Мой дед расстрелял бы меня. История внучки Амона Гёта, коменданта концлагеря Плашов бесплатное чтение

Дженнифер Тиге, Никола Зелльмаир
МОЙ ДЕД РАССТРЕЛЯЛ БЫ МЕНЯ
История внучки Амона Гёта, коменданта концлагеря Плашов

Имена действующих лиц частично изменены в целях конфиденциальности


Переводчик Анна Ерхова

Редактор Анна Захарова

Главный редактор С. Турко

Руководитель проекта Е. Кунина

Корректоры М. Прянишникова-Перепелюк, Т. Редькина

Верстка А. Абрамов

Арт-директор Ю. Буга

Фото на обложке Nikola Sellmair/stern/Picture Press, Hamburg


© 2013 by Rowohlt Verlag GmbH, Reinbek bei Hamburg

© by Jennifer Teege und Nikola Sellmair Original Title: Amon. Mein Großvater hätte mich erschossen

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2023

© Электронное издание. ООО «Альпина Диджитал», 2023

* * *

Посвящается Й.


Пролог. Находка

Эта женщина кажется мне знакомой. Я стою в Центральной библиотеке Гамбурга и держу книгу в красном переплете, которую только что сняла с полки. На обложке черно-белый портрет женщины среднего возраста. Взгляд у нее задумчивый, немного напряженный, безрадостный. Уголки рта опущены. Женщина выглядит несчастной.

Пробегаю глазами подзаголовок: «Жизнь Моники Гёт, дочери коменданта концлагеря из „Списка Шиндлера“». Моника Гёт! Я знаю это имя. Так зовут мою мать. Когда-то давно она сдала меня в детский приют, и мы не виделись уже много лет.

Я раньше носила фамилию Гёт, она была у меня с рождения. Первые школьные тетрадки я подписывала так — Дженнифер Гёт. Потом меня удочерили, и я взяла фамилию приемных родителей. Мне тогда было семь лет.

Как на этой книге оказалось имя моей матери? Разглядываю обложку. Позади женщины изображен мужчина с открытым ртом и оружием в руке. Он похож на призрака. Судя по всему, это и есть комендант концлагеря.

Я нетерпеливо раскрываю книгу и начинаю листать, сначала медленно, потом быстрее и быстрее. Здесь не только текст, но еще и множество фотографий. Кажется, я где-то уже видела людей с этих снимков. Высокая молодая девушка с темными волосами на одном из них похожа на мою мать. На другой фотографии женщина постарше сидит в Английском саду в Мюнхене, на ней летнее платье в цветочек. У меня очень мало фотографий бабушки, и каждую я помню досконально, включая ту, на которой у бабушки точно такое же платье. Фотография в книге подписана так: «Рут Ирен Гёт». Так звали мою бабушку.

Это кто, мои родные? Это фотографии мамы и бабушки? Нет, бред какой-то. О моей семье написали книгу, а я об этом ничего не знаю? Исключено.

Лихорадочно листаю дальше. В самом конце, на последней странице книги, я нахожу биографию, и она начинается со слов: «Моника Гёт. Родилась в 1945 году в Бад-Тёльце, Германия». Эти сведения мне известны. Из моих документов об удочерении. И вот они напечатаны здесь, черным по белому. Это действительно моя мать. Речь идет о моей семье.

Захлопываю книгу. Тишина. В глубине читального зала слышится чей-то кашель. Мне хочется убежать отсюда, как можно скорее, и остаться с книгой один на один. Я прижимаю ее к себе, как сокровище, спускаюсь по лестнице и подхожу к стойке выдачи. Даже не замечаю, как выглядит библиотекарь, которой я протягиваю книгу. Выхожу на широкую площадь перед библиотекой. Ноги подкашиваются. Опускаюсь на скамейку, закрываю глаза. За спиной шумит транспорт.

Моя машина стоит напротив, но я пока не в состоянии сесть за руль. Пару раз порываюсь открыть книгу. Мне страшно. Лучше прочту ее дома, не торопясь, от начала до конца.

Несмотря на теплый августовский день, руки у меня ледяные. Звоню мужу: «Приезжай и забери меня. Я тут нашла одну книгу. О моей матери и моих родных».

Почему мать никогда мне об этом не рассказывала? Я что, до сих пор так мало для нее значу? И кто такой Амон Гёт? Что он совершил? Почему я о нем ничего не знаю? И как это все связано со «Списком Шиндлера» и с так называемыми евреями Шиндлера?

Этот фильм я смотрела очень давно. Помню, была середина девяностых, я училась в Израиле. Все тогда обсуждали драму Стивена Спилберга о Холокосте. Я посмотрела ее чуть позже по израильскому телевидению, сидя одна в комнате, которую снимала на Рехов Энгель (улице Ангела) в Тель-Авиве. Фильм меня тронул, но конец показался немного банальным, слишком голливудским.

Я восприняла «Список Шиндлера» просто как очередной фильм. Ко мне он не имел никакого отношения.

Почему никто не сказал мне правды? Неужели мне врали все эти годы?

Глава 1. Я — внучка военного преступника

Холокост в Германии — это семейная история[1].

Рауль Хильберг

Я родилась 29 июня 1970 года. Отец родом из Нигерии, мать зовут Моника Гёт. Мне было четыре недели, когда она отдала меня в католический приют на попечение монахинь.

С трех лет я жила в патронатной семье, в семь лет меня удочерили. Я чернокожая, а мои приемные родители и двое их сыновей белые. Все понимали, что я им не родная. Но мама с папой уверяли, что любят меня ничуть не меньше собственных детей. В детско-родительской группе приюта они играли со мной и с моими братьями, мастерили поделки, занимались физкультурой. В то время родная мать и бабушка еще поддерживали со мной контакт, но потом связь оборвалась. Последний раз я виделась с матерью, когда мне был 21 год.

И вот сейчас мне 38, и я нахожу эту книгу. Почему из сотен тысяч книг я выбрала именно ее? По велению судьбы?

День начинался вполне обыденно. Муж уехал на работу, я отвела сыновей в детский сад, а потом отправилась в город. Я собиралась заскочить в библиотеку, где часто бываю. Обожаю концентрированную тишину, осторожные шаги, шелест страниц, склоненные над книгами спины. В отделе психологии я искала информацию о депрессии. На уровне пояса, между «Искусством любить» (Die Kunst des Liebens)[2] Эриха Фромма и томиком с универсальным заглавием «Вся сила в кризисе» (In der Krise liegt die Kraft) стояла книга с красной обложкой. На корешке я прочитала: «Маттиас Кесслер. И после этого я должна любить отца?» (Ich muß doch meinen Vater lieben, oder?). Имя автора мне ни о чем не говорило, но заголовок заинтересовал. Поэтому я книгу и взяла.

Мой муж Гётц находит меня на скамейке перед библиотекой. Он садится рядом, замечает книгу, быстро пролистывает страницы. Я выхватываю книгу у него из рук. Она принадлежит мне. Это ключ к истории моей семьи. Ключ к моей жизни, который я искала долгие годы.

Меня постоянно преследовало чувство, что со мной что-то не так, — из-за депрессий, общей угнетенности. Насколько глубока была моя проблема, я тогда не осознавала.

Гётц берет меня за руку, мы идем к машине. Путь домой проходит в молчании. Муж отпрашивается с работы до конца дня и берет на себя сыновей.

Я падаю на кровать и читаю, читаю, пока не дохожу до последней страницы. Когда я захлопываю книгу, за окном уже темно. Сажусь за компьютер и всю ночь прочесываю интернет, собирая информацию, которая связана с Амоном Гётом. Такое ощущение, что я захожу в комнату ужасов.

Читаю о том, как в Польше он проводил чистки в гетто, о совершенных им жестоких убийствах, о его псине, натасканной на людей. Только сейчас я начинаю осознавать масштаб преступлений Амона Гёта. Передо мной сразу встают фигуры Гиммлера, Геббельса, Геринга. Я еще не знала подробностей, но очень скоро мне предстояло понять, что персонаж из «Списка Шиндлера» не какая-то выдуманная личность. У него был прототип из плоти и крови. Мой дед. Человек, который уничтожал людей и при этом испытывал удовольствие. Я внучка убийцы.

* * *

У Дженнифер Тиге приятный низкий голос, она говорит с мюнхенским акцентом, округляя «р». У нее открытое лицо без следов макияжа, вьющиеся черные волосы красиво уложены, стройные длинные ноги. На ней отлично смотрятся узкие брюки. Когда Дженнифер входит в комнату, все поднимают голову, мужчины провожают ее взглядом. Она держится уверенно, ступает твердо и решительно.

Друзья описывают Дженнифер Тиге как женщину самодостаточную, с пытливым умом и жаждой приключений. Вот как вспоминает о ней однокашница: «Когда Дженнифер рассказывали о какой-то необычной стране, она с криком „Ничего об этом не знаю, надо ехать!“ тут же отправлялась в Египет, Лаос, Вьетнам или Мозамбик».

Однако, когда речь заходит о ее семейной истории, у Дженнифер начинают дрожать руки. Она плачет.

Книга с библиотечным шифром Mcm O GOET#KESS делит ее жизнь на до и после. До того как книга попала к ней в руки, Дженнифер ничего не знала о семейной тайне.

О ее деде слышал весь мир. Это жестокий комендант концлагеря из фильма Стивена Спилберга «Список Шиндлера». Амон Гёт — собутыльник и антипод Оскара Шиндлера, его ровесника. Убийца евреев против спасителя евреев. В культурной памяти увековечена сцена из фильма, в которой Амон Гёт, разминаясь утром, стреляет в заключенных с балкона своей виллы.

Амон Гёт служил комендантом концентрационного лагеря Плашов в Кракове и виновен в смерти тысяч людей. В 1946 году в Кракове его повесили, а прах развеяли над Вислой. Гражданская жена Гёта, Рут Ирен, любимая бабушка Дженнифер Тиге, впоследствии отрицала его преступления. В 1983-м она покончила с собой, наглотавшись снотворного.

У Дженнифер Тиге немецкие корни: дед, нацистский преступник, и бабушка, его соратница. Мать, выросшая в свинцово-тяжелом молчании послевоенных лет. Вот такая семья. Вот такие предки, о которых Дженнифер, будучи приемным ребенком, страстно желала узнать. Кто же она сама?


Оригинал списка Шиндлера, найденный в 1999 году на чердаке дома в Хильдесхайме. На заднем плане — фотография Оскара Шиндлера (посередине){1}

* * *

Теперь над всем, что у меня есть в жизни, нависает знак вопроса. Близкие отношения с приемными братьями, друзья в Израиле, брак, двое сыновей. Неужели все это овеяно ложью? Я как будто все это время жила под фальшивым именем и всех обманывала.

При этом и я сама оказалась обманутой. Ложью пропитана вся моя история. Мое детство. Моя личность.

Я уже не понимаю, к какой семье отношусь. К приемной или к Гётам? Впрочем, выбирать не приходится. Я из семьи Гёт.

Когда в возрасте семи лет меня удочерили, мне дали другую фамилию, это было легко. Просто выдали новые документы. Приемные родители спросили, не против ли я смены фамилии. Я была не против, а мнения биологической матери узнать не решилась. Мне хотелось наконец-то обрести нормальную семью.

В поисках информации об Амоне Гёте в интернете я наткнулась на сюжет для телепрограммы Arte. Американский режиссер снял документальный фильм о том, как моя мать встретилась с бывшей узницей концлагеря Хелен Розенцвейг, которая работала служанкой на вилле моего деда. По удивительному совпадению, премьера немецкоязычной версии фильма должна была состояться на следующий вечер.

Сначала книга, потом фильм — слишком много всего сразу, слишком стремительно.

И вот вечером мы сидим с мужем перед телевизором. Мать появляется на экране в самом начале фильма. Я подаюсь вперед, хочу как следует все рассмотреть. Как она выглядит, как двигается, как разговаривает. Похожа ли я на нее? Она покрасила волосы в медный блонд, выглядит подавленной. Мне нравится, как она выражает мысли. В детстве эта женщина для меня была просто мамой. Детям все равно, простоватый человек перед ними или образованный. Сейчас я сразу отмечаю, что мать умна, ее интересно слушать.

В документальном фильме показывают одну из ключевых сцен «Списка Шиндлера». Еврейка, инженер и бригадир на стройке, докладывает недавно назначенному коменданту Амону Гёту, что фундамент барака необходимо снести и залить заново. За это Гёт, которого играет Рэйф Файнс, приказывает расстрелять ее на месте. Она произносит: «Господин комендант, я просто делаю свою работу». Файнс в роли Гёта ей отвечает: «Да, а я свою».

Я вспоминаю, как смотрела фильм. Эта сцена меня потрясла. В ней выражено то, что не укладывается в голове: в лагере нет границ и барьеров, нет таких понятий, как человечность и здравый смысл.

И что мне — чернокожей, с друзьями по всему миру — делать со знанием, кто мой дед? Он разрушил нашу семью. Тень его поступков пала сперва на мою мать, потом на меня. Как может мертвый иметь власть над живыми? Неужели депрессия, которая меня мучает, связана с моим происхождением? Я пять лет жила и училась в Израиле — это совпадение или предназначение? Как мне теперь общаться с друзьями-евреями, зная, что дед уничтожал их родных?

Мне снится сон, будто я плаваю в темном озере и вода вязкая, как смола. Вдруг рядом всплывают трупы. Тощие фигуры, почти скелеты, лишенные человеческого облика.

Почему мать не сочла нужным рассказать мне о моем происхождении? Почему другим она сообщает то, что в первую очередь должна знать я? От нее я не услышала ни слова правды, а мне необходима именно правда. На ум приходит знаменитое высказывание Теодора Адорно: «Жизнь в обмане — это не жизнь»[3]. Он вкладывал в эту фразу иное значение, но сейчас мне кажется, что она идеально описывает мою жизнь.

Мать есть мать, несмотря ни на что. У нас всегда были сложные отношения, и виделись мы редко. В книге о Монике Гёт упоминается 1970 год, год моего рождения, но обо мне нет ни слова. Будто меня нет.

Снова и снова я разглядываю одну фотографию в книге, на ней мать выглядит именно такой, какой я помню ее с детства. В глубине души будто отворяется ящик за ящиком: оживают воспоминания о годах, проведенных в приюте, о чувстве безысходности и об одиночестве.

Я словно опять становлюсь беспомощным маленьким ребенком, утратившим надежду, и теряю способность управлять своей жизнью.

Постоянно хочу спать, только спать. Часто не встаю с кровати до полудня. Теперь мне все дается с трудом. Но я должна вставать, должна с кем-то разговаривать. Мне тяжело даже почистить зубы. Включаю автоответчик, перезванивать у меня нет сил. Я не вижусь с друзьями, отклоняю их приглашения встретиться. Что мне им рассказывать? Над чем смеяться? С семьей общаюсь словно через толстое стекло. Как родным понять меня? Я и сама не понимаю, что со мной происходит.

Для меня внезапно стало невыносимо, если рядом кто-то пьет пиво. Его запах вызывает рвотный рефлекс, напоминая о первом муже матери. Он постоянно был пьян и в алкогольном дурмане избивал ее.

Две недели я почти не выхожу из дома. Иногда мне все-таки удается натянуть джинсы вместо домашних штанов, но вдруг накатывает страшная усталость и я спрашиваю себя: «Зачем было принимать душ и переодеваться, если я все равно не выхожу из дома?»

Муж берет на себя заботу о детях, в конце недели покупает продукты, забивает морозилку, готовит еду. Не люблю, когда сыновья сидят весь вечер перед телевизором, в такие моменты я чувствую себя плохой матерью. Поэтому решаю заказать в интернете набор Lego: дети заняты несколько часов и я могу отдохнуть.

Потом снова пытаюсь выйти на улицу, заняться семейными делами, но мне не даются даже самые простые задачи. Торговый центр, где полно людей, действует на нервы. Растерянно разглядываю стеллаж с кофе. Стоп, мне разве не надо на почту? Иду туда, но там слишком большая очередь. Возвращаюсь в супермаркет, застываю перед стеллажом с кофе. Вообще-то я пришла за молоком и хлебом, но уже пора озаботиться обедом — и где его взять? Ладно, обед подождет, пора забирать детей из сада. У меня подскакивает давление. Я словно в плену собственного сознания. Снова ничего не получилось.

В раннем детстве у меня не было матери как таковой, поэтому я хочу дать детям то, чего сама была лишена. Теперь, получается, я их бросаю. Режу хлеб, разогреваю полуфабрикаты. Простая практическая задача. Этого вполне хватит. Старший сын Клаудиус требует внимания. Вечерами он на мне виснет и болтает без умолку, не делая пауз, которыми можно было бы воспользоваться и увильнуть. Я тщетно пытаюсь сосредоточиться, периодически киваю, показывая, будто слушаю. Однако больше всего на свете хочу лечь и укрыться с головой одеялом.

Ну почему моим дедом не оказался, скажем, Лорио[4]?

* * *

Любой, кто связан родственными узами с Йозефом Геббельсом, Генрихом Гиммлером, Германом Герингом или Амоном Гётом, вынужден примириться со своим прошлым. Но как быть с потомками огромного количества менее известных сторонников нацизма и соучастников преступлений?

Социальный психолог Харальд Вельцер в книге «Дедушка не был нацистом» пришел к выводу, что поколению внуков свидетелей Холокоста, то есть сегодняшних тридцати — пятидесятилетних людей, известно большинство исторических фактов о тех событиях и они отвергают нацистскую идеологию еще решительнее, чем предыдущее поколение. И все-таки их строгий взгляд обращен только на политику, не на частную жизнь. Те же самые внуки расценивают своих предков уже иначе: две трети опрошенных возводят их чуть ли не до героев Сопротивления или жертв нацистского режима.

Что конкретно совершили их деды, многие не знают. Для этого поколения Холокост — школьная тема, история преступлений и жертв, отраженная в фильмах и телепередачах. Он будто не касается их собственной семьи, их самих. Вокруг нас слишком много якобы ни в чем не повинных дедушек и семейных тайн. И как только последние свидетели того времени уйдут в мир иной, их внукам будет некого расспросить.


Амон Гёт в 1945 году после ареста американскими военными

* * *

В детстве, смотря на себя в зеркало, я уже понимала, что отличаюсь от других: у меня темная кожа, курчавые волосы. Окружали меня исключительно блондины, взять хотя бы мою приемную семью — родителей и обоих братьев. Я другая — высокая, длинноногая, черноволосая. Тогда, в семидесятых, я была единственной темнокожей девочкой в Вальдтрудеринге, спокойном зеленом районе Мюнхена, где мы жили. В классе пели про десять негритят. Я всегда старалась быть незаметной, чтобы меньше людей замечали мою непохожесть.

После того дня в библиотеке я смотрю на себя в зеркало и ищу сходство. Мне страшно узнавать черты Гётов: мои носогубные складки точь-в-точь как у матери и деда. Сразу появляется мысль изменить их филлером, убрать, стереть с лица!

Я высокая — в мать и деда. Когда после войны Амона Гёта приговорили к повешению, палачу пришлось дважды укорачивать веревку: он недооценил фамильную рослость.

В одном историческом фильме показана казнь моего деда. Необходимо было документально подтвердить, что он действительно скончался. Только с третьей попытки Амон Гёт повис на веревке, сломав шею. Когда я вижу эту сцену, я не знаю, смеяться мне или плакать.

Дед был психопатом, садистом. Он воплощал в себе все то, что я ненавижу. Кем надо быть, чтобы изобретать все новые и новые способы пытать и убивать людей и получать от этого удовольствие? Ни в одном источнике я не нашла объяснений, почему он таким стал. В детстве Амон выглядел вполне нормальным.

Возникает вопрос о крови. Что я могла унаследовать от Амона Гёта? Проявится ли его вспыльчивость во мне или в моих детях? Из книги о матери я узнала, что она лежала в психиатрической клинике. Также упоминались маленькие розовые таблетки, которые моя бабушка хранила в шкафчике в ванной. Я узнала, что это психотропный препарат, его назначают при депрессии, тревожном и бредовом расстройствах.

Я больше не доверяю себе. Вдруг я тоже сойду с ума? Или уже сошла? Я просыпаюсь среди ночи от жутких кошмаров. В одном из них я мчусь по коридорам психушки, выпрыгиваю из окна во двор и в итоге убегаю.

Я записываюсь к психотерапевту, которая помогла мне справиться с депрессией, когда я жила в Мюнхене, и еду к ней в Баварию.

До приема остается немного времени. Я иду в Хазенбергль, бедный квартал Мюнхена. Здесь жила моя биологическая мать. Иногда по выходным она забирала меня к себе. Тут ничего не изменилось, только фасады домов стали пестрыми: серо-бежевые разводы замазали желтой и оранжевой красками. На балконах сушится белье, на лужайках лежит мусор. Я стою перед многоквартирным домом, в нем жила моя мать. Кто-то выходит из подъезда и придерживает мне дверь. Я хожу по этажам, пытаюсь вспомнить, на каком она жила. Кажется, на втором. Ощущаю знакомую подавленность. Мне здесь никогда не нравилось.

Потом я еду на метро в Швабинг, шагаю мимо Йозефсплац с прекрасными старинными церквями, иду на Швиндштрассе. В одном из старых домов с каштанами на заднем дворе жила когда-то моя бабушка. Входная дверь открыта, я поднимаюсь по деревянным ступеням на самый верх. Бабушка была единственной, с кем мне было спокойно и безопасно, но книга о моей семье словно отняла приятные воспоминания. Как бабушка могла полтора года жить на вилле моего деда, которая находилась на территории концлагеря Плашов?

Еще у меня назначен прием в управлении по делам молодежи. Разговариваю с очень милой и отзывчивой сотрудницей. Кое-какие документы мне разрешают прочесть. Я спрашиваю, не отмечено ли где-то, что в детстве мне диагностировали психические расстройства.

Я не знаю многого, что известно другим. Как отвечать на вопросы врача о семейной медицинской истории? Сосала ли я в младенчестве пустышку, какие любила песенки, какая была первая игрушка? Обычно на такие вопросы отвечает мать. А у меня ее не было.

Нет, сообщает мне сотрудница управления, в документах ничего такого нет. Я росла жизнерадостным ребенком, нормально развивалась.

К кабинету психотерапевта я прихожу точно к назначенному времени. Мне необходимо выяснить, какой она тогда поставила диагноз, действительно ли это была депрессия или что-то еще серьезнее. Как она оценивает мое состояние сейчас? Врач успокаивает — тогда она диагностировала именно депрессию. Она добавляет, что, учитывая вопрос, который беспокоит меня сейчас, мне лучше обратиться к ее мюнхенскому коллеге Петеру Брюндлю.

* * *

Психоаналитик Петер Брюндль прекрасно помнит Дженнифер Тиге. «Ко мне пришла уверенная в себе, высокая, красивая женщина и задала конкретный вопрос: как принять семейное прошлое». Брюндль — пожилой мужчина в черном костюме, с седой бородой. Он принимал клиентов в доме старой постройки в Мюнхене, и среди них уже было несколько внуков нацистских преступников. Брюндль говорит: «Насилие и жестокость оставляют глубокий след, который ощущается следующими поколениями. Причем боль приносят не только сами преступления, но и их замалчивание. Этот злосчастный обет молчания в семьях нацистов передается потомкам».

Вина не наследуется, в отличие от чувства вины. По мнению Брюндля, дети преступников бессознательно передают отпрыскам свои страхи, чувство стыда и вины. С этим сталкивается гораздо больше семей в Германии, чем принято думать.

Случай Дженнифер Тиге стоит особняком, поскольку она перенесла двойную травму: сначала приют и удочерение, а потом знакомство с семейной историей.

«Госпоже Тиге крепко досталось, — считает Брюндль. — Даже ее появление на свет можно счесть провокационным, поскольку Моника Гёт родила ребенка от нигерийца. Для Мюнхена начала 1970-х годов это воспринималось как из ряда вон выходящее, а в случае Моники Гёт — дочери коменданта концлагеря — и вовсе неслыханное».

Внуки нацистов, как правило, приходят к Петеру Брюндлю с другими проблемами: депрессией, бесплодием, расстройствами пищевого поведения, страхом неудачи в профессии. Психоаналитик советует им кропотливо изучить прошлое и срубить семейное древо лжи. Только после этого они смогут жить своей, настоящей жизнью.

* * *

Петер Брюндль рекомендует обратиться в Университетскую клинику Гамбурга, в Институт психиатрии. Но специалист, к которому он меня направил, не отвечает на звонки. С каждым днем, проведенным в ожидании, я все больше отчаиваюсь. Мне и правда нужна профессиональная помощь, родным тяжело со мной. Я периодически завожусь, срываюсь на Гётца и на детей. Не могу взять себя в руки, не справляюсь.

Как-то раз прямо с утра я начинаю плакать. Сыновья спрашивают: «Мамочка, ты чего?» Всхлипывая, отвечаю: «Ничего» — и мчусь в отделение неотложной психиатрической помощи при Университетской клинике. Дежурный врач выписывает антидепрессанты. Начинаю их принимать в тот же день.

Через несколько недель я немного восстанавливаюсь. Наконец-то записываюсь к тому психотерапевту по рекомендации. Он встречает меня в безликой приемной. Сразу распознает внутреннюю боль. Когда я рассказываю ему свою историю, он плачет вместе со мной. Становится легче. Больше я не видела у него такой реакции, но в следующие месяцы он всегда рядом.

Снова начинаю бегать. Я люблю находиться наедине с собой. Гулять, выходить на пробежку. Мне очень нравится одна тропинка в лесном массиве Гамбурга. Я бегу в тенистом лесу, дальше по полям, мимо конских пастбищ, потом через небольшой поселок, где в клумбах прячутся садовые гномы. В этом демонстративно идеальном мире есть что-то трогательное. После пробежки у меня ясная голова.

Моя приемная семья еще ничего не знает. Я все ей расскажу перед Рождеством. Мы собираемся в Мюнхене, в доме приемных родителей.

Вот такой подарок я вручила каждому: экземпляр книги о моей матери и толстую биографию Амона Гёта, написанную венским историком, — единственную в своем роде.

Мои приемные родители, Инге и Герхард (мамой и папой я теперь не могу их называть), изумляются и приходят в ужас. Когда я только нашла книгу, у меня мелькнула мысль, что они всё знали о моих биологических родных, но не хотели меня травмировать. Я боялась, что они тоже меня обманывали. Но очень скоро мне стало ясно: родители ничего существенного не утаивали. Их реакция доказывает мою правоту. Они тоже ничего не знали.

Инге и Герхарду всегда было трудно говорить о чувствах. Теперь они цепляются за научные формальности. В биографии Амона Гёта отсутствуют сноски, замечает Герхард. Он уточняет, совпадает ли приведенное количество погибших с данными из других источников. У меня жизнь с ног на голову перевернулась, а они обсуждают сноски! Хорошо, что Маттиас и Мануэль, мои приемные братья, сразу понимают, как важна для меня эта книга.

* * *

Приемная мать Дженнифер Тиге, Инге Зибер, до сих пор помнит, как в тот рождественский вечер та села на диван и попыталась начать разговор. «Дженни заявила, что нам надо кое-что обсудить. Сначала она сидела, молча нас разглядывая, а потом вдруг зарыдала, — рассказывает Инге. — Я сразу догадалась — случилось что-то серьезное». Услышав историю до конца, она обомлела. «У нас с мужем земля из-под ног ушла».

Маттиас, приемный брат Дженнифер, той ночью долго не мог уснуть. «У меня не укладывалось в голове, что выпало на долю Дженни. Эта книга открыла ей совсем другой мир. Иную сторону. Дженни узнала, кто ее предки. Она тщательно исследовала жизнь деда, но еще более досконально — жизнь бабушки и матери».

Дженнифер вдруг стала воспринимать себя частью не только приемной семьи, но и биологической. «Маму с папой это ранило», — признается Маттиас.

Он окружил сестру заботой. «Она была подавлена, убита горем, я ее никогда такой не видел. Дженни всегда выглядела сильной личностью. Из нас троих она была самой смелой и наиболее уверенной в себе».

* * *

В течение следующих месяцев Маттиас, наряду с Гётцем, становится для меня самым ценным собеседником. Он выуживает из интернета всё новые подробности о семье Гёт.

Мои израильские подруги Ноа и Анат заваливают меня письмами: «Дженни, ты куда делась? Почему не пишешь?» Я не отвечаю. Нет ни сил, ни слов. Не хочу причинять подругам боль. Я точно не знаю, где погибали их родственники во время Холокоста. Надо спросить. А что, если они ответят: «В Плашове»?

Жертвы Амона Гёта для меня больше не абстрактная масса незнакомых людей. Думая о них, я вспоминаю стариков, с которыми встречалась во время учебы в Израиле, в Гёте-Институте. Они пережили Холокост, но тем не менее хотели говорить по-немецки и слышать родную речь. У многих было плохое зрение, и я зачитывала им вслух отрывки из немецких газет и романов. Я замечала татуировки с цифрами у них на руках. Впервые в жизни мне захотелось извиниться за принадлежность к немецкой нации. Впрочем, темная кожа оказалась отличным прикрытием. Никто не принимал меня за немку.

Как бы ко мне отнеслись эти старики, узнай они, что я внучка Амона Гёта? Наверное, вообще не захотели бы иметь со мной дела. Увидели бы во мне его отражение.

Муж советует разыскать адрес матери, выплеснуть на нее всю злость, закидать вопросами. А еще рассказать израильским подругам, что произошло.

Не сейчас, говорю я себе. Пока надо подумать. И съездить к могилам. В Краков.

Глава 2. Глава концлагеря Плашов: Амон Гёт, мой дед

Те, кто ему нравился, оставались в живых, а те, кто нет, отправлялись на смерть.

Мечислав «Метек» Пемпер, в прошлом стенографист Амона Гёта

Я осторожно ступаю, шаг за шагом. Пол хлипкий. Старый паркет скрипит и прогибается. Здесь сыро и холодно, воздух спертый. Что там в углу, крысиный помет? Свет сюда почти не проникает. Ни свет, ни воздух. Я медленно иду по дому своего деда — по потемневшему паркету, на котором угадывается узор «елочка». Когда-то здесь находилась комната с охотничьими трофеями. Амон Гёт повесил в ней табличку с надписью: «Кто первым стреляет, тот первый по жизни».

Я хотела увидеть дом, в котором жили бабушка и дед. Экскурсовод — полька, чей адрес я нашла в интернете, — сообщила, что дом сохранился. Сейчас он принадлежит поляку-пенсионеру, который в нем живет и время от времени пускает немногочисленных посетителей. Экскурсовод по телефону договорилась о встрече.

На тихой улице Хельтмана в Плашове, пригороде Кракова, сразу бросается в глаза обветшалый дом, соседствующий с ухоженными особняками. Некоторые окна выбиты, висят грязные занавески: снаружи дом выглядит нежилым. На фасаде виллы висит крупная вывеска: «Sprzedam» («Продается»).

Входная дверь сохраняет следы былой красоты: темно-красное дерево, на котором еще просматривается орнамент, лишь незначительно потускнело. Неопрятный старик впускает нас и ведет по тесному вестибюлю. Экскурсовод Малгожата Керес (буду называть ее просто Малгожата) переводит для меня с польского. Я ей не объясняла, почему дом привлек мое внимание, и она считает меня туристкой, увлекающейся историей.

Осматриваюсь. Со стен отваливается штукатурка. Почти нет мебели. Холод пронизывает до костей. Неприятно пахнет. Потолок подпирают деревянные балки. Надеюсь, дом не обрушится прямо сейчас и не погребет меня под завалом.

В этих шатких стенах живет прошлое.

Прошел год с тех пор, как мне в руки попала книга о матери. За это время я прочла все, что смогла найти о фашистском режиме и деде. Мысли об этом человеке меня преследуют, я с ним день и ночь. Кого я в нем вижу — своего деда или историческую личность? Для меня он существует в обеих ипостасях. Амон Гёт — комендант концлагеря Плашов и мой дед.

В юности я много читала о Холокосте. С классом мы посещали концлагерь Дахау. Книги о национал-социализме я проглатывала одну за другой: «Как Гитлер украл розового кролика» (When Hitler stole pink rabbit)[5], «Кусочек неба» (Ein Stück Himmel), «Дневник Анны Франк» (Het achterhuis)[6]. Я видела мир глазами еврейской девочки, разделяла ее страх, а еще жажду жизни и надежду.

Учитель истории в гимназии показывал нам документальный фильм об освобождении концлагеря. Узники походили на скелеты. Я читала запоем, мне хотелось понять, что побуждало преступников так поступать с людьми. В итоге я сдалась. Существовали разные объяснения, но принять их было выше моих сил. Я поставила точку в размышлениях на эту тему, придя к выводу: никогда бы так себя не повела. Я другая. Немцы сейчас другие.

Впервые оказавшись в Израиле, — мне было чуть за двадцать, — я по-прежнему от корки до корки прочитывала книги, посвященные национал-социализму. Я многое изучила, со многими побеседовала. Казалось, я знаю о Холокосте все. И при этом намного сильнее меня беспокоили темы, которые имели отношение к происходящему здесь и сейчас: конфликт с палестинцами и угроза войны. Так же и у жертв, их детей и внуков, уже появились более насущные вопросы.

Я думала, что все понимаю, но теперь, когда мне около сорока, начинаю словно с чистого листа.

Одной из первых книг читаю классическую работу 1967 года «Неспособность скорбеть» (Die Unfähigkeit zu trauern) Александра и Маргарет Митчерлих. Мне понравился их подход. Они изучали внутренний мир людей, пытались их понять, а не судить. Как практикующие психоаналитики они исследовали пациентов, которые до 1945 года были активными членами СС и других нацистских организаций. Ни раскаяния, ни стыда — казалось, этим людям не знакомо ни то, ни другое. Они, как и многие другие немцы, продолжали жить обычной жизнью, будто никакого Третьего рейха и не существовало. Читая книгу Митчерлихов, я держу в голове семейную историю и думаю о бабушке, которая до последнего отрицала преступления Амона Гёта.

На сегодняшний день вывод, к которому пришли Александр и Маргарет Митчерлих в конце 1960-х, — немцы отказались от прошлого и вытеснили вину, — более не актуален. Судить так, как авторы этой работы, значило бы признать, что каждый представитель немецкой нации нуждается в психотерапевтической помощи.

Также читаю книги потомков нацистов: Рихарда фон Шираха, сына рейхсюгендфюрера Бальдура Бенедикта фон Шираха, и Катрин Гиммлер, внучатой племянницы рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера. Мне интересно узнать их семейные истории, я ищу сходства.

Я внимательнее присматриваюсь к каждому из своего окружения, все ставлю под сомнение. Отчим моей приемной матери, живший в Вене, участвовал в Североафриканской кампании Эрвина Роммеля. Во время длительных походов в горы он рассказывал нам, детям, увлекательные истории о тех временах, о приключениях честных бойцов в пустыне. Например, о том, как они по утрам пили воду, которая скапливалась на полотнище палатки, и как им однажды пришлось выкапывать машину из песчаной дюны. Сначала мы думали, что наш «дедуля из Вены» — так мы его называли — был личным водителем Роммеля, но нет, он оказался простым солдатом Африканского корпуса. Однажды он сказал, что был в плену, — «поймали проклятые англичане».

Одна из историй служила страшилкой. Якобы на войне одному солдату отрубили голову, а он вдруг начал носиться туда-сюда — как был, без головы. Мы в детстве часто пугали друг друга, пересказывая дедушкины слова.

Командующего Африканским корпусом «дедуля из Вены» превозносил. Мол, Роммель, хитрый Лис Пустыни, не мог быть убежденным нацистом. Все это неправда — так наш дедушка считал. Что же вытеснила из памяти моя приемная семья?

Помню, как мы спорили с приемным отцом. Убежденный пацифист, он был социально активным человеком и в политике придерживался левых взглядов. Но стоило нам поднять тему Холокоста, как он начинал ставить под сомнение количество погибших, допуская, что их было меньше. Его споры с друзьями порой доходили до перепалок. Мы с братьями считали подобные дискуссии пустой тратой времени и не могли понять, почему для отца это было так важно.

И вот теперь во мне нет былой уверенности, что я другая и что прошлое позади. Мой дед — военный преступник. Что это значит для меня и нашего времени?

Мое восприятие реальности меняется. События, произошедшие давно, вдруг становятся близкими. В течение нескольких месяцев я столько всего читала и смотрела, что прошлое будто смотрит на меня в упор. Давнишняя история кажется совсем новой, недавней. Порой, когда я погружаюсь в мир моего деда, мне кажется, будто он совершил преступления буквально вчера, а не столько лет назад.

И вот я в Кракове, на полусгнившей вилле. Сама не очень понимаю, что здесь ищу. Чего я хочу от этого дома, от этого города. Имеет ли вообще смысл здесь находиться? Единственное, что знаю точно: я была обязана приехать в Краков. Незадолго до поездки я лежала в больнице, у меня случился выкидыш.

Чувствую себя разбитой и подавленной. Психотерапевт отговаривал меня от поездки в Краков в таком состоянии, но мне это необходимо именно сейчас. Я прилетела в Варшаву, оттуда поездом отправилась в Краков, где приобрел дурную славу мой дед. Он засыпал этот город пеплом, когда в конце войны приказал выкопать и сжечь останки тысяч погибших узников концлагеря.

Я хочу увидеть, где совершал убийства мой дед. Хочу увидеть прошлое в максимальном приближении — а потом оторваться от него.

Старик, впустивший нас в дом, обводит рукой гостиную на первом этаже, где проходили празднества. Здесь они собирались — мой дед и другие нацисты, — распивали крепкие напитки и вино. Здесь бывал и Оскар Шиндлер. Нынешний хозяин дома ведет меня на террасу. Рассказывает, что Амон Гёт переделывал дом, пристраивал к нему балконы и террасы. Ему было важно, чтобы открывался вид на зелень вокруг.

Когда-то дом явно был красивым, стиль мне нравится. Любопытно, мой дед сам спроектировал перестройку? Он интересовался архитектурой, как и я? Стоп, почему я вообще задаюсь вопросом, схожи наши вкусы или нет? Амон Гёт не тот образцовый дедушка, с которым ищут что-то общее. Свидетельства его злодеяний встречаются на каждом шагу. При этом из книги о матери я узнала, что после окончания войны бабушка еще долго восхищалась манерами Амона Гёта за столом. Вот какой он был утонченный.


Бывшая комендантская вилла Амона Гёта в Плашове, 1995 год{2}


* * *

Это был комендант концлагеря, который придавал огромное значение манерам за столом.

Эмилия Шиндлер, жена Оскара Шиндлера, впоследствии назвала Амона Гёта человеком с раздвоением личности. «С одной стороны, он вел себя как настоящий джентльмен, как типичный житель Вены. С другой стороны, он подвергал евреев, находящихся у него в подчинении, бесконечному насилию. Хладнокровно, со знанием дела убивал людей и при этом был способен уловить фальшивую ноту в записях классической музыки, пластинки с которой постоянно слушал».

Амон Леопольд Гёт родился 11 декабря 1908 года в Вене. Он был единственным ребенком в семье католиков-книготорговцев Берты и Амона Франца Гёта. Мальчика назвали в честь отца и деда. Древние египтяне почитали бога Амона, часто изображавшегося с головой барана. Также Амон — древнееврейское имя, которое означает «художник» или «искусный мастер». Амон был царем Иудеи и приносил жертвы идолам. Его убили слуги в ходе заговора.

Родители Амона Гёта были выходцами из простых семей, но, сколотив состояние на торговле, обзавелись квартирой в зажиточном районе и горничной, вскоре купили и машину. Гёты продавали религиозную литературу, иконы и открытки, потом занялись изданием книг, выпускали военно-историческую литературу, в которой оплакивались жертвы Первой мировой войны. Отец Амона часто ездил в командировки, мать управляла издательством, а за мальчиком присматривала его бездетная тетка.

Амон, или просто Мони, ходил в частную католическую начальную школу. Учился он плохо. Родители в конце концов отправили его за город, в строгий католический интернат. Историк и биограф Гёта Йоханнес Захсленер предполагает, что проявившаяся у Амона впоследствии «склонность к странным садистским шуткам» могла зародиться в этот период. Впрочем, никаких подтверждений этому нет.

Вопреки воле родителей Амон бросил учебу в интернате после десятого класса. Уже в семнадцать лет он увлекся ультраправыми идеями и вступил в фашистские молодежные организации. Он любил спорт и всегда шел напролом — эти качества его новые друзья очень оценили.

В 1931-м он вступил в НСДАП, а вскоре после этого — в СС («охранные отряды»).

Члены подчиняющегося Генриху Гиммлеру элитного подразделения пытали и убивали людей в концентрационных лагерях. «Лучшие из лучших, гордость нации» — так охарактеризовал СС журналист Стефан Леберт. В 1966 году Ганс Эгон Хольтхузен пишет в исповедальном эссе «В СС по доброй воле» (Freiwillig zur SS): «Состоять в этой организации считалось верхом престижа. Черная униформа с эмблемой в виде черепа выглядела шикарно и даже элегантно, это привлекало молодежь, жаждущую избранности, тех, кто считал себя выше того, чтобы слоняться в форме штурмовых отрядов цвета поноса».

Вот и юный Амон Гёт, не преуспевший в школе и задерганный родителями, почувствовал себя в СС кем-то особенным. Позднее он рассказал гражданской жене Рут Ирен Кальдер, что все детство родители не обращали на него внимания, поэтому он отверг мещанские ценности, к которым они его приучали. Впрочем, был период, когда он ненадолго вернулся в лоно семьи, издавал с отцом военную литературу, даже женился на женщине, с которой его познакомили родители и которую он не любил. Брак по расчету вскоре распался.

Поскольку все члены СС были обязаны иметь семью, Амон Гёт женился второй раз. Его избранницей стала спортсменка Анна Гайгер из Тироля, с которой он познакомился на мотогонках. Поскольку цель брака заключалась прежде всего в рождении здорового «арийского» отпрыска, перед церемонией пара должна была пройти несколько тестов, которых требовали в СС, например сфотографироваться в купальнике и в плавках, — так подтверждали отсутствие физических недостатков. Свадебную церемонию провел эсэсовец. Через год Анна Гёт родила сына, но несколько месяцев спустя ребенок умер.

В марте 1940-го Амона Гёта призвали в войска СС, и он переехал из Вены в Польшу. Честолюбие позволило быстро пойти на повышение. Сначала Амон Гёт занимался только административными задачами. В его характеристике от 1941 года есть такие слова: «бескорыстный и инициативный эсэсовец», «преданный фюреру», «расово-ориентированная картина мира». В 1942 году в Люблине — городе на востоке Польши — Амон Гёт получил задание увеличить количество трудовых лагерей, в которых можно было разместить подневольных работников-евреев.

В 1943 году в Познани Генрих Гиммлер произнес перед офицерами СС печально известную речь, в которой пропагандировал идеологию геноцида: «Процветают ли другие народы или дохнут от голода, интересует меня только потому, что мы используем их как рабов, трудящихся на благо нашей культуры. <…> Умрут ли десять тысяч русских баб при строительстве противотанковых рвов, интересует меня только потому, что эти рвы нужны Германии. <…> Также затрону серьезную тему… эвакуации евреев, ликвидации еврейского народа. <…> Многие из нас узнают, каково это, когда перед глазами лежит сотня трупов, пять сотен, тысяча. Выдержать это стойко и исключить человеческие слабости, сохранив достоинство, — вот что нас закалит».

Амон Гёт доказал твердость духа очень скоро. В СС его научили убивать.

* * *

Старик показывает бывшую спальню Амона Гёта. Из потолка торчат крюки. Это для гимнастических упражнений, заверяет меня старик. А может быть, здесь висели качели для любовных утех, продолжает он подмигивая.

Выхожу на балкон и смотрю на холм, поросший кустарником. Дождливый октябрьский день. В лицо дует холодный ветер. Территория лагеря начиналась рядом с домом, после сторожевой вышки и ограды из колючей проволоки. Узников дед видел как на ладони; пара шагов — и он на работе. На обложке книги о моей матери помимо ее портрета напечатали размытую фотографию Амона Гёта: открытый рот, оружие в руке. Голый до пояса, он стоит на балконе в одних шортах. Кто сделал это фото? Бабушка? Амону Гёту явно нравилось оружие, он часто носил его с собой. Это бабушку привлекало или пугало? Что ей было известно? О чем она предпочитала не думать? Не представляю, как можно было здесь жить и не иметь представления о том, что происходит в лагере. Амон Гёт избивал горничную. Бабушка не могла этого не видеть или как минимум не слышать. Вилла не настолько большая.

Когда я накануне вечером ехала в Краков, по дороге в отель я видела Вавельский замок, который когда-то был резиденцией королей Польши. Замок возвышается над Вислой и залит огнями. После вторжения немцев здесь поселился Ганс Франк, генерал-губернатор оккупированной Гитлером Польши. Он жил в роскоши, окруженный слугами, сочинял музыку и играл в шахматы. Представляю, каким всемогущим чувствовал себя Франк в этом величественном замке с видом на Краков.

Дом Амона Гёта по сравнению с Вавелем выглядел обычным, даже скромным. Я думала, он будет больше, роскошнее. Трудно вообразить, что здесь проходили торжественные приемы, а хозяин виллы держал в руках судьбы тысяч людей. Обладая неограниченной властью, он цинично ее демонстрировал и возводил в абсолют.


Амон Гёт на балконе своей виллы{3}


* * *

«Я ваш бог, — заявил Амон Гёт заключенным, вступив в должность коменданта концлагеря Плашов. — В Люблине я уничтожил шестьдесят тысяч евреев, теперь ваша очередь».

В Люблине Амон Гёт работал на Одило Глобочника — известного своей жестокостью группенфюрера СС, которому Генрих Гиммлер поручил ликвидацию евреев в оккупированной Польше. Глобочник осуществлял то, о чем говорил Ганс Франк в декабре 1940 года: «За год мне, конечно, не удалось истребить всех без исключения вшей и евреев. Но со временем… наша цель будет достигнута».

Депортации и массовые убийства польских евреев начались задолго до того, как на Ванзейской конференции 20 января 1942 года было подготовлено «окончательное решение еврейского вопроса» — программа уничтожения еврейского населения Европы.

За строительство концлагерей и сооружение газовых камер отвечал Одило Глобочник, начальник Гёта. Наряду с Адольфом Эйхманом Глобочник — «архитектор» массового истребления миллионов людей. В Польше начали функционировать лагеря смерти: Белжец, Собибор, Треблинка.

Вскоре Амон Гёт получил от Одило Глобочника распоряжение очистить гетто. Здоровых жителей отправили на принудительные работы. Слабых и больных, включая стариков и детей, расстреляли. Историк Йоханнес Сахсленер пишет: «Кровавая охота на людей велась по выверенной схеме. <…> В центре ее находился Амон Гёт, позднее занявший руководящую должность».

Гёт быстро обнаружил свою выгоду от массовых убийств. Евреев, которые могли предложить ему ценные вещи, такие как меха, фарфор или драгоценности, не убивали сразу, а отправляли в концлагерь.

Вероятнее всего, именно тогда Амон Гёт начал все чаще прикладываться к бутылке.

Затем честолюбивому эсэсовцу поручили новое задание: депортировать евреев из краковского гетто и создать трудовой лагерь Плашов. Друзьям и отцу в Вене Гёт написал: «Наконец-то я сам себе начальник».

Гетто в Кракове Гёт ликвидировал 13 и 14 марта 1943-го. За два дня было убито больше тысячи человек и депортировано свыше четырех тысяч — в основном в Освенцим.

Оставшихся евреев Амон Гёт перевез из гетто в свои владения — в Плашов, который сперва считался трудовым лагерем, а потом стал концентрационным. Лагерь занимал восемьдесят гектаров[7]. Немецкие оккупанты построили его на месте еврейских кладбищ. На разрушенных могилах воздвигли бараки, а могильными плитами замостили дороги.

* * *

Старик ведет меня в подвал. «Здесь комендант хранил вино», — говорит он. Потом с гордостью демонстрирует ржавую ванну: «Здесь Амон Гёт мылся».

Напротив винного погреба находилась комната горничной, рядом была кухня. Здесь же, в подвале, жила Хелен Розенцвейг — еврейка, служившая у Амона Гёта. Найдя книгу о матери, на следующий день я посмотрела документальный фильм о Хелен.

Здесь, в этом доме, две женщины встретились. Разговор получился грустным. Хелен Розенцвейг ужаснулась внешнему сходству матери с Амоном Гётом. Несмотря на обоюдное стремление, найти общий язык не удалось — между ними стояла сама история. Для Хелен моя мать была отражением Амона Гёта.

В фильме мать пыталась найти объяснение поступкам Амона Гёта, а для Хелен все было однозначно: «Он чудовище. После расстрелов с улыбкой насвистывал песенки. Жаждал крови, как дикое животное. Тут обсуждать нечего».

Потом Маттиас принес мне этот фильм на DVD — на случай, если я захочу его пересмотреть. Сначала я не отрывала глаз от матери, пристально ее разглядывала, анализировала каждое слово. На Хелен я почти не обращала внимания. В начале фильма мать посылает ей письмо, в котором просит о встрече. Она пишет, что поймет, если Хелен испугается ее предложения. Ей и самой страшно.

Поначалу я не придала значения этому письму. Я думала только о том, почему мать нашла время связаться с Хелен, а мне не написала ни строчки. Почему она сочувствует Хелен, а родную дочь оставляет в стороне?

Постепенно мои эмоции отступили на второй план, и я вдруг разглядела Хелен: спустя десятилетия, скованная страхом, она возвращается на виллу, которая была для нее кошмарной тюрьмой. Воспоминания мучают Хелен до сих пор. Она рассказывает, как Амон Гёт ее избивал, скидывал с лестницы и орал: «Шлюха! Шалава! Грязная жидовка!»

В лагере у Хелен был друг, поддерживавший движение Сопротивления. Гёт его расстрелял. Она рассказывает о мужчине, которого полюбила после войны, он тоже был узником концлагеря. В браке они прожили тридцать пять лет, переехали во Флориду, родили детей. Забыть лагерь ему не удалось. В конце концов он покончил с собой. В предсмертной записке были такие слова: «Воспоминания преследуют меня каждый день. Я больше не могу».

Я стою в подвале, в темной комнатке, где жила Хелен. Крохотное окно почти не пропускает свет, виден лишь маленький кусочек сада. Здесь было тепло, Хелен спала не на соломе в продуваемом насквозь бараке, и, в отличие от других заключенных, ее не морили голодом. Ее освободили от тяжелой работы на каменоломне, где не разгибали спину большинство женщин в лагере. Она носила черное платье с белым передником и подавала на стол жаркое и вино. Хелен жила под одной крышей с человеком, который в любую минуту мог ее убить. Она была уверена, что встретит здесь смерть.

* * *

«Кто видел Гёта, тот видел смерть», — сказал один выживший. Лагерь Плашов стал Амону Гёту ареной для зверских убийств.

Об этом свидетельствует множество очевидцев. Стенографист Гёта, еврей Метек Пемпер, вспоминал, как однажды комендант во время диктовки вдруг схватил оружие, распахнул окно и начал стрелять по заключенным. Пемпер услышал крики, а потом Гёт вернулся к письменному столу и спокойно спросил, будто ничего не произошло: «На чем мы остановились?»

Когда Амон Гёт убивал кого-то, он потом уничтожал и родственников этого человека, потому что не хотел видеть в лагере «недовольные» лица.

Стелла Мюллер-Мадей, в прошлом узница Плашова, так описывает коменданта: «Если ему кто-то не нравился, он мог схватить этого человека за волосы и расстрелять на месте. Гёт был рослым, могучим человеком с красивыми, мягкими чертами лица и нежным взглядом. Так выглядел жестокий убийца, чудовище! Как подобное вообще возможно?»

Проводя казни на глазах у всех, Гёт стремился лишить заключенных даже мысли о побеге или сопротивлении. Когда он вешал или расстреливал людей на плацу[8], включали популярную музыку. Если людей было много, их обычно расстреливали около холма, рядом с ямой для трупов.

Лагерь Плашов расширялся, заключенные поступали уже не только из краковского гетто. Здесь оказывались узники из других гетто, поляки, цыгане рома и синти, евреи из Венгрии. Были периоды, когда более двадцати тысяч заключенных жили в ста восьмидесяти бараках концлагеря, обнесенного четырьмя километрами колючей проволоки.

Стремительно взлетев по карьерной лестнице, Амон Гёт стал гауптштурмфюрером. Приумножая благосостояние за счет имущества заключенных, он жил в роскоши. Каждую неделю сапожник изготавливал ему новую обувь, а кондитер пек торты, от которых Гёт растолстел. На вилле устраивались вечеринки. Алкоголь, музыка и женщины должны были поднимать эсэсовцам настроение. Гёт держал лошадей и имел в распоряжении несколько машин. Он любил объезжать лагерь верхом на белом коне и совершать виражи на BMW.

Стенографисту Метеку Пемперу Гёт также надиктовывал письма родным в Вене. В них он не распространялся о повседневной жизни в лагере, а больше спрашивал отца о его издательских делах, а жену — о детях, Ингеборге и Вернере. Если Амон Гёт узнавал, что Вернер поколотил сестру, то отвечал: «Сын весь в меня».

В зависимости от настроения Гёт носил разные аксессуары. Если он надевал белые перчатки или шарф, а к ним фуражку или тирольскую шляпу, заключенные готовились к худшему. У него было две собаки с кличками Рольф и Ральф — дог и метис овчарки. Гёт надрессировал их так, чтобы они кидались на людей.

В 1944 году Гёт распорядился согнать детей в грузовики — на них узников из лагеря Плашов отвозили в газовые камеры Освенцима — и включить вальс, чтобы заглушить отчаянные крики родителей.

Можно решить, что Амон Гёт — идеальный образ для Голливуда. Если Адольф Эйхман долгое время считался воплощением хладнокровного «кабинетного» убийцы, которому все дозволено, то Амон Гёт стал гротескным убийцей-садистом. Образ разъяренного коменданта концлагеря, которого с обеих сторон сопровождали собаки, натасканные на людей, напоминает мрачный архетип, отсылающий к стихотворению Пауля Целана «Фуга смерти»[9]. Стивен Спилберг изобразил Амона Гёта терзающимся психопатом, жестоким, но при этом почти нелепым.

Фильмы и телепередачи, посвященные Гёту, как правило, сопровождаются зловещей музыкой. Но его преступления не нуждаются в музыкальном фоне.

Настолько ужасающими были зверства Амона Гёта, что от них, кажется, проще абстрагироваться. Израильский историк и журналист Том Сегев в диссертации о комендантах концлагерей пишет: «Их нельзя назвать среднестатистическими немцами или рядовыми нацистами. Их отличали не тривиальные проявления зла, а скорее внутреннее соответствие этому злу. Большинство будущих комендантов очень рано примкнули к нацистскому движению; они с самого начала всячески поддерживали „коричневую“[10] политику. В то время основная часть немцев еще не вступила в НСДАП».

Возможно, анализ Сегева чересчур прямолинеен. Неслучайно Марсель Райх-Раницкий, литературный критик, переживший Холокост, выступает против того, чтобы известных национал-социалистов изображали в фильмах исключительно монстрами. «Адольф Гитлер прежде всего был человеком, — пишет Райх-Раницкий. — Кем еще он может быть? Слоном, что ли?»

Нацистских лидеров очень просто демонизировать. Их выставляют, как зверей в зоопарке: вы посмотрите на этих порочных извергов! Если следовать такому пути, не придется задумываться о себе и родных, а также тех, кто соучаствовал нацистам в меньших масштабах, — тех, кто не пускал евреев на порог, кто быстро и не оборачиваясь уходил прочь, когда евреев избивали и крушили их предприятия.


Гёт часто объезжал лагерь верхом{4}

* * *

Амона Гёта называли палачом Плашова. Я снова задаюсь вопросом, как он им стал. Сомневаюсь, что все дело в том, каким было его детство или как сильно он ненавидел евреев. На мой взгляд, все гораздо проще: убийства для Амона Гёта превратились в состязание, своего рода cпорт. В какой-то момент убить человека для него стало равносильно тому, чтобы прихлопнуть муху. Его чувства настолько притупились, что убийства стали развлечением.

Меня в кошмарах преследовала одна история. Рассказывают, что однажды Амон Гёт заметил, как голодная еврейка съела картофелину — одну из тех, которые в огромном котле варила для свиней. Он выстрелил ей в голову и приказал двум мужчинам бросить женщину, еще живую, в котел. Один из мужчин отказался, и Гёт его тоже застрелил. Не знаю, насколько эта история правдива, но я как наяву вижу эту женщину в кипящей воде.

Амон Гёт ставил себя выше других. Он проводил смертные казни под музыку, превращал шарфы и головные уборы в символ смерти, павлином расхаживал по небольшой убогой вилле. Это могло быть даже забавным — если бы люди не погибали. У Амона Гёта нарциссический тип личности, и дело не только в том, что он был самолюбив. Мой дед получал удовольствие, унижая других.

Я читала, как бабушка его идеализировала: Амон Гёт, человек солидный, мужчина ее мечты.

В то же время очевидцы описывают его как вспыльчивого, грубого, несдержанного. Он был зверем. В нем доминировали подчеркнуто мужские черты: властность, деспотичность. Главные понятия — униформа, дисциплина, родина.

Моя мать воспринимала его как отца, а не как коменданта концлагеря. Для нее он близкий человек, хотя она совсем его не знала. Мать была маленькой, когда Гёта повесили. Многие не раз говорили, как сильно она на него похожа. Наверное, для нее это было мучительно.

А я на него похожа? Спасибо цвету кожи, он меня отдаляет от Амона Гёта. Представляю, как мы бы смотрелись рядом. Оба высокие. Мой рост — метр восемьдесят три. Его — метр девяносто три. Для того времени мой дед был великаном.

Вот он в черной униформе с черепом на фуражке, и вот я — его темнокожая внучка. Что бы он мне сказал? К тому же я знаю иврит, так что точно стала бы для Гёта позорным пятном, выродком, порочащим честь семьи. Мой дед меня бы расстрелял.

Бабушку не задевал мой цвет кожи. Она всегда радовалась, когда я приходила в гости. Да, я была маленькая, но дети чувствуют, когда их любят. Бабушка меня точно любила. Мы были очень близки. Но не могу не думать о том, как она обнимала Амона Гёта, когда он возвращался после массовых казней. Как она могла делить с ним ложе и кров? Бабушка говорила, что любила его. Оправдание ли это? И достаточно ли его для меня? Разве допустима мысль, что Амона Гёта было за что любить?

Смотрюсь в зеркало и вижу два отражения. Мое и его. Но есть и третье — моей матери.

У нас троих волевой подбородок. Похожие носогубные складки.

Вот только рост и морщины на лице — это оболочка. А что можно сказать о душе? Много ли во мне Амона Гёта? И сколько Амона Гёта в каждом из нас?

Думаю, в каждом из нас присутствует частичка коменданта концлагеря. Если бы было больше — я бы, наверное, мыслила как нацист и верила в силу крови.

Внезапно в тишине раздается голос Малгожаты — польки, которая переводит для меня слова старика на вилле. Она рассказывает, как однажды встретила дочь Амона Гёта, Монику. Я засыпаю экскурсовода вопросами. Оказывается, мать посещала виллу с польскими школьниками. Среди них был еще один потомок нациста: Никлас Франк, сын Ганса Франка, генерал-губернатора оккупированной Польши.

Малгожата еще не знает, кто я. Спрашиваю, какое впечатление на нее произвела Моника Гёт. «Какая-то она была странная, очень грустная, — отвечает Малгожата. — Ни у Никласа Франка, ни у нее за все время не промелькнуло даже тени улыбки». Потом Малгожата добавляет: «Вот тут она погладила дверной косяк и сказала, что любила отца».

Погладила дверной косяк… Из сотен немецкоговорящих экскурсоводов в Кракове я выбрала именно ту, которая встречалась с моей матерью.

Я рассказываю Малгожате о своем происхождении. Наблюдаю за реакцией: недоверие, недоумение, смущение. Я прошу прощения, что скрыла свою личность, стремясь больше узнать о матери. Надеюсь, Малгожата меня поймет.

Я пообещала себе связаться с матерью до конца года. И вот год почти прошел. Уже осень.

Я хочу написать ей, когда буду чувствовать, что наконец готова.

В документальном фильме, где она встречается с Хелен, в прошлом горничной Амона Гёта, мать постоянно плачет. Видно, что история моего деда лежит на ней тяжким бременем. Краков для нее — особое место. Мне казалось, я смогу лучше ее понять, съездив в этот город.

Старик ведет нас с Малгожатой к выходу. Я плотно закрываю за собой дверь.

Сегодня у меня еще заказана экскурсия в Краков, по следам Оскара Шиндлера.

Ловлю такси, еду в Казимеж к месту встречи. Когда-то здесь находился еврейский квартал. Летом в Казимеже наверняка уютно и живописно, но сейчас темно и мрачно. Брусчатка мокрая от дождя. В нашу программу входит посещение старого еврейского кладбища, синагоги и еще нескольких мест из «Списка Шиндлера». Мы видим идиллические дворики и узкие улочки.

Во многих ресторанах Казимежа подают гефилте фиш (фаршированную рыбу) и кошерное мясо. В любовно обустроенных кафе все дни напролет звучит клезмерская музыка. Ритмы ушедшего времени. Повсюду в этом районе чувствуется музейность, зыбкость.

Тесные улочки и грубая брусчатка напоминают мне Меа Шеарим, квартал ортодоксальных евреев в Иерусалиме. Разница в том, что в Меа Шеарим евреи и сейчас живут, а в Кракове, по словам экскурсовода, еврейского населения осталось всего несколько тысяч человек (перед Второй мировой войной было около семидесяти тысяч). Большинство прогуливающихся сегодня по улицам Казимежа людей, исповедующих иудаизм, — туристы. В экскурсионной группе нас шестеро. Спрашиваю, откуда приехали остальные. Они отвечают: из Польши, США, Франции. Задают мне тот же вопрос. «Из Германии, вот как…» Радуюсь, что они не знают моей фамилии.

О семейной истории я мало кому рассказала: мужу, приемной семье и близкой подруге. И дело даже не в том, что мне стыдно, я просто не понимаю, как об этом говорить. Сложно делиться таким знанием. Я как должна начать разговор? «А, кстати, оказалось, что я внучка военного преступника». Прошлое давит на меня, и я не хочу им никого обременять. По крайней мере пока.

Небольшой группой мы идем дальше, через мост, на другой берег Вислы, в район Подгуже. Сюда согнали в гетто всех евреев города. Сквозь гетто ходил трамвай, на котором жители Кракова добирались в соседний район. На территории гетто никто не садился и не выходил, трамвай шел без остановок, окна и двери запирались. Каково было людям?

Там, где раньше был центр гетто, сегодня стоит огромное офисное здание, и рядом есть автобусная остановка. Поодаль видны уцелевшие фрагменты стен. Эти высокие стены, окружавшие гетто, наверху повторяли форму еврейских надгробий, словно то было послание: никто из вас не выйдет отсюда живым.

Память о жертвах увековечивает площадь Героев гетто. На ней установлены пустые металлические стулья. Это отсылка к тому, как выглядело гетто после выселения: все разгромлено, на улицах ни души, только мебель и личные вещи депортируемых. По-моему, инсталляция слишком отстраненная и неконкретная. Во время чисток в гетто расстреляли сотни людей. Каждый из этих стульев символизирует убитых евреев, однако совершенные здесь зверства остаются абстрактными. Впрочем, как их еще показать? Фильм «Список Шиндлера» нарочито демонстративен, но даже он, по мнению выживших, не передает всего ужаса, виновником которого был Амон Гёт.

* * *

Поляк Тадеуш Панкевич, в то время аптекарь в краковском гетто, описывал Гёта как рослого привлекательного мужчину с голубыми глазами, в черном кожаном пальто и с хлыстом в руке. Очевидцы рассказывали, что во время чистки в гетто Амон Гёт вырывал из рук матерей маленьких детей и швырял их на землю.

Перед выселением в краковском гетто жило около двадцати тысяч человек — на крохотном клочке земли, в постоянном страхе.

Амон Гёт приказал ликвидировать гетто 13 и 14 марта 1943 года. Ранее людей разделили. В гетто «А» поселили годных для работы, их планировалось перевезти в лагерь Плашов. В гетто «Б», которое отделили от гетто «А» колючей проволокой, поместили стариков, больных и детей. Они, по мнению нацистов, подлежали уничтожению.

Сбежать невозможно. Люди Гёта прочесывали улочки, проверяли каждую квартиру, заглядывали под кровати. В больницах пациентов убивали прямо на койке. По словам Тадеуша Панкевича, после выселения гетто выглядело так: «Словно поле боя. Тысячи коробок, брошенные чемоданы… на асфальте, мокром от крови».

* * *

Экскурсия продолжается. Моросит дождь, нужно укрыться. Милая пожилая дама зовет меня под свой зонтик. По тоннелю, который продувается ветром, мы идем в промзону. Перед серым трехэтажным зданием тридцатых годов останавливаемся. Это бывшая фабрика Оскара Шиндлера на улице Липова.

Сейчас здесь музей. Осматриваем экспозицию, посвященную истории Кракова до начала тридцатых. Разглядываем фотографии женщин на прогулке и мужчин, идущих в синагогу. Потом на Польшу обрушился блицкриг, за ним тут же последовала социальная изоляция евреев. На одном снимке немецкие солдаты срезают пейсы у ортодоксальных евреев.


У стены бывшего еврейского гетто в Кракове{5}


Я устала и еле ковыляю. С самого утра на ногах. Больше всего на свете хочется отдохнуть, где-нибудь присесть, но экскурсовод продолжает говорить. Я все чаще отвлекаюсь и пропускаю детали.

В последнем зале музея стоит макет лагеря Плашов. Крохотные модели бараков, вилла моего деда. Я присматриваюсь и снова убеждаюсь в том, как близко к лагерю и баракам находилась вилла Гёта. Бабушкины оправдания выглядят все более сомнительными.

Самому Оскару Шиндлеру и его фабрике на экспозиции уделено не так много внимания. Есть фотографии, документы, сохранившаяся мебель. В одном зале стоит огромный прозрачный куб, заполненный жестяными кастрюлями, мисками и тарелками, которые здесь производили. Экспонаты символически рассказывают историю предпринимателя и его работников. На стенах написаны имена примерно 1200 евреев, которым Шиндлер спас жизнь.

В конце экспозиции лежат две книги, белая и черная: в первой содержится список фамилий спасенных евреев, а во второй — погибших. Две книги как два пути. Помогать или убивать. Оскар Шиндлер или Амон Гёт. Такое прямолинейное разделение на добро и зло мне не понравилось.

Многие евреи пережили Холокост благодаря помощи укрывавших их родственников, друзей и коллег. Об этих героях почти не говорят. Безусловно, Оскара Шиндлера нельзя назвать чистейшим благодетелем, но личностью он был яркой. Мне сложно составить о нем четкое представление.

* * *

Оскар Шиндлер и Амон Гёт. Сверстники с одинаковой страстью к алкоголю, вечеринкам и женщинам.

Оба сколотили состояние за счет евреев. Гёт убивал и грабил, обдирая их до нитки. Шиндлер отнял у евреев фабрику в Кракове. Там он использовал узников концлагеря в качестве дешевой рабочей силы.

В Польше Оскар Шиндлер служил агентом абвера — немецкой военной разведки. Он был военным спекулянтом и приехал в Краков зарабатывать деньги. Основную часть нажитого имущества он затем потратил на спасение евреев.

Амон Гёт и Оскар Шиндлер, комендант и фабрикант, хорошо друг друга понимали. Оскару Шиндлеру нужны были дешевые рабочие, и тут он зависел от благосклонности Амона Гёта, которого называл Мони и которому дарил подарки и подсовывал красивых женщин. Одной из них стала Рут Ирен Кальдер, впоследствии верная спутница Гёта.

Хелен Розенцвейг говорила, что Амон Гёт считал Шиндлера лучшим другом. Ей тоже так казалось. При этом Шиндлер не раз обещал ее спасти. «Потом он надевал коричневую нацистскую униформу и они с Гётом устраивали жуткие оргии». Были и другие фабриканты, которые помогали рабочим-евреям и зависели от милости Гёта. Тем не менее они в пиршествах не участвовали. Хелен заявила: «Шиндлер пересек границу, которую пересекать не следовало». Несмотря ни на что, она все-таки считала его положительной фигурой: «Амон Гёт и Оскар Шиндлер. Оба наделены властью. Один с помощью власти убивал, а другой — спасал. Вот доказательство того, что выбор есть у каждого».

На этом же противопоставлении Стивен Спилберг выстроил «Список Шиндлера»: Амон Гёт словно злой брат-близнец Оскара Шиндлера. Они выглядят так, будто сделаны из одного теста, но их поступки не сравнимы друг с другом.

Гёт позволил Шиндлеру нанимать на фабрику заключенных Плашова. Для рабочих фабрики по производству эмалированной посуды даже построили отдельные бараки на ее территории. Там условия были гораздо лучше, чем в Плашове.

Стенографист Амона Гёта Метек Пемпер тайно встречался с Оскаром Шиндлером — и очень скоро увидел в нем спасителя. «Никому, кроме Шиндлера, не было до нас дела», — вспоминал он позднее.

Лагерь Плашов был создан как трудовой лагерь. Когда осенью 1943 года в СС распорядились переформировать трудовые лагеря в концентрационные, начали ликвидировать лагеря, где не производились товары, «имевшие военное значение или решающие для победы». Заключенных уничтожали.

Метеку Пемперу пришел в голову план добиться официального признания Плашова концлагерем. «Концлагеря в любом случае должны были сохраниться до конца войны», — считал Пемпер. Оскар Шиндлер заявил, что cможет производить не только кастрюли и ковши, но и детали гранат. Амон Гёт тоже хотел сохранить лагерь. Он предоставил начальству подготовленные Пемпером списки якобы произведенных товаров, ценных для войны. С января 1944 года Плашов официально считался концлагерем. Узников заново зарегистрировали, им выдали другую одежду. С появлением новых надзирателей Амона Гёта стали сильнее контролировать. Ему теперь требовалось получить из Берлина письменное разрешение, чтобы он мог мучить заключенных. «В документе было прописано определенное количество ударов плетью по обнаженным ягодицам» — такой пример пыточной бюрократии приводит Пемпер. В лагерь намного чаще стала наведываться инспекция.

Амон Гёт ездил в другие концлагеря и возвращался с новыми идеями, которые больше не мог воплотить в жизнь, — например, делать заключенным татуировки или устроить бордель для особо старательных обитателей лагеря.

В середине 1944 года встал вопрос о ликвидации лагеря Плашов. Войска вермахта отступали, Польшу отвоевывала Красная армия. Летом 1944 года спецподразделения СС провели в Плашове так называемую операцию эксгумации. Хотели замести следы: вскрыть массовые захоронения с жертвами чистки краковского гетто и другими убитыми, сжечь трупы. Всю неделю в лагере стоял нестерпимый запах, прах вывозили грузовиками.

Как сообщала Эмилия Шиндлер, в августе 1944 года Оскар забеспокоился о своих рабочих, поскольку Амон Гёт распорядился распустить Плашов, а всех заключенных отправить в Освенцим.

В те годы Оскару Шиндлеру принадлежал военный завод в Брюнлице, неподалеку от его родного города Цвиттау. Туда, в безопасное место, он и хотел перевезти рабочих. Эмилия Шиндлер рассказывала, что ее муж заваливал Гёта щедрыми подарками. Им удалось достичь «компромисса»: Гёт помогал Шиндлеру перевезти «его евреев» в Брюнлиц, а Шиндлер помогал Гёту сбросить часть балласта. В конце концов, на перевозку «евреев Шиндлера» в Брюнлиц согласились и высокопоставленные члены СС.

В список тех, кому позволили выжить, попали примерно восемьсот мужчин и триста женщин. До сих пор не ясно, по каким критериям отбирали людей. Есть свидетельства, что был подкуплен заключенный Марсель Гольдберг: в итоге он поменял несколько фамилий в списке.

После войны Оскар Шиндлер остался ни с чем. Бывшие узники концлагеря, обязанные ему жизнью, поддерживали его финансово. За спасение свыше тысячи евреев Шиндлер был удостоен награды израильского мемориала памяти жертв Холокоста «Яд ва-Шем». В 1974 году Оскар умер, его похоронили в Иерусалиме.

Существует множество версий, что двигало Шиндлером, по каким соображениям он спасал евреев. Вот к какому выводу пришел Метек Пемпер: «Ни до, ни после войны он не совершил ничего значительного. Вместе с женой он провел спасательную операцию, которая сегодня затрагивает весь мир. Дети и внуки шести тысяч человек напрямую или косвенно обязаны ему жизнью. Вот что самое главное. Остальное неважно».


Оскар Шиндлер (второй слева) с рабочими своей фабрики в Кракове, 1942 год{6}

* * *

Посещение музея Шиндлера подходит к концу. Я еще немного болтаю с милой дамой из экскурсионной группы, которая поделилась со мной зонтиком. Она еврейка, приехала из Америки. Ей чуть за 70. Отмечаю спортивное телосложение, короткие седые волосы и внимательный взгляд. Спрашиваю, одна ли она приехала в Краков. Нет, отвечает, с мужем. Оба выжили в Освенциме. Как только они пересекли границу Польши, ее мужа начали мучить панические атаки. Он не в силах снова посетить места своих страданий. Растерянный, он заперся в гостиничном номере, отказавшись от экскурсий, поэтому она ездит одна: вчера в Освенцим, сегодня в некогда еврейские места в Кракове. Ее очень огорчает то, что мужу настолько тяжело.

История этого человека, которого настолько травмировало прошлое, что он не решается выйти из отеля, отзывается во мне. Хочется приободрить пожилую женщину. Рассказываю, как жила в Израиле. Обрадовавшись, она закидывает меня вопросами. Мы еще какое-то время болтаем. Ей интересно, что я здесь делаю, что меня привело в Польшу. Снова выдаю себя за туристку, увлеченную историей. Предлагаю подвезти ее на такси до Казимежа, но она хочет пройтись.

Второй раз за день я скрываю свою личность. Полячке Малгожате, экскурсоводу, в итоге призналась, но этой женщине открыться не могу. Не хочу ей говорить, зачем приехала. На объяснения не хватит времени. Я лишь обременю ненужной информацией собеседницу, которая вернется в гостиницу к мужу расстроенная, а может, и ошарашенная. Но тем не менее я чувствую, что в замалчивании нет ничего хорошего.

Скорее всего, я больше никогда не увижу эту дружелюбную еврейку. А вот израильским друзьям рано или поздно придется сказать правду.

Я еду на средневековую Рынек Гловны — главную рыночную площадь изумительной красоты в историческом центре Кракова. Здесь просторно и величественно, не то что в темном и мрачном Казимеже. Бреду мимо палаток, ищу, где купить цветы. Букет должен быть светлым и ярким, но только не слишком пестрым. Пусть будет белым, с мелкими и крупными цветами. Собираю букет сама.

* * *

Во время немецкой оккупации Рынек Гловны в центре Кракова переименовали в честь Адольфа Гитлера. Немцы уже отступали из Польши, когда коменданта Плашова арестовали. Кто-то из СС узнал, что Амон Гёт вывозил из концлагеря и присваивал ценные вещи заключенных-евреев, и против него возбудили дело.

Гёта обвинили в коррупции и злоупотреблении служебным положением, посадили в тюрьму Штадельхайм в Мюнхене, но очень скоро освободили.

Затем последовало недолгое пребывание на фронте, после чего Гёта отправили в военный госпиталь в Бад-Тёльце. К тому времени здоровье его пошатнулось: у Гёта диагностировали диабет, также были проблемы с печенью и почками.

30 апреля 1945 года в Мюнхен вошли американские войска. 4 мая Амона Гёта схватили в Бад-Тёльце. Он носил униформу вермахта, поэтому его не приняли за эсэсовца. Назвавшись фальшивым именем, Гёт твердил, что он военнопленный, вернувшийся на родину. Тем временем в Вене проходил бракоразводный процесс с Анной Гёт, которая узнала о его отношениях с Рут Ирен Кальдер.

Беременная Кальдер сразу после окончания войны вместе с матерью бежала сначала в Вену, потом в Бад-Тёльц. 7 ноября 1945 года там появилась на свет Моника, дочь Гёта и Кальдер.

Гёта поместили в лагерь для интернированных лиц, который находился на территории бывшего концлагеря Дахау, недалеко от Мюнхена. В январе 1946 года бывший комендант Плашова написал Рут Ирен Кальдер короткое письмо: «Дорогая Рут, благодарен тебе за письмо и посылку. Сколько тебе пришлось перенести, бедняжка моя. <…> Кормят здесь так, что я по-прежнему вешу килограммов семьдесят. Вполне прилично. <…> Все будет хорошо, не беспокойся ни о чем. <…> Шлю поцелуи тебе и Монике, большой привет бабушке. Ваш Мони».

Американские следователи быстро вычислили, кем был Гёт на самом деле. Четверо бывших заключенных из Плашова узнали коменданта лагеря. Когда они увидели Амона Гёта в окружении американских солдат, один из свидетелей поприветствовал его фразой: «Герр комендант! Четыре еврейские свиньи, смирно!»

Гёта экстрадировали в Польшу вместе с Рудольфом Хёссом, комендантом Освенцима. 30 июля 1946 года Гёт и Хёсс прибыли на железнодорожный вокзал Кракова. Их встретила разъяренная толпа. Люди в основном бросались не на Рудольфа Хёсса, который отправил в газовые камеры сотни тысяч человек. Толпа требовала расправы над Амоном Гётом, «палачом Плашова».

В конце августа 1946 года Гёт несколько дней подряд представал перед судом в Кракове. Для Польши это был первый масштабный процесс такого рода. Зрителей оказалось так много, что все они в зале не поместились. Благодаря громкоговорителю за ходом судебного процесса можно было следить, оставаясь на улице. В сквере напротив здания собрались сотни людей.

Гёту предъявили обвинение в геноциде. На его совести лежало убийство примерно восьми тысяч человек в лагере Плашов и двух тысяч человек во время ликвидации гетто в Кракове. Еще сто человек погибли по его вине, когда закрывали гетто в Тарнуве и Себни осенью 1943 года. Вдобавок Гёта обвинили в присвоении имущества жертв. На это он крикнул в лицо свидетелям: «Да ну? Откуда столько евреев? От этих свиней и хвоста не должно было остаться!»

Гёта спросили, признает ли он свою вину. Бывший комендант рявкнул: «Нет!» Во время процесса он все отрицал и сваливал на других эсэсовцев. Повторял, что подчинялся приказам начальства, был рядовым солдатом и никаких распоряжений не давал. Когда очевидцы рассказывали об убийствах в лагере, Гёт равнодушно отводил взгляд или пытался опровергнуть их показания. В качестве свидетеля защиты он вызвал Оскара Шиндлера, но тот не явился.

Также безуспешно Амон Гёт пытался заручиться поддержкой Метека Пемпера. Его бывший стенографист, воочию наблюдавший зверства Гёта, свидетельствовал не за него, а против.

Государственный прокурор Польши потребовал смертной казни. В заключительной речи он произнес: «Сейчас решается судьба человека, за которым при жизни закрепилась слава… дьявола нашего времени».

Амона Гёта приговорили к смерти. Он подал прошение о замене казни на тюремное заключение, пытался доказать, что еще может быть полезным для общества. Прошение отклонили.

13 сентября 1946 года Амона Гёта повесили. Его последними словами было нацистское приветствие «Хайль Гитлер!».


Амон Гёт (слева) в Кракове, на пути в здание суда, где в сентябре 1946 года его приговорят к казни{7}

* * *

Сколько вопросов я бы хотела задать бабушке! Думаю, мне было бы о чем с ней поговорить. Скелетов в шкафу оказалось предостаточно. На хронике казни деда видно, как он упрямо вскидывает руку к небу, прощаясь с жизнью гитлеровским приветствием. Промелькни у него хотя бы тень раскаяния, я бы, если представить, что это возможно, с ним охотно побеседовала. Но понятно, что это бессмысленно: он так и не признал вину. От начала до конца суда мой дед лгал.

Я еду на территорию бывшего концлагеря Плашов.

Сейчас она вся заросла бурьяном. Не осталось ничего: ни ограждений из колючей проволоки, ни сторожевых вышек, ни каменоломни, в которой заключенные гнули спину, ни бараков, ни массовых захоронений. Лишь зеленая поляна между «Макдоналдсом» и оживленной скоростной трассой. В отдалении в небо врезаются панельные дома времен социализма.

На холме стоит памятник из светлого камня. Он виден издалека: огромные фигуры со склоненными головами. На уровне груди пролегает глубокая трещина — символ вырванных сердец.

Я застываю. До сих пор перед глазами сцены из «Списка Шиндлера». Там все выглядит так живо и близко, но это не фильм. Это реальность.

Лагерь остался в прошлом. Мой дед давно мертв.

Я беру цветы и по широким ступеням поднимаюсь к основанию памятника. Сверху обзор лучше. Территория выглядит заброшенной, неухоженной. Без указателей невозможно было бы догадаться, какие зверства здесь совершались много лет назад.

Под моросящим дождем семенят бегуны, чуть дальше замечаю человека с собакой. Должно быть, люди каждый день здесь гуляют и радуются буйству зелени вокруг.

Перед памятником я стою одна. В это время года сюда мало кто заглядывает. С трепетом касаюсь холодного камня — точно как в Иерусалиме у Стены плача.

В последние месяцы я часто задумываюсь, кто я. Дженнифер? Или Дженнифер, внучка Амона Гёта? Что из этого — моя жизнь?

Я не могу сунуть историю деда в выдвижной ящик, запереть его и сказать: «Ну всё, меня это больше не касается». Это было бы предательством его жертв.

К памятнику в Плашове я пришла как на могилу. За могилами следят, сюда возвращаются и чтят память ушедших.

Когда человек умирает, на похороны идти не обязательно. Попрощаться можно и внутри себя. Впрочем, посещение этой могилы для меня наполнено смыслом. Это важный ритуал, и я хочу исполнить его. Хочу отдать дань уважения жертвам своего деда — и сделать это осознанно, чтобы никогда не забыть.

Медленно кладу цветы. Сажусь на траву. И только теперь замечаю, что вокруг памятника собрались люди. По траве бегают дети — школьники из Израиля. Я вслушиваюсь. Слова знакомые.


Памятник жертвам лагеря Плашов. «Люди с вырванными сердцами»{8}

Глава 3. Жена коменданта: Рут Ирен Кальдер, моя бабушка

Прекрасное было время.

Мой Гёт был королем, а я его королевой.

Кому бы такое не понравилось?

Рут Ирен Гёт вспоминает жизнь с Амоном Гётом, комендантом концлагеря, 1975 год

Что знала моя бабушка?

До посещения виллы я была уверена, что бабушка многого просто не понимала.

Перед поездкой в Краков я представляла виллу шикарным домом с огромными угодьями. По моим представлениям, дом находился далеко от лагеря и был огромным, так бабушка могла бы не слышать ни выстрелов, ни криков горничной, которую избивал дед.

Все оказалось не так. Бабушка находилась в эпицентре событий. Небольшая вилла стояла впритык к лагерю.

Неужели бабушка не только ослепла от любви, но и оглохла?

Что случилось с ее состраданием? В паре сотен метров от нее гибли люди, а она устраивала празднества с Амоном Гётом.

Дед умер давно, но бабушку я застала. В детстве она была самым близким мне человеком. Не так уж много было нужно, чтобы прикипеть душой: бабушка относилась ко мне благожелательно, этого оказалось вполне достаточно.

Она излучала доброту. Когда я ее вспоминаю, меня охватывают знакомые приятные чувства.

И вдруг из книги, посвященной матери, я узнаю о бабушке такое, что совершенно не сочетается с ее образом в моей голове.

Не будь этого, одно лишь знание о кровных узах с Амоном Гётом, возможно, не выбило бы меня из колеи. Я бы видела в нем историческую личность и смогла бы дистанцироваться. Да, он мой дед, но он никогда не водил меня в детский сад и не держал за руку. Это делала бабушка.

Она мне родная, поэтому я не в силах заменить кошмарный образ Амона Гёта каким-то неопределенным пятном, оставшимся в истории.

Потомков национал-социалистов иногда разделяют на тех, кто лично знал родственников, и тех, кто не застал их в живых. Некоторые исследователи приходят к выводу: тот, кто лично не был знаком с предком-нацистом, не так сильно страдает по поводу происхождения. Однако исследователи забывают, что потомок, как правило, окружен людьми, которые когда-то этого нациста любили. Ныне живущие становятся связующей нитью между нами и умершими.

Моей матери было десять месяцев, когда Амона Гёта повесили. Из книги ясно, что она из-за отца очень страдала, поскольку была связана с ним так же, как и я, через Рут Ирен, свою мать и мою бабушку. Через женщину, которая до последних дней держала фотографию Амона Гёта у изголовья кровати. «Он был главным мужчиной в моей жизни», — говорила она. Почему она была с ним заодно?

Я сижу в большом междугородном автобусе, он забит людьми, но разговоров не слышно. По краям дороги стоят низкие домики, деревушки становятся все мельче. Асфальт мокрый, недавно опять шел дождь. Хоть бы небо наконец прояснилось! Там, куда я еду, и так всегда мрачно.

Это мой второй и последний день в Польше. Я еду в Освенцим. От Кракова он всего в часе езды. Я там никогда не была, несмотря на то, что Освенцим считается главным символом Холокоста. Читать о нем и быть там — огромная разница. Амон Гёт отправил в газовые камеры Освенцима тысячи заключенных из Плашова. Обсуждал ли он подобное с моей бабушкой? Вряд ли, но она не могла этого не знать.

Чем сильнее я пытаюсь ее понять и разобраться, какой же она была на самом деле, тем тяжелее становится сохранять объективность.

* * *

Рут Ирен Кальдер, впоследствии Рут Ирен Гёт, бабушка Дженнифер Тиге, познакомилась с Амоном Гётом, когда ей было 25 лет. Она родилась в провинции Верхняя Силезия, в городе Гливице[11]. Ее отец руководил автошколой и был членом НСДАП. В Эссене Рут Ирен ходила в театральную школу, получила диплом косметолога. Тогда же у нее случился короткий роман с мужчиной старше нее. Забеременев, она сделала аборт.

В Кракове Рут Ирен устроилась секретаршей в вермахт. Как пишет Йоханнес Захсленер, у нее сложилась репутация молодой женщины, которая «не прочь поразвлечься с мужчинами в форме». Подружившись с предпринимателем Оскаром Шиндлером, Рут Ирен выполняла для него небольшие поручения. Однажды весенним вечером 1943 года Шиндлер взял ее с собой на ужин к Амону Гёту.

В интервью и беседах с дочерью Рут Ирен говорила, что в первую встречу с комендантом концлагеря между ними вспыхнула любовь с первого взгляда. В ее глазах Амон Гёт был большим и сильным — «настоящей мечтой любой секретарши», обладателем хорошего чувства юмора, интеллигентным и начитанным «мужчиной… наподобие Кларка Гейбла в роли Ретта Батлера в „Унесенных ветром“».

В 1975 году Рут Ирен призналась Тому Сегеву, что ей поручили флиртовать с Амоном Гётом. Оскар Шиндлер, которому нужны были работники из лагеря Гёта, надеялся таким образом укрепить отношения с комендантом лагеря. «Поскольку секретаршей я была прехорошенькой, главной задачей стало завоевать его сердце. Тогда он и дальше поставлял бы нам рабочую силу. Евреев мы получали только через него, ведь он был комендантом».

Темноволосая девушка с изящной фигурой сразу нашла с Амоном Гётом общий язык. Рут Ирен вспоминала, как они быстро перешли на «ты» и как на прощание Гёт сказал: «Я тебе позвоню». Прошло несколько дней, Гёт так и не объявился. Тогда Рут Ирен Кальдер сама набрала его номер: «Ты собирался позвонить. Я все еще жду». Гёт был удивлен. Он даже заподозрил, что она как близкая подруга Оскара Шиндлера планирует за ним шпионить. Рут Ирен заверила, что с Шиндлером они просто друзья, и условилась встретиться с Гётом в Плашове.

Довольно скоро они сблизились, он дал ей ласковое прозвище Майола[12]. Из любви к Амону Гёту она переехала на его виллу, к самому концлагерю.

Хелен Розенцвейг описывает Рут Ирен Кальдер как красивую молодую женщину с темными волосами и восхитительной молочно-белой кожей. «Она очень любила Гёта, постоянно смотрела на него».

Наименее привлекательных качеств Амона она не замечала. Хелен Розенцвейг вспоминает, что Рут Ирен о лагере даже слышать не хотела. «Она часто замешивала яичный белок с огурцом и йогуртом и с этой маской на лице ложилась в постель. Слушала громкую музыку, заглушавшую выстрелы».

В фильме Стивена Спилберга Рут Ирен накрыла голову подушкой, когда Амон Гёт стрелял с балкона в заключенных.

Однажды в Плашов приехала ее мать, Агнес Кальдер. От обстановки, в которой жила дочь, она пришла в ужас и почти сразу засобиралась домой.

Тем не менее в доме коменданта Рут Ирен наслаждалась жизнью. Позднее она рассказывала дочери Монике, как они с Амоном Гётом начинали день с верховой езды. Потом она тщательно красилась, а после завтрака говорила горничным, что подавать на обед: Гёт ел много мяса и выпивал, на десерт были пирожки и фрукты. В послеполуденное время Рут Ирен снова каталась на лошади, слушала пластинки или играла в теннис с другими спутницами эсэсовцев. По вечерам часто устраивали вечеринки. Они с Амоном Гётом любили слушать братьев Рознер, музыкантов из лагеря. Евреи Генри и Леопольд Рознеры меняли арестантскую робу на нарядные костюмы и играли для Гёта и его гостей на скрипке и аккордеоне. В восхитительных платьях из краковских ателье любовница коменданта выглядела хозяйкой дома.

На одном снимке из Плашова Рут Ирен позирует на фоне унылых бараков и колючей проволоки в элегантном костюме для верховой езды — ни много ни мало показ мод на Елисейских Полях. На других фотографиях она загорает в купальнике на террасе виллы или стоит в роскошном пальто и шляпе (слева маленькая черная собачка, справа любимый пес Гёта, дог Рольф мраморного окраса). Скорее всего, ее снимал Амон Гёт.


Рут Ирен Кальдер. Слева от нее комнатная собачка, справа дог Рольф, натасканный на людей. Снимок сделан Амоном Гётом{9}

* * *

У меня была только одна бабушкина фотография. Там она одета в длинное платье в цветочек, волосы уложены в высокую прическу, на пальце блестит золотое кольцо. Она стоит на лужайке в Английском саду в Мюнхене. Рядом такса, на траве лежит красный мяч. Бабушка весело смеется, глядя в камеру, молодая и счастливая. Такое хорошее, не постановочное фото. Мне оно очень нравилось.

Потом в книге о матери и в интернете я нашла совсем другие снимки. Вот она стоит рядом с догом, который кидался на людей. На это невозможно смотреть. В моей жизни было всякое, но рассматривать такие фотографии — выше моих сил. Бабушка нежно треплет пса по холке, и ее явно ничто не тревожит. А ведь это не какая-то болонка, а монстр, который по велению Амона Гёта нападал на людей.

Эти снимки совсем не вяжутся с моим представлением о бабушке.

По деду я не горюю. Я горюю по ней. Горюю по человеку, которым она не была.

Она относилась ко мне с добротой, поэтому я по умолчанию считала ее хорошей. Ребенок не задумывается, что у его близкого может быть другая, темная сторона.

Как бы мне хотелось, чтобы воспоминания о ней остались неомраченными. Почему бабушка не такая, как у большинства людей? Не милая старушка, которая давным-давно умерла?

Я постоянно сравнивала Ирен с другими своими бабушками — приемными. Одну мы называли «бохумской», а другую — «венской».

«Бохумская» бабушка — мама моего приемного отца. Крошечная, с серебристыми кудряшками после химзавивки, с энергичной походкой. Она обожала юбки и сверху надевала передник, боясь испачкаться. Выходя из дома, она переобувалась в лодочки на маленьком каблуке. В детстве я их называла «клац-клац». Приезжая в Бохум, мы ходили с ней на рынок или в мясную лавку, помогали в саду. Я не любила сажать овощи и собирать ягоды, но результат полевых трудов мне нравился: у бабушки в подвале стояли банки домашнего компота. К столу нас звали ударом гонга[13].

Приученная к порядку и строгости, бабушка не проявляла к нам особой мягкости, но у нее было доброе сердце. Имея двух родных детей, она считала своим христианским долгом принять в семью сирот и отказников. Это стало прекрасной традицией. Выросший среди приемных братьев и сестер, мой отец принял в семью отказника — меня.

«Бохумская» бабушка была активной прихожанкой евангелистской церкви, очень любила свою общину и регулярно навещала могилу рано умершего мужа. Почти каждое воскресенье она ходила в церковь, и там же во время богослужения однажды у нее остановилось сердце.

«Венская» бабушка по линии моей приемной матери тоже была невысокого роста, ее можно назвать пухленькой. От бабушки исходила материнская забота, спокойствие. Она всегда хорошо выглядела, любила шелковые платья и пальто с меховым воротником. В детстве я у нее часто гостила. Вена мне нравилась куда больше Бохума, казалась гораздо интереснее. Бабушка частенько вела себя по-ребячьи. Однажды мы с ней притворились, будто сбежали. Дедушка тогда даже перепугался.

А вот на Рождество в Вене было скучновато. Мы стояли перед наряженной елкой, и бабушка не решалась запеть, потому что не попадала в ноты.

Мы там часто проводили каникулы. Зимой катались на лыжах в горах в Австрии, летом ходили в походы или ездили с палатками на море в Италию. Дедушка иногда рассказывал о войне, о кампании Роммеля в Африке. Бабушка никогда эту тему не обсуждала. Она бежала с территории современной Чехии в Вену в 1945 году и говорить о том времени не хотела. Представляю, чего она тогда натерпелась.

А еще у меня оставалась бабушка из Нигерии — вторая родная бабушка. О ней я знаю мало. Когда мне было 28 лет, я встретилась с отцом. Оказалось, когда мать захотела сдать меня в приют, он предложил, чтобы меня вырастила бабушка из Нигерии. Он считал, что такая жизнь будет гораздо лучше приюта. Моей матери идея не понравилась. Наверное, в то время она еще сомневалась, отказываться ли ей от ребенка. Мать могла меня навещать в приюте или даже забрать оттуда, если бы передумала.

Я представляю «африканскую» бабушку рослой, гордой, сильной женщиной, главой семьи. Ее готовность меня воспитать достойна уважения. Я ей за это благодарна и часто задаюсь вопросом: «Что было бы, если…?»

Бабушек я никогда не сравнивала — ни в детстве, ни потом. Они очень разные. С каждой меня что-то связывает, каждая для меня по-своему важна.

И все же Рут Ирен занимала в моем сердце особое место. Это первый близкий человек в жизни.

Удочерив меня, семилетнюю, приемные родители оборвали связь с моей биологической матерью. Они считали, что так будет лучше. При этом из моей жизни вычеркнули и бабушку. Я очень скучала по ней. На ее месте образовалась пустота.

Последний раз я услышала о бабушке, когда мне было 13 лет. Приемные родители сказали, что она умерла. О ее смерти они узнали из газеты. То, что она покончила жизнь самоубийством, там не написали.

Я не стала мучить их расспросами. Тему моей родной семьи мы с приемными родителями, как правило, не затрагивали. Это молчание тяготило, мы словно были связаны невысказанным соглашением не заводить речь о моих родных. В любом случае приемные родители вряд ли бы что-то рассказали, поскольку сами почти ничего не знали.

Помню, я расстроилась, когда узнала о смерти бабушки. Я всегда надеялась увидеть ее снова. Смерть отняла у меня бабушку безвозвратно.

До тех пор, пока я не нашла книгу о матери в библиотеке Гамбурга, у меня оставались только воспоминания. Бабушке я нравилась. Рядом с матерью мне бывало не по себе. Она тащила меня за руку, когда теряла терпение. Рут Ирен никогда так не делала.

Помню только одну ситуацию, когда бабушка меня разозлила. Я из-за чего-то расстроилась, а она меня не то что не пожалела — она запретила плакать. Я не поняла тогда, чем слезы ей так не угодили.

Бабушкой в классическом понимании она не была. Мне даже не разрешалось называть ее бабушкой, я обращалась к ней по имени. Возможно, она не хотела чувствовать себя старой. Говорили, будто Рут Ирен была помешана на красоте и внешнем виде. В книге написано, что даже дочь называла ее по имени.

Помню бабушкину квартиру на Швиндштрассе в Швабинге. Обычно мы сидели на кухне. Играла радиостанция Вооруженных сил США. Я до сих пор слушаю англоязычное радио: в Гамбурге — военное радио Англии, в Израиле — «Голос мира».

Гостиной как таковой у бабушки не было. В доме приемной семьи в Вальдтрудеринге мы валялись на диване в удобной домашней одежде. Для Рут Ирен это было немыслимо. В ее доме мне всегда было спокойно, но я все-таки чувствовала себя гостьей. Каждый раз бабушка была с иголочки одета и красиво накрашена, чувствовалось, что атмосфера немного официальная. На кухне царил идеальный порядок. Там никогда не варили и не пекли.

К сожалению, у меня сохранилось мало воспоминаний о бабушке. Она ассоциируется с теплом и добротой. С тем, кто о тебе заботится, кто тебя защищает.

Когда мать забирала меня из приюта, а позднее из дома приемной семьи и везла к бабушке в Швабинг, это значило, что мы не едем в Хазенбергль, где жила мать.

Крепкую семью у нее создать не получилось. В обществе ее тогдашнего мужа Хагена, пьяницы и любителя распускать руки, мне всегда приходилось быть настороже. Я никогда не знала, дома он или нет. Когда его не было, я надеялась, что он не вернется. Прислушивалась к звуку поворачивающегося ключа в замке, к шагам.

С бабушкой я чувствовала себя уверенно. Как только я переступала порог ее кухни, все становилось на свои места.

* * *

Хелен Розенцвейг рассказывала, как Рут Ирен Кальдер как-то раз спустилась «в кухню, всплеснула руками и произнесла: „Если бы я только могла, я бы вас всех уже отпустила, но это не в моей власти“».

На вилле Амона Гёта обе горничные, Хелен Хирш и Хелен Розенцвейг, постоянно подвергались насилию. Когда они были ему нужны, он орал на весь дом или звонил в звонок, который был слышен во всех комнатах. Если они не появлялись тотчас, он их бил. От ударов Гёта у Хелен Хирш лопнула барабанная перепонка, и она осталась глухой на левое ухо. Хелен Розенцвейг вспоминала: «Он часто скидывал меня с лестницы. Когда я была рядом с ним, страх смерти пропадал. Я была уверена, что он рано или поздно меня убьет. Мы будто двадцать четыре часа в сутки ходили под виселицей».

Позднее Рут Ирен рассказывала дочери Монике, что однажды вмешалась, когда Амон Гёт взял кожаную плеть из сушеного «бычьего корня», которым в концлагере били заключенных, и собрался избить им горничную. Посмотрев на Рут Ирен, он со слезами на глазах начал просить у нее прощения и с тех пор больше не прикасался к плети дома. Известна еще одна странная история. Однажды Рут Ирен пригрозила Гёту, что больше не будет «с ним спать, если он продолжит стрелять в евреев». И якобы это сработало.

По мнению Хелен Розенцвейг, в Рут Ирен оставалось «что-то человечное». Например, она в присутствии Гёта хвалила горничных и в целом относилась к ним уважительно.

Когда сестер Хелен Розенцвейг должны были депортировать из Плашова (скорее всего, в Освенцим), Хелен Хирш побежала к Рут Ирен и попросила ее помочь. Сначала Рут Ирен отказывалась, но в итоге позвонила в лагерную полицию, и депортацию сестер Розенцвейг отменили. Когда впоследствии Рут Ирен призналась Гёту, что самовольно приняла решение спасти их, он ринулся к горничным на кухню с оружием в руках, но потом успокоился.

Также Хелен Хирш рассказывала, что однажды Гёт, вусмерть пьяный, хотел ее изнасиловать. Рут Ирен услышала крики о помощи и успела вмешаться. Гёт оставил горничную в покое.

Многие очевидцы вспоминают, что Рут Ирен пыталась мягко воздействовать на Гёта. Говорят, она защищала нескольких заключенных и предотвращала пытки и расстрелы. В ее присутствии Гёт вел себя сдержаннее и говорил мягче. Есть свидетельства, что однажды она увела Амона Гёта с плаца, когда тот избивал кнутом заключенных. При этом впоследствии Рут Ирен неоднократно утверждала, что никогда не заходила на территорию лагеря.

По словам Эмилии Шиндлер, ее муж Оскар в середине 1944 года говорил, что Гёт постепенно начал уставать от подруги: мол, она была слишком «миролюбивой» и постоянно его «отговаривала от садистских вакханалий».

Время от времени Рут Ирен робко пыталась помогать узникам, значит, она знала, как Амон Гёт с ними обращается и какие зверства учиняет в лагере.

Метек Пемпер пишет в автобиографии, что Рут Ирен периодически печатала для Гёта особо конфиденциальные документы. Пемпер предполагает, что она также составляла списки заключенных, которых отправляли на казнь.

Впоследствии Рут Ирен настойчиво повторяла, что Плашов был трудовым лагерем, а не лагерем смерти, и что там содержались только взрослые.

При этом дочери Монике она признавалась, что видела, как детей вывозили из лагеря на грузовиках. Моника Гёт говорила, что ее мать постоянно о них думала и, скорее всего, писала о том случае в дневнике.

На тех грузовиках в 1944 году из Плашова детей увозили в Освенцим. Гёт хотел освободить в лагере место для евреев, прибывающих из Венгрии. Как следует из его письма вышестоящему члену СС, он должен был «очистить» лагерь от стариков, больных и слабых, в том числе детей, «ликвидировать непродуктивные элементы». Многих из них было решено отправить в газовые камеры Освенцима для «особого обращения».

На плацу повесили плакат, на котором было написано: «Каждому заключенному — рабочее место». По громкоговорителю раздавались веселые мелодии. Узники раздевались догола, и их осматривали лагерные врачи. По свидетельствам очевидцев, в лагерь приехал Йозеф Менгеле, печально известный врач из Освенцима, который занес в список фамилии всех детей. 14 мая 1944 года так называемая оздоровительная акция завершилась. Тех, кого решили отправить в Освенцим, собрали на одной стороне плаца: там было примерно 1200 человек, среди них 250 детей.

Выжившая в Плашове Стелла Мюллер-Мадей вспоминает день, когда детей загоняли в грузовики: «Вся площадь ходуном. Отцы и матери рыдают. Дети, до этого застывшие, как куклы, онемевшие от ужаса, умоляют помочь… кричат и кричат… Один малыш на четвереньках пытается убежать. <…> Надзирательница хватает его за ручонку и швыряет на погрузочную площадку. Зрелище невыносимое. Все узники воют от ужаса, свистят кнуты, лают собаки… И вдруг из громкоговорителя начинает играть вальс. <…> В это время грузовики подъезжают к воротам лагеря».

Вскоре после прибытия в Освенцим детей убили.

* * *

Моя бабушка всю жизнь идеализировала и оправдывала Амона Гёта, а я сначала не судила ее строго, думая так: «Она ничего плохого не сделала. Она не принимала участия в его зверствах».

Как мало я о ней знала! Читая книгу из библиотеки, я внимательно рассматривала фотографии с бабушкой: сначала из личных архивов, а потом и исторические.

У нас с ней много общего.

Я тоже люблю красивую жизнь. Езжу на хорошей машине, живу в большом доме, ценю комфорт. Как и бабушка, обожаю дорогие вещицы и иногда готова заплатить высокую цену, чтобы заполучить их. Все в итоге сводится к вопросу: какова она будет?

После войны бабушка жила довольно скромно. Кажется, для нее были важны не только деньги и статус. Она, бесспорно, наслаждалась тем, что ей предлагал Амон Гёт, но оставалась в Плашове не только ради жизни в роскоши.

Думаю, она безумно любила Амона Гёта. Возможно, ее ослепляла власть, которой он был наделен. Однако должно было быть еще что-то, некое стечение обстоятельств, своего рода зависимость, которая заставляла бабушку закрывать глаза на все остальное.

Она потом так и не вышла замуж, ни к одному мужчине настолько сильно не привязывалась. Неважно, кто после войны пришел, а кто ушел: фотография Амона Гёта всегда оставалась на месте. Отсюда следует, что ее отношения с Амоном Гётом основывались на нечто большем, чем получение выгоды.

Мне знакома такая безграничная любовь. Когда я кого-то люблю, это чувство безусловно. Я понимаю бабушку. Любимый мужчина получает от меня нечто вроде безлимитного проездного: что бы он ни делал, мое сердце для него открыто. Конечно, я не признаюсь в этом и одобряю или приемлю не любые поступки, но тем не менее любовь остается первоосновой.

Спрашиваю себя, что бы я делала на месте бабушки. Ищу в ней свое отражение. Полюбила бы я садиста? Нет ответа. Но при мысли об избиении кого-то «бычьим корнем» у меня желудок выворачивает.

Оправдывая мою бабушку, мать твердила, что из спальни на вилле не было видно лагерь и что евреи в лагере говорили, будто она одна из них. Рут — еврейское имя.

Верить ли этому? Радоваться хотя бы какому-то оправданию? Меня раздирают сомнения. С одной стороны, я хочу сохранить положительный образ бабушки. С другой стороны, мне нужно докопаться до правды. Во время учебы я собирала информацию из разных источников и сравнивала их. Нужно принимать во внимание не предположения, а доказанные факты. С целью составить представление о том, какой была бабушка на самом деле, я собрала много материала.

Я не судья и не стремлюсь вынести ей приговор. Я только хочу увидеть ее такой, какой она была.

Узнав, что бабушка пыталась помогать заключенным, сначала я почувствовала облегчение: ну не могла она быть заодно с дедом, она была на стороне добра. И сейчас за эти мысли мне стыдно перед жертвами Амона Гёта.

Снова воспроизвожу в голове сцену с горничной. Бабушка стоит на кухне рядом с Хелен, жизнь которой каждую секунду висит на волоске, и говорит, что помогла бы ей, будь это в ее силах. За такими словами скрывается равнодушие. Заступившись за Хелен, бабушка тем не менее оставила ее в беде.

Она видела, как страдают горничные, и понимала, что должна разрешить внутренний конфликт. Бабушка отличала плохое от хорошего. У нее был выбор. Но эгоизм не позволил ей принять решение.

Кого-то она жалела, кому-то помогала. Было ли этого достаточно? Нет, конечно. Бабушка могла бы во сто, в тысячу раз чаще делать добро. Получается, она так ничего и не осознала, продолжая думать только о себе.

Полагаю, есть то, что отличает нас с ней друг от друга, и это довольно существенно. Я бы не смогла жить с убийцей и мириться с тем, что он мучит других людей.

* * *

Дженнифер Тиге говорит о бабушке с нежностью, у нее светятся глаза.

Она мечется между любовью и неприятием, обороной и нападением. Через бабушку она пытается понять себя.

«Я ничего не знала». Эту фразу Рут Ирен часто повторяла после войны. Это лейтмотив молодости многих немцев. Родители и дедушки с бабушками твердили, что понятия не имели об уничтожении огромного количества людей. А дети и внуки не знали, можно ли этому верить и нужно ли.

Но как же вы могли об этом не знать?

Да разве возможно, чтобы это оставалось незамеченным?

В 2011 году впервые опубликовали дневник Фридриха Кельнера за период с 1939 по 1945 год. Кельнер в описываемое время служил простым чиновником в суде в гессенской провинции, где жил до своей смерти в 1970 году. Не имея доступа к секретным документам, он записывал слухи, разговоры местных жителей и прежде всего информацию из газет, доступных каждому. Из его дневника становится очевидно, что людям, которые «ни о чем не знали», было известно довольно многое о диктатуре, войне и Холокосте. Например, в 1941 году Фридрих Кельнер пишет: «Больницы и дома престарелых превратились в центры убийств». Он замечает, что в газетах все чаще объявляют о смертельных случаях в больницах и домах престарелых. Его внимание привлек случай одной семейной пары, вовремя забравшей домой из такой больницы сына, у которого диагностировали психическое расстройство. В это же время, как раз перед нападением на Советский Союз, до Фридриха Кельнера дошли слухи о массовых убийствах евреев: «Находящийся в отпуске солдат стал свидетелем жестоких расправ на оккупированной территории Польши. Он видел, как обнаженных евреев и евреек выстроили перед длинным глубоким рвом, затем украинские эсэсовцы выстрелили им в затылок, и тела упали в ров. Когда могилы начали засыпать, оттуда еще доносились стоны!» В сентябре 1942 года из Лаубаха, где жил Кельнер, выслали две еврейские семьи, и это тоже нашло отражение в его дневнике: «В последние дни из нашего округа депортируют евреев. Из города вывезли Штраусов и Хайнеманнов. Я узнал из проверенного источника, что всех без исключения евреев отправляют в Польшу, и там их убивают эсэсовцы».

С 1996 года художник Гюнтер Демниг начал реализовывать проект «Камни преткновения». Более чем в 800 немецких городах и деревнях установили маленькие мемориальные таблички из латуни. Они лежат перед домами людей, которых забрали нацисты. Показательно, что на некоторых улицах таблички лежат перед каждым третьим домом. Иногда там написано одно имя, иногда имена всех членов семьи. На этих улицах невозможно было бы не заметить отсутствие соседей: семьи евреев, девочки с синдромом Дауна, гомосексуала, коммунистки.

Но во многих немецких семьях родители, дедушки и бабушки никогда не затрагивали опасные темы. При слове «нацисты» имелись в виду какие-то другие люди. Разве можно представить, что этот приветливый дедушка во время войны совершал преступления, а эта добродушная старушка с восторгом приветствовала Гитлера? Точно так же Дженнифер Тиге не могла представить, что ее бабушке хорошо жилось в доме у самой границы концлагеря.

Жизнь Рут Ирен Кальдер — один из немногих очевидных примеров самообмана и насквозь лживой семейной истории. Рут Ирен не совершала преступлений, но была соучастницей и получала свою выгоду. Амон Гёт поднимался по карьерной лестнице в СС, она поднималась вместе с ним. Амон Гёт остается кем-то чужеродным, от кого легко откреститься, но в Рут Ирен, соблазнительной приспособленке, можно увидеть себя — хотя бы часть отражения.

Узнав в 1946 году о казни Амона Гёта из хроники, она закричала и в беспамятстве заметалась. Агнес Кальдер упоминала, что Рут Ирен после этого быстро поседела и начала красить волосы в черный.

Моника Гёт говорила, что ее мать постоянно пересматривала американский художественный фильм «Я хочу жить!» со Сьюзен Хэйворд в главной роли. Это яркое воззвание против смертной казни. Сюжет строится вокруг убийства, из-за которого в США казнили невинную женщину.

Одним из любимых фильмов Рут Ирен был послевоенный «Третий человек». В красавице Алиде Валли она узнавала себя. Алида Валли исполняет роль спутницы Гарри Лайма, преступника и убийцы, которого сыграл Орсон Уэллс. Она бесконечно верна возлюбленному и остается с ним вплоть до его гибели.

По словам дочери, Рут Ирен заводила новые романы, но ни одного мужчину она не любила так, как Амона Гёта. После войны она какое-то время встречалась с американским офицером. Он оплатил ей курсы английского языка. Вернувшись в Техас к жене и ребенку, американец регулярно отправлял Рут Ирен любовные письма и ежемесячно высылал чеки, пока она не покончила жизнь самоубийством в 1983 году.

В 1948-м, спустя два года после казни Амона Гёта, Рут Ирен подала прошение американским властям, желая сменить фамилию. Она утверждала, что свадьба с Амоном Гётом не состоялась только из-за того, что в конце войны в стране воцарился хаос.

Отец Гёта, Амон Франц Гёт, с которым Рут Ирен состояла в переписке, прошение поддержал. Он подтвердил, что его сын перед окончанием войны жил с Рут Ирен. Поскольку второй брак Амона Гёта к тому времени был расторгнут, ей разрешили сменить девичью фамилию. С тех пор ее звали Рут Ирен Гёт.

В ее рассказах Амон Гёт продолжал существовать как венский джентльмен, обаятельный и остроумный, который, увы, героически погиб на войне. О его преступлениях Рут Ирен Гёт никогда не говорила, в этом она не отличалась от большинства современников. От постоянных расспросов дочери она отмахивалась.

Моника считала мать самолюбивой хладнокровной особой, которая прежде всего пеклась о красоте. Рут Ирен сделала подтяжку лица и поправила нос, который считала «еврейским». Она до конца жизни винила мир в том, что у нее слишком рано отняли ее самую большую любовь.

От незаконно присвоенного имущества, которым Амон Гёт обзавелся в Плашове, его спутница жизни, судя по всему, не отказалась. Рут Ирен работала секретаршей. В свободное время она позировала на фотосъемках для модных показов, а по вечерам подрабатывала в швабингском баре «Грюнен Ганс». По словам Моники Гёт, Рут Ирен любила прогуливаться по Швабингу, ее платье всегда сочеталось по цвету с помадой, а рядом обычно семенил ухоженный пудель по кличке Месье.

Дочерью и ее проблемами она не интересовалась. «Ничем не обремененная Рут, — так ее назвала Моника Гёт. — Все чувства отданы умершему Амону».

* * *

Книга о матери повлекла за собой двойное разочарование в бабушке. В книге явственно показаны ее бессердечие и эгоизм: во-первых, она жила в концлагере с преступником, а во-вторых, стала ужасной матерью или, скорее, настоящим монстром. О дочери Рут Ирен не заботилась, даже била ее. Моя мать во многом ее винит. Она прошлась по ней так, что от Рут Ирен живого места не осталось.

По-моему, это несправедливо. Бабушка умерла и не может себя защитить.

Одновременно в книге подчеркивается, что они с матерью всю жизнь тесно общались, поддерживая друг с другом связь, несмотря ни на что. Когда мать забеременела мной, она жила у Рут Ирен.

Моника была удивительно близка со своей бабушкой Агнес. Все детство она провела в ее квартире в Швабинге. То была семья из трех человек, трех женщин. Три поколения под одной крышей. Мужчины — мой прадед и Амон Гёт — были мертвы.

Рут Ирен ревниво относилась к близости Агнес и Моники. Рядом с ними она чувствовала себя чужой, так написано в книге. В детстве моей матери Агнес была ее островком спокойствия, опорой и поддержкой.

Иногда мне кажется, что все повторяется. Моника была глубоко привязана к бабушке, а с матерью у нее были сложные отношения. Так же и я с бабушкой чувствовала себя в безопасности, а рядом с матерью мне было тревожно. Судя по всему, любовь в нашей семье каждый раз минует одно поколение.

Моя мать постоянно подчеркивает, какую важную роль играла для Рут Ирен внешность, какой та была красавицей, как походила на юную Элизабет Тейлор. Рут Ирен всегда элегантно одевалась, а Моника в это время якобы ходила в дырявых обносках.

Моника делает акцент на том, что Рут Ирен была ужасной матерью и тщеславным человеком и что она проводила массу времени в ванной со своими тюбиками и кремами.

Не думаю, что в Рут Ирен не было ничего кроме тщеславия и эгоизма. Необычная, эффектная женщина, она не искала кормильца, хотя для послевоенной Германии это было обычным делом, и крепко стояла на ногах. Долгое время она работала секретаршей в Гёте-Институте. Вот еще одно совпадение: учась в Израиле, я тоже там работала.

От сверстников она очень отличалась. Бабушка прекрасно говорила по-английски, читала британскую газету The Times. У нее в квартире было много книг: Тухольский, Бёлль, Брехт. Она увлекалась театром и литературой. Ходили слухи, будто она числилась в Социал-демократической партии Германии и обожала Вилли Брандта.

Бабушка придерживалась толерантных для того поколения взглядов. Одно время она жила в одной квартире с трансвеститом по имени Лулу и гуляла по Швабингу с ним и его друзьями-гомосексуалами. Мой отец познакомился с Моникой через приятеля, тоже африканца. Тот снимал у Рут Ирен комнату. В 1960-е и 1970-е годы в Мюнхене сдавать помещение чернокожим считалось неприличным. Бабушка не была расисткой.

Я бы с удовольствием расспросила о бабушке ее друзей, но приходится судить по репортажам журналистов и воспоминаниям матери. Оба источника подчеркивают ее отрицательные качества. Единственное, на что я могу рассчитывать, — это моя интуиция. Обычно она меня не подводит, я хорошо разбираюсь в людях. Неужели я действительно так ошибалась в бабушке?

Когда мне было лет семнадцать, приемные родители передали мне от бабушки открытку. Они скрывали ее, беспокоясь, что я стану разрываться между старой и новой семьями. Открытку, а еще детскую книгу, которую сама выбрала, бабушка прислала на мой седьмой день рождения. Я бы хотела получить это раньше! Думаю, было бы очень важно и полезно обрести материальные свидетельства и воспоминания о биологической семье, но все это внезапно исчезло из моей жизни после удочерения.

На открытке была изображена картина Паулы Модерзон-Беккер «Крестьянская девочка со скрещенными руками». У девочки серьезный и надменный вид, руки плотно прижаты к телу. Скорее всего, ей столько же лет, сколько было тогда мне. Почерк Рут Ирен напоминает каллиграфию. Бабушка выписывала каждую букву, и эта аккуратность типична для людей ее поколения. Вот что было на открытке: «Дорогая Дженнифер, от всей души поздравляю с днем рождения и желаю, чтобы следующие 364 дня твоего года были прекрасны! Любишь ли ты читать? Надеюсь, книжка тебе понравится. Я часто о тебе вспоминаю. Передавай от меня родителям большой привет! Твоя Ирен». Милые, душевные слова. Я очень радовалась подписи «Твоя».


Паула Модерзон-Беккер, «Крестьянская девочка со скрещенными руками». Эту открытку Рут Ирен Гёт отправила внучке Дженнифер на седьмой день рождения


* * *

Приемная мать Дженнифер Тиге, Инге Зибер, вспоминает, что в детстве девочка долгое время надеялась, что ее заберет бабушка.

Однажды, еще до удочерения, Рут Ирен Гёт навестила Дженнифер в ее новой семье. Она заранее позвонила и спросила, можно ли ей прийти. Инге и Герхард Зибер пригласили ее на кофе. Рут Ирен показалась Инге приветливой и любезной. В своей длинной лоскутной юбке она совсем не походила на старушку. «Она одевалась с небрежным лоском швабингской богемы. Необычно, ярко, но в то же время без перебора. Я была на 25 лет моложе, но рядом с ней чувствовала себя какой-то клушей». Рут Ирен просидела у них на диване несколько часов, ей было очень интересно познакомиться с новой семьей Дженнифер, она задавала много вопросов.

Примерно в это же время, в середине 1970-х годов, к Рут Ирен приехал в Швабинг Том Сегев.

Тогда Сегев еще был не всемирно известным исследователем и публицистом, а молодым докторантом Бостонского университета. Работая над диссертацией о комендантах концлагерей, он путешествовал по Германии и встречался с ближайшими родственниками и друзьями нацистских деятелей. У них он надеялся узнать, какие мотивы двигали комендантами, какое у них было душевное состояние. Впоследствии его труд появился на свет в издательстве Rowohlt под названием «Солдаты зла. История комендантов концлагерей» (Die Soldaten des Bösen. Zur Geschichte der KZ-Kommandanten).

Его исследование включает в себя анализ психики не только нацистских преступников, но и их ближайших родственников, особенно вдов. Сегев пишет: «Они соглашались со мной беседовать, потому что их преследовало прошлое, от которого не получалось убежать. <…> Каждый из них надеялся, что у него получится хотя бы немного оправдаться».

Пребыванию в лагере опрашиваемые не придавали особого значения. Например, Фанни Фрицш, вдова Карла Фрицша, заместителя коменданта Освенцима, «легко объясняла зверства мужа. Она решила, что их никогда не было». По ее словам, в Освенциме никто не погибал. А Фрицш был лучшим мужем на свете, и их детям она всегда ставила его в пример.

Рут Ирен Гёт выделяется среди опрошенных. Она тоже преуменьшала преступления Амона Гёта, но, по словам Сегева, еще будто старалась произвести впечатление несчастной вдовы и с явным удовольствием вспоминала время, проведенное в лагере. Сегев вспоминает визит к Рут Ирен:

«В конце 1970-х годов Рут Ирен Гёт жила в квартире, видавшей виды. Она встретила меня в каком-то китайском платье с запáхом. Из-за покрытых пылью темно-зеленых бархатных штор и громоздкой мебели квартира казалась мрачной. Рут села на диван, закинула ногу на ногу и стала одну за другой закуривать сигареты через длинный мундштук, кокетливо оттопырив мизинец. Это напоминало тщательно подготовленную постановку. Как бывшей актрисе ей не составило труда продемонстрировать нигилизм, отсылающий к эпохе Веймарской республики. „Ну да, Плашов, — глухо сказала она, добавив в голос хрипотцы. — Ох уж этот Плашов… — Затем, выдержав паузу, она продолжила: — Вам донесут, что у меня там была лошадь и что я вела себя как шлюха. Да, я со многими офицерами поддерживала отношения. Но любила только Гёта. И это он подарил мне лошадь. Я обожала ездить верхом. Ах, Гёт… Не мужчина, а мечта!“ Я не мог избавиться от ощущения, что она наслаждалась каждым мигом своего спектакля. „Прекрасное время, — задумчиво произнесла вдова. — Нам было так хорошо вместе. Мой Гёт был королем, а я королевой. Кому бы это не понравилось? Жаль, что все закончилось“».


О жертвах Амона Гёта Рут Ирен выразилась так: «Они совсем не такие люди, как мы. Уж слишком грязные».

* * *

Я стою на сторожевой вышке и окидываю взглядом огромную территорию концлагеря Аушвиц-Биркенау[14]. «Да сюда сто футбольных полей влезет», — прикидывает рядом со мной какой-то турист.

Дует ледяной ветер. Наверное, стоит застегнуть куртку. Заключенные здесь страшно мерзли. Если я сниму куртку, смогу ли осознать их отчаяние? Нужно ли мне это делать? Нужно ли прочувствовать, каково было узникам по несколько человек лежать на двухъярусных нарах, в продуваемом насквозь бараке, без печек, без отопления? По ночам им не разрешали пользоваться туалетом, и, если у кого-то случалась диарея, всем приходилось наблюдать его страдания.

Имеет ли поездка в Освенцим какой-то смысл? Ведь обо всем уже написано в учебниках истории.

Я здесь впервые. Если бы меня попросили описать концлагерь в нескольких словах, я бы сказала так: ворота Аушвиц-Биркенау, ведущие к ним железнодорожные пути, бескрайнее небо над бараками. Слово «концлагерь» ассоциируется у меня с железнодорожными путями Биркенау — и с изможденными лицами людей после освобождения, с их огромными, запавшими глазами. Эти образы крепко засели не только в моей памяти, но и в памяти большинства людей.

Я иду вдоль железнодорожных путей. Они резко обрываются. Людей, которых привозили сюда в вагонах для скота уже полумертвыми, делили прямо на платформе. Одних сразу отправляли в газовые камеры, другие еще должны были работать. Скорее всего, сюда прибывали поезда и из Плашова.

На краю поляны, у берез, располагались газовые камеры и крематории. Перед отступлением в январе 1945 года нацисты заминировали здания и взорвали последний крематорий.

Здесь погибло больше миллиона человек. Туристы буквально стоят на их прахе.

Мои попутчики задают много вопросов, а я ограничиваюсь тем, что слушаю ответы. В детских бараках на холодных голых стенах нацарапаны рисунки, изображения идиллического детства: кто-то играет с куклой, кто-то — на барабане, кто-то везет за веревочку деревянную лошадку. Начинаю думать о своих сыновьях. Дети в концлагере были совершенно одни, их никто не мог защитить.

Нас поторапливает экскурсовод. Нужно возвращаться в автобус и ехать в Аушвиц I, лагерь чуть меньше по размеру. Через несколько минут мы на месте. Иду к воротам с надписью «Труд освобождает» и сразу же узнаю их. Эти ворота я видела бессчетное количество раз на фотографиях. Очень странно здесь находиться, все как во сне.

Вчера я посетила мемориал Плашова не только как Дженнифер Тиге, но и как внучка Амона Гёта. Комендантом концлагеря был мой дед, и это место касается меня напрямую. Сегодня же я приехала в Освенцим как обычная посетительница, одна из многих.

Начинается экскурсия по огороженной территории. Мы шагаем к домикам из красного кирпича. Там устроены выставочные пространства с витринами: очень много фотографий и всюду числа. Слишком огромные. Их безликость сбивает меня с толку. Гораздо лучше я воспринимаю буквы.

Иду из одного здания в другое, от экспозиции к экспозиции. Зрелище, которое меня ожидает в следующем зале, застигает врасплох: стеклянная стена, за ней горы очков. Дальше помещение с обувью: сапоги, босоножки, женские полуботинки.

А потом гора из человеческих волос. Почему я сразу вспомнила, как последний раз ходила к парикмахеру? Тогда на полу осталось несколько локонов. А здесь их две тонны. Когда Красная армия освобождала лагерь, солдаты обнаружили семь тонн человеческих волос, часть этой находки теперь здесь, под стеклом. Семь тонн человеческих волос. Невозможное число. Волосы, срезанные у убитых женщин и девочек, собирались использовать для создания войлока — шить свитеры.

Еще витрины. Костыли, протезы, деревянные ноги, ходунки, щетки, кисточки для бритья. Пустышки, рубашонки, башмачки, крошечные варежки.

Под стеклом лежат чемоданы, подписанные мелом. Фамилии и адреса. Нойбауэр Гертруда, сирота. Альберт Бергер, Берлин. А вот гамбургский адрес.

Иду по узким коридорам, рассматриваю фотографии узников концлагеря. Я люблю фотографировать, особенно людей. Предпочитаю крупные планы, стараюсь не упустить ни одной детали. Приглядываюсь к фотографиям заключенных. Кто-то гордо смотрит в камеру, кто-то со страхом. У большинства пустой взгляд: это портреты мертвецов.

Сначала поступающих узников фотографировали, позже эту форму регистрации заменили татуировкой с номером. Краску для татуировки производила фирма Pelikan. В школе мы писали ручками и чернилами Pelikan, ни о чем не подозревая.

Выхожу на улицу. Сажусь на скамейку и вдыхаю свежий воздух. Надо прийти в себя и побыть одной.

Чуть позже догоняю экскурсионную группу. За высокими стенами скрывается так называемый блок смерти. Заключенных запирали во дворе. Из-за стен ничего не было видно, раздавались только крики и выстрелы. Я спускаюсь в темный подвал. Там были сделаны узкие «колодцы»: стоячие камеры, настолько тесные, что люди не могли сесть. Забирались туда ползком. Четырех мужчин запирали здесь после рабочего дня, и они стояли до утра. За проступки в лагере наказывали: одного заключенного приговорили к семи ночам стоячей камеры, поскольку он прятал в соломенном тюфяке шапку. На следующий день камеры открывали. Если кто-то умирал, остальным приходилось всю ночь стоять, прижавшись к трупу. Простите за такие подробности. Кто мог придумать нечто настолько жестокое? Кто-то вроде моего деда. В Плашове тоже были стоячие камеры.

В тесный подвал спускается все больше и больше людей. Меня стискивают со всех сторон, и я спешу к выходу. На самом деле, радостно, что в Освенцим приезжает так много посетителей, которые не бегут от истории. По пути к конторе коменданта концлагеря Рудольфа Хёсса мы проходим мимо виселицы. Именно здесь после войны повесили этого человека, повинного в массовых убийствах в Освенциме. Я читала, что моего деда вместе с Рудольфом Хёссом экстрадировали в Польшу, где на Амона Гёта ринулась толпа в стремлении его линчевать. Меня поразило, как ярко этот эпизод показывает масштабы народной ненависти к коменданту Плашова. Не спилберговский фильм сделал его воплощением зла, он при жизни стал символом садизма.

У места казни Хёсса собралась группа молодых людей. Я стою чуть поодаль и наблюдаю за ними. Что они сейчас ощущают? Гнев? Злорадство? Безразличие?

Газовая камера сохранилась. Стоит и крематорий. Мрачное помещение с низким потолком. Вглядываюсь в черное отверстие печи для сжигания. Рядом посетители снимают все вокруг на телефоны. В голове не укладывается.

Вдруг понимаю, что с меня достаточно. Я хочу уехать отсюда. Появляется ощущение, будто мне кто-то сжимает горло. В этом месте заключено слишком много ужаса, оно похоже на глубокую яму, на могилу, которая тянет меня к себе. Не хочу в нее погружаться. Определяя себя только как внучку военного преступника, я казню себя и страдаю, но это не поможет ни жертвам, ни мне самой. Хорошо, что я здесь побывала. Больше я сюда не вернусь.

Сюда бы мою бабушку привезти. Может, тогда бы у нее глаза открылись.

* * *

В начале 1980-х годов лондонский режиссер Джон Блэр подготовил документальный фильм об Оскаре Шиндлере, согласовав съемки со Стивеном Спилбергом. Огромное количество исследований легло в основу художественного фильма «Список Шиндлера». Режиссер беседовал с вдовой Шиндлера Эмилией и многими выжившими. Шестидесятипятилетняя Рут Ирен Гёт тоже дала ему интервью, несмотря на тяжелую болезнь. У нее была эмфизема легких, и время от времени женщине приходилось дышать через кислородный аппарат.

Рут Ирен была уверена, что Блэр будет расспрашивать ее об Оскаре Шиндлере и придет один. Но его интересовал Амон Гёт, и в квартиру Рут Ирен пожаловала целая съемочная группа. Беседа длилась долго.

На старой видеопленке мы видим аккуратно накрашенную даму с высокой прической. Волосы окрашены в иссиня-черный. Тяжелая болезнь дает о себе знать, Рут Ирен то и дело начинает задыхаться. Она говорит по-английски и тщательно подбирает слова.

Она по-прежнему защищает Амона Гёта: «Нельзя назвать его жестоким убийцей. Он был не хуже остальных. Так в СС было принято. Да, он убил несколько евреев, но не так уж много. В конце концов, лагерь — это вам не парк аттракционов».

Рут Ирен утверждает, что Амон Гёт прежде не имел дела с евреями. Кровавые чистки в гетто, которые он устраивал перед назначением в Плашов и во время комендантства, она не упоминает.

С Оскаром Шиндлером Рут Ирен после войны общалась редко, но по-дружески. В интервью Джону Блэру она признается, что Оскар хорошо обошелся с евреями, но прежде всего потому, что те были ему необходимы. Шиндлер, Гёт, сама Рут Ирен были «хорошими нацистами», потому что они «не могли иначе». Никакой альтернативы. Да, они не любили евреев — так уж их воспитали.

Рут Ирен говорит: «У меня всегда было ощущение, что все это несправедливо, но не я устанавливала правила того времени. Когда наши отношения с Амоном зашли в тупик, я заявила ему, что расстаюсь с ним, поскольку больше не могу все это видеть. Тогда ко мне обратились горничные, взмолившись: „Останься! Ты всегда нам помогаешь, как же мы без тебя будем?“»

По словам Рут Ирен, для горничных она была ангелом-хранителем — «Во всем лагере говорили: „Бог послал нам ангела!“ То есть меня».

Когда Блэр говорит ей, что горничных не пришлось бы защищать, если бы их не избивал Амон Гёт, Рут Ирен возражает: «Тогда все так относились к прислуге».

В конечном счете она осталась в лагере не из-за просьб горничных, а из-за любви к Амону Гёту. «Он был привлекательным мужчиной, все его любили. Он всегда выручал друзей и был очень обаятельным, но не когда имел дело с заключенными, конечно, нет». С одними узниками Гёт пересекался чаще, чем с другими, к некоторым относился спокойно. Евреев было очень много в лагере, невозможно познакомиться с каждым.

На прямые вопросы Блэра Рут Ирен отвечает, что в лагере действительно были старики и дети, но вторых она «никогда не видела». А дочери Монике она рассказывает другое, упоминает перевозку детей из Плашова — предположительно в Освенцим: «Я только один раз видела, как детей сгоняют в грузовики. Так расстроилась, сердце заболело. А подруга мне сказала: „Это же просто евреи“».

Когда Блэр спросил, сожалеет ли она о прошлом, Рут Ирен отвечает: «Да, конечно. Я не сделала ничего плохого. Меня не в чем обвинить».

По ее словам, она ни разу не заходила на территорию лагеря, не видела бараков и все время проводила на вилле, «в милых четырех стенах». Из окон была видна каменоломня, где трудились заключенные, и Рут Ирен принимала их за обычных работяг. Нет, конечно, откуда ей было знать, что на каменоломне люди гибли. Нет, конечно, она ни разу не наблюдала массовых казней, которые проводили на холме в паре сотен метров от их дома.

Незадолго до смерти Рут Ирен впервые раскаялась перед дочерью: «Надо было больше помогать. Видно, Бог послал мне болезнь в наказание за то, что я осталась в стороне».

На следующий день после интервью с Джоном Блэром, 29 января 1983 года, Рут Ирен Гёт приняла большую дозу снотворного.

Возможно, она была напугана тем, что ждало ее после выхода документального фильма Блэра, но не это стало основной причиной самоубийства. За несколько месяцев до съемок ее уже посещали суицидальные мысли.

В предсмертной записке она пишет дочери: «Милая Моника… прости за все, что я сделала не так. <…> Мое время пришло. Я превратилась в развалину. Я стала в тягость себе и окружающим. Мне сложно сражаться с болезнью в одиночку. Хочу заснуть и больше не проснуться. Меня повсюду преследует страх. Поверь, мне горько покидать этот мир, но жить прикованной к постели невыносимо. <…> Прощай. Не суди строго. У меня нет другого выхода. Теперь все мое существование — это борьба с болезнью. <…> Сохрани добрую память обо мне. <…> С тобой тоже было непросто, но я тебя все равно любила так же, как ты любишь свое дитя. Мама».

Ни слова про Амона Гёта.


Женщины на каторжных работах в лагере Плашов

* * *

Я с нетерпением жду, когда увижу бабушку в документальном фильме про Оскара Шиндлера. Ее так давно нет в моей жизни. И вот начинается фильм. Я взяла его в библиотеке, где нашла книгу о матери.

Фильм состоит из множества интервью, которые режиссер Джон Блэр взял у свидетелей того времени. Где же она? Я перематываю фильм назад и вперед, но никак не могу найти нужный отрывок. Наконец, на 17-й минуте она появляется на экране.

Бабушка, прямая как жердь, сидит на стуле, смотрит точно в камеру. Красивое лицо с тонкими чертами. В ее облике всегда было что-то девичье. Она выглядит точно такой, какой я ее помню, — будто застыла во времени.

Бабушка что-то говорит, но слова мне сейчас не важны. Я даже не слушаю, лишь смотрю на нее.

Как же я соскучилась.

Вижу, ей не хватает воздуха. Невыносимо смотреть, как каждый вдох дается ей с трудом. Бабушка смертельно больна. Мне так ее жаль.

Я перематываю снова и снова, сцены повторяются два, три, четыре раза. Только потом до меня доходит смысл ее слов. Бабушка по-прежнему защищается. У нее было время на размышления, но ей это не помогло. Она не изменилась.

Мне грустно, а еще я злюсь. Злюсь на нее, злюсь на съемочную группу. Они направляют камеры прямо в лицо больному человеку, не оставляют бабушку в покое. Рут Ирен отвечает уклончиво. У нее превосходный английский. Знакомый приятный голос. Как раньше. Если бы только она не произносила эти чудовищные слова. Я чувствую, что бабушка скрывает гнев. Она явно загнана в угол.

На следующий день она умрет. Думает ли она во время интервью о таблетках, которые собирается проглотить? Давно ли она начала их собирать? Она уже приготовила печатную машинку, на которой наберет прощальное письмо? Или ей только во время интервью станет ясно, что она больше не может убегать — ни от болезни, ни от прошлого?

На нее сыплется все больше вопросов. Я вижу, она хочет, чтобы ее оставили в покое, она больше не в силах отвечать. Но они продолжают снимать ее утомленное лицо. Я вглядываюсь в ее глаза. Больше всего я любила ее глаза. Говорят, когда кто-то врет, он отводит взгляд, начинает моргать, смотрит в сторону. Бабушка этого не делает. Она смотрит прямо перед собой. Я не могу уличить ее во лжи. И это самое страшное: она искренне верит тому, что говорит.

В предсмертной записке она не упоминает жертв. Речь идет только о ней и о ее болезни.


Рут Ирен Гёт незадолго до самоубийства, 1983 год{10}


Она пишет только об одном ребенке — о второй дочери Моники, моей единоутробной младшей сестре. После удочерения меня вычеркнули из родной семьи. Но я почему-то уверена, что бабушка помнила обо мне до самого конца.

Мне бы хотелось иметь другого деда. А бабушку я бы ни на кого не променяла.

Возможно, все было бы иначе, будь у нас шанс встретиться, когда я уже выросла. Если бы мы разговаривали о том времени, она бы и меня кормила этой семейной ложью, которая так усложнила жизнь матери. Но мы не разговаривали. Я была ребенком.

Это не значит, что я защищаю бабушку или поддерживаю ее позицию. Я отстранилась от поступков Рут Ирен в лагере — от тех, которые она совершила, и тех, которые, к сожалению, не совершила. Я отстранилась и от ее послевоенных высказываний. Спутница коменданта концлагеря Рут Ирен Гёт и моя бабушка Ирен — для меня разные люди.

Многие дети и внуки национал-социалистов чувствуют себя обязанными загладить вину за действия предков. На внуков это действует не так сильно, как на «поколение кающихся» — детей нацистов. Вначале я заметила такую склонность и у себя, заметила этот страх — а как близкие отреагируют, если я скажу, что люблю бабушку?

Книга о матери озаглавлена так: «И после этого я должна любить отца?». Из названия следует, что она, разумеется, любить его не должна. Автор Маттиас Кесслер постоянно бьет по ней преступлениями Гёта. Во время чтения мне казалось, будто автор грозит пальцем и осуждает мою мать: «Твой отец монстр! Нельзя его любить!»

Но человеческая психика устроена иначе. Если бы мои дети совершили что-то ужасное, я бы, разумеется, осудила этот поступок, однако не перестала бы их любить.

Часто про потомков нацистов говорят, что они создают психологический конструкт, который позволяет им примириться со зверствами родных и сохранить у себя в голове остатки образа хорошего отца или бабушки. И тогда потомки утверждают, что их родственник просто исполнял приказ и другие люди совершали куда более ужасные злодеяния. Многие цепляются за утопическую мысль, что в конце концов преступник во всем раскаялся.

Думаю, со мной такого не происходит. Впрочем, я задумывалась, может, Амон Гёт все-таки раскаялся в конце жизни. Но эти мысли посещали меня не потому, что я хотела снять с него вину — и, соответственно, с себя тоже. Дело в том, что меня интересуют психологические связи, и Амона Гёта я считаю прежде всего человеком, а чувство сострадания заложено в человеческой природе.

Перед казнью дед не раскаялся, иначе бы он не вскинул руку в нацистском приветствии. И бабушка не раскаялась, она вообще предпочитала не замечать жертв. Она словно жила с закрытыми глазами.

Тем не менее я не стану оправдываться за то, что бабушка была мне близким человеком. Не собираюсь ничего объяснять. Что есть, то есть.

В детстве рядом с ней я не чувствовала одиночества. И никогда этого не забуду.

Глава 4. Жизнь с мертвецом: Моника Гёт, моя мать

Амон подчинил себе всю нашу жизнь.

Да, он мертв. Но он все еще здесь.

Моника Гёт, 2002 год

Я хочу снова увидеться с матерью — не для того, чтобы припомнить ей прошлое, а чтобы расспросить.

С нашей последней встречи прошло почти 20 лет. Она удивится, когда я объявлюсь? Опешит? Обрадуется? Ей станет любопытно?

Захочет она со мной встретиться или нет?

Я поставила себе крайний срок: связаться с матерью до конца календарного года. В октябре я была в Кракове. Прошел ноябрь, наступил декабрь, осталось несколько недель.

В середине месяца я поняла, что дольше тянуть нельзя, и за неделю до Рождества написала матери письмо, узнав адрес из телефонной книги.

Проблема возникла с самого начала: как обращаться? Мама? Моника? Дорогая Моника?

В детстве я называла ее «мамочка», но это было давным-давно.

Начинаю письмо с обращения «дорогая Моника» и пожелания счастливого Рождества. Пишу, что была бы очень рада увидеться с ней в новом году. Сообщаю адрес и прикладываю маленькую фотографию мужа и сыновей. Немного впускаю ее в свою жизнь. Теперь она обо мне кое-что знает: живу в Гамбурге, замужем, двое детей.

О ней я тоже знаю мало и в то же время — очень много. Я читала книгу, смотрела документальный фильм, прочесывала интернет.

Я и в Краков отправилась, потому что хотела лучше ее понять. А она поехала туда по стопам родителей. Там же она встретилась с Хелен Розенцвейг. В фильме об этой встрече мать выглядит одинокой и потерянной.

Для меня поездка в Польшу оказалась очень важным шагом, мне стало намного легче. После того как я возложила цветы к мемориалу в Плашове, словно камень с души свалился. Теперь я имею дело не только с сухими историческими фактами. Закрыв глаза, больше не вижу повешенного деда или больную бабушку, которой не хватает кислорода. Теперь я снова могу вернуться к своей жизни, к детям.

Я вытянула счастливый билет и смогла дистанцироваться. Видимо, мне удалось то, что так и не получилось у матери.

Я снова рассматриваю ее фотографии. От некоторых снимков даже мурашки по коже, до того печальные у нее глаза. Затуманенный взгляд, увлекающий меня в пучину.

Но без нее я никогда не узнаю всю правду о своей семье и прошлом. Только она сможет мне все объяснить.

Я долго не могла определиться, есть ли у меня желание с ней встретиться. После прочтения книги мне больше всего хотелось заорать в лицо матери, как сильно я в ней разочарована. Как она могла сперва меня бросить, а потом хранить гробовое молчание? Какого черта не рассказала мне о нашем чудовищном семейном прошлом?

Конечно, в таком состоянии беседовать бессмысленно. Я была словно обиженный ребенок, который не способен к конструктивному диалогу.

Мне нужно было выждать время, только так я смогла бы понять мать.

Поэтому я ничего не предпринимала для встречи с ней. По-настоящему проявить гнев получалось только на приеме у психотерапевта. Муж предложил мне все-таки собраться с духом и поговорить с матерью. Он тоже на нее злился, причем, похоже, не меньше, чем я.

Но я решила подождать. Я долго думала о матери. Что она за человек? Сложный, загадочный. Я изучала ее снимки, пересматривала документальный фильм о ней и Хелен Розенцвейг. У матери странная походка, видна сутулость, словно она несет непосильную ношу. Мне ее жалко. Гнев стихает.

Теперь, когда я узнала ее историю, мне становится ясно, почему мать считала, что неспособна меня вырастить. Я могу понять и то, почему она так долго молчала о прошлом.

Я хочу от нее самой услышать причины, по которым она от меня отказалась. Интересно, как мать жила все эти годы.

Теперь я вижу в ней не только мать, бросившую ребенка, но и дочь Амона Гёта. Вся ее жизнь завязана на отце. То, кто он, сформировало ее личность. Видимо, это настолько ее переполнило, что она не нашла в сердце места ни для других людей, ни для себя как матери, ни для меня.

* * *

Моника Гёт родилась в баварском городе Бад-Тёльц. Туда прибыл Амон Гёт в конце войны, когда повсюду царил хаос, и в мае 1945 года его арестовали американцы. Рут Ирен Кальдер последовала за ним в Баварию и в ноябре 1945 года родила дочь.

Находясь под арестом, Амон Гёт писал: «Любимая Рут, нам наконец-то разрешили отправлять письма. В начале ноября я все думал — как ты там, бедная моя, как все прошло? Кто родился, мальчик или девочка? Надеюсь, вы здоровы».

После родов Рут Ирен заболела скарлатиной. За новорожденной Моникой ухаживала бабушка. Из-за опасности заражения в первые недели Рут Ирен разрешали смотреть на дочь только через окно. Дистанция между ними сохранялась и дальше: главным человеком для Моники стала ее бабушка Агнес, которую она называла «бабуля». К матери Моника обращалась по имени.

О детстве и юности Моники Гёт подробно рассказал писатель и автор документальных фильмов Маттиас Кесслер.

Во время одной из прогулок Рут Ирен с коляской какой-то мужчина бросился к ней и ударил полугодовалую Монику ножом. Ей сделали операцию, на шее остался шрам. Рут Ирен предположила, что нападавший в прошлом был узником Плашова и что он пытался убить дочь Амона Гёта.

Когда Монике исполнилось десять месяцев, ее отца повесили в Кракове.

Рут Ирен Кальдер в 1948 году поменяла фамилию на Гёт, по-прежнему восхищаясь своим Амоном. Монику, как и ее отца, часто называли Мони. Через несколько лет во франкфуртском районе Банхофсфиртель Рут Ирен, взяв с собой дочь, встретилась со старым другом — Оскаром Шиндлером. Увидев девочку, он воскликнул: «Копия Мони!» Сперва Моника этому сходству радовалась.

Она заподозрила неладное, когда во время бурной ссоры мать вдруг закричала: «Ты вся в отца и кончишь, как он!» Двенадцатилетняя Моника спросила: «А он разве не на войне погиб?»

Рут Ирен промолчала. Когда Моника начала добиваться правды от бабушки, та ответила: «Его повесили. Они убивали евреев в Польше, и твой отец в этом участвовал».

Евреев? Моника не знала ни о каких евреях. Ее семья переехала в Швабинг, один из районов Мюнхена, но даже в таком большом городе до девочки не доходило никакой информации о Холокосте. Впоследствии она описала атмосферу 1950-х и 1960-х годов такими словами: «После войны о евреях никто не говорил. Будто они вымерли, как динозавры».

Моника не отставала от бабушки. На вопрос, где тогда была Рут Ирен, Агнес Кальдер ответила: «Да там же, в Польше».

На следующий день девочка спросила классную руководительницу, правда ли с евреями так поступали. Учительница ответила, что сейчас Монике стоит подумать об оценках по математике, а не о том, что ее не касается.

Моника снова атаковала мать вопросами: «Сколько евреев убил папа? И зачем? А детей он тоже убивал?»

Вопросы не заканчивались, и мать ее ударила.

О преступлениях Амона Гёта Рут Ирен всегда отвечала уклончиво, даже когда разговаривала с дочерью. Мол, Мони руководил трудовым лагерем, а вовсе не лагерем смерти. Был другой человек, Рудольф Хёсс, комендант огромного, жуткого лагеря Освенцим. Рут Ирен клялась, что в Плашове не было детей, она ни разу не видела там ни одного ребенка.

Также Рут Ирен утверждала, что Амон Гёт расстрелял всего несколько евреев, и то «из соображений гигиены». Моника Гёт вспоминает: «Мама говорила, что все евреи ходили под себя, из-за этого начинались эпидемии. Амон заметил пару человек, кто не посещал туалет, и расстрелял их».

Моника Гёт росла в атмосфере бесконечной лжи. В детстве она верила матери. То, что дети часто слышат, прочно укореняется в голове и позднее проявляется, хочет человек этого или нет.

Монике понадобится почти полжизни, чтобы выяснить правду об отце и о семье. Она будет много читать и анализировать информацию, несмотря на устаканившуюся в голове фальшь и полуправду, и чуть не сойдет с ума.

Разрушить выстроенное матерью нагромождение лжи не так-то просто, ей потребовалось большое мужество. Гораздо проще было бы оставить все как есть. Мать пичкала ее милыми историями, в которых отец представал обаятельным, красивым и остроумным мужчиной, его не в чем было уличить. Позже Моника вспоминала: «Я всегда воспринимала отца жертвой. Жертвой нацистского режима, жертвой Гитлера, жертвой Гиммлера».

По утверждению Петера Брюндля, любому ребенку для правильного развития необходимо быть уверенным, что его родители хорошие. «Знать, что твои родители кого-то убивали, просто ужасно. Получается, я ребенок убийц? Именно поэтому многие принимают молчание родителей и молчат сами. О происходившем во время войны они не спрашивают».

Для тех, кто родился в последние годы существования Третьего рейха и после его краха, было естественно, что родители не обсуждали национал-социализм. Большинство отцов либо служили в СС, либо были обычными солдатами, и о периоде до 1945 года их жены и вдовы говорили редко или не говорили вообще. Детям и внукам предстояло самим восстанавливать семейные истории. Под покровом молчания создавалась идеальная среда для появления легенд и предрассудков.

Агнес Кальдер просила внучку молчать, но в юности Моника все равно постоянно провоцировала мать. Однажды Рут Ирен поручила дочери навести порядок в ванной комнате, и Моника заявила: «Я тебе не горничная из Плашова!» Мать ударила ее, и девушка закричала: «Давай, бей, как мой папаша! Это не я похожа на него, а ты!»

Когда Монике было около двадцати, она подружилась с хозяином швабингской пивной Bungalow. Однажды он закатал рукава, намереваясь вымыть стаканы. Моника увидела у него на руке татуировку с номером. Она ошарашенно спросила: «Манфред, ты что, еврей? Ты был в концлагере?» — «Да», — неохотно ответил он. Монике хотелось узнать, в каком именно. Манфреду явно не нравился этот разговор, но в конце концов он признался, что большую часть времени был в Плашове. Моника облегченно вздохнула: «Манфред, так ты, значит, был в трудовом лагере! Слава Богу. Ты, наверное, знал моего отца, Гёта?»

Когда Манфред понял, что к чему, он побелел как полотно. Моника потом призналась, что все еще слышит его возглас: «Этого убийцу? Этого подонка?» Моника не унималась: «Манфред, ну какой концлагерь! Плашов был трудовым лагерем». На это хозяин пивной ничего не ответил. Он стоял и дрожал от гнева. А потом днями с ней не разговаривал.

Моника убедила мать с ним встретиться. Рут Ирен согласилась, но о том, как все прошло, рассказывать не стала. Только обронила, что хозяин пивной несколько раз ее спросил: «Почему вы так поступали?»

В 24 года Моника влюбилась в чернокожего студента из Нигерии, который дружил с квартирантом Рут Ирен. Моника описывает его как «красавчика одного типажа с Гарри Белафонте». Какое-то время они жили вместе, но отношения не продлились долго. 29 июня 1970 года в гинекологическом отделении клиники Мюнхенского университета на Майштрассе Моника родила дочь и назвала ее Дженнифер. Дженнифер получила фамилию матери: Гёт.

В тот период Моника работала секретаршей шесть дней в неделю и ее психическое состояние оставляло желать лучшего.

Когда Дженнифер было четыре недели, Моника отвезла ее в Зальбергхаус, католический детский приют недалеко от Мюнхена.

* * *

Прошло три недели с тех пор, как я отправила матери письмо. Ответа нет. Вдруг она вообще не выйдет на связь? Может, мать не хочет со мной разговаривать?

Именно поэтому я так долго собиралась с духом. Мне нужно было подготовиться к тому, что она ответит молчанием.

Как мне это знакомо! Мать внезапно пропала из моей жизни, я о ней ничего не слышала, не могла у нее ничего спросить. Из последних сил сохраняю спокойствие. Я решилась написать матери, но у меня на это ушло много времени. Возможно, сейчас оно нужно ей.

В четверг поступает звонок на работу. Меня нет в офисе. Сказали, такой-то господин просит перезвонить. Это был Дитер, второй муж моей матери, они с ней примерно одного возраста. Она притащила его с собой, когда мы последний раз виделись. Мне было около двадцати. Я тогда хотела побыть с ней наедине.

И вот вместо матери со мной связывается Дитер. Интересно, почему она не позвонила сама? Почему попросила его?

На следующий день перезваниваю. Дитер говорит, что пытался застать меня дома, но меня не было. Мы перебрасываемся фразами, а потом он рубит напрямик со своим баварским акцентом: «А почему тебе просто не взять и не позвонить матери самой?»

Просто? Для меня ничего не просто из того, что связано с матерью.

Я уже давно набираюсь смелости, чтобы позвонить ей. Пора расставить точки над «и». Больше нельзя ждать. В субботу мужа и детей нет дома, мне никто не помешает. Я набираю код города, потом телефонный номер матери: там всего несколько цифр, поскольку она живет в деревне.

Нервничаю. Звоню один раз, второй, третий, и вот она снимает трубку. Мать здоровается и говорит, что очень обрадовалась моему письму. Похоже, она ждала, что я позвоню.

У нее такой знакомый голос. Я сразу же переношусь в детство, в то время, когда приезжала к ней в выходные.

Слушаю мать с удовольствием, мне нравится ее манера общения. Она четко выделяет слова и делает довольно длинные паузы. На публике это выглядит немного театрально.

Сегодня у нее радостный голос. Улавливаю в нем волнение. Я знаю, что мать живет в своем доме. Там снимали некоторые сцены для фильма о встрече с Хелен Розенцвейг.

Где мать сейчас — в гостиной или в коридоре? Или она ходит с трубкой по дому? Или она уже выбежала на улицу, на свежий воздух? Вряд ли она просто сидит на стуле. Слишком уж она импульсивная, наверняка нарезает круги. Она всегда была живчиком.

В детстве рядом с ней мне постоянно было не по себе. В ее присутствии в воздухе висело напряжение. Я никогда не знала, чего от нее ожидать, и меня это пугало. К тому же мать была немногословной. Если хотела наказать, то наказывала молчанием.

Сейчас, по телефону, она говорит без умолку. Ее совершенно не удивило, что я теперь знаю нашу семейную историю. Воспринимая это как данность, мать не пытается ничего скрыть и от одной детали своей жизни переходит к другой. Под конец разговора я осторожно спрашиваю: «Ты не против, если я тебя навещу?» Она сразу соглашается. Уточняю, в какой день ей будет удобно, и мать отвечает: «Приезжай в любое время».

Кладу трубку с легким сердцем. Я очень долго готовилась к этому разговору с матерью, и он прошел прекрасно. Она явно обрадовалась, в ее голосе не прозвучало ни одной негативной ноты, — я ожидала худшего.

Мы договорились, что в феврале я приеду в ее родной город в Баварии, но сначала отправлюсь в Мюнхен. Приемные родители берут моих сыновей на три дня в горы, кататься на лыжах. Я побуду у них дома в Вальдтрудеринге и в тишине подготовлюсь к встрече с матерью.

От Вальдтрудеринга до Пуцбрунна, который считается пригородом Мюнхена, всего несколько километров. Тут расположен Зальбергхаус — приют, где я провела три первых года жизни. Я здесь уже была несколько раз. Останавливаюсь, опускаю стекло в машине, гляжу на красное трехэтажное здание. За ним лес, а впереди раскинулся большой сад с игровой площадкой, на которой стоит деревянный корабль, установлен подвесной мостик и водяной насос. Малыши качаются на качелях и поют. Разве все это было в мое время? Конечно, нет, площадка совсем новая. Рассмотрев здание снаружи, захожу внутрь.

* * *

Зальбергхаус, приют в пригороде Мюнхена, был построен в 1960-х годах. До 1987 года им управляли сестры-францисканки, жившие в здании напротив. В отличие от других подобных детских учреждений, Зальбергхаус имел хорошую репутацию. Когда туда прибыло с проверкой руководство Верхней Баварии, оно поблагодарило сестру-настоятельницу за то, что приют «хорошо управляется». Вот что было в отчете: «Грудные дети получают достойный уход и питание; у всех детей здоровый цвет лица. <…> Общая атмосфера радости — залог здорового развития грудничков».

Сегодня в приют в первую очередь попадают дети, которым безотлагательно требуется крыша над головой. Родители не могут растить их по причине серьезного психического заболевания, наркотической и алкогольной зависимости или тюремного заключения. Есть дети, которым в семье наносили побои и которых подвергали сексуальному насилию. В приют их доставляет полиция или ведомство по делам молодежи.

В 1960-е годы родители, как правило, сами привозили сюда детей. Часто в приют за помощью обращались матери, которые работали день и ночь или воспитывали детей в одиночку.

В то время отсутствовало право на декретный отпуск. Через несколько недель после рождения ребенка матери выходили на работу, иначе могли лишиться места. Многие женщины работали по шесть дней в неделю. Ни частичной занятости, ни услуг по присмотру за детьми почти не было. Тогда от детей отказывались намного чаще, чем в наши дни.

Дженнифер Тиге мать отвезла в приют летом 1970 года. Согласно документам Зальбергхауса, причиной стало то, что женщина «занята на работе».

В начале 1970-х годов в приюте в Путцбрунне жили около двухсот грудничков и детей младшего возраста. Их делили на группы, в каждой было от десяти до двенадцати детей, ими занимались одна или две монахини. Младших устраивали в «грудничковом» отделении, детей чуть постарше — в «ползунковом».

Сейчас детские группы называются «Мишки», «Кузнечики» или «Семь гномов», а в 1970-е годы ограничивались номером. Сейчас детей вывозят на прогулку в колясках, а тогда детские кроватки выставляли на балкон, чтобы малыши находились на свежем воздухе. Социальный педагог Вольфганг Претцер, в наши дни руководящий Зальбергхаусом, отмечает: «По меркам того времени приют считался очень хорошим, но, если судить объективно, детей скорее обеспечивали условиями для выживания, а не окружали заботой. Не хватало ресурсов, чтобы уделить внимание каждому. Детей в группах было больше, чем сегодня, а воспитателей — меньше».

* * *

Первое воспоминание: лежу на полу и плачу. Вокруг темно. Наверное, я упала с кроватки. Ко мне подходит монахиня, дежурившая ночью, и укладывает обратно. Закутавшись в одеяло, я снова засыпаю.

Тогда ставили кроватки с белыми прутьями, и с одной стороны решетку можно было опускать и поднимать. Видимо, сестра забыла ее поднять.

Во время беременности и после родов я часто вспоминала приют. Сыновей я постоянно таскала на руках, пела им песенки, укладывала спать.

Меня же мать бросила сразу после рождения.

На фотографиях из приюта, впрочем, я радостно улыбаюсь в камеру. Они не рассказывают всей истории.

В вестибюле приятная атмосфера, по стенам развешаны яркие картинки, которые нарисовали дети. Предварительно позвонив, я сказала, что больше тридцати лет назад жила в Зальбергхаусе и хотела бы еще раз в нем побывать. Меня встречает руководитель приюта и старенькая социальная работница, которая работала здесь еще в 1970-х годах.

Несмотря на большое количество детей, внутри тихо. Мы идем по длинному коридору, несколько малышей катятся мимо нас на машинках и трехколесных велосипедах.

Тогда нашу группу вела сестра Магдалена. По словам моей приемной матери, она была очень милой и дружелюбной. Социальная работница вспоминает: «Группа сестры Магдалены находилась вон там, слева от лестницы, туда потом перевели „Мишек“».

Мне разрешают зайти. Сначала нужно позвонить в дверь, как в обычную квартиру. Нам открывает воспитательница. Здесь есть столовая с кухней, светлая и уютная гостиная. Чуть дальше расположены три комнаты, в каждой спят двое или трое детей, не больше. В мое время вся группа ночевала в одной спальне.

Навстречу мне шагает бледная девчушка с темными волосами и кругами под глазами. Она внимательно на меня смотрит. С тех пор как малышка попала сюда, она не произнесла ни слова, сетует воспитательница. В группе есть две темнокожие девочки. Они заливаются смехом, их кудряшки торчат во все стороны.

Как им здесь живется? Скучают ли они по родителям? Хотят ли обратно в семью?

По выходным в определенные часы к нам пускали посетителей. Каждое воскресенье, когда к другим приходили мамы и папы, я с тоской глядела на дверь. А моя мама сегодня придет?

* * *

По выходным Моника Гёт периодически навещала дочь, но обычно времени на ребенка у нее не хватало. Она вышла замуж, супруг ее избивал, однажды — до полусмерти. Дженнифер увидела его в какой-то из выходных. Позже Моника Гёт признается: «Мой первый муж напоминал Амона. Я выбрала его себе в наказание».

Иногда Моника отвозила дочь к Рут Ирен в Швабинг, где та жила в квартире в старом доме.

21 марта 1971 года Дженнифер крестили в капелле, которая примыкала к приюту. Моника не приехала. Крестной матерью Дженнифер стала сестра Магдалена.


Крещение Дженнифер Тиге в капелле детского приюта. Ее крестной матерью стала юная монахиня — сестра Магдалена

* * *

Вхожу в скромную капеллу, где меня крестили. Прошу сопровождающих ненадолго оставить меня одну, сажусь на скамью.

В гостиной у приемных родителей стоит столик с глубоким выдвижным ящиком. В детстве мы хранили там фотоальбомы. У меня были фотографии с крещения. Приемная мать аккуратно их разложила. Вот юная светловолосая монахиня держит меня над купелью. Это сестра Магдалена, воспитательница и крестная. На ней белое одеяние, которое носил�

Имена действующих лиц частично изменены в целях конфиденциальности

Переводчик Анна Ерхова

Редактор Анна Захарова

Главный редактор С. Турко

Руководитель проекта Е. Кунина

Корректоры М. Прянишникова-Перепелюк, Т. Редькина

Верстка А. Абрамов

Арт-директор Ю. Буга

Фото на обложке Nikola Sellmair/stern/Picture Press, Hamburg

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

© 2013 by Rowohlt Verlag GmbH, Reinbek bei Hamburg

© by Jennifer Teege und Nikola Sellmair Original Title: Amon. Mein Großvater hätte mich erschossen

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2023

* * *

Посвящается Й.

Пролог

Находка

Эта женщина кажется мне знакомой. Я стою в Центральной библиотеке Гамбурга и держу книгу в красном переплете, которую только что сняла с полки. На обложке черно-белый портрет женщины среднего возраста. Взгляд у нее задумчивый, немного напряженный, безрадостный. Уголки рта опущены. Женщина выглядит несчастной.

Пробегаю глазами подзаголовок: «Жизнь Моники Гёт, дочери коменданта концлагеря из "Списка Шиндлера"». Моника Гёт! Я знаю это имя. Так зовут мою мать. Когда-то давно она сдала меня в детский приют, и мы не виделись уже много лет.

Я раньше носила фамилию Гёт, она была у меня с рождения. Первые школьные тетрадки я подписывала так – Дженнифер Гёт. Потом меня удочерили, и я взяла фамилию приемных родителей. Мне тогда было семь лет.

Как на этой книге оказалось имя моей матери? Разглядываю обложку. Позади женщины изображен мужчина с открытым ртом и оружием в руке. Он похож на призрака. Судя по всему, это и есть комендант концлагеря.

Я нетерпеливо раскрываю книгу и начинаю листать, сначала медленно, потом быстрее и быстрее. Здесь не только текст, но еще и множество фотографий. Кажется, я где-то уже видела людей с этих снимков. Высокая молодая девушка с темными волосами на одном из них похожа на мою мать. На другой фотографии женщина постарше сидит в Английском саду в Мюнхене, на ней летнее платье в цветочек. У меня очень мало фотографий бабушки, и каждую я помню досконально, включая ту, на которой у бабушки точно такое же платье. Фотография в книге подписана так: «Рут Ирен Гёт». Так звали мою бабушку.

Это кто, мои родные? Это фотографии мамы и бабушки? Нет, бред какой-то. О моей семье написали книгу, а я об этом ничего не знаю? Исключено.

Лихорадочно листаю дальше. В самом конце, на последней странице книги, я нахожу биографию, и она начинается со слов: «Моника Гёт. Родилась в 1945 году в Бад-Тёльце, Германия». Эти сведения мне известны. Из моих документов об удочерении. И вот они напечатаны здесь, черным по белому. Это действительно моя мать. Речь идет о моей семье.

Захлопываю книгу. Тишина. В глубине читального зала слышится чей-то кашель. Мне хочется убежать отсюда, как можно скорее, и остаться с книгой один на один. Я прижимаю ее к себе, как сокровище, спускаюсь по лестнице и подхожу к стойке выдачи. Даже не замечаю, как выглядит библиотекарь, которой я протягиваю книгу. Выхожу на широкую площадь перед библиотекой. Ноги подкашиваются. Опускаюсь на скамейку, закрываю глаза. За спиной шумит транспорт.

Моя машина стоит напротив, но я пока не в состоянии сесть за руль. Пару раз порываюсь открыть книгу. Мне страшно. Лучше прочту ее дома, не торопясь, от начала до конца.

Несмотря на теплый августовский день, руки у меня ледяные. Звоню мужу: «Приезжай и забери меня. Я тут нашла одну книгу. О моей матери и моих родных».

Почему мать никогда мне об этом не рассказывала? Я что, до сих пор так мало для нее значу? И кто такой Амон Гёт? Что он совершил? Почему я о нем ничего не знаю? И как это все связано со «Списком Шиндлера» и с так называемыми евреями Шиндлера?

Этот фильм я смотрела очень давно. Помню, была середина девяностых, я училась в Израиле. Все тогда обсуждали драму Стивена Спилберга о Холокосте. Я посмотрела ее чуть позже по израильскому телевидению, сидя одна в комнате, которую снимала на Рехов Энгель (улице Ангела) в Тель-Авиве. Фильм меня тронул, но конец показался немного банальным, слишком голливудским.

Я восприняла «Список Шиндлера» просто как очередной фильм. Ко мне он не имел никакого отношения.

Почему никто не сказал мне правды? Неужели мне врали все эти годы?

Глава 1

Я – внучка военного преступника

Холокост в Германии – это семейная история[1].

РАУЛЬ ХИЛЬБЕРГ

Я родилась 29 июня 1970 года. Отец родом из Нигерии, мать зовут Моника Гёт. Мне было четыре недели, когда она отдала меня в католический приют на попечение монахинь.

С трех лет я жила в патронатной семье, в семь лет меня удочерили. Я чернокожая, а мои приемные родители и двое их сыновей белые. Все понимали, что я им не родная. Но мама с папой уверяли, что любят меня ничуть не меньше собственных детей. В детско-родительской группе приюта они играли со мной и с моими братьями, мастерили поделки, занимались физкультурой. В то время родная мать и бабушка еще поддерживали со мной контакт, но потом связь оборвалась. Последний раз я виделась с матерью, когда мне был 21 год.

И вот сейчас мне 38, и я нахожу эту книгу. Почему из сотен тысяч книг я выбрала именно ее? По велению судьбы?

День начинался вполне обыденно. Муж уехал на работу, я отвела сыновей в детский сад, а потом отправилась в город. Я собиралась заскочить в библиотеку, где часто бываю. Обожаю концентрированную тишину, осторожные шаги, шелест страниц, склоненные над книгами спины. В отделе психологии я искала информацию о депрессии. На уровне пояса, между «Искусством любить» (Die Kunst des Liebens)[2] Эриха Фромма и томиком с универсальным заглавием «Вся сила в кризисе» (In der Krise liegt die Kraft) стояла книга с красной обложкой. На корешке я прочитала: «Маттиас Кесслер. И после этого я должна любить отца?» (Ich muß doch meinen Vater lieben, oder?). Имя автора мне ни о чем не говорило, но заголовок заинтересовал. Поэтому я книгу и взяла.

Мой муж Гётц находит меня на скамейке перед библиотекой. Он садится рядом, замечает книгу, быстро пролистывает страницы. Я выхватываю книгу у него из рук. Она принадлежит мне. Это ключ к истории моей семьи. Ключ к моей жизни, который я искала долгие годы.

Меня постоянно преследовало чувство, что со мной что-то не так, – из-за депрессий, общей угнетенности. Насколько глубока была моя проблема, я тогда не осознавала.

Гётц берет меня за руку, мы идем к машине. Путь домой проходит в молчании. Муж отпрашивается с работы до конца дня и берет на себя сыновей.

Я падаю на кровать и читаю, читаю, пока не дохожу до последней страницы. Когда я захлопываю книгу, за окном уже темно. Сажусь за компьютер и всю ночь прочесываю интернет, собирая информацию, которая связана с Амоном Гётом. Такое ощущение, что я захожу в комнату ужасов.

Читаю о том, как в Польше он проводил чистки в гетто, о совершенных им жестоких убийствах, о его псине, натасканной на людей. Только сейчас я начинаю осознавать масштаб преступлений Амона Гёта. Передо мной сразу встают фигуры Гиммлера, Геббельса, Геринга. Я еще не знала подробностей, но очень скоро мне предстояло понять, что персонаж из «Списка Шиндлера» не какая-то выдуманная личность. У него был прототип из плоти и крови. Мой дед. Человек, который уничтожал людей и при этом испытывал удовольствие. Я внучка убийцы.

* * *

У Дженнифер Тиге приятный низкий голос, она говорит с мюнхенским акцентом, округляя «р». У нее открытое лицо без следов макияжа, вьющиеся черные волосы красиво уложены, стройные длинные ноги. На ней отлично смотрятся узкие брюки. Когда Дженнифер входит в комнату, все поднимают голову, мужчины провожают ее взглядом. Она держится уверенно, ступает твердо и решительно.

Друзья описывают Дженнифер Тиге как женщину самодостаточную, с пытливым умом и жаждой приключений. Вот как вспоминает о ней однокашница: «Когда Дженнифер рассказывали о какой-то необычной стране, она с криком "Ничего об этом не знаю, надо ехать!" тут же отправлялась в Египет, Лаос, Вьетнам или Мозамбик».

Однако, когда речь заходит о ее семейной истории, у Дженнифер начинают дрожать руки. Она плачет.

Книга с библиотечным шифром Mcm O GOET#KESS делит ее жизнь на до и после. До того как книга попала к ней в руки, Дженнифер ничего не знала о семейной тайне.

О ее деде слышал весь мир. Это жестокий комендант концлагеря из фильма Стивена Спилберга «Список Шиндлера». Амон Гёт – собутыльник и антипод Оскара Шиндлера, его ровесника. Убийца евреев против спасителя евреев. В культурной памяти увековечена сцена из фильма, в которой Амон Гёт, разминаясь утром, стреляет в заключенных с балкона своей виллы.

Амон Гёт служил комендантом концентрационного лагеря Плашов в Кракове и виновен в смерти тысяч людей. В 1946 году в Кракове его повесили, а прах развеяли над Вислой. Гражданская жена Гёта, Рут Ирен, любимая бабушка Дженнифер Тиге, впоследствии отрицала его преступления. В 1983-м она покончила с собой, наглотавшись снотворного.

У Дженнифер Тиге немецкие корни: дед, нацистский преступник, и бабушка, его соратница. Мать, выросшая в свинцово-тяжелом молчании послевоенных лет. Вот такая семья. Вот такие предки, о которых Дженнифер, будучи приемным ребенком, страстно желала узнать. Кто же она сама?

Оригинал списка Шиндлера, найденный в 1999 году на чердаке дома в Хильдесхайме. На заднем плане – фотография Оскара Шиндлера (посередине){1}

* * *

Теперь над всем, что у меня есть в жизни, нависает знак вопроса. Близкие отношения с приемными братьями, друзья в Израиле, брак, двое сыновей. Неужели все это овеяно ложью? Я как будто все это время жила под фальшивым именем и всех обманывала.

При этом и я сама оказалась обманутой. Ложью пропитана вся моя история. Мое детство. Моя личность.

Я уже не понимаю, к какой семье отношусь. К приемной или к Гётам? Впрочем, выбирать не приходится. Я из семьи Гёт.

Когда в возрасте семи лет меня удочерили, мне дали другую фамилию, это было легко. Просто выдали новые документы. Приемные родители спросили, не против ли я смены фамилии. Я была не против, а мнения биологической матери узнать не решилась. Мне хотелось наконец-то обрести нормальную семью.

В поисках информации об Амоне Гёте в интернете я наткнулась на сюжет для телепрограммы Arte. Американский режиссер снял документальный фильм о том, как моя мать встретилась с бывшей узницей концлагеря Хелен Розенцвейг, которая работала служанкой на вилле моего деда. По удивительному совпадению, премьера немецкоязычной версии фильма должна была состояться на следующий вечер.

Сначала книга, потом фильм – слишком много всего сразу, слишком стремительно.

И вот вечером мы сидим с мужем перед телевизором. Мать появляется на экране в самом начале фильма. Я подаюсь вперед, хочу как следует все рассмотреть. Как она выглядит, как двигается, как разговаривает. Похожа ли я на нее? Она покрасила волосы в медный блонд, выглядит подавленной. Мне нравится, как она выражает мысли. В детстве эта женщина для меня была просто мамой. Детям все равно, простоватый человек перед ними или образованный. Сейчас я сразу отмечаю, что мать умна, ее интересно слушать.

В документальном фильме показывают одну из ключевых сцен «Списка Шиндлера». Еврейка, инженер и бригадир на стройке, докладывает недавно назначенному коменданту Амону Гёту, что фундамент барака необходимо снести и залить заново. За это Гёт, которого играет Рэйф Файнс, приказывает расстрелять ее на месте. Она произносит: «Господин комендант, я просто делаю свою работу». Файнс в роли Гёта ей отвечает: «Да, а я свою».

Я вспоминаю, как смотрела фильм. Эта сцена меня потрясла. В ней выражено то, что не укладывается в голове: в лагере нет границ и барьеров, нет таких понятий, как человечность и здравый смысл.

И что мне – чернокожей, с друзьями по всему миру – делать со знанием, кто мой дед? Он разрушил нашу семью. Тень его поступков пала сперва на мою мать, потом на меня. Как может мертвый иметь власть над живыми? Неужели депрессия, которая меня мучает, связана с моим происхождением? Я пять лет жила и училась в Израиле – это совпадение или предназначение? Как мне теперь общаться с друзьями-евреями, зная, что дед уничтожал их родных?

Мне снится сон, будто я плаваю в темном озере и вода вязкая, как смола. Вдруг рядом всплывают трупы. Тощие фигуры, почти скелеты, лишенные человеческого облика.

Почему мать не сочла нужным рассказать мне о моем происхождении? Почему другим она сообщает то, что в первую очередь должна знать я? От нее я не услышала ни слова правды, а мне необходима именно правда. На ум приходит знаменитое высказывание Теодора Адорно: «Жизнь в обмане – это не жизнь»[3]. Он вкладывал в эту фразу иное значение, но сейчас мне кажется, что она идеально описывает мою жизнь.

Мать есть мать, несмотря ни на что. У нас всегда были сложные отношения, и виделись мы редко. В книге о Монике Гёт упоминается 1970 год, год моего рождения, но обо мне нет ни слова. Будто меня нет.

Снова и снова я разглядываю одну фотографию в книге, на ней мать выглядит именно такой, какой я помню ее с детства. В глубине души будто отворяется ящик за ящиком: оживают воспоминания о годах, проведенных в приюте, о чувстве безысходности и об одиночестве.

Я словно опять становлюсь беспомощным маленьким ребенком, утратившим надежду, и теряю способность управлять своей жизнью.

Постоянно хочу спать, только спать. Часто не встаю с кровати до полудня. Теперь мне все дается с трудом. Но я должна вставать, должна с кем-то разговаривать. Мне тяжело даже почистить зубы. Включаю автоответчик, перезванивать у меня нет сил. Я не вижусь с друзьями, отклоняю их приглашения встретиться. Что мне им рассказывать? Над чем смеяться? С семьей общаюсь словно через толстое стекло. Как родным понять меня? Я и сама не понимаю, что со мной происходит.

Для меня внезапно стало невыносимо, если рядом кто-то пьет пиво. Его запах вызывает рвотный рефлекс, напоминая о первом муже матери. Он постоянно был пьян и в алкогольном дурмане избивал ее.

Две недели я почти не выхожу из дома. Иногда мне все-таки удается натянуть джинсы вместо домашних штанов, но вдруг накатывает страшная усталость и я спрашиваю себя: «Зачем было принимать душ и переодеваться, если я все равно не выхожу из дома?»

Муж берет на себя заботу о детях, в конце недели покупает продукты, забивает морозилку, готовит еду. Не люблю, когда сыновья сидят весь вечер перед телевизором, в такие моменты я чувствую себя плохой матерью. Поэтому решаю заказать в интернете набор Lego: дети заняты несколько часов и я могу отдохнуть.

Потом снова пытаюсь выйти на улицу, заняться семейными делами, но мне не даются даже самые простые задачи. Торговый центр, где полно людей, действует на нервы. Растерянно разглядываю стеллаж с кофе. Стоп, мне разве не надо на почту? Иду туда, но там слишком большая очередь. Возвращаюсь в супермаркет, застываю перед стеллажом с кофе. Вообще-то я пришла за молоком и хлебом, но уже пора озаботиться обедом – и где его взять? Ладно, обед подождет, пора забирать детей из сада. У меня подскакивает давление. Я словно в плену собственного сознания. Снова ничего не получилось.

В раннем детстве у меня не было матери как таковой, поэтому я хочу дать детям то, чего сама была лишена. Теперь, получается, я их бросаю. Режу хлеб, разогреваю полуфабрикаты. Простая практическая задача. Этого вполне хватит. Старший сын Клаудиус требует внимания. Вечерами он на мне виснет и болтает без умолку, не делая пауз, которыми можно было бы воспользоваться и увильнуть. Я тщетно пытаюсь сосредоточиться, периодически киваю, показывая, будто слушаю. Однако больше всего на свете хочу лечь и укрыться с головой одеялом.

Ну почему моим дедом не оказался, скажем, Лорио[4]?

* * *

Любой, кто связан родственными узами с Йозефом Геббельсом, Генрихом Гиммлером, Германом Герингом или Амоном Гётом, вынужден примириться со своим прошлым. Но как быть с потомками огромного количества менее известных сторонников нацизма и соучастников преступлений?

Социальный психолог Харальд Вельцер в книге «Дедушка не был нацистом» пришел к выводу, что поколению внуков свидетелей Холокоста, то есть сегодняшних тридцати – пятидесятилетних людей, известно большинство исторических фактов о тех событиях и они отвергают нацистскую идеологию еще решительнее, чем предыдущее поколение. И все-таки их строгий взгляд обращен только на политику, не на частную жизнь. Те же самые внуки расценивают своих предков уже иначе: две трети опрошенных возводят их чуть ли не до героев Сопротивления или жертв нацистского режима.

Что конкретно совершили их деды, многие не знают. Для этого поколения Холокост – школьная тема, история преступлений и жертв, отраженная в фильмах и телепередачах. Он будто не касается их собственной семьи, их самих. Вокруг нас слишком много якобы ни в чем не повинных дедушек и семейных тайн. И как только последние свидетели того времени уйдут в мир иной, их внукам будет некого расспросить.

Амон Гёт в 1945 году после ареста американскими военными

* * *

В детстве, смотря на себя в зеркало, я уже понимала, что отличаюсь от других: у меня темная кожа, курчавые волосы. Окружали меня исключительно блондины, взять хотя бы мою приемную семью – родителей и обоих братьев. Я другая – высокая, длинноногая, черноволосая. Тогда, в семидесятых, я была единственной темнокожей девочкой в Вальдтрудеринге, спокойном зеленом районе Мюнхена, где мы жили. В классе пели про десять негритят. Я всегда старалась быть незаметной, чтобы меньше людей замечали мою непохожесть.

После того дня в библиотеке я смотрю на себя в зеркало и ищу сходство. Мне страшно узнавать черты Гётов: мои носогубные складки точь-в-точь как у матери и деда. Сразу появляется мысль изменить их филлером, убрать, стереть с лица!

Я высокая – в мать и деда. Когда после войны Амона Гёта приговорили к повешению, палачу пришлось дважды укорачивать веревку: он недооценил фамильную рослость.

В одном историческом фильме показана казнь моего деда. Необходимо было документально подтвердить, что он действительно скончался. Только с третьей попытки Амон Гёт повис на веревке, сломав шею. Когда я вижу эту сцену, я не знаю, смеяться мне или плакать.

Дед был психопатом, садистом. Он воплощал в себе все то, что я ненавижу. Кем надо быть, чтобы изобретать все новые и новые способы пытать и убивать людей и получать от этого удовольствие? Ни в одном источнике я не нашла объяснений, почему он таким стал. В детстве Амон выглядел вполне нормальным.

Возникает вопрос о крови. Что я могла унаследовать от Амона Гёта? Проявится ли его вспыльчивость во мне или в моих детях? Из книги о матери я узнала, что она лежала в психиатрической клинике. Также упоминались маленькие розовые таблетки, которые моя бабушка хранила в шкафчике в ванной. Я узнала, что это психотропный препарат, его назначают при депрессии, тревожном и бредовом расстройствах.

Я больше не доверяю себе. Вдруг я тоже сойду с ума? Или уже сошла? Я просыпаюсь среди ночи от жутких кошмаров. В одном из них я мчусь по коридорам психушки, выпрыгиваю из окна во двор и в итоге убегаю.

Я записываюсь к психотерапевту, которая помогла мне справиться с депрессией, когда я жила в Мюнхене, и еду к ней в Баварию.

До приема остается немного времени. Я иду в Хазенбергль, бедный квартал Мюнхена. Здесь жила моя биологическая мать. Иногда по выходным она забирала меня к себе. Тут ничего не изменилось, только фасады домов стали пестрыми: серо-бежевые разводы замазали желтой и оранжевой красками. На балконах сушится белье, на лужайках лежит мусор. Я стою перед многоквартирным домом, в нем жила моя мать. Кто-то выходит из подъезда и придерживает мне дверь. Я хожу по этажам, пытаюсь вспомнить, на каком она жила. Кажется, на втором. Ощущаю знакомую подавленность. Мне здесь никогда не нравилось.

Потом я еду на метро в Швабинг, шагаю мимо Йозефсплац с прекрасными старинными церквями, иду на Швиндштрассе. В одном из старых домов с каштанами на заднем дворе жила когда-то моя бабушка. Входная дверь открыта, я поднимаюсь по деревянным ступеням на самый верх. Бабушка была единственной, с кем мне было спокойно и безопасно, но книга о моей семье словно отняла приятные воспоминания. Как бабушка могла полтора года жить на вилле моего деда, которая находилась на территории концлагеря Плашов?

Еще у меня назначен прием в управлении по делам молодежи. Разговариваю с очень милой и отзывчивой сотрудницей. Кое-какие документы мне разрешают прочесть. Я спрашиваю, не отмечено ли где-то, что в детстве мне диагностировали психические расстройства.

Я не знаю многого, что известно другим. Как отвечать на вопросы врача о семейной медицинской истории? Сосала ли я в младенчестве пустышку, какие любила песенки, какая была первая игрушка? Обычно на такие вопросы отвечает мать. А у меня ее не было.

Нет, сообщает мне сотрудница управления, в документах ничего такого нет. Я росла жизнерадостным ребенком, нормально развивалась.

К кабинету психотерапевта я прихожу точно к назначенному времени. Мне необходимо выяснить, какой она тогда поставила диагноз, действительно ли это была депрессия или что-то еще серьезнее. Как она оценивает мое состояние сейчас? Врач успокаивает – тогда она диагностировала именно депрессию. Она добавляет, что, учитывая вопрос, который беспокоит меня сейчас, мне лучше обратиться к ее мюнхенскому коллеге Петеру Брюндлю.

* * *

Психоаналитик Петер Брюндль прекрасно помнит Дженнифер Тиге. «Ко мне пришла уверенная в себе, высокая, красивая женщина и задала конкретный вопрос: как принять семейное прошлое». Брюндль – пожилой мужчина в черном костюме, с седой бородой. Он принимал клиентов в доме старой постройки в Мюнхене, и среди них уже было несколько внуков нацистских преступников. Брюндль говорит: «Насилие и жестокость оставляют глубокий след, который ощущается следующими поколениями. Причем боль приносят не только сами преступления, но и их замалчивание. Этот злосчастный обет молчания в семьях нацистов передается потомкам».

Вина не наследуется, в отличие от чувства вины. По мнению Брюндля, дети преступников бессознательно передают отпрыскам свои страхи, чувство стыда и вины. С этим сталкивается гораздо больше семей в Германии, чем принято думать.

Случай Дженнифер Тиге стоит особняком, поскольку она перенесла двойную травму: сначала приют и удочерение, а потом знакомство с семейной историей.

«Госпоже Тиге крепко досталось, – считает Брюндль. – Даже ее появление на свет можно счесть провокационным, поскольку Моника Гёт родила ребенка от нигерийца. Для Мюнхена начала 1970-х годов это воспринималось как из ряда вон выходящее, а в случае Моники Гёт – дочери коменданта концлагеря – и вовсе неслыханное».

Внуки нацистов, как правило, приходят к Петеру Брюндлю с другими проблемами: депрессией, бесплодием, расстройствами пищевого поведения, страхом неудачи в профессии. Психоаналитик советует им кропотливо изучить прошлое и срубить семейное древо лжи. Только после этого они смогут жить своей, настоящей жизнью.

* * *

Петер Брюндль рекомендует обратиться в Университетскую клинику Гамбурга, в Институт психиатрии. Но специалист, к которому он меня направил, не отвечает на звонки. С каждым днем, проведенным в ожидании, я все больше отчаиваюсь. Мне и правда нужна профессиональная помощь, родным тяжело со мной. Я периодически завожусь, срываюсь на Гётца и на детей. Не могу взять себя в руки, не справляюсь.

Как-то раз прямо с утра я начинаю плакать. Сыновья спрашивают: «Мамочка, ты чего?» Всхлипывая, отвечаю: «Ничего» – и мчусь в отделение неотложной психиатрической помощи при Университетской клинике. Дежурный врач выписывает антидепрессанты. Начинаю их принимать в тот же день.

Через несколько недель я немного восстанавливаюсь. Наконец-то записываюсь к тому психотерапевту по рекомендации. Он встречает меня в безликой приемной. Сразу распознает внутреннюю боль. Когда я рассказываю ему свою историю, он плачет вместе со мной. Становится легче. Больше я не видела у него такой реакции, но в следующие месяцы он всегда рядом.

Снова начинаю бегать. Я люблю находиться наедине с собой. Гулять, выходить на пробежку. Мне очень нравится одна тропинка в лесном массиве Гамбурга. Я бегу в тенистом лесу, дальше по полям, мимо конских пастбищ, потом через небольшой поселок, где в клумбах прячутся садовые гномы. В этом демонстративно идеальном мире есть что-то трогательное. После пробежки у меня ясная голова.

Моя приемная семья еще ничего не знает. Я все ей расскажу перед Рождеством. Мы собираемся в Мюнхене, в доме приемных родителей.

Вот такой подарок я вручила каждому: экземпляр книги о моей матери и толстую биографию Амона Гёта, написанную венским историком, – единственную в своем роде.

Мои приемные родители, Инге и Герхард (мамой и папой я теперь не могу их называть), изумляются и приходят в ужас. Когда я только нашла книгу, у меня мелькнула мысль, что они всё знали о моих биологических родных, но не хотели меня травмировать. Я боялась, что они тоже меня обманывали. Но очень скоро мне стало ясно: родители ничего существенного не утаивали. Их реакция доказывает мою правоту. Они тоже ничего не знали.

Инге и Герхарду всегда было трудно говорить о чувствах. Теперь они цепляются за научные формальности. В биографии Амона Гёта отсутствуют сноски, замечает Герхард. Он уточняет, совпадает ли приведенное количество погибших с данными из других источников. У меня жизнь с ног на голову перевернулась, а они обсуждают сноски! Хорошо, что Маттиас и Мануэль, мои приемные братья, сразу понимают, как важна для меня эта книга.

* * *

Приемная мать Дженнифер Тиге, Инге Зибер, до сих пор помнит, как в тот рождественский вечер та села на диван и попыталась начать разговор. «Дженни заявила, что нам надо кое-что обсудить. Сначала она сидела, молча нас разглядывая, а потом вдруг зарыдала, – рассказывает Инге. – Я сразу догадалась – случилось что-то серьезное». Услышав историю до конца, она обомлела. «У нас с мужем земля из-под ног ушла».

Маттиас, приемный брат Дженнифер, той ночью долго не мог уснуть. «У меня не укладывалось в голове, что выпало на долю Дженни. Эта книга открыла ей совсем другой мир. Иную сторону. Дженни узнала, кто ее предки. Она тщательно исследовала жизнь деда, но еще более досконально – жизнь бабушки и матери».

Дженнифер вдруг стала воспринимать себя частью не только приемной семьи, но и биологической. «Маму с папой это ранило», – признается Маттиас.

Он окружил сестру заботой. «Она была подавлена, убита горем, я ее никогда такой не видел. Дженни всегда выглядела сильной личностью. Из нас троих она была самой смелой и наиболее уверенной в себе».

* * *

В течение следующих месяцев Маттиас, наряду с Гётцем, становится для меня самым ценным собеседником. Он выуживает из интернета всё новые подробности о семье Гёт.

Мои израильские подруги Ноа и Анат заваливают меня письмами: «Дженни, ты куда делась? Почему не пишешь?» Я не отвечаю. Нет ни сил, ни слов. Не хочу причинять подругам боль. Я точно не знаю, где погибали их родственники во время Холокоста. Надо спросить. А что, если они ответят: «В Плашове»?

Жертвы Амона Гёта для меня больше не абстрактная масса незнакомых людей. Думая о них, я вспоминаю стариков, с которыми встречалась во время учебы в Израиле, в Гёте-Институте. Они пережили Холокост, но тем не менее хотели говорить по-немецки и слышать родную речь. У многих было плохое зрение, и я зачитывала им вслух отрывки из немецких газет и романов. Я замечала татуировки с цифрами у них на руках. Впервые в жизни мне захотелось извиниться за принадлежность к немецкой нации. Впрочем, темная кожа оказалась отличным прикрытием. Никто не принимал меня за немку.

Как бы ко мне отнеслись эти старики, узнай они, что я внучка Амона Гёта? Наверное, вообще не захотели бы иметь со мной дела. Увидели бы во мне его отражение.

Муж советует разыскать адрес матери, выплеснуть на нее всю злость, закидать вопросами. А еще рассказать израильским подругам, что произошло.

Не сейчас, говорю я себе. Пока надо подумать. И съездить к могилам. В Краков.

Глава 2

Глава концлагеря Плашов: Амон Гёт, мой дед

Те, кто ему нравился, оставались в живых,

а те, кто нет, отправлялись на смерть.

МЕЧИСЛАВ «МЕТЕК» ПЕМПЕР, В ПРОШЛОМ СТЕНОГРАФИСТ АМОНА ГЁТА

Я осторожно ступаю, шаг за шагом. Пол хлипкий. Старый паркет скрипит и прогибается. Здесь сыро и холодно, воздух спертый. Что там в углу, крысиный помет? Свет сюда почти не проникает. Ни свет, ни воздух. Я медленно иду по дому своего деда – по потемневшему паркету, на котором угадывается узор «елочка». Когда-то здесь находилась комната с охотничьими трофеями. Амон Гёт повесил в ней табличку с надписью: «Кто первым стреляет, тот первый по жизни».

Я хотела увидеть дом, в котором жили бабушка и дед. Экскурсовод – полька, чей адрес я нашла в интернете, – сообщила, что дом сохранился. Сейчас он принадлежит поляку-пенсионеру, который в нем живет и время от времени пускает немногочисленных посетителей. Экскурсовод по телефону договорилась о встрече.

На тихой улице Хельтмана в Плашове, пригороде Кракова, сразу бросается в глаза обветшалый дом, соседствующий с ухоженными особняками. Некоторые окна выбиты, висят грязные занавески: снаружи дом выглядит нежилым. На фасаде виллы висит крупная вывеска: «Sprzedam» («Продается»).

Входная дверь сохраняет следы былой красоты: темно-красное дерево, на котором еще просматривается орнамент, лишь незначительно потускнело. Неопрятный старик впускает нас и ведет по тесному вестибюлю. Экскурсовод Малгожата Керес (буду называть ее просто Малгожата) переводит для меня с польского. Я ей не объясняла, почему дом привлек мое внимание, и она считает меня туристкой, увлекающейся историей.

Осматриваюсь. Со стен отваливается штукатурка. Почти нет мебели. Холод пронизывает до костей. Неприятно пахнет. Потолок подпирают деревянные балки. Надеюсь, дом не обрушится прямо сейчас и не погребет меня под завалом.

В этих шатких стенах живет прошлое.

Прошел год с тех пор, как мне в руки попала книга о матери. За это время я прочла все, что смогла найти о фашистском режиме и деде. Мысли об этом человеке меня преследуют, я с ним день и ночь. Кого я в нем вижу – своего деда или историческую личность? Для меня он существует в обеих ипостасях. Амон Гёт – комендант концлагеря Плашов и мой дед.

В юности я много читала о Холокосте. С классом мы посещали концлагерь Дахау. Книги о национал-социализме я проглатывала одну за другой: «Как Гитлер украл розового кролика» (When Hitler stole pink rabbit)[5], «Кусочек неба» (Ein Stück Himmel), «Дневник Анны Франк» (Het achterhuis)[6]. Я видела мир глазами еврейской девочки, разделяла ее страх, а еще жажду жизни и надежду.

Учитель истории в гимназии показывал нам документальный фильм об освобождении концлагеря. Узники походили на скелеты. Я читала запоем, мне хотелось понять, что побуждало преступников так поступать с людьми. В итоге я сдалась. Существовали разные объяснения, но принять их было выше моих сил. Я поставила точку в размышлениях на эту тему, придя к выводу: никогда бы так себя не повела. Я другая. Немцы сейчас другие.

1 Пер. А. С. Ерховой.
2 Фромм Э. Искусство любить. – М.: АСТ, 2022.
3 Пер. А. С. Ерховой.
4 Лорио (наст. имя Вико фон Бюлов) – немецкий комик, актер, режиссер, писатель и художник. – Прим. пер.
5 Керр Дж. Как Гитлер украл розового кролика. – М.: Белая ворона, 2017.
6 Дневник Анны Франк. – М.: Иностранная литература, 1960.
Продолжение книги