

Как попала Тамиша в лес, почему она рядом с Лёхой Свиридовым, Мишей и Илькой? У неё тоже рюкзак.

– Ты где? Ты слышишь меня? Мы сейчас едем делать тебе тест. Ты не волнуйся, больно не будет. Нам нужно исследовать тебя всего – по сегментам. Мне кое-что не нравится.

Голос Тамиши плывёт облаками, звенит ветром, проскваживает сквозняком, гасит лампочки Прошлого. А с ними тает и острая боль.

– Я тебе принесла из дома индюшку, вернёмся, поешь. И вот сок принесла.

Он не хочет есть. Он не хочет сока. Ему восемнадцать-девятнадцать. Он только что шёл по стерне поля и орал песни вместе с ребятами. Он только что сдавал сессию – листал потрёпанный толстый учебник.

Его везут куда-то под ливень Тамишиных слов: о сыновьях-близнятах, о сломанном велосипеде, из-за которого они дерутся, о футболе и бассейне… Его засовывают в трубу, и голос Тамишин вползает следом, чуть приглушённый:

– Дыши спокойно, ни о чём не думай, сейчас мы быстро…

Он и не думает ни о чём, он пытается понять, почему явилось к нему его Прошлое. Ни с кем, кроме Елены, никогда не говорил о нём. И столько лет не думал ни о нём, ни о себе. Табу.

Может быть, он и жил когда-то. Но тридцать лет не чувствовал того, что жил когда-то.

Фильм смотрел. Заморозили мужика. А через несколько десятилетий тот случайно оттаял. Он пытается найти своих родственников и друзей, бродит по старым адресам, ни адресов таких, ни родственников нет. Пытается найти клинику, в которой его заморозили. Не может. Точно помнит, что родился здесь, в этом городе, но город не знаком ему, и не знает мужик, что делать. Профессия его (он был переписчиком) никому не нужна, и его каллиграфический почерк никому не нужен, а больше он делать ничего не умеет. Как заработать на жизнь? Где ночевать? Что надеть на себя?

Евгений, как тот парень из фильма, бредёт по полю и даже орёт то, что орал более тридцати лет назад, а его не слышат, и забыты слова тех песен, которые он орёт, и нет у него профессии, и нет места, где ему расположиться, чтобы отдохнуть.

– Ну вот, молодец. – Тамиша гладит его по голове, как ребёнка, от макушки ко лбу, когда не шевелюра, а чубчик. – Поешь и спи. Конечно, неприятная процедура, но ведь она позади, да? Я сама хотела быть там с тобой, всё углядеть, ничего не пропустить. Съешь хоть один кусочек.

Он покорно жуёт. А проглотить не может. И выплёвывает в салфетку. Во рту сухо и холодно. Он пьёт воду, поднесённую Тамишей, и смотрит в её коровьи, карие, текущие добром глаза. Тамиша – толстая и мягкая, укрывает его волнами своего тепла, как одеялом, и он засыпает.

Но и в сон приходит Прошлое. Снова перед ним Елена.

6

Учиться Елене легко. Багаж школы тащится за ней изо дня в день и по университету. Общие предметы. Лишь «Беспозвоночные» – нужный для будущей профессии.

Елена любит узнавать новое. Вчера и слыхом не слыхивала, а сегодня пожалуйста тебе – протоплазма… Теперь без этого слова, этого понятия никуда.

Она продолжала много читать. Самиздат, как и в школе, приносил ей он, что называется – с доставкой на дом. Приходил вместе с ребятами, раз в месяц, беседы не получалось, спорил с ней до крика – у них на всё были разные точки зрения. И уходил вместе с ребятами до следующего месяца.

Ребята в их спорах не участвовали, Илька набрасывался на него, едва выходили из Елениной квартиры.

В тот год июнь и часть июля Елена провела в Звенигороде на практике, а когда вернулась, на столе нашла Зоину записку: «Еду отдыхать».

Вот тут и явился к ней он. Один, без Михаила и Ильки.

Евгений не ходил за Еленой в стаде вздыхателей, не встречал после университета, не провожал к Зое. В то лето жил так, как до поступления во Вторую, – сидел дома: читал, играл на гитаре. Он любил свою небольшую светлую комнату с книгами и альбомами. Художников и героев книг знал, как своих родственников. Изолированность от мира, от сверстников выработала чувство независимости. Он не хочет быть одним из… он лучше будет просто один.

Он не ходил за Еленой по пятам, он сочинял ей баллады, поэмы, стансы и «клал» на музыку, то есть на гитару. Часами он общался с Еленой в своей комнате: пел и пел, закрыв глаза и держа Еленино лицо перед собой.

В тот летний день он принял душ, тщательно побрился – срезал всю свою рыжую, распустившуюся за каникулярное время щетину, тщательно расчесал свою буйную, с трудом дающуюся щётке шевелюру и, чуть припадая на одну ногу, отправился к Елене.

Ждать пришлось недолго. Словно какие-то высшие силы были в тот час за него.

– Привет, Жень! – улыбнулась ему Елена. – Ты что тут делаешь? Один и без книг?

– На тебя смотрю, – сердито пробормотал он.

Он злился на себя – почему вспотел, почему слова даются с трудом?

– Пойдём в поход, – сказал он.

– В поход? Вдвоём?

– В поход. Вдвоём. В Звенигород.

– Я только что оттуда.

– Вот и хорошо. Там красивые места. Ты-то сидела небось на одном месте, правда же?

– Правда, – согласилась Елена.

Он видит, она сама не понимает, почему согласилась идти с ним. Согласилась потому, что он для неё – младший брат и с ним она может быть самой собой, а её родной брат ещё очень мал? В этом возрасте разница в шесть лет – пропасть. А тут всего полгода.

Он шёл впереди. Он хорошо знал дорогу. Сначала десять километров – поля и небольшие сельца, под горку, потом десять километров через лес, а там и Москва-река. В одном сельце – хрупкая церковь. Так и кажется: вот-вот распадётся на золотистые купола и чуть валящееся в сторону золотистое тельце, а стоит двести лет. И внутри золотистый полумрак от ликов святых и лёгкого света, идущего сверху.

Прежде чем позвать Елену с собой, он прошёл этот путь сам. Познакомился с бабой Клавдей, с её коровой Дунькой и собакой Тявкой, с весёлой, вышитой избой. Вышиты занавески, скатерть, покрывало на кровати, наволочки и даже ковровая дорожка. Белый фон, а цветы, петухи, яблоки, собаки – яркие: красные, жёлтые, зелёные. Чего только на этих вышивках ни живёт! Пахнет в избе сеном и клубникой. Половицы жёлто-светло-коричневые, от них разлетаются лучи.

Елене понравится в бабы-Клавдиной избе.

Ломоть чёрного хлеба, стакан парного молока – что ещё нужно человеку посередине пути?

А подойдут к Москве-реке, поставят палатку.

Евгений выбрал место, богом забытое, далеко от жилья, от лагерей, от Биостанции. Берег – заросший, пляжа не устроишь, дома не поставишь. А для двоих – простор, полянка общей площадью шесть на семь метров, крутой спуск к воде, за спиной же и с боков – лес с кустарником.

Палатку он взял у Ильки. Своей ещё не обзавёлся, а эта, Илькина, как своя, сколько ночей в ней проспали с Михаилом и Илькой, не сосчитать! С первого дня Второй школы расстояниями измеряли воскресенья.

Елена идёт неслышно сзади. Она земли не касается, парит. Лишь бы не обернуться и не раскинуть руки навстречу.

Но её не удержишь даже его сильными руками – выскользнет.

Мальчишкой ненавидел кровать, к которой был прикован тяжёлыми неподвижными ногами, и, когда мать уходила в магазин, бросал руки на пол и на них шёл от кровати прочь, пока ноги не спадали на ковёр. А потом на четырёхугольнике пола из угла в угол по диагонали тащил на руках своё тело. Руки поначалу были слабые, но каким-то непостижимым образом удерживали его тело. Ходил он на руках, пока они не немели. Тогда припадал к ковру, раскидывал руки в стороны – отдыхал. Снова шёл из угла в угол по диагонали на руках, словно знал: руки даны ему – жить, управлять не слушающимся телом. Тяжелее всего было возвращаться на кровать. Нужно подтянуться, а простыни съезжают, и руки онемели от усталости. Тогда он чуть отодвигал матрас и хватался за железку кровати. Долго подтягивался и, хоть и с трудом, сантиметр за сантиметром, но сам втаскивал тело на кровать. К возвращению матери лежал беспомощный в веере раскиданных тетрадей и учебников – учил уроки.

Нарочно придумывал, что ему так хочется съесть или прочитать – лишь бы отослать мать из дома хотя бы на час.

Потом целый год на костылях прыгал по дому и улице со скоростью бегуна-победителя – тело висело на руках и на костылях.

Теперь его руки железку могут согнуть. Но при Елене падают плетьми вдоль тела, словно не на спину, а на них всей тяжестью обрушивается рюкзак с палаткой и спальниками.

Почему он решил, что всю дорогу они будут разговаривать? Как можно разговаривать, если тропа через поле и лесок – узкая и к тому же Елена отделена от него не только рюкзаком, но и непробиваемой стеной воздуха!

О чём она думает? Что происходит с ней, почему так изменилась? Когда она учила их играть на гитаре, всегда улыбалась и была только с ними: видела их, слышала. Это ощущение – они соединены её голосом, её улыбкой, её треньканьем, её дыханием в одно общее – и есть жизнь. Ради встречи с Еленой он столько лет учился преодолевать боль, столько лет работал над собой – выздоравливая. Елена – награда за его терпение, за его мужество. Словно подсознание его знало, зачем он борется со своей бедой.

Можно остановиться, обернуться, затеять разговор. Но тогда они так и будут стоять – разговаривая. И никогда не дойдут ни до бабы Клавди, ни до берега Москвы-реки – до их жилья, шесть на семь квадратных метров, где должен возгореться костёр – их общий очаг. Вот уж на берегу они наговорятся. Костёр горит и сами собой складываются песни и признания.

А может быть, ей тяжело? У неё рюкзак небольшой, но в нём железные банки – сгущёнка, консервы, котелок, а ещё крупа…

Евгений оборачивается к Елене:

– Давай я понесу рюкзак, у меня руки свободные.

– Ерунда, не тяжело. – Елена останавливается.

Он поймал выражение её лица, когда на неё не смотрят.

– Почему ты печальна? – спрашивает он. – Тебе не нравится наш путь?

– Нравится. Я люблю колосья. Ты учуял, как они пахнут? И цвет… вроде зелёный, а совсем светлый.

– Ты не ответила на мой вопрос. Почему ты так печальна?

Щёки у Елены ярко-красные, и губы ярко-красные, глаза золотистые, волосы светлые, пух, не волосы.

– Разве? Я не замечала. Тебе показалось. Далеко ещё до села?

– Ты устала?

– Нет, я никогда не устаю. Я могу идти, сколько хочешь. Наверное, в родителей, они у меня оба геологи. Давай пойдём!

Они разговаривали! И Елена чуть улыбалась ему. И смотрела на него. Почему же между ними воздух твёрдый?

У бабы Клавди ей понравилось. Елена завела с бабой Клавдей разговор о старой деревне – как было до раскулачивания, как при Сталине жили и как сейчас?

Баба Клавдя отвечала обстоятельно. Раньше они были сытые, ели от пуза. Их не раскулачили только потому, что отца и деда в тот год убили. Кто убил, за что убили, до сих пор темно. А ещё не раскулачили потому, что не успели построить большую избу, а эта – разве изба? Хоть и добротная, а пространства – на две комнаты. Никто не позарился. Скотину, да, увели. И она, девчонка, потащилась в колхоз за скотиной – пальцы любили сосцы двух коров-кормилиц. С телят вырастила их Клавдя, вместо сестёр-братьев, которых Бог ей не дал. Одна-разъединая получилась она у родителей. За отцом вскоре и мать отправилась. В доброте жили родители, в присказках да прибаутках, несмотря на работу с утра до ночи.

Осталась Клавдя тринадцати лет одна с бабкой. Бабку тоже определили в колхоз. И потянулись дни без просвета. Коров ей дали десять. Доить их надо и в субботы с воскресеньями. В четыре утра вставала, с темнотой ложилась. Кроме скотного двора, где дел хватало, ещё было и колхозное поле в страду, да ещё и свой какой-никакой огород, с которого только и кормились.

Всё равно жили голодно, с полупустыми закромами.

Баба Клавдя говорила ровно, старательно, видать, так же, как работала всю жизнь.

– А ребёночек у вас был? – спросила Елена.

Баба Клавдя затянула платок:

– Поспеши, доченька, с ребёночком. Вовремя не родишь, опоздаешь. Мой жених засобирался в город на заработки, чтобы достойно свадьбу справить! А уродился он горячий, ждать свадьбы не хотел, домогался меня: «Моя будешь, спокойный уйду». Я же супротив его желания пошла – хотела честь по чести, как заведено у нас в роду. Поработал он в городе всего полгода, вернулся ко мне на три дня. «Свадьба будет, Клавдя, обязательно, – сказал, – потому что нету без тебя мне жизни, но для хорошей свадьбы ещё надо денег заработать, снова в город ехать, а я боюсь чего-то. Не противься, Клавдя, прошу». Я же упёрлась: до свадьбы ни за что! Он и решил: справлять свадьбу. Но, какая бы скромная она ни была, хоть неделя для подготовки, а нужна. – Баба Клавдя вздохнула. – На следующее утро ему пришла повестка: в два дня с вещами. Он опять приступил ко мне. Я опять не далась. А его в Финскую и убили. Вот и всё. Не моя глупость, может быть, и остался бы у меня ребёночек – подарок от него, моё утешенье.

Через лес шли опять по узкой тропе, один за другим. И опять молчали.

«А ребёночек у вас был?» – спросила Елена.

Евгений о ребёночке раньше никогда не думал. В тот день приложил это слово к себе – у него ведь тоже может быть ребёночек. Он уже достаточно взрослый, чтобы иметь ребёночка.

Почему Елена спросила о ребёночке? Она хочет ребёночка?

Баба Клавдя понравилась Елене.

– Подожди!

Он обернулся. Елена скинула рюкзак и присела на корточки. В траве лежал птенец, разевал клюв и смотрел на них испуганными круглыми глазами.

– Из гнезда вывалился.

– А мать где?

– То-то и оно. Была бы мать, кружила бы над ним. Или погибла, или улетела за кормом. – Елена поднялась, задрала голову. – Смотри, слава богу, явилась.

Над гнездом кругами летала серая птица и кричала.

Носовым платком осторожно Елена взяла птенца, положила его в карман рубахи и легко начала подниматься по стволу.

Через минуту она снова была на земле и надевала рюкзак.

– Ну даёшь! – только и выдохнул Евгений. – Лихо. Где это ты так научилась?

– Специальность. С детства. Скалы, горы, деревья – родной дом. Лазить люблю. Не боюсь ни высоты, ни грозы, ни бури. Песком меня уносило. Чуть не убила молния. А я вот она я, потому что всё это, – она повела рукой, – родной дом. Потому что владею секретом – выжить в любых условиях! – повторила. – Ладно, идём. Хватит лирических отступлений.

Лишь в сумерки дошли они до места, выбранного Евгением.

Не успел Евгений оглядеться, как Елена уже очистила площадку и поставила палатку. И чуть в стороне уже лежал сушняк. Он думал поразить её своим умением хозяйничать в лесу, а поучила его она.

– Ну, даёшь! – снова только и воскликнул он.

– А чего тут? – небрежно пожала плечами Елена. – Родители разошлись. Я каждый год в экспедициях, то с отцом, то с матерью. Ерунда всё.

– Я воды набрал. Есть хочешь?

– Терпимо. Иду мыться, а ты разводи костёр и открывай тушёнку. Привет!

Он смотрел ей вслед. Клетчатая мальчишечья рубашка, тёмные брюки, полотенце через плечо. Что за колдовство? Почему он не в силах двинуться с места?

7

Елена любит воду. Вода смоет пот.

А Зоя сейчас стоит рядом с Тарасом и с яхты смотрит в воду совсем на другом конце света. Вода уже серая, растеряла краски до завтрашнего солнца. Тарас склонился к Зое, она подняла лицо к нему. О чём они говорят?

Вода тёплая, пахнет водорослями и почему-то хвоей, понесла по течению. Елена начала работать и руками, и ногами, чтобы не отнесло далеко от стоянки.

Отец учил плавать кролем, а мать саженками.

С самого детства… если отец скажет: «надо идти», мать обязательно возразит: «не надо». Мать скажет: «надо стричь ребёнка», отец возразит: «не надо». Она взросла на противоречиях и противоположностях. «Чёрное», «белое» так и застыло пластами, и до сих пор она не знает, что же чёрное, что белое. Даже когда разошлись, каждый вечер отец приходил к ним. Не с детьми встретиться, а поссориться с матерью. Обоим необходимо было возражать друг другу, говорить обидные вещи.

В нежном возрасте Елена смотрела на родителей с любопытством – интересно играют. Так кто же из них прав? Этот фильм, эта книга – «дерьмо» или «явление»? Слова «дерьмо», «маразм», «идиотизм», «так твою мать» – семейный багаж, семейные реликвии. И Елена с восторгом произносила их в детском саду, победно поглядывая на воспитательницу – вот что она знает! А однажды воспитательница сказала ей: «Эти слова плохие, Леночка, некрасивые». И спросила: «Где ты набралась их?»

У Елены хватило сообразительности не сказать «дома», она отошла к окну, стала смотреть на заснеженные клумбы и качели. «Разве эти слова дурные? – думала она. – Они сердитые».

Дома ничего не сказала родителям, но, когда в следующий раз они стали «обкрикивать» какую-то статью и прозвучали слова: «Так твою мать», спросила тихо, что это значит? И отец, и мать повернулись к ней, а потом стали смотреть друг на друга. В этот день они больше не ругались и не спорили. Но на другой даже не вспомнили о её вопросе, и крики, и привычные слова мячиками запрыгали по комнате с прежней силой.

Для Елены началась новая игра. Она решила сама догадаться, какие слова можно произносить вслух, какие нельзя. Вывод напрашивался простой: те, что воспитательница в саду не говорит, плохие. Но получалось, что она не говорит многих слов.

Раньше Елена легко болтала с ребятами и взрослыми, а теперь прикусила язык – не хотела больше говорить плохие слова, стайкой сидевшие у неё на языке и непринуждённо слетавшие с него раньше.

Пошла в школу. Очень скоро поняла, что можно, что нельзя говорить. И умирала от любопытства: в других семьях родители так же ругаются?

Уроки выучить старалась до прихода родителей (они вместе работали в одном научно-исследовательском институте) и смотаться к Зое, где Зоина мама накрывала для неё стол и угощала вкусными котлетами, гуляшами и салатами, а папа расспрашивал её об уроках и книжках, о занятиях в кружках.

Зоя отличалась от других девочек – чёрным, пристальным и одновременно отрешённым взглядом, длинными тугими косами и добротой: раздаривала свои печенья, ластики, карандаши… Она слушала учителя, пристыв к нему неподвижным взглядом, и чётко выполняла всё, что от неё требовали.

Особенно радовалась Зоя урокам математики. Задачи, устный счёт… – ответ выскакивал из неё пулей и всегда был правильный.

Сидеть с ней за одним столом очень нравилось Елене, Зоя помогала ей включаться в урок и поглощать его, как поглощают интересный фильм.

Сейчас Елена неслась течением тёплой Москвы-реки, вдыхала запах вспотевших цветов и деревьев, воды, просквожённой солнцем.

О чём Зоя говорит с Тарасом? Где они сейчас?

Почему Зоя не написала, что уплыла на яхте, с Тарасом?

И в ту минуту, как сформулировался этот вопрос, Елена чуть не пошла ко дну, так затяжелели руки и ноги: да ведь Зоя потому никогда ничего не рассказывает ей о Тарасе, даже имени его не упоминает никогда, что знает о её отношении к Тарасу. Конечно, знает! Елена захлебнулась, забила руками, ногами по воде и с трудом поплыла против течения к берегу.

Зоя щадит её. Жалеет. Не хочет огорчать. Бережёт. Охраняет от боли.

Огонь взлетал высоко и освещал деревья.

– Садись-ка, суп уже почти готов. Хочешь кипятку?

– Хочу.

Елена взяла в руки кружку и словно повисла на ней, жёстко-горячей, казалось, выпустит её и сама рухнет.

– Есть сгущённое какао, есть чай, есть сухая малина.

– Спасибо, Жень, давай малину.

8

Она смотрит в огонь, и Евгений спешит подложить новую порцию хвороста: искры, языки огня пляшут в её глазах.

О чём она молчит? Что гнетёт её? Какая тайна в ней?

– О чём ты думаешь? – дерзко спрашивает он.

Непонимающе смотрит на него Елена, а потом усмехается:

– О несчастной любви, о чём ещё?!

– У тебя грустные шутки, – говорит Евгений. – Я всерьёз, о чём?

И тихий голос Елены в потрескивании костра:

– Помнишь, как у Евтушенко: «…зачем ты так?»? И я вот не знаю, кого спросить: «Зачем ты так?»

Почему он тогда не всполошился, не спросил: что не так у тебя, Елена? Он подхватил строчки Евтушенко и сам продолжал про раненую белуху, кричавшую зверобою те же строчки: «Зачем ты так?»

Оборвав Евтушенко, Елена кинулась к Мандельштаму:

  • И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,
  • И Гёте, свищущий на вьющейся тропе,
  • И Гамлет, мыслящий пугливыми словами,
  • Считали пульс толпы и верили толпе.

И он – следом:

  • Быть может, прежде губ уже родился шёпот,
  • И в бездревесности кружилися листы.
  • И те, кому мы посвящаем опыт,
  • До опыта приобрели черты.

Так они и читали вдвоём. Цветаеву, Волошина…

  • Моим стихам, написанным так рано,
  • Что и не знала я, что я – поэт,
  • Сорвавшимся, как брызги из фонтана,
  • Как искры из ракет,
  • Ворвавшимся, как маленькие черти,
  • В святилище, где сон и фимиам,
  • Моим стихам о юности и смерти,
  • – Нечитанным стихам! —
  • Разбросанным в пыли по магазинам,
  • Где их никто не брал и не берёт,
  • Моим стихам, как драгоценным винам,
  • Наступит свой черёд.
  • Изгнанники, скитальцы и поэты,
  • Кто жаждал быть, но стать ничем не смог…
  • У птиц – гнездо, у зверя – тёмный лог,
  • А посох нам и нищенства заветы…

Они подхватывали друг у друга строфы эстафетой.

– Жаль, гитару не взяли, ты бы поиграла.

Елена пожала плечами:

– Ты весь мой репертуар теперь сам поёшь!

Она забралась в спальный мешок и затихла сразу. Спала, не спала?

От неё, неподвижной и тихой, мягко исходили волны, захлёстывали его с головой, в спальном мешке ему было душно, но он боялся пошевелиться и выпростать руки. Её голос тоже накатывал на него волнами: «А ребёночек у вас был?», «О несчастной любви, о чём ещё», «Не боюсь ни грозы, ни бури, владею секретом – выжить в любых условиях!».

Мелькнуло тогда: какую тайну носит в себе, может, правда, несчастная любовь? Ерунда какая… Стоит ей пальцем шевельнуть, и любой… Но что «любой», додумать не мог. Обычные отношения между мальчиком и девочкой к Елене не подходили.

Уснул он под утро, просто растаял в волнах, исходивших от Елены.

Разбудили его запах, треск костра и бульканье. Елена варила кашу в сгущёнке и воде, и каша сердито брызгалась.

Нереальность ситуации – он и Елена одни на свете возле огня – покачивала его в невесомости. Он плыл в стреляющих сквозь кустарник и листву лучах солнца, в запахах свежести и огня, в треске костра и в бурчании каши.

– Пока ты вымоешься, будет готова. Чай я заварила в кружках. У нас ещё есть плавленые сырки.

И то, что Елена говорила о самых простых вещах, не опускало его на землю: он плыл к воде, он плыл в воде и парил в бледно-голубом, в сгустившемся жаром утра небе.

За завтраком Елена рассказывала о саранче, о невозможности ещё в начале этого века бороться с ней. Саранча закрывала небо, летела стремительно и пожирала не только колосья и овощи подчистую, но и людей. Голод уносил сотни тысяч.

– Почему ты заговорила о саранче? – спросил её Евгений.

Елена передёрнула плечами:

– От беспомощности. Пока не появилась химия, человек был беспомощен перед саранчой. А теперь он беспомощен перед химией. Нельзя же убить саранчу, или колорадского жука, или сорняк и при этом хоть немного не потравить человека.

– Ты собираешься изобрести препараты, которые не будут отравлять людей?

Елена передёрнула плечами, словно лишнее с них сбросила:

– Может быть. Я не решила, чем буду заниматься, у меня много «хочу». Меня очень интересует вода. Что рождается в ней и можно ли регулировать в ней жизнь? А ещё… Кругом всё в природе гибнет, я хочу найти способ остановить гибель. А ещё меня интересуют воробьи. Это наиболее выживающий вид. Почему красивые крупные птицы гибнут, а воробьи выживают в самых тяжёлых условиях? А может, займусь изучением крови: как убрать код болезни, заложенный предками? В общем, тьма вопросов, а что выберу, пока не знаю. А ты кем хочешь быть?

– Программистом. Компьютеры появились недавно, но какую силу взяли! С моими ногами мне нужна сидячая работа.

– Вот и нет. Тебе нужно развивать ноги, тогда они начнут хорошо работать.

Прошло ещё около часа – в разговорах, а потом они собирали землянику и купались.

Они неслись течением, стараясь оставаться рядом, и им на двоих – запахи воды и леса, солнечные блики по воде, тишина.

И снова были путь гуськом и баба Клавдя с рассказами о жизни.

А потом вечерняя, полупустая электричка к Москве.

– В следующий раз можно съездить в Троице-Сергиеву лавру, – сказала Елена на прощанье.

Он шёл домой, не замечая тяжести палатки и спальников, даже вроде не припадая на больную ногу.

В Троице-Сергиеву лавру! А потом ещё куда-нибудь. Уж в следующий раз он возьмёт гитару, и Елена будет петь. Нет, лучше он будет петь. До похода всех бардов переслушает и выберет то, что хочет сказать ей.

Вечер – пыльный, душный. Сейчас бы в воду и плыть рядом с Еленой.

Почему она заторопилась домой? Почему не захотела остаться ещё на день?

9

– Мне никто не звонил? – спросила Елена брата, едва переступила порог.

У брата пересменок между экспедицией с матерью и лагерем. Мать едет на север и не хочет везти Тимку в холод.

Тимка ехидно усмехнулся, совсем мефистофельской усмешкой, и протянул ей лист бумаги.

– Что это?

– Читай, – передёрнул он плечами, совсем как она.

«Игорь Горец, в девять утра, звал на выставку», «Антон Стригунов, в десять восемнадцать, хочет поговорить»…

Список состоял из семнадцати имён. Возле некоторых крупными буквами была выписана фраза: «Предложение о времяпрепровождении не поступило». Были и прочерки имён, стояло: «Остался инкогнито».

Тимка явно был доволен произведённым эффектом:

– А ты у меня популярная, совсем как The Beatles. Создаётся такое впечатление, что они все от тебя без ума. Я тоже от тебя без ума, только на меня у тебя нет времени.

– Есть идеи?

– Какие идеи?

– Нашего с тобой времяпрепровождения, как ты изволишь выражаться.

– Какие уж тут идеи, когда завтра меня упакуют и отправят в места не столь отдалённые, – вздохнул Тимка. – Хоть бы название поменяли. Лагерь. Нашли слово! По этапу с вещами.

– Ты уж очень развитый для своих отроческих лет!

– Дед развил, нарассказывал мне про лагерь. Там за шестнадцать лет над ними, врагами народа, как только ни поиздевались!

– Не тот же лагерь!

– Один чёрт. Не хочу в лагерь, и точка. Предпочитаю Север с белыми медведями или нашу душную квартиру, зато с тобой.

– Хочешь, я поговорю с матерью?

– Думаю, бесполезно. У неё, по-моему, там свой особый интерес. Уж очень она спешит избавиться от меня и рвётся туда. А с тобой не оставит ни за что, она говорит: «Дай Лене отдохнуть, не висни на ней веригами». Так что у нас с тобой есть всего пара часов.

– Хочешь в кино?

– Кто ж отказывается от зрелища? Но маман не велела испаряться, у неё на меня виды, ей нужна помощь.

– После кино. Дай мне что-нибудь пожевать, и вперёд! Я сама объяснюсь с ней.

Но в кино сбежать они не успели, явилась мать и тут же раздала им задания: у неё оторвался ремень рюкзака, испортились часы, не достираны Тимкины вещи.

– Зоя не звонила? – спросила Елена Тимку перед тем, как начать стирать его вещи.

– Если не отражено в прейскуранте, значит, нет.

Тимка пожал плечами и отправился в мастерские – чинить часы и пришивать ремень к рюкзаку.

А Зоя подняла лицо к Тарасу. О чём они говорят?

Глава вторая

1

Я

С Мишкой ездили на шабашки – в семнадцать, восемнадцать, двадцать лет. Малярили. Как-то приехали работать на Брянский завод «Дормаш»: он делал дорожные машины. Мы подрядились красить железнодорожный многопролётный мост.

Красили завод, фасадные работы выполняли.

Мосты красятся кистями, но никто никогда в Советском Союзе кистями не красил. Да и сколько времени понадобится на громадный мост? С автобазы мы взяли на полтора месяца компрессор (за талоны на бензин) и стали красить мост из пульверизатора. От компрессора идут шланги, каждый метров триста. Мы обматывались этими тяжёлыми, наполненными краской шлангами и перетаскивались с ними с места на место.

Если дует ветер, то, в основном, поливаешь себя, и краска, несмотря на штаны и рубаху, сквозь них вместе с ветром проникает к телу, потому что в краску добавляют бензин, чтобы она хорошо разбрызгивалась. А ещё очень быстро рвётся одежда.

В очках работать нельзя, потому что очки тут же заляпываются краской. В ду́ше смыть краску нельзя.

Прежде чем лезть под душ, оттирали краску керосином.

Со шлангами тоже целая история.

С одной стороны, возни с ними много: после работы их надо продуть, иначе придётся выбросить, так как краска внутри за ночь засохнет – мы вызывали тепловоз продувать. С другой стороны, шланги нельзя было оставить на ночь: в то время они были диковиной, и местные жители растащили бы их за минуту. Целый час приходилось собирать и прятать, а утром перед началом работы опять затягивать на мост.

– Па! Ты всё спишь и спишь. Проснись на минуту. Я спросить хочу.

Он открыл глаза.

Вадька стоит, припав на одну ногу.

Фигура у Вадьки – его, и душа – его. От Веры только цвет глаз – тёмный, а форма – его, Евгения.

– Что ты хочешь спросить? – улыбнулся Евгений. – Буду я жить или не буду? Не бойся, мы с тобой ещё сыграем в пинг-понг. Ты как меня нашёл?

– Женщина позвонила, дала мне адрес.

– Мать знает?

– Нет, она спала. Почему ты не позвонил мне? Вот же телефон, и ты в сознании!

– Сам видишь, я всё сплю. Ты же меня разбудил, так?

Вадька недоверчиво смотрел, и губы его чуть кривились.

В детстве он никогда не плакал, только кривились губы.

– Ну, я пойду, спи, – сказал Вадька. – Завтра приду.

– Приходи.

Лишь детей не коснулась заморозка, заледенившая его на тридцать лет – когда он видел их, пробуждались чувства и мысли.

Через пару месяцев Вадька оканчивает школу, ему бы в университет! Голова на месте. А чем платить?

Статуса нет. Документы на политубежище лежат в соответствующей организации уже тьму лет без движения. Право на работу есть – пожалуйста, вкалывай, а вот медицинской помощи или какой другой, извините…

Дети и не американцы, и уже не русские, они выросли тут, у них американский менталитет, как здесь говорят. Но никаких американских льгот им не положено. И, как иностранцам, никакой помощи не положено.

Вадька принёс запах дома – дыма от сигарет, крепкого чая, разогретого хлеба.

Дома сейчас царство спящих: Вера ещё спит, и Варвара спит.

Варвара после школы валится спать, чтобы ночью балдеть под музыку.

Один Вадька бродит по дому, ест булки, колбасу, если колбаса есть, садится делать уроки.

– Подожди, Вадька, – запоздало зовёт Евгений. – Я не звонил, чтобы не волновать тебя.

Вадька уже не может услышать его, и Евгений закрывает глаза.

Появление Вадьки в его Прошлом осторожно отодвинуло Прошлое вглубь: потерпи ещё в своей тьме, дай рассмотреть Сегодня: когда началась эта его авария?

За девять лет Америки Евгений впервые остановился в своём движении.

Таксистом стал не сразу. Сначала были планы и беготня. Он хотел организовать совместный бизнес Америки и России. Хотел помочь России выбраться из неуважения к личности. В Америке, ему казалось, главное – человек.

Уезжал потому, что разгромили компьютерную мастерскую.

Компьютерную мастерскую они создали вместе с Михаилом. Заняли кучу долларов и начали чинить компьютеры. А ещё писали программы – заводам, институтам, банкам. Половину занятого отдали быстро, а тут к ним и нагрянули…

В тот день они с Мишкой праздновали победу. Больше месяца не могли понять, как доделать одну из программ, и наконец сообразили. На радостях купили торт, заварили крепкий чай. Тогда он ещё хотел правильной жизни: не курил, ночами спал.

Вошли трое без лиц. На глаза опущены форменные шапочки. Забрали чужие компьютеры, деньги и пригрозили: ещё раз увидят здесь, загонят, куда Макар телят не гонял.

Дымил чай, по блюдцу рассыпались орехи с верхушки торта, они с Мишкой стояли плечо к плечу, смотрели в жёлтую, захлопнувшуюся только что дверь.

Пулю – в лоб, верёвку – на шею, газ – в нос.

Если бы не дети… У Михаила – трое, у него – трое.

Их не били. Их уничтожили.

Компьютеров в ремонте было пять. Каждый стоил 1500–2000 долларов. И того десять тысяч! Да ещё нужно отдать восемь за помещение, которое они выкупали потихоньку.

Первым пришёл в себя Михаил:

– Продаём эту халупу. За неё возьмём всю сумму. Нам она досталась фактически задарма. И я мотаю отсюда.

– Куда?

– На Алтай. В глушь. Ноги моей больше в Москве не будет. Поставлю дом, буду растить хлеб и кашу, – он усмехнулся. – Не вздумай пустить слабину, Женька. Из-за фашистов мы с тобой не подохнем, нет. – И вдруг Михаил, тихий, уравновешенный Михаил, заколотил своими пудовыми кулаками по двери. – Идиот, идиот! – вопил он. А когда появились чуть заметные вмятины и кое-где трещины в краске, бросил руки вдоль тела и сказал спокойно, чуть лениво, словно только что проснулся: – Чтоб ещё раз в этой стране чему-нибудь поверил… Демократия ё… – ругнулся он, хотя в жизни не ругался и мата терпеть не мог. – Опять мы попались, как мыши в ловушку.

Только теперь пришёл в себя Евгений. И захохотал, как не хохотал никогда в жизни.

– Ты чего? – уставился на него круглыми глазами Михаил. – Того? Свихнулся? Тронулся?

– Ёлки… – сквозь хохот прорвалось слово.

– Какие ёлки?! О чём ты? На! – Михаил протянул ему свою чашку с чаем. – Выпей и прекрати истерику. – А когда Евгений выпил, приказал: – Ну, теперь выкладывай, что за ёлки.

– Помнишь, я работал в НИИ программистом? Работа что надо, и я был в порядке.

– Ну, помню.

– Помнишь, почему я оттуда ушёл?

– Ты не распространялся. Сказал «ушёл, и точка».

– Должна была приехать в НИИ правительственная комиссия. И нас, мужиков, послали в лес рубить ёлки.

– Что, Новый год был?

– Прям Новый год. Лютый февраль.

– Тогда зачем?

– Чтобы натыкать на площадке перед входом, прямо в снег.

– Зачем?

– Ты меня спрашиваешь? Я подал заявление в тот же час. Так и написал: «Не хочу участвовать в создании бутафории». Больше я туда на работу не вышел, а трудовую книжку забрал через месяц, когда устроился в турбюро – возить экскурсии по Золотому кольцу.

– А может, речь шла о двух-трёх ёлках?

– О чём бы речь ни шла! Ложь – основа прошлой жизни, ложь – основа новой жизни. Ты на Алтай, а я поеду в Америку. Тогда ещё надо было мотать.

– В Америку?! Зачем? Поедем со мной на Алтай. Построим посёлок, чем плохо жить натуральным хозяйством? Поднимем детей, они народят новых. Будет остров в нашем лагере вонючем.

– Дотянутся лапы и туда, Мишка. Нигде от них не спрятаться. Это страна такая. Она человека заталкивает в ловушку, и – смерть. Мы с тобой тут, Мишка, – ничто, ноль. Человек, Мишка, в нашей стране, ни в советской, ни в «демократической» России, не ценится, насекомые мы под ногами, дави, коли сапоги надел! А в Америке человек – главное. В Америке – настоящая демократия. В Америке человек живёт, а не мается.

– Откуда ты знаешь, как живут люди в Америке?

– Жорку помнишь, соседа по лестничной клетке? Он слинял в Америку, пишет письма родителям! Он в полном порядке!

Они не пустили себе пули в лоб, они не повесились и не открыли конфорки, чтобы надышаться газом, они продали свою мастерскую и раздали долги. Михаил всегда был человеком слова: связал книги и учебники, погрузил их вместе с детьми и женой в вагон поезда и уехал на Алтай.

А его выписал в Америку Жорка:

– Давай, Евгеша, начнём общий компьютерный бизнес, – сказал ему по телефону.

2

Погоди, может быть, начало сегодняшней аварии лежит в том самом Золотом кольце, куда он сбежал после разгрома? Или ещё раньше – в компьютерной мастерской? Не компьютеры надо было чинить, не программы писать (кому нужна компьютерная мастерская в стране Развала?), а сразу после НИИ пойти снова учиться, защитить диссертацию? Мозги-то были! И сейчас восседал бы на вершине пирамиды, а не копошился внизу.

Но тогда, после катастрофы с мастерской, Золотое кольцо явилось праздником.

Я

Решил устроиться работать в Московское городское экскурсионное бюро, в историческую секцию. Историческая отличалась от революционной тем, что там царствовала история России до революции и потому была мне интересна (это старые дома XVIII–XIX веков, старые документы…) – историю я любил и знал достаточно хорошо. Но была обязательной для всех секций экскурсия «Москва – столица нашей Родины». Эту тему надо было сдавать, только потом тебя зачисляли. Несмотря на дурацкое название, и здесь можно было бы, конечно, рассказать много интересного. Но всем навязывались сфабрикованные какой-то бездарностью методические разработки, по которым требовалось проводить экскурсию. С моей точки зрения, подобная экскурсия – полный идиотизм. Поэтому я подготовил свою экскурсию – о старой Москве, надеясь, что как-то пронесёт. Конечно, вероятность того, что меня не зачислят в экскурсионное бюро после подобной вольности, оставалась.

Стартовала эта автобусная экскурсия «Москва – столица нашей Родины» от Казанского вокзала.

Приехал методист, который должен был принимать у меня эту экскурсию, и сел сзади.

Группа набирается прямо на вокзале. Стоят люди с мегафонами, кричат, зазывают.

А теперь надо понять, кто попадает на нашу экскурсию от трёх вокзалов?

В автобус залезают уставшие люди, которым хочется погреться, так как в автобусе тепло. Все заработки на трёх вокзалах – от людей, которым деться некуда.

Кто-то часами сидит на полу с сумками, ждёт своего поезда или сторожит вещи тех, кто носится по магазинам. Приезжали целыми семьями из областей – в областях, как известно, в то время нечего было есть и невозможно было купить одежду. Порой на вокзалах люди проводили целую неделю. В страшной грязи, в страшном свинстве. Умывались в вонючих, загаженных туалетах. Причём кое-кто из них и с деньгами, мог бы гостиницу снять, да в гостиницу прийти в валенках и телогрейке и попросить номер… это всё – таких не пускают! Мы в кино это сняли. Тоже развернули, помню, деятельность!

Был у меня один приятель – большой любитель психологии. Предложил провести тесты.

Например, такой. Мы прилично оделись и приехали на Калининский проспект. Останавливали прохожих, просили у них мелочь. А на что, зависело от того, у кого в данный момент просили: у мужчин – на водку или на сигареты, у женщин – на хлеб, у людей болезненного вида – на лекарство. Всё снимаем скрытой камерой. Реакция людей интересна. Разная. Кое-кто покорно даёт. А большинство женщин – озверевшие. Одна буквально набросилась на нас: «Я тебя каждый день здесь вижу! Грабите, деньги отбираете! Бандиты!» Вызвала милиционера. Тот подходит. Ну, с милиционером легко. Я ему говорю: «Слушай, мужик, вышли бутылку купить, а нам не хватает». У милиционера реакция однозначная. Он сказал, чтобы мы убирались, но выражение лица при этом было очевидное, причина-то понятная: не хватает на выпивку. А ему напели: бандиты отбирают деньги!

Или девушка с парнем идут. Надо просить у парня. Если он ухаживает за девушкой, скорее всего, даст – захочет перед ней предстать в выгодном свете. Прошу у них на лекарство, парень даёт больше, чем прошу.

Честно говоря, мы тогда на целый торт собрали. Купили его и стали на улице угощать людей. Все до одного отказывались – боялись отравиться. Пошли домой пить чай.

Снова вышли на улицу. Вижу, парень с девушкой. Я и попросил у них. Парень удивился: «Я же тебе только что дал». Оказалось, те же самые. Пришлось оправдываться: «Вас же много, всех не упомнишь». Вышло смешно.

К чему это я вспомнил?

Кино мы тогда сняли!

Так вот, стою я в автобусе с микрофоном, готовлюсь сдавать экзамен, чтобы поступить на работу в экскурсионное бюро.

Казанский вокзал.

Кроме методиста комиссия пришла – два экскурсовода, они тоже должны были высказать своё мнение: гожусь ли я.

Уже собрались двери закрывать, как в автобус входят двое. Сразу видно, они от райкома партии. Проверка на политическую грамотность. Методист и экскурсоводы тут же выскакивают из автобуса. А мне что делать? Я ведь ещё и не экскурсовод вовсе.

Сели они на переднее сиденье. И мы поехали.

Совершенно не знаю, о чём говорить. Теоретически ясно. Устроил из этого комедию. Принимал в комсомол Письменного, три раза принимал. А потом у Никитских ворот расстрелял его и повесил мемориальную доску на дом, возле которого расстрелял. У меня все руки были в крови. Кого только я ни описывал! Развлекался как мог. Подъём театральный! Мои бабушки в тулупах плакали. А эти два смотрят. Видно, оба – тупые, необразованные абсолютно. На скорости, на которой идёт автобус, невозможно увидеть мемориальную доску, увидеть её можно только тогда, когда точно знаешь, где она висит.

Водитель тоже плачет – настоящие слёзы на глазах. Он-то экскурсию «Москва – столица нашей Родины» слышал много раз и великолепно знает, что и когда надо говорить. Только бы он меня не выдал! А я выкладываюсь. Сорок минут орал, комедию ломал. Наконец всё кончилось. Ну, думаю: конец, точно выгонят. По крайней мере повеселился.

И вдруг один подходит, пожимает руку и говорит: «Большое спасибо».

В этот день проверяли все автобусы, которые выходили с экскурсиями. Оказалось, что я единственный прошёл из всех – самый грамотный. А нёс такую ахинею, которую даже трудно себе представить!..

Те двое прислали в Экскурсионное бюро бумагу, что я самый заслуженный экскурсовод – им и в голову не пришло, что я и не экскурсовод вовсе. Меня тут же зачислили. Кстати, потом директор Веня полюбил меня, я стал у него самым главным экскурсоводом.

Но долго на «Столице» я, естественно, усидеть не смог. Стал возить людей по Золотому кольцу. Из Совета министров возил, из Центрального музея Ленина… Такие прожжённые там сидели… А я им спектакли устраивал.

Владимир, Суздаль, Переславль-Залесский, Ростов, Иваново, Загорск. Большое кольцо – Ярославль, Кострома.

Ещё очень люблю Звенигород.

Одна церковь в нём осталась.

Тогда всё пребывало в ужасном виде, потому что никто ничего не восстанавливал.

В далёкие времена была борьба за власть между Звенигородом и Москвой: то ли в Звенигороде делать столицу, то ли в Москве. Об этом рассказано в «Андрее Рублёве». Один сын Ивана Второго хотел сделать столицей Звенигород и развернул там огромное церковное строительство. Он и уехал туда. А тот, кто хотел основать столицу в Москве, решил избавиться от него: ослепил брата, прямо в церкви, вырезал всю его деревню и татар привёл.

Так описывают это событие Костомаров и Соловьёв.

Звенигород – очень красивый городок.

В Звенигороде жил Чехов, врачом работал. Пожил Чехов в Звенигороде недолго. Сейчас в доме, где он жил, музей. В нём много фотографий, интересная переписка – какой-то старик сдал материалы. Лика волновала меня тогда.

Продолжение книги