Театр Черепаховой Кошки бесплатное чтение

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ТРИ ДВЕРИ

1.

Когда Виктор впервые увидел себя по телевизору, он, конечно, растерялся, потому что никаких съемок не помнил, а сюжет был о том, что он умер.

Виктор внимательно просмотрел запись несколько раз, а теперь сидел в темноте, выпрямив спину и положив руки на колени, и видел перед собой только красный индикатор выключенного телевизора.

"Как же так? Вот же я сижу, живой. Как же так?"

Он прекрасно помнил, как тонул, хотя это случилось много лет назад: падение в воду, широко раскрытые глаза, зеленая муть вокруг. Темные размытые пятна вдали, растушеванные линии солнечных лучей. Кажется, кто-то закричал на берегу. А может быть, не закричал.

За криком наступила темнота. Выплыл ли он сам, или кто-то вытащил его?

Пустота.

Провал.

Виктор помнил, как приплелся домой. Ноги подкашивались, зубы стучали от холода.

До прихода матери он успел принять душ, выстирать одежду и вывесить ее сушиться на солнце. Мать так и не узнала, что ее сын был на волосок от смерти.

А может быть, о том, что он умер в тот день, упав в мутную речную воду.

Виктор тряхнул головой, потер лоб. Взъерошил волосы: жесткие, постриженные ежиком – он стал стричься короче, когда несколько лет назад впервые заметил седину.

Рука сама нашла пульт, "Panasonic" подмигнул зеленым и включился. Зашуршал винчестер в приставке: лязгнул, чавкнул, будто пережевывая каналы железными челюстями. На сером дымчатом фоне возникла надпись "записанное видео".

Запись в меню по-прежнему была только одна, "Лучшее видео канала СЛТ". И все: никакого поединка Емельяненко, никакого отборочного по футболу… Ни одной записи за вчера или позавчера. А ведь Виктор специально купил приставку, чтобы не пропускать спортивных программ.

Рука нашарила очки на темном плюше дивана. Виктор сел на самый край, наклонился вперед и оперся локтями о колени, приготовившись внимательно пересмотреть сюжет.

Почти сразу он подумал, что есть в этой позе, в очках, в напряжении глаз что-то старческое, и тут же сел по-другому, стараясь быть более расслабленным. Виктору было за сорок, цифра начинала его пугать. Он не хотел казаться стареющим.

На записи все было именно так, как он помнил: падение, зеленая вода и солнце сквозь мутную зелень. Чей-то голос издалека. И он сам был одет в белую рубашку и коричневые брюки.

А дальше камера показала то, чего он не помнил. Она уловила смутную тень ниже и левее тонущего мальчика. Тень оказалась массивной бетонной плитой, из нее торчали спутанные клоки арматуры: волнистые, похожие на застывшие водоросли. Широкая коричневая штанина плеснула возле арматуры медленно и сильно, как рыбий хвост. Мальчик, которым тогда был Виктор, толкнулся руками, поднимая тело вверх, ткань нежно обняла железо, острый край пропорол штанину… Прут прошел сквозь коричневую ткань и запнулся о плотный валик подгибки.

Виктор еще раз толкнулся сильно и плавно, потом забил ладонями, схватился за горло, дернулся раз и другой – уже конвульсивно – а потом, потеряв сознание, начал падать вниз, на острые пики арматуры.

Прорванная ткань легко соскочила с прута, но было уже все равно. Виктор лежал на железных водорослях, и маленькие рыбки скоро стали кружить над ним, словно он всегда был частью речного дна.

И снова Виктор не увидел никаких следов монтажа или графики – ничего, что заставило бы его усомниться.

Он сидел и думал: как же быть с воспоминаниями о том, как пришел домой? Что делать с памятью о жене, дочери? Со всей длинной, до сорока одного года, жизнью?

Или он так и прожил ее – мертвым?

2.

Сложно сказать, счастливая ли она была – эта жизнь. Сначала да. Ему было двадцать два, Рите – восемнадцать, когда они встретились. Они не думали о том, быть ли вместе – просто веселились. Ходили по концертам, встречались с разными людьми. Доползали до дома только для того, чтобы упасть на кровати и уснуть. Иногда играли в удивись-игру, которую придумала Рита.

С раннего утра в воскресенье Рита и Виктор закидывали за спину полупустые рюкзаки и выходили на шоссе, ведущее из города. Там они ловили машину и усаживались на заднее сиденье, тесно прижавшись друг к другу.

Потом просили водителя остановить где-нибудь, в самом неожиданном месте. Рита считала, что в таком деле нельзя полагаться на логические рассуждения или на знание карт. Все случалось по наитию, взбалмошным Ритиным решением. Виктор сначала посмеивался над ней, потом втянулся и принял игру.

Они выходили из машины и шли прямо: напролом через лес, или по пшеничному полю, или сквозь деревню под ленивый лай собак.

Они шли, пока не достигали чего-то особенного, удивительного, такого, от чего перехватывало дыхание. Рита больше всего любила встречаться с грозовыми тучами, темными и низкими, в которых издалека были видны личинки молний и серый тюль спускающегося на землю дождя. Виктор предпочитал обрывы и огромные дуплистые деревья.

Потом появилась Саша.

Виктор никогда не высчитывал дней, но почему-то свято верил, что ее появление было связано с октябрьским днем, который они провели на пригорке над полноводной рекой. Рита лежала на пледе, и желтые березовые листья бабочками садились на ее голую грудь. Лес на другом берегу был безмятежно ярок: темные пятна старого ельника мешались с красно-желтыми кронами кленов и лип. Ива низко наклонялась к реке, усыпанной мелкими солнечными бликами. Плед, на котором лежала Рита, ее коротко стриженые волосы и трава вокруг были рыжими, тонкое Ритино тело золотилось в лучах октябрьского солнца.

Они тогда не думали, хотят ли быть вместе всю жизнь: Саша появилась и решила за них.

Саша многое решала за них – Виктор даже не осознавал, каково было влияние дочери. Он не мог и представить, что спустя шестнадцать лет после того чудесного воскресного утра Саша обведет их с Ритой плотными восковыми кругами.

3.

Стол человека, следившего за Ритой, выглядел безупречно. Клавиатура была аккуратно придвинута к монитору, остро отточенные карандаши раскинулись в карандашнице ровным конусом. Стопка писчей бумаги лежала параллельно краю стола, а центр его был чист.

Мусорная корзина тоже была пуста: уборщица уже вытряхнула из нее обрывки черновиков, пропущенных через шредер, и скомканные, не нужные более заметки на квадратных листках из блокнота.

Утих рабочий шум, покинули здание почти все подчиненные. Воздух после их ухода стал как будто чище и прозрачней. Михаил выключил свет, и вслед за темнотой в кабинет пришла приятная прохлада.

Он стоял у стола и смотрел на улицу, держа в руках стакан с ледяной минеральной водой.

В груди его нарастало раздражение. Была половина седьмого, а Рита еще не выходила. Пятнадцать минут. Много. Временами Рита казалась Михаилу слишком неорганизованной. Она работала в соседнем здании и каждый день проходила под его окнами к остановке. Иногда появлялась рано, сразу после шести. Иногда – как сейчас – опаздывала.

Михаил обратил на нее внимание примерно месяц назад, когда стал задумываться о том, что ему пора жениться.

Он хмыкнул, забарабанил пальцами по тонкой стенке стакана, отпил маленький глоток.

Раздражение усилилось. Стрелка на больших офисных часах сдвинулась еще на минуту.

И тут знакомая рыжая стрижка мелькнула в свете фонаря. На коротких волосах вспыхнули, отражая свет, бисеринки мороси.

Начинался дождь.

Рита поежилась и поправила шарфик. Светофор зажегся зеленым, и она пошла по зебре: узкая спина, светлый плащ, высокая стрижка и нежная, беззащитная линия затылка. Михаил залюбовался. Он решил, что когда Рита отрастит длинные волосы, он обязательно будет просить ее делать высокие прически, чтобы можно было смотреть на тонкую шею и беззащитный затылок.

Мелкие капли дождя, похожие на туман, искрились у машинных фар. Рита шла, окутанная нежным сиянием, светлые туфли на высоком каблуке переступали с белой разметки на черный асфальт, лодыжки и икры выглядели безупречно, и Михаилу нравилось думать о ней как о будущей жене.

Она была хороша абсолютно всем, разве что время от времени опаздывала, носила слишком короткую стрижку и все еще оставалась замужем.

В приемной включился пылесос. Михаил вздрогнул, обернулся, а потом снова взглянул в окно на темную остановку. Фонарь над ней не горел, и Рита была видна всего лишь как светлый штрих на темном ночном фоне.

Подошла маршрутка, она села в салон – и уехала.

Михаилу тоже было пора.

Он прошел через приемную мимо согнутой спины уборщицы, вдохнул запах разогретой пылесосом пыли и перешагнул через вьющийся по полу серый шнур. Уборщица распрямилась и что-то сказала, но он не обратил на нее внимания. Его пугала сама мысль о соприкосновении со старым и дешевым, с обслугой, мысль о возвращении в старую жизнь, где его некрасивая мать вечно пахла половой тряпкой – он до сих пор отмывался от этого запаха. Иногда чувствовал его по ночам, вскакивал, включал свет, открывал окна, лихорадочно искал источник запаха и ложился спать, когда окончательно терял его призрачный след. Он долгие годы шел наверх, но не чувствовал удовлетворения: только знал, что пропасть под ним становится все глубже и глубже.

Михаил научился воспринимать предметы, которые могли утянуть его в эту пропасть, как несуществующие. Уборщиц в том числе.

Он вышел из здания и ступил на грязный растрескавшийся асфальт, по которому ему предстояло сделать несколько шагов до черного "Ниссана", стоявшего во дворе.

Михаил сел в машину. Рука коснулась кожи руля: чуть шершавой и прохладной. Можно было представить, что касаешься девушки, которая только что искупалась. Или Риты, идущей под дождем. Михаил прикрыл глаза, переживая несколько мгновений внезапно накатившего приятного возбуждения. Рука плотнее обхватила руль.

Он точно знал, что Рита замужем, но они с мужем спят в разных комнатах. Месяц назад Михаил снял себе квартиру в доме напротив.

4.

Когда Рита пришла домой, в квартире царила гробовая тишина. Коридор был темен, и ни полоски света не пробивалось из-под дверей.

Это не значило, что никого нет дома, они все могли быть тут, но Рита не стала проверять. Она сразу села к компьютеру.

Из чата Риту выдернул телефонный звонок. Она вышла в прихожую, и прежде чем снять трубку, опять прислушалась к тишине квартиры.

– Да, слушаю вас, – сказала она и тут же надела на себя приветливую улыбку: звонила Инна Юрьевна: – Здравствуйте, здравствуйте!

– Здравствуйте, Маргариточка Алексеевна! Скажите, Полиночка не у вас?

– Сейчас посмотрю. Я только что с работы…

Это была ложь: часы со всей очевидностью показывали, что прошло не меньше сорока минут с тех пор, как Рита пришла домой и села за компьютер. Но перед Инной Юрьевной всегда почему-то хотелось выглядеть хорошо.

Рита собралась с духом, чуть нагнулась вперед – насколько позволяла тугая спираль телефонного провода – и крикнула в звенящую тишину, надеясь, что дочь и ее подруга окажутся дома:

– Саша, Полина у нас?

Ответ пришел не сразу, и был он приглушенный и смазанный, будто отвечало колодезное эхо:

– У нас.

– У нас, – послушно повторила Рита. – Не беспокойтесь, Инна Юрьевна, у нас.

– Ох, – вздохнула в трубке Полинина мать. – Как подолгу она у вас всегда сидит! Вы, наверное, там замучились, бедные, с Виктор-Сергеичем…

– Нет, что вы, что вы. Их же не видно, не слышно. А потом, мы ведь целыми днями на работе. И это хорошо, что девочки дружат. Пусть дружат: хорошие, умные девочки…

Рита Инну Юрьевну боялась – неосознанно и беспричинно.

Инна Юрьевна Ритой брезговала. Та была мелкой и незначительной: маленького роста, с мальчишеской стрижкой и острыми локтями. По должности тоже не доросла, работала преподавателем английского на платных курсах и, кажется, не имела никаких амбиций, что было Инне Юрьевне непонятно. Одевалась как девчонка, несмотря на возраст, статус преподавателя и взрослую дочь: джинсы, легкомысленные платья. Кажется, в ее гардеробе не было ни одного строгого костюма. Говорила неряшливо, мешая приличные слова с сетевым жаргоном и прочим мусором. Инне Юрьевне были непонятны родители, которые позволяли Рите учить своих детей.

Повесив трубку, Рита еще какое-то время стояла в коридоре. Полочка с телефоном висела как раз напротив ее комнаты, а дальше был маленький тупик с тремя дверями. Правая вела к дочери, левая – к мужу, а та, что прямо, – в кладовку, где жили пылесос, гладильная доска и, между густозапыленными банками компота и упаковками чистящих средств, три мешка старых, полуистлевших воспоминаний. Дверь в кладовку была приоткрыта. За ней клубилась живая, почти осязаемая тень. Рите стало не по себе. Она бы сказала мужу, чтобы тот починил, наконец, шпингалет, но не смела к нему постучать: они вообще уже давно не разговаривали и даже встречаться стали редко, что было странно для такой тесной квартиры. Рита пошла к кладовке сама. Открыла дверь, поправила шланг пылесоса, постояла, вглядываясь в неглубокую темноту, и подумала: хорошо здесь прятаться, если что. Здесь, среди своих, домашних, прирученных монстров.

В Сашиной комнате снова стало тихо.

Рита не стала открывать ее дверь. Она знала, что наткнется взглядом лишь на широкую фанерную спину шкафа и не посмеет войти.

Она боялась своей дочери почти с самого ее рождения.

5.

Саша и Полина тихо танцевали под едва слышную музыку. Их босые ноги легко и бесшумно касались ковра.

"Я исполняю танец на цыпочках…" и "Ты дарила мне розы…"

Музыка была легким шепотом, призраком, отзвуком. Девочки знали старые песни наизусть, и звук из колонок был всего лишь опорой для памяти о них.

Они танцевали почти не дыша, чтобы никто их не услышал, чтобы никто не понял, что им взбрело в голову потанцевать. Они не включали свет: им хватало фонаря за окном и светящейся полоски на панели проигрывателя.

Мимо фонаря летел косыми струями октябрьский дождь. Иногда тонкий силуэт Полины возникал на фоне окна. Она взмахивала руками или изгибалась в такт музыке, а Саша невольно повторяла ее движения…

Полина нуждалась в защите, и здесь, в своей комнате, Саша выстроила для нее надежное убежище.

Для того чтобы это сделать, ей в первую очередь пришлось разобраться с родителями. Они не должны были вмешиваться, не должны были даже спрашивать, что происходит.

Несколько месяцев назад Саша взяла воображаемый чантинг – стеклянную трубочку для росписи по шелку – и обвела рисованные фигурки отца и мамы прозрачным, быстро застывающим воском, стараясь, чтобы им было не тесно внутри.

Она могла бы густо их закрасить или стереть вовсе, но оставалась еще Инна Юрьевна, и родители были нужны им с Полиной, чтобы принимать на себя ее сокрушительные, убийственные удары.

При мысли об Инне Юрьевне у Саши сводило живот, и кровь начинала растекаться от сердца горячими кляксами.

Особенно отчетливо она почему-то помнила ее длинные ногти, на которых маникюрша старательно нарисовала крохотные нежно-голубые незабудки.

Саша не знала, что думает о матери Полина: читать ее мысли без спроса казалось нечестным. Но интуитивно она чувствовала, что в Полине клубится еще более сильный, мутный, украшенный призрачными незабудками страх.

Они устали танцевать, и Полина упала на кровать. Вытянула ноги, раскинула руки. Ее голова свесилась с края, и вся она казалась темным крестом на светлом покрывале.

Их время всегда проходило так: неспешно и почти бездумно. Они мало разговаривали друг с другом – потому что почти всегда были вместе и были в курсе событий естественным образом, без облачения их в слова. Иногда они слушали музыку, старые альбомы русского рока, которые Саша сначала таскала у матери, а потом купила себе на дисках. Некоторое время уходило на то, чтобы Саша списала у Полины домашку – но не более получаса. Списывала Саша быстро и невнимательно, так что все равно получала тройки. Иногда возникала необходимость обсудить кого-то из общих знакомых или договориться пойти куда-нибудь, и тогда они ненадолго оживали, но потом тишина снова повисала между ними, и в этой тишине им было хорошо.

Полина лежала на краю кровати и могла пролежать так и час, и много больше: не двигаясь, медленно сползая в пропасть над прикроватным ковриком.

Саша знала, что она схватится за покрывало в самую последнюю минуту и не упадет, но все равно была готова поймать. Ловить Полину было главным делом Сашиной жизни.

Они были вместе с первого класса, и уже тогда Саша знала, что готова убить за нее. Все остальные тоже читали это в ее взгляде. Это стало очевидно в пятом, когда Саша прогуливала контрольную и пришла в школу к концу первого урока. Раздевалка была пуста, и она быстро пошла по рядам между вешалками, отыскивая свободное место для своего пальто. Кто-то жалобно всхлипнул у дальней стены. Зашуршала синтетическая ткань зимних курток, и снова все стихло. Движимая любопытством, Саша пошла на звук. Дальняя вешалка была пуста: пальто и мешки для сменной обуви неряшливой кучей валялись на полу. Поверх одежды лежала Полина. Ее тонкие, обутые в огромные сапоги ноги бессильно дергались в воздухе. Трое крепких мальчишек класса, наверное, из шестого, держали ее: двое – за руки, еще один зажимал Полине рот чужим мальчишеским шарфом. Саша встала напротив и уперла руки в бока. Ее расстегнутое черное пальто приподнялось на спине, как крылья птицы, готовой к нападению. Она казалась очень маленькой птичкой по сравнению с тремя нападавшими, но совсем не боялась. Она просто стояла и смотрела на них, а они – на нее. Это было как сеанс гипноза. Все молчали. Потом самый крупный парень – тот, что прижимал к лицу Полины шарф – словно бы ожил и поднял руки. Поднял едва ли не над головой. Двое других отпустили Полину. Саша вытянула вперед ладонь, словно приказывала отдать то, что ей принадлежит. Полина взмахнула руками и ногами, словно жук, который безуспешно пытается перевернуться, и снова замерла в груде сброшенной одежды. Тогда стоящий справа мальчишка взял ее за худенькие плечи и аккуратно поднял на ноги. Полина медленно пошла вперед. Тогда Саша сняла пальто, повесила его на крючок, взяла Полину под руку, и они медленно покинули раздевалку.

Теперь было почти то же самое, только угроза была смутной, неявной – но все-таки ощутимой и гораздо более серьезной. Саша думала, что хмурого взгляда и даже слов теперь будет недостаточно. Возможно, наступало время, когда она действительно должна была убить, чтобы защитить Полину.

Она вспоминала школу, и в животе ее вскипал жгучий яд, каждый нерв наполнялся колючим током.

Утро этого дня начиналось нормально. Ромка Нестеров мучился у доски с уравнением. Весь класс делал вид, что тоже решает, и только Полина шептала Вадику через проход: "А4. Мимо? Б5? Тоже мимо". Вера Павловна поглядывала в их сторону с неодобрением, но ничего не говорила: Полине было многое позволено.

Саша сначала смотрела в окно, за которым шел дождь, а потом на Веру Павловну. Она не любила толстых людей, но классная была из тех, кому шла полнота. Вера Павловна носила свое тело легко и с гордостью. Школьники побаивались ее без ненависти, слушались из уважения, и Саша разделяла общее отношение.

Историк же, чей урок был следующим, вызывал совсем иные чувства. Это был невысокий, худенький мужичок с забранными в конский хвост длинными, немытыми и редкими волосами.

Полина, как всегда, не спешила заходить в его кабинет. Она дождалась звонка и быстро нырнула в дверь, а там, за спинами одноклассников – за парту. Села, сползла как можно ниже, чтобы мощная спина Шипитько закрыла ее от учительского стола, и тряхнула головой. Густая, длинная – ниже кончика носа – челка тут же упала на глаза. У Полины вообще были роскошные волосы, которые она почти никогда не заплетала и не укладывала в прически – если, конечно, не настаивала мать. Волосы служили ей стеной, которой она отгораживалась от всего пугающего и страшного.

Сейчас челка не помогла: историк вызвал Полину к доске. Опять. Как и на прошлом, и на позапрошлом уроке. Полина вышла и стала отвечать, глядя в пол и на карту: отвечала четко и правильно и, как всегда, рассказывала намного больше того, что было написано в школьном учебнике. А историк смотрел на нее.

Саше не нравился этот взгляд. Именно этот взгляд заставлял ее бояться за Полину.

ГЛАВА ВТОРАЯ

ЧЕРЕПАХОВАЯ КОШКА

1.

Виктор проснулся часов в шесть утра и долго смотрел в потолок, пытаясь уснуть. Ничего не выходило, и он стал думать о фильме про собственную смерть.

Теперь, ранним утром, когда в квартире было прохладно и тихо, когда стекло не пропускало даже приглушенных звуков – ни стука капель дождя по жестяному подоконнику, ни шороха автомобильных шин, ни человеческих голосов – мысли стали яснее.

"Какого черта?! – подумал Виктор. – Какая чушь! Верить в то, что ты мертвый – что может быть глупее? Это наваждение, какая-то болезнь. Конечно, я был болен вчера, иначе разве я мог бы не то что поверить, даже представить?.."

Он лежал, подложив руки под голову, и думал. Первое, что показалось ему подозрительным – название канала. СЛТ. Оно не было похоже на традиционные названия: ОРТ, РТР, СТС, НТВ, ДТВ. Нигде, нигде не было аморфной, растекающейся буквы "Л". В названии канала "Л" выглядела бредово и глупо.

Потом: сама передача. Не записалось ни начала, ни конца. Не было ни заставки, ни закадрового текста, ни титров. Просто видео. Это тоже казалось подозрительным.

Виктор сел, облокотился о спинку дивана: он не раскладывал его на полную ширину с тех пор, как Рита перестала ночевать в большой комнате. Ему вполне хватало половинки, на которой вместо тюфяка он раскатывал сложенное вдвое зимнее одеяло, а поверх расстилал свежее белье, которое сам стирал и гладил каждую неделю.

Взгляд его уперся в черный матовый экран телевизора, похожий на закопченное стекло, через которое он мальчишкой смотрел на солнце, и Виктор подумал, что стоило бы вчера обратить внимание, монтировалась ли запись, или одна камера снимала весь ролик непрерывно. Ведь если монтировалась, значит, кто-то мог запросто снять фальшивку. Найти похожего мальчика, одеть его в такую же одежду…

Да! Одежда была главным! Именно по одежде он и узнал себя: коричневые брюки со стрелками, светлая рубашка в дурацкую бежевую полоску – он всегда терпеть не мог эту рубашку…

А как еще ему было себя узнать? Вода сильно искажала черты, и испуганное лицо было похоже на Мунковский "Крик", на тысячи других испуганных лиц.

И тогда вполне могло выйти так, что кто-то нашел похожего мальчика, одел его в такую же одежду и снял художественный фильм: смонтировал дубли, где-то подрисовал…

А потом…

Потом.

Потом этот кто-то пробрался в квартиру, когда он и Рита были на работе, а Саша в школе, и покопался в приставке. И тогда неудивительно, что пропали все прочие записи, и тогда…

Тогда все сходилось!

Виктор тут же вспомнил, что еще весной, в день рождения, приносил на работу старый альбом с фотографиями. Светлана из бухгалтерии попросила старые снимки, чтобы отксерить и сделать поздравительную газету, а потом альбом так и завалялся в ящике стола.

И там был, был снимок, сделанный в этот же день, за несколько часов до падения, когда они с ребятами играли в футбол и выиграли, а у Пашки был с собой фотоаппарат, и…

И потом они разошлись по домам, а он пошел на берег реки. И он увидел эту иву, нависающую над водой.

Было красиво и немного жутко: пустырь с пожухшей травой, бетонный забор. За забором – какой-то завод. Высокие каменные башни, странные здания без окон. Железные лестницы, краны… Толстенные, блестящие на солнце трубы: загнутые, из земли уходящие прямо в глухие стены. Спираль колючей проволоки по верху бетонного забора.

И зеленая, плакучая, льнущая к воде ива.

Ветер раскачивал ее ветви, а больше вокруг не шевелилось ничего.

И, конечно, он полез.

И, конечно, выпив, он стал показывать всем и каждому эту фотографию и говорить, что тогда тоже был день его рождения, потому что черт знает, как он вообще выплыл…

А народу было много: их отдел, и кто-то из цехов, и та же бухгалтерия…

Виктор спустил с дивана ноги и потянулся за пультом: он всегда держал пульты от телевизора и приставки на табуретке рядом с диваном, потому что выключал их, уже засыпая, и включал, как только вставал.

Он чувствовал себя лучше. По крайней мере, уверенней. Все стало выглядеть логичным и объяснимым и перестало походить на дурацкий кошмарный сон.

Правда, был на записи еще и голос… Голос, который он помнил, и о котором никому не рассказывал. После которого зеленая, пронизанная солнечными лучами вода сменилась беспросветной темнотой.

Но надо было еще раз все внимательно просмотреть.

Виктор выбрал в меню "Смотреть записи" и прочитал строку "Записей нет".

Никакого "Лучшего видео канала СЛТ".

Рука замерла, и длинный серый пульт со скругленными боками стал похож на рукоятку картонного меча, направленного на призрачного противника.

Приснилось?

Виктор точно подумал бы, что приснилось, если бы СЛТ не было, а все прочие, нормальные, настоящие записи были.

Но записей не было вообще.

Никаких.

Он выключил приставку и телевизор, включил снова – ничего. Перезагрузил – ничего. Вырубил питание, несколько минут подождал, включил – никакого эффекта. "Смотреть записи" – и серый фон. Сверху – желтая шапка меню.

"Ну что ж, – подумал Виктор. – Остается или сходить с ума, или признать, что это был сбой в работе приставки. Просто сбой. Просто она потерла все записанное видео, а вчерашнего якобы ролика не было вовсе. Не было. Вот не было – и все".

Он взглянул на часы: стрелки подбиралась к семи. Пора было собираться на работу.

Свои продукты в холодильнике Виктор нашел с трудом. Сосиски – это Ритино. Йогурты, молочные коктейли, копченое мясо… Все, что не надо или почти не надо готовить – ее.

Сашина еда выглядела по-другому. Дочь заполняла холодильник овощами и фруктами экзотического вида. Из ее кастрюлек пахло острыми и пряными соусами, полка над столом была уставлена банками со множеством специй. Виктор никогда бы не решился попробовать: все, что готовила дочь, выглядело слишком необычно. Он проверил шкатулку общего фонда, из которого Саша брала деньги, и добавил туда пару тысяч, чувствуя смутную вину перед ней. Виктор попытался было сформулировать для себя это чувство, но не смог, словно что-то мешало ему думать о дочери.

Он вернулся к холодильнику и обнаружил свой кусок "Гауды" в целлофановом пакете и упаковку сливочного масла притиснутыми к задней стенке, а рядом – лоток с парой кусков жареного мяса. Виктор всегда думал, что нет ничего лучше простого бутерброда по утрам, а по вечерам – хорошего куска жареной с луком свинины, вареной картошки, огурца и пары веточек зелени.

Он заварил себе кофе и вернулся в свою комнату. Вернулся почти бегом, потому что услышал, что жена уже проснулась. Ему не хотелось сталкиваться с ней в коридоре.

Завтракая, Виктор снова включил телевизор и начал листать программу спортивных каналов. Он поставил на запись бокс по "Евроспорту" и два матча футбольной премьер-лиги по "России 2", допил кофе, аккуратно смел крошки со стола и отнес посуду на кухню.

Ему снова удалось не встретиться с Ритой – та как раз плескалась в ванной.

Из квартиры он вышел под натужный аккомпанемент фена.

И в тот момент, когда хлопнула за ним входная дверь, зажегся красный глазок приставки: она начала запись, не дожидаясь, пока начнутся запланированные программы.

2.

Из-за Риты Михаилу пришлось пойти в ночной клуб и снять себе девушку на ночь. Изначально делать этого он не планировал, и потому с неудовольствием думал, что Рита расшатывает и рушит его привычную жизнь. Она слишком волновала, слишком его тревожила.

Надо было подстроить Риту под себя, а не подстраиваться под нее, но решение этой задачи требовало времени, и приходилось терпеть. Приходилось пользоваться случайными девушками из клубов.

Очередная осталась ночевать, а сейчас притворялась спящей и следила за Михаилом сквозь ресницы. Он заметил, но ему было плевать. Михаил не помнил даже, как ее звали. Он застегнул брючный ремень, стоя возле кровати, потом вышел из комнаты.

Девушка, которую звали Вика, тут же перестала притворяться спящей и села, натянув на себя одеяло. Высокие напольные часы, стоящие у стены напротив, показывали половину десятого. Вика не любила вставать так рано, но сейчас ее разбирало дикое любопытство. Ей хотелось знать, чем же все это закончится, и как долго она сможет тут продержаться.

Вика огляделась. Спальня была просторной, со светлыми стенами и светлым паркетом, а спальный гарнитур был контрастный, темного дерева. Все казалось лаконичным и дорогим. Вика добавила бы сюда какой-нибудь симпатичный коврик, стильное панно на стену, полочку с безделушками, а то глазу не на чем было остановиться. Кроме шкафа и кровати с парой тумбочек тут стояли только те самые напольные часы, да возле них – неглубокое кресло с жесткой спинкой.

Можно было бы подумать, что комната нежилая, если бы не Викины вещи.

В кресле лежала обмотанная бордовым топом туфля. На ее каблуке сверкал огромный страз. Из-под кресла выглядывали джинсы. Одна штанина трепетно обняла ножку, вторая стыдливо спряталась в тень.

Еще одна туфля стояла у двери, будто хотела сбежать, но была застигнута на полпути.

Вика подняла глаза и увидела над дверью еще одни часы, с белым циферблатом и черными четкими цифрами. Третьи часы – маленький будильник – обнаружились на тумбочке, под Викиным бюстгальтером.

Все часы шли секунда в секунду, и это было удивительно: у Вики и одни-то, наручные, раньше все время то отставали, то спешили минут на пятнадцать, а потом она и вовсе перестала их носить, полагаясь на мобильник.

Впрочем, часы занимали ее недолго.

Вика сладко потянулась и упала назад, на подушки. Упругий матрас мягко подкинул ее тело. Тут было замечательно.

И секс был замечательный. Ей всегда хотелось именно такого любовника. Михаил был сильным, настойчивым, и в этом чувствовалась настоящая страсть: когда желание настолько сильно, что некогда думать, некогда отвлекаться. Когда мужчина хочет только одного: брать, брать и брать, и ему наплевать, чего хочет женщина.

Вика потянулась, приподнялась на локтях и залюбовалась своими длинными стройными ногами. Да, она была молодой и красивой, с этим трудно было спорить.

На кухне зашумел чайник. Вика полежала еще немного, раздумывая, не подадут ли ей завтрак в постель, но потом все-таки встала и прошлась по комнате.

Определенно, тут можно было бы задержаться. Михаил был если не богатым, то, по крайней мере, не бедным. Страстным. Высоким. Довольно симпатичным. Довольно молодым – по крайней мере, сорока ему еще не было.

Такая удачная комбинация попадалась Вике впервые.

Она распахнула дверцы платяного шкафа, и ей показалось, что она попала в магазин. Джемпера были разложены на полках ровными стопками, рубашки висели по цветам: несколько белых, потом – голубые, следом – кремовые. Потом – классические костюмы разных оттенков. Тщательно вычищенные ботинки стояли на решетке внизу. Развязанные галстуки свисали с дверцы ровным рядом.

Вике стало как-то не по себе. Она словно попала на магазинную экспозицию: "Смотрите, как можно разместить все ваши вещи в нашем новом шкафу".

Она осторожно стянула с плечиков голубую рубашку и закрыла дверцы.

Накинув рубашку на голое тело, Вика вышла на кухню.

Михаил сидел за столом и завтракал. На красивой тарелке была сервирована глазунья с несколькими кусочками колбасы, кружками овощей и веточкой свежего укропа. Рядом стояла чашка горячего кофе. Вика огляделась и поняла, что ей завтрака никто не приготовил.

– Привет, – сказала она, пряча разочарование за широкой улыбкой.

Михаил кивнул и отправил в рот еще один кусочек яичницы.

– Мне было хорошо вчера… – добавила Вика, немного помедлив.

– Я рад, – отрывисто бросил он. – Брось рубашку в бак для грязного белья. Он в ванной.

– Хорошо, – согласилась Вика. – Буду уходить, обязательно брошу. А хочешь, я останусь и приготовлю тебе ужин? Ты во сколько возвращаешься?

Дальше произошло то, чего Вика никак не ожидала.

3.

– Саша, Полина у нас?

Саша вздрогнула. Она так сосредоточилась на Черепаховой Кошке, что не слышала телефонного звонка и не сразу поняла, что мать задала вопрос.

– У нас, – ответила Саша, собравшись с мыслями.

Хотя никакой Полины у нее в комнате, конечно, не было.

Саша тряхнула головой, отгоняя прочь звук маминого голоса. Она думала о том, что Полине плохо, и о том, что надо помочь, и еще о том, что в реальности это сделать невозможно. Трудно было представить себе, что она, семнадцатилетняя, подойдет к историку и спросит, зачем он так нехорошо смотрит на свою ученицу, или придет к ее матери и скажет, что Полина ее боится… Она знала, что не получит ответа и даже не испугает их настолько, чтобы они остановились и задумались. Потому что так легко игнорировать мысли и желания тех, кого считаешь недостаточно взрослыми.

Оставались только платки: возможность, которая пугала Сашу. Она старалась не пользоваться ими, потому что понимала природу происходящего с ней только интуитивно и интуитивно же могла платками управлять.

Это нервировало, это рождало неуверенность. Но больше она не могла предложить Полине вообще ничего.

Нужно было сосредоточиться. Саша вытянула вперед руки и коснулась ладонями холодного оконного стекла. Какое-то время она видела перед собой неширокий проулок, красно-белую стену девятиэтажки напротив, припаркованную у подъезда Скорую – но совсем недолго.

Светлый кирпич сменился темным, терракотовым. Возникло окно без занавесок и с американской рамой: узкой, открывающейся вверх. Оно было гораздо ближе стены реального дома. Так близко, что Саша могла бы перелезть на подоконник.

Но на подоконнике, преграждая путь, лежала Черепаховая Кошка. У нее была длинная шерсть: рыжие, черные и серо-седые пятна. Она дремала, приоткрывая время от времени желтые глаза с тонкими штрихами зрачков. За ней в полутьме летали руки: бледные, тонкие, с длинными пальцами. Тела не было, как не бывает видимых тел у актеров в театре кукол, его скрывала темная одежда. Иногда Саша угадывала очертания человеческой фигуры и узкий овал лица…

Почти не дыша, прижавшись ладонями к холодному оконному стеклу, Саша смотрела, как руки наносят резервную линию. Подрагивал натянутый на раму светлый шелк, и казалось, что под ним бьются вразнобой невидимые сердца.

Художник наносил сложный узор, Саша жадно следила за движениями рук.

Черепаховая Кошка глубже подвернула под себя передние лапы. Саша видела, как ходят под кожей ее лопатки: одна рыжая, другая черная, с седой прядью. Кошка зажмурилась, потом открыла глаза и пристально посмотрела на Сашу, словно приказывала: иди и делай.

Саша послушалась. Изо всех существ в мире она боялась и слушалась только Черепаховую Кошку.

Сердце забилось сильнее, ладони вспотели. Саша закрыла глаза и отпрянула от стекла. Она старалась не упустить картинку: нежное подрагивание ткани, уверенная непрерывная линия…

Саша не верила в чудеса. Ей всегда смешно было слушать про эльфов и фей. Еще смешнее – про колдунов, экстрасенсов и целителей. Она знала, что не бывает ни заклинаний, ни отваров, ни говорящих животных, ни волшебных палочек. Все это была чушь, пустые сказки, полный бред.

Мир был куском белого шелка, по которому от предмета к предмету и от существа к существу плыли широкие цветные полосы.

Полосы на шелке сплетались, менялись цвета, и вещи в реальном мире меняли направление движения.

Мир был похож на батик, на расписанный платок, на сотни и тысячи таких платков. Каждое мгновение оказывалось отпечатком краски на шелке. Краска времени, поступков и желаний текла, наталкивалась на резервные линии и обиженно застывала возле них – возле прозрачных непроницаемых барьеров; цвета сливались, рождали новые оттенки, меняли друг друга.

Художник в призрачном окне рисовал, и мир становился таким, какой он есть.

Саша читала, что вся прелесть батика в непредсказуемости: никогда не знаешь, какой именно получится оттенок и как распределится краска. Это были бесконечные варианты внутри сложного, точного, продуманного рисунка, и каждый платок был рискованным предприятием.

Саша повернулась к окну спиной и посмотрела на свою узкую длинную комнату. Вещей тут было мало.

Громоздкий трехдверный шкаф, старый, полированный, занимал почти все пространство от стены до стены, полностью заслоняя дверь, и только справа от него оставался узкий проход.

Перед шкафом, поперек комнаты, стояла кровать, над которой висел зеленый, советский еще шерстяной ковер всех оттенков летней листвы, от молодой до увядающей. Саша любила сидеть, прислоняясь к ковру затылком. Он был шершавым, грубоватым и теплым – как будто живым.

Дальше, в углу у окна, был письменный стол, а над ним – полка с учебниками и проигрывателем. Рядом с проигрывателем стояла старая пластмассовая лошадка с мягкой черной гривой – последняя игрушка, с которой Саша не смогла расстаться.

Это были просто вещи, они не подчинялись живой магии платков, а чтобы спасти Полину, необходимо было на ком-то тренироваться, и Саша выглянула во двор.

Скорая все еще стояла у первого подъезда красно-белой девятиэтажки, и Саша решила воспользоваться Скорой.

Круг по двору – это было простое задание, несложный рисунок. Саша закрыла глаза.

Чтобы было проще, она представила себе магазин. Многие ряды шкафов с узкими полками. На каждой полке – аккуратно сложенный расписанный платок. Перед шкафами – прилавок с рулонами белого шелка и готовыми отрезами. Большие ножницы, аршин и сантиметр.

Саша взяла кусок шелка, слегка намочила его и натянула на раму. Кисточка порхнула над тканью, коснулась ее, оставила широкий зеленый след. Краска чуть растеклась. Рядом лег еще один мазок. Саша начала с краев, наполнила углы желто-бурым цветом осенней листвы. Добавила красного кирпича, оранжевый мазок обозначил лавочку у подъезда. В центре расположился красный крест. Он получился бледным и смазанным, больше похожим на выцветший мак. Пусть Скорая сделает круг по двору. Асфальтовый серый лег между зеленью, лизнул красный кирпич, скользнул мимо желтого угла.

Саша выдохнула и открыла глаза. Это было быстро и просто: влажный шелк, несколько движений кистью.

А потом что-то капнуло. Саша почти физически ощутила, как собралась, набухла и оторвалась от гладкой поверхности шелка плотная, тугая, напитанная краской капля.

Шлеп.

Саша в испуге взглянула на платок. Сбоку от похожего на мак креста Скорой, там, где ткань немного провисала, скопилась вода. В нее стекла краска: немного желтой, чуть-чуть красной, и все это замешивалось на сером асфальте. Клякса получалась грязная, бурая и мокрая. Неряшливая. Вне картины.

Скорая за окном тронулась с места.

Сашино сердце дрогнуло: она не знала, что будет теперь.

А после аварии к ней пришло оглушающее чувство вины.

4.

С самого рождения Саша смотрела: неотрывно, пристально и ясно. У Риты перехватывало дыхание от страха, когда она натыкалась на этот взгляд.

Сначала Рита пыталась говорить об этом с близкими – никто ее не понял. Никто не видел за трогательными улыбками годовалого ребенка глубины и холода. Даже Виктор. Он много возился с дочерью вечерами и по выходным, не обращая внимания на ее тяжелый взгляд, и Рита страдала от двойственности, избавленная от необходимости быть рядом с пугающим существом и отстраненная от дочери, которую любила, как часть самой себя.

С Сашей было трудно. Труднее с каждым годом, и только в последнее время странные взгляды дочери перестали касаться Риты, словно отраженные защитным экраном.

Она крикнула в пустоту: "Саша, Полина у нас? – и тут же, не дождавшись ответа, сказала в трубку: – Да, у нас, Инна Юрьевна".

Было около трех часов дня, и девочки, наверное, только что пришли из школы. Рита не слышала. У нее в голове стоял туман, спина затекла, и немного побаливали руки. Уже пять часов подряд она сидела за компьютером.

Расписание курсов было составлено так, что Ритины выходные приходились на среду и воскресенье. И каждую среду, весь день от рассвета до поздней ночи она просиживала перед монитором. Точно так же, как и все вечера после работы.

В воскресенье Рита выделяла несколько часов, чтобы быстро справиться с домашними делами, а потом снова ныряла в сеть.

Началась эта одержимость с Траволты. Он приятно пах и носил пиджак из тонкой шерстяной ткани, которая красиво лежала на его широких плечах. Траволта брал Риту за руку, подносил к губам и, нежно целуя, говорил:

– Я люблю тебя…

В странном Ритином сне они жили во дворе старого трехэтажного дома. Двор зарос сиренью и ясенями, и трава между кустами стояла некошеная, высокая, почти до плеч. Рита и Траволта спали на больничной кровати: прямо на проржавевшей панцирной сетке, и когда занимались любовью, сетка покачивалась, как палуба океанского корабля, а дома смотрели на них окнами, в которых вспыхивал, отражаясь, солнечный свет, и травы колыхались в такт.

Сон Рита видела в конце весны. Тогда она еще разговаривала с мужем.

– Вить, а мне сегодня Траволта приснился. Представляешь? – сказала Рита, немного стесняясь. Сон казался ей и забавным и стыдным одновременно, и хотелось то ли посмеяться над ним вместе с мужем, то ли найти себе оправдание.

Виктор ответил, не отрывая взгляда от газетной страницы:

– Это у которого задница на подбородке?

Рита обиделась.

Грубой репликой муж разрушил тонкое, едва уловимое волнение, которое появилось у нее после сна.

Рита еле отвела занятия в тот день. Ей хотелось вернуть Траволту, сон, травы и панцирную сетку. Восхищение, волнение и возбуждение. Рита обнаружила, что в ее жизни к тридцати шести годам не осталось почти никаких чувств, кроме усталости, раздражения и смутной тревоги за дочь.

Она мучилась, пока не легла в кровать, и потом никак не могла уснуть. Улица звучала обыденно и глупо, пьяные компании отзывались на гулкий рев автомобильных моторов, отражающийся от стен домов; где-то ухала однообразная музыка. Было страшно, что Траволта не приснится, и Рита отчаянно думала о том, что теперь точно не приснится, раз она так этого хочет.

На часах была полночь, когда Рита встала и начала бесцельно ходить по квартире.

Ей было одиноко, грустно и хотелось плакать, но никак не плакалось… Тогда ноги привели ее к кладовке. Она дернула на себя дверцу, забыв о шпингалете, и тот вывалился из хрупкого косяка, а Рита в притворном испуге зажала рот рукой и едва не расхохоталась. Ей вдруг стало очень весело, она вела себя как пьяная и даже немного потанцевала, прежде чем войти внутрь.

Искала Рита на ощупь, не зажигая света, натыкаясь ладонями на жесткие уголки коробок, на что-то острое, на что-то тяжелое, на что-то холодное, и все это время она хихикала и приплясывала, даже сидя на корточках. Ей словно стало опять шестнадцать лет. Тело казалось легким и готовым взлететь. Кладовка, полная неясных, тревожащих теней, играла с ней в пугающую, но прекрасную игру.

Потом острый кончик проволоки резко и больно вошел Рите под ноготь, она быстро сунула палец в рот и почувствовала на языке соленый привкус крови. Пульсировал, наливаясь, маленький синяк, и сильно билось сердце. А потом Рита вспомнила, где это лежит.

Она присела к нижней полке, осторожно вытянула вперед руку и коснулась грубой матерчатой сумки. Когда она потащила сумку на себя, ремень зацепился за что-то, и жалобно звякнули металлические карабины, словно кладовка не хотела отдавать ноутбук.

Рита взяла его и вышла.

Чтобы никого не будить, она устроилась в свободной комнате. Времени со смерти бабушки прошло много, но комната все еще оставалась такой, какой была при ней: старый диван с хитрой спинкой, в которую можно было убрать постельное белье, обитый желтой фанерой массивный шкаф и секретер с выдвижной полкой, на которой стояла настольная лампа с синим жестяным абажуром.

Рита села к секретеру на старый качающийся стул с протертой обивкой, воткнула пожелтевшую от времени вилку в розетку удлинителя и включила лампу.

Потом достала ноутбук из чехла.

Это был Сашин компьютер, подаренный ей родителями на день рождения. Саша подарком совершенно не заинтересовалась. Черный кофр отправился в кладовку на хранение, и Рита подумала, что, наверное, имеет право взять его.

Она открыла Word. И, включив Caps Lock, написала посередине первой страницы заглавие "ДЕТИ ЛУНЫ".

"Луна дарила земле мягкий серебряный свет, и грозовая туча не посмела ей мешать и отступила в сторону так красив был подлунный пейзаж".

Рита била по клавишам в полутемной комнате в свете настольной лампы и чувствовала, как волнение и дрожь возвращаются. Сердце стучало, в голове шумела кровь. Рита придумывала несчастную любовь, вампиров, тяжелые болезни, брошенных детей и знала, что все кончится хорошо.

Михаил видел ее. Это был как раз тот день, когда он снял квартиру в доме напротив. Где-то около полуночи он закончил раскладывать вещи и уже собирался уезжать домой, как вдруг в одной из комнат Ритиной квартиры включился свет.

Михаил сел к окну и настроил телескоп. Тюль на Ритином окне висел неряшливо, один его угол загнулся, и хорошо было видно, как Рита сидит перед ноутбуком, подогнув под себя голую ногу.

На ней почти ничего не было надето: только белые трусики и обтягивающая майка. Она что-то писала, ожесточенно вдавливая клавиши в клавиатуру. Писать получалось медленно: почти каждую букву Рита выискивала, сосредоточенно прикусив губу. Михиалу нравились и этот взгляд, и прикушенная губа, и тонкие бледные пальцы, и обтянутая тонкой тканью грудь, и обнаженные ноги, и то, как Рита пересаживается, подгибая под себя то одну, то другую.

Михаил с наслаждением смотрел на нее до четырех утра, когда она, наконец, закончила писать и уснула в той же комнате, прямо на незастеленном диване.

И ей снова приснился Траволта.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

КРОВЬ НА ПЕРСТНЕ

1.

На Скорой Серегин работал пятнадцать лет и ни разу не попадал в аварию. Бог берег его, словно знал, что Серегин переживает за всех, кого возит: и за врачей, и за больных – особенно за детей. "Без меня-то вы куда? – бормотал он, разворачиваясь в тупиковом дворе на узкой подъездной дорожке, и руки его кружили над рулем быстро и резко. – Не довезу, так и не доедете".

А теперь он стоял возле помятой машины и чувствовал совсем не то, что должен был. Ему было как будто все равно, что случилось со вторым водителем, который так и сидел, не вылезая, за рулем своих "Жигулей". Ему было не интересно знать, почему он вдруг вскинулся, завел мотор и поехал, не разбирая дороги. Все эти вопросы крутились где-то на периферии сознания, а впереди, перед глазами, была абсолютная пустота и странная уверенность, что в доме напротив скрыто нечто важное.

Серегин медленно вел глазами по стене дома, что тянулся вдоль переулка, а потом нашел то самое окно. Он знал, что нашел верно, но окно было темно и безжизненно.

Серегин смотрел и смотрел: как рыбак на гладь реки, будто в надежде, что леска, ведущая в серую прохладную тьму, натянется, и загадочная рыба, большая и блестящая, плеснет вдруг хвостом…

– Контузило тебя, что ли?! Документы, говорю!

Серегин очнулся. Посмотрел в лицо инспектора ГИБДД осмысленным взглядом. И только тогда увидел за его спиной разбитые "Жигули" и понял, что в них был ребенок.

…Скорая тронулась. Мир повернулся быстро и резко, бурые листья кустов вытянулись растекшимися мазками. Сашу замутило. Она пошатнулась и вцепилась пальцами в подоконник. Черепаховая Кошка насторожила уши. Кисть замерла, художник перестал рисовать. Потом темнота мастерской рассеялась. А Скорая все еще трогалась с места.

Саша вытерла губы тыльной стороной ладони. Губы были пересохшие, искусанные и неприятно шершавые.

Скорая поехала. Проехала мимо оранжевой скамейки. Мимо красного кирпича стены. И, не замедляя хода, вывернула из двора в переулок.

Она вывернула, не остановившись, и Саша вдруг почувствовала паническое недоумение водителя красных потрепанных "Жигулей", на которого надвинулась вдруг сумасшедшая белая с красным крестом машина. Визгнули тормоза, раздался глухой удар и скрежет.

Машины остановились, заглохли моторы. Что-то потекло из-под днища "Жигулей", и на асфальте появилось темное пятно такой же формы, как Сашина клякса на платке.

К машинам бежали люди. Несколько человек, проходивших мимо, остановились и просто глядели на аварию.

Водитель Скорой открыл дверь и спрыгнул с подножки. Это был лысоватый встрепанный мужичок с сутулыми плечами, на которых болталась старая кожаная куртка. Его широкие ладони взлетели вверх, к голове, и он застыл в такой позе, словно не понимая, что делать.

Водитель "Жигулей" все еще сидел в машине. Сашино сердце тревожно сжималось. Из своего окна она не могла видеть салон. Двое молодых людей подбежали к месту аварии. Один из них открывал водительскую дверь "Жигулей", а второй, почему-то, заднюю пассажирскую дверь. Он нырнул туда и долго возился, а потом показался снова, и на руках у него была маленькая девочка: белая шапка, розовая куртка с оборками.

Саша распахнула окно и услышала заливистый детский рев.

Живая-живая-живая-слава-богу-живая, шептала Саша.

Другой парень помогал выйти водителю. Это был почти такой же мужичок, как и водитель Скорой, только не лысый: тоже в старой кожаной куртке и в черной, сдвинувшейся набок кепке. Он пошатывался и, кажется, не мог стоять самостоятельно.

Боже-боже-боже, пусть он скорее придет в себя.

Водитель Скорой стоял, словно в трансе, и смотрел вверх. Он медленно-медленно переводил взгляд с одного окна на другое, пока не добрался до нужного. Вряд ли он мог видеть Сашу – свет в ее комнате не горел – но глядел ей прямо в глаза. Фигура водителя была неподвижна и темна, будто он был нарисован густой гуашью поверх живого, движущегося мира.

Саша отпрянула, прижалась спиной и затылком к стене.

Когда она выглянула вновь, в переулке уже стояла бело-синяя машина ГИБДД, и водитель Скорой не глазел по сторонам, а широко размахивал руками, что-то объясняя инспектору. Второй мужчина, из "Жигулей", стоял возле своей машины и держал девочку за руку. Другой рукой он прижимал к уху мобильник.

Девочка уже не плакала, а осматривалась по сторонам и робко тянула деда в сторону качелей.

Врач и фельдшер тоже были здесь. Врач был очень высоким и крупным, и фельдшер рядом с ним казалась маленькой хрупкой девочкой.

Глядя на них, Саша подумала о пациенте. Был ли в этом красно-кирпичном доме пациент, которого надо срочно доставить в больницу?

Она закрыла глаза и прикусила губу. Перед ней был шкаф, шкаф был как дом, и Саша принялась вытягивать из полок-квартир цветастые отрезы текучего шелка.

Болезнь была тут, и тут, и еще вот тут, но только на одном платке кроме мрачных отметин болезни был бледно-красный след недавнего присутствия Скорой и ярко-синяя линия уверенности и надежды, которую оставил высокий врач. Это был очень красивый цвет…

Болезнь же была тяжелая, неровная, с зубчатыми краями. Саша нагнулась над платком и пробежалась пальцами по складкам, будто ища дефекта не в рисунке, а в самой ткани.

Петли удушья и тяжелые гири, лежащие на груди, боль, резь и невозможность вырваться, и все это относилось к маленькому мальчику, а рядом темнело материнское отчаяние. Теперь оно казалось чуть менее темным: из-за того, что рядом лежал мазок ярко-синей надежды.

Саша смотрела и никак не могла понять, стало ли мальчику легче. Она выдернула еще один платок – с мыслями. Белый, с размашистыми черными строчками.

Это было так непохоже на фантастические романы: по платкам нельзя было читать мысли вообще – или любые мысли. Только здесь и сейчас. Обрывки слов, ошметки фраз. То, что было сформулировано и сказано про себя – не более.

Для Саши они становились небрежным Пушкинским автографом на белом листе шелка. Она не знала, почему почерк всегда Пушкинский: может быть, оттого, что Полина любила его стихи. Или потому, что вместе со словами на полях иногда возникали отчетливые графические картинки: чей-то профиль, маленький кусочек пейзажа, угол дома, человеческая поза…

Ей было довольно сложно разбирать порывистые, летящие буквы, но Саша старалась, и с каждым словом дело шло лучше.

"Приступ… приступ… прошло все, прошло… Ты только успокойся… Он уснул, и все прошло, и тебе надо успокоиться… ты не плачь, а то разбудишь, и снова будет приступприступприступ… ерунда какая не может быть так часто и за что ему, маленький такой. Ма-а-а-ленький. Мой. Мой маленький. Выброшу книги. Столько пыли от книг. Не нужны книги, лишь бы не было приступа. Почему так грязно в прихожей?"

Это было больно. Было больно читать. Саша взмахнула рукой, белый шелк с черным бисером чужих отчаянных слов вспорхнул вверх и, струясь, начал опускаться вниз, на желтый паркет магазинного пола.

Она открыла глаза. Все были целы, все живы. Врачи сняли ребенку приступ, водитель пришел в себя, а царапины на машине – это только царапины на машине. Не так уж она была и виновата…

Саша легла на кровать и стала смотреть в потолок. Она не знала, как быть. Платки и краски в ее голове существовали всегда, но никогда прежде она не пыталась рисовать, преследуя конкретную цель. Это оказалось сложно. Сложнее, чем она предполагала.

Настолько сложно, что Саша боялась, что больше никогда не рискнет этого сделать.

Но только так она могла защитить Полину. Только так.

2.

Михаил весь день думал о том, что проклятая дрянь испортила ему настроение. Он так расстроился, что только в машине заметил кровавую полоску, спрятавшуюся в тонком желобке вензеля, что украшал его перстень.

В офисе Михаил тщательно вымыл перстень обжигающе-холодной водой, и от крови не осталось следа.

А теперь он сидел, вертел в пальцах остро отточенный карандаш, и грифель хаотически чертил на белом листе бумаги прерывистые дрожащие линии.

Михаил думал о том, как хорошо, когда есть страх. Раньше девушки, снятые в клубах, его побаивались. Утром они тихо собирали вещи и уходили. Напяливали свои крохотные, узкие, блестящие шмотки и растворялись, оставив только номер телефона и слабый запах духов на подушке. Михаил рвал записки и отправлял наволочки в стиральную машину – это было просто и привычно.

Он много раз говорил себе, что не стоит водить случайных женщин домой, но не мог побороть брезгливость перед гостиницами с их плохо вычищенными покрывалами, захватанными полками и ванными комнатами, где непременно обнаруживался чужой волос.

Стоило подумать о съемной квартире. Михаил решил, что женится на Рите, избавится от наблюдательного пункта и снимет квартиру специально для любовниц, чтобы соблюсти приличия.

Рука ныла. Виной тому был нанесенный утром удар, и, пожалуй, ощущение это Михаилу нравилось. Оно напоминало о том, что в мире существует определенный порядок вещей и что каждого, кто нарушает его, необходимо наказать.

Михаил, по праву сильного мужчины, должен был выбрать себе женщину и увести ее от более слабого соперника.

Дешевки должны были сидеть по барам и быть благодарны за оплаченный ужин и за ночь в его постели.

И ни одна из них не имела права оставаться там, где было место только для Риты.

И ни одна из них не имела права шарить по его шкафам и брать его рубашки. И, тем более, пачкать их так, что приходилось выбрасывать.

Он ударил дешевку по щеке, и округлая рукоятка столового ножа, зажатого в кулаке, разбила ей губу, а перстень на его безымянном пальце – перстень с вензелем М – содрал кожу на ее скуле.

Девица упала, поскуливая, на пол. Ее голова стукнулась о дверцу, за которой стояло мусорное ведро, и Михаил почувствовал удовлетворение: возле мусорного ведра ей было самое место, как мишуре после новогоднего праздника.

Он поучил ее еще немного, и все время тщательно следил за собой: было бы совсем некстати потерять контроль и изувечить или убить ее. Лишние проблемы и неизбежные в таком случае проверки были Михаилу совсем не нужны. Тем более что к одиннадцати утра ему непременно нужно было быть на работе.

Он поднял девицу с пола и потащил в ванную умываться. А там, придерживая ее голову под струей холодной воды чуть дольше, чем следовало бы, Михаил объяснял ей, как вести себя дальше: показал листок, на котором были записаны ее паспортные данные – разумеется, с пропиской; напомнил, что не было никаких свидетелей, которые подтвердили бы, что она действительно была здесь. Сказал:

– Попробуй только вякнуть. Я ментам денег заплачу, а тебя прирежу.

Михаил тщательно закутал девицу в платок, нацепил ей на нос собственные темные очки, чтобы прикрыть кровоподтеки, и отвез домой.

Он убирался в квартире, стирая мельчайшие следы ее недавнего присутствия, и думал, что Рита всегда будет знать, как делать правильно.

Он научит ее все всегда делать правильно.

3.

Вадик Вересов, одноклассник Саши и Полины, стоял на школьном крыльце. Настроение у него было отличное: он вчера снова встречался с Яной, и она – как-то вдруг – понравилась ему даже больше, чем нравилась, когда они только познакомились.

Вадик думал о том, как поцелует ее совсем скоро, и от этих мыслей у него возникало ощущение, будто циничный хирург сжимает его желудок холодными тонкими пальцами.

Было странно думать о том, что Яна – дочка их придурочного историка.

Конечно, когда выяснилось, кто есть кто, Вадик опешил. Но такие вещи изменить было невозможно, приходилось мириться. Вадик отчаянно развивал в себе стокгольмский синдром.

А сейчас он просто стоял на крыльце, пользуясь тем, что до уроков еще есть немного времени. Подставлял лицо ветру, чувствовал на губах чуть солоноватую влагу городского дождя и глядел на тучи, которые ходили уже по-зимнему низко. Последние листья облетали с растущих вдоль школьного забора лип и смачно чавкали под ногами, когда школьники шли по двору. Нарисованные на асфальте цветы, яркие в сентябре, сейчас бледно мерцали под тонкой пленкой луж, и кое-где краска стала смываться и растрескиваться. Первоклашки в дождевиках уныло шлепали по цветам, вцепившись в жесткие материнские руки. Старшеклассники втягивали головы в плечи, но не раскрывали зонтов.

Полина с Сашей тоже шли без зонта: как всегда вдвоем, и как всегда Саша взяла Полину под руку, но было понятно, что ведет именно она.

На Полине была куртка с воротником из искусственного меха, короткая юбка и низкие сапожки на ровном ходу. Она была невысокой и худой, почти даже плоской. Вадик подумал, что Полина напоминает ему придавленный резиновый шланг: напоминает не только худобой, но и гибкостью, словно и кости внутри Полины были резиновыми. Плотной и крепкой казалась только Полинина грудь – Вадик часто рассматривал ее и мог представить себе очень ясно. Казалось, яблоко разрезали пополам и вложили половинки Полине в бюстгальтер. Даже запах ее духов был немного яблочный. И, конечно, у нее были фантастические волосы, нежно-каштановые, с рыжими прядями. Портили Полину, пожалуй, только близорукие, небольшие, вечно сощуренные глаза и круглый, чуть вздернутый кончик носа.

А про Сашу Вадик ничего не мог сказать. Он забывал ее лицо, стоило только отвернуться. В памяти оставались пряди длинных, прямых светло-русых волос – и все. И еще Вадику казалось, что черты лица у Саши были правильные, почти красивые… но какие-то словно стертые, туманные, как будто он смотрел на нее сквозь прозрачную белую ткань – сравнение было странным, но оно само помимо его воли возникало в голове. Вадик не мог бы сказать, худая она или полная – хотя казалось, что, скорее, средней комплекции. Он не помнил, большая ли у нее грудь – хотя всегда смотрел, какая у девушки грудь. И про ноги совсем ничего не помнил.

Они подошли, и Вадик быстро сказал:

– Саш-Полин, привет!

– Привет, – ответила Полина, а Саша, кажется, молчала, хотя у Вадика осталось смутное ощущение, что и она тоже что-то произнесла.

– Полин, – продолжил он, и девушки остановились, – ты не посмотришь мой доклад по истории? А то, кажется, фигня какая-то получается…

– Конечно, посмотрю, – Полина задумчиво кивнула, и мокрая прядь волос, похожая на плавник рыбьего хвоста, упала ей на лицо. – А что там у тебя?

– "Развитие наук в период царствования Екатерины II". Ты ведь тоже в городской конференции по истории участвуешь?

– Нет, я по литературе, как обычно, – Полина пожала плечами.

– Да? А историк тут что-то говорил… В общем, мне показалось, ты у него пишешь, вот я и…

– Да нет, ничего. Мне не трудно. У тебя с собой?

Вадик полез в сумку за докладом. А Саша не выдержала. Упоминание об историке неприятно кольнуло ее. Что-то было не так. Она чувствовала, что от Полины исходит смутное волнение: крохотный, зарождающийся под ребрами страх.

Саша потянула за уголок платка. Белый шелк вытек из узкого деревянного отсека, и на ткани, мокрой, будто тоже пропитанной октябрьским дождем, проступили летящие пушкинские буквы.

"Блин, сапог промочила. Жалко. …замша… А если…"

И следом шла картинка – неровная тонкая линия зигзагом, которая остается на вымокшей обуви.

Полина взглянула на Сашу странно, будто осуждая, и Саша тут же вернула платок назад.

Конечно, подруга не могла ничего знать наверняка, но она все чувствовала, и ей было неприятно, что кто-то роется у нее в голове.

Вадик протянул Полине листы с отпечатанным докладом, и Саша пожалела, что не подождала с платком до этого момента, когда Полина думает именно об истории, а не о сапогах и не о чем-то другом.

Люди всегда думали всякую ерунду, и раз за разом Саша зарекалась читать по платкам. Но все же читала. Изредка. Когда очень хотелось знать.

– …ко мне на день рождения. Придете? – спросил Вадик.

– Придем, – ответила за обеих Полина. – Ты нам только ближе к делу напомни, хорошо? Ладно, Вадь, звонок скоро.

И Саша снова покрепче ухватила ее за локоть, словно боялась, что за школьными дверями не будет пола, а будет только черная дыра, в которую без нее непременно провалится Полина.

4.

Рита, как обезумевшая, писала по вечерам после работы два месяца подряд. К середине лета ее первый роман был окончен. Рукопись доросла до двухсот вордовских страниц. Дети Луны мучились, умирали, воскресали, любили и начинали умирать снова. Рита страдала и гибла с ними вместе.

А потом она написала "Ева сидела, вглядываясь в ночь над старым кладбищем, где все напоминало о вечности", поставила точку и села, ошеломленно уставившись на половину виртуальной страницы, которая осталась пустой. У нее было чувство старателя, у которого вода вместе с речным песком унесла все золото до песчинки, а он сидит и смотрит на пустой лоток и на ладони, в которых ничего не блестит.

Рита не могла уснуть всю ночь. Она давно уже устроила себе постель в маленькой комнате, на старом бабушкином диване. Муж, казалось, не возражал. Он приходил с работы и тихо сидел у себя. Рита не знала, чем он там занимается, ей было неинтересно.

На следующий день на работе Рита чувствовала себя мелким воришкой. Она плохо соображала от напряжения и даже видеть стала хуже. Ее целью был принтер в учительской. К принтеру нужно было попасть в то время, когда у Риты выпадало окно, а другие преподаватели расходились по кабинетам.

Дрожащими руками Рита вставила флешку в разъем и запустила печать. Принтер лязгнул и зашуршал: Рита едва не шикнула на него. Ей казалось, что все происходит слишком громко и слишком долго. Ее уши будто вывернулись наизнанку: сквозь принтерный шум она старалась услышать чужие шаги, приближающиеся к двери. Но все было тихо.

На серый держатель падали ярко-белые листы с блестящими, влажными еще буквами. Рита не удержалась и потрогала один из них. Лист был сухим и горячим, как кожа заболевшего человека.

Стопка получилась внушительной, она оттягивала руку, слегка выгибалась, и Рита прижимала ее к груди, как ребенка. Он был спокойный и податливый – не то, что Саша с ее глазами, от которых Риту бросало в дрожь.

Рита бросилась к сумке, достала из нее пакет и спрятала рукопись.

Сердце стучало, как шальное. Рита могла бы, наверное, пережить выговор от начальства за расход казенных чернил на личные нужды. Но чтобы узнали, что она написала книгу – никогда.

Овеществленная рукопись не принесла удовлетворения. Она словно требовала какого-то продолжения, какой-то иной жизни. Рита перечитывала ее раз за разом и знала некоторые куски наизусть. Главный герой, в роли которого она представляла себе Траволту, все так же тревожил ее сердце, и ей вдруг показалось, что написано неплохо. И что это даже может стать настоящей книгой. Или основой для фильма: ведь некоторые сцены она видела словно бы уже снятыми на камеру.

Рита отправилась в Интернет, чтобы выяснить, что делать дальше. Так она попала на литературный форум.

Форум был неприятно малинового цвета, но тут толклось немало людей, и они все давали друг другу советы, как издаться, и многие уже издались. Рита с трепетом смотрела на местных настоящих писателей, имен которых она никогда не слышала.

Сама она зарегистрировалась под ником Лунный Свет и тут же дрожащей рукой отправила свое первое сообщение: "Добрый день. Я написала свой первый роман. Подскажите, как можно его издать. И как сделать это так, чтобы мою идею не присвоили без моего ведома."

Над ней желчно посмеялись. "Ну, если вы уверены, что идея так хороша, то никому ее не показывайте, – писал Алоизий, украшая пост множеством злых зеленых смайлов, – особенно редакторам. Только в стол!" А Кокетка добавляла: "Да у вас уже все давно украли! Вы что не знаете: ОНИ сканируют ваши мысли!"

Рита разозлилась, захлопнула крышку ноута и вскочила из-за стола.

"Никогда-никогда не приду сюда больше, – думала она. – А когда издамся, тогда узнаете!" В ее желудке, казалось, кто-то плел тугие косички из оледеневших веревок. Она не ужинала в тот день, не завтракала и не обедала на следующий – даже воды почти не пила – и все думала и думала об этих обидных ответах.

Домой она пришла с отчетливой целью поставить обидчиков на место. Но, открыв форум, Рита обнаружила еще один, вполне доброжелательный пост от Кыси. Кыся писала: "Ребята, ну чего вы в самом деле? Лунный Свет, а вы тоже не обижайтесь, вы лучше выложите отрывок из романа, а мы посмотрим. Может быть, чего-нибудь подскажем".

"И в самом деле, – подумала Рита, – пусть посмотрят, что зря смеялись".

Но и тут у нее не сложилось: отзывы были очень разными, по большей части отрицательными… Так шло до появления Вестника. Рита сразу заметила его: у Вестника на аватаре был Траволта. И он сразу начал с комплиментов.

5.

Лес был вполне узнаваем: и тропинка, и маленький овражек по левую руку, и сосны, и железная изгородь пионерлагеря за кустами. Потом – просека, ведущая к шоссе.

На тропинке Виктор снова увидел себя: это был все тот же, что и на записи с рекой, мальчишка лет двенадцати. И даже штаны на нем были все те же: шерстяные, коричневые, из плотной ткани. Между записями было чуть больше полугода разницы, на экране был уже не сентябрь, а середина следующего лета.

Мальчик шел, сбивая длинной ивовой веткой шишечки высоких трав, и посматривал по сторонам. В одном месте он нырнул вдруг в кусты и встал там на четвереньки. Камера крупно показала чуть пожелтевший мох, усыпанный сухой хвоей, и несколько темных и ветхих, как старые половики, березовых листьев на нем. А под листьями, раздвигая мох и приподнимая хвоинки, росли лисички: много-много, целая дорожка, уходящая вдаль. Камера так близко взяла грибы, что Виктор, казалось, уловил их запах и почти услышал легкий хруст, когда рука мальчика – тоже Виктора, но много лет назад – потянулась и отломила первую лисичку.

Пальцы вспомнили легкую шероховатость ножки и жесткие ребрышки шляпной изнанки.

Мальчик срывал один гриб за другим и складывал в кепку, которая наполнялась с приятной быстротой.

Виктор смотрел и понимал, что помнит этот момент и помнит, как мечтал привезти грибы маме, чтобы она пожарила их с яичницей…

Эта запись ничем не напоминала предыдущую: ведь домой он добрался без приключений.

Никаких провалов в памяти, никакой темноты, таинственных голосов – даже страха не было.

Кажется, не было…

Разве что смутная тревога? Или она появилась только сейчас, из-за странных записей на телевизионной приставке? А на экране вдруг все изменилось. Виктор увидел широкую мужскую спину в синей линялой спецовке, широкий бритый затылок, большую ладонь, придержавшую ветку куста, а за кустом, вдалеке – белую майку себя-мальчика, мелькающую среди зелени.

Виктор облизнул губы: он не видел тогда никаких чужаков. Его горло свело нервным спазмом, так что трудно стало сглотнуть. Он внимательно следил за мальчиком и за мужчиной, который был снят зловеще, как герой американского триллера.

Мужчина смотрел и будто выжидал чего-то. Виктор сжимался от напряжения. Он почти крикнул себе в телевизоре: "Беги!" – но сдержался, понимая, как глупо, как сумасшедше это будет. И когда напряжение достигло предела, когда стало ясно, что сейчас – вот сейчас – случиться то, к чему ведут все эти странные съемки… на просеке послышались громкие голоса: мужские, женские, и детский смех.

Камера показывала теперь не лес. Она была на просеке, и тут стояло несколько машин, а вокруг машин клубились шумные люди.

– Земляника, земляника! – вскрикивала женщина с короткой стрижкой и зелеными брызгами крохотных сережек в ушах. – Вы как хотите, а я…

– Да брось ты! – ворчал на нее неприятный толстяк: он был в майке и в шортах, и майка слегка задралась, обнажая спутанные заросли черных волос на плотно налитом животе. – Мы – купаться, ты – земляника…

– Да тут была, я помню… – настаивала женщина. – Никуда без земляники! Ни-ку-да!

– Да, землянику хочу, хочу! – маленький мальчишка рядом с ней едва не расплакался, понимая, что взрослые хотят уехать.

– Вот! – женщина торжествующе схватила ребенка за руку. – Мы в лес!

– Слушай, – вкрадчиво протянула мальчишке худая брюнетка, носастая и хитрая, как чернобурая лиса, – поехали на берег, а я тебе жвачки импортной дам… Вот у меня тут… Была где-то тут…

Чернобурка захлопала по карманам, запустила руку в неглубокую дамскую сумочку и ничего там не нашла. Она растеряно подняла глаза, но мальчик и женщина уже шли к лесу, и толстяк раздраженно плелся за ними. Они шли прямо к тому кусту, где сидел мужчина, и он начал отходить назад, а потом и вовсе скрылся в подлеске, а Виктор вылез из кустов и, придерживая рукой кепку с лисичками, отправился к станции.

Виктор выдохнул с облегчением. Он потянулся к пульту, чтобы выключить телевизор, и выключил бы, если бы не заставка, которая встревожила его хаотичным мельканием жирных желтых царапин и небрежно написанных цифр. Она была на экране всего несколько секунд, а потом снова сменилась сценой на просеке – будто кто-то отмотал пленку назад.

– Хочешь я тебе жвачки импортной дам? – неприятная чернобурка снова наклонилась к мальчику и, сунув руку в сумочку, моментально извлекла оттуда яркий вишневый блок. У ребенка загорелись глаза.

Люди расселись по машинам, и просека опустела.

Мальчишка принялся выбираться из куста: спиной, стараясь не растерять грибов. Мужчина двинулся вперед: быстро, бесшумно. Он оказался возле ребенка в считанные секунды и подхватил его сзади подмышки: прижал, закрыл рот ладонью. Мальчик дернулся и кепка, взорвавшись оранжевыми брызгами лисичек, упала на землю.

В следующее мгновение он вырвался: извернулся и почти вывалился из рук нападавшего. Побежал. Камера рванулась сквозь зелень, и ветки стали хлестать по объективу. Потом мир ринулся вверх, в кадре оказалась земля, затем, как-то сразу, практически без перехода, блеклое небо с облаком и страшное квадратное лицо, на котором верхней губы почти не было, а нижняя была широкой и яркой, как ягода малины.

Мальчик не хотел на него смотреть. Он изогнулся, запрокинув голову, и на него надвинулись сосновые стволы и кроны, похожие на высоко подобранные юбки. В кадре было только бледное мальчишеское лицо и лес, который качался у него перед глазами, но за кадром происходило что-то еще. Рвалась ткань, лихорадочно мелькала перед камерой широкая мужская ладонь…

И тут мальчик увидел острую крышу дома и секцию забора – Виктор понял, что почти добежал до поселка возле станции.

Мальчик набрал воздуха в грудь и крикнул со всей силы: тонко, но громко. Лесное эхо подхватило и усилило крик, где-то истерично взгавкнула собака. Насильник вздрогнул и снова положил ладонь – темную, тяжелую, как пресс-папье – на белое, как бумага, мальчишеское лицо. Собака пролаяла еще раз. К ней присоединилась другая, и что-то невнятно, но громко, пробасил мужской голос.

Насильник опустил глаза, опустил вторую руку на тонкую шею и стал давить, и давил, пока не закатились мальчишеские глаза…

Виктор очнулся через несколько минут. Он сидел на диване, крепко сжимая пульт рукой. На экране было меню "Записанного видео", и в нем, как и в прошлый раз – только один пункт, "Лучшее видео канала СЛТ".

Он собрался с силами и запустил все сначала. Сидел, смотрел, и только финальную сцену прощелкал кнопкой "Skip", потому что видеть ее было невыносимо. И вдруг оказалось, что остекленевшие глаза – еще не конец. После них пошла вся та же заставка с мельтешением, а потом возникла студия, синевато-серая, холодных тонов и безо всякой обстановки: стена и пол, и только по центру стоял высокий барный табурет, на котором сидела силиконовая девица. У девицы были прямые черные волосы, накрашенные кроваво-красным яркие губы, красная блузка с глубоким вырезом, в котором колыхались большие мягкие груди, очень короткая юбка и неестественно длинные ноги. На блестящую подножку табурета девица опиралась лакированной туфлей на шпильке и с высокой прозрачной подошвой.

Она молча смотрела на Виктора секунду или две, а потом открыла рот и проговорила:

– Вы смотрели программу "Лучшее видео канала Эс-Эль-Тэ". Встретимся завтра. До свидания.

Слова не совпадали с движением губ, звук чуть-чуть запаздывал, но Виктор почти ничего не слышал: он безотрывно смотрел на ее рот и не мог оторваться.

Ему стало стыдно. Никогда в жизни синтетические телевизионные девицы не привлекали его. Мало того, Виктор считал невыносимо пошлым обращать внимание на ярких, вульгарных женщин, одетых так, словно они предлагают себя.

И никогда в жизни он не хотел никого так сильно, как эту ведущую.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ИСТОРИК

1.

По квартире было разлито электричество. Впервые историк начал ощущать это еще в прошлом мае, но сейчас в комнатах отчетливо пахло озоном, и крохотные разряды потрескивали так, что иной раз хотелось отмахнуться от них рукой. Пахло освежающе и терпко, совсем как в детстве, дышать хотелось всей грудью, и даже слышались глухие, еле уловимые раскаты грома.

Историк мог сколь угодно долго развивать метафору, но легче от этого не становилось. А главное – не становилось понятнее, что происходит.

Ответ пришел около месяца назад: Яна. Это Яна несла с собой грозы, бури, наводнения, цунами… Его маленькая дочка вдруг выросла и теперь распространяла вокруг себя напряжение желания – полузабытое историком, и потому отчетливо возвращающее его в детство.

Ему было, наверное, лет двенадцать или чуть больше, когда он впервые почувствовал грозу, идущую изнутри. Сколько лет было той девушке? Наверное, если подумать, столько же, сколько и его дочери сейчас. Но тогда она казалась недосягаемо взрослой.

Света. Да, ее звали Света, и она жила в деревянном доме с крыльцом и маленьким садом. Частный сектор начинался сразу за пятиэтажкой историка, он видел ее из окна и через редкий забор, когда проходил мимо, а иногда просто встречал на улице.

В первый раз историк разглядел Свету в полевой бинокль: к отцу пришел друг, и чтобы сын не мешал, ему дали бинокль вместо игрушки.

Историк пошел в свою комнату, влез на подоконник и стал смотреть. Бинокль неприятно холодил нос и пах странной смесью запахов металла, пластмассы и чужих ладоней. Мир, прошедший сквозь оптические стекла, казался странным, немного искаженным и чуть зеленоватым, и можно было представить, что смотришь не из окна во двор, а из иллюминатора субмарины на морское дно.

У него не было намерения специально подглядывать за Светой: бинокль сам выхватил ее из мутной окружающей зелени, и черный с насечками крест аккуратно лег на ложбинку между ее грудей. Света полола. На ней была широкая, отцовская, наверное, рубаха, застегнутая едва ли на пару пуговиц. Под рубахой ничего не было надето. Историк видел в бинокль, как она нагибается, как отходит от тела ткань и становятся видны маленькие аккуратные груди, похожие на конусы из кабинета рисования.

Он отпрянул от окна. Сразу представилось, как взрослые зайдут в комнату и станут ругаться, когда увидят, что он делает с биноклем, который ему доверили "по большому блату", как выразился отец.

Потом первый испуг схлынул, и историк подумал, что никто ничего не поймет, даже если зайдет и увидит его с биноклем на подоконнике: мало ли на что он может смотреть.

Тогда историк снова залез на подоконник, навел бинокль на двор Светиного дома и еще немного посмотрел на ее грудь…

Да, именно тогда он почувствовал возбуждение в первый раз, и это было очень сильное чувство.

Историк потом все время мечтал о ней, а однажды вечером увидел в подворотне. Было темно, стояла ранняя осень, и какой-то высокий парень целовал Свету, крепко прижимая ее к себе. Другая его рука задирала платье и подол легкого пальто, длинные костистые пальцы мяли красивый Светин зад.

Историк вспоминал, какими яркими были тогда ощущения.

Это теперь уже ничто не было ему в новинку, ничто не заставляло сердце биться так отчаянно быстро, жизнь текла к концу, и только Яна – новая, непривычная, пугающая, неожиданно взрослая Яна – вдруг заставила его вспомнить.

Он стал смотреть на дочь с таким чувством, будто подсматривает: отмечал, как красиво лежит у нее на груди ткань шелковой блузки, какие у нее стройные ноги и как пугающе коротка юбка.

Он ловил исходящие от нее волны возбужденного ожидания и вдруг осознал, что это волнует его почти так же, как в детстве – вид обнаженной девушки. Осознал – и испугался, и словно бы снова спрыгнул с подоконника, держа от себя опасный бинокль на расстоянии вытянутой руки. Это было нельзя. Нельзя было касаться дочери грязными мыслями.

Воскрешение прежних чувств показалось невозможным, историк почувствовал себя больным. Яна снова стала Яной, в груди наступила прежняя пустота: и даже большая, гудящая то ли как колокол, то ли как похмельная голова.

Где-то с неделю он ходил, едва переставляя ноги, чувствовал себя в свои пятьдесят три ненужным и отжившим, а потом вдруг понял, что если кто и похож на его первую любовь, то вовсе не Яна, а Полина из одиннадцатого "А". Это было очень приятное открытие.

Полина.

Длинные стройные ноги, маленькая крепкая грудь и легкая неправильность в лице: небольшие, словно чуть сощуренные глаза, и вздернутый нос с круглым кончиком виноградиной… И то, чего не было в Свете: застенчивость и робость. Впрочем, так и должно было быть, теперь девушка была младше него, а именно младшие и робеют.

2.

Яна познакомилась с Вадиком в начале учебного года: уже почти два месяца назад.

Она сгорала, когда видела его, погружалась в счастливое безумие, грезила поцелуем. Хотела и боялась. И боялась больше, чем хотела, и от этого хотела еще сильнее. И то, что он ждал, не торопя ее, не подталкивая, не настаивая, заставляло Яну все глубже и глубже погружаться в сладкое болото смутных, но сильных желаний. Она хотела, чтобы болото коснулось наконец ее губ, видела во сне, как тонет, ощущала, как у нижней губы покачивается острая кромка холодной воды.

Встречались они почти каждый день, и вечерами бродили по городу. Погода стояла отвратительная, как и положено в самом конце октября, но это им не мешало: друзей у обоих было много и, замерзнув, они всегда могли к кому-нибудь завернуть.

– Тут вот Сенька живет, – Вадик тыкал пальцами в серую, как городской голубь, пятиэтажку. – А там – Костик. – Они двигались от друга к другу, словно ориентировались по ним на местности. Вадикова география Яне нравилась. Она означала горячий чай, приятную компанию и возможность быть с Вадиком рядом не только бок о бок, но и лицом к лицу, когда они сидели в какой-нибудь тесной комнате за каким-нибудь неудобным письменным столом.

Они шли по темной улице. Было ветрено, подмораживало, и Яна старалась наступать на вымерзшие лужи. Белая пленка льда звонко похрустывала под сапогом. Вадик перечислял:

– Олег, Катя, Серега, Полина…

– У Полины мы не были, – Яна вдруг встрепенулась. – Почему?

На карте обнаружилось белое пятно, это наполнило Яну радостью – узнавание нравилось ей, особенно в последнее время.

– У нее, по ходу, мать сволочная. Но это по слухам. Никто у нее, по ходу, не был никогда. А потом, она все время у Сашки зависает.

– Это ее парень?

– Не, это девчонка. Мутная такая. Никак не могу запомнить, как она выглядит, представляешь? И на уроках все время уставится в окно и сидит, как статуя. Полинка попроще, хоть и отличница, – Вадик чуть сильнее сжал Янину руку. – Пойдем лучше к Егору.

Это было рядом. Вадим нажал на кнопку домофона, их впустили в подъезд. Тут было очень тепло, светло и чисто. Яна остановилась, с облегчением чувствуя, как ее лицо оживает после колючего морозного ветра. Руки Вадима легли ей на плечи. Он осторожно развернул ее к себе, наклонился и, чуть подождав – словно чтобы убедиться, что Яна не возражает – коснулся губами ее губ. Сначала она просто стояла, окаменев, но потом страх неизвестности, волной прокатившись по телу, прошел, и нахлынула кипящая радость. Яна подалась вперед, тесно прижалась к Вадику и шевельнула губами.

Они целовались до тех пор, пока где-то наверху не открылась дверь, и голос Егора, басовитый и умноженный эхом подъезда, не спросил:

– Вы там умерли, что ли?

Когда Яна вернулась домой, историк понял, что гроза разразилась и бушует вовсю.

Он старался не поднимать на дочь покрасневших лихорадочных глаз и с тоской вспоминал свои робкие попытки намекнуть Вере Павловне, что неплохо бы, чтобы Афанасьева писала доклад по истории, а не по литературе. Но теперь он думал настоять. Чтобы бывать с Полиной наедине. Сидеть рядом, вдыхать ее запахи, чувствовать ее тепло.

3.

Полина забормотала во сне, и ее мать, резко распахнув дверь, вошла в комнату, раздвигая собой темноту. Она остановилась, прислушалась и всмотрелась. Полина слабо двигала руками, будто в попытке оттолкнуть от себя кого-то невидимого и страшного. В ее бессвязной речи мать уловила что-то про урок истории и довольно улыбнулась.

Она прикрыла дверь, в которую пробивался желтый свет из прихожей, подтянула стул к кровати дочери, беззвучно включила телевизор. К лицу Полины метнулся холодный голубоватый свет.

Полина тихонько застонала и снова забила руками. Мать наклонилась ближе, чтобы уловить каждый оттенок выражения ее лица. Страх нравился ей. Страх был надежной нянькой для дочери. Пока дочь боялась, она училась хорошо. Не надо было ни проверять дневник, ни бегать по учителям.

Инна Юрьевна наклонилась еще ниже, к самому уху Полины, и шепнула:

– Четверка по рисованию… Слышишь: четверка…

Ее длинный ухоженный ноготь с нарисованными незабудками тихонько коснулся Полининой щеки. Та вздрогнула и забилась во сне, а потом затихла. И когда Полина затихла, мать увидела, как из-под закрытых век стекает большая слеза, за ней – еще одна.

И вдруг Полину будто ударило током. Она вскочила, и вскрикнула, и села, задыхаясь и хватаясь за сердце.

Мать тут же обняла ее: прижала голову к груди, почти лишила возможности дышать.

– Ну тихо, тихо… Мама здесь, здесь… Ты учись хорошо, вот и страшно не будет. Понимаешь?

Полина резко и часто закивала, то ли соглашаясь, то ли стараясь ослабить захват обнимающих ее рук.

– Веди себя хорошо, правильно… Будь достойной. Чтобы мне не приходилось краснеть за тебя, и дурные сны уйдут…

Она баюкала дочь, и Полина почти теряла сознание. Голова ее кружилась от запаха дорогих духов, пропитавших жесткий шерстяной рукав жакета. А Саше в эту ночь снилась огромная остроугольная четверка, и черные, тянущиеся к ней нити, как вопль о спасении, как дым сигнальных костров… Почему четверка, и кому нужна помощь – Саша не знала и даже представить не могла…

Инна Юрьевна убаюкала дочь, уложила на подушку ее голову и красиво разложила вокруг мерцающие пышные волосы.

После она стала раздеваться и легла спать тут же: комната в их квартире была всего одна, они и спали, и ели, и жили вместе – за исключением дней, когда Полина ночевала у подруги. Инне Юрьевне неприятно было думать о том, как часто Полина остается там. Она могла бы настаивать, но тогда пришлось бы разбираться с аморфной, тупой Маргаритой и, может быть, даже повысить голос в ответ на ее вечное "пусть-девочки-дружат" и "пусть-остается-она-не-мешает", а этого не хотелось… Нет, не хотелось. Ведь она была чистой и светлой и никогда ни с кем не ругалась, а семейные проблемы выносить на всеобщее обозрение не полагалось.

Инна Юрьевна лежала и слушала, как беспокойно спит Полина. Ей нравилось засыпать под музыку вздохов, внезапных и резких шевелений и глуховатых стонов. Кровати стояли близко, углом, голова к голове, и каждый шорох был отчетлив и ясен.

4.

Полина унеслась куда-то сразу после шестого урока, и Саша пошла домой одна. Она шла медленно, не торопясь, пинала камешки носком ботинка и смотрела, как они плюхаются в полные мелких льдинок лужи.

Полина беспокоила ее все больше и больше. Она никогда не говорила о том, что происходит дома. Саша знала только одно: сумасшедшую любовь к матери Полина смешивала с каким-то другим, не менее сумасшедшим чувством.

Кроме того, Полина встречалась со взрослым мужчиной и иногда пила. Все это требовало надежного прикрытия… Саша давала его, подчиняя Полининой воле не только себя, но и своих заключенных в восковые круги родителей.

Может быть, Полина того не стоила – может быть. Но Саша любила ее как сестру и опекала как слабейшее существо.

Полина была скучной отличницей, в каждой бочке затычкой, участницей олимпиад, смотров, театрализованных постановок и каких-то дурацких собраний и съездов, но… Внутри Полины шел дождь, и там, за пеленой густых волос, Саша слышала его приглушенный несмолкающий шум. За дождь Саша прощала Полине отличницу, как прощала небу серые скучные тучи.

Дождь стихал лишь тогда, когда у Полины отнимали возможность отгораживаться от мира плотной шторой длинных волос. Бывали дни, когда мать отводила ее в парикмахерскую, и там Полине плели множество тонких, будто впаянных в череп тугих косичек, которые бороздами тянулись до затылка и только там распадались в привычную гриву. Полину мучила необходимость ходить с лицом, в которое каждый может заглянуть, она словно сгорала в такие дни, и дождь внутри нее прекращался.

Это касалось даже одежды. Полина могла выйти из дому пай-девочкой, серой, незаметной, примерной. Она поднимала руку, взмахивая на прощанье, и Саша видела Инну Юрьевну, которая точно, как зеркало, повторяла этот жест, стоя у окна своей квартиры на втором этаже. Когда Саша заходила за Полиной в школу, Инна Юрьевна уже была готова идти на работу, и даже сквозь оконные отблески можно было различить строгие линии ее фигуры, затянутой в деловой костюм, прическу – всегда высокую и всегда с какой-нибудь затейливой волной – и яркие цепкие глаза в ресницах, тщательно накрашенных тушью. Но как только мать не могла их больше видеть, Полина преображалась. Она встряхивала головой, позволяя свободно рассыпаться волосам, вынимала из юбки булавку, скрывавшую рискованный разрез, повязывала на шею яркий платок и расстегивала на блузке несколько верхних пуговиц.

Учителя прощали Полине внешний вид. В школе знали, что стоит сделать ей замечание, как она замкнется, занавесится волосами и не проронит ни слова.

В прошлом мае, полгода назад, Полина вдруг спросила у Саши, можно ли она иногда будет у нее ночевать. Саша, конечно, ответила "да".

Но в первый же раз, когда Полина должна была остаться на ночь, она сказала: "Прикрой меня", – и ушла.

Именно тогда Саша и решила изолировать родителей. Она вспомнила о мире, пронизанном тысячами цветных акварельных полос. О мире, на который может влиять.

Саше было дурно от страха, когда она вытягивала из призрачного шкафа несуществующий платок. Руки тряслись, когда кисть наносила мазки, и было страшно не угадать, потому что мать представлялась Саше фиолетовым отчего-то пятном, слегка подсвеченным золотыми вспышками, а отец был синим индиго: ровным, почти без оттенков. Саша писала акварелью по смоченному шелку и очень боялась, как бы пятна не слились в центре платка в бесформенную бурую лужу.

И вот посреди белого, полупрозрачного, влажного пространства оказались нарисованы два темных, ярких пятна – как два уродливых глаза, как два протухших яичных желтка. Они выглядели одиноко и неправильно. Вокруг них было слишком много пространства, и текучая краска могла занять его целиком.

"Не обращайте на нас внимания. Не обращайте на нас внимания", – шептала Саша, нервно сглатывая; горло ее каждый раз болезненно сжималось, словно из-за рисования начиналась у нее ангина.

Она взяла тюбик резинового клея и обвела каждое пятно надежной резервной линией, без разрывов и пропусков – словно возвела прозрачные непроницаемые стены. Теперь темные пятна выглядели совсем одиноко, и Саше стало немного жаль их. Хотелось добавить в эти прозрачные тюремные камеры хоть немного чего-то радостного.

Странный цвет – смесь розового и оранжевого – сложился у нее в голове, и она осторожно повела кисточкой вокруг первого пятна, потом – вокруг второго.

Мутная, блеклая, странная субстанция, похожая на протоплазму из фантастического фильма, окружила родителей. Она была пугающе-безликой, как тишина, в которой не слышишь собственного голоса, как туман, в котором теряются пальцы вытянутой руки.

Пытаясь исправить непонятное, но уже совершенное ею нечто, Саша набрала полную щепоть крупной поваренной соли и щедро присыпала протоплазму. Розовато-оранжевая краска будто бы подернулась рябью и стала похожа на поверхность реки в ветреный день или на вялое предзакатное небо, усыпанное вспышками монотонных салютов.

Платок остался высыхать на подрагивающей, тонкой, деревянной раме, а Саша легла в кровать и стала прислушиваться к каждому движению в доме. Было тихо, словно она осталась одна.

Потом резко зазвонил телефон. Звук был скрежещущий и долгий, словно ороговевшие ногти с нарисованными на них незабудками скребли по стеклу.

Мама подошла и сняла трубку:

– Да, Инна Юрьевна. Да, девочки у нас… – голос у мамы был уставший и отстраненный. Саша почти никогда не слышала у нее такого голоса. – Да, легли спать и свет уже выключили… Нет, они нас совсем не беспокоят. Пусть дружат. Хорошие девочки. Да, конечно, я отпущу потом Сашу к вам, но… Но у вас же одна комната, тесно, а тут…

С тех пор все неуловимо изменилось. Папа купил себе новый телевизор и цифровую приставку, мама достала из кладовки забытый ноутбук. Они уткнулись в экраны и прямо на глазах становились похожими на жвачных животных, но Саша утешала себя тем, что многие люди в их возрасте живут точно так же. Отрабатывают свое на работе и жуют экранную жвачку, стоя в теплых домашних стойлах.

Утром Полина появилась на занятиях. Она вошла в кабинет за минуту до звонка, и Саше пришлось шептать и пригибаться, чтобы не попасть под суровый взгляд Веры Павловны.

– Ты где была? – бормотнула она и стала нервно чиркать карандашом на полях тетради, делая вид, что решает уравнение.

– У друга… – Полинины волосы качнулись и скрыли от Саши ее лицо.

– У какого?

– У меня есть друг. Потом объясню…

Она замолчала, ничего не говорила до конца уроков, и только когда они пришли к Саше домой, и открыли окно, чтобы разогнать парную майскую духоту, и когда Полина упала на кровать, раскинув руки и, по обыкновению, свесив голову с края, она проговорила:

– Он старше. Намного. Женатый. И у меня с ним секс.

5.

Народу в чате было много, но в длинном списке имен не было Вестника. Рита перечитала несколько раз, чтобы убедиться, что не ошиблась.

Каждый раз, когда справа возникал новый ник, Рита вздрагивала.

Вестник не появлялся.

Разочарованная, Рита отправилась на кухню и вздрогнула от неожиданности: перед окном стояла Саша.

Она глядела прямо перед собой, в голую, оклеенную бежевыми обоями стену, и взгляд у нее был остекленевший, неподвижный. А за стеклом, за ее спиной, кружили две белые чайки. Они кружили как цирковые лошади, бегущие по кругу, из которого невозможно вырваться.

Рита замерла в проходе, потом попятилась и вышла из кухни. Вернулась к себе. Села на стул, задыхаясь, и спрятала лицо в ладонях. За последние несколько месяцев она успела убедить себя, что у нее нормальная, обычная дочь. Немного замкнутая, возможно, не слишком хорошо воспитанная, но – нормальная.

А теперь пришлось вспомнить, каково это: смотреть на своего ребенка и чувствовать страх.

Виктор узнал бы испуганный взгляд своей жены, если бы вошел к ней в эту минуту. Такой взгляд бывал у нее вечерами, когда он возвращался домой после работы – Саше было в то время чуть больше года, она как раз научилась ходить и говорить.

Чаще всего Рита молчала, но иногда – если он спрашивал – говорила, что Саша пугает ее. Читает мысли – или что-то вроде того. Виктор скоро перестал спрашивать, потому что не мог ни толком понять, о чем она говорит, ни что-то с этим поделать. Сашу он обожал, она отвечала ему тем же. Пожалуй, он был даже рад, что Рита оставляет их вечерами вдвоем. Саша играла и смеялась, и это было во много раз приятнее настороженной подозрительности жены.

Для Виктора Саша была маленькой обожаемой хулиганкой, для Риты – тяжелым испытанием.

От нее ничего нельзя было скрыть: ни дурной мысли, ни крохотной лжи. Рита не могла спрятать от ребенка конфеты или втихаря выбросить сломанную игрушку. Саша появлялась за ее спиной в момент совершения преступления: замирала и молча смотрела, будто осуждая за нечестность.

Рита чувствовала себя как в тюрьме. Она боялась думать при ребенке. Иногда у нее случались нервные срывы. Рита тщательно скрывала их от мужа, боясь, что тот сочтет ее сумасшедшей и отнимет у нее дочь – а Рита любила ее, как бы это ни было трудно. Честно говоря, она и сама иногда думала, что сходит с ума. В такие дни она пыталась поделиться с Виктором своими тревогами и была готова к тому, что он скажет: "Знаешь, дорогая, тебе надо к врачу". Она бы пошла на прием. Рите даже хотелось иногда, чтобы кто-то вылечил ее ненормальный страх перед ребенком. Но Виктор никогда не понимал, о чем именно она говорит. С ним Саша бывала совсем другой: более открытой и, кажется, совсем обычной. Он пытался поддержать с Ритой разговор, но все больше говорил о том, что дети видят и слышат гораздо больше, чем принято о них думать, поэтому иногда действительно может показаться, что они читают мысли.

Рита пыталась справиться в одиночку. Иногда ей казалось, что у нее получается. Иногда жизнь с Сашей неделями оставалась ровной и спокойной, но расслабиться нельзя было ни на минуту. Трудности могли возникнуть из чего угодно.

– Почитай мне "Теремок", – просила Саша.

Рита брала книжку и начинала читать:

– "Ехал мужик с горшками на ярмарку…"

– Читай за мышку по-мышкиному, а за лягушку по-лягушкиному, – требовала Саша.

Рита послушно готовилась перечитывать, меняя голос, но не успевала поймать за хвост мелькнувшую в голове мысль: "Твою мать. Когда ж это кончится".

Саша вскакивала, выхватывала у матери из рук тонкую книжку в белом блестящем переплете и запускала ее в стену. Рвалась страница, которую все еще держали Ритины пальцы.

– Ты плохая! – кричала Саша. – Ты меня не любишь!

Да, именно так все и бывало.

Рита снова села за компьютер и увидела, что Вестник уже в чате.

– Привет, Вестник, – сказала Рита.

– Привет, – отозвался он. – Здорово, что ты тут. Очень надеялся тебя встретить.

– Взаимно, – и сердце замерло. Рита не хотела, чтобы он догадался, что она ждала, высматривала и караулила его, как девчонка.

– Я тебе ЛСку написал, видела?

– Пока нет. Сейчас пойду посмотрю.

Рита открыла "Личные сообщения" и нашла письмо от Вестника. Прежде чем читать, она полюбовалась аватарой с задумчивым Траволтой, у которого за спиной росли два белых крыла. Траволта всегда нравился ей именно в этой роли, грустным и жизнелюбивым Майклом, и на прошлой неделе она нашла на торрентах фильм, скачала его и смотрела почти всю ночь снова и снова… И представляла себя рядом с ним.

Письмо было чудесное. Вестник прочитал отрывок из ее романа и писал: "Думаю, то, что я скажу, будет слишком интимным, чтобы писать это в открытом форуме. Вполне возможно, именно эти чувства ты запрятала так глубоко в текст, что хочешь скрыть их ото всех остальных…"

Рита многое отдала бы за то, чтобы этот отзыв увидели остальные. Вестник понимал ее, кажется, лучше, чем она сама. Он видел в Ритином романе искренность и глубину.

Рита открыла дверцу секретера, достала оттуда початую бутылку мартини и широкий, конусом, бокал и налила себе немного. Ей нравилось не столько пить, сколько ощущать в пальцах тонкое прохладное стекло и притрагиваться губами к согревающей сладкой влаге, похожей на влагу мужских губ.

Она сделала крохотный глоток, который тут же растворился во рту, и мечтательно запрокинула голову.

Михаил видел ее. Видел, как она пришла и села перед компьютером на стул, подогнув под себя ногу. Он прекрасно знал все сайты, на которых бывает Рита, и подобрал по движению рук все пароли к ее аккаунтам. Ее компьютер стоял вполоборота к окну, и в телескоп было прекрасно видно все, что его интересовало.

Рита забыла, что однажды написала в чате про сон с Траволтой. А Михаил помнил, и взял его изображение себе на аватару. Хотя вряд ли в мире мог найтись другой актер, который раздражал бы его сильнее.

ГЛАВА ПЯТАЯ

САМОЕ ЛУЧШЕЕ ТЕЛЕВИДЕНИЕ

1.

Футбольные матчи и бои без правил – все это было забыто и больше не имело значения. Приставка сама знала, что записывать. Почти каждый вечер она показывала Виктору новую передачу. Он смотрел и пересматривал ее, а утром запись исчезала.

Это больше не были отрывки. Уже на третий день Виктору увидел весь выпуск целиком, от заставки до финальных титров.

После заставки на экране появилась ведущая. Сначала она просто сидела и улыбалась, как бывает во время прямых эфиров, когда передача уже началась, а ведущий не заметил и все еще ждет отмашки. И пока она сидела, глядя словно бы в никуда и покусывая от нетерпения нижнюю губу, Виктор рассмотрел ее всю, до мельчайших деталей.

У нее была слишком короткая юбка, которая натягивалась над ложбинкой меж сведенными вместе ногами, и в глубине темного треугольника виднелось ярко-белое белье.

Вырез на блузке был глубок, кружево бюстгальтера высовывалось наружу, но и бюстгальтер был мал: он не закрывал почти ничего, и Виктор увидел яркую вишневую дугу соска.

В руках ведущая держала свернутые в трубочку листы бумаги: возможно, сценарий – и длинные тонкие пальцы с ярко-красными ногтями пробегали по скрученным листам вверх и вниз.

Сердце у Виктора забилось так, что он чувствовал пульсацию не только в груди, но и во всем теле. Губы его вмиг похолодели, на лбу выступил пот.

Он даже нервно оглянулся, словно жена могла неслышно подкрасться и встать за его плечом, но там никого не было.

А если бы и была, подумал Виктор, ну и что. Он видел, как много времени Рита проводит за компьютером. И он вспоминал то, что слышал про Вконтакт. И если она, думал Виктор зло и раздраженно, занимается виртуальным сексом Вконтакте, почему я не могу смотреть на красивую женщину? Просто смотреть.

Когда камера тронулась вперед, Виктор вздрогнул. Ведущая тут же очнулась и заученно заулыбалась, отчего, как ни странно, не стала выглядеть хуже. Теперь в кадре было только ее лицо: накладные ресницы, в глазах – линзы с рисунком в виде горящего огня, мерцающие перламутровым блеском губы и белые зубы, не совсем ровные, со вторым резцом, чуть налезающим на первый.

Губы разомкнулись, Виктор подался вперед, словно почувствовал призыв к поцелую, и очнулся, только когда она заговорила:

– Добрый вечер. С вами "Лучшее видео канала СЛТ".

Она говорила мягко и вкрадчиво, растягивая слова, и голос у нее был низкий и бархатный. В каждом слове чувствовалось скрытое напряжение, будто ведущая нарочно сдерживала себя и шептала там, где хотелось кричать.

– Сегодня мы заканчиваем, – продолжила она, и на слове "заканчиваем" у Виктора упало сердце. Он не хотел, чтобы заканчивалось хоть что-то, связанное с этой ведущей, – заканчиваем повтор лучших передач прошлого сезона, а именно подборку эпизодов с нашим победителем – Виктором. Самые красивые смерти, самые разнообразные ситуации, харизматическая внешность – все это заставляло наших телезрителей голосовать за того, чье имя – Победитель. Виктор, мы любим вас…

Камера снова подалась назад, и ведущую стало видно целиком. Она немного наклонилась вперед, груди качнулись, вываливаясь из тесного бюстгальтера.

– Мы любим вас, Виктор. Вы – наш победитель.

В голове у него застучали молотки. Заработали меха, с надсадным "шшших, шшших" накачивая воздух. Лицо запылало, и легким стало трудно снабжать кислородом адскую кузницу в голове у хозяина.

Новый сюжет начался.

Этот эпизод Виктор помнил хорошо. Здесь ему было лет тридцать. Он стоял на остановке с друзьями, рядом толклись какие-то мальчишки. Вдруг один из них подскочил к Виктору сзади, выхватил из его кармана бумажник и бросился бежать. А Виктор, едва успев понять, что произошло, погнался за ним.

В бумажнике лежала какая-то мелочь, но Виктора охватило странное чувство, будто он обязан был догнать того, кто бежит. Теперь ему было стыдно вспоминать, что он преследовал ребенка и был, кажется, готов его ударить.

Воришка был приземистый и плотный. Когда он бежал, спортивная куртка надувалась за его спиной неплотным парусом, а локти мелькали как рукояти весел. Он махнул через дорогу, нырнул в проулок, а потом через дыру в заборе пролез на стройку.

Виктор не отставал, жесткая расческа отогнутой рабицы прочертила несколько красных полос по его спине.

Мальчишка увидел, что хозяин бумажника догоняет, и заметался. Он вспрыгнул на сложенные шаткими штабелями плиты и стал прыгать с одной на другую.

Виктор тоже забрался наверх, и под его ногами закачались бетонные кочки городской трясины. Он почувствовал неуверенность, но все-таки побежал вперед. Прыгнул раз, второй, и вдруг плита поехала под его ногой. Виктор дернулся, в спине его что-то резко натянулось: будто врезалась в мышцу стальная струна. Мальчишка впереди взлетел в воздух, курточный парус хлопнул у него за спиной, а потом ноги, спина и голова скрылись за серым ребром плиты, и он исчез, а Виктор взмахнул руками, выровнялся и упал, сильно ударившись коленями о бетон. Плита вздрогнула и замерла, словно придавленная его весом. Спина болела резко и остро, будто там кто-то рвал туго натянутые нити.

Виктор нынешний, сорокалетний, поймал себя на мысли, что чувствует эту боль и дышит тяжело и часто, как после бега. Как будто видео заставило тело вспоминать и заново проигрывать ситуацию. Это было одновременно и сладко и страшно.

– А теперь, – шепнула ведущая с экрана, – давайте посмотрим, что было бы, если бы все было совсем не так…

Виктор откинулся на спинку дивана и сцепил на животе ладони, но поймав себя на этом движении, тут же разомкнул руки и засуетился, словно не зная, куда их пристроить: в такой позе сидел обычно перед телевизором его дед: сидел, пока не начинал клевать носом, и в этой позе тоже скрывалась старость, ведущая к смерти.

На экране тем временем Виктор снова бежал за мальчишкой. Мелькнула стройка, желтый подъемный кран с подвешенным на стреле грузом, облезлый жилой вагончик, сваи, вбитые на разную глубину, штабеля бетонных плит. Мальчишка снова влез на них, Виктор снова метнулся следом.

На этот раз он следил за собой спокойно и со знанием дела, безусловно зная, что сейчас умрет, но останется жить тут, в этой комнате, где стоят диван, стол, тумба с телевизором и два шкафа: одежный и книжный. В комнате, которая слишком велика для него одного и кажется пустой до тех пор, пока он не включает телевизор.

Виктор видел, как прыгнул на край ненадежной плиты. Потом экран поделился надвое, и слева оказались кадры из настоящей жизни, а справа – из придуманной, смертельной. На двойном экране несколько раз в замедленном повторе прошли кадры опасного момента, а Виктор смотрел и сравнивал. Слева он выгнулся от неожиданности назад, а потом рывком перегнулся вперед, и правая рука описала широкую дугу: назад и вниз, потом – вперед и вверх. А справа рука сразу пошла вперед, корпус не успел за рукой, ноги скользнули по краю…

Картинка снова развернулась на весь экран.

Ноги соскользнули, и тело рухнуло вниз, в щель между штабелями, рухнуло почти вертикально, только правая рука шлепнула по самому краю плиты, и затылок, ударившись, скользнул по неровным бетонным ребрам.

Виктор, сидящий на диване, поднес руку к затылку и с облегчением понял, что не чувствует боли от удара и жжения ссадин: это доказывало, что счастливо окончившееся происшествие – правда, а смертельное – ложь. Но сердце все равно стучало и билось, зашкаливал адреналин, и все, что он мог сейчас чувствовать, было возбуждение – бешеное, почти эротическое.

Виктор-студент стоял в узкой щели и смотрел, как качнулась и поехала плита, на которой он стоял секунду назад. Ее ребро: неровное, похожее на край обкусанного ногтя, зависло над ним, а потом рухнуло вниз, ударило точно в грудь, круша и ломая, и плита поехала дальше, сдирая кожу, перемалывая кости.

Экран потемнел.

Виктору стало сразу и холодно и жарко: словно он сначала промерз до костей, а потом попал в доменный цех, где жар лижет лицо, как огромная собака. Рубашка промокла от пота и прилипла к телу. Виктор защипнул ее на груди двумя пальцами и потянул вперед, чтобы охладиться и избавиться от ощущения болезненной слабости.

Сердце колотилось по-прежнему, когда на экране снова возникла ведущая. Она волновала еще больше, и Виктор сначала не мог понять, почему, а потом понял: треугольник под ее короткой юбкой был теперь темным, и невозможно было угадать, есть там белье, или нет.

Она что-то сказала: что-то неважное, вроде "до свидания", и Виктор выключил приставку. Он спешил в душ и, расстегивая штаны, подумал: СЛТ – это самое лучшее телевидение.

2.

Дождь был сильным, косым, он бил прямо в окно, а окно было открыто: его створка опустилась вперед, и капли, разбиваясь о москитную сетку, брызгали на подоконник сквозь остроугольные щели с обеих сторон. Справа они собрались в маленькую лужицу, а слева потекли тонким ручейком, и это было похоже на слюну, стекающую из уголков рта душевнобольного.

Саша вытаскивала платок за платком и читала разрозненные мысли прохожих. Почти все они были про дождь.

Занятие было монотонным, изматывающим и даже отупляющим, и хотелось уже не осени, а чистой белой зимы со снегом в плавных складках, похожим на шелковые отрезы, готовые к работе.

Саша всматривалась в тротуар за проулком, но окно, за которым жили художник и Черепаховая Кошка, мешало смотреть. В их стекло тоже отчаянно бил дождь, хотя такого не могло быть: они ведь жили напротив.

Художник рисовал узоры на куске шелка, а Черепаховая Кошка пыталась дремать на подоконнике. Саша видела, что ее что-то беспокоит: то ли холод и сырость, то ли стук капель по жестяному карнизу под окном. Черепаховая Кошка часто вскакивала, нервно, в два-три сильных движения, вылизывала грудь под лапой, резко поворачивала ухо; иногда шерсть на маленьком участке ее спины начинала подергиваться, словно это была какая-то разновидность кошачьего нервного тика.

Саша старалась смотреть сквозь них. Ей нужно было тренироваться на прохожих: между историком и Полиной что-то происходило, и надо было быть во всеоружии.

Стена призрачного дома уплотнилась и стала почти осязаемой. Тротуар, скрытый ею, исчез, и Саше пришлось прерваться и смотреть, как работает художник и как Черепаховая Кошка делает вид, что ничто ее не касается.

Это было немного скучно. Тогда Саше пришло в голову, что можно попробовать свои силы на художнике. Она всмотрелась в темную, затененную фигуру и вытащила нужный платок. Шелк был девственно чист. На нем не было ни слов, ни красок, и даже ткань была неестественная, без единого изъяна, без складки, без неровного края.

Саша в изумлении глядела на платок, не понимая, как это может быть. Потом она подумала, что у призрака могут быть только призрачные мысли. Глупо было думать, что окно за окном, мастерская и Черепаховая Кошка – реальны.

И тогда она зачем-то выдернула кошачий платок.

…Когда сознание вернулось к ней, было уже темно. Дождь стих, хотя и не прекратился совсем.

Саша обнаружила, что лежит совсем как Полина: раскинув руки и ноги и свесив голову с кровати. Окно было перевернуто с ног на голову, и за перевернутым окном бился огонек свечи в комнате Черепаховой Кошки.

Саша села на постели и вспомнила: платок был огромен, он тянулся и тянулся. Он заполнил все пространство мягкими, ватными, удушающими складками. Каждый клочок ткани был исписан мелким бисером пушкинского почерка, настолько мелким, что казалось: писали не пером, а острием иглы. И еще там были рисунки, образы, яркие пятна краски и четкие линии резерва… Шелк тек, не желая останавливаться – и значит, Черепаховая Кошка думала сразу обо всем, ее маленькая треугольная голова вмещала целый мир, а художник у нее за спиной не думал ни о чем, потому что на самом деле был никчемушной куклой, марионеткой, инструментом. Кистью, которой Черепаховая Кошка водила по холсту.

Художник рисовал для Черепаховой Кошки весь этот мир: каждую мысль, слово, образ, запах, звук, каждую связь, причину и следствие. Благосклонно сощуренные кошачьи глаза говорили, что она готова помещать неуверенные Сашины эскизы в середину своего полотна. Эскизы были крохотными и незначительными.

Саша встала и подошла к окну. Фонари отражались в лужах пятнами растекшейся желтой акварели. Мягко сияли окна домов, подрагивали вдалеке красные габариты машин.

Мир был ночным и темным. Он был как объемный платок, окутавший пространство, Саша видела в воздухе текучие широкие мазки краски. Каждое движение ветки от порыва ветра, каждый шаг по мокрому асфальту, каждый взмах птичьих крыл рождал новый оттенок. Некоторые пятна растворялись и блекли, другие уплотнялись, вытягивались и сами становились причиной нового шага, взмаха, порыва.

Мир был пропитан полосами и пятнами, состоял из них, и только они одни приводили все существующее в движение, как нити и трости в театре приводят в движение кукол.

Это был театр Черепаховой Кошки. Она подталкивала марионеток и разрешала им пробежать по нескольку шагов на ватных ногах самостоятельно, без поддержки тростей, а Саше разрешала изредка дергать чужие нити. Потом Кошка закрывала глаза и смотрела, что получится, и в этом был смысл разделения на дремлющее у окна существо и рисующие руки: чтобы, увлекшись манипулированием, не забывать смотреть…

Продолжение книги