Какого года любовь бесплатное чтение

Холли Уильямс
Какого года любовь

© Holly Williams Ltd. 2022

© Э. Меленевская, перевод на русский язык, 2023

© А. Хораш, художественное оформление, макет, 2023

© ООО “Издательство АСТ”, 2023

Издательство CORPUS ®

21 января 1927 года

Часы показывают 6.42, когда в Абергавенни, что в Южном Уэльсе, в спаленке на верхнем этаже стандартного коттеджа, втиснутого между другими такими же, Ангарад Льюис плотно сжимает зубы и тужится еще раз. Она рожает девочку, которой вскорости даст имя Вайолет, кроху с темно-синими глазками, что молча смотрит на мать, когда акушерка уносит ее стеснить и запеленать. В тот же самый момент, в 6.42, на другом конце страны, в устеленной полотенцами комнате в восточном крыле Фарли-холла неподалеку от Нарсборо, это Северный Йоркшир, Амелия Бринкхерст издает последний залп брани, меж тем как ее сыночек прорывается себе в мир. Весь красный, Элберт Перегрин Бринкхерст торопится распрямить свои длинненькие конечности, ряззявливает рот и заходится криком.

Глава 1
Апрель 1947 года

Все началось с письма. Письма на розовой бумаге, которой всегда пользовалась подруга Роуз, и которое Летти перечитывала снова и снова с тех пор, как два месяца назад нашла его у себя на пороге.

В апреле мы с Берти отправимся в пеший поход по Брекон-Биконс – и разве это не в ваших краях? Как ты смотришь на то, чтобы нам повидаться? Я так просто умираю, как хочется!

Когда Летти прочла это в первый раз, при мысли о том, что она обнимет подругу и ей выпадет случай познакомиться с младшим братом Роуз, Берти, ее окатило легкой волной возбуждения. Теперь день настал, и Летти нервно потягивала лимонад, пощипывающий пузырьками нёбо. В “Овечку” она явилась загодя, на полчаса раньше, не особо доверяя автобусам, курсирующим между Абергавенни и Бреконом. Заняв потертое кресло в том закутке паба, куда женщины допускались[1], расправила складки любимой юбки, чуть взбила свои темные кудельки. Ну не глупо ли, укорила она себя, так трепетать! Но с Роуз они не виделись с конца войны, когда работали телеграфистками в Лондоне, а с Берти и вовсе встретятся в первый раз.

Однако ж ее всегда занимала мысль о нем, с тех самых пор, как обнаружилось, что родились они в один день. Роуз, которая в войну командовала целым батальоном телеграфисток на центральном почтамте, при поступлении на службу всякой новой девушки имела обыкновение помечать, когда у той день рождения, чтобы поздравить, когда подойдет час.

– Двадцать первого января? Представь, и мой братик Берти родился тогда же! – воскликнула Роуз. – А тебе тоже восемнадцать?

Летти кивнула.

– Чудеса!

Роуз, явно под впечатлением, повнимательней на нее посмотрела, и Летти стало приятно, что у них с Роуз есть точка соприкосновения. Было в ней что‐то, в этой высокой яркой девушке, что нравилось Летти вопреки тому, что они, это же видать сразу, совсем из разных миров. Такую внятную и мелодичную речь Летти доводилось слыхивать прежде разве что из радиоприемника.

Она расспрашивала Роуз о Берти столько, сколько могла, чтобы не показаться назойливой. В голове у нее сложился его портрет: элегантный, учтивый молодой человек в смокинге, рассуждающий о Гомере. Высоколобей занятия, чем в Оксфорде изучать классические языки и литературу, считала она, на свете нет, так что Берти наверняка ужасно учен и собой подавляет.

Заметив, что почти уже прикончила свой лимонад, она поигралась с мыслью, есть ли у нее время до их прихода выпить еще стакан. Но в целом как‐то в голове не укладывалось, что они, Роуз и этот Берти мифический, и впрямь могут сюда, в их местный паб, явиться.

Не будь войны, они с Роуз, конечно, ни за что бы в жизни не встретились. Летти считала, что в ином случае она сама вряд ли уехала бы из Южного Уэльса, а светские дамы вроде Роуз такие места, как почтовое отделение Абергавенни, посещать обыкновения не имеют. Правда, проработали они вместе совсем недолго: стоял 1945 год, и уже маячил конец войны, когда Летти поступила на Лондонский почтамт.

Огромное здание на углу улицы Сен-Мартин-Ле-Гран кишело девицами, которые до того и думать не думали, что им доведется работать в Лондоне или даже что вообще доведется работать. Щебеча и порхая там, подобно воробышкам в ветвях дерева, от духозахватывающих, нагнетающих страх сирен и от вида развалин отвлекались они тем, что приток солдат и офицеров не иссякал, в Хаммерсмит-пале шли танцульки, а Вест-Энд блистал шиком.

Летти прибыла туда, сбитая с толку не меньше других; никогда раньше в столице она не бывала. Но прошло несколько недель, и Лондон она полюбила. Покачивалась на заднем сиденье автобуса под звоночки, оповещающие, что сейчас остановка, под тарахтенье мотора. Высокие здания перекрывали собой небо, в обширных парках народу было полно. Она подолгу блуждала, что не рекомендовалось, по разрушенным, безымянным улицам. Впервые в жизни она была сама по себе и вдали от дома. Независимость волновала. И все больше нравилось ей знакомиться с самыми разными людьми: в дешевой гостинице, где она поселилась, обитали еще четырнадцать девушек. По вечерам, за общими чаепитиями, они сблизились стремительно и сердечно. Похоже было на то, что и невидимые стены между людьми тоже оказались разрушены.

Роуз была их, телеграфисток на центральном почтамте, лидером, столпом и опорой – жизнерадостная, убежденная в том, как важен их труд для победы, она помогала не унывать одиноким, подавленным и нервозным. В первые недели пребывания Летти в Лондоне Роуз приняла ее, не устающую всему изумляться, под свое крыло и даже пригласила как‐то в отель на чай с тортом (“Мне эти дурацкие деньги девать некуда – так позволь же тебя угостить!”). И Летти поразилась тому, как легко оказалось с ней разговаривать – по‐настоящему разговаривать, по душам, – несмотря на все их несходство.

– Странное дело, но эта война, – как‐то сказала Роуз за чашкой чая в гостиничке Летти, где по стенам ползла плесень, – тем, что нам сделалось необходимо работать, она привнесла в нашу жизнь цель и смысл.

Летти подняла глаза, чтобы посмотреть ей прямо в лицо.

– Кому “нам”? Ты имеешь в виду женщин вообще или только таких, как ты?

Роуз покрутила в пальцах свою светло-каштановую прядку, и Летти стало неловко из‐за того, что она намекнула на разницу в их происхождении. Так‐то она старалась не слишком задумываться над тем, что отец Роуз был настоящий лорд, а у подруги есть и титул, и земли.

– Женщинам. Девушкам, – ответила Роуз. – Если бы не война, единственным нашим делом было бы подыскать себе мужа и все такое.

– Ну, я и так работала в Абергавенни, на почте. Таким, как мы, многим приходится… – мягко проговорила Летти.

Летти устроилась на почту в пятнадцать, когда оставила школу; и без того она проучилась на год дольше, чем считал нужным ее отец. Миссис Кеттерик строго указала ему на то, что Вайолет “очень толковая”, и стала настаивать на том, чтобы городской совет выделил ей одну из немногих стипендий, пусть девочка продолжит обучение в средней школе. Но потом они узнали, что Кэрри Джонс, которая служила в маленьком почтовом отделении на главной улице в Абергавенни, ждет четвертого ребенка, и предложение занять этот пост вместо Кэрри было слишком соблазнительно, чтобы Летти от него отказалась, стипендия там или нет.

– Но разве эта работа не была чем‐то вроде временной остановки? – настаивала Роуз. – Способом занять время, пока ты еще не замужем?

– Пожалуй. Хотя сама‐то я смотрела на это дело иначе. Но, наверное, именно так относился к нему мой отец.

– Я просто о том, что у многих девушек – ну, таких, как мы, – и в мыслях не было, что придется делать что‐то серьезное, от нас этого никогда, в общем‐то, и не требовалось, – продолжила Роуз. – О, я знала, что воспитание детей и ведение домашнего хозяйства станет нашей работой – и это работа важная. Но как‐то по‐другому, не так ли?

Летти склонила голову набок, показывая, что внимательно слушает.

– Наша служба в военное время – это вынужденно и нежданно-негаданно. И дает повод пораскинуть мозгами. И отлично, как раз самое время – я думаю, женщинам это нужно.

Летти и Роуз грелись дружбой, укрепившейся в силу обстоятельств, но прошло несколько месяцев, и наступил конец. Все размахивали флагами, все порывисто целовались; наблюдая, как светятся радостью лица вокруг, сама Летти ежилась от холодной струйки разочарования. Она знала, что настроение это неправильное, что признаться в нем нельзя даже себе самой. Но видение зимних полей, раскинувшихся вокруг ее дома – голая, фиолетово-бурая земля, затвердевшая в борозды, протянутые в бесконечную даль, – преследовало ее.

Дома, в Абергавенни, Летти стало казаться, что время, проведенное в Лондоне, запечатано и уплывает, почти что воспоминание о том, чего не могло быть. Но однажды по почте пришел лиловый конверт. Все девушки, расставаясь, клялись, что будут поддерживать связь, но только Роуз подтвердила это на деле, доказав, что писать письма любит и отлично умеет. А потом она начала присылать книги.

– Зачем тебе это шлют, Летти? – спросил отец, встопорщив свои густые усы, как это бывало, когда он ощущал угрозу.

Не ответив, Летти вынула пакет из его рук и, развернув, нашла там тяжелый том “Грозового перевала” в кожаном переплете, присланный из “ну просто огромной” библиотеки Фарли-холла, как, величественно на слух, именовалось поместье Роуз.

Отец Летти не особо жаловал чтение, хотя о том, какой он мастак разгадывать кроссворды, по окрестным долинам ходили легенды. Эван пел в церковном хоре, служил на железной дороге и состоял в лейбористах. Но даже одобряя то, что его сыновья – оба младше Летти, оба в ярости из‐за того, что не досталось повоевать, – разделяют взгляды Джорджа Оруэлла, он резко выказал недовольство, увидев, как Летти проводит воскресенье за книгой, у камина, усевшись с ногами в кресло с ветхой до дыр обивкой.

Она пропускала это мимо ушей. Письма и книги давали ей выход в другой мир, и если уж не в безумный, напористый Лондон, то точно не в сонный Южный Уэльс. Они возмещали то, как скукожилась ее жизнь.

Спала Летти на узкой кровати, отделенная от братьев тяжелой старой гардиной, трудилась пять дней в неделю и по утрам в субботу, а в субботние вечера позволяла себе полпинты пива в “Фонтане”. Но порой то, как визгливо веселились в пабе ее приятели, угнетало. Видно, так выплескивает себя почти истерическое облегчение от того, что ты не погиб, думала она, наблюдая за тем, как глаза их горят, а рты силятся что‐то сказать, дельного не говоря, как будто быть живым имеет смысл, если только ты плывешь по течению.

Снова взявшись за лимонад, Летти допивала его до дна, когда к ней устремился, путаясь в соломе, которой устелен был пол, какой‐то молодой человек.

– Летти?

Ага, вот и он.

Хоть она его и ждала, Летти слегка озадачилась. Уж очень он оказался высок и худ, светло-каштановые волосы взмокли от пота, несколько прядок свесилось на кроткие карие, широко поставленные глаза.

– Берти?

“Но где же Роуз?” – подумала Летти, в нарастающей панике сжимая пустой стакан.

“Что мне стоило подождать Роуз!” – подумал Берти, сожалея о своем решении обогнать сестру и явиться в паб первым.

Прежде его не слишком заботила встреча с подругой Роуз. Теперь же он обнаружил, что смотрит в такие глубокие, такие темные, такие синие глаза, каких он, показалось ему, никогда в жизни не видел.

Берти обогнал Роуз на последнем отрезке их двенадцатимильной прогулки по влажной и густой, чем дальше, тем гуще, зелени Брекон-Биконс – с детства укорененная привычка соревноваться, от которой ни брат, ни сестра еще не готовы были отказываться. Роуз было двадцать два, она на два года старше Берти, и ноги у нее так вымахали в отрочестве, что хоть куда, соперничали они на равных. Но теперь он регулярно ее опережал, вот и оказался в гостинице с низкими потолками, где они сняли на выходные довольно убогие комнаты, один, запыхавшийся и на одеревенелых ногах.

– Привет-привет! Очень рад познакомиться с вами, Летти. Я слышал… то есть Роуз… она…

Берти производил впечатление человека, у которого куда больше конечностей, чем это обычно бывает, и он плоховато с ними освоился. Простер было в приветствии длинную руку, на полпути передумал, провел взамен дланью по встрепанным волосам, нимало их не пригладив, и уж потом ткнул решительно, указав на пустой Леттин стакан.

– Не хотите ли выпить? Еще что‐нибудь… то есть… не могу ли я…

– Полпинты мягкого, пожалуйста, – быстро произнесла Летти.

Берти с большим энтузиазмом кивнул, глядя куда угодно, только не ей в глаза, затем, мотнув несколько раз всем своим длинным телом в сторону бара, переместил наконец к стойке свои конечности и бумажник, чтобы заказать пинту горького и полпинты мягкого. Рассматривая его и изо всех сил стараясь не пялиться, Летти поняла, как ошиблась в своих представлениях: основываясь на картинках из книжек, она выстраивала в воображении образ какого‐то аристократа, которые давно уж, наверно, вымерли, тогда как он обычный двадцатилетний парень, взлохмаченный, в заляпанных грязью брюках.

Вернувшись с пивом, Берти плюхнулся в коричневое кресло с ней рядом, слегка расплескав при этом свою пинту. Оба они уставились на костерок, потрескивающий за корявой каминной решеткой. Длилось это, пожалуй, всего несколько секунд, не больше, но у Летти от молчания все тело заныло, и стиснулись скрещенные в лодыжках ноги.

– Вы не будете возражать, если я скину ботинки? – сказал Берти.

Ступни у него горели. Но, кроме того, возня с влажными шнурками дала бы удобный повод обратить свой взор в пол. Уж лучше так, чем смотреть в лицо, в глаза этой Летти.

Та, помотав головой, дескать, не буду, постаралась ничем не выразить своих чувств.

Мужчины, которых она знала, ботинок в пабе никогда не снимали – впрочем, являлись они сюда после работы и тут, стоя, осушали свои пинты с таким видом, будто это последнее их трудовое свершение за день, а не награда. Берти, напротив, принялся расшнуровывать походные ботинки так, словно намеревался потом задрать ноги как человек праздный.

Потягивая пиво, Летти глядела на то, как он мается со шнурками. Она и без того ожидала, что Берти покажется ей столь же чуждым, как Роуз при первой их встрече, но теперь это ощущение усиливалось еще какой‐то его… мужской сутью. Да и вообще поражал этот странный, неведомый ей подвид мужчины с его твидовым пиджаком, непохожим на местный выговором и рвением угодить – ласковым, но нескладным.

– Как прошла ваша прогулка?

– А! – Берти, которому удалось стащить первый ботинок, перевел было дух, но тут же омрачился сознанием того, что от носка несет мокрой псиной. – Да, очень хорошо. Здесь есть на что посмотреть. – ответил он, пытаясь упрятать ступню под кресло.

– Пен-и-Ван[2], верно?

– О да! Впечатляюще, да… впечатляюще. И до чего ж славно выйти наружу и бродить после той зимы, что мы пережили!

Поставив оба ботинка у камина, Берти наполовину осушил свою пинту, обозрел сначала стены, затем потолок, будто развешанные там полированные конские бляхи страсть как ему любопытны, затем снова глянул на бар и только потом сдался и украдкой покосился на Летти. Она также, похоже, избегала смотреть на него, отводя глаза, точно в другой стороне паба происходило что‐то поинтересней. У нее были ямочки на бледных щеках; брови, тонкие и аккуратные, слегка приподняты. Необычайно узкий нос с пимпочкой на конце тоже выглядел вздернутым, способствуя впечатлению, что происходящее ее потешает.

Или это из‐за запаха? Боже, подумал Берти, от меня несет, как от дохлой овцы.

– Летти! Милая!

“Благодарение богу”, – подумали разом оба, когда жизнерадостный возглас Роуз разнесся по пабу.

Не такая высокая, как ее брат, все равно она передвигалась шагами длиннее Леттиных раза в два, не меньше, как обнаружила та, когда пыталась не отставать от нее в Лондоне. Там уличная толпа, которая после неспешного родного городка Летти подхватывала и швыряла, перед Роуз всегда расступалась, как вода перед носом корабля. Роуз пересекла паб примерно в два таких шага и крепкими руками обхватила узкие плечи Летти, почти подняв ее с места.

– Как ты, как ты? Здорово, что он тебя отыскал… Берти! Ты что, снял ботинки? Ну, вообще. И где моя выпивка, а?

– Как же я рада тебя видеть, – сказала Летти. – Сколько времени утекло?

– Ну, года два, не меньше. Да, и я соскучилась по тебе, моя дорогая девочка.

Роуз снова приобняла подругу, присев рядом на краешек кресла. Постучала пальцем по пимпочке, а Летти, сморщив нос, высунула язык и на секунду почувствовала себя школьницей – хотя, конечно же, в школе у нее не водилось таких умных и уверенных в себе подруг, как Роуз. Наверно, это что‐то врожденное, думала Летти, привычно изумляясь тому, с какой легкостью Роуз взаимодействует с миром.

Берти, по‐прежнему не в своей тарелке, протянул руку к бару и одними губами, беззвучно, сообщил бармену, что будет пить Роуз – джин с тоником, догадалась Летти, Роуз всегда только это заказывала, – а потом последовал за своим жестом, и не подумав вспомнить о том, что не обут.

“Слухи пойдут”, – подумала вдруг Летти, наблюдая, как Берти скачет в одних носках, кивает, улыбается, вынимает слишком большую купюру. Том за стойкой, литые плечи и лоб, стоял, не шевелясь, пока Берти суетился-возился; братья Дэвисы в упор тяжело на него глядели.

Ну и пусть! Летти почувствовала, как лицо ее вспыхивает от удовольствия при мысли о том, что она с Берти заодно – но еще больше с Роуз. Пусть себе слухи! У нее в животе щекотало от простой и беспримесной радости свиданья с подругой – подругой, которую она любит, которую, как ей думалось, она больше никогда не увидит.

Принеся джин с тоником и угнездившись в кресле со своим недопитым еще пивом, меж тем как огонь в камине, потрескивая, грозился подпалить ему ботинки, Берти понял, что и слова вставить в девичью болтовню не может. Перебивая саму себя, его сестра засыпала Летти вопросами о том, где тут в округе непременно нужно побывать, где та любит гулять, о работе, о книгах, которые они обе читали.

Летти обнаружила, что единственный способ взвешенно и толково высказаться о миссис Дэллоуэй[3] – это ни в коем случае не смотреть в сторону длинных ног Берти (со ступнями в носках).

Но в конце концов вежливость все‐таки заставила ее к нему обратиться.

– А вы, Берти? Вы, должно быть, много интересного читаете по оксфордской программе, правильно я говорю?

– Я бы лучше читал то, о чем вы обе так живо беседуете. Похоже, это куда занимательней моих лекций, – сказал он с милой кривоватой улыбкой. – Великих – я имею в виду древних греков и римлян – читать трудно и скучно до дурноты. Право, и не подумаешь, что только что кончилась война, до того это неуместно и ни к чему, словно…

– Словно ты застрял в прошлом? – вскинув бровь, подхватила Летти. Его глаза метнулись к ее глазам, и они наконец столкнулись взглядом как должно.

Последовала вспышка в долю секунды, словно удар статическим электричеством. У Летти закололо в кончиках пальцев; у Берти по периферии зрения взрывом рассыпались звездочки.

Девушка поспешно отвела взгляд, не понимая, что вдруг стряслось, а затем с удивлением осознала, что случившееся прибавило ей смелости.

– Но как же, классика ведь вся про войну, разве нет? В сущности, там сплошная война, ничего, кроме войны – троянцы и все такое. Вся эта ан-тич-ность, – Берти поежился внутренне от того, как прорвался в это слово ее валлийский акцент, – она и есть настоящее, верно? Мужчины, много мужчин, они воины, и они убивают друг друга.

– Сдается мне, Летти, вам следовало бы учиться вместо меня, а мне – вместо вас работать на почте.

Кажется, она чуть нахмурилась. “О, боже, – подумал Берти, – еще решит, что это я свысока. О, нет”.

– Хотя не уверен, что справлюсь, полное отсутствие организационных навыков, и с арифметикой просто беда. Но штамповать письма мне наверняка бы понравилось… – Он взмахнул рукой, как бы франкируя почтовое отправление.

– Пойдите лучше в библиотекари. С вашим‐то навыком работы со старыми книгами!

Тут Летти заметила, как подрагивают, будто кто их за ниточки дергает, уголки широкого рта Роуз. Она покраснела, и Берти не смог не задаться вопросом: неужели она тоже это почувствовала? Конечно же, ему не показалось…

При этой мысли он покраснел тоже, и уж тут губы его сестры растянулись в широкой, неудержимой ухмылке. Позже, когда Летти спешно, боясь припоздать на последний автобус, распрощалась – Берти не отрывал глаз от ее аккуратной фигурки, когда она шла к двери, – он мрачно приник к своей третьей пинте. Странно уже и то, что пути их пересеклись! И вряд ли пересекутся снова…

Но тут Роуз сделала ему подарок.

– Замечательно, что мы повидались. Знаешь, мне правда не хватает такой подруги, как Летти. Я вот подумала, не пригласить ли ее на наш садовый прием…

– Да, безусловно, какая отличная мысль! Да, пригласи!

– Ты правда так думаешь? – невинно переспросила Роуз. – Я не уверена, действительно ли она…

– Ну, ты знаешь ее лучше, чем я, – перебил Берти, пытаясь скрыть свой энтузиазм. Сделал глоток горького и попытался принять вдумчивый вид. – Но почему бы и нет. Полагаю, она любит пирожные? А сады? Мы видели, где она живет, будет справедливо, если она тоже увидит, где живешь ты…

Он замолк, приметив тень беспокойства, мелькнувшую по лицу Роуз, и поправил себя: конечно же, дома, в котором живет Летти, они не видели. И дом этот, каков бы он ни был, вряд ли так уж похож на Фарли-холл.

Но Берти отринул эти сомнения; все это не имеет значения. А что имеет, так это то, что ему хочется снова ее увидеть.

– В любом случае, Рози, разве у нее не скопилась куча твоих книг, которые нужно вернуть?

Глава 2
Июль 1947 года

– Берти! – донесся голос Роуз из соседней комнаты. – Она уже здесь!

Берти, который весь день расхаживал по Фарли-холлу, мучительно дожидаясь, когда же Летти приедет, обнаружил, что несется наверх, в свою спальню.

– Берти! – сердито вскричала Роуз ему вслед. – Ты можешь открыть дверь? У меня полно дел, и я не хочу посылать горничную!

Он не ответил. Нет, открыть дверь он никак, никак не мог. Его сердце билось, как бешеное.

– Берти!

В спальне он затаился за плотной шторой и, вытянув шею, глянул вниз на подъездную дорожку. Вон она, выбирается из машины, которую они послали на станцию Нарсборо к поезду, который приходит за несколько часов до сбора гостей.

Летти подняла глаза, и Берти отпрянул от окна.

Она же глядела вверх, и фасад Фарли-холла из красивого серо-желтого камня высился над ней на фоне дождя. Так много окон! И за каждым из окон – комната. И за одним из окон, может статься, Берти…

Летти поспешила опустить взгляд.

Водитель побежал вверх по ступенькам, поднося к внушительной входной двери ее потертый коричневый чемодан. Глупо приезжать всего на одну ночь с таким большим чемоданом, но в доме Льюис других чемоданов не имелось.

На мгновение Летти словно окаменела. Несколько капель скатилось с полей шляпки за воротник. Она поежилась, вскинула остренький подбородок и поднялась к двери. В тот самый момент, как она собралась нажать на звонок, дверь распахнулась.

– Летти! – Роуз, в одной руке охапка срезанных цветов, торопливо чмокнула ее в щеку и почти что втащила внутрь. – Добро пожаловать, дорогая, здравствуй. Как прошло путешествие? Надеюсь, ты не слишком устала? Здесь, некоторым образом, беспорядок, из‐за погоды, – она неопределенно махнула округ себя, – но я совершенно уверена, что скоро развиднеется, верно? В любом случае, давай я покажу тебе твою комнату, а по дому мы пройдем позже, уж какой есть!

Фарли-холл определенно показался Летти величественным, когда Роуз вела ее по глянцевому полу прихожей, вверх по изогнутой лестнице и по обшитому панелями коридору с шестью дверьми, одну из которых она распахнула. Летти выделили отдельную спальню. Как только служанка (служанка!) принесла поднос с чаем и принялась наливать Летти ванну, Роуз извинилась и поспешила уйти, скоро гости, а у нее столько еще не сделано и в доме, и в саду.

Летти попыталась посидеть спокойно в маленьком кресле, увещевая себя: когда еще выпадет, чтобы тебе прислуживали. Однако она не знала, сколько времени может потратить на приготовления к приему, да и слишком нервничала, чтобы с охотой перекусить. Хорошо еще, бутерброды были нарезаны на удивление тонко, а слабый на вид чай имел странный цветочный привкус.

Когда же они увидятся?

Она неотступно думала об этом, погружаясь в глубокую, вместительную чугунную ванну. Какое блаженство нежиться в ней столько, сколько душа пожелает, а не отмываться лихорадочно в жестяной лохани под крики братьев, чтобы она поторапливалась, не то вода остынет. Но руки-ноги ее сами собой отказывались лежать тихонько в покое. Что, если вечеринка уже начиналась? Что, если Роуз – или, хуже того, Берти – спрашивают себя, куда она подевалась? Наверное, они сразу поймут, догадаются, как она робеет, подумают, что она прячется здесь, наверху, решат, что она жалкая, маленькая…

Поспешая изо всех сил, Летти нарядилась в свое любимое платье: васильково-синее, с рисунком из крошечных желтых цветочков на стебельках. За день до того она пришила кружевной воротник, чтобы прикрыть потершийся на плече шов. Платье было немодное, но сидело оно идеально. Она тщательно распушила кудряшки, в дороге примятые шляпкой, нанесла на щеки самую чуточку румян.

Когда она спускалась по гулкой лестнице, поступь ее, показалось ей, звучала почти зловеще, Замешкавшись на мгновение в коридоре, она услышала из соседней комнаты голос Роуз.

– О, ты уже готова!

У Летти упало сердце. Роуз, по‐прежнему в старой юбке из коричневой шерсти, выписывала сложные па, исполняя танец планировки приема. Одинаково одетые женщины в фартучках кружили вокруг нее, поднося ящики с бутылками, стопки льняных салфеток, подносы со столовым серебром. Роуз подняла палец, показывая, что будет с Летти через минуту, и вернулась к ошеломительно вдумчивому обсуждению вилок для торта.

Чувствуя себя неловкой и бесполезной, Летти ускользнула, думая вернуться в свою комнату. Но затем в распахнутой двери увидела сад, внезапно залившийся ярким персиковым светом.

Ее потянуло наружу. Дождь рассыпал по нефритовой лужайке крошечные драгоценные камешки, подсвеченные солнцем, которое выглянуло услужливо, чтобы просушить травку перед приходом гостей. Косой послеполуденный свет подчеркнул изломы лилейника, бархатистость изнанки розовых лепестков. Аромат цветов окатил Летти, доносясь к ней в струях влажного и теплого воздуха.

Дождевая вода просочилась в носки ее выходных, темно-синих, на низком каблуке туфель. Всей грудью она вдохнула в себя то, что сулил предстоящий вечер.

– Добрый день.

Летти вздрогнула, обернулась – и ощутила в точности то, как бывает в лифте: подскок и сразу падение, и земля ускользает из‐под ног, даже если ты стоишь себе как стоял.

Потому что перед ней был Берти, в синем блейзере, кремовых брюках и рубашке с распахнутым воротником. Виднелся треугольничек тела, глянув на который, Летти вдруг позабыла, как полагается поступать со своими руками. Она смешно ими дернула, сама от того смутилась и спрятала их за спину.

– Здравствуйте! Спасибо, что пригласили меня… ну, то есть Роуз пригласила… у вас здесь очень красиво.

– Как добрались? – спросил Берти.

Вертлявый пушистый зверек, похоже, обосновался в основании его пищевода. Рози пришлось взбежать наверх, заколотить ему в дверь и прошипеть, чтобы он “вышел и занялся гостьей, а то она там совсем одна!” – только тогда Берти решился покинуть свою комнату.

– О, прекрасно.

На самом деле, ехать пришлось долго, в вагоне третьего класса было тесно и многолюдно. Она взяла в дорогу “Ночь нежна” Фицджеральда, но не читала, а по большей части почему‐то смотрела в окно, раздумывая над тем, что такого умного скажет, обсуждая с Берти эту книгу.

– Да? Это хорошо. Но вообще‐то ехать далековато.

– Да, довольно‐таки. – “Ох, что‐то я не то говорю”, – подумала Летти.

– И… и как вам комната? Все удобно?

– О да, и там такая обалденная ванна!

Берти покраснел, и Летти, глядя на него, тоже.

Опыт общения с женщинами был у него совсем скудный, но после того, как они с Летти так легко, непринужденно и дразняще в пабе поговорили, он думал о ней весь летний семестр. Думал, катаясь вдоль канала на велосипеде, обедая в длинной студенческой столовой и, конечно, укладываясь ночью на жесткое односпальное ложе. С тех пор как Рози подтвердила ему, что Летти приедет на садовый прием, он почти что только и делал, что представлял себе, куда заведет в дальнейшем их занятная болтовня.

Тогда, выстраивая мысленно диалог, он был значительно остроумней, но сейчас не придумал ничего интересней, чем пробормотать:

– Что ж, погода, похоже, налаживается.

– Да. Это… удачно. Для вечеринки. Хотя, поди, и для цветов тоже.

– Конечно.

– Их, должно быть, побило этим дождем.

– Да, – кивнув, Берти погрузился в молчание.

“Пришиблен моим идиотизмом, небось”, – подумала Летти.

– Ну, и гостям без дождя в любом случае лучше, – наконец выдавил из себя он.

– Еще бы, ненавижу мокрые сборища.

– Наверное, э-э, скоро съезжаться начнут, – продолжил Берти, пялясь под ноги так, словно страшно озабочен тем, в каком состоянии там трава.

– Видно, много будет народу?

– Должно быть много, Рози мало не позовет. Что ж, не стану вас задерживать… знаю я, каковы девушки… вам же надо еще, наверно, одеться…

Он всем телом мотнул в сторону Фарли-холла, каменный фасад которого кремово-желто сиял на фоне расчистившейся небесной голубизны. Приоткрыв рот, она не знала, что и сказать. Значит, он думает, что она не приоделась еще для вечеринки, не понимает, что это ее лучшее платье.

Летти кивнула, не в силах вымолвить ни слова, и, опустив голову, быстро пошла по лужайке назад к дому.

“Ох, да она переоделась уже”, – понял Берти. Он‐то просто предположил, что это было бы слишком рано для любой женщины… но теперь она решит… она подумает…

Берти тихо простонал про себя.

В своей комнате Летти притворилась, что читает, и делала это, пока вечеринка в самом деле не началась, пронзительные приветственные вскрики сомнений в этом не оставляли. К счастью, когда она осторожно вышла наружу, Роуз – теперь в вишневом приталенном платье – сразу заметила ее, подбежала, чуть неуклюже, по травке и взяла под руку.

Она подвела Летти к столу с неописуемо роскошной едой (омары! семга! нормирование продуктов не в счет, когда у вас такие запросы!), быстро, один за другим, влила в нее несколько бокалов настоящего шампанского и только потом горячо и порывисто представила своим шикарным взрослым друзьям. Последние лучи солнца припекали затылок Летти, щеки ее ныли от всех этих кивков и улыбок. Жгучее ощущение, которого она не испытывала уже года два.

При этом она все время держала в уме, где находится Берти, чтобы, оборони господь, в ту сторону ненароком не глянуть.

Ее платье, пожалуй, и впрямь было простовато в сравнении с другими нарядами, которые словно витали вокруг, но вскоре она обнаружила, что это ей все равно. Потому что начались танцы. И там были мужчины. Не так много, чтобы хватило всем, но все же: мужчины, наконец‐то. Легкая на ногу, проворная, Летти без проблем приманивала их к себе. Когда она кружилась по лужайке, складки ее крепдешинового платья порхали и разлетались, нежно лаская ей ноги; она пожалела, что в чулках и не может почувствовать это голой кожей.

Все это разительно отличалось от незатейливых танцулек в Абергавенни, где мелькали все те же лица, томила общая нищета послевоенной жизни. Сейчас Летти казалось, что она – героиня какого‐нибудь из тех романов, что присылала ей Роуз.

– Ты довольна, моя дорогая? Тебе весело? – спросила та в перерыве между танцами, приобняв и нежно дернув за мочку левого уха.

– Еще как! Все просто замечательно. Вот только что интересно поговорила с этим… как его?.. Фредди?.. о Фицджеральде. Он тоже читает “Ночь нежна”! – Ей хотелось заверить Роуз, что она, Летти, вполне способна влиться, вписаться в ее мир. Что не стоит о ней волноваться (или же стесняться ее, вторил тихонький голосок).

– Отлично, я рада, – ответила Роуз, а потом отошла и очень громко принялась обсуждать индийские дела с утомленного вида молодым джентльменом, который только что прибыл с переговоров.

Мельком, чуть недобро, Летти подумала, что, пожалуй, не стоило бы Роуз так налегать на мужчин, она прямо‐таки подавляет их своей мощью.

Тут она заметила Берти, который понуро стоял, опираясь на цветочный вазон из резного камня, и подумала, интересно, наблюдает ли он за ней. Немедленно согласилась, когда кто‐то из незнакомцев позвал ее потанцевать, позволила ему крепко обнять себя за талию и воспарила в ночном воздухе, обвевающем ей плечи и пылающее лицо. Танец за танцем. Вечер переливался радугой, платья оттенков фруктового мороженого кружились меж полуосвещенных клумб, китайские фонарики сияли, как цветистые луны.

А потом она снова заметила это, все ту же ветреную, хмельную, сквозь стиснутые зубы решимость заполучить все от жизни – ту самую, что наблюдала и дома. Все как‐то слишком громко, слишком старательно. Та особая пустота в глазах у кое‐кого из мужчин, чувственное шипение саксофона… У нее разгорелись щеки. “Мне нужно на воздух”, – подумала она и только потом поняла, что и так не под крышей.

Определенно, необходимо было где‐то присесть.

На шатких ногах добредя почти в самый конец сада, Летти увидела там дуб, опоясанный низкой кованой скамьей.

Она села, прижала ладони сначала к металлическим прутьям, потом к щекам, чтобы их охладить, и вздохнула, не разбирая, взбудоражена она или опустошена. Но то, как основательно, прочно стоял рядом с ней дуб, подбадривало, внушало уверенность, и Летти вдохнула в себя поглубже сельский воздух с его запахами, и знакомыми, и непривычными: запахами земли, молоденьких зеленых листков, еще чего‐то. Йоркшир. Так далеко на севере она еще не была.

Берти с другой стороны дерева – это было его любимое укрытие – скорее почувствовал вибрацию металлических прутьев, чем услышал, как она села.

Да не может быть, подумал он. Разве так бывает? Он взвесил риски: нарушить свое одиночество или потерять шанс…

Он поднес зажигалку к сигарете.

Летти, услышав щелчок-шипение-треск, лишь потом додумалась испугаться. Кто‐то там есть за деревом. Она глянула вбок; да, скамья огибает кругом толстый ствол дуба.

Сигарета. Вот то, что ей сейчас нужно. Дым, который курильщики напускали дома, в пабе “Фонтан”, она выносила с трудом, но здесь мужчины подносили тебе огонек так любезно, так до странности нежно… Да, сигарета.

Опершись на прутья, Летти передвинула себя дальше, чтобы увидеть, кто там.

И увидела.

– Ох!

– Летти. Я… Я тут просто тихо себе курю… я не слышал… вы как, в порядке?

– Да, да, все прекрасно. Просто хотела минутку передохнуть…

Он полупривстал, по очереди изобразив лицом не меньше шести выражений.

– Мне следует… я должен… я могу уйти… то есть…

– Да не глупите же вы. – Летти схватила его за руку и потянула обратно на скамейку.

Он шлепнулся неловко, чуть ее не задев, и хмыкнул, не удержался. И Летти, она тоже хихикнула, и неловкость, которую он всю ночь таскал на себе, как черепаха свой панцирь, исчезла.

– Ох, Берти, что‐то я перебрала, пожалуй, с шампанским…

– Я знаю, – сказал он, с прискорбием глядя на свою руку с пустым бокалом. – Я тоже. Как это все… прямо беда.

– Дайте же мне сигарету и поговорите со мной о книгах.

Так что он дал ей закурить, в открытую глядя на белый изгиб ее шеи, и поделился самыми выношенными своими мыслями про Вордсворта. Хотя, что уж тут, надо признать, произнесенные вслух, звучали они как путаные и сентиментальные сентенции про простоту пастушеской жизни и все такое.

– “Все, что природа сотворила, жило в ладу с моей душой. Но что, подумал я уныло, что сделал человек с собой?”[4] – процитировал он в отчаянии, обращаясь к звездам, которые подмигивали, явно его одобряя.

Летти чуть за сердце не схватилась. Ей на самом деле читают стихи! На приеме в саду! Под звездами!

Но, ничего этого не показав, затянулась дымом и закатила глаза, что, по мнению Берти, придало ей вид светский и искушенный.

– Но ведь жизнь в сельской местности, она вовсе даже не рай, верно? По-настоящему там совсем не только полные ликованья примулы и поющие птицы. Нет, там темно, грязно и пропасть физического труда.

– Да, но разве и в этом – в честности человека и природы, зверей и почвы – нет чего‐то трансцендентного? Машины, и самолеты, и скорость, и оружие… все это уводит нас все дальше и дальше от важного диалога между человеческой природой и почвой.

– Да не было у нас никогда оружия, Берти, правда, были просто куски металла или… или мечи, или что там еще, ну, вы знаете… палки.

Она подобрала упавшую дубовую ветку и встала в стойку для фехтования. Его истовая серьезность, наверно, очаровательна, и, пожалуй, она не прочь улечься под деревом, и пусть он прочтет ей вслух все сплошь творения Вордсворта, но все‐таки сейчас ей нужно сбить его с этого тона, нельзя допустить, почему‐то, чтобы все эти пышные фразы про человечество и природу так легко взяли ее за живое.

С Берти раньше женщины так себя не вели – ну, порой посмеивалось над ним надменное существо, нашедшее его жалким: это да, это сколько угодно. Но никто еще не замахивался на него веткой!

Он склонился, не торопясь, ощупью отыскал палку и для себя, и вдруг мигом вскочил на ноги, всполошив этим Летти.

– En garde! Защищайтесь!

Летти взвизгнула, и они принялись вовсю фехтовать.

– За природу!

– За прогресс!

Она хорошо отбивалась и даже вынудила его отступить, что произвело на Берти не менее сильное впечатление, чем то, как она полна азарта сражаться интеллектуально.

– За… за высокое!

– За будущее! Я хочу нового, прекрасного будущего! Волнующего, целеустремленного и… и деятельного!

– О, держу пари, что ты хочешь…

Она тихо ахнула от хриплой двусмысленности, непонятно на чем основанной, и тут оказалось, что палка Берти валяется на земле, а его рука ее обнимает, и прижимает он ее к себе куда крепче, чем любой из тех, с кем она танцевала, и в уме ее прозвучало внезапно четко: “Запомни это”.

Мгновение перед тем, как их губы соприкоснулись, растянулось предвкушением на целую вечность. Очень похоже на тот момент, когда гаснет свет и поднимается занавес.

А потом они поцеловались. Берти, воспринявший это как сущее чудо, понял, что поцелуя под дубом ему никогда не забыть.

А ее рука так и свисала вдоль тела, не выпустив ветку, на которой подрагивал один молодой листок.

Глава 3
Октябрь 1947 года

– Это же смеху подобно, – шипела Летти на краю лужайки Вустерского колледжа, упершись, как особо упрямая овца.

– Я знаю, но правила есть правила, и их яро блюдут. – Берти пожал плечами и скорчил гримаску.

– Не. Ходить. По. Траве. Женщинам. Вход. Запрещен. – Она выговорила слово за словом так, словно каждое из них лично ее оскорбляло. – Но ты живешь здесь. Учишься здесь.

– Ну, да, в том‐то и дело. Как раз, думаю, чтобы не отвлекать… – вяло пробормотал Берти.

После той садовой вечеринки в Фарли-холле они поддерживали связь, обменивались письмами, которые тщательно составляли, касаясь в основном поэзии и политики, и, как бы походя, вкрадчиво выясняли обстоятельства личной жизни друг друга, пряча свой почти болезненный на этот счет интерес. Берти чуть не спекся от радости, когда Летти согласилась на его предложение навестить ее в Абергавенни; теперь настал его черед ввести ее в свой мир. При мысли, что он сможет показать Летти Оксфорд – крытые аркады и витражи, старую библиотеку с ее особой, ученой, академической тишиной, – его наполняла гордость. Пусть Берти и не увлечен безумно учебой, эстетическое ее обрамление всегда было ему по душе: обветшалое великолепие внутреннего двора, путаная лестница, что, спотыкаясь о собственную крутизну, ведет в уютную спальню и в кабинет, где стоит старое кресло, обитое красной, вытертой до сияющей гладкости кожей.

Ему в голову не пришло, что Летти вздумается взглянуть и на это тоже, но вот она здесь, разъяренная тем, что желание ее невыполнимо. Не то чтобы Летти строила планы на его спальню – нет, это всего четвертая их встреча, и переночевать она остановилась в съемной комнатке над чайной, но ей взаправду хотелось знать о Берти все, решительно все, каждую мелочь. Чтобы потом представлять себе зримо, как он сидит у того самого камина, который в письмах упоминал. Вдохнуть в себя запах его книг. Проникнуть внутрь этих величественных стен!

А не торчать на улице в осеннюю серость, когда холод исходит от неприступных камней.

С тех пор как он навестил Летти в Уэльсе, все шесть недель Берти неотступно о ней мечтал. Но вот она приехала в Оксфорд, и оказалось, что ее присутствие, ее реальность мечты эти пошатнули; не вполне она совпадает с его изношенными, думанными-передуманными воспоминаниями. Совсем не так уж бледна. Шаг у нее мельче, быстрей, почти что рысь. А взгляд глубокий, серьезный, вдумчивый, отчего странность ее пребывания в Оксфорде – фактического ее пребывания в его повседневной жизни – ощущалась одновременно и как совершенно правильная, и как заряженная непредсказуемым электричеством.

– Ну, пойдем, я хотя бы университетскую столовую тебе покажу, – сказал он, целуя ей руку в надежде смягчить ее.

– Так и быть. – И Летти недовольно тряхнула кудряшками, уложенными специально для этой поездки.

В огромной столовой – величие в каждой панели, в каждом вздохе ощущение избранности – она почувствовала себя совсем маленькой, но не захотела этого показать. Чувствовала, что Берти смотрит на нее, предполагая увидеть, как сильно она впечатлена, но не сдалась.

Отчего это что‐то внутри сопротивляется тому, чтобы выказать ему свое восхищение, сама себе удивлялась она. Берти, тот, когда был в Абергавенни, нимало своих чувств не скрывал. Он, если что‐то в маленьком их городке забавляло его или же поражало, все это время не переставал улыбаться.

Тогда ей так не терпелось его увидеть, что на вокзал она явилась за целых двадцать минут до прихода поезда и расхаживала взад-вперед по платформе в туфлях только что от сапожника, с обновленными каблуками. Он вышел из вагона в своем ладном костюме и шляпе, под порывами валлийского ветра норовившей слететь, и ее охватила робость. Она шла очень быстро и быстро же говорила, когда они направлялись к пабу “Фонтан”, где Берти снял себе комнату, с некоторой театральностью обращая его внимание на знаменательные, по ее мнению, места (“это домик, где вырос мой папа”, “вон там была моя первая работа, за прилавком, по субботам”).

Потом, оставив свой чемоданчик в темноватой, пропахшей вареными овощами комнате, он снова вышел на улицу и с некоторой застенчивостью протянул ей бумажный сверток. Летти, как дитя, поторопилась поскорей его развернуть.

– “Сыновья и любовники”? Я еще совсем ничего Лоуренса[5] не читала – о, Берти, спасибо тебе, это прекрасно!

А потом встала на цыпочки и поцеловала его прямо в губы, изумив Берти, который вообще‐то полагал крайне маловероятным, что ему позволят когда‐нибудь еще раз к ней прикоснуться.

– Молодчага, парень! Вперед! – крикнул кто‐то с другой стороны улицы, но Летти только хмыкнула на оборванного старикана в грязных штанах.

– Вот старый нахал, не обращай на него внимания, – прошептала она Берти с улыбкой, завихрившейся в самое его ухо.

Летти постаралась не подпустить его близко к своей семье – родители знали, что он к ней приехал, а братья нещадно дразнились, дескать, “хахаля завела”, когда кто‐то еще был рядом, но дома между собой они все на эту тему молчали. Может, потому, что прежде она не говорила им, кто за ней ухаживает, а теперь сказала, или же, может, потому, что он был приезжий. Но вот наступил субботний вечер, удержать Берти при себе ей оказалось не по силам, и в пабе, где была давка, ее удивило, как тепло его там приняли.

Определенно военный опыт помог, решил про себя Берти. Он записался добровольцем на следующий день после своего восемнадцатилетия. Финал близился, это было понятно, но совсем пропустить войну казалось позором. Тем не менее, когда он, пройдя офицерскую подготовку, отправился в Италию, Болонью уже почти взяли[6]. В общем, участие он, конечно, принял, но едва-едва, мимоходом.

Чему война действительно его научила, так это разговаривать с людьми, которые ничуть на тебя не похожи. Он проникся духом товарищества, когда делишься последней сигаретой, треплешься о крикете, получаешь коллективный заряд тестостерона – порой от страха, но в их случае еще и от победы. А кроме того, он постиг, как гасить мужское фанфаронство во всех его проявлениях и не становиться его мишенью.

Обучение Берти было построено так, чтобы из мальчиков вроде него вырастить лидеров. В семь лет его отправили в закрытую школу, помещавшуюся в монументальном здании с такими толстыми стенами, что там зябко было даже в летний семестр. Поскольку поездом от Фарли-холла добираться туда приходилось часами, родители навещали его редко. Берти следовало научиться твердо стоять на ногах и олицетворять собой силу и авторитет Британской империи, не меньше. Не сработало это нимало, но все‐таки в нем вышколили внутреннюю уверенность, позволявшую во всех решительно обстоятельствах оставаться самим собой. Неповоротливый, безобидный, книжный, он сочетал эти качества с такой естественностью и миролюбивым, великодушным настроем, что даже самые тертые, самые грубые из солдат поняли, что нет смысла ставить его на место или пинать за то, что он “белая кость”. В этом не было никакой нужды.

В “Фонтане” эта его кипящая открытость снова сослужила ему хорошую службу. Берти оказался никудышним игроком в дартс и не с ходу вникал в шуточки, которые сыпались градом и были слишком хлесткими, слишком валлийскими для него. Но когда до него доходило, хохотал долго и громко и, что куда важней, охотно посмеивался над собой тоже, да к тому ж несколько раз угостил пивом всех, кто был в пабе. Братья Летти, их друзья и разного рода приятели хоть и говорили потом, что он “чудной” и “чуток не в себе”, но дружно сошлись в том, что “парень вообще‐то годящий”. Летти чувствовала себя так, словно ее легонько позолотили.

Но в Оксфорде из‐под позолоты будто показался какой‐то дешевый металл. Летти предвидела, что там все будет грандиозно; грандиозность радостно ее волновала. Но она не ожидала, что будет чувствовать себя такой не на своем месте, такой оставленной за бортом. Даже у себя в колледже Берти ни с кем ее не познакомил. Оксфорд оказался каким‐то образом отгорожен, сплошные стены.

– А как тебе книга? – мягко спросил Берти, и у Летти на ходу в груди что‐то кольнуло.

– “Сыновья и любовники”?

За то время, что они не виделись, роман про молодого человека из углекопов она прочла дважды. Глянцевитая обложка из красной, как бычья кровь, кожи только что не светилась сама по себе на тумбочке у ее кровати, и она яростно выхватила книгу у брата Герейнта, когда тому вздумалось полистать драгоценные страницы своими толстыми, плохо отмытыми пальцами.

– Д-да, мне очень понравилось, – чуть запнувшись, произнесла Летти, сама слыша, как это натянуто и деревянно звучит, хотя давно продумала то, чем ей с Берти хотелось на этот счет поделиться, особо отметив поразительную интенсивность, с какой Лоуренс описывает отношения и то, что творится в глубине души человека. Но что, если по сравнению с другими девушками, с которыми Берти общается в Оксфорде, она выглядит наивной? Неинтересной? Тусклой?

У Берти сердце упало. Ему казалось, что Лоуренс скажет ей больше, чем Вудхаус или Ивлин Во, которых недавно послала ей Роуз; казалось, что Летти интересно будет ознакомиться с тем, как жизненную среду, подобную той, в которой обитает она, описывают в высокой литературе. Но как знать, возможно, она видит в этом снисходительное с его стороны, менторское к ней отношение?..

– Вот как. Ну, хорошо. – Им столько еще всего следует обсудить! Но прежде, чем Берти сумел подобрать слова, они подошли к реке.

– Я, э-э-э, я подумал, может, мы ялик возьмем? – сказал Берти так, словно эта идея только что пришла ему в голову.

– Ялик? – отозвалась Летти холодно-безразлично и сама отметила этот свой тон, хотя втайне надеялась, что с яликом у них выйдет. В самом деле, это было то немногое, что ей помнилось про университетские городки, что там – шпили и ялики. – Так вот чем ты занимаешься со студентками, да? На яликах их катаешь?

Она почувствовала, что задела его. Он открыл было рот, собираясь отшутиться, но закрыл, передумал.

Потом не слишком уверенно направился к служителю в кепке, видавшей лучшие дни, и что‐то ему пробормотал; кивнув, тот зашел в приземистый сарай-эллинг и выволок откуда плоскодонку, в которой стояла огромная плетеная корзина, увенчанная красными бархатными подушками и толстыми пледами в клетку. Летти нахмурилась.

– Экипаж подан… – проговорил Берти с небрежной иронией, как будто вся затея была не всерьез, но опустил глаза, когда протянул руку, чтобы помочь ей забраться в деревянное судно с низенькими бортами, а затем занят был тем, что платил лодочнику и отталкивал ялик от пристани. И поэтому он не видел, как росло удивление в глазах Летти.

Вода плавно обтекала плоскодонку, и лишь когда Берти умело вывел ее на середину реки, течение усилилось, и лодку стало покачивать. Летти половчей устроилась меж подушек. Хорошо бы весь Оксфорд это увидел: она в ялике, с молодым человеком, который позаботился все устроить. Причем именно для нее!

Когда, поднабрав скорости, они оказались в стороне от гребцов в просторных жилетах и коротеньких шортах, которые проплывали мимо, крякая от натуги, Берти уселся напротив нее и занялся корзиной.

– Тебе не холодно? Там есть пледы… Я подумал, вдруг ты замерзнешь, сидя. И еще тут есть кое‐что нам перекусить, пикник устроим. Ты как, есть хочешь?

– Всегда.

– Вот и отлично. Ну, ничего такого особенного, просто сэндвичи… – Появился бумажный, перевязанный бечевкой пакет, но все‐таки на фарфоровой тарелке. – И сыр с яблоками… – Все уже нарезанное, на небольшом блюде. – И кексик… с изюмом! И булочки… с глазурью! И немного вина. Хочешь?

Хрустальные бокалы ловили в себя осенний свет, который услужливо пробивался сквозь плотные облака и узенькие, тронутые желтизной листья плакучей ивы, к которой они подплывали. Ошеломленная Летти глаз не могла оторвать от этого пира. Из сладкого ей неделями доставался разве что джем.

Берти порылся еще. Сделал паузу, бросил взгляд на небо, а затем достал крошечную стеклянную вазочку с одной розочкой в ней, нежно-пренежно-розовой. Дернув плечом, он протянул ее Летти.

Вибрация в воздухе. Неужели она… рассмеется? Ему останется тогда только перевернуть плоскодонку и немедленно потонуть.

Летти, меж тем, пошевелиться опасалась из страха, что за всем этим стоит какая‐то придумка, розыгрыш, шутка за ее счет. Но затем приняла цветок и подчеркнуто бережно поставила вазочку к себе поближе, на край клетчатой скатерти, которую Берти расстелил между ними.

– Это… волшебно, – только и смогла она выдавить. У нее глаза защипало.

Так что Берти с облегчением перевел дух и принялся аккуратно направлять ялик под покров ивовых ветвей, образующий прохладную, словно бы решетчатую беседку. Оранжевый свет и лиловая тень ложились пятнами на его пылкое лицо, с надеждой к ней обращенное, и теперь она в точности знала, что никогда, ни для кого он такого раньше не делал.

Летти вглядывалась в него так пристально, так сосредоточенно, что почти что мука отразилась у нее на лице.

И потом это она чуть не опрокинула лодку, кинувшись к нему и обхватив его узкий торс так крепко, что еще чуть‐чуть, и сломает.

– Эй, потише! – засмеялся он, проглатывая вино, которое отчего‐то отдавало на вкус листвой, свежей влагой, деревом и рекой.

А она обнимала и не отпускала его, пока он не принялся кормить ее кусочками яблок и сыра. Осторожно приняв дольку в рот, она не выпустила из своих губ кончики его пальцев и принялась их покусывать. Сначала легонько, потом сильней, вжимая зубы в подушечки. Провела по ним языком.

Он издал низкий стон, и она разжала объятие. Повернулась так, чтобы уткнуться носом в его шею. В его тепло и пробившуюся с утра щетину; в его сливочный запах.

– Спасибо, – пробормотала Летти прямо в него.

– Что-что? – переспросил Берти, пытаясь чуть отстранить ее, чтобы расслышать, но она только зарылась поглубже.

Но когда дала себя отодвинуть, то едва могла поднять на него глаза.

– Не могу поверить, что ты сделал все это для меня.

Слов не хватало, и она силилась излучением передать ему, что за чувства ее охватили.

Берти обхватил ладонями личико Летти, сердечко, легко поместившееся в его длинные прохладные пальцы, и поцеловал ее.

Трепетание, которое, когда бы он ни коснулся ее, чувствовалось в груди, спустилось в живот, и тот наполнился огненной лавой. Чем‐то кипящим, вихрящимся, настойчивым. Его губы скользнули на ее шею, и у нее, сам по себе, вырвался вздох. Он улыбнулся, сердце его ударило в грудину, как молот, и всем телом он понял.

Глава 4
Январь 1948 года

– Ну, праааво же, Берти! – пропела на полувыдохе Амелия, его мать, выражая недовольство и разочарование, и воздела бокал с вином. Плавный взмах ее другого запястья уведомил Марту, что бокал следует наполнить.

В сложившихся обстоятельствах даже Гарольд на это не возразил. Отец Берти хранил молчание. Его взгляд уткнулся – или скорее впился – в вазу с оранжерейными георгинами, поставленную в центре обеденного стола и отражающую его полированным боком. Букет, на взгляд Берти, выглядел как приостановленный на полпути взрыв.

Сдержанная реакция отца на его заявление встревожила Берти. Гарольд покуда ни единого слова не произнес.

– Она миленькая, тут я с тобой не спорю. Но ведь это на всю жизнь, дорогой. – На словах Амелии уже была та глазурь, которую придает речам хмельное польское пойло.

– Я люблю ее, – сказал Берти так просто, как только мог, и глянул на Роуз, а та, сострадая ему, очень прямо, вся вытянувшись, сидела на обеденном стуле с высокой спинкой.

– Мама, Вайолет – одна из самых моих дорогих подруг, она человек умный, порядочный и трудолюбивый, – включилась Роуз в атаку, но Берти, переварив сказанное, слишком хорошо сознавал, что мать совсем не тех качеств ждет от своей невестки.

Когда Летти приезжала на выходные, и Берти, и Роуз набрасывались на нее, как голодные; дружба девушек столь же прочная опора их триединства, как и влюбленность. Но Амелия, не нарушая норм вежливости, ухитрялась почти игнорировать теперь нередкое уже пребывание Летти в Фарли-холле. Не так давно, когда она приехала на ужин в честь их общего с Берти дня рождения, Амелия едва заставила себя признать то, что поводов для празднования имелось два.

Впрочем, о чем говорить, если она и деток своих особым вниманием не баловала. Статная, с густыми каштановыми волосами, в которых не было ни единого седого волоска, она обладала способностью скользнуть в комнату и мановением тонкой руки собрать всех вокруг себя всех, заворожить звучанием голоса – ну, если бы ей этого захотелось. Но когда дело касалось Берти и Роуз, обременяла она себя редко.

Даже во времена школьных каникул Амелия почти не тратила времени на детей, зачастую пребывая в тягостном, мрачном настрое, что приводило Берти и Роуз в недоумение. Относилась она к ним так, как будто они помеха, мешают ей чем‐то заняться. Чем именно, Берти догадаться не мог: его мать вообще ничего не делала. Никогда и ничего. “Только подумать, до чего же бессмысленная жизнь”, – вырвалось однажды у Роуз, раненной равнодушием и даже враждебностью матери.

Когда они подросли, прохладительные напитки стали подавать раньше, во второй половине дня, с обедом. Треск льда. Затем примерно с час длилась демонстрация навязчивой, тяжкой привязанности – сладкое дыхание матери, когда она настаивала вдруг на том, чтобы перепричесать Роуз, и перепричесывала, плохо, или принималась через плечо Берти читать то, что читал он. Внезапный и приторный ее переизбыток. Берти пытался слиться с фоном, сидеть себе тихо и ни во что не вникать, только бы не привлечь к себе ее интереса. Потому что следом приходил черед препарирования их личностей, разрушительный анализ внешности и заслуг. Черед игл, воткнутых в плоть, размягченную, несмотря на все попытки сопротивляться, только что перед тем выказанной любовью.

Никакой жених, никакая невеста не заслужат одобрения их навеки разочарованной матери. Но Берти понимал также и то, что нет за ней никакой силы, кроме способности причинять боль. Так что он напрямую обратил свой взор к отцу.

– В кабинет, Берти.

– Отец, но, в самом деле, если тебе есть что сказать… – жарко вмешалась Роуз.

– Если ты обольщаешься, Роуз, что дело это семейное, замечу, что к тебе оно ни малейшего отношения не имеет.

Роуз, вспыхнув, испепелила отца взглядом. Амелия подчеркнуто закатила глаза.

Гарольд поднялся на ноги. Ростом с жену, на тринадцать лет ее старше, с грудиной, которую с возрастом выпятило вперед, выглядел он основательным, плотно сбитым. То немногое, что осталось у него от темной когда‐то шевелюры, сочеталось с еще густой, очень ухоженной бородкой.

Его кабинет. Святилище, где Гарольд проводил большую часть дня, читая бумаги, присланные из Палаты лордов, и отчеты по поместью. Панели темного дерева, казалось, вдавились внутрь в мучительной тишине, когда они уселись в два жестких кресла перед камином.

В кабинет Берти вызывали только для того, чтобы устроить выволочку. В шестнадцать лет он провел бесконечно долгую неделю в углу комнаты, переписывая страницы из Библии, пока Гарольд работал (или же от корки до корки читал “Таймс”). Берти и двое его школьных, столь же развитых и дерзких приятелей, перевозбудившись войной, пришли к выводу, что Ницше был прав и Бог, надо полагать, мертв. Они организовали акцию протеста против принудительного посещения церкви в школе, сопроводив свой протест эссе насчет “тирании навязанной религии”, помещенным в школьной газете. Отцу написали с просьбой явиться за сыном.

Гарольд, в обязательном порядке ходивший в церковь каждое воскресенье, известил Берти, что считает свою душу слишком высокой ценой за подростковый бунт. Амелия, которая не была в церкви с тех пор, как ее брата подстрелили в Первую мировую, издала короткий, как лай, смешок.

Густая смесь запахов пчелиного воска, трубочного табака и кожи, и нехватка то света, то воздуха – все это было неизменно, знакомо до дурноты. Берти с детства думал, что вот таков и есть мир мужчин. Власть гнездится в комнате на задах, в руке тяжесть стакана с виски. Хотелось, чтобы по комнате пронесся вихрь, сдул это все к чертовой матери.

– Полагаю, тебе кажется, что мир изменился.

Берти даже вздрогнул, так нежданно совпал с его мыслями отец.

– После войны ничто не осталось прежним. Но мы все равно движемся вперед, Берти. И ты не можешь не знать, чего от тебя ждут. Перед тобой долг.

Гарольд поправил стопку книг на приставном столике, выровнял корешки и откинулся на спинку стула. Кожа тоненько скрипнула, словно выражая поддержку. На каминной полке с томительной неспешностью пробили каретные часы. Берти почудилось, что в тишине, которая установилась за боем, слышно, как оседают потревоженные было пылинки.

Вскочив с места, он подошел к камину, вгляделся в циферблат, в его бесстрастное золотое лицо. Обернулся.

– Отец, все и впрямь по‐другому. Но не из‐за войны. Только из‐за нее – я просто не хочу быть ни с кем другим.

Глаза у Гарольда вспыхнули, и Берти понял, что отец рассчитывал на то, что разговор пройдет глаже. Надеялся, что новой битвы не будет, не учел, что Берти нарастил свежую корку решимости, которая сможет противостоять родительскому давлению и авторитету.

– Прости, па, но, боюсь, это бесповоротно. Я намерен просить ее выйти за меня замуж, – проговорил Берти, глядя на то, как, четко и напористо тикая, идет по кругу секундная стрелка.

– И где же вы будете жить? – низким рокочущим басом осведомился наконец Гарольд. – В тесном домике, со всей ее семьей?

– Это не исключено, – ответил Берти с вызывающей легкостью. По правде сказать, он пока еще не вникал в практические обстоятельства дела.

– Значит, ты готов отринуть и свое прошлое, и будущее? За что же тогда, черт возьми, мы воевали? Разве не за наше наследие? – Гарольд сделал широкий жест, как бы охватывающий сразу все родовые поместья Англии.

– За холмы. За сельскую глушь. За свободу! – Берти сам удивился тому, как вырвались у него эти слова, как всерьез они прозвучали. – И за людей… жителей всей этой зеленой и прекрасной земли, отец, которые просто… просто не такие люди, как мы.

– Что, провел несколько месяцев в армии и вернулся “человеком из народа”?

“Да”, – хотел подтвердить Берти. Именно это и дала ему армия: оконце, возможность всмотреться в жизнь самых разных людей. Всмотреться и осознать, что общего между ними больше, чем различий, и что разделяет их, по сути, как раз укоренившееся неравенство, которое на пользу только таким, как Гарольд. И как он сам.

– Наша страна состоит из прекрасных людей, отец, – ответил Берти, сохраняя свою способность – проявляя ее – устоять, не поддаться панике. Не сдрейфить. – И самая прекрасная из них – Лет… Вайолет. Я рядом с ней счастлив.

– Счастлив? – В паузе сквозило презрение. – Значит, будешь так же счастлив на грязных холмах Уэльса, не имея ничего за душой. Счастлив, что никогда больше не увидишь нас с матерью.

И тут комната накренилась на своей оси, тиканье часов в тишине сделалось громче, и Берти понял, что стоит за этой угрозой: ужас его отца при мысли о том, что он, отец, навеки останется один, что на него одного падет ответственность за жену, что комнаты совсем опустеют и станут при том душней, чем были, что некому будет передать дом.

Держись, держись, подумал про себя Берти. На самом деле, это еще не все.

Он подошел к отцу, так и сидевшему в кресле, присел перед ним на корточки, взял за руку. Гарольд ощетинился, но не отстранился.

– Отец! Конечно же, я этого не хочу. Я испытываю глубокое чувство долга перед тобой, перед матерью, перед Фарли-холлом. Позволь мне быть полезным. Но Вайолет должна быть рядом со мной.

Стараясь говорить сердечно, но убедительно, он пытался выразить свои чувства на языке отца, искал встретиться с ним взглядом, и встретился наконец.

– Я все равно это сделаю, отец. Прошу тебя, давай вместе пойдем в этот новый мир.

Берти встал, восстановив привычное расстояние между ними. Кровь гулко бежала по телу, хотя держался он непринужденно. В этом и был фокус: не подавать виду. Не терять жизнелюбия. Стоять, как скала.

– Вижу, война тебя так ничему и не научила.

Его как громом поразило, что отец не видит в нем перемен. По-прежнему считает незрелым школьником, не мужчиной.

– Я, когда вступил в армию, само собой разумеется, любил родную страну, – продолжал Гарольд. – Но уволился я из армии, готовый сделать все, все что угодно, только бы эту страну сохранить. Мы должны были победить, и мы победили, благодаря огромным жертвам и стра…

Страданиям. Берти понял, что “страдание” – это слово, которое Гарольд не в силах произнести.

Под Амьеном[7] его ранило в поясницу. Девять месяцев в госпитале под Харрогейтом. Вскоре после этого – похоже, что слишком вскоре, – Амелия вышла за него замуж.

Гарольд прочистил горло.

– Тогда было много толков – гнилых – о необходимости перемен. О том, что миру нужен новый порядок… Это пагубные убеждения, Берти, их нужно искоренять. – Он сжал кулаки. – Мы сражались за Британию – за то, чтобы она осталась такой, как есть. Я не могу допустить, чтобы своими действиями ты повредил нашей семье: опорочил наше имя, наш образ жизни. У тебя есть обязанности. Я надеялся, что война научит тебя этому. Очевидно, этого не произошло.

Тут Берти впервые почувствовал, как холодным камнем ложится на душу уверенность в том, что его, Берти, счастье в самом деле ранит отца.

Он перевел взгляд на массивный письменный стол, который доминировал в комнате. Там, рядом с авторучкой и пресс-папье, лежал осколок шрапнели. Берти, зачарованный им в детстве, не осмеливался коснуться его с тех самых пор, как однажды отец, застав его за разглядыванием этого кусочка металла, чуть не ударил его – застыл, дернулся, отвернулся. У Берти так и стояло перед глазами, как мучительно содрогалась от сдерживаемого гнева спина отца. Единственный раз он видел, как тот теряет самообладание. Единственный раз отец был близок к тому, чтобы ударить его.

В Фарли-холле телесные наказания не применялись. И однажды после того, как Берти вернулся домой на Рождество с тонким шрамом на ладони, как‐то само собой оказалось, что на следующий семестр его перевели в другой класс, к другому учителю.

Берти всегда считал, что это странно сочетается с воинственным настроем отца. И вот теперь он, кажется, понял. Боль. Гарольд не хотел, чтобы кто‐то – и уж точно его сын – испытывал боль.

И все же, если ты так страдал, это не может пройти бесследно.

Сила, которую чувствовал в себе Берти, предстала ему сейчас по‐другому: она стала разрушительной. Молотоподобной. Чрезмерной.

– Любовь проходит, сынок. Слепая страсть… ты молод. Твоя мать, на сей раз, права: брак – это ведь на всю жизнь.

Однако Берти, которому хотелось услышать совсем иные слова, вскипел снова. Летти ему нужна, и он Летти получит – как бы это кого угодно ни ранило.

– Значит, я проживу с ней всю жизнь.

Отец со вздохом прикрыл глаза.

– Это не пройдет, отец. Я не допущу. Я буду любить ее вечно. И если ты хочешь, чтобы я занял твое место в Палате лордов, принял на себя Фарли-холл, обеспечил наследника, – все это будет с Вайолет. В противном случае, я уверен, наследство может перейти к Роуз…

Гарольд распахнул глаза – и оказалось, что на этот раз ему перед сыном не устоять.

– Уходи.

Голос отца сорвался, он упал головой на руку, и Берти понял, что, пусть его сейчас прогоняют, победа за ним. Обсуждений, подобных этому, больше не будет, но свадьба состоится.

Его потряхивало, когда он закрыл за собой дверь. Шел коридором по натертому до блеска полу, как по неровной щебенке. Да, Летти того стоит. Она значит больше, чем деньги или преемственность. И никогда еще он так ни с кем не боролся, не говоря уже об отце, – но ожидаемой радости победа не принесла.

Глава 5
Апрель 1948 года

Зал взревел. Берти вскочил вместе со всеми – это было почти что непроизвольно, как будто его вскинуло толпой мужчин, набившихся в унылое помещение для общественных собраний городка Тредегар, наполнивших его дымом и вскинувших кулаки с зажатыми в них бумажками. Най Беван [8]на сцене разулыбался, видя, что его ярость воспламеняет собравшихся так же, как огонь поле сухой стерни. Берти тоже расплылся в улыбке. Никогда он не слышал таких ораторов, никогда не чувствовал такой уверенности в мощном, светлом будущем своей страны. Член парламента от лейбористской партии, Беван говорил легким, высоким, воспаряющим голоском, но слова его о необходимости создать национальную службу здравоохранения звучали веско и громом отдавались в сердцах. Мужчины вокруг Берти заполыхали, он поймал взгляд Герейнта, брата Летти, который обернулся – проверить, наверно, как он, хотя Берти представить себе не мог, что кого‐то может не тронуть такая страсть.

Герейнт с силой хлопнул его по плечу; огромная волосатая лапа его размером была с суповую тарелку, уму непостижимо, что он и Летти одной крови.

– Да, Берт, да! – буквально взревел он, и тогда Эван, стоявший бок о бок с сыном, тоже оглянулся.

Берти подумал, что впервые видит отца Летти таким счастливым, лицо его сияло изнутри, будто в тусклом, закопченном фонаре приоткрыли, чтобы пролить свет, створку. Раскрасневшись, с горячечным блеском в глазах он подпевал припеву “Красного флага”, подхваченной всем залом боевой песни английских социалистов.

– Это что‐то потрясающее, – наклонившись к Льюисам, не смог сдержать себя Берти, и сам услышал, до какой степени неуместно звучит здесь его речь.

Эван продолжал басить от души, но его единственный кивок в сторону Берти содержал в себе многое. И ненадолго это утихомирило нервы, поддержало надежду.

Затем мужчины – и женщины, хотя их было немного, – хлынули из зала в сторону паба. Черные Горы, где жили Льюисы, не были настоящим шахтерским краем, но Тредегар лежал от них всего лишь через долину. Когда Льюисы с Берти вошли в “Градон армс”, несколько участников мужского хора уже разогревались, распевая песенку “Сосбан фах”; обилие йотированных гласных и мягкая валлийская интонация Берти обворожили.

– О чем песня? – спросил он.

– “Кастрюлька кипит на огне, кошка царапает ребенка”, – ответил Дэвид, другой брат Летти.

Берти решил, что над ним подсмеиваются, и полез в бумажник, чтобы заплатить за первую порцию пива.

Он заметил группку женщин у двери, которые оживленно, судя по тому, как они, стараясь перекричать пение, размахивали руками, беседовали с несколькими мужчинами, включая лидера лейбористской партии Брекона, с которым его познакомили в автобусе по дороге в Тредегар. Берти почувствовал укол вины.

Летти тоже хотела пойти, но Эван ей запретил.

– Я считаю, политическое сборище – не место для молодой незамужней женщины, и даже не заикайся.

Ссора разгорелась за чаем (Берти понемногу освоился с тем, что эта трапеза называется не ужин, а именно чай, хотя не мог привыкнуть к тому, что происходит она так рано). Вспыльчивая перепалка между Летти и ее родителями, начавшаяся с того, что буханку хлеба она распиливала сердито, и завершенная Эваном, который, погрозив пальцем, грохнул кулаком по столу с такой силой, что посуда подпрыгнула, – так разительно отличалась от холодных, молчаливых обид, которые ледником расползались по дому, в котором он вырос, что Берти не знал, куда ему пристроить глаза. Он сосредоточился на подсчете вязаных квадратиков, из которых состояла чайная грелка, нахлобученная на огромный коричневый эмалированный чайник, и только потом задумался, не стоило ли ему возразить Эвану, сказав, что в наши дни политика – самое подходящее место для молодой женщины, притом такой решительной, толковой и хваткой, как его дочь.

Когда они тронулись в путь, Летти стояла на пороге рядом с миссис Льюис; мать на прощание им помахала, но Летти не разомкнула скрещенных на груди рук. Ее порадовало – она сама сказала ему об этом, – что отец и братья позвали Берти с собой. В ярость же ее привело то, что Эван не позволил ей вступить в местную секцию женщин-лейбористок, тогда она тоже имела бы право ходить на мероприятия. Особенно на такие, как это.

Нынешнее собрание лейбористов было самым в этом году массовым из тех, в которых участвовало местное отделение партии. Все они отправилось в Тредегар на специально для того снятом автобусе, чтобы присутствовать на славном возвращении Бевана в родные края. Изо всех толп простого люда, которых удалось убедить в необходимости национальной системы здравоохранения, эта толпа оказалась самой податливой. Най, как называли его на родине, вместо того чтобы прибегнуть к саркастическому юморку, на который он часто полагался, распахнул перед ними душу. Поведал о том, как рос в этом городке, о том, что отец его умер от пневмокониоза, профессиональной болезни шахтеров, о том, что именно “Общество медицинской помощи”, действующее в Тредегаре, навело его на идею создания подобного же, только в национальном масштабе.

Берти не раз доводилось слышать о травмах, полученных в шахтах; национализация шахт – это одно, но забота о здоровье рабочих стала бы настоящим спасением. И потом, разве страдают только те, кто работает под землей? В Абергавенни ему рассказали много на эту тему историй, как будто толки о зарождающейся службе здравоохранения откупорили давно уже переполненный сосуд отчаяния. Как старый Дэви скончался, потому что слишком был горд, чтобы позволить кому‐то оплатить за него операцию по удалению раковой опухоли. Как Ллинос, школьная подружка Летти, умерла в родах в дальней деревне Мертир-Киног, не дождавшись врача. Как Гарет, товарищ Эвана, работал с ним на железной дороге, корчась от боли, потому что не мог позволить себе ни операцию на бедре, ни неоплачиваемый отпуск для восстановления после. Да и сколько еще вокруг бывших солдат со всеми их видимыми и невидимыми ранами.

Берти, который о лишениях бедности знания имел самые отвлеченные, когда ему доводилось, за ужином в Фарли-холле или на рауте под коктейль, участвовать в долгих, элегантно аргументированных дискуссиях о государстве всеобщего благоденствия, всегда ратовал за то, что национальную службу здравоохранения в любом случае должно поддерживать, и по моральным соображениям – прежде всего. Но здесь он столкнулся с настоящим, физическим страданием.

Нация недомогала – но все‐таки начинала вставать на ноги. Даже в недолгий срок с тех пор, как он стал приезжать к Летти, Берти не мог не заметить прилива и подъема в настроении ее земляков, и это подтверждалось тем, что сообщали газеты. Новый оптимизм. Люди жили скудно, но все менялось, и аппетит к улучшениям был острым, как нож.

А сам он по‐прежнему жил с ощущением, что должен что‐то доказать семье Летти. Узнать их поближе оказалось не так просто. В первый раз, когда он пришел в гости, Берти заметил, как, введя его, Летти мигом оглядела гостиную, и сам постарался удержаться и не поступить так же, чтобы она не подумала, что он критически оценивает их дом. Чистенький коттедж из серого камня и темного сланца в ряду прочих таких же, на заднем дворе все еще стоит “тай бах” (по‐валлийски они не говорили, но такое обозначение уборной каким‐то образом сохранилось). На стенах – библейские изречения в рамках и вышивки крестиком, на спинках стульев и диванов – салфетки крючком, всех размеров, с оборками и давно стершимся узором. Уродливый чайный сервиз с зеленой каймой (“мама выставила для тебя все самое лучшее”) и огромный чайник, уютно устроенный под стеганой грелкой.

Берти охватило что‐то вроде боязни замкнутого пространства: комната казалась слишком тесной для всех, кого ей следовало вместить, и для всех функций, что должна была выполнить. Между диванами и чайным столиком, который, как он позже понял, при каждом приеме пищи убирали, едва хватало места, чтобы втиснуться, и трое внушительного размера мужчин, ближайшая родня Летти, несмотря на все свое веселое дружелюбие в пабе, у себя дома, при суетившейся вокруг миссис Льюис, выглядели чопорно и зажато.

Но Летти держалась расчудесно. Она управляла беседой, вытягивая из родителей и братьев впечатления дня, будто за ниточки дергала, добиваясь того, чтобы общий разговор принял ту форму, которая никому не обидна. И не в том было дело, что Берти не умел с ними общаться – правду сказать, он пустил в ход все свое обаяние, – а скорее в том, что родные ее терялись, не знали, как отвечать даже на самые обычные расспросы. Он заметил, как ловко Летти заменяла его вопрос своим собственным, как будто только она могла правильно связать разговор.

Берти видел, что ее это огорчает, и хотел сказать ей – безмолвно послать мысль прямо ей в мозг, – что не следует из‐за этого огорчаться, не следует, никогда. Позже, когда они вышли вечером прогуляться, он попытался подобрать нужные слова, но потерпел неудачу, Летти резко оборвала его бессвязную речь.

– Не надо. Ты не обязан с ними любезничать.

Берти продолжил свое, но она просто сказала “ишт”, валлийское слово, которое, как он знал, означало, что дискуссия завершена.

За месяцы, прошедшие с той первой встречи, Льюисы вроде бы с ним сжились, стали вот брать с собой в паб, в церковь и на собрания лейбористов. Но Берти не мог быть уверен, что они примут его в качестве зятя. Нынешний визит был заряжен необходимостью окончательно расположить их к себе. Потому что Берти больше не мог ждать. Он поклялся себе, что в эти выходные соберется с духом и попросит у Эвана руки Летти.

На следующий день, когда Льюисы, вернувшиеся гурьбой с церковной службы, собрались за столом на воскресный обед, разговор свернул на социализм и, в частности, на достоинства или отсутствие оных у действующего премьер-министра из лейбористов. Берти весь подобрался. Надо ковать, пока горячо.

– На самом деле вопрос в том, хватит ли Эттли пороху зайти достаточно далеко, – сказал Дэвид.

– Да овца он, как есть чертова овца, – ответил ему Герейнт.

– За языком‐то следи! – одернула сына Ангарад, пристукнув его по пальцам половником.

– Вот именно, миссис Льюис: мы не допустим, чтобы в этом доме цитировали Черчилля![9] – пророкотал Эван, и только подрагивающие усы указывали на то, что он шутит. – Этого поджигателя войны…

– Да не думай о нем сейчас, папа, с ним покончено, он ушел, а вот об Эттли следует беспокоиться. Профукает он все или нет? – сказал Дэвид.

– Ну, не будет у нас по‐настоящему свободной и справедливой демократии, пока рабочие не получат право голоса, а также долю в том, что зарабатывают их предприятия, – энергично вмешался Берти и сам обеспокоился, не слишком ли высоко взял. – Но национализация основных отраслей промышленности и коммунальных услуг – это дело… Это начало хорошее.

Последовало молчание. Герейнт с легкой ухмылкой перевел взгляд на отца. Дэвид застыл.

Эван хмыкнул, кивнул и сунул картофелину в рот.

А Берти почувствовал, как рука Летти под скатертью легонько сжала ему бедро.

– И скажите, Эван, как сейчас дела на железной дороге? Ведь Абергавенни – оживленное местечко, не так ли? Три станции! – Берти запнулся, опять опасаясь, что слова его звучат свысока. – Сильно ли национализация изменила для вас обыденную, изо дня в день, практику в железнодорожном депо?

– Да не так сильно, честно скажу. Обтирка двигателя она обтирка и есть, верно? Какие б слова они там на вагонах ни написали.

– Отстирать его одежку от угольной пыли легче ничуть не стало, вот я вам что скажу, как была пыль, так и… – вставила Ангарад, но Эван прервал ее, с усталой властностью приподняв крупную руку.

– Парень ведь сейчас не про стирку, а?

Ангарад принялась кромсать последнюю картофелину у себя на тарелке.

– Ну, тебе ведь немного повысили зарплату, правда? – с жаром вступила Летти, и почему‐то этот вопрос прозвучал словно в поддержку матери.

Тут уж Эван погрузился в еду, и Летти сразу же помрачнела, может, из‐за того, что не следовало упоминать про деньги.

– Да не в отдельном инди-видууме дело, Летти, – снисходительно сказал Герейнт. Он так же, как сестра, продирался сквозь сложные слова, отметил Берти.

– Герейнт прав. Но, отвечая на твой вопрос, Берти: нет, на жизни рабочего человека это никак особенно не сказалось. – Эван сделал паузу, удерживая внимание слушающих. – Но тут речь‐то о принципе. Лейбористская партия сделала наконец то, что она обещала сделать. Обеспечила общую собственность на…

– На средства производства, – с улыбкой подхватил Берти. – И как раз вовремя.

Уголки рта Эвана чуть приподнялись.

В тот вечер Эван кивнул угрюмо, когда Берти попросил его выйти “на пару слов”. И, подбираясь к сути, Берти, держа руку в кармане, в клочья изорвал там свой носовой платок.

– Что я хочу сказать… я, собственно, хочу сказать, что… мистер Льюис, я так трепетно отношусь к вашей дочери… я люблю ее, и я хочу спросить вас, могу ли я, если можно, просить ее руки? – Берти возвышался над Эваном, совершенно одеревенев.

– Можешь, – помолчав, только и сказал Эван.

Но затем, посреди бурных благодарностей Берти, выдохнувшего и всем телом обмякшего, как тряпичная кукла, Эван тихо пробормотал:

– Ты, должно быть, и впрямь любишь ее, раз уж нас терпишь.

Это мигом заставило Берти смолкнуть. Вся его воспитанность оказалась бессильна, он и понятия не имел, как реагировать на подобное проявление самоуничижения, за которым крылось – разве не так? – сознание своей низкосортности перед тем, какое положение в мире занимал Берти.

Тут он и осознал наконец, сколько неудобств доставляет им своим присутствием в доме. И всегда будет доставлять. Посвящать Летти в это неприятное прозрение Берти не стал – сделать это означало бы привнести неловкость в их личные отношения; уж лучше обоим притвориться, что ничего этого нет, или притвориться хотя бы, что один не знает о том, что другому это известно. Но боль ее отца он чувствовал так же, как боль своего собственного.

Тут Эван хлопнул его по плечу, выдавил из себя улыбку и предложил выпить, успокоить нервишки, так что Берти, пока Эван ходил за Летти, залпом проглотил скверный виски. Само предложение было кратким: “Ты за меня выйдешь?..” – “Да”. – И он внутренне рухнул куда‐то в изнеможенное облегчение. Берти попытался спрятать свои слезы в ее волосах; она почувствовала их влагу у себя на затылке, но не подала виду.

Глава 6
Июнь 1948 года

Над озером расцвел фейерверк, и Вустерский колледж засиял золотом. Струнный квартет наполнял теплый вечерний воздух негромкой, неназойливой музыкой, и звуки разговоров и смеха сливались с ней в многоголосие летнего бала.

Этим вечером колледж Берти наконец‐то Летти к себе по‐настоящему подпустил. Территория его с обновленными древними стенами и массивными арочными порталами мерцала огнями. Темное дерево внушительного входа в двор-квадрант почти скрылось под обрамлением из цветочных гирлянд, кремовых, лиловых и бледно-розовых, и каждый студент был под руку с дамой. Летти решила, что шуршание платьев из тафты сообщает обстановке уют.

– Летти! Как приятно тебя видеть. Скажи, ведь неплохо подчистили старый колледж, а?

Это был Тоби, один из очень немногих друзей Берти по колледжу, которым он счел уместным представить Летти во время ее визита в Оксфорд в прошлом году. И неудивительно: легкий, словоохотливый Тоби разительно отличался манерами от других соучеников Берти, в большинстве своем стеснительных, заносчивых и неловких.

– Да красота, Тоби! – Летти потянулась к нему, позволяя поцеловать себя в щеку. – А вот ты скажи, вход в цветах – твоих рук дело, признайся!

– Так и есть. Что скрывать, есть у меня эстетический нюх на цвет… – Темные глаза Тоби блеснули, и он пригладил свои глянцевитые волосы, ровно такой длины, чтобы они легли природной волной.

– Остается жалеть, что ты не сказал мне заранее, знаешь, я бы выбрала платье под цвет.

– Но ты божественна в фиолетовом, Вайолет, лучше и быть не может.

Крутанувшись на месте, Летти лихо взмахнула подолом и заметила, что Берти, который развлекал разговором скучающую подружку Тоби, не спускает с нее глаз. Словно застежка-молния разошлась посередь ее тела, и на секунду ей захотелось, чтобы все, связанное с балом, исчезло и они остались только вдвоем.

Этот опыт, когда ты видишь себя глазами другого человека, оказался одним из самых нежданных удовольствий влюбленности. Летти и прежде замечала, как мутнеют порой от вожделения взгляды мужчин, и дома, и на танцах во время войны, но сейчас все было совсем по‐другому: когда она видела, как Берти смотрит на нее в таких случаях, прямой, как стрела, но в то же время текучий и поглощающий, она чувствовала себя самым особенным существом в комнате, самой красивой и привлекательной. Суетно, думала она, таким упиваться, но все равно упивалась. Это позволяло почувствовать свою силу.

– А теперь, Летти, дорогая моя, раз уж мы о цветах, ты должна рассказать мне, что выбрала для своей свадьбы.

Поддерживая ее под руку, Тоби протянул ей бокал шампанского, подхваченный с подноса официанта так легко, будто он сорвал для нее маргаритку.

– О, честно сказать, я еще не задумывалась об этом.

– А что, если фрезии…

Взгляд Тоби остекленел, он развел руки, словно бы рисуя себе картину. Летти, улыбнувшись, отогнала воспоминание о том, как была поражена и смущена даже, когда ей кое‐что о нем рассказали. Ну, что ж, глупо иметь что‐нибудь против, и ей нравилось, что ни Берти, ни Роуз не имели. Вчетвером они составили довольно гармоничный квартет и пасхальные выходные провели вместе в Мерривезере, просторном доме семьи Тоби в Чилтернских холмах.

Подошел Берти, чтобы потребовать Летти обратно. “Ну что ж! Забирай себе мою любимицу, забирай”, – фыркнул Тоби, и они принялись кружить вдвоем по вустерским садам. Приятелей Берти Летти приветствовала улыбками, от которых становились заметней ее ямочки на щеках, а с девушками, которых те где‐то подхватили на вечер, мило болтала. Каждый раз с первых же слов она замечала, каким сюрпризом для них оказывалась ее речь. При всяком новом знакомстве в ткани вечера возникала как бы прореха, почти сразу и незаметно залатанная невидимым швом прочно усвоенных манер.

– Вот тебе и частные закрытые школы! – закатил глаза Берти, когда Летти поделилась с ним этим своим впечатлением.

Но сама она не обижалась ничуть: в платье из темно-лиловой ткани, с перехваченной талией и пышной, как пена, юбкой, платье, которое со взволнованным удовольствием купил для нее Берти, она чувствовала себя в тот вечер абсолютно такой, как надо.

Пока Берти благовоспитанно докладывал, как идут дела в Фарли-холле, пожилому преподавателю, который знавал еще его деда, Летти, чуть развернувшись на каблуке, откинула голову и еще раз вокруг себя огляделась.

Почему ей не быть своей в таком месте, как это?

– Привет, Летиция, – прервал ее размышления Винс, старшекурсник с прилизанными сальными волосами и чрезмерно мясистым лицом, что старило его даже в двадцать один. – Ну как? Он уже сделал из тебя честную женщину?

– Свадьба через месяц, – кратко ответила она, вспомнив внезапно все резоны, по которым ей, как она опасалась, не вписаться в мир Берти. – А тебе теперь что предстоит?

– Вообще‐то Шотландия. Лето полагается проводить в семейном гнезде, да и сезон оленьей охоты не за горами. Ты охотишься, а, Летиция? – Он гротескно попыхтел трубкой.

– Вообще‐то я Летти, – она знала, что он это знает, – и могу сказать, что не прочь пристрелить зануду.

Появился Берти и плавно увел ее от пьяного старшекурсника.

– Его кличут Винс, потому что он совершенно невинсосим? – пробормотала она.

Приостановив, Берти положил руки на ее почти обнаженные плечи, прохладные теперь, когда ночь сгустилась.

– Что, так тебе отвратительно здесь, да, дорогая?

– Какой вздор. – Летти потянулась и легонько чмокнула его в губы. – Я прекрасно провожу время. Мне ужасно нравится грубить людям, которых ты так и так не выносишь.

– Да, и что‐то их многовато…

– Ну, это потому, что у тебя есть я, и уж мне‐то никто в подметки не годится, верно? Я сломала тебе жизнь, прости, любимый, потому что все прочие тебя только разочаруют.

Берти засиял улыбкой, любовно на нее глядя. У нее сердце взлетело от того, что уголок рта в улыбке у него слева чуть выше, чем справа, и как это ему удалось измять даже фалды… “Нескладеха моя любимая”, – подумала Летти.

– Не могу не признать, мисс Льюис, что, по сути, вы вполне верно оцениваете ситуацию.

Вот еще одно откровение: каким многоречивым становился он навеселе. Летти не смогла с собой совладать – несмотря на то, что вокруг слонялись его преподаватели и всякий мог их увидеть, она потянулась к нему и, чувствуя себя разгоряченной и живой, как никогда раньше, движимая знакомым желанием слиться с ним воедино, полноценно его поцеловала.

Берти захотелось развернуть ее и прижать спиной к дереву, как он делал в уединенных местах во время их долгих прогулок; ситуации это не спасало, но, когда он чувствовал под собой упругость ее тела, становилось хоть сколько‐то легче. Он никогда не признался бы в этом Летти, но считал несправедливым, что последние месяцы она много бранила его за недостаточное рвение к учебе, в то время как главная причина, мешавшая сосредоточиться на зубрежке перед выпускными экзаменами, заключалась в неуклонном помешательстве на том, что ему нельзя ею обладать.

Одно то, что Берти настоял на том, чтобы поступить в Вустер, а не последовал стопами отца и деда в Магдален, с точки зрения Гарольда было само по себе плохо; то, что он подрубил свои возможности, при выпуске получив посредственный балл 2:2, стало еще одним провалом[10]. Берти знал, что вину за это его отец возложил на Летти.

И, как он полагал, она‐таки была виновата, даже если не виновна ни в чем; как оказалось, учеба, которая и так изначально чрезмерного восторга не вызывала, по сравнению с Летти ошеломляюще скучна и никчемна. По сравнению с возможностью целовать ее и держать в объятьях, да, но также и по сравнению с разговорами с ней, с тем, как проявлял себя ее ум. Говорили они без умолку, темы выскакивали по касательной, а потом, по спирали, возвращались, и всегда у них было в избытке, о чем нужно поговорить, в то время, что им выпадало.

Ее взгляд на мир восхищал его независимо от того, вел он ее на концерт Лондонского симфонического оркестра (“Не понимаю, почему на меня цыкнули только за то, что я чуть подергала головой. Если Шостакович не заводит кого‐то, это ведь у них проблема, не у меня, верно?”) или на студенческую постановку “Троила и Крессиды” во дворе колледжа (“Сдается мне, Шекспиру кто‐то разбил сердце, вот он и выместил это на женщине, которую сам же придумал. Это мелко, и все дела”).

Ее инстинктивная уверенность в своем праве на мнение была совершенно иной природы, чем у окружающих его молодых людей с их верой в учебники, вялой опорой на интеллектуальные авторитеты и ссылками на добытые зубрежкой познания. Суждения Летти был стремительны, непреклонны и глубоко прочувствованы. Берти пробовал взирать на мир с заимствованной у нее свежестью взгляда. Это, однако, не помогало ему со студенческими работами. Не ценят они оригинальность мышления, уныло стенал он ей в шею или в телефонную трубку.

– Берти, отойди от телефона и возьмись за дело, – настаивала Летти из будки, которая стояла в конце ее улицы.

– Но это скучно и без толку. Переводить фарс из “Женщин в народном собрании” Аристофана? Честно говоря, я б лучше послушал, как там дела на твоей почте. Наверняка это смешней. Что, Чокнутый Сэл все еще норовит расплатиться за марки ягодами тиса?

– О нет, у тебя не выйдет. Не выйдет раскрутить меня на болтовню, Берти, иди и делай свою работу, – голос у нее был суровый, хоть и звучал издалека.

Он застонал, на что она не ответила. Последовала долгая пауза, в которую она слушала, как он дышит.

– Знаешь, Берти, ты чертовски везучий, сказала бы я тебе кто, и даже не осознаешь этого, – в конце концов взрывалась она. – Я вон и мечтала бы побольше узнать про Аристофана. Но мне целыми днями приходится взвешивать посылки. И единственное, на что я трачу свой мозг, это как бы помягче сообщить кому‐то о том, что на сберегательной книжке у него больше ни пенни. Да я б упивалась этим Аристофаном, дай мне кто такую возможность!

Ненадолго Берти делалось стыдно. И еще он удивлялся, немного. Ведь обычно Летти говорила о своем почтовом отделении так, будто всем довольна: ее снова повысили, она стала начальницей, заняла должность, на которую раньше могли поставить только мужчину.

Сам‐то он в глубине души считал, что повседневная работа, как она о ней рассказывает, ужасающе монотонна и утомительна. И вот оказывается, что можно гордиться тем, что у тебя есть работа, и при том все‐таки… маяться и скучать.

Еще одним фактором, серьезно повлиявшим на прилежание Берти в учебе, была политика – он и по сему поводу шутил, что это из‐за Летти и разговоров с ее отцом, братьями и друзьями. “Мое политическое пробуждение – это твоя вина, дорогая. Вот что бы тебе оставить меня бродить, как во сне, по жизни, подобно всем остальным? Тогда, возможно, я получил бы оценку повыше!”

По правде сказать, то было не столько пробуждение, сколько очистка от примесей: симпатии Берти к левому крылу возникли задолго до встречи с Летти. Поговаривали, что война – великий уравнитель, стиратель различий, но Берти, когда он служил в Италии, хватило проницательности увидеть, до какой степени это не так, ведь при всей его зеленой неопытности отдавать приказы все‐таки доводилось ему. И с какой стати? Да с той всего лишь, что когда‐то далекий его предок сумел, угодив королевской особе, добыть себе землю и титул. Чем не губительно дурацкий порядок вещей?

Но знакомство с Летти и ее семьей, безусловно, обострило его взгляд. Льюисы обладали житейской мудростью, которую он ценил, а разглагольствования привилегированных студентов – нет. Хотя не мог не заметить, что Эван никогда не приводит примеров из собственной жизни, предпочитая делиться тем, как недоедали в тридцатые соседские дети, как из‐за производственной травмы схватился его приятель с “чертовыми чиновниками”, как невыносимо скученно жилье в шахтерских поселках “за линией”.

Вступив в Оксфорде в лейбористскую партию, Берти вскоре стал секретарем студенческой группы. Они раздавали брошюры, проводили дебаты, на которые сходилось немало народу, собирали деньги. Но больше всего Берти нравилось писать статейки для “Черуэлл”, еженедельной студенческой газеты, названной по имени местной реки; одна из статей, в защиту национализации железных дорог, в которой он впрямую цитировал Эвана, получила признание и одобрение. Газетная статья давалась ему раза в два быстрей, чем вымученное учебное сочинение, и благодаря тому, что он усвоил себе теплый, непринужденный тон подчеркнуто разумного человека, его опусы выгодно отличались от утомительно нудных и жестко обличительных речей, которыми злоупотребляли порой университетские левые радикалы.

Лучшим из его читателей была Летти: она щедро хвалила любую статью, прежде чем мягко указать на то место, где фраза скатилась в клише или звучит дурно, или же – куда менее мягко – ткнуть пальцем в провал в аргументации.

– Уж лучше тебе услышать это от меня, верно, милый, чем от кого‐то другого? Так ты можешь подготовиться к схватке…

– Или я могу просто пересказать это так, чтобы выразить то, что хотел сказать ты, и мысль станет доступней.

– Или можешь сделать вот так, да. – Летти вскидывала горделиво подбородок, и он целовал ее и за то, как она красуется, и за то, как умна.

Сочинение такого рода политических комментариев для человека, получившего 2:2 в Оксфорде и не имевшего особых личных амбиций, на взгляд Берти, было оптимальным способом внести свой вклад в улучшение мира. Однако отец считал, что, если Берти хочет жить в Лондоне, ему следует по окончании учебы найти “подходящую работу”. Оставаться в Фарли-холле бок о бок с Гарольдом Берти не собирался – и, кроме того, он видел, как вспыхнули глаза Летти, когда он упомянул о переезде в столицу.

Он согласится на любую работу, только бы сделать ее счастливой. Но прежде всего они наконец поженятся.

– Знаешь, что самое лучшее насчет этого бала? – спросил он Летти, когда струнный квартет с рвением начал сонату Вивальди и какая‐то девушка взвизгнула, едва не упав в озеро.

– Шампанское?

– Нет.

– Мое платье?

– Близко, но нет. – Он сделал паузу. – Самое лучшее в нем то, что он знаменует собой конец студенчества. А это значит, что почти уже пришло время жениться.

Летти лицом прижалась к его груди, и ему чудилось, что он чувствует, как широко она улыбнулась. То, что бал все‐таки доставил ей удовольствие, вызвало у него прилив незамутненного счастья. Прилив уверенности в том, что их жизни могут сплестись воедино у всех на глазах так же легко и естественно, как если бы они были только вдвоем.

Берти взял ее руку в свою, и они стали раскачиваться в такт музыке, двигаясь плавно и слаженно. И Летти казалось, что она так близко к нему, что может втиснуться в его грудную клетку и сомкнуть ее вокруг себя.

Еще один залп фейерверка, и Берти не по себе стало от недоверия, неужто и впрямь мир так щедр к нему.

Глава 7
Июль 1948 года

Заправив кончик веточки флердоранжа под темную прядь Летти, Роуз сделала шаг назад. Снизу, с широкой подъездной дорожки Фарли-холла, доносился тихий рокот машины, дожидавшейся, чтобы доставить их в церковь.

– Ты только глянь на себя, – сказала Роуз со вздохом, дрогнув пухлой нижней губой. – Красивей просто нельзя быть…

Летти, прикусив собственную губу, силой заставила себя устоять и не попрыгать на месте. В руках и ногах кипела-бурлила энергия, шипучее возбуждение, с которым непонятно было даже, что делать.

Сегодня день ее свадьбы. Сегодня она отдастся Берти.

И сегодня Берти тоже станет ее – наконец она познает его всего, целиком. От этой мысли сердце сжималось. А уж мысль о том, что сегодня встретятся наконец их родители – ее мир и его – заставляла сердце валиться куда‐то ниже колен.

Стараясь не показать этого даже Роуз, Летти изобразила улыбку и прошлась руками по своему платью цвета слоновой кости.

Хотя бы Роуз всегда тут рядом. На каждом шагу: в пустынном, душераздирающе дорогом магазине в Йорке помогла выбрать платье, и этим утром, когда от волнения тряслись плечи и требовалось бесчисленно чашек чая, помогла это платье надеть. Круглое лицо Роуз было розовым и влажным, как пион под дождем, оттого, что весь день попеременно то сияло, то заливалось слезами.

– Ты лучше на себя посмотри! – Летти рассмеялась, заметив, что глаза подруги снова на мокром месте. – Честно, Роуз, я понятия не имела, что ты такая сентиментальная!

– Ну, конечно, а чего ты от меня ожидала? Я и так свадьбы страшно люблю, а тут ты, моя лучшая подруга, выходишь замуж за моего единственного бестолкового брата! Это просто… – Но удержать веселый свой тон на плаву ей не давалось, слова будто захлебывались соленой водой. – Это просто чудо какое‐то, видеть, что вы оба так влюблены.

Летти, растроганная тем, что растрогана Роуз, решила пропустить мимо ушей оттенок грусти в ее речах. Очевидно же, Роуз нравилось, когда они оба рядом, пусть даже постоянные разговоры про свадьбу болезненно напоминали о том, что у нее самой никого нет. Теперь же ей придется остаться тут, в вечной мерзлоте, рядом с Гарольдом и Амелией, в то время как они с Берти переедут в Лондон, и в один момент она утратит и подругу, и брата…

Но сейчас совсем было не время этими соображениями добавлять себе бурления в животе – впереди у нее венчание, и пора было выезжать. Роуз вручила Летти ее букетик и, когда они подошли к лестнице, приподняла подол ее платья. Там, внизу, стоял невестин отец, и глаза у него увлажнились, глядя на то, как она спускается по ступенькам.

Всю дорогу до церкви Эван не отпускал руку Летти. Они молча сидели на заднем сиденье большой черной машины, продвигавшейся медленно и плавно, словно по маслу. Летти знала, что в этом крепком пожатии сосредоточена вся любовь, которую отец не умел выразить вслух, но еще она знала, что только это ему осталось, чтобы удерживать контроль над событием, которое из‐под его контроля полностью вышло, и это не могло ее не терзать.

Решение устроить свадьбу на севере было принято с тем, чтобы прием состоялся в Фарли-холле и был оплачен Бринкхерстами. Прежде Летти рассчитывала, что венчаться будет в маленькой местной часовне, но теперь стало ясно, что разумней поступить по‐другому: в Фарли-холле красиво и полно места, и персонал под рукой, и сколько угодно средств для банкета, от запасов яиц, масла и сливок домашнего производства до денег на деликатесы, напитки и оркестр. Тоби, приезжая туда погостить, приставал к садовникам, расспрашивая о том, какими цветами он сможет украсить дом и церковь. Прибегнуть к таким благам выглядело разумным и целесообразным. Пока не пришло время посвятить в это дело ее родителей.

Эван и Ангарад притихли, опустив глаза на чисто вымытый пол своей кухни. Летти, ненавидя себя, бормотала что‐то о семейных традициях Бринкхерстов, как будто и впрямь считала, что те вправе возобладать над единственной традицией, известной ее маме и папе: семья невесты отдает ее и платит за удовольствие. И лишь когда Берти вмешался, принявшись плести затейливые вымыслы о древних аристократических ритуалах, родители скрепя сердце согласились, признали их выбор.

Итак, они будут обвенчаны в церкви в Нарсборо дряхлым, почтительным викарием – тем самым, что когда‐то крестил Берти и Роуз. Что было бы мило, хмыкнул Берти после того, как они вдвоем посетили священника за месяц до церемонии, кабы бы не то, что, при такой древности, его присутствие грозит превратить венчание в похороны, завершив тем самым жизненную триаду…

В готовности Берти венчаться у священника, уважения к которому он не питает, Летти виделась тень лицемерия, и это не могло ее не коробить. И тихонько, про себя, она злилась еще на то, что обеты придется произносить в здании, где – пусть это всего лишь провинциальная англиканская церковь, ничего особо изысканного, – было просторно, прохладно и полно нарядно одетых людей, о которых она понятия не имела, а Берти к ним, как правило, не испытывал никаких чувств, тогда как дома, в их милой часовенке, прихожане, которых она близко знала с рождения, все сидели впритык друг к другу, локтем не пошевельнуть.

Вера в Бога ввергала Берти в недоумение, и Летти видела, что религиозное чувство он норовит упростить, умалить, объяснить его осторожно любовью к соседям, ритуалам и пению – ужать до понятий, которые можно рационализировать, сведя высокое к человеческому. Чего он, похоже, не разумел, так это чувств, которые охватывали ее при общении с Богом: какая чудесная легкость возникала в теле, как размывались собственные границы, как сливалась она с чем‐то огромным, вечным, прекрасным. Разговоры о Боге Берти сбивали с толку, стесняли.

Прошу тебя, Боже, беззвучно прошептала Летти, пожалуйста, пусть сегодня все пройдет хорошо. Обычно она не пыталась с Ним договариваться – совсем не для этого Бог, в самом‐то деле, – но ее ужасало, что слишком много всего может пойти не так.

– Что ж, нам пора, Летти моя любимая.

Эван перевел на нее серьезный, суровый взгляд. Подставил ей свой локоть, показавшийся таким прочным и твердым, когда она положила на него ладошку, что она вцепилась в него как в свою единственную опору. Дверь в церковь распахнулась, и Эван, всей грудью вздохнув, повел ее по проходу – навстречу ее новой жизни. К ее новой семье.

Тут заиграл орган, слишком громко, на вкус Летти, и все разделенные проходом лица обернулись на них.

Последним, кто обернулся, был Берти. Ему хотелось сделать как‐нибудь так, чтобы этот момент принадлежал только ему. За те месяцы, пока они выясняли отношения с родными, договаривались насчет даты венчания, составляли списки гостей и продумывали ход торжества, само событие, свадьба, все больше стало напоминать публичное действо, разыгрываемое ради других.

Но ему не хотелось, чтобы это было так. Ему хотелось, чтобы свадьба значила что‐то и в их с Летти личном представлении друг о друге.

И вот она уже там. Медленно приближается, стройная, бледная и какая‐то словно отполированная, как статуя, гладко причесанная, в атласном платье, – и все же, когда они столкнулись глазами, между ними снова вспыхнула та самая искра, как тогда у камина в маленьком пабе, в Бреконе.

Мгновение во времени. Мгновение вне времени. Когда глаза говорят “я люблю тебя” посреди толпы, и никто их не слышит, только они двое.

И все волнение, терзавшее Берти, пока он ждал ее, глядя на то, как две половины церкви поглядывают одна на другую через проход с любопытством и настороженностью, куда‐то делось, исчезло. Дойти до этого момента оказалось куда как непросто; он дорого обошелся обеим семьям. Но он того стоил.

Затем время ускорилось, и церемония прошла чередой вспышек, которые он старался удержать, запечатлеть в памяти. Оглушительное “Я отдаю” Эвана на вопрос “Кто отдает эту женщину?”, от которого звякнули стекла витражей. Викарий запнулся, произнося “Перегрин”, ненавистное второе имя Берти, на что Летти иронически вскинула крутую темную бровь. Ее сторона заглушила его сторону, запев “Калон лан”, “Чистое сердце”, валлийский гимн, на котором Летти настаивала, хотя викарий этого не одобрил. Улыбка на лице Тоби, когда тот протянул им кольца. И холодная, гладкая тяжесть золотого обруча.

“Любить, почитать и повиноваться…”

“Пока смерть не разлучит нас…”

“Да”, – подумал Берти.

Кольцо скользнуло на ее палец так правильно и надежно, как ключ в замок.

“О боже”, – подумала Летти.

Но потом ее поцеловали, и это был Берти, ее Берти, а все остальное куда‐то делось. И когда она вышла из церкви в новую жизнь, колокола били, били и звенели в их честь.

Глава 8
Октябрь 1948 года

Летти застыла на кухне как вкопанная. В доме стоит тишина. Она никак не может решить, что сделать: выйти в сад, чтобы нарвать цветов, или подняться наверх, чтобы… чтобы что?

Замерла, завороженная тишиной. Только на деле это не тишина: этажом выше слышны шаги горничной Клары, та прибирает в спальне или библиотеке.

Как с ней разговаривать, с горничной, Летти понятия не имеет. В гостях, в Фарли-холле или в Мерривезере у Тоби, этот вопрос никогда ее не заботил – но тогда гостевание там казалось каким‐то улетом вдаль от реальной жизни. Теперь же рядом незнакомка, ровесница, которая тут в доме, ходит меж них, но все ж таки никогда по‐настоящему не общается. Она не ровня.

По сути, это жизнь Летти крутится вокруг Клары. Большую часть дня она проводит, прислушиваясь к ее шагам, чтобы вовремя смыться в другую комнату. И одно то, что она прислушивается, само по себе заставляет ее ощущать себя застылой, скованной, неуверенной.

В холле снова затеяли перезвон напольные “дедушкины” часы. Ей не нравится, как безжалостно расправляются они со временем, деля день не на часы, а на половины и даже четверти часа. Но дедушкины часы в буквальном смысле принадлежали дедушке Берти, так что тот ни слова в укор им не дозволяет сказать.

Шаги на лестнице, и Летти спешит к задней двери и торопливо выходит. Их городской дом, высокий и узкий, примыкает к столь же узкому саду. Косой осенний свет придает всему медовый оттенок, словно смотришь сквозь бокал сладкого вина: газон, аккуратные грядки, огородик, разбитый арендаторами во время войны и все еще нужный. Летти нравится плодовитость и изобилие капуст, скромняг цветной и белокочанной: толстенькие, лохматенькие кругляши, как на корточках, посиживают в ее саду.

Еще довольно тепло, еще можно выйти на улицу без пальто – возникает иллюзия, что в Лондоне мягкий климат. Но шепоток холодка вокруг ног напоминает, что предстоит смена времен года. Сливовое дерево, сбросив свои плоды, покачивает последними ржавыми листками. Летти срезает запоздалые цветы, распустившиеся между голых уже стеблей. Две бравые розочки, персиково-желтые с малиновым краем, как небо в самом конце заката. Сад, который она так любила все лето, увядая, сделался бурым.

И все‐таки лето было блаженное – начавшись их свадьбой, которая прошла на удивление гладко, в ответ на ее молитву. Благовоспитанные друзья Берти пустили в ход все свои лучшие манеры, чтобы ласково приветить ее семью; хотя, в этом она не сомневалась, обе стороны вволю поупражнялись и в молчаливой оценке, и в щекочущем шепотке. А когда в йоркском отеле дошло до долгожданной брачной ночи – Летти счастливая, но совсем без сил после долгого спектакля, в котором у нее была главная роль; Берти возбужденный, суетливый и неуклюжий, – само свершение не могло не разочаровать. Короткая острая боль, небывалое ощущение наполненности, в завершение влажные стоны Берти. Для нее это было так, как если бы по зудящему месту, которое хочется почесать, вместо этого лишь легонько пошлепали.

На следующий день они отправились на остров Бург, провести там, как говорится, “медовый месяц”. Выражение оказалось удивительно подходящим: было сладко, хмельно и таинственно. Ночами и днями в роскошном гостиничном номере, в липкой жаре на редкость знойного июля они обрели друг друга. Близость захлестнула Летти, переродила, перевернула ее, оставив с ощущением осязаемого, экстатического блаженства. Худая, проворная, чувственности она прежде в себе не находила, но теперь наслаждалась тем, что могло выделывать ее тело, давала и получала.

Головокружительное это чувство притихло, когда, загадочно улыбаясь, они, как сами сказали, “вернулись на сушу”. Однако же то волшебное, что они меж собой открыли – то, чего никто другой, конечно же, никогда по‐настоящему так, как они, не ощущал, потому что, если бы ощущал, зачем бы людям тратить время на что‐то еще? – отодвинуло все остальное на задний план. Летти бродила по Лондону с тем же одурманенным выражением, какое видела на лице Берти.

Он хотел, чтобы им позволили обосноваться в лондонском доме на Матильда-стрит, который семье принадлежал много лет, но сдавался внаем с тех пор, как Ислингтон стал районом уж слишком “немодным”. Гарольд, когда бывал в городе, как и его отец до него, предпочитал Найтсбридж; Берти этой причины хватало, чтобы на Найтсбридж не претендовать. А кроме того, Матильда-стрит, застроенная светлыми и статными в георгианском стиле домами, считалась одной из немногих относительно приличных улиц в ныне перенаселенном районе, и “нам это вполне подходит”, говорил Берти, стараясь убедить себя, что действует как истый социалист.

А Летти все равно было, в какой части города жить, – она так и так пребывала в восторге от того, что вернулась в Лондон. К тому же иметь в своем распоряжении целый четырехэтажный дом, который можно обставить с иголочки – указывая на любой товар в магазине и не глядя даже на ценник! – казалось почти баснословным. Воспоминание о том, как она штопала занавеску, отделявшую ее часть комнаты от той, где ютились братья, всплыло вдруг, когда она обсуждала с продавщицей достоинства бархата перед парчой, и у Летти перехватило дыхание.

Летом, до того как Берти нашел работу, по утрам они подолгу роскошествовали в своей новой кровати, а потом, восстав с нее, наконец рука об руку исследовали Лондон. Гуляли по Хэмпстед-Хит и Риджентс-парку, в Гайд-парке катались на лодке по озеру Серпантин, яростно споря об увиденном накануне вечером в опере, в театре или на “Промс”[11]. Летти отдавала себе отчет в том, что хорошо бы за это время сойтись поближе с друзьями Берти, многие из которых теперь тоже жили в городе, но ни ее, ни Берти это почему‐то не занимало. Впервые они могли быть вместе весь день и всю ночь, и им попросту не хотелось ни с кем делиться.

Но потом вдруг, совершенно нежданно, наступила осень, и все изменилось. Берти получил работу в “Ньюби и Болл”, небольшом, но весьма уважаемом издательстве. Один из печатающихся там авторов, поэт, оказался отцом одного из оксфордских приятелей Берти и замолвил за него словечко.

– Получается, ты можешь весь день читать?! – спросила Летти, когда он ей об этом поведал, не веря тому, как легко Берти досталась такая удача.

– Похоже на то! – воскликнул он, подхватил ее на руки и закружил по гостиной.

Теперь дом казался просторным и пустым без того, чтобы он, подойдя сзади, не засовывал рук ей под блузку или, топая, не поднимался и спускался по лестнице, то и дело позабывая, зачем его понесло наверх. Летти бродила по отделанным комнатам; могла сесть в зеленое бархатное кресло или за обеденный красного дерева стол, но все ей казалось, что она в чьем‐то чужом доме. Дитя, привезенное навестить малознакомого родственника, не уверенное в том, к чему ему разрешено прикасаться.

Принеся цветы в дом, Летти поставила свой урожай в желтую фарфоровую вазу. Тут дедушкины часы взялись бить снова, и били подольше: половина двенадцатого.

Разве не глупо, что всего половина двенадцатого, а она уже выполнила свое единственное насущное за день дело. Разве не глупо, что выбрать блюда, которые кто‐то другой должен вам приготовить, может быть единственным из насущных сегодняшних дел…

Летти подошла к телефону. Нужно позвонить жене одного из друзей Берти, договориться пойти куда‐нибудь после обеда. Все эти жены друзей всегда так подчеркнуто дружелюбны, когда Летти сталкивается с ними в антракте или на вечеринке. Но стоит Берти отвернуться, чтобы потолковать о политике с их мужьями, Летти словно теряет дар слова. Потом она сурово бранит себя – как же так, ведь ей не составляло труда болтать с соседками в Абергавенни, которые весь день то и дело забегают к ним на кухню, и разве не общается она, не делая над собой никаких усилий, с Роуз и Берти? И все ж было не избавиться от ощущения, что между ней и другими женщинами, лондонскими знакомыми, встала стеклянная стена, барьер, который все делают вид, что не видят, и который именно ей преодолеть почему‐то никак не дается.

Она могла бы позвонить Роуз. Но после свадьбы между ними тоже не все так, как раньше.

Ей казалось неправильным посвящать Роуз в свои мелкие, шепотом, жалобы на скуку жизни в доме, за который платят родители Роуз, или на внешний мир – привычный для Роуз мир, – который Летти следует освоить во всей его полноте. Она боялась, что, если даст подруге понять, что не того ждала от супружеской жизни, та сочтет это неблагодарностью. Неумением по достоинству оценить то, чего Роуз сама страстно желала, но пока этого не имела.

Иногда Летти думала, что, обретя мужа, лучшую подругу она потеряла.

Резко отвернувшись от телефона, она поднялась в библиотеку, совмещенную с кабинетом, свою любимую комнату. Иметь особую комнату только для книг и работы ума – разве не счастье, напоминала она себе. На каминной полке, на почетном месте, стоял экземпляр “Сыновей и любовников”, подаренный ей Берти, книга, которую они обсуждали в тот счастливый день, когда катались на ялике в Оксфорде. Большую часть этого лета они провели, читая на пару прочие книги Д. Г. Лоуренса, в долгих прогулках споря о том, кто из персонажей заслуживает сочувствия, а кто далековато зашел, перегнул палку.

Теперь у нее была новая затея. В качестве свадебного подарка Роуз преподнесла им в красивых переплетах собрание книг, проверенных временем, которые Летти решила прочесть в алфавитном порядке, от Аддисона до Золя, но взялась‐таки сначала за Остен. Впрочем, Берти больше не мог найти времени делать это с ней вместе. У него чтения и по работе хватало. Но ей это, по крайней мере, даст возможность чем‐то себя занять.

Летти позвала Клару и все с той же стеснительностью распорядилась подать чай, а затем свернулась калачиком в кресле (нет в мире бархата ценного до того, что на него нельзя усесться с ногами) и потрудилась вникнуть в “Нортенгерское аббатство”, уговаривая себя, что это восхитительно, возможность провести утро за чтением.

Клара, открывши дверь, заставила стопки бумаг на столе Берти вздохнуть и затрепетать. Он уже опубликовал несколько статей в “Нью стейтсмен”, часто запирался в библиотеке после ужина и строчил допоздна. При виде его трудов на газетной странице Летти испытывала жгучую гордость за мужа, гнездившуюся где‐то между ребрами и животом.

Однако после ночных писаний Берти с трудом вставал по утрам, и ей приходилось отцеплять его длинные, безвольные конечности от своего тела. Хотя самой‐то хотелось прижаться к его там и сям поросшей волосами груди и не отлепляться весь день. Хотелось, чтобы он прикасался к ней так, как он это умел, пристально на нее глядя, пристально и настойчиво, но также и с бесконечной мягкостью, от которой она таяла и расплавлялась.

– Отвали от меня, ленивец. Снова ведь опоздаешь, – в конце концов говорила она, когда бой часов напоминал, что время уходит, и знала, что в голосе ее слышится, кроме всего, раздражение – потому что ему предстояло идти на работу, которую он получил так легко и к которой относился так легкомысленно, в то время как у нее не было выбора, кроме как отказаться от своей работы, и – навсегда.

Летти попросила, чтобы Берти приносил домой из издательства рукописи, и побольше, и особенно уговаривать его не пришлось. Читала она быстро, и Берти, опираясь на ее чутье, страховался им, докладывая начальству, на что обратить внимание (“это очень неплохо”), а от чего отказаться (“чушь собачья”): там, где Берти мог колебаться, Летти в своем вкусе не сомневалась.

Возможность так ему помогать весьма льстила; приятно было видеть, сколь значимо ее мнение в глазах мужа. И возможность влиять на то, какие именно слова будут напечатаны и выйдут в свет, воспринималась как большая ответственность, и она брала ее на себя, ей казалось, с большим усердием, чем Берти, который, похоже, немного уже заелся.

Конечно, ничего такого она ему не говорила. Ее дело поддерживать мужа, а не донимать. Особенно настаивала на этом Ангарад.

– Такая теперь у тебя роль, – сказала она как‐то вечером незадолго до свадьбы, когда после чаепития они вдвоем мыли посуду. – Сдается мне, он станет важной персоной, Летти, милая, и ты должна хорошенько за ним ухаживать. Содержать дом в порядке ради него.

– Да, мам.

– Я это всерьез, Летти.

– Конечно, мам! Разве я сказала, что не всерьез?

Мать помолчала. Она старательно оттирала тарелку, хотя Летти была уверена, что весь прилипший желток уже смыт.

– Просто я знаю, что у тебя по‐другому все, дорогуша. Я‐то вижу… Что ж, я чаю, мы тебя не слишком избаловали. С этой школой твоей, и Лондоном, и работой, и всем прочим.

Летти постаралась сдержать усмешку. Имея в виду, сколько всего доступно женщинам в мире Берти, мысль о том, что можно “избаловаться” скудным образованием, полученным от движимой лучшими побуждениями, но по сути мало что знающей миссис Кеттерик, или бессмысленной работой, которую Летти всю взрослую жизнь выполняла, казалась абсурдной.

– Нет, мам. Мне ли не знать, что положено делать жене! Я на тебя смотрела, у лучшей училась, чего уж там. – Сосредоточившись на блюде, которое вытирала, она легонько ткнулась своим бедром в материно, чтобы ее разуверить.

Но теперь Летти задавала себе вопрос, не права ли была, в конце концов, Ангарад. Что если ожидания ее оказались завышены?

Потому что в жизни своей она прежде так не скучала.

Глава 9
Декабрь 1948 года

Дверной колокольчик звенел и звенел, звучал празднично сам по себе. Огонь в камине ревел так рьяно, что Летти пугало, как бы не занялись ветви падуба и плюща, свисающие над ним.

Рождество Фарли-холлу было к лицу: при свете свечей все это дерево и темная тяжелая мебель не подавляли, а воплощали собой уют, защищая от дувших с долин ветров. И то напряжение, которое она всегда чувствовала, входя в дом – будто невидимая проволока натянута между всеми Бринкхерстами и с чуть слышным гулом вибрирует, нагнетая тревогу, – пусть и не вполне, но все‐таки гасло в праздничной суете и присутствии посторонних.

Летти наблюдала за тем, как Берти укладывает чемодан (причем так неумело, что Кларе пришлось включиться и все переложить заново), и диву давалась, до чего рад он поездке домой: обычно визиты в Фарли-холл энтузиазма не вызывали.

– Это традиция. Вечеринка в канун Рождества всегда самая лучшая, но не могу обещать, дорогая, что столь же весел буду рождественским утром, когда впереди замаячит лишь выпивон с мамой и папой.

– Все‐таки надеюсь, что будешь.

Он обернулся, обеспокоенный холодком в ее голосе. Тем особым тоном, оскорбленным и одновременно надменным, который она в последние дни все чаще употребляла, обращаясь к нему.

– Ну, это ведь наше первое настоящее Рождество, верно?

– Конечно! Ну, конечно, я счастлив, что мы встретим его вместе, – это бесконечно, в сто раз лучше, чем когда‐либо раньше. И ты представить себе не можешь, как рада Рози, что и ты с нами.

Это она как раз могла, потому что Роуз в ожидании их прибытия засыпала ее пространными письмами. Но и в этих письмах, отмечала про себя Летти, ничуть не ставилось под вопрос, приедут ли они в Фарли-холл.

Летти очень любила Рождество дома. Если шел снег, они с братьями выскакивали тихонько из дому, хватали его горстями и будили родителей, подсовывая им под одеяло снежки, – шутка, которая могла сойти с рук только в такой день. На Летти при том был все тот же кардиган с колченогим оленем на спине, который она носила с тех пор, как покойная бабушка вывязала его ей на четырнадцать лет; отец год за годом привычно шутил, что олешек, похоже, под хмельком, видно, добрался до бабушкина джина. Дети стучались в окна и пели рождественские гимны, собирая пожертвования для местной церкви, которая на Рождество открывала свои двери для бедных. В сборе принимала участие вся семья, Эван оглушал басом, слезы набухали у него на глазах, и половину подаренных им на праздник денег дети Льюисов отдавали в церковь.

Заметив, как притихла Летти, услышав, что он уже забронировал билеты на поезд до Нарсборо, Берти торопливо и сбивчиво заговорил:

– Но, Летти, дорогая, ты же не думала, что…? Ты же не думала, что мы поедем в…? Это ведь Рождество… И потом, ты же знаешь, мои родители, они…

Да, это правда. Они с Берти в долгу перед его родителями. Они им обязаны. Они должны испытывать благодарность, и они испытывают ее, но в особенной мере этой благодарности всегда будут ожидать именно от нее, Летти.

Ее же родители не могли не предвидеть, что так оно будет, думала она, известив их письмом, где они с мужем проведут Рождество, – и вложив в конверт три фунтовые банкноты, чтобы они от ее имени пополнили церковный сбор пожертвованием, которое своим весом затмит все, что Льюисам когда‐либо удавалось внести раньше. Но молчание их вслед письму наводило на мысль, что нет, этого они не предвидели. Или, даже если предвидели, не одобряют и хотят ее наказать. Выйди она замуж за кого‐то из местных, Рождество стало бы больше, жирней и слаще, а не таким перекошенным, однобоким.

Так что вот она здесь, сидит в пропахшей корицей гостиной Фарли-холла, беседует со “взвинченной” бабушкой Берти, которая гнусаво настаивает на том, что, как ни непопулярны сейчас подобные взгляды, но все лучшие святочные традиции привнесены сюда из Германии.

– Я должна украсть ее у тебя на минутку, извини, бабушка. – Это пришла спасательная миссия в лице Роуз, оттянувшей Летти за локоть.

– Прости, что пришлось застрять с ней, вот же старая грымза.

– Вообще‐то она поведала мне кое‐что интересное про германский фольклор…

– О боже. Ну, неважно: мне нужно, чтобы ты кое с кем познакомилась. Его зовут Джереми, он только что из Америки, несколько лет там работал. – И Роуз взбила прическу жестом, который, на взгляд Летти, совершенно был ей не свойственен. – Я хочу знать, что ты о нем скажешь.

Они пересекли гостиную, причем Роуз приветственно вскрикивала при виде каждого, мимо кого проходила, хотя уже несколько часов провела в их компании, и наконец добрались до высокого, широкоплечего джентльмена, чья челюсть будто бы подхватила что‐то в Америке, настолько она была квадратна не по‐английски.

– Рада знакомству, – сказала Летти и сверкнула самой обаятельной из своих улыбок, ради Роуз стараясь произвести на Джереми впечатление.

– Взаимно. – Джереми, опиравшийся на каминную полку, всем широким своим телом, казалось, отстранялся от Летти.

– Говорят, вы были в Америке, – проговорила она.

– Да, вот только что из Большого Яблока, на Рождество.

– О, так вы вернулись не насовсем?

Летти передернуло от того, как быстро вклинилась Роуз с этим вопросом.

– Нет, если б это зависело от меня…

А потом от того, как дробный смешок Роуз затянулся чуть дольше положенного.

– Нет, ну все‐таки я, похоже, вернулся – хотя предпочел бы не возвращаться. Там все как‐то больше и лучше, – тягуче вымолвил Джереми.

– Что, даже люди? – уточнила Летти.

– Конечно.

– Ну, тогда, я полагаю, вы вписываетесь отлично. – Летти нахмурилась и вздернула подбородок, а он ухмыльнулся.

– О, не кусайтесь же, вы двое! – Роуз снова хохотнула как‐то неестественно звонко. – Так вы что, в самом деле не рады, хотя бы немного, побыть дома, тут, среди… нас?

Джереми пожал плечами. Внутри Летти вскипела ярость на то, что он отказывается подыграть их женским уловкам, увиливает от того, чтобы сказать подруге доброе слово. О, если уж этот тип – лучший из тех, кто есть… Жгуче охватило желанием схватить Роуз за руку и высказаться напрямую: послушай, уж лучше тебе совсем без мужчины, чем с таким, как он. И пойми, замужество не обязательно станет тем ответом, на который ты так явно рассчитываешь.

Не то чтобы она могла ляпнуть такое. Сделать это значило бы признать, что брак – пусть даже с братом Роуз – разочаровывает… порой. Нет, это выставит Летти неблагодарной дрянью, при всей‐то ее удаче.

Мимо прошел официант в красно-зеленой жилетке, и Летти, схватив сладкий рождественский пирожок с пропитанной ромом начинкой, набила хмельной смесью рот, чтобы больше ничего не сказать по адресу Джереми. Показалось, он поморщился брезгливо на такую демонстрацию аппетита, но она одернула себя тем, что, не исключено, сейчас склонна видеть в них всех только самое худшее.

Это война превратила оставшихся мужчин в бесчувственных скотин или просто острая их нехватка? Осознание того, что им не нужно больше стараться? Она огляделась в поисках своего, и вон он, Берти, беседует с каким‐то джентльменом, на вид смутно знакомым.

А Берти, почувствовав на себе взгляд Летти, обрадовался, повернув голову и обнаружив, что она в самом деле на него смотрит. На него нахлынула благодарность – светлая, чистая, – что они нашли друг друга, вступили в бой, победили и поженились. И то, что у них сейчас есть, оно так хорошо, так прямо, открыто. Ибо вон бедняжка Роуз разбивается о напыщенного зануду, к которому сама же себя привязала. Но тут Берти вернулся мыслями к своему собеседнику: думать о том, что, может быть, предстоит Роуз, ему не хотелось.

Джереми меж тем попросил разрешения их покинуть, и Летти не смогла сдержать осуждения, прозвучавшего в голосе, пока они провожали его взглядом.

– Ну и ну.

Роуз, застонав, уткнулась лбом в каминную полку, но продолжала сопротивляться.

– Он умеет быть интересным, я тебя уверяю…

– Но, Роуз! Он…

Впрочем, сказать было нечего. Что ни скажешь, все смутит еще больше, будучи произнесено вслух. Ясней ясного, что Джереми ни чуточки в Роуз не заинтересован. Хотелось найти способ, этого факта не оглашая, оспорить его, заверив подругу, что интересней ее женщины меж собравшихся нет, что не видеть этого может только сущий болван, идиот…

– Потрясающе пресный тип. Понять не могу, зачем ты хотела, чтобы я с ним познакомилась. Скажи, тебе не придется ведь провести с ним все Рождество? – “Это не то, не могу я найти правильные слова”, – Летти поняла это сразу, только закрыв рот.

– О нет, у него родня тут, под Галифаксом, но они будут на всех вечеринках, ты понимаешь ведь, Новый год.

– Ну, я тоже на них буду. Так что не трать свое время на… на таких, как он.

Роуз уставилась в пол, и Летти ощутила, что ту бьет дрожь, как будто стойкая женщина, которая прежде была опорой ей, Летти, рассыпается под действием подземных толчков. “Держись, не падай, – подумала Летти, – только не ты”. И речь не только о браке или мужчинах – немыслимо, чтобы Роуз, самостоятельную, независимую Роуз подкосил такой вздор!

– Скажи лучше, милая, как ты здесь? С мамой и папой. Все в порядке? Иногда твои письма меня тревожат…

Летти в самом деле искренне волновало, как Роуз живется. Но спросила она об этом еще и затем, что хотела сменить тему. Признание в том, что проблема имеется, легче вынести, когда та сформулирована и произнесена вслух, тогда, возможно, она сможет чем‐то помочь.

– Ну, ты же знаешь. Здесь довольно странно без Берти. – Роуз взглянула на нее с неестественной, нарочитой улыбкой, противоречившей влажному блеску глаз. – Мы, мама, папа и я, мы, в основном, жизнерадостно делаем вид, что друг друга не видим. Это если честно, моя дорогая. Но я много и подолгу гуляю. И занимаюсь садом. Пока что просто планирую – но это планы с размахом!

– Правда? С этим… как его там… садовником?

– Да, он занимается этим столько лет, что у него нет ни одной свежей мысли, и он даже рад, похоже, что я проявляю участие. Я хочу многие клумбы переделать к весне и даже, знаешь ли, вмешаться в пейзаж. Поправить бордюр из кустарника, чтобы лучше обрамить вид. Высадить небольшую рощицу у беседки. Это держит меня на плаву. Есть о чем думать… прилагать руки…

– Делать что‐то свое?

– Да, именно так. Это моя сфера влияния!

– У тебя всегда должна быть сфера влияния. Ты хороша на командных должностях, помнишь? Я вот думаю, неплохо было бы поручить тебе всю эту чертову страну. Или Йоркшир хотя бы.

– О, Летти, дорогая, я думаю, это скорее твоя задача. А теперь скажи мне: ты примкнула к лейбористкам в Лондоне, ты ведь обещала, что сделаешь это при первой возможности, или к фабианцам, или к кому‐то еще из тех, кто всерьез участвует в агитации?

Но тут раздался визг, и две самые давние из подруг Роуз обрушились на них вихрем мехов, поцелуев и подарков, перевязанных бантом. Обе дамы были отъявленные снобки, и при каждой встрече с ними Летти сталкивалась с тонко выверенной комбинацией притворной любезности (“Какая брошечка! Где вы ее купили?”) и снисходительного пощелкивания по носу, неизменно оставаясь с чувством, что ее вежливо выбросили за борт.

Но на этот раз их прибытие спасло ее от нежеланных расспросов. Потому что не хотелось Летти признаться Роуз в том, что ни в какие группы в Лондоне она не вступила. Со всей искренностью она намеревалась посвятить себя социализму и так же рьяно, как Берти, ходить на митинги и дебаты, но в те несколько раз, когда он брал ее с собой, она была выбита из колеи тем, как мужчины, обсуждая что‐то при ней, говорили через ее голову, откровенно считая ее хорошеньким, но бессловесным приложением к мужу. А уж воспоминание о единственном собрании дам-лейбористок, которое она посетила, по‐прежнему вызывало у нее дрожь неприятия.

Члены закрытой группы общались между собой, налегая на устрашающие, непонятные пришлым аббревиатуры и интеллектуальный жаргон – как раз то, что Летти всегда норовила в статьях Берти искоренить. И когда она им представилась, было видно, что они в растерянности, куда ее отнести: изъяснялась она как представительница рабочего класса, одевалась же как светская дама (Амелия в подарок на свадьбу полностью обновила Летти гардероб, профессионально подобранный в Лондоне). И хотя она знала, что присутствующие дамы исповедуют – по крайней мере на словах – веру в равенство и возможности для всех, Летти охватил тот же страх, который она испытывала, пытаясь вести беседы с друзьями Берти и Роуз из верхов общества.

Под пристальными взглядами лейбористок она потерялась, ей сделалось жарко и неуютно, как будто шелковая блузка и приталенный жакетик сидят на ней кое‐как. Снова явилась та же назойливая мысль, что никуда она больше не вписывается, места ей нигде нет.

Летти молча оставила Роуз и ее ужасных подруг, одна из которых до бестактности гордо оглаживала свой округлый животик. Теряясь, к кому бы тут подойти, так все шумели, она поняла, что ей хочется куда‐то ретироваться. Лучше всего бы наверх, в спальню, полежать между прохладными простынями, одной…

Не странно ли: проводя в Лондоне одинокие, не занятые ничем дни, она тосковала по компании, и вот теперь, когда компания вокруг есть, жаждет остаться одна. Но, впрочем, мечтала она не о компании, а о деле. О том, чтобы заняться чем‐то достойным, а не вести эту праздную болтовню, в которой не дай бог коснуться политики, религии или войны – ни одной по‐настоящему важной темы нельзя задеть, даже с лучшей подругой, иначе проявишь свои дурные манеры, испортишь всем Рождество.

Летти устроилась в уголке у окна, рядом с высокой елью, увешанной шарами, колокольчиками и бантами, все красное с золотом, в тон. Ничего похожего на маленькую пушистую елку, которую они дома втискивали в угол гостиной и наряжали мандаринами и гирляндами из сушеных яблок.

Она сидела там, наблюдая за Берти и Роуз: как охотно общаются те с друзьями, родней и людьми, которых внутри себя презирают, как высокие их фигуры, которым от природы грации не хватало, умудряются перемещаться текуче и плавно, излучая при этом теплоту, чем Летти восхищалась все больше, потому что знала, что ей этого никогда не достичь. Откуда этот навык общения, удивлялась она. Определенно не от отца, который сама холодная сдержанность. Так, может, Амелия в молодости была примерно такой? Но во внешнем шарме свекрови Летти прозревала лишь видимость, иней, сверкающий ледяной налет, делающий нечто холодное внешне красивым.

– Это тебе.

Амелия подошла, будто ее безмолвно призвали, протягивая коньяк в хрупком хрустальном бокале. Вдруг возникло странное желание щелкнуть по нему, как он, зазвенит или вдребезги разобьется.

– Благодарю вас.

На низкий бархатный диван рядом с Летти Амелия опустилась томным движением человека уже хорошо выпившего, но контроля над собой не утратившего. Ей требовалось много, очень много, чтобы самообладание потерять, и куда меньше, чтоб обнажить клыки. Летти в обычных обстоятельствах вниманием она не удостаивала, так что ту встревожила даже такая близость.

– Нравится тебе тут? – В вопросе было что‐то от яда, и Летти не знала, как его нейтрализовать.

– Да, спасибо. Все очень… очень красиво.

Амелия издала свой низкий смешок.

– Ну, моей заслуги тут нет. Декорации давно меня не интересуют. – Летти на это промолчала, и двусмысленность повисла в воздухе, как посверкивающий на свету елочный шар.

Наконец Амелия вздохнула.

– Ну и каково тебе это все? Супружеская жизнь с моим сыном? В этом убогом доме?

Не помогая делу, перед Летти возникло видение: голый Берти в постели. Мерцающий летний монтаж: вот они хихикают то тут, то там в доме, в их доме, вот она ужинает, сидя у него на коленях, отчего ж нет, вот они болтают до двух ночи в саду, под огромной полной луной.

Но сейчас! Зима. Серый лондонский свет еле‐еле сочится в комнаты, где роскошная тяжесть бархата – и тишина. Контраст между богатством, обитающим в их стенах, и жалкой нищетой через одну или две улицы. Туман и вата в голове, не дающие ей хоть с кем‐то войти в контакт.

– О да, все очень хорошо, благодарю вас.

Амелия снова хмыкнула.

– Ты серьезно?

Неужели это открывшаяся дверь? Приглашение? Или вся штука в том, что Амелия просто пьяна?

– Да. Лондон… он потрясающий. И на самом деле я очень люблю наш дом. Только, знаете ли, мне… – Летти запнулась, сомневаясь, стоит ли говорить откровенно.

Полузакрыв глаза, Амелия откинулась на спинку с видом элегантно скучающим. В этот момент Летти ненавидела себя не за то, что здесь не на месте, а за то, что ничего, кроме вежливых банальностей, не может сказать. Тупая она, скучная.

– Мне там скучно.

Сначала глаз Амелии вспыхнул, а затем все тело ее отозвалось, расчетливо медленно: так змея, высмотрев свою жертву, бесшумно скользит к ней. Она поднесла свой бокал к губам, одновременно вскинув и брови.

– И разве это не справедливо? – протянула она, прежде чем не скупясь отхлебнуть.

Летти зарделась.

– Не хочу показаться неблагодарной, я знаю, как мне повезло…

– Чушь. Все женщины рождаются невезучими, но женам, тем не везет каждой по‐своему.

В воздухе звенел смех, но Летти казалось, что они снаружи, глядят внутрь через холодное стекло.

– Я просто не знаю, что мне делать весь день, – вырвалось у нее. – И когда по вечерам я провожу время с Берти и его друзьями, с ним они разговаривают, а ко мне обращаются, только если нужно выпивку передать.

– Женатые мужчины могут быть немыслимо нудны, это правда. – По-прежнему на нее не глядя, Амелия зажгла сигарету. – Итак, ты скучаешь по своей работке, не так ли? Ну, не могу сказать, чтобы я испытывала что‐то подобное…

– Но разве вам этого не хотелось? Чем‐то заняться, быть полезной?

Летти поймала себя на том, что горячо тянется к Амелии, пытается поймать ее взгляд, нуждается в том, чтобы привлечь ее на свою сторону. Но свекровь отодвинулась дальше, отстранилась, свернулась кольцом.

– Ну, моя работа состояла в том, чтобы родить детей. – Амелия вернулась к своему обычному тону, настолько резкому, что прозвучало это почти вызывающе. Стряхнула пепел с сигареты, небрежно, куда пришлось. – И разве плохо я справилась?

– Да. Да, в самом деле, справились вы отлично. Они самые… самые лучшие из людей.

Теперь они обе смотрели на Роуз и Берти, на их дурашливые ухмылки, на то, как стягивают они вокруг себя людей. Источник их добродушия для Летти оставался загадкой. И любопытно, думала она, знает ли ответ на эту загадку Амелия.

– Что ж, тогда тебе и впрямь повезло, Вайолет. Раз ты в силах выносить его ночь за ночью, воистину благословенна ты в женах.

– Но почему? Почему это должно быть все, что мне досталось?

Рука Летти метнулась ко рту. Ей удалось шокировать даже саму себя. Амелия резко вскинула на нее голову, уголки ее губ приподнялись, предвещая улыбку.

– Однако!

– Я не про…

– Я знаю. – Амелия взболтнула то немногое, что осталось еще в бокале от ее коньяка. – Об этом лучше не думать. Об ограничениях. О жалких пределах наших грустных маленьких жизней. Это как… – Помолчала, подыскивая выражение, губы исказились в гримаске. – Это как Медуза.

– Простите…?

– Разочарование – это Медуза. Не следует смотреть ей в лицо, в глаза. Обратишься в камень. – Взамен Амелия глянула на дно бокала. Свой Летти отставила на длинный сервант сбоку. Ожог коньяка утратил всю свою привлекательность.

– Тогда как ты ее убьешь?

– Никак. Живешь с этим, и все. Этим и убиваешь. – Амелия выглядела довольной собой, хотя Летти думала, что контроль над своей метафорой она потеряла. – Или находишь, чем отвлечься. Полагаю, вскоре вы заведете детей.

Это было сказано совсем не тем тоном, которого Летти могла ожидать от бабушки своих деток.

– Да. Я надеюсь.

– Ну так вот, это тебя займет. Придаст… цели. Того смысла, по которому ты тоскуешь. Материнство!

Возможно, так оно и будет, подумала Летти. Всю жизнь она полагала, что, когда выйдет замуж, у нее, само собой, появятся дети; тут даже выбирать не приходится. И все же что‐то глубоко внутри Летти начало противиться мысли, что больше теперь от нее ничего не ждут. Что рождение детей – взаправду единственный способ придать ее жизни хоть какой‐нибудь смысл.

Неприятное оказалось дело, обнаружить, что она склоняется скорей к ироническому презрению Амелии, стоит в одном ряду с ней, а совсем не с сюсюкающими женушками приятелей Берти и не со своими тетками и кузинами из Уэльса, ласково намекавшими, что это всего лишь “вопрос времени”.

Амелия махнула официанту, который понял, что следует принести еще коньяку.

Летти мотнула головой, отказываясь от того, чтобы наполнили и ее бокал.

Берти вопросительно глянул на них через комнату, но Летти сигнала о помощи не подала. Он ощутил привычную вспышку страха, всю юность преследовавшего его, – страха, что мать может сказануть что‐то такое, чем выдаст себя. В постоянном напряжении трясся, что посторонние узнают правду о ней, правду, маскировать которую он считал сыновним своим долгом. Обязанностью защитить мать.

– Как же вы справились с детьми? – очень тихо, как если бы опасалась спугнуть, оборвать исповедальный порыв свекрови, спросила Летти.

Продолжительно помолчав, Амелия ответила, почти что самой себе:

– Стоит ли тебе говорить? Это произошло быстро. Я была молода. Даже моложе, чем ты. И Гарольд, конечно, был старше. Казалось, мы едва начали, когда… все изменилось. Мое тело… Ты же понимаешь, в молодости мое тело было единственным, что могло во мне кого‐то интересовать. Моя мать знала, как меня следует нарядить: скромно, разумеется, но при том так, чтобы сразить наповал, – Амелия издала самодовольный смешок, Летти показавшийся неприятным. – Ну… поддразнить. И я, даже когда была слишком юна, чтобы соображать, в чем суть, – я дразнила. Да, я была довольно манкой юной особой! Но потом ты осознаешь, что манкость эту нужно держать в крепкой узде: предлагать ровно вот столько и ни на гран больше.

Ее голос сочился презрением, а долгое крепкое тело в облегающем винно-бордовом платье вытянулось, демонстрируя свое былое великолепие. Одета она была лучше, чем всякая другая в гостиной.

– А потом – беременность. – Произнесено было с тремором, как реклама американского фильма ужасов в кинотеатре. – Твое ухоженное со всем тщанием тело больше не подчиняется тебе. Меняется без твоего разрешения. И потом, меня ужасно тошнило. И с Роуз весь срок, и с Берти большую часть срока. А он, разумеется, не относился к этому всерьез. Девять месяцев… унижений. И тут вдруг видишь себя, какой стала: скотоподобная туша, отекшая, раздутая и… и мычащая, с двумя огромными…

Амелия снова повернулась к Летти, силясь сфокусировать зрение на ее лице, как будто только что вспомнила, кому она это говорит.

– О, я тебя напугала? Да ведь дело не в боли, девочка моя. С болью ты справишься. А вот все остальное… Прежней тебе уже не бывать.

Летти постаралась выдержать ее взгляд. Она знала, что следовало бы остановить свекровь, попросить для нее воды, но слишком хорошо понимала, что сама принесла бы Амелии еще коньяку, только бы та не умолкала.

– Я не боюсь.

Амелия всмотрелась в нее.

– Да, не боишься. Не знаю уж почему. Должна бы.

– У меня есть Берти.

Амелия фыркнула и загасила огонек своей сигареты.

– Не в нем причина твоей силы, моя дорогая. Ха! – хохотнула она, глазами выискав сына в противоположном конце гостиной. Он вис, с безотчетной жестокостью выбрав для этого время, на руке рыхлой женщины, которая в действительности вырастила его.

Няня была, пожалуй, чуть моложе Амелии, и выбрали ее много лет назад, вероятно, в силу полной непривлекательности: она была тучная, пухлощекая, с вытянутым и вздернутым, как у ежа, носом. Бюст ее, туго обтянутый ярко-красным платьем с высоким воротником, напоминал собой предмет мебели с пухлой обивкой. Каждая ее мягкая грудь, подумала Летти, на вид шире, чем голова Амелии или ее бедро.

То, как Берти ранее с пафосом представил ей эту женщину как “мою распредорогую, распрекрасную, самую распрелюбимую няню”, вызвало у Летти укол отвращения. Это было все равно что увидеть взрослого на горшке.

Берти отхлебнул портвейна, через плечо няни глянул на мать и жену и в который раз порадовался тому, что женился на женщине, которая ничем, абсолютно ничем не похожа на его мать. Женщине, которая довольна своей уделом и не искажена злобой.

Впрочем, по виду Летти не скажешь, что она так уж довольна тем, что сейчас находится здесь. Берти постарался, чтобы портвейн и нежные воспоминания няни затмили навязчивые мысли о недавней язвительности жены. Она сердится из‐за того, что на Рождество не смогла увидеться со своими. Господь свидетель, его родня, конечно, не сахар, – но как бы они поехали в Абергавенни? Где бы они вообще там спали?

– Вот это было хуже всего, – снова начала Амелия, как будто вид ее сына, ластящегося к няньке, вдохновил ее на дальнейшее. – Я отдала ему – им – все свое тело, свою жизнь, а они забрали все это, съели меня. И можно было бы подумать, что они будут благодарны – можно было бы, – ну, слава богу, есть няня. Я не знала, как их держать. Плакала всякий раз, когда их давали мне в руки, плакала, пока она их у меня не заберет.

Амелия поникла головой, словно израсходовав обиду, которая удерживала ее вертикально.

– Не хотите ли… могу я предложить вам…

– Если ты посмеешь сказать “воды”, я прикажу вышвырнуть тебя из этого дома!

Летти застыла на месте.

Думая о том, что женщины в ее городке честно делились своими жизненными историями, но истории эти всегда приукрашивались шуточками и иносказаниями. Никогда не доводилось ей слышать, чтобы кто‐то высказывался о своих мужьях, детях или своем теле так, как только что Амелия, раздирая свою жизнь в клочья, как мертвое тело, окровавленными ногтями.

И все же. И все же делилась она своим сокровенным с Летти так, словно та была случайный тут человек. Возможно, думала Летти, стреляя взглядом в Берти, чтобы он помог ей, помог ей сейчас (и он видел это и был в пути, он спасет), возможно, именно потому Амелия сочла возможным раскрыться. Для нее Летти просто не значила совсем, совсем ничего.

Глава 10
Март 1950 года

Она спала, когда он открыл дверь – толкнул, боясь разбудить, но все‐таки надеясь, что она повернется. Улыбнется сонной и зовущей улыбкой. Той, что он уже давненько не видел. Берти намеревался быстро выпить полпинты и вернуться домой к ужину, чтобы успеть и поговорить с Летти, и отправиться с ней в постель. Они договорились, что “начнут пытаться” зачать, хотя Летти как‐то притихла, когда он эту тему затронул.

Однако оголодавший после собрания, на котором бурно обсуждались итоги выборов, для лейбористов провальные, Берти не смог отказаться от предложения “перекусить на скорую руку”. А затем разговор перекинулся на то, как этот провал скажется на планах дальнейшей национализации отраслей промышленности, и Берти так воспламенился, что вышел из клуба уже после полуночи.

Теперь он крался полупьяно-пугливыми шажками, карикатурно крался по спальне. В щель между штор пробивался треугольник бледного света. Попавшее в него плечо Летти сияло. Нелепое клише, сравнивать спящую под луной прекрасную женщину с мраморным изваянием, но, прокравшись до кровати и принявшись раздеваться как мог неслышно, именно о мраморе он подумал. Прохладно ли прикосновение к ее коже?

Зрело ощущение, что в последнее время Летти стала к нему охладевать. Момент, когда это началось, он упустил. Через год после свадьбы? Может быть, даже раньше. Берти признавался себе, что собственные дела и заманчивая, увлекательная суета вокруг всех этих политических групп, в которые он вовлечен, и всей этой продвигающейся его писательской карьеры так его поглотили, что он и не углядел, как Летти начала отдаляться. Он не переставал зазывать ее с собой на приятельские обеды, поощрял завязывать свои собственные дружеские отношения. Но было в ней что‐то гордое, что‐то упрямое, что сопротивлялось его попыткам помочь.

С тех пор как они поселились в Лондоне, жизнь Берти в самом деле пошла в отрыв. Энтузиазм кипел, мозг выстраивал связи и грандиозные планы. На собраниях слова срывались с губ горячо; стол был завален полуисписанными листками с наметками для статей или мероприятий. И кое‐какие из этих идей были теперь услышаны или прочитаны другими людьми.

Журналист Стивен Слендер, с которым Берти познакомился на митинге лейбористов и который тоже, как оказалось, был выпускником Вустера, получив наследство, основал на эти деньги журнал, обозрение, выходившее раз в две недели: развернутая, глубокая литературная критика и эссеистика левого толка. Берти стал получать мизерные гонорары за те несколько страниц, на которых мог излагать свои мнения и идеи. Амбиции его росли вровень с числом опубликованных слов, но свободного времени становилось все меньше.

Журнал “Новые левые” произвел некоторый фурор, опубликовав броские статьи, то предлагающие отменить частное образование (несмотря на то, что Слендер и его соредактор вместе учились в Итоне), то критикующие только что созданный блок НАТО, называя его империалистическим проектом. Отец Берти, разгневавшись, что сын к этому причастен, не преминул публично осудить подобную “гниль”. Газеты с восторгом раздули семейную перепалку, когда младший и старший Бринкхерсты во всеуслышание выразили прямо противоположные мнения об иммигрантах, прибывших на корабле “Эмпайр Уиндраш”[12], на страницах “Новых левых” и в Палате лордов соответственно.

Статьи – и растущий общественный авторитет – прибавили Берти весу в глазах владельцев издательства “Ньюби и Болл”, в котором он подвизался, и его повысили в должности, придали секретаря. Ничем особо не отличившись (на самом деле, он прискорбно пренебрегал многими своими обязанностями), он получил поощрение. И занятость его возросла.

Теперь у него на каждый вечер было что‐то назначено: встреча по делам издательства, общественное мероприятие или политическое собрание – и всюду ему надлежало либо присутствовать, либо еще и выступать. Но это не тяготило его: Берти нравилось вращаться в мире людей его интеллектуального уровня, диалог здесь был как дуэль, как химический эксперимент, как танго. И все не просто так: участвовали в этом люди, стремящиеся всерьез изменить те способы, какими на деле управлялась страна – и, больше того, весь мир.

Да и Берти всем нравился. К нему прислушивались. Примерно так же обстояло дело и в армии, если не считать того, что теперь эта его особенность была не условием выживания, а сугубым удовольствием, в кайф. Восхитительно приятно было болтать, шутить так, чтобы поняли только свои, посмеиваться над надутыми старыми индюками, козырять молодым высокомерием, разбрасываться идеями, урезонивать, убеждать. Прежде единственным человеком, на которого он по‐настоящему производил впечатление, была Летти, и Летти – это его невообразимая, непостижимая удача. Но теперь случалось и так, что отражение своего блеска Берти ловил в глазах других людей. И отражался там человек, который наконец что‐то да значил. Все то, что с точки зрения отца делало его неудачником, для этих других являлось причиной его успеха.

И вот, найдя теплый прием в своем новом лондонском кругу, Берти почувствовал, что Летти сделалась холодней, вечерами до нее иногда было не дотянуться. Она молчала и своим молчанием пользовалась как оружием, словно наказывая его за то, что он чего‐то не понимает. Но как ему понять, что не так, если она не хочет себя объяснить?

Улегшись, он потянулся к ней. Он знал, что будить ее бессердечно, но то, как напряжена была ее поза, заставляло усомниться, спит ли она в самом деле. Берти примостился поудобнее, чтобы совпасть с изгибами ее тела, согрел ей шею дыханием, отдающим вином. Раздвинув бигуди, легонько поцеловал в местечко за ухом.

Никакого движения. Не шевельнется. Значит, не спит.

Он вверх и вниз провел рукой по освещенному луной плечу. Кожу покрыло мурашками, не заметить которые он не мог. Летти поежилась и, засопев, отодвинулась от него.

У Берти сердце упало оттого, что нельзя поцеловать ее или хотя бы обнять, согреться в обнимку и вместе уснуть. Как обидно и горько, что его ласки ей больше не в радость…

Он переждал немного, стараясь дышать тихо, надеясь, что она смягчится, повернется…

Когда Берти отстранился, Летти с облегчением перевела дух. Но так и осталась лежать, свернувшись клубком. Ледяная. Окаменевшая.

Она считала молчание единственным оставшимся ей средством выразить свой отказ. В конце концов, физическая близость была ее долгом, правом ее мужа. Однако в ее силах сделать так, чтобы он точно и безошибочно знал, что она близости не желает.

Ей хотелось хотеть Берти. Но когда он склонился над ней сейчас в ночной тишине, ей почудилось, что это кто‐то ползучий, назойливый, и его тихие, вкрадчивые касания вызвали гадливость.

Впрочем, началось все не с отвращения. Началось с раздражения на то, как он выморозил ее напрочь.

Случилось повышение по службе, которого он не заслужил, и вся дополнительная нагрузка, которая из этого следовала. А еще случился журналистский успех, которого, на ее взгляд, он на деле как раз заслуживал, и вся добавочная нагрузка, которая из этого вытекала. Случись то или другое поодиночке, было бы, наверно, прекрасно, но эти два события вместе означали, что для Летти у него не осталось ни места, ни времени.

В первый год их брака Берти усаживал ее рядом с собой на диван, вручал ей рукопись и спрашивал, что она насчет этого думает. Или же расхаживал на своих длинных ногах, пока она сидела за его столом и с карандашом в руке просматривала наброски статей. Она знала за собой это умение: найти лучшие в его словах – которые порой норовили набежать волной и захлестнуть, а он не мог между них выбрать, – и сложить их в более опрятные строки. Теперь же у него редко находился досуг на подобные посиделки, все вечера и выходные заполнились всякими формальными обязательствами.

Сколько уже на ее счету долгих пустых дней, и как она изголодалась по возможности вволю поговорить с ним! И хотя она часто ужинала с Берти в ресторанах, это было совсем не то, как если бы они были только вдвоем. Ей по‐прежнему никак не давалось стать своей среди приятелей Берти. Летти твердо была уверена, что все они смотрят на нее как на говорящего домашнего попугая, все, даже те немногие “синие чулки”, женщины, которые умели держаться вровень с мужчинами.

Неделей раньше, на позднем ужине (как она научилась это называть) после постановки “Бури”, одна из таких женщин, Дженнифер, с несколько снисходительным видом прервала мужчин, чтобы узнать мнение Летти, как будто иначе той не удалось бы внести свой вклад в разговор. Впрочем, с неохотой признала про себя Летти, так оно, похоже, и было.

– Ну, мне и вправду понравилась леди, которая играла Миранду. Мне показалось, там был некий намек на… на сопротивление с ее стороны, верно я говорю?

– Сопротивление? Боже милостивый, о чем ты? Да она не смогла бы выглядеть более влюбленной в юного Фердинанда, даже если бы расстаралась! – посмеиваясь, сказал Пол, сотрудник Берти по “Ньюби и Болл”.

– Но ведь она в жизни не видела других мужчин, кроме своего отца, разве не так? – ответила Летти, чувствуя, как заливается краской. – И на самом деле это Просперо распоряжается ею, выдает замуж. Но когда в конце у нее открываются глаза – когда она видит всех остальных мужчин: “о дивный новый мир!” – ну, на мой взгляд, актриса дала нам намек, что Миранда вполне может быть недовольна тем, что…

– Бедняжка Миранда! Эх, ей выпала тяжелая участь выйти за принца и стать королевой Неаполя! Истинная любовь и несметные богатства: вот ведь злая судьба! – Пол, похохатывая, даже хлопнул себя по ляжке. – Слушай, Берти, ты бы прекратил скармливать бедняжке Летти революционные теории – она применяет их даже к любовным историям…

Но Берти, которого эта реплика оторвала от разговора с редактором влиятельного литературного обозрения, предметом которого был сенатор Маккарти, лишь ухмыльнулся, прежде чем вернуться к своему собеседнику. А ведь было время, подумала Летти, когда он бросился бы защищать и ее, и ее взгляды, заявил бы всем за столом, что умнее никого в жизни не видел. Но теперь слишком занят продвижением своей карьеры, тем, как бы позажигательней изложить свои собственные воззрения, чтобы обращать на нее внимание и вникать в то, что там она думает.

По дороге домой она забилась в угол такси и уставилась в окно, в то время как Берти, делая вид, что не замечает ее настроения, продолжал вещать голосом до того бодрым, что это бесило так же, как если бы он тер пальцем воздушный шарик.

– Разве Пол не молодец? Я думаю, его мысли о пьесе весьма… весьма проницательны.

– Ну, разумеется.

– Разве нет?

– Он очень уверен в себе.

– Ну, а как же иначе? Как редактировать книги, если не уверен в своей правоте…

– Да, действительно.

– А сама ты что думаешь насчет того, что он сказал?

– Разве это имеет значение?

– Ну а как же…

– Не имело, когда он меня оборвал.

– Да ладно, это просто бесцеремонность живого общения – не хочешь же ты, чтобы тебе выделили время, будто ты в дискуссионной команде?

– Ну, в дискуссионной команде я никогда не была, так что откуда бы мне такое знать, верно? Я же не училась в университете, как Дженнифер.

– Летти… Дженнифер – прекрасная собеседница.

– Да, когда разговаривает с тобой.

– А с тобой?

– А со мной – нет.

– Тебе что же, не нравится никто из моих друзей?

Ночь и тишина, только урчит мотор.

И все‐таки, как ни удручали Летти ресторанные трапезы и вечеринки, это было лучше, чем другой доступный ей вариант. Одна с позолоченным краем тарелка, одна свернутая салфетка, один бокал. Над ней высится Клара. Ухмыляясь, с содроганием подозревает порой Летти. Пышногрудая говорливая Клара хихикает с трубочистом и молочником, имеет троих детей и, конечно же, в мыслях не держит отказать в удовлетворении мужу. Никаких трепетных сомнений по поводу замужества или того, хотелось ли ей вообще этих детей рожать.

Натянув на лицо одеяло, Летти сомкнула веки покрепче. Силясь ни звука не издать, проглотила тихий всхлип, который застрял у нее в горле, и не справилась, судорожно вздохнула.

Берти, услышав это, открыл было рот, чтобы заговорить, – но что сказать, не нашел.

Глава 11
Август 1950 года

Была поздняя весна или, может, начало лета, когда Летти заметила, что Берти частенько стал упоминать некую Марго Бонд. Стивен Слендер пригласил Берти на вернисаж: Марго открыла собственную галерею – “не на Бонд-стрит, конечно, это было бы слишком абсурдно” – на деньги, которые унаследовала после смерти мужа, погибшего за две недели до окончания войны.

Летти не особенно взволновалась: Берти имел склонность время от времени впадать в раж по поводу новообретенных знакомых. Но потом как‐то вечером на приеме в Королевской академии она увидела, как взгляд Берти то и дело скользит от выступающих к рыжеволосой особе лет на пятнадцать-двадцать постарше, чем они, с пухлыми бедрами и бюстом, приличествующим среднего возраста хорошо упитанным дамам.

Вот после этого Летти отметила, что часто произносимое “Марго Бонд” всегда звучит сразу и слишком легко, и слишком значимо в устах ее мужа. “Отличные отзывы о новой выставке в галерее Марго Бонд”, “Марго Бонд тоже была там вчера вечером, интересный у нее взгляд на пьесу Реттигена[13]”.

Ее это почти позабавило, так было глупо, по своей воле, безо всякого понукания упоминать ту, кем он явно был увлечен. Казалось, его несло, он не мог с собой совладать, как бывает, когда постоянно трогаешь языком больной шаткий зуб.

Но если вспомнить, когда именно в доме впервые раздалось имя Марго Бонд, Летти не могла, она определенно заметила, когда Берти перестал его пр�

© Holly Williams Ltd. 2022

© Э. Меленевская, перевод на русский язык, 2023

© А. Хораш, художественное оформление, макет, 2023

© ООО “Издательство АСТ”, 2023

Издательство CORPUS ®

21 января 1927 года

Часы показывают 6.42, когда в Абергавенни, что в Южном Уэльсе, в спаленке на верхнем этаже стандартного коттеджа, втиснутого между другими такими же, Ангарад Льюис плотно сжимает зубы и тужится еще раз. Она рожает девочку, которой вскорости даст имя Вайолет, кроху с темно-синими глазками, что молча смотрит на мать, когда акушерка уносит ее стеснить и запеленать. В тот же самый момент, в 6.42, на другом конце страны, в устеленной полотенцами комнате в восточном крыле Фарли-холла неподалеку от Нарсборо, это Северный Йоркшир, Амелия Бринкхерст издает последний залп брани, меж тем как ее сыночек прорывается себе в мир. Весь красный, Элберт Перегрин Бринкхерст торопится распрямить свои длинненькие конечности, ряззявливает рот и заходится криком.

Глава 1

Апрель 1947 года

Все началось с письма. Письма на розовой бумаге, которой всегда пользовалась подруга Роуз, и которое Летти перечитывала снова и снова с тех пор, как два месяца назад нашла его у себя на пороге.

В апреле мы с Берти отправимся в пеший поход по Брекон-Биконс – и разве это не в ваших краях? Как ты смотришь на то, чтобы нам повидаться? Я так просто умираю, как хочется!

Когда Летти прочла это в первый раз, при мысли о том, что она обнимет подругу и ей выпадет случай познакомиться с младшим братом Роуз, Берти, ее окатило легкой волной возбуждения. Теперь день настал, и Летти нервно потягивала лимонад, пощипывающий пузырьками нёбо. В “Овечку” она явилась загодя, на полчаса раньше, не особо доверяя автобусам, курсирующим между Абергавенни и Бреконом. Заняв потертое кресло в том закутке паба, куда женщины допускались[1], расправила складки любимой юбки, чуть взбила свои темные кудельки. Ну не глупо ли, укорила она себя, так трепетать! Но с Роуз они не виделись с конца войны, когда работали телеграфистками в Лондоне, а с Берти и вовсе встретятся в первый раз.

Однако ж ее всегда занимала мысль о нем, с тех самых пор, как обнаружилось, что родились они в один день. Роуз, которая в войну командовала целым батальоном телеграфисток на центральном почтамте, при поступлении на службу всякой новой девушки имела обыкновение помечать, когда у той день рождения, чтобы поздравить, когда подойдет час.

– Двадцать первого января? Представь, и мой братик Берти родился тогда же! – воскликнула Роуз. – А тебе тоже восемнадцать?

Летти кивнула.

– Чудеса!

Роуз, явно под впечатлением, повнимательней на нее посмотрела, и Летти стало приятно, что у них с Роуз есть точка соприкосновения. Было в ней что‐то, в этой высокой яркой девушке, что нравилось Летти вопреки тому, что они, это же видать сразу, совсем из разных миров. Такую внятную и мелодичную речь Летти доводилось слыхивать прежде разве что из радиоприемника.

Она расспрашивала Роуз о Берти столько, сколько могла, чтобы не показаться назойливой. В голове у нее сложился его портрет: элегантный, учтивый молодой человек в смокинге, рассуждающий о Гомере. Высоколобей занятия, чем в Оксфорде изучать классические языки и литературу, считала она, на свете нет, так что Берти наверняка ужасно учен и собой подавляет.

Заметив, что почти уже прикончила свой лимонад, она поигралась с мыслью, есть ли у нее время до их прихода выпить еще стакан. Но в целом как‐то в голове не укладывалось, что они, Роуз и этот Берти мифический, и впрямь могут сюда, в их местный паб, явиться.

Не будь войны, они с Роуз, конечно, ни за что бы в жизни не встретились. Летти считала, что в ином случае она сама вряд ли уехала бы из Южного Уэльса, а светские дамы вроде Роуз такие места, как почтовое отделение Абергавенни, посещать обыкновения не имеют. Правда, проработали они вместе совсем недолго: стоял 1945 год, и уже маячил конец войны, когда Летти поступила на Лондонский почтамт.

Огромное здание на углу улицы Сен-Мартин-Ле-Гран кишело девицами, которые до того и думать не думали, что им доведется работать в Лондоне или даже что вообще доведется работать. Щебеча и порхая там, подобно воробышкам в ветвях дерева, от духозахватывающих, нагнетающих страх сирен и от вида развалин отвлекались они тем, что приток солдат и офицеров не иссякал, в Хаммерсмит-пале шли танцульки, а Вест-Энд блистал шиком.

Летти прибыла туда, сбитая с толку не меньше других; никогда раньше в столице она не бывала. Но прошло несколько недель, и Лондон она полюбила. Покачивалась на заднем сиденье автобуса под звоночки, оповещающие, что сейчас остановка, под тарахтенье мотора. Высокие здания перекрывали собой небо, в обширных парках народу было полно. Она подолгу блуждала, что не рекомендовалось, по разрушенным, безымянным улицам. Впервые в жизни она была сама по себе и вдали от дома. Независимость волновала. И все больше нравилось ей знакомиться с самыми разными людьми: в дешевой гостинице, где она поселилась, обитали еще четырнадцать девушек. По вечерам, за общими чаепитиями, они сблизились стремительно и сердечно. Похоже было на то, что и невидимые стены между людьми тоже оказались разрушены.

Роуз была их, телеграфисток на центральном почтамте, лидером, столпом и опорой – жизнерадостная, убежденная в том, как важен их труд для победы, она помогала не унывать одиноким, подавленным и нервозным. В первые недели пребывания Летти в Лондоне Роуз приняла ее, не устающую всему изумляться, под свое крыло и даже пригласила как‐то в отель на чай с тортом (“Мне эти дурацкие деньги девать некуда – так позволь же тебя угостить!”). И Летти поразилась тому, как легко оказалось с ней разговаривать – по‐настоящему разговаривать, по душам, – несмотря на все их несходство.

– Странное дело, но эта война, – как‐то сказала Роуз за чашкой чая в гостиничке Летти, где по стенам ползла плесень, – тем, что нам сделалось необходимо работать, она привнесла в нашу жизнь цель и смысл.

Летти подняла глаза, чтобы посмотреть ей прямо в лицо.

– Кому “нам”? Ты имеешь в виду женщин вообще или только таких, как ты?

Роуз покрутила в пальцах свою светло-каштановую прядку, и Летти стало неловко из‐за того, что она намекнула на разницу в их происхождении. Так‐то она старалась не слишком задумываться над тем, что отец Роуз был настоящий лорд, а у подруги есть и титул, и земли.

– Женщинам. Девушкам, – ответила Роуз. – Если бы не война, единственным нашим делом было бы подыскать себе мужа и все такое.

– Ну, я и так работала в Абергавенни, на почте. Таким, как мы, многим приходится… – мягко проговорила Летти.

Летти устроилась на почту в пятнадцать, когда оставила школу; и без того она проучилась на год дольше, чем считал нужным ее отец. Миссис Кеттерик строго указала ему на то, что Вайолет “очень толковая”, и стала настаивать на том, чтобы городской совет выделил ей одну из немногих стипендий, пусть девочка продолжит обучение в средней школе. Но потом они узнали, что Кэрри Джонс, которая служила в маленьком почтовом отделении на главной улице в Абергавенни, ждет четвертого ребенка, и предложение занять этот пост вместо Кэрри было слишком соблазнительно, чтобы Летти от него отказалась, стипендия там или нет.

– Но разве эта работа не была чем‐то вроде временной остановки? – настаивала Роуз. – Способом занять время, пока ты еще не замужем?

– Пожалуй. Хотя сама‐то я смотрела на это дело иначе. Но, наверное, именно так относился к нему мой отец.

– Я просто о том, что у многих девушек – ну, таких, как мы, – и в мыслях не было, что придется делать что‐то серьезное, от нас этого никогда, в общем‐то, и не требовалось, – продолжила Роуз. – О, я знала, что воспитание детей и ведение домашнего хозяйства станет нашей работой – и это работа важная. Но как‐то по‐другому, не так ли?

Летти склонила голову набок, показывая, что внимательно слушает.

– Наша служба в военное время – это вынужденно и нежданно-негаданно. И дает повод пораскинуть мозгами. И отлично, как раз самое время – я думаю, женщинам это нужно.

Летти и Роуз грелись дружбой, укрепившейся в силу обстоятельств, но прошло несколько месяцев, и наступил конец. Все размахивали флагами, все порывисто целовались; наблюдая, как светятся радостью лица вокруг, сама Летти ежилась от холодной струйки разочарования. Она знала, что настроение это неправильное, что признаться в нем нельзя даже себе самой. Но видение зимних полей, раскинувшихся вокруг ее дома – голая, фиолетово-бурая земля, затвердевшая в борозды, протянутые в бесконечную даль, – преследовало ее.

Дома, в Абергавенни, Летти стало казаться, что время, проведенное в Лондоне, запечатано и уплывает, почти что воспоминание о том, чего не могло быть. Но однажды по почте пришел лиловый конверт. Все девушки, расставаясь, клялись, что будут поддерживать связь, но только Роуз подтвердила это на деле, доказав, что писать письма любит и отлично умеет. А потом она начала присылать книги.

– Зачем тебе это шлют, Летти? – спросил отец, встопорщив свои густые усы, как это бывало, когда он ощущал угрозу.

Не ответив, Летти вынула пакет из его рук и, развернув, нашла там тяжелый том “Грозового перевала” в кожаном переплете, присланный из “ну просто огромной” библиотеки Фарли-холла, как, величественно на слух, именовалось поместье Роуз.

Отец Летти не особо жаловал чтение, хотя о том, какой он мастак разгадывать кроссворды, по окрестным долинам ходили легенды. Эван пел в церковном хоре, служил на железной дороге и состоял в лейбористах. Но даже одобряя то, что его сыновья – оба младше Летти, оба в ярости из‐за того, что не досталось повоевать, – разделяют взгляды Джорджа Оруэлла, он резко выказал недовольство, увидев, как Летти проводит воскресенье за книгой, у камина, усевшись с ногами в кресло с ветхой до дыр обивкой.

Она пропускала это мимо ушей. Письма и книги давали ей выход в другой мир, и если уж не в безумный, напористый Лондон, то точно не в сонный Южный Уэльс. Они возмещали то, как скукожилась ее жизнь.

Спала Летти на узкой кровати, отделенная от братьев тяжелой старой гардиной, трудилась пять дней в неделю и по утрам в субботу, а в субботние вечера позволяла себе полпинты пива в “Фонтане”. Но порой то, как визгливо веселились в пабе ее приятели, угнетало. Видно, так выплескивает себя почти истерическое облегчение от того, что ты не погиб, думала она, наблюдая за тем, как глаза их горят, а рты силятся что‐то сказать, дельного не говоря, как будто быть живым имеет смысл, если только ты плывешь по течению.

Снова взявшись за лимонад, Летти допивала его до дна, когда к ней устремился, путаясь в соломе, которой устелен был пол, какой‐то молодой человек.

– Летти?

Ага, вот и он.

Хоть она его и ждала, Летти слегка озадачилась. Уж очень он оказался высок и худ, светло-каштановые волосы взмокли от пота, несколько прядок свесилось на кроткие карие, широко поставленные глаза.

– Берти?

“Но где же Роуз?” – подумала Летти, в нарастающей панике сжимая пустой стакан.

“Что мне стоило подождать Роуз!” – подумал Берти, сожалея о своем решении обогнать сестру и явиться в паб первым.

Прежде его не слишком заботила встреча с подругой Роуз. Теперь же он обнаружил, что смотрит в такие глубокие, такие темные, такие синие глаза, каких он, показалось ему, никогда в жизни не видел.

Берти обогнал Роуз на последнем отрезке их двенадцатимильной прогулки по влажной и густой, чем дальше, тем гуще, зелени Брекон-Биконс – с детства укорененная привычка соревноваться, от которой ни брат, ни сестра еще не готовы были отказываться. Роуз было двадцать два, она на два года старше Берти, и ноги у нее так вымахали в отрочестве, что хоть куда, соперничали они на равных. Но теперь он регулярно ее опережал, вот и оказался в гостинице с низкими потолками, где они сняли на выходные довольно убогие комнаты, один, запыхавшийся и на одеревенелых ногах.

– Привет-привет! Очень рад познакомиться с вами, Летти. Я слышал… то есть Роуз… она…

Берти производил впечатление человека, у которого куда больше конечностей, чем это обычно бывает, и он плоховато с ними освоился. Простер было в приветствии длинную руку, на полпути передумал, провел взамен дланью по встрепанным волосам, нимало их не пригладив, и уж потом ткнул решительно, указав на пустой Леттин стакан.

– Не хотите ли выпить? Еще что‐нибудь… то есть… не могу ли я…

– Полпинты мягкого, пожалуйста, – быстро произнесла Летти.

Берти с большим энтузиазмом кивнул, глядя куда угодно, только не ей в глаза, затем, мотнув несколько раз всем своим длинным телом в сторону бара, переместил наконец к стойке свои конечности и бумажник, чтобы заказать пинту горького и полпинты мягкого. Рассматривая его и изо всех сил стараясь не пялиться, Летти поняла, как ошиблась в своих представлениях: основываясь на картинках из книжек, она выстраивала в воображении образ какого‐то аристократа, которые давно уж, наверно, вымерли, тогда как он обычный двадцатилетний парень, взлохмаченный, в заляпанных грязью брюках.

Вернувшись с пивом, Берти плюхнулся в коричневое кресло с ней рядом, слегка расплескав при этом свою пинту. Оба они уставились на костерок, потрескивающий за корявой каминной решеткой. Длилось это, пожалуй, всего несколько секунд, не больше, но у Летти от молчания все тело заныло, и стиснулись скрещенные в лодыжках ноги.

– Вы не будете возражать, если я скину ботинки? – сказал Берти.

Ступни у него горели. Но, кроме того, возня с влажными шнурками дала бы удобный повод обратить свой взор в пол. Уж лучше так, чем смотреть в лицо, в глаза этой Летти.

Та, помотав головой, дескать, не буду, постаралась ничем не выразить своих чувств.

Мужчины, которых она знала, ботинок в пабе никогда не снимали – впрочем, являлись они сюда после работы и тут, стоя, осушали свои пинты с таким видом, будто это последнее их трудовое свершение за день, а не награда. Берти, напротив, принялся расшнуровывать походные ботинки так, словно намеревался потом задрать ноги как человек праздный.

Потягивая пиво, Летти глядела на то, как он мается со шнурками. Она и без того ожидала, что Берти покажется ей столь же чуждым, как Роуз при первой их встрече, но теперь это ощущение усиливалось еще какой‐то его… мужской сутью. Да и вообще поражал этот странный, неведомый ей подвид мужчины с его твидовым пиджаком, непохожим на местный выговором и рвением угодить – ласковым, но нескладным.

– Как прошла ваша прогулка?

– А! – Берти, которому удалось стащить первый ботинок, перевел было дух, но тут же омрачился сознанием того, что от носка несет мокрой псиной. – Да, очень хорошо. Здесь есть на что посмотреть. – ответил он, пытаясь упрятать ступню под кресло.

– Пен-и-Ван[2], верно?

– О да! Впечатляюще, да… впечатляюще. И до чего ж славно выйти наружу и бродить после той зимы, что мы пережили!

Поставив оба ботинка у камина, Берти наполовину осушил свою пинту, обозрел сначала стены, затем потолок, будто развешанные там полированные конские бляхи страсть как ему любопытны, затем снова глянул на бар и только потом сдался и украдкой покосился на Летти. Она также, похоже, избегала смотреть на него, отводя глаза, точно в другой стороне паба происходило что‐то поинтересней. У нее были ямочки на бледных щеках; брови, тонкие и аккуратные, слегка приподняты. Необычайно узкий нос с пимпочкой на конце тоже выглядел вздернутым, способствуя впечатлению, что происходящее ее потешает.

Или это из‐за запаха? Боже, подумал Берти, от меня несет, как от дохлой овцы.

– Летти! Милая!

“Благодарение богу”, – подумали разом оба, когда жизнерадостный возглас Роуз разнесся по пабу.

Не такая высокая, как ее брат, все равно она передвигалась шагами длиннее Леттиных раза в два, не меньше, как обнаружила та, когда пыталась не отставать от нее в Лондоне. Там уличная толпа, которая после неспешного родного городка Летти подхватывала и швыряла, перед Роуз всегда расступалась, как вода перед носом корабля. Роуз пересекла паб примерно в два таких шага и крепкими руками обхватила узкие плечи Летти, почти подняв ее с места.

– Как ты, как ты? Здорово, что он тебя отыскал… Берти! Ты что, снял ботинки? Ну, вообще. И где моя выпивка, а?

– Как же я рада тебя видеть, – сказала Летти. – Сколько времени утекло?

– Ну, года два, не меньше. Да, и я соскучилась по тебе, моя дорогая девочка.

Роуз снова приобняла подругу, присев рядом на краешек кресла. Постучала пальцем по пимпочке, а Летти, сморщив нос, высунула язык и на секунду почувствовала себя школьницей – хотя, конечно же, в школе у нее не водилось таких умных и уверенных в себе подруг, как Роуз. Наверно, это что‐то врожденное, думала Летти, привычно изумляясь тому, с какой легкостью Роуз взаимодействует с миром.

Берти, по‐прежнему не в своей тарелке, протянул руку к бару и одними губами, беззвучно, сообщил бармену, что будет пить Роуз – джин с тоником, догадалась Летти, Роуз всегда только это заказывала, – а потом последовал за своим жестом, и не подумав вспомнить о том, что не обут.

“Слухи пойдут”, – подумала вдруг Летти, наблюдая, как Берти скачет в одних носках, кивает, улыбается, вынимает слишком большую купюру. Том за стойкой, литые плечи и лоб, стоял, не шевелясь, пока Берти суетился-возился; братья Дэвисы в упор тяжело на него глядели.

Ну и пусть! Летти почувствовала, как лицо ее вспыхивает от удовольствия при мысли о том, что она с Берти заодно – но еще больше с Роуз. Пусть себе слухи! У нее в животе щекотало от простой и беспримесной радости свиданья с подругой – подругой, которую она любит, которую, как ей думалось, она больше никогда не увидит.

Принеся джин с тоником и угнездившись в кресле со своим недопитым еще пивом, меж тем как огонь в камине, потрескивая, грозился подпалить ему ботинки, Берти понял, что и слова вставить в девичью болтовню не может. Перебивая саму себя, его сестра засыпала Летти вопросами о том, где тут в округе непременно нужно побывать, где та любит гулять, о работе, о книгах, которые они обе читали.

Летти обнаружила, что единственный способ взвешенно и толково высказаться о миссис Дэллоуэй[3] – это ни в коем случае не смотреть в сторону длинных ног Берти (со ступнями в носках).

Но в конце концов вежливость все‐таки заставила ее к нему обратиться.

– А вы, Берти? Вы, должно быть, много интересного читаете по оксфордской программе, правильно я говорю?

– Я бы лучше читал то, о чем вы обе так живо беседуете. Похоже, это куда занимательней моих лекций, – сказал он с милой кривоватой улыбкой. – Великих – я имею в виду древних греков и римлян – читать трудно и скучно до дурноты. Право, и не подумаешь, что только что кончилась война, до того это неуместно и ни к чему, словно…

– Словно ты застрял в прошлом? – вскинув бровь, подхватила Летти. Его глаза метнулись к ее глазам, и они наконец столкнулись взглядом как должно.

Последовала вспышка в долю секунды, словно удар статическим электричеством. У Летти закололо в кончиках пальцев; у Берти по периферии зрения взрывом рассыпались звездочки.

Девушка поспешно отвела взгляд, не понимая, что вдруг стряслось, а затем с удивлением осознала, что случившееся прибавило ей смелости.

– Но как же, классика ведь вся про войну, разве нет? В сущности, там сплошная война, ничего, кроме войны – троянцы и все такое. Вся эта ан-тич-ность, – Берти поежился внутренне от того, как прорвался в это слово ее валлийский акцент, – она и есть настоящее, верно? Мужчины, много мужчин, они воины, и они убивают друг друга.

– Сдается мне, Летти, вам следовало бы учиться вместо меня, а мне – вместо вас работать на почте.

Кажется, она чуть нахмурилась. “О, боже, – подумал Берти, – еще решит, что это я свысока. О, нет”.

– Хотя не уверен, что справлюсь, полное отсутствие организационных навыков, и с арифметикой просто беда. Но штамповать письма мне наверняка бы понравилось… – Он взмахнул рукой, как бы франкируя почтовое отправление.

– Пойдите лучше в библиотекари. С вашим‐то навыком работы со старыми книгами!

Тут Летти заметила, как подрагивают, будто кто их за ниточки дергает, уголки широкого рта Роуз. Она покраснела, и Берти не смог не задаться вопросом: неужели она тоже это почувствовала? Конечно же, ему не показалось…

При этой мысли он покраснел тоже, и уж тут губы его сестры растянулись в широкой, неудержимой ухмылке. Позже, когда Летти спешно, боясь припоздать на последний автобус, распрощалась – Берти не отрывал глаз от ее аккуратной фигурки, когда она шла к двери, – он мрачно приник к своей третьей пинте. Странно уже и то, что пути их пересеклись! И вряд ли пересекутся снова…

Но тут Роуз сделала ему подарок.

– Замечательно, что мы повидались. Знаешь, мне правда не хватает такой подруги, как Летти. Я вот подумала, не пригласить ли ее на наш садовый прием…

– Да, безусловно, какая отличная мысль! Да, пригласи!

– Ты правда так думаешь? – невинно переспросила Роуз. – Я не уверена, действительно ли она…

– Ну, ты знаешь ее лучше, чем я, – перебил Берти, пытаясь скрыть свой энтузиазм. Сделал глоток горького и попытался принять вдумчивый вид. – Но почему бы и нет. Полагаю, она любит пирожные? А сады? Мы видели, где она живет, будет справедливо, если она тоже увидит, где живешь ты…

Он замолк, приметив тень беспокойства, мелькнувшую по лицу Роуз, и поправил себя: конечно же, дома, в котором живет Летти, они не видели. И дом этот, каков бы он ни был, вряд ли так уж похож на Фарли-холл.

Но Берти отринул эти сомнения; все это не имеет значения. А что имеет, так это то, что ему хочется снова ее увидеть.

– В любом случае, Рози, разве у нее не скопилась куча твоих книг, которые нужно вернуть?

Глава 2

Июль 1947 года

– Берти! – донесся голос Роуз из соседней комнаты. – Она уже здесь!

Берти, который весь день расхаживал по Фарли-холлу, мучительно дожидаясь, когда же Летти приедет, обнаружил, что несется наверх, в свою спальню.

– Берти! – сердито вскричала Роуз ему вслед. – Ты можешь открыть дверь? У меня полно дел, и я не хочу посылать горничную!

Он не ответил. Нет, открыть дверь он никак, никак не мог. Его сердце билось, как бешеное.

– Берти!

В спальне он затаился за плотной шторой и, вытянув шею, глянул вниз на подъездную дорожку. Вон она, выбирается из машины, которую они послали на станцию Нарсборо к поезду, который приходит за несколько часов до сбора гостей.

Летти подняла глаза, и Берти отпрянул от окна.

Она же глядела вверх, и фасад Фарли-холла из красивого серо-желтого камня высился над ней на фоне дождя. Так много окон! И за каждым из окон – комната. И за одним из окон, может статься, Берти…

Летти поспешила опустить взгляд.

Водитель побежал вверх по ступенькам, поднося к внушительной входной двери ее потертый коричневый чемодан. Глупо приезжать всего на одну ночь с таким большим чемоданом, но в доме Льюис других чемоданов не имелось.

На мгновение Летти словно окаменела. Несколько капель скатилось с полей шляпки за воротник. Она поежилась, вскинула остренький подбородок и поднялась к двери. В тот самый момент, как она собралась нажать на звонок, дверь распахнулась.

– Летти! – Роуз, в одной руке охапка срезанных цветов, торопливо чмокнула ее в щеку и почти что втащила внутрь. – Добро пожаловать, дорогая, здравствуй. Как прошло путешествие? Надеюсь, ты не слишком устала? Здесь, некоторым образом, беспорядок, из‐за погоды, – она неопределенно махнула округ себя, – но я совершенно уверена, что скоро развиднеется, верно? В любом случае, давай я покажу тебе твою комнату, а по дому мы пройдем позже, уж какой есть!

Фарли-холл определенно показался Летти величественным, когда Роуз вела ее по глянцевому полу прихожей, вверх по изогнутой лестнице и по обшитому панелями коридору с шестью дверьми, одну из которых она распахнула. Летти выделили отдельную спальню. Как только служанка (служанка!) принесла поднос с чаем и принялась наливать Летти ванну, Роуз извинилась и поспешила уйти, скоро гости, а у нее столько еще не сделано и в доме, и в саду.

Летти попыталась посидеть спокойно в маленьком кресле, увещевая себя: когда еще выпадет, чтобы тебе прислуживали. Однако она не знала, сколько времени может потратить на приготовления к приему, да и слишком нервничала, чтобы с охотой перекусить. Хорошо еще, бутерброды были нарезаны на удивление тонко, а слабый на вид чай имел странный цветочный привкус.

Когда же они увидятся?

Она неотступно думала об этом, погружаясь в глубокую, вместительную чугунную ванну. Какое блаженство нежиться в ней столько, сколько душа пожелает, а не отмываться лихорадочно в жестяной лохани под крики братьев, чтобы она поторапливалась, не то вода остынет. Но руки-ноги ее сами собой отказывались лежать тихонько в покое. Что, если вечеринка уже начиналась? Что, если Роуз – или, хуже того, Берти – спрашивают себя, куда она подевалась? Наверное, они сразу поймут, догадаются, как она робеет, подумают, что она прячется здесь, наверху, решат, что она жалкая, маленькая…

Поспешая изо всех сил, Летти нарядилась в свое любимое платье: васильково-синее, с рисунком из крошечных желтых цветочков на стебельках. За день до того она пришила кружевной воротник, чтобы прикрыть потершийся на плече шов. Платье было немодное, но сидело оно идеально. Она тщательно распушила кудряшки, в дороге примятые шляпкой, нанесла на щеки самую чуточку румян.

Когда она спускалась по гулкой лестнице, поступь ее, показалось ей, звучала почти зловеще, Замешкавшись на мгновение в коридоре, она услышала из соседней комнаты голос Роуз.

– О, ты уже готова!

У Летти упало сердце. Роуз, по‐прежнему в старой юбке из коричневой шерсти, выписывала сложные па, исполняя танец планировки приема. Одинаково одетые женщины в фартучках кружили вокруг нее, поднося ящики с бутылками, стопки льняных салфеток, подносы со столовым серебром. Роуз подняла палец, показывая, что будет с Летти через минуту, и вернулась к ошеломительно вдумчивому обсуждению вилок для торта.

Чувствуя себя неловкой и бесполезной, Летти ускользнула, думая вернуться в свою комнату. Но затем в распахнутой двери увидела сад, внезапно залившийся ярким персиковым светом.

Ее потянуло наружу. Дождь рассыпал по нефритовой лужайке крошечные драгоценные камешки, подсвеченные солнцем, которое выглянуло услужливо, чтобы просушить травку перед приходом гостей. Косой послеполуденный свет подчеркнул изломы лилейника, бархатистость изнанки розовых лепестков. Аромат цветов окатил Летти, доносясь к ней в струях влажного и теплого воздуха.

Дождевая вода просочилась в носки ее выходных, темно-синих, на низком каблуке туфель. Всей грудью она вдохнула в себя то, что сулил предстоящий вечер.

– Добрый день.

Летти вздрогнула, обернулась – и ощутила в точности то, как бывает в лифте: подскок и сразу падение, и земля ускользает из‐под ног, даже если ты стоишь себе как стоял.

Потому что перед ней был Берти, в синем блейзере, кремовых брюках и рубашке с распахнутым воротником. Виднелся треугольничек тела, глянув на который, Летти вдруг позабыла, как полагается поступать со своими руками. Она смешно ими дернула, сама от того смутилась и спрятала их за спину.

– Здравствуйте! Спасибо, что пригласили меня… ну, то есть Роуз пригласила… у вас здесь очень красиво.

– Как добрались? – спросил Берти.

Вертлявый пушистый зверек, похоже, обосновался в основании его пищевода. Рози пришлось взбежать наверх, заколотить ему в дверь и прошипеть, чтобы он “вышел и занялся гостьей, а то она там совсем одна!” – только тогда Берти решился покинуть свою комнату.

– О, прекрасно.

На самом деле, ехать пришлось долго, в вагоне третьего класса было тесно и многолюдно. Она взяла в дорогу “Ночь нежна” Фицджеральда, но не читала, а по большей части почему‐то смотрела в окно, раздумывая над тем, что такого умного скажет, обсуждая с Берти эту книгу.

– Да? Это хорошо. Но вообще‐то ехать далековато.

– Да, довольно‐таки. – “Ох, что‐то я не то говорю”, – подумала Летти.

– И… и как вам комната? Все удобно?

– О да, и там такая обалденная ванна!

Берти покраснел, и Летти, глядя на него, тоже.

Опыт общения с женщинами был у него совсем скудный, но после того, как они с Летти так легко, непринужденно и дразняще в пабе поговорили, он думал о ней весь летний семестр. Думал, катаясь вдоль канала на велосипеде, обедая в длинной студенческой столовой и, конечно, укладываясь ночью на жесткое односпальное ложе. С тех пор как Рози подтвердила ему, что Летти приедет на садовый прием, он почти что только и делал, что представлял себе, куда заведет в дальнейшем их занятная болтовня.

Тогда, выстраивая мысленно диалог, он был значительно остроумней, но сейчас не придумал ничего интересней, чем пробормотать:

– Что ж, погода, похоже, налаживается.

– Да. Это… удачно. Для вечеринки. Хотя, поди, и для цветов тоже.

– Конечно.

– Их, должно быть, побило этим дождем.

– Да, – кивнув, Берти погрузился в молчание.

“Пришиблен моим идиотизмом, небось”, – подумала Летти.

– Ну, и гостям без дождя в любом случае лучше, – наконец выдавил из себя он.

– Еще бы, ненавижу мокрые сборища.

– Наверное, э-э, скоро съезжаться начнут, – продолжил Берти, пялясь под ноги так, словно страшно озабочен тем, в каком состоянии там трава.

– Видно, много будет народу?

– Должно быть много, Рози мало не позовет. Что ж, не стану вас задерживать… знаю я, каковы девушки… вам же надо еще, наверно, одеться…

Он всем телом мотнул в сторону Фарли-холла, каменный фасад которого кремово-желто сиял на фоне расчистившейся небесной голубизны. Приоткрыв рот, она не знала, что и сказать. Значит, он думает, что она не приоделась еще для вечеринки, не понимает, что это ее лучшее платье.

Летти кивнула, не в силах вымолвить ни слова, и, опустив голову, быстро пошла по лужайке назад к дому.

“Ох, да она переоделась уже”, – понял Берти. Он‐то просто предположил, что это было бы слишком рано для любой женщины… но теперь она решит… она подумает…

Берти тихо простонал про себя.

В своей комнате Летти притворилась, что читает, и делала это, пока вечеринка в самом деле не началась, пронзительные приветственные вскрики сомнений в этом не оставляли. К счастью, когда она осторожно вышла наружу, Роуз – теперь в вишневом приталенном платье – сразу заметила ее, подбежала, чуть неуклюже, по травке и взяла под руку.

Она подвела Летти к столу с неописуемо роскошной едой (омары! семга! нормирование продуктов не в счет, когда у вас такие запросы!), быстро, один за другим, влила в нее несколько бокалов настоящего шампанского и только потом горячо и порывисто представила своим шикарным взрослым друзьям. Последние лучи солнца припекали затылок Летти, щеки ее ныли от всех этих кивков и улыбок. Жгучее ощущение, которого она не испытывала уже года два.

При этом она все время держала в уме, где находится Берти, чтобы, оборони господь, в ту сторону ненароком не глянуть.

Ее платье, пожалуй, и впрямь было простовато в сравнении с другими нарядами, которые словно витали вокруг, но вскоре она обнаружила, что это ей все равно. Потому что начались танцы. И там были мужчины. Не так много, чтобы хватило всем, но все же: мужчины, наконец‐то. Легкая на ногу, проворная, Летти без проблем приманивала их к себе. Когда она кружилась по лужайке, складки ее крепдешинового платья порхали и разлетались, нежно лаская ей ноги; она пожалела, что в чулках и не может почувствовать это голой кожей.

Все это разительно отличалось от незатейливых танцулек в Абергавенни, где мелькали все те же лица, томила общая нищета послевоенной жизни. Сейчас Летти казалось, что она – героиня какого‐нибудь из тех романов, что присылала ей Роуз.

– Ты довольна, моя дорогая? Тебе весело? – спросила та в перерыве между танцами, приобняв и нежно дернув за мочку левого уха.

– Еще как! Все просто замечательно. Вот только что интересно поговорила с этим… как его?.. Фредди?.. о Фицджеральде. Он тоже читает “Ночь нежна”! – Ей хотелось заверить Роуз, что она, Летти, вполне способна влиться, вписаться в ее мир. Что не стоит о ней волноваться (или же стесняться ее, вторил тихонький голосок).

– Отлично, я рада, – ответила Роуз, а потом отошла и очень громко принялась обсуждать индийские дела с утомленного вида молодым джентльменом, который только что прибыл с переговоров.

Мельком, чуть недобро, Летти подумала, что, пожалуй, не стоило бы Роуз так налегать на мужчин, она прямо‐таки подавляет их своей мощью.

Тут она заметила Берти, который понуро стоял, опираясь на цветочный вазон из резного камня, и подумала, интересно, наблюдает ли он за ней. Немедленно согласилась, когда кто‐то из незнакомцев позвал ее потанцевать, позволила ему крепко обнять себя за талию и воспарила в ночном воздухе, обвевающем ей плечи и пылающее лицо. Танец за танцем. Вечер переливался радугой, платья оттенков фруктового мороженого кружились меж полуосвещенных клумб, китайские фонарики сияли, как цветистые луны.

А потом она снова заметила это, все ту же ветреную, хмельную, сквозь стиснутые зубы решимость заполучить все от жизни – ту самую, что наблюдала и дома. Все как‐то слишком громко, слишком старательно. Та особая пустота в глазах у кое‐кого из мужчин, чувственное шипение саксофона… У нее разгорелись щеки. “Мне нужно на воздух”, – подумала она и только потом поняла, что и так не под крышей.

Определенно, необходимо было где‐то присесть.

На шатких ногах добредя почти в самый конец сада, Летти увидела там дуб, опоясанный низкой кованой скамьей.

Она села, прижала ладони сначала к металлическим прутьям, потом к щекам, чтобы их охладить, и вздохнула, не разбирая, взбудоражена она или опустошена. Но то, как основательно, прочно стоял рядом с ней дуб, подбадривало, внушало уверенность, и Летти вдохнула в себя поглубже сельский воздух с его запахами, и знакомыми, и непривычными: запахами земли, молоденьких зеленых листков, еще чего‐то. Йоркшир. Так далеко на севере она еще не была.

Берти с другой стороны дерева – это было его любимое укрытие – скорее почувствовал вибрацию металлических прутьев, чем услышал, как она села.

Да не может быть, подумал он. Разве так бывает? Он взвесил риски: нарушить свое одиночество или потерять шанс…

Он поднес зажигалку к сигарете.

Летти, услышав щелчок-шипение-треск, лишь потом додумалась испугаться. Кто‐то там есть за деревом. Она глянула вбок; да, скамья огибает кругом толстый ствол дуба.

Сигарета. Вот то, что ей сейчас нужно. Дым, который курильщики напускали дома, в пабе “Фонтан”, она выносила с трудом, но здесь мужчины подносили тебе огонек так любезно, так до странности нежно… Да, сигарета.

Опершись на прутья, Летти передвинула себя дальше, чтобы увидеть, кто там.

И увидела.

– Ох!

– Летти. Я… Я тут просто тихо себе курю… я не слышал… вы как, в порядке?

– Да, да, все прекрасно. Просто хотела минутку передохнуть…

Он полупривстал, по очереди изобразив лицом не меньше шести выражений.

– Мне следует… я должен… я могу уйти… то есть…

– Да не глупите же вы. – Летти схватила его за руку и потянула обратно на скамейку.

Он шлепнулся неловко, чуть ее не задев, и хмыкнул, не удержался. И Летти, она тоже хихикнула, и неловкость, которую он всю ночь таскал на себе, как черепаха свой панцирь, исчезла.

– Ох, Берти, что‐то я перебрала, пожалуй, с шампанским…

– Я знаю, – сказал он, с прискорбием глядя на свою руку с пустым бокалом. – Я тоже. Как это все… прямо беда.

– Дайте же мне сигарету и поговорите со мной о книгах.

Так что он дал ей закурить, в открытую глядя на белый изгиб ее шеи, и поделился самыми выношенными своими мыслями про Вордсворта. Хотя, что уж тут, надо признать, произнесенные вслух, звучали они как путаные и сентиментальные сентенции про простоту пастушеской жизни и все такое.

– “Все, что природа сотворила, жило в ладу с моей душой. Но что, подумал я уныло, что сделал человек с собой?”[4] – процитировал он в отчаянии, обращаясь к звездам, которые подмигивали, явно его одобряя.

Летти чуть за сердце не схватилась. Ей на самом деле читают стихи! На приеме в саду! Под звездами!

Но, ничего этого не показав, затянулась дымом и закатила глаза, что, по мнению Берти, придало ей вид светский и искушенный.

– Но ведь жизнь в сельской местности, она вовсе даже не рай, верно? По-настоящему там совсем не только полные ликованья примулы и поющие птицы. Нет, там темно, грязно и пропасть физического труда.

– Да, но разве и в этом – в честности человека и природы, зверей и почвы – нет чего‐то трансцендентного? Машины, и самолеты, и скорость, и оружие… все это уводит нас все дальше и дальше от важного диалога между человеческой природой и почвой.

– Да не было у нас никогда оружия, Берти, правда, были просто куски металла или… или мечи, или что там еще, ну, вы знаете… палки.

Она подобрала упавшую дубовую ветку и встала в стойку для фехтования. Его истовая серьезность, наверно, очаровательна, и, пожалуй, она не прочь улечься под деревом, и пусть он прочтет ей вслух все сплошь творения Вордсворта, но все‐таки сейчас ей нужно сбить его с этого тона, нельзя допустить, почему‐то, чтобы все эти пышные фразы про человечество и природу так легко взяли ее за живое.

С Берти раньше женщины так себя не вели – ну, порой посмеивалось над ним надменное существо, нашедшее его жалким: это да, это сколько угодно. Но никто еще не замахивался на него веткой!

Он склонился, не торопясь, ощупью отыскал палку и для себя, и вдруг мигом вскочил на ноги, всполошив этим Летти.

– En garde! Защищайтесь!

Летти взвизгнула, и они принялись вовсю фехтовать.

– За природу!

– За прогресс!

Она хорошо отбивалась и даже вынудила его отступить, что произвело на Берти не менее сильное впечатление, чем то, как она полна азарта сражаться интеллектуально.

– За… за высокое!

– За будущее! Я хочу нового, прекрасного будущего! Волнующего, целеустремленного и… и деятельного!

– О, держу пари, что ты хочешь…

Она тихо ахнула от хриплой двусмысленности, непонятно на чем основанной, и тут оказалось, что палка Берти валяется на земле, а его рука ее обнимает, и прижимает он ее к себе куда крепче, чем любой из тех, с кем она танцевала, и в уме ее прозвучало внезапно четко: “Запомни это”.

Мгновение перед тем, как их губы соприкоснулись, растянулось предвкушением на целую вечность. Очень похоже на тот момент, когда гаснет свет и поднимается занавес.

А потом они поцеловались. Берти, воспринявший это как сущее чудо, понял, что поцелуя под дубом ему никогда не забыть.

А ее рука так и свисала вдоль тела, не выпустив ветку, на которой подрагивал один молодой листок.

Глава 3

Октябрь 1947 года

– Это же смеху подобно, – шипела Летти на краю лужайки Вустерского колледжа, упершись, как особо упрямая овца.

– Я знаю, но правила есть правила, и их яро блюдут. – Берти пожал плечами и скорчил гримаску.

– Не. Ходить. По. Траве. Женщинам. Вход. Запрещен. – Она выговорила слово за словом так, словно каждое из них лично ее оскорбляло. – Но ты живешь здесь. Учишься здесь.

– Ну, да, в том‐то и дело. Как раз, думаю, чтобы не отвлекать… – вяло пробормотал Берти.

После той садовой вечеринки в Фарли-холле они поддерживали связь, обменивались письмами, которые тщательно составляли, касаясь в основном поэзии и политики, и, как бы походя, вкрадчиво выясняли обстоятельства личной жизни друг друга, пряча свой почти болезненный на этот счет интерес. Берти чуть не спекся от радости, когда Летти согласилась на его предложение навестить ее в Абергавенни; теперь настал его черед ввести ее в свой мир. При мысли, что он сможет показать Летти Оксфорд – крытые аркады и витражи, старую библиотеку с ее особой, ученой, академической тишиной, – его наполняла гордость. Пусть Берти и не увлечен безумно учебой, эстетическое ее обрамление всегда было ему по душе: обветшалое великолепие внутреннего двора, путаная лестница, что, спотыкаясь о собственную крутизну, ведет в уютную спальню и в кабинет, где стоит старое кресло, обитое красной, вытертой до сияющей гладкости кожей.

Ему в голову не пришло, что Летти вздумается взглянуть и на это тоже, но вот она здесь, разъяренная тем, что желание ее невыполнимо. Не то чтобы Летти строила планы на его спальню – нет, это всего четвертая их встреча, и переночевать она остановилась в съемной комнатке над чайной, но ей взаправду хотелось знать о Берти все, решительно все, каждую мелочь. Чтобы потом представлять себе зримо, как он сидит у того самого камина, который в письмах упоминал. Вдохнуть в себя запах его книг. Проникнуть внутрь этих величественных стен!

А не торчать на улице в осеннюю серость, когда холод исходит от неприступных камней.

С тех пор как он навестил Летти в Уэльсе, все шесть недель Берти неотступно о ней мечтал. Но вот она приехала в Оксфорд, и оказалось, что ее присутствие, ее реальность мечты эти пошатнули; не вполне она совпадает с его изношенными, думанными-передуманными воспоминаниями. Совсем не так уж бледна. Шаг у нее мельче, быстрей, почти что рысь. А взгляд глубокий, серьезный, вдумчивый, отчего странность ее пребывания в Оксфорде – фактического ее пребывания в его повседневной жизни – ощущалась одновременно и как совершенно правильная, и как заряженная непредсказуемым электричеством.

– Ну, пойдем, я хотя бы университетскую столовую тебе покажу, – сказал он, целуя ей руку в надежде смягчить ее.

– Так и быть. – И Летти недовольно тряхнула кудряшками, уложенными специально для этой поездки.

В огромной столовой – величие в каждой панели, в каждом вздохе ощущение избранности – она почувствовала себя совсем маленькой, но не захотела этого показать. Чувствовала, что Берти смотрит на нее, предполагая увидеть, как сильно она впечатлена, но не сдалась.

Отчего это что‐то внутри сопротивляется тому, чтобы выказать ему свое восхищение, сама себе удивлялась она. Берти, тот, когда был в Абергавенни, нимало своих чувств не скрывал. Он, если что‐то в маленьком их городке забавляло его или же поражало, все это время не переставал улыбаться.

Тогда ей так не терпелось его увидеть, что на вокзал она явилась за целых двадцать минут до прихода поезда и расхаживала взад-вперед по платформе в туфлях только что от сапожника, с обновленными каблуками. Он вышел из вагона в своем ладном костюме и шляпе, под порывами валлийского ветра норовившей слететь, и ее охватила робость. Она шла очень быстро и быстро же говорила, когда они направлялись к пабу “Фонтан”, где Берти снял себе комнату, с некоторой театральностью обращая его внимание на знаменательные, по ее мнению, места (“это домик, где вырос мой папа”, “вон там была моя первая работа, за прилавком, по субботам”).

Потом, оставив свой чемоданчик в темноватой, пропахшей вареными овощами комнате, он снова вышел на улицу и с некоторой застенчивостью протянул ей бумажный сверток. Летти, как дитя, поторопилась поскорей его развернуть.

– “Сыновья и любовники”? Я еще совсем ничего Лоуренса[5] не читала – о, Берти, спасибо тебе, это прекрасно!

А потом встала на цыпочки и поцеловала его прямо в губы, изумив Берти, который вообще‐то полагал крайне маловероятным, что ему позволят когда‐нибудь еще раз к ней прикоснуться.

– Молодчага, парень! Вперед! – крикнул кто‐то с другой стороны улицы, но Летти только хмыкнула на оборванного старикана в грязных штанах.

– Вот старый нахал, не обращай на него внимания, – прошептала она Берти с улыбкой, завихрившейся в самое его ухо.

Летти постаралась не подпустить его близко к своей семье – родители знали, что он к ней приехал, а братья нещадно дразнились, дескать, “хахаля завела”, когда кто‐то еще был рядом, но дома между собой они все на эту тему молчали. Может, потому, что прежде она не говорила им, кто за ней ухаживает, а теперь сказала, или же, может, потому, что он был приезжий. Но вот наступил субботний вечер, удержать Берти при себе ей оказалось не по силам, и в пабе, где была давка, ее удивило, как тепло его там приняли.

Определенно военный опыт помог, решил про себя Берти. Он записался добровольцем на следующий день после своего восемнадцатилетия. Финал близился, это было понятно, но совсем пропустить войну казалось позором. Тем не менее, когда он, пройдя офицерскую подготовку, отправился в Италию, Болонью уже почти взяли[6]. В общем, участие он, конечно, принял, но едва-едва, мимоходом.

Чему война действительно его научила, так это разговаривать с людьми, которые ничуть на тебя не похожи. Он проникся духом товарищества, когда делишься последней сигаретой, треплешься о крикете, получаешь коллективный заряд тестостерона – порой от страха, но в их случае еще и от победы. А кроме того, он постиг, как гасить мужское фанфаронство во всех его проявлениях и не становиться его мишенью.

Обучение Берти было построено так, чтобы из мальчиков вроде него вырастить лидеров. В семь лет его отправили в закрытую школу, помещавшуюся в монументальном здании с такими толстыми стенами, что там зябко было даже в летний семестр. Поскольку поездом от Фарли-холла добираться туда приходилось часами, родители навещали его редко. Берти следовало научиться твердо стоять на ногах и олицетворять собой силу и авторитет Британской империи, не меньше. Не сработало это нимало, но все‐таки в нем вышколили внутреннюю уверенность, позволявшую во всех решительно обстоятельствах оставаться самим собой. Неповоротливый, безобидный, книжный, он сочетал эти качества с такой естественностью и миролюбивым, великодушным настроем, что даже самые тертые, самые грубые из солдат поняли, что нет смысла ставить его на место или пинать за то, что он “белая кость”. В этом не было никакой нужды.

В “Фонтане” эта его кипящая открытость снова сослужила ему хорошую службу. Берти оказался никудышним игроком в дартс и не с ходу вникал в шуточки, которые сыпались градом и были слишком хлесткими, слишком валлийскими для него. Но когда до него доходило, хохотал долго и громко и, что куда важней, охотно посмеивался над собой тоже, да к тому ж несколько раз угостил пивом всех, кто был в пабе. Братья Летти, их друзья и разного рода приятели хоть и говорили потом, что он “чудной” и “чуток не в себе”, но дружно сошлись в том, что “парень вообще‐то годящий”. Летти чувствовала себя так, словно ее легонько позолотили.

Но в Оксфорде из‐под позолоты будто показался какой‐то дешевый металл. Летти предвидела, что там все будет грандиозно; грандиозность радостно ее волновала. Но она не ожидала, что будет чувствовать себя такой не на своем месте, такой оставленной за бортом. Даже у себя в колледже Берти ни с кем ее не познакомил. Оксфорд оказался каким‐то образом отгорожен, сплошные стены.

– А как тебе книга? – мягко спросил Берти, и у Летти на ходу в груди что‐то кольнуло.

– “Сыновья и любовники”?

За то время, что они не виделись, роман про молодого человека из углекопов она прочла дважды. Глянцевитая обложка из красной, как бычья кровь, кожи только что не светилась сама по себе на тумбочке у ее кровати, и она яростно выхватила книгу у брата Герейнта, когда тому вздумалось полистать драгоценные страницы своими толстыми, плохо отмытыми пальцами.

– Д-да, мне очень понравилось, – чуть запнувшись, произнесла Летти, сама слыша, как это натянуто и деревянно звучит, хотя давно продумала то, чем ей с Берти хотелось на этот счет поделиться, особо отметив поразительную интенсивность, с какой Лоуренс описывает отношения и то, что творится в глубине души человека. Но что, если по сравнению с другими девушками, с которыми Берти общается в Оксфорде, она выглядит наивной? Неинтересной? Тусклой?

У Берти сердце упало. Ему казалось, что Лоуренс скажет ей больше, чем Вудхаус или Ивлин Во, которых недавно послала ей Роуз; казалось, что Летти интересно будет ознакомиться с тем, как жизненную среду, подобную той, в которой обитает она, описывают в высокой литературе. Но как знать, возможно, она видит в этом снисходительное с его стороны, менторское к ней отношение?..

– Вот как. Ну, хорошо. – Им столько еще всего следует обсудить! Но прежде, чем Берти сумел подобрать слова, они подошли к реке.

– Я, э-э-э, я подумал, может, мы ялик возьмем? – сказал Берти так, словно эта идея только что пришла ему в голову.

– Ялик? – отозвалась Летти холодно-безразлично и сама отметила этот свой тон, хотя втайне надеялась, что с яликом у них выйдет. В самом деле, это было то немногое, что ей помнилось про университетские городки, что там – шпили и ялики. – Так вот чем ты занимаешься со студентками, да? На яликах их катаешь?

Она почувствовала, что задела его. Он открыл было рот, собираясь отшутиться, но закрыл, передумал.

Потом не слишком уверенно направился к служителю в кепке, видавшей лучшие дни, и что‐то ему пробормотал; кивнув, тот зашел в приземистый сарай-эллинг и выволок откуда плоскодонку, в которой стояла огромная плетеная корзина, увенчанная красными бархатными подушками и толстыми пледами в клетку. Летти нахмурилась.

– Экипаж подан… – проговорил Берти с небрежной иронией, как будто вся затея была не всерьез, но опустил глаза, когда протянул руку, чтобы помочь ей забраться в деревянное судно с низенькими бортами, а затем занят был тем, что платил лодочнику и отталкивал ялик от пристани. И поэтому он не видел, как росло удивление в глазах Летти.

Вода плавно обтекала плоскодонку, и лишь когда Берти умело вывел ее на середину реки, течение усилилось, и лодку стало покачивать. Летти половчей устроилась меж подушек. Хорошо бы весь Оксфорд это увидел: она в ялике, с молодым человеком, который позаботился все устроить. Причем именно для нее!

Когда, поднабрав скорости, они оказались в стороне от гребцов в просторных жилетах и коротеньких шортах, которые проплывали мимо, крякая от натуги, Берти уселся напротив нее и занялся корзиной.

– Тебе не холодно? Там есть пледы… Я подумал, вдруг ты замерзнешь, сидя. И еще тут есть кое‐что нам перекусить, пикник устроим. Ты как, есть хочешь?

– Всегда.

– Вот и отлично. Ну, ничего такого особенного, просто сэндвичи… – Появился бумажный, перевязанный бечевкой пакет, но все‐таки на фарфоровой тарелке. – И сыр с яблоками… – Все уже нарезанное, на небольшом блюде. – И кексик… с изюмом! И булочки… с глазурью! И немного вина. Хочешь?

Хрустальные бокалы ловили в себя осенний свет, который услужливо пробивался сквозь плотные облака и узенькие, тронутые желтизной листья плакучей ивы, к которой они подплывали. Ошеломленная Летти глаз не могла оторвать от этого пира. Из сладкого ей неделями доставался разве что джем.

Берти порылся еще. Сделал паузу, бросил взгляд на небо, а затем достал крошечную стеклянную вазочку с одной розочкой в ней, нежно-пренежно-розовой. Дернув плечом, он протянул ее Летти.

Вибрация в воздухе. Неужели она… рассмеется? Ему останется тогда только перевернуть плоскодонку и немедленно потонуть.

Летти, меж тем, пошевелиться опасалась из страха, что за всем этим стоит какая‐то придумка, розыгрыш, шутка за ее счет. Но затем приняла цветок и подчеркнуто бережно поставила вазочку к себе поближе, на край клетчатой скатерти, которую Берти расстелил между ними.

– Это… волшебно, – только и смогла она выдавить. У нее глаза защипало.

Так что Берти с облегчением перевел дух и принялся аккуратно направлять ялик под покров ивовых ветвей, образующий прохладную, словно бы решетчатую беседку. Оранжевый свет и лиловая тень ложились пятнами на его пылкое лицо, с надеждой к ней обращенное, и теперь она в точности знала, что никогда, ни для кого он такого раньше не делал.

Летти вглядывалась в него так пристально, так сосредоточенно, что почти что мука отразилась у нее на лице.

И потом это она чуть не опрокинула лодку, кинувшись к нему и обхватив его узкий торс так крепко, что еще чуть‐чуть, и сломает.

– Эй, потише! – засмеялся он, проглатывая вино, которое отчего‐то отдавало на вкус листвой, свежей влагой, деревом и рекой.

А она обнимала и не отпускала его, пока он не принялся кормить ее кусочками яблок и сыра. Осторожно приняв дольку в рот, она не выпустила из своих губ кончики его пальцев и принялась их покусывать. Сначала легонько, потом сильней, вжимая зубы в подушечки. Провела по ним языком.

Он издал низкий стон, и она разжала объятие. Повернулась так, чтобы уткнуться носом в его шею. В его тепло и пробившуюся с утра щетину; в его сливочный запах.

– Спасибо, – пробормотала Летти прямо в него.

– Что-что? – переспросил Берти, пытаясь чуть отстранить ее, чтобы расслышать, но она только зарылась поглубже.

Но когда дала себя отодвинуть, то едва могла поднять на него глаза.

– Не могу поверить, что ты сделал все это для меня.

Слов не хватало, и она силилась излучением передать ему, что за чувства ее охватили.

Берти обхватил ладонями личико Летти, сердечко, легко поместившееся в его длинные прохладные пальцы, и поцеловал ее.

Трепетание, которое, когда бы он ни коснулся ее, чувствовалось в груди, спустилось в живот, и тот наполнился огненной лавой. Чем‐то кипящим, вихрящимся, настойчивым. Его губы скользнули на ее шею, и у нее, сам по себе, вырвался вздох. Он улыбнулся, сердце его ударило в грудину, как молот, и всем телом он понял.

Глава 4

Январь 1948 года

– Ну, праааво же, Берти! – пропела на полувыдохе Амелия, его мать, выражая недовольство и разочарование, и воздела бокал с вином. Плавный взмах ее другого запястья уведомил Марту, что бокал следует наполнить.

В сложившихся обстоятельствах даже Гарольд на это не возразил. Отец Берти хранил молчание. Его взгляд уткнулся – или скорее впился – в вазу с оранжерейными георгинами, поставленную в центре обеденного стола и отражающую его полированным боком. Букет, на взгляд Берти, выглядел как приостановленный на полпути взрыв.

Сдержанная реакция отца на его заявление встревожила Берти. Гарольд покуда ни единого слова не произнес.

– Она миленькая, тут я с тобой не спорю. Но ведь это на всю жизнь, дорогой. – На словах Амелии уже была та глазурь, которую придает речам хмельное польское пойло.

– Я люблю ее, – сказал Берти так просто, как только мог, и глянул на Роуз, а та, сострадая ему, очень прямо, вся вытянувшись, сидела на обеденном стуле с высокой спинкой.

– Мама, Вайолет – одна из самых моих дорогих подруг, она человек умный, порядочный и трудолюбивый, – включилась Роуз в атаку, но Берти, переварив сказанное, слишком хорошо сознавал, что мать совсем не тех качеств ждет от своей невестки.

Когда Летти приезжала на выходные, и Берти, и Роуз набрасывались на нее, как голодные; дружба девушек столь же прочная опора их триединства, как и влюбленность. Но Амелия, не нарушая норм вежливости, ухитрялась почти игнорировать теперь нередкое уже пребывание Летти в Фарли-холле. Не так давно, когда она приехала на ужин в честь их общего с Берти дня рождения, Амелия едва заставила себя признать то, что поводов для празднования имелось два.

Впрочем, о чем говорить, если она и деток своих особым вниманием не баловала. Статная, с густыми каштановыми волосами, в которых не было ни единого седого волоска, она обладала способностью скользнуть в комнату и мановением тонкой руки собрать всех вокруг себя всех, заворожить звучанием голоса – ну, если бы ей этого захотелось. Но когда дело касалось Берти и Роуз, обременяла она себя редко.

Даже во времена школьных каникул Амелия почти не тратила времени на детей, зачастую пребывая в тягостном, мрачном настрое, что приводило Берти и Роуз в недоумение. Относилась она к ним так, как будто они помеха, мешают ей чем‐то заняться. Чем именно, Берти догадаться не мог: его мать вообще ничего не делала. Никогда и ничего. “Только подумать, до чего же бессмысленная жизнь”, – вырвалось однажды у Роуз, раненной равнодушием и даже враждебностью матери.

Когда они подросли, прохладительные напитки стали подавать раньше, во второй половине дня, с обедом. Треск льда. Затем примерно с час длилась демонстрация навязчивой, тяжкой привязанности – сладкое дыхание матери, когда она настаивала вдруг на том, чтобы перепричесать Роуз, и перепричесывала, плохо, или принималась через плечо Берти читать то, что читал он. Внезапный и приторный ее переизбыток. Берти пытался слиться с фоном, сидеть себе тихо и ни во что не вникать, только бы не привлечь к себе ее интереса. Потому что следом приходил черед препарирования их личностей, разрушительный анализ внешности и заслуг. Черед игл, воткнутых в плоть, размягченную, несмотря на все попытки сопротивляться, только что перед тем выказанной любовью.

Никакой жених, никакая невеста не заслужат одобрения их навеки разочарованной матери. Но Берти понимал также и то, что нет за ней никакой силы, кроме способности причинять боль. Так что он напрямую обратил свой взор к отцу.

– В кабинет, Берти.

– Отец, но, в самом деле, если тебе есть что сказать… – жарко вмешалась Роуз.

– Если ты обольщаешься, Роуз, что дело это семейное, замечу, что к тебе оно ни малейшего отношения не имеет.

Роуз, вспыхнув, испепелила отца взглядом. Амелия подчеркнуто закатила глаза.

Гарольд поднялся на ноги. Ростом с жену, на тринадцать лет ее старше, с грудиной, которую с возрастом выпятило вперед, выглядел он основательным, плотно сбитым. То немногое, что осталось у него от темной когда‐то шевелюры, сочеталось с еще густой, очень ухоженной бородкой.

Его кабинет. Святилище, где Гарольд проводил большую часть дня, читая бумаги, присланные из Палаты лордов, и отчеты по поместью. Панели темного дерева, казалось, вдавились внутрь в мучительной тишине, когда они уселись в два жестких кресла перед камином.

В кабинет Берти вызывали только для того, чтобы устроить выволочку. В шестнадцать лет он провел бесконечно долгую неделю в углу комнаты, переписывая страницы из Библии, пока Гарольд работал (или же от корки до корки читал “Таймс”). Берти и двое его школьных, столь же развитых и дерзких приятелей, перевозбудившись войной, пришли к выводу, что Ницше был прав и Бог, надо полагать, мертв. Они организовали акцию протеста против принудительного посещения церкви в школе, сопроводив свой протест эссе насчет “тирании навязанной религии”, помещенным в школьной газете. Отцу написали с просьбой явиться за сыном.

Гарольд, в обязательном порядке ходивший в церковь каждое воскресенье, известил Берти, что считает свою душу слишком высокой ценой за подростковый бунт. Амелия, которая не была в церкви с тех пор, как ее брата подстрелили в Первую мировую, издала короткий, как лай, смешок.

Густая смесь запахов пчелиного воска, трубочного табака и кожи, и нехватка то света, то воздуха – все это было неизменно, знакомо до дурноты. Берти с детства думал, что вот таков и есть мир мужчин. Власть гнездится в комнате на задах, в руке тяжесть стакана с виски. Хотелось, чтобы по комнате пронесся вихрь, сдул это все к чертовой матери.

– Полагаю, тебе кажется, что мир изменился.

Берти даже вздрогнул, так нежданно совпал с его мыслями отец.

– После войны ничто не осталось прежним. Но мы все равно движемся вперед, Берти. И ты не можешь не знать, чего от тебя ждут. Перед тобой долг.

Гарольд поправил стопку книг на приставном столике, выровнял корешки и откинулся на спинку стула. Кожа тоненько скрипнула, словно выражая поддержку. На каминной полке с томительной неспешностью пробили каретные часы. Берти почудилось, что в тишине, которая установилась за боем, слышно, как оседают потревоженные было пылинки.

Вскочив с места, он подошел к камину, вгляделся в циферблат, в его бесстрастное золотое лицо. Обернулся.

– Отец, все и впрямь по‐другому. Но не из‐за войны. Только из‐за нее – я просто не хочу быть ни с кем другим.

Глаза у Гарольда вспыхнули, и Берти понял, что отец рассчитывал на то, что разговор пройдет глаже. Надеялся, что новой битвы не будет, не учел, что Берти нарастил свежую корку решимости, которая сможет противостоять родительскому давлению и авторитету.

– Прости, па, но, боюсь, это бесповоротно. Я намерен просить ее выйти за меня замуж, – проговорил Берти, глядя на то, как, четко и напористо тикая, идет по кругу секундная стрелка.

– И где же вы будете жить? – низким рокочущим басом осведомился наконец Гарольд. – В тесном домике, со всей ее семьей?

– Это не исключено, – ответил Берти с вызывающей легкостью. По правде сказать, он пока еще не вникал в практические обстоятельства дела.

– Значит, ты готов отринуть и свое прошлое, и будущее? За что же тогда, черт возьми, мы воевали? Разве не за наше наследие? – Гарольд сделал широкий жест, как бы охватывающий сразу все родовые поместья Англии.

– За холмы. За сельскую глушь. За свободу! – Берти сам удивился тому, как вырвались у него эти слова, как всерьез они прозвучали. – И за людей… жителей всей этой зеленой и прекрасной земли, отец, которые просто… просто не такие люди, как мы.

– Что, провел несколько месяцев в армии и вернулся “человеком из народа”?

“Да”, – хотел подтвердить Берти. Именно это и дала ему армия: оконце, возможность всмотреться в жизнь самых разных людей. Всмотреться и осознать, что общего между ними больше, чем различий, и что разделяет их, по сути, как раз укоренившееся неравенство, которое на пользу только таким, как Гарольд. И как он сам.

– Наша страна состоит из прекрасных людей, отец, – ответил Берти, сохраняя свою способность – проявляя ее – устоять, не поддаться панике. Не сдрейфить. – И самая прекрасная из них – Лет… Вайолет. Я рядом с ней счастлив.

– Счастлив? – В паузе сквозило презрение. – Значит, будешь так же счастлив на грязных холмах Уэльса, не имея ничего за душой. Счастлив, что никогда больше не увидишь нас с матерью.

И тут комната накренилась на своей оси, тиканье часов в тишине сделалось громче, и Берти понял, что стоит за этой угрозой: ужас его отца при мысли о том, что он, отец, навеки останется один, что на него одного падет ответственность за жену, что комнаты совсем опустеют и станут при том душней, чем были, что некому будет передать дом.

Держись, держись, подумал про себя Берти. На самом деле, это еще не все.

Он подошел к отцу, так и сидевшему в кресле, присел перед ним на корточки, взял за руку. Гарольд ощетинился, но не отстранился.

– Отец! Конечно же, я этого не хочу. Я испытываю глубокое чувство долга перед тобой, перед матерью, перед Фарли-холлом. Позволь мне быть полезным. Но Вайолет должна быть рядом со мной.

Стараясь говорить сердечно, но убедительно, он пытался выразить свои чувства на языке отца, искал встретиться с ним взглядом, и встретился наконец.

– Я все равно это сделаю, отец. Прошу тебя, давай вместе пойдем в этот новый мир.

Берти встал, восстановив привычное расстояние между ними. Кровь гулко бежала по телу, хотя держался он непринужденно. В этом и был фокус: не подавать виду. Не терять жизнелюбия. Стоять, как скала.

– Вижу, война тебя так ничему и не научила.

Его как громом поразило, что отец не видит в нем перемен. По-прежнему считает незрелым школьником, не мужчиной.

– Я, когда вступил в армию, само собой разумеется, любил родную страну, – продолжал Гарольд. – Но уволился я из армии, готовый сделать все, все что угодно, только бы эту страну сохранить. Мы должны были победить, и мы победили, благодаря огромным жертвам и стра…

Страданиям. Берти понял, что “страдание” – это слово, которое Гарольд не в силах произнести.

Под Амьеном[7] его ранило в поясницу. Девять месяцев в госпитале под Харрогейтом. Вскоре после этого – похоже, что слишком вскоре, – Амелия вышла за него замуж.

Гарольд прочистил горло.

– Тогда было много толков – гнилых – о необходимости перемен. О том, что миру нужен новый порядок… Это пагубные убеждения, Берти, их нужно искоренять. – Он сжал кулаки. – Мы сражались за Британию – за то, чтобы она осталась такой, как есть. Я не могу допустить, чтобы своими действиями ты повредил нашей семье: опорочил наше имя, наш образ жизни. У тебя есть обязанности. Я надеялся, что война научит тебя этому. Очевидно, этого не произошло.

Тут Берти впервые почувствовал, как холодным камнем ложится на душу уверенность в том, что его, Берти, счастье в самом деле ранит отца.

Он перевел взгляд на массивный письменный стол, который доминировал в комнате. Там, рядом с авторучкой и пресс-папье, лежал осколок шрапнели. Берти, зачарованный им в детстве, не осмеливался коснуться его с тех самых пор, как однажды отец, застав его за разглядыванием этого кусочка металла, чуть не ударил его – застыл, дернулся, отвернулся. У Берти так и стояло перед глазами, как мучительно содрогалась от сдерживаемого гнева спина отца. Единственный раз он видел, как тот теряет самообладание. Единственный раз отец был близок к тому, чтобы ударить его.

В Фарли-холле телесные наказания не применялись. И однажды после того, как Берти вернулся домой на Рождество с тонким шрамом на ладони, как‐то само собой оказалось, что на следующий семестр его перевели в другой класс, к другому учителю.

Берти всегда считал, что это странно сочетается с воинственным настроем отца. И вот теперь он, кажется, понял. Боль. Гарольд не хотел, чтобы кто‐то – и уж точно его сын – испытывал боль.

И все же, если ты так страдал, это не может пройти бесследно.

Сила, которую чувствовал в себе Берти, предстала ему сейчас по‐другому: она стала разрушительной. Молотоподобной. Чрезмерной.

– Любовь проходит, сынок. Слепая страсть… ты молод. Твоя мать, на сей раз, права: брак – это ведь на всю жизнь.

Однако Берти, которому хотелось услышать совсем иные слова, вскипел снова. Летти ему нужна, и он Летти получит – как бы это кого угодно ни ранило.

1 В Великобритании вплоть до 1982 г. закон разрешал отказать в обслуживании женщине, зашедшей в паб без сопровождения (Здесь и далее прим. перев.).
2 Пен-и-Ван – самая высокая (886 м) вершина Южного Уэльса, расположенная в национальном парке Брекон-Биконс.
3 “Миссис Дэллоуэй” – один из самых известных романов Вирджинии Вулф (1882–1941), опубликованный в 1925 г.
4 Уильям Вордсворт “Строки, написанные ранней весной”. Перевод И. Меламеда.
5 Дэвид Герберт Лоуренс (1885–1930) – английский писатель. В романе “Сыновья и любовники” (1913) призывал отдаться инстинктивному восприятию природы.
6 Сражение за Болонью – одно из последних сражений Второй мировой войны на итальянском фронте (9–21 апреля 1945 г.).
7 Амьенская битва – первая фаза начавшегося 8 августа 1918 года наступления союзников, в итоге приведшего к окончанию Первой мировой войны.
Продолжение книги