Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных? бесплатное чтение

Франс де Вааль
Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных?

Кэтрин, на которой мне хватило ума жениться

Пролог

Как бы велико ни было различие в умственных способностях человека и высших животных, оно, несомненно, заключается в количестве, а не в качестве.

Чарльз Дарвин (1871){1}

Похолодало, и однажды ранним ноябрьским утром я обнаружил, что Франье, самка шимпанзе, собирает солому в своей спальне. Она подхватила ее под мышку и перетащила на остров, где и жили шимпанзе в зоопарке Бургерса в голландском городе Арнеме. Ее поведение застало меня врасплох. Во-первых, Франье никогда раньше не таскала солому куда бы то ни было; мы также ни разу не замечали других шимпанзе за подобным занятием. Во-вторых, если, как мы решили, она намеревалась согреваться в течение дня, то солому-то она собирала, находясь в обогреваемом помещении, в комфортной температуре. Это не была непосредственная реакция на холод, Франье готовилась к понижению температуры, которого в тот момент не ощущала. Самое резонное объяснение состояло в том, что она приняла во внимание вчерашний промозглый день и аналогичной погоды ждала сегодня. Так или иначе, теперь Франье и ее маленький сын Фонс пребывали в тепле и уюте в построенном ею соломенном гнезде.

Я никогда не перестаю удивляться сообразительности животных, хотя вполне отдаю себе отчет, что одного случая недостаточно, чтобы сделать выводы. Однако подобные истории побуждают к наблюдениям и исследованиям, которые помогают разобраться, что же происходит. Рассказывают, что писатель-фантаст Айзек Азимов как-то заметил: «Самая волнующая фраза в науке, которая возвещает о новом открытии, — вовсе не "Эврика!", а "Вот забавно…"». Мне это хорошо знакомо. Заинтригованные поведением наших животных, мы подолгу наблюдаем за ними, проверяем свои предположения и спорим с коллегами, что на самом деле означают полученные данные. Противоречия поджидают нас на каждом углу, поэтому мы не спешим с выводами. Даже если первоначальные наблюдения просты (обезьяна собирает солому), они могут породить далекоидущие заключения. Вопрос о том, способны ли животные строить планы на будущее, как, по всей видимости, поступала Франье, — один из тех, что весьма занимают современную науку. Специалисты говорят о мысленном путешествии во времени, хронестезии и автоноэзисе, но я постараюсь не прибегать к подобной заумной терминологии и излагать научные теории понятным языком. Я расскажу о повседневных проявлениях сообразительности животных и приведу данные, полученные экспериментальным путем. Истории из обычной жизни показывают, каким целям служит когнитивный интеллект животных. Экспериментальные наблюдения позволяют исключить альтернативные объяснения. Мне кажутся важными и те и другие, хотя я понимаю, что описание событий — более легкое чтение, чем результаты экспериментов.

Рассмотрим вопрос, имеющий непосредственное отношение к теме: умеют ли животные здороваться и прощаться? О первом нетрудно догадаться. Приветствие — это ответ на появление знакомого после его отсутствия. Так ваша собака начинает прыгать вокруг вас, как только вы переступили порог своего дома. Видео в Интернете, где домашние питомцы приветствуют хозяев-солдат, вернувшихся из-за рубежа, наводят на мысль о взаимосвязи между длительностью отсутствия и интенсивностью приветствия. Нам знакома эта взаимосвязь, так как она равным образом относится и к человеку. Но как обстоит дело с прощанием?

Нам страшно прощаться с теми, кого любим. Моя мама плакала, когда я собрался пересечь Атлантику, хотя мы оба прекрасно понимали, что мое отсутствие не продлится вечно. Прощание предполагает будущее расставание, вот почему оно редко встречается у животных. Но и на этот случай у меня припасена история. Однажды я приучал самку шимпанзе по имени Кюф поить молоком из бутылки приемного детеныша. Кюф вела себя во всех отношениях как мать, но у нее не хватало собственного молока, чтобы прокормить малыша. Мы вручали Кюф бутылку теплого молока, которое она аккуратно скармливала маленькой обезьянке. Кюф настолько преуспела в этом занятии, что даже ненадолго отодвигала бутылку, если малышу требовалось отрыгнуть. Для дневного кормления мы звали в помещение Кюф с детенышем, которого она день и ночь носила на себе, тогда как остальные обезьяны оставались снаружи. По прошествии некоторого времени мы заметили, что вместо того, чтобы незамедлительно прийти, Кюф совершает длинный обходной маневр. Она кружила по острову, навещая альфа-самца, альфа-самку, нескольких добрых друзей и каждого одаривая поцелуем, прежде чем направиться к зданию. Если другие шимпанзе спали, она будила их, чтобы попрощаться. Само по себе поведение опять-таки было простым, но конкретные обстоятельства заставляли задуматься о лежащем в его основе мыслительном процессе. Кюф, как и Франье, просчитывала ситуацию на шаг вперед.

Как же быть со скептиками, которые убеждены, что животные по определению застряли в ловушке настоящего времени и только человек помышляет о будущем? Обосновано ли их высокомерие или они просто закрывают глаза на возможности животных? И почему человечество так склонно преуменьшать интеллект животных? Мы без колебаний отказываем им в способностях, которые у себя воспринимаем как должное. Что стоит за этим? В попытке понять, каким уровнем интеллектуального развития обладают другие виды, главная проблема заключается не в животных, а в нас самих. Человеческое мироощущение, способность к творчеству и воображение в значительной степени составляют часть проблемы. Прежде чем мы зададимся вопросом, способны ли животные на какую-либо разумную деятельность — особенно такую, которую мы высоко ценим в себе самих, — нам следует преодолеть внутреннее сопротивление, чтобы по меньшей мере рассмотреть эту возможность. Поэтому главный вопрос книги: «Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных?»

Короткий ответ таков: «Да, но кто его знает?» В течение большей части прошедшего столетия наука была чрезмерно осторожна и скептична в отношении интеллекта животных. Народная традиция приписывать животным способность думать и испытывать эмоции считалась наивной и нелепой. Мы, ученые, ничего не принимали на веру. Мы никогда не позволяли себе воспринимать всерьез высказывания вроде «моя собака ревнива» или «мой кот знает, чего хочет», не говоря уже о более сложных материях, таких как способность животных переживать прошлое или сочувствовать чужой боли. Исследователи поведения животных либо не задумывались об их интеллекте, либо отвергали само это понятие. Большинство обходило эту тему стороной. К счастью, были исключения, и позднее я непременно остановлюсь на них, так как отдаю должное истории своей науки. Однако две главные школы психологии рассматривали животных или как механизмы, построенные по принципу «стимул — реакция», с тем чтобы избежать наказания и получить вознаграждение, или как роботов, генетически наделенных полезными инстинктами. Притом что обе школы не обладали широтой взглядов и спорили друг с другом, их объединял фундаментальный механистический подход: не следует принимать во внимание внутренний мир животных, а тот, кто принимает, придерживается антропоморфных, романтических и ненаучных взглядов.

Стоит ли вспоминать об этом непродуктивном периоде? В предшествующие годы представления были заметно свободнее от предрассудков. Чарльз Дарвин подробно писал об эмоциях животных и человека, а множество ученых XIX столетия стремилось обнаружить у животных развитый ум. Остается тайной, почему такие исследования были приостановлены на неопределенное время и для чего мы по собственной воле повесили камень на шею биологии — так выдающийся эволюционист Эрнст Майр охарактеризовал картезианское представление о животных как о бездушных автоматах{2}. Но времена меняются. Наверное, все обратили внимание на лавину информации, которая в последние два десятилетия стремительно заполнила Интернет. Не проходит и недели, как появляются новые сообщения о сложности познавательных процессов у животных, часто сопровождающиеся видеоматериалами в качестве подтверждения. Мы узнаем, что крысы могут сожалеть о принятых ими решениях, воро́ны изготавливают инструменты, осьминоги узнают человеческие лица, а специальные нейроны позволяют обезьянам учиться на ошибках друг друга. Мы открыто говорим о культуре животных, их способности к сопереживанию и дружбе. Запретных тем больше не существует, в том числе и в области разума, который раньше считался исключительной принадлежностью человека.

Во всех подобных случаях мы предпочитаем сравнивать и противопоставлять интеллект животных и человека, принимая самих себя за точку отсчета. Следует, однако, сознавать, что этот способ давно устарел. Сравнение нужно проводить не между животными и человеком, а между одним видом животных — нами — и великим множеством других. И хотя по отношению к последним я в большинстве случаев буду употреблять условное обозначение «животные», невозможно отрицать, что люди — точно такие же животные. Таким образом, мы сравниваем не два разных интеллекта, а, скорее, разновидности одного и того же. Я рассматриваю человеческий разум как вариант животного разума. Ведь непонятно даже, насколько продвинут наш разум по сравнению с разумом, способным управлять восемью независимо движущимися конечностями, каждая из которых снабжена самостоятельной нервной системой, или разумом, позволяющим летающему существу охотиться на подвижную добычу, руководствуясь отражением собственных пронзительных звуков.

Мы, конечно, придаем первостепенную важность абстрактному мышлению и языку (пристрастие, по поводу которого я постараюсь не иронизировать в этой книге), но в отдаленной перспективе это всего лишь один из способов выживания. Муравьи и термиты, возможно, нашли лучшее применение своей численности и биомассе, чем мы, сделав ставку на тесное взаимодействие между членами колонии, а не на индивидуальное сознание. Каждое сообщество действует как самоорганизующийся разум, даже то, которое топчется вокруг нас на тысячах маленьких лапок. Существует множество способов перерабатывать, упорядочивать и распространять информацию, но только недавно наука приобрела достаточную широту взглядов, чтобы рассматривать все эти способы с удивлением и восхищением, а не с пренебрежением и осуждением.

Так что — да, мы достаточно умны, чтобы оценить по достоинству другие виды, но для этого потребовалось, чтобы сотни фактов, первоначально полностью отвергаемых наукой, пробились сквозь нашу твердолобость. Причины, по которым мы избавились от излишка предубеждений и антропоцентризма, следует искать в том, что мы узнали и переосмыслили за прошедшее время. Оценивая эти перемены, я неизбежно привношу собственную точку зрения, отдающую предпочтение целостности эволюции в ущерб традиционному дуализму. Противопоставления ума и тела, человека и животного или рассудка и эмоций могут показаться плодотворными, но уводят далеко в сторону от общей картины. Биолог и этолог по образованию, я не могу оправдать скептицизма прошлых лет, связывавшего нас по рукам и ногам. Сомневаюсь, что он стоил того океана чернил, который мы, в том числе и я, на него потратили.

В этой книге я не стремлюсь к последовательному и всестороннему изложению эволюции познавательной, рассудочной деятельности. Читатели могут найти подобную информацию в других, специализированных изданиях{3}. Вместо этого, перебрав множество объектов, экспериментов и исследователей, я обращусь к наиболее ярким примерам за последние двадцать лет. Моя область профессиональных интересов — поведение и познавательные способности приматов — оказала существенное влияние на многие другие, так как находилась на передовом рубеже исследований. Работая в этой области с 1970-х гг., я был знаком со многими «игроками первой лиги» — как людьми, так и животными, — что дает мне право на некоторую субъективность. Произошло множество событий, на которых стоит остановиться подробнее. Развитие этой области знания было сродни приключению, можно даже сказать, катанию на американских горках, и она по-прежнему остается бесконечно увлекательной, потому что поведение, по определению австрийского этолога Конрада Лоренца, — самое живое проявление всего живого.

1. Волшебные колодцы

То, что мы наблюдаем, — это не природа как таковая, а природа, подвергнутая нашему методу задавать вопросы.

Вернер Гейзенберг (1958){4}

Превращаясь в жука

Проснувшись и открыв глаза, Грегор Замза обнаружил, что превратился в отвратительное животное. Это существо было наделено наружным скелетом, ползало вверх-вниз по стенам и потолкам, пряталось под кушеткой и отдавало предпочтение протухшей пище. Превращение бедного Грегора отравляло жизнь ему и его семье, пока он не обрел наконец спасение в смерти.

«Превращение» Франца Кафки, опубликованное в 1915 г., стало первым нестройным салютом в честь наступления менее антропоцентрического столетия. Выбрав для превращения своего героя отталкивающее создание, автор заставил нас с первой же страницы представить, каково это — быть жуком. Примерно в те же годы немецкий биолог Якоб фон Икскюль предположил, что у животных может существовать свое собственное мироощущение, которое он назвал «умвельт» (нем. Umwelt — окружение, окружающий мир). Чтобы проиллюстрировать эту новую концепцию, Икскюль пригласил нас в путешествие по разным мирам. Каждый организм ощущает окружающую среду по-своему, утверждал он. Безглазый клещ забирается на травинку и пытается уловить запах масляной кислоты, исходящий от кожи млекопитающих. Исследования показали, что это паукообразное может обходиться без пищи восемнадцать лет, поэтому у клеща более чем достаточно времени, чтобы встретить млекопитающее, напасть на свою жертву и вдоволь насытится теплой кровью. Затем он готов отложить яйца и умереть. Можем ли мы понять умвельт клеща? Он выглядит совершенно ничтожным по сравнению с нашим, но

Икскюль увидел в его простоте силу: задача вполне ясна, и никаких трудностей не предвидится.

Икскюль приводил и другие примеры, показывая, что одно и то же окружение предоставляет сотни возможностей, специфичных для каждого вида. Умвельт принципиально отличается от экологической ниши, которая означает среду обитания, необходимую для выживания организма. Напротив, умвельт подразумевает эгоцентричный, субъективный мир, представляющий собой лишь малый анклав в океане возможностей. Согласно Икскюлю, чужие умвельты «непонятны и неощутимы»{5} для других видов. Одни животные воспринимают ультрафиолетовое излучение, другие ориентируются с помощью запахов, третьи, как крот-звездонос, ведут подземное существование, пользуясь осязанием. Кто-то живет на ветвях дуба, кто-то — под его корой, а кто-то, как семья лисицы, в норе между корнями. Каждый воспринимает одно и то же дерево по-своему.

Люди могут попытаться представить умвельты других организмов. Будучи видом, ориентированным на визуальное восприятие, мы можем купить приложение к смартфону, превращающее цветное изображение в черно-белое, которое видят люди, не способные различать цвета. Мы можем завязать глаза, чтобы имитировать умвельт людей с нарушениями зрения и поставить себя на их место. Мое наиболее запоминающееся знакомство с чужим миром произошло во время воспитания галок — небольших представителей семейства врановых. Две галки влетали и вылетали в окно моей комнаты на четвертом этаже студенческого общежития, так что я мог следить сверху за их подвигами. Пока они были молоды и неопытны, я наблюдал за ними, преисполненный мрачных предчувствий, как всякий хороший родитель. Мы воспринимаем полет птиц как нечто само собой разумеющееся, но на самом деле это навык, который они должны приобрести. Самое сложное — это приземление, и я постоянно опасался, что мои галки врежутся в проезжающую машину. Я стал мыслить, как птица: составлял топографический план местности и подыскивал лучшее место для посадки, оценивая удаленные предметы (ветку, балкон) с этой точки зрения. Благополучно приземлившись, мои подопечные издавали радостное карканье, и я звал их назад, после чего история повторялась. Когда они стали опытными летчиками, я наслаждался их акробатическими трюками в порывах ветра, как будто летал вместе с ними. Я вошел в умвельт моих птиц, хотя и не в полной мере.

В то время как идея Икскюля о научном исследовании и составлении карты умвельтов разных видов вдохновляла исследователей поведения животных — этологов, философы прошедшего столетия были настроены более пессимистично. Томас Нагель в 1974 г. вопрошал: «Каково это — быть летучей мышью?»{6} — и приходил к выводу, что мы этого никогда не узнаем. Мы не можем проникнуть в частную жизнь других видов, утверждал он. Нагеля интересовало не то, как будет чувствовать себя человек, став летучей мышью; он хотел понять, как чувствует себя летучая мышь, будучи летучей мышью. Это действительно за пределами нашего воображения. Такую же стену между животными и человеком обозначил австрийский философ Людвиг Витгенштейн в своем известном высказывании: «Если бы лев мог разговаривать, мы бы его не поняли». Некоторые ученые с этим не соглашались, справедливо полагая, что Витгенштейн не разбирался в тонкостях общения животных. Однако суть афоризма в том, что наши жизненные впечатления настолько отличаются от львиных, что мы не поймем царя зверей, даже если он будет говорить с нами на одном языке. В действительности рассуждение Витгенштейна распространяется также на людей чуждых нам культур, с которыми мы не можем «найти общий язык»{7}, даже если знаем его. Эта точка зрения предполагает, что у нас ограниченные возможности понять чужую жизнь, не важно — иностранцев или других организмов.

Вместо того чтобы решать эту непростую задачу, я обращусь к миру, в котором живут животные; к тому, как им удается управляться с его причудливым устройством. Хотя мы не можем испытывать те же чувства, что и животные, мы способны попытаться выйти за узкие рамки собственного умвельта с помощью воображения. По правде говоря, Нагель никогда бы не пришел к своим проницательным умозаключениям, если бы не слышал про эхолокацию летучих мышей. А эхолокация не была бы открыта, если бы ученые не попытались представить себе, каково быть летучей мышью, и им бы это не удалось. Таково одно из высочайших достижений нашего вида — способность мыслить вне собственных границ восприятия.

Будучи студентом Утрехтского университета, я с восхищением слушал, как руководитель моего факультета Свен Дийкграаф рассказывал, что примерно в моем возрасте он был одним из ничтожного числа людей во всем мире, способных слышать слабые щелкающие звуки, сопровождающие ультразвуковые вокальные упражнения летучих мышей. У профессора был необыкновенный слух. Давно известно, что слепая летучая мышь может находить дорогу и благополучно садиться на стены и потолки, тогда как глухая летучая мышь на это не способна. Летучая мышь без слуха так же беспомощна, как человек без зрения. Никто до конца не понимал, каким образом это работает, и восприятие летучих мышей беспомощно окрестили «шестым чувством». Ученые тем не менее не верили в сверхъестественные способности, и Дийкграаф предложил другое объяснение. Так как он слышал звуки, издаваемые летучими мышами, которые усиливались, когда животные встречали какие-либо препятствия, Дийкграаф предположил, что эти сигналы позволяют им ориентироваться в окружающем пространстве. Когда он вспоминал об этом, в его голосе всегда звучала нотка сожаления по поводу недостаточного признания, которое он получил как первооткрыватель эхолокации.

Все почести достались Дональду Гриффину, и по справедливости. С помощью аппаратуры, способной улавливать звуковые волны с частотой выше 20 кГц, недоступные слуху человека, этот американский этолог провел исчерпывающие исследования, которые показали, что эхолокация — это больше, чем просто сигнал тревоги, предупреждающий о столкновении. Ультразвук служит для обнаружения и преследования добычи — от крупных ночных бабочек до крошечных мух. Летучие мыши обладают на редкость многофункциональным приспособлением для охоты.

Неудивительно, что Гриффин стал первооткрывателем познавательных способностей животных — словосочетание, до конца 1980-х гг. казавшееся внутренне противоречивым. Ведь что такое познавательная способность, как не мыслительный процесс обработки информации? Познавательная (когнитивная) способность — это мысленное преобразование данных, полученных от органов чувств, в представление об окружающей среде и приспособление к этому представлению. В то время как познавательная способность означает просто осуществление этого процесса, умственная способность (интеллект) подразумевает успешное осуществление этого процесса. Летучая мышь обрабатывает большой объем информации, поступающей от органов чувств. Слуховая кора ее головного мозга оценивает звуки, отражающиеся от объектов, а затем использует эту информацию, чтобы подсчитать расстояние до цели и скорость ее движения. Как будто это недостаточно сложная задача, летучая мышь, кроме того, корректирует траекторию своего полета и различает эхо собственных звуков и соседних летучих мышей — своего рода распознавание «свой-чужой». Когда некоторые насекомые развили слух, чтобы улавливать звуки летучих мышей и избегать с ними встречи, летучие мыши, в свою очередь, перешли в режим «стелс» — стали издавать звуки за пределами слышимости насекомых.

Этот пример показывает тонко организованную систему переработки информации с помощью специализированного мозга, способного превращать эхо в выверенную до мельчайших деталей картину окружающего мира. Гриффин шел по стопам исследователя-первопроходца Карла фон Фриша, который обнаружил, что медовые пчелы используют так называемый «виляющий танец», устанавливающий связь с удаленными источниками пищи. Карл фон Фриш однажды сказал: «Жизнь пчел похожа на волшебный колодец: чем больше из него черпаешь, тем обильнее он наполняется водой»{8}. Гриффин испытывал те же чувства к эхолокации, видя в ней еще один неисчерпаемый источник тайн и чудес. Он также называл ее волшебным колодцем{9}.

Так как я работал с шимпанзе, бонобо и другими приматами, у меня редко возникали неприятности, когда я говорил о познавательной способности. В конце концов, люди — тоже приматы, и мы воспринимаем окружающий мир сходным образом. С нашим объемным зрением, хватательными руками, способностью лазить, прыгать и эмоционально общаться с помощью мимических мышц лица, мы занимаем тот же умвельт, что и другие приматы. Мы называем подражание «обезьянничанием» именно потому, что признаем это сходство. В то же время мы относимся к приматам настороженно. Мы смеемся над обезьянами в фильмах и телесериалах не потому, что они смешны по своей природе — существуют куда более забавные животные, например, страусы или жирафы, — а потому, что нам нравится держать наших собратьев на расстоянии вытянутой руки. Примерно так же жители соседних стран (во многом между собой сходные) шутят друг о друге. Голландцы не видят ничего смешного в бразильцах или китайцах, но им доставляет огромное удовольствие подшучивать над бельгийцами.

Почему следует остановиться на приматах, обсуждая познавательную способность? Каждый вид приспосабливается к условиям среды и вырабатывает решения проблем, которые она создает, и каждый делает это по-своему. Поэтому лучше использовать множественное число и говорить о познавательных и умственных способностях. Это позволит нам избежать исследования познавательной способности в соответствии с представлением о scala naturae (лат. — лестница природы), восходящем к Аристотелю. Согласно этому представлению, на ее вершине — Бог, ангелы и человек, ниже — млекопитающие, птицы, рыбы и насекомые, а в самом низу — моллюски. Сравнения сверху вниз и снизу вверх по этой протяженной лестнице служили популярным времяпрепровождением у ученых, занимавшихся изучением познания, но я не припомню ни одного открытия, которое бы они совершили. Все, чего они достигли, — это заставили нас судить животных по человеческой мерке, игнорируя невероятное разнообразие умвельтов различных организмов. Очень нечестно спрашивать, может ли белка досчитать до десяти, если умение считать ей никогда в жизни не пригодится. Белка превосходно умеет отыскивать спрятанные орехи, как и некоторые птицы. Североамериканская ореховка к концу года запасает более двадцати тысяч орехов в сотнях различных мест на территории многих квадратных километров, а затем, в течение зимы и весны, умудряется найти большую их часть{10}.

Наша неспособность соревноваться с белками и ореховками в поисках орехов — я, например, не помню даже, где паркую машину, — несущественна, потому что нашему виду не требуется такая память для выживания, в отличие от лесных животных, бросающих вызов суровой зиме. Мы не нуждаемся в эхолокации или способности ориентироваться в темноте. Точно так же нам не нужно уметь вводить поправку на преломление света между воздухом и водой, как это делает рыба-брызгун, сбивающая насекомых струйками воды. Существует множество адаптаций познавательных способностей, которыми мы не обладаем или в которых не нуждаемся. Вот почему расстановка познавательных способностей по одномерной шкале — бесполезное занятие. Эволюция познавательной деятельности отмечена множеством пиков специализации. Ключ к их пониманию — экология вида.

В прошлом столетии было предпринято немало попыток проникнуть в умвельты других видов. Об этом свидетельствуют названия книг, такие как «Мир серебристой чайки» (The Herring Gull's World)[1], «Душа обезьяны» (The Soul of the Ape), «Как обезьяны видят мир» (How Monkeys See the World), «Внутренний мир собаки» (Inside a Dog) и «Муравейник» (Anthill). Автор последнего произведения, Э. Уилсон, в своей неподражаемой манере предлагает взглянуть на общественную жизнь и эпические войны муравьев с точки зрения муравья{11}. Следуя по пути, проложенному Кафкой и Икскюлем, мы пытаемся проникнуть в потаенный мир других видов, чтобы взглянуть на него их глазами. И чем больше мы в этом преуспеваем, тем больше узнаем о природном ландшафте с укрытыми в нем волшебными колодцами.

Шесть слепцов и слон

Изучение познания оперирует скорее допустимым, чем невероятным. Тем не менее представление о scala naturae многих склонило к мнению, что животные лишены некоторых познавательных способностей. Нам твердили со всех сторон, что «только человек может то или это» — от планирования будущего (только человек думает о чем-то заранее) и беспокойства о других (только человек заботится об окружающих) до времени для отдыха (только человек понимает, что такое досуг). Последнее, к моему собственному удивлению, привело меня к полемике в голландской газете о различии между загорающим туристом и прикорнувшим на пляже тюленем. Мой оппонент, философ, полагал, что они разительно отличаются друг от друга.

На самом деле я считаю стойкие предубеждения относительно человеческой исключительности забавными, как, например, замечание Марка Твена: «Человек — единственное животное, которое краснеет или при определенных обстоятельствах должно краснеть». Но, разумеется, большинство из этих предвзятых мнений излучает самодовольство и совершенно серьезно. Список предубеждений пополняется и обновляется каждое десятилетие, тем не менее им не стоит доверять, особенно учитывая, как трудно их опровергнуть. Правило экспериментальной науки утверждает, что отсутствие доказательств еще не доказательство их отсутствия. Если мы не можем обнаружить какую-либо способность у данного вида, нашими первыми мыслями должны быть: «А не просмотрели ли мы что-нибудь?» и «Подходит ли наш критерий к этому виду?».

Ярким примером служат гиббоны, которые когда-то считались отсталыми приматами. Гиббонам предлагали решать задачи, связанные с выбором между различными емкостями, веревками и палками. Раз за разом гиббонам не удавалось достичь результатов, сравнимых с результатами других видов. Применение орудий, например, изучалось с помощью банана, находящегося за пределами клетки, где содержались обезьяны, и палки, предоставленной в их распоряжение. Все, что следовало сделать гиббонам, — это взять палку и подвинуть банан поближе. Шимпанзе проделали бы это без колебаний, как и многие другие обезьяны. Но не гиббоны. Это озадачивало исследователей, учитывая, что гиббоны (известные также как малые человекообразные обезьяны) входят в ту же самую систематическую группу, что и другие обезьяны с крупным мозгом, а также человек.

В 1960-х гг. американский приматолог Бенджамин Бек применил новый подход{12}. Гиббоны приспособлены исключительно к жизни на деревьях. Они перемещаются сквозь лес с ветки на ветку, с дерева на дерево, повисая на руках, поэтому их еще называют брахиаторами (от греч. brachion — рука). Передние конечности гиббонов с коротким большим пальцем и удлиненной кистью предназначены именно для этого способа передвижения: они действуют скорее как крюки, а не как многофункциональные хватательные и осязательные приспособления большинства других приматов.

Бек, понимая, что умвельт гиббонов не включает уровень земли, а их руки не приспособлены к тому, чтобы поднимать предметы с ровной поверхности, внес изменения в одно из традиционных заданий. Вместо того чтобы положить веревки на землю, как это делалось раньше, Бек поднял их до уровня плеч обезьян, так что их стало легко ухватить. Не вдаваясь в подробности, животные должны были разобраться, каким образом веревки привязаны к съедобным предметам. Гиббоны справились с задачей быстро и эффективно, продемонстрировав тот же уровень сообразительности, что и другие человекообразные обезьяны. Очевидно, что предыдущие неудачи гиббонов были связаны с постановкой эксперимента, а не с их умственными способностями.


У кисти гиббона большой палец не противопоставлен всем остальным. Такая кисть скорее предназначена для захвата ветвей, а не для подъема предметов с плоской поверхности. Только после того, как морфологию рук гиббонов приняли во внимание, эти человекообразные обезьяны все-таки прошли известные интеллектуальные тесты. На рисунке сравниваются кисти (слева направо) гиббона, макаки и человека. По Benjamin Beck (1967)

Еще один хороший пример — слоны. Долгое время ученые были убеждены, что эти толстокожие не способны использовать какие бы то ни было орудия. Слоны провалили тот самый тест с бананом, не прикоснувшись к палке. Неудачу слонов нельзя было объяснить тем, что они не способны поднимать предметы с ровной поверхности, так как слоны постоянно что-то подбирают с земли и часто — совсем крошечные предметы. Исследователи заключили, что слоны не разобрались в задаче. Никому не пришло в голову, что, возможно, это исследователи не разобрались в слонах. Как шесть слепцов, мы ходим вокруг большого зверя и ощупываем его, забывая, что, по определению Вернера Гейзенберга, «то, что мы наблюдаем, — это не природа как таковая, а природа, подвергнутая нашему методу задавать вопросы». Гейзенберг, немецкий физик, высказал это замечание по поводу квантовой механики, но оно в полной мере справедливо и для изучения разума животных.

В отличие от рук приматов, хватательный орган слона — это еще и нос. Слоны используют хобот не только для того, чтобы достать пищу, но и чтобы понюхать и потрогать ее. С их превосходным обонянием слоны точно знают, с чем имеют дело. Однако, поднимая палку, они закрывают свои носовые проходы. Даже когда слон подносит палку близко к пище, палка мешает ему эту пищу учуять. Это то же самое, если спрятанную вещь искать с завязанными глазами.

Как же тогда организовать эксперимент, который будет соответствовать анатомии и возможностям животного?

Во время своего посещения Национального зоопарка в Вашингтоне я встретился с Престоном Фёрдером и Дайаной Рейсс, которые показали мне, на что способен Кандула, молодой слон-самец, когда задача преподносится ему другим образом. Исследователи подвесили фрукты высоко над головой слона, вне его досягаемости. Они предложили слону несколько палок и прочный квадратный ящик. Кандула не обратил внимания на палку, но через некоторое время стал подталкивать ногами ящик. Он толкал его раз за разом строго по прямой линии, пока не установил точно под подвешенными фруктами. Тогда слон встал на ящик передними ногами, что позволило ему дотянуться хоботом до фруктов. Оказалось, что и слон может использовать орудия, если это правильные орудия.


Считалось, что слоны не способны применять орудия. Такой вывод основывался на предположении, что для этого они должны использовать свой хобот. Однако в задании, в котором хобот не требовался, Кандула без затруднений доставал зеленые ветки, висевшие высоко над его головой. Он вышел из положения, воспользовавшись ящиком, на который встал передними ногами

Пока Кандула жевал свой приз, исследователи рассказали мне, как они меняли условия задания, чтобы усложнить слону жизнь. Они оставляли ящик в различных местах вне поля зрения слона, поэтому, когда Кандула замечал соблазнительную еду, ему приходилось восстанавливать в памяти решение задачи, не имея перед глазами орудия для ее решения. Помимо людей, человекообразных обезьян и дельфинов, обладающих крупным мозгом, немногие виды животных справились бы с этим, но Кандула, недолго думая, подгонял ящик со значительного расстояния{13}.

Очевидно, что ученые нашли подходящий для данного вида тест. В поиске подобных методов даже такой простой параметр, как размер, может иметь решающее значение. Орудия, подходящие по размеру человеку, не годятся для самого крупного сухопутного животного. В одном из экспериментов ученые использовали зеркало, чтобы определить, узнает ли слон собственное отражение. Зеркало размером примерно метр на два с половиной метра поставили на землю за пределами ограждения территории, на которой содержались слоны. При этом зеркало было установлено под таким углом, что слон видел преимущественно собственные ноги за двумя рядами прутьев (зеркало удваивало их). Когда слону сделали на теле метку, видимую только в зеркале, он не обратил на нее никакого внимания. Приговор гласил: этот вид не способен к самоосознанию{14}.

Но Джошуа Плотник, мой студент, видоизменил тест. Он предоставил слонам в зоопарке в Бронксе большое квадратное зеркало со стороной примерно два с половиной метра, которое установил непосредственно рядом с ограждением. Слоны могли потрогать и понюхать зеркало и даже заглянуть за него. В результате любопытство слонов заставило нас поволноваться. Слоны обычно не встают на задние ноги, поэтому при виде животных весом четыре тонны, опирающихся на шаткую стену, чтобы разглядеть, что там за зеркалом, мы перепугались не на шутку. Очевидно, что слоны пытались выяснить, что собой представляет зеркало, но, если бы стена рухнула, все могло бы закончиться охотой на слонов в нью-йоркских автомобильных пробках. К счастью, стена выдержала, а слоны привыкли к зеркалу.

Одна азиатская слониха по имени Хэппи узнала свое отражение. Помеченная белым крестом на лбу над левым глазом, она постоянно терла эту отметку, стоя перед зеркалом. Слониха сумела связать отражение с собственным телом{15}. К настоящему времени Джош протестировал множество животных в Таиланде в рамках программы сохранения слонов, и спустя годы наше заключение подтвердилось: некоторые азиатские слоны узнают себя в зеркале. Справедливо ли это для африканских слонов, сложно сказать. До сих пор подобные эксперименты завершались кучей разбитых зеркал, потому что этот вид имеет привычку изучать незнакомые предметы с помощью энергичного взмаха бивней. Так что приходится делать непростой выбор между техническим оснащением и производственными показателями. По всей видимости, разбитые зеркала не означают, что африканские слоны не способны узнавать себя в зеркале. Скорее, здесь мы имеем дело со специфической для данного вида реакцией на новые предметы.

Трудноразрешимая проблема, стоящая перед исследователями, состоит в том, чтобы придумать задачи, способные заинтересовать животное и соответствующие его анатомии, характеру и возможностям органов чувств. Получив отрицательные результаты, нужно установить причины отсутствия внимания и мотивации. Не следует ожидать выдающихся достижений от выполнения задания, не вызывающего интерес. Мы столкнулись с этой проблемой, когда изучали способность распознавать лица у шимпанзе. В то время наука провозгласила, что способность человека узнавать лица уникальна, так как люди справлялись с этим лучше, чем другие приматы. Никому не пришло в голову, что другие приматы вынуждены были распознавать лица людей, а не подобных себе приматов. Когда я спросил у одного из пионеров этой области науки, почему методика исследований ограничивается человеческими лицами, он ответил, что если примат не способен распознавать лица людей, значительно отличающиеся друг от друга, то он точно не справится с распознаванием приматов.

Но когда Лиза Парр, моя коллега из Национального центра изучения приматов имени Йеркса в Атланте, проверила, смогут ли шимпанзе узнавать по фотографиям представителей собственного вида, они превосходно с этим справились. На экране компьютера испытуемым показывали портрет шимпанзе, за которым немедленно следовали два других. Второй портрет представлял в ином ракурсе того же шимпанзе, что и на первом портрете, а третий — другого шимпанзе. Приученные находить сходство (методика, известная как тест на отнесение предъявляемого объекта к заданному образцу), шимпанзе без труда определяли, какие портреты изображают одну и ту же обезьяну. Шимпанзе даже устанавливали родственные связи. После того как им показывали портрет самки шимпанзе, они должны были определить, на каком из двух портретов детенышей — ее собственный. Шимпанзе делали правильный выбор, основываясь исключительно на внешнем сходстве, так как не встречали никого из изображенных обезьян в жизни{16}. Примерно так мы, листая семейный фотоальбом, можем легко определить, кто из представленных на изображениях людей — кровные родственники. Получается, что шимпанзе умеют распознавать лица не хуже нас. Сейчас общепризнано, что этой способностью обладают все приматы, тем более что у человека и других приматов за нее отвечают одни и те же области мозга{17}.

Другими словами, что-то существенное для нас — например, черты лица — может быть несущественным для других видов. Животные обычно знают только то, что им нужно знать. Мастер наблюдений за животными Конрад Лоренц был убежден, что для успешного изучения животных необходимо интуитивное понимание, основанное на любви и уважении. Это интуитивное понимание Лоренц рассматривал как самостоятельный подход, отличный от методологии естественных наук. Умение сочетать оба этих подхода — одновременно и трудная задача, и вознаграждение при работе с животными. Пропагандируя то, что он называл Ganzheitbetrachtung (нем. «комплексный подход»), Лоренц призывал увидеть животное целиком, прежде чем фокусироваться на его отдельных частях: «Невозможно решить комплексную исследовательскую задачу, если концентрироваться на какой-либо отдельной ее части. Напротив, следует постоянно переходить от одной части к другой — способ, который может показаться чрезвычайно поверхностным и ненаучным для мыслителей, придающих значение строгой логической последовательности, — и при этом знание о каждой из частей будет постоянно накапливаться»{18}.

Неразумность пренебрежения этим советом была продемонстрирована при попытке повторить одно классическое исследование. Домашних кошек помещали в небольшие клетки, где они начинали бродить из стороны в сторону, отчаянно мяукать и тереться о стенки клетки. При этом кошки случайно задевали заслонку, открывающую дверцу, что позволяло им выбраться из клетки и получить причитающийся за это кусок рыбы. Исследователей впечатлило, что все испытуемые кошки вели себя одинаково — терлись о клетку, чему, по мнению исследователей, они научили кошек, награждая их рыбой. Этот эксперимент, первые осуществленный Эдвардом Торндайком в 1898 г., считался доказательством того, что даже кажущееся разумным поведение (освобождение из клетки) объясняется научением в ходе проб и ошибок. Это был триумф «закона эффекта», согласно которому поведение, ведущее к положительным результатам, повторяется{19}.

Когда американские психологи Брюс Мур и Сьюзан Статтард спустя десятилетия повторили этот эксперимент, они обнаружили, что в поведении кошек не было ничего особенного. Кошки выполняли обычный ритуал Köpfchengeben (нем. «давать голову»), который все кошачьи — от домашних кошек до тигров — используют для приветствия и проявления симпатии. Они трутся головой или боками об объект, к которому испытывают расположение, а если объект недоступен, переносят внимание на неодушевленные предметы, например ножки стола. Исследователи показали, что приз в виде еды не требуется: единственной причиной поведения кошек служило присутствие знакомых им людей. Без всякого обучения любая кошка, увидев знакомого человека, начинала тереться головой, боками и хвостом о внутреннюю поверхность клетки, открывала заслонку и оказывалась на свободе. Оставленные в одиночестве, кошки ничего подобного не делали, поэтому не могли освободиться{20}. Очевидно, что классический эксперимент описывал не обучение, а приветствие. Публикация воспроизведения этого эксперимента вышла с говорящим подзаголовком «Споткнулись о кошку».


Считалось, что эксперименты с кошками Эдварда Торндайка служат подтверждением «закона эффекта». Когда кошки терлись о заслонку внутри клетки, они открывали дверцу и выходили наружу, за что получали рыбу. По прошествии десятилетий выяснилось, что поведение кошек не было связано с перспективой вознаграждения. Животные освобождались с не меньшим успехом без всякой рыбы. Причиной поведения кошек служило просто присутствие знакомых людей — тереться боками у всех кошачьих означает приветствие. По Thorndike (1898)

Урок состоит в том, что, прежде чем изучать какое-либо животное, нужно познакомиться с его типичным поведением. Могущество условных рефлексов не подлежит сомнению, но ранние исследователи полностью игнорировали другую важную часть информации. Они не рассматривали, как советовал Лоренц, весь организм в целом. Животные проявляют множество безусловных рефлексов, а также поведение, которое естественным образом формируется у всех представителей данного вида. Вознаграждение или наказание способно воздействовать на это поведение, но не может быть ответственно за его создание. Причина, по которой все кошки вели себя одинаково, заключалась в естественном поведении кошачьих, а не в выработанных исследователями условных рефлексах.

Область эволюции познавательной деятельности требует от нас рассматривать вид как целое. Что бы мы ни изучали — анатомию руки, многофункциональность хобота, распознавание лица или ритуалы приветствия, необходимо познакомиться со всеми особенностями животного, включая его происхождение, прежде чем пытаться определить его умственное развитие. И вместо того, чтобы проверять, обладают ли животные способностями, в которых преуспели мы сами, — «волшебными колодцами» нашего вида, такими как язык, — не лучше ли выяснить, нет ли у животных собственных достижений? Поступая подобным образом, мы не просто сделаем «лестницу природы» Аристотеля более пологой, мы сможем рассматривать классификацию существ как куст со множеством ветвей. Это откроет перед нами перспективу запоздалого признания, что разумную жизнь можно обнаружить не только посредством дорогостоящих экспедиций в дальний космос. Она в избытке имеется здесь, на Земле, прямо под нашим нечувствительным носом{21}.

Антропоотрицание

Древние греки верили, что центр Вселенной находился там, где они жили. Поэтому трудно найти лучшее место, чем Греция, где современные ученые могли бы обсудить место человечества во Вселенной. Солнечным днем 1996 г. группа ученых из разных стран посетила омфал — «пуп» Земли — большой камень в форме пчелиного улья посреди руин храма на горе Парнас. Я не удержался и погладил его, как давно потерянного друга. Рядом со мной стоял «бэтмен» Дон Гриффин, первооткрыватель эхолокации и автор книги «Вопрос сознания животных» (The Question of Animal Awareness). В ней он сетовал на заблуждение, что мы — единственные разумные существа во Вселенной и все в мире крутится вокруг нас{22}.

По иронии судьбы главной темой нашего совещания был антропоцентрический принцип, в соответствии с которым Вселенная — результат целенаправленного созидания, специально предназначенного для разумных существ, то есть нас{23}. Временами обмен мнениями между учеными, придерживавшимися антропоцентрических взглядов, наводил на мысль, что мир был действительно создан для нас и ни для чего больше. Земля находится на нужном расстоянии от Солнца, чтобы создать подходящую температуру для человека, а в атмосфере — идеально подобранное содержание кислорода. Как предусмотрительно! Вместо того чтобы увидеть в этом умысел, любой биолог поменял бы местами причину со следствием и сказал, что наш вид с течением времени приспособился к условиям, существовавшим на планете, поэтому они ему и подходят. Глубокие океанские впадины — оптимальная среда для бактерий, живущих в горячих серных источниках, но никому не придет в голову, что они были созданы для процветания термофильных бактерий. Наоборот, мы понимаем, что бактерии приобрели способность вести такой образ жизни благодаря естественному отбору.

Вывернутая наизнанку логика этих ученых напомнила мне креациониста, которого я однажды видел по телевизору. Он очищал банан от кожуры, объясняя, что этот фрукт изогнут таким образом, чтобы легко было попадать в рот, когда держишь его в руке. Банан также отлично подходит для этого по размеру. Очевидно, этот креационист полагал, что Бог специально придал банану такую удобную для человека форму, совершенно забывая, что держит в руках сельскохозяйственное растение, выведенное специально для употребления человеком.

Во время дискуссий Дон Гриффин и я наблюдали за залетавшими в конференц-зал деревенскими ласточками, несущими в клювах глину для своих гнезд. Гриффин был старше меня на три десятка лет и обладал глубокими познаниями, включавшими латинские названия птиц и подробности их гнездования. На совещании он представил свой взгляд на сознание, которое, по его мнению, представляло собой составную часть познавательных процессов всех существ, включая животных. Моя позиция несколько отличалась, так как я предпочитал воздерживаться от каких-либо формальных заявлений относительно такого трудноопределимого понятия, как «сознание». Никто толком не знает, что это такое. Но по той же причине я поспешил отметить, что не отрицаю наличия сознания у любого вида. Как я себе представляю, и у лягушки может быть сознание. Гриффин занял более позитивную позицию, отметив, что раз продуманные заранее действия наблюдаются у многих животных, а у человека их принято связывать с сознанием, значит, резонно предположить, что сознание присуще и другим видам.

Заявление всеми уважаемого и высококвалифицированного специалиста произвело соответствующий эффект. И хотя Гриффину ставили в вину отсутствие фактов, подтверждающих его выводы, критики упустили главное: предположение, что животные не обладают активным сознанием, всего-навсего предположение. Намного логичнее допустить преемственность и непрерывность такого качества, как сознание, утверждал Гриффин, повторяя известное высказывание Чарльза Дарвина о том, что различие в умственных способностях человека и высших животных заключается в количестве, а не в качестве.

Для меня было честью знакомство с Гриффином — ученым, родственным мне по духу. Мне также представилась возможность на том же совещании высказать свою точку зрения на антропоморфизм. Греческое слово «антропоморфный» (подобный человеку) появилось в VI в. до н. э. благодаря поэту и философу Ксенофану, возражавшему Гомеру, в поэзии которого боги описаны похожими на людей. Ксенофан видел в этом высокомерие, которое высмеивал, спрашивая — почему бы богам не быть похожими на лошадей? Однако боги далеко отстоят от нынешнего вольного употребления слова «антропоморфизм» как уничижительного определения, позволяющего выставить в невыгодном свете любое, даже самое взвешенное сравнение животного и человека.

С моей точки зрения, антропоморфизм представляет собой проблему, только если сравнение выглядит натяжкой, как в случае с видами, далекими от человека по происхождению. Например, рыбки, именуемые целующимися гурами, целуются другим способом и по иным причинам, чем человек. Взрослые рыбки смыкают свои выступающие вперед рты, чтобы разрешить конфликт. Называть это поцелуем — заблуждение. В то же время человекообразные обезьяны на самом деле приветствуют друг друга после разлуки поцелуями в губы или в плечо, то есть тем способом и при таких обстоятельствах, которые очень похожи на человеческий поцелуй. Бонобо в этом смысле продвинулись еще дальше. Когда один владелец зоопарка, знакомый с повадками шимпанзе, но не имевший опыта общения с бонобо, наивно разрешил бонобо себя поцеловать, он был шокирован тем, что бонобо активно использует при этом язык!


Жесты обезьян не только очень похожи на человеческие, но и используются в одинаковых ситуациях. Здесь изображена самка шимпанзе, целующая самца в знак примирения после ссоры между ними

Еще один пример: если пощекотать детеныша человекообразной обезьяны, он будет шумно вдыхать и выдыхать, что очень напоминает человеческий смех. Нельзя просто исключить слово «смех» в качестве определения такого поведения на основании того, что оно антропоморфно, как поступили бы некоторые. Причина в том, что детеныши человекообразных обезьян не только издают звуки, как и дети, которых щекочут, но и проявляют такое же двойственное поведение, что не раз замечал я сам. С одной стороны, детеныши стараются оттолкнуть щекочущие их пальцы, а с другой — требуют новой порции щекотки, задерживая дыхание, когда пальцы касаются их живота. Поэтому я всецело за то, чтобы переложить бремя доказательств на тех, кто избегает антропоморфной терминологии. Их следует попросить привести аргументы в пользу того, что детеныш человекообразной обезьяны, буквально заходящийся в хрипловатом хихиканье от щекотки, находится в ином психическом состоянии, чем ребенок в том же положении. За неимением этих доказательств смех кажется мне наилучшим определением для обоих случаев{24}.

Ощутив необходимость в новом термине, поясняющем мою точку зрения, я придумал слово антропоотрицание (anthropodenial), которое по определению отрицает наличие в животном черт, характерных для человека, и наоборот. Антропоморфизм и антропоотрицание противоположны по смыслу: чем ближе к нам другой вид, тем больше антропоморфизм поможет нашему пониманию этого вида и тем выше опасность антропоотрицания{25}. Напротив, чем дальше от нас другой вид, тем выше риск, что антропоморфизм обнаружит сомнительные общие черты, возникшие по совершенно различным причинам. Так, когда мы говорим, что у муравьев есть «королева», «солдаты» и «рабы», — это всего лишь антропоморфные упрощения. Мы вкладываем в это не больше смысла, чем в женские имена, которые даем ураганам, или в проклятия, адресованные компьютеру, как будто он обладает свободой воли.

С одной стороны, суть в том, что антропоморфизм не представляет такую серьезную проблему, как обычно думают. Неприятие этого термина часто скрывает додарвиновское мировоззрение, для которого был неприемлем взгляд на людей как на животных. Когда мы имеем в виду такие виды, как человекообразные обезьяны (которых не случайно называют также антропоидами), антропоморфизм на самом деле — логичный выбор. Называть поцелуй человекообразных обезьян «контактом рот в рот», чтобы избежать антропоморфного искажения описываемого поведения, примерно то же самое, что присвоить гравитациям Луны и Земли разные названия, потому что Земля, на наш взгляд, особенная. Неоправданные лингвистические барьеры разрушают то единство, в котором нас создала природа. Люди и человекообразные обезьяны не располагали достаточным запасом времени, чтобы независимо выработать поразительно похожее поведение, такое как контакт губ при приветствии или шумное дыхание при щекотке. Наша терминология должна проявлять уважение к очевидным эволюционным связям.

С другой стороны, антропоморфизм потерял бы всякий смысл, если бы только наклеивал на поведение животных человеческие этикетки. Американский биолог и герпетолог Гордон Бургхардт призвал к критическому антропоморфизму, в котором мы бы использовали человеческую интуицию и знание естественной истории животных, чтобы сформулировать задачи исследования{26}. Так, когда мы говорим, что животные «планируют» будущее или «мирятся» после ссоры — эти понятия обозначают идеи, которые можно проверить. Например, если приматы способны планировать, значит, они способны сохранить орудие, которое пригодится им только в будущем. А если приматы мирятся после ссоры, значит, мы должны заметить улучшение отношений, после того как противники дружески пообщались. Эти очевидные предположения к настоящему времени подтвердились с помощью наблюдений и экспериментов{27}. Критический антропоморфизм, служащий средством, а не целью, — чрезвычайно полезный источник гипотез.

Предложение Гриффина всерьез отнестись к процессу познания у животных привело к появлению нового названия этой области науки — когнитивная этология. Это громкое название, но его значение мне как этологу по крайней мере понятно. К сожалению, термин «этология» еще не завоевал всемирного признания, и программы проверки орфографии регулярно переделывают этологию в этнологию, этиологию и даже теологию. Поэтому неудивительно, что многие этологи называют себя биологами поведения. Другие названия когнитивной этологии — животное познание или сравнительное познание. Однако эти наименования также имеют недостатки. Животное познание по определению не включает человека, поэтому непреднамеренно сохраняет дистанцию между животными и человеком. Сравнительное познание не отвечает на вопросы, как и почему мы делаем сравнение. Это название не подсказывает логики, как толковать сходства и различия, в том числе — эволюционные. Даже в рамках самой этой дисциплины выказывалось недовольство недостатком ее теоретических основ, а также привычкой делить животных на «низших» и «высших»{28}. Название «сравнительное познание» произошло от сравнительной психологии. Эта область науки традиционно рассматривает животных как суррогат людей: обезьяна — это упрощенный человек, крыса — это упрощенная обезьяна и т. д. Так как предполагалось, что ассоциативное обучение сумеет объяснить поведение всех видов без исключения, один из его основателей — Б. Скиннер полагал, что не играет роли, какой вид изучать{29}. Чтобы доказать эту точку зрения, он озаглавил книгу, целиком посвященную белым крысам и голубям-альбиносам, «Поведение организмов» (The Behavior of Organisms).

По этому поводу Конрад Лоренц однажды пошутил, что в сравнительной психологии нет ничего сравнительного. Он знал, что говорил, потому что незадолго до этого опубликовал основополагающее исследование о брачном поведении двадцати видов уток{30}. Его тонкое восприятие мельчайших различий между видами было прямо противоположно позиции сравнительной психологии, сваливавшей всех животных в одну кучу под названием «нечеловеческие модели человеческого поведения». Задумайтесь на секунду об этой терминологии, которая так укоренилась, что никто уже не обращает на нее внимания. Ее главное положение, разумеется, состоит в том, что изучать животных следует по единственной причине — чтобы узнать что-нибудь о нас самих. Кроме того, сравнительная психология игнорирует тот факт, что каждый вид уникальным образом приспособлен к собственной окружающей среде, иначе как бы один вид мог служить моделью для другого? Даже термин «нечеловеческий» режет мне слух, поскольку рассматривает миллионы видов в качестве неполноценных, как будто им чего-то недостает. Несчастные существа, они нечеловеческие! Когда студенты используют этот язык, я не могу отказать себе в саркастических пометках на полях, что для полноты картины следовало бы добавить об этих животных, что они также «не пингвины», «не гиены» и много чего еще «не».

Несмотря на все это, сравнительная психология постепенно меняется к лучшему. Я бы предпочел бросить ее громоздкий багаж и назвать новую область науки «эволюционное познание», которое означало бы изучение всего познания (животного и человеческого) с позиций эволюции. Первостепенное значение имеет то, какой мы изучаем вид, и человек совсем необязательно должен служить образцом в любом сравнении. В этой области важна филогенетика, позволяющая проследить становление тех или иные сходных черт в ходе эволюции и понять, связаны ли они общим происхождением, как это, например, блестяще проделал Лоренц для водоплавающих птиц. Мы также должны выяснить, как формировалось познание в связи с задачей выживания. Проблематика этой области науки в точности та, которую имели в виду Икскюль и Гриффин, стараясь придать изучению познания менее антропоцентрическое основание. Икскюль заставил нас взглянуть на мир с точки зрения животных, утверждая, что это единственный способ понять до конца их разум.

Спустя столетие мы наконец готовы это сделать.

2. Повесть о двух школах

Есть ли у собак желания?

На заре этологии ее главными объектами были галки и маленькие серебристые рыбки, трехиглые колюшки, которых я держал дома в детстве, поэтому эта дисциплина давалась мне легко. Я впервые узнал об этологии, когда студентом-биологом услышал, как профессор разъясняет смысл «зигзаг-танца» колюшек. Меня поразило не то, что вытворяют эти маленькие рыбки, а то, как серьезно к этому относится наука. Я впервые осознал, что мое любимое занятие — наблюдение за животными — может стать профессией. Мальчиком я часами наблюдал за пойманной мною водной живностью, которую держал в ведрах и баках на заднем дворе нашего дома. Больше всего мне нравилось разводить колюшек, а потом выпускать молодь обратно в водоем, откуда появились их родители.

Этология — область биологии, изучающая поведение животных, она сложилась непосредственно до и после Второй мировой войны. Англоязычный мир узнал об этологии, когда один из ее основателей — голландский зоолог Нико Тинберген пересек пролив Ла-Манш. Тинберген начал свою научную работу в Лейдене, а в 1949 г. перебрался в Оксфорд. Он во всех подробностях описал «зигзаг-танец» колюшек, с помощью которого самец заманивает самку в гнездо, где оплодотворяет отложенную ею икру. Затем самец прогоняет самку и остается охранять икру, периодически обмахивая ее плавниками, обеспечивая приток кислорода, пока не вылупятся мальки. Все это, включая удивительное приобретение серебристыми самцами яркой красно-синей брачной окраски, я видел собственными глазами в запущенном аквариуме, в котором разросшиеся водоросли создали оптимальные условия для рыбок. Тинберген заметил, что самцы колюшек в аквариуме на подоконнике его лаборатории в Лейдене проявляли беспокойство каждый раз, когда по улице проезжал красный почтовый фургон. В своих исследованиях он подтвердил решающую роль красного цвета в ухаживании и агрессивном поведении этих рыбок.

Мне, безусловно, нравилась этология, но, прежде чем двинуться в этом направлении, я ненадолго отвлекся на конкурирующую с ней дисциплину. Я устроился на работу в лабораторию, которой руководил профессор психологии — последователь бихевиоризма — направления, преобладавшего в сравнительной психологии бо́льшую часть прошлого столетия. Бихевиоризм получил признание преимущественно в США, но сумел проникнуть и в мой университет в Нидерландах. Я хорошо помню занятия, на которых профессор высмеивал всякого, кто полагал, что животные способны «хотеть», «любить» или «переживать», и педантично заключал подобные термины в кавычки. Если собака роняет перед вами теннисный мяч и смотрит на вас, виляя хвостом, значит, она хочет играть? Как наивно! Кто сказал, что собаки обладают намерениями и желаниями? Поведение собаки — проявление «закона эффекта»: в прошлом за такое же поведение она получала поощрение. Разум собаки, если только таковой существует, — это накопитель информации, не более того.

Бихевиоризм ограничивал предмет исследования поведением, за что и получил свое название[2], но мне трудно было поверить, что поведение животных может быть сведено к перечню поощрительных стимулов. В бихевиоризме животные рассматривались как пассивные существа, а мне они представлялись ищущими, испытывающими желания, стремящимися к своей цели. Действительно, поведение животных может меняться в зависимости от его результатов, но они никогда не действуют случайно или наугад. Возьмите, для примера, собаку и мячик. Если вы бросите мячик щенку, то он кинется за ним, как прирожденный хищник. И чем больше щенок будет узнавать о вас и вашем мячике — или о добыче и ее тактике спасения, — тем лучшим охотником он станет. В основе этого поведения — страсть щенка к преследованию, которая ведет его сквозь кусты, воду, а иногда стеклянные двери. Это влечение проявляет себя раньше, чем приобретение любых навыков.

Теперь сравните это поведение с повадками вашего домашнего кролика. Сколько бы вы ни бросали ему мячик, ничего подобного не произойдет. Чего еще можно ожидать, если охотничий инстинкт отсутствует? Даже если вы будете предлагать вашему кролику сочную морковку за каждый принесенный мячик, достижение желаемого результата потребует долгих утомительных тренировок, которые никогда не вызовут восторга перед движущимся маленьким предметом, обычного у кошек и собак. Бихевиористы совершенно упускали из виду эти природные наклонности, забывая, что, хлопая крыльями, роя норы, используя палки, грызя древесину, залезая на деревья, каждый вид закладывает основу своего собственного обучения. Таким способом многие животные учатся тому, что они должны знать и уметь: например, козлята сталкиваются лбами, а маленькие дети стремятся встать и пойти. Это справедливо даже для животных, изолированных от любых внешних воздействий. Поэтому неслучайно крыс учат нажимать лапками на клавиши, голубей — клевать клювом кнопки, а кошек — тереться боками о заслонки. Научение в процессе проб и ошибок подкрепляет уже существующие наклонности. Исследователь не всесильный создатель поведения, а его покорный слуга.

Одним из первых подтверждений такого представления о поведении стала работа с моевками Эстер Каллен, сотрудницы Тинбергена. Моевки — морские птицы семейства чайковых. От других чаек моевки отличаются способом защиты от хищников — они гнездятся на узких отвесных скалах. Моевки редко подают сигналы тревоги и не защищают свои гнезда, так как в этом нет необходимости. Но самая удивительная их черта состоит в том, что они не отличают свое потомство от чужого. Чайки, гнездящиеся на земле, где вылупившиеся из яиц птенцы могут свободно перемещаться, в считаные дни начинают узнавать собственное потомство и, не задумываясь, вышвыривают из гнезда чужого птенца, если его положили туда ученые. Моевки не делают различий между своими и чужими птенцами, обращаясь со всеми, как с собственными. Нельзя сказать, что им приходится об этом сожалеть — птенцы обычно остаются в родительских гнездах. Но такое поведение, конечно, послужило основанием для биологов считать, что моевки не обладают способностью к индивидуальному распознаванию{31}.

Между тем для бихевиористов подобное открытие представлялось совершенно необъяснимым. Обучение считалось универсальным процессом, поэтому наличие у птиц, относящихся к одному семейству, различных поведенческих навыков с точки зрения бихевиоризма не имело никакого смысла. Бихевиоризм не принимал в расчет экологию и обучение, приспособленное к специфическим потребностям данного вида. Еще меньшее внимание уделялось отсутствию того или иного навыка, как это было у моевок, или другим проявлениям биологического разнообразия, таким как различия в поведении между полами. Так, у некоторых видов самцы странствуют по обширной территории в поисках партнерш, а самки ограничиваются небольшими участками. В таких условиях самцы должны превосходно ориентироваться на местности и запоминать, где и когда они повстречали представительницу противоположного пола. Например, самцы большой панды совершают далекие путешествия по влажному бамбуковому лесу, одинаково зеленому куда ни глянь. Для них чрезвычайно важно оказаться в нужное время в нужном месте, потому что овуляция у самок происходит только раз в год и они способны к оплодотворению в течение всего пары дней. Поэтому так трудно добиться размножения этих замечательных животных в зоопарках. Способность самцов ориентироваться лучше, чем самки, была подтверждена американской ученой Бонни Пердью, работавшей в Исследовательском центре по разведению больших панд в Ченгду (Китай). Пандам предлагалось отыскивать контейнеры с пищей, разложенные на открытом пространстве, и самцы справлялись с этой задачей успешнее самок. Когда тот же эксперимент проделали с азиатской бескоготной выдрой, оба пола действовали с равным успехом. Эти выдры моногамны, поэтому самцы и самки занимают общую территорию. Точно так же самцы полигамных видов грызунов ориентируются в лабиринте лучше самок, тогда как у моногамных грызунов различия между полами не обнаруживается{32}.

Если способности к обучению определяются ходом естественной истории и брачной стратегией, то все представление об универсальности обучения разваливается на части. Следует ожидать огромного разнообразия поведенческих приспособлений, а количество доказательств врожденной предрасположенности к определенному обучению будет обязательно расти{33}. Существует множество примеров подобной предрасположенности: утята запоминают первый объект, который видят, — не важно, это утка или бородатый зоолог; птицы и киты учатся исполнять песни, а приматы копируют друг у друга способы применения орудий. Чем больше разнообразия мы обнаруживаем, тем сомнительнее выглядит утверждение, что всякое обучение в основе своей одинаково{34}.

Однако, когда я был студентом, бихевиоризм еще сохранял за собой ведущие позиции. К счастью, ассистент моего профессора Пол Тиммерманс часто выходил из лаборатории выкурить трубку и постоянно брал меня за компанию, что было необходимым отвлечением от идеологической обработки, которой я подвергался. Мы изучали двух молодых шимпанзе, ставших моими первыми знакомыми приматами, не считая представителей моего собственного вида. Это была любовь с первого взгляда. Я никогда еще не встречал животных, настолько очевидно обладавших собственным разумом. «Ты правда считаешь, что шимпанзе не испытывают эмоций?» — с огоньком в глазах риторически спрашивал Пол между двумя затяжками. Обычно он задавал подобные вопросы, после того как шимпанзе устраивали скандал, чтобы получить то, что хотели, или хрипло фыркали во время бурного веселья. Пол с той же иронией выяснял мое мнение относительно других запретных тем и повторял, что профессор не прав, хотя это было ясно и без слов. Однажды ночью шимпанзе выбрались из клетки и совершили обход всего здания только для того, чтобы затем вернуться назад в клетку, аккуратно закрыв за собой дверцу, прежде чем лечь спать. Утром мы обнаружили их свернувшимися клубочками на соломе в своих гнездах и ничего бы не заподозрили, если бы не пахучий помет, обнаруженный в вестибюле секретарем. «Возможно ли, чтобы человекообразные обезьяны позаботились о чем-то заранее?» — вопрошал Пол, когда я удивлялся, что шимпанзе закрыли за собой дверцу клетки. Как иметь дело с такими лукавыми и непредсказуемыми существами, не допуская существования у них намерений и эмоций?

Чтобы довести эту мысль до конца, представьте, что вы должны войти в помещение, где проводятся тесты с шимпанзе, как я это делал каждый день. Позволю себе предположить, что вы не станете полагаться на бихевиористскую концепцию, отрицающую преднамеренные действия, а обратите пристальное внимание на настроение и эмоции шимпанзе, стараясь избежать их шалостей и пытаясь понять их поведение, точно так же, как вы поступаете с людьми. Иначе все может закончиться, как с моим коллегой-студентом. Вопреки нашим советам относительно одежды, он пришел знакомиться с шимпанзе в пиджаке и галстуке. Студент не сомневался, что сумеет сладить с такими сравнительно небольшими животными, так как имел опыт успешного обращения с собаками. Будучи подростками четырех и пяти лет, оба шимпанзе уже были сильнее любого взрослого мужчины и в десятки раз хитрее любой собаки. Я до сих пор помню этого студента, бредущего шатающейся походкой с двумя шимпанзе, висящими на его ногах. Пиджак с оторванными рукавами превратился в лохмотья. Студенту еще повезло, что шимпанзе не пришло в голову попробовать задушить его галстуком.

В этой лаборатории я понял одно — превосходство в умственных способностях еще не означает успешного выполнения заданий. Мы предложили макакам и шимпанзе простой тест, известный как тактильная дискриминация. Обезьяны должны были просовывать руку в дыру, на ощупь определять разные по форме предметы и вынимать нужный. Наша задача состояла в том, чтобы проделать сотни таких экспериментов с каждым из исследуемых животных. Но если с макаками все шло по плану, то шимпанзе внесли в него изменения. Шимпанзе без затруднений выполнили первую дюжину экспериментов, а затем их внимание переключилось на экспериментатора. Проказничая, они старались протянуть руку подальше и ухватить меня за одежду, стучали в разделявшее нас стекло и всячески стремились вовлечь меня в игру. Подпрыгивая, они даже указывали на дверь, как будто я не знал, как попасть на их сторону. Иногда я сдавался и, пренебрегая профессиональными обязанностями, присоединялся к их забавам. Надо ли говорить, что показатели тестов у шимпанзе оказались существенно ниже, чем у макак, но не потому, что им не хватило сообразительности, — просто они умирали со скуки. Задание явно недотягивало до их умственных способностей.

Голодные игры

Обладаем ли мы достаточной широтой взглядов, чтобы допустить, что у других видов существует психическая жизнь? Довольно ли у нас сообразительности, чтобы изучить ее? Сумеем ли мы выяснить назначение внимания, мотивации и познавательных способностей? Эти три качества вовлечены во все, чем занимаются животные, однако о каждом из них мы знаем недостаточно. Низкие показатели в решении задач у двух молодых шимпанзе, о которых я рассказывал выше, я склонен объяснять утомительным однообразием тестов, но можно ли быть в этом уверенным? Нужна вся человеческая изобретательность, чтобы понять, насколько умны животные.

Необходимо также уважение. Если мы тестируем наших животных под угрозой жизни, чего можно от них ожидать? Придет ли кому-нибудь в голову бросить ребенка в бассейн, чтобы выяснить, сумеет ли он оттуда выбраться? Тем не менее в стандартном тесте на запоминание крыс помещают в заполненную водой емкость с высокими стенками и заставляют плыть из последних сил, пока они не обретут спасение на притопленной платформе. Этот тест, называемый водным лабиринтом Морриса, используется каждый день в сотнях лабораторий. Существует также метод препятствий, в котором крысы должны преодолеть металлическую сетку под электрическим напряжением. Он позволяет исследователям оценить, насколько стремление крыс к пище, партнеру противоположного пола или к детенышам (если испытуемая — самка) превышает их боязнь получить болезненный удар током. Стресс в конечном счете — главный инструмент исследований. Во многих лабораториях животным не позволяют набирать более 85 % нормального веса, чтобы быть уверенными в их пищевой мотивации. Мы имеем удручающе мало сведений о том, как голод влияет на познавательные способности, хотя я помню статью, озаглавленную «Слишком голодные, чтобы учиться?», о цыплятах, ограниченных в питании, у которых не хватило сил выбраться из запутанного лабиринта{35}.

Допущение, что пустой желудок способствует обучению, выглядит довольно сомнительно. Подумайте о собственных жизненных ситуациях: играет ли еда существенную роль в том, чтобы сориентироваться в незнакомом городе, познакомиться с новыми людьми, научиться играть на пианино или сделать свою работу? Никто и никогда не предлагал ограничивать в пище студентов. Почему у животных должно быть иначе? Гарри Харлоу, известный американский специалист по приматам, одним из первых подверг критике систему голодания. Харлоу утверждал, что животные учатся благодаря любопытству и беспрепятственному знакомству с тем, что их интересует, но и то и другое подавляется жесткой привязкой к пище. Он иронизировал по поводу опытов Скиннера, видя в них отличную демонстрацию эффективности пищевых вознаграждений, а вовсе не метод изучения поведения. Харлоу принадлежит следующее саркастическое высказывание: «Я ничуть не умаляю значение крыс как объектов физиологических исследований; у крыс не так много недостатков, которые не могли бы быть преодолены образованностью исследователей»{36}.

Я с удивлением узнал, что на раннем этапе почти столетнего существования Национального центра изучения приматов Йеркса метод ограничения в пище применялся к шимпанзе. В то время центр находился в Оранж-Парке во Флориде, прежде чем переместиться в Атланту, где превратился в главный институт медико-биологических поведенческих и неврологических исследований. В 1955 г., еще находясь во Флориде, центр основал программу обучения шимпанзе методом проб и ошибок, разработанном для крыс. Эта программа включала резкое снижение веса шимпанзе и замену их имен номерами. Однако попытка работать с шимпанзе как с крысами не дала результатов и просуществовала всего два года. Директор и большинство сотрудников не одобряли применение ограничений в питании к человекообразным обезьянам и постоянно спорили с прагматичными бихевиористами, безосновательно утверждавшими, что это единственный способ дать животным «цель в жизни». Не проявляя никакого интереса к познавательным способностям, существование которых у приматов они даже не признавали, бихевиористы исследовали подкрепление условных рефлексов с помощью поощрений и наказаний. Ходили слухи, что персонал центра саботировал этот проект, тайно подкармливая шимпанзе по ночам. Чувствуя себя непрошенными и непонятыми, бихевиористы удалились. Как позже пояснил Скиннер, «мягкосердечные коллеги сорвали наши усилия по приведению шимпанзе в удовлетворительно голодное состояние»{37}. Сегодня мы понимаем, что проблема состояла не только в методологии, но и в этике. Неоправданность превращения шимпанзе в мрачных раздражительных существ очевидна на примере попытки одного из бихевиористов испробовать противоположный способ поощрения. Шимпанзе под номером 141 научился успешно выполнять задание, когда за каждый правильный выбор ему предоставлялась возможность «почистить»[3] руку экспериментатора{38}.

Различие между бихевиоризмом и этологией всегда состояло в противопоставлении контролируемого человеком и естественного поведения. Бихевиористы стремились навязать свои условия, помещая животных в пустое пространство, где им ничего не оставалось, как выполнять задание экспериментатора. Если животным это не удавалось, их поведение называли «аномальным». Енотов, например, невозможно научить бросать монеты в коробку, потому что они предпочитают сжимать их в лапах и усердно тереть друг о друга — совершенно нормальное поведение этого вида, связанное с добыванием пищи{39}. Скиннер не обращал внимания на подобные природные задатки, предпочитая средства управления и принуждения. Он говорил о поведенческом проектировании и манипулировании, и не только по отношению к животным. В поздние годы он искал пути превратить людей в счастливых, продуктивных и «максимально эффективных» граждан{40}. Никто не отрицает, что научение путем проб и ошибок — убедительная и полезная концепция, но бихевиористы совершили грубую ошибку, утверждая, что она — единственная.

Этологи, в свою очередь, уделяли больше внимания непосредственному, незапланированному поведению. Первыми применили понятие «этология» (от греч. «этос» — характер, нрав) французы в XVIII в., чтобы дать наименование изучению специфических для вида свойств. В 1902 г. выдающийся американский натуралист Уильям Мортон Уиллер ввел этот термин в употребление в английском языке в качестве обозначения исследования «поведения и инстинктов»{41}. Этологам были важны эксперименты, но наблюдения за животными в неволе тоже занимали их. И все же существовало огромная пропасть между Лоренцом, подзывающим летающих в небе галок или преследуемым по пятам стаей гогочущих гусят, и Скиннером, стоящим перед рядами клеток с заключенными поодиночке голубями и крепко-накрепко сжимающим в руках одну из своих птиц.

Этология разработала свою собственную терминологию об инстинктах, стереотипных моделях поведения (типичное поведение для вида, такое как виляние хвостом у собак), врожденных ключевых стимулах (стимулы, которые вызывают специфическое поведение, например, красная точка на клюве чайки, при виде которой голодные птенцы начинают клевать), смещенной активности (кажущиеся неуместными действия, вроде почесывания затылка перед принятием решения). Не вдаваясь в детали основных положений этологии, эта наука занимается поведением, которое развивается естественным путем у всех представителей данного вида. Главный вопрос этологии — каким целям служит поведение. Первопроходцем этологии был Лоренц, но после того, как в 1936 г. он встретился с Тинбергеном, именно последний уточнил теоретические положения этой науки и разработал важнейшие тесты. Из них двоих Тинберген обладал аналитическим складом ума и способностью разглядеть то, что скрывается за внешним поведением. Он провел полевые исследования поведения на роющих осах, колюшках и чайках{42}.

Эти двое ученых прекрасно дополняли друг друга и их связывали дружеские отношения, прошедшие проверку Второй мировой войной, в которой они оказались по разные стороны баррикад. Лоренц служил врачом в германской армии и сочувствовал нацизму. Тинбергена посадили в тюрьму германские оккупационные власти за выступление в защиту его университетских коллег-евреев. Примечательно, что ученые сумели наладить отношения после войны ради общей любви к исследованию поведения животных. Лоренц был харизматичным, ярким мыслителем — за всю свою жизнь он не выполнил ни одного статистического анализа. Тинберген всегда опирался на скрупулезно проверенные фактические данные. Я слушал выступления обоих и могу засвидетельствовать различия. Тинберген производил впечатление сухого, вдумчивого академического ученого, тогда как Лоренц покорял аудиторию своим энтузиазмом и близким знакомством с животными. Десмонд Моррис, ученик Тинбергена, ставший известным благодаря своей книге «Голая обезьяна» (The Naked Ape)[4] и другим популярным изданиям, был совершенно очарован Лоренцом и уверял, что этот австриец понимает животных лучше, чем кто-либо другой. Вот как он описал Лоренца в своей лекции в Бристольском университете в 1951 г.

«Сравнить выступление Лоренца с боевой операцией — значит его недооценить. В Лоренце сочетались черты Бога и Сталина, а его присутствие подавляло. „В отличие от вашего Шекспира, — гремел он, — в моем методе есть доля сумасшествия“. И это была правда. Практически все его открытия произошли случайно, а жизнь его состояла в основном из череды несчастий, происходивших с многочисленными зверушками, которыми он себя окружал. Его понимание общения и поведения животных было откровением. Когда он говорил о рыбе, его руки напоминали плавники, когда о волках — глаза приобретали хищное выражение, а когда о своих гусях — руки превращались в крылья. Он не был антропоморфистом, наоборот — зооморфистом, воплощаясь в то животное, о котором рассказывал»{43}.

Одна журналистка вспоминала о своей встрече с Лоренцом. Получив подтверждение секретаря, что Лоренц ее ждет, она направилась к нему в кабинет. Но кабинет оказался пуст. Журналистка расспросила окружающих, но все уверяли, что Лоренц никуда не выходил. Наконец она обнаружила нобелевского лауреата, возившегося в огромном встроенном в стену аквариуме. Как это похоже на этолога! Чем ближе к животным, тем лучше. Это напомнило мне мое собственное знакомство с Герардом Берендсом, самым первым учеником Тинбергена и ведущим голландским этологом. После завершения работы в бихевиористской лаборатории я надеялся присоединиться к этологическому проекту Берендса в Гронингенском университете, чтобы изучать обитавшую там колонию галок. Все меня предупреждали, что Берендс очень требователен и никого к себе на работу не принимает. Как только я вошел в его кабинет, мое внимание приковал большой ухоженный аквариум с чернополосыми цихлазомами. Сам страстный аквариумист, я едва успел представиться, как мы погрузились в обсуждение, как эти рыбки, будучи замечательными родителями, выводят и охраняют своих мальков. По всей видимости, Берендс посчитал мое увлечение хорошим знаком, потому что без проблем взял меня на работу.

Существенным нововведением этологии стало привлечение для понимания поведения анатомии и морфологии. Это был естественный шаг: в то время как бихевиористы в основном — психологи, большинство этологов — зоологи. Этологи выяснили, что поведение далеко не так изменчиво и сложно, как кажется на первый взгляд. Поведение, типичное для вида, можно просчитать и измерить, так же как любое физическое качество. Поведение имеет структуру, которая может быть универсальной, как, например, поведение птенцов, трепещущих крыльями и раскрывающих клювы, требуя пищу, или рыб, носящих оплодотворенную икру во рту, пока не вылупятся мальки. Еще один хороший пример — мимика человека, учитывая постоянство ее проявления и восприятия. Причина, по которой мы в состоянии понимать выражение лица человека, состоит в том, что все представители нашего вида сокращают одни и те же лицевые мышцы в одинаковых обстоятельствах.


Конрад Лоренц и другие этологи стремились понять, как животные взаимодействуют друг с другом и как это согласовывается с их экологией. Для того чтобы изучить взаимоотношения родителей и потомства у водоплавающих птиц, Лоренц предоставил возможность гусятам запомнить в качестве первого объекта, который они увидели, самого себя. В результате гусята следовали за попыхивающим трубкой зоологом, куда бы он ни пошел.

Если поведенческая структура врожденная, утверждал Лоренц, то она подчиняется тем же законам естественного отбора, что и физические качества, и должна передаваться от вида к виду из поколения в поколение. Это относится как к вынашиванию икры во рту у рыб, так и к выражению лица приматов. Следовательно, если лицевая мускулатура у шимпанзе и человека практически одинакова, значит, смех, улыбка и надувание губ у обоих видов восходит к общему предку{44}. Признание этой взаимосвязи между анатомией и поведением, которая теперь считается очевидной, стало большим шагом вперед. Мы все сегодня допускаем эволюцию поведения, что делает нас последователями Лоренца. В свою очередь, Тинберген был «совестью» этологии, как он сам себя называл, настаивая на точных формулировках ее теоретических положений и разрабатывая способы их проверки. Пожалуй, он излишне скромничал, так как в конечном счете именно Тинберген сформулировал программу развития этологии и превратил ее в заслуживающую уважения науку.

Чем проще, тем лучше

Несмотря на различия между бихевиоризмом и этологией, эти школы имели нечто общее. Обе были реакцией на чрезмерную оценку умственных способностей животных. Обе относились скептически к «бытовым» объяснениям и отбрасывали случайные наблюдения. Бихевиоризм был в этом последователен до конца, утверждая, что изучать нужно только само поведение, а всеми внутренними, лежащими в основе, процессами можно благополучно пренебречь. Существует даже шутка о безоговорочном доверии бихевиоризма к внешним признакам. Бихевиорист после любовного свидания с бихевиористкой спрашивает: «Тебе-то было хорошо. А как было мне?»

В XIX в. рассуждения о психической и эмоциональной жизни животных ни у кого не вызывали возражений. Сам Чарльз Дарвин написал целый том о параллелях между проявлениями эмоций у животных и человека. Но если Дарвин был добросовестным ученым, который тщательно проверял источники информации и критически относился к собственным наблюдениям, то некоторые его коллеги буквально соревновались, кто сделает более нелепое заявление. Когда подопечным и преемником Дарвина стал канадец по происхождению Джордж Романес, были созданы все условия для лавины мистификаций. Примерно половина сведений о животных, собранных Романесом, внушала доверие, тогда как остальные представлялись маловероятными или просто неправдоподобными. В этом ряду была история о крысах, выстроившихся цепочкой к своей норе в стене и аккуратно передававших лапками ворованные яйца, а также история о подстреленной обезьяне, которая, измазав свою руку кровью, протянула ее охотнику, чтобы он испытал чувство вины{45}.

Романес, опираясь на собственные ощущения, утверждал, что для подобного поведения необходимы умственные способности. Неубедительность его подхода очевидна и состоит в том, что он основан на доверии к личному опыту и единожды произошедших событиях. Я ничего не имею против анекдотических историй, особенно если они записаны на камеру или исходят от заслуживающих доверия очевидцев, хорошо знающих животных. Но я рассматриваю подобные случаи в качестве начала, а не конца исследования. Тем, кто пренебрегает историями подобного рода, следует иметь в виду, что практически каждая интересная работа по поведению животных начиналась с непредсказуемого, ставящего в тупик события. Забавные происшествия подсказывают нам возможные направления исследования и пробуждают наше мышление.

Однако мы не можем исключить, что событие было случайным и никогда больше не повторится или что какая-то важная его особенность осталась незамеченной. Наблюдатель также может неосознанно добавить к общей картине недостающие детали, полагаясь на собственные предположения. Тут не разберешься, коллекционируя новые необычные случаи. Как говорится, «множество слухов — еще не доказательство». По иронии судьбы, когда Джорджу Романесу, в свою очередь, пришло время подыскать себе преемника, он выбрал британского психолога Ллойда Моргана, который положил конец всем этим неограниченным спекуляциям. В 1894 г. Морган сформулировал, возможно, наиболее часто цитируемое правило во всей психологии:

«Ни в коем случае нельзя интерпретировать то или иное действие как результат проявления какой-либо высшей психической функции, если его можно объяснить на основе наличия у животного способности, занимающей более низкую ступень на психологической шкале»{46}.

Поколения психологов почтительно повторяли правило Моргана, полагая, что оно закрепляет за животными положение механизмов, построенных по принципу «стимул — реакция». Но Морган не имел в виду ничего подобного. На самом деле он с полным основанием уточнял: «Но, безусловно, простота объяснения необязательно служит критерием его истинности»{47}. Тем самым Морган выражал свое отношение к точке зрения, что животные — тупые бездушные автоматы. Разумеется, ни один уважающий себя ученый не станет рассуждать о душе животного, но отрицание у животных какой бы то ни было умственной деятельности — примерно то же самое. Обескураженный подобными взглядами, Морган позаботился о том, чтобы уточнить свое правило: нет ничего предосудительного в сложных объяснениях, если доказано, что изучаемый вид обладает развитыми умственными способностями{48}. Существует более чем достаточно подтверждений, что такие животные, как шимпанзе, слоны и вороны, обладают сложными познавательными способностями. И когда мы сталкиваемся с их проявлениями, вовсе не обязательно начинать искать объяснение с нуля. И не обязательно мотивировать поведение этих животных теми же причинами, например, что и у крысы. Но даже для несчастной недооцененной крысы нулевой уровень — не лучшая точка отсчета.

Правило Моргана рассматривалось как вариант бритвы Оккама, согласно которой наука должна искать объяснения с наименьшим количеством допущений. Конечно, это благородная задача, но что делать, если самое простое объяснение вынуждает нас поверить в чудеса? Стремление к упрощению эволюции познания часто противоречит логике самой эволюции{49}. Так, с точки зрения эволюции было бы чудом, если бы мы, как нам самим представляется, обладали выдающимися познавательными способностями, а наши собратья-животные были бы их полностью лишены. Ни один биолог не готов заходить так далеко: мы верим в постепенные изменения. Нам не нравятся значительные расхождения между близкими видами, если только у нас нет для этого подходящего объяснения. Каким образом наш вид сумел стать разумным и сознательным, если весь остальной мир живой природы не сделал и шага в этом направлении? Правило Моргана, относящееся только к животным, отражает сальтационистские представления об эволюции и оставляет человеческий разум в пустом эволюционном пространстве. Надо отдать должное Моргану, который, понимая ограниченность применения своего правила, предостерег нас не путать простоту с реальностью.

Мало кому известно, что этология сложилась под воздействием скептицизма по отношению к субъективным методам. Тинберген и другие голландские этологи сформировались под влиянием популярных иллюстрированных книг, учивших любви и уважению к природе, настаивая при этом, что единственный способ по-настоящему понять животных — наблюдать за ними в живой природе. Это вдохновило массовое молодежное движение в Голландии, проводившее экскурсии на природу каждое воскресенье, что породило целое поколение страстных натуралистов. Такой подход, однако, не слишком соответствовал традициям голландской зоопсихологии, главной фигурой которой был Йохан Беренс де Хаан. Пользовавшийся международной известностью эрудит с академическими манерами, Беренс де Хаан, наверное, чувствовал себя не в своей тарелке, когда навещал Тинбергена среди дюн в Халшорсте, где тот проводил полевые исследования. В то время как молодое поколение суетилось вокруг в шортах и с сачками для бабочек в руках, пожилой профессор приезжал в костюме и галстуке. Эти посещения свидетельствуют о сердечных отношениях между двумя учеными, однако вскоре Тинберген начал подвергать сомнению основы зоопсихологии, такие как отношение к самонаблюдению. Различия между субъективизмом Беренса де Хаана и собственными взглядами Тинбергена постепенно увеличивались, и их пути разошлись{50}. Лоренц, не будучи соотечественником Беренса де Хаана, был к нему менее снисходителен и ехидно прозвал Der Bierhahn (нем. — пивной кран).

Сегодня Тинберген наиболее известен благодаря своим «четырем почему»: четырем различным, но связанным между собой вопросам, касающимся поведения. Ни в одном из них в явном виде не говорится об умственных или познавательных способностях{51}. Возможно, стремление этологии избегать каких-либо упоминаний о внутренних установках было существенно на раннем этапе развития эмпирической основы этой науки. Как следствие, этология временно закрыла тему познания и сосредоточилась на значении поведения для выживания. Тем самым этология заложила основы будущих социобиологии, эволюционной психологии и экологии поведения. Это также позволило найти приемлемый обходной путь, минуя познание. Как только возникали вопросы о разуме или эмоциях, этологи тут же перефразировали их в функциональную терминологию. Например, если один бонобо в ответ на крики другого бонобо кидается к нему и крепко обнимает, то классические этологи прежде всего задают вопрос о функции такого поведения. Они спорят о том, кто больше выигрывает от такого поведения — зовущий или откликающийся на крик, не спрашивая, что бонобо думают и какие эмоции переживают в данной ситуации. Способны ли животные к сочувствию? Понимают ли бонобо потребности друг друга? Такие вопросы ставили (и продолжают ставить) многих этологов в неловкое положение.

Во всем виновата лошадь

Любопытно, что этологи, рассматривая познавательные способности и эмоции животных как слишком спорные понятия, в то же время ощущали себя на твердой почве, рассуждая об эволюции поведения. Если и существует область знания, целиком основанная на догадках, то это как раз эволюция поведения. Теоретически сначала необходимо установить, как наследуется поведение, а затем оценить, каким образом это влияет на выживание и размножение вида в течение многих поколений. Но выявить подобную информацию удается очень редко. Для быстро размножающихся организмов, таких как слизевики или плодовые мушки, на эти вопросы можно получить ответы. Но эволюционные основы поведения слонов или людей остаются предположительными, потому что невозможно организовать широкомасштабное разведение этих видов. В то время как мы располагаем возможностями проверять гипотезы и математически моделировать результаты поведения, большинство фактических данных имеет косвенный характер. Контроль рождаемости, здравоохранение и технологии делают наш вид практически безнадежным с точки зрения проверки эволюционных теорий, вот почему существует множество спекуляций относительно того, что представляла собой так называемая среда эволюционной адаптации (СЭА). Речь идет о жизненных установках наших предков, охотников-собирателей, о чем мы, очевидно, имеем смутное представление.

Напротив, изучение познавательных способностей связано с процессами, происходящими в реальном времени. Несмотря на то что мы не можем «увидеть» процесс познания, мы способны поставить эксперимент и на его основе постараться понять, как происходит этот процесс, исключив альтернативные объяснения. В этом отношении исследование познания ничем не отличается от любого другого. Тем не менее изучение познавательных способностей животных все еще относят к гуманитарным наукам, и молодым ученым до сих пор советуют держаться подальше от этой скользкой темы. «Подождите, пока не устроитесь на постоянную должность», — рекомендуют маститые профессора. Этот скептицизм связан с забавной историей, произошедшей с одной лошадью в Германии примерно в те времена, когда Морган сформулировал свое правило. Вороной жеребец, которого по-немецки звали Kluger Hans (Умный Ганс) привлек к себе всеобщее внимание, так как казалось, что он превосходно справляется со сложением, вычитанием и другими арифметическими действиями. Если хозяин предлагал ему умножить четыре на три, Ганс жизнерадостно топал копытом двенадцать раз. Он мог также назвать календарное число любого дня недели, если знал предыдущее, и извлекал квадратный корень из шестнадцати, топая копытом четыре раза. Ганс успешно решал даже такие задачи, с которыми никогда раньше не сталкивался, и превратился в международную сенсацию.

Так продолжалось до тех пор, пока немецкий психолог Оскар Пфунгст не исследовал способности коня. Пфунгст заметил, что Ганс справляется с задачей, если только в пределах видимости находится его хозяин или кто-либо другой, задающий вопрос и знающий ответ. Если этот человек скрывался за занавесью, конь ошибался. Сложилась чрезвычайно неутешительная для Ганса ситуация. Оказалось, что он стучал копытом, ориентируясь на своего хозяина, который при достижении нужного числа ударов слегка менял положение тела или выпрямлял спину. Хозяин сохранял невозмутимое выражение лица и оставался неподвижным, пока Ганс не достигал верного результата, после чего расслаблялся. Кроме того, хозяин носил шляпу с широкими полями, опуская голову, пока Ганс стучал копытом, и поднимая ее при правильном числе ударов. Конь очень чутко улавливал эти сигналы. Пфунгст продемонстрировал, что любой человек в шляпе мог добиться от Ганса нужного числа ударов копытом, опуская и поднимая голову{52}.


Конь Умный Ганс собирал восхищенные толпы в Германии около столетия назад. Казалось, что он преуспел в арифметических действиях. Пристальное изучение, однако, показало, что главным его талантом была способность понимать человеческие мимику и жесты. Ганс справлялся с задачей, если только рядом находился кто-то, знавший ответ

Хозяина Ганса хотели обвинить в мошенничестве, но оказалось, что он не подозревал, что подает сигналы своему коню, и поэтому не пытался никого обмануть. Однако, даже если бы хозяин Ганса знал об этих подсказках, он вряд ли сумел бы от них удержаться. К тому же после опубликования результатов исследования Пфунгста хозяин Ганса был так раздосадован, что упрекал своего коня в предательстве и собирался заставить его в качестве наказания всю оставшуюся жизнь возить катафалк. Вместо того чтобы сердиться на самого себя, он винил во всем свою лошадь! К счастью для Ганса, его приобрел другой человек, который восхищался его способностями и хотел продолжить их изучение. Это было справедливое решение: вместо того чтобы продемонстрировать низкие умственные способности животного, ситуация показала его удивительно тонкое восприятие. Арифметические способности Ганса оказались небезупречными, но его понимание языка человеческого тела — превосходным{53}.

Орловский рысак Ганс в точности соответствовал описанию этой русской породы: «Обладая удивительной сообразительностью, орловские рысаки быстро учатся и запоминают все после немногих повторений. Часто они непостижимым образом понимают, что от них требуется в каждом конкретном случае. Воспитанные в любви к людям, эти лошади очень привязываются к своим хозяевам»{54}.

Вместо того чтобы стать катастрофой для изучения познавательных способностей животных, разоблачение истории с лошадью подтвердило, что нет худа без добра. Осведомленность об «эффекте Умного Ганса», как его назвали, позволила значительно усовершенствовать тесты, проводимые с животными. Продемонстрировав возможности «слепых» экспериментов, Пфунгст проложил путь исследованиям познавательных способностей, которые выдерживают любую придирчивую проверку. Как ни странно, этот урок часто забывают, изучая человека. Познавательные способности детей обычно изучают, когда они сидят на коленях у своих матерей. Предполагается, что матери играют роль мебели, но каждая мать желает успеха своему ребенку, поэтому нельзя быть уверенным, что движения ее тела, жесты или легкие толчки локтем не служат ребенку подсказкой. Благодаря Умному Гансу исследования животных осуществляются теперь в более строгих условиях. Изучение познавательных способностей собак проводятся при условии, что у их хозяев завязаны глаза или они стоят, отвернувшись, в углу. В одном хорошо известном исследовании бордер-колли по имени Рико различала по названиям более двухсот игрушек, которые хозяин просил принести из соседней комнаты. Это не позволяло ему случайно взглянуть на игрушку или другим способом указать на нее собаке. Рико приходилось бежать в другую комнату, чтобы принести требуемый предмет. Таким образом удалось избежать эффекта Умного Ганса{55}.

Мы в большом долгу перед Пфунгстом за то, что он показал нам возможность неосознанного взаимодействия между животным и человеком. Лошадь побуждала к определенному поведению своего хозяина, а хозяин — лошадь, тогда как окружающие были уверены, что они заняты совершенно другим делом. Понимание происходящего качнуло маятник истории от сложных объяснений умственных способностей животных к простым, где он, к сожалению, надолго застрял. В то же время другие призывы к простоте не достигли результата. Ниже я приведу два примера, один из которых касается самосознания, другой — культуры. Оба понятия, упомянутые по отношению к животным, все еще могут доставить множество неприятностей студентам.

Кабинетная приматология

Когда в 1970 г. американский ученый Гордон Гэллап впервые показал, что шимпанзе узнают собственное отражение в зеркале, он определил эту способность как самосознание. Этого качества были лишены другие виды, например мартышки, с которыми он также проводил зеркальный тест{56}. В этом тесте на тело обезьяны, находившейся под наркозом, ставилась метка, которую она могла обнаружить, только изучая свое отражение в зеркале. Термин «самосознание», который выбрал Гэллап, безусловно, раздосадовал тех, кто стремился воспринимать животных как роботов.

Первую контратаку предприняли Б. Скиннер и его коллеги, которые незамедлительно начали учить голубей склевывать с себя зерна перед зеркалом{57}. Воспроизведение внешнего сходства поведения, как они полагали, раскроет эту тайну. Не важно, что потребуются сотни вознаграждений зерном, чтобы научить голубей выполнять то, что шимпанзе и люди делают без всякой тренировки. Можно натренировать золотых рыбок играть в футбол, а медведей — плясать, но придет ли кому-нибудь в голову по этим тренировкам судить о мастерстве настоящих футболистов и танцоров? Более того, у нас даже нет уверенности, что этот опыт с голубями можно воспроизвести: одна группа исследователей потратила годы, чтобы в точности повторить то же обучение с той же породой голубей, так и не научив ни одну птицу склевывать с себя зерна перед зеркалом. В результате эти ученые опубликовали критический отзыв об оригинальном исследовании с именем Пиноккио в заголовке{58}.

Следующей контратакой стало новое истолкование зеркального теста в качестве побочной реакции на анестезию, применявшуюся во время нанесения метки. Авторы этой гипотезы предположили, что, когда шимпанзе приходят в себя после анестезии, они случайным образом дотрагиваются до своего лица, иногда задевая метку{59}. Это объяснение было быстро опровергнуто еще одной группой ученых — они тщательно фиксировали, какие участки лица трогают шимпанзе. Оказалось, что прикосновения не случайны: шимпанзе трогают метку, и наибольшее число прикосновений происходит сразу же после того, как обезьяны видят себя в зеркале{60}. Разумеется, именно это и утверждали авторы оригинального исследования, что и было теперь официально подтверждено.

На самом деле человекообразные обезьяны не нуждаются в анестезии, чтобы показать, как хорошо они понимают, что такое зеркало. Человекообразные обезьяны без всякого принуждения используют зеркало, чтобы заглянуть себе в рот, а самки поворачиваются спиной, чтобы посмотреть, что у них сзади, — самцов это не заботит. И в том и в другом случае шимпанзе интересуют те части тела, которые в обычных условиях они не могут увидеть. Человекообразные обезьяны также используют зеркало для специальных нужд. Так, у одной из наших самок шимпанзе, Ровены, была небольшая травма на макушке, полученная в потасовке с самцом. Сразу же, как только мы предоставили ей зеркало, она обследовала это повреждение и причесала вокруг волосы, следя за отражением своих движений в зеркале. Другая самка, Бори, страдала от инфекции ушей, которую мы попытались лечить антибиотиками. Во время этой процедуры она начала махать руками в сторону стола, на котором ничего не было, кроме маленького пластикового зеркала. Потребовалось некоторое время, чтобы мы поняли, чего она хочет, но, как только мы вручили ей зеркало, она подобрала соломинку и установила зеркало под таким углом, который позволял ей чистить ухо и наблюдать за процессом в зеркале.


Б. Скиннера интересовало изучение не естественного, а управляемого поведения животных, построенного по принципу «стимул — реакция». Бихевиоризм, которого придерживался Скиннер, преобладал в исследовании поведения животных большую часть прошлого столетия. Только после освобождения от теоретической хватки наследия бихевиоризма сложились условия для развития представлений об эволюции сознания

В хорошем эксперименте не появляется новое и необычное поведение, а, напротив, продолжается известная поведенческая линия, именно так, как это получилось в тесте Гэллапа. Если бы исследователи учли, что человекообразные обезьяны непринужденно пользуются зеркалом, никому не пришло бы в голову применять анестезию. Что же заставляет ученых, не знакомых с приматами, полагать, что они знают, как лучше? Тем из нас, кто работал с очень смышлеными животными, хорошо знакомы назойливые умствования — как их следует изучать и что означает их поведение. Я вижу высокомерие в самонадеянности этих горе-консультантов. Помню, как однажды, желая подчеркнуть уникальность человеческого альтруизма, юный психолог провозглашал перед большой аудиторией: «Ни одна человекообразная обезьяна не прыгнет в озеро, чтобы спасти другую!» Мне оставалось только заметить во время обсуждения, что действительно имеется с десяток сообщений о человекообразных обезьянах, прыгающих в воду — и обычно в ущерб себе, потому что они не умеют плавать{61}.

То же высокомерие объясняет недоверие к одному из самых известных открытий в поведении приматов, живущих в естественных условиях. В 1952 г. основатель японской приматологии Кинджи Иманиши впервые предположил, что, если отдельные особи усваивают повадки друг друга и в результате у разных групп появляются свои поведенческие особенности, есть основания говорить о животной культуре{62}. В то время эта идея была настолько радикальной, что западной науке потребовалось сорок лет, чтобы ее признать. Тем временем студенты Иманиши терпеливо документировали распространение привычки мыть батат у японских макак на острове Якусима. Первой обезьяной, которая это проделала, была молодая самка по имени Имо, теперь удостоенная статуи, установленной на острове. От Имо эта привычка передалась ее ровесникам, затем их матерям и в конечном счете практически всем обезьянам, живущим на острове. Мытье батата стало самым известным примером социального поведения, усвоенного в результате обучения и передающегося из поколения в поколение.

Через много лет была предпринята попытка обесценить познавательную основу такого поведения, заменив ее на первый взгляд более простой альтернативой, в основе которой было гиперутрированное объяснение наблюдений студентов Иманиши — обезьяна видит, обезьяна делает. Действительно, почему бы не предположить, что коллективный навык приобретен просто за счет индивидуального обучения? Так, каждая обезьяна могла научиться мыть батат самостоятельно, без чьей-либо помощи. Нельзя исключить также воздействие человека. Возможно, Сатсуэ Мито, ассистентка Иманиши, вручала батат каждой обезьяне отдельно. Она могла награждать пищей обезьян, опускавших батат в воду, поощряя их делать это чаще{63}.

Единственный способ в этом разобраться состоял в том, чтобы отправиться на остров Якусима и выяснить все самому. Так я дважды побывал на этом острове, расположенном на субтропическом юге Японии, и у меня появилась возможность расспросить через переводчика Сатсуэ Мито, которой к тому времени исполнилось восемьдесят четыре года. Она скептически отнеслась к моему вопросу о пищевых поощрениях. Обезьяна не может распоряжаться пищей так, как она хочет, утверждала Мито. Любая обезьяна, держащая пищу, когда самцы высокого ранга стоят с пустыми руками, рискует нарваться на неприятности. Макаки строго соблюдают субординацию и могут быть агрессивными. Поэтому накормить Имо и других молодых обезьян прежде всех остальных означало бы поставить под угрозу их жизнь. В действительности последними обезьянами, научившимися мыть батат, были взрослые самцы, которых кормили первыми. Когда я изложил Мито аргумент относительного того, что она могла поощрять мытье батата, она отвергла и такую возможность. Поначалу батат вручали макакам в лесу, далеко от ручья с чистой водой, где они его мыли. Обезьяны хватали батат и быстро убегали, иногда на двух ногах, потому что руки были заняты. У Мито не было возможности вознаградить обезьян, что бы они ни делали на отдаленном ручье{64}. Но, возможно, самым веским доказательством в пользу социального обучения против индивидуального был способ распространения этой привычки. Вряд ли можно считать случайным то, что первой обезьяной, последовавшей примеру Имо, стала ее мать Эба. Затем привычка распространилась на ровесников Имо. Обучение мытью батата хорошо соответствует сети социальных и родственных взаимоотношений{65}.

Ученые, высказавшие предположение о зависимости зеркального теста от анестезии и попытавшиеся разоблачить открытие Иманиши, не были приматологами. Более того, никто из них даже не потрудился отправиться на остров Якусима, чтобы обсудить свои сомнения с полевыми исследователями, которые месяцами вели наблюдения на острове. Вновь я поражаюсь несоответствию между выдвинутым обвинением и его расследованием. Возможно, такое отношение — это пережиток ошибочного представления, что если вы хорошо знакомы с голубями и крысами, то вам известно все о познавательных способностях всех животных. Это наводит меня на мысль предложить следующее правило. Знай свое животное: каждый, кто хочет выдвинуть альтернативное предположение о познавательных способностях животного, должен либо близко познакомиться с видом, о котором идет речь, либо приложить усилия, чтобы подкрепить свое предположение фактами. Итак, я восхищаюсь работой Пфунгста с Умным Гансом и сделанными из нее потрясающими выводами, но меня чрезвычайно удручают кабинетные спекуляции, лишенные малейшей попытки проверить их достоверность. Учитывая, насколько серьезно эволюция сознания воспринимает различия между видами, пора отнестись с уважением к профессиональному мнению тех, кто потратил жизнь на изучение того или иного вида.


Первым подтверждением существования культуры у животных стали японские макаки на острове Якусима, мывшие батат. Первоначально привычка мыть батат распространилась среди молодых обезьян, но со временем она стала передаваться от матери к детенышам, из поколения в поколение

Оттепель

Однажды утром в зоопарке Бургерса мы показали шимпанзе ящик, полный грейпфрутов. Обезьяны находились в здании, где проводили ночь, оно примыкало к большому острову, где они находились днем. Шимпанзе, похоже, заинтересовались тем, что мы выносим ящик через дверь и тащим его на остров. И когда мы вернулись в здание с пустым ящиком, началось настоящее светопреставление. Как только шимпанзе обнаружили, что ящик пуст, все двадцать пять обезьян разразились громкими криками, хлопая друг друга по спине. Я никогда не видел животных, которые бы так переживали по поводу отсутствующей пищи. Шимпанзе, видимо, пришли к выводу, что грейпфруты не могли просто исчезнуть, а остались на острове, куда обезьян должны были вскоре выпустить. Такой способ рассуждения не укладывается в простое объяснение вроде обучения методом проб и ошибок, тем более что мы первый раз действовали подобным образом. Эта история с грейпфрутами стала одноразовым экспериментом по изучению реакции шимпанзе на спрятанную пищу.

Один из подобных тестов, получивших название дедуктивного (или прогнозного) рассуждения, предложили американские психологи Дэвид и Энн Премак. Они вручали шимпанзе по имени Сэди две коробки, в одну из которых клали яблоко, а в другую — банан. Затем обезьяна могла видеть, как один из исследователей жевал или яблоко, или банан. После чего Сэди оставляли наедине с коробками. Она сталкивалась с непростой задачей, поскольку не знала, откуда у экспериментатора фрукт. Сэди неизменно открывала коробку с фруктом, который исследователь не ел. Ученые исключили возможность постепенного обучения, потому что шимпанзе сделала свой выбор в первом же опыте и поступала так же во всех последующих. Судя по всему, Сэди пришла к двум выводам. Во-первых, исследователь съел фрукт, который находился в одном из ящиков, хотя она этого и не видела. Во-вторых, это означает, что оставшийся фрукт по-прежнему находится в другом ящике. Дэвид и Энн Премак отмечают, что большинство животных не способно к подобным умозаключениям — они просто наблюдают, как экспериментатор ест фрукт, и все. Шимпанзе, напротив, пытаются установить последовательность событий, ищут в них логику и домысливают отсутствующую информацию{66}.

Спустя годы испанский приматолог Йозеп Калл предложил шимпанзе две закрытые банки, показав, что в одной из них находится виноград. Когда Калл снимал крышки, обезьяны выбирали банку с виноградом. Затем он закрывал банки и тряс сначала одну, потом другую. Только банка с виноградом издавала звук, поэтому неудивительно, что именно ее и выбирали шимпанзе. Тогда, чтобы усложнить задачу, Калл стал трясти пустую банку. В этом случае обезьяны выбирали другую банку, действуя методом исключения. По отсутствию звука они догадывались, где должен быть виноград. Возможно, этот опыт не слишком впечатляет, потому что мы воспринимаем подобные умозаключения как должное, но все не так однозначно. Собаки, например, проваливаются на подобном экзамене. Человекообразные обезьяны отличаются тем, что пытаются найти логические взаимосвязи на основе собственного представления о том, как устроен мир{67}.

Здесь возникает интересный вопрос: не должны ли мы искать самое простое объяснение из всех возможных? Если животные, обладающие крупным мозгом, такие как человекообразные обезьяны, стараются найти логику в происходящих событиях, служит ли это простейшим объяснением их поведения?{68} Тут мы возвращаемся к дополнению Моргана к собственному правилу, в соответствии с которым мы можем позволить себе более сложные объяснения применительно к умственно развитым видам. Все это прежде всего относится к нам самим. Мы всегда стремимся во всем разобраться, прилагая свое логическое мышление ко всему, что нас окружает. Мы доходим до того, что если не видим причины, то мы ее выдумываем, что ведет к предрассудкам и вере в сверхъестественные силы. Так, футбольные фанаты надевают одну и ту же майку на удачу, а стихийные бедствия приписываются Божьей воле. Мы настолько привязаны к логике, что не можем без нее обойтись.

На самом деле понятие «простое» не такое простое, как кажется. Оно подразумевает разные вещи по отношению к разным видам, что укрепляет вечные разногласия между сторонниками и противниками существования познавательных способностей у животных. К тому же мы часто запутываемся в терминологии, которая не стоит того времени, которое мы на нее тратим. Один ученый доказывает, что обезьяны понимают опасность, исходящую от леопардов, тогда как другой убеждает, что обезьяны просто усвоили из опыта, что леопарды иногда охотятся на представителей их вида. Оба утверждения не слишком отличаются друг от друга, несмотря на то что одно использует понятие знания, а другое — обучения. С упадком бихевиоризма споры на подобные темы стали, к счастью, менее жаркими. Приписывая любое поведение единому механизму обучения, бихевиоризм сам подготовил свое падение. Излишний догматизм сделал его больше похожим на религию, чем на научную теорию. Этологи нападали на бихевиористов, заявляя, что вместо одомашнивания белых крыс, чтобы сделать их пригодными для проверки гипотез, следовало бы поступить наоборот — подладить гипотезы к «реальным» животным. Ответный удар был нанесен в 1953 г., когда Дэниел Лерман, представитель американской школы сравнительной психологии, подверг резкой критике этологию{69}. Лерман возражал против упрощенного определения понятия «врожденный», утверждая, что даже специфическое для вида поведение складывается в результате длительного взаимодействия с окружающей средой. Поэтому ничего врожденного в действительности не существует, а это значит, что термин «инстинкт» вводит в заблуждение и от него следует отказаться. Этологи были задеты и обескуражены неожиданной критикой, но, когда они пришли в себя после этой, по словам Тинбергена, «адреналиновой атаки», стало ясно, что повесить на Лермана ярлык врага не получается. В частности, оказалось, что он энтузиаст наблюдения за птицами, в которых прекрасно разбирается. Это впечатлило этологов, и Берендс вспоминал, что при встрече с «врагом» лицом к лицу им удалось быстро найти общий язык, уладить взаимное недопонимание и превратиться в «очень хороших друзей»{70}. Тинберген, познакомившись с Дэнни, как все теперь звали Лермана, стал называть его не психологом, а зоологом, что последний воспринимал как комплимент{71}.

Связь двух ученых — Тинбергена и Лермана, основанная на любви к птицам, напоминает отношения Джона Кеннеди и Никиты Хрущева, завязавшиеся благодаря Пушинке, небольшой собачке, которую советский лидер послал в качестве подарка в Белый дом. Несмотря на этот дружеский жест, холодная война продолжалась. Напротив, жесткая критика со стороны Лермана и последовавшее затем нахождение точек соприкосновения между сравнительными психологами и этологами привели к взаимному уважению и пониманию. Видимо, нужно было сначала как следует поссориться, чтобы потом окончательно помириться. Добрые взаимоотношения еще больше укрепились в результате продолжительной критики собственных положений внутри каждой группы. Молодое поколение этологов выступало против жестких концепций побуждения и инстинкта, сформулированных Лоренцом, а в социальной психологии существовала давняя традиция претензий к основной доктрине этой школы{72}. Так, когнитивный подход то применяли, то отменяли начиная с 1930-х гг.{73} Но, как ни странно, главный удар по бихевиоризму был нанесен изнутри. Все началось с простого опыта по обучению крыс.

Каждый, кто пытался наказать собаку или кошку за плохое поведение, знает, что лучше это делать быстро, пока последствия проступка на виду или по крайней мере пока сам проступок еще не стерся в памяти животного. Если упустить время, ваш питомец не сумеет связать полученный нагоняй с украденным мясом или пометом под диваном. Короткий промежуток времени между поведением и его последствиями всегда считался существенным, поэтому никто не ожидал, что в 1955 г. американский психолог Джон Гарсия сообщит о случае, нарушающем это правило. Крысы, с которыми работал Гарсия, отказывались принимать отравленную пищу после того, как один раз ее попробовали, притом что последствия в виде тошноты появлялись лишь по прошествии нескольких часов{74}. Более того, негативный результат должен был проявляться именно в виде тошноты — электрический шок не давал подобного эффекта. Так как пищевое отравление происходит медленно, с биологической точки зрения ничего особенно удивительного в поведении крыс не было. Остерегаться некачественной еды — важный адаптивный механизм. Однако для теории обучения все это стало полной неожиданностью, потому что предполагалось, что интервал между поведением и его последствиями должен быть коротким, а форма поощрения или наказания не имеет значения. Открытие на самом деле оказалось разрушительным: выводы Гарсии вызвали такое неодобрение, что он с трудом опубликовал результаты своего исследования. Один впечатлительный рецензент заявил, что полученные данные выглядят менее правдоподобно, чем обнаружение птичьего помета в часах с кукушкой! Тем не менее эффект Гарсии теперь убедительно доказан. Что касается нашего собственного опыта, то мы настолько хорошо помним, какой пищей отравились, что нас тошнит при одном воспоминании о ней и мы ни за что не пойдем в ресторан, где это случилось.

Читателей, наверное, озадачило непримиримое отношение к открытию Гарсии вопреки тому, что большинство из нас по собственному опыту знают, какие неприятности доставляет тошнота. Дело в том, что поведение человека обычно рассматривалось (и продолжает рассматриваться) как продукт размышлений, таких как анализ причины и следствия, в то время как поведение животных лишали этой базы. Ученые не были готовы поставить знак равенства между тем и другим. Способность человека к умозаключениям долгое время переоценивалась, и лишь теперь мы готовы признать, что реакция человека и крысы на отравленную пищу практически одинакова. Открытие Гарсии заставило сравнительную психологию признать, что под воздействием отбора поведение приспосабливается к потребностям организма. Это понимание, безусловно, способствовало сближению сравнительной психологии и этологии. Географическое расстояние между обеими школами также сократилось. Позиции сравнительной психологии укрепились в Европе (вот почему я на короткое время попал в бихевиористскую лабораторию), а этологию начали преподавать зоологам в США. Студенты по обе стороны Атлантики получили представление обо всем спектре взглядов и начали связывать их воедино. Таким образом, синтез двух подходов происходил не только на международных конференциях, но и в университетских аудиториях.


Американский психолог Фрэнк Бич сетовал на жесткую приверженность бихевиористов к белым крысам. Его едкая критика отражена в карикатуре, на которой изображена крыса с дудочкой, ведущая за собой экспериментальных психологов с их любимыми приспособлениями — лабиринтами и ящиками Скиннера — к краю обрыва у глубокой реки. По S. J. Tatz in Beach (1950)

Мы подошли к периоду, когда ученые начали сочетать в своей работе подходы обеих школ, что я проиллюстрирую двумя примерами. Первый — это американский психолог Сара Шеттлуорт, которая длительное время преподавала в Торонтском университете и обладала большим авторитетом благодаря своим учебникам, посвященным познавательным способностям животных. Первоначально она придерживалась позиций бихевиоризма, но затем стала склоняться к биологическому взгляду на познание, признающему его связь с экологическими потребностями вида. Как и следует ожидать, учитывая ее образование и опыт, Шеттлуорт сейчас проявляет осторожность в интерпретациях познания. Тем не менее ее работы имеют явный этологический характер, что она объясняет влиянием некоторых профессоров, у которых училась, а также работой своего супруга с морскими черепахами в естественных условиях. В интервью о своей карьере Шеттлуорт однозначно называет открытие Гарсии переломным моментом, открывшим ей глаза на значение движущих сил эволюции в обучении и познании{75}.

Второй пример — один из моих кумиров, шведский приматолог и этолог Ханс Куммер. Будучи студентом, я жадно прочитывал каждую из написанных им статей, по большей части посвященных полевым исследованиям гамадрилов в Эфиопии. Куммер не просто наблюдал социальное поведение в его взаимосвязи с экологией, а постоянно пытался обнаружить лежащие в его основе познавательные способности, а затем проверял гипотезы на гамадрилах, временно помещенных в неволю. Позднее, работая в Цюрихском университете, он переключился на длиннохвостых макак. Основываясь на своих наблюдениях, Куммер пришел к выводу, что единственный способ проверки теории познания — контролируемые эксперименты. Одного лишь наблюдения недостаточно, полагает он, поэтому приматологи должны следовать по пути сравнительных психологов, если хотят когда-нибудь раскрыть тайну познания{76}.

Я прошел тот же путь от наблюдения к эксперименту, и, когда организовывал собственную лабораторию, где собирался заниматься капуцинами, для меня стала вдохновляющим примером лаборатория Куммера по исследованию макак. Секрет в том, чтобы позволить обезьянам вести социальную жизнь, то есть создать обширное внутреннее и наружное пространство, где они могли бы играть, ссориться и вычесывать друг друга, выискивая насекомых. Мы научили капуцинов заходить в специальное помещение, где они выполняли задания на сенсорном экране или решали социальные тесты, а потом возвращались к остальным сородичам. Такая организация обладает двумя преимуществами по сравнению с традиционными лабораториями, где обезьян держат в отдельных клетках поодиночке, как Скиннер голубей. Во-первых, это решает проблему качества жизни. По моему собственному ощущению, если мы держим социальных животных в неволе, то самое меньшее, что мы можем им дать, — это позволить жить вместе. Это наилучший и самый этичный способ сделать их жизнь полноценной и благополучной.

Во-вторых, не имеет никакого смысла изучать социальные навыки обезьян, если они не могут проявлять эти навыки в повседневной жизни. Обезьяны должны быть хорошо знакомы между собой, чтобы можно было исследовать, как они делят пищу, сотрудничают или составляют мнение друг о друге. Прекрасно понимая все это, Куммер начинал, как и я, с наблюдения за приматами. По моему мнению, каждый, кто собирается изучать познавательные способности животных, должен провести пару тысяч часов, чтобы составить представление о естественном поведении у особей данного вида. Иначе в эксперименте невозможно получить естественных реакций у испытуемых — а именно этого мы и хотим от эксперимента. Эволюция сознания как область науки — это объединение двух школ, сохранившее все лучшее от обеих. Эволюция сознания применяет контролируемые опыты, разработанные сравнительной психологией, в сочетании со «слепыми» экспериментами, хорошо себя зарекомендовавшими, как в случае с Умным Гансом. При этом эволюция сознания взяла на вооружение эволюционную основу и технику наблюдений этологии. Для молодых ученых уже несущественно, называют ли их сравнительными психологами или этологами, так как они применяют концепции и методики обеих областей знания. Завершает все это третья составляющая, важная во всяком случае для работы в естественных условиях. Влияние японской приматологии не всегда признается на Западе — вот почему я называю его «молчаливым вторжением», — но мы в строгом порядке даем имена отдельным животным и отслеживаем их социальное поведение, и так из поколения в поколение. Это позволяет нам разобраться в родственных и дружеских связях, определяющих жизнь животных в группе. Метод, основу которого заложил Кинджи Иманиши после Второй мировой войны, стал стандартной технологией при работе с долгоживущими млекопитающими, такими как дельфины, слоны и приматы.

Трудно поверить, но было время, когда профессора на Западе предостерегали своих студентов от японской школы, потому что давать имена животным означало слишком их очеловечивать. Существовал, конечно, и языковой барьер, из-за которого японских ученых сложно было услышать. Дзюнъитиро Итани, лучшего ученика Иманиши, встретили с недоверием, когда в 1958 г. он совершал поездку по американским университетам, потому что никто не поверил, что он и его коллеги в состоянии индивидуально различать более сотни обезьян. Обезьяны ведь так похожи — Итани точно что-то присочиняет. Однажды он рассказал мне, что над ним смеялись в лицо и никто не поддержал его, кроме Рэя Карпентера, первопроходца приматологии, который дал высокую оценку его подходу{77}. Конечно, сегодня мы знаем, что распознавать большое количество обезьян вполне возможно, и все мы с этим справляемся. Так же, как Лоренц настаивал на необходимости знания изучаемого животного целиком, Иманиши призывал тщательно познакомиться с исследуемым видом. Нужно почувствовать себя в его шкуре, говорил он, или, как мы бы сказали сегодня, попытаться проникнуть в его умвельт. Этот подход к изучению поведения животных значительно отличается от вводившей в заблуждение «критической дистанции», которая породила чрезмерные опасения по поводу антропоморфизма.

Окончательное международное признание японской методики показывает, чему еще мы научились из истории двух школ — социальной психологии и этологии. Первоначальные противоречия между различными подходами можно преодолеть, если понимать, что каждый из них может предложить что-то свое, чего не хватает другому. Мы способны соединить эти части в новое целое, более прочное, чем каждая из них. Эволюция сознания стала перспективной областью науки в результате слияния дополняющих друг друга направлений. К сожалению, потребовалось целое столетие столкновения личных амбиций и взаимонепонимания, чтобы это произошло.

Пчелиные волки

Тинберген был в слезах, когда я видел его в последний раз. Это было в 1973 г., в котором Лоренцу, Фришу и ему самому присудили Нобелевскую премию. Тинберген приехал в Амстердам, чтобы получить еще одну награду и прочитать лекцию. Дрожащим от эмоций голосом он спросил меня по-голландски, что мы сделали с его страной. Маленькой точки на карте, где он изучал чаек и крачек среди дюн, больше не было. Два десятилетия назад, собираясь отправиться в Англию, он, показывая на этот ландшафт вечной самокруткой, предсказал: «Все это безвозвратно исчезнет». Через годы место, где он проводил исследования, было поглощено разросшимся портом Роттердама, в то время самым загруженным в мире{78}.

Лекция Тинбергена напомнила мне все те замечательные вещи, которые он сделал, включая изучение познавательных способностей животных, хотя он никогда и не употреблял этот термин. В одной из работ он выяснял, как роющие осы находят свое гнездо, после того как покидают его. Эти осы, известные также как пчелиные волки, ловят и парализуют медовых пчел, а затем приносят их в свое гнездо — длинную норку в песке — и оставляют их в качестве пищи для своих личинок. Прежде чем отправиться на охоту, они совершают короткий облет окрестностей, чтобы запомнить расположение своей неприметной норки. Тинберген раскладывал предметы вокруг гнезда, например, круг из сосновых шишек, стараясь понять, какую информацию используют осы, чтобы вернуться. Перемещая этот круг, ему удавалось обмануть ос, заставляя их искать норку в ложном месте{79}. Его исследование ставило целью решение проблем, связанных с естественной историей вида, точнее, с эволюцией познания. Осы оказались для этого очень удачным объектом.

Животные с более развитым мозгом обладают бо́льшими познавательными способностями и часто находят решение новых неожиданных задач. Конец моей истории про грейпфруты и шимпанзе служит хорошей иллюстрацией. После того как обезьян выпустили на остров, большинство из них пробежало мимо грейпфрутов, спрятанных в песке, не заметив их, — видны были только небольшие участки желтой кожуры. Денди, молодой самец, лишь слегка притормозил, когда миновал это место. Однако позднее, во второй половине дня, когда все остальные шимпанзе дремали на песке, он помчался напрямик к тайнику. Без колебаний он вырыл грейпфруты и стал их без помех поглощать, чего не смог бы сделать, если бы остановился, как только их увидел, — ему пришлось бы отдать фрукты старшим обезьянам{80}.

На этих примерах виден весь спектр познавательных способностей животных — от узкой специализации хищных ос до широких возможностей приматов, которые позволяют им управляться с великим множеством проблем, включая совершенно новые. Больше всего меня поражает то, что Денди, первый раз наткнувшись на грейпфруты, не задержался ни на секунду. Скорее всего, он мгновенно сообразил, что лучший выход в данной ситуации — жульничество.

3. Волны познания

Эврика!

Солнечные ветреные Канарские острова — последнее место на Земле, где можно ожидать революции в науке о сознании, тем не менее именно там все и началось. В 1913 г. немецкий психолог Вольфганг Кёлер приехал на Тенерифе, неподалеку от побережья Африки, чтобы возглавить научно-исследовательскую станцию по изучению человекообразных обезьян, где и остался до окончания Первой мировой войны. Вопреки слухам, что его задачей было шпионить за проходящими военными судами, Кёлер посвятил большую часть времени небольшой группе шимпанзе.

Счастливо избежав идеологической обработки существовавшими в то время теориями обучения, Кёлер был лишен предубеждений по отношению к познавательным способностям животных. Вместо того чтобы пытаться управлять обезьянами в надежде получить какие-то результаты, он занял выжидательную позицию. Кёлер предлагал шимпанзе простые задания и смотрел, какова будет их реакция. В одном из таких заданий перед клеткой с самым смышленым шимпанзе, Султаном, исследователь оставлял на земле банан, а шимпанзе вручал короткие бамбуковые палки, которые не позволяли дотянуться до банана. В другом задании Кёлер высоко подвешивал банан, а рядом располагал деревянные ящики, высота каждого из которых была недостаточна, чтобы достать фрукт. Поначалу Султан пытался допрыгнуть до банана, швырял в него предметы, тащил за руку людей, надеясь, что они ему помогут или хотя бы послужат подставкой. Когда ничего из этого не получалось, он садился и некоторое время бездействовал, пока его не осеняла идея. Тогда он вскакивал, чтобы вставить бамбуковые палки друг в друга, тем самым, удлинив их, или установить ящики один на другой, что позволяло ему достать банан. Кёлер описывал такой момент словами «Ага! Вот и решение!», как будто включилась лампочка, что-то вроде истории с Архимедом, который выскочил из ванной, где ему открылся его знаменитый закон, и побежал по улицам Сиракуз с криком «Эврика!».

Согласно Кёлеру, внезапное озарение, которое он назвал «инсайт», объясняет, как Султан сумел совместить все, что ему известно о бананах, палках и ящиках, чтобы выработать качественно новую последовательность действий, которая помогла решить задачу. Исследователь исключил возможность подражания или обучения методом проб и ошибок, потому что Султан не имел прежде опыта выполнения подобных заданий и тем более не получал за это вознаграждения. Результатом были «неуклонно целенаправленные» действия, в которых Султан старался достать банан, несмотря на ошибки в установке ящиков, приводившие к их падению. Самка шимпанзе Гранде оказалась еще более упорным и непоколебимым архитектором, однажды построив шаткую конструкцию из четырех ящиков. Кёлер отмечает, что, единожды найдя правильное решение, человекообразные обезьяны легче справлялись с похожими заданиями, как будто что-то узнавали о причинно-следственной связи. Он в подробностях описывает свои эксперименты в книге «Психика человекообразных обезьян» (The Mentality of Apes), вышедшей в 1925 г., которую сначала не замечали, потом недооценивали, а теперь считают классикой эволюции познания{81}.


Более ста лет назад Вольфганг Кёлер заложил основы изучения сознания животных. Он показал, что человекообразные обезьяны способны сначала принимать решения с помощью вспышки озарения или «инсайта», а затем приступать к действиям. На рисунке изображена самка шимпанзе Гранде, устанавливающая четыре ящика один на другой, чтобы достать банан

Проницательные умозаключения Султана и других обезьян указывали на наличие у них умственной деятельности, которую мы называем мышлением, хотя сущность этого процесса была (и остается) до конца не понятой. Несколькими годами позже американский приматолог Роберт Йеркс описывал похожее поведение.

«Я часто наблюдал за молодыми шимпанзе, которые после нескольких безуспешных попыток заполучить приз садились и обдумывали ситуацию, как будто критически оценивали приложенные усилия и пытались определить, что делать дальше… Еще поразительнее, чем быстрый переход от одного способа к другому, точность действий и паузы между ними, выглядят неожиданные решения проблемы… Часто, хотя и не у всех особей и не для каждой проблемы, надлежащее решение находилось без подготовки и практически мгновенно…»{82}

Йеркс далее отмечает, что исследователям, знакомым с животными, преуспевшими в обучении методом проб и ошибок, «трудно будет поверить» в его описания. Таким образом, он предвидел неизбежное сопротивление этим революционным представлениям. Неудивительно, что противодействие приняло форму голубей, обученных толкать маленькие коробки по своим кукольным домикам, чтобы, встав на них, достать крошечные пластиковые бананы, имитирующие пищевое вознаграждение{83}. Как занимательно! В то же самое время выводы, к которым пришел Кёлер, критиковались как антропоморфные. Но я слышал любопытные возражения на эти обвинения от одного американского приматолога. Он оказался достаточно смел, чтобы в 1970-х гг. вступить в полемику со Скиннером и его единомышленниками по поводу человекообразных обезьян, применяющих орудия.

Не раскрывая деталей, Эмиль Менцель рассказал мне, как однажды ему предложил побеседовать известный профессор с Восточного побережья Соединенных Штатов. Профессор смотрел свысока на изучение приматов и откровенно не принимал толкований с позиций познавательного процесса — эти два подхода обычно неотделимы друг от друг. Возможно, он пригласил молодого Менцеля, чтобы посмеяться над ним, не сознавая, что может получиться наоборот. Менцель воспользовался этой встречей, чтобы показать аудитории впечатляющую киносъемку о том, как его шимпанзе пристраивают длинный шест к стене, огораживающей их территорию. В то время как одни обезьяны крепко держат шест, другие забираются по нему на стену, получая таким образом временную свободу. Это была непростая задача, так как, жестикулируя, чтобы в критические моменты попросить помощи у других обезьян, шимпанзе требовалось избегать проволоки под током. Менцель, который сам снял этот фильм, решил, демонстрируя его, не упоминать об умственных способностях и оставаться по возможности нейтральным. Его комментарий был чисто описательным: «Вы видите, как Рок берет шест и смотрит на остальных обезьян» или «Здесь шимпанзе перелезает через стену»{84}.

По окончании фильма профессор вскочил и обвинил Менцеля в ненаучном подходе и антропоморфизме, так как он приписывает животным намерения и планы, которых у них быть не может. Менцель возразил, что он ничего подобного не говорил. Если у профессора сложилось впечатление, что у животных есть намерения и планы, то он должен был прийти к такому выводу самостоятельно, потому что сам Менцель воздержался от подобных предположений.

Когда за несколько лет до смерти Менцеля я брал у него интервью в своем доме (а он жил по соседству), я воспользовался случаем спросить его о Кёлере. Будучи признанным специалистом по человекообразным обезьянам, Менцель признался, что ему потребовались годы работы с шимпанзе, чтобы до конца оценить талант Кёлера. Как и Кёлер, Менцель верил в необходимость снова и снова наблюдать и обдумывать смысл увиденного, даже если какое-то поведение было замечено всего один раз. Он возражал против того, чтобы вешать на единичное событие ярлык «казус», добавляя с озорной улыбкой: «Мое определение казуса — это наблюдение, сделанное кем-то другим». Если вы наблюдаете что-то сами и следуете логике развития событий, то обычно не сомневаетесь в том, как это интерпретировать. Но все остальные могут проявлять скептицизм и требовать подтверждений.

Здесь я не могу удержаться, чтобы не рассказать собственную забавную историю. И я не имею в виду случай, когда группа шимпанзе в зоопарке Бургерса сделала ровно то, что снял на пленку Менцель. В тот раз, после того как двадцать пять шимпанзе совершили налет на ресторан в зоопарке, мы обнаружили ствол дерева, слишком тяжелый для одной обезьяны, и он был прислонен к ограде их территории. Нет, я имею в виду другую историю — проницательное решение социальной проблемы, применение своего рода социального инструмента, которое непосредственно относится к моей специальности. Две самки шимпанзе грелись на солнце, а перед ними возились в песке их детеныши. Когда игра малышей превратилась в ссору с криками и вырыванием шерсти, обе самки растерялись: если бы одна из них попыталась остановить потасовку, то другая стала бы защищать своего отпрыска, потому что матери не бывают беспристрастными. Поэтому довольно часто случается, что ссора детенышей превращается в драку между взрослыми. Заметив, что неподалеку спит альфа-самка Мама, одна из шимпанзе подошла к ней и ткнула ее в бок. Когда пожилая самка проснулась, мать показала ей на дерущихся малышей, протянув руку в их направлении. Маме хватило одного взгляда, чтобы понять, что происходит, и она шагнула вперед с угрожающим ворчанием. Ее авторитет был так высок, что это мгновенно утихомирило детенышей. Мать малыша нашла быстрое и эффективное решение проблемы, положившись на взаимопонимание, типичное для шимпанзе.

Такое же взаимопонимание проявляется в их альтруизме, например, когда молодые самки набирают в рот воды и приносят пожилым самкам, которые уже с трудом передвигаются, и переливают им воду изо рта в рот, так что пожилым самкам не приходится самостоятельно идти к поилке. Британский приматолог Джейн Гудолл описывает, как Мадам Би, дикая шимпанзе, состарилась и ослабла настолько, что уже не могла лазить на деревья за фруктами. Она терпеливо ждала под деревом, пока ее дочь принесет сверху фрукты, которые они затем совместно съедали{85}. В таких случаях человекообразные обезьяны также понимают суть проблемы и приходят на помощь, но самое поразительное то, что они вникают в трудности другой обезьяны. Так как эти социальные взаимоотношения подробно исследовались, мы еще обратимся к ним позже, но мне бы хотелось уточнить главное относительно решения проблем. Хотя Кёлер подчеркивал, что обучение путем проб и ошибок не может объяснить его наблюдения, это не означает, что оно не играет вовсе никакой роли. В действительности шимпанзе, которых изучал Кёлер, совершали множество «глупостей», как он это называл, показывая, что правильные решения созревали в их головах не сразу и требовали значительной доработки.

Обезьяны Кёлера, несомненно, усваивали возможности, предоставляемые разнообразными предметами. Это понятие в психологии познания относится к тому, как могут использоваться те или иные объекты. Так, ручка чашки позволяет ее держать, а ступени лестницы — по ним подниматься. Султан должен был знать возможности бамбуковых палок и деревянных ящиков, прежде чем прийти к своим умозаключениям. Точно так же самка шимпанзе, разбудившая Маму, не сомневалась в ее способности уладить ссору. Правильные решения, несомненно, основываются на предварительной информации. Особенность человекообразных обезьян заключается в умении гибко вплетать предшествующие знания в новые, прежде не опробованные занятия, что явно служит их выгоде. Подобное предположение можно выдвинуть и относительно их политической стратегии, например, когда шимпанзе разобщают противников или, наоборот, содействуют примирению между бывшими соперниками, подталкивая их друг к другу{86}. Во всех подобных случаях мы видим, как человекообразные обезьяны находят интуитивные решения повседневных проблем. Они настолько хорошо с этим справляются, что даже непоколебимый скептик, о котором рассказывал Менцель, не смог не заметить явную преднамеренность и осмысленность их поведения.

Осиные лица

Было время, когда ученые считали, что поведение определяется либо обучением, либо биологической природой. С одной стороны было человеческое поведение, с другой — поведение животных, и мало что — между ними. Не обращая внимания на эту обманчивую классификацию (у всех видов поведение определяется обеими причинами), следует добавить третью причину — познание. Познание связано с характером информации, которую получает организм, и тем, как он ее перерабатывает и использует. Североамериканские ореховки помнят, где спрятали тысячи запасенных орехов, пчелиные волки совершают ознакомительный полет, чтобы запомнить местоположение своего гнезда, а шимпанзе изучают полезные свойства окружающих их предметов. Без всякой награды или наказания животные собирают информацию, которая может пригодиться им в будущем: найти весной орехи, вернуться в свое гнездо или достать банан. Роль обучения очевидна, а познание служит тому, чтобы придать обучению нужный смысл. Обучение — всего лишь орудие. Оно позволяет животным собирать информацию в мире, где, как в Интернете, ее невероятное количество. Поэтому очень легко утонуть в этом информационном болоте. Познание сужает поток информации и оставляет лишь то, что необходимо данному виду, учитывая его естественную историю.

Поведение многих видов очень похоже. Чем больше ученые узнают о поведении, тем больше находят таких общих черт. Способности, которые раньше считались исключительной принадлежностью человека или во всяком случае только гоминид — небольшого семейства, включающего крупных человекообразных обезьян и человека, — часто оказываются широко распространенными. Первоначально подобные открытия были связаны с человекообразными обезьянами благодаря их незаурядным умственным способностям. После того как человекообразные обезьяны разрушили плотину между человеком и остальными представителями животного царства, поток продолжал разливаться все шире, захватывая все новые и новые виды. Волны познания распространяются от человекообразных обезьян к дельфинам, слонам, собакам, птицам, пресмыкающимся, рыбам и даже к некоторым беспозвоночным. Эту последовательность не следует рассматривать как линейную шкалу с гоминидами на самом верху. Мне она скорее представляется постоянно расширяющейся совокупностью возможностей, в которой познавательные способности, скажем, осьминога могут быть не менее замечательными, чем любого млекопитающего или птицы.

Возьмем, к примеру, распознавание лиц, которое прежде считалось уникальной способностью человека. Теперь к числу избранных, имеющих черты лица, присоединились человекообразные обезьяны и макаки. Каждый год, когда я посещаю зоопарк Бургерса в Арнеме, находится несколько шимпанзе, которые еще помнят меня по прошествии трех десятилетий. Они выхватывают мое лицо из толпы и приветствуют радостным уханьем. Приматы не только узнают лица, но и воспринимают их определенным образом. Как и люди, приматы подвержены «эффекту переворачивания» — им сложно распознавать лица, перевернутые вверх ногами. Этот эффект характерен только для лиц: ориентация других объектов, таких как растения, птицы или дома, совершенно не важна для распознавания.

Когда мы исследовали наших капуцинов с помощью сенсорных экранов, мы заметили, что они легко нажимали на клавиши с любыми изображениями, но приходили в замешательство от первого же изображения лица. Они обнимали себя руками и жалобно хныкали, отказываясь его трогать. Возможно, они относились к этим изображением с почтением, потому что прикосновение к лицу — это нарушение социального запрета? Как только капуцины преодолевали свою нерешительность, мы показывали им портреты собратьев из их группы и незнакомых обезьян. Все эти портреты выглядели на одно лицо для наивных людей, но капуцины различали их без труда, указывая нажатием клавиши, кого они знают, а кого нет{87}. В отличие от нас, людей, капуцинам не просто было связать двумерное изображение с живым существом в реальном мире, но они с этим справились. Узнавание лиц, заключила по этому поводу наука, — это специфическая познавательная способность приматов. Но как только она это себе позволила, пошли первые волны новой информации. Лицевое распознавание было обнаружено у ворон, овец и даже у ос.

Непонятно, что могут означать лица людей для ворон. В естественной среде у них существует множество средств узнавать друг друга — по крикам, полету, размерам, так что лица не должны иметь значение. Но у ворон невероятно острое зрение, так что, возможно, они заметили, что людей проще всего узнавать по лицам. Лоренц описывал, как вороны преследовали некоторых его знакомых, и был так уверен в злопамятности этих птиц, что каждый раз менял внешность и переодевался, когда ловил и кольцевал своих галок. (Галки и вороны — представители семейства врановых, которое также включает соек, сорок и во́ронов.) Натуралист Джон Марзлоф из Вашингтонского университета в Сиэтле поймал такое количество ворон, что эти птицы потеряли к нему всякое уважение, каркая и покрывая его пометом каждый раз, когда он проходил мимо. Тем самым вороны вершили правосудие по отношению к «убийце», каковым все они его считали.

«Я не знаю, как они выделяют нас из сорока тысяч других людей, снующих, как муравьи по проторенным тропам. Но они нас замечают, и все окрестные вороны слетаются, издавая крики, в которых звучит осуждение. При этом они спокойно гуляют среди наших студентов или коллег, которые никогда их не ловили, не измеряли, не кольцевали или еще как-нибудь не унижали их достоинство»{88}.

Марзлоф исследовал это распознавание с помощью маски грабителя, которую надевают на Хэллоуин. Вороны могут узнавать некоторых людей по телу, волосам, одежде, но маска позволяет передавать «лицо» от одного человека другому, указывая на его особую роль. Марзлоф предполагал ловить ворон, надев маску грабителя, чтобы затем проверить, узнают ли вороны его сотрудников в этой же маске и в другой, которую они не видели. Вороны легко запоминали маску грабителя, и далеко не с любовью. Была и забавная контрольная маска — изображение вице-президента Дика Чейни, но она вызывала более отрицательную реакцию у студентов, чем у ворон. Птицы, которые ни разу не были пойманы, узнавали маску грабителя спустя годы и все еще преследовали тех, кто ее носил. Вороны, должно быть, перенимали отрицательное отношение у своих товарищей, и в результате все вместе ополчились на отдельных людей. «Вороне вряд ли встретится дружелюбный ястреб, но с людьми все по-другому — их приходится воспринимать индивидуально, — пояснял Марзлоф. — Они действительно способны на это»{89}.

Несмотря на то что способности врановых птиц к распознаванию производят сильное впечатление, оказалось, что овцы еще дальше продвинулись в этом направлении. Британские ученые во главе с Кейт Кендрик научили овец различать двадцать пять пар «лиц» их собственного вида, вознаграждая выбор одного заданного «лица» из двух. Нам все овцы кажутся одинаковыми, но сами они сохраняют память об индивидуальных различиях в течение двух лет. Для этого овцы используют те же участки мозга и нервные цепи, что и люди, причем некоторые нейроны отвечают именно за распознавание лиц, а не других стимулов. Эти нейроны активируются, когда овцы видят изображения своих знакомых соплеменников — овцы даже приветствуют их так, как будто они присутствуют рядом. Публикуя свои результаты под заголовком «Как оказалось, овцы не такие уж глупые» — название, против которого я протестую, потому что не верю, что бывают глупые животные, — исследователи сравнили лицевое распознавание у овец и приматов, высказав предположение, что стадо, которое выглядит для нас безликой массой, на самом деле достаточно дифференцировано. Это означает, что смешение стад, как это иногда происходит, может вызвать у животных больший стресс, чем мы предполагаем.

Поставив поклонников приматов в глупое положение исследованиями на овцах, наука обратилась к осам. Северные бумажные осы, обычные на американском Среднем Западе, образуют иерархические сообщества со сложной структурой, вершину которой занимают королевы, доминирующие над рабочими осами. При этом каждая оса знает свое место. Альфа-королева откладывает больше яиц, чем бета-королева, и т. д. Осы узнают друг друга по лицевым маркерам, имеющим выраженный индивидуальный характер. Члены небольшой колонии ос агрессивны по отношению к чужакам, а также собственным самкам, чьи лицевые маркеры были изменены исследователями. Американские ученые Майкл Шихан и Элизабет Тиббетс исследовали индивидуальное распознавание у ос и выяснили, что оно не менее специализировано, чем у овец и приматов. Осы узнают лицевые маркеры собственного вида намного лучше, чем другие визуальные стимулы, и превосходят в этом близкородственных ос, живущих в колониях, в которых всего одна королева. У последних не такая выраженная иерархия и намного менее вариабельные лицевые маркеры, так как они не нуждаются в индивидуальном распознавании{90}.


Бумажные осы живут в небольших, подчиняющихся строгой иерархии колониях, в которых имеет смысл знать каждого ее члена. Черно-желтая лицевая маркировка позволяет этим осам различать друг друга. У близких видов ос, живущих в менее дифференцированных сообществах, такой маркировки нет, что говорит о том, насколько познание связано с экологией вида

Если способности к лицевому распознаванию возникли в таких закоулках животного царства, возникает вопрос — что связывает подобную способность у разных животных? У ос нет такого большого мозга, как у овец и приматов, а только скромная цепочка нервных узлов, значит, и распознавание лиц у них устроено как-то иначе? Биологи постоянно подчеркивают различие между механизмом и функцией: животные часто достигают одного и того же результата (функции) разными способами (механизмами). Тем не менее применительно к познанию это различие часто забывается, особенно когда умственные способности животных с крупным мозгом подвергаются сомнению на основании поведения «низших» животных, ничем подобным не обладающих. Скептики любят задавать вопрос: «Если даже осы способны на это, что особенного в этом умении?» Эта игра на понижение привела к обучению голубей скакать на коробочки, чтобы опровергнуть опыты Кёлера с человекообразными обезьянами, поставила под сомнение умственные способности животных, не входящих в отряд приматов, а вместе с этим и непрерывность переходов между интеллектом человека и других гоминидов{91}. В основе всего этого — идея линейной шкалы мыслительных способностей, так что, если мы не допускаем существования познания у «низших» животных, значит, нет основания делать это у «высших»{92}. Как будто существует только один способ получить нужный результат!

Природа изобилует примерами, разбивающими подобные рассуждения. Один из них я знаю по своему опыту — это амазонская рыбка дискус из семейства цихлид, которая выработала способ выведения потомства, сходный с млекопитающими. Когда появляются мальки, они собираются по бокам своих родителей, чтобы питаться слизью, выделяемой их кожей. Родители с этой целью выделяют слизь в избыточном количестве. Мальки получают одновременно питание и защиту примерно в течение месяца, пока родители не «отнимают их от груди», и с этого момента они уплывают, как только приближаются их отпрыски{93}. Никому не придет в голову выяснять, насколько проще или сложнее способы выращивания потомства у этих рыбок и млекопитающих, потому что в их основе совершенно разные механизмы. Все, что их объединяет, — функции кормления и защиты потомства. Механизм и функция — это инь и ян биологии: они взаимодействуют и переплетаются, но ничего нет хуже, чем перепутать одно с другим.

Чтобы понять, как из поколения в поколение работает эволюция, часто применяются парные концепции гомологии и аналогии. Гомологией называют сходные черты разных видов, происходящие от общего предка. Так, рука человека и крыло летучей мыши гомологичны, так как происходят от передней конечности общего предка и в качестве доказательства содержат в точности одинаковое количество костей. В свою очередь, аналогией называют результат однонаправленного независимого развития, это так называемая конвергентная эволюция. Крылья насекомых аналогичны крыльям летучих мышей, потому что, обладая общей функцией, имеют разное происхождение. Родительская забота рыбок дискусов и вскармливание детенышей млекопитающими аналогичны, но никоим образом не гомологичны, потому что у рыб и млекопитающих нет общего предка, который делал бы что-либо подобное. Другим примером аналогии служит похожая форма тела дельфинов, ихтиозавров (вымерших морских пресмыкающихся) и рыб, возникшая благодаря водной среде, в которой о�

Переводчик Николай Майсурян

Редактор Елена Наймарк, д-р биол. наук

Руководитель проекта И. Серёгина

Корректоры С. Чупахина, М. Миловидова

Компьютерная верстка A. Фоминов

Дизайн обложки Ю. Буга

Фото на обложке iStock

© Frans de Waal, 2016

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина нон-фикшн», 2017

Эта книга издана в рамках программы «Книжные проекты Дмитрия Зимина» и продолжает серию «Библиотека фонда «Династия». Дмитрий Борисович Зимин – основатель компании «Вымпелком» (Beeline), фонда некоммерческих программ «Династия» и фонда «Московское время».

Программа «Книжные проекты Дмитрия Зимина» объединяет три проекта, хорошо знакомые читательской аудитории: издание научно-популярных переводных книг «Библиотека фонда «Династия», издательское направление фонда «Московское время» и премию в области русскоязычной научно-популярной литературы «Просветитель».

Все права защищены. Произведение предназначено исключительно для частного использования. Никакая часть электронного экземпляра данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для публичного или коллективного использования без письменного разрешения владельца авторских прав. За нарушение авторских прав законодательством предусмотрена выплата компенсации правообладателя в размере до 5 млн. рублей (ст. 49 ЗОАП), а также уголовная ответственность в виде лишения свободы на срок до 6 лет (ст. 146 УК РФ).

* * *

Кэтрин, на которой мне хватило ума жениться

Пролог

Как бы велико ни было различие в умственных способностях человека и высших животных, оно, несомненно, заключается в количестве, а не в качестве.

Чарльз Дарвин (1871){1}

Похолодало, и однажды ранним ноябрьским утром я обнаружил, что Франье, самка шимпанзе, собирает солому в своей спальне. Она подхватила ее под мышку и перетащила на остров, где и жили шимпанзе в зоопарке Бургерса в голландском городе Арнеме. Ее поведение застало меня врасплох. Во-первых, Франье никогда раньше не таскала солому куда бы то ни было; мы также ни разу не замечали других шимпанзе за подобным занятием. Во-вторых, если, как мы решили, она намеревалась согреваться в течение дня, то солому-то она собирала, находясь в обогреваемом помещении, в комфортной температуре. Это не была непосредственная реакция на холод, Франье готовилась к понижению температуры, которого в тот момент не ощущала. Самое резонное объяснение состояло в том, что она приняла во внимание вчерашний промозглый день и аналогичной погоды ждала сегодня. Так или иначе, теперь Франье и ее маленький сын Фонс пребывали в тепле и уюте в построенном ею соломенном гнезде.

Я никогда не перестаю удивляться сообразительности животных, хотя вполне отдаю себе отчет, что одного случая недостаточно, чтобы сделать выводы. Однако подобные истории побуждают к наблюдениям и исследованиям, которые помогают разобраться, что же происходит. Рассказывают, что писатель-фантаст Айзек Азимов как-то заметил: «Самая волнующая фраза в науке, которая возвещает о новом открытии, – вовсе не "Эврика!", а "Вот забавно…"». Мне это хорошо знакомо. Заинтригованные поведением наших животных, мы подолгу наблюдаем за ними, проверяем свои предположения и спорим с коллегами, что на самом деле означают полученные данные. Противоречия поджидают нас на каждом углу, поэтому мы не спешим с выводами. Даже если первоначальные наблюдения просты (обезьяна собирает солому), они могут породить далекоидущие заключения. Вопрос о том, способны ли животные строить планы на будущее, как, по всей видимости, поступала Франье, – один из тех, что весьма занимают современную науку. Специалисты говорят о мысленном путешествии во времени, хронестезии и автоноэзисе, но я постараюсь не прибегать к подобной заумной терминологии и излагать научные теории понятным языком. Я расскажу о повседневных проявлениях сообразительности животных и приведу данные, полученные экспериментальным путем. Истории из обычной жизни показывают, каким целям служит когнитивный интеллект животных. Экспериментальные наблюдения позволяют исключить альтернативные объяснения. Мне кажутся важными и те и другие, хотя я понимаю, что описание событий – более легкое чтение, чем результаты экспериментов.

Рассмотрим вопрос, имеющий непосредственное отношение к теме: умеют ли животные здороваться и прощаться? О первом нетрудно догадаться. Приветствие – это ответ на появление знакомого после его отсутствия. Так ваша собака начинает прыгать вокруг вас, как только вы переступили порог своего дома. Видео в Интернете, где домашние питомцы приветствуют хозяев-солдат, вернувшихся из-за рубежа, наводят на мысль о взаимосвязи между длительностью отсутствия и интенсивностью приветствия. Нам знакома эта взаимосвязь, так как она равным образом относится и к человеку. Но как обстоит дело с прощанием?

Нам страшно прощаться с теми, кого любим. Моя мама плакала, когда я собрался пересечь Атлантику, хотя мы оба прекрасно понимали, что мое отсутствие не продлится вечно. Прощание предполагает будущее расставание, вот почему оно редко встречается у животных. Но и на этот случай у меня припасена история. Однажды я приучал самку шимпанзе по имени Кюф поить молоком из бутылки приемного детеныша. Кюф вела себя во всех отношениях как мать, но у нее не хватало собственного молока, чтобы прокормить малыша. Мы вручали Кюф бутылку теплого молока, которое она аккуратно скармливала маленькой обезьянке. Кюф настолько преуспела в этом занятии, что даже ненадолго отодвигала бутылку, если малышу требовалось отрыгнуть. Для дневного кормления мы звали в помещение Кюф с детенышем, которого она день и ночь носила на себе, тогда как остальные обезьяны оставались снаружи. По прошествии некоторого времени мы заметили, что вместо того, чтобы незамедлительно прийти, Кюф совершает длинный обходной маневр. Она кружила по острову, навещая альфа-самца, альфа-самку, нескольких добрых друзей и каждого одаривая поцелуем, прежде чем направиться к зданию. Если другие шимпанзе спали, она будила их, чтобы попрощаться. Само по себе поведение опять-таки было простым, но конкретные обстоятельства заставляли задуматься о лежащем в его основе мыслительном процессе. Кюф, как и Франье, просчитывала ситуацию на шаг вперед.

Как же быть со скептиками, которые убеждены, что животные по определению застряли в ловушке настоящего времени и только человек помышляет о будущем? Обосновано ли их высокомерие или они просто закрывают глаза на возможности животных? И почему человечество так склонно преуменьшать интеллект животных? Мы без колебаний отказываем им в способностях, которые у себя воспринимаем как должное. Что стоит за этим? В попытке понять, каким уровнем интеллектуального развития обладают другие виды, главная проблема заключается не в животных, а в нас самих. Человеческое мироощущение, способность к творчеству и воображение в значительной степени составляют часть проблемы. Прежде чем мы зададимся вопросом, способны ли животные на какую-либо разумную деятельность – особенно такую, которую мы высоко ценим в себе самих, – нам следует преодолеть внутреннее сопротивление, чтобы по меньшей мере рассмотреть эту возможность. Поэтому главный вопрос книги: «Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных?»

Короткий ответ таков: «Да, но кто его знает?» В течение большей части прошедшего столетия наука была чрезмерно осторожна и скептична в отношении интеллекта животных. Народная традиция приписывать животным способность думать и испытывать эмоции считалась наивной и нелепой. Мы, ученые, ничего не принимали на веру. Мы никогда не позволяли себе воспринимать всерьез высказывания вроде «моя собака ревнива» или «мой кот знает, чего хочет», не говоря уже о более сложных материях, таких как способность животных переживать прошлое или сочувствовать чужой боли. Исследователи поведения животных либо не задумывались об их интеллекте, либо отвергали само это понятие. Большинство обходило эту тему стороной. К счастью, были исключения, и позднее я непременно остановлюсь на них, так как отдаю должное истории своей науки. Однако две главные школы психологии рассматривали животных или как механизмы, построенные по принципу «стимул – реакция», с тем чтобы избежать наказания и получить вознаграждение, или как роботов, генетически наделенных полезными инстинктами. Притом что обе школы не обладали широтой взглядов и спорили друг с другом, их объединял фундаментальный механистический подход: не следует принимать во внимание внутренний мир животных, а тот, кто принимает, придерживается антропоморфных, романтических и ненаучных взглядов.

Стоит ли вспоминать об этом непродуктивном периоде? В предшествующие годы представления были заметно свободнее от предрассудков. Чарльз Дарвин подробно писал об эмоциях животных и человека, а множество ученых XIX столетия стремилось обнаружить у животных развитый ум. Остается тайной, почему такие исследования были приостановлены на неопределенное время и для чего мы по собственной воле повесили камень на шею биологии – так выдающийся эволюционист Эрнст Майр охарактеризовал картезианское представление о животных как о бездушных автоматах{2}. Но времена меняются. Наверное, все обратили внимание на лавину информации, которая в последние два десятилетия стремительно заполнила Интернет. Не проходит и недели, как появляются новые сообщения о сложности познавательных процессов у животных, часто сопровождающиеся видеоматериалами в качестве подтверждения. Мы узнаем, что крысы могут сожалеть о принятых ими решениях, воро́ны изготавливают инструменты, осьминоги узнают человеческие лица, а специальные нейроны позволяют обезьянам учиться на ошибках друг друга. Мы открыто говорим о культуре животных, их способности к сопереживанию и дружбе. Запретных тем больше не существует, в том числе и в области разума, который раньше считался исключительной принадлежностью человека.

Во всех подобных случаях мы предпочитаем сравнивать и противопоставлять интеллект животных и человека, принимая самих себя за точку отсчета. Следует, однако, сознавать, что этот способ давно устарел. Сравнение нужно проводить не между животными и человеком, а между одним видом животных – нами – и великим множеством других. И хотя по отношению к последним я в большинстве случаев буду употреблять условное обозначение «животные», невозможно отрицать, что люди – точно такие же животные. Таким образом, мы сравниваем не два разных интеллекта, а, скорее, разновидности одного и того же. Я рассматриваю человеческий разум как вариант животного разума. Ведь непонятно даже, насколько продвинут наш разум по сравнению с разумом, способным управлять восемью независимо движущимися конечностями, каждая из которых снабжена самостоятельной нервной системой, или разумом, позволяющим летающему существу охотиться на подвижную добычу, руководствуясь отражением собственных пронзительных звуков.

Мы, конечно, придаем первостепенную важность абстрактному мышлению и языку (пристрастие, по поводу которого я постараюсь не иронизировать в этой книге), но в отдаленной перспективе это всего лишь один из способов выживания. Муравьи и термиты, возможно, нашли лучшее применение своей численности и биомассе, чем мы, сделав ставку на тесное взаимодействие между членами колонии, а не на индивидуальное сознание. Каждое сообщество действует как самоорганизующийся разум, даже то, которое топчется вокруг нас на тысячах маленьких лапок. Существует множество способов перерабатывать, упорядочивать и распространять информацию, но только недавно наука приобрела достаточную широту взглядов, чтобы рассматривать все эти способы с удивлением и восхищением, а не с пренебрежением и осуждением.

Так что – да, мы достаточно умны, чтобы оценить по достоинству другие виды, но для этого потребовалось, чтобы сотни фактов, первоначально полностью отвергаемых наукой, пробились сквозь нашу твердолобость. Причины, по которым мы избавились от излишка предубеждений и антропоцентризма, следует искать в том, что мы узнали и переосмыслили за прошедшее время. Оценивая эти перемены, я неизбежно привношу собственную точку зрения, отдающую предпочтение целостности эволюции в ущерб традиционному дуализму. Противопоставления ума и тела, человека и животного или рассудка и эмоций могут показаться плодотворными, но уводят далеко в сторону от общей картины. Биолог и этолог по образованию, я не могу оправдать скептицизма прошлых лет, связывавшего нас по рукам и ногам. Сомневаюсь, что он стоил того океана чернил, который мы, в том числе и я, на него потратили.

В этой книге я не стремлюсь к последовательному и всестороннему изложению эволюции познавательной, рассудочной деятельности. Читатели могут найти подобную информацию в других, специализированных изданиях{3}. Вместо этого, перебрав множество объектов, экспериментов и исследователей, я обращусь к наиболее ярким примерам за последние двадцать лет. Моя область профессиональных интересов – поведение и познавательные способности приматов – оказала существенное влияние на многие другие, так как находилась на передовом рубеже исследований. Работая в этой области с 1970-х гг., я был знаком со многими «игроками первой лиги» – как людьми, так и животными, – что дает мне право на некоторую субъективность. Произошло множество событий, на которых стоит остановиться подробнее. Развитие этой области знания было сродни приключению, можно даже сказать, катанию на американских горках, и она по-прежнему остается бесконечно увлекательной, потому что поведение, по определению австрийского этолога Конрада Лоренца, – самое живое проявление всего живого.

1. Волшебные колодцы

То, что мы наблюдаем, – это не природа как таковая, а природа, подвергнутая нашему методу задавать вопросы.

Вернер Гейзенберг (1958){4}

Превращаясь в жука

Проснувшись и открыв глаза, Грегор Замза обнаружил, что превратился в отвратительное животное. Это существо было наделено наружным скелетом, ползало вверх-вниз по стенам и потолкам, пряталось под кушеткой и отдавало предпочтение протухшей пище. Превращение бедного Грегора отравляло жизнь ему и его семье, пока он не обрел наконец спасение в смерти.

«Превращение» Франца Кафки, опубликованное в 1915 г., стало первым нестройным салютом в честь наступления менее антропоцентрического столетия. Выбрав для превращения своего героя отталкивающее создание, автор заставил нас с первой же страницы представить, каково это – быть жуком. Примерно в те же годы немецкий биолог Якоб фон Икскюль предположил, что у животных может существовать свое собственное мироощущение, которое он назвал «умвельт» (нем. Umwelt – окружение, окружающий мир). Чтобы проиллюстрировать эту новую концепцию, Икскюль пригласил нас в путешествие по разным мирам. Каждый организм ощущает окружающую среду по-своему, утверждал он. Безглазый клещ забирается на травинку и пытается уловить запах масляной кислоты, исходящий от кожи млекопитающих. Исследования показали, что это паукообразное может обходиться без пищи восемнадцать лет, поэтому у клеща более чем достаточно времени, чтобы встретить млекопитающее, напасть на свою жертву и вдоволь насытится теплой кровью. Затем он готов отложить яйца и умереть. Можем ли мы понять умвельт клеща? Он выглядит совершенно ничтожным по сравнению с нашим, но

Икскюль увидел в его простоте силу: задача вполне ясна, и никаких трудностей не предвидится.

Икскюль приводил и другие примеры, показывая, что одно и то же окружение предоставляет сотни возможностей, специфичных для каждого вида. Умвельт принципиально отличается от экологической ниши, которая означает среду обитания, необходимую для выживания организма. Напротив, умвельт подразумевает эгоцентричный, субъективный мир, представляющий собой лишь малый анклав в океане возможностей. Согласно Икскюлю, чужие умвельты «непонятны и неощутимы»{5} для других видов. Одни животные воспринимают ультрафиолетовое излучение, другие ориентируются с помощью запахов, третьи, как крот-звездонос, ведут подземное существование, пользуясь осязанием. Кто-то живет на ветвях дуба, кто-то – под его корой, а кто-то, как семья лисицы, в норе между корнями. Каждый воспринимает одно и то же дерево по-своему.

Люди могут попытаться представить умвельты других организмов. Будучи видом, ориентированным на визуальное восприятие, мы можем купить приложение к смартфону, превращающее цветное изображение в черно-белое, которое видят люди, не способные различать цвета. Мы можем завязать глаза, чтобы имитировать умвельт людей с нарушениями зрения и поставить себя на их место. Мое наиболее запоминающееся знакомство с чужим миром произошло во время воспитания галок – небольших представителей семейства врановых. Две галки влетали и вылетали в окно моей комнаты на четвертом этаже студенческого общежития, так что я мог следить сверху за их подвигами. Пока они были молоды и неопытны, я наблюдал за ними, преисполненный мрачных предчувствий, как всякий хороший родитель. Мы воспринимаем полет птиц как нечто само собой разумеющееся, но на самом деле это навык, который они должны приобрести. Самое сложное – это приземление, и я постоянно опасался, что мои галки врежутся в проезжающую машину. Я стал мыслить, как птица: составлял топографический план местности и подыскивал лучшее место для посадки, оценивая удаленные предметы (ветку, балкон) с этой точки зрения. Благополучно приземлившись, мои подопечные издавали радостное карканье, и я звал их назад, после чего история повторялась. Когда они стали опытными летчиками, я наслаждался их акробатическими трюками в порывах ветра, как будто летал вместе с ними. Я вошел в умвельт моих птиц, хотя и не в полной мере.

В то время как идея Икскюля о научном исследовании и составлении карты умвельтов разных видов вдохновляла исследователей поведения животных – этологов, философы прошедшего столетия были настроены более пессимистично. Томас Нагель в 1974 г. вопрошал: «Каково это – быть летучей мышью?»{6} – и приходил к выводу, что мы этого никогда не узнаем. Мы не можем проникнуть в частную жизнь других видов, утверждал он. Нагеля интересовало не то, как будет чувствовать себя человек, став летучей мышью; он хотел понять, как чувствует себя летучая мышь, будучи летучей мышью. Это действительно за пределами нашего воображения. Такую же стену между животными и человеком обозначил австрийский философ Людвиг Витгенштейн в своем известном высказывании: «Если бы лев мог разговаривать, мы бы его не поняли». Некоторые ученые с этим не соглашались, справедливо полагая, что Витгенштейн не разбирался в тонкостях общения животных. Однако суть афоризма в том, что наши жизненные впечатления настолько отличаются от львиных, что мы не поймем царя зверей, даже если он будет говорить с нами на одном языке. В действительности рассуждение Витгенштейна распространяется также на людей чуждых нам культур, с которыми мы не можем «найти общий язык»{7}, даже если знаем его. Эта точка зрения предполагает, что у нас ограниченные возможности понять чужую жизнь, не важно – иностранцев или других организмов.

Вместо того чтобы решать эту непростую задачу, я обращусь к миру, в котором живут животные; к тому, как им удается управляться с его причудливым устройством. Хотя мы не можем испытывать те же чувства, что и животные, мы способны попытаться выйти за узкие рамки собственного умвельта с помощью воображения. По правде говоря, Нагель никогда бы не пришел к своим проницательным умозаключениям, если бы не слышал про эхолокацию летучих мышей. А эхолокация не была бы открыта, если бы ученые не попытались представить себе, каково быть летучей мышью, и им бы это не удалось. Таково одно из высочайших достижений нашего вида – способность мыслить вне собственных границ восприятия.

Будучи студентом Утрехтского университета, я с восхищением слушал, как руководитель моего факультета Свен Дийкграаф рассказывал, что примерно в моем возрасте он был одним из ничтожного числа людей во всем мире, способных слышать слабые щелкающие звуки, сопровождающие ультразвуковые вокальные упражнения летучих мышей. У профессора был необыкновенный слух. Давно известно, что слепая летучая мышь может находить дорогу и благополучно садиться на стены и потолки, тогда как глухая летучая мышь на это не способна. Летучая мышь без слуха так же беспомощна, как человек без зрения. Никто до конца не понимал, каким образом это работает, и восприятие летучих мышей беспомощно окрестили «шестым чувством». Ученые тем не менее не верили в сверхъестественные способности, и Дийкграаф предложил другое объяснение. Так как он слышал звуки, издаваемые летучими мышами, которые усиливались, когда животные встречали какие-либо препятствия, Дийкграаф предположил, что эти сигналы позволяют им ориентироваться в окружающем пространстве. Когда он вспоминал об этом, в его голосе всегда звучала нотка сожаления по поводу недостаточного признания, которое он получил как первооткрыватель эхолокации.

Все почести достались Дональду Гриффину, и по справедливости. С помощью аппаратуры, способной улавливать звуковые волны с частотой выше 20 кГц, недоступные слуху человека, этот американский этолог провел исчерпывающие исследования, которые показали, что эхолокация – это больше, чем просто сигнал тревоги, предупреждающий о столкновении. Ультразвук служит для обнаружения и преследования добычи – от крупных ночных бабочек до крошечных мух. Летучие мыши обладают на редкость многофункциональным приспособлением для охоты.

Неудивительно, что Гриффин стал первооткрывателем познавательных способностей животных – словосочетание, до конца 1980-х гг. казавшееся внутренне противоречивым. Ведь что такое познавательная способность, как не мыслительный процесс обработки информации? Познавательная (когнитивная) способность – это мысленное преобразование данных, полученных от органов чувств, в представление об окружающей среде и приспособление к этому представлению. В то время как познавательная способность означает просто осуществление этого процесса, умственная способность (интеллект) подразумевает успешное осуществление этого процесса. Летучая мышь обрабатывает большой объем информации, поступающей от органов чувств. Слуховая кора ее головного мозга оценивает звуки, отражающиеся от объектов, а затем использует эту информацию, чтобы подсчитать расстояние до цели и скорость ее движения. Как будто это недостаточно сложная задача, летучая мышь, кроме того, корректирует траекторию своего полета и различает эхо собственных звуков и соседних летучих мышей – своего рода распознавание «свой-чужой». Когда некоторые насекомые развили слух, чтобы улавливать звуки летучих мышей и избегать с ними встречи, летучие мыши, в свою очередь, перешли в режим «стелс» – стали издавать звуки за пределами слышимости насекомых.

Этот пример показывает тонко организованную систему переработки информации с помощью специализированного мозга, способного превращать эхо в выверенную до мельчайших деталей картину окружающего мира. Гриффин шел по стопам исследователя-первопроходца Карла фон Фриша, который обнаружил, что медовые пчелы используют так называемый «виляющий танец», устанавливающий связь с удаленными источниками пищи. Карл фон Фриш однажды сказал: «Жизнь пчел похожа на волшебный колодец: чем больше из него черпаешь, тем обильнее он наполняется водой»{8}. Гриффин испытывал те же чувства к эхолокации, видя в ней еще один неисчерпаемый источник тайн и чудес. Он также называл ее волшебным колодцем{9}.

Так как я работал с шимпанзе, бонобо и другими приматами, у меня редко возникали неприятности, когда я говорил о познавательной способности. В конце концов, люди – тоже приматы, и мы воспринимаем окружающий мир сходным образом. С нашим объемным зрением, хватательными руками, способностью лазить, прыгать и эмоционально общаться с помощью мимических мышц лица, мы занимаем тот же умвельт, что и другие приматы. Мы называем подражание «обезьянничанием» именно потому, что признаем это сходство. В то же время мы относимся к приматам настороженно. Мы смеемся над обезьянами в фильмах и телесериалах не потому, что они смешны по своей природе – существуют куда более забавные животные, например, страусы или жирафы, – а потому, что нам нравится держать наших собратьев на расстоянии вытянутой руки. Примерно так же жители соседних стран (во многом между собой сходные) шутят друг о друге. Голландцы не видят ничего смешного в бразильцах или китайцах, но им доставляет огромное удовольствие подшучивать над бельгийцами.

Почему следует остановиться на приматах, обсуждая познавательную способность? Каждый вид приспосабливается к условиям среды и вырабатывает решения проблем, которые она создает, и каждый делает это по-своему. Поэтому лучше использовать множественное число и говорить о познавательных и умственных способностях. Это позволит нам избежать исследования познавательной способности в соответствии с представлением о scala naturae (лат. – лестница природы), восходящем к Аристотелю. Согласно этому представлению, на ее вершине – Бог, ангелы и человек, ниже – млекопитающие, птицы, рыбы и насекомые, а в самом низу – моллюски. Сравнения сверху вниз и снизу вверх по этой протяженной лестнице служили популярным времяпрепровождением у ученых, занимавшихся изучением познания, но я не припомню ни одного открытия, которое бы они совершили. Все, чего они достигли, – это заставили нас судить животных по человеческой мерке, игнорируя невероятное разнообразие умвельтов различных организмов. Очень нечестно спрашивать, может ли белка досчитать до десяти, если умение считать ей никогда в жизни не пригодится. Белка превосходно умеет отыскивать спрятанные орехи, как и некоторые птицы. Североамериканская ореховка к концу года запасает более двадцати тысяч орехов в сотнях различных мест на территории многих квадратных километров, а затем, в течение зимы и весны, умудряется найти большую их часть{10}.

Наша неспособность соревноваться с белками и ореховками в поисках орехов – я, например, не помню даже, где паркую машину, – несущественна, потому что нашему виду не требуется такая память для выживания, в отличие от лесных животных, бросающих вызов суровой зиме. Мы не нуждаемся в эхолокации или способности ориентироваться в темноте. Точно так же нам не нужно уметь вводить поправку на преломление света между воздухом и водой, как это делает рыба-брызгун, сбивающая насекомых струйками воды. Существует множество адаптаций познавательных способностей, которыми мы не обладаем или в которых не нуждаемся. Вот почему расстановка познавательных способностей по одномерной шкале – бесполезное занятие. Эволюция познавательной деятельности отмечена множеством пиков специализации. Ключ к их пониманию – экология вида.

В прошлом столетии было предпринято немало попыток проникнуть в умвельты других видов. Об этом свидетельствуют названия книг, такие как «Мир серебристой чайки» (The Herring Gull's World)[1], «Душа обезьяны» (The Soul of the Ape), «Как обезьяны видят мир» (How Monkeys See the World), «Внутренний мир собаки» (Inside a Dog) и «Муравейник» (Anthill). Автор последнего произведения, Э. Уилсон, в своей неподражаемой манере предлагает взглянуть на общественную жизнь и эпические войны муравьев с точки зрения муравья{11}. Следуя по пути, проложенному Кафкой и Икскюлем, мы пытаемся проникнуть в потаенный мир других видов, чтобы взглянуть на него их глазами. И чем больше мы в этом преуспеваем, тем больше узнаем о природном ландшафте с укрытыми в нем волшебными колодцами.

Шесть слепцов и слон

Изучение познания оперирует скорее допустимым, чем невероятным. Тем не менее представление о scala naturae многих склонило к мнению, что животные лишены некоторых познавательных способностей. Нам твердили со всех сторон, что «только человек может то или это» – от планирования будущего (только человек думает о чем-то заранее) и беспокойства о других (только человек заботится об окружающих) до времени для отдыха (только человек понимает, что такое досуг). Последнее, к моему собственному удивлению, привело меня к полемике в голландской газете о различии между загорающим туристом и прикорнувшим на пляже тюленем. Мой оппонент, философ, полагал, что они разительно отличаются друг от друга.

На самом деле я считаю стойкие предубеждения относительно человеческой исключительности забавными, как, например, замечание Марка Твена: «Человек – единственное животное, которое краснеет или при определенных обстоятельствах должно краснеть». Но, разумеется, большинство из этих предвзятых мнений излучает самодовольство и совершенно серьезно. Список предубеждений пополняется и обновляется каждое десятилетие, тем не менее им не стоит доверять, особенно учитывая, как трудно их опровергнуть. Правило экспериментальной науки утверждает, что отсутствие доказательств еще не доказательство их отсутствия. Если мы не можем обнаружить какую-либо способность у данного вида, нашими первыми мыслями должны быть: «А не просмотрели ли мы что-нибудь?» и «Подходит ли наш критерий к этому виду?».

Ярким примером служат гиббоны, которые когда-то считались отсталыми приматами. Гиббонам предлагали решать задачи, связанные с выбором между различными емкостями, веревками и палками. Раз за разом гиббонам не удавалось достичь результатов, сравнимых с результатами других видов. Применение орудий, например, изучалось с помощью банана, находящегося за пределами клетки, где содержались обезьяны, и палки, предоставленной в их распоряжение. Все, что следовало сделать гиббонам, – это взять палку и подвинуть банан поближе. Шимпанзе проделали бы это без колебаний, как и многие другие обезьяны. Но не гиббоны. Это озадачивало исследователей, учитывая, что гиббоны (известные также как малые человекообразные обезьяны) входят в ту же самую систематическую группу, что и другие обезьяны с крупным мозгом, а также человек.

В 1960-х гг. американский приматолог Бенджамин Бек применил новый подход{12}. Гиббоны приспособлены исключительно к жизни на деревьях. Они перемещаются сквозь лес с ветки на ветку, с дерева на дерево, повисая на руках, поэтому их еще называют брахиаторами (от греч. brachion – рука). Передние конечности гиббонов с коротким большим пальцем и удлиненной кистью предназначены именно для этого способа передвижения: они действуют скорее как крюки, а не как многофункциональные хватательные и осязательные приспособления большинства других приматов.

Бек, понимая, что умвельт гиббонов не включает уровень земли, а их руки не приспособлены к тому, чтобы поднимать предметы с ровной поверхности, внес изменения в одно из традиционных заданий. Вместо того чтобы положить веревки на землю, как это делалось раньше, Бек поднял их до уровня плеч обезьян, так что их стало легко ухватить. Не вдаваясь в подробности, животные должны были разобраться, каким образом веревки привязаны к съедобным предметам. Гиббоны справились с задачей быстро и эффективно, продемонстрировав тот же уровень сообразительности, что и другие человекообразные обезьяны. Очевидно, что предыдущие неудачи гиббонов были связаны с постановкой эксперимента, а не с их умственными способностями.

У кисти гиббона большой палец не противопоставлен всем остальным. Такая кисть скорее предназначена для захвата ветвей, а не для подъема предметов с плоской поверхности. Только после того, как морфологию рук гиббонов приняли во внимание, эти человекообразные обезьяны все-таки прошли известные интеллектуальные тесты. На рисунке сравниваются кисти (слева направо) гиббона, макаки и человека. По Benjamin Beck (1967)

Еще один хороший пример – слоны. Долгое время ученые были убеждены, что эти толстокожие не способны использовать какие бы то ни было орудия. Слоны провалили тот самый тест с бананом, не прикоснувшись к палке. Неудачу слонов нельзя было объяснить тем, что они не способны поднимать предметы с ровной поверхности, так как слоны постоянно что-то подбирают с земли и часто – совсем крошечные предметы. Исследователи заключили, что слоны не разобрались в задаче. Никому не пришло в голову, что, возможно, это исследователи не разобрались в слонах. Как шесть слепцов, мы ходим вокруг большого зверя и ощупываем его, забывая, что, по определению Вернера Гейзенберга, «то, что мы наблюдаем, – это не природа как таковая, а природа, подвергнутая нашему методу задавать вопросы». Гейзенберг, немецкий физик, высказал это замечание по поводу квантовой механики, но оно в полной мере справедливо и для изучения разума животных.

В отличие от рук приматов, хватательный орган слона – это еще и нос. Слоны используют хобот не только для того, чтобы достать пищу, но и чтобы понюхать и потрогать ее. С их превосходным обонянием слоны точно знают, с чем имеют дело. Однако, поднимая палку, они закрывают свои носовые проходы. Даже когда слон подносит палку близко к пище, палка мешает ему эту пищу учуять. Это то же самое, если спрятанную вещь искать с завязанными глазами.

Как же тогда организовать эксперимент, который будет соответствовать анатомии и возможностям животного?

Во время своего посещения Национального зоопарка в Вашингтоне я встретился с Престоном Фёрдером и Дайаной Рейсс, которые показали мне, на что способен Кандула, молодой слон-самец, когда задача преподносится ему другим образом. Исследователи подвесили фрукты высоко над головой слона, вне его досягаемости. Они предложили слону несколько палок и прочный квадратный ящик. Кандула не обратил внимания на палку, но через некоторое время стал подталкивать ногами ящик. Он толкал его раз за разом строго по прямой линии, пока не установил точно под подвешенными фруктами. Тогда слон встал на ящик передними ногами, что позволило ему дотянуться хоботом до фруктов. Оказалось, что и слон может использовать орудия, если это правильные орудия.

Считалось, что слоны не способны применять орудия. Такой вывод основывался на предположении, что для этого они должны использовать свой хобот. Однако в задании, в котором хобот не требовался, Кандула без затруднений доставал зеленые ветки, висевшие высоко над его головой. Он вышел из положения, воспользовавшись ящиком, на который встал передними ногами

Пока Кандула жевал свой приз, исследователи рассказали мне, как они меняли условия задания, чтобы усложнить слону жизнь. Они оставляли ящик в различных местах вне поля зрения слона, поэтому, когда Кандула замечал соблазнительную еду, ему приходилось восстанавливать в памяти решение задачи, не имея перед глазами орудия для ее решения. Помимо людей, человекообразных обезьян и дельфинов, обладающих крупным мозгом, немногие виды животных справились бы с этим, но Кандула, недолго думая, подгонял ящик со значительного расстояния{13}.

Очевидно, что ученые нашли подходящий для данного вида тест. В поиске подобных методов даже такой простой параметр, как размер, может иметь решающее значение. Орудия, подходящие по размеру человеку, не годятся для самого крупного сухопутного животного. В одном из экспериментов ученые использовали зеркало, чтобы определить, узнает ли слон собственное отражение. Зеркало размером примерно метр на два с половиной метра поставили на землю за пределами ограждения территории, на которой содержались слоны. При этом зеркало было установлено под таким углом, что слон видел преимущественно собственные ноги за двумя рядами прутьев (зеркало удваивало их). Когда слону сделали на теле метку, видимую только в зеркале, он не обратил на нее никакого внимания. Приговор гласил: этот вид не способен к самоосознанию{14}.

Но Джошуа Плотник, мой студент, видоизменил тест. Он предоставил слонам в зоопарке в Бронксе большое квадратное зеркало со стороной примерно два с половиной метра, которое установил непосредственно рядом с ограждением. Слоны могли потрогать и понюхать зеркало и даже заглянуть за него. В результате любопытство слонов заставило нас поволноваться. Слоны обычно не встают на задние ноги, поэтому при виде животных весом четыре тонны, опирающихся на шаткую стену, чтобы разглядеть, что там за зеркалом, мы перепугались не на шутку. Очевидно, что слоны пытались выяснить, что собой представляет зеркало, но, если бы стена рухнула, все могло бы закончиться охотой на слонов в нью-йоркских автомобильных пробках. К счастью, стена выдержала, а слоны привыкли к зеркалу.

Одна азиатская слониха по имени Хэппи узнала свое отражение. Помеченная белым крестом на лбу над левым глазом, она постоянно терла эту отметку, стоя перед зеркалом. Слониха сумела связать отражение с собственным телом{15}. К настоящему времени Джош протестировал множество животных в Таиланде в рамках программы сохранения слонов, и спустя годы наше заключение подтвердилось: некоторые азиатские слоны узнают себя в зеркале. Справедливо ли это для африканских слонов, сложно сказать. До сих пор подобные эксперименты завершались кучей разбитых зеркал, потому что этот вид имеет привычку изучать незнакомые предметы с помощью энергичного взмаха бивней. Так что приходится делать непростой выбор между техническим оснащением и производственными показателями. По всей видимости, разбитые зеркала не означают, что африканские слоны не способны узнавать себя в зеркале. Скорее, здесь мы имеем дело со специфической для данного вида реакцией на новые предметы.

Трудноразрешимая проблема, стоящая перед исследователями, состоит в том, чтобы придумать задачи, способные заинтересовать животное и соответствующие его анатомии, характеру и возможностям органов чувств. Получив отрицательные результаты, нужно установить причины отсутствия внимания и мотивации. Не следует ожидать выдающихся достижений от выполнения задания, не вызывающего интерес. Мы столкнулись с этой проблемой, когда изучали способность распознавать лица у шимпанзе. В то время наука провозгласила, что способность человека узнавать лица уникальна, так как люди справлялись с этим лучше, чем другие приматы. Никому не пришло в голову, что другие приматы вынуждены были распознавать лица людей, а не подобных себе приматов. Когда я спросил у одного из пионеров этой области науки, почему методика исследований ограничивается человеческими лицами, он ответил, что если примат не способен распознавать лица людей, значительно отличающиеся друг от друга, то он точно не справится с распознаванием приматов.

Но когда Лиза Парр, моя коллега из Национального центра изучения приматов имени Йеркса в Атланте, проверила, смогут ли шимпанзе узнавать по фотографиям представителей собственного вида, они превосходно с этим справились. На экране компьютера испытуемым показывали портрет шимпанзе, за которым немедленно следовали два других. Второй портрет представлял в ином ракурсе того же шимпанзе, что и на первом портрете, а третий – другого шимпанзе. Приученные находить сходство (методика, известная как тест на отнесение предъявляемого объекта к заданному образцу), шимпанзе без труда определяли, какие портреты изображают одну и ту же обезьяну. Шимпанзе даже устанавливали родственные связи. После того как им показывали портрет самки шимпанзе, они должны были определить, на каком из двух портретов детенышей – ее собственный. Шимпанзе делали правильный выбор, основываясь исключительно на внешнем сходстве, так как не встречали никого из изображенных обезьян в жизни{16}. Примерно так мы, листая семейный фотоальбом, можем легко определить, кто из представленных на изображениях людей – кровные родственники. Получается, что шимпанзе умеют распознавать лица не хуже нас. Сейчас общепризнано, что этой способностью обладают все приматы, тем более что у человека и других приматов за нее отвечают одни и те же области мозга{17}.

Другими словами, что-то существенное для нас – например, черты лица – может быть несущественным для других видов. Животные обычно знают только то, что им нужно знать. Мастер наблюдений за животными Конрад Лоренц был убежден, что для успешного изучения животных необходимо интуитивное понимание, основанное на любви и уважении. Это интуитивное понимание Лоренц рассматривал как самостоятельный подход, отличный от методологии естественных наук. Умение сочетать оба этих подхода – одновременно и трудная задача, и вознаграждение при работе с животными. Пропагандируя то, что он называл Ganzheitbetrachtung (нем. «комплексный подход»), Лоренц призывал увидеть животное целиком, прежде чем фокусироваться на его отдельных частях: «Невозможно решить комплексную исследовательскую задачу, если концентрироваться на какой-либо отдельной ее части. Напротив, следует постоянно переходить от одной части к другой – способ, который может показаться чрезвычайно поверхностным и ненаучным для мыслителей, придающих значение строгой логической последовательности, – и при этом знание о каждой из частей будет постоянно накапливаться»{18}.

Неразумность пренебрежения этим советом была продемонстрирована при попытке повторить одно классическое исследование. Домашних кошек помещали в небольшие клетки, где они начинали бродить из стороны в сторону, отчаянно мяукать и тереться о стенки клетки. При этом кошки случайно задевали заслонку, открывающую дверцу, что позволяло им выбраться из клетки и получить причитающийся за это кусок рыбы. Исследователей впечатлило, что все испытуемые кошки вели себя одинаково – терлись о клетку, чему, по мнению исследователей, они научили кошек, награждая их рыбой. Этот эксперимент, первые осуществленный Эдвардом Торндайком в 1898 г., считался доказательством того, что даже кажущееся разумным поведение (освобождение из клетки) объясняется научением в ходе проб и ошибок. Это был триумф «закона эффекта», согласно которому поведение, ведущее к положительным результатам, повторяется{19}.

Когда американские психологи Брюс Мур и Сьюзан Статтард спустя десятилетия повторили этот эксперимент, они обнаружили, что в поведении кошек не было ничего особенного. Кошки выполняли обычный ритуал Köpfchengeben (нем. «давать голову»), который все кошачьи – от домашних кошек до тигров – используют для приветствия и проявления симпатии. Они трутся головой или боками об объект, к которому испытывают расположение, а если объект недоступен, переносят внимание на неодушевленные предметы, например ножки стола. Исследователи показали, что приз в виде еды не требуется: единственной причиной поведения кошек служило присутствие знакомых им людей. Без всякого обучения любая кошка, увидев знакомого человека, начинала тереться головой, боками и хвостом о внутреннюю поверхность клетки, открывала заслонку и оказывалась на свободе. Оставленные в одиночестве, кошки ничего подобного не делали, поэтому не могли освободиться{20}. Очевидно, что классический эксперимент описывал не обучение, а приветствие. Публикация воспроизведения этого эксперимента вышла с говорящим подзаголовком «Споткнулись о кошку».

Считалось, что эксперименты с кошками Эдварда Торндайка служат подтверждением «закона эффекта». Когда кошки терлись о заслонку внутри клетки, они открывали дверцу и выходили наружу, за что получали рыбу. По прошествии десятилетий выяснилось, что поведение кошек не было связано с перспективой вознаграждения. Животные освобождались с не меньшим успехом без всякой рыбы. Причиной поведения кошек служило просто присутствие знакомых людей – тереться боками у всех кошачьих означает приветствие. По Thorndike (1898)

Урок состоит в том, что, прежде чем изучать какое-либо животное, нужно познакомиться с его типичным поведением. Могущество условных рефлексов не подлежит сомнению, но ранние исследователи полностью игнорировали другую важную часть информации. Они не рассматривали, как советовал Лоренц, весь организм в целом. Животные проявляют множество безусловных рефлексов, а также поведение, которое естественным образом формируется у всех представителей данного вида. Вознаграждение или наказание способно воздействовать на это поведение, но не может быть ответственно за его создание. Причина, по которой все кошки вели себя одинаково, заключалась в естественном поведении кошачьих, а не в выработанных исследователями условных рефлексах.

Область эволюции познавательной деятельности требует от нас рассматривать вид как целое. Что бы мы ни изучали – анатомию руки, многофункциональность хобота, распознавание лица или ритуалы приветствия, необходимо познакомиться со всеми особенностями животного, включая его происхождение, прежде чем пытаться определить его умственное развитие. И вместо того, чтобы проверять, обладают ли животные способностями, в которых преуспели мы сами, – «волшебными колодцами» нашего вида, такими как язык, – не лучше ли выяснить, нет ли у животных собственных достижений? Поступая подобным образом, мы не просто сделаем «лестницу природы» Аристотеля более пологой, мы сможем рассматривать классификацию существ как куст со множеством ветвей. Это откроет перед нами перспективу запоздалого признания, что разумную жизнь можно обнаружить не только посредством дорогостоящих экспедиций в дальний космос. Она в избытке имеется здесь, на Земле, прямо под нашим нечувствительным носом{21}.

Антропоотрицание

Древние греки верили, что центр Вселенной находился там, где они жили. Поэтому трудно найти лучшее место, чем Греция, где современные ученые могли бы обсудить место человечества во Вселенной. Солнечным днем 1996 г. группа ученых из разных стран посетила омфал – «пуп» Земли – большой камень в форме пчелиного улья посреди руин храма на горе Парнас. Я не удержался и погладил его, как давно потерянного друга. Рядом со мной стоял «бэтмен» Дон Гриффин, первооткрыватель эхолокации и автор книги «Вопрос сознания животных» (The Question of Animal Awareness). В ней он сетовал на заблуждение, что мы – единственные разумные существа во Вселенной и все в мире крутится вокруг нас{22}.

По иронии судьбы главной темой нашего совещания был антропоцентрический принцип, в соответствии с которым Вселенная – результат целенаправленного созидания, специально предназначенного для разумных существ, то есть нас{23}. Временами обмен мнениями между учеными, придерживавшимися антропоцентрических взглядов, наводил на мысль, что мир был действительно создан для нас и ни для чего больше. Земля находится на нужном расстоянии от Солнца, чтобы создать подходящую температуру для человека, а в атмосфере – идеально подобранное содержание кислорода. Как предусмотрительно! Вместо того чтобы увидеть в этом умысел, любой биолог поменял бы местами причину со следствием и сказал, что наш вид с течением времени приспособился к условиям, существовавшим на планете, поэтому они ему и подходят. Глубокие океанские впадины – оптимальная среда для бактерий, живущих в горячих серных источниках, но никому не придет в голову, что они были созданы для процветания термофильных бактерий. Наоборот, мы понимаем, что бактерии приобрели способность вести такой образ жизни благодаря естественному отбору.

Вывернутая наизнанку логика этих ученых напомнила мне креациониста, которого я однажды видел по телевизору. Он очищал банан от кожуры, объясняя, что этот фрукт изогнут таким образом, чтобы легко было попадать в рот, когда держишь его в руке. Банан также отлично подходит для этого по размеру. Очевидно, этот креационист полагал, что Бог специально придал банану такую удобную для человека форму, совершенно забывая, что держит в руках сельскохозяйственное растение, выведенное специально для употребления человеком.

Во время дискуссий Дон Гриффин и я наблюдали за залетавшими в конференц-зал деревенскими ласточками, несущими в клювах глину для своих гнезд. Гриффин был старше меня на три десятка лет и обладал глубокими познаниями, включавшими латинские названия птиц и подробности их гнездования. На совещании он представил свой взгляд на сознание, которое, по его мнению, представляло собой составную часть познавательных процессов всех существ, включая животных. Моя позиция несколько отличалась, так как я предпочитал воздерживаться от каких-либо формальных заявлений относительно такого трудноопределимого понятия, как «сознание». Никто толком не знает, что это такое. Но по той же причине я поспешил отметить, что не отрицаю наличия сознания у любого вида. Как я себе представляю, и у лягушки может быть сознание. Гриффин занял более позитивную позицию, отметив, что раз продуманные заранее действия наблюдаются у многих животных, а у человека их принято связывать с сознанием, значит, резонно предположить, что сознание присуще и другим видам.

Заявление всеми уважаемого и высококвалифицированного специалиста произвело соответствующий эффект. И хотя Гриффину ставили в вину отсутствие фактов, подтверждающих его выводы, критики упустили главное: предположение, что животные не обладают активным сознанием, всего-навсего предположение. Намного логичнее допустить преемственность и непрерывность такого качества, как сознание, утверждал Гриффин, повторяя известное высказывание Чарльза Дарвина о том, что различие в умственных способностях человека и высших животных заключается в количестве, а не в качестве.

Для меня было честью знакомство с Гриффином – ученым, родственным мне по духу. Мне также представилась возможность на том же совещании высказать свою точку зрения на антропоморфизм. Греческое слово «антропоморфный» (подобный человеку) появилось в VI в. до н. э. благодаря поэту и философу Ксенофану, возражавшему Гомеру, в поэзии которого боги описаны похожими на людей. Ксенофан видел в этом высокомерие, которое высмеивал, спрашивая – почему бы богам не быть похожими на лошадей? Однако боги далеко отстоят от нынешнего вольного употребления слова «антропоморфизм» как уничижительного определения, позволяющего выставить в невыгодном свете любое, даже самое взвешенное сравнение животного и человека.

С моей точки зрения, антропоморфизм представляет собой проблему, только если сравнение выглядит натяжкой, как в случае с видами, далекими от человека по происхождению. Например, рыбки, именуемые целующимися гурами, целуются другим способом и по иным причинам, чем человек. Взрослые рыбки смыкают свои выступающие вперед рты, чтобы разрешить конфликт. Называть это поцелуем – заблуждение. В то же время человекообразные обезьяны на самом деле приветствуют друг друга после разлуки поцелуями в губы или в плечо, то есть тем способом и при таких обстоятельствах, которые очень похожи на человеческий поцелуй. Бонобо в этом смысле продвинулись еще дальше. Когда один владелец зоопарка, знакомый с повадками шимпанзе, но не имевший опыта общения с бонобо, наивно разрешил бонобо себя поцеловать, он был шокирован тем, что бонобо активно использует при этом язык!

Жесты обезьян не только очень похожи на человеческие, но и используются в одинаковых ситуациях. Здесь изображена самка шимпанзе, целующая самца в знак примирения после ссоры между ними

Еще один пример: если пощекотать детеныша человекообразной обезьяны, он будет шумно вдыхать и выдыхать, что очень напоминает человеческий смех. Нельзя просто исключить слово «смех» в качестве определения такого поведения на основании того, что оно антропоморфно, как поступили бы некоторые. Причина в том, что детеныши человекообразных обезьян не только издают звуки, как и дети, которых щекочут, но и проявляют такое же двойственное поведение, что не раз замечал я сам. С одной стороны, детеныши стараются оттолкнуть щекочущие их пальцы, а с другой – требуют новой порции щекотки, задерживая дыхание, когда пальцы касаются их живота. Поэтому я всецело за то, чтобы переложить бремя доказательств на тех, кто избегает антропоморфной терминологии. Их следует попросить привести аргументы в пользу того, что детеныш человекообразной обезьяны, буквально заходящийся в хрипловатом хихиканье от щекотки, находится в ином психическом состоянии, чем ребенок в том же положении. За неимением этих доказательств смех кажется мне наилучшим определением для обоих случаев{24}.

Ощутив необходимость в новом термине, поясняющем мою точку зрения, я придумал слово антропоотрицание (anthropodenial), которое по определению отрицает наличие в животном черт, характерных для человека, и наоборот. Антропоморфизм и антропоотрицание противоположны по смыслу: чем ближе к нам другой вид, тем больше антропоморфизм поможет нашему пониманию этого вида и тем выше опасность антропоотрицания{25}. Напротив, чем дальше от нас другой вид, тем выше риск, что антропоморфизм обнаружит сомнительные общие черты, возникшие по совершенно различным причинам. Так, когда мы говорим, что у муравьев есть «королева», «солдаты» и «рабы», – это всего лишь антропоморфные упрощения. Мы вкладываем в это не больше смысла, чем в женские имена, которые даем ураганам, или в проклятия, адресованные компьютеру, как будто он обладает свободой воли.

С одной стороны, суть в том, что антропоморфизм не представляет такую серьезную проблему, как обычно думают. Неприятие этого термина часто скрывает додарвиновское мировоззрение, для которого был неприемлем взгляд на людей как на животных. Когда мы имеем в виду такие виды, как человекообразные обезьяны (которых не случайно называют также антропоидами), антропоморфизм на самом деле – логичный выбор. Называть поцелуй человекообразных обезьян «контактом рот в рот», чтобы избежать антропоморфного искажения описываемого поведения, примерно то же самое, что присвоить гравитациям Луны и Земли разные названия, потому что Земля, на наш взгляд, особенная. Неоправданные лингвистические барьеры разрушают то единство, в котором нас создала природа. Люди и человекообразные обезьяны не располагали достаточным запасом времени, чтобы независимо выработать поразительно похожее поведение, такое как контакт губ при приветствии или шумное дыхание при щекотке. Наша терминология должна проявлять уважение к очевидным эволюционным связям.

С другой стороны, антропоморфизм потерял бы всякий смысл, если бы только наклеивал на поведение животных человеческие этикетки. Американский биолог и герпетолог Гордон Бургхардт призвал к критическому антропоморфизму, в котором мы бы использовали человеческую интуицию и знание естественной истории животных, чтобы сформулировать задачи исследования{26}. Так, когда мы говорим, что животные «планируют» будущее или «мирятся» после ссоры – эти понятия обозначают идеи, которые можно проверить. Например, если приматы способны планировать, значит, они способны сохранить орудие, которое пригодится им только в будущем. А если приматы мирятся после ссоры, значит, мы должны заметить улучшение отношений, после того как противники дружески пообщались. Эти очевидные предположения к настоящему времени подтвердились с помощью наблюдений и экспериментов{27}. Критический антропоморфизм, служащий средством, а не целью, – чрезвычайно полезный источник гипотез.

Предложение Гриффина всерьез отнестись к процессу познания у животных привело к появлению нового названия этой области науки – когнитивная этология. Это громкое название, но его значение мне как этологу по крайней мере понятно. К сожалению, термин «этология» еще не завоевал всемирного признания, и программы проверки орфографии регулярно переделывают этологию в этнологию, этиологию и даже теологию. Поэтому неудивительно, что многие этологи называют себя биологами поведения. Другие названия когнитивной этологии – животное познание или сравнительное познание. Однако эти наименования также имеют недостатки. Животное познание по определению не включает человека, поэтому непреднамеренно сохраняет дистанцию между животными и человеком. Сравнительное познание не отвечает на вопросы, как и почему мы делаем сравнение. Это название не подсказывает логики, как толковать сходства и различия, в том числе – эволюционные. Даже в рамках самой этой дисциплины выказывалось недовольство недостатком ее теоретических основ, а также привычкой делить животных на «низших» и «высших»{28}. Название «сравнительное познание» произошло от сравнительной психологии. Эта область науки традиционно рассматривает животных как суррогат людей: обезьяна – это упрощенный человек, крыса – это упрощенная обезьяна и т. д. Так как предполагалось, что ассоциативное обучение сумеет объяснить поведение всех видов без исключения, один из его основателей – Б. Скиннер полагал, что не играет роли, какой вид изучать{29}. Чтобы доказать эту точку зрения, он озаглавил книгу, целиком посвященную белым крысам и голубям-альбиносам, «Поведение организмов» (The Behavior of Organisms).

По этому поводу Конрад Лоренц однажды пошутил, что в сравнительной психологии нет ничего сравнительного. Он знал, что говорил, потому что незадолго до этого опубликовал основополагающее исследование о брачном поведении двадцати видов уток{30}. Его тонкое восприятие мельчайших различий между видами было прямо противоположно позиции сравнительной психологии, сваливавшей всех животных в одну кучу под названием «нечеловеческие модели человеческого поведения». Задумайтесь на секунду об этой терминологии, которая так укоренилась, что никто уже не обращает на нее внимания. Ее главное положение, разумеется, состоит в том, что изучать животных следует по единственной причине – чтобы узнать что-нибудь о нас самих. Кроме того, сравнительная психология игнорирует тот факт, что каждый вид уникальным образом приспособлен к собственной окружающей среде, иначе как бы один вид мог служить моделью для другого? Даже термин «нечеловеческий» режет мне слух, поскольку рассматривает миллионы видов в качестве неполноценных, как будто им чего-то недостает. Несчастные существа, они нечеловеческие! Когда студенты используют этот язык, я не могу отказать себе в саркастических пометках на полях, что для полноты картины следовало бы добавить об этих животных, что они также «не пингвины», «не гиены» и много чего еще «не».

Несмотря на все это, сравнительная психология постепенно меняется к лучшему. Я бы предпочел бросить ее громоздкий багаж и назвать новую область науки «эволюционное познание», которое означало бы изучение всего познания (животного и человеческого) с позиций эволюции. Первостепенное значение имеет то, какой мы изучаем вид, и человек совсем необязательно должен служить образцом в любом сравнении. В этой области важна филогенетика, позволяющая проследить становление тех или иные сходных черт в ходе эволюции и понять, связаны ли они общим происхождением, как это, например, блестяще проделал Лоренц для водоплавающих птиц. Мы также должны выяснить, как формировалось познание в связи с задачей выживания. Проблематика этой области науки в точности та, которую имели в виду Икскюль и Гриффин, стараясь придать изучению познания менее антропоцентрическое основание. Икскюль заставил нас взглянуть на мир с точки зрения животных, утверждая, что это единственный способ понять до конца их разум.

Спустя столетие мы наконец готовы это сделать.

2. Повесть о двух школах

Есть ли у собак желания?

На заре этологии ее главными объектами были галки и маленькие серебристые рыбки, трехиглые колюшки, которых я держал дома в детстве, поэтому эта дисциплина давалась мне легко. Я впервые узнал об этологии, когда студентом-биологом услышал, как профессор разъясняет смысл «зигзаг-танца» колюшек. Меня поразило не то, что вытворяют эти маленькие рыбки, а то, как серьезно к этому относится наука. Я впервые осознал, что мое любимое занятие – наблюдение за животными – может стать профессией. Мальчиком я часами наблюдал за пойманной мною водной живностью, которую держал в ведрах и баках на заднем дворе нашего дома. Больше всего мне нравилось разводить колюшек, а потом выпускать молодь обратно в водоем, откуда появились их родители.

Этология – область биологии, изучающая поведение животных, она сложилась непосредственно до и после Второй мировой войны. Англоязычный мир узнал об этологии, когда один из ее основателей – голландский зоолог Нико Тинберген пересек пролив Ла-Манш. Тинберген начал свою научную работу в Лейдене, а в 1949 г. перебрался в Оксфорд. Он во всех подробностях описал «зигзаг-танец» колюшек, с помощью которого самец заманивает самку в гнездо, где оплодотворяет отложенную ею икру. Затем самец прогоняет самку и остается охранять икру, периодически обмахивая ее плавниками, обеспечивая приток кислорода, пока не вылупятся мальки. Все это, включая удивительное приобретение серебристыми самцами яркой красно-синей брачной окраски, я видел собственными глазами в запущенном аквариуме, в котором разросшиеся водоросли создали оптимальные условия для рыбок. Тинберген заметил, что самцы колюшек в аквариуме на подоконнике его лаборатории в Лейдене проявляли беспокойство каждый раз, когда по улице проезжал красный почтовый фургон. В своих исследованиях он подтвердил решающую роль красного цвета в ухаживании и агрессивном поведении этих рыбок.

Мне, безусловно, нравилась этология, но, прежде чем двинуться в этом направлении, я ненадолго отвлекся на конкурирующую с ней дисциплину. Я устроился на работу в лабораторию, которой руководил профессор психологии – последователь бихевиоризма – направления, преобладавшего в сравнительной психологии бо́льшую часть прошлого столетия. Бихевиоризм получил признание преимущественно в США, но сумел проникнуть и в мой университет в Нидерландах. Я хорошо помню занятия, на которых профессор высмеивал всякого, кто полагал, что животные способны «хотеть», «любить» или «переживать», и педантично заключал подобные термины в кавычки. Если собака роняет перед вами теннисный мяч и смотрит на вас, виляя хвостом, значит, она хочет играть? Как наивно! Кто сказал, что собаки обладают намерениями и желаниями? Поведение собаки – проявление «закона эффекта»: в прошлом за такое же поведение она получала поощрение. Разум собаки, если только таковой существует, – это накопитель информации, не более того.

Бихевиоризм ограничивал предмет исследования поведением, за что и получил свое название[2], но мне трудно было поверить, что поведение животных может быть сведено к перечню поощрительных стимулов. В бихевиоризме животные рассматривались как пассивные существа, а мне они представлялись ищущими, испытывающими желания, стремящимися к своей цели. Действительно, поведение животных может меняться в зависимости от его результатов, но они никогда не действуют случайно или наугад. Возьмите, для примера, собаку и мячик. Если вы бросите мячик щенку, то он кинется за ним, как прирожденный хищник. И чем больше щенок будет узнавать о вас и вашем мячике – или о добыче и ее тактике спасения, – тем лучшим охотником он станет. В основе этого поведения – страсть щенка к преследованию, которая ведет его сквозь кусты, воду, а иногда стеклянные двери. Это влечение проявляет себя раньше, чем приобретение любых навыков.

Теперь сравните это поведение с повадками вашего домашнего кролика. Сколько бы вы ни бросали ему мячик, ничего подобного не произойдет. Чего еще можно ожидать, если охотничий инстинкт отсутствует? Даже если вы будете предлагать вашему кролику сочную морковку за каждый принесенный мячик, достижение желаемого результата потребует долгих утомительных тренировок, которые никогда не вызовут восторга перед движущимся маленьким предметом, обычного у кошек и собак. Бихевиористы совершенно упускали из виду эти природные наклонности, забывая, что, хлопая крыльями, роя норы, используя палки, грызя древесину, залезая на деревья, каждый вид закладывает основу своего собственного обучения. Таким способом многие животные учатся тому, что они должны знать и уметь: например, козлята сталкиваются лбами, а маленькие дети стремятся встать и пойти. Это справедливо даже для животных, изолированных от любых внешних воздействий. Поэтому неслучайно крыс учат нажимать лапками на клавиши, голубей – клевать клювом кнопки, а кошек – тереться боками о заслонки. Научение в процессе проб и ошибок подкрепляет уже существующие наклонности. Исследователь не всесильный создатель поведения, а его покорный слуга.

Одним из первых подтверждений такого представления о поведении стала работа с моевками Эстер Каллен, сотрудницы Тинбергена. Моевки – морские птицы семейства чайковых. От других чаек моевки отличаются способом защиты от хищников – они гнездятся на узких отвесных скалах. Моевки редко подают сигналы тревоги и не защищают свои гнезда, так как в этом нет необходимости. Но самая удивительная их черта состоит в том, что они не отличают свое потомство от чужого. Чайки, гнездящиеся на земле, где вылупившиеся из яиц птенцы могут свободно перемещаться, в считаные дни начинают узнавать собственное потомство и, не задумываясь, вышвыривают из гнезда чужого птенца, если его положили туда ученые. Моевки не делают различий между своими и чужими птенцами, обращаясь со всеми, как с собственными. Нельзя сказать, что им приходится об этом сожалеть – птенцы обычно остаются в родительских гнездах. Но такое поведение, конечно, послужило основанием для биологов считать, что моевки не обладают способностью к индивидуальному распознаванию{31}.

Между тем для бихевиористов подобное открытие представлялось совершенно необъяснимым. Обучение считалось универсальным процессом, поэтому наличие у птиц, относящихся к одному семейству, различных поведенческих навыков с точки зрения бихевиоризма не имело никакого смысла. Бихевиоризм не принимал в расчет экологию и обучение, приспособленное к специфическим потребностям данного вида. Еще меньшее внимание уделялось отсутствию того или иного навыка, как это было у моевок, или другим проявлениям биологического разнообразия, таким как различия в поведении между полами. Так, у некоторых видов самцы странствуют по обширной территории в поисках партнерш, а самки ограничиваются небольшими участками. В таких условиях самцы должны превосходно ориентироваться на местности и запоминать, где и когда они повстречали представительницу противоположного пола. Например, самцы большой панды совершают далекие путешествия по влажному бамбуковому лесу, одинаково зеленому куда ни глянь. Для них чрезвычайно важно оказаться в нужное время в нужном месте, потому что овуляция у самок происходит только раз в год и они способны к оплодотворению в течение всего пары дней. Поэтому так трудно добиться размножения этих замечательных животных в зоопарках. Способность самцов ориентироваться лучше, чем самки, была подтверждена американской ученой Бонни Пердью, работавшей в Исследовательском центре по разведению больших панд в Ченгду (Китай). Пандам предлагалось отыскивать контейнеры с пищей, разложенные на открытом пространстве, и самцы справлялись с этой задачей успешнее самок. Когда тот же эксперимент проделали с азиатской бескоготной выдрой, оба пола действовали с равным успехом. Эти выдры моногамны, поэтому самцы и самки занимают общую территорию. Точно так же самцы полигамных видов грызунов ориентируются в лабиринте лучше самок, тогда как у моногамных грызунов различия между полами не обнаруживается{32}.

Если способности к обучению определяются ходом естественной истории и брачной стратегией, то все представление об универсальности обучения разваливается на части. Следует ожидать огромного разнообразия поведенческих приспособлений, а количество доказательств врожденной предрасположенности к определенному обучению будет обязательно расти{33}. Существует множество примеров подобной предрасположенности: утята запоминают первый объект, который видят, – не важно, это утка или бородатый зоолог; птицы и киты учатся исполнять песни, а приматы копируют друг у друга способы применения орудий. Чем больше разнообразия мы обнаруживаем, тем сомнительнее выглядит утверждение, что всякое обучение в основе своей одинаково{34}.

Однако, когда я был студентом, бихевиоризм еще сохранял за собой ведущие позиции. К счастью, ассистент моего профессора Пол Тиммерманс часто выходил из лаборатории выкурить трубку и постоянно брал меня за компанию, что было необходимым отвлечением от идеологической обработки, которой я подвергался. Мы изучали двух молодых шимпанзе, ставших моими первыми знакомыми приматами, не считая представителей моего собственного вида. Это была любовь с первого взгляда. Я никогда еще не встречал животных, настолько очевидно обладавших собственным разумом. «Ты правда считаешь, что шимпанзе не испытывают эмоций?» – с огоньком в глазах риторически спрашивал Пол между двумя затяжками. Обычно он задавал подобные вопросы, после того как шимпанзе устраивали скандал, чтобы получить то, что хотели, или хрипло фыркали во время бурного веселья. Пол с той же иронией выяснял мое мнение относительно других запретных тем и повторял, что профессор не прав, хотя это было ясно и без слов. Однажды ночью шимпанзе выбрались из клетки и совершили обход всего здания только для того, чтобы затем вернуться назад в клетку, аккуратно закрыв за собой дверцу, прежде чем лечь спать. Утром мы обнаружили их свернувшимися клубочками на соломе в своих гнездах и ничего бы не заподозрили, если бы не пахучий помет, обнаруженный в вестибюле секретарем. «Возможно ли, чтобы человекообразные обезьяны позаботились о чем-то заранее?» – вопрошал Пол, когда я удивлялся, что шимпанзе закрыли за собой дверцу клетки. Как иметь дело с такими лукавыми и непредсказуемыми существами, не допуская существования у них намерений и эмоций?

Сноски
1 Тинберген Н. Мир серебристой чайки. – М.: АСТ-Пресс Книга, 2012.
2 Название «бихевиоризм» происходит от англ. behaviour – поведение. – Прим. пер.
1 Тинберген Н. Мир серебристой чайки. – М.: АСТ-Пресс Книга, 2012.
2 Название «бихевиоризм» происходит от англ. behaviour – поведение. – Прим. пер.
Комментарии
1 Charles Darwin (1972 [orig. 1871]), p. 105.
2 Ernst Mayr (1982), p. 97.
3 Richard Byrne (1995), Jacques Vauclair (1996), Michael Tomasello and Josep Call (1997), James Gould and Carol Grant Gould (1999), Marc Bekoff et al. (2002), Susan Hurley and Matthew Nudds (2006), John Pearce (2008), Sara Shettleworth (2012), and Clive Wynne and Monique Udell (2013).
4 Werner Heisenberg (1958), p. 26.
5 Jakob von Uexküll (1957 [orig. 1934]), p. 76. See also Jakob von Uexküll (1909).
6 Thomas Nagel (1974).
7 Ludwig Wittgenstein (1958 [orig. 1953]), p. 225.
8 Martin Lindauer (1987), p 6, quoting Karl von Frisch.
9 Donald Griffin (2001).
10 Ronald Lanner (1996).
11 Niko Tinbergen, (1953), Eugиne Marais (1969), Dorothy Cheney and Robert Seyfarth (1992), Alexandra Horowitz (2010), and E. O. Wilson (2010).
12 Benjamin Beck (1967).
13 Preston Foerder et al. (2011).
14 Daniel Povinelli (1989).
15 12 Joshua Plotnik et al. (2006).
16 Lisa Parr and Frans de Waal (1999).
17 Doris Tsao et al. (2008).
18 Konrad Lorenz (1981), p. 38.
19 Edward Thorndike (1898) inspired Edwin Guthrie and George Horton (1946).
20 Bruce Moore and Susan Stuttard (1979).
21 Edward Wasserman (1993).
22 Donald Griffin (1976).
23 Victor Stenger (1999).
24 Jan van Hooff (1972), Marina Davila Ross et al. (2009).
25 Frans de Waal (1999).
26 Gordon Burghardt (1991).
27 Frans de Waal (2000), Nicola Koyama (2001), Mathias Osvath and Helena Osvath (2008).
28 William Hodos and C. B. G. Campbell (1969).
29 "Pigeon, rat, monkey, which is which? It doesn't matter." B. F. Skinner (1956), p. 230.
30 Konrad Lorenz (1941).
31 Esther Cullen (1957).
32 Bonnie Perdue et al. (2011), Steven Gaulin and Randall Fitzgerald (1989).
33 Bruce Moore (1973), Michael Domjan and Bennett Galef (1983).
34 Sara Shettleworth (1993), Bruce Moore (2004).
1 Charles Darwin (1972 [orig. 1871]), p. 105.
2 Ernst Mayr (1982), p. 97.
3 Richard Byrne (1995), Jacques Vauclair (1996), Michael Tomasello and Josep Call (1997), James Gould and Carol Grant Gould (1999), Marc Bekoff et al. (2002), Susan Hurley and Matthew Nudds (2006), John Pearce (2008), Sara Shettleworth (2012), and Clive Wynne and Monique Udell (2013).
4 Werner Heisenberg (1958), p. 26.
5 Jakob von Uexküll (1957 [orig. 1934]), p. 76. See also Jakob von Uexküll (1909).
6 Thomas Nagel (1974).
7 Ludwig Wittgenstein (1958 [orig. 1953]), p. 225.
8 Martin Lindauer (1987), p 6, quoting Karl von Frisch.
9 Donald Griffin (2001).
10 Ronald Lanner (1996).
11 Niko Tinbergen, (1953), Eugиne Marais (1969), Dorothy Cheney and Robert Seyfarth (1992), Alexandra Horowitz (2010), and E. O. Wilson (2010).
12 Benjamin Beck (1967).
13 Preston Foerder et al. (2011).
14 Daniel Povinelli (1989).
15 12 Joshua Plotnik et al. (2006).
16 Lisa Parr and Frans de Waal (1999).
17 Doris Tsao et al. (2008).
18 Konrad Lorenz (1981), p. 38.
19 Edward Thorndike (1898) inspired Edwin Guthrie and George Horton (1946).
20 Bruce Moore and Susan Stuttard (1979).
21 Edward Wasserman (1993).
22 Donald Griffin (1976).
23 Victor Stenger (1999).
24 Jan van Hooff (1972), Marina Davila Ross et al. (2009).
25 Frans de Waal (1999).
26 Gordon Burghardt (1991).
27 Frans de Waal (2000), Nicola Koyama (2001), Mathias Osvath and Helena Osvath (2008).
28 William Hodos and C. B. G. Campbell (1969).
29 "Pigeon, rat, monkey, which is which? It doesn't matter." B. F. Skinner (1956), p. 230.
30 Konrad Lorenz (1941).
31 Esther Cullen (1957).
32 Bonnie Perdue et al. (2011), Steven Gaulin and Randall Fitzgerald (1989).
33 Bruce Moore (1973), Michael Domjan and Bennett Galef (1983).
34 Sara Shettleworth (1993), Bruce Moore (2004).
Продолжение книги