Неоконченная симфония Дарвина: Как культура формировала человеческий разум бесплатное чтение

Переводчик Мария Десятова

Научный редактор Елена Наймарк, д-р биол. наук

Редактор Виктория Сагалова

Издатель П. Подкосов

Руководитель проекта И. Серёгина

Ассистент редакции М. Короченская

Корректоры З. Скобелкина, Л. Татнинова

Арт-директор Ю. Буга

Компьютерная верстка А. Фоминов

Дизайн обложки А. Бондаренко

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

© Princeton University Press, 2017

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2024

* * *

Посвящается Генри Плоткину,

который отправил меня в этот путь

Введение

Эта книга – плод коллективного труда. И хотя писал я ее один, в ней собраны и описаны результаты работы целой команды – сотрудников возглавляемой мной лаборатории и других моих коллег, с которыми мы вот уже 30 лет занимаемся гигантской научной задачей: пытаемся разобраться в эволюции культуры. Я надеюсь представить убедительное научное объяснение, как в ходе эволюции могли появиться человеческий разум, наши интеллект, язык и культура и как наш вид смог достигнуть столь невероятных высот в технологиях и искусстве. Но, кроме того, мне хотелось показать без прикрас и весь научный процесс как он есть – со всеми его пробуксовками, тупиками и фальстартами, моментами озарения и душевного подъема, взлетами и спадами, тот путь, который вел нас к открытиям. Я изложу в этой книге историю наших поисков; познакомлю вас с сотрудниками лаборатории Лейланда, бывшими и нынешними, и опишу наши попытки решить невероятно захватывающую загадку эволюционного происхождения человеческой культуры. Я не беллетрист, и, хотя старался рассказывать как можно более доступно, драматических поворотов, щекотания нервов и стремительного развития событий в моем повествовании не будет. Тем не менее, надеюсь, детективная составляющая в нем все-таки останется и читатель почувствует тот азарт, который охватывал нас, когда эксперименты и теоретические разработки приносили открытия, продвигавшие наше исследование еще на один шажок.

В первую очередь, конечно, хочу поблагодарить исследователей, о работе которых я веду речь на этих страницах. Мне повезло объединить усилия с исключительно талантливыми людьми – наш проект безмерно выиграл от упорного труда, ценных идей, тщательно продуманных экспериментов и блестящих теоретических разработок множества студентов, дипломников, аспирантов и молодых специалистов, а также, конечно, сотрудников нашей лаборатории и коллег из других научных учреждений. В их числе Никола Аттон, Патрик Бейтсон, Нелтье Богерт, Роберт Бойд, Джиллиан Браун, Калум Браун, Ифке ван Берген, Джек ван Хорн, Майк Вебстер, Джефф Галеф, Стефано Гирланда, Льюис Дин, Элис Кауи, Дэниел Каунден, Ханна Кейпон, Джереми Кендал, Рейчел Кендал, Ронан Кирни, Ники Клейтон, Бекки Коу, Кэтрин Кросс, Люси Крукс, Изабель Кулен, Йохен Кумм, Роб Лаклан, Тим Лилликрап, Ханна Льюис, Шон Майлз, Том Макдональд, Анна Маркула, Алекс Месуди, Том Морган, Ана Наваррете, Майк О'Брайен, Джон Одлинг-Сми, Том Пайк, Генри Плоткин, Люк Ренделл, Саймон Ридер, Понтус Стримлинг, Салли Стрит, Эд Стэнли, Уилл Суони, Алекс Торнтон, Игнасио де ла Торре, Бернар Тьерри, Кара Эванс, Магнус Энквист, Киммо Эрикссон, Маркус Фельдман, Лорел Фогарти, Пол Харт, Уилл Хоппитт, Стивен Шапиро, Юнас Шестранд, Эндрю Уайтен, Клайв Уилкинс, Керри Уильямс, Натали Уомини, Эшли Уорд, Эндрю Уэйлен и Лаура Шуинар-Тули. Во всем, что касается вклада этой книги в научное понимание культурно-эволюционной проблематики, заслуга всех поименованных такая же, как и моя собственная.

В работе над самой книгой мне помогали многие люди. Я хотел бы поблагодарить тех, кто прочел и всю рукопись целиком, и одну или несколько глав и поделился своими мыслями и замечаниями. Это Роб Бойд, Шарлотта Бранд, Джиллиан Браун, Алексис Брин, Эллен Гарленд, Рейчел Дейл, Николас Джонс, Льюис Дин, Хилтон Жапьяссу, Дэниел Каунден, Саймон Кирби, Ники Клейтон, Майкл Корр, Клэр Лейланд, Шейна Лью-Леви, Килин Марри, Элена Миу, Ана Наваррете, Джон Одлинг-Сми, Джеймс Оунсли, Мурильо Паньотта, Люк Ренделл, Кристофер Риттер, Питер Ричерсон, Кристиан Рутц, Джозеф Стабберсфилд, Ватару Тойокава, Камилла Труаси, Текумсе Фитч, Тим Хаббард, Стюарт Уотсон, Эндрю Уэйлен, Натан Эмери, а также два рецензента, пожелавшие остаться неизвестными. Все они помогли существенно доработать книгу, с одной стороны, повысив ее научную точность, а с другой – сделав текст более понятным широкой читательской аудитории. Отдельной благодарности заслуживает Кэтрин Мичем за разного рода организационную поддержку, которую она оказывала, от верстки и редактирования примечаний до составления списка литературных источников, сочетая при этом поразительную трудоспособность и тщательность.

О том, чтобы написать такую книгу, я задумался почти 30 лет назад, еще во время работы над дипломом в Университетском колледже Лондона. Тогда меня вдохновила замечательная монография Джона Боннера «Эволюция культуры у животных» (The Evolution of Culture in Animals), изданная Princeton University Press в 1980 г. Мне очень понравились его панорамный взгляд и широчайший охват при рассмотрении вопроса, масштабы которого меня просто ошеломили. Но после столь же вдохновляющего разговора с психологом из Университета Макмастера Джеффом Галефом, выдающимся специалистом в области социального научения у животных, работа Боннера в моем представлении встроилась в конструкцию обширной научной области, которую Галеф так блистательно возглавлял не одно десятилетие. Благодаря Джеффу я осознал, что книга Боннера при всех ее достоинствах не дает исчерпывающего объяснения тому, как могла развиться человеческая культура из социального научения и традиций, наблюдаемых у других животных. Из той беседы с Джеффом мне также стало ясно, какая гигантская исследовательская работа нужна, чтобы приблизиться к разгадке тайн, скрывающих основы эволюции культуры. Основополагающая работа Боннера и призыв Галефа обеспечить строго научное объяснение заронили во мне мысль когда-нибудь замахнуться на эту нелегкую задачу.

Кроме того, я хотел бы поблагодарить Элисон Калетт из Princeton University Press, которая помогла включить книгу в издательский план и подтолкнула меня к тому, чтобы написать ее, – по крайней мере лет на десять раньше, чем я собрался бы сделать это сам. Бетси Блюменталь, Дженни Волковицки и Шейле Дин я очень признателен за помощь в подготовке книги к изданию. Спасибо всем сотрудникам PUP за поддержку, подбадривание и терпение на протяжении всего процесса работы над книгой, который у меня изрядно затянулся.

Большую часть книги я написал будучи в научном отпуске, который проводил в лаборатории Ники Клейтон на факультете экспериментальной психологии Кембриджского университета Великобритании. Я в огромном долгу перед Ники и сотрудниками лаборатории сравнительного познания, которые окружили меня заботой и погрузили в свою спокойную и вместе с тем вдохновляющую атмосферу, способствующую продуктивному литературному труду. Особенно выиграли от этого творческого обмена последние главы книги. Отдельное спасибо Джиллиан Браун, Джулии Кунц, Росу Одлингу-Сми, Сьюзан Перри, Ирене Шульц, Каролине Шуппли, Шону Эрншоу, а также Карелу ван Схайку за любезно предоставленные фотографии.

Я благодарен Научно-исследовательскому совету по биотехнологии и биологическим наукам (BBSRC), Национальному совету по исследованию природных ресурсов (NERC), Королевскому научному обществу, Шестой и Седьмой рамочным программам ЕС по развитию научных исследований и технологий, программе Human Frontier Science, Европейскому совету по научным исследованиям, а также Фонду Джона Темплтона за финансовую поддержку моих проектов. Безгранично признателен Полу Уотсону, Кевину Арнольду и Хезер Миклрайт из Фонда Джона Темплтона, поддерживавшим мои исследования на протяжении многих лет.

Наконец, главная и величайшая благодарность – моему научному руководителю Генри Плоткину, которому я столь многим обязан. Генри посвящал меня в тонкости академических норм с неиссякаемым терпением, великодушием и энтузиазмом. Он учил меня разрабатывать эксперименты, критически мыслить, соблюдать баланс теории и практики, помнить о том, как важны порой бывают мелочи. Наши утренние беседы по пятницам – одно из самых ярких воспоминаний о моей аспирантуре, и возможность общаться с ним в таком объеме я считаю несказанной честью и огромным везением.

Кевин ЛейландМарт 2016 г.Сент-Эндрюс, Великобритания

Часть I

Основы культуры

Глава 1

К родословной Homo Sapiens

Любопытно созерцать густо заросший берег, покрытый многочисленными, разнообразными растениями с поющими в кустах птицами, порхающими вокруг насекомыми, ползающими в сырой земле червями, и думать, что все эти прекрасно построенные формы, столь отличающиеся одна от другой и так сложно одна от другой зависящие, были созданы благодаря законам, еще и теперь действующим вокруг нас. ‹…› Таким образом, из борьбы в природе, из голода и смерти непосредственно вытекает самый высокий результат, какой ум в состоянии себе представить, – образование высших животных[1]{1}.

ЧАРЛЬЗ ДАРВИН. ПРОИСХОЖДЕНИЕ ВИДОВ

Глядя из окна своего кабинета в Даун-Хаусе на просторы сельской Англии, Чарльз Дарвин мог с удовлетворением отметить, что теперь вполне представляет себе процессы, в ходе которых выплеталась многосоставная ткань окружающей нас природы. В последнем, самом, наверное, знаменитом и бесспорно самом выразительном, абзаце «Происхождения видов» (The Origin of Species) Дарвин описывает населенный растениями, птицами, насекомыми и червями густо заросший берег – сложную живую систему, пронизанную замысловатыми внутренними взаимосвязями. Гигантский вклад Дарвина в науку заключается в том, что сегодня немалую часть этого великолепия мы можем объяснить действием эволюции путем естественного отбора.

За моим окном раскинулся Сент-Эндрюс, небольшой городок на юго-востоке Шотландии. Из этого окна я тоже вижу кусты, деревья и птиц, но основную часть пейзажа составляют каменные здания, дымоходы и церковный шпиль. Кое-где высятся телеграфные столбы и мачты линии электропередачи. Вдали на юге виднеется школа, а на западе – больница, к которой стекаются дороги с точечками спешащих обитателей пригородов. Глядя на все это, я невольно задаюсь вопросом: способна ли эволюционная биология так же убедительно, как она объясняет закономерности существования живой природы, объяснить существование дымовых труб, машин и электричества? Сумеет ли наука описать происхождение молитвенников и церковных хоров так же последовательно, как она говорит о происхождении видов? Можно ли объяснить эволюцией компьютер, на котором я печатаю этот текст, запущенные в небо спутники или создание научной концепции всемирного тяготения?

На первый взгляд вопросы эти кажутся праздными. Да, человек появился в результате эволюции и получился на редкость умным приматом, преуспевшим и в науке, и в технике. Как утверждал Дарвин, «из борьбы в природе» возник самый высокий результат – высшие животные, а наш вид уж точно можно назвать высочайшим из высших. Разве не очевидно, что именно благодаря разуму, культуре, языковым способностям мы сумели покорить и самым радикальным образом преобразовать свою планету?

Однако стоит хотя бы чуть-чуть задуматься, как объяснение начинает шататься, трещать по швам и почти мгновенно рассыпается в прах, оставляя после себя груду еще более каверзных вопросов. Если разум, язык или, допустим, способность мастерить сложные орудия развились у человека постольку, поскольку повышают возможности выживания и размножения, почему эти способности не обрели остальные виды? Почему другие высшие обезьяны, наши ближайшие родственники, обладатели общих с нами генов, не строят ракеты и космические станции и не высаживаются на Луну? У животных существуют традиции (питаться определенной пищей, издавать характерные для обитателей данной местности трели), которые ученые тоже называют культурой, но эти традиции не носят характер закона, нравственных ценностей, институтов и не проникнуты символизмом, как в человеческой культуре. Традиции применения орудий у животных не подразумевают постоянного усложнения и увеличения разнообразия с течением времени, как свойственно нашим технологиям. Трелям зяблика так же бесконечно далеко до арий Джакомо Пуччини, как муравьям, которыми любят лакомиться шимпанзе, далеко до блюд высокой кухни, а способностям животных считать до трех – до разработки Ньютоном дифференциального и интегрального исчисления. Между когнитивными способностями и достижениями человека и соответствующими способностями животных лежит огромная и, судя по всему, непреодолимая пропасть.

Эта книга – попытка разобраться, как появился «густо заросший берег» человеческой культуры, и докопаться до животных корней человеческого разума. Она исследует самый проблематичный и загадочный вопрос истории человечества – как в результате эволюции возник вид, настолько отличающийся от всех остальных. В ней рассматривается путь, который проделали наши предки от обезьян, перебивающихся муравьями, клубнями и орехами, до современного человека, сочиняющего симфонии, декламирующего стихи, танцующего в балете и строящего ускорители частиц. Однако фортепианные концерты Рахманинова появились отнюдь не в результате действия законов естественного отбора, а космические станции возникли вовсе не «из голода и смерти» в борьбе за выживание. И у разработчиков компьютеров и айфонов детей пока что рождается не больше, чем у представителей других профессий.

Так какими же законами объясняется бесконечное совершенствование и диверсификация технологий или смена моды в искусстве? Объяснения, основанные на теории культурной эволюции{2}, согласно которой соперничество культурных особенностей ведет к смене поведения и технологий{3}, можно считать хотя бы в каком-то приближении удовлетворительными, только если в них будет уточняться, как в принципе развился разум, способный выстраивать сложную культуру. Но, как станет ясно из последующих глав этой книги, те интеллектуальные способности нашего вида, которыми мы дорожим больше всего, тоже развивались в водовороте коэволюционного взаимодействия, в котором культура играла жизненно важную роль. Собственно, мой главный тезис заключается в том, что в эволюции человеческого разума невозможно выделить один главный двигатель. Поэтому в центре нашего внимания окажутся ускоряющиеся циклы эволюционного взаимодействия, в ходе которого переплетающиеся культурные процессы подкрепляют и усиливают друг друга в безудержном самонаращивании, в результате чего сложились фантастические мощности нашего расчетливого разума.

Другая важная тема данной книги и один из характерных принципов подхода нашей исследовательской группы к изучению человеческого познания и культуры – осмысление отличительных особенностей человеческого вида через сравнение с аналогичными свойствами у животных. Такое сравнение помогает не только посмотреть на достижения нашего вида со стороны, но и проследить эволюционные пути к этим впечатляющим достижениям. Мы не просто пытаемся объяснить возникновение технологии, науки, языка и искусства с научной точки зрения, но также ищем корни этих явлений непосредственно в поведении животных.

Возьмем для примера ту школу, которая виднеется из моего окна. Благодаря чему она появилась? Большинство ответит не задумываясь: ее построили рабочие строительной компании по заказу совета округа Файф. Однако для биолога-эволюциониста вопрос этот невероятно сложен, поскольку его интересует не механическое исполнение как таковое, а то, как человек в принципе оказался способен осуществить подобное. Человек, получив необходимые навыки, может построить и торговый центр, и мост, и канал, и пристань, но ни одна птица не соорудит ничего, кроме гнезда или шалаша, а пределом строительных возможностей любого термита останется насыпной холм.

Если задуматься, масштаб сотрудничества и взаимодействия, необходимых для постройки школы, просто потрясает. Представьте себе, сколько рабочих должно скоординировать свои действия в нужном месте и в нужное время, чтобы правильно заложить фундамент, установить окна и двери, проложить электропроводку, трубы канализации и водоснабжения, покрасить деревянные части. Представьте компании, с которыми заключаются договоры – на строительные материалы, доставку, закупку или аренду оборудования, наем рабочих, бухгалтерский учет. Представьте все те фирмы и предприятия, которые производят инструмент, гайки, болты, шурупы, шайбы, краску, оконные стекла. Представьте людей, которые конструировали этот инструмент и оборудование, выплавляли металл, валили лес, изготавливали бумагу, чернила и пластик. И так далее, без конца и края, вглубь, вширь и во всех направлениях. Без всего этого взаимодействия, безграничной сети договоров, обмена и совместной работы, выполняемых преимущественно не связанными между собой индивидами за отсроченное вознаграждение, школа бы не появилась. Это основанное на сотрудничестве взаимодействие не просто однократная акция, оно проявляется в своей безупречной слаженности изо дня в день при строительстве все новых и новых школ, больниц, торговых и досуговых центров по всей стране и по всему миру. Для нас это обыденность, поэтому непременное успешное завершение строительства школы мы считаем настолько само собой разумеющимся, что готовы жаловаться, если строители не уложатся в сроки.

Я зарабатываю на жизнь в том числе изучением животных, и меня завораживает сложность их социального поведения. Шимпанзе, дельфины, слоны, вороны и множество других видов демонстрируют высокие и богатые когнитивные способности, свидетельствующие зачастую о впечатляющем уровне разума, приспособленного в процессе естественного отбора к среде, в которой каждый из этих видов обитает. И тем не менее, если нам понадобится своими глазами убедиться, какие высоты творчества, сотрудничества и коммуникационного взаимодействия нужны для возведения здания, достаточно выдать группе животных материалы, инструменты и оборудование для строительства – и посмотреть, что получится. Я уже вижу, как шимпанзе начнут размахивать трубами и швыряться кирпичами, демонстрируя друг другу, кто тут главный. Дельфины могут как будто бы даже осмысленно поиграть с плавучими материалами. Врановые или попугаи, скорее всего, выберут из общей кучи какие-нибудь диковинки, чтобы украсить ими гнезда. Вовсе не хочу принижать способности других животных, достигших невероятных высот развития в их собственных областях, но если в эволюции поведения животных науке удалось к настоящему моменту разобраться довольно глубоко, то происхождение человеческих когнитивных способностей и сложных систем, которые являют собой наше общество, технологии и культура, по-прежнему понимается слабо. Для большинства из нас, представителей индустриального общества, каждый аспект жизни целиком и полностью зависит от тысяч актов основанного на сотрудничестве взаимодействия с миллионами индивидов из сотен стран, значительную часть которых мы видеть не видели, знать не знаем и которые для нас практически не существуют. Исключительность этого сложного и причудливого взаимодействия мы все еще недооцениваем, однако в действительности ни у одного из представителей прочих 5–40 млн видов, населяющих нашу планету, не наблюдается ничего даже отдаленно похожего{4}.

Не менее изумляющим кажется эволюционному биологу в моем лице внутренний распорядок школы, а также деятельность учеников и персонала. У нас нет убедительных данных, что другие высшие обезьяны готовы прилагать особые усилия, чтобы хотя бы чему-то обучить своих друзей или родственников, не говоря уже о том, чтобы сооружать специальные здания для отработанной, как на промышленном производстве, передачи огромных пластов знаний, навыков и ценностей оравам детей. Обучение, под которым я подразумеваю активное и целенаправленное просвещение другой особи, в природе встречается редко{5}. Не принадлежащие к человеческому виду животные способны помогать друг другу – обеспечивать пищей или объединяться в союзы, но помощь такого рода они оказывают в основном своему потомству или ближайшим сородичам, имеющим общие с ними гены и, соответственно, такую же склонность приходить на выручку{6}. У нашего же вида учителя-специалисты тратят уйму времени и сил на абсолютно не состоящих с ними в родстве детей, помогая тем обрести знания, хотя эволюционную приспособленность самого учителя это никак не повысит. Получение учителем вознаграждения за свою работу, которое можно расценивать как разновидность обмена (товар за труд), не разрешает загадку, а лишь переводит ее в другую плоскость. Фунтовая монета или долларовая купюра не имеет самостоятельной ценности, банковский счет по сути своей виртуален, а банковская система – это непостижимо сложный институт. Объяснить, как появились деньги или финансовые рынки, ничуть не проще, чем объяснить, из каких побуждений учителя стремятся обучать не родственных им детей.

Глядя на здание школы, я представляю классы с рядами парт, за которыми сидят одетые в одинаковую форму ученики и все до одного (ладно, хотя бы многие) внимают наставлениям учителя. Но почему они это делают? Зачем утруждать себя усвоением информации о событиях древних времен или ломать голову, вычисляя угол абстрактной геометрической фигуры? Другие животные учатся только тому, что приносит им непосредственную пользу. Капуцины не заставляют детенышей зубрить, как их предки кололи орехи сотни лет назад, и ни одна певчая птица не растолковывает своему выводку, о чем поют ее соседи в лесу через дорогу.

Любопытно для биолога и то, что все ученики одеты одинаково. Кто-то из детей растет в малообеспеченной семье, и необходимость покупать отдельную одежду для школы ощутимо бьет по родительскому карману. Получив аттестат, многие из этих молодых людей сменят школьную форму на другую (наверняка такую же неудобную) – возможно, на деловой костюм, а может, на белое с голубым облачение врачей и медсестер в той больнице поблизости. Даже студенты в моем университете, при всем их свободомыслии, либерализме и радикализме, носят одно и то же – джинсы, футболки, толстовки, кеды. Откуда такое единообразие? Ведь у других животных нет ни моды, ни стандартов внешнего вида.

Дарвин дал исчерпывающее объяснение долгой и безостановочной истории биологического мира, но происхождение культурной сферы обозначил лишь намеком. Рассуждая об эволюции «умственных качеств», он признавался: «Без сомнения, было бы очень важно проследить развитие каждой способности в отдельности, начиная от состояния, в котором она находится у низших животных, и кончая состоянием ее у человека; но у меня недостает ни умения, ни знания, чтобы взяться за это»{7}. Сейчас, оглядываясь назад, мы понимаем, почему Дарвин не брался исследовать происхождение интеллектуальной мощи человечества, – это действительно монументальная задача. Чтобы дать удовлетворительное объяснение, необходимо проникнуть к эволюционным истокам самых поразительных наших свойств – таких как мышление, язык, сотрудничество, обучение и нравственность, – однако большинство из них являют собой не просто отличительные, а уникальные особенности нашего вида. Поэтому так трудно искать ключи к далекому прошлому нашего разума через сопоставление человека с другими видами.

Усугубляет эту трудность тот неоспоримый факт, что человек невероятно успешен как вид. Наш ареал не имеет себе равных – мы заселили практически все наземные среды обитания на Земле, от распаренных тропических лесов до промерзшей тундры, распространившись повсюду в количествах, намного превышающих типичные для любого другого млекопитающего нашего размера{8}. Мы демонстрируем поведенческое разнообразие, не имеющее аналогов в царстве животных{9}, однако (в отличие от большинства других животных видов) обусловлено оно вовсе не лежащим в основе генетическим разнообразием, которое у нас, наоборот, нетипично низкое{10}. Мы решили бесчисленное множество экологических, социальных и технологических задач – от расщепления атома до орошения пустынь и секвенирования генома. Мы настолько заполонили планету, что в конкурентной борьбе в сочетании с разрушением сред обитания доводим до вымирания массу других видов. Все виды, которые могут потягаться многочисленностью с человеком, за редким исключением относятся либо к одомашненным нами (скот или собаки), либо к нашим комменсалам-нахлебникам (мыши, крысы, комнатные мухи), либо к нашим паразитам (вши, клещи и черви), то есть к размножающимся благодаря нам. Если учесть, что цикл развития, социальная организация, половое поведение и манера добычи корма у человека тоже сильно изменились по сравнению с принятыми у других высших приматов{11}, у нас есть все основания утверждать, что эволюция человека отличается необычными и поразительными проявлениями, которые нельзя списать на наше самомнение и которые требуют объяснений{12}.

Как станет ясно из последующих глав, своими экстраординарными достижениями наш вид обязан непревзойденному культурному потенциалу. Под культурой я подразумеваю широкомасштабное накопление коллективно используемых знаний, усваиваемых путем научения, и последовательное усовершенствование технологий{13}. Иногда успехи человечества пытаются объяснить наличием у нас выдающегося ума{14}, однако в действительности выдающимся он стал благодаря культуре{15}. Конечно, интеллект как таковой тоже важен, но кардинально отличает наш вид от других именно способность объединять догадки и знания отдельных людей и основывать на этом новые решения. Технический прогресс двигают вовсе не изобретатели-одиночки, бьющиеся над задачей в отрыве от всех остальных; практически все инновации – это переработка или усовершенствование уже существующих технологий{16}. Проверять этот тезис мы будем на простейших артефактах, поскольку невозможность в одиночку разработать такой сложный объект, как, допустим, космическая станция, сомнений не вызывает.

В качестве примера давайте возьмем канцелярскую скрепку. Если вы полагаете, что этот изогнутый особым образом кусок проволоки появился на свет благодаря какому-то одному творческому гению, ваше заблуждение вполне простительно, и все же вы невероятно далеки от истины{17}. Бумагу изобрели в I столетии в Китае, но только к Средним векам европейцы стали изготавливать и использовать ее в таких количествах, что понадобилось приспособление, позволяющее временно скрепить стопку бумажных листов. Поначалу для этого пытались применять булавки, но они ржавели и оставляли некрасивые дыры, а проколотые углы документов быстрее истрепывались. К середине XIX столетия в ходу были громоздкие зажимы (вроде тех, которые мы сегодня видим на планшетах) и небольшие металлические клипсы. За последующие десятилетия появилось множество самых разных форм, рожденных в ожесточенной конкурентной борьбе. Первый патент на скрепку из согнутой проволоки был выдан в 1867 г.{18} Однако с массовым производством дешевых скрепок пришлось подождать до конца XIX в., именно тогда были изобретены проволока нужной пластичности и машина, способная эту проволоку гнуть. Но форма канцелярской скрепки по-прежнему оставляла желать лучшего – среди предлагаемых был, например, прямоугольный контур, соединенный внахлест по одной из длинных сторон. Несколько десятилетий XX в. производители перебирали самые разные варианты, пока наконец не сошлись на всем нам сегодня знакомой и привычной конфигурации «двойной овал», известной как «Джем»[2]. На создание простейшего на первый взгляд предмета ушли столетия разработки, переработки и доработки{19}. Даже сегодня, несмотря на успех формы «Джем», по-прежнему предлагаются новые версии дизайна металлической скрепки и ширится выбор более дешевых пластиковых разновидностей, выпущенных за последние несколько десятилетий.

История канцелярской скрепки – наглядный пример смены и усложнения технологий: аналогичные преобразования происходят и в других областях. Богатая и разнообразная культура человечества проявляется в сложнейших знаниях, институтах и рукотворных объектах. Эти многомерные комплексные составляющие культуры редко возникают в один присест – они создаются в ходе многократного постепенного усовершенствования существующих форм и создания так называемой кумулятивной культуры{20}. Кроме умственных способностей в ряду признаков, выгодно отличающих человека от остальных животных, нередко называют язык, сотрудничество и повышенную социальность. Но, как мы вскоре увидим, эти свойства, скорее всего, порождены нашими исключительными культурными возможностями{21}.

Я посвятил свою научную карьеру изучению эволюционных истоков человеческой культуры. В нашей лаборатории мы опираемся как на экспериментальное исследование поведения животных, так и на математические эволюционные модели, позволяющие отвечать на вопросы, к которым неприменим экспериментальный метод. Мы принадлежим к научным кругам, уже установившим, что многие животные, включая млекопитающих, птиц, рыб и даже насекомых, перенимают знания и навыки у других представителей своего вида{22}. Посредством подражания{23} животные усваивают, что можно употреблять в пищу, где ее находить, как обрабатывать, как выглядит хищник, который на них охотится, как от него ускользнуть и т. д. За счет подражания новое поведение распространяется в самых разных природных популяциях – от дрозофил и шмелей до макак-резусов и косаток, – тому есть тысячи документированных свидетельств. Распространяться с такой скоростью за счет увеличения частоты встречаемости благоприятствующих ему генов в ходе естественного отбора поведение не может, так что оно, безусловно, основано на научении. Так как разнообразные отклонения поведенческого репертуара в локальных популяциях нельзя объяснить ни экологическими, ни генетическими вариациями, такую поведенческую изменчивость часто описывают как «культурную»{24}. У каких-то животных выявляется на удивление широкий культурный репертуар, поражающий многообразием и различием традиций и неповторимостью поведенческих профилей в каждом сообществе{25}. Богатый репертуар наблюдается у некоторых китов и птиц{26}, но апогея традиции у животных (за пределами человеческого рода) достигают у приматов, где распространяемые посредством социального взаимодействия разные поведенческие паттерны, касающиеся среди прочего использования орудий и социальных условностей, отмечены у нескольких видов (в частности, у шимпанзе, орангутанов и капуцинов){27}. Экспериментальные исследования других высших обезьян в неволе приносят убедительные свидетельства подражания{28}, использования орудий и прочих составляющих сложной (по крайней мере по сравнению с иными животными) когнитивной деятельности{29}. Однако, несмотря на это, даже у высших обезьян и дельфинов традиции не усложняются со временем в отличие от человеческих технологий, и само понятие кумулятивной культуры применительно к животным пока еще спорно{30}. Самый, пожалуй, подходящий пример существования подобной культуры у животных предложил швейцарский приматолог Кристоф Бёш, доказывавший, что раскалывание орехов камнем у шимпанзе усложнялось и совершенствовалось с течением времени{31}. Кто-то из шимпанзе начал класть раскалываемые орехи на второй камень, используя его в качестве наковальни, а парочка особей даже додумались фиксировать «наковальню» еще одним камнем, чтобы та не качалась. Хотя заявление Бёша представляется правдоподобным и, если подтвердится, будет соответствовать некоторым определениям кумулятивной культуры, пока оно остается под вопросом. Даже самый сложный вариант такого способа колки орехов вполне мог быть изобретен отдельной особью, а это значит, что применение орудий в данном случае не подразумевает опоры на опыт предшественников{32}. То же самое касается всех примеров поведения шимпанзе, которые пытаются рассматривать как свидетельство в пользу их кумулятивной культуры{33}: у нас нет прямых доказательств, что какой-то из усложненных вариантов развился из более простых. Такими же спорными оказываются косвенные доказательства наличия кумулятивной культуры у других видов, в частности у новокаледонских воронов{34}, прославившихся способностью изготавливать из прутьев и листьев сложные приспособления для добычи пищи{35}. Новое усваиваемое поведение распространяется в животных популяциях часто, однако совершенствуется в поисках лучшего решения редко (а может, и никогда).

У человека же, напротив, строго документированных свидетельств возникновения, усовершенствования и продвижения инноваций хватает с избытком{36}. Самой наглядной иллюстрацией могут послужить археологические данные{37}, переносящие нас на 3,4 млн лет назад, во времена галечных орудий, которыми пользовалась группа родственных австралопитекам африканских гоминин, возможно, являвшихся древними предками человека{38}. Технология, известная как олдувайская (по первым находкам орудий в танзанийском ущелье Олдувай), представлена простыми каменными отщепами, отбитыми от крупного камня-нуклеуса камнем-отбойником, из тех, что применялись для разделки туш, отделения мяса от костей и извлечения костного мозга{39}. Следующая веха в технологии изготовления каменных орудий – 1,8 млн лет назад. К этому времени формируется культура, названная ашельской и связанная с другими группами гоминин – Homo erectus и Homo ergaster. Ашельская технология характеризуется применением ручных рубил, которые отличались большей методичностью в изготовлении и превосходно подходили для разделки крупной добычи{40}. Ашельская технология в сочетании с выходом гоминин за пределы Африки и свидетельствами в пользу систематической охоты и использования огня не оставляет сомнений в том, что по крайней мере на этом витке человеческой истории наши предки успешно пользовались кумулятивными культурными знаниями{41}. Около 300 000 лет назад гоминины уже насаживали кремневое лезвие на деревянное древко{42}, сооружали очаг внутри жилища{43} и закаляли в огне наконечники копий для охоты на крупную дичь{44}. Еще 100 000 лет спустя неандертальцы и первые Homo sapiens изготавливали из одного камня целый набор орудий{45}. На африканских стоянках, датируемых 65 000–90 000 лет назад, обнаруживаются образцы абстрактного искусства, орудия из отщепов и пластин, зазубренные костяные наконечники гарпунов{46} и составные орудия, в которых ударная или режущая часть насаживалась на черенок, а также проколки (шила), используемые для изготовления одежды{47}. Примерно 35 000–45 000 лет назад, а возможно даже ранее{48}, появляются в изобилии новые орудия – резцы, зубила, скребла, остроконечники, ножи, сверла, буры, копьеметалки и иглы{49}. Этот же период отмечен изготовлением орудий из рога, слоновой кости и кости других животных, транспортировкой сырья на дальние расстояния, сооружением сложных убежищ, созданием живописи и украшений, а также ритуализацией погребений{50}. Дальнейшее усложнение технологий связано с переходом к земледелию, за которым мгновенно последовали изобретение колеса, плуга, систем орошения, приручение животных, образование городов-государств и бесчисленное множество других новшеств{51}. Еще сильнее темпы развития ускорил промышленный переворот{52}. Продолжая неустанно двигаться по пути усложнения и все большего разнообразия, человеческая культура достигла головокружительных технологических высот сегодняшнего инновационного общества.

Даже если шимпанзе, орангутаны и новокаледонские вороны действительно пусть и грубо, но совершенствуют свои простейшие приемы использования орудий, до человеческого прогресса им все равно бесконечно далеко. Может, в каком-то ограниченном аспекте традиции у животных и напоминают некоторые составляющие человеческой культуры и познания{53}, однако факт остается фактом: никто, кроме человека, не разрабатывает вакцины, не пишет романы, не танцует в «Лебедином озере» и не сочиняет лунные сонаты, покуда представители большинства нечеловеческих видов, обладающих зачатками культуры, по-прежнему колют орехи в дождевых лесах и не пробовали ничего слаще муравьев и меда.

Как ни велико искушение противопоставить человека всем остальным живым существам в качестве единственного обладателя «культуры», нужно учитывать, что сама эта наша возможность, очевидно, сформировалась в ходе эволюции. И здесь перед естественными и гуманитарными науками встает та самая монументальная задача – выяснить, как на древних корнях животного поведения и познания человек взрастил эту уникальную и незаурядную способность. Загадка становления культуры оказалась на удивление крепким орешком{54} – главным образом потому, что для ответа требуется разобраться со множеством других эволюционных головоломок. Сперва нужно понять, почему животные в принципе подражают друг другу, и выявить закономерности использования ими социальной информации. Затем определить ключевые условия, способствовавшие развитию кумулятивной культуры, и когнитивные предпосылки для ее выражения. Необходимо вычленить факторы, обусловившие эволюционное развитие способностей к поиску новаторских решений, обучению других, сотрудничеству и конформности (усвоению групповых норм). Принципиально важно знать, как и зачем люди изобрели язык и как его использование привело к появлению сложных форм сотрудничества. И, наконец, ключевой момент – надо выяснить, как все эти процессы и способности влияли друг на друга, формируя наши разум и организм. Только тогда исследователи начнут понимать, как человек стал уникальным обладателем великолепного набора когнитивных навыков, обеспечивших процветание нашего вида. Именно над этими вопросами много лет бьется моя исследовательская группа, и нашими стараниями, а также стараниями других ученых, работающих в этой области, какие-то ответы уже появляются.

Кому-то из читателей может показаться неожиданным, что проблема эволюции человеческого разума и культуры представляется настолько серьезной. Ведь Дарвин еще полтора столетия назад так много сумел сказать об эволюции человека – уж наверняка с тех пор удалось продвинуться намного дальше{55}. На самом же деле в «Происхождении видов» Дарвин не затрагивает эволюцию человека в принципе, если не считать сделанного вскользь в финальных фразах замечания, что «много света будет пролито на происхождение человека и его историю»{56}. На то, чтобы развить свое загадочное утверждение, у Дарвина ушло больше десяти лет, по прошествии которых он все же опубликовал еще два фундаментальных труда на эту тему: «Происхождение человека и половой отбор» (The Descent of Man and Selection in Relation to Sex, 1871) и «О выражении эмоций у человека и животных» (The Expression of the Emotions in Man and Animals, 1872). Примечательно, что в этих книгах Дарвин почти ничего не говорит о человеческой анатомии, вместо этого сосредоточиваясь на вопросах эволюции «умственных способностей человека». Этот акцент невероятно важен. Викторианским читателям, как и нам, умственные различия между человеком и другими животными явно представлялись гораздо ярче выраженными, чем физические. Как сознавал Дарвин, разобраться в эволюции когнитивных функций сложно из-за необходимости убедить читателя, что у человека они развивались именно эволюционным путем. Происхождение умственных способностей обещало стать главным полем битвы вокруг эволюции человека.

«Происхождение человека» являет собой типичный образец дарвиновского доказательства. Дарвин утверждал, что умственные способности человека изменчивы и что интеллектуальная одаренность давала преимущество в борьбе за выживание и размножение:

Но для того, чтобы избежать неприятелей или успешно нападать на них, для того, чтобы ловить диких животных, выделывать оружие, необходима помощь высших умственных способностей, именно – наблюдательности, рассудка, изобретательности и воображения{57}.

Дарвин пытался опровергнуть распространенное убеждение, популярности которого способствовали труды французского философа Рене Декарта, что животные не более чем машины, движимые инстинктами, и только человек обладает разумом и способен на высокоорганизованную мыслительную деятельность{58}. Дарвин стремился показать, с одной стороны, что животные обладают более высокими когнитивными функциями, чем считалось прежде, а с другой – что у человека есть инстинктивные склонности. Огромным множеством примеров, среди которых вырабатывающееся у крыс умение избегать ловушек и использование орудий высшими обезьянами, Дарвин документально подтверждает признаки интеллекта у многих животных и способность даже простых животных к обучению и запоминанию. Современный взгляд замечает в этом анализе легкий налет антропоморфизма – так, Дарвин считает, что птицы своим пением выражают восторг от окружающей красоты, в защите гнезда усматривает наличие некоторых представлений о частной собственности и даже у своего пса находит зачатки духовного развития. Тем не менее данные, представленные Дарвином, бросали серьезный вызов картезианскому резкому противопоставлению умственных способностей человека и животных.

Кроме того, собирая свидетельства наличия у человека поведенческих характеристик, общих с другими животными, Дарвин составил впечатляющий реестр мимических выражений, одинаковых у нас и у них{59}. В частности, он отмечает, что низшие обезьяны, как и человек, обладают «инстинктивным страхом перед змеями» и, как и мы, реагируют на них визгом, криками и отражающимся в мимике испугом. Документируя эти наблюдения, Дарвин положил начало научной традиции, которая существует по сей день и которая призвана продемонстрировать, что разница в умственных способностях между человеком и другими животными не столь велика, как полагали ранее.

Главное для нас здесь, что подход Дарвина к объяснению эволюции человеческого разума совпадает по своей сути со стратегией, которую он применяет к эволюции человеческого организма. Он стремился сузить казавшуюся непреодолимой пропасть между интеллектуальными способностями человека и других животных, показывая, что в каждой отдельно взятой характеристике у человека достаточно сходства с животными или у животных достаточно сходства с человеком, чтобы в ходе естественного отбора могла образоваться цепочка промежуточных форм. В данных, представленных Дарвином, таких цепочек нет, но выстраивать их он и не намеревался. Он просто предположил, что выстроить их для демонстрации эволюционной преемственности умственных способностей в принципе возможно.

Позиция Дарвина решительно расходилась с позицией его современника Альфреда Рассела Уоллеса, почти одновременно с ним додумавшегося до идеи эволюции путем естественного отбора. Уоллес пришел к выводу, что сложный язык, интеллектуальные способности, а также музыка, искусство и нравственные принципы не могли появиться у человека в результате одного лишь действия естественного отбора, а значит, тут не обошлось без божественного вмешательства{60}. На суде истории Уоллесу вынесли, пожалуй, слишком суровый приговор: его отказ искать научное объяснение происхождению психической деятельности расценили как слабость – в сравнении с отвагой Дарвина{61}. Но корить Уоллеса за малодушие было бы несправедливо, его оценка имеющихся данных честно отражала состояние знаний на тот момент. Дарвин называет свои объяснения эволюции умственных способностей «несовершенными и отрывочными»{62}. Его позиция основывалась на твердом убеждении, что в дальнейшем наука будет располагать более точными сведениями, позволяющими понять разрыв в умственных способностях человека и животных. И время подтверждает его правоту.

Эволюция человеческого разума – это неоконченная симфония Дарвина. Но в отличие от неоконченных произведений Бетховена или Шуберта, которые можно представить публике, лишь соединив оставленные этими композиторами обрывочные наброски, неоконченную симфонию Дарвина взялись доработать его интеллектуальные преемники. За прошедшие десятилетия продвинуться удалось весьма ощутимо, и у нас появлялись зачатки ответов на загадку эволюции умственных способностей человека. Однако по-настоящему убедительная теория стала выкристаллизовываться только в последние несколько лет. Дарвин считал двигателем эволюции интеллектуальных способностей соперничество – за пищу или за половых партнеров, и гипотеза эта (если рассматривать ее в широком смысле) получает подтверждение{63}. Но то, что центральную роль в происхождении разума играет культура, мы осознали совсем недавно.

Открытия, совершенные Дарвином и его интеллектуальными преемниками, значительно сгладили существующую в нашем представлении разницу между когнитивными способностями человека и животных по сравнению со строгой дихотомией, принятой в викторианские времена. Теперь мы знаем, что люди и их ближайшие родственники среди приматов во многом обладают одинаковыми когнитивными навыками{64}. Длинный перечень притязаний человека на уникальность – мол, это единственный вид, умеющий пользоваться орудиями, обучать, подражать, передавать сообщения с помощью сигналов, помнить прошлое и прогнозировать будущее, – наука постепенно прореживает, поскольку при тщательном и более пристальном изучении когнитивные способности животных поражают неожиданным богатством и сложностью{65}. Однако психические возможности человека по-прежнему стоят особняком по отношению к способностям других животных, и степень развития научных областей, занимающихся сравнением когнитивной деятельности, позволяет с уверенностью утверждать, что полностью эта граница между нами и животными, скорее всего, не сотрется{66}. За сотню лет интенсивных исследований ученые безоговорочно подтвердили то, о чем большинство людей все это время догадывались интуитивно: разрыв действительно существует. В ряде ключевых областей, в частности социальной, человеческие когнитивные способности намного превосходят те, которыми располагают даже самые умные из остальных приматов.

В прошлом многие исследователи поведения животных признавали подобное очень неохотно – подозреваю, что они боялись укрепить такими высказываниями позиции тех, кто отрицает эволюционное происхождение и развитие человека в принципе. «Хороший эволюционист» подчеркивал преемственность интеллектуальных качеств человека и других приматов. Рассуждения о нашем умственном превосходстве считались антропоцентрическими, а у тех, кто противопоставлял человека остальной природе, часто подозревали некие личные мотивы. Может быть, человек и уникален, выдвигался аргумент, но ведь и остальные виды неповторимы. Средства массовой информации тем временем трубили о говорящих обезьянах и хвостатых макиавеллиевских стратегах, создавая впечатление, что другие приматы не уступают в коварстве и умении строить козни самым большим хитрецам и злодеям людского племени, обладают неким потенциалом высокоорганизованной коммуникации и поражают богатством интеллектуальной и даже нравственной жизни{67}. Эта доктрина лила воду на мельницу политических и природоохранных программ, внушая общественности, что остальные высшие обезьяны настолько неотличимы от нас, что заслуживают особой защиты или даже распространения на них прав человека, – речь заходила уже о том, чтобы причислить их к людям{68}. Такие взгляды насаждает среди прочего старинный и вполне развитый жанр научно-популярной литературы, предлагающий читателю поискать в себе животное начало. Рисуется красочный портрет «голой обезьяны», приспособленной жить мелкими общинами в лесу, а потом ни с того ни с сего переселенной в современные условия, с которыми мы в результате справляемся плохо{69}. Нас (по крайней мере мужскую часть) назначают «мужчинами-охотниками», которых естественный отбор готовил к жестокой и суровой борьбе{70}. Другие книги приписывают нам груз животного наследия, под давлением которого мы рано или поздно уничтожим сами себя{71}. Нередко такие тома пишут авторитетные ученые, использующие данные науки о поведении животных и достижения эволюционной биологии.

На мой взгляд, мы чересчур превозносим поверхностное сходство между поведением человека и других животных, будь то за счет преувеличения интеллектуальных успехов животных или раздувания звериной природы человека. Даже если шимпанзе и в самом деле ближайший родственник человека, мы все равно не они, а они не мы. Уже не актуальны попытки «подтвердить» эволюционное происхождение человека, демонстрируя преемственность наших умственных способностей и способностей других ныне существующих животных, – сегодня это анахронизм. Нам теперь доподлинно известно то, о чем Дарвин мог только догадываться: в промежутке от 5 до 7 млн лет, отделяющих нас от того периода, когда на планете жил общий предок человека и шимпанзе, существовало несколько ныне исчезнувших видов гоминин. Ископаемые останки почти не оставляют сомнений в том, что по своим интеллектуальным способностям эти гоминины тоже были промежуточным звеном, отделявшим человека от шимпанзе{72}. Разрыв между высшими обезьянами и человеком действительно существует, но дарвиновскую теорию это ни в коем случае не опровергает, поскольку пробел в процессе развития когнитивных способностей заполняют наши вымершие предки.

Тем не менее для этой книги необходимо продемонстрировать подлинность разрыва в умственных способностях между человеком и другими живущими приматами – и это для нас отправная точка. Потому что мы, люди, бесспорно и очевидно, живем в сложном обществе, вращающемся вокруг лингвистически кодированных правил, нравственных принципов, норм и социальных институтов с огромной опорой на технологии, а наши ближайшие родственники из числа приматов – нет. Будь эти различия иллюзорными – потому ли, что в человеческой когнитивной деятельности господствуют звериные склонности, которые поддаются тем же объяснениям, что и у остальных животных, или потому что другие животные обладают скрытым потенциалом мышления и выстраивания сложного социума, – проблема объяснения происхождения разума отпала бы сама собой, как и предполагали и, возможно, надеялись, эволюционисты в течение целого века. Однако различия, как мы еще увидим, отнюдь не иллюзорны, и проблема никуда не исчезает.

Обратимся к генетическим данным. Наверное, во всей истории науки наиболее превратно понимаемый статистический факт – наличие у человека и шимпанзе 98,5 % общих генов. Для многих это означает, что в шимпанзе 98,5 % человеческого или что 98,5 % генов шимпанзе работают точно так же, как наши, либо что вся разница между человеком и шимпанзе объясняется 1,5 % генетических различий. Все эти толкования в корне неверны. Указанный процент – сходство на уровне последовательностей ДНК во всем геноме. Геномы человека и шимпанзе представляют собой всю совокупность пар оснований ДНК, включающую десятки тысяч, даже миллионы пар оснований на каждый ген, кодирующий белок. У человека таких кодирующих белок генов насчитывается около 20 000, и они составляют лишь небольшую часть нашего генома. Разница в 1,5 % – это около 35 млн нуклеотидов, не совпадающих у представителей двух наших видов. Большинство из этих нуклеотидов никак не влияют на функции генов, но есть и такие, которые, напротив, воздействуют очень сильно. Даже одно-единственное изменение может повлиять на действие гена, а это значит, что номинально одинаковый у человека и шимпанзе ген может действовать по-разному. Многие из затрагиваемых таким образом генов кодируют факторы транскрипции (белки, которые, связываясь с последовательностями ДНК, регулируют транскрипцию других генов), в результате чего небольшие различия в последовательностях у двух видов оборачиваются огромным несходством{73}.

Дальнейшие генетические различия между человеком и шимпанзе обусловлены вставками и удалением (делецией) генетического материала{74}, разницей в промоторах и энхансерах (элементах, включающих и выключающих гены){75}, а также межвидовой разницей в количестве копий каждого гена. Эта разница возникает как за счет потери генов, так и за счет их удвоения (обычно в линии гоминин); удвоение (дупликация), в свою очередь, может быть адаптивным в тех случаях, когда требуется увеличить продукцию генов{76}. В ходе одного из исследований было показано, что 6,4 % всех человеческих генов отличаются от генов шимпанзе числом копий{77}. Кроме того, у генов возможно множество вариантов считывания: в частности, в ходе так называемого сплайсинга[3] кусочки гена (экзоны) переставляются и стыкуются по-разному, в результате получается множество разных генетических продуктов. Такой «альтернативный сплайсинг» отнюдь не редкость. Ему подвержены более 90 % человеческих генов, а из генов, общих для человека и шимпанзе, выраженные различия в сплайсинге демонстрируют 6–8 % генов{78}.

Гораздо важнее самих генетических различий оказываются различия в использовании генов у разных видов. Для наглядности можно представить гены в форме детских кубиков – одинаковых, по сути, кирпичиков, из которых тем не менее можно соорудить совершенно не похожие друг на друга постройки. Даже если гены шимпанзе и человека будут абсолютно одинаковыми, они все равно могут работать по-разному, поскольку их можно включать и выключать в разном месте в разное время и настраивать их действие слабее или сильнее. Аллан Уилсон и Мэри-Клэр Кинг из Калифорнийского университета в Беркли, первыми обратившие внимание на поразительное генетическое сходство между человеком и шимпанзе, предположили, что различия между этими двумя видами связаны не столько с разницей в генетических последовательностях, сколько с тем, когда и как эти гены включаются и выключаются{79}. Время подтвердило их догадку{80}. В рамках масштабного проекта под названием «Энциклопедия элементов ДНК» (ENCODE), который в 2003 г. начал реализовывать американский Национальный институт исследований генома человека с целью выявить все функциональные элементы человеческого генома, было обнаружено около 8 млн участков связывания, и многие различия между видами объясняются именно варьированием таких преимущественно регуляторных элементов{81}.

Проиллюстрировать этот механизм можно на примере различий между английским и немецким языками. Письменные символы (буквы алфавита) у двух этих индоевропейских языков одинаковы, но в немецком используется умляут (две точки над гласной, меняющие ее произношение){82}. Однако было бы нелепо утверждать, что разница между этими языками обусловлена одним лишь умляутом или что англоговорящему для овладения немецким достаточно выучить правила чтения умляута. Различия между двумя языками связаны не столько с разницей в фонологических элементах, сколько с тем, как используются буквы, как они складываются в слова и предложения. То же самое с генами. В числе ключевых эмпирических открытий, совершенных за последнее время в области эволюционной биологии развития, или, как ее кратко называют, эво-дево[4], вывод, что эволюция, как правило, идет путем изменений в механизмах генной регуляции – за счет «обучения старых генов новым фокусам»{83}. Среди того, что может меняться, – время производства белка, область организма, в которой экспрессируется ген, количество производимого белка, форма генного продукта и т. д. Разница между человеком и шимпанзе гораздо больше обусловлена тем, как включаются и выключаются все наши гены, чем мелкими различиями в их последовательностях.

В выборке генов, которые у человека и шимпанзе все-таки отличаются, огромный перевес имеют экспрессирующиеся в мозге и нервной системе{84}. В эволюционной ветви гоминин гены, экспрессирующиеся в мозге, подвергались сильному положительному отбору, в ходе которого свыше 90 % их повышали свою активность по сравнению с генами шимпанзе{85}. Такая разница должна существенно сказываться на функциях мозга. Паттерны экспрессии генов в мозге шимпанзе (в отличие от экспрессии в тканях других органов) гораздо больше схожи с паттернами экспрессии у макак, чем у человека{86}. В анатомическом и физиологическом отношении мозг шимпанзе намного больше похож на мозг низших обезьян, чем на человеческий{87}. Человеческий мозг в три раза крупнее по размеру и по-другому структурно организован: в частности, у человеческого мозга пропорционально больше, чем у мозга шимпанзе, площадь неокортекса и прямее связи между неокортексом и другими отделами{88}.

Из этого следует, что биологическое сходство между человеком и шимпанзе не настолько велико, чтобы ожидать какого-либо значительного или когнитивного тождества. Шимпанзе действительно наши ближайшие родственники, но лишь постольку, поскольку остальные члены нашего рода – Homo habilis, Homo erectus, Homo neanderthalensis и прочие{89}, равно как австралопитеки и все остальные гоминины (парантроп, ардипитек, сахелантроп, кениантроп), уже вымерли. Если бы они уцелели, мы бы так не носились сейчас с шимпанзе и не возлагали на них такие надежды.

Давайте, отбросив все предубеждения, посмотрим, что все же такого особенного в человеческих умственных способностях. Тщательный экспериментальный анализ когнитивных задатков человека и других животных за последние 100 лет дает исследователям возможность выявить действительно уникальные составляющие нашего познания. Проблема не надуманная, поскольку история знает множество заявлений в духе «только человек способен на то-то и то-то» или «только человек обладает тем-то и тем-то», которые впоследствии, когда заявленные свойства обнаруживались у представителей других видов, отправлялись на свалку. Кроме того, сравнение человека с другими высшими обезьянами выявило черты, роднящие нас с прочими животными. Собственно, изучение общих качеств оказалось не менее познавательным, чем поиски признаков человеческой уникальности, поскольку подобные сравнения помогают нам реконструировать прошлое, позволяя делать предположения о свойствах наших предков и в результате проследить эволюционную историю черт современного человека. И тем не менее по-прежнему между нами существуют некоторые разительные отличия.

Возьмем, например, способность человека к сотрудничеству, которая в последние годы активно изучается с помощью экономических игр. В одной из них под названием «Ультиматум» два игрока должны поделить некую денежную сумму. Первый говорит, какую долю возьмет себе и какую оставит партнеру, а второй должен либо согласиться на это предложение, либо отвергнуть его. Если второй игрок соглашается, сумма делится как договорились, но если он отказывается, то оба остаются ни с чем. Самое интересное, что в действительности второму игроку всегда невыгодно отказываться, поскольку любая предложенная ему доля все же лучше, чем ничего. А значит, первый игрок, по идее, всегда может предложить минимум, а себе оставить львиную долю. Однако обычно люди так не делают. Обычно они проявляют гораздо большую, чем можно подумать, щедрость (наиболее типичное предложение – поделить сумму «по-честному», пополам) и гораздо чаще, чем предполагало бы рациональное поведение, склонны отвергать предложенное (отказываются, как правило, от доли, составляющей меньше 20 %). Более того, величина предложений и частота отказов в разных обществах разная и зависит от принятых там культурных норм. Так, особенно щедрые предложения наблюдаются в культурах, где принято делать много подарков{90}. Люди, таким образом, явно расположены к сотрудничеству и ожидают ответного сотрудничества от других. Мы часто руководствуемся в своих поступках чувством справедливости, учетом позиции другого человека и принятыми в обществе условностями. Мы испытываем безотчетное побуждение «играть по-честному» даже с совершенно незнакомыми и чужими нам людьми независимо от того, есть ли вероятность увидеть их снова. Этим выводам вторят результаты буквально тысяч экспериментов, охватывающих множество разных по типу и характеру случаев взаимодействия в широком спектре контекстов{91}.

Что же произойдет, если предложить такую игру шимпанзе? Психологи Кит Дженсен, Жузеп Колл и Майкл Томаселло разработали для них упрощенную версию игры «Ультиматум». По условиям этой остроумной версии шимпанзе-«водящий» мог сделать выбор из двух вариантов – в одном пищевое вознаграждение делилось поровну между ним и партнером по игре, в другом водящему доставалось больше. Выяснилось, что шимпанзе склонны выбирать тот вариант, в котором они получают максимум, неважно, справедливо это или нет по отношению к остальным{92}. По сравнению с человеком шимпанзе выглядят эгоистами, однако рациональным в данном случае будет именно их поведение, а не наше. Подобные исследования, а их много, подтверждают гипотезу, согласно которой в ходе отбора у гоминин усиливались и предупредительность к другим, и учет действующих в данном сообществе норм справедливости{93}. Из этого не следует, что другие высшие обезьяны вообще никогда не сотрудничают; шимпанзе, как и большинство прочих приматов, делают это в ограниченном ряде ситуаций{94}. Но, как позволяют утверждать обширные экспериментальные данные, масштабы их сотрудничества никак не сравнимы с человеческими.

Многие выдающиеся приматологи считают, что у остальных приматов сотрудничеству мешает, по крайней мере частично, отсутствие способности учесть позицию другой особи, с которой предполагается кооперироваться{95}. Изучением этой проблемы занялись в ходе классического исследования специалисты по сравнительной психологии Дэвид Примак и Гай Вудрафф, задавшиеся вопросом «Есть ли у шимпанзе модель психического состояния?»[5]. Они попытались выяснить, понимают ли шимпанзе (как взрослые люди), что у других особей могут быть отличные от их собственных представления, намерения и цели{96}. Эта задача многих заинтересовала, и последовал целый поток экспериментов, призванных сопоставить поведение шимпанзе с поведением маленьких детей. Полученные данные в большинстве случаев побуждали исследователей ответить на вопрос Примака и Вудраффа отрицательно. Однако более поздние эксперименты позволили предположить, что какие-то предпосылки к наличию модели психического состояния у шимпанзе существуют{97}. Так, получены свидетельства, что шимпанзе способны распознавать намерения экспериментатора; они по-разному реагируют на отказ человека давать им пищу просто из-за нежелания и на физическую невозможность выдать пищевую награду, а также на умышленное действие и на случайную оплошность{98}. Некоторые исследователи также утверждают, что шимпанзе в какой-то мере способны понимать чужие цели, знания и представления. Однако эти выводы остаются дискуссионными{99}, и, главное, ничем не подтверждается, что шимпанзе учитывают возможность ложных представлений у других{100}. Человек же в отличие от шимпанзе, как правило, начинает понимать это к четырехлетнему возрасту, а может быть, и гораздо раньше{101}, из чего следует, что данная способность эволюционировала в линии гоминин. Кроме того, человек без труда воспринимает разные разряды и уровни представлений, суждений и понимания: вы, например, понимаете мое утверждение, что моей жене кажется, будто наша дочь считает короткую стрижку самым удачным вариантом причесок матери, хотя на самом деле дочь хвалит эту стрижку, просто чтобы сделать ей приятное. Подобные представления о мнениях вполне естественная и распространенная составляющая человеческой когнитивной деятельности, и мы способны углубляться в них до шестого уровня. Другим высшим обезьянам трудно дается даже первый из них{102}.

У читателя, не знакомого с исследованиями в области сравнительной психологии, может вызвать недоумение тот факт, что в лабораторных тестах на когнитивную деятельность шимпанзе всех возрастов сопоставляют с человеком только в детском возрасте{103}. Казалось бы, справедливее сравнивать ровесников из двух разных видов. Отказ от сопоставления со взрослыми людьми, а не с детьми (преимущественно не старше трех лет) продиктован тем, что взрослые уже сильно окультурены человеческим обществом, поэтому сравнение с детьми – это попытка выявить изначально заложенные, «природные», различия между двумя видами до того, как на одном из них отразится влияние социума. Однако насколько оправдан такой подход – вопрос спорный: к четырем-пяти годам человек уже успевает подвергнуться довольно значительному культурному воздействию. Возможно, гораздо ближе к истине более прагматичное основание для такого возрастного неравенства: при выполнении большинства когнитивных заданий сравнивать взрослого шимпанзе со взрослым человеком просто бессмысленно, поскольку второй даст первому сто очков вперед. В тестах на умственные способности взрослых человекообразных обезьян опережают даже дети до трех лет. Так, специалист по психологии развития Эстер Херрманн и ее коллеги провели целую серию когнитивных тестов с участием детей в возрасте двух с половиной лет, а также шимпанзе и орангутанов в возрасте от трех лет до 21 года. Как показали эти эксперименты, даже совсем маленькие дети обладают когнитивными навыками, сравнимыми с навыками взрослых шимпанзе и орангутанов в части обращения с окружающим материальным миром (это среди прочего пространственная память, вращение предметов, использование орудий), и превосходят взрослых шимпанзе и орангутанов уровнем когнитивных навыков в социальной сфере (социальное научение, коммуникативные жесты, понимание намерений и т. п.). Как правило, при выполнении этих заданий результаты у детей оказывались в два раза лучше, чем у обезьян{104}. И хотя в других экспериментах у шимпанзе обнаруживается впечатляющий уровень социального научения и социального познания{105}, исследования, в которых предусмотрено прямое сравнение представителей двух видов, выявляют сильный разрыв между человеком и другими высшими обезьянами{106}. Гипотеза, согласно которой бурное развитие социального интеллекта связано с нашими предками-гомининами, теперь получает широкое признание{107}.

Пожалуй, область, в которой лучше всего наблюдается качественная разница между умственными способностями человека и других приматов, – коммуникация. У животных она представлена разными по типу знаками, касающимися выживания (тревожные сигналы, предупреждающие о приближении хищника, и т. д.), брачных игр и спаривания (набухание половой кожи у обезьян некоторых видов), а также прочими социальными оповещениями (например, демонстрацией доминирования){108}. У каждого из таких сигналов очень четкое значение, и они, как правило, относятся к текущим, сиюминутным обстоятельствам. Человеку же язык позволяет обмениваться идеями, касающимися ситуаций сколь угодно отдаленных во времени и пространстве (я могу рассказать вам о своем детстве в центральной части Англии, вы можете сообщить мне о новой кофейне в соседнем пригороде). За редким исключением, таким как танец у пчел, с помощью которого они сообщают о расположении богатых нектаром цветочных полян, коммуникация у животных не касается того, что не происходит «здесь и сейчас». Шимпанзе не делятся воспоминаниями о найденном вчера термитнике, гориллы не обсуждают заросли крапивы на другом краю леса. Да, и у животных вроде бы встречаются голосовые сигналы, символизирующие объекты окружающего мира: знаменитый пример – обезьяны верветки, которые водятся по всей южной Африке и, как утверждается, используют три разных сигнала для обозначения хищников – крылатых, млекопитающих и пресмыкающихся{109}. У приматов других видов тоже иногда предполагают подобное. И все же у приматов издаваемые звуки в основном состоят из отдельных не связанных между собой сигналов, которые редко комбинируются для передачи более сложных сообщений, а любые нетипичные составные сообщения возникают при очень ограниченном ряде случаев. Так, некоторые обезьяны могут одновременно информировать других и о наличии хищника поблизости, и о том, где именно тот находится{110}. Человеческий язык, напротив, ничем не ограничен и позволяет каждому овладевшему его символами производить бесконечный поток высказываний и комбинировать слова в совершенно новые предложения.

Романтики не оставляют надежду на то, что у животных, тех же шимпанзе, например, или дельфинов, все-таки есть свои сложные системы естественной коммуникации, которые человек пока еще не открыл. Многим из нас импонирует мысль, что «высокомерные» ученые поторопились отказать животным в способности общаться друг с другом, просто не сумев расшифровать загадочный набор посвистов и криков. Увы, обольщаться, судя по всему, не стоит. За столетие с лишним подробного и тщательного изучения коммуникации у животных проблесков предполагаемой сложности почти не обнаружилось. Напротив, представить убедительные доказательства, что сигналы шимпанзе или дельфинов обладают соответствующими свойствами, оказалось на редкость трудно{111}. Шимпанзе, безусловно, во многом смекалисты, но коммуникация у них определенно не богаче, а возможно, даже беднее и меньше похожа на язык, чем у особей остальных видов{112}. Это значит, что системы коммуникации нельзя расположить в виде непрерывного спектра из схожих форм, начиная с человеческого языка, к которому будет примыкать какой-либо высокоорганизованный животный протоязык, и так далее, постепенно снижая сложность от одной животной коммуникационной системы к другой, до противоположного края спектра, на котором окажутся, допустим, простые послания, улавливаемые органами обоняния. Языковые различия носят скорее качественный характер. Даже если вынести за скобки разницу между человеческим языком и прочими и ранжировать коммуникационные системы у животных от самой простой до самой сложной, то выясняется, что наиболее сложными естественными коммуникационными системами могут похвастаться вовсе не ближайшие к человеку виды{113}.

Может быть, человекообразные обезьяны все же в принципе способны на более сложную коммуникацию, чем та, которую мы наблюдаем у них в естественной среде? Не исключено, что гипотезу простой преемственности еще можно реабилитировать, если научить обезьян разговаривать, – исполнению этой мечты посвящено несколько нашумевших исследовательских проектов{114}. Человекообразные обезьяны, конечно, не приспособлены к сложной вокализации в силу особенностей своего анатомического устройства – их физиология и управление голосовым аппаратом не позволяют производить звуки членораздельной речи. Это установили еще в 1940-х гг. американские психологи Кит и Кэти Хейз, воспитывавшие с рождения Вики, самку шимпанзе, которая жила у них в доме и с которой они пытались обращаться так же, как с собственными детьми. Вики научилась произносить всего четыре слова: мама, папа, кап (англ. cup – чашка) и ап (англ. up – вверх) – причем, по всем свидетельствам, довольно невнятно. Результаты хотя и не особенно обнадеживающие, но все-таки это какой-никакой прогресс по сравнению с предшествующей попыткой. Ее предприняли другие супруги-психологи – Уинтроп и Луэлла Келлогг, которые растили вместе со своим сыном Дональдом самку шимпанзе Гуа. Начали они обучение, когда Гуа было семь месяцев и Дональду примерно столько же. Через пару лет Келлоггам пришлось свернуть эксперимент: Гуа не выучила ни единого слова, зато Дональд принялся подражать звукам, издаваемым шимпанзе. Настоящих успехов исследователи в этой области дождались только в 1960-х гг., когда возобновить эксперименты отважилась третья пара – Аллен и Беатрис Гарднеры. Свою юную шимпанзе Уошо они догадались обучать не речи, а американскому языку жестов. По имеющимся данным, Уошо освоила более 300 слов жестового языка, большей частью через подражание, и даже обучила некоторым из них младшего шимпанзе по имени Лулис. Кроме того, Уошо умела при необходимости спонтанно комбинировать жестовые символы – например, увидев лебедя, она, к всеобщему восторгу, показала жестами «вода» и «птица». Проект вызвал большой ажиотаж и повлек серию новых экспериментов с «говорящими обезьянами» – шимпанзе Нимом Чимпски, гориллой Коко и бонобо Канзи, которых обучали жестам или искусственному языку лексиграмм (символов).

И все же громкие заявления о том, что высшие обезьяны обрели язык, не выдерживают строгой критики – в этом все лингвисты практически единодушны{115}. Животные успешно выучивали значения символов и могли объединять их в простые сочетания из двух-трех слов, но признаков освоения грамматического строя и синтаксиса они не выказывали. Человеческий язык отличается от коммуникационных систем у животных использованием грамматических и семантических категорий (существительные, прилагательные, союзы, настоящее, прошедшее и будущее время глаголов и т. д.), которые служат для выражения неизмеримо более сложных смыслов. Может быть, Уошо, Коко и Канзи и усваивали значение большого числа слов и символов (хотя ни одна из обезьян не дотягивала по количеству выученных слов до обычного трехлетнего ребенка), принципиально намного важнее, что никто из них не продемонстрировал ничего хотя бы отдаленно напоминающего овладение сложной грамматикой человеческого языка. Этот огромный контраст признали даже самые ярые сторонники гипотезы, допускающей сложность коммуникации у высших обезьян{116}. Между передачей информации у шимпанзе и шекспировской комедией – бездонная пропасть.

Такие же романтизированные представления существуют и относительно нравственности у животных, всю глубину которой наука тоже еще, мол, не постигла. Эта богатая идея разгоняет до космических скоростей продажи научно-популярных книг и приносит золотые горы Голливуду. Сколько животных в телесериалах и детских книгах – от Лэсси до Флиппера и чудо-коня Чемпиона, – которые (зачастую гораздо лучше людей) понимают сложные и запутанные ситуации и выражают вполне человеческие моральные эмоции – сочувствие или чувство вины. И снова эту романтику убивают исследовательские данные: в популярной литературе часто утверждается, будто животные отличают, «что такое хорошо и что такое плохо», но в научных работах таких свидетельств днем с огнем не отыскать. Высказывания о наличии у животных нравственного сознания опираются в основном на частные случаи – увлекательные истории, главным образом о человекообразных обезьянах (но встречаются рассказы и о низших обезьянах, дельфинах и слонах), которые ведут себя так, будто испытывают сочувствие или сострадание к другому животному. Так, они будто бы утешают больных, слабых или умирающих особей либо «мирятся» после драки{117}. Однако к таким сообщениям нужно подходить осторожно и интерпретировать приводимые свидетельства вдумчиво.

Животные, несомненно, ведут насыщенную эмоциональную жизнь – как показывает большой массив научных данных, многие формируют устойчивую привязанность, переживают стресс, откликаются на чужое эмоциональное состояние{118}. Но это отнюдь не то же самое, что обладание нравственными качествами. Даже если порой кажется, что животные отличают «добро» от «зла», однозначно трактовать их поведение в таких случаях не получается. Животное может всего-навсего следовать простейшим правилам, не задумываясь и не заботясь о ком-либо. Так, например, груминг пострадавших от чужой агрессии может быть выгоден «утешителю» как отличная возможность сколотить новый союз. Примирение у приматов может преследовать сиюминутные цели – например, добраться до вожделенных ресурсов или сохранить ценные отношения, разрушаемые конфликтом{119}. Собака совершенно не обязательно «осознает вину», когда ее ругают, – она, вполне возможно, попросту усвоила, что, состроив виноватую морду, быстрее получит прощение. Далеко не факт, что чьи-то крики пробуждают в животном именно сочувствие, – эмоциональная реакция на них может быть вызвана страхом за собственную шкуру (явление, называемое эмоциональным заражением){120}. Некоторые авторы расценивают примирение после драк и ссор у низших обезьян как указание на их способность испытывать «чувство вины» или «прощать» и доказывают, что в эволюционном контексте самым экономным объяснением будет допустить проявление у наших ближайших родственников тех же эмоций и когнитивных способностей, что и у нас{121}. Однако эти доводы быстро теряют убедительность, стоит нам узнать, что аналогичное поведение отмечается и у рыб{122}. Следует ли из этого, что они тоже умеют прощать? Смущает критиков и то, что на каждую историю, вроде бы говорящую о наличии у тех или иных животных нравственных склонностей, обычно приходится гораздо больше случаев, указывающих на эгоистичное и эксплуататорское поведение представителей того же вида{123}. В научной литературе полным-полно примеров безучастности животных к чужим страданиям и готовности воспользоваться чужой слабостью. Проявления «нравственных» склонностей у других видов, кроме человека, если и наблюдаются, то как исключение из правил.

Человек неотделим от животного царства, и за 100 с лишним лет скрупулезных исследований в нескольких областях ученые выявили множество свидетельств преемственности между нашим поведением и поведением других животных. Но, несмотря на это, в ходе экспериментов подтверждаются и важные различия между когнитивными способностями и развитием их у человека и у наших ближайших родственников среди животных. Эта разница требует эволюционного объяснения. Полтора века назад Чарльз Дарвин представил первые заслуживающие доверия оценки, касающиеся эволюции человека, но, учитывая недостаток данных палеонтологической летописи, его доводы неизбежно были призваны скорее проиллюстрировать процессы, в ходе которых происходило эволюционное становление человека, чем поведать саму историю нашего происхождения. Обнаруженные за минувшие полтора столетия буквально тысячи ископаемых останков гоминин позволили восстановить наше эволюционное прошлое гораздо подробнее{124}. Однако подробности эти заключаются преимущественно в зубах и костях, каменных орудиях и археологических находках, дополненных грамотными заключениями о рационе и образе жизни. Сведения же из истории человеческого разума по-прежнему немногочисленны, умозрительны и косвенны.

Дарвин понимал, что по-настоящему убедительная концепция человеческой эволюции должна затрагивать и духовно-умственные способности человека, включая культуру, язык и нравственные качества, и, несмотря на 100 с лишним лет масштабных и успешных исследований, задача эта по-прежнему грандиозная. Насколько она грандиозная, до сих пор осознают далеко не все. Стремясь сперва подвести научную базу под эволюцию человека, а потом не обрушить ее, ученые явно не спешили признавать, что в когнитивном отношении человек очень сильно отличается от других высших обезьян. Не скрою, что и мой научный путь начинался с таких же умонастроений. Однако по мере накопления результатов сравнительных когнитивных экспериментов и выявления резкой разницы между умственными способностями человека и других высших обезьян эволюционные биологи (и я в их числе) вынуждены были признать, что при эволюционном развитии в линии гоминин явно произошло нечто необычное. Это предположение подкреплялось и данными анатомии, указывающими на почти четырехкратное увеличение размера человеческого мозга за последние 3 млн лет{125}, и данными генетики, свидетельствующими о значительном повышении уровня генной экспрессии в человеческом мозге{126}, и данными археологии, которые говорят о гиперэкспоненциальном росте сложности и многообразия наших знаний и технологий{127}. Далеко не все высоты человеческого эволюционного развития вызывают восторг – исключительные способности мы проявляем среди прочего к войне, разрушению, преступлениям и уничтожению мест своего обитания. Однако и эти нелестные для нас качества подчеркивают отличие нашего эволюционного пути. И как все это понимать?

Эта книга призвана объяснить эволюцию необычайных культурных способностей человека, давая по мере изложения аргументов ответы на загадки возникновения человеческого разума. Мой рассказ – о том, как за счет смешения уникальных, сугубо человеческих, способностей формировались качества, необходимые для существования представителей нашего вида в коллективе себе подобных. Но объяснить происхождение разума и культуры – это еще не всё: безусловно, на такой сложный орган, как человеческий мозг, и на такие многомерные способности, как когнитивные, должно было воздействовать много самых разных и сложных факторов отбора. Несмотря на это, предлагаемая история не домыслы и не догадки, на всем своем протяжении она подкреплена научными данными и открытиями.

На самом деле эта книга не только об эволюции культуры – она рассказывает и о программе научных исследований, распутывающих историю развития культуры. Это синтез моих собственных трудов, а также трудов моих студентов, ассистентов и сотрудников, в команде с которыми мы работаем над этой темой больше четверти века. Это повествование о том, как функционирует современная наука, в том числе как происходит рассмотрение научных проблем, как глобальные проекты вырастают из случайных открытий, как благодаря полученным данным возникает новый поворот в исследовании, как за счет объединения разных научных методов (эксперимента, наблюдения, статистического анализа и математического моделирования) удается глубже разобраться в теме. Мне хотелось без утайки описать все наши трудности, все наши фальстарты, моменты озарения и отчаяния. Эта книга – в самом буквальном смысле детектив, рассказывающий, как один вопрос тянул за собой другие, как мы шли по следу, шаг за шагом приближаясь к разгадке – не менее интригующей и головоломной, чем в любом романе о сыщиках. Эту «разгадку», которая будет постепенно, от главы к главе, все четче проступать перед читателем, можно, пожалуй, считать новой теорией эволюции сознания и разума.

Начинается же наша история с прозаического на первый взгляд наблюдения, что множество животных – от крошечных дрозофил до гигантских китов – обучаются необходимым для жизни навыкам и усваивают ценные знания, подражая другим. Наверное, это покажется странным, но разобраться, почему дело обстоит именно так, то есть почему подражание распространено в природе столь широко, науке удалось лишь совсем недавно. Орешек оказался настолько крепким, что пришлось устраивать целое научное состязание по его раскалыванию. В результате разгадка была найдена: как убедительно доказали участники упомянутого состязания, подражание оправдывает себя тем, что подражающие перенимают уже опробованные адаптивные решения, «протестированные» другими. Из этого состязания мы вынесли очень важный урок: естественный отбор неустанно продвигает все более эффективные и точные способы подражания.

Разобравшись, зачем животным подражание, мы смогли оценить, насколько хитро оно устроено. Животные подражают отнюдь не слепо, не бездумно и не всему подряд – в социальном научении велика стратегическая составляющая. Копирование подчиняется разумным правилам – например, «Подражай, только когда научение путем проб и ошибок будет чересчур затратным» или «Подражай поведению большинства», – зарекомендовавшим себя в качестве весьма эффективных способов воспользоваться доступной информацией. Более того, оказалось, что теперь мы можем прогнозировать модели подражательного поведения, опираясь на эволюционные принципы. И вот тогда в ходе экспериментального и теоретического анализа начало складываться понимание, как в результате отбора, направленного на повышение эффективности и точности подражания, некоторые приматы стали все больше полагаться на социальную передачу информации. Этот процесс закладывал основы традиций и культур, представлявших собой кладезь ценных знаний, которые обеспечивали популяции адаптивную пластичность, позволявшую гибко реагировать на возникающие трудности и создавать для себя новые возможности. У этого сильного упора на социальное научение имелись и другие, менее очевидные, последствия, в числе которых были и перемены в воздействии естественного отбора на эволюционирующий мозг приматов, что, в свою очередь, влияло в дальнейшем на их когнитивные способности. В определенных эволюционных ветвях приматов способности к социальному научению развивались параллельно с усиленной инновативностью и использованием сложных орудий, способствуя выживаемости. Возможно, такие же механизмы обратной связи действовали и в других ветвях, в том числе у некоторых птиц и китов, но с ограничениями, которые у приматов не возникали. Результатом стал разрастающийся по принципу снежного кома неудержимый процесс, в котором разные составляющие познания усиливали и продвигали друг друга, приводя к необычайному увеличению размеров мозга в некоторых ветвях приматов и к эволюции высокого интеллекта.

Одно из ключевых открытий состояло в том, что в жестких условиях, идентифицируемых с помощью математических моделей, этот бесконтрольный процесс благоприятствовал обучению, которое мы определяем как затратное поведение, направленное на обеспечение усвоения знаний другими. Эта высокоточная передача информации позволила культуре гоминин диверсифицироваться и наращивать сложность. Результаты экспериментальных исследований и другие данные позволяют предположить, что отбор, направленный на повышение эффективности обучения, был тем самым критическим фактором, который объясняет, почему у наших предков развилась речь. Масштабное распространение обучения в сочетании с развитием речи служит, в свою очередь, ключом к разгадке возникновения у людей разностороннего сотрудничества. Исследование продвигалось, и с каждым новым шагом добавлялись все новые и новые наборы данных, подкрепляющие эту теорию, и картина происходившего в нашей эволюционной ветви вырисовывалась все четче. В частности, были получены свидетельства беспрецедентного взаимодействия культурных и генетических процессов в эволюции человека, что способствовало бесконечному наращиванию вычислительных мощностей нашего мозга. Из этих данных следовало, что такие автокаталитические процессы продолжаются до сих пор; ускорение культурных перемен, которое движет технологическим прогрессом и диверсификацией искусства, выступает непосредственной причиной сегодняшнего взрывного роста населения Земли и тех изменений в масштабах всей планеты, которые это влечет за собой.

Но самая большая неожиданность подстерегала нас на финишной прямой: когда мы почувствовали, что наконец подходим к логичному объяснению эволюционного происхождения культурных возможностей человека, нас осенило, что на самом деле мы открыли гораздо большее. Мы не подозревали, что сумеем попутно проникнуть в тайны зарождения умственных способностей, сотрудничества и технологий. Теперь у нас есть новая теория происхождения сложного общества и того, почему только человек, один-единственный в животном царстве, владеет речью. Мы сумели объяснить, почему представители нашего вида исповедуют около 10 000 различных религий{128}, и установить причины технологического взрыва, породившего десятки миллионов патентов{129}. Кроме того, мы пролили немного света на то, как человеку удается рисовать закаты, играть в футбол, танцевать джиттербаг и решать дифференциальные уравнения.

В эволюционной ветви, ведущей к человеку, произошло нечто необычное. Ни у кого из предков других ныне существующих животных не отмечается такого абсолютно бесспорного и резкого усиления умственных способностей. Человек – это не просто тюнингованная обезьяна, история его развития подчинена совершенно иной эволюционной динамике. Все виды уникальны, но человек уникален по-особому. Чтобы объяснить торжество нашего вида, необходимо разобраться, что в нас поистине присуще только нам, и прокомментировать это с точки зрения эволюционных принципов. Для этого требуется проанализировать эволюцию культуры, поскольку, как выясняется, культура не просто одна из составляющих человеческих умственных способностей или придаток к ним и не просто блестящий итог эволюционного процесса, вроде павлиньего хвоста или цветка орхидеи, воплощающих восхитительный результат действия дарвиновских законов. Культура у человека сама составляет значительную долю объяснения. Постичь происхождение и развитие действительно экстраординарных признаков нашего вида – мышления, языка, сотрудничества и технологий – оказалось так непросто, поскольку они, в отличие от большинства других свойств, формировавшихся в ходе эволюции, не являют собой адаптивную реакцию на внешние условия. Человек, можно сказать, создал себя сам. На развитие наших умственных способностей гораздо больше, чем климат, хищники или болезни, влияли условия, складывавшиеся благодаря деятельности наших предков, управляемой научением и социальной передачей. Человеческий разум не просто сформирован для культуры – он сам сформирован культурой. И, чтобы понять эволюцию познания, мы должны сперва осмыслить эволюцию культуры, поскольку у наших предков – и, возможно, только у них – именно культура изменила эволюционный процесс.

Глава 2

Повсеместное подражание

…Не удастся поймать большого числа старых животных на одном месте или в одного рода ловушку, или, наконец, отравить их одним и тем же ядом. Нельзя думать, что все они попробовали яда или что все попадали в западню. Они, стало быть, научились осторожности на примере своих пойманных или отравляемых собратьев{130}.

ЧАРЛЬЗ ДАРВИН. ПРОИСХОЖДЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА

Серая крыса, вопреки своему латинскому наименованию (Rattus norvegicus), родом вовсе не из Норвегии, а из Китая, откуда она за последние несколько сотен лет распространилась по всем континентам, кроме Антарктиды. Ее считают одним из «самых успешных млекопитающих планеты, помимо человека»{131}. Она поражает своим ареалом и приспособляемостью – крысиные колонии столуются в мусорных баках на Аляске, пробавляются жуками и гнездящимися на земле птицами на Южной Георгии, а между ними плодятся почти на каждой ферме и в каждом городе{132}.

В успехе крысы отчасти отражена долгая история ее связи с человеком – отношений, в которых мы показали себя незваными и безжалостными партнерами. Однако, несмотря на многовековую войну, в которой в ход шли и мышеловки, и отрава, и окуривание, ни одному Крысолову еще не удалось извести окончательно этого самого неистребимого из вредителей. Причина, как предположил Дарвин, в том, что крысы ловко избегают всех орудий уничтожения – и удается им это за счет подражания.

Во времена Дарвина считалось, что копируют других только дети и обезьяны, а остальные животные в своем поведении подчиняются инстинктам{133}. За глаголом «обезьянничать», выражением «кривляться как мартышка» кроется распространенное убеждение, что приматы – и, возможно, только они – способны кому-то подражать. Дарвин здесь, как и во многих других научных вопросах, опередил свое время, установив, что подражание присутствует в природе повсеместно. И сегодня у нас есть обширный массив неопровержимых экспериментальных данных, подтверждающих, что социальное научение присуще самым разным животным{134}.

Дарвин подозревал, что за долгую историю отлова млекопитающих вредителей отбор должен был выработать у них «сообразительность, осторожность и хитрость»{135}, и крысы этими качествами, безусловно, обладают. Попытки взять под контроль их численность, а они продолжаются не одно десятилетие, провалились отчасти потому, что крысы крайне чутко и остро реагируют на любое изменение в своей среде обитания{136}. Поведение крыс я изучал несколько лет. Я наблюдал, как они присматриваются украдкой к любой новой пище и к любому новому объекту, напружинившись и почти припадая брюхом к полу, готовые дать деру при малейшем признаке опасности. Если все будет в порядке, любопытная крыса в конце концов отважится попробовать еду, но и после этого будет какое-то время употреблять незнакомый продукт изредка и понемногу.

До середины прошлого века против крыс применяли отраву, которая была эффективна лишь в больших дозах, а от небольшого кусочка приманки животному всего лишь становилось плохо; в результате они приучались избегать нового источника пищи. И хотя случалось, что полчища крыс на первых порах удавалось сократить, вскоре после применения нового яда крысы начинали отьедать от приманки все реже и колонии быстро восстанавливали прежнюю численность.

Действенным оружием в борьбе с крысами оказался появившийся в 1950-х гг. варфарин, яд медленного действия: поскольку недомогание наступало спустя значительное время после его употребления, вредители не связывали ухудшение самочувствия с приманкой и не приучались ее избегать. Яды этого типа использовались против крыс и других грызунов по всему миру, но всегда с переменным успехом, и рано или поздно в популяции выживших вырабатывалась к нему генетическая резистентность.

В середине прошлого века досада на неистребимость крыс побудила человека наконец заняться изучением их поведения вплотную. Немецкий эколог Фриц Штайнингер, много лет искавший наиболее действенные методы контроля грызунов-вредителей, первый из ученых представил данные, подтверждавшие догадку Дарвина, что крысы спасаются от ядов благодаря социальному научению{137}. Спустя несколько десятилетий наблюдений и экспериментов Штайнингер пришел к выводу, что неопытных крыс от искушения отведать потенциальную пищу предостерегают опытные особи, уже убедившиеся в токсичности приманки. Это было важное открытие, хотя кое-что Штайнингер определил не совсем верно. Механизмы передачи информации окажутся более многочисленными, разнообразными и тонкими. Через несколько десятков лет канадский психолог Джефф Галеф, главный мировой авторитет в области социального научения у животных, наконец добрался до сути проблемы.

В ходе блестяще разработанной серии экспериментов, проводившихся более 30 лет, Галеф со своими студентами методично раскрывал многообразие средств, за счет которых паттерны добычи пищи у взрослых крыс влияли на пищевой выбор других крыс, особенно молодых. Как обнаружил Галеф, крысы не столько избегают употребления в пищу того, что вызывает недомогание у других особей, сколько оказывают устойчивое предпочтение пище, которую ели сородичи, оставшиеся здоровыми. Эти механизмы достаточно эффективны, чтобы на их основе выстраивались охватывающие всю колонию традиции, благодаря которым грызуны отдают приоритет безопасной, удобоваримой и питательной еде и почти не притрагиваются к отравленной.

Примечательно, что механизмы передачи начинают действовать еще до рождения. Если детеныш крысы получит представление о том или ином вкусе еще в материнской утробе, то после появления на свет он будет предпочитать именно такую пищу. У детенышей крысы, которая во время беременности ела чеснок, отмечается предпочтение к пище с чесночным привкусом{138}. Молоко кормящих самок тоже пропитывается вкусом и запахом поедаемой пищи, и этого вполне хватает, чтобы впоследствии у «сосунков» выработалось соответствующее пристрастие{139}. Позднее, когда детеныши начнут употреблять твердую пищу, они будут кормиться исключительно там, где присутствует кто-то из взрослых крыс{140}, – в первую очередь просто потому, что ходят следом за взрослыми, – таким образом они усваивают стимулы, связанные с пищей{141}. Даже если извлечь их из социального окружения и кормить изолированно, подрастающие крысята будут есть только то, что при них ели взрослые{142}.

Пищевой выбор у крысиного молодняка может формироваться и без физического присутствия старших. Покидая место кормежки, крыса оставляет пахучий след, который служит крысятам указанием искать пищу именно там, где ее уже кто-то добывал и употреблял{143}. Кроме того, кормящиеся взрослые оставляют сигналы в виде отходов жизнедеятельности – фекалий и мочевых меток, как поблизости от источника пищи, так и на самой еде{144}. Будучи студентом магистратуры Университетского колледжа Лондона, я пытался разобраться, какую роль играют эти сигналы в передаче пищевых предпочтений, и обнаружил, что вокруг мест кормежки сосредоточивается значительное количество меток и фекалий{145} – знаков, успешно доносящих послание: «Эта еда безопасна». Если я как-то вмешивался в эти сигналы – устранял следы мочи, оставляя только фекалии, или убирал фекалии и оставлял только мочевые метки, или даже заменял помеченную пищу другой, – «сообщение» сразу же теряло силу, и другие крысы переставали отдавать преимущество этому кормовому участку. Крысы явно были настроены прилежно подражать друг другу – если не сталкивались с чем-то подозрительным (в таком случае они моментально переключались на режим повышенной осторожности).

Помимо этого, я обнаружил, что могу сам устанавливать экспериментальные традиции потребления конкретной пищи у групп крыс, которые никогда не встречались друг с другом{146}. Я ставил миску с определенной едой на одном краю чистого вольера и давал крысам покормиться там несколько дней. В течение этого периода крысы помечали место кормежки. Потом я удалял их из вольера и ставил такую же миску, но с иной по вкусу и запаху едой той же питательной ценности на другом краю вольера. После этого я каждый день помещал в вольер по новой крысе, наблюдая ее пищевое и маркировочное поведение, а затем удалял из вольера. Наблюдения показали, что крысы поддерживают установленную за несколько дней традицию питаться кормом из первоначальной, помеченной, миски, – и эта традиция сохранялась на протяжении нескольких смен обитателей вольера. Обонятельные сигналы, оставляемые первой группой крыс, теряли силу через двое суток, а значит, для поддержания традиции в течение более долгого времени грызунам необходимо было не только сохранить пристрастие к кормежке на маркированном участке, но и обновлять метки, оставленные предшественниками.

Между тем ни один из вышеупомянутых процессов ученые не считают основным способом передачи крысами своих пищевых предпочтений. После того как крыса поест, остальные станут считывать связанные с пищей обонятельные сигналы в ее дыхании и запах пищи на ее мехе и усах, идентифицируя съеденное{147}. Воздействие недавно поевшей крысы на пищевой выбор ее сородичей бывает на удивление мощным – вплоть до того, чтобы полностью перечеркнуть предшествующие предпочтения или избегание{148}. Эти сигналы в сочетании с другими механизмами передачи пищевых пристрастий, такими как обонятельные метки, стабилизирующие процесс{149}, могут формировать специфические для данной колонии традиции приверженности к определенной пище{150}. Таким образом крысиным колониям удается успешно отслеживать модификации удобоваримости и токсичности разнообразных и постоянно обновляемых по ассортименту пищевых продуктов – это принципиально важная адаптация для всеядного «мусорщика»-приспособленца, которому предстоит протянуть на своем разнообразном, бесконечно меняющемся рационе целую жизнь в опасном и непредсказуемом мире.

В этой главе будет представлен краткий обзор свидетельств социального научения у животных. Моя задача – продемонстрировать повсеместность подражания в живой природе. Учиться у других – широко распространенный метод, за счет которого животные обретают навыки и знания, необходимые для существования в нашем суровом и не знающем снисхождения мире. Чужим опытом пользуются все живые существа, от слонов и китов до муравьев и сверчков. Без этого опыта, чего бы он ни касался – пищи, хищников, брачных партнеров, – животным не уцелеть. В следующих главах я покажу, как многообразие ролей, которые играет социальное научение в жизни разных социальных животных, образует основу для эволюционного развития сложной когнитивной деятельности.

Демонстрируемая крысами способность считывать пищевые сигналы с дыхания других особей обнаруживается у грызунов еще нескольких видов, а также у собак и летучих мышей{151}. Аналогичные механизмы есть и у других животных. Так, например, рыбы – существа, как хорошо известно, скользкие – выделяют слизистый секрет, покрывающий все их тело: он позволяет лучше плавать, уменьшая трение, а еще защищает от внешних паразитов, которые просто смываются с чешуи. Но, как выяснила моя аспирантка Никола Аттон, у рыб некоторых видов слизь приобрела дополнительное свойство. В слизи, а также в рыбьей моче содержатся пищевые сигналы, которые улавливаются другими рыбами. Если недавно кормившаяся рыба подает одновременно с пищевыми сигналами еще химические признаки испытываемого стресса, другие рыбы, судя по всему, делают вывод, что этого корма лучше избегать. Когда же указывающих на стресс химических веществ в воде не обнаруживается, рыбы, руководствуясь пищевыми сигналами в слизи, очень скоро вырабатывают пристрастие к новому рациону{152}. Схожий механизм выявлен и у шмелей: доставляющие нектар в гнездо шмели-фуражиры помещают душистую добычу в соты, где другие члены колонии ее пробуют и начинают отдавать предпочтение цветам именно с таким ароматом{153}. Есть то, что едят другие, – весьма адаптивная стратегия, при условии что у применяющих ее имеются в наличии эффективные механизмы, которые препятствуют распространению «ложной» информации.

Повсеместность социального научения у животных была открыта совсем недавно и для научного сообщества явилась неожиданностью{154}. Тридцать лет назад, когда я только начинал изучать социальное научение и традиции у животных, исследователи были твердо убеждены, что оно присуще главным образом животным с крупным мозгом. Разумеется, все мы были в курсе таких примеров, как распространение навыка открывания бутылок с молоком у птиц, когда представители около десятка видов, включая большую синицу и лазоревку, приноровились расклевывать крышки из фольги на бутылках, оставляемых в европейских городах молочниками у подъездов домов, и добираться до сливок{155}. Кроме того, было доподлинно установлено, что многие певчие птицы обучаются песенкам у взрослых сородичей и что это может приводить к возникновению певческих диалектов, разнящихся от местности к местности{156}. Зафиксированные региональные версии трелей нескольких птиц, в частности белоголовых воробьиных овсянок и зябликов, часто называли культурными вариациями{157}. Однако открывание молочных бутылок и пение расценивались как специализированные механизмы, не означавшие, что птицы способны таким же образом перенимать у сородичей и другие поведенческие привычки. Исследователи склонялись к тому, что естественный отбор сформировал у этих животных узконаправленные механизмы, позволяющие усваивать социальным путем определенные виды информации, не связанные, однако, с их общей подражательной способностью. Такой же специализированной адаптацией, подогнанной под ограниченный видоспецифичный контекст, считался знаменитый танец пчел{158}, с помощью которого они передают сведения о местонахождении источников пищи, – это свойство рассматривалось как аналогичное, а не гомологичное человеческой культуре.

На роль бесспорного образца в социальном научении у животных могло претендовать, пожалуй, только мытье батата у японских макак. В 1953 г. молодая самка японской макаки по кличке Имо из стаи, обитавшей на островке Кошима в Японии, принялась перед тем, как съесть батат, мыть его в пресноводном ручье{159}. Этот прежде незнакомый им продукт стая Имо получила на берегу от японских приматологов. Батат она полоскала в воде, чтобы, по всей видимости, смыть грязь и песок, и такая неожиданная чистоплотность, выглядевшая занятным признаком цивилизованности и сходства с человеком, привлекла немало внимания.

Привычка распространилась, и вскоре мыть предлагаемую пищу либо в ручье, либо в море научилась вся стая. Когда через три года после первого нововведения Имо внедрила второй инновационный прием, связанный с добычей корма, – она начала очищать пшеницу от песка, бросая ее горстями в воду и затем зачерпывая всплывающие зерна{160}, – широкой известности в узких кругах ей уже было не избежать. Знаменитый гарвардский биолог Эдвард Уилсон назвал Имо «обезьяньим гением»{161}, а Джейн Гудолл, признанный знаток поведения шимпанзе, охарактеризовала ее как «одаренную»{162}. Насколько эти славословия оправданны, мы разберем в следующей главе, а пока отметим, что изобретения Имо подхватила вся стая. И, что еще важнее, это была не случайность – ведь поведенческих традиций у макак наблюдается немало{163}.

В 1970–1980-х гг. приматолог Уильям Макгрю собрал свидетельства существования различных поведенческих традиций в африканских популяциях шимпанзе{164}. Когда начали появляться данные о традиционном поведении высших и низших обезьян еще некоторых видов, утвердилось представление о социальном научении как об отличительной характеристике приматов{165}. Поскольку мы, люди, обладаем развитым интеллектом и вместе с тем активно пользуемся социальным научением, исследователи, возможно интуитивно, связали эти два свойства воедино и решили, что на эффективное подражание способны только ближайшие наши родственники. Это предположение оказалось полностью ошибочным.

Разумеется, социальное научение широко распространено и у низших, и у высших обезьян. Самый известный пример – четко выраженные традиции использования орудий у шимпанзе по всей Африке, получившие известность благодаря знаменитой статье специалистов по психологии развития Эндрю Уайтена и его коллег в журнале Nature{166}. Какие-то популяции шимпанзе пользуются прутьями для извлечения термитов из термитника, какие-то тем же способом добывают муравьев или мед, какие-то колют орехи каменным «молотком». В каждой местности у шимпанзе складывается свой репертуар привычек{167}, и каждый из них простирается далеко за пределы области добычи корма. Менее известны благоприобретенные традиции груминга в определенных позах, плясок под дождем и использования растений в лечебных целях{168}. Данные исследований индивидуального развития свидетельствуют, что эти поведенческие модели усваиваются посредством социального научения{169}. Так, шимпанзе в Национальном парке Гомбе-Стрим в Танзании вылавливают термитов из термитников с помощью прутьев или других длинных предметов. Приматолог Элизабет Лонсдорф обнаружила, что разнообразие подобных приемов у молодых шимпанзе явно коррелирует с количеством времени, которое посвящала этой охоте их мать{170}. Показательно, что молодые самки наблюдают за матерью подолгу и в результате перенимают ее способы действий, тогда как сыновья более непоседливы, поэтому их техника добычи пищи не совпадает с материнской{171}.

Специфическим для группы ритуалам кормежки, коммуникации и устройства лежбищ{172} следуют и другие близкие родственники человека – орангутаны{173}. В их поведенческой культуре, как и у шимпанзе, распространено использование орудий для добычи пищи – орангутаны, в частности, применяют листья для сбора колючих плодов и для зачерпывания воды из древесных расщелин. Есть традиции, связанные с конструированием, например сооружение подобия зонтика для защиты от стихии. Есть коммуникационные сигналы, такие как «чмокающий посвист», издавая который орангутаны прикладывают к губам сложенные рупором ладони, чтобы усилить звук и тем самым показаться крупнее и мощнее – на страх хищникам. Есть обычаи, смысл которых пока остается загадкой: так, по крайней мере в трех популяциях существует забавная повадка при отходе ко сну издавать «непристойное фырканье» губами{174}. Среди повадок орангутанов встречаются удивительно напоминающие человеческое поведение. В умении делать из листьев «чашки» для питья дождевой воды или «постель» для ночлега, может быть, ничего особенного нет, зато в двух популяциях орангутанов на Борнео была отмечена привычка во время сна прижимать к себе, словно куклу, сверток из листьев{175}.

Илл. 1. Белоплечие капуцины Коста-Рики придерживаются необычных социальных условностей, варьирующихся от популяции к популяции. На снимке две взрослые самки Румор и Седония из Пелонской стаи демонстрируют любопытную местную традицию – обнюхать руки партнера и воткнуть палец в его глаз. Манеру тыкать пальцем в глаз, предположительно, завела Румор, за которой числится не одна инновация. Снимок публикуется с разрешения Сьюзан Перри (Susan Perry)

Не менее поразительны причудливые социальные условности, бытующие у коста-риканских капуцинов, – о них мир узнал благодаря обстоятельным многолетним исследованиям, которые вели приматолог из Калифорнийского университета Сьюзан Перри и ее коллеги{176}. Ученые выяснили, что в отдельных популяциях у этих обезьян довольно необычные региональные привычки, в числе которых обнюхивание чужих ладоней, посасывание разных частей тела друг у друга, тыканье пальцами друг другу в рот и глаза{177}. Например, в одной из групп в заповеднике Ломас Барбудал у обезьяньих пар принято одновременно засовывать пальцы друг другу в нос и оставаться в таком положении несколько минут, иногда покачиваясь, будто в трансе. В двух других группах (Куахиникильская и Станционная стаи) к обнюхиванию ладоней добавляется сосание пальцев, тогда как у обезьян в Пелоне отмечен обычай погружать свой палец в глаз партнера таким образом, что он на целую фалангу входит между веком и глазным яблоком (илл. 1). О функции этих специфических для всей стаи или для более малой группы социальных условностей можно только догадываться – предполагается, что они нужны капуцинам ради проверки прочности взаимоотношений. Такой же полнейшей загадкой, в отличие от находящей вполне функциональное объяснение привычки японских макак мыть продукты, остается подмеченная в нескольких популяциях того же вида манера часами колотить одним камнем о другой{178}. Возможно, это зачаток каких-то музыкальных упражнений, возможно, социальный сигнал, а возможно, побочное следствие скуки или избытка времени.

И все-таки, хотя распространенность и разнообразие традиций не оставляют сомнений, что у приматов многих видов социальное научение играет жизненно важную роль, это никак не исключает вероятности такой же центральной роли подражания у других животных. Дарвин, как всегда, оказался здесь проницательнее многих. В своем письме в газету The Gardener's Chronicle в 1841 г. он отмечал, что некоторые пчелы взяли привычку проделывать, подобно шмелям, отверстия в цветах, чтобы добывать нектар, и предполагал, что этот прием они освоили благодаря межвидовому подражанию.

Если это подтвердится, мы получим, на мой взгляд, очень поучительный пример приобретенного знания у насекомых. Коль скоро мы поражаемся, что один вид обезьян способен перенять у другого определенный способ очистки плодов с твердой оболочкой, каким же откровением будет для нас обнаружить подобное у насекомых, славящихся своей инстинктивностью{179}.

Прав ли был Дарвин, предполагая, что пчелы подражают шмелям, все еще не установлено{180}, зато мы можем утверждать наверняка, что и шмелиный способ добычи нектара, и применение обезьянами орудий для колки орехов представляют собой традиции, передаваемые социальным путем.

Посредством социальной передачи распространяются сведения не только о том, что употреблять в пищу, но и где ее найти и как обрабатывать. Представители бессчетного множества таксономически разнообразных видов узнают, наблюдая и взаимодействуя с сородичами, как добыть тот или иной корм. Одно из самых убедительных исследований было проведено норвежцем Тором Слагсвольдом и канадкой Карен Вибе – зоопсихологами, исследовавшими социальное научение в дикой среде. В рамках эксперимента они перекладывали яйца синиц-лазоревок в гнезда больших синиц{181} и наоборот (этот экспериментальный метод известен как «перекрестное воспитание»){182}. Хотя эти два вида соседствуют и пищу добывают вместе в смешанных стаях, пищевые ниши у них разные, и до недавнего времени считалось, что это различие обусловлено предпочтениями, развившимися в ходе эволюции, а не выработанными в результате научения. Лазоревки питаются преимущественно на тонких верхних веточках деревьев, склевывая почки, личинок и летающих насекомых, тогда как большие синицы поедают более крупную беспозвоночную живность и в основном кормятся на земле или стволе и толстых нижних ветвях. Как и многие другие пернатые, эти птицы добывают корм смешанными, многовидовыми группами, поскольку многочисленность обеспечивает более эффективную защиту от хищников, а объединение особей упомянутых видов удачно еще и потому, что свободно от пищевой конкуренции.

Слагсвольду и Вибе удалось количественно охарактеризовать последствия выращивания птиц приемными родителями, принадлежащими к другому виду, в естественной для них по всем остальным параметрам среде. Метод «перекрестное воспитание» послужил отличной иллюстрацией воздействия раннего научения на самые разные повадки{183}. Лазоревки, выращенные большими синицами, перенимали их пищевые привычки, и наоборот. Высота, на которой кормились подросшие птенцы, а также тип и размер добычи смещались в результате социального научения в сторону предпочитаемых приемными родителями. Иногда большие синицы даже пытались добывать корм, свешиваясь с ветки вниз головой, как вырастившие их лазоревки, хотя каждый раз при этом падали! Аналогичный сдвиг в сторону пристрастий приемных родителей отмечался и в выборе места для устройства гнезда{184}, брачного партнера{185}, вариациях трелей{186} и тревожных сигналов{187}. Эти птицы усваивали огромную часть своего видоспецифичного поведенческого репертуара путем социального научения.

Данные множества других исследований подтверждают, что путем социального научения перенимаются самые разные поведенческие модели. У дельфинов есть традиция добычи корма с использованием морской губки, с помощью которой они ворошат слой придонных отложений, вспугивая спрятавшихся в нем рыб{188}. Свои традиции охоты на тюленей существуют у косаток – например, смывать ластоногих со льдины огромной волной, которую они поднимают, кидаясь к льдине всей стаей{189}. Рыба под названием брызгун, умеющая эффектно сбивать летящих насекомых, метко выстреливая изо рта струйкой воды, учится этому приему, наблюдая за сородичами{190}. Таких разных животных, как сурикаты и пчелы, роднят популяционно-специфичные привычки, касающиеся ночлега, – какие-то группы встают спозаранку, какие-то поднимаются поздно, и такие традиции нельзя объяснить экологическими различиями{191}. Даже у кур отмечались кровожадные каннибальские повадки, усвоенные путем социального научения{192}. Как было установлено в ходе экспериментального исследования, наблюдения кур за другими птицами, питающимися кровью, оказалось достаточно, чтобы пробудить у этих домашних птиц склонность к поеданию представителей своего рода. В животном царстве каннибализм широко распространен как в диких популяциях, так и на птицефабриках – там он представляет серьезную проблему для содержания животных, поэтому выяснение его предпосылок имеет важное экономическое значение{193}.

Великолепной иллюстрацией повсеместного влияния социального научения в природе выступает копирование чужих решений при выборе брачного партнера, когда животные руководствуются в своих предпочтениях брачными решениями других особей того же пола. Эта форма подражания распространена очень широко, ее примеры мы находим у насекомых{194}, рыб{195}, птиц{196} и млекопитающих{197}, включая человека{198}. О том, что крупный мозг для подражания совершенно не обязателен, как нельзя более наглядно свидетельствует склонность крошечных самок дрозофилы выбирать тех же самцов, которых уже выбирали для спаривания другие самки{199}.

При этом выбор брачного партнера не ограничивается только теми примерами, где особи непосредственно наблюдают за ухаживаниями или спариванием других. В брачном выборе существуют и косвенные сигналы, оказывающие такое же воздействие, как незаметные послания, оставляемые крысами с помощью отходов своей жизнедеятельности. У рыб многих видов самцы строят гнезда, среди которых самки затем выбирают то, в которое будут метать икру. Обычно в своем решении самки руководствуются оценкой качеств самца, но у некоторых видов выбор больше зависит от свойств гнезда. У ряда рыб, например, на выбор гнезда влияет количество уже имеющейся в нем икры – чем больше икры, тем чаще его будут выбирать{200}. Гора икры в гнезде подсказывает самке, что его владельца выбрало уже немало ее товарок, а значит, он отличный производитель. Обеспечить предельное количество икры в гнезде настолько принципиально для привлечения самок, что самцы некоторых видов идут даже на воровство икры из чужих гнезд для повышения своих шансов{201}. Эволюционные биологи привыкли считать, что самцы у животных всеми силами стараются не допустить «адюльтера», в результате которого им придется растить потомство другого самца. При этом самцы рыб пользуются «адюльтером» как способом манипулирования самками и увеличения собственного репродуктивного успеха.

Самый, пожалуй, тщательно изученный пример подражания при выборе полового партнера относится к гуппи{202} – небольшой южноамериканской тропической рыбке, столь популярной у аквариумистов. Биолог Ли Дугаткин из Луисвиллского университета провел серию экспериментов, в которых двух самцов гуппи разводили по противоположным секциям аквариума, отделенным от центральной части прозрачными перегородками, и к одному подсаживали демонстрационную самку, создавая тем самым впечатление, что она выбрала его в качестве партнера{203}. В центральную часть тем временем запускали подопытную самку, чтобы она могла понаблюдать за обоими самцами. После этого демонстрационную самку убирали, перегородки снимали, а подопытную рыбку отпускали плавать по всему пространству аквариума, позволяя обоим самцам за ней ухаживать. Как показал эксперимент, подопытные самки значительно больше времени проводили рядом с самцом, к которому до этого подсаживали демонстрационную самку, то есть на их выбор брачного партнера явно повлиял увиденный чужой выбор. Как и у крыс, считывающих сигналы с дыхания товарок, воздействие подражания на выбор партнера оказывалось достаточно сильным, чтобы перечеркнуть прежние предпочтения{204}. У наблюдавших за своими товарками самок гуппи зачастую равнодушие к самцам, выбранным другими самками, сменялось внезапным интересом.

К подражанию при выборе партнера{205} склонна и другая тропическая рыбка – пецилия мексиканская{206}. Однако у пецилий в подражании участвуют и самцы – они тоже предпочитают самок, популярных у других. Любопытно, что у рыб данного вида склонность к подражанию формирует в ходе естественного отбора стратегию обманного поведения, к которой прибегают самцы, чтобы уменьшить конкуренцию. Когда за их ухаживаниями наблюдают соперники, самцы пецилий начинают увиваться за менее популярной из двух самок, чтобы хитростью заставить наблюдателя выбрать менее привлекательную партнершу!{207} Надо отметить, что в животном царстве (за исключением человека) поведение самцов пецилии мексиканской – единственный известный пример намеренного обмана с целью помешать социальному научению. В принципе, одно из основных слабых мест стратегии подражания заключается в том, что объект копирования может быть вовсе не заинтересован предоставлять подражателю верные сведения. Почему же, несмотря на это, социальное научение у животных остается в целом честным – вопрос, к которому мы вернемся в следующих главах.

Важная роль социального научения подтверждается и в иных, помимо добычи пищи и выбора полового партнера, видах деятельности. Как уже упоминалось выше, многие самцы певчих птиц, согласно обширным экспериментальным данным, перенимают свои трели у отцов или, гораздо чаще, у взрослых самцов-соседей, в результате чего во многих случаях образуются местные варианты песенной традиции, называемые диалектами{208}. Недавние исследования указывают на существование вокальных традиций и у многих млекопитающих, в частности у китов и дельфинов{209}. Многие из этих исследований были посвящены бутылконосым дельфинам{210}, косаткам{211} и горбатым китам{212}. Например, все самцы одной из популяций горбатых китов исполняют песню, которая постепенно меняется на протяжении брачного сезона, – генетическими изменениями такую быструю трансформацию объяснить не удастся{213}. Значит, горбатые киты, судя по всему, усваивают свои песни путем социального научения, а затем постоянно вносимые модификации распространяются от кита к киту по всему океану. Надо сказать, что песни горбатых китов Тихого, Атлантического и Индийского океанов заметно отличаются, но иногда можно наблюдать, как эти мелодии, каждая из которых характерна для отдельного региона, претерпевают кардинальные изменения. Так, в 1996 г. в Тихом океане, у восточного побережья Австралии, у двух горбатых китов была зафиксирована новая песня, не похожая на преобладающую у остальных 80 горбатых китов этой местности. Год спустя новый мотив исполняли и другие киты, и к 1998 г., всего через два года после ее появления, эту новинку подхватили все зарегистрированные учеными тихоокеанские киты{214}. Новый вариант напоминал песню китов Индийского океана, обитающих с противоположной стороны австралийского континента, поэтому исследователи предполагают, что несколько горбатых китов переплыли из одного океана в другой, принеся с собой свой будущий хит. Как свидетельствуют более поздние наблюдения, такая смена репертуара может происходить на регулярной основе и, что любопытно, всегда распространяется в одном направлении – на восток, охватывая по дороге популяции на западе и в центре южной части Тихого океана{215}.

Многим животным только через научение удается узнать о таких важных локациях, как выгодные места для кормежки, участки, где можно не опасаться хищников, места для отдыха, подходящие территории для поиска брачных партнеров и размножения, а также о безопасных переходах между этими точками. Лучшие примеры данной формы социального научения мы находим у рыб. Так, рыбы многих видов демонстрируют приобретенные путем научения традиции неоднократного использования локаций – мест для спаривания, сбора в косяки, отдыха, кормежки, а также маршрутов перемещения по естественной среде своего обитания, – раз за разом (каждый день, каждый сезон или каждый год) возвращаясь на одни и те же выбранные для той или иной деятельности участки{216}. Усваиваемые через социальное научение традиции, касающиеся мест для спаривания, отмечены, например, у синеголовой талассомы{217}; рыбы этого вида поколение за поколением приплывают на одни и те же участки для спаривания в коралловых рифах Карибского бассейна. Теоретически такие традиции необязательно указывают на социальное научение: любые поведенческие различия между популяциями могут быть обусловлены генетической разницей или вариациями местных экологических факторов. Чтобы отследить роль, которую играет научение, специалист по эволюционной экологии Роберт Уорнер из Калифорнийского университета в Санта-Барбаре изымал целые популяции талассомы из среды и помещал на их место другие популяции того же вида. Если выбор мест для спаривания определяется средовыми или экологическими факторами, рассуждал Уорнер, то новая популяция выберет для этой цели ту же площадку, что и прежняя. И наоборот, если предпочтение обусловлено приобретенной традицией, то совпадения выбора у старой и новой популяций ждать бессмысленно.

В эксперименте Уорнера талассомы выбирали совершенно новые места для спаривания, которые затем оставались неизменными на протяжении всего 12-летнего периода изучения{218}. Однако в более позднем исследовании, когда Уорнер быстро, всего через месяц, заменял обосновавшиеся на новом месте популяции, новички использовали для спаривания те же площадки, что и их непосредственные предшественники{219}. Судя по всему, изначально рыбы выбирали места для спаривания и пути передвижения исходя из собственной оценки оптимального использования ресурсов окружающей среды, и затем эти поведенческие модели закреплялись как приобретенная традиция. В дальнейшем, даже после изменения каких-то параметров среды, традиция сохранялась, и поведение рыб расходилось с тем, которое диктовали бы сугубо экологические факторы. Это явление известно как «культурная инерция»{220} – изначально термин применялся к таким историческим событиям, как освоение Гренландии викингами, провалившееся из-за того, что колонисты не сумели приспособить свою культуру к непривычным условиям среды{221}. Судя по высокому уровню смешения популяций, наблюдаемому у талассом на раннем этапе жизни, сколько-нибудь заметная генетическая дифференциация у рифовых популяций отсутствует. Принимая во внимание этот фактор, можно с уверенностью утверждать, что отмеченный в ходе исследования традиционализм указывает на культурную вариативность.

Полевые исследования приобретенных миграционных традиций, у рыб например, вдохновили меня и моих студентов на ряд лабораторных экспериментов. Мы хотели проверить, действительно ли рыбы способны приобретать знания о местонахождении важных ресурсов, просто следуя за сведущими товарищами. Студентка Кембриджского университета Керри Уильямс провела небольшое исследование миграции рыб с целью выявить механизмы, лежащие в ее основе{222}. Путем многократных повторов Керри приучила гуппи-демонстраторов выбирать в лабораторных аквариумах один из двух альтернативных путей к источнику пищи. Затем она подсадила в демонстрационные популяции неприученных рыб, и те, плавая вместе с демонстраторами, осваивали их путь к пище. Спустя пять дней, испытывая новичков отдельно от демонстраторов, Керри выявила у подопытной группы заметную склонность к предпочтению того же пути, что выбирала демонстрационная, несмотря на наличие альтернативного маршрута равной протяженности и сложности. Эксперимент показал, что для освоения пути к пище рыбе достаточно просто плавать в одном косяке со знающими маршрут особями. И чем выше число демонстраторов, делающих определенный выбор, тем эффективнее учится подопытная группа. В массе демонстраторы подкрепляют поведение друг друга, повышая тем самым свою надежность как примера для подражания и давая сильное и четкое указание на путь, который следует предпочесть{223}.

Дальнейшие эксперименты мы проводили по модели «цепь передачи», приучая небольшой косяк рыб к одному из двух маршрутов, а затем постепенно заменяя в этом косяке приученных «основоположников традиции» неискушенными новичками и наблюдая, сохранятся ли предпочтения маршрутов, несмотря на постепенную смену состава косяка{224}. Как и следовало ожидать, спустя несколько дней после удаления «основоположников» остальные по-прежнему предпочитали те же маршруты. И хотя один из путей был существенно более длинным и энергозатратным по сравнению с альтернативным, им все так же охотно пользовались особи, которых навели на него приученные к этому маршруту «основоположники».

Позднее в Сент-Эндрюсском университете мы показали, что в качестве традиций в лабораторных популяциях могут поддерживаться не только маршруты, но и приемы добычи пищи{225}. Мы приучали рыб-демонстраторов кормиться в закрытых сверху узких вертикальных трубках, тем самым вынуждая подопытных перемещаться в воде так, как они в обычных условиях не делают. Хотя ничего сложного здесь, казалось бы, не было, освоить этот прием добычи корма самостоятельно, без приучения, рыбы не могли. И если обученные особи устойчиво кормились в таких трубках, то ни один из неофитов, которым предлагали такой способ кормежки, не сумел научиться ему сам. Однако при подсадке в группу, состоящую из опытных демонстраторов, необученные особи осваивали вертикальные трубки мгновенно, и в результате закладывались традиции, поддерживающие новый способ добычи корма за счет социального научения.

Хотя лабораторные традиции, создающиеся в ходе таких экспериментов, исчисляются днями или неделями, а не годами, они все же позволяют сделать выводы о вероятных механизмах существования более устойчивых традиций, наблюдаемых в природных популяциях{226}. В результате экспериментов мы установили, что рыбы предпочитают вливаться в более крупные косяки{227} и склонны перенимать поведение большинства{228}. В совокупности такие простые процессы, как объединение в косяк, копирование чужого поведения в случае неуверенности и чрезмерная оглядка на поведение группы, порождают традиции, которые могут оказаться чрезвычайно устойчивыми, оборачиваясь поддержанием поведения, уже ничем не обоснованного и даже дезадаптивного{229}. Именно эти простые механизмы и порождают культурную инерцию, которую мы наблюдаем в диких популяциях. Обычно эволюционным биологам представляется, что поведение животных должно быть оптимально приспособлено к условиям среды, и зачастую именно так дело и обстоит. Однако полевые эксперименты, такие как проведенное Робертом Уорнером исследование поведения талассомы, показывают, что выбор мест для спаривания и образования косяков в природных популяциях не всегда можно спрогнозировать исходя из условий среды, и лабораторные эксперименты помогают нам выяснить причины этого{230}.

Аналогичные процессы могут обусловливать и особенности ежегодной миграции птиц на дальние расстояния. Эколог Томас Мюллер из Мэрилендского университета получил в результате недавнего исследования перелетных американских журавлей убедительные свидетельства, что менее опытные птицы этого вида получают знания о маршруте от более опытных{231}. Мюллер и его коллеги разработали для реинтродуцируемой популяции перелетного американского журавля инновационный режим обучения с использованием сверхлегкой авиации. Выращенных в неволе птиц приучали в первом перелете следовать за летательным аппаратом. В последующих перелетах, в которые птицы отправлялись поодиночке или группами, исследователи отмечали преобладающее влияние на ход миграции социального научения. Полученные данные позволяют утверждать, что молодые птицы, как правило, изучают особенности маршрута в процессе перелета с более опытными. Та же модель наблюдается даже у насекомых. Так, начинающие пчелы-фуражиры с большей вероятностью будут следовать инструкциям по поиску кормовых участков, зашифрованным в пчелином танце, чем искать их самостоятельно, тогда как опытные фуражиры обычно руководствуются танцами только в том случае, если предшествующий вылет прошел впустую{232}.

Этот краткий обзор свидетельств распространенности социального научения в природе будет неполным без упоминания последней области, в которой оно играет принципиальную роль, – распознавание и избегание хищников. Не быть съеденным, само собой разумеется, одна из главных задач любого животного, однако обзавестись точными знаниями о хищниках не так легко. Многие виды обладают сформировавшимися в ходе эволюции механизмами защиты, но полагаться исключительно на «предустановленные» стратегии спасения от хищников было бы опрометчиво, поскольку на сцене всегда может появиться новый враг с неизвестной тактикой. В изменчивом мире от животного требуется умение постоянно модифицировать свое оборонительное поведение за счет обучения. Однако в этой области учиться путем проб и ошибок крайне затруднительно, поскольку первая же оплошность грозит стать последней и пробовать будут уже ошибившегося – на зуб. Поэтому вполне объяснимо, что социальная передача страхов и оборонительного поведения оказывается одной из преобладающих форм подражания в природе.

На макак-резусов{233}, обитающих в азиатских лесах и лугах, охотится немало хищников, включая больших кошек, псовых, хищных птиц и, главное, змей. Однако выращенные в неволе резусы не выказывают страха перед змеями, а это значит, что оборонительное поведение, наблюдаемое в природных популяциях, – приобретенное. Собственно, молодняк узнает, что змеи представляют угрозу, только из реакции более опытных сородичей – по воплям, мимическому выражению ужаса и отчаянным попыткам спастись бегством. В ходе тщательно продуманных экспериментов было установлено, что именно за счет этого наблюдательного опыта юные макаки учатся распознавать врагов-хищников, устанавливая связь между стимулом – змеей – и реакцией – испугом других обезьян, которая вызывает эмоциональный отклик у наблюдающего{234}. Экспериментаторы демонстрировали обезьянам живые сцены или видеокадры, в которых другие обезьяны пугаются либо змей, либо показавшихся (благодаря ловким манипуляциям исследователей) страшными объектов, которые обычно страха не вызывают, например цветов, а затем тестировали реакцию подопытных на те же стимулы{235}. При предъявлении экологически релевантных объектов, таких как змеи, оказывалось, что страх перед ними у наблюдавших вырабатывается быстро и закрепляется прочно{236}. Одно-единственное социальное столкновение с обезьяной, пугающейся змеи, вызывало у наблюдающего мощную реакцию страха, которая сохранялась и спустя несколько месяцев{237}. При предъявлении нерелевантных стимулов такого обусловливания не возникало. Все эти данные означают, что механизм выработки страха путем наблюдения был отрегулирован естественным отбором так, чтобы распознавать подлинные угрозы. Преимущество такого способа усвоения знаний о хищниках заключается в том, что он позволяет выработать у обезьян потенциальный страх перед любыми видами змей, независимо от размеров и окраски, причем очень быстро, но не зародить суеверного страха перед безопасными объектами, такими как цветы.

Специфичность вырабатывания страха у обезьян контрастирует с результатами сходного исследования, касающегося обучения распознаванию хищников у европейских черных дроздов{238}. Эти птицы часто сбиваются в большие стаи, чтобы сообща давать отпор противнику, и совместными усилиями прогоняют сов, ястребов и других хищников. Молодняк учится распознавать опасность, кроме прочего, посредством наблюдения за этим коллективным преследованием. Эрнсту Курио с коллегами из Рурского университета в Бохуме удалось создать для молодых дроздов видимость, будто взрослые дрозды ополчаются на чучело совы, на безобидную птичку филемона и даже на пластиковую бутылку. Впоследствии подопытные точно так же набрасывались на все эти стимулы, явно зачислив их в категорию опасных{239}. Судя по всему, у этих птиц в отличие от обезьян естественный отбор еще не до конца отрегулировал избирательность вырабатывания страха.

Учитывая несомненную адаптивную ценность вырабатывания страха относительно безопасным путем – наблюдения за другими, вполне закономерно, что этот механизм существует у многих животных, включая насекомых, рыб, птиц, мышей, кошек, коров и приматов{240}. Современные исследователи пользуются этой способностью животных учиться посредством наблюдения, чтобы повысить эффективность программ сохранения и восстановления видов{241}. Австралийский биолог Калум Браун, проходивший стажировку в моей кембриджской лаборатории, обнаружил, что достаточно показать молодому лососю ужастик, в котором другого лосося съедает щука, чтобы выработать у первого жизненно важное для него стремление держаться подальше от крупных хищников. Кроме того, Калум сумел тем же методом – наблюдением за опытными особями – «обучить» молодь лосося употреблять в пищу незнакомые (но подходящие) им продукты{242}. Впоследствии нашими протоколами социального научения воспользовались некоторые нерестовые хозяйства Квинсленда в рамках программы восстановления природных популяций лосося и других рыб. В нерестовых хозяйствах молодь выращивается в огромных резервуарах с неестественно высокой плотностью популяции и питается гранулированным кормом, а после выпуска в естественную среду миллионными косяками должна либо в два счета научиться распознаванию пищи и врагов, либо погибнуть. До сих пор уровень выживаемости был крайне низким – всего несколько процентов, поэтому даже небольшое обучение молоди перед выпуском в естественную среду может значительно улучшить и этот параметр, и промысловый возврат.

Этот краткий обзор примеров подражания в природе не более чем пробежка по верхам и лишь намек на бесчисленное множество разных способов использования животными информации, предоставляемой другими. В научных материалах, касающихся поведения животных, хватает и описаний экспериментов по социальному обучению, и докладов о распространении нового поведения в популяциях, и перечисления тысяч межпопуляционных различий в традициях. Я в своем обзоре ограничился случаями из ряда лучше всего изученных функциональных областей в наиболее интенсивно исследуемых системах животного мира. Однако польза социального научения так велика, что оно обнаруживается и в гораздо менее предсказуемых контекстах, включая обстоятельства, в которых науке еще только предстоит прояснить функции передаваемого поведения. Подражание присуще далеко не одним лишь умным, обладающим крупным мозгом и высокоорганизованным животным, а также нашим близким родственникам – оно присутствует в природе повсюду, по крайней мере среди тех ее представителей, чья сложность допускает ассоциативное научение. Животные регулярно изобретают новые способы решения встающих перед ними задач, и новшество нередко подхватывает вся популяция, иногда порождая поведенческие различия, схожие с «культурами». Дарвин был прав, полагая, что поведение животных управляется не только «инстинктами» и «врожденными наклонностями»{243}, на него влияют помимо прочего приобретенные и передаваемые социальным путем знания и опыт. О пользе подражания говорит его распространенность и успех, который оно обеспечивает таким непохожим животным, как пчелы, крысы и орангутаны.

Широко распространено социальное научение и у нас, людей. Дети, как и обезьяны, тоже способны выработать сильную и устойчивую реакцию отторжения на пугающий объект, в том числе и на игрушечную змею, если этот объект объединится в их восприятии с выражением испуга у матери{244}. Очень часто оказывается, что дети, испытывающие неконтролируемый страх при виде тех или иных животных либо страдающие острой боязнью определенных обстоятельств, например темноты, когда-то видели испуг своих родителей в такой же или схожей ситуации{245}. И хотя подобные фобии довольно сильно отравляют нам жизнь, они порождены высокоадаптивными процессами. В общестратегическом смысле вполне разумно опасаться того, что вызывает страх у других людей. Подражание – высокоадаптивная стратегия, в которой, как подтвердят дальнейшие главы, человек особенно поднаторел.

Описанные в этой главе исследования ставят довольно закономерный, но от того не менее интригующий вопрос: что такого хорошего в подражании, раз оно настолько широко распространено в природе? Этот невинный, казалось бы, интерес таит в себе массу сложностей. На первый взгляд, ответ очевиден: подражание позволяет животному быстро обзаводиться ценными знаниями и навыками. Однако эволюционным биологам такое объяснение не дает покоя уже не первое десятилетие, поскольку, как показывают математические модели, эта интуитивная догадка не совсем верна. Теоретически подражание может способствовать передаче не только ценных идей, но и неподходящих или устаревших, а значит, никакого успеха не гарантировать. То есть отслеживать изменения в окружающей среде позволяет и несоциальное обучение. Вопрос, почему же все-таки подражание другим себя оправдывает, вырос в крупную научную проблему, известную как парадокс Роджерса – в честь первым привлекшего к ней внимание антрополога Алана Роджерса из Университета Юты{246}. И только в последние несколько лет у нас наконец появилось четкое объяснение. Разрешить загадку помогло международное состязание – о нем, а также о принесенных им открытиях мы поговорим в следующей главе.

Глава 3

Зачем подражать?

Момент, которым я больше всего горжусь в своей научной карьере, – появление фотографии моего трехлетнего сына на страницах журнала Science. Снимок, на котором я стригу газон, а за мной по пятам идет малыш, радостно толкающий игрушечную косилку, был опубликован в комментариях к моей статье, появившейся в том же номере (илл. 2){247}. Статья была посвящена подражанию – в ней я рассказывал о результатах исследований, объясняющих, почему оно так широко распространено в природе и почему мы, люди, так в нем преуспели, – поэтому фотография пришлась как нельзя кстати. Нечасто выпадает случай одновременно потешить родительскую гордость и внести вклад в науку.

Прощаю вас, если вы подумали, что фото было постановочным и я сделал его специально для статьи, однако в действительности оно сделано на много лет раньше, в саду нашего прежнего дома, где эта игрушечная газонокосилка не единожды изъездила двор вдоль и поперек. Каждый раз, видя, что я иду косить, сын выскакивал следом и пристраивался за мной со своей косилочкой. Он делал это из года в год и только лет в десять перестал. С рациональной точки зрения непонятно, чем радует ребенка такое подражание отцу, однако удовольствие его очевидно.

Читатели, у которых есть дети, наверняка припомнят схожие примеры подражания у собственных отпрысков. У многих маленьких детей наступает такой период, когда им необходимо копировать человека, с которым они себя идентифицируют или к которому эмоционально привязаны. В возрасте от двух до четырех лет мой сын повторял за мной едва ли не всё. Помню игрушечный набор для бритья, с пластиковой бритвой и тюбиком «пены», который ребенок радостно тащил в ванную, когда я брился. Когда у сына появилась младшая сестра, подражатель сам стал примером для подражания. Дочь ходила за старшим братом хвостом и повторяла все его слова и действия. Как-то сын попробовал выключить свет, с размаха ударив рукой по выключателю, и сильно ушибся – дочка тут же проделала то же самое, хотя видела, что брат вскрикнул от боли и разревелся.

Илл. 2. «Совсем как папа!». Поведение автора – стрижка газона – с энтузиазмом копировалось в течение многих лет. Склонность к подражанию у маленьких детей не только принципиально важна в развитии ребенка, но и, возможно, сыграла ключевую роль в эволюции человеческого разума. Фотография публикуется с разрешения Джиллиан Браун (Gillian Brown)

Феномен такого выраженного пристрастия к подражанию у детей уже не первое десятилетие интенсивно изучают специалисты в области психологии развития{248}. Как показали результаты классических экспериментов стэнфордского психолога Альберта Бандуры в 1960-х гг., маленькие дети способны перенять жестокое поведение, понаблюдав за агрессией взрослых по отношению к надувной кукле Бобо{249}. Исследования Бандуры стали широко известны как изменившие облик современной психологии; они продемонстрировали, что человек часто учится посредством наблюдения, а не под воздействием прямого вознаграждения или наказания. Конечно, социальное научение прививает не одни только агрессивные замашки, дети усваивают за счет него также полезные знания и навыки. Поскольку повторение за другими в раннем возрасте усиливается, достигая пика примерно в четыре года, а затем ослабевает, но так и не пропадает полностью, можно предположить, что подражание у детей выполняет, кроме прочего, социальную функцию – скрепляет взаимоотношения{250}.

Подражание – далеко не единственная форма социального научения, практикуемая человеком. Немало информации мы получаем из прямых указаний или, напротив, из более тонких процессов, мотивирующих либо связанных с вниманием, однако подражание, безусловно, важная для нас практика адаптации. Даже там, где, как в вышеприведенных примерах, социальное научение выглядит иррациональным и слепым, подражание все-таки избирательно. Дети не копируют подряд все, что видят и слышат, они повторяют за другими, следуя некой стратегии, набору правил. Эти правила могут показаться странными и даже нелепыми, но исследователи социального научения сумели в них разобраться, опираясь на принципы эволюционной теории.

Большинство людей, даже не выказывающие особой тяги к образованию, все же демонстрируют неутолимую жажду знаний. За всю свою жизнь, с первого вздоха до последнего, мы поглощаем целый океан культурной информации. Мы приобретаем от окружающих столько знаний, что немудрено забыть, насколько вообще-то мы придирчивы к тому, как и что именно перенимаем. Даже если вынести за скобки формальное образование, наше взросление и личностное становление предполагают постоянное усвоение знаний и навыков по мере того, как мы учимся у родителей и других значимых для нас людей ходить, говорить, играть, отличать плохие поступки от хороших, бросать мяч, готовить, убирать, водить машину, ходить за покупками, молиться; узнаём, как относиться к деньгам, религии, политике, наркотикам и множеству других вещей и вопросов. И тем не менее, даже если дитя человеческое в силу нашего эволюционного прошлого чрезвычайно расположено впитывать то, что ему говорят другие, и даже если мы гораздо больше, чем любой другой из обитающих на Земле видов, зависим от культуры{251}, мы по-прежнему крайне разборчивы в том, чему подражаем.

Будь социальное научение действительно бездумным, мы устраивали бы сольный концерт на всю округу после каждого похода на мюзикл. Если бы мы копировали подряд и без разбора все, что видим, то превращались бы в кровожадных злодеев после каждого просмотра триллера или боевика. Конечно, вероятная способность насилия на телеэкранах, в кино и компьютерных играх провоцировать агрессию – проблема серьезная и ненадуманная. Между жестокими видеоиграми и агрессивным поведением корреляция и вправду существует, она подтверждена немалым количеством исследований{252}. Тем не менее эту корреляцию нельзя трактовать однозначно, поскольку если у заядлых игроков в Grand Theft Auto[6] и обнаруживается повышенная склонность к насилию, то нельзя исключить вероятность, что такие игры просто привлекают тех, у кого уже была соответствующая предрасположенность, а не превращают тихонь в агрессоров. Зато эти исследования ясно показывают: если воздействие медиапродукции на агрессию и существует, то едва уловимое. Настораживающему влиянию экранного насилия подвергается, судя по всему, малая доля особо впечатлительных зрителей; не исключено также, что это насилие оказывает слабое и недолгое воздействие на более широкий круг потребителей, однако большинство людей явно не стремятся с кем-нибудь расправиться, посмотрев «Рэмбо» или «Прирожденные убийцы». Да, так называемые подражающие преступления совершаются, но у многих из тех, кто копирует нашумевшие случаи, увиденные в СМИ, и без того есть психические проблемы или криминальный опыт.

Совершаются даже самоубийства в подражание кому-либо – и эта проблема тоже настолько серьезна, что во многих странах у полиции и средств массовой информации принято в сообщениях о подобных происшествиях скрывать подробности. Бывали случаи, когда волна такого рода самоубийств прокатывалась по школе или определенной местности либо – когда счеты с жизнью сводил кто-нибудь из знаменитостей – вызывала всплеск в статистике смертности на уровне всей страны. Так, например, в августе 1962 г. после смерти Мэрилин Монро, вызванной передозировкой барбитуратов, было совершено на 200 самоубийств больше по сравнению со среднестатистическим уровнем{253}. Но какой бы трагедией ни были все эти случаи для каждой отдельной семьи, они все же исключительны – у сотен миллионов людей известие о гибели Мэрилин Монро не пробудило никакого желания последовать ее примеру.

Нельзя не вспомнить и об экспериментальных исследованиях социального научения у детей – их результаты говорят о склонности представителей нашего вида к так называемому чрезмерному подражанию, в силу чего человеческие дети, в отличие от шимпанзе, обучаясь какому-то делу, будут копировать и «нерелевантные» действия, выполняемые демонстратором{254}. От этого открытия даже отпочковалась небольшая отрасль исследований. Однако характеризовать такое подражание как «неизбирательное»{255} или «неэффективное»{256} крайне некорректно, поскольку у этой склонности почти наверняка есть своя социальная функция{257}, при этом некоторые примеры безоглядного полного подражания вполне могут объясняться недостаточно продуманной методикой эксперимента. Как было установлено в ходе более поздних экспериментальных исследований, дети, наблюдая многократные демонстрации в исполнении одних и тех же лиц, которые совершают пресловутые нерелевантные действия, быстро догадываются, что эти маневры излишние, и уровень чрезмерного подражания резко падает{258}. Точно так же, когда дети принимают участие в исследованиях цепочек передачи, в которых выполнение задания с ящиком-головоломкой передается от одного участника к другому, все нерелевантные действия, изначально введенные демонстратором, быстро отсекаются, и далее транслируются только нужные{259}. Человек подражает, и подражает вовсю. Но отнюдь не слепо. Слепое подражание не было бы адаптивным.

Разумеется, человек обретает новые знания не только за счет подражания – социального научения; и мы, и другие животные учимся в том числе и на собственном опыте, путем проб и ошибок, в ходе так называемого несоциального научения. По итогам нескольких аналитических исследований с использованием эволюционных моделей был сделан вывод, что для успешного существования в нестабильной и меняющейся среде животным, как правило, требуется некое сочетание социального научения и несоциального{260}. Интуитивно это можно представить в виде аналогии. Когда кому-то из животных удается отыскать или раздобыть пищу, рядом тут же оказываются другие животные и пытаются ее стянуть. По крайней мере, более крупным или доминирующим особям таскать пищу, добытую другими, проще, чем обеспечивать ее самим. В результате в группе животных, например в стае скворцов или вьюрков, кормящихся вместе, обычно устанавливается равновесие между добытчиками и нахлебниками{261}. Всем в таких группах обычно достается примерно равное количество пищи{262}. И это не случайность. Животные переключаются с нахлебничества на добывание и наоборот в зависимости от того, какая стратегия оказывается более продуктивной. Если добытчиков много, то паразитировать легко и особых затрат не требуется, однако если добытчики настолько редки, что таскать у них пищу оказывается невыгодно, приходится охотиться за ней самим. Конечный результат – частотно-зависимое равновесие между добытчиками и нахлебниками.

Сказанное относится и к научению. Кто-то решает незнакомые задачи путем проб и ошибок, непосредственно взаимодействуя с окружающим миром, а не наблюдая за другими, и в процессе этого добывает знания о том, как справиться с конкретной проблемой. Таким добытчикам приходится, в частности, долго блуждать в поисках воды или укрытия; глотать незнакомую пищу, рискуя отравиться или заболеть; знакомиться с хищниками, чудом избегая гибели в их зубах и когтях. У таких особей, которых можно назвать несоциальными учениками, научение сопряжено с существенными затратами.

Однако при всей своей затратности несоциальное научение, в противоположность альтернативной стратегии научения социального, позволяет получить точную, надежную и актуальную информацию. Социальное же научение – это информационное нахлебничество. Путем наблюдения особи без усилий получают информацию от других, узнавая, например, где найти укрытие или как спасаться от хищников. При этом нахлебники рискуют обрести устаревшие сведения или информацию, пригодную для объекта подражания, но не очень подходящую подражателям, особенно в меняющейся или пространственно вариативной среде. Чтобы получить надежную информацию, особь должна копировать тех, кто добыл, взаимодействуя со средой как таковой, знания из первых рук, то есть подражать и несоциальным ученикам{263}. Поэтому, согласно прогнозам на основе теоретических исследований, в популяции должны сочетаться социальное научение и несоциальное. И точно так же как распределение пищи между добытчиками и нахлебниками достигает равновесия и совершается в одинаковых долях, отдача от стратегий несоциального и социального научения, согласно модельным прогнозам, будет примерно равной. Логика здесь такая же, как и с добычей пищи: особи переключаются на ту стратегию, которая оказывается более выгодной. Выражаясь языком эволюционной биологии, в состоянии равновесия стратегии социального и несоциального научения должны одинаково влиять на приспособленность, то есть шансы выживания и размножения у особей с той и с другой стратегией равны{264}.

Первым на парадоксальность вывода, что приспособленность у социальных учеников при таком равновесии будет не выше, чем у несоциальных, обратил внимание антрополог Алан Роджерс, как уже упоминалось в предыдущей главе; к этому заключению его привел математический анализ{265}. На определенном уровне его замечание абсолютно логично. Когда социальное научение редко, его выгода превышает выгоду от несоциального научения, поскольку в популяции распространена надежная информация, добываемая преобладающими в ней несоциальными учениками. Так как приспособленность у социальных учеников на этом этапе выше, поначалу их доля за счет естественного отбора увеличивается. Однако с увеличением количества социальных учеников уменьшается количество несоциальных, добывающих надежную информацию, и у первых возрастает вероятность получить ложные сведения – в этом случае выгода социального научения начинает сокращаться. Если довести ситуацию до крайности – несоциальных учеников не осталось совсем, все только подражают друг другу, но никто не взаимодействует прямо со средой, находя другим способом оптимальное решение той или иной проблемы, – то при изменении среды (например, при появлении незнакомого хищника) результат будет плачевным: некому будет научиться распознаванию новой опасности и тому, как избежать ее. При таких обстоятельствах приспособленность, обеспечиваемая несоциальным научением, будет выше, чем социальным, и количество несоциальных учеников начнет расти. Соответственно, в популяции должно предположительно установиться равновесие между социальным и несоциальным научением. Это состояние баланса определяют как смешанную эволюционно стабильную стратегию (ЭСС){266}, при которой приспособленность особей в результате социального и несоциального научения становится равной{267}.

Как мы уже знаем, данное явление назвали парадоксом Роджерса{268} – ведь обнаруженная закономерность входит в очевидное противоречие с общепринятым утверждением, будто культура усиливает биологическую приспособленность. В конечном – эволюционном – счете приспособленность оценивается по количеству оставленного потомства. Признаки, определяющие высокую приспособленность, – те, которые помогают особи выжить и размножиться, то есть оставить многочисленное потомство. Человеческая культура вроде бы такую приспособленность повышает, поскольку распространение технологических новшеств раз за разом приводило к росту населения, означающему, что выжить и оставить потомство удается многим представителям популяции. Собственно, именно по этой причине – в связи с ростом населения – человеческой культуре и отводят принципиально важную роль в успехе нашего вида. Население планеты, еще 10 000 лет назад не превышавшее миллиона, теперь перевалило за 7 млрд{269}. После земледельческой и промышленной революций уровень рождаемости и продолжительность жизни резко выросли{270}. Эти показатели говорят о том, что широкое распространение прогрессивных технологий может повысить среднестатистическое количество выживающего потомства. На этом фоне полученные Роджерсом данные выглядят парадоксально, поскольку ставят под вопрос представление, согласно которому в основе успеха нашего вида лежит социальное научение.

Ценность математических моделей заключается в том, что они позволяют ученым проиграть сценарий «А что если?». Мы не можем промотать человеческую эволюцию как киноленту, но можем построить математическую модель и посмотреть, как развивались бы наши предки, обладай они теми или иными качествами либо подвергайся тем или иным формам естественного отбора. Математическая модель дает ответы на эти вопросы. И если полученные результаты расходятся с теорией, это не значит, что моделирование не сработало, – напротив, они могут оказаться очень познавательными. Роджерс, выстраивая свою модель, исходил из того, что социальные ученики подражают слепо, без разбора. Его результаты недвусмысленно показывают, что неизбирательное копирование не повышает приспособленность особей сверх того, чего можно достичь за счет несоциального научения. Отсюда следует важный вывод: если историей своего успеха человек и вправду обязан социальному научению, то наше подражание не может быть неразборчивым{271}.

Иными словами, оправдывает себя лишь стратегическое подражание, а не бездумное. Как подсказывают и экспериментальные модели, и рассуждения на основе обычного здравого смысла, с которых начинается эта глава, социальное научение будет адаптивным лишь при условии, что особи сумеют проявить избирательность в том, когда именно полагаться на социальное научение и у кого именно учиться{272}. За счет длительного естественного отбора у человека и у других животных должна была развиться склонность пользоваться особыми правилами принятия решений{273} – и этими так называемыми стратегиями социального научения{274} определяются обстоятельства, при которых отдельной особи следует воспользоваться информацией, полученной от других, и при которых не следует.

Одно из таких правил – подражать нужно, когда несоциальное научение будет затратным. Оно гласит, что если животные могут легко и без расходования ресурсов решить проблему самостоятельно путем проб и ошибок, то пусть именно так и поступают. Но если особь сталкивается с чрезвычайно трудной задачей, которая потребует больших усилий или сопряжена с серьезным риском, – такой как, например, сложная многоступенчатая добыча пищи, – следует посмотреть, что именно делают другие, и повторять за ними.

Еще одно стратегическое правило – подражай, когда не уверен. Если особи находятся на знакомой территории, понимают проблему и знают, как ее решить, им нужно полагаться на собственный опыт. Если же они оказываются в незнакомой ситуации – в новой среде, при столковении с неизвестным хищником и так далее – и не убеждены в оптимальности своих действий, лучше подражать другим.

Третье правило – подражай, когда не удовлетворен. То есть если текущее поведение приносит богатые дивиденды, его и придерживайтесь. Но если результат вас разочаровывает, лучше повторяйте за другими; возможно, тогда отдача от ваших действий повысится.

Все это примеры так называемых стратегий «когда», диктующих время и условия, при которых надлежит обращаться к социальной информации{275}. Помимо них есть еще стратегии «кто», указывающие, у кого имеет смысл перенимать знания{276}. В частности, можно подражать большинству, а можно тому, кто пользуется наибольшим престижем или демонстрирует самое успешное поведение. Все эти правила подвергались эмпирическому и теоретическому изучению, и все так или иначе подтверждаются{277}.

Загвоздка в том, что исследователи, конечно, с легкостью перечислят множество на первый взгляд вполне вероятных стратегий социального научения. Особи могут предпочитать подражание родственникам, знакомым или каким-то престижным фигурам; могут учиться в первую очередь у старших, более опытных или более успешных; могут наблюдать за тенденциями, отслеживать отдачу, получаемую другими, или пробовать быстро распространяемые варианты; могут копировать других в определенных состояниях – при беременности, болезни, в детстве. Кроме того, эти разные принципы копирования можно комбинировать, получая неожиданные условные стратегии типа «Подражай, когда сам не уверен, а все демонстраторы ведут себя последовательно» или «Подражай лидеру, когда не удовлетворен текущей отдачей от своих действий»{278}.

Сразу возникает закономерный вопрос: какая стратегия социального научения будет лучшей или, чтобы не слишком отрываться от действительности, какая стратегия будет оптимальной в тех или иных обстоятельствах? Традиционный способ поисков ответа на такие вопросы – построить математическую модель с использованием, например, методов эволюционной теории игр или популяционной генетики, позволяющих вычислить стратегию, которая обеспечивает наивысшую либо, предположительно, эволюционно стабильную приспособленность. Логика здесь в том, что естественный отбор за многие тысячелетия своего действия должен был привести к формированию у животных таких когнитивных способностей, которые обеспечивают применение оптимальных правил в случае принятия решений. А значит, вычисление оптимальной стратегии методом математического моделирования позволит нам четко спрогнозировать, что искать в природе. Данный подход широко используется в таких дисциплинах, как эволюционная биология и поведенческая экология, и в целом очень эффективен. Однако при определении оптимальной стратегии социального научения он дает сбой{279}. Дело в том, что такие методы позволяют одновременно анализировать лишь небольшое количество конкурирующих по своим достоинствам стратегий. Между тем вероятных наборов правил социального научения очень много, их гипотетическое пространство огромно. Кроме того, спектр анализируемых стратегий явно будет ограничен теми, которые предпочтет исследователь, учитывающий, в свою очередь, собственные возможности при обращении к математическим методам. В реальном же мире могут применяться гораздо более совершенные стратегии социального научения, о которых пока еще никто не думал.

Мне эта проблема долго не давала покоя. Эксперименты, проведенные сотрудниками нашей лаборатории, позволяли с полным основанием предположить, что подражание у животных носит стратегический характер. Результаты экспериментов указывали и на вероятные варианты стратегий, однако эти сведения редко можно было назвать исчерпывающими. Мы разрабатывали и математические модели для определения оптимальной стратегии, но не могли избавиться от сомнений – вдруг стратегия, сочтенная нами лучшей, в действительности уступает тем или иным вариантам, о которых мы даже не задумывались. Как, сосредоточившись на двух-трех находящихся на виду версиях, мы можем быть уверены, что нашли ту самую, оптимальную, если существует столько гипотетических альтернатив?

Беспокоила меня и другая проблема. Полученные данные, по идее, указывали на то, что стратегии социального научения, учитывающие определенные условия – например, состояние животного, отдачу для объекта подражания или количество особей, придерживающихся данного поведенческого варианта, – окупятся скорее, чем жесткие и неизменяемые стратегии копирования. Однако из этого следует, что «оптимальная» стратегия социального научения{280}, которую мы, возможно, все-таки отыщем, может требовать от особи довольно сложных расчетов при выборе, воспользоваться ли социальной информацией. Хватает ли животным сообразительности для таких расчетов? У шимпанзе или японских макак, наверное, хватило бы, в это я еще поверю, но, согласно результатам исследований, подражание практикуется и у дрозофил, и у сверчков. Возможно ли, чтобы даже беспозвоночные вычисляли отдачу, получаемую сородичами, и отслеживали частотную зависимость? Мы знали, что адаптивным социальное научение будет только при избирательном использовании, и у нас были все резоны полагать, что естественный отбор сумел отточить механизм принятия решений у животных и сделать его высокоэффективным. Но тогда подражатель должен быть умным, а между тем социальное научение отмечается у животных, не особо отличившихся в умственном отношении. Все это несколько озадачивало.

Чтобы не топтаться на месте и сделать полноценный шаг вперед, нам нужен был способ сравнить, причем одномоментно, относительные преимущества очень большого количества стратегий социального научения, включая те, о которых мы даже помыслить не могли. Я долго ломал голову, как изыскать такой способ, пока наконец не нашел решение. И, что интересно, все это время решение было у нас перед носом – его оставалось только скопировать.

Итак, в один прекрасный день меня осенило, что задача, стоящая перед исследователями социального научения, напоминает ту, с которой столкнулась в 1970-х гг. другая группа ученых – исследовавших эволюцию сотрудничества. Если мы хотели установить оптимальный набор правил подражания, то наши предшественники пытались доискаться до поведенческих стратегий, с наибольшей вероятностью ведущих к сотрудничеству. Экономист Роберт Аксельрод, профессор политологии и государственной политики из Мичиганского университета, значительно продвинулся в изучении проблемы сотрудничества, организовав турнир (фактически даже два турнира) на основе так называемой дилеммы заключенного. С помощью этой игры успешно моделируются многие ситуации из реальной жизни, предполагающие сотрудничество.

Условия игры следующие: двух преступников задержали по одному и тому же обвинению и рассадили по разным камерам. Но следствию не хватает улик, и вынести приговор можно, только если задержанные станут свидетельствовать друг против друга, изобличая сообщника. Преступники могут пойти на сотрудничество друг с другом и молчать – тогда оба получат по небольшому сроку. Могут предпочесть предательство сообщника и дать показания против него. Но если так поступят оба, то каждый из них получит большой срок. Если же предаст один, то его отпустят, а другой надолго угодит в тюрьму. По условиям игры предательство оказывается выгоднее сотрудничества. Это значит, что мыслящий строго рационально и думающий только о себе заключенный должен выдать сообщника, то есть оба преступника, рассуждая подобным образом, будут свидетельствовать друг против друга. Однако в названии игры не зря фигурирует слово «дилемма»: если заключенные решат заботиться об интересах друг друга, оба выгадают больше, чем при обоюдном предательстве; и при этом у каждого есть мотив сдать сообщника и свалить на него всю вину.

Игру, состоящую из череды раундов, в которых игроки помнят предшествующие решения противника и выстраивают, исходя из этого, собственную стратегию, назвали повторяющейся дилеммой заключенного. На турниры по решению этой воспроизводимой дилеммы, в которых предполагалось вырабатывать разнообразные стратегии сотрудничества, Аксельрод пригласил своих коллег со всего мира{281}. Предложенные стратегии, которые сильно различались по степени сложности, наличию сотрудничества на первоначальном этапе, готовности простить прошлое предательство и так далее, разыгрывались в состязании, призванном определить эффективность разных типов поведения. Победила в итоге стратегия психолога из Университета Торонто Анатолия Рапопорта, обозначенная как «око за око»[7]. Использующие ее игроки сотрудничают в первом раунде, а в последующих повторяют выбор, сделанный соперником в предыдущем. В области изучения поведения в XX столетии исследование Аксельрода признается одним из самых прорывных – оно дало мощный толчок к изучению сотрудничества, выросшему в самостоятельное направление эволюционной биологии не в последнюю очередь благодаря вниманию, которое привлекли к теме упомянутые турниры.

Вдохновленный этим опытом, я задумался, не сможем ли мы использовать подобный импульс для привлечения интереса к нашей научной области, организовав турнир, призванный определить лучший способ научения. Ведь можно устроить состязание на основе игры, которую мы придумаем сами; наш турнир будет открытым и бесплатным, и всем будет предложено высказывать свои идеи, касающиеся оптимального подражания. А затем мы установим эффективность каждой из этих идей, столкнув их между собой в компьютерных симуляторах и сопоставив результаты. Если удастся найти много желающих поучаствовать в таком состязании, мы получим богатые россыпи новых идей, помогающих понять, кому и когда лучше подражать. Можно даже назначить премию, чтобы усилить интерес к турниру. Выйдет ли из этого что-нибудь полезное, предугадать было трудно. Конечно, мы надеялись, что состязание позволит найти наиболее универсальные ответы на вопросы, чем выгодно подражание и как лучше всего его применять; но успех никто не гарантировал. Учитывая, какого труда требовало от нас намеченное состязание, мы могли сильно прогадать. К счастью, турнир прошел на ура и не только помог разрешить давнюю загадку и выяснить, почему подражание так распространено в природе, но и позволил получить ключевые представления о механизмах, посредством которых культурные процессы направляли эволюцию человеческой когнитивной деятельности.

Мне удалось получить финансовую поддержку нашего проекта в виде гранта от Евросоюза для себя и моих коллег из Швеции и Италии. Проект стал одной из частей масштабной научно-исследовательской программы «Культаптация», посвященной культурной эволюции{282}. В рамках программы рассматривались разнообразные эмпирические и теоретические подходы к исследованию социального научения и эволюции, а моя роль заключалась в курировании задуманного турнира. Грант позволил нам взять в штат молодого специалиста, недавно окончившего аспирантуру, и возложить на него основную долю работы по организации состязания и анализу предложенных идей. Я остановился на Люке Ренделле, удачно сочетавшем опыт исследования социального научения у китов и знания в области вычислительной биологии. Решение оказалось более чем верным – Люк превосходно справился с задачей.

На первом этапе сложнее всего было разработать игру для предстоящего турнира. Аксельроду в этом отношении оказалось проще, поскольку дилемма заключенного к тому времени уже зарекомендовала себя как инструмент исследования феномена сотрудничества – это была хорошо известная игра со знакомыми правилами. Для социального же научения никакого зарекомендовавшего себя аналога не существовало. Мы с Люком быстро осознали, что вся затея практически полностью зависит от того, сумеем ли мы правильно подобрать игру. Чем больше мы об этом раздумывали, тем очевиднее становилось, как велик шанс все провалить. То есть мы легко могли придумать игру скучную, в которой никто не захочет принимать участие, или бесполезную, совершенно оторванную от реальной жизни, или, самое досадное, банальную, которая вызовет лавину столь же банальных решений.

Опасаясь этого, мы решили созвать что-то вроде совета экспертов, в который пригласили специалистов по социальному научению, культурной эволюции и теории игр, чтобы они помогли нам организовать турнир наиболее разумно и продуктивно. В этот совет вошли Роберт Бойд из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе, Магнус Энквист и Киммо Эрикссон из Стокгольмского университета, а также Маркус Фельдман из Стэнфорда – все они крупные величины в области культурной эволюции и теории игр. Кроме того, нам очень пригодились помощь и рекомендации Роберта Аксельрода, Лорел Фогарти из Сент-Эндрюса и Стефано Гирланды из Болонского университета. Мы были в восторге от того, что удалось собрать такую авторитетную команду.

Полтора года мы интенсивно обсуждали порядок турнира, проигрывая разные сценарии на компьютерном симуляторе и соревнуясь между собой. Игра прошла три отдельные итерации – дважды нам пришлось, несмотря на все потраченные усилия, отказываться от разрабатываемого варианта как от нежизнеспособного. Когда такое случилось во второй раз – после того как Киммо с Магнусом обнаружили слабые места в структуре планируемого состязания, – мы с Люком были в отчаянии. Однако нет худа без добра: в результате мы спроектировали новую версию, отличающуюся гениальной простотой.

Модель, на которой мы в конце концов остановились, получила название «Многорукий бандит». Вам наверняка знаком «однорукий бандит» – игровой автомат, который запускается прикрепленным сбоку рычагом («рукой»). Игрок опускает монету в специальную прорезь, дергает рычаг и (с определенной долей вероятности, гарантирующей владельцу автомата устойчивую прибыль) срывает куш. А теперь представьте игровой автомат с сотней отдельных рычагов, дающих совершенно разную вероятность выигрыша. При достаточной практике увлеченный игрок может вычислить, какие рычаги приносят крупный выигрыш, а какие оставляют искателя удачи ни с чем. Аналогом такой вот непростой задачи по определению нужных рычагов и явилась наша игра.

Мы представили себе гипотетическую популяцию неких существ – назовем их агентами, – вынужденных выживать в незнакомом изменчивом мире, полном трудностей и препятствий. Агентов могло, например, выбросить на тропический остров, который приходится собственными силами осваивать и на котором надо самим добывать пропитание. Можно охотиться на зайцев, ловить рыбу в реке, выкапывать клубни, собирать фрукты, вырастить что-то самостоятельно и т. д. Мы составили сотню альтернативных поведенческих моделей, каждая из которых обладала свойственной только ей окупаемостью. У небольшого количества моделей в нашем вымышленном мире окупаемость оказывалась очень высокой, большинство же приносили весьма незначительный эффект{283}. Соответственно, чтобы преуспеть, агенту, как игроку перед «многоруким» автоматом, требовалось вычислить действительно выигрышные поведенческие модели и активно следовать именно им. Если использовать термины эволюционной биологии, можно сказать, что чем больше отдачи от своих действий агенту удастся добиться в течение жизни, тем выше будет его приспособленность.

В реальности окупаемость, например выращивания ячменя или охоты на бизонов, каждый раз оказывается разной и зависит от погоды, времени года, колебаний в численности объектов охоты и их доступности. Точно так же мы сделали и в нашей игре – имитируемая среда регулярно менялась, приводя к разнице в выигрышах, связанных с каждой из поведенческих моделей. Достоинство такой схемы, получившей название «неугомонный бандит», заключалось в том, что ее было крайне трудно, почти невозможно, оптимизировать аналитическим методом{284}, а значит, мы могли быть уверены, что наш турнир заставит участников хорошенько поломать голову. Кроме того, мы имитировали эволюцию, отправляя в случайном порядке агентов на гибель и заменяя их потомками других агентов, которые приобрели повышенную адаптивность, придерживаясь поведенческих моделей с большой окупаемостью. Потомок агента наследовал стратегию социального научения от родителя – благодаря этому в ходе естественного отбора количество эффективных стратегий в популяции возрастало.

Турнир был разделен на раунды, в каждом из которых каждый агент должен был выбрать один из трех возможных ходов – НОВАТОРСТВОВАТЬ, НАБЛЮДАТЬ или ПРИМЕНЯТЬ. Понятие НОВАТОРСТВОВАТЬ предполагало несоциальное научение. Делая этот ход, агент усваивал новое поведение{285} (вместе с его окупаемостью) точно и безошибочно. Усваивать новое поведение агентам приходилось потому, что рождались они без всякого поведенческого репертуара и должны были накопить некий арсенал действий, чтобы выявить среди них высокоокупаемые. Другой ход – НАБЛЮДАТЬ – подразумевал любые формы социального научения. Выбирая этот вариант, агент подражал поведению одного из агентов или нескольких агентов, выбранных случайным образом среди прибегавших к тому или иному поведению в предшествующем раунде, и также принимал связанную с данной поведенческой моделью окупаемость. Однако научение через наблюдение влекло за собой две вероятные ошибки: агент-наблюдатель мог неправильно понять демонстрируемое поведение (и в результате усвоить искаженную версию) или неправильно оценить его окупаемость. В отличие от НОВАТОРСТВОВАТЬ ход НАБЛЮДАТЬ не гарантировал включение новой поведенческой модели в репертуар агента. Если объект наблюдения совершал что-то уже известное наблюдателю, ничего нового не усваивалось и в этом раунде ход НАБЛЮДАТЬ оказывался для игрока непродуктивным. Вероятность ошибки при социальном научении, количество объектов наблюдения, которыми выступали другие агенты, степень изменчивости среды и ряд других факторов относились к параметрам, которые на протяжении турнира систематически варьировались организаторами. И, наконец, третий ход, ПРИМЕНЯТЬ, предполагал следование той или иной поведенческой модели из репертуара агента и был, по сути, эквивалентом нажатия на рычаг автомата и получения выигрыша. Разумеется, агенты могли ПРИМЕНЯТЬ только те поведенческие паттерны, которые они успели к этому времени усвоить. Считалось также, что участники игры помнят поведение, усвоенное в предшествующих раундах, и полученную в каждом случае отдачу.

Таким образом, в игре следовало добиться стойкого равновесия между исследованием и использованием{286}. Агентам нужно было посредством новаторства и наблюдения обеспечить себе репертуар моделей высокоокупаемого поведения, но получить отдачу и тем самым обрести некоторую приспособленность можно было, лишь сделав ход ПРИМЕНЯТЬ. От участников нашего турнира требовалось составить набор правил, описывающих, как подконтрольные им агенты (реализующие разработанную стратегию) будут выбирать ходы из трех имеющихся в их распоряжении вариантов{287}. В победителях окажется та стратегия, в которой удастся наиболее эффективно сочетать новаторство, наблюдение и применение. Систематически варьируя условия (например, заставляя окружающую среду меняться то резко и стремительно, то плавно и постепенно, либо манипулируя частотой появления ошибок, связанных с наблюдением), мы сможем выяснить, когда выгодно подражать другим, а когда рентабельнее учиться на собственном опыте.

Оценивать стратегии планировалось в два этапа. Первый, как и на турнирах Аксельрода, предполагал состязание по круговой системе, когда каждая стратегия по очереди мерилась эффективностью с другими стратегиями{288}. Десять самых успешно показавших себя по результатам всех поединков стратегий переходят на второй этап, который мы назвали меле[8]. В этой схватке все десять стратегий сходятся «врукопашную», при расширенном по сравнению с первым этапом диапазоне имитированных обстоятельств. Победителем станет стратегия с лучшим, по результатам всех схваток, средним показателем используемости.

Определившись с правилами, мы принялись активно рекламировать турнир: оповещали о нем на афишах, рассказывали на конференциях, рассылали сообщения по электронной почте, размещали их на интернет-сайтах, а также обращались к потенциальным участникам в исследовательских группах. Чтобы подогреть интерес к предстоящему состязанию, назначили за стратегию-победительницу премию в 10 000 евро (примерно 13 650 долларов){289}. Больше всего мы боялись, что у нас просто не наберется участников, – и я, и Люк провели не одну бессонную ночь, в тревоге, что вся наша работа будет проделана впустую. Но волновались мы напрасно – отклик оказался фантастическим.

Прежде всего, поступило множество заявок – 104 (намного больше, чем в обоих турнирах Аксельрода) от представителей 15 научных дисциплин (включая биологию, информатику, инженерное дело, математику, психологию и статистику){290} из разных стран (Бельгия, Великобритания, Дания, Испания, Канада, Нидерланды, Португалия, США, Финляндия, Франция, Чехия, Швеция, Швейцария и Япония). Турнир вышел по-настоящему междисциплинарным и международным.

Большинство заявок были поданы научными работниками – университетскими профессорами, молодыми исследователями и старшекурсниками. Поступили заявки и от неспециалистов, заинтересовавшихся турниром, и даже от школьников. Кстати, в число самых успешных стратегий вошла разработка Ральфа Бартона и Джошуа Бролина, учащихся одной из частных школ Великобритании – Винчестерского колледжа. Их девятое место на первом этапе – невероятное достижение! Мне несказанно грела душу мысль, что наше соревнование позволило этим талантливым ребятам своим умом и упорным трудом додуматься до стратегии, превзошедшей разработки профессоров статистики и профессиональных математиков. Признавая эту огромную заслугу, мы вручили Ральфу и Джошуа специальную премию в 1000 фунтов.

Судя по масштабу и сложности представленных разработок, наши участники отнеслись к состязанию более чем серьезно. Некоторые кандидаты объединялись в команду и подавали коллективную заявку. Некоторые писали собственные компьютерные программы для проверки своих идей и тестировали их на симуляторах, имитирующих нашего «многорукого бандита». Кто-то даже самостоятельно организовал тренировочный мини-турнир, выясняя, какие стратегии действуют лучше. Среди разработок попадались сложнейшие, использующие самые передовые технологии – от нейронных сетей до генетических алгоритмов. Мы с Люком глазам не верили, вникая в иные особо трудоемкие проекты. Кажется, наше состязание можно причислить к самым высокорентабельным из когда-либо применявшихся способов проведения исследований. За какие-то 10 000 евро мы сумели привлечь сотни умнейших и сверхизобретательных исследователей со всего мира, которые неделями, а то и месяцами корпели над волнующей нас загадкой оптимального пути научения.

Теперь нам предстояло изучить разработки конкурсантов и понять, какие стратегии преуспели и почему. На первом этапе турнира (круговое состязание) стратегия могла в принципе получить от 0 (если проигрывала в каждом поединке) до 1 балла (если выигрывала все). В итоге счет варьировал от 0,02 до 0,89, что говорило о широком диапазоне эффективности стратегий. Нас такой разброс в показателях очень обрадовал: он означал, что мы не подняли планку сложности настолько высоко, что с заданием не справился почти никто (так называемый эффект пола), но и не опустили ее настолько низко, что одинаково легко справились все (эффект потолка). Разброс в результатах сам по себе подтверждал, что структуру состязания мы наметили верно. И, что гораздо важнее, вариативность позволяла нам объективно оценить и сравнить разработки. Стратегии можно было классифицировать в соответствии с их свойствами: насколько они жестки или гибки, какой объем подражания подразумевают, отслеживают ли степень изменений окружающей среды и приспосабливают ли к ним поведение и т. д. После этого нам оставалось подвергнуть собранный материал статистическому анализу и выяснить, какие из этих свойств обеспечивают стратегии успех.

Первое неожиданное открытие, которое мы сделали, – оказывается, можно «заучиться». Как показал турнир, посвящать много времени научению совсем не эффективно. Более того, мы установили явную обратную зависимость между долей, приходящейся в стратегии на ходы НОВАТОРСТВОВАТЬ и НАБЛЮДАТЬ по сравнению с ходом ПРИМЕНЯТЬ, и успехами данной стратегии в состязании. В лидирующих по эффективности стратегиях научению уделялась лишь небольшая часть времени (5–10 %), а все остальное отводилось на то, чтобы «монетизировать» накопленный опыт, разыгрывая ПРИМЕНЯТЬ. Приобретать приспособленность напрямую стратегия может только разыгрывая ПРИМЕНЯТЬ. А значит, каждая попытка усвоить новое поведение – путем НОВАТОРСТВА или путем НАБЛЮДЕНИЯ – отнимает шанс на получение отдачи, который дало бы разыгрывание варианта ПРИМЕНЯТЬ. Таким образом, чтобы пробиться в жизни, нужно поскорее что-то усвоить, а затем усвоенное ПРИМЕНЯТЬ, ПРИМЕНЯТЬ и ПРИМЕНЯТЬ, вплоть до самой смерти. Отрезвляющий урок для таких людей, как я, у которых школа или университет – второй дом.

Если все же прибегать к научению, то лучше всего, как выяснилось, использовать подражание. Мы выявили устойчивую прямую связь между долей, отводившейся в стратегии ходам НАБЛЮДАТЬ по сравнению с НОВАТОРСТВОВАТЬ, и успехами этой стратегии в состязании. Самые успешные стратегии разыгрывали ходы с научением не очень часто, но, когда делали это, почти всегда пользовались вариантом НАБЛЮДАТЬ. Однако за нехитрой на первый взгляд корреляцией между подражанием и успехом скрывалась более сложная зависимость, обнаруживаемая только при внимательном анализе. В целом самые успешные стратегии, прошедшие в меле второго этапа, объединяла общая закономерность: чем больше при научении использовалось НАБЛЮДАТЬ по сравнению с НОВАТОРСТВОВАТЬ, тем выше были результаты. При этом у стратегий, что выступили похуже, мы отмечали противоположное – чем больше доля подражания, тем ниже результаты. Из этого мы узнали кое-что весьма интересное: подражание не всегда благо. Подражание окупается, только если использовать его эффективно.

Стратегии-неудачницы пользовались подражанием себе в ущерб, поскольку, выбирая НАБЛЮДАТЬ, они пропускали ход ПРИМЕНЯТЬ с возможностью реализовать накопленный опыт, а простым разыгрыванием НАБЛЮДАТЬ пополнение репертуара агента новыми поведенческими моделями не гарантировано. На социальном научении это действительно сказалось очень сильно – на первом этапе турнира выбор хода НАБЛЮДАТЬ в 53 % случаев не вызывал нового поведения в репертуаре агента (в основном потому, что наблюдаемое поведение оказывалось ему уже известным). После хода НОВАТОРСТВОВАТЬ, напротив, всегда следовало новое поведение. Турнир подтвердил интуитивное предположение, с которого я начал эту главу: неудачное подражание к успеху не приведет. Повторю, чтобы подражание окупилось и увеличило индивидуальную приспособленность, оно должно использоваться эффективно.

Следующей нашей задачей было вычленить те свойства выигрывающих стратегий, которые обусловливали их превосходство. Как обнаружилось, критическим фактором выступает выбор момента для научения. В успешных стратегиях периоды научения совпадали с переменами в окружающей среде. Как мы помним, именно успешные стратегии в большинстве раундов разыгрывали ПРИМЕНЯТЬ, раз за разом выбирая из своего репертуара модель поведения, обеспечивающую наибольшую отдачу. Но перемены в окружающей среде влекут за собой перемены и в окупаемости поведения, взятого однажды за образец, причем, как правило, это перемены к худшему. Поведенческие модели, которые прежде приносили дивиденды, перестают быть выгодными. Вот тогда-то и следует разыгрывать ход НАБЛЮДАТЬ, поскольку возникает вероятность перенять поведение с большей окупаемостью. Ведь агенты, имеющие в своем репертуаре поведенческие модели, подходящие для новых условий, продолжат ПРИМЕНЯТЬ, а значит и предоставлять для подражания свое выгодное в новом контексте поведение. Другие же агенты, отдача от поведения которых резко упала, напротив, переключаются на роль учеников и приступают к научению, а следовательно, их менее выгодное поведение окажется теперь недоступно для подражания. Приурочивая таким образом научение к переменам, успешные стратегии повышали шансы агентов приобрести поведенческие модели, подходящие для новых условий.

Проигрывающие стратегии, в отличие от лидеров, не только чересчур усердствовали с научением, но и выбирали для него неверные моменты. Если окружающая среда неизменна, подражание нередко вызывает воспроизведение поведенческих паттернов, которые уже существуют в репертуаре агента. Чем практиковать научение в неверный момент, лучше было бы разыгрывать ход НОВАТОРСТВОВАТЬ, он, по крайней мере, гарантирует новое поведение. В результате для менее успешных разработок характерна обратная зависимость между подражанием и приспособленностью.

Ну а победила в турнире стратегия, которой ее авторы дали название ДИСКОНТ-АВТОМАТ[9]. Она детище двух дипломников из Королевского университета в Онтарио{291} – Дэна Каундена и Тима Лилликрапа. Дэн – математик, Тим – специалист по нейроинформатике, так что команда у них получилась солидная. Над своей стратегией они работали не один месяц, положив немало сил на то, чтобы изобрести оптимальный вариант, поэтому их выигрыш стал убедительным и заслуженным. Стратегия ДИСКОНТ-АВТОМАТ опередила конкурентов и в круговом состязании, где выиграла в 89 % поединков, и в групповом бое{292}. ДИСКОНТОМ-АВТОМАТОМ Тим и Дэн назвали свою стратегию потому, что она «уценяла» усвоенное знание по мере его устаревания и придавала свежеобретенным сведениям большее значение, чем полученным какое-то время назад{293}.

Лучшие из представленных на турнире стратегий ограничивали объемы научения, чтобы гарантированно поддерживать высокую окупаемость предлагаемого поведения. ДИСКОНТ-АВТОМАТ выделялась на их фоне относительно равномерным распределением научения по всему жизненному сроку агента. Своим успехом эта стратегия отчасти обязана тому, что, в отличие от конкурентов, тратила меньше времени на ученичество и больше на практику, разыгрывая ПРИМЕНЯТЬ, что, в свою очередь, давало возможность агентам обучаться эффективнее соперников. Добивалась этого ДИСКОНТ-АВТОМАТ за счет оценки прогнозируемой отдачи либо от научения, используя ход НАБЛЮДАТЬ, либо от разыгрывания ПРИМЕНЯТЬ{294}. Иными словами, стратегия-победительница прибегала к своего рода мысленным путешествиям во времени: она оглядывалась на прошлое, всматривалась в будущее и на основании полученных данных вычисляла, какой ход будет оптимальным в каждом раунде.

Что поразительно, и ДИСКОНТ-АВТОМАТ, и занявшая второе место стратегия ИНТЕРПОКОЛЕНИЕ[10] едва ли не единственным вариантом научения выбирали поведенческую модель НАБЛЮДАТЬ. Да и во всех стратегиях, прошедших во второй этап, по крайней мере половина объема научения отводилась наблюдению. Мы задались вопросом, в какой мере успех ДИСКОНТА-АВТОМАТА на турнире обусловлен подражанием, и Люку пришел в голову оригинальный способ это выяснить. Отредактировав компьютерный код ДИСКОНТА-АВТОМАТА, он создал измененную его версию, совпадавшую с оригинальной во всем, кроме того, что вместо хода НАБЛЮДАТЬ в ней каждый раз предполагался ход НОВАТОРСТВОВАТЬ. После этого мы заново провели второй этап турнира (меле), выставив против «мутировавшей» версии ДИСКОНТА-АВТОМАТА девять других состязавшихся с ней стратегий в их неизменном виде. Если успех победительницы объясняется именно упором этой стратегии на подражание, рассуждали мы, то в повторных групповых боях она покажет себя хуже, чем первоначально. И напротив, если успех был больше связан с другими свойствами, она может вырваться вперед и в повторных схватках. К нашему изумлению, на этот раз ДИСКОНТ-АВТОМАТ с треском провалилась. Версия-мутант, умеющая только НОВАТОРСТВОВАТЬ, а не НАБЛЮДАТЬ, не просто показала результаты хуже достигнутых оригиналом, она заняла последнее место! А значит, своим успехом стратегия-лидер в немалой степени обязана именно ориентации на социальное научение.

Теперь у нас с Люком было две версии ДИСКОНТА-АВТОМАТА: одна – основанная почти полностью на социальном научении, а вторая – на несоциальном, – и мы осознали, что можно сравнить достоинства этих двух форм научения, сталкивая их в соперничестве друг с другом при широком разнообразии условий. Сходные попытки анализа предпринимались и прежде, но у исследователей не было ни такого умного алгоритма, ни такой насыщенной симулированной среды, и потому мы полагали, что наше исследование будет больше приближено к действительности, чем предшествующие. Результаты нас очень удивили – к такому мы совсем не были готовы: подражание одерживало над несоциальным научением сокрушительную победу практически при любых обстоятельствах. Так, например, манипулируя частотой перемен в окружающей среде, мы обнаружили, что «строго новаторская» версия ДИСКОНТА-АВТОМАТА сможет хотя бы немного утвердиться, только если окупаемость каждой поведенческой модели станет меняться в каждом раунде с вероятностью более 50 %. Иными словами, самостоятельное научение будет эффективнее научения у других лишь в экстремально суровой среде, которая трансформируется с головокружительной скоростью – настолько стремительно, что в природе такие условия, скорее всего, почти не встречаются.

Эти открытия шли вразрез со всеми нашими прежними знаниями и многими интуитивными догадками. В частности, среди психологов было распространено убеждение, что подражание окупается, поскольку позволяет индивиду одновременно рассмотреть поведение большого количества других себе подобных{295}. Быстрый обзор поведения множества индивидов позволяет ученику применять такие стратегии, как подстройка под большинство, на которой основана предположительно значительная часть научения у человека{296}. Но благодаря турниру мы обнаружили, что при разыгрывании модели НАБЛЮДАТЬ можно уменьшить число объектов подражания до одного и оно все равно окупится, то есть оригинальная версия ДИСКОНТА-АВТОМАТА одерживала верх над исправленной; да и в меле тоже, собственно, побеждали стратегии с упором на подражание.

Экономисты часто называют причиной выигрышности социального научения возможность индивидов отслеживать отдачу, получаемую другими, и перенимать высокоокупаемое поведение. Однако наши симуляторы показали, что можно взвинтить частотность ошибок, связанных с оценкой окупаемости наблюдаемого поведения, до такого уровня, при котором подражатель в принципе не будет получать достоверных сведений об отдаче, и тем не менее стратегии, полагающиеся в основном на выбор НАБЛЮДАТЬ, все равно опередят конкурентов.

Кроме того, многие исследователи социального научения, включая и меня, полагали крупным его недостатком то, что при подражании неизбежно возникают ошибки копирования – когда индивиды перенимают неверное поведение или когда им вообще не удается что-либо перенять. Однако оказалось, что даже при очень высоком проценте ошибок, если в 50, 60, 70 % случаев разыгрывания НАБЛЮДАТЬ репертуар агента не пополнялся новым, более окупаемым поведением, подражание, как это ни поразительно, все равно оказывалось выгодно.

В чем же сила подражания? Почему в самых разнообразных условиях социальное научение торжествует над несоциальным? Турнир принес нам на этот счет очень важное открытие: подражание окупается, поскольку те, кому подражают, отфильтровывают свое поведение и предоставляют в распоряжение копировщиков адаптивную информацию. Участники турнира задавали в своих стратегиях условие, по которому агенты должны были сначала накопить поведенческий репертуар, а потом использовать выученное поведение, увязываемое с наивысшей отдачей. Однако это значит, что, разыгрывая ПРИМЕНЯТЬ, агенты следовали не случайной модели поведения, а отобранной, проверенной, высокоокупаемой. Соответственно, разыгрывающие НАБЛЮДАТЬ черпали из того же кладезя высокоокупаемых вариантов, поскольку применялись именно они. При разыгрывании НАБЛЮДАТЬ шансов усвоить поведение с очень высокой отдачей оказывалось гораздо больше, чем при разыгрывании НОВАТОРСТВОВАТЬ, поскольку в последнем случае в «копилку» добавляется поведение случайное и преимущественно малоокупаемое. В наших тестовых симуляциях, в которых агенты, разыгрывающие ПРИМЕНЯТЬ, выбирали из своего репертуара поведенческих моделей наугад, а не лучшую из имеющихся вариантов, «строго новаторская» версия ДИСКОНТА-АВТОМАТА одерживала верх над оригинальной. Фактор, объясняющий, почему социальное научение оказывается таким выгодным для подражателя, – избирательный подход объектов подражания к своему поведению.

Вот почему имеет смысл подражать. Вот почему мы наблюдаем подражание не только у животных с крупным мозгом, как у человека, шимпанзе, японских макак, но и у дрозофил и сверчков. Чтобы получать выгоду от подражания, животному необязательно быть умным, поскольку за него уже поразмышлял коллективный разум – объекты подражания, отфильтровавшие для него нужный вариант реакций и действий. Мы, исследователи социального поведения, сосредоточившись на том, что требуется сделать особи-наблюдателю, чтобы усвоить адаптивную информацию, совершенно упустили из виду, насколько облегчают подражателю задачу сами объекты подражания. Во многих обстоятельствах копирование, даже подчиняющееся относительно простым правилам, гораздо вероятнее приведет к высокоокупаемому поведению, чем метод проб и ошибок. Именно поэтому подражание так распространено в природе.

Не только эти представления заставил пересмотреть наш турнир. Согласно прогнозам прежних аналитических исследований, таких как модель Роджерса, эволюция должна приводить к устойчивому равновесию, при котором в популяции сохранится и социальное, и несоциальное научение{297}. Однако когда мы свели в поединке две версии ДИСКОНТА-АВТОМАТА, в большинстве симулируемых обстоятельств оригинал шутя переигрывал версию с несоциальным научением. В прежних исследованиях социальные ученики моделировались как настороженные по отношению ко всему новому, упорно придерживавшиеся отработанного поведения даже при смене условий среды. Такая установка не могла не сказаться на предполагаемой приспособленности социального научения: ведь, подражая этим чурающимся перемен особям, ученики усваивали далекое от оптимального поведение. На турнире же агенты накапливали поведенческий репертуар, которым могли пользоваться гибко. В зависимости от изменений в окружающей среде успешные стратегии, такие как ДИСКОНТ-АВТОМАТ, не придерживались утратившего актуальность поведения, а переключались на следующий в рейтинге окупаемости паттерн из своего репертуара. Соответственно, когда агенты разыгрывали ПРИМЕНЯТЬ, другие агенты – подражатели, разыгрывающие НАБЛЮДАТЬ, – перенимали у них весьма высоко окупаемое поведение. В отличие от модели Роджерса здесь агенты не были связаны с несоциальными учениками частотно-зависимыми взаимоотношениями, не дающими им иного способа отслеживать перемены в окружающей среде. При условии небольшого количества ошибок копирования разыгрывание НАБЛЮДАТЬ вызовет достаточно разнообразное поведение, обеспечивающее социальным ученикам адаптивный отклик на перемены в окружающей среде.

Из более ранних теоретических работ следовало, что упор на социальное научение не всегда повышает среднюю приспособленность особей в популяции{298} и может даже снизить ее{299}, подтверждая тем самым парадокс Роджерса. Турнир показал путь к преодолению явного несоответствия между этими выводами и демографическим успехом нашего вида: примитивное, негибкое и низкое по качеству социальное научение биологическую приспособленность не увеличивает – ее увеличивает лишь научение толковое, высокоорганизованное и гибкое.

Между тем в противоборстве стратегий побеждали вовсе не те, которые максимизировали отдачу для агентов. Напротив, мы обнаружили сильную обратную корреляцию: если средний показатель приспособленности, которую обеспечивает стратегия своим агентам, высок, то на турнире такая стратегия, скорее всего, проиграет{300}. Это открытие показывает, что стратегии, делающие главный упор на поведение НАБЛЮДАТЬ, паразитические по своему характеру. В числе таких стратегий оказались лидеры нашего состязания: ДИСКОНТ-АВТОМАТ, ИНТЕРПОКОЛЕНИЕ, МЫ_КЛАН_ДОБЫЧИ и ДИНАМИЧЕСКИЙ_УРОВЕНЬ_ПРИТЯЗАНИЙ[11], занявшие соответственно первое, второе, четвертое и шестое места. Все они разыгрывали НАБЛЮДАТЬ как минимум в 95 % ходов, отданных научению. Стратегии, использующие сочетание социального и несоциального научения, рискуют проиграть конкурентам, использующим только социальное, и дать популяции более низкую в среднем отдачу. Эти выводы вызывают в памяти одно неписаное правило экологии: среди соперников за ресурс верх одержит тот вид, который сумеет удержаться на самом низком уровне его потребления{301}. Аналогичную закономерность можно вывести и применительно к соперничающим альтернативным стратегиям социального научения: верх в конечном итоге одержит та, которая сумеет обойтись наименьшей долей несоциального научения{302}.

Такой же неожиданностью явилось для нас обозначившееся в ходе турнира следствие стратегического упора на подражание, проявляющееся на уровне популяции. Рассмотрим популяционное разнообразие – поведенческие паттерны, наблюдаемые в пределах всей популяции (совокупность всех ее репертуаров поведения). Если выстроить стратегии по доле, отведенной при научении поведению НАБЛЮДАТЬ, по сравнению с долей НОВАТОРСТВОВАТЬ, обнаруживается прямое соответствие между относительным объемом подражания и степенью популяционного разнообразия. Это чрезвычайно контринтуитивное открытие. Ведь когда агент разыгрывает НАБЛЮДАТЬ, разнообразие поведенческих паттернов в популяции в результате не увеличивается – агент просто добавляет в собственный репертуар один из уже имевшихся в популяции паттернов. Тогда как НОВАТОРСТВОВАТЬ, наоборот, гарантирует агенту новую поведенческую модель и зачастую вносит новые варианты поведения в популяционную копилку! Почему же увеличенная доля социального научения влечет за собой рост поведенческого разнообразия на уровне популяции?

Подражание обычно не приносит новых вариантов поведения, за исключением тех редких случаев, когда они возникают из-за ошибок копирования. Зато подражание снижает частоту утрат поведенческих вариантов. Снижать ее удается за счет того, что социальное научение порождает множество копий того или иного знания либо поведения, хранящихся в поведенческом репертуаре разных особей, и потому, когда кто-то из этих особей гибнет, знание совсем не обязательно тоже исчезает. В этом случае положительные последствия подражания в виде уменьшения частоты утраты поведенческих вариантов, как правило, превышают отрицательные последствия в виде снижения частоты появления новых вариантов, приводя при перевесе НАБЛЮДАТЬ над НОВАТОРСТВОВАТЬ к приросту разнообразия в популяции. Собственно, когда частота подражания достигает определенного уровня, популяционная база знаний оказывается насыщенной до предела, и в популяции сохраняется информация обо всех возможных вариантах поведения.

Из этого, однако, не следует, что при увеличении доли подражания растет количество применяемых на практике поведенческих моделей. Наоборот, усиление упора на социальное научение по сравнению с несоциальным ведет к сужению набора демонстрируемых поведенческих паттернов, поскольку популяция начинает сосредоточиваться на немногих высокоокупаемых вариантах. Если ситуация дойдет до крайности и путем подражания станут учиться все агенты, поведение популяции будет тяготеть к конформистскому – каждый станет поступать так, как поступает большинство.

А теперь задумаемся о продолжительности жизни знания в популяции – сколько оно удерживается после появления. Основной упор на социальное научение автоматически обеспечивает культурному знанию исключительную устойчивость. Судя по всему, в какой-то момент популяция достигает того порогового уровня опоры на социальное научение, за которым культурное знание становится чрезвычайно прочным и хранится, по сути, вечно. Существование поведенческих паттернов на протяжении многих тысяч раундов на турнире – это виртуальный аналог существования у человечества знаний, передаваемых со времен древних греков или древних египтян{303}. В то же время с ростом социального научения применяемые поведенческие паттерны меняются быстрее, порождая модные тенденции, поветрия и стремительную смену культурных традиций{304}.

Турнир стратегий социального научения прошел, как уже говорилось, на ура{305}. Он помог нам разгадать несколько загадок, касающихся подражания. Благодаря ему мы установили, что преимущество в приспособленности действительно обеспечивается подражанием, если оно применяется эффективно, то есть стратегически и с высокой точностью{306}. Данное открытие плюс победа в турнире стратегии, добившейся максимальной эффективности научения, означает, что в ходе естественного отбора должны вырабатываться оптимальные правила стратегического подражания, и это основная мысль моей книги.

Итак, подражание – пусть даже слепое копирование – дает преимущество над научением путем проб и ошибок, поскольку подражатели ориентируются на поведение, уже отфильтрованное с точки зрения адаптивности объектами подражания. Этот факт помогает понять, почему социальное научение так широко распространено в природе, даже среди тех животных, которых мы считаем не особенно умными. Шмели, дрозофилы и сверчки выигрывают от подражания сородичам, поскольку искать скопления пыльцы, плодовитых самок и способы спасения от врагов путем проб и ошибок, когда цветочных полян, самок и хищников так много, довольно тяжело. Социальное научение в большинстве случаев дает возможность сократить и ускорить путь к высокоокупаемому поведению. А на другом полюсе когнитивной организации то же открытие позволяет объяснить, почему так склонны к подражанию дети – они готовы копировать даже избыточные действия демонстратора{307}. Подражая взрослым, дети, сами того не подозревая, припадают к источнику десятилетиями фильтруемых знаний. Доверять взрослому – крайне эффективное эмпирическое правило.

Однако наш турнир, помимо прочего, показал, что настоящие дивиденды в аспекте приспособленности получают те особи, которым удастся подражать другим «с умом», то есть если они относятся к вопросам, когда и с какой частотой подражать, избирательно. Успешные стратегии сумели приурочить подражание к моменту снижения окупаемости, оценивать имеющуюся информацию по степени ее свежести, прогнозировать ее будущую полезность и на основании всех этих параметров максимизировать эффективность подражания. Как свидетельствуют эмпирические данные, некоторые животные способны «уценивать» информацию в соответствии с ее устарелостью{308}. Победившая в турнире стратегия, кроме ее других достоинств, хороша тем, что давала возможность проецировать текущие условия в будущее – редкость для нечеловеческих видов{309}. Мало кому из животных удалось бы воспользоваться такой сложной стратегией, как ДИСКОНТ-АВТОМАТ, но человеку это, безусловно, по силам. Возможно, именно такой когнитивной способностью отчасти объясняется разрыв между человеческой культурой и ее аналогом у животных. Результаты турнира подсказывают, что адаптивное применение социального научения может быть связано с когнитивными возможностями, на которых основаны мысленные путешествия во времени, и к этому мы еще вернемся в следующих главах.

Кроме того, если эффективное подражание адаптивно и в ходе естественного отбора предпочтение все больше будет отдаваться социальному научению по сравнению с несоциальным, то, как следует из итогов турнира, автоматически сформируется ряд качеств, сильно напоминающих человеческую культуру. Рост подражания неизбежно влечет за собой рост поведенческого разнообразия, длительное сохранение культурных знаний, конформность (стремление поступать как большинство) и стремительную смену поведенческих тенденций, модных поветрий и технологических новшеств. Если новаторство или ошибки копирования ведут к появлению новых вариантов поведения, подражание может одновременно увеличивать базу знаний популяции и сокращать арсенал используемого поведения до ядра из самых высокоокупаемых вариантов. Той же логикой объясняется отмеченная способность подражания обеспечивать длительное сохранение знаний и при этом вызывать стремительную смену поведения. Даже незначительного применения неоптимального поведения достаточно, чтобы в популяциях, придерживающихся социального научения, надолго сохранялись большие объемы культурных знаний. Высокий уровень подражания увеличивает возможности сохранения культурных знаний на несколько порядков.

Из этого наблюдения следует, что социальное научение придает культурным популяциям адаптивную пластичность, благодаря ему они получают возможность быстро откликаться на перемены в окружающей среде, черпая из глубокого кладезя знаний. В биологии эволюции скорость перемен прямо связана с генетическим разнообразием{310}, и статистические анализы указывают на аналогичную связь между интенсивностью культурной эволюции и количеством культурных вариаций{311}. Соответственно, можно предположить, что в популяциях, в которых силен упор на культуру, будет стремительно расти поведенческое разнообразие благодаря использованию высокого уровня сохраняемой вариативности. Как показывает турнир стратегий социального научения, не исключено, что своими экологическими и демографическими успехами, способностью к быстрой смене поведения, культурным разнообразием, обширной базой знаний и даже самими объемами демонстрируемого культурного знания наш вид непосредственно обязан интенсивному, но разумному применению социального научения.

Глава 4

Повесть о двух рыбках

Большинство ученых, ищущих эволюционные корни культуры, обычно берут для сравнения с человеком самые очевидные кандидатуры среди представителей животного мира – высших и низших обезьян, но лично мне очень много полезных сведений в этой области дало изучение рыб. Это признание на грани эпатажа, на взгляд тех, кто считает рыб недалекими созданиями с трехсекундным объемом памяти, которыми движут одни лишь инстинкты, – именно такой стереотип, противоречащий всем научным сведениям, не устают распространять Голливуд и СМИ. И тем не менее, как уже говорилось во второй главе, у нас есть обширные экспериментальные данные, свидетельствующие, что социальное научение и традиции играют важную роль в развитии поведения рыб бесчисленных видов, большинство которых высокосоциальные. Поведение рыб вовсе не задано жестко некой «генетической программой»{312}, оно постоянно модифицируется, подстраиваясь под ресурсы и под информацию из окружающей среды, в том числе поступающую от других рыб.

Хотя ученым прекрасно известно, что рыбы способны на подражание и активно им пользуются, большинство антропологов, несомненно, примет в штыки предложение исследовать культуру на рыбах. Между тем рыбы зарекомендовали себя как превосходная модель для исследования процессов социального научения, обладающая весомыми практическими преимуществами перед другими позвоночными и позволяющая благодаря этому многое понять. Дело в том, что у животных традиции и распространение нововведений – явления группового уровня, и, чтобы изучить их с должной доскональностью, ученым требуются повторы не на отдельных подопытных особях, а на целых подопытных популяциях. Даже если не принимать в расчет непростые этические соображения, я как ученый элементарно разорился бы, а потом сгинул на очередном круге бюрократического ада, пытаясь добыть необходимое для поведенческих экспериментов количество популяций шимпанзе или японских макак. Однако сказанное не значит, что для таких экспериментов достаточно просто наводнить лабораторию популяциями мелких рыбешек. Эксперименты с рыбами обеспечивают сразу двойную выгоду: разнообразие условий, которого обычно требует хороший экспериментальный проект, и достаточно многочисленную выборку, гарантирующую нужную статистическую мощность. И то и другое сообщает любому исследованию социального научения необходимую научную точность{313}. Для ученых, занимающихся культурой у животных, работа с рыбами – вполне оправданное и разумное решение.

О том, что подражание у животных может носить стратегический характер, я догадывался еще до того, как мы устроили турнир стратегий социального научения. На эту мысль меня навела серия удивительно познавательных экспериментов на колюшках. Это семейство включает 16 видов рыб, которые в изобилии водятся в реках, ручьях и у океанских побережий умеренного пояса Северного полушария{314}. Колюшки – близкие родственники рыбы-иглы и морского конька, их отличительная черта – спинные колючки и отсутствие чешуи, вместо которой они носят «доспехи» из костяных пластинок. Если вы живете в Европе, Северной Америке или Японии, то в окрестных водоемах у вас, скорее всего, полным-полно колюшек. Они легко ловятся простым сачком и отлично чувствуют себя в лабораториях, где их так удобно и эффективно можно приспособить к исследованиям поведения. Отчасти по этой причине колюшки уже давно популярны в качестве экспериментальной системы у многих этологов и эволюционных биологов, включая меня самого. Вот уже больше 20 лет наша группа исследует социальное научение и традиции у животных 30 с лишним видов, в числе которых крысы, куры, скворцы, волнистые попугайчики, лемуры, капуцины и шимпанзе{315}, однако, пожалуй, самые ценные открытия в этой области принесли нам именно колюшки и другие мелкие рыбки{316}.

В этой главе рассказывается о проекте экспериментальных исследований, которые мы вели все эти годы, разбираясь в причинах поразительной разницы в социальном научении у колюшек двух близкородственных видов. Мне бы хотелось изложить все в подробностях, поскольку они наглядно показывают, как при целенаправленном изучении гибкой модельной системы можно приблизиться к ответам на более общие вопросы, связанные с эволюцией культуры. Кроме того, на примере этого проекта можно объяснить, как в принципе проводятся исследования в данной области науки{317}. Ее специфика такова, что ответить на вопросы с помощью одного-единственного эксперимента удается редко, и чаще требуется провести целую большую серию, шаг за шагом приближаясь к сути проблемы. Начатое с попытки присмотреться к любопытной аномалии, исследование со временем развернулось в панорамную картину эволюционного развития социального научения. В дальнейших главах я покажу, как результаты, полученные в ходе экспериментов с рыбами, помогли нам пролить свет на эволюцию когнитивной деятельности приматов.

Инициатором этих исследований стала Изабель Кулен, специалист в сфере поведенческой экологии, приехавшая в конце 1990-х гг. из Франции, чтобы поработать со мной в Кембридже. Изабель тогда только защитила диссертацию, посвященную использованию общедоступной информации у птиц. Термин «использование общедоступной информации» подразумевает нечто более специфическое, чем может показаться. Имеется в виду способность животного косвенным путем, отслеживая успехи и неудачи сородичей, оценивать качество того или иного ресурса, например потенциал кормового участка{318}. Таким образом, использование общедоступной информации – это форма социального научения, позволяющая особям собирать сведения на расстоянии путем наблюдения, без издержек, которых требует личное освоение методом проб и ошибок, сопряженное с риском столкновения с врагами и тратой сил на перемещение от одного кормового участка к другому ради сравнения. В то время многие исследователи считали, что для использования общедоступной информации необходим высокий уровень интеллекта или развитые когнитивные способности. Усомнившись в этом суждении, Изабель задумалась о вероятности обращения рыб к данному ресурсу социального научения. И мы решили проверить состоятельность распространенного стереотипа на примере трехиглой колюшки{319}.

Эту колюшку для своих экспериментов Изабель принялась ловить по местным ручьям. Но раньше она специализировалась на работе с птицами, поэтому не настолько разбиралась в тонкостях морфологии колюшки, чтобы отличить трехиглую от ее близкой родственницы – девятииглой{320}, часто сбивающейся с первой в один косяк. В итоге Изабель собрала рыб двух разных видов, но, поскольку представителей того и другого оказалось довольно много, мы решили, что нам ничто не мешает протестировать и тех и других, – наглядный пример того, как велика роль случайности в науке. Если бы образцы для исследования отбирал опытный специалист, мы, скорее всего, провели бы эксперимент только с трехиглой колюшкой, не обнаружили бы ничего интересного и свернули работу. Теперь же у Изабель оказались подопытные двух видов – и выявленная в результате экспериментов разница в их поведении открыла такие горизонты, что хватило на два с лишним десятилетия плодотворных исследований.

Оборудование у Изабель было самое простое – стандартный аквариум длиной 90 см, разделенный прозрачными перегородками на три отсека по 30 см2. В боковых отсеках Изабель расставила искусственные кормушки, имитирующие естественные кормовые участки, и подавала туда корм – мотыля – через трубку, выходящую на дно аквариума. В центральный отсек она по одной за раз помещала подопытных колюшек, которые сквозь прозрачные перегородки могли наблюдать за шестью «демонстраторами», разбитыми на две равные группы; каждая группа питалась у своей искусственной кормушки.

В одну кормушку, изображающую изобильный кормовой участок, Изабель подавала мотыля в три раза чаще, чем в другую, изображающую скудный участок. Расставленные в нужных местах прозрачные и непрозрачные перегородки позволяли демонстраторам – в отличие от наблюдателей-подопытных – видеть корм, сыплющийся по трубке на дно аквариума. Демонстраторы следили за опускающимся все ниже и ниже мотылем, тыкались ртом в трубку, пытаясь его поймать, и в конце концов выхватывали его из нижнего отверстия трубки. Наблюдатели же видели, что две группы кормятся каждая на своем участке, при этом одна поедает корм чаще другой. На такое наблюдение отводилось десять минут, после этого демонстраторов и оставшийся корм вылавливали, перегородки убирали и предоставляли в распоряжение наблюдателя весь аквариум.

Если колюшки способны пользоваться общедоступной информацией, рассуждала Изабель, они смогут отличить изобильный кормовой участок от скудного по одной лишь реакции демонстраторов на пищу. В таком случае после удаления перегородок подопытные должны устремляться к тому краю аквариума, где располагался изобильный участок, и оставаться там дольше, чем в противоположном конце. Девятииглые колюшки действительно вели себя именно так – направлялись в изобильную часть аквариума и проводили там основное время. Однако трехиглые колюшки никаких предпочтений не выказывали и, судя по всему, плавали по всему аквариуму как вздумается.

Проведенный Изабель эксперимент показал, что коль скоро девятииглым колюшкам удается понять из поведения демонстраторов, какой из двух кормовых участков выгоднее, то эти рыбы способны использовать общедоступную информацию. Трехиглые же колюшки, как следовало из данного эксперимента, такого не умеют. Однако в тот момент делать подобные выводы было бы преждевременно, поскольку для начала требовалось исключить ряд альтернативных объяснений.

В своем эксперименте Изабель использовала в качестве демонстраторов рыб того же вида, что и рыба-наблюдатель, то есть девятииглых для девятииглых и трехиглых для трехиглых. Может быть, трехиглые демонстраторы просто хуже передавали сведения о качестве кормового участка, чем девятииглые, и разница в результатах говорит не о способностях использования общедоступной информации, а о качествах демонстраторов? Изабель повторила эксперимент, на этот раз сводя в одном аквариуме наблюдателя и демонстраторов из разных видов – девятииглых с трехиглыми и наоборот. Однако на результатах эта рокировка не отразилась: девятииглые колюшки, как и в первый раз, отдавали заметное предпочтение тому краю аквариума, где во время демонстрации располагалась более щедрая кормушка, а трехиглые плавали где придется, не делая явных различий между кормовыми участками.

Тогда мы предположили, что такое поведение может объясняться разницей в восприятии, то есть отличиями в перцептивных способностях у подопытных представителей двух видов. Что если трехиглые колюшки просто плохо видят дальний край аквариума и не могут рассмотреть, как там кормятся демонстраторы? Изабель провела эксперимент в третий раз: теперь корм подавался только с одного края аквариума, а в другом его не было совсем. Если трехиглые в принципе не смогут на таком расстоянии отличить привлекающий других рыб участок от не привлекающего, то им тем более не под силу распознать, с какой интенсивностью питаются демонстраторы. Однако это предположение не оправдалось: на сей раз трехиглые колюшки, как и девятииглые в прошлых экспериментах, предпочли тот край, где во время демонстрации располагалась кормушка.

Еще одно альтернативное объяснение, которое нам нужно было исключить, – не остается ли, после того как мы выловим из аквариума весь корм, непредусмотренный обонятельный след (например, более сильный запах мотыля в той части, где был изобильный кормовой участок), к которому девятииглые колюшки могут быть более чувствительны. Проверяя эту версию, Изабель провела четвертый эксперимент, который мне нравится больше всего. Он запоминается своей парадоксальностью, и, насколько я знаю, это единственное на данный момент исследование научения путем наблюдения, в котором наблюдатель лишен возможности наблюдать. Итак, на этот раз наблюдателя от демонстраторов отделяли непрозрачные перегородки, сквозь которые ничего нельзя было разглядеть. Как, наверное, и следовало ожидать, в результате изобильному участку не отдали предпочтение ни девятииглые, ни трехиглые колюшки{321}. Таким образом, на различия в обонятельном или зрительном восприятии у рыб двух видов ничто не указывало, а в этой форме научения зрительные сигналы, бесспорно, играют ключевую роль. Мы пришли к выводу, что, вероятно, обнаружили некую адаптивную специализацию социального научения, позволяющую девятииглым колюшкам, в отличие от их близких родственниц трехиглых, использовать общедоступную информацию.

Однако прежде чем делать категорические заявления о когнитивных способностях этих рыб, необходимо было протестировать популяции, взятые из разных мест обитания. Нам нужно было удостовериться, что отмеченная разница в поведении рыб будет устойчиво проявляться у всего вида, а если этого не произойдет, то выяснить, какими факторами обусловлена вариативность. Следующие 15 лет мы постепенно убеждались в постоянстве этого различия между видами. Стараниями Майка Вебстера, молодого специалиста из моей лаборатории в Сент-Эндрюсе, который сперва протестировал девятииглых и трехиглых колюшек из разных районов Британии, а затем из других стран, мы установили, что межвидовая разница чрезвычайно устойчива и проявляется в популяциях по всему миру.

И у кембриджских колюшек, и у шотландских, а также у балтийских, канадских, японских мы неизменно наблюдали одно и то же: девятииглая всегда демонстрировала способность к использованию общедоступной информации, а на существование такой способности у трехиглой мы не увидели даже намека. Майк тестировал и пресноводные, и морские популяции, и имеющих пластинки колюшек, и не имеющих шипов, и обитателей районов с большим количеством естественных врагов, и таких, которые с врагами сталкивались редко. Ни одна из этих вариаций на результатах экспериментов не отразилась. Майк выращивал колюшек из икры в лаборатории, но все равно никаких различий в поведении между выросшими в неволе и выловленными в естественной среде особями не нашел. Разнообразное воздействие на условия выращивания рыбы в дальнейших исследованиях тоже никак на их способности к использованию общедоступной информации не сказалось. Судя по всему, на эту форму научения не влияли ни плотность популяции во время выращивания, ни сложность окружающей среды. И никакими другими факторами, будь то морфологические, экологические, социальные особенности или условия развития, разницу в использовании общедоступной информации объяснить не удавалось: у колюшек одного вида указанная способность просто-напросто проявлялась всегда, а у колюшек другого вида – никогда. Все говорило о том, что использование общедоступной информации действительно видоспецифичное умение девятииглой колюшки, не приобретаемое путем научения.

Заинтригованный результатами этого исследования, я готов был с растущей уверенностью утверждать, что мы открыли адаптивную специализацию в социальном научении. Такие специализации не редкость (вспомним, например, боязнь змей у резусов, о которой мы говорили во второй главе), но обнаружение подобной способности у колюшек достойно особого восхищения, поскольку их так удобно было бы изучать. Можно было бы исследовать развитие этого задатка в лабораторных условиях; можно было бы тестировать колюшек других видов, чтобы проследить эволюционную историю данного свойства; можно было бы проводить эксперименты, удостоверяющие функцию использования общедоступной информации; можно было бы раскрывать фундаментальные механизмы на генетическом, нейронном, эндокринном и поведенческом уровне. Сделанное Изабель открытие казалось подарком небес.

Однако, прежде чем замахнуться на такую программу исследований, необходимо было убедиться в специфичности полученного результата. Действительно ли девятииглые и трехиглые колюшки отличаются только в одной конкретной интеллектуальной области или так проявляются более общие различия в их когнитивных способностях? Возможно, если брать по максимуму, девятииглые превзойдут трехиглых во всех формах научения? Майк устроил особям обоих видов череду испытательных тестов. Он проверил, как колюшки обучаются ориентироваться в Т-образном лабиринте, где корм подавался только в одном из ответвлений. Протестировал подопытных на восприятие цветовых различий – от рыб требовалось научиться связывать определенный цвет с пищей. Еще Майк выяснил, насколько они способны определять местонахождение ресурсов, наблюдая за поведением других (так называемое расширение локаций), а также посмотрел на их социальные наклонности при добыче корма. В ходе всех этих экспериментов и тестов Майк не обнаружил никаких существенных различий между колюшками двух видов. Аспирантка Никола Аттон протестировала колюшку на умение использовать общедоступную информацию в другом контексте: в ее эксперименте наблюдатель выяснял не качество кормового участка, а надежность укрытий, каждое из которых по-разному защищало от врагов. Однако на этот раз рыбы обоих видов проявили себя одинаково, а именно равно неспособными использовать общедоступную информацию такого рода. Кроме того, мы выяснили из опубликованных результатов исследований в других лабораториях, что трехиглые колюшки вполне способны к другим формам научения – поискам корма, распознаванию сородичей, усвоению сведений о врагах{322}, но пользоваться общедоступной информацией при этом не умеют.

В совокупности все эти результаты чрезвычайно любопытны. Вот перед нами рыбы двух близкородственных видов, зачастую выловленные в одной и той же речке или ручье, плавающие вместе во всем их обширном ареале, ведущие очень схожий образ жизни, питающиеся очень схожей пищей и обладающие вполне сопоставимыми когнитивными способностями во всех остальных отношениях. Но при этом девятииглая колюшка обладает высокоспецифичной формой социального научения – способностью к использованию общедоступной информации, – а трехиглая этим не обладает. Почему так получается?

Как ни удивительно, ответ на эту загадку нужно искать не в эволюционной биологии, не в поведенческой экологии и даже не в сравнительной психологии, а в антропологии. Точку в этой повести о двух рыбках поставила работа биологических антропологов Роберта Бойда и Питера Ричерсона, теоретиков и главных авторитетов в области культурной эволюции. Бойд и Ричерсон{323}, проведя теоретический анализ (его объектом был в основном человек), выдвинули предположение, которое назвали гипотезой дорогостоящей информации. Здесь эту обширную и многогранную гипотезу можно для простоты свести к идее, что человек должен подражать, когда несоциальное научение обойдется ему слишком дорого. К нашим колюшкам идея относится самым непосредственным образом: затраты на несоциальное научение путем проб и ошибок у рыб двух исследуемых видов различаются в силу разницы в морфологии, в частности защитных приспособлений.

Трехиглые колюшки, как следует из их названия, обычно имеют на спине три крупных шипа и в дополнение к ним внушительный доспех в виде крепких боковых пластин – все это вооружение защищает их от хищников, как правило птиц или более крупных рыб (илл. 3а). Защита эта, надо сказать, настолько хороша, что, по некоторым свидетельствам, трехиглым колюшкам удавалось выжить, даже будучи почти съеденными! Благодаря шипам колюшка застревает у хищника в глотке, тот, закашлявшись, выплевывает добычу, и она уплывает как ни в чем не бывало. С такой надежной защитой трехиглые колюшки могут без особых опасений осваивать среду своего обитания, лично исследовать разные кормовые участки и без посторонней помощи вычислять наиболее изобильные. У них нет необходимости подражать, поскольку самостоятельное научение обходится им не особенно дорого.

У девятииглых колюшек на спине около девяти шипов{324}, однако они мелкие и почти никак своих обладательниц не защищают. Боковые пластинки у рыб этого вида тоже обычно тоньше и меньше количеством, чем у родственных им трехиглых (илл. 3б). А это значит, что девятииглые колюшки гораздо больше уязвимы для врагов. И действительно, как показывают исследования, хищники предпочитают охотиться на девятииглых, а не на трехиглых{325}. В силу своей уязвимости девятииглые колюшки при появлении угрозы обычно прячутся. Отлавливая будущих подопытных для эксперимента, Изабель обратила внимание на то, что девятииглые колюшки больше трехиглых склонны скрываться в водорослях и тростнике. Трехиглым же их более надежная и крепкая броня позволяет меньше опасаться столкновения с хищниками при поисках пищи в открытой воде и тем самым максимизирует возможности добычи корма.

Илл. 3. У трехиглой колюшки (а) крупные шипы и большие защитные пластины, которых нет у ее близкой родственницы девятииглой колюшки (б). Судя по всему, именно этими морфологическими различиями и обусловлена разница в сформированных естественным отбором настройках социального научения у рыб двух видов. Публикуется с разрешения Шона Эрншоу (Sean Earnshaw)

Для девятииглых колюшек осваивать среду самостоятельно и выяснять качество кормовых участков путем проб и ошибок – предприятие достаточно рискованное, чреватое существенными издержками для приспособленности, и, согласно гипотезе дорогостоящей информации, эти издержки должны склонить чашу весов в пользу социального научения. Тогда вполне вероятно, что в ходе естественного отбора у девятииглых сформировалась способность добывать ценную информацию путем наблюдения с безопасного расстояния или из укрытия, чтобы затем, когда опасность миновала, доплыть до самого изобильного участка. Если эта гипотеза подтвердится, то использование общедоступной информации и в самом деле является адаптивной специализацией в социальном научении. И действительно, когда Изабель повторила эксперимент, соорудив в отсеке для наблюдателя укрытие, именно девятииглые, но не трехиглые колюшки прятались там значительную часть времени, отведенного для наблюдения, что не мешало им осторожно выглядывать и пристально следить за всеми действиями демонстраторов.

Возможно, вы задаетесь вопросом: зачем девятииглым колюшкам в принципе нужно отслеживать отдачу, получаемую другими рыбами? Зачем им выяснять, как часто питаются остальные? Наверняка можно действовать немного проще – приплыть, допустим, на самый популярный участок, ведь если там кормится большинство, значит, он и есть самый выгодный. У этого решения как минимум два слабых места. Во-первых, если в недавнем прошлом участок и вправду был очень популярен, не исключено, что там уже все подъели и теперь он не так выгоден. Во-вторых, у стайных рыб, как и у любых животных, которые сбиваются вместе ради защиты, отдельные особи не обладают лишней самостоятельностью в передвижении и принятии решений. Так что случайно наткнувшийся на кормовой участок косяк может перетянуть туда рыб с другого, более выгодного, участка. Если животные будут опираться в своих решениях на количество особей, выполняющих то или иное действие, они рискуют угодить в так называемый информационный каскад{326}, который в худшем своем проявлении будет дезадаптивным{327}. Поэтому количество рыб, питающихся на участке, конечно, может указывать на его качество, но надежными такие указания не назовешь.

Это как нельзя лучше подтверждает другая серия экспериментов, проведенных Изабель{328}. Она повторила тот, с которого начинала, но изменила количество рыб в демонстрационных отсеках, запустив в один шесть колюшек, а в другой две. Как выяснилось, если во время демонстрационно-наблюдательного этапа подопытные не видят, как именно кормятся демонстраторы (девятииглым колюшкам в этом случае приходилось руководствоваться исключительно количеством рыб на каждом участке), то после удаления демонстраторов из аквариума наблюдатели действительно устремлялись к тому краю, где до того скапливалось больше рыбы. При этом в отсеке, примыкающем к отсеку наблюдателя, помещался дружественный косяк, и его присутствие подтверждало наш вывод, что решение относилось именно к добыче корма, а не просто к сбиванию в стаю, поскольку, чтобы доплыть до выбранного кормового участка, подопытный наблюдатель должен был отделиться от прикрывающего и защищающего его косяка{329}. Однако когда Изабель нарушила соответствие количества кормящихся рыб качеству участка, то есть когда девятииглые наблюдатели видели на скудном кормовом участке шесть изредка что-то подбирающих демонстраторов, а на изобильном – двух непрерывно что-то заглатывающих, наблюдатели впоследствии плыли именно на изобильный участок. Из этого следовало, что при отсутствии другой информации девятииглые колюшки готовы руководствоваться такими социальными сигналами, как количество кормящейся на участке рыбы, но если общедоступная информация будет противоречить этим сигналам, то предпочтение отдадут именно ей. Вот чем выгодно считывание общедоступной информации – она надежнее социальных сигналов и в конечном итоге страхует животных от усвоения и распространения дезориентирующих сведений.

Эксперимент, который Изабель разработала для изучения использования колюшками общедоступной информации, отличался чрезвычайно гибкой структурой. Эта гибкость позволила менять условия исследования, в том числе манипулируя количеством корма, подаваемого на каждый из участков, варьируя количество, характеристики и биологический вид демонстраторов, а также обеспечивая наблюдателю разнообразный предшествующий опыт, касающийся одного или обоих кормовых участков. Таким образом, нам удалось изучить, как животные взвешивают информацию из разных источников, когда она оказывается противоречивой. Исследования показывают, что колюшки способны на адаптивное сопоставление при выборе социальных и несоциальных источников информации и на неожиданно сложное объединение предшествующих знаний о качестве кормового участка со сведениями, полученными в результате наблюдения за другими.

Это сопоставление и поиски рыбами равновесия в опоре на социальную и несоциальную информацию изучала аспирантка из Кембриджского университета Ифке ван Берген. В своем эксперименте Ифке сперва позволила девятииглым колюшкам убедиться на опыте путем многочисленных проб, что на одном из кормовых участков можно в среднем получить больше добычи, чем на другом. Надежность этого режима личного научения она варьировала, изменяя число обучающих проб, в которых участок, оказывающийся в итоге наиболее изобильным, демонстрировал свое богатство. То есть, например, обучающий режим, в котором кормушка А в 17 пробах из 18 выдавала больше корма, чем кормушка Б, надежнее свидетельствовал, что более изобильной будет кормушка А, чем другой режим, при котором кормушка А превосходила Б в выдаче корма лишь в 12 пробах из 18.

После этапа личного научения следовал тот же этап, что в изначальном эксперименте Изабель: подопытному наблюдателю показывали трех демонстраторов на изобильном кормовом участке и трех на скудном, а затем смотрели, какой участок наблюдатель предпочтет. Однако здесь крылся подвох: Ифке меняла участки таким образом, чтобы тот, который оказывался изобильным при обучении, представал скудным при демонстрации, и наоборот{330}. В результате добытые социальным и несоциальным путем сведения вступали в противоречие, давая нам возможность выяснить, при каких условиях особи будут использовать информацию, полученную от других, а при каких станут полагаться на собственный опыт.

Мы обнаружили, что рыбы, получавшие на этапе личного научения надежные и недвусмысленные сведения, почти полностью игнорировали общедоступную информацию и при проверке выбирали ту кормушку, в щедрости которой убедились сами, а не ту, на щедрость которой указывало поведение демонстраторов. Другие же рыбы, которым личный опыт принес более расплывчатые сведения, проявили больше склонности подражать другим и опираться в своем выборе кормушки на указания демонстраторов. Интенсивность подражания возрастала – чем менее надежен был личный опыт, тем охотнее девятииглые колюшки подражали другим.

Во втором эксперименте Ифке снова устроила колюшкам режим накопления личного опыта, при котором один участок был изобильнее другого, но на этот раз она варьировала временной промежуток от накопления этого опыта до получения противоречащей ему общедоступной информации и проверки. Промежуток этот составлял один день, три дня, пять дней или семь. Выяснилось, что рыбы опираются в своем выборе кормового участка на личный опыт только в том случае, если он был получен не раньше чем день назад. Чем больше опыт устаревал, тем охотнее они подражали демонстраторам. Когда с момента личного обновления сведений проходило семь дней, рыбы полностью переключались на общедоступную информацию и подражали с той же интенсивностью, что и особи, которым прежде с этими участками самостоятельно познакомиться не довелось{331}.

Исследования убеждали нас в стратегическом характере использования социальной информации у животных. Результаты эксперимента Изабель говорили о том, что колюшки руководствуются правилом «Подражай, когда несоциальное научение слишком затратно», в полном соответствии с гипотезой дорогостоящей информации Бойда и Ричерсона. Эксперименты Ифке выявили в подражании девятииглых колюшек еще больше нюансов: оказывается, рыбы пользуются социальной информацией, только когда прежний опыт не дает им четкого указания на лучший вариант выбора. Стало совершенно ясно, что эти рыбы используют общедоступную информацию отнюдь не всегда и не как попало – у них существуют на редкость хитроумные правила переключения с одного источника на другой.

Как показали дальнейшие исследования, подражание у рыб не просто эффективно – его вполне можно назвать оптимальным{332}. Джереми Кендал, еще один специалист, на этот раз из Даремского университета, провел эксперимент, продемонстрировавший, что девятииглые колюшки, обращаясь к общедоступной информации, используют впечатляющую стратегию «восхождения к вершине»{333}. Мы обнаружили, что рыбы, имеющие опыт поиска корма на одном участке, меняют предпочтения, когда интенсивность добычи у других рыб указывает на то, что не изведанный пока участок явно изобильнее освоенного. Благодаря этой стратегии особи неуклонно повышают эффективность добычи корма, постепенно выходя на самые выгодные виды пищи или кормовые участки, осваиваемые в пределах популяции, – поэтому стратегия и обретает характер постоянного подъема. В ходе последующих экспериментов было установлено, что вероятность выбора демонстрируемого кормового участка зависит исключительно от отдачи, получаемой питающимися там демонстраторами{334}. Интенсивность подражания со стороны наблюдателей росла в соответствии с абсолютными показателями интенсивности добычи у демонстраторов. Особенно интересно в этих результатах, что поведение девятииглых колюшек в точности совпадало с прогнозом, полученным в результате сложного анализа по методу эволюционной теории игр, проведенного одним экономистом, изучавшим человеческое поведение{335}. Иначе говоря, два таких разных вида, как человек и девятииглая колюшка, руководствуются при подражании одним и тем же правилом научения, основанным на оптимальной окупаемости{336}. В естественных условиях, например при освоении незнакомой местности, эта стратегия дает девятииглым колюшкам возможность эффективно разнообразить свою добычу с течением времени. Это открытие несказанно нас воодушевило. Оно значило, что использование относительно простого правила (подражать другим в мере прямо пропорциональной отдаче, которую те получают) приносит нашим подопытным поразительно сложные дивиденды в виде накопления кумулятивного знания. И хотя этому явлению, конечно, далеко до человеческой кумулятивной культуры{337}, данное правило все же обладает определенными свойствами «храпового механизма», которые, насколько мне известно, у животных прежде не обнаруживались.

Девятииглые колюшки и трехиглые колюшки – два родственных вида, которые в силу небольших морфологических различий оказываются на разных полюсах анализа эффективности затрат, предусмотренного гипотезой дорогостоящей информации. Для девятииглых колюшек, в отличие от трехиглых, эта специфическая форма социального научения достаточно выгодна, чтобы сформироваться в ходе естественного отбора. Можно также предположить, что соотношение издержек и выгоды использования общедоступной информации будет меняться в зависимости от обстоятельств для каждой конкретной особи. Каким, допустим, окажется это соотношение у самки девятииглой колюшки во время нереста? Рыбка с раздутым от икры брюхом гораздо заметнее и гораздо привлекательнее для хищника, чем не икряная, а кроме того, с толстым брюхом самке тяжелее уворачиваться от врага. Из-за этих перемен в состоянии рыбы научение путем проб и ошибок обходится ей еще дороже, поэтому нерестящиеся самки больше остальных склонны отдавать предпочтение социальной информации. Самцы же во время нереста вынуждены состязаться с другими самцами за территорию и самок, а потом усиленно заботиться о потомстве – они не могут отлучиться от гнезда, пока присматривают за икрой и мальками, и в течение этого периода корм, как правило, не добывают. В таких обстоятельствах преимущество будет на стороне самцов, которые идут на риск и добиваются большего вознаграждения, непосредственно инспектируя кормовые участки, поскольку внушительные энергетические запасы в начале брачных игр помогают сорвать куш по части приспособленности. А значит, у нерестящихся самцов колюшки соотношение меняется в сторону меньшего, чем у других, предпочтения наблюдать.

Эти гипотезы получили экспериментальное подтверждение{338}. Майк Вебстер обнаружил, что беременные самки почти во всем полагаются на общедоступную информацию и подражание используют в гораздо большей степени, чем небеременные, а также реже переключаются с одного кормового участка на другой и больше отсиживаются в укрытии, чем остальные. Состояние этих самок заставляет их тщательнее избегать риска, а значит, больше обращаться к социальному научению. Нерестящиеся самцы, напротив, не подавали почти никаких признаков использования общедоступной информации. Зато они демонстрировали наименьшую продолжительность отсиживания в укрытии, самый стремительный выбор кормового участка и самую высокую степень переключения между участками среди всех протестированных нами рыб. Кроме того, они почти не сбивались в косяк, и это навело нас на мысль, что нерестящихся самцов побуждают обращать меньше внимания на поведение добывающих корм сородичей и меньше пользоваться общедоступной информацией те же физиологические изменения, которые снижают у них тягу плавать в косяке. Уменьшение склонности сбиваться в косяк и проводить время в укрытии или около него крайне рискованно, поскольку особи, плавающие отдельно или на открытом пространстве, больше уязвимы для врагов{339}. Как свидетельствуют данные, касающиеся других животных, чувствительность самцов к риску может притупляться из-за повышения уровня тестостерона в крови, связанного с началом репродуктивной фазы{340}.

Одно из особенно интересных для нас открытий заключалось в том, что нерестящиеся самцы быстрее остальных решали задачи, связанные с добычей корма в одиночку. Это значит, что перемены в поведении нерестящихся самцов колюшки нельзя объяснить одним только воздействием тестостерона, бурлящего в их тканях и мешающего научению. Дело, скорее, в том, что нерестящиеся самцы пользуются другой адаптивной стратегией – направленной на то, чтобы как следует отъесться перед неотлучной заботой о потомстве, и потому подразумевающей интенсивное личное освоение кормовых участков. Искать корм наудачу, надеясь набрести на богатые залежи, вполне может быть адаптивно – если это дает самцу конкурентное преимущество в доступе к самкам или в присмотре за икрой и молодью{341}. Эти перемены в стратегии добычи корма объясняются разницей в издержках несоциального научения в зависимости от репродуктивного состояния (нерестится особь или нет){342}. По сути, во время нереста девятииглые самцы колюшки ведут себя во многом как трехиглые, повышая тем самым любопытную вероятность, что разница между двумя видами может диктоваться сдвигом гормонального уровня.

Разумеется, колюшки бывают не только трехиглые и девятииглые, и эти два вида не самые близкие родственники. Наиболее близкий к девятииглым вид – ручьевая колюшка{343}, очень напоминающая их внешне, лишенная, как и они, боковых пластин, но имеющая лишь пять-шесть шипов на спине. Учитывая физическое сходство и близкое родство с девятииглыми, логично было бы предположить, что ручьевая колюшка тоже умеет пользоваться общедоступной информацией. Существуют еще два вида, состоящих в более близком родстве с девятииглыми, чем трехиглые, – четырехиглая колюшка и морская колюшка{344}. Их способность пользоваться общедоступной информацией нас тоже интересовала – выяснив, как обстоят с этим дела у разных видов, мы сможем обозначить эволюцию этой составляющей социального научения на «семейном древе» колюшек. Несколько лет Майк Вебстер ездил по всему миру, собирая разные виды колюшек и тестируя их на использование общедоступной информации. Он протестировал представителей более 50 популяций из пяти отдельных родов и восьми видов. Из всего этого множества особей способность пользоваться общедоступной информацией продемонстрировали только девятииглые колюшки и ближайшие их родственницы ручьевые, а у рыб остальных трех родов она, судя по всему, отсутствует. Это значит, что данная способность развилась у предков девятииглой и ручьевой колюшек уже после ответвления их рода от четырехиглых колюшек и морских, то есть около 10 млн лет назад.

Такое открытие отлично иллюстрирует общую схему эволюционного развития разума, а именно подтверждает, что умственные способности животных лучше всего объясняются отнюдь не близостью родства с человеком. Разные составляющие разума развивались конвергентно, не единожды и в самых разных таксонах{345}. Использование общедоступной информации независимо появилось в группах животных, не связанных близким родством, в том числе у человека, некоторых птиц и рыб нескольких видов. Роднит эти группы разве что соотношение издержек и выгод, обеспечивающее преимущество данной форме научения. В последующих главах мы отыщем дальнейшие свидетельства того, что эти когнитивные способности, которые можно считать зачатками культуры, точно так же развивались путем конвергенции в разных ветвях приматов.

Подытожу, что же мы выяснили, изучая использование общедоступной информации у колюшек. Мы выявили у них адаптивную специализацию в социальном научении, позволяющую девятииглым, но не трехиглым, колюшкам получать сведения о богатстве кормового участка, следя за успехами и неудачами других рыб при добыче корма. Это межвидовое различие проявляется у колюшек по всему миру и не зависит ни от условий выращивания, ни от других протестированных факторов, связанных с накоплением опыта. Способность представляется высокоспецифичной; девятииглые колюшки могут извлекать из поведения окружающих информацию о качестве кормовых участков, но не об укрытиях. Других различий в способностях двух видов колюшек к научению пока не обнаружено. Морфологические защитные приспособления у девятииглых довольно слабые – таковы они и у ручьевых колюшек, у которых (единственных помимо девятииглых) тоже были обнаружены способности к использованию общедоступной информации. Это значит, что использование общедоступной информации выгодно там, где оно дает животному возможность получать надежные сведения о качестве кормовых участков без риска и затрат. У таких видов, как свидетельствуют наши эксперименты с колюшками, способность к использованию общедоступной информации достигла стратегического уровня и позволяет рыбкам осваивать ресурсы своей среды с почти оптимальной эффективностью. Тем не менее характер подражания у этих видов поддается прогнозам на основе эволюционной модели и соответствует ряду отличающихся от этой, но принципиально схожих комплементарных с ней стратегий социального научения. Трехиглым же колюшкам, как физически более защищенным, ничто не мешает без особых издержек самостоятельно проверять качество кормовых участков, и потому в использовании общедоступной информации они практически не нуждаются. Наоборот, если трехиглые будут отсиживаться в укрытии, пока другие кормятся, это приведет только к потере у них возможностей для добычи пищи. Отчасти именно этим объясняется, почему два этих вида колюшковых обычно водятся в одних и тех же реках и ручьях. Существование бок о бок приносит им взаимную выгоду. Стремление девятииглых сбиваться в косяк с представителями другого вида продиктовано, по крайней мере отчасти, возможностью получать от трехиглых общедоступную информацию. Трехиглые же, в свою очередь, пользуются дополнительной защитой, которую дает количество, тем более что многие хищники предпочитают нападать на девятииглых.

Из этой работы мы извлекли несколько ценных уроков, касающихся социального научения. Во-первых, и это главное, мы узнали, что животные используют для получения информации самый что ни на есть стратегический подход. Девятииглые колюшки подражают не при любом представившемся случае, они действуют крайне избирательно. Так, например, к информации от других они склонны обращаться, когда у них нет собственного предшествующего опыта либо когда полученные за счет этого опыта данные ненадежны или устарели. Кроме того, как мы видели, девятииглые способны эффективно сочетать эти два способа получения информации, максимизируя окупаемость при добыче корма и минимизируя риск. Это потрясающее открытие мы сделали задолго до проведения турнира социальных стратегий научения. И теперь, зная о стратегическом характере подражания у колюшек, мы обратили внимание, что и другие животные применяют его очень избирательно. Наша исследовательская группа изучала поведение множества разных животных, и все до единого виды, которыми мы занимались, демонстрировали высокостратегический подход к социальному научению. К такому же выводу пришло подавляющее большинство исследователей социального научения из других стран.

Впоследствии я намеренно ввел термин «стратегия социального научения», попытавшись приравнять правила подражания у животных, вырисовывающиеся в результате экспериментальных исследований, к стратегиям, которые были предметом анализа в эволюционной теории игр{346}. Предположение, что по крайней мере у человека подражание носит стратегический характер, уже высказывалось в антропологической литературе{347} и подтверждалось важными теоретическими обоснованиями{348}. Однако у нас наметились очевидные возможности пойти дальше теорий, и, поскольку у биологов понятие «стратегия социального научения» вызывало интуитивный положительный отклик, оно повлекло развитие целого научного направления – исследования проблем социального научения.

Одна из причин продуктивности стратегического подхода заключается в том, что он обеспечивает массу возможностей для интеграции эмпирических и теоретических открытий. Прогнозы на основе математических эволюционных моделей, касающиеся применения конкретных стратегий, можно проверять с помощью экспериментов по социальному научению у животных. Полученные благодаря этим экспериментам данные, в свою очередь, подкрепляли теорию и придавали вес гипотезам. В нашем случае мы сумели доказать, что выявленные у наших колюшек модели подражания согласуются с предположениями, выдвинутыми на основе эволюционной теории, такими как «Подражай, когда несоциальное научение обойдется слишком дорого»{349}, «Подражай, когда не уверен»{350} и «Действуй как большинство»{351}. Таким образом, стратегический подход помогал вписать постулаты социального научения в общую эволюционную канву.

Исследовательский бум, наблюдающийся в этой области последние десять лет, почти не оставил у ученых сомнений, что социальное научение носит в большинстве случаев, а может и всегда, стратегический характер{352}. Пчелы гораздо чаще руководствуются танцем других пчел в тех случаях, когда их собственные поиски нектара особым успехом не увенчиваются{353}. Гольяны тем больше будут подражать другим при выборе кормового участка, чем выше опасность стать добычей хищников{354}. Ключевой фактор формирования пищевых предпочтений у красноплечих черных трупиалов – хорошо себя чувствует демонстратор или ему нездоровится{355}. Шимпанзе больше склонны подражать доминантам, чем собратьям более низкого ранга{356}. И так далее. Стратегическое подражание превращалось из исключения в правило. Это доказывали эксперименты на широкой выборке самых разных животных, в том числе в природных популяциях, где стратегическое подражание часто способствовало повышению биологической приспособленности{357}.

Человек для этой модели не исключение. Один из моих аспирантов в Сент-Эндрюсе Том Морган провел серию экспериментальных тестов с участием людей. В результате были выявлены с достаточным или высоким уровнем надежности девять отдельных стратегий социального научения, уже спрогнозированных в научной литературе по культурной эволюции. В их числе конформность, подражание в зависимости от окупаемости, подражание, когда несоциальное научение слишком затратно, подражание в случае неуверенности{358}. Эти факторы проявляются одновременно и, взаимодействуя, вызывают поведение, обеспечивающее эффективное принятие решений и более высокую окупаемость поведения{359}. Собственно, сам термин «подражание» намекает на стратегический характер социального научения у человека. Я на всем протяжении своей книги употребляю этот термин в самом общем смысле, подразумевая все формы социального научения, однако в обиходе он нередко приобретает негативную окраску и вызывает ассоциации с двоечниками, списывающими на контрольной. Но ведь и этот образ только подтверждает стратегический характер социального научения: кто же будет списывать на контрольной, если сам знает ответы? Списывающие, конечно, ведут себя нечестно, ведь контрольная призвана проверять их собственные знания, а не чужие. И тем не менее стратегия «Подражай, когда не уверен» – разумное и полезное правило, выручавшее человека испокон веков.

Между тем успехи в подтверждении теоретических прогнозов повлекли за собой новые задачи. За какие-нибудь несколько лет в моей лаборатории собрали экспериментальные доказательства, что девятииглые колюшки используют не менее шести разных стратегий социального научения. И хотя не все тестированные стратегии подтвердились{360}, разнообразие применяемых правил все же говорило о том, что стратегическое подражание гораздо сложнее, чем могло показаться на первый взгляд. В частности, любая исследовательская программа, ставящая целью выявить одну-единственную стратегию, применяемую животными того или иного вида, оказывалась несостоятельной. Дело в том, что в распоряжении у животных целый арсенал стратегий социального научения, между которыми особи переключаются в зависимости от обстоятельств, гибко и адаптивно пользуясь доступными внешними и внутренними сигналами. Это еще больше усложняет задачу исследователя социального научения: недостаточно вычислить одно лишь используемое правило научения, нужно вдобавок к нему вычислить правила-руководства, понять, каким правилом и когда требуется воспользоваться. В данный момент исследователи начинают нащупывать метастратегии, диктующие использование стратегий социального научения в зависимости от контекста{361}, или рассматривают стратегии как предубеждения, управляющие доверием к социальной информации{362}.

Наши эксперименты с колюшками дают ключ к пониманию того, как соединяются альтернативные стратегии. Рыбы полагаются на свежий и надежный собственный опыт, когда он в наличии, но когда подходящего опыта нет либо когда сведения устарели или недостаточно надежны, они обращаются к социальной информации{363}. При принятии решений{364} преимущество имеют сведения об отдаче, получаемой демонстраторами, однако когда таких сведений нет, рыбы переключаются на следующий по надежности источник информации, подразумевающий учет количества особей, которые пользуются каждым из рассматриваемых вариантов выбора{365}. Эта информация, в свою очередь, применяется в ходе конформистской стратегии научения{366}, тоже доказавшей свою высокую адаптивность{367}. Из этих наблюдений следует, что животные выносят суждения, касающиеся стратегий научения, в ходе умственных процессов, организованных иерархически, по принципу «дерева принятия решений»{368}.

Вторая задача, вытекающая из выявления стратегий социального научения, – разобраться в механизмах, которые позволяют животным подражать стратегически. Являются ли, например, конформность или склонность к подражательному поведению с самой высокой окупаемостью биологическими адаптациями, развившимися в процессе эволюции социального научения? Или животные усвоили из прежнего опыта, что оглядываться на большинство или оценивать отдачу, получаемую другими, – это продуктивный эвристический алгоритм?{369} Изучение самой стратегии об этом судить не позволяет, поскольку при таком подходе механизмы не учитываются{370}, а значит, допустимы обе версии. Однако исследовать механизмы, на которых строится социальное научение, для специалиста по поведенческой биологии не менее важно, чем изучать функциональные правила, регулирующие принятие решений у животных. И здесь мы снова многое узнаем из наших экспериментов с колюшками. Анализируя в последующих экспериментах поведение рыб-демонстраторов, Майк Вебстер установил, что охотничьи броски (когда рыба делает резкое движение вперед и подхватывает добычу ртом) служат особым сигналом, на который обращают внимание девятииглые наблюдатели во время демонстрационного этапа. Из этого анализа следует, что у девятииглых колюшек в основе способности к использованию общедоступной информации лежит склонность распознавать и оценивать охотничьи броски других рыб. Учитывая сходство девятииглых и трехиглых колюшек по всем остальным поведенческим показателям, эти данные позволяют сделать вывод, что у девятииглых естественный отбор усовершенствовал использование общедоступной информации за счет настройки сенсорных и мотивационных способностей, а также способностей к обработке информации, связанных именно с этой разновидностью социального научения, а не за счет усовершенствования общих способностей к научению. Это вполне согласуется с той точкой зрения, что, в отличие от «содержимого» научения, которое может подвергаться экологической специализации и поэтому варьироваться у разных видов, механизм научения (по крайней мере на уровне ассоциированных процессов, лежащих в основе научения) оказывается в самых разных таксонах примерно одинаковым{371}.

Наши эксперименты с колюшками показали, кроме прочего, что зачастую животные обладают поразительно сложными и высокоразвитыми способностями к социальному научению. Кто бы мог предположить, что мелкая пресноводная рыбешка не хуже человека умеет применять при научении оптимально эффективный принцип «восхождения к вершине» или пользоваться конформистской передачей информации. Однако с параллелями в когнитивной деятельности человека и животных сейчас носятся излишне много, тогда как честное сравнение требует не меньше внимания уделить и различиям. Нашим девятииглым колюшкам, навострившимся выяснять посредством наблюдения качество кормового участка, не удалось узнать тем же способом – за счет использования общедоступной информации, – какое из двух укрытий лучше. У человека эта способность отличается гораздо большей гибкостью: он бесспорно смог бы оценить качество «кормового участка», отслеживая окупаемость остальных, но при этом ему не составило бы труда распространить эту способность на другие контексты и аналогичным образом воспользоваться общедоступной информацией для оценки половых партнеров, укрытий и прочих ресурсов. Трехиглые же колюшки не справились с заданием на использование общедоступной информации в принципе, хотя способностью к другим формам социального научения они обладают.

И это, насколько я могу предполагать, общая для животного мира картина. Как правило, у животных есть специфичные навыки социального научения, сформированные естественным отбором для решения определенных адаптивных задач, актуальных для конкретного вида в его естественной среде, и не работающие или работающие гораздо менее эффективно вне той области, для которой их предназначал отбор. Макаки приобретают страх перед змеями или любым змееподобным объектом, связывая характеристики этого объекта с реакцией испуга у других макак, но страх перед другими предметами или явлениями у них, судя по всему, таким образом не вырабатывается{372}. Молодые самцы певчих птиц, явно настроенные перенимать песни сородичей, довольно редко подражают пению представителей других видов, из чего следует, что в ходе эволюции у них сформировалась предрасположенность к освоению одних звуков лучше, чем других{373}. Социальное научение у большинства животных можно в общем и целом назвать узкоспециализированным – их способности представляют собой конкретные приемы решения определенных задач, сформировавшиеся в определенных эволюционных ветвях и работающие в сравнительно малых областях применения. Человек же в социальном научении «всеяден» – мы, несомненно, в подражании придерживаемся стратегического подхода, однако сами наши способности к подражанию по-настоящему практически ничем не ограничены. Социальным путем мы умеем не только добывать сведения о пище, половых партнерах и врагах, но также изучать алгебру, балетные па и устройство автомобиля, то есть явления и процессы, не существовавшие в нашем эволюционном прошлом и не входившие в адаптивные задачи, решение которых оттачивал у нас естественный отбор.

Точно так же обстоят дела с другими составляющими когнитивной деятельности, связанными с эволюцией культуры. Пчелы передают с помощью своих танцев сведения об источниках пищи и местах для устройства ульев, но никаких других знаний они, в отличие от человека, передать имеющимся у них способом не могут{374}. Сурикаты активно обучают детенышей расправляться с добычей, но, в отличие от того, как построено обучение у человека, не выказывают никакой готовности передавать молодняку какие бы то ни было другие знания{375}. С помощью самостоятельно изготавливаемых орудий новокаледонские вороны добывают пищу из глубоких расщелин{376}, но, в отличие от человека, ни на какие другие области эту способность к изготовлению орудий они не распространяют. В каждом из этих примеров когнитивные способности животных оказываются присущими конкретному таксону, решающему собственные, общие для всех его представителей, экологические задачи, и, в отличие от соответствующих способностей человека, их функции в основном ограничены областью, в которой они развивались.

Как показал турнир стратегий социального научения, у стратегического подражания есть свои выгоды, и данная глава содержит подтверждение того, что стратегический подход к подражанию у животных присутствует. Итоги турнира позволяли предположить, что в ходе естественного отбора должны формироваться правила научения, повышающие эффективность подражания, – и, как выяснилось, научение у рыб действительно происходит с оптимальной эффективностью. Разумеется, применять эти функциональные правила животные могут лишь при наличии соответствующих перцептивных и когнитивных способностей. Естественный отбор не сформирует склонность подражать поведению большинства у животных, не способных отличить, как поступает большинство; не удастся ему и сформировать подражание, основанное на оценке окупаемости, у вида, не способного вычислить отдачу, получаемую другими. Чтобы подражать на расстоянии, нужно умение различать предметы, находящиеся вдалеке, а чтобы копировать чужую мелкую моторику, нужно, чтобы тебя подпускали поближе{377}. Исходя из этого, вполне можно представить, что естественный отбор для более точного и более эффективного подражания сумел заодно, в качестве побочного эффекта, сформировать у животных соответствующие когнитивные, перцептивные и социальные особенности. Отбор, нацеленный на более эффективное подражание, должен был косвенно отразиться на эволюции мозга и когнитивных функций. Как подсказывают имеющиеся у нас данные, примерно так и произошло в той ветви приматов, которая ведет к человеку, и в результате у наших предков развилась более универсальная способность к подражанию – с далеко идущими последствиями для эволюции разума. Нашим попыткам выяснить, как именно это случилось, посвящены две следующие главы.

Глава 5

Истоки творчества

В 1921 г. жители небольшого селения на южном побережье Англии неподалеку от Саутгемптона впервые заметили, как синица расклевывает крышечку из фольги на бутылке с молоком, оставленной молочником на крыльце одного из домов, и пьет верхний слой жирных сливок{378}. Действительно ли эта птица первой додумалась добывать сливки из бутылок таким способом, вопрос открытый. Скорее всего, она просто повторяла этот трюк за каким-нибудь воришкой, который тайком прикладывался к чужим сливкам, обеспечивая себе бесплатный завтрак. Однако среди таких заядлых наблюдателей за птицами, как британцы, ни одна пернатая разбойница не смогла бы долго потрошить бутылки незамеченной. Орнитологи-любители, а за ними и профессиональные этологи отмечали повторяющиеся случаи такого поведения и постепенное его распространение на ближайшие окрестности. Вскоре эту привычку переняли птицы десятков других видов. Британцы как завороженные приникали по утрам к окнам и жевали тосты с крутыми яйцами, не отлипая от стекол, чтобы не пропустить появление крылатых проказниц. На протяжении 30 лет за расклевыванием бутылочных крышек наблюдала целая армия «твитчеров»[12], которые с характерной для их увлечения дотошностью отслеживали распространение этой прелестной привычки от селения к селению, от города к городу, сначала в Британии, а затем даже в континентальной Европе{379}.

Эта история – самый, пожалуй, известный пример распространения в животной популяции нового поведения, приобретаемого путем научения. Впоследствии исследователи поведения животных проводили эксперименты с заданиями на вскрытие бутылок в лабораторных условиях (с птицами в неволе){380} и строили математические и статистические модели распространения такой повадки{381}. В результате было установлено, что многие отдельные особи способны решить задачу самостоятельно и догадываются расклевать крышку из фольги, даже когда у них нет возможности подсмотреть за другими. Судя по всему, продырявливание фольговой крышки – вполне интуитивное поведение для птицы. Кроме того, как выяснили исследователи, привычка, скорее всего, распространялась с такой легкостью не только за счет подражания наблюдаемому действию как таковому, но и за счет того, что птицы видели вскрытые сородичами бутылки, – этого, надо полагать, оказалось достаточно, чтобы побудить их проделать то же самое. Таким образом, данная привычка возникала, предположительно, как совокупность независимых изобретений в тех местах, где появлялись бутылки с фольговой крышкой, а затем ее дальнейшему распространению способствовала социальная передача опыта от птицы к птице{382}.

Вскрытие молочных бутылок – пример новаторства у животных, которое определяется как разработка нового решения проблемы или нового способа взаимодействия со средой. Вышеописанная привычка кажется особой только потому, что о ней широко известно. В действительности же самые разные животные изобретали и изобретают новшества тысячами. Птицы и млекопитающие включают в свой арсенал новые приемы добычи корма; киты, дельфины и птицы вводят в певческий репертуар новые звуковые элементы; обезьяны, высшие и низшие, придумывают новые уловки и обманные ходы; приматы и птицы мастерят новые орудия; бесчисленное множество других животных изобретают новые элементы брачных церемоний и социального поведения{383}.

Инновации у животных невероятно разнообразны. Они варьируют от хитроумных до жутких, от трогательных до отвратительных. Орангутаны, например, изобрели способ извлекать сердцевину пальмового ствола с помощью «пыточных» орудий, таких как колючие шипы или заостренные черешки листьев{384}. Серебристые чайки наловчились убивать кроликов, сбрасывая их с высоты на камни или топя в море{385}. Несколько японских макак научились лепить снежки и кидаться ими друг в друга (илл. 4){386}. А грачи пристрастились склевывать замерзшую человеческую рвоту{387}.

Мой любимый пример – история молодого шимпанзе по кличке Майк. Как свидетельствует наблюдавшая за ним и за его стадом приматолог Джейн Гудолл, он в рекордные сроки взлетел на вершину иерархической пирамиды и стал альфа-самцом, придумав грозный ритуал устрашения, в ходе которого с грохотом стучал одной пустой канистрой из-под керосина о другую{388}. Поразительно, что Майк обрел свой высокий статус без единой драки. Не меньше впечатляет метод, которым группа кошачьих лемуров приноровилась добывать воду из труднодосягаемого источника: уцепившись за нависшую над ним ветку, лемур обмакивал в воду свой длинный пушистый хвост, а затем отжимал его прямо себе в рот{389}. Точно такой же прием независимо от лемуров изобрела группа бабуинов{390}. А у тех из нас, кто в детстве вопреки всем замечаниям все-таки окунал печенье в кофе, наверняка вызовет ностальгию привычка размачивать пищу, выработанная обитающей на Тринидаде популяцией птиц под названием траурные граклы{391}.

Илл. 4. Японским макакам явно нравится играть со снегом. Они часто лепят снежки, и порой молодняк даже устраивает снежные бои. Публикуется с разрешения Zoonar

Лаборатория, которой я руковожу, уже 20 лет изучает способности животных к творчеству и изобретательству, и в этой главе я вкратце расскажу о некоторых наших открытиях. После многочисленных экспериментов мы убедились, что животные действительно демонстрируют поведение, которое вполне можно определить как инновационное, даже если сопоставимость понятия «инновация» у человека и у остальных животных – по-прежнему вопрос спорный{392}. Наши исследования и исследования других коллег, изучающих инновации у животных, убедительно доказывают, что человек не единственный на нашей планете, кто способен творить и изобретать. Многие животные вводят новые модели поведения, приспосабливают привычное поведение к новым контекстам, а также откликаются на социальные или экологические потрясения соответствующими обстоятельствам новшествами{393}. Разумеется, между размачиванием еды и изобретением микроволновой печи – огромная дистанция, а от битья канистрой о канистру, чтобы донести свое сообщение, далеко до появления электронной почты. Почему лишь человек оказался способен на действительно потрясающие изобретения и новшества? Это главный вопрос и основная тема моей книги. Наш вид, бесспорно, отличают особые творческие способности, и об их возникновении мы поговорим в следующих главах. Тем не менее я продолжаю утверждать, что изучать новации и изобретения у животных принципиально необходимо, чтобы разобраться в эволюции когнитивной деятельности человека. Как мы еще увидим, исследования в этой области приносят весьма познавательные результаты, содержащие важные ключи к реконструкции некоторых аспектов человеческой истории, особенно тех, что связаны с эволюцией нашего крупного мозга. Пусть инновации у других животных не так впечатляют по сравнению с достижениями человечества, но без их изучения невозможно будет отыскать истоки человеческой культуры.

За последние годы исследователям удалось показать, что инновации у животных нужно изучать методично и системно, их нельзя рассматривать в отрыве от сопряженных с ними процессов научения и освоения окружающей среды, а также что они играют важную роль в поведении животных в естественных условиях. Неудивительно, ведь в изменившихся обстоятельствах способность изобретать новое может оказаться критическим фактором выживания{394}. Например, у птиц тех видов, которые способны на инновационное поведение, как выясняется, гораздо выше, чем у других пернатых, вероятность выжить и закрепиться на новом месте, куда их забрасывает человеческая деятельность{395}. В наш век разрушения человеком естественной среды обитания способность к инновациям может стать вопросом жизни и смерти для исчезающих видов, вынужденных приспосабливаться к изменившейся в худшую сторону среде{396}. У нас копятся свидетельства того, что новаторство важно в экологическом отношении (например, там, где оно способствует расширению ареала того или иного вида животных) и в эволюции (оно может порождать различия между популяциями и служить источником поведенческой изменчивости){397}.

В действительности многие животные невероятно изобретательны, однако масштабы этой изобретательности до недавнего времени оставались незамеченными по одной простой и очевидной причине: чтобы классифицировать поведение как новое, нужно представлять, какое поведение для того или иного вида является нормой. Только после долгого изучения капуцинов в дикой природе специалисты смогли утверждать, что первое зарегистрированное применение дубинки для нападения на змею можно действительно расценивать как инновацию{398}. Точно так же только десятилетия пристального наблюдения за шимпанзе дали приматологам основание причислить к подлинным новшествам диковинный ритуал ухаживания, в ходе которого подросток по кличке Шэдоу старался произвести впечатление на самок, шлепая вывернутой верхней губой по собственным ноздрям{399}. Взрослые особи женского пола, которых он пытался соблазнить, были для него доминантами и на обычные заигрывания отвечали агрессией, а с помощью нестандартного маневра Шэдоу сумел выразить свой сексуальный интерес без воинственных обертонов.

Между тем кое-что науке было известно задолго до этого, по крайней мере по отношению к ряду интенсивно изучаемых видов, таких как крысы, кошки, собаки и голуби: творчество – естественная составляющая процесса научения. В конце XIX в. выдающийся американский психолог из Колумбийского университета Эдвард Торндайк проводил классические эксперименты, выявлявшие наличие у животных способности к решению задач. По итогам этих экспериментов был выведен один из самых известных законов научения у животных – так называемый закон эффекта{400}. В одном из нашумевших опытов Торндайк сажал кошек в тесные клетки, выбраться из которых можно было только приведя в действие запорный механизм – нажав на кнопку или потянув за шнурок. Поскольку заточение в тесном пространстве кошкам не нравилось, они всеми силами и способами старались вырваться наружу – грызли прутья, просовывали лапу в щель, царапали все, до чего удавалось дотянуться, беспорядочно молотили лапами и хвостом. В конце концов кошка задевала кнопку или шнурок, и клетка открывалась. После этого Торндайк сажал ее в клетку снова и наблюдал, как от раза к разу бесполезных действий становилось все меньше, а приводящее к успеху постепенно «отпечатывалось», как он назвал этот процесс, закрепляясь с опытом. На очередной попытке кошка отпирала клетку спокойно и уверенно, уже не тратя даром время на метания.

Эксперимент Торндайка известен как доказательство, что животные учатся за счет повторения действий, которые влекут за собой нечто благоприятное, и отказа от тех, за которыми следует нечто нежелательное. Однако помимо этого эксперимент показал, что процесс научения часто начинается со спонтанного порождения непривычных действий{401}, из которых с накоплением опыта отфильтровываются приносящие успешный результат. К такому же выводу пришел, пожалуй, величайший из всех исследователей поведения – Беррес Фредерик Скиннер, знаменитый гарвардск�

Продолжение книги