Концерт «Памяти ангела» бесплатное чтение

Эрик-Эмманюэль Шмитт
КОНЦЕРТ «ПАМЯТИ АНГЕЛА»

ОТРАВИТЕЛЬНИЦА[1]

— Атас! Отравительница!

Мальчики сбились в плотную, как кулак, кучку. В следующую секунду они стремглав бросились к реке и юркнули под каменный мосток на берегу, где жители деревни обычно полоскали белье; там, в прохладе и темноте, можно было незаметно наблюдать за дорогой; ребята перепугались не на шутку и теперь сидели затаив дыхание.

Светило полуденное солнце, Мари Морестье неторопливо переходила улицу. Эта высокая, опрятная женщина семидесяти лет, с прямой осанкой и суровым морщинистым лицом, была одета в черный накрахмаленный костюм с поясом на талии. Она шла медленно, то ли потому что неважно себя чувствовала в жару, то ли потому что боль в суставах превращала в пытку каждое движение. Ее слегка покачивало, и неловкость походки придавала силуэту особую царственность.

Дети стали перешептываться:

— Думаешь, она нас заметила?

— Давайте крикнем. Напугаем ее!

— Ну ты и дурак! Она же не боится никого и ничего на свете. А вот ты точно мог бы струхнуть.

— А мне не страшно.

— Только попробуй что-нибудь сделать, она тебя сразу прикончит! Как и остальных.

— Не страшно мне, говорю же…

— Ну и зря, ты же знаешь, ее покойные мужья были куда сильнее и крепче тебя.

— Пфф! Все равно ни капельки не боюсь…

Храбрость храбростью, но ребята решили оставить Мари Морестье в покое, и она удалилась, так и не услышав ни окликов, ни шуток в свой адрес.

Двадцать лет назад после двух судебных процессов дело Мари Морестье было закрыто, и она вышла из тюрьмы, где отбывала предварительное заключение. Большинство жителей Сен-Сорлен считали ее невиновной, но дети упорно полагали, что живут рядом с настоящей убийцей, и эта восхитительная опасность не давала им скучать. Впрочем, взрослые оправдывали Мари Морестье без всякого основания: им просто не удалось бы смириться с мыслью, что женщина, которая преспокойно разгуливает по их деревне, заговаривает с ними, ходит в их магазины и молится в их церкви, на самом деле — страшная преступница; нет-нет, их соседка непременно должна быть порядочным человеком, таким же, как и они.

Никому из местных жителей не нравилась эта гордая, сдержанная и острая на язык старуха, она не вызывала у окружающих ни симпатии, ни доброжелательности, и тем не менее каждый обитатель Сен-Сорлен радовался, что именно с его деревней связана история такой экстраординарной личности. «Отравительница из Сен-Сорлен», «Ведьма из Бюже», «Мессалина из Сен-Сорленан-Бюже» — несколько месяцев подряд об этой сенсации трубили газеты, радио и телевидение. Шумиха вызвала всеобщий, хоть и нездоровый интерес, и Сен-Сорлен стал достопримечательностью, ради которой автомобилисты сворачивали с трассы и отправлялись в деревню, чтобы выпить кофе, пропустить стаканчик, перекусить на постоялом дворе, купить хлеба или полистать журнал в надежде случайно столкнуться с Мари Морестье. Зеваки удивлялись, что такая миленькая деревушка, отделенная от мира с одной стороны каменной изгородью, увитой дикими розами, а с другой — течением Роны, изобилующей форелью и щуками, такое ангельски тихое место, где жители стирают белье в кристально чистой проточной воде, могла стать приютом для безжалостной убийцы. Двусмысленная характеристика! Организуй обитатели этого местечка турбюро, они не придумали бы лучшей наживки для путешественников, чем Мари Морестье; впрочем, мэр Сен-Сорлен, довольный наплывом туристов, как-то раз на эмоциональном взлете объявил, что является «самым преданным фанатом Мари Морестье». Несложно угадать реакцию знаменитости на подобный комплимент — Мари Морестье обдала своего почитателя холодным, враждебным взглядом, не проронив ни слова.

Она прошествовала мимо постоялого двора с плетеной ивовой корзинкой в руках, не глядя по сторонам, — ей было отлично известно, что посетители трактира, завидев ее, уткнулись любопытными носами в зеленоватые квадратики оконных стекол и теперь исподтишка внимательно наблюдают за ней.

— Смотрите! Злодейка идет!

— Какая она высокомерная!..

— Да, не подступишься!

— Только подумать, скольких мужиков прикончила!

— Но ведь ее оправдали…

— Оправдали — это значит, что раньше она была виновна, дружище. Хозяин трактира, которого я как раз сейчас пытал на эту тему, сказал: нет дыма без огня…

Если большинство обитателей Сен-Сорлен и считали Мари Морестье невиновной, то предпочитали не распространяться об этом направо и налево, сохраняя таинственность, — вдруг у доверчивых гостей пропадет интерес. Не заставляя долго себя упрашивать, местные жители не только охотно показывали туристам дорогу, по которой прогуливалась Мари Морестье, и знаменитый дом на холме у реки, но и выкладывали по секрету ее привычки и ежедневные дела… Когда же речь заходила об обвинении в убийстве, каждый предусмотрительно отвечал: «Кто его знает?»

Миф поддерживали не только обитатели поселка, но и пресса: телевидение регулярно выпускало в эфир передачи о жизни Мари Морестье, подчеркивая неоднозначные, темные эпизоды; и хотя журналисты были обязаны рассказывать, что подозреваемую оправдали — иначе адвокат Мари Морестье добился бы от них выплаты штрафа за клевету, — они объясняли закрытие дела отсутствием улик, а не торжеством справедливости.

Преодолев еще десять метров, Мари Морестье остановилась и убедилась, что ее злейший враг на месте. Само собой! Раймон Пуссе, стоя спиной к витрине и держа в руках образцы тканей, заливался соловьем перед парой, заказавшей ему новую обивку для кресел.

«Осел. Грубый, как пакля для набивки мебели, и мерзкий, как конский волос», — подумала Мари Морестье. Она не слышала слов Раймона Пуссе, но с ненавистью буравила его затылок тяжелым взглядом.

— Мари Морестье? Это самая опасная преступница Франции, избежавшая наказания! Она три раза была замужем, и все ее мужья были богаче и старше ее. И все трое умерли спустя несколько лет после свадьбы. Вот ведь не повезло! И все три раза она стала наследницей! Дело привычки! Подозрения возникли у пятерых детей ее последнего супруга Жоржа Жардена, моего хорошего приятеля: Жорж всегда был в прекрасной форме, но стоило ему жениться на этой ведьме, как здоровье пошатнулось, он слег и за две недели до смерти изменил завещание в пользу Мари Морестье. Это уже было слишком! Началось расследование, и после эксгумации в телах покойников были обнаружены подозрительные следы мышьяка. В ожидании судебного слушания Мари Морестье отправили в тюрьму, но ни сыновьям, ни погибшим от этого, понятное дело, толку никакого. И как вы думаете, на что потратила деньги счастливая вдова? На своего любовника Руди, или Джонни, или Эдди, точно не помню, как звали несчастного америкоса. Кстати, он был молод — не то что мужья, старые развалины. Получив деньги, Мари нашла себе молоденького красавчика, серфера из Биаррица, который все бабки вбухал в машины, одежду и азартные игры. Обыкновенный жиголо, неотесанный и тупой как пробка. Впрочем, ему можно сказать спасибо — он отнял у Мари то, что она украла у других. Так ей и надо! Скажете, справедливость восторжествовала, но как бы не так — Мари Морестье пришила и плейбоя. На этот раз не ради денег, а потому что он ее бросил. Его больше никто не видел. Морестье клянется, что он сбежал за границу. А по мне, так его гниющее тело с привязанным к ноге камнем покоится где-нибудь на морском дне. Единственный, кто мог что-то знать об убийствах, — это Бланш. Миленькая простушка, младшая сестра Мари, ее любимица и протеже. И ведь не поверишь, что эта болотная гадина способна испытывать искренние чувства; но, верно, на коровьем дерьме тоже растут цветы. Да, только ее младшая сестра знала, но и она окочурилась! В самый разгар расследования. Мари в ее кончине, разумеется, обвинить нельзя, она же сидела за решеткой, отбывала предварительное заключение, а Бланш погибла в авиакатастрофе вместе с остальными ста тридцатью двумя пассажирами, стертыми с лица земли за долю секунды. Прекрасное алиби… Везет же! Можно подумать, у злодеев есть какой-то специальный бог. После смерти девчонки-простофили, которая путалась и сама себе противоречила, выступая с показаниями то как свидетель обвинения, то как свидетель защиты, адвокат и обвиняемая наконец успокоились, стали гнуть свою линию, и дело по оправданию ведьмы сдвинулось с мертвой точки.

Глядя, как Раймон Пуссен лихорадочно жестикулирует и с каждой минутой все больше краснеет, Мари Морестье еще на улице догадалась, что речь идет о ней. А покупатели, увлеченные рассказом Пуссена, даже не заметили, что преступница стоит прямо перед ними, за спиной прокурора, осыпающего ее проклятиями.

— Морестье воспользовалась кончиной сестры по полной программе! Она рыдала в три ручья, повторяя, мол, слава богу, Бланш погибла в авиакатастрофе, а то бы ее обвинили еще и в убийстве родной сестры. Ведь все считали, что Морестье убивает своих близких — мужей, сестру; ее даже подозревали в убийстве… как его… Руди, Джонни, Эдди — ну, того, с рокерским именем, якобы ее любовника, хотя труп не нашли, а парень удрал за границу, спасаясь от кредиторов или другой какой напасти, которую он нашел на свою задницу. Обвинение проверяло все и вся, казалось, что правосудие ищет повод наконец упрятать Мари за решетку. Адвокат обвиняемой, кстати, все время упирал на это, и правильно делал. Анализ почвы в районе местного кладбища показал, что в этом регионе в работах по уходу за захоронениями применяется гербицид с мышьяком, отчего любого покойника, пролежавшего в земле несколько лет, можно принять за отравленного мышьяком, особенно если его могилу часто поливал дождь. Так что Морестье и ее адвокат выиграли оба процесса. Заметьте, господа, я говорю «Морестье и ее адвокат», а не «правосудие и закон».

В этот момент торговец почувствовал острую боль в затылке. Он поднес руку к голове, решив, что боль вызвана укусом насекомого, затем обернулся.

На него в упор смотрела Мари Морестье. Старик обмер, у него сбилось дыхание.

Несколько секунд они сверлили друг друга взглядами: она — холодным и тяжелым, он — испуганным. Раймон Пуссен всегда терялся в присутствии Мари Морестье; раньше ему казалось, что он в нее влюблен, и он даже пытался ухаживать, но с некоторых пор уверился, что ненавидит эту женщину.

Прошла долгая минута, прежде чем Мари Морестье наконец перестала играть в гляделки, пожала плечами и как ни в чем не бывало двинулась дальше.

Она прошла вдоль террасы кафе — внезапное появление железной женщины заставило посетителей на секунду замолчать, — затем открыла дверь в лавку мясника.

Разговоры затихли. Мари Морестье скромно встала в очередь, а продавец, словно повинуясь негласному уговору, оставил покупателя, показывая, что сперва займется ею.

Никто не возражал. Жители Сен-Сорлен не только признавали особый статус Мари Морестье, но и вели себя в ее присутствии с печальной покорностью. Не осмеливаясь продолжать прежний разговор и, конечно, не решаясь к ней обратиться — ведь народная молва уже давно сделала из нее чудовище, — люди просто хотели, чтобы она поскорее ушла.

Почему о ней не забывали? Почему, оправданная судом, она превратилась в легенду? Почему спустя десять, двадцать лет после расследования о ней продолжали говорить?

Потому что Мари Морестье была неоднозначной фигурой, в ней была загадка, что всегда привлекает внимание: например, ее внешность абсолютно не сочеталась с ее поведением. Обычно медсестры, выскакивающие замуж за богатых старых пациентов, — этакие цыпочки с пышными формами, они то и дело выставляют напоказ свою сексуальность и носят коротенькие платьица, обтягивающие округлости. Но Мари Морестье даже в молодости не выглядела молодой, задолго до положенного срока у нее уже был какой-то потрепанный, климактерический вид. Эта кобыла со строгим вытянутым лицом ходила в блузках с воротничком-стойкой и в массивных очках, а обувь ее скорее напоминала лыжные ботинки, чем женские туфельки. Словом, та, кого журналисты именовали «сердцеедкой», на вид была напрочь лишена желаний и сексуальности. Непонятно, как объяснить многочисленные браки подобной особы, и уж тем более непонятно, с чего в нее втюрился лохматый Руди, любитель травки и спортсмен в распахнутой на загорелой груди рубашке? Еще одно противоречие: по мнению обывателя, отравительница, тем более отравительница-рецидивистка, должна быть с остреньким носиком и мелкими чертами лица, несущими клеймо порока, мстительности, злобы; однако Мари Морестье напоминала скорее дотошную набожную учительницу, как будто она преподавала детям Закон Божий. Короче говоря, все, что рассказывали о Мари Морестье, не соответствовало ее облику: ни ее романы, ни ее преступления.

— Зачем же, я встану в очередь, — пробормотала Мари Морестье так смиренно и смущенно, словно подобная честь оказывалась ей впервые.

— Мадам, в своей лавке я поступаю так, как считаю нужным, — спокойно ответил мясник. — Покупатели согласны?

Люди из очереди кивнули.

— Тогда, пожалуйста, телячью печень для меня и кусочек легкого для моей киски.

Покупатели невольно восприняли этот заказ как рецепт очередного яда.

А ведь Мари Морестье обладала заурядной, безобидной внешностью.

Впрочем, стоило за ней понаблюдать, как в душу закрадывались сомнения… Время от времени в ее глазах словно вспыхивала молния. Если бы взгляд мог убивать, то во время судебного процесса судья, заместитель прокурора и свидетели со стороны обвинения точно отправились бы на тот свет. Ее выступления были резкими и категоричными: одних свидетелей она обзывала кретинами, придурками, других — параноиками, по косточкам разбирала все показания, потом опровергала их, обезоруживая свидетелей меткостью замечаний, и была совершенно неотразима. После того как она разделывала какого-нибудь свидетеля, ничто уже не могло вернуть ему доверие суда, после нее оставалась лишь выжженная земля, где уже ничего не могло вырасти. Эта женщина или, скорее, это существо обладало дьявольским умом. Как бы она себя ни вела, она вызывала трепет. Виновна? Недостаточно порочная внешность. Невиновна? Недостаточно мягкости в лице. Проститутка? Нет, для этого надо, чтобы ее тело источало желание и поэтому было желанным. Любящая супруга дряхлых стариков? В этой женщине не было любви.

Пожилая дама приняла пакеты, протянутые продавцом.

— Спасибо, Мариус.

Мясник вздрогнул. Его жена, стоявшая за кассой, закашлялась. В устах Мари Морестье любое имя воспринималось как улика. Кроме того, за пределами семейного и дружеского круга никто не называл господина Исидора по имени: он не допускал подобной фамильярности. Как громом пораженный, мясник безропотно снес удар, а его жена, стиснув зубы и не произнеся ни слова — она предпочитала объясняться с мужем наедине, — отсчитала покупательнице сдачу.

Мари Морестье вышла из лавки, пожелав всем хорошего дня. Очередь вежливо проводила ее смущенным шепотом.

На улице Мари встретила Иветту с ребенком. Не поздоровавшись с матерью, она склонилась к новорожденному.

— Здравствуй, мой сладенький, как тебя зовут? — спросила она медовым голосом.

Четырехмесячный малыш, понятное дело, не мог ничего сказать, поэтому Иветта ответила за него:

— Марчелло.

Не поднимая глаз на молодую женщину, Мари снова улыбнулась младенцу, будто он сам ей ответил.

— Марчелло? Какое красивое имя! Намного изящнее, чем Марсель.

— Мне тоже так кажется, — радостно согласилась Иветта.

— А сколько у тебя братьев и сестер?

— Две сестры, три брата.

— Так ты шестой? Счастливое число.

— Правда? — удивленно воскликнула Иветта.

Пропустив реплику Иветты мимо ушей, Мари вновь обратилась к младенцу:

— А почему Марчелло? Твой папа итальянец?

Мать зарделась. Вся деревня знала, что Иветта спит с каждым встречным и понятия не имеет, от кого какой ребенок.

Взглянув наконец на Иветту, Мари широко улыбнулась ей и вошла в булочную «Золотая галета». Покупатели уже давно следили за разговором на улице, чувствуя неловкость.

Было ли поведение Мари Морестье дружеским жестом или язвительным упреком? Сложно сказать. Когда Мари Морестье высказывала свое мнение, его не принимали на веру, считая Мари лицемеркой. О чем бы ни говорили ее мимика и слова, они прежде всего говорили о строгом контроле. Виртуозное интонирование речи, хлопанье ресницами — все работало на создание жалостливой, гневной, трагической, покорной или взволнованной маски. Она была завораживающей актрисой, ибо не скрывала своей игры. Напротив, ее искусство отстаивало свое право на нарочитость. В своей неестественной игре Мари Морестье никогда не забывалась, она всегда сохраняла бдительность. Некоторые считали, что это свидетельствует о лживости, другие, напротив, воспринимали как проявление порядочности.

— Половинку багета, пожалуйста!

Никто, кроме Мари Морестье, не покупал половинку багета; а даже если порой у кого-нибудь и возникало такое желание, булочник выгонял беднягу вон несолоно хлебавши. Но когда в один прекрасный день он попытался объяснить Мари, что продает либо целый багет, либо ничего, она ответила ему так:

— Отлично. Когда начнете выпекать хлеб, который не будет черстветь за три часа, скажите. Я буду покупать по целому багету раз в два дня. А пока только половину.

Пока Мари Морестье расплачивалась, одна из туристок, не сдержавшись, вдруг выкрикнула:

— Мадам, вы не откажетесь дать мне автограф?

Мари нахмурилась так, словно не на шутку рассердилась, но очень отчетливо произнесла:

— Конечно.

— Большое спасибо, мадам, спасибо! Я вами просто восхищаюсь. Я видела по телевизору все передачи про вас.

Мари окинула женщину многозначительным взглядом, в котором легко читалось: «Бывают же дураки», поставила свою подпись, вернула туристке блокнот и ушла.

Как Мари Морестье относилась к своей не меркнущей с годами славе? С одной стороны, казалось, что это для нее тяжелый груз, но с другой (многие детали могут быть тому подтверждением) — Мари наслаждалась своей известностью, она была заметной гражданкой и с удовольствием восседала на празднествах, банкетах и свадьбах. Если журналисты хотели взять у нее интервью или сделать фотографии, она сперва обсуждала со своим адвокатом, сколько с них запросить. Прошлой зимой, когда Мари лежала дома с тяжелым гриппом, обитатели Сен-Сорлен, в страхе потерять свою главную достопримечательность, приходили ее проведать, и больная, несомненно, получала от этого удовольствие. А как-то раз нынешним летом, в самую жару, присев за столик кафе, чтобы выпить воды с мятным сиропом, и обнаружив, что кошелек остался дома, Мари Морестье вместо извинений бросила официанту: «Я приношу вам такой доход, что вы могли бы сами заплатить за меня».

Медлительная, немного сутулая и словно скованная собственным телом, Мари Морестье повернулась и стала подниматься вверх по склону к себе домой. Со временем она все больше входила в роль жертвы судебной ошибки. В самом начале она, конечно, сделала несколько глупостей: например, сразу после ее освобождения один популярный журнал опубликовал снимок бывшей подозреваемой, где она улыбалась во весь рот, стоя в саду, среди любимых роз, поглаживая кота и совершенно не скрывая радостного расположения духа. Это была катастрофа; беззаботное веселье Мари Морестье не имело ничего общего со скорбью вдовы или меланхолией женщины, угнетенной тюремным заключением. Как только материал напечатали, посыпались злобные статьи, в которых вновь и вновь поднимался вопрос о ее виновности и неразгаданных сторонах дела. Впоследствии Мари Морестье навсегда вжилась в образ несчастной жертвы, этакой подстреленной птицы.

Она шла по улице, разделяющей деревню надвое. На холме, выше крыш домов и голых ветвей платанов, простирались грустные, как звери в зоопарке, поредевшие и осунувшиеся мартовские виноградники — лишь ловким, изворотливым побегам удавалось проскользнуть между рядами проволоки.

Проходя мимо церкви, Мари вздрогнула.

Оттуда раздавалась музыка. Но почему? Может ли быть, что…

Мари взбежала вверх по ступенькам так быстро, как только позволяли мозоли и артроз, толкнула дверь, которая в ответ скрипнула, и, зачарованная происходящим, позволила звукам, подобно глубокому аромату, ласково прикоснуться к ней, окутать ее, проникнуть внутрь.

Молодой священник играл на фисгармонии.

Он был божественно, неслыханно красив. Один в нефе, бледный, будто напудренный, с идеально очерченным ртом в форме сердечка, он весь светился, озаренный золотым светом, который через витраж падал прямо на плечи юноши. Сияющий ярче алтаря, притягивающий сильнее, чем распятый Иисус, человек, извлекавший из инструмента дивные звуки, которые поднимались вверх, достигая сводов, был центром всей часовни. Загипнотизированная движением его белоснежных рук, ласкающих клавиши инструмента, Мари Морестье наблюдала за молодым человеком, и ей казалось, будто к ней снизошел сам Господь. Тарахтение мопеда на улице отрезвило обоих.

Внезапно обнаружив, что он не один, священник перестал играть и встал, чтобы поприветствовать прихожанку.

Мари Морестье едва не лишилась чувств. Священник, еще совсем юноша, оказался невероятно высоким и стройным; он улыбнулся, глядя на Мари, и его лицо засветилось, как у любовника на романтическом свидании. Казалось, еще чуть-чуть, и он раскроет ей свои объятия.

— Здравствуйте, дочь моя. Я новый священник Сен-Сорлен. Я только вышел из семинарии, и это мой первый приход. Мне очень повезло. Не каждому выпадает счастье оказаться в такой живописной деревушке, правда?

Смущенная глубоким бархатным тембром его голоса, Мари пролепетала в ответ, что это жителям Сен-Сорлен очень повезло.

Священник стремительно приблизился к Мари.

— Я аббат Габриель.

По спине у Мари пробежали мурашки. Ангельское имя совсем не сочеталось с его низким голосом.

— С кем имею честь? — спросил он, удивленный ее молчанием.

— Мари…

Мари сомневалась, стоит ли называть полное имя. Она боялась, что столько раз упоминавшаяся в криминальных разделах прессы фамилия омрачит прекрасное лицо священника, лишив его детской улыбки. Тем не менее она решилась:

— Мари Морестье.

— Очень приятно познакомиться, Мари Морестье.

Затаив дыхание, она с радостью отметила, что молодой человек нисколько не смутился, не встревожился и вообще не выразил никакого неодобрения, — невероятно! Странно… Юноша говорил с ней так, словно она была самой обыкновенной прихожанкой, не судил ее, не пытался запереть в клетку для диковинных животных.

— Мари, вы часто ходите в церковь?

— Я каждый день бываю на службе.

— Ваша вера всегда была сильной?

— Господь не вынес бы моих сомнений. Не будь я достойной Его, Он бы в два счета исправил положение.

Она хотела выглядеть скромной и жалкой, но вдруг поняла, что произнесла слова, полные гордыни. Достойной Господа! Исправил положение! Аббат Габриель несколько секунд размышлял, пытаясь осмыслить сказанное.

— Вера — это милость.

— Именно! Если бы наша вера ослабла, Господь живо пнул бы нас под зад, чтобы ее укрепить.

Мари не верила своим ушам. «Пнуть под зад»! Она никогда не употребляла подобных слов. Что с ней стряслось? Она орала, как вояка на поле боя, грубо и с молодецким задором. А может, ей просто хотелось быть мужчиной рядом с таким нежным созданием, как этот священник? Окончательно смешавшись, она опустила глаза, готовая признать свой промах.

— Итак, дочь моя, встретимся в семь утра на службе?

Она разинула рот и кивнула. «Он простил меня, — подумала Мари. — Что за прекрасный человек!»


На следующий день она встала ни свет ни заря и по утренней прохладе пришла к мессе раньше всех.

Когда аббат Габриель, в белоснежной альбе и зеленой шелковой столе, вышел из ризницы, Мари несколько секунд не могла прийти в себя от восхищения: он был таким же юным и прекрасным, как в ее воспоминании. Вместе они расставили скамеечки для молитвы, отодвинули в сторону качающиеся стулья, привели в порядок цветочные горшки, сложили стопкой молитвенники, — казалось, будто эти двое готовятся к приему гостей.

Стали собираться прихожане. В среднем каждому из них было лет восемьдесят. У входа в церковь седые, одетые в черное люди ненадолго остановились, однако их нерешительность и молчание свидетельствовали отнюдь не о враждебном отношении к новому священнику, а, напротив, об уважении к его предшественнику.

Аббат Габриель, казалось, прекрасно их понял, а потому подошел, представился, нашел нужные слова, чтобы почтить почившего в возрасте ста лет аббата, и пригласил всех занять места на скамьях рядом с хором.

Пока священник поднимался к алтарю, Вера Верне, которую Мари всегда мысленно называла старой каргой, пробормотала себе под нос:

— Это несерьезно. Епархия издевается над нами, он слишком молод! Нам прислали семинариста!

Мари улыбнулась, но ничего не ответила. Ей казалось, что она присутствует на службе впервые в жизни. Аббат Габриель словно заново сочинял христианскую мессу: его рвение, усердие и вера чувствовались в каждом слове и в каждом жесте. Он читал Евангелие с дрожью в голосе, он закрывал глаза и отдавался молитве так, словно от этого зависело его спасение. Ритуал, который он совершал, был не обыденностью, но насущной необходимостью.

Мари Морестье оглядела почтенных прихожан, — казалось, они были весьма обескуражены происходящим; они восседали на своих местах с видом пассажиров, чей полет проходит в зоне турбулентности. Тем не менее через какое-то время им стало невмоготу противиться священнику и почти равнодушные католики позволили себе превратиться в страстно верующих. Они поднимались со скамьи, садились, безропотно становились на колени, не обращая внимания на хруст своих старых суставов; они пели в полный голос; они славили Господа, звонко проговаривая все слова и вкладывая в них огромный смысл. Через полчаса было уже не разобрать, кто кого вдохновляет — священник паству или паства священника, — прихожане будто соперничали между собой в силе религиозного рвения; даже паршивая овца Вера Верне, прежде чем принять причастие, изобразила просветленное лицо.

— До завтра, святой отец, — пролепетала Мари, спускаясь вниз по лестнице.

По спине у нее вновь пробежали мурашки. Что за удовольствие в ее возрасте — говорить «святой отец» такому юному созданию!

Мари шла со службы, сияя от счастья, намереваясь унести его с собой и спрятать дома. Она была рада новому священнику и чувствовала странную гордость, словно победа Габриеля была одновременно и ее победой.


Габриель быстро завоевал любовь деревенских жителей. Спустя несколько дней, когда молодой человек освоился с местными улицами, кафе, лавками и подружился с жителями, он организовал в приходской школе не только занятия по Закону Божьему, но и уроки грамоты. Вскоре его службы стали посещать и прихожане других церквей. Сен-Сорлен гордился своим священником. Даже неверующие находили его потрясающим.

Мари следила за его успехами, как мать радуется достижениям сына. «Им понадобилось время, чтобы понять то, что я заметила с первого взгляда».

Не отдавая себе в том отчета, рядом с аббатом Мари становилась другой. Разумеется, ее жесткое расписание и привычки остались неизменными, но в душе Мари зародились какие-то неведомые ей чувства.

Ровно в шесть утра она спрыгивала с постели, представляя, что в это самое время просыпается Габриель. Умываясь и разглядывая в зеркало над раковиной свое обнаженное тело, она грезила о том, что в этот самый момент Габриель, тоже в ванной и тоже раздетый, готовится к их скорому свиданию. И когда, задыхаясь от волнения, Мари переступала порог церкви, она входила не только в дом Господень, но и в дом Габриеля. При предыдущем священнике церковь Сен-Сорлен напоминала о присутствии Господа так же, как тошнотворные запахи мясной лавки напоминают о незримом присутствии заколотой свиньи; с тех пор как в приходе появился Габриель, в церкви запахло лилиями, ладаном и медовой свечой, витражи и каменные плиты были вычищены, покровы на алтаре выглажены и создавалось впечатление, что Господь и молодой человек обустроили этот славный особнячок для долгой совместной жизни.

Когда Габриель, неотразимый в своей зеленой шелковой столе, распахивал дверь ризницы и говорил: «Доброе утро, сестры, я рад вас видеть», Мари воспринимала его слова как личное обращение к ней. Повинуясь его командам: «На колени», «Встаем», «Поем», «Молимся», она в равной степени подчинялась обряду литургии и желаниям мужчины. В религиозном порыве Мари буквально впитывала в себя каждое слово Габриеля. Раньше во время проповедей она занималась тем, что заучивала наизусть имена, фамилии и даты жизни известных прихожан, высеченные на мраморных табличках вдоль прохода, — но ныне все изменилось! Благодаря Габриелю Мари наконец познала силу и мудрость Евангелий — она не только истово внимала удивительным словам священника, но и представляла юношу в образе Христа, прекрасного, хрупкого, полного любви к человечеству. Частенько она воображала себя в облике Марии Магдалины, трепеща от нежности, в мечтах она кормила юношу, мыла ему ноги, а затем вытирала их своими распущенными волосами; Священное Писание, обретая плоть, обретало смысл.

Единственное, что раздражало Мари, так это толпы людей, которые стали собираться в церкви каждое воскресенье с того момента, как появился Габриель. Однажды утром Мари захотелось наябедничать на них священнику.

— Знаете, святой отец, раньше семьи Дюбрей, Морен, Исидор и Депрери не приходили на мессу.

— Тем лучше. Никогда не поздно начать. Помните притчу о человеке, который уверовал, лишь когда подошел его смертный час?

— Да, но, по-моему, Иисус не учел того, какие мысли могут прийти в головы тем, кто уверовал сразу, когда они увидят, сколь охотно Бог принимает в свои объятия опоздавших.

— Иисус подумал об этом: он знал, что верующие люди лелеют и умножают в себе добродетель.

Не уловив тонкого намека на свой недостаточно милосердный нрав, Мари ответила священнику недовольным, ворчливым тоном:

— Ну да… Эти туристы ходят на мессу ради развлечения, посмотреть на нового аббата. Как говаривала моя бабушка: «Новая метла по-новому метет».

— Если они и приходят сюда из любопытства, моя задача — удержать их, сестра. Надеюсь, у меня получится.

Она пристально взглянула на него, воодушевленного, доброго, великодушного. Она покраснела, устыдившись своего недоверия к людям, и совершенно искренне произнесла:

— У вас все получится, святой отец. Я уверена, вы сделаете из них примерных прихожан.

На самом деле ей просто хотелось, чтобы священник обратил на нее внимание, ведь она терпела его заботу о людях, его влияние или даже его чудесное воздействие на них лишь потому, что к ней самой Габриель относился по-особенному. И никогда в жизни ей не пришло бы в голову назвать свои смешанные чувства простым словом «ревность».

Так что Мари очень неодобрительно восприняла внезапное вторжение в церковь Иветты.

Иветта была ходячими бедрами. Женщины встречаются разные: у одних необыкновенные глаза, у других — рот, у третьих — все лицо, но Иветту природа наградила именно бедрами. Когда она что-то рассказывала, можно было сколько угодно уговаривать себя сосредоточиться на ее мимике, но стоило ей отвернуться, как собеседник переводил взгляд на бедра. Две прекрасные колонны из плоти и крови, теплые, нежные и белые, как молоко, — так и хотелось до них дотронуться, проверить, какие они на ощупь. Что бы она ни надевала, бедра оказывались на виду: короткие платья на ней казались укороченными специально, чтобы не закрывать бедра; юбки словно растягивались во благо бедрам; шорты становились похожими на ларцы для бедер, а штаны — на формы для бедер. В сознании Мари образ этой женщины так легко сводился к бедрам, что если Иветте случалось заговорить с Мари, та не удостаивала бедра ответом.

Ко всему сказанному надо прибавить, что Иветта была местной проституткой. Проституткой по случаю. Когда ей не удавалось сводить концы с концами — то есть примерно каждый месяц, — а шестеро детей просили есть, Иветта продавала свое тело за деньги. Впрочем, это ее проблема: вся деревня считала Иветту проституткой, но только не она сама; и в общем-то, никто не возражал против того, чтобы Иветта торговала своим телом. Как сказала бы бабушка Мари: «Должна же быть в городе хоть одна проститутка». Это признавали все, но не она сама. Стоило Иветте услышать шутку в свой адрес или поймать на себе взгляд, полный вожделения, как она оскорблялась, делала страдальческое выражение лица и с видом ущемленной гордости разыгрывала мученицу, претерпевшую крайнее унижение и теперь обреченную всю жизнь носить в петлице медаль за героическое преодоление пыток.

Мари считала поведение Иветты смехотворным, но, увидев, как пара ее бесстыдных бедер разгуливает вокруг священника, возмутилась не на шутку:

— Паршивка!

Мари не могла видеть, как молодой аббат улыбается Иветте, пожимает ей руку и относится к ней с тем же вниманием, что и к остальным.

— Бедняга, он так невинен, что не замечает ее уловок. Впрочем, он всего-навсего мужчина, и она добьется своего…

Для Мари не было никаких сомнений в том, что Иветта хочет затащить Габриеля в постель.

Однажды после обеда, когда Мари меняла цветы у алтаря, она увидела Иветту, внезапно с шумом выбежавшую из исповедальни, всю в слезах, с полуобнаженными бедрами и румянцем, какой бывает лишь после любовных утех. Решив, что самое плохое уже произошло, Мари хотела наброситься на Иветту и отхлестать ее по щекам, но остановилась. К счастью, следом за Иветтой появился аббат Габриель — он был спокоен, холоден и чист. Мари дождалась, пока растерянная женщина покинет церковь, хлопнув дверью, затем как ни в чем не бывало направилась к вазе с увядшими цветами.

«Аббат отверг ее, — подумала Мари, — поэтому пара бедер пришла в ярость».

Пока Мари меняла высохшие лилии на свежие, срезанные в собственном саду, ее сердце успокоилось и забилось в прежнем ритме.

Опечаленный аббат подошел к Мари. Она посмотрела на него. Он, раздосадованный тем, что его застали на месте преступления, в минуту душевного беспокойства, отвернулся.

Мари решила воспользоваться тем, что они одни:

— Как вы думаете, Иветта красивая?

От удивления священник пробормотал нечто нечленораздельное.

Мари настаивала:

— Красивая, правда?

— Я не рассматриваю своих прихожан с этой точки зрения.

Его голос окреп. Мари верила искренним словам аббата, но ее ярость все еще бурлила подобно супу, который продолжает кипеть даже после того, как огонь под кастрюлей убавят.

— Но, святой отец, я полагаю, вам известно, чем занимается Иветта?

— Что вы хотите сказать?

— Она местная проститутка. Неужто она это от вас скрыла?

— Она ничего не скрыла, и она действительно большая грешница, иначе я не стал бы уделять ей столько времени.

— Ее грехи вас занимают?

— Вовсе нет. Однако меня направили в Сен-Сорлен, чтобы я исцелял души страждущих. Поэтому мне приходится больше времени уделять грешникам, чем праведникам, хоть это и парадоксально.

Последние слова аббата изумили Мари. Так вот в чем дело? Аббат Габриель просто-напросто заботился о грешниках? И как ей это раньше в голову не пришло?

— Святой отец, я могу исповедаться?

Они вошли в маленькую исповедальню из полированного дерева. Теперь их отделяла друг от друга лишь тоненькая решетка, и Мари казалось, что она может к нему прикоснуться.

— Несколько лет назад меня обвиняли в убийстве нескольких человек. Вы что-нибудь слышали об этом?

— Да, дочь моя.

— Меня обвинили в том, что я отравила троих своих мужей и расправилась еще с одним мужчиной, якобы моим любовником.

— Я знаю, мне рассказывали о ваших мучениях. Но человеческая справедливость вас оправдала?

— Да. Поэтому я и не доверяю человеческой справедливости.

— Не понимаю…

— Я уважаю лишь справедливость Господа нашего.

— Вы правы.

— Ибо, хоть я и оправдана перед людьми, Богу известны все мои грехи.

— Конечно. Как и грехи всех нас.

— Да, но дело в том, что…

Она наклонилась к священнику и прошептала:

— Я действительно их убила.

— Кого?

— Моих супругов.

— О господи!

— И моего любовника Руди тоже.

— Несчастная…

— И его русскую подружку Ольгу тоже, — добавила Мари с нездоровым возбуждением в голосе. — Вы будете смеяться, но в этом меня даже не обвиняли, потому что ее исчезновения просто-напросто не заметили. Одним муравьем больше, одним меньше.

— Иисус, Мария, Иосиф, придите к нам на помощь, молю!

Молодой священник перекрестился скорее из страха, чем в порыве любви к Богу, — он был сильно напуган исповедью преступницы.

А Мари Морестье с наслаждением смаковала его ужас. Какая уж там Иветта! Мари переплюнула ее по всем статьям.

В тот день Мари поведала Габриелю о своем первом убийстве. Хотя, чтобы не слишком шокировать молодого священника, она представила отравление как проявление сострадания: ее бедный муж Рауль так мучился, что она действовала скорее из жалости, была медсестрой, а не убийцей; послушать Мари, так она просто-напросто применила эвтаназию.

Габриель, бледный как полотно, слушал Мари, и на его лице отражались осуждение, отвращение, паника.

Он оставил ее, не сказав ни слова, а лишь осенив крестным знамением.

На следующий день, явившись к семичасовой мессе и увидев священника, Мари тотчас догадалась по темным кругам под глазами, что Габриель плохо спал, а может, и вовсе не сомкнул глаз.

После обеда, когда они встретились в исповедальне, аббат признался, что ему не спалось.

Мари обрадовалась: она завладела его мыслями; ворочаясь в постели, он не мог уснуть, думая о ней. И поскольку она скоротала ночь примерно так же, с некоторой натяжкой можно было сказать, что они провели ночь вместе.

В тот день она снова говорила о своем первом убийстве — об убийстве Рауля, но теперь, сама не зная почему, инстинктивно она описывала отравление более реалистично, акцентируя внимание на своем отвращении к старику и ласкам, которых он от нее требовал. Представляя себя в образе юной девушки, страдающей от домогательств похотливого старика, она обнажала перед Габриелем свою темную душу, свою расчетливость, свою жажду крови; она подробно рассказала о том, как девять месяцев подмешивала мужу в пищу мышьяк, пока яд наконец не подействовал; о своем облегчении, когда муж умер; о том, как изображала на похоронах скорбящую вдову, о радости, которую испытала, получив дом, деньги и полную независимость.

Каждый день она приходила в церковь, чтобы рассказать о своих преступлениях. И каждую ночь молодой священник, мучимый тягостными воспоминаниями об убийствах Мари, страдал бессонницей.

Возможность выговориться доставляла Мари удовольствие, ей хотелось поделиться воспоминаниями, но она и представить себе не могла истинных причин своего поведения. Внезапно она поняла, что одно и то же преступление имеет в ее сознании множество мотивов. Тогда который из них на самом деле объясняет ее поступки? Тот, что пришел ей в голову во вторник, в среду, в пятницу или, может быть, в субботу? И ответ был прост: все. Осознав это, Мари стала сходить с ума от многообразия своего внутреннего мира; годами она взращивала, пестовала в себе идею невиновности, тогда как виновность открывала огромное пространство для изучения самой себя, своих намерений, настроений, своей глубины и талантов… Оказалось, что Мари обладает сверхъестественными способностями, ведь она не только распоряжалась жизнью и смертью других людей, но еще и вершила суд над собой — докапывалась до правды, заново пересматривала, интерпретировала свои действия, разрушала схемы, творила сюжет собственного романа.

Мари укрепляла свою власть над молодым аббатом. Он больше не спал. Не в силах заставить себя заниматься чем-то другим, он каждый день с интересом и страхом ждал встреч в исповедальне. Он стал увядать на глазах. Казалось, Мари тащит его за собой — в свой мир, в свой возраст, обременяя молодого человека своей усталостью и дряхлостью… Впрочем, она этого не замечала и любовалась Габриелем, как и прежде.

Для священника, как и для самой грешницы, самый захватывающий момент исповеди оказался связан с Руди, сёрфером и единственной настоящей страстью в жизни Мари, до него она не могла и вообразить сокрушительную мощь сексуального влечения. Удивленная тем, что какой-то мужчина владеет ее мыслями с утра до ночи, Мари сперва приняла свои чувства за любовь, но вскоре поняла, что ее просто-напросто физически тянет к нему, что она мечтает о его ласках, о светлых волосках на его груди, о его запахе, представляет тяжесть его тела. В Руди было что-то дразнящее, притягивающее, щекочущее нервы; он умел создать вокруг себя ауру исключительной чувственности, которая наполняла Мари, пока любовник был рядом, и опустошала, когда тот уходил. Рассказ об эротических фантазиях, связанных с Руди, вызвал у Мари что-то вроде тропической лихорадки, приятного и неловкого ощущения, в котором прошлое смешивалось с настоящим; закончив рассказ, она покинула исповедальню, страстно желая поцеловать молодого священника в губы, сорвать с него сутану и прикоснуться к его коже. Ее страсть к Габриелю только усиливалась.

Тем временем вовсю цвела весна и посиделки в тесной душной исповедальне становились пыткой. После исповеди священник и грешница расставались бледными как мел и совершенно обессиленными, однако на следующий день вновь приходили на место встречи.

Мари веселилась, испытывая нервы Габриеля, словно молодой аббат был ее любовником, которого возбуждали подробности смелых, неожиданных и даже запретных действий. Она рассказывала о том, как топила Руди, подчеркивая жестокость и грубость своего поступка. Впрочем, в тот вечер Руди выпил лишнего, а потому ему не хватило ни ловкости, ни проницательности, чтобы помешать Мари утопить его в ванне. Наслаждаясь каждой деталью, грешница поведала о том, с каким хладнокровием она заметала следы; с особенным удовольствием она рассказала, как они с сестрой завернули труп в ковер, уложили в багажник краденой машины, помчались за семьсот километров, сели на судно, отплывающее в Бретань, по дороге выбросили тело с привязанным грузом в воду, а потом ранним утром возвратились домой, отмыли машину, вместе с ключами бросили ее на парковке, чтобы какие-нибудь проходимцы оставили на ней свои отпечатки пальцев. Все это происходило вдали от Сен-Сорлен, в Биаррице, где Мари на деньги своих покойных мужей снимала дом.

Впервые в жизни она призналась в убийстве Ольги, постоянной любовницы Руди, к которой он возвращался всякий раз, закончив роман с очередной пожилой дамой. Обеспокоившись пропажей любовника, Ольга нагрянула прямо к Мари, обвинила ее в убийстве ненаглядного сёрфера и пригрозила, что обратится в полицию. Ни на секунду не выдав ни волнения, ни страха, Мари заявила, что Руди сбежал за границу и передал ей деньги для Ольги. Упоминание о возможности сорвать куш остановило Ольгу, она приняла ложь за правду и отложила свой поход в полицию. Мари назначила ей свидание поздно вечером, на террасе одного бара, где собиралась местная молодежь. Она вручила девушке конверт с несколькими купюрами, подмешала в коктейль яд, пообещала передать оставшуюся сумму следующим утром и оставила Ольгу в компании пьяных весельчаков.

Несмотря на то что пресса умолчала об исчезновении Ольги, Мари была уверена, что девушка умерла, — иначе она непременно пришла бы за своими деньгами.

Слушая, как Мари повествует об убийствах, воровстве, шантаже и разврате, Габриель был близок к обмороку. Мари нравилось замешательство священника, ей казалось, будто она открывает для него реальный, жестокий, враждебный мир. Она словно лишала его невинности.

Отныне Иветте оставалось плакать в полном одиночестве, и стоило ей появиться перед священником, как он отсылал ее назад, обещая выслушать, как только будет свободная минутка. С другими кающимися аббат разбирался еще быстрее. И хотя он служил мессу с прежним тщанием, теперь Габриель уже был не свободен, его преследовали признания убийцы, одержимой своими преступлениями. Мари Морестье победила. Она властвовала над ним и над всей деревней.

Мари ликовала, радуясь, что священник умеет хранить тайны, но еще большее удовольствие ей доставляло видеть, как он врет старым перечницам, которые не жалеют своих высохших связок, чтобы крякающими голосами осведомляться:

— Скажите, аббат, значит, Мари все-таки виновна? Иначе с какой стати она поселилась в вашей исповедальне?

— Эта душа претерпела много несправедливости, и вы, дочь моя, в данный момент несправедливо обвиняете ее, предав забвению человеческое милосердие.

Из духовника Габриель превратился в соучастника. Отныне с Мари их объединяла не только правда, но и преступление. Разве не вдвоем они его совершили? И осознание этого буквально пьянило Мари.


Через пять недель исповедей Мари поняла, что исчерпала запасы грехов. Оставалось еще несколько низостей, совершенных во время двух судебных процессов, но, говоря о них, Мари чувствовала, что расстреливает последние патроны и скоро останется безоружной.

Она боялась, что ее власти скоро придет конец.

В ту среду молодой священник объявил прихожанам, что завтра и послезавтра его не будет. Вот так! Коротко и ясно! Прямо в лоб! То же он сказал и Мари.

Что произошло?

Неужели Габриель избегал новых встреч из-за того, что у грешницы иссяк запас шокирующих и любопытных историй? Как бы то ни было, не придумывать же новые! Не превращаться же в Шахерезаду, чтобы удержать аббата!

Томительные часы разлуки с Габриелем показались Мари невыносимыми. Она страдала. Что же это! Обнажить перед священником душу, а в ответ получить молчание, бегство… Решительно, аббат ничем не лучше остальных.

В пятницу вечером, в седьмом часу, обезумев от усталости, отвращения и уныния и обнаружив на своих лодыжках пятна экземы, Мари положила ноги на табурет и в наказание за свою тоску по Габриелю расчесала их до крови. В доме царила тоска и пахло клеенкой. Мари ни на чем не могла сосредоточить внимание: ни на ржавой лошадиной подкове, валяющейся на подоконнике, ни на календаре, что принес почтальон, ни уж тем более на газетах с рекламными объявлениями.


В восемь часов в дверь позвонили.

Это был он.

Она радостно вскочила. Если он и покинул прихожан, то возвратился раньше всех к Мари. Она прикрыла разодранные ноги, впустила его и предложила что-нибудь съесть или выпить. Он отказался и с видом величайшей серьезности остался стоять посреди комнаты.

— Мари, я много думал о том, что вы мне рассказали, об ужасных признаниях, для которых я стал хранилищем, молчаливым хранилищем, ибо никогда не нарушу тайну исповеди. Эти два дня я провел в размышлениях. Я посоветовался со своим епископом и со священником, который был моим наставником в семинарии. Разумеется, я не упоминал вашего имени, но объяснил ситуацию в целом, чтобы мне подсказали, как себя вести. Я принял решение. Это решение касается нас обоих.

Торжественно, словно делая предложение, священник приблизился к Мари и сильно сжал кисти ее рук. Она вздрогнула.

— Вы покаялись перед Господом.

Он стиснул ее пальцы:

— Теперь вы должны открыть свои грехи людям.

Мари отдернула руки и попятилась.

Габриель принялся настаивать:

— Вы должны это сделать, Мари! Ради правосудия. Ради семей погибших. Ради истины.

— Да мне плевать на истину!

— Нет. Она для вас важна, иначе вы не открыли бы ее мне.

— Вам! Только вам! Больше никому!

Мари с ужасом осознала, что священник ничего не понял. Она не служила истине, напротив, она воспользовалась истиной! Истина была нужна, чтобы завлечь и соблазнить священника. И открывалась она вовсе не Богу, а Габриелю, ему, и только ему.

Он покачал головой:

— Я хочу, чтобы вы сняли грех с души перед людьми. Пойдите и расскажите все судье.

— Судье? Ни за что! Я годами отстаивала свою позицию! По всему видать, вы не знаете, что такое пережить два судебных процесса и… выиграть, понимаете? Выиграть!

— Выиграть что, Мари?

— Честь, мою репутацию.

— Ложную честь… Ложную репутацию…

— В таких вещах важно, как выглядишь со стороны.

— Но вы ведь пожертвовали своей честью и репутацией, открыв мне душу, отягощенную страшной ношей?

— Вам. Только вам.

— И Богу.

— Да…

— Бог, как и я, принял вас вместе с вашей виной. Он, как и я, продолжает вас любить.

— Да?

Он снова прикоснулся к ее рукам и накрыл их своими теплыми, нежными ладонями.

— Расскажите правду, Мари, расскажите правду всем. Я вам помогу, я вас поддержу. Отныне это моя главная цель. Я живу в Сен-Сорлен только ради вас, ради вашего горя; вы смысл моей жизни, моих молитв, моей веры. Мари, я считаю ваше спасение своей миссией. Я расшевелю вас, я докопаюсь до вашей глубоко христианской сущности. От пламени моей веры возгорится ваша. Вдвоем мы преодолеем все трудности. Вы сделаете это ради меня, ради себя и во имя Господа.

Священник предстал Мари в новом свете. Миссия? Может, ей послышалось? Он считал ее спасение своей миссией?

Мари улыбнулась, и Габриель подумал, что убедил ее.


Это лето было самым счастливым в жизни Мари. Габриель с ней не расставался. Утром он вставал, чтобы ее увидеть, открывал двери церкви, чтобы ее встретить, торопливо ел, чтобы проводить с ней больше времени; он исповедовал ее каждый день, а потом в ризнице или у нее в гостиной подолгу разговаривал с Мари, излучая вдохновение, энергию и пылкое стремление спасти грешницу.

Мари цинично наслаждалась своими привилегиями. Еще бы! Ведь ей удалось отбить Габриеля у остальных. Победа! Уже вторая победа в ее биографии! И священник мог хоть захлебнуться своими бесконечными улыбками, неопровержимыми аргументами, дружескими жестами и пламенной речью, — она все равно ему не поддастся. Да и зачем, ведь это он уступил.

В своем блаженстве Мари недооценила блестящий дар убеждения, которым обладал аббат.

Мари сама не заметила, как втянулась в обсуждение и переосмысление своих поступков. Она была в ловушке. Начиная с июля она совсем осмелела, стала рассуждать и делиться со священником своими мыслями. Однако в ораторском искусстве Габриель оказался сильнее. Постепенно, не отдавая себе в том отчета и уверенная, что противостоит священнику, Мари подпала под его влияние, изменилась, стала мыслить иначе, признала важность ранее чуждой ей морали.

Она по-новому увидела Бога.

Раньше Бог был частью ее арсенала; произнося имя Господа, она словно стреляла из карабина; благодаря своему громкому и четкому «Господи Иисусе!» она немедленно восстанавливала вокруг себя тишину и прогоняла посторонних. Порой, когда надо было на чем-то настоять или что-то доказать, Мари пускалась в беспорядочное цитирование Евангелий и Отцов Церкви, кидая камни в огород своих противников, чтобы их оттолкнуть, задеть, а то и вовсе убить, и делала это метко, хлестко и верно. В конце концов при помощи Бога ей удалось восстановить свою репутацию и пережить всеобщее злопыхательство.

Теперь Господь казался ей не пугающим и мстительным, а источником нежности. Когда Габриель произносил: «Отец наш небесный» — он всегда так величал Бога, — воображение рисовало животворящий источник, лучшее вино или лекарство от всех болезней. Рядом со священником Мари начинала обращаться в новую веру, отказывалась от старого шерифа с карабином, очаровательного, милосердного бога любви, ростом метр девяносто пять, точь-в-точь как Габриель и с лицом Габриеля.

Раньше вера Мари была ограниченной, замкнутой и скучно-успокоительной. Отныне она серьезно вдумывалась в содержание проповедей и молитв, а по вечерам порой даже читала Евангелие.

Мари не понимала, что теперь полностью зависит от Габриеля. Поначалу сексуальная, ее зависимость теперь превратилась в духовную. Мари мечтала о добродетели, умилялась, слушая истории о прощении грешников, восторгалась, когда Габриель рассказывал о судьбах святых, особенно святой Риты, — Габриель писал о ней исследование в семинарии.

«Покровительница в безнадежных ситуациях? Значит, это моя заступница», — думала Мари, ложась спать.

Мари и Габриель проводили в спорах долгие часы, изнурительные для него, но благотворные для нее.

Она все еще была уверена в том, что контролирует ситуацию, однако священник все укреплял свою власть. Рядом с Габриелем она трепетала.

«Сломай меня, сделай из меня все, что захочешь!» — словно говорила она ему.

Впервые в жизни она чувствовала себя счастливой, подчиняясь чужой воле. Не важно, что молодой священник не овладевал ею в сексуальном смысле, зато он владел ее мыслями; и Мари не возражала, как мазохист, которому нравится быть связанным по рукам и ногам. Мари наконец нашла выход своей ожесточенности. Годы напролет играя роль повелительницы, она совершенно не подозревала, что может оказаться рабыней. Теперь она словно отдыхала от самой себя, расставаясь с прежним образом. Желание держать все под контролем уступило место покорности; опьяненная словами Габриеля, Мари страстно, с жаром и восторгом отдавалась во власть Габриеля.

Как-то раз, раздраженный тем, что Мари злоупотребляет его терпением, пунцовый от гнева Габриель, ткнув в нее пальцем, воскликнул;

— Вы дьявол, но я сделаю из вас ангела!

В этот день Мари почувствовала, как ее тело, от бедер до макушки, пронзила молния, оргазм, который повторялся всю ночь, стоило только вспомнить эту сцену.

Отныне Мари ослабила оборону. Она думала, как Габриель, чувствовала, как он, дышала, как он.

— Мы с вами находимся во власти добродетели, — сказал он как-то раз.

И хотя про себя она решила: «С тобой я согласна и на добродетель, и на зло, потому что ты мною управляешь», вслух она этого не произнесла.

Она все еще не соглашалась, все еще сопротивлялась. По вечерам, оставаясь в одиночестве и входя в экстаз, Мари уговаривала себя признаться в преступлениях, рассказать людям правду и пожертвовать своим комфортом ради справедливости. Но к утру ее смелость отступала.

— Если я соглашусь, вы будете навещать меня в тюрьме?

— Каждый день, Мари, каждый день. Если мне удастся вас убедить, мы будем связаны навеки. Не только перед людьми, но и перед Богом.

В каком-то смысле брак… Ну да, как ни крути, он практически предлагает пожениться.

Все чаще и чаще она представляла себе, как рассказывает об их союзе всем на свете: телевизионщикам, журналистам, полиции, судье. «Благодаря аббату Габриелю я призналась в убийствах. Если бы не он, я продолжала бы их отрицать. Если бы не он, я унесла бы истину в могилу. Габриель научил меня верить не только в Бога, но и в человека». В собственном воображении молчаливая Мари становилась красноречивой, готовой часами рассуждать о своем волшебном превращении, которым она обязана юноше. Она надеялась, что ее сфотографируют с Габриелем — или в зале суда, или в кабинете.

Разумеется, Мари отдавала себе отчет в том, что они в этой ситуации будут не равны: он — на свободе, она — в тюрьме. Можно ли быть свободным, если ты священник? Нет. Стоит ли отчаиваться, если тебя каждый день навещает любимый человек? Тоже нет. Разве не предполагает любовь подчинение другому?

— Жертва — это мера любви.

Так сказал Габриель в одной из своих проповедей. Вскоре Мари поняла, что он обращался к ней, и решила воплотить его изречение в жизнь: да-да, она принесет себя в жертву! Она признается во всем, лишь бы люди знали, какой великий священник Габриель. Она понесет наказание, лишь бы миру открылась власть Габриеля над ней. Она согласна покаяться, лишь бы люди запомнили их с Габриелем как самую необычную пару. Вместо ребенка она подарит аббату славу, шумиху в прессе, судебный скандал и место в истории; их двойной успех запомнится людям надолго — ее виртуозная ложь на всех судебных процессах и его духовный подвиг по обращению грешницы в праведницу. Без него Мари никогда не исправилась бы. Она была безнадежна. Спасибо тебе, святая Рита, вдохновляющая падших. Когда история нравов пересекается со Священной историей… Ни больше ни меньше. А впрочем, кто знает? Вдруг это приведет Габриеля в Рим?

Ее возбужденная фантазия рисовала все новые и новые картины.

Невероятное, мучительное и очень волнующее лето закончилось, и на подходе осени Мари поняла, что изменилась.

В то воскресенье, собираясь к мессе, она была тиха и сосредоточенна. После службы, не в состоянии проглотить ни крошки, она отдала свой обед кошке и к двум часам явилась в ризницу к аббату Габриелю, чтобы сообщить, что сделает признание.

— Клянусь вам, отец мой. Клянусь перед Богом и перед вами.

Он обнял ее и прижал к себе. Мечтая продлить момент нежности, Мари попыталась заплакать, но у нее вырвался какой-то странный, резкий всхлип.

Габриель поздравил ее, сто раз повторил, как ею гордится, как восхищается твердостью ее веры и тем, сколько сил она приложила, чтобы изменить свои взгляды; затем он предложил ей встать на колени и поблагодарить Бога.

Пока они произносили молитвы, у Мари кружилась голова. Она уже ощущала на себе груз принятого решения и одновременно не могла отделаться от радости пребывания рядом со священником — плечом к плечу, от запаха его кожи и волос, от чувства неожиданной близости. Она думала о том, что теперь он будет каждый день навещать ее в тюрьме, молиться вот так, вместе с ней, и она будет счастлива.

Покинув Габриеля, Мари отправилась домой через холмы. Последний вечер на свободе она провела, созерцая Сен-Сорлен сверху, со стороны виноградников; сиреневый закат сменялся фиолетовым, меланхоличное солнце отбрасывало лучи на обширные поля, и Мари чувствовала умиротворение. На черепичных крышах собирались десятки котов — они ждали заката и на фоне угасающего неба напоминали загадочные силуэты, украшающие китайские фонарики.

Итак, на этой неделе она отправится в Буран-Брее, к судье, который несколько лет назад вел ее дело; тогда он был еще молодым и буквально ненавидел Мари, потому что ее оправдание срывало его повышение, гарантированное в случае обвинительного постановления суда. Теперь он вряд ли откажется ее принять.

Тут и там темноту пронзали лучи света, выхватывая из сумрачного пространства крышу, чью-то комнату или угол какой-нибудь улицы. У Мари за спиной, лежа под качелями, сука лабрадора лизала своих щенков; сад был напоен мягким ароматом лип, словно где-то поблизости подавали липовый чай. «Эй, деревенщина, завтра слава Сен-Сорлен вырастет еще больше, завтра вы проснетесь в местечке имени Мари Морестье, дьяволицы, ставшей ангелом, убийцы, презревшей всех, кроме Бога, Мессалины, которая превратилась в святую». Мари испытывала огромное желание поделиться своим внутренним светом, этим бесценным подарком Габриеля, со всеми жителями деревни. «Дамы и господа, я встретила священника, который творит чудеса. Он не человек, он ангел. Без него я никогда не предстала бы перед вами». Она расскажет о Габриеле и об их близких отношениях всему миру. Как это будет прекрасно!..

Она любовалась звездами и просила Бога даровать ей смелость и смирение или, скорее, смелость для смирения. К себе она возвратилась глубоко за полночь.

Когда она поворачивала ключ в замке, из окна соседнего дома высунулась хозяйка и, обращаясь к Мари, крикнула:

— Вас искал аббат! Он приходил дважды.

— Правда? Спасибо, что сказали. Пойду в ризницу.

— Думаю, его там уже нет. Он только что уехал на машине.

На машине? Но у аббата нет водительских прав, да и нет у него никакой машины.

Мари отправилась в ризницу. Казалось, что задернутые занавески скрывают пустое, обреченное пространство. Она постучала, потом снова и снова, до тех пор пока стук не превратился в грохот. Напрасно. Никто не ответил.

Она вернулась домой, решив не беспокоиться. Решение было принято, и аббат его одобрил. Наверняка он заходил к ней, чтобы еще раз выразить восхищение или предложить отвезти ее в Бур-ан-Брес, иначе и быть не могло. Она заснула, уверенная в том, что на следующий день все прояснится.

И точно, телефон зазвонил уже на рассвете. Мари с радостью узнала голос аббата Габриеля.

— Дорогая Мари, произошло нечто невероятное.

— Господи, что случилось?

— Меня призывают в Ватикан.

— Как это?

— Папа прочитал мое исследование о святой Рите, и оно ему так понравилось, что он предложил мне присоединиться к группе теологов, работающих в папской библиотеке.

— Но как же…

— Да. Мне придется вас покинуть. Вас и Сен-Сорлен.

— А как же наше дело?

— Мой отъезд ничего не меняет. Ведь вы уже приняли решение.

— Но…

— И вы все сделаете, потому что обещали мне. Мне и Господу.

— Но ведь вас со мной не будет! Когда я окажусь в тюрьме, вы не сможете навещать меня каждый день.

— Вы сделаете это, потому что обещали мне.

— Вам и Господу, да-да, знаю…

Она повесила трубку, озадаченная, чувствуя, как восторг предыдущего дня сменяется гневом. «Значит, в Ватикан… Благодаря мне он отправился бы в Ватикан. Благодаря моим признаниям он добился бы расположения папы. Надо было только подождать. Слава досталась бы Габриелю за совершение невозможного, за то, что он наставил убийцу на путь истинный, а не за писульку о какой-то малоизвестной святой. Что с ним такое, в самом деле? Как он может меня предать?»

Два дня спустя старая карга Вера Верне, скрюченная, как виноградная лоза, возбужденным голосом сообщила о прибытии нового аббата.

Мари отправилась в церковь.

Новый аббат, по всей видимости с трудом волокущий на себе тяжелую серую сутану, подметал паперть, болтая с прихожанами.

И когда Мари увидела красную толстую физиономию, грубые черты лица и куцую фигуру пятидесятилетнего священника, у нее больше не осталось сомнений в том, как она проведет последующие годы. Она будет разводить цветы, кормить кота, изредка наведываться в церковь и молчать до конца своих дней.

ВОЗВРАЩЕНИЕ[2]

— Грег…

— Я работаю.

— Грег…

— Оставь меня в покое, мне еще двадцать три цилиндра драить!

Склоненная над второй турбиной мощная спина Грега с выступающими под трикотажной майкой буграми мышц отказывалась поворачиваться.

Матрос Декстер не отставал:

— Грег, тебя капитан ждет.

Грег развернулся так резко, что Декстер аж вздрогнул. Торс механика, от голых плеч до впадин возле крестца, сверкал от пота, и это делало его похожим на языческого идола: в рыжих огнях котельной окруженное облаком испарений блестящее тело казалось лакированным. Благодаря техническим талантам этого здоровяка изо дня в день, час за часом грузовое судно «Грэндвил» бесперебойно двигалось вперед, бороздя океаны и перевозя товары из порта в порт.

— Что, ругать будет? — сдвинув широченные, с палец толщиной, черные брови, спросил механик.

— Нет. Он тебя ждет.

Грег опустил голову уже виновато. И с уверенностью повторил:

— Ругать будет.

Декстеру стало так жалко друга, что по спине даже побежали мурашки. Он, гонец, знал, зачем Грега вызывает капитан, но не имел ни малейшей охоты сообщать ему об этом.

— Не сходи с ума, Грег. За что ругать? Ты пашешь за четверых.

Но Грег его уже не слушал. Он подчинился приказу капитана и теперь вытирал тряпкой руки, почерневшие от въевшейся смазки: он готов получить выговор, потому что гораздо важнее собственной гордости была для него дисциплина на борту: если начальник за что-то ругает, значит, он прав.

Грегу нечего было раздумывать, сейчас он все узнает от капитана. Грег вообще предпочитал не задумываться. Он был не по этой части, а главное, он считал, что платят ему не за это. Грег даже полагал, что размышлять — это предательство по отношению к чиновнику, с которым он подписал контракт, пустая трата времени и энергии. В сорок лет он работал так же, как вначале, когда ему было четырнадцать. Проснувшись на рассвете, до поздней ночи сновал по судну, драил, ремонтировал, отлаживал детали моторов. Казалось, он одержим стремлением делать хорошо, неутолимой самоотверженностью, которую ничто не может поколебать. Узкая койка с тощим матрасом служила ему лишь для того, чтобы передохнуть, прежде чем снова приняться за работу.

Он натянул клетчатую рубаху, надел непромокаемый плащ и двинулся за Декстером по палубе.

Море сегодня было недобрым: не то чтобы разбушевавшимся или неспокойным, а именно в дурном расположении духа. Изредка, точно исподтишка, швырялось пеной. Как это часто бывает в Тихом океане, все вокруг казалось одноцветным; серое небо передало миру свой свинцовый оттенок: волнам, облакам, дощатым палубам, трубам, брезенту, людям. Даже рожа Декстера, обычно отливающая медью, напоминала набросок углем на картонке.

Борясь с завывающим ветром, мужчины добрались до рубки. Стоило двери захлопнуться у него за спиной, Грег заробел: вдали от ревущих машин или океана, вырванный из привычной атмосферы едких запахов мазута и водорослей, он утратил ощущение, что находится на корабле, а не в гостиной на суше. Несколько человек, среди них старпом и радист, вытянувшись в струнку, стояли возле начальства.

— Капитан… — Готовый капитулировать, Грег опустил глаза.

В ответ капитан Монро произнес нечто нечленораздельное, прокашлялся, и наступила тишина.

Грег молчал в ожидании приговора.

Покорность Грега не помогла Монро заговорить. Он вопрошающе взглянул на своих подчиненных. Тем явно не хотелось оказаться на его месте. Поняв, что если будет слишком медлить, то потеряет уважение экипажа, капитан Монро совершенно бесстрастным тоном, никак не вяжущимся с той информацией, которую ему предстояло сообщить, спотыкаясь на каждом слове, сухо произнес:

— Нами получена телеграмма для вас, Грег. Проблема, касающаяся вашей семьи.

Грег с удивлением поднял голову.

— В общем, плохие новости, — продолжал капитан, — очень плохие. Ваша дочь умерла.

Грег вытаращил глаза. В это мгновение на его лице отразилось лишь изумление. И никакого другого чувства.

Капитан продолжал:

— Так вот… С нами связался ваш семейный врач, доктор Сембадур из Ванкувера. Больше нам ничего не известно. Примите наши соболезнования, Грег. Мы искренне вам сочувствуем.

Грег даже не переменился в лице: на нем застыло изумление, чистое изумление, и никакого переживания.

Все вокруг молчали.

Грег поочередно посмотрел на каждого, точно ища ответа на вопрос, который задавал себе; так и не получив его, он в конце концов пробормотал:

— Моя дочь? Какая дочь?

— Простите, что? — Капитан вздрогнул.

— Которая из дочерей? У меня их четыре.

Монро покраснел. Решив, что плохо передал смысл сообщения, капитан дрожащими руками вынул телеграмму из кармана и вновь перечитал ее.

— Гм… Нет. Больше ничего. Только это: вынуждены сообщить вам, что ваша дочь скончалась.

— Которая? — настаивал Грег, не понимая смысла сообщения и поэтому раздражаясь еще больше. — Кейт? Грейс? Джоан? Бетти?

Словно надеясь на чудо, капитан вновь и вновь перечитывал послание, как будто ждал, вдруг между строк появится имя. Незамысловатый, краткий текст ограничивался лишь констатацией факта.

Понимая беспочвенность своих надежд, Монро протянул листок Грегу, который тоже прочел сообщение.

Механик вздохнул, потеребил бумажку в руке, а затем вернул капитану:

— Спасибо.

Капитан чуть было не пробормотал «не за что», но, сообразив, что это глупо, выругался сквозь зубы, замолк и уставился в горизонт по левому борту.

— Это все? — спросил Грег, подняв голову. Глаза его были ясны, словно ничего не случилось.

Матросы просто опешили от его вопроса. Может, они ослышались? Капитан, которому предстояло ответить, не знал, как реагировать. Грег настаивал:

— Я могу вернуться к работе?

Подобное бездушие вызвало в душе капитана протест, он ощутил потребность придать этой абсурдной сцене немного человечности:

— Грег, мы будем в Ванкувере только через три дня. Если хотите, мы свяжемся с доктором отсюда, чтобы он вас проинформировал.

— Это возможно?

— Да. У нас нет его координат, поскольку он назвал адрес компании, но, хорошенько поискав, мы найдем его и…

— Да, так было бы лучше.

— Я лично этим займусь.

— Действительно, — продолжал Грег, точно автомат, — все же мне было бы лучше знать, которая из моих дочерей…

Тут он умолк. В то мгновение, когда он произнес это слово, до него дошел смысл случившегося: его ребенок ушел из жизни. Он замер с открытым ртом, лицо побагровело, ноги подкосились. Чтобы не упасть, ему пришлось ухватиться рукой за стол с разложенными на нем картами.

Оттого что он наконец стал страдать, окружающие испытали чуть ли не облегчение. Капитан подошел и похлопал механика по плечу:

— Беру это на себя, Грег. Проясним ситуацию.

Грег внимательно вслушивался в скрипящий звук, с которым по мокрому плащу скользнула ладонь начальника. Капитан убрал руку. Оба были смущены и не решались взглянуть друг другу в глаза. Механик — из боязни показать свое горе, капитан — из боязни встретиться с несчастьем лицом к лицу.

— Если хотите, возьмите выходной.

Грег насупился. Его страшила перспектива безделья. Чем ему заняться вместо работы? Испуг вернул ему дар речи.

— Нет, лучше не брать.

Все находящиеся в рубке представили себе муки, которые предстоит пережить Грегу в ближайшие часы. Запертый на корабле, молчаливый, одинокий, раздавленный тоской, тяжесть которой сравнима с грузом их судна, он будет терзаться страшным вопросом: которая из его дочерей умерла?


Грег ворвался в машинное отделение, как бросаются в душ, чтобы отмыться. Никогда еще цилиндры не были начищены, надраены, натерты, смазаны, закреплены с такой энергией и тщательностью, как в этот день.

И все же, несмотря на тяжелую физическую работу, Грега неотступно мучила одна укоренившаяся в его мозгу мысль. Грейс… В его воображении возникло лицо второй дочери. Неужели Грейс умерла? Пятнадцатилетняя Грейс, так жадно любившая жизнь; ее сияющее улыбкой лицо. Грейс, веселая, забавная, отважная и нерешительная. Кажется, она была самая болезненная? Не веселость ли дарила ей ту нервическую силу, которая создавала видимость здоровья, не делая его ни более крепким, ни более устойчивым? А может, заразившись от своих товарищей, она принесла из школы или лицея какую-то болезнь? Слишком добрая по натуре, Грейс была открыта для всего: игры, дружбы, вирусов, бактерий, микробов. Грег представил себе, что больше не будет иметь счастья видеть, как она ходит, двигается, склоняет головку, поднимает руки, смеется во весь голос.

Это она. Нечего и сомневаться.

С чего вдруг такая мысль? Может, интуиция? Или он получил телепатическую информацию? На мгновение Грег прекратил с остервенением тереть металлическую поверхность. Нет, честное слово, он и сам не знал; он боялся. Он прежде всего подумал о ней, потому что Грейс… была его любимицей.

Он присел, ошеломленный своим открытием. Раньше ему никогда не случалось выстраивать эту иерархию. Так, значит, у него была любимица… Неужели другие замечали это? Или она сама? Нет. Его предпочтение гнездилось в глубине души, смутное, подвижное, непостижимое даже для него самого до сегодняшнего дня.

Грейс… Воспоминание о девочке с взлохмаченными волосами и тонкой шейкой растрогало его. Ее так легко было любить. Сияющая, не такая серьезная, как старшая сестра, гораздо живее остальных, она не знала скуки и во всем находила что-нибудь занимательное. Сообразив, что нужно прекратить думать о том, что она исчезла из его жизни, иначе он будет страдать, Грег с жаром набросился на работу.

— Только бы не Грейс!

Он так затянул винты, что у него выпал ключ.

— Лучше бы Джоан.

Точно, утрата Джоан опечалила бы его меньше. Джоан, резкая, немного скрытная, угловатая, с блестящими черными волосами, скрывающими виски, и густыми, точно копна сена. Крысиная мордочка. С этой дочкой у Грега совсем не было душевного родства. Да и то сказать, она была третья, так что не имела никаких привлекательных для родителей качеств: ни новизны первенца, ни обретенного со вторым ребенком спокойствия. Так уж получается, что третьему ребенку уделяется минимум внимания, им занимаются старшие сестры. У Грега и возможности увидеть ее, когда она только родилась, не было, потому что это произошло, когда он только начал работать в новой судоходной компании, совершавшей рейсы в Эмираты. Да к тому же он ненавидел ее расцветку: цвет кожи, глаз, губ; глядя на нее, он не находил в ее лице сходства ни со своей женой, ни с дочерьми; она казалась ему чужой. Да нет, он не сомневался, что она от него, потому что помнил ночь, когда зачал Джоан, — по возвращении из Омана. Да и соседи часто говорили, что девочка похожа на отца. Шевелюра как у него, это уж точно. Возможно, в том-то все дело: его смущало, что это девочка, но с чертами мальчишки.

Потому что Грег делал только девочек. Его семя не было столь мощным, чтобы заставить чрево Мэри зачать что-нибудь другое, кроме женского потомства. Оно оказалось не способно произвести самца. Грег винил в этом себя. Именно он, мужчина, отвечает за мужское в семье; и ему, колоссу, по неизвестной и, главное, незримой причине недоставало необходимой мужественности, чтобы заложить мальчика в эту форму для производства девочек.

По правде говоря, Джоан совсем чуть-чуть не хватило, чтобы родиться мальчиком… Получившись несостоявшимся мальчиком, она засвидетельствовала слабость Грега. Так что он никогда не любил слушать комплименты по поводу своего девичьего выводка, считая их скрытой насмешкой.

— Какой вы счастливчик, месье Грег! Четыре девочки! Девочки любят папочку. Должно быть, они вас обожают.

Еще бы они его не любили! Он гробится ради них, вечно вне дома: по морям, по волнам, чтобы добыть денег на жилье, еду, одежду, учебу… Еще бы они его не любили! Это было бы страшной неблагодарностью с их стороны. Его зарплата целиком поступала им, он оставлял себе лишь самую малость. Еще бы они его не любили…

Любовь представлялась Грегу обязанностью или долгом. Он жертвует собой ради дочерей, за это они должны любить его. А он свою отцовскую преданность доказывает упорным трудом. Ему бы и в голову не пришло, что любовь может выражаться в улыбках, ласках, нежности, смехе, играх, участии, проведенном вместе времени. Так что ему казалось, что у него есть все основания считать себя хорошим отцом.

— Значит, это Джоан умерла.

Такое предположение облегчало его страдание, несмотря на полную неспособность осознать это.

Вечером, когда капитан снова вызвал его в рубку, Грег надеялся, что Монро подтвердит его подозрения.

Вытянувшись перед начальством, Грег поймал себя на том, что мысленно произносит что-то вроде краткой и настойчивой мольбы: «Главное, чтобы он не произнес имя Грейс. Не Грейс, а Джоан. Джоан, Джоан».

— Бедняга Грег! — воскликнул капитан. — Нам ничего не удалось узнать. Из-за непогоды связь очень плохая. Короче, неизвестно, которая из ваших дочерей…

— Спасибо, капитан.

Грег отдал честь и вышел.

Он бросился в свою каюту и заперся там. Уши его горели от стыда. Он только что пожелал смерти одной из своих дочерей? Выбрал, которую у него можно отнять? По какому праву? Кто позволил ему подсказывать капитану имя Джоан? Ведь, указав на нее, он повел себя как убийца. Достойны ли отца подобные убийственные мысли, которые рождаются в его мозгу? Преданный отец бился бы за спасение своих дочерей, всех дочерей…

Отвратительный самому себе, он метался по тесной каморке, обрушивая удары кулаков на металлическую переборку.

— Стыд! Стыд-то какой! Если тебе говорят: «Ваша дочь», ты думаешь о Грейс. А если тебе объявляют: «Ваша дочь умерла», ты готов бросить в могилу Джоан. Тебе бы сдохнуть от стыда!

Разумеется, никто не слышал его рассуждений, но он-то сам… И теперь он считал себя ничтожеством, подлецом. Ему вовек не залечить этой кровоточащей раны.

— Я не имею права любить Джоан меньше остальных. Я не имею права любить Грейс больше остальных. А почему я не подумал о Кейт или Бетти?

В беспамятстве Грег укорял себя вслух. В дверь забарабанил Декстер.

— Как дела, Грег?

— Нормально.

— Не болтай ерунды. Иди-ка сюда. У меня есть одна штука, она тебе поможет.

Грег толчком распахнул дверь и почти со злостью бросил:

— Никто не может мне помочь.

Декстер кивнул и протянул Грегу книгу:

— Бери.

— Что это?

— Моя Библия.

Грег так удивился, что на несколько секунд даже забыл о своем горе. Его руки, отказывающиеся взять книгу, его глаза, неприязненно разглядывающие обложку из ветхой и нечистой холстины, — все в нем кричало: «На кой черт мне это надо?»

— Возьми. На всякий случай… Может, наткнешься на какой-нибудь текст, который тебе поможет.

— Я не читаю.

— Открыть Библию не значит читать. Это значит размышлять.

Декстер сунул книгу ему в руки и пошел заступать на вахту.

Грег швырнул потрепанный том на матрас, понял, что заснуть ему не удастся, надел кроссовки, натянул спортивный костюм и решил бегать по палубе, пока не рухнет от усталости.

Наутро Грег проснулся в твердой уверенности, что умерла Джоан.

И на сей раз это не успокаивало, а, наоборот, терзало его: ему приснилось, что Джоан умирает, потому что у нее плохой отец, равнодушный производитель. Обняв подушку, Грег оплакивал участь своей девочки, ее короткую жизнь с жестоким отцом, ведь если он скрывал от Грейс, что любит ее больше других, то нередко демонстрировал Джоан, что с трудом ее переносит. Постоянно ругал ее, делал замечания, требовал замолчать или дать сказать сестрам. Обнял ли он ее хоть раз от чистого сердца? Ребенок наверняка чувствовал, что отец наклоняется к нему с неохотой, скорее из чувства справедливости, чем в душевном порыве.

Ворочаясь в постели, Грег почувствовал, что ему в бок уперлась Библия Декстера. Он нехотя перелистал книгу, с отвращением отметил, что некоторые строки напечатаны слишком мелким шрифтом, пробежал глазами содержание и вытянул лежащую между страниц открытку. Это была вытисненная на глянцевом картоне бесхитростная и аляповатая религиозная картинка: золотой ореол обрамлял лицо какой-то женщины, святой Риты.

Ее улыбка растревожила Грега. В ней воплотились образы его жены, дочерей во всем их целомудрии, красоте, душевной чистоте.

— Сделай так, чтобы это была не Джоан, — прошептал Грег, обращаясь к иконке, — сделай так, чтобы это была не Джоан. Я изменю свое отношение к ней. Я окружу ее вниманием и любовью, которых она заслуживает. Сделай так, чтобы это была не Джоан, пожалуйста.

Его самого удивило, что он обращается к фигурке, нарисованной на картоне; впрочем, он удивился бы точно так же, если бы оказался перед святым во плоти, поскольку не верил ни в Бога, ни в святых. Теперь же, в том сумбурном состоянии души, в которое повергла его телеграмма доктора Сембадура, Грег был готов испробовать все, включая молитву. Насколько вчера он желал, чтобы Джоан исчезла, настолько же сегодня ему было важно, чтобы она жила и он смог компенсировать потерянное время, восполнить недостаток нежности.


За работу Грег принялся с меньшим рвением, поскольку теперь его силы отбирали размышления. Полученное известие всколыхнуло в нем мучительный мир мыслей: перед ним раскрылись ворота к душевным страданиям.

Он подумал о Кейт, своей старшей. Молчунья, внешне похожая на мать, а характером в отца. В свои восемнадцать она уже работала в магазине в Ванкувере… И от этого умерла? Если это Кейт, какие мечты прервала эта безвременная кончина?

Грегу пришло в голову, что он не знает своих дочерей. Он владел лишь общими сведениями о них: возраст, привычки, распорядок дня. Но то, что их волновало, для него оставалось тайной. Родные незнакомки. Загадки, находящиеся в его власти. Четыре дочери — четыре неизвестных.

Во время перерыва ему захотелось уединиться, и, сославшись на необходимость принять душ, он заперся в клетушке, заменяющей ванную комнату, и машинально разделся.

Грег посмотрел на свое отражение в зеркале. Здоровяк, с угловатыми плечами и мыслями. Его внешность не обманывала: растянутый по горизонтали узкий лоб не предполагал места для разума; плотные бедра и широкий таз, правда уступающий мощному торсу, могли рассказать о мужчине, посвятившем себя физическим нагрузкам. Долгие годы Грег гордился своей вечерней усталостью, ибо утомление давало ему ощущение выполненного долга. Поистине простая жизнь, даже не угрожающая наскучить: ведь чтобы какая-то вещь надоела, надо еще уметь вообразить себе другую…

Разглядывая отражение в зеркале, Грег анализировал себя. Он всегда жил в море, чтобы быть подальше от суши. В море, чтобы удрать от первой семьи: отца-алкоголика и забитой матери. В море, чтобы удрать от второй семьи, той, которую создал (слово «создал» казалось Грегу претенциозным, потому что ему было достаточно обладать своей законной женой — брак ведь для того и создан, или как?). По волнам Грег избороздил весь мир. Только вот ничего не видал. Хотя его грузовой корабль побывал во многих портах, Грег дальше своего судна не шел: он никогда не покидал набережных, буквально бросая якорь в порту, — от недоверчивости, из страха неведомого, из страха пропустить отплытие. В общем, несмотря на сотни тысяч пройденных миль, о городах, народах и заграничных странствиях он только мечтал, сидя в каюте или в портовой таверне, они так и остались для него заоблачными далями.

Как и дочери. Экзотические. Неведомые. И все.

Что он мог вспомнить о Бетти, своей младшей? Что ей девять лет, что она вполне прилично учится, что она поселилась в чуланчике, переделанном Грегом в комнату. Что еще? Он старался более детально представить ее образ и понял, что не имеет ни малейшего представления о пристрастиях, желаниях дочери, о том, чего она не любит, к чему стремится. Почему он не находил времени, чтобы пообщаться с детьми? Он вел примитивную жизнь вьючного животного, вола, вспахивающего море.

Бросив последний взгляд на свое мускулистое тело, которым еще вчера так гордился, Грег ополоснулся и оделся.

До самого вечера он избегал разговоров с другими матросами, а те, сочувствуя его горю, и не настаивали, ибо подозревали, что Грег испытывает крестные муки. Чего они не могли вообразить, так это того, что мучения отца усугублялись мыслями о том, что он был плохим отцом.

В полночь, когда небо стало черным, как глотка дракона, а Грег в трюме по-прежнему томился неизвестностью, Декстер все же рискнул спросить:

— Ну что, ты все еще не знаешь, которая из дочек?..

Грег чуть было не ответил: «Какая разница, я ни одной из них не знаю лучше остальных», но ограничился лишь тем, что буркнул:

— Нет.

— Даже не представляю, как бы я отреагировал, если бы со мной приключился такой ужас, — пробормотал Декстер.

— Вот и я тоже.

Ответ прозвучал настолько разумно, что Декстер, совершенно не привыкший слышать, чтобы Грег выражался такими правильными словами, даже растерялся.

А Грег переживал доселе неведомые ему страдания: он начал думать. В нем происходила непрерывная работа — работа мысли. И она совершенно изнуряла его. Нет, он не сменил кожу; однако под кожей у него кто-то поселился: другой Грег наполнил собою прежнего. В этом некогда совершенно спокойном животном заворочалось самосознание.

Оказавшись на койке, он долго и безутешно плакал, не пытаясь понять, кого не стало; понемногу усталость сломила его, глаза закрывались. Он рухнул на постель, сил не было, чтобы раздеться и укрыться простыней. Его свалил тот тяжелый, глубокий и изнурительный сон, после которого наутро просыпаются в состоянии крайнего утомления.


Проснувшись, Грег сообразил, что после получения роковой телеграммы ни разу не вспомнил о жене. Хотя, по его мнению, Мэри давно уже была не только его женой, но и семейным партнером, коллегой в воспитании дочерей: он приносил деньги, она тратила время. Вот так. По справедливости. Как положено. Внезапно ему пришло в голову, что она, наверное, страдает. Эта мысль напомнила ему о молодой девушке, которую он встретил двадцать лет назад… Он представил себе эту Мэри, хрупкую, трогательную, раздавленную страшным горем. Сколько лет он не говорил ей о любви? Сколько лет не ощущал в себе любви? Сердце его разрывалось.

Шлюзы беспокойства были открыты. Теперь он размышлял с утра до вечера, переживал с вечера до утра, это было тяжело, удушающе, утомительно.

Ежеминутно он беспокоился о своих дочерях или жене. Даже когда он работал, в его душе оставалось облачко тоски, вкус горечи, печаль, которую не могла задавить никакая физическая нагрузка.

Последний вечер перед возвращением он простоял, опершись на палубное ограждение. Впереди до самого горизонта только волны, смотреть не на что. Поэтому, задрав голову, он внимательно изучал небо. Когда находишься в море, взгляд притягивает именно небо, более разнообразное, более богатое и изменчивое, чем волны; капризное, словно женщина. Все моряки влюблены в облака.

Грег поочередно осознавал то светлую безмятежность вокруг себя, то смятение внутри. Прежде ему никогда не случалось вот так просто быть человеком, обычным человеком, крошечной частицей в безбрежном океане. Человеком, ощущающим бесконечность природы и бесконечность своих мыслей.

Ночью, подводя итог дневным размышлениям, он разрыдался.

После злополучной телеграммы ему пришло в голову, что он к тому же еще вдовец той молодой женщины, которой была его Мэри.

А отец, которому предстоит завтра сойти на берег в Ванкувере, в эти трое суток потерял всех своих дочерей.

Всех. Не одну, а четырех.

Грузовое судно приближалось к суше. Вдали виднелся Ванкувер.

Вокруг корабля носились быстрые проворные чайки, настоящие хозяйки берега, знакомого им лучше, чем морякам, любое судно которых они легко могли обогнать.

На земле после жаркого лета цвела осень: деревья покрылись разноцветным убором, оделись в желтое и оранжевое. Листья умирали величественно, будто ярким цветом в последние мгновения жизни благодарили солнце и воздавали ему должное за свою пышность.

Судно наконец вошло в порт Ванкувера. Высотные здания, подтянутые и бдительные, точно стражи, отражали в своих окнах облака и волны, несущие ностальгию дальних странствий. Погода постоянно менялась, то светило солнце, то шел дождь, который местные жители называли «проливным солнцем».

«Грэндвил» причалил к пристани с возвышающимися на ней красными кранами.

Грег вздрогнул. На фоне доков он приметил знакомые силуэты. Его встречали.

Он сразу сосчитал. И сразу узнал жену и трех дочек.

Одной не хватало.

Ему все еще не хотелось знать которой. Он отвел глаза и занял свое место у швартовочных канатов.

Когда судно пришвартовалось, он вгляделся в своих женщин, одетых в траур. Они стояли рядком, метров на двадцать ниже его, на пристани. И хотя казались крошечными, он легко различил их.

Ну вот…

Теперь он знает…

Он знает, которая умерла и кто остался жив.

Сердце в груди рвется на части. С одной стороны, у него только что отняли дочь. С другой — отдали троих. Одна исчезла, но другие вернулись к жизни. Неспособный хоть как-то реагировать, он хочет смеяться, но ощущает потребность разрыдаться.

Бетти… Так, значит, это Бетти. Самая младшая, та, которую он почти не успел полюбить.

Спускают трап, он сходит на берег.

Но что это? В тот самый момент, когда он ступает на землю, Бетти выскакивает из-за ящика, за которым она пряталась, и подбегает к сестрам, чтобы, взявшись за руки, всем вместе броситься к отцу.

Возможно ли это?

Ноги Грега словно прилипли к асфальту, он снова пересчитывает: вот перед ним, шагах в тридцати, четыре его дочки. Он уже ничего не понимает, его точно парализовало. Все четыре живы. Он вцепляется в перила у себя за спиной, во рту пересохло. Значит, это была ошибка? С самого начала… Телеграмма была адресована не ему! Она предназначалась кому-то другому… Ну да, ее передали ему, хотя на самом деле она касалась другого моряка и его единственной дочери. Смерть не тронула его семью!

Грег радостно бросается к своим. Сначала хватает в объятия жену Мэри и, смеясь, прижимает к груди. Удивленная, она не сопротивляется, хотя он чуть ли не душит ее. Никогда он не обнимал ее с таким жаром. Потом он расцеловывает дочек, прикасается к ним, ощупывает — точно проверяет, на самом ли деле они живые. Он не произносит ни слова, лишь радостно восклицает, глаза его влажнеют от умиления. Пусть! Ему больше не стыдно, он не скрывает слез, этот застенчивый, сдержанный, молчаливый человек. Он целует их, прижимает к себе, особенно Джоан, дрожащую от изумления. В глазах Грега каждая его девочка — чудо.

Наконец он шепчет:

— Как я счастлив видеть вас всех!

— Тебе сообщили? — спрашивает жена.

О чем она? Нет, только не она… И она туда же… Он больше не хочет, чтобы ему напоминали о том дурацком сообщении! Он стер его из своей памяти! Не его это дело! Произошла ошибка.

— О чем?

— Доктор Сембадур уверял меня, что дал знать на судно.

Внезапно Грег цепенеет. Что же это? То сообщение было всерьез? И оно предназначалось ему?

Мэри опускает голову и с усилием произносит:

— У меня начались боли. Я поехала в больницу. Случился выкидыш, я потеряла нашего ребенка.

Тут Грег вспоминает о том, что прежде не приходило ему на ум: когда он отправлялся в плавание, жена была беременна. Он забыл. Это было настолько нереально, сообщение о смерти ребенка, когда он даже не видел, как округлился живот. У Мэри точно снова была девочка. Если доктор Сембадур не назвал имя, то именно потому, что у плода его еще не было…

Несколько следующих дней Мэри и четверо их дочерей по-прежнему пребывали в изумлении от происшедших с Грегом изменений. Он не только стал заботиться о жене, как никогда прежде, раскрывая перед ней сокровищницы своего внимания, но даже настоял, чтобы неродившуюся девочку крестили.

— Рита. Я уверен, что ее зовут Рита.

Грег потребовал, чтобы ее похоронили. Каждый день он ходил на кладбище, чтобы принести цветы. Каждый день он плакал над крошечной могилкой Риты, младенца, которого не коснулись ни его рука, ни взгляд, и нашептывал ей ласковые слова. Кейт, Грейс, Джоан и Бетти и вообразить не могли, что этот суровый человек может проявлять столько внимания, тепла, нежности. Они привыкли, что этого крупного, физически сильного человека никогда нет дома, подчинялись его приказаниям во время его недолгих побывок. Теперь же они увидели его совсем другими глазами и он уже не внушал им прежнего страха.

Когда два месяца спустя Грег сообщил дочкам, что больше не пойдет в море, потому что нашел работу в порту, они обрадовались, что этот незнакомец, прежде такой далекий и пугающий, стал наконец их отцом.

КОНЦЕРТ «ПАМЯТИ АНГЕЛА»[3]

Только услышав игру Акселя, Крис осознал, насколько тот превосходит его.

Звуки концерта «Памяти ангела» взлетали над деревьями, чтобы слиться с небесной лазурью, тропической дымкой, птичьими трелями и невесомостью облаков. Аксель не исполнял музыку — он жил ею, создавал мелодию. Смены настроения, ускорения и замедления исходили от него и влекли за собой оркестр. Каждый миг под пальцами музыканта возникала песнь, выражающая его мысли. Скрипка превращалась в голос, томительный, срывающийся и вновь обретающий силу, протяжный.

Крис одновременно и покорялся этому очарованию, и противился ему, поскольку чуял опасность: стоит подпасть под обаяние Акселя, и он возненавидит самого себя.

Оркестранты — те будто вышли из публики, покинув кресло в зале, чтобы подняться на сцену; фестивальный оркестр состоял в основном из студентов: странноватые неудачники, не строящие далекоидущих планов, очки в дешевой оправе, купленная по случаю одежда. Аксель, напротив, выглядел представителем другой планеты, где царят разум, вкус, благородство. Среднего роста, стройный, с развитым торсом. Лицо — кошачье, треугольное, с широко расставленными огромными глазами. Легкие беспечные завитки каштановых волос напоминали, что он еще совсем юн. Правильные, гармоничные черты — у других молодых людей они показались бы тоскливыми либо скучными, поскольку ни о чем не говорили, — у него источали сокрушительную энергию. Порядочный, щедрый, экспансивный и одновременно сдержанный, Аксель напоминал кумира толпы, доверчивого, витающего в эмпиреях, словом, сродни гению. С властностью, сообщаемой вдохновением, он медитировал на своей скрипке, подчеркивая целительную силу музыки, перенося слушателя в иное, духовное измерение, где тот становился лучше. Мягко согнутая в локте рука, гладкий лоб. Философия под его смычком превращалась в кантилену.

Крис уставился в пол. На фортепиано ему никогда не удавалось добиться подобного. Что же теперь, бросить музыку? В свои девятнадцать он завоевал немало медалей, премий и званий; этот отличник блестяще расправлялся с любыми виртуозными кунштюками, будь то Лист или Рахманинов. Но, столкнувшись с таким чудом, как Аксель, он вдруг понял, что все его победы одержаны благодаря труду и рвению. Крис знал лишь то, что можно выучить, тогда как Аксель знал то, чему выучиться невозможно. Солисту на сцене недостаточно выдавать верные ноты — важно добиться истинного звучания; Акселю это было дано от природы, а Крису давалось лишь путем изнурительных занятий, наблюдений, подражаний.

Его била дрожь, хотя воздух на этом солнечном таиландском острове прогрелся до тридцати пяти градусов; дрожь выдавала нетерпение Криса: пусть Аксель наконец прекратит навязывать ему это пиршество звуков, а главное, пусть поскорее возобновятся соревнования.

Стажировка под названием «Music and Sports in Winter»[4] предоставляла студентам консерваторий, высокообразованным любителям музыки или будущим профессионалам возможность сочетать развлечения, спортивные занятия и совершенствование в своей специальности. Каждый день после двухчасовых индивидуальных занятий с прикрепленным преподавателем студенты собирались для ансамблевого музицирования и спортивных состязаний. После парусных гонок, подводных погружений, велопробега, скачек и заключительного ралли предстояло подвести итог: победитель получал право на недельную стажировку в Берлинском филармоническом оркестре, одном из лучших музыкальных коллективов мира.

Аксель начал вторую часть. Крис, всегда считавший этот пестрый по тематизму музыкальный фрагмент наименее удачным, обрадовался, подумав, что Аксель сейчас оплошает, развеет очарование и наскучит публике. Тщетная надежда. Аксель сыграл возмущение, бунт, ярость, что придало средней части концерта Альбана Берга целостность и смысл. Если в первой части возникал образ ангела — умершего ребенка, то во второй описывалась скорбь родителей.

— Фантастика! Это затмевает самые лучшие записи.

Как двадцатилетний юноша сумел превзойти Ферра, Гримо, Менухина, Перлмана и всяких прочих Стернов?!

Концерт завершался истаивающей на кончике смычка реминисценцией баховского хорала, рождавшего in extremis[5] уверенность в том, что все, даже трагедия, ниспослано свыше. Поразительный для композитора-модерниста символ веры, но Акселю удалось передать его убедительно и проникновенно.

Публика устроила бурную овацию, оркестранты стучали смычками по пюпитрам. Смущенный австралиец хотел стушеваться, чтобы аплодисменты достались Альбану Бергу, ему казалось неуместным, что чествуют его, простого интерпретатора. Кланялся он неловко, но даже в этой неловкости сквозило изящество.

Крис, которому пришлось встать вместе со слушателями, рукоплескавшими Акселю, кусал губы, оглядываясь вокруг: скрипачу удалось зажечь невежественную публику, состоявшую из пловцов, завсегдатаев пляжей, а также местных жителей, додекафоническим опусом! После третьего вызова его терпение лопнуло; он проскользнул между взволнованными слушателями и, покинув импровизированную концертную площадку, устроенную среди пальм под открытым небом, направился к своей палатке.

По дороге он столкнулся с Полом Брауном из Нью-Йорка, организатором этих международных форумов.

— Ну что, Малыш Корто,[6] как тебе концерт?

Пол Браун прозвал Криса Малышом Корто, поскольку юный пианист был родом из Франции, а американские преподаватели традиционно воспринимали Корто как символ французской фортепианной школы.

— Аксель открыл для меня произведение, которого я не понимал!

— Мне кажется, ты раздосадован и вынужден сложить оружие. Надо полагать, это не привело тебя в восторг, ты не оценил музыку Берга и не восхитился исполнением Акселя.

— Восхищение не по моей части, предпочитаю состязание, борьбу, победу.

— Знаю. Вы с Акселем противоположности. Один безмятежно улыбается, другой работает в поте лица. Ты — борец, он — приверженец дзен. Для тебя жизнь — это борьба, Аксель же идет вперед, даже не подозревая об опасности.

Пол Браун взглянул на Криса. В свои девятнадцать темноглазый Крис к шапке рыжих волос, надменности балованного сынка и крепко сбитой, ничем не примечательной фигуре добавил ленноновские очки и мужественную, аккуратно подстриженную бородку, словно желая, чтобы окружающие видели в нем зрелого человека и относились с уважением.

— Так кто же прав? — спросил Крис.

— Боюсь, что ты.

— О-о…

— Да, Малыш Корто, даром, что ли, я американец? Неведение и доверчивость прекрасны, но малопригодны для этого мира. Чтобы начать делать карьеру, надо обладать талантом, но для развития достигнутого требуются решимость, честолюбие и алчное рвение. И тут нужна твоя ментальность!

— То есть ты считаешь, что я играю лучше, чем Аксель?

— Я этого не сказал. Никто не сыграет лучше Акселя. Но мне кажется, твоя карьера сложится удачнее, чем его.

Хотя за этим замечанием крылась та еще оговорка, считай приговор, Крис решил воспринять его как комплимент. Пол ударил себя по лбу и, радуясь своей догадке, воскликнул:

— Каин и Авель! Если бы я выбирал для вас имена, то предложил бы эти. Два брата с совершенно противоположными характерами: жесткий Каин и мягкий Авель.

В восторге от собственной сообразительности, американец, приоткрыв рот, воззрился на Криса в ожидании отклика. Крис пожал плечами и двинулся дальше, бросив:

— Уж лучше «Малыш Корто»! И надеюсь, слово «малыш» относится только к моему возрасту…

Утром в последнее воскресенье Крис вскочил с постели с взъерошенными волосами, снедаемый нетерпением: довольно спать, необходимо действовать. В мышцах его играл предстартовый зуд.

Накануне он опасался, что пропустит финальный старт, так как из дому ему сообщили, что во вторник ему предстоит прослушивание в престижном парижском концертном агентстве. Благоразумие требовало отправиться в путь тотчас по получении этого известия, ведь ему предстояло доплыть на пароходе до побережья, затем добраться до Бангкока — четыре часа пути — и, наконец, за двенадцать часов пересечь в самолете половину земного шара; даже при таком раскладе у него не останется времени, чтобы свыкнуться с разницей во времени между Таиландом и Францией. Но Крис отказался от этого благоразумного решения. Еще раз посмотрев график пересадок и убедившись, что успеет отплыть в воскресенье вечером, он умудрился ловко сохранить за собой возможность участвовать в соревновании.

Почему он решил подвергнуть себя такому стрессу? Ведь премия вовсе не представляла для него интереса, так как неделя с Берлинским симфоническим оркестром для пианиста мало что давала в концертном плане. Он жаждал вступить в сражение и бросить вызов Акселю, победить австралийца. Он не мог уехать, не доказав своего превосходства, не положив соперника на лопатки.

За завтраком, перешагнув через скамью, он уселся напротив скрипача. Аксель оторвался от тарелки.

— Здравствуй, Крис, рад тебя видеть! — воскликнул он.

Особый изгиб линии век Акселя придавая его улыбке нежность, способную нарушить девичий покой и обезоружить мужчин. В то же время открытый, прямой взгляд его синих глаз внушал собеседникам ощущение, что он видит их насквозь.

— Привет, Аксель. На аппетит сегодня не жалуешься?

— Почему ты спрашиваешь? Сегодня какой-то особенный день? Ах да, ралли! — со смехом сообразил он.

Смеясь, Аксель запрокидывал голову, открывая шею, будто для поцелуя.

У Криса в голове не укладываюсь, что Акселю совершенно плевать на соревнования. «Он просто смеется надо мной! Прикидывается беззаботным, но на самом деле только и думает о ралли».

— Не знаю, стоит ли идти, — признался Аксель. — Хочется после обеда поваляться с книгой на пляже, у меня с собой партитуры и недочитанная книга.

— Ты не можешь так отрываться от всех! — возмутился Крис. — Хотя публика и оценила твое сольное выступление, но такое соло в отрыве от других вряд ли примут с восторгом.

Аксель покраснел:

— Ты прав, прости, я буду участвовать. Спасибо, что наставил на путь истинный. Порой я веду себя чудовищно, думаю о себе, а не о товарищах.

— Думай лучше обо мне, уж я устрою тебе разгром, — пробормотал Крис себе под нос.


Состязание началось в девять. Каждому участнику выдали велосипед, план острова, где был указан первый ориентир: после старта они должны следовать от одного пункта к другому, в каждой точке получая информацию о том, как добраться до следующей, — вплоть до самого последнего тайника, где хранилось сокровище. Тому, кто первым вскроет пиратский сундук, достанется жетон с номером один, следующему — с номером два и так далее.

— Пусть победит сильнейший! — выкрикнул Пол Браун. Лицо его раскраснелось, на шее вздулись вены.

В бирюзовое небо взметнулась ракета.

Крис рванул со старта изо всех сил, будто это уже был финальный отрезок, он нажимал на педали, расталкивая соседей локтями.

После третьего этапа он возглавил гонку. Разгадка ребуса и поиск тайников казались ему детской игрой, но все же он не позволял себе ни расслабиться, ни сбавить скорость.

Одно обстоятельство раздражало его: за ним по пятам следовали Боб и Ким, техасец и кореец. «Я участвую в соревновании не для того, чтобы состязаться с этой парочкой, — с досадой ворчал он про себя. — Тубист и ударник!» Как все музыканты, Крис придерживался иерархии: верхние строчки занимали выдающиеся солисты — пианисты, скрипачи и виолончелисты; чуть ниже — флейтисты, альтисты, арфисты и всякие там кларнетисты; внизу — обслуга, исполнители, игравшие на второстепенных инструментах вроде тубы и ударных!

«Почему Аксель тащится в хвосте?» — гадал Крис.

Он судил о действиях ближнего по себе, вообразив, что Аксель намеренно сдерживает скорость, стартовав с задержкой, чтобы избежать соперничества с ним, Крисом; так, соревнуясь с отстающими, Аксель сохранял возможность сказать себе, что при желании мог бы его догнать.

— Мерзавец! Плут! Ничтожество! — бормотал Крис, привстав на педалях, чтобы преодолеть сложный участок.

После десятой отметки Крис, оглянувшись, заметил, что Аксель уже нагнал Боба и Кима.

«Ага, вот и он!»

Достоинства соперников подчеркивают важность соревнования и цену победы; видя, что Аксель вплотную подошел к лидерам, Крис ощутил прилив энергии.

Не обращая внимания на палящее солнце, на заключительных этапах он выложился полностью. Ребусы усложнялись, поэтому Ким и Боб, потерявшие время на разгадку, слились с основной группой; вскоре впереди остались лишь они с австралийцем. Гонка наконец превращалась в столь желанную для Криса дуэль.

«Дуэль, дуэт… Этот старый пень из Пастеллы решил, что в камерной музыке я спутаю эти понятия! „Дуэт — это ансамбль, господин Крис, а дуэль — это схватка с соперником“ — повторял этот старомодный тип! Ничего удивительного, что он прозябает на педагогической ниве, так и не добравшись до сцены, ведь ему невдомек, что все на свете — непрекращающаяся дуэль!»

Впрочем, именно так и вышло в прошлую среду, когда Пол Браун задал Акселю и Крису сонату Франка для скрипки и фортепиано. Едва они приступили к первой части, Крис понял, что Аксель играет сонату с таким пониманием и свежестью, будто закончил сочинять ее этим утром. Тогда он решил переключить внимание на себя, продемонстрировав все, на что способен как пианист, разнообразя нюансы, усиливая контрасты, беря темп скорее, чем следовало, играя сверхнежно, сверхмечтательно, сверхдинамично, манерно, перебарщивая, умело переиначивая интерпретацию музыки Сезара Франка, в то время как партия Акселя звучала скорее робко, без блеска. Задумка удалась: Криса осыпали комплиментами; только Пол Браун со скептической миной заметил французу, что понял смысл его маневра и считает это дешевкой.


Двадцатый ориентир! Условные знаки подсказали Крису, что сокровище, должно быть, находится на глубине, под коралловым рифом. Вот когда ему пригодится месяц тренировок. Он добрался до берега, опережая Акселя на четыре минуты, спрятал велосипед в кустах и побежал к обозначенной на карте бухточке.

Там, в плетеной кабинке, его дожидалось подводное снаряжение с этикеткой «Music and Sports in Winter».

«Отлично! Я попал в точку».

Оглядываясь каждые десять секунд, чтобы убедиться в своем преимуществе, он натянул гидрокостюм и ласты, навьючил акваланг, а затем приладил маску.

Внезапно показался Аксель. Крис как ужаленный кинулся в воду, стремясь сохранить лидерство, и, мощно отталкиваясь ластами, поплыл к кораллам.

«По моим выкладкам, это где-то на востоке».

Крис продвигался волнообразными движениями. Через сто метров он рефлекторно обернулся, чтобы посмотреть, где сейчас Аксель. Тот только что свернул на запад.

«На запад?.. Почему на запад?»

Если бы речь шла о ком-то другом, он не обратил бы внимания, но решение Акселя пробудило сомнения в его бурлящем мозгу.

Работая ногами, он размышлял, вновь перебирая фрагменты головоломки. И внезапно остановился: «Он прав!»

Крис повернул, сильными толчками пытаясь вновь набрать скорость, вокруг разбегались испуганные рыбки. Быть может, у него еще есть шанс, ведь Аксель идет вдоль скал, а он срежет путь по прямой.

Возле коралловой отмели ему показалось, что в водной стихии на изрядном расстоянии виднеется необычный предмет. Сундук? Он рванул вперед, рискуя задохнуться или растянуть связки.

Где-то справа Аксель огибал заросли кораллов, потом вдруг проскользнул между гигантскими массивами, которые ощетинились острыми веточками. Может, какая-то опасность заставила его резко отступить? Или с ним случился внезапный обморок? Может, он нечаянно оперся на шаткий выступ скаты? Камень покачнулся, за ним второй, и силуэт ныряльщика исчез в облаке обломков.

Крис колебался. Что делать? Плыть к Акселю? Помочь ему? Именно так его учили действовать, когда он получал сертификат ныряльщика. В то же время он жаждал удостовериться, что темное пятно внизу слева, на глубине десяти метров, и есть пиратский сундук.

Повинуясь правилам, он все же подплыл к взбаламученным водам, где бился Аксель. После обвала его ноги оказались зажаты в расщелине. Увидев Криса, он начат подавать ему тревожные сигналы.

— Хорошо-хорошо, сейчас помогу, — жестами показал Крис, — но сначала достану свидетельство моей победы, жетон номер один.

Аксель с округлившимися глазами протестовал, вновь взывая о помощи.

«Нет, старина, этот сценарий мне не подходит! — подумал Крис, забирая влево. — Знаю я этот фокус: я тебе помогу, а ты, как только выпутаешься, оттолкнешь меня и попытаешься захватить жетон с первым номером. Впрочем, ты прав, тебя не в чем упрекнуть, я поступил бы так же. Но поскольку выбор за мной, сперва я позабочусь о себе. До скорого, номер два!»

Крис поплыл прочь, а Аксель с искаженным лицом забился сильнее, он кричал, рискуя наглотаться воды и захлебнуться.

«Да он вполне нормальный, — веселился Крис, бросив взгляд на соперника, — чувствует, что проигрывает, и устраивает истерику».

Он не спеша, поднатужившись, открыл плотно закрытый сундук, где лежали латунные жетоны, отыскал жетон с цифрой один, сунул его в кармашек и затем медленно, упиваясь победой, направился к Акселю.

В нескольких метрах он заметил неладное: пузырьки воздуха поднимались от спины Акселя, а не от маски и тело было неподвижно. Что случилось?

По спине Криса пробежали мурашки. Что, если во время обвала перебило кислородные трубки? В панике юноша прибавил скорость, мощно толкаясь ластами. Слишком поздно: веки Акселя были сомкнуты, рот приоткрыт, тело безжизненно обмякло. Обломки скалы, зажавшие ноги, удерживали его на глубине.

В этот момент Крис заметил вдалеке тень. Ким рыскал в поисках последней метки.

Пианист быстро сообразил: если он останется здесь, придется объяснять, почему он сразу не пришел на помощь Акселю; если же незаметно улизнуть, на труп наткнется Ким.

Не взвешивая преимуществ, он нырнул за кораллы, чтобы его не застиг Ким, который как раз двинулся к месту происшествия. Крис добрался до пляжа и, укрывшись за пальмами, освободился от снаряжения, одновременно поглядывая за тем, что происходит в море и на суше, и опасаясь, что в любую секунду могут показаться другие участники соревнований.

Потом он бросился к велосипеду, поздравляя себя с тем, что удалось скрыться и Ким не сможет заявить, что Крис находился рядом с Акселем, и рванул что было сил. На последнем дыхании, с выпрыгивающим из груди сердцем, он домчался до лагеря и победно пересек линию финиша.

Его поздравили товарищи, которые не участвовали в ралли или же сошли с дистанции. К нему, улыбаясь, подошел Пол Браун с обгоревшей на солнце веснушчатой кожей, вспотевшим лбом и взмокшими подмышками.

— Браво, Крис! Я не удивлен, я ставил на тебя и на Акселя.

— Спасибо.

— Кто идет следом?

— Не знаю. В последний раз это был Ким. В какой-то момент я заметил, что Аксель подобрался ближе, но потом он отстал. Мне кажется, что Ким с Акселем борются за второе место, но где-то там, далеко. Когда я на финальном этапе покидал бухточку, ни один из них туда еще не добрался.

В глубине души он был в восторге от своей хитрости: эта мелкая ложь оправдает его отсутствие на месте происшествия и снимет с него всякую ответственность. Пол кивнул и знаком велел одному из помощников принести багаж.

— Знаешь ли ты, Малыш Корто, что тебе уже пора отчаливать? Даже не дожидаясь, пока вернутся остальные…

— Знаю. Почему ты думаешь, что я первый?

— Бери сумки, пароход ждет. Поздравляю. Желаю тебе удачи в жизни, в карьере, бесполезно все перечислять, я знаю, что ты всего достигнешь.

Он по-американски обнял юношу, прижав его к груди и похлопав по спине. С отвращением ощутив прикосновение дряблого живота, Крис решил, что в возрасте Пола ни за что не растолстеет.

— Рад был нашему знакомству, Крис.

— Я тоже, Пол, я тоже рад…

Даже такой ответ-эхо дался ему с трудом, так ему не терпелось смыться.

В последующие часы, на пароходе, в джипе, в самолете, он, озабоченный некоторыми опасениями, без конца выверял свою версию: следовало убедиться в основательности разработанного плана, опровергнуть обвинения, вообразить худшее и наметить пути отхода. Не слишком озабоченный судьбой Акселя, он думал о себе, только о себе, о возможной виновности или, скорее, о том, в чем его могут упрекнуть, если не поверят.

Не сомкнув в пути глаз, 4 сентября 1980 года он сошел по трапу самолета в парижском аэропорту и, когда миновал таможенный досмотр, решил, что спасен.

«Здесь меня уже не достанут, все позади. Ура!» На радостях он отбил в туалете чечетку, будто вновь одержал победу.

Стоя у движущейся ленты, по которой ехали чемоданы, он, в надежде на новые свершения, благожелательно взирал на мир, любуясь высокими белыми стенами, мраморными полами, блеском хромированных деталей, прозрачным потолком, сквозь который просачивался ртутный свет парижского дня. Вдруг за высокими стеклами, в зале прибытия, он заметил мать. Она высматривала его. Обеспокоенная задержкой, встревоженная тем, что не видит свое единственное дитя, она бросала вокруг отчаянные взгляды. Какая тревога! Сколько любви крылось за этим волнением!..

Он вздрогнул.

Там, в Сиднее, другая мать, с таким же встревоженным лицом, вот-вот узнает о смерти сына.

Сраженный очевидностью, он осознал, что Аксель умер и убил его он, Крис.

* * *

В июне 2001 года месье и мадам Бомон, торговцы предметами религиозных культов, вновь прибыли на несколько дней в Шанхай.

Они то и дело поднимали головы, отрывая взгляд от заваленного бумагами стола тикового дерева, чтобы сквозь слегка тонированную стеклянную стену с изумлением созерцать ошеломляющий двадцатимиллионный китайский мегаполис. До самого горизонта перед ними тянулось хаотическое нагромождение жилых домов и административных зданий, ощетинившихся антеннами, облепленных рекламными плакатами и идеограммами, дымящийся каменный лес, где небоскребы напоминали мечи, пронзающие облака.

— Дорогая, видишь там внизу светящееся здание в форме ракеты? Этажей пятьдесят как минимум, так?

— Как минимум, — подтвердила мадам Бомон.

Мадемуазель Ми — на благоуханном французском, с краткими, нежно звучащими гласными — вернула коммерсантов к делу:

— Господа, можно подвести итог вашему списку?

— Приступайте. — Бомон разговаривал с поставщицей по-королевски снисходительно.

— Приступайте, — добавила мадам Бомон, имевшая привычку, чтобы не раздражать мужа, повторять последнее слово произнесенной им фразы.

Мадемуазель Ми с уверенностью первой ученицы подчеркнула ручкой каждый пункт списка.

— Таким образом, вы отобрали: брелки для ключей со святой Ритой, соответственно пятнадцать тысяч штук из металла и пятнадцать тысяч из резины; автомобильные номера со святой Ритой — четыре тысячи штук; четки (двадцать две бусины и кулон с изображением святой) — пятьдесят тысяч; а также mug[7] — четыре тысячи; подставки для яиц — четыре тысячи; подсвечники — пять тысяч и чаши — десять тысяч. И на пробу по цене в один доллар я добавляю сто махровых нагрудников со святой Ритой для младенцев-пачкунов. Не хотите ли взять на пробу превосходную статуэтку святой Риты размером шесть сантиметров — чтобы ставить в автомобиле? Клейкое основание позволяет закреплять ее где угодно.

— Сколько?

— Четыре доллара. Низкая цена при фантастическом качестве. Посеребренный металл.

Мадемуазель Ми произнесла «посеребренный металл» с придыханием, будто речь шла о чистом серебре.

— Добавьте тысячу штук, порой среди водителей встречаются истинно верующие, — сказал месье Бомон.

— А эмблемы святой Риты?

— Во Франции они больше не в ходу.

Мадам Бомон внезапно взвизгнула:

— А коробочки для пилюль?

— Для пи… для чего? — спросила мадемуазель Ми, не расслышавшая слова.

— Коробочки для пилюль! Больные — те, кто поклоняется святой Рите, творящей чудеса, — часто принимают медицинские препараты. Мне кажется, среди них коробочки будут пользоваться спросом.

— Прибавьте сорок тысяч штук, мадемуазель. И подведем черту! — приказан месье Бомон.

Китаянка протянула им бланк заказа, месье Бомон, пунцовый от сознания собственной значимости, подписал.

— Вероятно, мы сможем поприветствовать мистера Ланга?

— Разумеется, — подтвердила мадемуазель Ми, — ведь президент обещан вам.

— Мы так давно работаем вместе… Буду рад пожать ему руку, — произнес месье Бомон.

— Ах этот таинственный мистер Ланг, — просюсюкала мадам Бомон.

Как бы то ни было, мадемуазель Ми воздержалась от комментариев; ей вовсе не казалось, что в ее хозяине, мистере Ланге, есть что-то таинственное, напротив, это был отъявленный мерзавец, каких свет не видывал!

Предупредив по телефону секретаря президента компании, она вышла из комнаты.

Пока французы обменивались восхищенными возгласами по поводу панорамы, за их спинами появился человек.

— Добрый день, — произнес он тонким голосом.

Бомоны обернулись, готовые рассыпаться в любезностях, но вид человека в кресле на колесиках, с пренебрежением разглядывавшего их, пресек их порыв.

Темная одежда, испещренная жирными пятнами, трехдневная щетина, подчеркивавшая нездоровый цвет лица… глаза мистера Ланга были скрыты за темными очками, волосы — если они еще остались — под бесформенной шляпой, а эмоции — если таковые имелись в наличии — под маской суровости. Его левая рука приводила в движение кресло. Что произошло с его ногами и правой рукой, неизвестно, ясно было одно: тощие, деформированные члены неподвижны. Не человек, а карикатура, набросок, эскиз человека, попавшего в переплет.

— Не желаете ли осмотреть наши мастерские?

Потрясенная мадам Бомон подумала, что человек нарочно выработал такой скрипучий, лишенный тембра голос, неприятный, будто ногтем скребут по стеклу. Она вцепилась пальцами в руку мужа.

— Не желаете? — настаивал Ланг, раздраженный молчанием французов.

Месье Бомон дернулся, будто приходя в себя.

— С удовольствием, — выдавил он.

— Удово… — пробормотала мадам Бомон.

Мистер Ланг тотчас покатил к лифту, что, видимо, являлось приглашением следовать за ним. Бомоны переглянулись. Обескураженные, охваченные смутной неловкостью, они уже не могли вести себя нормально. Они не испытывали теплой волны сострадания, обычно охватывавшей их при виде больных. В Ланге они ощутили такую яростную ожесточенность, что едва не ставили ему в вину недуг, упрекая в том, что к своему арсеналу он добавил и откровенный агрессивный вызов, и крайнюю наглость.

Оказавшись в подземном ярусе, Ланг выкатился из лифта, разъяренный тем, что спустился на двадцать пять этажей, дыша одним воздухом с этими туристами, и указал на залитую неоновым светом мастерскую, где трудилась сотня китайцев:

— Вот здесь мы производим нашу продукцию.

— Но почему именно святая Рита? — спросил месье Бомон со слащавой вежливостью.

Он бросил победный взгляд на жену, так как был уверен, что столь ловко заданный вопрос позволит мистеру Лангу заговорить о своем увечье и благодаря этому несколько очеловечиться.

— Ниша была свободна, — безапелляционно отрезал мистер Ланг.

— Что, простите?

— Да, на рынке преобладали Иисус и Дева Мария. По данным маркетинга, в Европе все святые вышли из моды, кроме святой Риты и святого Иуды.

— Святого Иуды?

Супруги Бомон никогда в жизни не слышали о таком святом и не продавали его изображений. Раздраженный подобным невежеством, мистер Ланг рявкнул:

— Святой покровитель автостоянок! Именно к святому Иуде нужно обращаться, когда вы не можете найти места на парковке. Этот святой не слишком востребован, и у него найдется для вас время. Он быстро все устроит.

— Вот как? И что, правда действует?

— Шутить изволите? Я объясняю вам, что нужно впаривать покупателю, чтобы его продать. Разве мадемуазель Ми не объяснила вам?

— Нет.

— Дура! Завтра же уволю.

Мадам Бомон, разглядевшая предмет, вынутый рабочим из формы, вспыхнула до корней волос.

— Но… Но ведь…

— Да, это мы тоже производим, — подтвердил мистер Ланг, — порноаксессуары. Вас это интересует?

Месье Бомон в свою очередь разглядел пластиковый фаллос, внедренный между женских силиконовых ягодиц.

— Фу, какая гадость!

— Ошибаетесь, — откликнулся Ланг, — это великолепные изделия, столь же качественные, как наши религиозные аксессуары. Когда мы производим такой муляж, как вы понимаете, речь идет о тех же самых материалах и технологических процессах.

— Это кощунство! Подумать только, наша святая Рита рядом с этим… и этим…

— А чем святая Рита отличается от нас? Месье, вы что, торгуете оптом только предметами культа? Жаль, ведь когда занимаешься коммерцией…

Зазвонил телефон. Ланг выслушал то, что ему сказали, и, не сказав ни слова, положил трубку, а потом, явно утратив интерес к Бомонам, бросил:

— Я к себе.

Не успели французы пробормотать «до свидания», как за ним затворились двери лифта.

Вернувшись в свой кабинет, Ланг направился к секретарю, тощему и долговязому, в ниточку вытянувшемуся корейцу лет двадцати пяти.

— Итак?

— Они его обнаружили.

Секретарь впервые увидел, как патрон смеется: губы мистера Ланга разомкнулись, и в образовавшуюся трещину из горла прорвался смешок.

— Наконец-то!

Молодой человек, убежденный, что угодил тирану, выложил информацию, которой располагал:

— Он работает совсем в иной сфере, а не там, где мы искали. Вы ведь говорили о классической музыке, так?

— Да. И чем он занимается? Он что, обратился к эстраде?

— Его деятельность теперь не имеет ничего общего с искусством. Вот буклет, касающийся рода его занятий.

Мистер Ланг схватил документ. Брови на его обычно столь бесстрастном лице поднялись.

— Вы уверены, что это именно он?

— Абсолютно.

Ланг покачал головой:

— Я хочу туда поехать. Немедленно. Забронируйте мне билет на самолет.

Секретарь скользнул к столу и взял телефонную трубку. Пока он набирал номер, Ланг небрежно заметил:

— С сегодняшнего вечера мадемуазель Ми больше у нас не работает. Уволена за профессиональную некомпетентность.

Секретарь соединился с бюро путешествий.

— Я хочу забронировать билет во Францию. Город Аннеси… Нет прямого рейса? Вы уверены? Нужно лететь: Шанхай-Париж, потом Париж-Гренобль и затем на машине до Аннеси? Или еще Шанхай-Женева и оттуда на такси?

Прикрыв рукой телефонную трубку, он спросил шефа:

— Вам подходит это?

Делец, сколотивший состояние на религии и порнухе, кивнул.

— Хорошо, — заговорил секретарь, — Шанхай-Женева, самый ранний рейс. Бизнес-класс. На имя Ланга. Акселя Ланга.

Подъехав к окну, Аксель вертел проспект, переданный ему секретарем, пытаясь в дневном свете разглядеть на мелких фотографиях человека, которого разыскивал долгие месяцы и воспоминания о котором преследовали его двадцать лет.

Его массажист Сунил, тучный громила, эксчемпион по дзюдо, хлопнув в ладоши, прервал его занятие:

— Пора на массаж, господин.

Несколько минут спустя умащенный маслом Аксель подвергался ежедневной процедуре, необходимой для реабилитации. Под столом, на уровне отверстия для лица, он положил рекламный буклет и читал его нараспев, словно заучивая наизусть.

— Похоже, сегодня, мистер Ланг, настроение у вас получше, чем обычно?

«Во что вмешивается этот идиот? — пробурчал Аксель. — Каким боком этого болвана касается, весел я сегодня или, как обычно, не в духе? Он ведь массажист, а не психиатр!»

Когда через пять минут Аксель вновь принялся напевать, бывший дзюдоист из симпатии к пациенту осмелился повторить свой вопрос, полагая, что тот будет рад поделиться хорошим настроением.

— Что вас так обрадовало, мистер Ланг?

— Надежда. Я поклялся, что, заработав первый миллиард, исполню мечту. Свою мечту.

— Вот как? Поздравляю. Я хочу сказать, поздравляю с миллиардом.

— Мне больно, кретин!

— Простите. А что это за мечта?

— Отправиться во Францию.

— Понимаю…

— В Аннеси.

— Не знаю такого места.

— Я тоже. На виллу «Сократ».

— Вилла «Сократ» — что это? — спросил массажист тягучим голосом. — Ресторан? Центр талассотерапии? Клиника акупунктуры?

— Ничего подобного. Просто место, где я смогу отомстить. Я колеблюсь между пыткой и убийством.

— Какой вы шутник, мистер Ланг!

Смех гиганта звучал фальшиво; его переливы выдавали скорее глупость, чем радость. Аксель подумал, что за шесть месяцев сеансов массажа его достала безмятежность бывшего борца, тупые высказывания и потные руки придурка. Завтра перед отъездом он его уберет.

Умиротворенный, он снова принялся рассматривать фото из буклета, где люди в возрасте, обнявшись, позировали перед объективом. Где же он? Который из них? Как теперь выглядит Крис?

* * *

Из динамиков лился концерт «Памяти ангела» — едва уловимый, робкий, мимолетный. Не звучащая музыка, а скорее воспоминание. В своей комнате под самой крышей Крис никогда не позволял себе усиливать громкость, так как в этом большом деревянном доме, прилепившемся к горе, звуки разносились повсюду, а ему не хотелось, чтобы кто-либо из подростков, вверенных его попечению на вилле «Сократ», заявился и оскорбил его, раскритиковав его вкус. Не потому, что он стыдился: просто это произведение было частью его внутреннего мира, а туда он никого не хотел пускать.

Потрескивание дешевого плеера, плоское звучание скрипки, оркестр, спрессованный в звуковую магму, — но ему было достаточно этого, чтобы воскресить концерт, высвободить воспоминания. Крис слушал диск, как разглядывают старые цветные снимки, и превращал музыку в средство передачи мечты.

С тех пор как умер Аксель, он беспрестанно думал о нем. Поначалу это ограничивалось малым, составляло тонкую струйку в его памяти, но со временем ручеек превратился в широкую могучую реку. Аксель, гениальный, приветливый, совершенный, отныне занимал существенное место в сознании Криса, превратившись в икону, в святого, едва ли не бога, к которому неверующий Крис обращался в затруднительных случаях.

Сидя перед небольшим письменным столом, куда падал дневной свет, Крис наслаждался любимым зрелищем — пейзажем, где непрерывно сменялись времена года. В наклонном окне мансарды можно было видеть скорее небо и воду, чем землю. Окно в бесконечность? Меж крутых берегов дремало озеро Аннеси, в ясном небе парили орлы. Окруженные елями дома, взбегавшие вверх на том берегу, на фоне темного луга выглядели кирпичиками, а выше, там, где расстояние делало их призрачными, благодаря светлым крышам они напоминали стадо белых вершин.

— Эй, Крис! Иди-ка скорей, у нас проблема.

В дверях появилась Лора, коллега-воспитательница, расхаживавшая в болтавшихся на ней джинсах «лолита» и широченной футболке, подчеркивавшей худобу.

Он последовал за ней. Молча, чтобы их не услышали обитатели пансиона, они помчались в директорский кабинет, единственную изолированную комнату во всем шале.

Когда собрались все семь воспитателей, Монтино, основатель заведения, объявил:

— Сбежал Карим, новенький. Его с утра нигде нет: ни в постели, ни в мастерской, ни в риге.

— Нужно сообщить в жандармерию! — воскликнула Лора.

Монтино нахмурился:

— Как можно позже; Лора, прежде поищем сами. Нехорошо отправлять жандармов за мальчишкой, который в прошлом нередко имел дело с полицией. Он или забьется поглубже в укрытие, или разозлит их, или, если его поймают, затаит обиду на нас, решив, что мы с копами заодно. Тогда все насмарку. Мы утратим на него всякое влияние.

Собравшиеся, включая Лору, согласились. В центре для трудных подростков, куда попадали несовершеннолетние, пристрастившиеся к наркотикам, избитые, изнасилованные, совершившие правонарушения, увлеченные нелегкой задачей воспитатели, поступаясь собственным эго, признавали, что могут оказаться не правы. Ребенок здесь был важнее.

— Полагаю, что кому-то из вас удалось установить с ним контакт. Кто хоть немного знал его?

Крис поднял руку.

— Да, Крис, расскажи, что тебе известно.

— Боюсь, речь идет не о бегстве.

— Что ты имеешь в виду? — встревожился Монтино.

— У Карима явные суицидные наклонности.

Пораженные воспитатели встретили это заявление молчанием. Потом специалисты, усевшись вокруг стола, принялись размышлять, каким способом Карим мог попытаться свести счеты с жизнью.


Через двадцать минут Крис уже спускался к железной дороге, проходившей ниже виллы «Сократ». Чтобы определить направление поиска, он поставил себя на место Карима, мальчишки, выросшего в неблагополучном квартале. Поскольку тяга к смерти свидетельствует о регрессивном поведении, о поступке, нацеленном на обретение детства, нужно было отыскать в столь экзотическом для мальчика альпийском пейзаже уголок, который напоминал бы ему родные места, парижский пригород. В этом плане железная дорога представляла собой универсальный элемент. И в городе, и в деревне у нее один и тот же запах — смесь масла, угля и органических отходов. Те же плакаты над железными рельсами. Тот же наводящий страх грохот надвигающегося поезда.

Он двинулся вдоль узкой реки, которая, журча и пенясь, извивалась в каменистом русле, берега местами поросли зеленой колышущейся травой. В лицо хлестал ледяной ветер. Зима явно была не за горами.

Добравшись до рельсов, Крис огляделся по сторонам: никого.

Вдруг вдали он увидел то, что также могло привлечь сорванца: мост через железнодорожные пути. Вспомнив, как выглядит это место, Крис окончательно уверился: Карим должен быть именно там, он поджидает поезд, чтобы броситься под колеса.

Стараясь держаться незаметно, Крис бегом преодолел километровый отрезок пути до моста. Верный расчет! На мосту он различил силуэт человека, глядящего вдаль.

Подобравшись к Кариму сзади, Крис заговорил с ним, только когда до мальчика можно было дотянуться рукой.

— Карим, похоже, нынче у тебя выдалось не лучшее утро.

Подросток повернулся; он испытывал противоречивые чувства: ярость, что его обнаружили, удивление при виде Криса, к которому он питал симпатию, и горечь, вызванную словами воспитателя.

— Что, скверно тебе, да? Скверно? — тихо спросил Крис.

Кариму хотелось сказать «да», но согласиться означало ответить, а он больше не хотел никому отвечать.

— Это твоя жизнь, Карим, ты делаешь с ней что хочешь.

Крис понимал, что паренек охвачен чувством протеста.

— Я не хочу влиять на твое решение или портить тебе мгновения, которые ты проведешь здесь. Проблема в том, что я останусь с тобой и, когда появится поезд, помешаю тебе спрыгнуть. Согласен, я зануда.

Карим отвернулся, раздраженный тем, что Крис угадал его мысли.

— Так вот, Карим, я предлагаю такой уговор: я готов там, наверху, угостить тебя.

Он указал на расположенную на склоне таверну — красное пятнышко на отчаянно крутом косогоре.

— Там мы сможем немного поболтать. А потом ты поступишь, как сочтешь нужным.

— Я вернусь сюда! — выкрикнул Карим, желая доказать, что он не слабак и не флюгер, что держится принятого решения.

— По рукам, — заключил Крис. — Захочешь — вернешься сюда, и я оставлю тебя в покое. Но прежде пойдем выпьем кофе или горячего шоколада.

— Поклянись, что потом отстанешь от меня!

— Клянусь!

Напускная мальчишеская гордость была удовлетворена, Карим сунул руки в карманы, сгорбился и опустил голову, что означало «иду с тобой».

Наверху какой-то человек весьма заинтересованно наблюдал за этой сценой с террасы таверны. Убедившись, что пара направляется в эту сторону, он откатился в своем инвалидном кресле вглубь заведения и в надежде остаться незамеченным втиснулся между двумя выступающими балками.

Войдя в помещение с красными клетчатыми скатертями и занавесками, где на подоконниках были расставлены альпийские коровьи колокольчики, Карим понял, что это кафе, по двум деталям: на барной стойке стояла кофеварка, а возле туалета — электрический бильярд.

Крис заказал две порции горячего шоколада, и, прежде чем отхлебнуть, они обхватили керамические чашки замерзшими руками.

— Почему ты хочешь убить себя? — заговорил Крис.

— Потому что я ни на что не гожусь, совершаю идиотские поступки.

— Тебе сколько лет?

— Шестнадцать.

— Значит, можно сказать, что до шестнадцати ты тупил. Но теперь…

— Скажешь тоже! Если ты выкован из железа, то таким и останешься. Если ты дубина, тут ничего не изменишь. А если, как я, из говна, останешься говном.

— А вот и нет. Люди меняются. И я тому живое доказательство.

— Ты? Да ты всегда такой был.

— Ну да, я всегда такой был, вроде святого Бернара, который сперва думал о других, а уж потом о себе. Представь себе, когда мне было столько лет, как тебе, я плевать на всех хотел, переступал через любого и думал лишь о собственной персоне.

— Ты это говоришь, чтобы мне…

— Я говорю это, Карим, потому что это правда. Мы способны меняться. Если человек осознает, что вел себя скверно, он становится лучше. Мы свободны, Карим, свободны!

— Я, что ли, свободен? Да как только мне стукнет восемнадцать, меня тут же упекут в тюрягу. И будут правы. Я не собираюсь этого дожидаться.

— Ты не веришь в искупление?

— Ты это о чем?

У затаившегося в двух метрах от них, старающегося не упустить ни слова Акселя перехватило дыхание. Он забился поглубже в свой закуток, чтобы подслушивать без помех.

— Переломи судьбу, Карим, вот о чем я. Вор может сделаться честным человеком, убийца — понять, что творил зло, и впредь жить иначе. Пускай ты, Карим, начал с хулиганства, грабежей, краж со взломом и продажи наркоты, это не значит, что тебе чуждо добро. То, что ты противен сам себе, доказывает это. Действительно скверные люди обычно считают, что они в полном порядке. Придурки вообще не ведают, что они придурки. Так что ты, прости за прямоту, перешел на высший уровень. Я в тебя верю, Карим. И чем смогу — помогу, даю слово.

Они умолкли. Карим начал согреваться благодаря горячему шоколаду и пылким словам Криса.

Чтобы не впасть в сантименты и, по его понятиям, выказать себя сильным, он решил оказать сопротивление.

— Ты кто вообще такой? Чего ты ко мне пристал? Ты что, мой брат?

— Не совсем!

— Это что значит?

— Я могу чувствовать, что ты мне брат, даже если между нами нет кровного родства.

— Шут гороховый! Братья бывают только по крови, а остальное не в счет.

— Ах вот как! А то ты в своем квартале не видел, как дерутся и ненавидят друг друга родные братья! А у тебя в семье, твои братья, что они для тебя сделали?

— Они еще маленькие, я самый старший.

— И ты покончишь с собой. Браво! Идеальный старший брат!

— Ну, это… это мое дело, как поступать.

— Как бы не так! Ты знаешь историю двух братьев, Каина и Авеля?

— Спрашиваешь! Про это есть в Коране.

— В Библии тоже. Эти сыновья Адама и Евы жили себе тихо-мирно до той ссоры из-за жертвы. Первый, Авель, принес Богу в жертву животное из своего стада, а Каин — выращенные им фрукты и овощи. Ну, Бог, непонятно почему, принял жертву Авеля и отказался от подношения Каина. Сам знаешь, жизнь такая штука — несправедливость, непредсказуемость, неравенство. Приходится смириться. Но вот Каин, очень гордый, не принял это: он взорвался, взбунтовался. Бог обругал его, посоветовав успокоиться. Не тут-то было. В приступе гнева Каин из зависти убил своего брата Авеля. И тут на месте преступления — когда было уже поздно — Бог спрашивает, где его брат. Каин с насмешкой отвечает: «Разве я сторож брату моему?» Так ведь он и впрямь им был, только не понимал этого, он не думал, что люди — это большая семья. Всякий человек отвечает за другого, и за своего брата, и за других. Убить — значит забыть об этом. Быть жестоким — значит забыть это. Но я не хочу забывать: я твой сторож, Карим, и я не дам тебе упасть. А ты — сторож своим младшим братьям: ты не можешь бросить их, более того, должен им помогать.

— Ладно… И что дальше?

— Бог сослал Каина на землю, где он работал, терзаясь угрызениями совести и плодя детей; люди вплоть до Ноя считаются его потомками. Так что жестокость все усиливается. И жизни без жестокости не бывает, только ее надо обуздывать.

— Когда я сказал «что дальше?», то имел в виду себя, а не Каина!

— Вернешься со мной. Ты доверяешь мне, ты доверяешь себе. Может, тебе удастся стать самим собой, настоящим Каримом, а не тем, кого сотворили проходимцы, что заправляют в твоем квартале.

— Ты что, веришь в Бога?

— Нет. Но мне нравятся истории, которые помогают мне стать не таким одиноким и глупым.

— А вот я верю в Бога! — сказал Карим, гордясь, что может высказать свои убеждения и подтвердить превосходство.

По его реакции Крис понял, что победил: парень не станет возвращаться на мост, чтобы броситься под поезд.

Немного погодя они покинули таверну и бок о бок, порой соприкасаясь плечами, двинулись вверх по тропе к вилле «Сократ».

Аксель нагнулся, чтобы проследить, как они скрылись вдали. В его мозгу маячило единственное слово: «разочарован», да, «глубоко разочарован», он вовсе не предполагал, что столкнется с Крисом при таких обстоятельствах.

Ведь и он тоже переменился.

Но где же ликование, которое он жаждал ощутить? Отчего близость мести его более не воодушевляет? Отчего при мысли, что он нанесет удар, в нем больше не вздымается темная радость? Ничего, он снова обретет ее!..


Задуманный специально, чтобы у человека создавалось впечатление, будто он плавает прямо посреди альпийской природы, между поросшими травой горными склонами и раскинувшимся на солнце озером, под спокойным присмотром гор в снежных шапках, бассейн со стеклянными стенами казался в этот день изолированным от внешнего мира: туман так плотно обступил гостиницу, что стекло под воздействием холода покрылось теплыми каплями, совершенно скрывшими вид на долину.

По дорожкам большого бассейна сновали несколько пловцов, мягко нанизывавших гребки и не обращавших внимания друг на друга. Старик с раздутым животом, нависавшим над рахитичными ногами, описывая руками медленные круги, стоял под вышкой для прыжков в воду, напоминая какое-то насекомое.

Похожий на гигантского младенца с соской тренер с толстыми, мягкими и гладкими ляжками сидел на высоком стуле, что позволяло ему наблюдать за происходящим в бассейне, и дремал, зажав в зубах свисток.

Закутанный в халат Аксель в сопровождении служащего, довезшего его кресло до малого бассейна, наблюдал за интересующим его объектом.

Крис в воде занимался восьмидесятилетней дамой, разбитой ревматизмом. Поддерживая ее, он пользовался легкостью, дарованной погружением, чтобы заставить ее совершать движения, на которые она была не способна на твердой земле, укрепить ее мышцы и сухожилия. Водная терапия — сравнительно новый метод, и Крис если не изобрел его, то все же был одним из немногих, кто его практиковал.

Аксель отметил эту деталь в гостинице, когда потребовал предоставить ему человека для помощи в повседневных делах. В предложенном директором списке он отметил, что Крис фигурирует в разделе «Новинка. Водный массаж».

— Да, — подтвердил директор, — это тот самый парень, который вкалывает на вилле «Сократ»: это такой центр для трудных подростков. Будто встречаются легкие подростки! Ладно, замнем. Как раз Криса я бы вам порекомендовал. Им все довольны. Записать вас к нему?

— Пожалуйста, запишите, но как постояльца отеля, не указывая мое имя.

Аксель хотел воспользоваться этой встречей. Если объявить свою фамилию, Крис тут же поймет, кто он такой, а если скрыть, то не сразу разберется, кто перед ним, и тогда его ждет изысканный сюрприз.

Аксель изучал противника, воспользовавшись тем, что Крис поглощен своим занятием и его можно как следует рассмотреть, не будучи замеченным. Какая благожелательность! Как он любезен с этой помятой динозаврихой… Еще одна незнакомка… Даже по отношению к собственной матери он вряд ли мог выказать большую нежность и предупредительность! Невозможно! Склонившись к ее потасканному лицу, он ворочает этот скелет, как влюбленный танцор, заглядывает партнерше в глаза, давая ей ощутить блаженство движения. А как он выглядит! Сорок лет, загар, подчеркивающий лучики морщинок в уголках глаз, шапка рыжих волос. Со времен юности Крис не прибавил ни унции жира. Четко очерченные выпуклые мускулы, подтянутый живот, широкие плечи, узкая талия, грудь с редкими волосками, такое же обрамление по низу живота и торсу. Аксель глаз не может оторвать, в то же время ожесточение побуждает его сравнивать это тело со своим. Больше всего он завидует превосходно очерченным ногам и упругим ягодицам Криса; вследствие паралича его собственные ягодицы и бедра, лишенные привычных функций, обмякли и атрофировались.

«А кто виноват?» — в ярости шепчет Аксель, разминая правой рукой тощие, как стальной прут, конечности.

Атлетическое сложение Криса лишь укрепляет его решимость: никакой жалости.

Сгорбившись, Аксель лелеет планы мести, когда Крис, заметив пациента, дотронулся до его руки:

— Теперь вы, месье.

Встревоженный Аксель поднимает голову. Что, если Крис сейчас узнает его?

— Меня зовут Крис, в течение часа я буду делать вам массаж. Согласны?

Аксель кивает.

— Как вас зовут?

Аксель называет первое пришедшее в голову имя: Альбан.

Он кусает губы. Вот идиотизм! Он сказал «Альбан», мучимый общим для них воспоминанием о том, как в присутствии Криса он исполнял концерт «Памяти ангела» Альбана Берга! Прокол столь очевиден, что Крис тотчас его вычислит.

— Альбан, я помогу вам войти в воду. Позвольте мне подкатить ваше кресло, а по ступенькам я снесу вас на руках. Хорошо?

— Мм… ладно.

Крис не узнал его. Украдкой взглянув на него, Аксель понял: с одной стороны, Крис не ожидал его увидеть, с другой — он проявляет суперпрофессиональную предупредительность, стараясь никоим образом не выдать, что шокирован или испытывает отвращение к немощности пациента. Из опасения унизить его он концентрирует внимание на технических деталях, помогая снять халат, убрать железную подножку, стараясь поудобнее обхватить тело.

Успокоенный Аксель решает расслабиться, отдавшись попечению Криса.

Уже в воде тот спрашивает у него, нет ли противопоказаний, может, следует избегать каких-либо жестов. Аксель мотает головой. Тогда Крис велит ему закрыть глаза и начинает сеанс, тихим голосом объясняя каждое движение.

Этот шепот на ухо смущает Акселя. Обычно двое перешептываются, закрыв глаза, при этом их почти обнаженные тела соприкасаются, когда речь идет о любовных отношениях. Но сейчас он в руках своего злейшего врага, человека, чья беспечная надменность некогда едва не убила его. Нелепо… слишком нелепо…

Меж тем в этой неловкости нет ничего болезненного. Напротив. У Акселя создается впечатление, что, став с помощью Криса легче весом, он тем самым освободился от собственного недуга. Он парит, переворачивается, кружится. Этот незапланированный благотворный сеанс возвращает ему ощущения детства, первые занятия с отцом в сиднейском бассейне, хрупкое тельце мальчика рядом с огромным, внушительным телом взрослого мужчины, их вылазки на океанские просторы в Уайтхэвен-бич, когда он, совсем малыш, взволнованный этим контактом, цеплялся за плечи мужчины, плывущего брассом.

Как странно вновь испытать это доверие, оказавшись бок о бок с собственным убийцей… Что, если попытка реванша сведется к ежедневным, до смертного часа, сеансам Криса, ставшего его рабом… Не превратится ли это в такую же пытку для мстителя, как для его жертвы?

— Альбан, как вы себя чувствуете?

Аксель открывает глаза. Лицо Криса, укачивавшего на руках своего пациента, находится сантиметрах в двадцати.

— Хорошо, очень хорошо.

Взгляды их скрещиваются, потом Крис спрашивает, указывая на ноги Акселя:

— Что с вами случилось?

— Несчастный случай, двадцать лет назад.

Крис вздрагивает. Не потому, что догадывается, кто перед ним, просто этот срок — двадцать лет — пробуждает в нем воспоминания. Аксель пытается отвлечь его внимание.

— Как вам пришло в голову заняться этой практикой — водной мануальной терапией?

— О, я не знаю… хотелось придумать что-то полезное, что можно делать в воде.

— Почему? А что, в воде можно делать что-то дурное?

Крис, отстранившийся, чтобы ответить на улыбку пловчихи, стоящей под душем, не отвечает. Аксель продолжает:

— Со мной несчастье случилось именно в воде.

Крис оборачивается и, оцепенев, озадаченно смотрит на него; вначале в его взгляде мелькает подозрение, потом тревога и, наконец, ужас. Аксель выдерживает его взгляд. Он видит, что Крис понял все; будто над его памятью поднялась завеса, постепенно впуская свет. Сглотнув слюну, выцветшим голосом спрашивает:

— Это ты, Аксель?

— Да.

На глаза Криса наворачиваются слезы. Он пытается сдержать улыбку.

— Значит, ты… ты жив?

— А ты что думал?! — восклицает Аксель.

За двадцать лет австралийцу, уверенному, что Крис в курсе всего, что последовало за инцидентом под водой, не приходило в голову, что тот может не знать.

Крис опускает голову, будто подставляя затылок под удар.

— Я думал, что…

— Разве я похож на покойника? Скорее на инвалида, разве нет? Меня вытащили из воды и вернули к жизни, пять месяцев я провалялся в коме, а когда пришел в сознание, то был как овощ. Мне пришлось учиться всему — точнее, учиться заново: говорить, писать, считать, двигаться. Мозг не был поврежден. Зато… — он указывает на свою негнущуюся правую руку, — со скрипкой покончено. — Палец направлен вниз, на ноги. — Со спортом тоже.

Аксель, усмехнувшись, переводит взгляд на купальные трусы, открывающие бессильно висящие, хилые конечности.

— И с сексом. Хотя тут я даже не успел войти во вкус.

Удрученном этими признаниями, Крису вдруг становится неловко прикасаться к Акселю. Он аккуратно и уважительно усаживает его на ступеньки бассейна.

— О, я так рад, что ты жив, так рад!

Он смотрит на жалкое тело, блеклые волосы, по спине пробегает холодок: бедный Аксель, некогда безупречная гармония его лица сменилась затвердевшей маской, перекошенные черты отражают уже не чувства, а лишь мертвенные, жестокие последствия несчастного случая.

— Как думаешь, сможешь ли ты когда-нибудь простить меня?

— А что это изменит? — враждебным тоном возражает Аксель.

Крис в замешательстве размышляет.

Аксель, чуя закипающую внутри ярость, упорно настаивает:

— Что это изменит? Если я тебя прощу, ко мне что, вернется мое тело, музыка, потерянные годы?

— Нет…

— Ах, так, может, это облегчит твою участь? Ну да, тебе явно станет легче жить.

— Нет, моя жизнь по моей вине разрушена навсегда.

— Тогда что это изменит? Скажи! Да, скажи мне наконец!!

Аксель переходит на крик, не в силах контролировать себя. Голос его с металлическим призвуком мечется под влажными сводами бассейна. Старик прекращает описывать свои круги, а младенчески упитанный тренер наклоняется, готовый слезть со стула, чтобы вмешаться.

Аксель и Крис некоторое время молча смотрят друг на друга. В конце концов Крис со вздохом произносит:

— Ты прав. Это ничего не изменит.

— О-о, так я не стану тебя прощать. Не за этим я сюда прибыл.

Крис вновь бросает на него взгляд. Ему вдруг становится ясно, что Аксель предпринял такое путешествие лишь для того, чтобы осуществить некий план.

— Чего ты хочешь?

— Встретимся в девятнадцать тридцать в ресторане «Гризли» рядом с моим отелем.


Вернувшись на виллу «Сократ», Крис повидался с Каримом в столярной мастерской; они дружески поболтали, и он поднялся к себе, чтобы переодеться к вечеру.

Он не знал, чего ждать от этой встречи. Не знал, что думать после сегодняшнего разговора. То, что Аксель вообще остался жив, было превосходной новостью, но это не снимало с него вины, напротив: при виде измученного калеки с неприятным голосом и разбитой жизнью у Криса сложилось впечатление, что смерть Акселю заменили бесконечной пыткой. Не лучше ли…

Чудовищно… То, что взбрело ему в голову, чудовищно. Он вновь пытается избежать ответственности. Какая низость!..

Для него нестерпимо, что Аксель, которого он предал, не отправился тогда на тот свет. Единственный, кому известно его тягчайшее преступление, выжил и уже двадцать лет живет с этим знанием. Вот что его удручало… Крис презирал себя.


К столику было приставлено инвалидное кресло: Аксель уже ждал Криса в ресторане.

Они заказали ужин и начали разговор.

Крис кратко описал свое возвращение, внезапное прозрение, которое повлекло за собой решение резко изменить ход своей жизни, направить ее на благо других. Аксель же рассказывал обо всем подробно, с яркими деталями — прежде всего потому, что никогда ни с кем не говорил об этом, к тому же ему хотелось любить самого себя и, быть может, чтобы нынче вечером кто-то любил его.

До Криса постепенно дошло, кем сделался Аксель. Это привело его в ужас… Куда делся тот ангел, которого он знал когда-то, юноша с возвышенным образом мыслей, дышавший лишь искусством, музыкой? За столом сидел бизнесмен, неразборчивый в средствах, не чуждающийся кривых путей, не гнушающийся подпольной торговлей и аморальными сделками, если это позволяет набить карман. Он торговал игрушками, расписанными токсичными красками, и смеялся, когда ему сообщали о смерти детей. Он мошенничал с государством, эксплуатируя человеческую нищету. Перед Крисом был магнат, влачащий пустое существование, без любви, без друзей, без идеалов. В пылу повествования Аксель не отдавал себе отчета в том, какое производит впечатление; наоборот, в восторге от себя, он хотел произвести впечатление на собеседника. Двадцать лет назад Крис оценил бы такой взлет, деньги, власть, но новому Крису, воспитывающему трудных подростков, все это было не по вкусу.

Между сорокалетними мужчинами, сидевшими за одним столом, возникло недопонимание. Каждый создал в своем воображении совершенный, не подверженный переменам образ бывшего товарища. Аксель для Криса являл собой образец совершенства, а Крис для Акселя — прототип преуспеяния. Они сломали собственные жизни, взяв за пример другого, с более или менее неосознанным намерением вытеснить, превзойти товарища. Но теперь эти химерические конструкции рушились на глазах.

Во время десерта Аксель обнаружил, что его бахвальство погрузило собеседника в настороженное молчание. Тогда и он осознал ситуацию: оба они переменились, и теперь каждый с отвращением воспринимал новый облик соперника. Это выглядело тем более жестоким, что Крису помнился тот щедрый, бескорыстный Аксель, каким он был и более уже не будет; Аксель же до сих пор считал Криса рвачом, а тот его в себе уже уничтожил.

Воцарилось долгое молчание, потом Крис, вздохнув, решил, что пора задать вопрос:

— Аксель, зачем ты приехал?

— Чтобы предложить тебе сделку.

— Предлагай.

— С сегодняшнего дня ты подчиняешься мне.

— Я…

— Я требую возмещения. С сегодняшнего дня ты будешь исполнять все мои требования.

— Но…

— Я тебя не принуждаю. Ты можешь отказаться. Тогда я призову одного из своих адвокатов, он возобновит дело, я под присягой засвидетельствую твое преступление и начнется судебный процесс. Мы оба знаем, что здесь нет срока давности.

— Валяй. Доноси на меня. Отпираться не стану. Я готов платить за свои ошибки, я всегда ждал расплаты.

— Не так быстро! Отбывая срок в тюрьме, ты расплатишься с обществом, но не со мной. Мне нет никакого смысла отправлять тебя за решетку. Правосудие свершится, но мне-то какая выгода?! Значит, ты не желаешь оказать мне услугу?

— Ах, Аксель, хочу. Я готов полностью поступить в твое распоряжение.

— Тогда с сегодняшнего дня ты повинуешься мне.

— Согласен.

— Поклянись.

— Клянусь!

Аксель заказал еще одну бутылку шампанского и наполнил бокалы.

— За нас! — провозгласил он.

— За нас… — откликнулся Крис, скрывая изумление.

Аксель залпом осушил бокал и тотчас налил себе еще.

— Завтра ты уволишься с работы. Прощай, вилла «Сократ». В полночь мы вылетаем в Шанхай. Держи, это адрес, который ты можешь оставить тем, кто захочет поддерживать с тобой связь.

Он сунул ему в руки карточку на английском, а на обороте на китайском языке.

Вернувшись вечером к себе, Крис машинально включил проигрыватель и поставил концерт «Памяти ангела». При первых же нотах он рухнул на кровать, ему хотелось плакать, но он не мог. Он превратил скрипача, подававшего большие надежды, в жестокого тирана-параноика, склонного к холерическим взрывам и начисто лишенного угрызений совести. Помимо его воли, в итоге свершилось не просто убийство невинного человека — свершилось убийство невинности. Его жертва превратилась в палача. В музыке Берга Крис слышал собственную историю: умер не только ребенок — умер ангел. От прежнего Акселя ничего не осталось, он стал добычей зла. И опустошения.

Когда мы становимся теми, кем должны стать? В юности или позже? В отрочестве, каковы бы ни были наши умственные способности и темперамент, мы в значительной мере зависим от образования, окружения, семьи; став взрослыми, мы творим себя в соответствии со сделанным выбором. Если он, Крис, был честолюбивым, воинственным и беспринципным, то это объяснялось влиянием матери: женщина, в одиночку растившая единственного сына, хотела, чтобы тот добился успеха, не выпавшего ей. И чтобы оправдать ее надежды, он должен был блистать, завоевывать, добиваться триумфа. Мать считала, что отец Криса бросил ее, потому что для него она была недостаточно шикарной! Задним числом Крис понимал, что его родитель был просто непоследовательным эгоистом, обыкновенным мерзавцем. Вернувшись в двадцать лет из Таиланда, юноша получил возможность противостоять материнскому давлению; его преступно небрежный поступок по отношению к Акселю показал, насколько он отклонился от нормального курса, и Крис начал все с начала, в соответствии с новой системой ценностей. Но вот чего он не мог предвидеть, это что его соперник-антипод будет развиваться в противоположном направлении: хороший человек станет сволочью. Если искупление существует, то существует и проклятие. И это всегда сознательный выбор. Когда в жизнь человека вторгается несчастье, люди реагируют по-разному. Аксель отгородился от гуманных чувств завесой эгоистического цинизма, Крис открылся навстречу любви к ближнему.

Но если Крис полагал, что ныне ему удалось стать самим собой, то что чувствовал Аксель? Как в этой жизни соотнесены свобода и судьба? У Криса кружилась голова, и сон не шел.

Не спал и Аксель. Выйдя в Интернет, он следил за курсом котировок своих предприятий. Потом он наткнулся на сообщение о том, что в мире продаются миллионы упаковок антидепрессантов, и у него возникла идея: нужно создать эликсир святой Риты, помогающий от хандры. Он назовет его «Чудотворная вода святой Риты». Среди различных товаров, производимых на его предприятиях, — игрушек, одежды, электронных гаджетов, порнографических аксессуаров — его более всего забавляла торговля религиозными изделиями. «С тех пор как люди утратили веру в Бога, они готовы верить во что попало! В астрологию, нумерологию, практики Хаббарда, возрождение святых. Грех этим не воспользоваться!» Спад христианских настроений в Европе не благоприятствовал усилению рационализма, скорее он способствовал возникновению разнообразных суеверий. Прежде христианство некогда создавало опору для веры, и теперь, когда она была утрачена, Аксель мог эксплуатировать сомнительные бреши легковерия. Почему он избрал святую Риту, а не кого-то другого? К стене палаты в сиднейской больнице, где он лечился и вновь осваивал навыки чтения и письма, была пришпилена гравюра с ее изображением; и вместо того чтобы поклоняться этому лику благодати, он возненавидел его, как ненавидел все религиозные ритуалы, призывающие к добру, к доброжелательности. И однажды, плюнув на изображение святой, он решил навсегда встать на сторону победителей.


Назавтра Крис подал заявление об уходе. Когда схлынуло первое удивление, Монтино искренне признался, что будет сожалеть о его уходе. Потом Крис поговорил с Каримом, оставил ему свой китайский адрес и принял участие в прощальной вечеринке, устроенной коллегами.

— Когда ты едешь?

— Сегодня ночью. В Шанхай.

В ответ на расспросы он сообщил, что встретил друга детства, который обосновался в Китае, у него серьезные проблемы со здоровьем, и он попросил его о помощи. Коллеги, выслушав эту историю, признали Криса чемпионом альтруизма и заключили его в объятия. В девятнадцать часов, взяв свои чемоданы, он присоединился к Акселю, расплачивавшемуся у стойки портье, и помог ему сесть в машину.

Лимузин обогнул озеро и остановился перед роскошным особняком.

— Но ведь нам надо в женевский аэропорт. Мы что, не летим в Шанхай? — удивился Крис.

— Послезавтра.

В этом дворце они провели двое суток, Крис так и не понял почему. Аксель тем временем давал ему мелкие поручения: помочь встать, умыться, разложить вещи. В соответствии с уговором Крис повиновался. Все это было для него несложно, особенно каждые три часа отправляться с Акселем в бассейн и проводить с ним сеансы, хотя его по-прежнему пугало состояние этого тела, легкость костяка и разбалансированность движений. У него мелькал вопрос: неужто теперь ему годами придется заниматься этим?..

Время от времени он слышал разговоры Акселя по телефону и понимал, что тот по-прежнему ведет себя как тиран: высокомерно, оскорбительно, презрительно, несправедливо.

— Аксель, а что хорошего ты сделал за эти годы? Я имею в виду — доброго?

— Ничего. Черт миловал.

— Я тебя заставлю.

В свободное время Крис предавался созерцанию альпийского пейзажа, с которым предстояло расстаться. Горное озеро простиралось в бесконечность… По временам возникало впечатление, что вода заполнила гигантскую расщелину, подобно крышке накрыв бездну. Порой гармоничные линии берегов казались колыбелью, в которой покачиваются волны. Короче, место, где он провел около десяти лет, казалось ему то ужасающим, то восхитительным.

На исходе их последней ночи во Франции прибыло такси, чтобы вместе с багажом доставить их в аэропорт. Потом из Женевы нагрянул китаец на черном авто. Из их разговора с Акселем Крис не понял ни слова, поскольку они говорили по-китайски; он лишь заметил, как испуганный азиат под диктовку Акселя нацарапал что-то на листке бумаги.

Они не стали дожидаться рассвета.

В пять утра Аксель велел Крису помочь ему принять душ, одеться и сесть в кресло. А затем приказал вести машину.

В серых сумерках нерешительного рассвета

CONCERTO Á LA MÉMOIRE D’UN ANGE

Eric-Emmanuel Schmitt

Copyright © Editions Albin Michel – Paris, 2010

© А. Петрова, перевод, 2011

© М. Брусовани, перевод, 2011

© Г. Соловьева, перевод, 2011

© Г. Погожева, перевод, 2011

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2013

Издательство АЗБУКА®

* * *

Эрик-Эмманюэль Шмитт – мировая знаменитость, это один из самых читаемых и играемых на сцене французских авторов. Маленький шедевр «Оскар и Розовая Дама», переведенный на без малого полсотни языков, прославил его имя.

Сборник новелл «Концерт «Памяти ангела» получил в 2010 году Гонкуровскую премию. Писатель, как всегда, предлагает блистательные, изысканные и… совершенно неожиданные сюжетные ходы.

Каждая история – маленький шедевр!

* * *

Великолепный рассказчик, Шмитт с неподражаемым изяществом дарит читателю маленькие золотые легенды. Каждая из коротких новелл, вошедших в «Концерт «Памяти ангела», по сути, небольшой роман. Искупление и проклятие – вот два крыла двуликого ангела, парящего над этой книгой…

Les Echos

Отравительница

– Атас! Отравительница!

Мальчики сбились в плотную, как кулак, кучку. В следующую секунду они стремглав бросились к реке и юркнули под каменный мосток на берегу, где жители деревни обычно полоскали белье; там, в прохладе и темноте, можно было незаметно наблюдать за дорогой; ребята перепугались не на шутку и теперь сидели, затаив дыхание.

Светило полуденное солнце, Мари Морестье неторопливо переходила улицу. Эта высокая опрятная женщина семидесяти лет, с прямой осанкой и суровым морщинистым лицом, была одета в черный накрахмаленный костюм с поясом на талии. Она шла медленно, то ли потому что неважно себя чувствовала в жару, то ли потому что боль в суставах превращала в пытку каждое движение. Ее слегка покачивало, и неловкость походки придавала силуэту особую царственность.

Дети стали перешептываться:

– Думаешь, она нас заметила?

– Давайте крикнем. Напугаем ее!

– Ну ты и дурак! Она же не боится никого и ничего на свете. А вот ты точно мог бы струхнуть.

– А мне не страшно.

– Только попробуй что-нибудь сделать, она тебя сразу прикончит! Как и остальных.

– Не страшно мне, говорю же…

– Ну и зря, ты же знаешь, ее покойные мужья были куда сильнее и крепче тебя.

– Пфф! Все равно ни капельки не боюсь…

Храбрость храбростью, но ребята решили оставить Мари Морестье в покое, и она удалилась, так и не услышав ни окликов, ни шуток в свой адрес.

Двадцать лет назад после двух судебных процессов дело Мари Морестье было закрыто, и она вышла из тюрьмы, где отбывала предварительное заключение. Большинство жителей Сен-Сорлен считали ее невиновной, но дети упорно полагали, что живут рядом с настоящей убийцей, и эта восхитительная опасность не давала им скучать. Впрочем, взрослые оправдывали Мари Морестье без всякого основания: им просто не удалось бы смириться с мыслью, что женщина, которая преспокойно разгуливает по их деревне, заговаривает с ними, ходит в их магазины и молится в их церкви, на самом деле – страшная преступница; нет-нет, их соседка непременно должна быть порядочным человеком, таким же, как и они.

Никому из местных жителей не нравилась эта гордая, сдержанная и острая на язык старуха, она не вызывала у окружающих ни симпатии, ни доброжелательности, и тем не менее каждый обитатель Сен-Сорлен радовался, что именно с его деревней связана история такой экстраординарной личности. «Отравительница из Сен-Сорлен», «Ведьма из Бюже», «Мессалина из Сен-Сорлен-ан-Бюже» – несколько месяцев подряд об этой сенсации трубили газеты, радио и телевидение. Шумиха вызвала всеобщий, хоть и нездоровый интерес, и Сен-Сорлен стал достопримечательностью, ради которой автомобилисты сворачивали с трассы и отправлялись в деревню, чтобы выпить кофе, пропустить стаканчик, перекусить на постоялом дворе, купить хлеба или полистать журнал в надежде случайно столкнуться с Мари Морестье. Зеваки удивлялись, что такая миленькая деревушка, отделенная от мира с одной стороны каменной изгородью, увитой дикими розами, а с другой – течением Роны, изобилующей форелью и щуками, такое ангельски тихое место, где жители стирают белье в кристально чистой проточной воде, могла стать приютом для безжалостной убийцы. Двусмысленная характеристика! Организуй обитатели этого местечка турбюро, они не придумали бы лучшей наживки для путешественников, чем Мари Морестье; впрочем, мэр Сен-Сорлен, довольный наплывом туристов, как-то раз на эмоциональном взлете объявил, что является «самым преданным фанатом Мари Морестье». Несложно угадать реакцию знаменитости на подобный комплимент – Мари Морестье обдала своего почитателя холодным, враждебным взглядом, не проронив ни слова.

Она прошествовала мимо постоялого двора с плетеной ивовой корзинкой в руках, не глядя по сторонам, – ей было отлично известно, что посетители трактира, завидев ее, уткнулись любопытными носами в зеленоватые квадратики оконных стекол и теперь исподтишка внимательно наблюдают за ней.

– Смотрите! Злодейка идет!

– Какая она высокомерная!..

– Да, не подступишься!

– Только подумать, скольких мужиков прикончила!

– Но ведь ее оправдали…

– Оправдали – это значит, что раньше она была виновна, дружище. Хозяин трактира, которого я как раз сейчас пытал на эту тему, сказал: нет дыма без огня…

Если большинство обитателей Сен-Сорлен и считали Мари Морестье невиновной, то предпочитали не распространяться об этом направо и налево, сохраняя таинственность, – вдруг у доверчивых гостей пропадет интерес. Не заставляя долго себя упрашивать, местные жители не только охотно показывали туристам дорогу, по которой прогуливалась Мари Морестье, и знаменитый дом на холме у реки, но и выкладывали по секрету ее привычки и ежедневные дела… Когда же речь заходила об обвинении в убийстве, каждый предусмотрительно отвечал: «Кто его знает?»

Миф поддерживали не только обитатели поселка, но и пресса: телевидение регулярно выпускало в эфир передачи о жизни Мари Морестье, подчеркивая неоднозначные, темные эпизоды; и хотя журналисты были обязаны рассказывать, что подозреваемую оправдали – иначе адвокат Мари Морестье добился бы от них выплаты штрафа за клевету, – они объясняли закрытие дела отсутствием улик, а не торжеством справедливости.

Преодолев еще десять метров, Мари Морестье остановилась и убедилась, что ее злейший враг на месте. Само собой! Раймон Пуссе, стоя спиной к витрине и держа в руках образцы тканей, заливался соловьем перед парой, заказавшей ему новую обивку для кресел.

«Осел. Грубый, как пакля для набивки мебели, и мерзкий, как конский волос», – подумала Мари Морестье. Она не слышала слов Раймона Пуссе, но с ненавистью буравила его затылок тяжелым взглядом.

– Мари Морестье? Это самая опасная преступница Франции, избежавшая наказания! Она три раза была замужем, и все ее мужья были богаче и старше ее. И все трое умерли спустя несколько лет после свадьбы. Вот ведь не повезло! И все три раза она стала наследницей! Дело привычки! Подозрения возникли у пятерых детей ее последнего супруга Жоржа Жардена, моего хорошего приятеля: Жорж всегда был в прекрасной форме, но стоило ему жениться на этой ведьме, как здоровье пошатнулось, он слег и за две недели до смерти изменил завещание в пользу Мари Морестье. Это уже было слишком! Началось расследование, и после эксгумации в телах покойников были обнаружены подозрительные следы мышьяка. В ожидании судебного слушания Мари Морестье отправили в тюрьму, но ни сыновьям, ни погибшим от этого, понятное дело, толку никакого. И как вы думаете, на что потратила деньги счастливая вдова? На своего любовника Руди, или Джонни, или Эдди, точно не помню, как звали несчастного америкоса. Кстати, он был молод – не то что мужья, старые развалины. Получив деньги, Мари нашла себе молоденького красавчика, сёрфера из Биаррица, который все бабки вбухал в машины, одежду и азартные игры. Обыкновенный жиголо, неотесанный и тупой как пробка. Впрочем, ему можно сказать спасибо – он отнял у Мари то, что она украла у других. Так ей и надо! Скажете, справедливость восторжествовала, но как бы не так – Мари Морестье пришила и плейбоя. На этот раз не ради денег, а потому что он ее бросил. Его больше никто не видел. Морестье клянется, что он сбежал за границу. А по мне, так его гниющее тело с привязанным к ноге камнем покоится где-нибудь на морском дне. Единственный, кто мог что-то знать об убийствах, – это Бланш. Миленькая простушка, младшая сестра Мари, ее любимица и протеже. И ведь не поверишь, что эта болотная гадина способна испытывать искренние чувства; но, верно, на коровьем дерьме тоже растут цветы. Да, только ее младшая сестра знала, но и она окочурилась! В самый разгар расследования. Мари в ее кончине, разумеется, обвинить нельзя, она же сидела за решеткой, отбывала предварительное заключение, а Бланш погибла в авиакатастрофе вместе с остальными ста тридцатью двумя пассажирами, стертыми с лица земли за долю секунды. Прекрасное алиби… Везет же! Можно подумать, у злодеев есть какой-то специальный бог. После смерти девчонки-простофили, которая путалась и сама себе противоречила, выступая с показаниями то как свидетель обвинения, то как свидетель защиты, адвокат и обвиняемая наконец успокоились, стали гнуть свою линию, и дело по оправданию ведьмы сдвинулось с мертвой точки.

Глядя, как Раймон Пуссен лихорадочно жестикулирует и с каждой минутой все больше краснеет, Мари Морестье еще на улице догадалась, что речь идет о ней. А покупатели, увлеченные рассказом Пуссена, даже не заметили, что преступница стоит прямо перед ними, за спиной прокурора, осыпающего ее проклятиями.

– Морестье воспользовалась кончиной сестры по полной программе! Она рыдала в три ручья, повторяя, мол, слава богу, Бланш погибла в авиакатастрофе, а то бы ее обвинили еще и в убийстве родной сестры. Ведь все считали, что Морестье убивает своих близких – мужей, сестру; ее даже подозревали в убийстве… как его… Руди, Джонни, Эдди – ну, того, с рокерским именем, якобы ее любовника, хотя труп не нашли, а парень удрал за границу, спасаясь от кредиторов или другой какой напасти, которую он нашел на свою задницу. Обвинение проверяло все и вся, казалось, что правосудие ищет повод наконец упрятать Мари за решетку. Адвокат обвиняемой, кстати, все время упирал на это, и правильно делал. Анализ почвы в районе местного кладбища показал, что в этом регионе в работах по уходу за захоронениями применяется гербицид с мышьяком, отчего любого покойника, пролежавшего в земле несколько лет, можно принять за отравленного мышьяком, особенно если его могилу часто поливал дождь. Так что Морестье и ее адвокат выиграли оба процесса. Заметьте, господа, я говорю «Морестье и ее адвокат», а не «правосудие и закон».

В этот момент торговец почувствовал острую боль в затылке. Он поднес руку к голове, решив, что боль вызвана укусом насекомого, затем обернулся.

На него в упор смотрела Мари Морестье. Старик обмер, у него сбилось дыхание.

Несколько секунд они сверлили друг друга взглядами: она – холодным и тяжелым, он – испуганным. Раймон Пуссен всегда терялся в присутствии Мари Морестье; раньше ему казалось, что он в нее влюблен, и он даже пытался ухаживать, но с некоторых пор уверился, что ненавидит эту женщину.

Прошла долгая минута, прежде чем Мари Морестье наконец перестала играть в гляделки, пожала плечами и как ни в чем не бывало двинулась дальше.

Она прошла вдоль террасы кафе – внезапное появление железной женщины заставило посетителей на секунду замолчать, – затем открыла дверь в лавку мясника.

Разговоры затихли. Мари Морестье скромно встала в очередь, а продавец, словно повинуясь негласному уговору, оставил покупателя, показывая, что сперва займется ею.

Никто не возражал. Жители Сен-Сорлен не только признавали особый статус Мари Морестье, но и вели себя в ее присутствии с печальной покорностью. Не осмеливаясь продолжать прежний разговор и, конечно, не решаясь к ней обратиться – ведь народная молва уже давно сделала из нее чудовище, – люди просто хотели, чтобы она поскорее ушла.

Почему о ней не забывали? Почему, оправданная судом, она превратилась в легенду? Почему спустя десять, двадцать лет после расследования о ней продолжали говорить?

Потому что Мари Морестье была неоднозначной фигурой, в ней была загадка, что всегда привлекает внимание: например, ее внешность абсолютно не сочеталась с ее поведением. Обычно медсестры, выскакивающие замуж за богатых старых пациентов, – этакие цыпочки с пышными формами, они то и дело выставляют напоказ свою сексуальность и носят коротенькие платьица, обтягивающие округлости. Но Мари Морестье даже в молодости не выглядела молодой, задолго до положенного срока у нее уже был какой-то потрепанный, климактерический вид. Эта кобыла со строгим вытянутым лицом ходила в блузках с воротничком-стойкой и в массивных очках, а обувь ее скорее напоминала лыжные ботинки, чем женские туфельки. Словом, та, кого журналисты именовали «сердцеедкой», на вид была напрочь лишена желаний и сексуальности. Непонятно, как объяснить многочисленные браки подобной особы, и уж тем более непонятно, с чего в нее втюрился лохматый Руди, любитель травки и спортсмен в распахнутой на загорелой груди рубашке. Еще одно противоречие: по мнению обывателя, отравительница, тем более отравительница-рецидивистка, должна быть с остреньким носиком и мелкими чертами лица, несущими клеймо порока, мстительности, злобы; однако Мари Морестье напоминала скорее дотошную набожную учительницу, как будто она преподавала детям Закон Божий. Короче говоря, все, что рассказывали о Мари Морестье, не соответствовало ее облику: ни ее романы, ни ее преступления.

– Зачем же, я встану в очередь, – пробормотала Мари Морестье так смиренно и смущенно, словно подобная честь оказывалась ей впервые.

– Мадам, в своей лавке я поступаю так, как считаю нужным, – спокойно ответил мясник. – Покупатели согласны?

Люди из очереди кивнули.

– Тогда, пожалуйста, телячью печень для меня и кусочек легкого для моей киски.

Покупатели невольно восприняли этот заказ как рецепт очередного яда.

А ведь Мари Морестье обладала заурядной безобидной внешностью.

Впрочем, стоило за ней понаблюдать, как в душу закрадывались сомнения… Время от времени в ее глазах словно вспыхивала молния. Если бы взгляд мог убивать, то во время судебного процесса судья, заместитель прокурора и свидетели со стороны обвинения точно отправились бы на тот свет. Ее выступления были резкими и категоричными: одних свидетелей она обзывала кретинами, придурками, других – параноиками, по косточкам разбирала все показания, потом опровергала их, обезоруживая свидетелей меткостью замечаний, и была совершенно неотразима. После того как она разделывала какого-нибудь свидетеля, ничто уже не могло вернуть ему доверие суда, после нее оставалась лишь выжженная земля, где уже ничего не могло вырасти. Эта женщина или, скорее, это существо обладало дьявольским умом. Как бы она себя ни вела, она вызывала трепет. Виновна? Недостаточно порочная внешность. Невиновна? Недостаточно мягкости в лице. Проститутка? Нет, для этого надо, чтобы ее тело источало желание и поэтому было желанным. Любящая супруга дряхлых стариков? В этой женщине не было любви.

Пожилая дама приняла пакеты, протянутые продавцом:

– Спасибо, Мариус.

Мясник вздрогнул. Его жена, стоявшая за кассой, закашлялась. В устах Мари Морестье любое имя воспринималось как улика. Кроме того, за пределами семейного и дружеского круга никто не называл господина Исидора по имени: он не допускал подобной фамильярности. Как громом пораженный, мясник безропотно снес удар, а его жена, стиснув зубы и не произнеся ни слова – она предпочитала объясняться с мужем наедине, – отсчитала покупательнице сдачу.

Мари Морестье вышла из лавки, пожелав всем хорошего дня. Очередь вежливо проводила ее смущенным шепотом.

На улице Мари встретила Иветту с ребенком. Не поздоровавшись с матерью, она склонилась к новорожденному.

– Здравствуй, мой сладенький, как тебя зовут? – спросила она медовым голосом.

Четырехмесячный малыш, понятное дело, не мог ничего сказать, поэтому Иветта ответила за него:

– Марчелло.

Не поднимая глаз на молодую женщину, Мари снова улыбнулась младенцу, будто он сам ей ответил.

– Марчелло? Какое красивое имя! Намного изящнее, чем Марсель.

– Мне тоже так кажется, – радостно согласилась Иветта.

– А сколько у тебя братьев и сестер?

– Две сестры, три брата.

– Так ты шестой? Счастливое число.

– Правда? – удивленно воскликнула Иветта.

Пропустив реплику Иветты мимо ушей, Мари вновь обратилась к младенцу:

– А почему Марчелло? Твой папа итальянец?

Мать зарделась. Вся деревня знала, что Иветта спит с каждым встречным и понятия не имеет, от кого какой ребенок.

Взглянув наконец на Иветту, Мари широко улыбнулась ей и вошла в булочную «Золотая галета». Покупатели уже давно следили за разговором на улице, чувствуя неловкость.

Было ли поведение Мари Морестье дружеским жестом или язвительным упреком? Сложно сказать. Когда Мари Морестье высказывала свое мнение, его не принимали на веру, считая Мари лицемеркой. О чем бы ни говорили ее мимика и слова, они прежде всего говорили о строгом контроле. Виртуозное интонирование речи, хлопанье ресницами – все работало на создание жалостливой, гневной, трагической, покорной или взволнованной маски. Она была завораживающей актрисой, ибо не скрывала своей игры. Напротив, ее искусство отстаивало свое право на нарочитость. В своей неестественной игре Мари Морестье никогда не забывалась, она всегда сохраняла бдительность. Некоторые считали, что это свидетельствует о лживости, другие, напротив, воспринимали как проявление порядочности.

– Половинку багета, пожалуйста!

Никто, кроме Мари Морестье, не покупал половинку багета; а даже если порой у кого-нибудь и возникало такое желание, булочник выгонял беднягу вон несолоно хлебавши. Но когда в один прекрасный день он попытался объяснить Мари, что продает либо целый багет, либо ничего, она ответила ему так:

– Отлично. Когда начнете выпекать хлеб, который не будет черстветь за три часа, скажите. Я буду покупать по целому багету раз в два дня. А пока только половину.

Пока Мари Морестье расплачивалась, одна из туристок, не сдержавшись, вдруг выкрикнула:

– Мадам, вы не откажетесь дать мне автограф?

Мари нахмурилась так, словно не на шутку рассердилась, но очень отчетливо произнесла:

– Конечно.

– Большое спасибо, мадам, спасибо! Я вами просто восхищаюсь. Я видела по телевизору все передачи про вас.

Мари окинула женщину многозначительным взглядом, в котором легко читалось: «Бывают же дураки», поставила свою подпись, вернула туристке блокнот и ушла.

Как Мари Морестье относилась к своей не меркнущей с годами славе? С одной стороны, казалось, что это для нее тяжелый груз, но с другой (многие детали могут быть тому подтверждением) – Мари наслаждалась своей известностью, она была заметной гражданкой и с удовольствием восседала на празднествах, банкетах и свадьбах. Если журналисты хотели взять у нее интервью или сделать фотографии, она сперва обсуждала со своим адвокатом, сколько с них запросить. Прошлой зимой, когда Мари лежала дома с тяжелым гриппом, обитатели Сен-Сорлен, в страхе потерять свою главную достопримечательность, приходили ее проведать, и больная, несомненно, получала от этого удовольствие. А как-то раз нынешним летом, в самую жару, присев за столик кафе, чтобы выпить воды с мятным сиропом, и обнаружив, что кошелек остался дома, Мари Морестье вместо извинений бросила официанту: «Я приношу вам такой доход, что вы могли бы сами заплатить за меня».

Медлительная, немного сутулая и словно скованная собственным телом, Мари Морестье повернулась и стала подниматься вверх по склону к себе домой. Со временем она все больше входила в роль жертвы судебной ошибки. В самом начале она, конечно, сделала несколько глупостей: например, сразу после ее освобождения один популярный журнал опубликовал снимок бывшей подозреваемой, где она улыбалась во весь рот, стоя в саду, среди любимых роз, поглаживая кота и совершенно не скрывая радостного расположения духа. Это была катастрофа; беззаботное веселье Мари Морестье не имело ничего общего со скорбью вдовы или меланхолией женщины, угнетенной тюремным заключением. Как только материал напечатали, посыпались злобные статьи, в которых вновь и вновь поднимался вопрос о ее виновности и неразгаданных сторонах дела. Впоследствии Мари Морестье навсегда вжилась в образ несчастной жертвы, этакой подстреленной птицы.

Она шла по улице, разделяющей деревню надвое. На холме, выше крыш домов и голых ветвей платанов, простирались грустные, как звери в зоопарке, поредевшие и осунувшиеся мартовские виноградники – лишь ловким, изворотливым побегам удавалось проскользнуть между рядами проволоки.

Проходя мимо церкви, Мари вздрогнула.

Оттуда раздавалась музыка. Но почему? Может ли быть, что…

Мари взбежала вверх по ступенькам так быстро, как только позволяли мозоли и артроз, толкнула дверь, которая в ответ скрипнула, и, зачарованная происходящим, позволила звукам, подобно глубокому аромату, ласково прикоснуться к ней, окутать ее, проникнуть внутрь.

Молодой священник играл на фисгармонии.

Он был божественно, неслыханно красив. Один в нефе, бледный, будто напудренный, с идеально очерченным ртом в форме сердечка, он весь светился, озаренный золотым светом, который через витраж падал прямо на плечи юноши. Сияющий ярче алтаря, притягивающий сильнее, чем распятый Иисус, человек, извлекавший из инструмента дивные звуки, которые поднимались вверх, достигая сводов, был центром всей часовни. Загипнотизированная движением его белоснежных рук, ласкающих клавиши инструмента, Мари Морестье наблюдала за молодым человеком, и ей казалось, будто к ней снизошел сам Господь. Тарахтение мопеда на улице отрезвило обоих.

Внезапно обнаружив, что он не один, священник перестал играть и встал, чтобы поприветствовать прихожанку.

Мари Морестье едва не лишилась чувств. Священник, еще совсем юноша, оказался невероятно высоким и стройным; он улыбнулся, глядя на Мари, и его лицо засветилось, как у любовника на романтическом свидании. Казалось, еще чуть-чуть, и он раскроет ей свои объятия.

– Здравствуйте, дочь моя. Я новый священник Сен-Сорлен. Я только вышел из семинарии, и это мой первый приход. Мне очень повезло. Не каждому выпадает счастье оказаться в такой живописной деревушке, правда?

Смущенная глубоким бархатным тембром его голоса, Мари пролепетала в ответ, что это жителям Сен-Сорлен очень повезло.

Священник стремительно приблизился к Мари:

– Я аббат Габриель.

По спине у Мари пробежали мурашки. Ангельское имя совсем не сочеталось с его низким голосом.

– С кем имею честь? – спросил он, удивленный ее молчанием.

– Мари…

Мари сомневалась, стоит ли называть полное имя. Она боялась, что столько раз упоминавшаяся в криминальных разделах прессы фамилия омрачит прекрасное лицо священника, лишив его детской улыбки. Тем не менее она решилась:

– Мари Морестье.

– Очень приятно познакомиться, Мари Морестье.

Затаив дыхание, она с радостью отметила, что молодой человек нисколько не смутился, не встревожился и вообще не выразил никакого неодобрения, – невероятно! Странно… Юноша говорил с ней так, словно она была самой обыкновенной прихожанкой, не судил ее, не пытался запереть в клетку для диковинных животных.

– Мари, вы часто ходите в церковь?

– Я каждый день бываю на службе.

– Ваша вера всегда была сильной?

– Господь не вынес бы моих сомнений. Не будь я достойной Его, Он бы в два счета исправил положение.

Она хотела выглядеть скромной и жалкой, но вдруг поняла, что произнесла слова, полные гордыни. Достойной Господа! Исправил положение! Аббат Габриель несколько секунд размышлял, пытаясь осмыслить сказанное.

– Вера – это милость.

– Именно! Если бы наша вера ослабла, Господь живо пнул бы нас под зад, чтобы ее укрепить.

Мари не верила своим ушам. «Пнуть под зад»! Она никогда не употребляла подобных слов. Что с ней стряслось? Она орала, как вояка на поле боя, грубо и с молодецким задором. А может, ей просто хотелось быть мужчиной рядом с таким нежным созданием, как этот священник? Окончательно смешавшись, она опустила глаза, готовая признать свой промах.

– Итак, дочь моя, встретимся в семь утра на службе?

Она разинула рот и кивнула. «Он простил меня, – подумала Мари. – Что за прекрасный человек!»

На следующий день она встала ни свет ни заря и по утренней прохладе пришла к мессе раньше всех.

Когда аббат Габриель, в белоснежной альбе и зеленой шелковой сто́ле, вышел из ризницы, Мари несколько секунд не могла прийти в себя от восхищения: он был таким же юным и прекрасным, как в ее воспоминании. Вместе они расставили скамеечки для молитвы, отодвинули в сторону качающиеся стулья, привели в порядок цветочные горшки, сложили стопкой молитвенники, – казалось, будто эти двое готовятся к приему гостей.

Стали собираться прихожане. В среднем каждому из них было лет восемьдесят. У входа в церковь седые, одетые в черное люди ненадолго остановились, однако их нерешительность и молчание свидетельствовали отнюдь не о враждебном отношении к новому священнику, а, напротив, об уважении к его предшественнику.

Аббат Габриель, казалось, прекрасно их понял, а потому подошел, представился, нашел нужные слова, чтобы почтить почившего в возрасте ста лет аббата, и пригласил всех занять места на скамьях рядом с хором.

Пока священник поднимался к алтарю, Вера Верне, которую Мари всегда мысленно называла старой каргой, пробормотала себе под нос:

– Это несерьезно. Епархия издевается над нами, он слишком молод! Нам прислали семинариста!

Мари улыбнулась, но ничего не ответила. Ей казалось, что она присутствует на службе впервые в жизни. Аббат Габриель словно заново сочинял христианскую мессу: его рвение, усердие и вера чувствовались в каждом слове и в каждом жесте. Он читал Евангелие с дрожью в голосе, он закрывал глаза и отдавался молитве так, словно от этого зависело его спасение. Ритуал, который он совершал, был не обыденностью, но насущной необходимостью.

Мари Морестье оглядела почтенных прихожан, – казалось, они были весьма обескуражены происходящим; они восседали на своих местах с видом пассажиров, чей полет проходит в зоне турбулентности. Тем не менее через какое-то время им стало невмоготу противиться священнику, и почти равнодушные католики позволили себе превратиться в страстно верующих. Они поднимались со скамьи, садились, безропотно становились на колени, не обращая внимания на хруст своих старых суставов; они пели в полный голос; они славили Господа, звонко проговаривая все слова и вкладывая в них огромный смысл. Через полчаса было уже не разобрать, кто кого вдохновляет – священник паству или паства священника, – прихожане будто соперничали между собой в силе религиозного рвения; даже паршивая овца Вера Верне, прежде чем принять причастие, изобразила просветленное лицо.

– До завтра, святой отец, – пролепетала Мари, спускаясь вниз по лестнице.

По спине у нее вновь пробежали мурашки. Что за удовольствие в ее возрасте – говорить «святой отец» такому юному созданию!

Мари шла со службы, сияя от счастья, намереваясь унести его с собой и спрятать дома. Она была рада новому священнику и чувствовала странную гордость, словно победа Габриеля была одновременно и ее победой.

Габриель быстро завоевал любовь деревенских жителей. Спустя несколько дней, когда молодой человек освоился с местными улицами, кафе, лавками и подружился с жителями, он организовал в приходской школе не только занятия по Закону Божьему, но и уроки грамоты. Вскоре его службы стали посещать и прихожане других церквей. Сен-Сорлен гордился своим священником. Даже неверующие находили его потрясающим.

Мари следила за его успехами, как мать радуется достижениям сына. «Им понадобилось время, чтобы понять то, что я заметила с первого взгляда».

Не отдавая себе в том отчета, рядом с аббатом Мари становилась другой. Разумеется, ее жесткое расписание и привычки остались неизменными, но в душе Мари зародились какие-то неведомые ей чувства.

Ровно в шесть утра она спрыгивала с постели, представляя, что в это самое время просыпается Габриель. Умываясь и разглядывая в зеркало над раковиной свое обнаженное тело, она грезила о том, что в этот самый момент Габриель, тоже в ванной и тоже раздетый, готовится к их скорому свиданию. И когда, задыхаясь от волнения, Мари переступала порог церкви, она входила не только в дом Господень, но и в дом Габриеля. При предыдущем священнике церковь Сен-Сорлен напоминала о присутствии Господа так же, как тошнотворные запахи мясной лавки напоминают о незримом присутствии заколотой свиньи; с тех пор как в приходе появился Габриель, в церкви запахло лилиями, ладаном и медовой свечой, витражи и каменные плиты были вычищены, покровы на алтаре выглажены, и создавалось впечатление, что Господь и молодой человек обустроили этот славный особнячок для долгой совместной жизни.

Когда Габриель, неотразимый в своей зеленой шелковой стóле, распахивал дверь ризницы и говорил: «Доброе утро, сестры, я рад вас видеть», Мари воспринимала его слова как личное обращение к ней. Повинуясь его командам: «На колени», «Встаем», «Поем», «Молимся», она в равной степени подчинялась обряду литургии и желаниям мужчины. В религиозном порыве Мари буквально впитывала в себя каждое слово Габриеля. Раньше во время проповедей она занималась тем, что заучивала наизусть имена, фамилии и даты жизни известных прихожан, высеченные на мраморных табличках вдоль прохода, – но ныне все изменилось! Благодаря Габриелю Мари наконец познала силу и мудрость Евангелий – она не только истово внимала удивительным словам священника, но и представляла юношу в образе Христа, прекрасного, хрупкого, полного любви к человечеству. Частенько она воображала себя в облике Марии Магдалины, трепеща от нежности, в мечтах она кормила юношу, мыла ему ноги, а затем вытирала их своими распущенными волосами; Священное Писание, обретая плоть, обретало смысл.

Единственное, что раздражало Мари, так это толпы людей, которые стали собираться в церкви каждое воскресенье с того момента, как появился Габриель. Однажды утром Мари захотелось наябедничать на них священнику.

– Знаете, святой отец, раньше семьи Дюбрей, Морен, Исидор и Депрери не приходили на мессу.

– Тем лучше. Никогда не поздно начать. Помните притчу о человеке, который уверовал, лишь когда подошел его смертный час?

– Да, но, по-моему, Иисус не учел того, какие мысли могут прийти в головы тем, кто уверовал сразу, когда они увидят, сколь охотно Бог принимает в Свои объятия опоздавших.

– Иисус подумал об этом: Он знал, что верующие люди лелеют и умножают в себе добродетель.

Не уловив тонкого намека на свой недостаточно милосердный нрав, Мари ответила священнику недовольным, ворчливым тоном:

– Ну да… Эти туристы ходят на мессу ради развлечения, посмотреть на нового аббата. Как говаривала моя бабушка: «Новая метла по-новому метет».

– Если они и приходят сюда из любопытства, моя задача – удержать их, сестра. Надеюсь, у меня получится.

Она пристально взглянула на него, воодушевленного, доброго, великодушного. Она покраснела, устыдившись своего недоверия к людям, и совершенно искренне произнесла:

– У вас все получится, святой отец. Я уверена, вы сделаете из них примерных прихожан.

На самом деле ей просто хотелось, чтобы священник обратил на нее внимание, ведь она терпела его заботу о людях, его влияние или даже его чудесное воздействие на них лишь потому, что к ней самой Габриель относился по-особенному. И никогда в жизни ей не пришло бы в голову назвать свои смешанные чувства простым словом «ревность».

Так что Мари очень неодобрительно восприняла внезапное вторжение в церковь Иветты.

Иветта была ходячими бедрами. Женщины встречаются разные: у одних необыкновенные глаза, у других – рот, у третьих – все лицо, но Иветту природа наградила именно бедрами. Когда она что-то рассказывала, можно было сколько угодно уговаривать себя сосредоточиться на ее мимике, но стоило ей отвернуться, как собеседник переводил взгляд на бедра. Две прекрасные колонны из плоти и крови, теплые, нежные и белые, как молоко, – так и хотелось до них дотронуться, проверить, какие они на ощупь. Что бы она ни надевала, бедра оказывались на виду: короткие платья на ней казались укороченными специально, чтобы не закрывать бедра; юбки словно растягивались во благо бедрам; шорты становились похожими на ларцы для бедер, а штаны – на формы для бедер. В сознании Мари образ этой женщины так легко сводился к бедрам, что если Иветте случалось заговорить с Мари, та не удостаивала бедра ответом.

Ко всему сказанному надо прибавить, что Иветта была местной проституткой. Проституткой по случаю. Когда ей не удавалось сводить концы с концами – то есть примерно каждый месяц, – а шестеро детей просили есть, Иветта продавала свое тело за деньги. Впрочем, это ее проблема: вся деревня считала Иветту проституткой, но только не она сама; и в общем-то, никто не возражал против того, чтобы Иветта торговала своим телом. Как сказала бы бабушка Мари: «Должна же быть в городе хоть одна проститутка». Это признавали все, но не она сама. Стоило Иветте услышать шутку в свой адрес или поймать на себе взгляд, полный вожделения, как она оскорблялась, делала страдальческое выражение лица и с видом ущемленной гордости разыгрывала мученицу, претерпевшую крайнее унижение и теперь обреченную всю жизнь носить в петлице медаль за героическое преодоление пыток.

Мари считала поведение Иветты смехотворным, но, увидев, как пара ее бесстыдных бедер разгуливает вокруг священника, возмутилась не на шутку:

– Паршивка!

Мари не могла видеть, как молодой аббат улыбается Иветте, пожимает ей руку и относится к ней с тем же вниманием, что и к остальным.

– Бедняга, он так невинен, что не замечает ее уловок. Впрочем, он всего-навсего мужчина, и она добьется своего…

Для Мари не было никаких сомнений в том, что Иветта хочет затащить Габриеля в постель.

Однажды после обеда, когда Мари меняла цветы у алтаря, она увидела Иветту, внезапно с шумом выбежавшую из исповедальни, всю в слезах, с полуобнаженными бедрами и румянцем, какой бывает лишь после любовных утех. Решив, что самое плохое уже произошло, Мари хотела наброситься на Иветту и отхлестать ее по щекам, но остановилась. К счастью, следом за Иветтой появился аббат Габриель – он был спокоен, холоден и чист. Мари дождалась, пока растерянная женщина покинет церковь, хлопнув дверью, затем как ни в чем не бывало направилась к вазе с увядшими цветами.

«Аббат отверг ее, – подумала Мари, – поэтому пара бедер пришла в ярость».

Пока Мари меняла высохшие лилии на свежие, срезанные в собственном саду, ее сердце успокоилось и забилось в прежнем ритме.

Опечаленный аббат подошел к Мари. Она посмотрела на него. Он, раздосадованный тем, что его застали на месте преступления, в минуту душевного беспокойства, отвернулся.

Мари решила воспользоваться тем, что они одни:

– Как вы думаете, Иветта красивая?

От удивления священник пробормотал нечто нечленораздельное.

Мари настаивала:

– Красивая, правда?

– Я не рассматриваю своих прихожан с этой точки зрения.

Его голос окреп. Мари верила искренним словам аббата, но ее ярость все еще бурлила подобно супу, который продолжает кипеть даже после того, как огонь под кастрюлей убавят.

– Но, святой отец, я полагаю, вам известно, чем занимается Иветта?

– Что вы хотите сказать?

– Она местная проститутка. Неужто она это от вас скрыла?

– Она ничего не скрыла, и она действительно большая грешница, иначе я не стал бы уделять ей столько времени.

– Ее грехи вас занимают?

– Вовсе нет. Однако меня направили в Сен-Сорлен, чтобы я исцелял души страждущих. Поэтому мне приходится больше времени уделять грешникам, чем праведникам, хоть это и парадоксально.

Последние слова аббата изумили Мари. Так вот в чем дело? Аббат Габриель просто-напросто заботился о грешниках? И как ей это раньше в голову не пришло?

– Святой отец, я могу исповедаться?

Они вошли в маленькую исповедальню из полированного дерева. Теперь их отделяла друг от друга лишь тоненькая решетка, и Мари казалось, что она может к нему прикоснуться.

– Несколько лет назад меня обвиняли в убийстве нескольких человек. Вы что-нибудь слышали об этом?

– Да, дочь моя.

– Меня обвинили в том, что я отравила троих своих мужей и расправилась еще с одним мужчиной, якобы моим любовником.

– Я знаю, мне рассказывали о ваших мучениях. Но человеческая справедливость вас оправдала?

– Да. Поэтому я и не доверяю человеческой справедливости.

– Не понимаю…

– Я уважаю лишь справедливость Господа нашего.

– Вы правы.

– Ибо, хоть я и оправдана перед людьми, Богу известны все мои грехи.

– Конечно. Как и грехи всех нас.

– Да, но дело в том, что…

Она наклонилась к священнику и прошептала:

– Я действительно их убила.

– Кого?

– Моих супругов.

– О господи!

– И моего любовника Руди тоже.

– Несчастная…

– И его русскую подружку Ольгу тоже, – добавила Мари с нездоровым возбуждением в голосе. – Вы будете смеяться, но в этом меня даже не обвиняли, потому что ее исчезновения просто-напросто не заметили. Одним муравьем больше, одним меньше.

– Иисус, Мария, Иосиф, придите к нам на помощь, молю!

Молодой священник перекрестился скорее из страха, чем в порыве любви к Богу, – он был сильно напуган исповедью преступницы.

А Мари Морестье с наслаждением смаковала его ужас. Какая уж там Иветта! Мари переплюнула ее по всем статьям.

В тот день Мари поведала Габриелю о своем первом убийстве. Хотя, чтобы не слишком шокировать молодого священника, она представила отравление как проявление сострадания: ее бедный муж Рауль так мучился, что она действовала скорее из жалости, была медсестрой, а не убийцей; послушать Мари, так она просто-напросто применила эвтаназию.

Габриель, бледный как полотно, слушал Мари, и на его лице отражались осуждение, отвращение, паника.

Он оставил ее, не сказав ни слова, а лишь осенив крестным знамением.

На следующий день, явившись к семичасовой мессе и увидев священника, Мари тотчас догадалась по темным кругам под глазами, что Габриель плохо спал, а может, и вовсе не сомкнул глаз.

После обеда, когда они встретились в исповедальне, аббат признался, что ему не спалось.

Мари обрадовалась: она завладела его мыслями; ворочаясь в постели, он не мог уснуть, думая о ней. И поскольку она скоротала ночь примерно так же, с некоторой натяжкой можно было сказать, что они провели ночь вместе.

В тот день она снова говорила о своем первом убийстве – об убийстве Рауля, но теперь, сама не зная почему, инстинктивно она описывала отравление более реалистично, акцентируя внимание на своем отвращении к старику и ласкам, которых он от нее требовал. Представляя себя в образе юной девушки, страдающей от домогательств похотливого старика, она обнажала перед Габриелем свою темную душу, свою расчетливость, свою жажду крови; она подробно рассказала о том, как девять месяцев подмешивала мужу в пищу мышьяк, пока яд наконец не подействовал; о своем облегчении, когда муж умер; о том, как изображала на похоронах скорбящую вдову, о радости, которую испытала, получив дом, деньги и полную независимость.

Каждый день она приходила в церковь, чтобы рассказать о своих преступлениях. И каждую ночь молодой священник, мучимый тягостными воспоминаниями об убийствах Мари, страдал бессонницей.

Возможность выговориться доставляла Мари удовольствие, ей хотелось поделиться воспоминаниями, но она и представить себе не могла истинных причин своего поведения. Внезапно она поняла, что одно и то же преступление имеет в ее сознании множество мотивов. Тогда который из них на самом деле объясняет ее поступки? Тот, что пришел ей в голову во вторник, в среду, в пятницу или, может быть, в субботу? И ответ был прост: все. Осознав это, Мари стала сходить с ума от многообразия своего внутреннего мира; годами она взращивала, пестовала в себе идею невиновности, тогда как виновность открывала огромное пространство для изучения самой себя, своих намерений, настроений, своей глубины и талантов… Оказалось, что Мари обладает сверхъестественными способностями, ведь она не только распоряжалась жизнью и смертью других людей, но еще и вершила суд над собой – докапывалась до правды, заново пересматривала, интерпретировала свои действия, разрушала схемы, творила сюжет собственного романа.

Мари укрепляла свою власть над молодым аббатом. Он больше не спал. Не в силах заставить себя заниматься чем-то другим, он каждый день с интересом и страхом ждал встреч в исповедальне. Он стал увядать на глазах. Казалось, Мари тащит его за собой – в свой мир, в свой возраст, обременяя молодого человека своей усталостью и дряхлостью… Впрочем, она этого не замечала и любовалась Габриелем, как и прежде.

Для священника, как и для самой грешницы, самый захватывающий момент исповеди оказался связан с Руди, сёрфером и единственной настоящей страстью в жизни Мари, до него она не могла и вообразить сокрушительную мощь сексуального влечения. Удивленная тем, что какой-то мужчина владеет ее мыслями с утра до ночи, Мари сперва приняла свои чувства за любовь, но вскоре поняла, что ее просто-напросто физически тянет к нему, что она мечтает о его ласках, о светлых волосках на его груди, о его запахе, представляет тяжесть его тела. В Руди было что-то дразнящее, притягивающее, щекочущее нервы; он умел создать вокруг себя ауру исключительной чувственности, которая наполняла Мари, пока любовник был рядом, и опустошала, когда тот уходил. Рассказ об эротических фантазиях, связанных с Руди, вызвал у Мари что-то вроде тропической лихорадки, приятного и неловкого ощущения, в котором прошлое смешивалось с настоящим; закончив рассказ, она покинула исповедальню, страстно желая поцеловать молодого священника в губы, сорвать с него сутану и прикоснуться к его коже. Ее страсть к Габриелю только усиливалась.

Тем временем вовсю цвела весна, и посиделки в тесной душной исповедальне становились пыткой. После исповеди священник и грешница расставались бледными как мел и совершенно обессиленными, однако на следующий день вновь приходили на место встречи.

Мари веселилась, испытывая нервы Габриеля, словно молодой аббат был ее любовником, которого возбуждали подробности смелых, неожиданных и даже запретных действий. Она рассказывала о том, как топила Руди, подчеркивая жестокость и грубость своего поступка. Впрочем, в тот вечер Руди выпил лишнего, а потому ему не хватило ни ловкости, ни проницательности, чтобы помешать Мари утопить его в ванне. Наслаждаясь каждой деталью, грешница поведала о том, с каким хладнокровием она заметала следы; с особенным удовольствием она рассказала, как они с сестрой завернули труп в ковер, уложили в багажник краденой машины, помчались за семьсот километров, сели на судно, отплывающее в Бретань, по дороге выбросили тело с привязанным грузом в воду, а потом ранним утром возвратились домой, отмыли машину, вместе с ключами бросили ее на парковке, чтобы какие-нибудь проходимцы оставили на ней свои отпечатки пальцев. Все это происходило вдали от Сен-Сорлен, в Биаррице, где Мари на деньги своих покойных мужей снимала дом.

Впервые в жизни она призналась в убийстве Ольги, постоянной любовницы Руди, к которой он возвращался всякий раз, закончив роман с очередной пожилой дамой. Обеспокоившись пропажей любовника, Ольга нагрянула прямо к Мари, обвинила ее в убийстве ненаглядного сёрфера и пригрозила, что обратится в полицию. Ни на секунду не выдав ни волнения, ни страха, Мари заявила, что Руди сбежал за границу и передал ей деньги для Ольги. Упоминание о возможности сорвать куш остановило Ольгу, она приняла ложь за правду и отложила свой поход в полицию. Мари назначила ей свидание поздно вечером, на террасе одного бара, где собиралась местная молодежь. Она вручила девушке конверт с несколькими купюрами, подмешала в коктейль яд, пообещала передать оставшуюся сумму следующим утром и оставила Ольгу в компании пьяных весельчаков.

Несмотря на то что пресса умолчала об исчезновении Ольги, Мари была уверена, что девушка умерла, – иначе она непременно пришла бы за своими деньгами.

Слушая, как Мари повествует об убийствах, воровстве, шантаже и разврате, Габриель был близок к обмороку. Мари нравилось замешательство священника, ей казалось, будто она открывает для него реальный, жестокий, враждебный мир. Она словно лишала его невинности.

Отныне Иветте оставалось плакать в полном одиночестве, и стоило ей появиться перед священником, как он отсылал ее назад, обещая выслушать, как только будет свободная минутка. С другими кающимися аббат разбирался еще быстрее. И хотя он служил мессу с прежним тщанием, теперь Габриель уже был не свободен, его преследовали признания убийцы, одержимой своими преступлениями. Мари Морестье победила. Она властвовала над ним и над всей деревней.

Мари ликовала, радуясь, что священник умеет хранить тайны, но еще большее удовольствие ей доставляло видеть, как он врет старым перечницам, которые не жалеют своих высохших связок, чтобы крякающими голосами осведомляться:

– Скажите, аббат, значит, Мари все-таки виновна? Иначе с какой стати она поселилась в вашей исповедальне?

– Эта душа претерпела много страданий, и вы, дочь моя, в данный момент несправедливо обвиняете ее, предав забвению человеческое милосердие.

Из духовника Габриель превратился в соучастника. Отныне с Мари их объединяла не только правда, но и преступление. Разве не вдвоем они его совершили? И осознание этого буквально пьянило Мари.

Через пять недель исповедей Мари поняла, что исчерпала запасы грехов. Оставалось еще несколько низостей, совершенных во время двух судебных процессов, но, говоря о них, Мари чувствовала, что расстреливает последние патроны и может остаться безоружной.

Она боялась, что ее власти скоро придет конец.

В ту среду молодой священник объявил прихожанам, что завтра и послезавтра его не будет. Вот так! Коротко и ясно! Прямо в лоб! То же он сказал и Мари.

Что произошло?

Неужели Габриель избегал новых встреч из-за того, что у грешницы иссяк запас шокирующих и любопытных историй? Как бы то ни было, не придумывать же новые! Не превращаться же в Шахерезаду, чтобы удержать аббата!

Томительные часы разлуки с Габриелем показались Мари невыносимыми. Она страдала. Что же это! Обнажить перед священником душу, а в ответ получить молчание, бегство… Решительно, аббат ничем не лучше остальных.

В пятницу вечером, в седьмом часу, обезумев от усталости, отвращения и уныния и обнаружив на своих лодыжках пятна экземы, Мари положила ноги на табурет и в наказание за свою тоску по Габриелю расчесала их до крови. В доме царила тоска и пахло клеенкой. Мари ни на чем не могла сосредоточить внимание: ни на ржавой лошадиной подкове, валяющейся на подоконнике, ни на календаре, что принес почтальон, ни уж тем более на газетах с рекламными объявлениями.

В восемь часов в дверь позвонили.

Это был он.

Она радостно вскочила. Если он и покинул прихожан, то возвратился раньше всех к Мари. Она прикрыла разодранные ноги, впустила его и предложила что-нибудь съесть или выпить. Он отказался и с чрезвычайно серьезным видом остался стоять посреди комнаты.

– Мари, я много думал о том, что вы мне рассказали, об ужасных признаниях, для которых я стал хранилищем, молчаливым хранилищем, ибо никогда не нарушу тайну исповеди. Эти два дня я провел в размышлениях. Я посоветовался со своим епископом и со священником, который был моим наставником в семинарии. Разумеется, я не упоминал вашего имени, но объяснил ситуацию в целом, чтобы мне подсказали, как себя вести. Я принял решение. Это решение касается нас обоих.

Торжественно, словно делая предложение, священник приблизился к Мари и сильно сжал кисти ее рук. Она вздрогнула.

– Вы покаялись перед Господом.

Он стиснул ее пальцы:

– Теперь вы должны открыть свои грехи людям.

Мари отдернула руки и попятилась.

Габриель принялся настаивать:

– Вы должны это сделать, Мари! Ради правосудия. Ради семей погибших. Ради истины.

– Да мне плевать на истину!

– Нет. Она для вас важна, иначе вы не открыли бы ее мне.

– Вам! Только вам! Больше никому!

Мари с ужасом осознала, что священник ничего не понял. Она не служила истине, напротив, она воспользовалась истиной! Истина была нужна, чтобы завлечь и соблазнить священника. И открывалась она вовсе не Богу, а Габриелю, ему и только ему.

Он покачал головой:

– Я хочу, чтобы вы сняли грех с души перед людьми. Пойдите и расскажите все судье.

– Судье? Ни за что! Я годами отстаивала свою позицию! По всему видать, вы не знаете, что такое пережить два судебных процесса и… выиграть, понимаете? Выиграть!

– Выиграть что, Мари?

– Честь, мою репутацию.

– Ложную честь… Ложную репутацию…

– В таких вещах важно, как выглядишь со стороны.

– Но вы ведь пожертвовали своей честью и репутацией, открыв мне душу, отягощенную страшной ношей?

– Вам. Только вам.

– И Богу.

– Да…

– Бог, как и я, принял вас вместе с вашей виной. Он, как и я, продолжает вас любить.

– Да?

Он снова прикоснулся к ее рукам и накрыл их своими теплыми, нежными ладонями.

– Расскажите правду, Мари, расскажите правду всем. Я вам помогу, я вас поддержу. Отныне это моя главная цель. Я живу в Сен-Сорлен только ради вас, ради вашего горя; вы смысл моей жизни, моих молитв, моей веры. Мари, я считаю ваше спасение своей миссией. Я расшевелю вас, я докопаюсь до вашей глубоко христианской сущности. От пламени моей веры возгорится ваша. Вдвоем мы преодолеем все трудности. Вы сделаете это ради меня, ради себя и во имя Господа.

Священник предстал Мари в новом свете. Миссия? Может, ей послышалось? Он считал ее спасение своей миссией?

Мари улыбнулась, и Габриель подумал, что убедил ее.

Это лето было самым счастливым в жизни Мари. Габриель с ней не расставался. Утром он вставал, чтобы ее увидеть, открывал двери церкви, чтобы ее встретить, торопливо ел, чтобы проводить с ней больше времени; он исповедовал ее каждый день, а потом в ризнице или у нее в гостиной подолгу разговаривал с Мари, излучая вдохновение, энергию и пылкое стремление спасти грешницу.

Мари цинично наслаждалась своими привилегиями. Еще бы! Ведь ей удалось отбить Габриеля у остальных. Победа! Уже вторая победа в ее биографии! И священник мог хоть захлебнуться своими бесконечными улыбками, неопровержимыми аргументами, дружескими жестами и пламенной речью, – она все равно ему не поддастся. Да и зачем, ведь это он уступил.

В своем блаженстве Мари недооценила блестящий дар убеждения, которым обладал аббат.

Мари сама не заметила, как втянулась в обсуждение и переосмысление своих поступков. Она была в ловушке. Начиная с июля она совсем осмелела, стала рассуждать и делиться со священником своими мыслями. Однако в ораторском искусстве Габриель оказался сильнее. Постепенно, не отдавая себе в том отчета и уверенная, что противостоит священнику, Мари подпала под его влияние, изменилась, стала мыслить иначе, признала важность ранее чуждой ей морали.

Она по-новому увидела Бога.

Раньше Бог был частью ее арсенала; произнося имя Господа, она словно стреляла из карабина; благодаря своему громкому и четкому «Господи Иисусе!» она немедленно восстанавливала вокруг себя тишину и прогоняла посторонних. Порой, когда надо было на чем-то настоять или что-то доказать, Мари пускалась в беспорядочное цитирование Евангелий и Отцов Церкви, кидая камни в огород своих противников, чтобы их оттолкнуть, задеть, а то и вовсе убить, и делала это метко, хлестко и верно. В конце концов при помощи Бога ей удалось восстановить свою репутацию и пережить всеобщее злопыхательство.

Теперь Господь казался ей не пугающим и мстительным, а источником нежности. Когда Габриель произносил: «Отец наш небесный» – он всегда так величал Бога, – воображение рисовало животворящий источник, лучшее вино или лекарство от всех болезней. Рядом со священником Мари начинала обращаться в новую веру, отказывалась от старого шерифа с карабином, очаровательного, милосердного бога любви, ростом метр девяносто пять, точь-в-точь как Габриель и с лицом Габриеля.

Раньше вера Мари была ограниченной, замкнутой и скучно-успокоительной. Отныне она серьезно вдумывалась в содержание проповедей и молитв, а по вечерам порой даже читала Евангелие.

Мари не понимала, что теперь полностью зависит от Габриеля. Поначалу сексуальная, ее зависимость теперь превратилась в духовную. Мари мечтала о добродетели, умилялась, слушая истории о прощении грешников, восторгалась, когда Габриель рассказывал о судьбах святых, особенно святой Риты, – Габриель писал о ней исследование в семинарии.

«Покровительница в безнадежных ситуациях? Значит, это моя заступница», – думала Мари, ложась спать.

Мари и Габриель проводили в спорах долгие часы, изнурительные для него, но благотворные для нее.

Она все еще была уверена в том, что контролирует ситуацию, однако священник все укреплял свою власть. Рядом с Габриелем она трепетала.

«Сломай меня, сделай из меня все, что захочешь!» – словно говорила она ему.

Впервые в жизни она чувствовала себя счастливой, подчиняясь чужой воле. Не важно, что молодой священник не овладевал ею в сексуальном смысле, зато он владел ее мыслями; и Мари не возражала, как мазохист, которому нравится быть связанным по рукам и ногам. Мари наконец нашла выход своей ожесточенности. Годы напролет играя роль повелительницы, она совершенно не подозревала, что может оказаться рабыней. Теперь она словно отдыхала от самой себя, расставаясь с прежним образом. Желание держать все под контролем уступило место покорности; опьяненная словами Габриеля, Мари страстно, с жаром и восторгом отдавалась во власть Габриеля.

Как-то раз, раздраженный тем, что Мари злоупотребляет его терпением, пунцовый от гнева Габриель, ткнув в нее пальцем, воскликнул:

– Вы дьявол, но я сделаю из вас ангела!

В этот день Мари почувствовала, как ее тело, от бедер до макушки, пронзила молния, оргазм, который повторялся всю ночь, стоило только вспомнить эту сцену.

Отныне Мари ослабила оборону. Она думала, как Габриель, чувствовала, как он, дышала, как он.

– Мы с вами находимся во власти добродетели, – сказал он как-то раз.

И хотя про себя она решила: «С тобой я согласна и на добродетель, и на зло, потому что ты мною управляешь», вслух она этого не произнесла.

Она все еще не соглашалась, все еще сопротивлялась. По вечерам, оставаясь в одиночестве и входя в экстаз, Мари уговаривала себя признаться в преступлениях, рассказать людям правду и пожертвовать своим комфортом ради справедливости. Но к утру ее смелость отступала.

– Если я соглашусь, вы будете навещать меня в тюрьме?

– Каждый день, Мари, каждый день. Если мне удастся вас убедить, мы будем связаны навеки. Не только перед людьми, но и перед Богом.

В каком-то смысле брак… Ну да, как ни крути, он практически предлагает пожениться.

Все чаще и чаще она представляла себе, как рассказывает об их союзе всем на свете: телевизионщикам, журналистам, полиции, судье. «Благодаря аббату Габриелю я призналась в убийствах. Если бы не он, я продолжала бы их отрицать. Если бы не он, я унесла бы истину в могилу. Габриель научил меня верить не только в Бога, но и в человека». В собственном воображении молчаливая Мари становилась красноречивой, готовой часами рассуждать о своем волшебном превращении, которым она обязана юноше. Она надеялась, что ее сфотографируют с Габриелем – или в зале суда, или в кабинете.

Разумеется, Мари отдавала себе отчет в том, что они в этой ситуации будут не равны: он – на свободе, она – в тюрьме. Можно ли быть свободным, если ты священник? Нет. Стоит ли отчаиваться, если тебя каждый день навещает любимый человек? Тоже нет. Разве не предполагает любовь подчинение другому?

– Жертва – это мера любви.

Так сказал Габриель в одной из своих проповедей. Вскоре Мари поняла, что он обращался к ней, и решила воплотить его изречение в жизнь: да-да, она принесет себя в жертву! Она признается во всем, лишь бы люди знали, какой великий священник Габриель. Она понесет наказание, лишь бы миру открылась власть Габриеля над ней. Она согласна покаяться, лишь бы люди запомнили их с Габриелем как самую необычную пару. Вместо ребенка она подарит аббату славу, шумиху в прессе, судебный скандал и место в истории; их двойной успех запомнится людям надолго – ее виртуозная ложь на всех судебных процессах и его духовный подвиг по обращению грешницы в праведницу. Без него Мари никогда не исправилась бы. Она была безнадежна. Спасибо тебе, святая Рита, вдохновляющая падших. Когда история нравов пересекается со Священной историей… Ни больше ни меньше. А впрочем, кто знает? Вдруг это приведет Габриеля в Рим?

Ее возбужденная фантазия рисовала все новые и новые картины.

Невероятное, мучительное и очень волнующее лето закончилось, и на подходе осени Мари поняла, что изменилась.

В то воскресенье, собираясь к мессе, она была тиха и сосредоточенна. После службы, не в состоянии проглотить ни крошки, она отдала свой обед кошке и к двум часам явилась в ризницу к аббату Габриелю, чтобы сообщить, что сделает признание.

– Клянусь вам, отец мой. Клянусь перед Богом и перед вами.

Он обнял ее и прижал к себе. Мечтая продлить момент нежности, Мари попыталась заплакать, но у нее вырвался какой-то странный, резкий всхлип.

Габриель поздравил ее, сто раз повторил, как ею гордится, как восхищается твердостью ее веры и тем, сколько сил она приложила, чтобы изменить свои взгляды; затем он предложил ей встать на колени и поблагодарить Бога.

Пока они произносили молитвы, у Мари кружилась голова. Она уже ощущала на себе груз принятого решения и одновременно не могла отделаться от радости пребывания рядом со священником – плечом к плечу, от запаха его кожи и волос, от чувства неожиданной близости. Она думала о том, что теперь он будет каждый день навещать ее в тюрьме, молиться вот так, вместе с ней, и она будет счастлива.

Покинув Габриеля, Мари отправилась домой через холмы. Последний вечер на свободе она провела, созерцая Сен-Сорлен сверху, со стороны виноградников; сиреневый закат сменялся фиолетовым, меланхоличное солнце отбрасывало лучи на обширные поля, и Мари чувствовала умиротворение. На черепичных крышах собирались десятки котов – они ждали заката и на фоне угасающего неба напоминали загадочные силуэты, украшающие китайские фонарики.

Итак, на этой неделе она отправится в Бур-ан-Брес, к судье, который несколько лет назад вел ее дело; тогда он был еще молодым и буквально ненавидел Мари, потому что ее оправдание срывало его повышение, гарантированное в случае обвинительного постановления суда. Теперь он вряд ли откажется ее принять.

Тут и там темноту пронзали лучи света, выхватывая из сумрачного пространства крышу, чью-то комнату или угол какой-нибудь улицы. У Мари за спиной, лежа под качелями, сука лабрадора лизала своих щенков; сад был напоен мягким ароматом лип, словно где-то поблизости подавали липовый чай. «Эй, деревенщина, завтра слава Сен-Сорлен вырастет еще больше, завтра вы проснетесь в местечке имени Мари Морестье, дьяволицы, ставшей ангелом, убийцы, презревшей всех, кроме Бога, Мессалины, которая превратилась в святую». Мари испытывала огромное желание поделиться своим внутренним светом, этим бесценным подарком Габриеля, со всеми жителями деревни. «Дамы и господа, я встретила священника, который творит чудеса. Он не человек, он ангел. Без него я никогда не предстала бы перед вами». Она расскажет о Габриеле и о их близких отношениях всему миру. Как это будет прекрасно!..

Она любовалась звездами и просила Бога даровать ей смелость и смирение или, скорее, смелость для смирения. К себе она возвратилась глубоко за полночь.

Когда она поворачивала ключ в замке, из окна соседнего дома высунулась хозяйка и, обращаясь к Мари, крикнула:

– Вас искал аббат! Он приходил дважды.

– Правда? Спасибо, что сказали. Пойду в ризницу.

– Думаю, его там уже нет. Он только что уехал на машине.

На машине? Но у аббата нет водительских прав, да и нет у него никакой машины.

Мари отправилась в ризницу. Казалось, что задернутые занавески скрывают пустое, обреченное пространство. Она постучала, потом снова и снова, до тех пор пока стук не превратился в грохот. Напрасно. Никто не ответил.

Она вернулась домой, решив не беспокоиться. Решение было принято, и аббат его одобрил. Наверняка он заходил к ней, чтобы еще раз выразить восхищение или предложить отвезти ее в Бур-ан-Брес, иначе и быть не могло. Она заснула, уверенная в том, что на следующий день все прояснится.

И точно, телефон зазвонил уже на рассвете. Мари с радостью узнала голос аббата Габриеля.

– Дорогая Мари, произошло нечто невероятное.

– Господи, что случилось?

– Меня призывают в Ватикан.

– Как это?

– Папа прочитал мое исследование о святой Рите, и оно ему так понравилось, что он предложил мне присоединиться к группе теологов, работающих в папской библиотеке.

– Но как же…

– Да. Мне придется вас покинуть. Вас и Сен-Сорлен.

– А как же наше дело?

– Мой отъезд ничего не меняет. Ведь вы уже приняли решение.

– Но…

– И вы все сделаете, потому что обещали мне. Мне и Господу.

– Но ведь вас со мной не будет! Когда я окажусь в тюрьме, вы не сможете навещать меня каждый день.

– Вы сделаете это, потому что обещали мне.

– Вам и Господу, да-да, знаю…

Она повесила трубку, озадаченная, чувствуя, как восторг предыдущего дня сменяется гневом. «Значит, в Ватикан… Благодаря мне он отправился бы в Ватикан. Благодаря моим признаниям он добился бы расположения папы. Надо было только подождать. Слава досталась бы Габриелю за совершение невозможного, за то, что он наставил убийцу на путь истинный, а не за писульку о какой-то малоизвестной святой. Что с ним такое, в самом деле? Как он может меня предать?»

Два дня спустя старая карга Вера Верне, скрюченная, как виноградная лоза, возбужденным голосом сообщила о прибытии нового аббата.

Мари отправилась в церковь.

Новый аббат, по всей видимости с трудом волокущий на себе тяжелую серую сутану, подметал паперть, болтая с прихожанами.

И когда Мари увидела красную толстую физиономию, грубые черты лица и куцую фигуру пятидесятилетнего священника, у нее больше не осталось сомнений в том, как она проведет последующие годы. Она будет разводить цветы, кормить кота, изредка наведываться в церковь и молчать до конца своих дней.

Возвращение

– Грег…

– Я работаю.

– Грег…

– Оставь меня в покое, мне еще двадцать три цилиндра драить!

Склоненная над второй турбиной мощная спина Грега с выступающими под трикотажной майкой буграми мышц отказывалась поворачиваться.

Матрос Декстер не отставал:

– Грег, тебя капитан ждет.

Грег развернулся так резко, что Декстер аж вздрогнул. Торс механика, от голых плеч до впадин возле крестца, сверкал от пота, и это делало его похожим на языческого идола: в рыжих огнях котельной окруженное облаком испарений блестящее тело казалось лакированным. Благодаря техническим талантам этого здоровяка изо дня в день, час за часом грузовое судно «Грэндвил» бесперебойно двигалось вперед, бороздя океаны и перевозя товары из порта в порт.

– Что, ругать будет? – сдвинув широченные, с палец толщиной, черные брови, спросил механик.

– Нет. Он тебя ждет.

Грег опустил голову уже виновато. И с уверенностью повторил:

– Ругать будет.

Декстеру стало так жалко друга, что по спине даже побежали мурашки. Он, гонец, знал, зачем Грега вызывает капитан, но не имел ни малейшей охоты сообщать ему об этом.

– Не сходи с ума, Грег. За что ругать? Ты пашешь за четверых.

Но Грег его уже не слушал. Он подчинился приказу капитана и теперь вытирал тряпкой руки, почерневшие от въевшейся смазки; он готов получить выговор, потому что гораздо важнее собственной гордости была для него дисциплина на борту: если начальник за что-то ругает, значит он прав.

Продолжение книги