Криптономикон бесплатное чтение
Neal Stephenson
CRYPTONOMICON
Copyright © 1999 by Neal Stephenson
Перевод с английского Е. Доброхотовой-Майковой
© Е.М. Доброхотова-Майкова, перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. «Издательство «Эксмо», 2021
Благодарности
Брюс Шнайер изобрел «Пасьянс», любезно разрешил мне использовать его в романе и написал приложение к этой книге. Ян Голдберг составил программу на языке Perl, которая появляется в электронном письме Еноха Роота к Рэнди.
Всю остальную книгу за исключением нескольких цитат, хорошо или плохо, написал я сам. Однако я очень многим обязан. Перечисляя долги, легко дойти до Адама и Евы, поэтому я решил ограничиться временем от начала Второй мировой войны и разделить всех, кому я признателен, на три основные группы.
Первая: исполины Титаномахии 1937–1945 гг. Почти в каждой семье есть свой маленький пантеон военных героев – таких, как мой дядя Кейт Уэллс, который служил морским пехотинцем во Флориде и во время высадки на остров Гуадалканал первым ступил на берег. Тем не менее эта книга главным образом о технарях, которым во время войны довелось делать невероятно странные вещи. Среди великих хакеров военной поры следует особо отметить Уильяма Фридмана, который пожертвовал здоровьем, чтобы найти ключ к японской шифровальной машине «Пурпур» еще до начала боевых действий.
Однако я посвятил книгу моему покойному деду С. Тауну Стивенсону. При этом я рисковал, что люди начнут строить всякого рода догадки о сходстве его – то есть моей – семьи с описанными персонажами. Поэтому, просто для протокола, позвольте заявить, что я все выдумал – честно! – и это не roman à clef[1]. Эта книга – просто роман, а не хитрый способ вывалить на безвинного читателя мрачные семейные тайны.
Вторая: мои знакомые, которые (часто неосознанно) повлияли на развитие этого проекта. Вот их список (в алфавитном порядке): Дуглас Барнс, Джефф Бишоп, Джордж Дайсон, Марк и Крист Герьены из «Нова Марин Эксплорейшн», Джим Гиббонс, Боб Грант, Дэвид Хендли, Кевин Келли, Брюс Стерлинг и Уолтер Ристон, который во время войны бегал по Филиппинам с шифровальной машинкой, остался жив и пятьдесят лет спустя рассказывал мне байки о банковской системе в довоенном Шанхае.
Третья: люди, чьи усилия сделали возможным или хотя бы облегчили написание этой книги. Иногда это были огромная любовь и поддержка, как в случае моей жены, детей, их бабушек и дедушек. Другие помогали мне тем обманчиво простым способом, что выполняли свою работу быстро и хорошо: мой редактор, Дженнифер Херши, и мои агенты, Лиз Дархансофф и Тол Грегори. Многие люди неосознанно внесли вклад в эту книгу, просто поговорив со мной на интересную тему, о чем, вероятно, давно забыли: Уэйн Баркер, Кристиан Боргс, Джереми Борнстайн, Ал Батлер, Дженнифер Чейс, Ивлин Корбетт, Хью Дэвис, Дюн, Джон Гилмор, Бен и Зенайда Гонда, Майк Хоули, Эрик Хьюс, Купер Му, Дэн Саймон и Линда Стоун.
Нил Таун Стивенсон
Пролог
Существует удивительно близкая параллель между задачами физика и криптографа. Система, по которой зашифровано сообщение, соответствует законам Вселенной, перехваченные сообщения – имеющимся наблюдениям, ключи дня или сообщения – фундаментальным константам, которые надо определить. Сходство велико, но с предметом криптографии очень легко оперировать при помощи дискретных механизмов, физика же не так проста.
Алан Тьюринг
Сегодня утром [Имельда Маркос] предложила очередное объяснение миллиардам долларов, которые, как считается, они с мужем, умершим в 1989 году, присвоили за время его президентства.
«Так совпало, что у Маркоса были деньги, – сказала она. – После Бреттон-Вудского соглашения[2] он начал покупать золото в Форт-Ноксе. Три тысячи тонн, потом 4000. У меня есть на них документы. 7000 тонн. Смешно: Америка его не поняла».
«Нью-Йорк таймс», понедельник, 4 марта 1996
- Визг шин. Завал вбок.
- Срубили рощу бамбука —
- Из нее – песнь войны.
…лучшее, на что капрал Бобби Шафто сейчас способен: он стоит на подножке грузовика, одной рукой держится за зеркало, в другой – «спрингфилд». Слоги по пальцам хрен посчитаешь. «Из нее» – два слога или три? Грузовик наконец решает не переворачиваться и грохается обратно на четыре колеса. Визг на мгновение стихает. Бобби по-прежнему слышит пение кули, но теперь к нему добавляется ружейный скрежет коробки передач – рядовой Уайли сбрасывает скорость. Неужто сдрейфил? Сзади, под брезентом, громыхают полторы тонны металлических шкафов, шифровальные книги сыплются лавиной, плещет бензин в баках электрического генератора станции «Альфа». Вот и сочиняй в наше время хайку. Электрический генератор – это сколько слогов, девять? Даже во вторую строчку не втиснешь!
– Людей давить можно? – спрашивает рядовой Уайли и жмет на клаксон раньше, чем Бобби Шафто успевает ответить. Сикх-полицейский прыгает через говновозку. Подмывает сказать: «Да хули они нам сделают, войну объявят?» – но старшему по званию положено думать головой, а не задницей, поэтому Шафто не рубит сплеча, а прежде оценивает ситуацию.
Шанхай, 16:45, пятница, 28 ноября 1941 года. Бобби Шафто и еще пяток морпехов в грузовике смотрят на Цзюцзянскую дорогу, куда только что вылетели с риском перевернуться. Справа собор, значит, они – в скольких? в двух? – кварталах от Банда, где их груз ждет канонерка Янцзыйского Речного Патруля. Одна загвоздка – в этих двух кварталах живут примерно пять миллионов китайцев.
Все они – бывалые горожане, не какая-нибудь темнота деревенская, в глаза не видевшая машин, – те бы, услышав клаксон, мигом брызнули с дороги. Некоторые, правда, отскакивают к домам, создавая впечатление, что грузовик движется быстрее, чем сорок три мили в час по спидометру.
Однако Бобби Шафто упомянул бамбуковую рощу не для красного словца, чтобы удивить своих в Окономовоке восточным колоритом. Перед грузовиком до хренища бамбука, десятки легких временных шлагбаумов преграждают дорогу к реке, потому что офицеры Азиатского флота ВМС США и 4-го полка МПФ спланировали этот маленький бросок без учета фактора пятницы. Как объяснил бы им Бобби Шафто – если б его удосужились спросить, – дорога пролегает через банковский район. Здесь вам и Гонконгский Банк, и Шанхайский, и, разумеется, Сити-банк, Чейз-Манхэттен-банк, Банк Америки, ББМЕ, Сельскохозяйственный банк Китая и еще куча занюханных провинциальных банков. Часть из них имеет контракты от недобитого китайского правительства на печатание денег. Дело, видать, не шибко прибыльное, поэтому деньги из экономии печатают на старых газетах. Можно разобрать прошлогодние новости и счет матчей в поло под яркими цифрами и картинками, превращающими куски резаной бумаги в легальное платежное средство.
Как известно каждому рикше и разносчику в Шанхае, контракт на печатание денег предполагает, что банк обеспечивает бумажки таким-то и таким-то количеством серебра; любой может войти в банк на Цзюцзянской дороге, шваркнуть на прилавок груду купюр (при условии, что они отпечатаны этим банком) и получить за них настоящее металлическое серебро.
Если бы Китай в это самое время не четвертовала Япония, правительство, вероятно, отправляло бы в банки аудиторов проверять, сколько в сейфах серебра, и все было бы чин чинарем. Однако сейчас за честностью банков следят только другие банки.
Вот как это делается: в ходе нормальных деловых операций куча бумажек проходит через окошки (скажем) Чейз-Манхэттен-банка. Их уносят в заднюю комнату и сортируют, бросая в картонные коробки (примерно два квадратных фута, ярд глубиной, с веревками по четырем углам). Все деньги (скажем) Банка Америки сваливают в одну коробку, Сити-банка – в другую. Потом, под вечер пятницы, зовут кули. У каждого кули или у каждой пары кули есть свой длинный бамбуковый шест; кули без шеста – все равно что морпех без начищенного штыка. Они продевают шесты в петли по углам коробки, затем подлезают каждый под свой конец шеста и поднимают коробку. Кули должны шагать в такт, не то коробка раскачается и все высыпется. Поэтому, направляясь к банку, название которого указано на купюрах, они поют и переставляют ноги в такт песне. Шест длинный, кули далеко друг от друга, петь приходится громко, и, разумеется, каждая пара на улице поет свою песню, стараясь перекричать остальных, чтобы не сбиться с шагу.
В пятницу вечером, за десять минут до закрытия, двери многих банков распахиваются, и входят поющие кули, как какой-нибудь хор в сраном бродвейском мюзикле, шваркают коробки с мятыми ассигнациями и требуют деньги на бочку. Все банки сводят расчеты в конце недели. Иногда они делают это одновременно, особенно в такой день, как 28 ноября 1941 года, когда даже простому морпеху Шафто ясно, что настоящее серебро лучше груды резаных бумаг.
Вот почему, хотя нормальные пешеходы, торговцы с тачками и озверевшие полицейские-сикхи разбегаются с дороги и вжимаются в стены клубов, борделей и магазинов на Цзюцзянской дороге, Бобби Шафто и прочие морпехи по-прежнему не видят канонерки за горизонтальным лесом бамбуковых шестов. Не слышат гудков своего грузовика за пульсирующей пентатонической какофонией. Это не просто пятничная банковская лихорадка. Это последний расчет перед тем, как все восточное полушарие займется огнем. Миллионы обязательств на подтирках будут обменены или пропадут в следующие десять минут; настоящее серебро или золото перейдет из рук в руки или останется на месте. Своего рода финансовый Судный день.
– Господи, я не могу, – стонет рядовой Уайли.
– Капитан сказал ни хера не останавливаться, – напоминает Шафто. Он не советует Уайли давить кули, просто напоминает: если Уайли этого не сделает, им придется отвечать перед капитаном, который, между прочим, едет сразу за ними, в машине с вооруженными морпехами. А судя по тому, как капитан психовал по поводу станции «Альфа», ему уже хорошенько вставил не то какой-нибудь адмирал из Пёрл-Харбора, не то даже (барабанная дробь!) шишка из Штаба МПФ, Вашингтон, округ Колумбия.
Шафто и другие морпехи всегда знали, что станция «Альфа» – это кучка штабных морячков на крыше дома в Международном поселении, на утыканной антеннами платформе из деревянных поддонов. Постояв подольше, можно было увидеть, как антенны поворачиваются, целясь на что-то в море. Шафто даже сочинил об этом хайку:
- Антенна ищет —
- Собачий нос на ветру —
- Тайны эфира.
Это его второе хайку – явно не уровень ноября 1941-го, – и он морщится, вспоминая слова.
Однако до сегодняшнего дня никто в морской пехоте понятия не имел, какая это важная штука. Их заставили увязывать в брезент тонну оборудования и несколько тонн бумаги, а потом тащить на улицу. В четверг разбирали и жгли насест вместе с частью книг и бумаг.
– Бля-я-я-я! – вопит рядовой Уайли.
Только несколько кули убрались с дороги, остальные даже не видят грузовика. Со стороны реки доносится грохот, как будто Бог ломает о колено бамбуковый шест в милю толщиной. Через полсекунды на улице ни одного кули, лишь куча коробок да бамбуковые шесты подрагивают и звенят о мостовую, словно колокольчики на ветру. Над канонеркой – мохнатый гриб серого дыма. Уайли врубает максимальную скорость и газует. Шафто вжимается в дверцу, наклоняет голову и надеется, что каска времен Первой мировой не подкачает. Коробки с деньгами лопаются и рассыпаются под колесами. Шафто смотрит сквозь денежную пургу и видит исполинские бамбуковые шесты, кувырком летящие к набережной.
- Листья Шанхая —
- Двери в стальное небо.
- Началась зима.
Пустоши
Давайте отложим вопрос о существовании Бога до следующей книги и просто примем, что каким-то образом на этой планете возникли самовоспроизводящиеся организмы и тут же начали изничтожать друг друга, либо до отказа заполняя жизненное пространство своими грубыми копиями, либо более прямыми методами, о которых нет надобности распространяться. Большей части это не удалось, их генетическое наследие кануло в никуда; однако некоторые выжили и размножились. Примерно через три миллиарда лет этой местами занятной, местами нудной фуги жора и соития в Мердо, штат Дакота, у Бланш, супруги конгрегационалистского пастора Бэньяна Уотерхауза, родился сын Годфри Уотерхауз IV. Подобно всем живым существам на земле, Годфри был по рождению отъявленной сволочью, ибо в некоем узкотехническом смысле происходил посредством череды менее эволюционно продвинутых особей от той первой самовоспроизводящейся хреновины, которая, учитывая число и разнообразие ее потомков, может по праву считаться самой отъявленной сволочью с начала времен. Всё и вся, кто не был отъявленной сволочью, сгинули.
Из всех смертельно опасных, меметически[3] запрограммированных на убийство машин это были самые что ни на есть милые и приятные. Подобно своему тезке (Джону Бэньяну, пуританскому писателю, который большую часть жизни провел в тюрьме или в бегах), преподобный Уотерхауз не проповедовал долго на одном месте. Церковь каждые год-два перебрасывала его из одной дакотской деревни в другую. Вероятно, Годфри такая жизнь не привлекала, потому что посреди курса в Конгрегационалистском колледже Фарго он покинул лоно церкви и, к неизбывному горю своих родителей, предался мирской тщете – защитил докторскую степень по классической филологии в маленьком частном университете в Огайо. Ученые – народ такой же кочевой, что и проповедники. Годфри поехал туда, где требовался преподаватель латыни и греческого, – в Болжеровский христианский колледж (число учащихся – 322), Вест-Пойнт, Виргиния. Здесь, на слиянии Маттапоная и Паманки, отвратительные миазмы огромной целлюлозно-бумажной фабрики пронизывали каждый ящик стола, каждый закуток, каждую страницу в книге. Молодая жена Годфри, урожденная Алиса Притчард, которая в детстве колесила со своим отцом-проповедником по просторам Восточной Монтаны, пахнущим шалфеем и снегом, блевала три месяца. Еще через шесть родился Лоуренс Притчард Уотерхауз.
У мальчика были странные отношения со звуками. Когда проезжал паровоз, его не раздражали гудки и звон. Однако, если в дом залетал шершень и начинал с еле слышным гудением выписывать под потолком фигуры Лиссажу, Лоуренс плакал от боли в носу. А когда он видел что-нибудь страшное или чувствовал пугающий запах, то зажимал уши.
Среди звуков, которые ничуть его не раздражали, был и орган Болжеровского христианского колледжа. Сама церковь не стоила доброго слова, но орган, пожертвованный владельцем целлюлозно-бумажной фабрики, сделал бы честь собору. Это вполне устраивало органиста, считавшего, что некоторые атрибуты Бога (гнев и ревность в Ветхом Завете, величие и торжество в Новом) можно вложить в паству непосредственно через слух. Что от этого могут вылететь витражи, никого не волновало, их все равно в городе не любили, а дым от бумажной фабрики разъедал свинцовые переплеты. Однако, когда очередная престарелая дама после службы встала, пошатываясь от шума в ушах, и едко заметила пастору, что музыка чересчур драматична, органиста сменили.
Тем не менее он по-прежнему давал уроки. Учеников не допускали к органу, пока они не станут хорошо играть на пианино. Когда это объяснили Лоуренсу Притчарду Уотерхаузу, он за три недели разучил фугу Баха и записался на уроки органа. Поскольку ему было тогда пять лет, он не мог одновременно дотянуться до клавиш и до педалей, поэтому играл стоя, вернее – переходя от педали к педали.
Когда Лоуренсу было двенадцать, орган сломался. Фабрикант не предусмотрел пожертвований на ремонт, и учитель математики решил попробовать сам. Он был слаб здоровьем и нуждался в толковом помощнике. Вместе с Лоуренсом они сняли кожух. Впервые за все это время мальчик увидел, что происходит, когда он нажимает клавиши.
Для каждого регистра органа (блокфлейта, горн, пикколо) был отдельный ряд труб, от самой длинной до самой короткой. Длинные трубы воспроизводили низкие звуки, короткие – высокие. Верхушки труб располагались террасообразно. Их можно было бы очертить линией – не прямой, но восходящей кривой. Органист – учитель математики взял несколько расшатавшихся труб, карандаш, бумагу и помог Лоуренсу рассчитать, почему так получается. Когда Лоуренс это понял, ему показалось, будто учитель математики внезапно сыграл добрую часть «Фантазии и фуги соль минор» Баха на органе размером со спиральную туманность Андромеды – ту часть, где старик Иоганн Себастьян рассекает архитектуру вселенной одним неумолимо снижающимся аккордом; будто его ноги прошли через наслоения мусора и уперлись наконец в твердую землю. В частности, последние шаги объяснения напоминали падение ястреба сквозь бесчисленные слои невежества и заблуждения. Назовите это чувство завораживающим, щемящим или томительным в зависимости от вашего склада. Небеса разверзлись. Лоуренсу на миг предстали ангельские хоры, уходящие в геометрическую бесконечность.
Трубы торчали параллельными рядами из широкого плоского ящика со сжатым воздухом. Все трубы, издающие одну ноту, но принадлежащие к разным регистрам, выстраивались в ряд по оси. Все трубы одного регистра, но настроенные на разные тона, выстраивались в ряд по другой, перпендикулярной оси. Внизу находился плоский ящик со сжатым воздухом, а также механизм, подающий воздух в нужную трубу в нужное время. При нажатии клавиши или педали все трубы, способные издавать соответствующую ноту, звучали, если при этом был открыт их регистр.
Механически все это осуществлялось предельно просто, ясно и логично. Раньше Лоуренс думал, что машина по меньшей мере так же сложна, как самая сложная исполняемая на ней фуга. Теперь он понял, что просто устроенная машина способна производить бесконечно сложный результат.
Регистры редко применялись поодиночке. Они обычно громоздились один на другой, дабы использовать преимущества доступных гармоник (опять сладкая математика!). Некоторые комбинации повторялись вновь и вновь – например, множество блокфлейт, разной длины, для тихой проскомидии. Для этого имелись тяги включения регистров в произвольных комбинациях. Органист мог заранее выбрать несколько вариантов регистровки. По одному нажатию кнопки пневматика открывала несколько регистров сразу; в то же мгновение орган становился другим инструментом с совершенно новыми возможностями.
На следующее лето Лоуренса и Алису колонизировал дальний родственник по эволюционной линии – отъявленная сволочь-вирус. Лоуренс отделался тенденцией почти незаметно приволакивать ногу. Для Алисы болезнь закончилась аппаратом искусственного дыхания. Позже, из-за невозможности как следует откашливать мокроту, она заболела воспалением легких и умерла.
Отец Лоуренса Годфри честно сознался, что не в силах управиться с легшим на него бременем. Он уволился из виргинского колледжа, переехал вместе с сыном в штат Миннесота, а именно в Мурхед, и купил домик по соседству с Бэньяном и Бланш. Позже он пошел преподавать в ближайшую среднюю школу.
На этой стадии взрослые, ответственные за Лоуренса, пришли к молчаливому соглашению, что лучший (во всяком случае, самый простой) способ его воспитывать – это оставить в покое. Лоуренс ничего от них не требовал, разве что иногда задавал вопросы, на которые все равно никто ответить не мог. В шестнадцать, исчерпав возможности местной школьной системы, Лоуренс Притчард Уотерхауз сдал экзамены в колледж штата Айова. Там, помимо прочего, был обязательный курс подготовки офицеров запаса ВМФ.
В Учебном корпусе офицеров запаса Айовского колледжа имелся оркестр, где с радостью узнали про музыкальные наклонности Лоуренса. Поскольку трудно вышагивать по палубе дредноута, играя на органе, ему выдали глокеншпиль и пару маленьких молоточков.
В то время, когда он не маршировал взад-вперед по пойме реки Сканк, издавая металлический звон, Лоуренс изучал механику. Учился он плохо, потому что связался с преподавателем-болгарином, Джоном Винсентом Атанасовым[4]. Тот вместе со своим аспирантом, Клиффордом Берри, строил машину, которая, по идее, должна была решать некие особенно нудные дифференциальные уравнения.
Больше всего Лоуренсу мешала лень. Он считал, что было бы много проще, если бы вы, как Супермен с его рентгеновским зрением, видели за внешними наслоениями внутренний математический скелет. Как только вы поняли математическую суть, вы поняли все и можете теперь манипулировать ею сколько влезет при помощи всего лишь карандаша и салфетки. Он видел эту суть в изгибе серебряных пластин глокеншпиля, в несущей арке моста, в утыканном конденсаторами барабане машины Атанасова – Берри. Собственно, молотить по глокеншпилю, возводить мост или выяснять, почему не работает машина, ему было неинтересно.
Соответственно, обучение шло со скрипом. Правда, время от времени он выделывал на доске фокус, от которого у преподавателей подгибались колени, а соученики смотрели ошарашенно и враждебно. Пошла молва.
Тем временем бабушка Бланш, неведомо для Лоуренса, пустила в ход свои обширные церковные связи. Ее усилия увенчались успехом: Лоуренс получил стипендию от наследника компании по производству овсяных хлопьев. Стипендия была учреждена, чтобы отправлять конгрегационалистов со Среднего Запада в лучшие университеты страны сроком на один год. Видимо, считалось, что за это время они успеют повысить интеллектуальный коэффициент на несколько решающих процентов, но не успеют погрязнуть в пороках. Так Лоуренс оказался на втором курсе Принстонского университета.
Принстон – весьма почтенное заведение, и попасть туда большая честь, однако никто не потрудился объяснить этого Лоуренсу, что было и плохо и хорошо. Он принял стипендию с умеренной благодарностью, к большой досаде овсяного магната. С другой стороны, он легко освоился в Принстоне, напоминавшем ему лучшие уголки Виргинии. В городе были чудесные орга`ны; дело портили только домашние задания по конструированию мостов и построению шестеренок. Как всегда, они в конце концов сводились к математике, а с ней Лоуренс расправлялся легко. Порой, впрочем, происходил затык, и тогда он шел в Файн-холл, на математический факультет.
По Файн-холлу бродила довольно разношерстая публика, многие говорили с британским или европейским акцентом. Административно не все они относились к Файн-холлу, многие были из отдельного учреждения, называвшегося ИПИ – Института перспективных чего-то-там. Однако все сидели в одном здании, и все разбирались в математике, так что Лоуренса это различие не волновало.
Очень немногие шарахались от Лоуренса, когда тот подходил с вопросами, остальные были готовы по крайней мере его выслушать. Например: он придумал, как решить сложную задачу формы зубца для шестеренки, которая при нормальном инженерном подходе требовала огромного количества вполне разумных, но неэстетичных приближений. Решение Лоуренса давало точный результат. Одна беда – квинтильону людей с логарифмическими линейками потребовался бы квинтильон лет, чтобы его вычислить. Лоуренс разрабатывал принципиально иной подход, который в случае успеха свел бы число людей и лет к триллиону и триллиону соответственно. К сожалению, ему не удавалось заинтересовать Файн-холл прозаическими шестеренками, пока внезапно он не познакомился с энергичным англичанином (чье имя немедленно позабыл), который сам ими занимался. Англичанин хотел построить – надо же! – механическую счетную машину, конкретно – для вычисления определенных значений римановской дзета-функции:
где s – комплексное число.
Лоуренсу казалось, что дзета-функция ничем не лучше и не хуже других математических задач, пока новый знакомый не убедил его, что она жутко важная и лучшие математики мира бьются над ней уже несколько десятилетий. В результате они просидели до трех утра, разбирая Лоуренсову задачу про шестеренки. Наутро Лоуренс гордо показал решение преподавателю, который отмел его за полной непрактичностью и поставил Лоуренсу плохую отметку.
После нескольких встреч Лоуренс наконец запомнил, что англичанина зовут Ал что-то-там дальше. Поскольку Ал был страстным велосипедистом, они часто ездили кататься по окрестностям и, проезжая по Нью-Джерси, разговаривали о математике, особенно о машинах, которые избавили бы их от нудной работы.
Однако Ал думал на эту тему дольше, чем Лоуренс, и пришел к выводу, что вычислительные машины нужны не только для экономии сил. Он разрабатывал принципиально иной вычислительный механизм, который решал бы вообще любую арифметическую задачу, которую можно записать. С чисто логической точки зрения он уже придумал все, что нужно для этой (пока гипотетической) машины, только еще ее не построил. Лоуренс так понял, что в Кембридже (это в Англии, откуда Ал родом) по-настоящему строить машины считают ниже своего достоинства, да и в Файн-холле тоже. Ал был страшно рад встретить человека, который думает иначе.
Однажды Ал вежливо попросил Лоуренса называть его настоящим полным именем, то есть Алан, а не Ал. Лоуренс извинился и сказал, что очень постарается запомнить.
Недели через две, когда они сидели у лесного ручья под Делавэрским ущельем, Алан сделал Лоуренсу довольно странное предложение с участием мужских штучек. Потребовались долгие методологические разъяснения, которые Алан изложил, сильно краснея и запинаясь. Он был очень тактичен и несколько раз подчеркнул, что не все на свете этим увлекаются и ему это прекрасно известно.
Лоуренс решил, что он, вероятно, как раз из тех, кто не увлекается.
На Алана произвело сильное впечатление, что Лоуренс вообще задумался. Он попросил прощения, что завел этот разговор. Они сразу вернулись к беседе о вычислительных машинах, и на их дружбе это никак не сказалось. Однако на следующую прогулку – с ночевкой в Сосновой пустоши – Алан позвал еще одного приятеля, немца Руди что-то-там-дальше.
Отношения Алана с Руди производили впечатление более близких, во всяком случае – более многогранных, чем у Алана с Лоуренсом. Лоуренс заключил, что на идею со штучками все-таки нашелся желающий.
Это заставило его задуматься. С эволюционной точки зрения какой смысл в людях, которые не хотят иметь потомства? Для этого должна быть своя, хитрая причина.
Единственное, что он смог предположить: теперь истреблять/подавлять друг друга стараются не отдельные особи, а группы людей – сообщества, и в сообществе хватает места для тех, кто не желает размножаться, лишь бы они занимались чем-то полезным.
Алан, Руди и Лоуренс ехали на юг, ища Сосновую пустошь. Поселки попадались все реже, конские загоны сменились чахлыми деревцами, которые, казалось, тянутся до самой Флориды, загораживая обзор, но не защищая от ветра. «Интересно, где Сосновая пустошь?» – раза два спрашивал Лоуренс. Он даже остановился на заправке, чтобы задать тот же вопрос. Спутники начали над ним подтрунивать.
– Где Соснофая пустошь? – вопросил Руди.
– Я бы искал пустынное с виду место, где много сосен, – задумчиво ответил Алан.
Поскольку машин не было, они ехали трое в ряд, Алан – посередине.
– Лес, каким бы его представил себе Кафка, – сказал Руди.
К этому времени Лоуренс уже сообразил, что они едут по Сосновой пустоши. Вот только кто такой Кафка?
– Математик? – предположил он.
– Какая жуткая мысль, – заметил Руди.
– Он – писатель, – сказал Алан. – Лоуренс, не обижайся, пожалуйста, но можно спросить: ты вообще различаешь чужие фамилии? Кроме родственников и ближайших друзей?
Лоуренс, по всей видимости, захлопал глазами.
– Я пытаюсь понять: это все отсюда. – Алан протянул руку и костяшками пальцев постучал Лоуренса по голове. – Или ты иногда берешь какие-то идеи у других?
– В детстве я один раз видел ангелов в церкви, в Виргинии, – ответил Лоуренс, – но, думаю, они были из моей головы.
Однако позже Алан сделал новый заход. Они добрались до знаменитой пожарной вышки и увидели, что вся достопримечательность – одинокая винтовая лестница в никуда, под ней – небольшая площадка, усеянная битыми бутылками. Палатку разбили у озера, полного бурых, липнущих к телу водорослей. Оставалось только пить шнапс и говорить о математике.
Алан сказал:
– Послушай, Бертран Рассел и еще один тип по фамилии Уайтхед написали «Principia Mathematica».
– Сейчас ты меня точно подкалываешь, – сказал Уотерхауз. – Даже я знаю, что «Principia Mathematica» написал сэр Исаак Ньютон.
– Ньютон написал другую книгу, которая тоже называлась «Principia Mathematica»[5], хотя на самом деле она не про математику, а про то, что мы теперь назвали бы физикой.
– Тогда почему он назвал ее «Principia Mathematica»?
– Различие между физикой и математикой было нечетким во времена Ньютона…
– А может быть, и в наше фремя, – сказал Руди.
– …и это прямо относится к тому, о чем я собираюсь говорить, – продолжал Алан. – Я про расселовские «Основания математики», в которых они с Уайтхедом начали абсолютно с пустого места и выстроили все – всю математику – на небольшом числе основных принципов. И вот почему я тебе это говорю, Лоуренс… Эй, Лоуренс! Проснись!
– М-м-м?
– Руди, возьми палку – да, эту – и следи за Лоуренсом. Когда глаза у него начнут вот так стекленеть, тыкай его в бок.
– Мы не в английской школе, тут так нельзя.
– Я слушаю, – сказал Лоуренс.
– Из «ОМ» следует абсолютно радикальная вещь – все в математике можно выразить определенной последовательностью символов.
– Лейбниц сказал это много раньше! – возмутился Руди.
– Ну, Лейбниц предложил символы, которые мы используем в дифференциальном исчислении, но…
– Я не про это!
– И он изобрел матрицы, но…
– И не про это тоже!
– И он немного занимался двоичной системой, но…
– Это софсем другое!
– Ладно, Руди, говори, о чем ты.
– Лейбниц изобрел базовый алфавит – записал набор символов для логических выражений.
– Ну, я не знал, что в сферу интересов герра Лейбница входила формальная логика, но…
– А как же! Он хотел сделать то же, что Рассел и Уайтхед, только не для одной математики, а для всего на сфете!
– Поскольку ты, Руди, похоже, единственный на планете знаешь об этом начинании Лейбница, можем ли мы допустить, что его затея не увенчалась успехом?
– Ты можешь допускать все, что тебе угодно, Алан, – ответил Руди, – но я математик и ничего не допускаю.
Алан оскорбленно вздохнул и наградил Руди многозначительным взглядом, который, как догадывался Уотерхауз, означал «я тебе это припомню».
– Если мне позволят продолжить, – сказал он, – я вообще-то хотел, чтобы вы согласились вот с чем: все в математике можно выразить последовательностью символов. – Он взял палку, которой надо было тыкать Лоуренса, и начал писать на земле что-то вроде + = 3) √–1 π. – И мне глубоко безразлично, будут это символы Рассела, или Лейбница, или гексаграммы «И Цзина».
– Лейбниц восхищался «И Цзином»! – страстно воскликнул Руди.
– Помолчи пока про Лейбница, Руди. Мы с тобой едем в поезде, сидим в вагоне-ресторане, мило болтаем, а этот поезд со страшной силой тянут локомотивы «Бертран Рассел», «Риман», «Эйлер» и другие. А наш друг Лоуренс бежит рядом с поездом, пытаясь от нас не отстать – не обязательно потому, что мы умнее, просто он – деревенский и у него нет билета. И я, Руди, просто высовываюсь в окошко и пытаюсь втащить его в гребаный поезд, чтобы мы втроем могли мило болтать о математике, не слушая все время, как он пыхтит и отдувается.
– Ладно, Алан.
– Если ты не будешь перебивать, я скоро закончу.
– Но есть еще локомотив по имени Лейбниц.
– Ты считаешь, что я не отдаю должного немцам? Внимание, сейчас я упомяну человека с немецкой фамилией.
– Кто же это? Фон Тьюринг? – съязвил Руди.
– Фон Тьюринг будет потом. Вообще-то, я имел в виду Гёделя.
– Какой он немец! Он австрияк!
– Боюсь, это теперь одно и то же.
– Не я придумал аншлюс, и нечего на меня так смотреть. Я ненавижу Гитлера.
– Про Гёделя я слышал, – вставил Уотерхауз, чтобы охладить спор. – Но можно немножко назад?
– Конечно, Лоуренс.
– Зачем это надо? Ну то, что сделал Рассел? Что не так в математике? Я хочу сказать, два плюс два – четыре, верно?
Алан взял две бутылочные пробки и положил на землю.
– Два. Раз-два. Плюс… – Он положил рядом еще две. – Еще два. Раз-два. Равняется четырем. Раз-два-три-четыре.
– Что в этом плохого? – спросил Лоуренс.
– Однако, Лоуренс, когда ты на самом деле занимаешься математикой, абстрактно, ты ведь не считаешь пробки?
– Я вообще ничего не считаю.
Руди объявил:
– Очень современный взгляд.
– В смысле?
– Долгое время подразумевалось, – сказал Алан, – что математика – своего рода физика пробок. Что любую математическую операцию, которую ты выполняешь на бумаге, как бы ни была она сложна, можно свести – по крайней мере в теории – к перекладыванию реального счетного материала вроде пробок в реальном мире.
– Нельзя же взять две целые одну десятую пробки.
– Ладно, ладно, пусть будут пробки для целых чисел, и для таких, как две целые одна десятая – физические меры, например длина этой палки. – Алан положил палку рядом с пробками.
– Как насчет пи? Нельзя отпилить палку длиной ровно пи дюймов.
– Пи – из геометрии. Та же история, – вставил Руди.
– Да, считалось, что Евклидова геометрия на самом деле своего рода физика, что его прямые и все такое описывают свойства физического мира. Но… знаешь Эйнштейна?
– Я не очень запоминаю фамилии.
– Седой, с большими усами.
– А, да, – мрачно ответил Лоуренс. – Я подходил к нему с вопросом про шестеренки. Он сказал, что опаздывает на встречу.
– Он придумал общую теорию относительности – своего рода практическое приложение, но не Евклидовой, а Римановой геометрии…
– Тот же Риман, что твоя дзета-функция?
– Тот же Риман, другое направление. Не уводи нас в сторону, Лоуренс…
– Риман показал, что существует много-много геометрий, которые, не являясь Евклидовыми, в то же время внутренне непротиворечивы, – объяснил Руди.
– Ладно, давайте снова к «ОМ», – сказал Лоуренс.
– Да! Рассел и Уайтхед. Итак, когда математики начали играть со всякими корнями из минус единицы и кватернионами, это было уже не то, что можно перевести в палки и пробки. И все же они по-прежнему получали верные результаты.
– По крайней мере, внутренне непротиворечивые, – уточнил Руди.
– О’кей. Значит, математика – больше, чем физика пробок.
– Так нам представляется, Лоуренс, но возникает вопрос: математика по правде или это только игра в символы? Другими словами: мы открываем Истину или просто балуемся?
– Она должна быть по правде, потому что, когда прикладываешь ее к физике, она работает! Я слышал про общую теорию относительности и знаю, что она подтверждена экспериментами.
– Большая часть математики не поддается экспериментальной проверке, – сказал Руди.
– Вся идея в том, чтобы укрепить связь с физикой, – произнес Алан.
– И при этом не баловаться.
– И для этого написаны «ОМ»?
– Рассел и Уайтхед свели все математические понятия к таким жутко простым вещам, как множества. Отсюда они перешли к целым числам и так далее.
– Но как можно свести к множествам, например, число пи?
– Нельзя, – сказал Алан, – зато его можно выразить цепочкой цифр: три запятая один четыре один пять девять и так далее.
– То есть через целые числа, – сказал Руди.
– Нечестно! Само пи – не целое!
– Но можно вычислить цифры пи, одну за другой, по некой формуле. И можно написать формулу вроде такой!
Алан нацарапал на земле:
– Я использовал ряд Лейбница, чтобы утешить нашего друга. Видишь, Лоуренс? Это цепочка символов.
– Цепочку символов вижу, – нехотя согласился Лоуренс.
– Можно идти дальше? Гёдель, всего несколько лет назад, сказал: «Послушайте! Вы согласны, что все в математике просто цепочка символов? Тогда вот!» И показал, что любую цепочку символов – вроде этой – можно превратить в целые числа.
– Как?
– Ничего сложного, Лоуренс, простой шифр. Произвольный. Вместо уродливой сигмы напиши число пятьсот тридцать восемь и так далее.
– Очень близко к баловству.
– Нет, нет! Потому что Гёдель расставил ловушку. В формулу можно подставлять числа, да?
– Конечно. Как два икс.
– Да. Можно подставить на место икс любое число, и формула его удвоит. Но если математическую формулу вроде этой для вычисления числа пи можно закодировать числом, то ее можно подставить в другую формулу. Формулу в формулу!
– И это все?
– Нет. Потом он доказал, очень простым способом, что если формулы применимы к формулам, то можно написать некое выражение и сказать: «данное утверждение недоказуемо». Что страшно удивило Гильберта и других, ожидавших противоположного результата.
– Этого твоего Гильберта ты уже упоминал?
– Нет, Лоуренс, он появился в нашем разговоре только сейчас.
– Кто он?
– Человек, который задает трудные вопросы. У него их целый список. Гёдель ответил на один.
– А фон Тьюринг – на другой, – добавил Руди.
– Это еще кто?
– Это я, – сказал Алан. – Только Руди шутит. В Тьюринге, вообще-то, нет приставки «фон».
– Сегодня ночью будет. – Руди как-то странно взглянул на Алана. Будь Лоуренс повзрослее, он бы определил этот взгляд как «страстный».
– Ладно, не томи. На какой вопрос Гильберта ты ответил?
– Entscheidungsproblem[6], – сказал Руди.
– То есть?
Алан объяснил:
– Гильберт хотел знать, можно ли в принципе доказать истинность или ложность любого высказывания.
– Но Гёдель все изменил, – произнес Руди.
– Верно. После Гёделя вопрос стал звучать так: «Можно ли определить, доказуемо или нет некое – любое – конкретное высказывание?» Другими словами, есть ли механический процесс, посредством которого мы в состоянии отсеять доказуемые утверждения от недоказуемых?
– «Механический процесс», Алан, это вообще-то метафора…
– Ладно тебе, Руди. Мы с Лоуренсом не боимся механики.
– Усек, – сказал Лоуренс.
– Что значит «усек»? – спросил Алан.
– Твоя машина – не для дзета-функций, а другая, о которой мы говорили…
– Она называется Универсальная Машина Тьюринга, – сказал Руди.
– Вся эта хреновина нужна, чтобы отделять недоказуемые утверждения от доказуемых, верно?
– Вот для чего я придумал ее основную идею, – сказал Алан. – Так что на вопрос Гильберта ответ уже есть. Теперь я хочу на самом деле ее построить, чтобы обыграть Руди в шахматы.
– Ты еще не сообщил бедному Лоуренсу ответ, – напомнил Руди.
– Лоуренс сообразит, – сказал Алан. – Ему будет чем себя развлечь.
Скоро стало ясно, что Алан на самом деле хотел сказать: «Будет чем себя развлечь, пока мы займемся друг другом». Лоуренс засунул блокнот под брючный ремень, взял велосипед, отъехал ярдов на двести к пожарной вышке, поднялся по лестнице на платформу и сел спиной к заходящему солнцу, примостив на коленях блокнот, чтобы свет падал на страницу.
Сперва он не мог собраться с мыслями, потом его отвлекли сполохи на северо-востоке. Он подумал было, что это отблески заката на облаках, но свет шел явно из одного места и к тому же мерцал. Тогда Лоуренс предположил, что это молния, однако свет был недостаточно голубой и резко менялся под воздействием (надо полагать) каких-то могучих событий за горизонтом. Когда солнце скрылось за противоположным краем мира, свет на горизонте Нью-Джерси превратился в ровное сияние, того же цвета, что от фонарика, когда под одеялом смотришь на него через пальцы.
Лоуренс спустился с башни, сел на велосипед и покатил через Сосновую пустошь. Вскоре он выехал на дорогу, которая шла примерно в нужную сторону. Большую часть времени он вообще ничего не видел, даже дорогу, но часа через два отблески света легли на щебенку под колесами, и ручейки между сосен превратились в горящие трещины.
Дорога свернула не в ту сторону, и Лоуренс поехал напрямик через лес. Теперь было совсем близко, и он различал свет за редким сосняком – черные тощие стволы казались обгорелыми палками. Начался песок, сырой и плотный, а у велосипеда были толстые шины. Один раз пришлось остановиться и перебросить велосипед через колючую проволоку. За сосняком пошел совершенно ровный белый песок с кустиками аммофилы, и тут же Лоуренса ослепила низкая ровная стена огня на горизонте размером примерно с полную луну, когда та садится в море. Огонь был такой яркий, что ничего другого Лоуренс уже не видел и несколько раз въезжал в промоины. После этого он старался не смотреть прямо на огонь, тем более что глядеть по сторонам тоже было интересно. На плоской песчаной равнине высились циклопические постройки, грубые творения фараонов, а на обширных пространствах между ними – далеко разнесенные исполинские гномоны триангулированной стали, внутренние скелеты пирамид. Циферблат самых высоких солнечных часов очерчивали круговые рельсы диаметром несколько сот футов: две серебряные дуги бежали по блеклой земле, разрываясь там, где указывала время черная тень башни. Лоуренс проезжал здания поменьше; рядом с ними стояли овальные цистерны. Из клапанов наверху цистерн с шипением выходил пар, но не поднимался в небо, а стекал по стенкам и расползался по земле, кутая солончаковую траву в серебряные бушлаты. Тысяча матросов в белом стояли оцеплением вокруг длинного пламени. Один из них поднял руку и помахал Лоуренсу – остановись, мол. Лоуренс притормозил и уперся ногой в песок. Они с матросом некоторое время друг друга разглядывали, потом Лоуренс, не придумав ничего лучшего, сказал: «Я тоже из ВМФ». Матрос, видимо, принял какое-то решение. Он отсалютовал Лоуренсу и указал на маленькое строение сбоку от пламени.
На фоне зарева строение казалось глухой стеной, однако порой голубая вспышка магнезии выхватывала из темноты его окна, прямоугольные молнии, многократно отраженные в ночи. Лоуренс снова принялся крутить педали и поехал мимо строения, огибая толпу фетровых шляп, тычущих в блокноты солидными авторучками, фотографов с их огромными хромированными аппаратами, ряды спящих, укрытых с головой простынями, потного человека с набриолиненными волосами, который мелом писал на черной доске немецкие фамилии. Наконец он объехал здание и почуял горячий запах масла, почувствовал жар на лице и увидел иссушенную, скорченную траву.
Ему предстал земной шар – не в живой коже континентов и океанов, а только голый скелет: взорванные меридианы стягивались к ядру оранжевого пламени. На фоне огня они казались тонкими и четкими, как чертеж, однако когда Лоуренс подъехал ближе, начала прорисовываться умная система шпангоутов и стрингеров, полая, как птичья кость. По мере удаления от полюсов они рано или поздно начинали отклоняться от курса, или гнулись, или просто ломались и висели в огне, дрожа, как сухие стебли. Идеальную геометрию нарушали также паутина тросов, сплетение электрических проводов. Лоуренс едва не наехал на разбитую бутылку и решил дальше идти пешком, чтобы поберечь шины. Он положил велосипед передним колесом на алюминиевую вазу, словно выточенную на токарном станке, – из нее свешивалось несколько обугленных роз. Трое матросов сцепили руки наподобие трона и несли человекоподобный кусок угля в чистейшем асбестовом одеянии. Их ботинки задевали разветвленную сеть канатов, тросов и проволоки, вызывая движение травы и песка в десятках ярдов впереди, справа, сбоку. Лоуренс начал очень осторожно переставлять ноги – сначала одну, потом другую, – стараясь проникнуться величием того, что видит. Из песка торчало нечто вроде ракеты, увенчанное зонтиком гнутых пропеллеров. Дюралевые стойки и трапы разлетелись на мили. На земле валялся раскрытый чемодан, и в нем, как в витрине провинциальной лавки, пара дамских туфель; рядом меню, обугленное в овал, дальше – покореженные стенные панели, как будто с неба рухнула целая комната. На одной стене была огромная карта мира, где от Берлина разбегались круги к далеким и близким городам, на другой, фотографической, знаменитый толстый немец улыбался среди цветов на фоне новехонького цеппелина.
Через некоторое время Лоуренс перестал видеть что-нибудь новое, сел на велосипед и поехал к Сосновой пустоши, но заблудился в темноте и добрался до пожарной вышки уже после рассвета. Впрочем, он ничуть не горевал, что сбился с дороги, потому что думал про машину Тьюринга. В конце концов он все-таки добрался до озера, где стояла палатка. Спокойная гладь алела в лучах рассвета, как лужа крови. Алан Матисон Тьюринг и Рудольф фон Хакльгебер спали на берегу, сложившись, как ложки, еще немного грязные после ночного купания. Пока Лоуренс разводил костерок и готовил чай, они проснулись.
– Решил задачку? – спросил Алан.
– Ты можешь превратить свою Универсальную Машину Тьюринга в любую машину, меняя регистровки.
– Что меняя?
– Прости, Алан. Я думаю о твоей УМТ как о своего рода органе.
– А.
– После этого машина может выполнять любые вычисления, какие тебе угодно, лишь бы лента была достаточно длинной. Но, черт возьми, Алан, сделать такую длинную ленту, на которой можно было бы писать и стирать, – жуткая морока. Машина Атанасова работала только до определенного размера, и тебе придется…
– Речь о другом, – мягко сказал Алан.
– Ладно, хорошо. Если у тебя есть такая машина, то каждую конкретную комбинацию регистров можно обозначить числом – цепочкой символов. А лента, которую ты в нее запускаешь, чтобы начать вычисление, – другая цепочка символов. Так что это снова Гёделево доказательство: если любую возможную комбинацию регистров и данных на ленте можно представить в виде цепочки чисел, значит, ты можешь поместить все возможные цепочки в большую таблицу, применить к ней Канторов диагональный процесс, и ответ: да, должны быть некоторые числа, которые нельзя пересчитать.
– А Entscheidungsproblem? – напомнил Руди.
– Доказать или опровергнуть формулу – после того как ты зашифровал ее числом – значит просто рассчитать это число. Значит, ответ – нет! Некоторые формулы нельзя доказать или опровергнуть механическим процессом! Выходит, не так уж плохо быть человеком!
До этих слов Алан казался довольным, потом его лицо вытянулось.
– Ну вот, теперь ты делаешь непрошеные допущения.
– Не слушай его, Лоуренс! – сказал Руди. – Сейчас он заявит, что наш мозг – машина Тьюринга.
– Спасибо, Руди, – спокойно ответил Алан. – Лоуренс, я утверждаю, что наш мозг – машина Тьюринга.
– Но ты доказал, что есть целый ряд формул, с которыми машина Тьюринга не справляется!
– И ты это доказал, Лоуренс.
– А тебе не кажется, что мы можем то, чего не может машина Тьюринга?
– Гёдель с тобой согласен, Лоуренс, – вставил Руди, – и Харди тоже.
– Приведите пример, – попросил Алан.
– Невычислимой функции, с которой человек справится, а машина Тьюринга – нет?
– Да. Только не надо сентиментальной чепухи про творчество. Уверен, Универсальная Машина Тьюринга способна демонстрировать поведение, которое мы воспримем как творческое.
– Ну, не знаю… Буду думать.
Позже, когда они ехали к Принстону, Лоуренс спросил:
– Как насчет снов?
– Вроде твоих ангелов в церкви?
– Примерно.
– Просто шум в нейронах, Лоуренс.
– А еще мне вчера ночью приснилось, что горел цеппелин[7].
Вскоре Алан защитился и уехал в Англию, откуда прислал Лоуренсу пару писем. В последнем он сообщал просто, что больше не сможет писать «о серьезном», и просил не принимать это на свой счет. Лоуренс сразу догадался, что сообщество, к которому принадлежит Алан, приставило его к полезному делу – скорее всего вычислять, как бы их не съели заживо соседи. Интересно, какое применение найдет Америка ему?
Он вернулся в колледж штата Айова, подумывая перевестись на математический факультет, однако делать этого не стал. Все, с кем он советовался, говорили, что математика, как и ремонт орга`нов, – дело замечательное, но надо подумать и о хлебе насущном. Лоуренс остался на инженерном и учился все хуже и хуже, пока в середине последнего курса деканат не порекомендовал ему заняться чем-нибудь полезным, скажем, ремонтом крыш. Лоуренс вылетел из колледжа в гостеприимные объятия ВМФ.
Ему дали тест на проверку умственных способностей. Первая задача по математике была такой: порт Смит на 100 миль выше по течению, чем порт Джонс. Скорость течения – 5 миль в час. Скорость лодки – 10 миль в час. За какое время лодка доберется из порта Смит в порт Джонс? За какое время она проделает обратный путь?
Лоуренс тут же понял, что задачка с подвохом. Нужно быть полным идиотом, чтобы предположить, будто течение увеличивает и уменьшает скорость лодки на 5 миль в час. Ясно, что 5 миль в час – всего лишь средняя скорость. Течение быстрее в середине реки, медленнее – у берегов; более сложные вариации следует ожидать на излучинах реки. По сути, это вопрос гидродинамики, который решается с помощью хорошо известных дифференциальных уравнений. Лоуренс нырнул в задачку и быстро (или так ему казалось) исписал вычислениями десять листов. По ходу он осознал, что одна его посылка вместе с упрощенным уравнением Навье-Стокса приводит к очень занятной семейке частных дифференциальных уравнений. Он не успел очухаться, как доказал теорему. Если это не подтверждает его умственный уровень, то что тогда подтверждает?
Тут прозвенел звонок и собрали работы. Лоуренс сумел спасти черновик. Он отнес листок в казарму, перепечатал на машинке и отправил в Принстон одному из наиболее демократичных преподавателей математики, который тут же договорился о публикации в парижском журнале.
Лоуренс получил два свежих бесплатных оттиска несколько месяцев спустя, при раздаче почты на борту линкора «Невада». На корабле был оркестр, и Лоуренсу поручили играть в нем на глокеншпиле: тест показал, что ни на что более умное он не способен.
Почта прибыла как раз вовремя, еще чуть-чуть – и было бы поздно. «Невада» вместе с некоторыми другими линкорами до сих пор базировалась в Калифорнии, но как раз сейчас они выдвигались на Гавайи, в какой-то Пёрл-Харбор, показать япошкам, кто главнее.
Лоуренс так и не понял, чего хочет в жизни; ясно, что служить ксилофонистом на военном корабле на Гавайях в мирное время – занятие далеко не худшее. Самое трудное было иногда сидеть или маршировать на страшной жаре да порой сносить фальшивые ноты товарищей. Оставалась куча свободного времени, которое Лоуренс тратил на разработку новых теорем в области теории информации. Они с Аланом и Руди набросали общий план того, что надо доказать или опровергнуть. Он часто думал, что делают Алан и Руди в Англии и Германии, но написать им не мог, поэтому работал сам по себе. Когда он не играл на глокеншпиле и не доказывал теоремы, были бары и танцы. Уотерхауз опробовал свою штучку в действии, подцепил триппер, вылечился[8], стал покупать презервативы – как и все моряки. Так трехлетние дети, ткнув себе в ухо карандашом, убеждаются, что это больно, и после не тычут.
Первый год пролетел для Лоуренса почти мгновенно. Нигде нет такого солнца и ленивого покоя, как на Гавайях.
Novus ordo seclorum[9]
– Филиппинцы – добрые, мягкие, отзывчивые люди, – говорит Ави, – и это хорошо, потому что многие из них носят под одеждой оружие.
Рэнди в токийском аэропорту, бредет по трапу с медлительностью, которая бесит остальных пассажиров; все они провели последние полдня в алюминиевой трубе, закачанной керосином. Чемоданы на колесиках грохочут по специально сконструированному – в мелких бугорках, чтобы не скользил, – полу и толкают Рэнди под колени. Рэнди держит возле уха новый GSM-телефон. По идее, он должен работать везде, кроме Соединенных Штатов. Это первый шанс его опробовать.
– Тебя отлично слышно, – говорит Ави. – Как полет?
– Нормально, – отвечает Рэнди. – На видеоэкране показывали анимированные карты.
Ави вздыхает:
– Теперь на всех авиалиниях такие.
– Между Сан-Франциско и Токио – только остров Мидуэй.
– И что?
– Он висит перед глазами час за часом. МИДУЭЙ. Я думал, рехнусь.
Рэнди заходит в посадочный сектор на Манилу и останавливается, засмотревшись на двухметровый телевизор с логотипом крупнейшей японской компании по производству бытовой электроники. На экране чудаковатый мультипликационный профессор и его очаровательный песик отмечают галочками все три пути передачи вируса СПИД.
– У меня для тебя кое-что есть, – говорит Рэнди.
– Валяй.
Рэнди смотрит на ладонь, где шариковой ручкой записана последовательность букв и цифр.
– AF 10 06 E9 99 BA 11 07 64 C1 89 E3 40 8C 72 55.
– Готово, – говорит Ави. – Это из «Ордо»?
– Да. Ключ я послал тебе мейлом из Сан-Франциско.
– Квартирный вопрос по-прежнему в стадии разрешения, – сообщает Ави, – так что я просто забронировал тебе номер в гостинице «Манила».
– Что значит «в стадии разрешения»?
– Филиппины – одна из постиспанских стран, в которых нет четкой грани между бизнесом и личными отношениями. Чтобы заполучить квартиру, нужно как минимум жениться на девушке из семьи, чью фамилию носит одна из главных улиц Манилы.
Рэнди занимает место в зале ожидания. Сотрудники аэропорта в невероятных фуражках вылавливают глазами филиппинцев с лишней ручной кладью, заставляют их заполнить бирки и сдать вещи. Филиппинцы закатывают глаза и с тоской смотрят в окно. Однако большая часть ожидающих – японцы, бизнесмены или туристы. Они смотрят поучительный видеоролик о том, как подвергнуться ограблению в чужой стране.
– Ух ты! – говорит Рэнди, глядя в окно. – Еще один 747-й на Манилу.
– В Азии ни одна уважающая себя компания не станет мараться обо что-нибудь меньше 747-го, – буркает Ави. – Если тебя попытаются запихнуть в 737-й или, боже упаси, в «Эйрбас», беги, не останавливаясь, от посадочной стойки и звони мне на скайпейджер, чтобы я эвакуировал тебя вертолетом.
Рэнди смеется.
Ави продолжает:
– Теперь слушай. Гостиница очень старая, очень роскошная, но она у черта на куличках.
– Зачем строить роскошный отель у черта на куличках?
– Место историческое – у моря, на самом краю Интрамуроса.
Рэнди хватает университетского испанского, чтобы перевести: «В стенах».
– В сорок пятом японцы стерли Интрамурос с лица земли, – говорит Ави. – До основания. Все бизнес-отели и офисные здания – в новом районе Макати, гораздо ближе к аэропорту.
– А ты хочешь устроить наш офис в Интрамуросе.
– Как ты угадал? – Ави слегка задет. Он гордится своей непредсказуемостью.
– Обычно я интуицией не блещу, – извиняется Рэнди, – но я тринадцать часов провел в самолете. Мои мозги были вывернуты наизнанку и повешены на просушку.
Ави начинает сыпать заготовленными оправданиями: в Интрамуросе офисные площади дешевле. Ближе к министерствам. Макати, суперсовременный деловой район, изолирован от реальных Филиппин.
Рэнди пропускает все это мимо ушей.
– Ты хочешь работать в Интрамуросе, потому что его стерли с лица земли, а ты одержим Холокостом, – тихо и без всякой подначки говорит наконец он.
– Да. А что? – отвечает Ави.
Рэнди смотрит в иллюминатор «Боинга‑747» рейсом на Манилу, потягивает японскую газировку, изготовленную из пчел (по крайней мере, они нарисованы на банке), и жует что-то непонятное (стюардесса сказала: «японская закуска»). Небо и океан одного цвета – синие до ломоты в зубах. Самолет летит так высоко, что сверху и снизу одинаковое бурление дождевых облаков. Облака вырастают над горячим Тихим океаном, будто внизу беспрерывно рвутся линкоры. Скорость и мощь, с которыми они набухают, пугающи. Облака причудливы и многообразны, как глубоководные организмы, и каждое, по убеждению Рэнди, не менее опасно для самолета, чем отравленный бамбуковый кол – для босоногого пешехода. Он вздрагивает, заметив на крыле красно-оранжевый круг – японскую «фрикадельку». Как будто попал в старый военный фильм.
Он включает ноутбук. Во «Входящих» скопилась уйма шифрованных сообщений от Ави. Это крохотные файлики, которые Ави в последние три дня кидал всякий раз, как у него возникала очередная мысль. Если бы Рэнди не знал, он бы догадался, что у Ави портативное устройство, которое разговаривает с Интернетом по радио. Рэнди запускает программу, которая формально называется «Новус Ордо Секлорум», но которую все для краткости зовут просто «Ордо». Это довольно натужный каламбур, основанный на том, что задача «Ордо» как криптографической программы – составлять биты в Новом Порядке, а излишне любопытному правительству потребуются Века, чтобы их расшифровать. На экране возникает растровое изображение Великой пирамиды, на ее вершине медленно материализуется всевидящее око.
«Ордо» можно использовать двумя способами. Самое простое – расшифровать сообщения, записать на жесткий диск открытый текст и читать, когда вздумается. Проблема (если вы параноик) в том, что любой, кто доберется до жесткого диска, сможет прочитать эти файлы. Манильские таможенники решат проверить комп на предмет детской порнографии. Или, обалдев от смены часовых поясов, Рэнди забудет ноутбук в такси. Поэтому он запускает «Ордо» в текущем режиме, когда открытый текст появляется в окне, а при закрытии окна стирается из памяти и с жесткого диска.
Тема первого сообщения от Ави: «Принцип 1».
Мы ищем, где работает математика. Что это значит? Что рост насел. круто пойдет вверх – это можно проследить просто по графикам, – а среднедушевой доход взлетит, как в Японии, на Тайване, в Сингапуре. Умножаем одно на другое и получаем экспоненциальный рост, на котором мы заработаем охуенные деньги еще до того, как перевалим сороковник.
Имеется в виду двухлетней давности разговор между Рэнди и Ави, когда Ави и впрямь рассчитал некое численное выражение для «охуенных денег». Это не постоянная величина, скорее ячейка в таблице, связанная с произвольным количеством постоянно колеблющихся экономических факторов. Иногда, работая на компьютере, Ави запускает таблицу в отдельном окошке в углу, чтобы постоянно видеть текущее значение «охуенных денег».
Второе сообщение, отправленное двумя часами позже, озаглавлено: «Принцип 2».
Два: выработать технологию, в которой никто не сможет с нами конкурировать. На данный момент это сетевые дела. В сетевых делах мы размазываем весь мир по стенке. Это даже не смешно.
На следующий день Ави отправил сообщение, озаглавленное просто «Еще». Наверное, забыл, сколько принципов уже сформулировал.
Еще принцип: на этот раз мы удерживаем контроль над корпорацией. То есть оставляем себе по меньшей мере 50 % акций. Как можно меньше внешних вливаний, пока мы не наберем стоимость.
«Меня можешь не убеждать», – бормочет про себя Рэнди, читая дальше.
Это определяет характер бизнеса, которым мы займемся. Забудь про все, что требует больших начальных вложений.
Лусон – горы в черно-зеленых джунглях с прожилками рек, которые с тем же успехом могут оказаться грязевыми потоками. Там, где матросское сукно океана находит на солдатское сукно берега, вода пронзительно-бирюзовая, как в бассейне. Дальше к югу горы возделаны, полосы ярко-красной почвы – как свежие надрезы. Однако бо́льшая часть склонов покрыта растительностью, вроде тех зеленых катышков, которыми на моделях железных дорог покрывают холмы из папье-маше; на огромных пространствах – никаких признаков, что человечество существует. Ближе к Маниле склоны вырублены, усеяны постройками, располосованы высоковольтными линиями. Рисовые поля – как лужицы. Поселки лепятся вокруг центрального ядра – крестовой церкви под хорошей крышей.
Картина теряет четкость – самолет входит в слой смога над городом и запотевает, как исполинский стакан чая со льдом. Вода сбегает ручьями, собирается в пазах, брызжет с выдвинутых закрылков.
Вираж – и они над Манильским заливом в бесконечных ярко-алых разводах. Вода цветет. Нефтяные танкеры тащат за собой длинные радужные хвосты. Каждая бухточка забита узкими малайскими лодками, похожими на ярко раскрашенные доски для серфинга.
И вот уже посадочная полоса МАНА – Международного аэропорта Ниной Акино. Охранники и полицейские различного ранга с винтовками М‑16 или помповыми ружьями, в бурнусах из носовых платков, пришлепленных к голове американскими бейсболками. Человек в ослепительно-белой форме над гофрированным зевом трапа простирает руки с флюоресцентными оранжевыми жезлами, словно Христос, благословляющий грешный мир. Грозовой воздух тропического пекла начинает сочиться через вентиляцию в самолет. Все мокнет и обвисает.
Рэнди в Маниле. Он достает паспорт из нагрудного кармана рубашки. Там написано: РЭНДАЛЛ ЛОУРЕНС УОТЕРХАУЗ.
Вот как возникла корпорация «Эпифит».
– Приготовься вздрогнуть! – сказал Ави.
Номер высветился на пейджере, когда Рэнди сидел в кабаке у моря с друзьями своей девушки. В таком месте, где каждый день распечатывают на лазерном принтере новое меню (на имитации пергамента, 100 % вторсырья), где люминесцентные соусы – словно тонкие линии осциллограмм, где подают экзотические продукты, ограненные наподобие драгоценных камней и уложенные в архитектурные шедевры. Весь обед Рэнди боролся с желанием пригласить кого-нибудь из друзей Шарлин (любого, без разницы) на улицу и дать ему в морду.
Он взглянул на пейджер, ожидая увидеть привычный телефон компьютерного центра «Трех сестер». Номер Ави шарахнул его по мозгам, как число 666 – религиозного фанатика.
Через пятнадцать секунд Рэнди был на улице и засовывал карточку в телефон-автомат, словно убийца, проводящий опасной бритвой по шее пузатого политика.
– Повеления исходят свыше, – объявил Ави. – Сегодня, о несчастный, они поступают через меня.
– Чего ты хочешь? – спросил Рэнди холодно, почти враждебно, чтобы скрыть сосущее волнение.
– Возьми билет до Манилы, – ответил Ави.
– Я должен прежде поговорить с Шарлин, – сказал Рэнди.
– Ты сам в это не веришь, – заметил Ави.
– Мы с Шарлин живем много лет…
– Десять. Ты на ней не женился. Иди за билетом.
(Через семьдесят два часа он будет в Маниле смотреть на Однотонную флейту.)
– Вся Азия гадает, когда Филиппины вылезут из дерьма, – сказал Ави. – Это произойдет еще до конца девяностых.
(Однотонная флейта – первое, что вы видите, пройдя паспортный контроль.)
– Меня осенило, когда я стоял в очереди на паспортный контроль в Международном аэропорту Ниной Акино. – Последние два слова слились у Ави в одно резкое восклицание. – Ты же знаешь про разные коридоры?
– Наверное, – ответил Рэнди. Параллелепипед слабообжаренного тунца сделал кульбит у него в желудке. Возникло извращенное желание купить двойной стаканчик мороженого. Рэнди путешествовал гораздо меньше, чем Ави, и довольно смутно представлял, о каких коридорах речь.
– Знаешь. Один для своих граждан, один для иностранцев. Может быть, еще один для дипломатов.
(Сейчас, дожидаясь, когда ему проштампуют паспорт, Рэнди видит все это своими глазами. В кои-то веки он не досадует на задержку. Соседний коридор – для ЗКР, и Рэнди их изучает. Это будущий рынок корпорации «Эпифит». По большей части девушки, многие одеты по моде, но все равно с некоторой скромностью, привитой в католическом пансионе. Они устали от перелета, устали от долгого ожидания, они сутулятся, потом резко выпрямляются и вскидывают точеный подбородок, словно невидимая монахиня идет вдоль очереди, хлопая их линейкой по наманикюренным пальцам.)
Однако семьдесят два часа назад он толком не понял, о чем Ави говорит, поэтому сказал только:
– Да, видел.
– В Маниле отдельный коридор для возвращающихся ЗКР!
– ЗКР?
– Заморских контрактных работников. Филиппинцы устраиваются за рубежом, потому что сами Филиппины никак не вылезут из дерьма. Горничными и няньками в Саудовской Аравии, анестезиологами и медсестрами в Штатах, певичками в Гонконге, проститутками в Бангкоке.
– Проститутками в Бангкоке? – Там-то уж Рэнди был и слегка ошалел от мысли, что кто-то экспортирует шлюх в Таиланд.
– Филиппинки – самые красивые. – Ави понизил голос. – В них есть злость, поэтому они куда привлекательнее для заезжего бизнесмена-мазохиста, чем улыбающиеся тайские телки.
Оба понимали, что это полная лажа: Ави человек семейный и своего опыта в данной области не имеет. Рэнди не стал ему этим тыкать; умение Ави экспромтом гнать лажу – главный залог того, что они сделают охуенные деньги.
(Теперь, когда он здесь, есть соблазн угадать, кто из девушек в коридоре ЗКР – путаны. Однако Рэнди понимает, что все равно ошибется, поэтому расправляет плечи и направляется к желтой полосе.
На пути от паспортного контроля к ограждению правительство расставило стеклянные витрины с экспонатами, демонстрирующими величие домагеллановой культуры Филиппин. В первой из них основное блюдо: резной деревянный инструмент с длинной поясняющей табличкой на тагальском. Ниже, мелкими буквами, английский перевод: «Однотонная флейта».)
– Филиппины природно ограждены, – продолжал Ави. – Знаешь, какая это редкость? Когда ты видишь природно огражденную среду, Рэнди, ты ныряешь в нее, как голодный хорек в трубу с сырым мясом.
Несколько слов про Ави. Семья его отца чудом выбралась из Праги: типичные центральноевропейские евреи, поистине уникальные только тем, что остались живы. Однако предки его матери были невероятно странные криптоевреи из Нью-Мексико; три сотни лет они жили в прерии, скрывались от иезуитов, стреляли гремучих змей и ели дурман; они выглядели, как индейцы, и говорили, как ковбои. Соответственно в отношениях с людьми Ави постоянно вибрировал, как струна. По большей части он держался очень вежливо и корректно, чем производил большое впечатление на бизнесменов – особенно японских, – но периодически взрывался, как будто ему прищемили хвост. Рэнди скоро к этому приспособился, вот почему Ави звонил ему в такие минуты.
– Успокойся! – сказал Рэнди, глядя, как мимо проехала на роликах загорелая девушка. – Природно огражденные, говоришь?
– Покуда Филиппины не вылезут из дерьма, у них будет куча ЗКР. Все они хотят общаться с родственниками. У филиппинцев очень прочные семейные узы. По сравнению с ними евреи – замкнутые эгоисты.
– О’кей. Ты лучше меня знаешь и тех и других.
– Они сентиментальны и любвеобильны настолько, что легко вызывают у нас смех.
– Не ощетинивайся, – сказал Рэнди. – Я не собираюсь смеяться.
– Будешь смеяться, когда услышишь, как они по радио передают музыкальные приветы родным. Однако, если честно, в этом смысле нам есть чему у них поучиться.
– Сейчас ты близок к тому, чтобы читать мне проповедь.
– Прости, – совершенно искренне ответил Ави.
Его жена все четыре года их брака была почти беспрерывно беременна. Он с каждым днем становился все религиознее и ни в одном разговоре не мог обойти Холокост. Рэнди был холостяк на грани разрыва с подружкой.
– Я тебе верю. Ничего, если я возьму билет бизнес-класса?
Ави его не услышал, и Рэнди счел, что это означает «да».
– Покуда дела обстоят так, будет огромный рынок для пинойграмм.
– Пинойграмм?
– Бога ради, не произноси вслух!.. Пока мы говорим, я заполняю заявку на торговую марку. – (Рэнди слышал стрекот на заднем плане – клавиши стучали с такой быстротой, словно Ави просто держит клавиатуру в бледных худых руках и трясет ее что есть мочи.) – А если филиппинская экономика встанет на ноги, то мы увидим взрывной рост телекоммуникаций, как и в других брас.
– Брас?
– Бэ-эр-а-эс. Быстроразвивающихся азиатских странах. Так или иначе, мы в выигрыше.
– Я так понял, ты затеваешь что-то связанное с телекоммуникациями?
– В яблочко. – На заднем плане закашлялся и заплакал ребенок. – Мне надо идти, – сказал Ави. – У Шломо опять обострилась астма. Запиши отпечаток.
– Отпечаток?
– Моего ключа. Для электронной почты.
– «Ордо»?
– Ага.
Рэнди вытащил шариковую ручку и, не найдя бумаги, подставил ладонь.
– Пишу.
– 67 81 А4 АЕ FF 40 25 9B 43 0E 29 8D 56 60 Е3 2F. – И Ави повесил трубку.
Рэнди вернулся в ресторан. По пути к столику он попросил официанта принести полбутылки хорошего красного вина. Шарлин услышала и нахмурилась. Рэнди по-прежнему думал про врожденную злость и не увидел в ее лице ничего похожего, только готовность поучать, как у всей их компании. Господи! Пора сваливать из Калифорнии, осознал он.
Водоросль
- Держит ребенка —
- Глаза светлее огня.
- Оркестр – льдышки слез.
Четвертый полк морской пехоты марширует под музыку Джона Филипа Сузы, что для каждого морпеха должно быть второй натурой. Однако Четвертый полк слишком долго стоял в Шанхае (а это не чертоги Монтесумы и не пляжи Триполи[10]) – дольше, чем морпехам стоит оставаться на одном месте, и Бобби уже видел, как его сержант, некто Фрик, блюет от опиумной ломки.
Шафто идет рядом со взводом, якобы присматривая за ребятами, а на самом деле смотрит на Шанхай.
Шанхай смотрит на него и по большей части рукоплещет стоя. Конечно, есть уличные мальчишки, для которых вопрос чести – показать, что они не боятся морской пехоты. Эти корчат рожи, свистят, пускают шутихи, что тоже действует на нервы. Европейцы аплодируют. Целая шеренга русских балерин из кабаре «Дель Монте», все в пачках, посылают воздушные поцелуи. Большинство китайцев стоят с каменными лицами; как подозревает Бобби Шафто, это значит, что они до смерти перепуганы.
Хуже всего женщины с наполовину белыми детьми. Некоторые из них в истерике и, невзирая на приклады, бросаются на плотные шеренги морских пехотинцев. Однако бо́льшая часть стоит неподвижно, со светлоглазыми детьми на руках, высматривая в рядах и шеренгах виновную сторону. Все они слышали, что было в Нанкине, когда его заняли японцы, и понимают: вполне вероятно, что очень скоро от детей и от них самих останется лишь неприятное воспоминание в голове какого-то бойца американской морской пехоты.
Это действует на Шафто: он охотился на оленей в Висконсине и видел, как те ковыляют по снегу, истекая кровью. Он видел, как человек погиб во время учений на Пэррис-Айленд. Он видел груды тел в Янцзы после Инцидента на мосту Марко Поло, видел, как беженцы из Нанкина умирают от голода в шанхайских канавах. Он сам убивал людей, штурмовавших канонерку, которую его поставили защищать. И все же он не видел и не увидит ничего страшнее, чем окаменелые китаянки с белыми детьми на руках, не мигающие, даже когда рядом рвутся шутихи.
Так думает Шафто, пока не переводит взгляд на морпехов, которые смотрят в толпу и видят собственные лица, младенчески-пухлые, в грязных потеках слез. Для кого-то это шутка. Однако немало морпехов вышли сегодня из казарм здоровыми крепкими людьми и по пути к набережной лишились рассудка. Они этого не показывают, но Шафто видит: что-то сломалось.
Лучшие люди полка – в раздрае. Даже те, кто, как Шафто, не завел себе китаянок, оставляют позади многое: дома с горничными, чистильщиками обуви и кули, женщин и опиум практически задарма. Они не знают, куда их везут, но ясно, что их двадцать один доллар в месяц туда не доедет. Будут казармы, придется самим чистить себе ботинки. Они отрезаны от мира, которого больше не увидят, мира, в котором были королями. Теперь они снова морская пехота. Это по душе Шафто, которому нравится быть морпехом. Хотя многие в МПФ поседели, так и не полюбив службу.
Виновные ныряют в кубрик. Шафто остается на палубе. Канонерка отваливает от Банда и направляется к эсминцу «Августа» в фарватере.
Банд забит зеваками. На фоне пестрой толпы резко выделяется однотонная группа в военной форме. Японские солдаты пришли саркастически проститься с коллегами-янки. Шафто легко находит глазами самого высокого и плечистого. Гото Денго машет ему рукой.
Шафто снимает каску и тоже машет. Потом, под влиянием порыва – просто из куража – бросает каску в голову Гото Денго. Каска летит чуть в сторону, и Гото Денго сбивает с ног десяток товарищей, чтобы ее поймать. Судя по всему, им лестно и забавно быть сбитыми с ног Гото Денго.
Через двадцать секунд над живым космосом Банда проносится комета. Она подпрыгивает на деревянной палубе. Классный бросок. Гото Денго рукой сопровождает подачу. Это камень, обвязанный белой лентой. Шафто подбегает и наклоняется. Лента – та самая повязка в тысячу стежков (вроде бы он снимал такие с бесчувственных японцев, но ни разу не удосужился сосчитать стежки), какие самураи носят на счастье: в середине красный кружок – «фрикаделька», по сторонам что-то написано по-японски. Шафто отвязывает ленту от камня и вдруг понимает: это не камень, а граната! Однако добрый старый Гото Денго просто пошутил: чека не выдернута. Славный подарок на память.
Свое первое хайку (декабрь 1940-го) Шафто кое-как соорудил из Заповеди Морпеха:
- Моя винтовка.
- Таких много, но эта
- Винтовка моя.
Хайку написано при следующих обстоятельствах. Шафто и остальной Четвертый полк расквартировали в Шанхае, чтобы охранять Международное поселение и патрулировать Янцзы. Его взвод только что вернулся из Последнего Патруля – тысячемильной разведки боем через то, что осталось от Нанкина, до Уханя и назад. Морская пехота патрулировала Янцзы, начиная с Боксерского восстания, во времена гражданской войны и всего такого. Однако в конце 1940 года, когда нипы[11] уже хозяйничали во всем северо-западном Китае, большие чины в округе Колумбия наложили в штаны и велели прекратить патрулирование.
Старые морпехи вроде Фрика уверяют, будто видят разницу между бандами: толпами голодных крестьян, националами, красными партизанами и хорошо организованными шайками. Для Шафто все они – вооруженные гады, которые хотят отхватить кусок от Янцзыйского Речного Патруля. Последний рейд был та еще прогулочка. Однако все позади, и они вернулись в Шанхай – самое безопасное место в Китае, в сто раз более опасное, чем самое опасное место Америки. Шесть часов назад они выгрузились с канонерки, забурились в кабак и только сейчас вышли на улицу, решив, что пора по девочкам. По пути им попался японский ресторанчик.
Бобби Шафто и прежде заглядывал туда через окно, смотрел на человека с ножом и пытался понять, чего тот хреначит. По всему выходило, что он режет сырую рыбу, кладет на комочки риса и дает нипам по другую сторону стойки, а те едят и нахваливают.
Наверное, это был обман зрения и рыбу заранее готовили в дальнем помещении.
Шафто мучился почти год. Когда кодла пьяных морпехов шла мимо, он замедлил шаг, чтобы еще раз взглянуть в окошко и, может быть, выяснить что-нибудь новое. Он мог поклясться, что рыба – ярко-алая, то есть совершенно точно сырая.
Приятель, Родс из Шрифпорта, увидел, куда он смотрит, и спросил, не слабо ли зайти. Другой рядовой, Говицки из Питсбурга, с ходу предложил пари.
Шафто цыкнул зубом и задумался. Он уже давно решил, что когда-нибудь непременно зайдет. Он – снайпер-разведчик, в его природе – откалывать такие штуки, однако его научили и другому: тщательно осмотреть местность, прежде чем в нее выдвинуться.
Ресторан был на три четверти полон японскими военными. У стойки, где повар резал явно сырую рыбу, наблюдалось заметное скопление офицеров – если у тебя только одна граната, надо бросать туда. Бо́льшую часть помещения занимали длинные столы, за которыми солдаты пили из дымящихся чашек лапшевый суп. На них Шафто обратил особое внимание, понимая, что это они будут лупить его вусмерть секунд через шестьдесят. Некоторые сидели поодиночке и читали. Несколько человек сгрудились в углу и слушали рослого малого, который рассказывал какую-то историю или анекдот.
Чем дольше Шафто оценивал обстановку, тем больше Родс и Говицки убеждались, что он и вправду войдет. Они зашумели и позвали других морпехов, которые уже ушли на квартал вперед, к борделю.
Шафто увидел, как они возвращаются. «А хули», – сказал он и вошел в ресторан. Позади раздались удивленные возгласы. В тот миг, когда Шафто перешагнул порог японского ресторана, родилась легенда.
Все нипы повернулись в его сторону. Если они и были удивлены, то не подали виду. Повар за стойкой начал выкрикивать какое-то ритуальное приветствие и осекся, заметив, кто вошел. Тип в дальнем углу – рослый, розовощекий – продолжал рассказывать свой анекдот.
Шафто кивнул всем и никому, подошел к ближайшему свободному стулу у стойки и сел.
Ребята думали дождаться, пока подойдет вся кодла, ввалиться в ресторан, опрокинуть несколько стульев и разлить суп. Однако Шафто перехватил инициативу и вошел один, как пристало снайперу-разведчику. И еще потому, что он – Бобби Шафто и хотел провести внутри несколько спокойных минут, пока не началась буча.
Разумеется, помогло, что он был в состоянии медленного вдумчивого опьянения, а не буянил. От него наверняка несло пивом (немцы в Цинтао варят пиво с совершенно висконсинским вкусом, а он тосковал по дому). Однако он не орал и не громил мебель.
Повар лепил свои кусочки и делал вид, будто не замечает Шафто. Офицеры у стойки некоторое время холодно его изучали, потом переключились на еду. Шафто оглядел ряды сырой рыбы на колотом льду за стойкой, обвел глазами ресторанчик. Тип в дальнем углу говорил короткими фразами, читая по блокнотику. Он произносил девять-десять слов, потом его слушатели переглядывались, улыбались или морщились, иногда даже хлопали. На похабщину было не похоже. Он говорил точно и выразительно.
Черт! Он читает стихи! Шафто не понимал слов, тем не менее, судя по звуку, это были стихи. Без рифмы, правда, но у нипов все не по-людски.
Он поймал на себе взгляд повара, прочистил горло – совершенно напрасно, потому что не знал японского. Показал пальцем на алую рыбу за стойкой, поднял два пальца.
Все изумились, что американец и впрямь сделал заказ. Напряжение чуточку разрядилось. Повар принялся за дело, соорудил два кусочка и уложил их на деревянную подставочку.
Шафто учили есть насекомых, откусывать головы цыплятам. Он решил, что справится. Взял кусочек пальцами, как нипы, съел. Оказалось, вкусно. Заказал еще два, другого сорта. Тип в углу по-прежнему читал стихи. Шафто съел свои кусочки и заказал еще. Почти на десять секунд, ощущая вкус рыбы на языке и слушая стихи, он почувствовал себя по-настоящему уютно и забыл, что всего лишь провоцирует безобразную драку на межрасовой почве.
Третий заказ выглядел иначе: на кусочках сырой рыбы лежали прозрачные лепестки чего-то мокрого и блестящего. Вроде промасленной оберточной бумаги. Шафто некоторое время пялил глаза, пытаясь уяснить, что это за фигня; ничего похожего он прежде не видел. Он огляделся. Нипы такого не ели, и понять, как с этим обращаться, было нельзя.
Черт, они же офицеры. Может, кто-нибудь хоть немного кумекает по-английски?
– Простите. Это что? – спросил Шафто, приподнимая пленочку.
Повар нервно посмотрел на него и повел глазами, взглядом опрашивая посетителей. Последовало недолго обсуждение. Наконец офицер в дальнем конце стойки, лейтенант флота, встал и заговорил с Шафто:
– Водоросль.
Шафто не понравился тон – враждебный и мрачный. Вместе с выражением лица это означало: «Где тебе, деревенщине, понять, вот и считай, что это водоросль».
Шафто сложил руки на коленях, несколько секунд разглядывал водоросль, потом поднял глаза на лейтенанта, по-прежнему бесстрастно его созерцавшего.
– Какая водоросль, сэр?
Посетители начали многозначительно переглядываться, словно семафоры заработали перед морским сражением. Чтение стихов прекратилось, из дальнего конца комнаты стали подходить солдаты. Тем временем лейтенант перевел вопрос Шафто остальным, и те принялись вдумчиво его обсуждать, словно важное политическое заявление Франклина Делано Рузвельта.
Лейтенант обменялся несколькими словами с поваром и снова взглянул на Шафто:
– Он говорит, расплатиться сейчас.
Повар протянул руку и потер большой и указательный пальцы.
За годы в Янцзыйском Речном Патруле Бобби Шафто приобрел титановые нервы и безграничную веру в товарищей, поэтому подавил желание обернуться и посмотреть в окно. Он и без того знал, что там: морпехи плечом к плечу, готовые за него умереть. Шафто почесал новую татуировку на руке – дракона. Скрип грязных ногтей по свежим рубцам отчетливо прозвучал в затихшем ресторане.
– Вы не ответили на мой вопрос, – сказал Шафто, с пьяной четкостью выговаривая слова.
Лейтенант перевел. Последовало новое обсуждение, на этот раз – короткое и решительное. Шафто понял: сейчас его вышвырнут. Расправил плечи.
Нипы молодцы: до того как схватить Шафто, они высыпали на улицу и завязали бой с морпехами. Упреждающий маневр не дал ребятам ворваться в ресторан, что нарушило бы офицерскую трапезу, а в случае успеха еще и причинило бы немереный материальный ущерб. В следующий миг по меньшей мере трое ухватили Шафто сзади и выдернули со стула. Взлетая на воздух, Шафто успел поглядеть лейтенанту в глаза и спросить: «Насчет водоросли это что, параша?»
Примечательного в драке было лишь то, что Шафто успели вынести на улицу, прежде чем пошла настоящая свалка. Дальше началась обычная потасовка между американцами и нипами – Шафто в нескольких таких участвовал. Короче, американский мордобой против японской драчки.
Шафто скорее борец, чем боксер, и в этом было его преимущество. Большинство морпехов дрались на кулачках, в стиле маркиза Квинсбери, а против нипов это не работает. Шафто не обольщался насчет своего умения боксировать, он просто опускал голову и пер, как бык. Правда, он успевал несколько раз получить по шее, но потом, как правило, хватал противника и валил на мостовую. Дальше следовала пара ударов в челюсть, и противник просил пощады.
Едва его вынесли из ресторана, ребята бросились на обидчиков. Шафто остался один на один с нипом по меньшей мере своего роста, что вообще-то необычно. Кроме того, он был крепко сложен – не как борец сумо, скорее как игрок в американский футбол. Линейный игрок, с брюшоком. Стервец оказался по-настоящему силен – Шафто понял, что дело плохо. Система боя у него была не американская и (как Шафто почувствовал на себе) включала нечестные приемы – захваты и быстрые удары в главные нервные центры. Пьяный зазор между мозгом и телом Шафто под этим натиском довольно скоро превратился в пропасть. Через некоторое время он лежал на мостовой, беспомощный, парализованный, глядя в пухлое лицо противника. Ба, да это тот самый, который в ресторане читал стихи. Классно дерется для поэта. Или наоборот.
– Это не водоросль, – сказал здоровенный нип. Лицо у него было, как у ловко напроказившего мальчишки. – По-английски это, может быть, тыква? – Он повернулся и пошел в ресторан.
Здесь легенда заканчивается. Остальные морпехи не знают: встреча Бобби Шафто и Гото Денго была не последней. У Шафто осталось множество вопросов по таким разным темам, как водоросли, поэзия и приемы рукопашного боя. Он без труда разыскал Гото Денго – просто заплатил китайским мальчишкам, чтобы следили за подозрительным японцем и сообщали, где тот бывает. Выяснилось, что Гото Денго с несколькими друзьями каждое утро в определенном парке упражняются в своей драчке. Шафто убедился, что завещание в порядке, написал последнее письмо родителям, братьям и сестрам в Окономовок, отправился в парк, заново представился удивленному Гото Денго и предложил себя в качестве живой боксерской груши. Нипов повеселила его ублюдочная самозащита, но восхитила стойкость, так что за небольшую цену в несколько сломанных ребер и пальцев Бобби Шафто прошел начальный курс японской драчки, которая зовется дзюдо. Со временем они стали вместе ходить в бары и рестораны. Шафто научился отличать четыре разновидности водорослей, три разновидности рыбьей икры и несколько оттенков нипской поэзии. Конечно, он не понимал, чего они лопочут, однако мог считать слоги, а как он понял, ничего больше в нипской поэзии нет.
Впрочем, от этих знаний не много проку, как и вообще от нипской культуры, потому что в скором времени ему предстоит их убивать.
В благодарность Бобби Шафто научил Гото Денго не подавать по-девчачьи. Многие нипы хорошо играли в бейсбол и веселились, когда их верзила-приятель позорно мазал. Шафто научил Гото Денго встать боком, развернуть плечи и дослать подачу. Последний год он внимательно следил за техникой броска у Гото Денго, вот почему картинка, как тот упирается ногами в каменные плиты Банда, разворачивается, кидает обмотанную лентой гранату и почти грациозно замирает на носке армейского ботинка, стоит перед глазами у Шафто до самой Манилы и позже.
Через два дня на борту становится ясно, что сержант Фрик разучился чистить ботинки. Каждый вечер он выставляет их на палубу рядом с кубриком – видимо, ждет, что кули начистит. И каждое утро они еще грязнее, чем раньше. Через некоторое время он начинает получать нарекания и наряды на картошку.
Само по себе это простительно. На заре службы Фрик охранял почтовые поезда, вел перестрелки с бандитами в зарослях чапараля. В двадцать седьмом его спешно перебросили в Шанхай. Пришлось перестраиваться. Отлично. Теперь он на старой лоханке, построенной до Первой мировой, и ему хреново. Однако он не сносит тяготы с достоинством, которого морпехи ждут от морпеха. Раскис. Позволяет себя унижать. Злится. Многие в Четвертом полку настроены точно так же.
Раз Бобби на палубе эсминца травит баланду с парой молодых ребят. Несколько «стариков» выстраиваются в хвост на юте. Судя по выражению лиц и жестам, у них прихватило животы.
Шафто слышит, как ребята переговариваются между собой.
– Что с морпехами? – спрашивает один.
Товарищ печально качает головой, как врач над пациентом, у которого только что закатились глаза.
– Обазиатились, бедолаги, – говорит он.
Оба поворачиваются и смотрят на Шафто.
За ужином, в кают-компании, Бобби Шафто проглатывает еду в два раза быстрее обычного и подходит к столу, где сидят угрюмые «старики».
– Разрешите обратиться, сержант! – орет он. – Позвольте начистить вам ботинки, сержант!
У Фрика отвисает челюсть, виден кусок недожеванной говядины во рту.
– Чего-чего, капрал?
Кают-компания замолкает.
– Почтительно прошу разрешения начистить вам ботинки, сержант!
Фрик даже трезвый не отличается сообразительностью. Кроме того, они с товарищами пронесли-таки на корабль опиум – достаточно взглянуть на зрачки.
– Ну да, – говорит он и смотрит на других недовольных.
Те немного удивлены, но находят происшествие забавным. Фрик расшнуровывает ботинки. Шафто берет их и через некоторое время возвращает начищенными. К тому времени Фрик успевает вообразить о себе невесть что.
– Отлично, капрал Шафто, – нагло говорит он. – Провалиться мне, если ты чистишь ботинки хуже моего кули.
Сразу после отбоя Фрик и его приятели становятся объектами мелких розыгрышей. Ночью происходят другие, более грубые шутки. Кого-то из «стариков» стаскивают с койки и колотят неизвестные злоумышленники. Наутро начальство устраивает им неожиданную проверку и выволочку. «Обазиатившиеся» весь следующий день держатся вместе и начеку.
К полудню до Фрика доходит, что все это сознательно спровоцировал Шафто своей выходкой. Он бежит к Бобби и пытается сбросить его за борт.
В последнюю секунду один из товарищей успевает предупредить Шафто. Тот оборачивается и отражает нападение. Фрик отлетает от борта и пытается схватить Шафто за яйца. Шафто тычет ему в глаза. Противники расходятся. Предварительные формальности окончены; дальше в ход пойдут кулаки.
Фрик и Шафто боксируют пару раундов. Собирается большая толпа морпехов. Фрик явно берет верх. Он обыкновенно плохо соображает, а сейчас и вовсе не в себе, но боксировать умеет. К тому же он на сорок фунтов тяжелее Шафто.
Шафто тянет, пока Фрик не разбивает ему губу в кровь.
– Далеко ли до Манилы? – орет Шафто.
Сержант Фрик обалдевает от вопроса и на секунду останавливается.
– Два дня, – отвечает один из корабельных офицеров.
– Черт, – говорит Бобби Шафто. – Как я с такой губой буду целовать мою девушку?
Фрик отвечает:
– Найдешь себе бабу подешевше.
Шафто этого и надо. Он опускает голову и бросается на Фрика, вопя, как нип. Фрик не успевает очухаться, как Шафто делает захват, которому научил его Гото Денго, добирается до шеи и давит, пока губы у Фрика не белеют, как перламутр. Тогда Шафто перебрасывает его за борт и держит за щиколотки. Фрик приходит в себя и кричит: «Сдаюсь!»
Срочно назначают дисциплинарное разбирательство. Шафто признают виновным по двум статьям: вежливость (начистил Фрику ботинки) и защита жизни морского пехотинца (себя) от опасного психа. Опасный псих отправляется прямиком на губу. Через несколько часов по воплям Фрика каждый морской пехотинец понимает, что такое опиумная ломка.
Вот почему сержант Фрик не видит, как корабль входит в Манильскую бухту. Шафто почти жалко сукина сына.
Остров Лусон весь день тянется по левому борту, едва различимый в дымке, изредка внизу видны пляжи и пальмы. Все морпехи здесь не по первому разу и узнают Центральную Кордильеру на севере и хребет Самбалес, сбегающий вниз к бухте Субик. Бухта Субик вызывает к жизни шквал непристойных анекдотов. Корабль не заходит в нее, а идет дальше на юг, мимо Батаана и к входу в Манильскую бухту. Корабль благоухает гуталином, тальком и лосьоном после бритья. Пусть Четвертый полк – бабники и курят опиум, никто не станет отрицать, что они – самые бравые ребята во всем корпусе.
Проходят Коррехидор – остров, очертаниями напоминающий каплю воды на вычищенном ботинке, с мягкой округлостью посредине и обрывистыми склонами к морю. От одного его конца отходит длинный костлявый сухой хвост. Морпехи знают, что остров изрыт туннелями и нашпигован орудиями, но единственный признак всех этих укреплений – кучки бетонных казарм на холмах, где живут артиллеристы. Над вершиной Топсайд торчит клубок антенн. Очертания их Шафто знакомы – на станции «Альфа» в Шанхае были такие же, их еще пришлось разбирать и перетаскивать в грузовик.
Исполинские известняковые обрывы уходят почти в море, у основания – вход в туннель, где сидят корректировщики огня и радисты. Рядом док; из гражданского транспорта выгружают припасы и складывают прямо на берегу. Морпехи отмечают это как явный признак близящейся войны. «Августа» бросает якорь в бухточке, оборудование в брезенте грузят на шлюпки вместе со штабными шанхайскими морячками.
После Коррехидора волны сразу становятся ниже. Зеленовато-бурые водоросли колышутся у поверхности, закручиваясь в причудливые завитки. От военных кораблей по спокойной воде стелются бурые плети дыма. Ветра нет, и дым расползается в зубчатые структуры вроде прозрачных горных хребтов. Корабль проходит мимо военной базы в Кавите. Берег здесь плоский, как блин, и низкий – если бы не пальмы, сливался бы с водой. Над землей возвышаются несколько ангаров и водокачек, а чуть дальше – кучка низких казарм. Манила – прямо по курсу, еще в дымке. Время к вечеру.
Внезапно дымка рассеивается. Воздух чист, как глаза ребенка, и почти час видна бесконечность. Они входят в область грозовых фронтов, часто прошитых молниями. Пухлые серые тучи – словно куски сланца между наковальнями. За ними громоздятся другие облака, розовеющие в свете заката. За ними – еще облака, упакованные во влажность, словно елочные игрушки – в папиросную бумагу, пространства синего неба, еще грозовые фронты, перебрасывающиеся молниями по двадцать миль длиной. Небеса, вложенные в небеса, вложенные в небеса.
В Шанхае было холодно, потом теплело день ото дня, временами даже парило. Однако к тому времени как взорам открывается Манила, легкий бриз проносится по палубе, и все морпехи разом издают вздох, как будто кончают в унисон.
- Духи́ Манилы
- Веют от пальмовых рощ.
- Бедра Глории.
В контурах манильских черепичных крыш чувствуется смешение испанских и китайских кровей. Перед городом – набережная с променадом. Гуляющие машут морским пехотинцам, некоторые посылают воздушные поцелуи. Свадьба спускается по ступеням церкви и через бульвар высыпает на набережную. Молодые фотографируются в нежном закатном свете. Мужчины в модных, просвечивающих филиппинских рубашках или в военной форме США. Женщины в красивых платьях. Морпехи кричат и свистят им, женщины оборачиваются, подбирая юбки, чтоб не споткнуться, и пылко машут в ответ. Морпехи шалеют и чуть не падают за борт.
Когда корабль входит в док, из воды вырывается серпик летучих рыб. Он скользит, как бархан по пустыне. Рыбки – серебристые продолговатые листики. Каждая входит в воду с металлическим щелчком; щелчки сливаются в резкий дрожащий звук. Серпик скользит под причал, огибает опору и пропадает в тени.
Манила, Жемчужина Востока, ранний воскресный вечер, седьмого декабря тысяча девятьсот сорок первого года. На Гавайях, по другую сторону линии смены дат, только что наступила полночь. У Бобби Шафто и его товарищей несколько часов свободы. Город современный, христианский, островок процветания в нищей Азии. Здесь почти как в Америке. При всей католической набожности в Маниле есть уголки, предназначенные специально для разгоряченных моряков. Достаточно сойти на сушу, повернуть направо – и вы где надо.
Бобби Шафто сворачивает налево, вежливо отделывается от легиона наэлектризованных проституток и направляется к темной громаде Интрамуроса. Он останавливается лишь для того, чтобы купить букет роз у цветочницы в парке. И сам парк, и стена над ним заполнены гуляющими парочками. Мужчины по большей части в военной форме, женщины – в скромных, но эффектных платьях, крутят на плече парасольки.
Два кучера в наемных экипажах предлагают Шафто свои услуги, но тот отказывается. Извозчик просто домчит его быстрее, а он слишком взвинчен. Лучше остыть. Шафто проходит через ворота в стене и попадает в старый испанский город.
Интрамурос – лабиринт желтовато-коричневых каменных стен, резко встающих из узких улочек. Окна первого этажа забраны в чугунные клетки. Прутья вьются и распускаются изящными коваными листочками. Слуги с длинными дымящимися шестами только что зажгли газовые фонари; нависающие вторые этажи озарены светом. Из верхних окон несутся музыка и смех. Когда Шафто проходит через очередную арку во внутренний дворик, до него долетает запах цветов в саду.
Провалиться, если он может отличить один дом от другого. Он помнит название улицы – Магалланес, потому что Глория говорила, это то же, что Магеллан. И еще он помнит вид на церковь из окна Паскуалей. Он несколько раз обходит квартал, уверенный, что уже близко. Тут из окна доносится взрыв девичьего смеха. Шафто тянет на звук, как медузу в водозабор. Все сходится: то самое место. Девушки по-английски сплетничают о преподавателях. Глории не слышно, но Шафто почти уверен, что различил ее смех.
– Глория! – говорит он. Потом еще раз, громче. Если его и услышали, то не обратили внимания. Наконец он разворачивается и, как гранату, бросает букет за деревянные перила, через узкий просвет перламутровых ставней, в комнату.
Тишина в комнате, потом новый взрыв смеха. Перламутровые ставни раздвигаются с медленной, щемящей робостью. На балкон выпархивает девятнадцатилетняя девушка в форме студентки медучилища, белая, как лунное сияние на Северном полюсе. Длинные черные волосы распущены и колышутся на легком ветру. В последних отблесках заката лицо алеет, как уголья. Мгновение она прячется за букетом, зарывшись в розы, и глубоко вдыхает их аромат, потом из-за цветов выглядывают черные глаза. Девушка медленно опускает букет, показываются высокие скулы, точеный носик, умопомрачительный изгиб губ, зубки, белые, но соблазнительно неровные, почти различимые. Она улыбается.
– Охренеть, – говорит Бобби Шафто. – Твои скулы, бля, ну чисто бульдозер.
Она подносит палец к губам. При одной мысли, как что-то касается губ Глории, невидимое копье пронзает Шафто грудь. Она смотрит вниз, убеждается, что кавалер никуда не уйдет, и поворачивается спиной. Свет косо падает на талию и ниже, не показывая ничего, но предполагая ложбинку. Глория возвращается в комнату, ставни закрываются.
Внезапно полная комната девиц замолкает, лишь изредка раздается сдавленный смешок. Шафто прикусывает язык. Они все испортят. Мистер и миссис Паскуаль заметят тишину и насторожатся.
Гремит чугунный засов, открываются большие ворота. Привратник машет рукой. Шафто идет за стариком через черный сводчатый туннель каретного подъезда. Жесткие подошвы начищенных ботинок скользят по булыжнику. Лошадь в конюшне слышит запах лосьона и ржет. Сонная американская музыка – медленный танец с Радиостанции Вооруженных Сил – льется из приемника в каморке привратника.
Каменные стены внутреннего дворика заплетены цветущим виноградом. Чистенький, тихий, уютный мирок. Здесь уже почти дом. Привратник машет в сторону одной из лестниц наверх. По словам Глории, это антресуэло, полуэтаж; на взгляд Бобби Шафто – этаж не хуже другого. Он поднимается и видит впереди мистера Паскуаля, маленького лысого человечка с аккуратными усиками и в очках. Одет на американский манер: в рубашке без пиджака, просторных штанах и домашних тапочках. В одной руке бокал «Сан-Мигеля», в другой – сигарета.
– Рядовой Шафто! С возвращением! – говорит он.
Значит, Глория решила на этот раз обставить все по правилам. Паскуали в курсе. Теперь между Бобби и его девушкой – долгая чинная беседа за чаем. Ничего, морпехи не пасуют перед препятствиями.
– Простите, мистер Паскуаль, я теперь капрал.
– Что ж, поздравляю! Я видел вашего дядю Джека на прошлой неделе. Он не сказал, что ждет вас.
– Это для всех неожиданность, сэр, – говорит Бобби Шафто.
Теперь они на балкончике, опоясывающем внутренний двор. На первом этаже живут только слуги и живность. Мистер Паскуаль ведет гостя к двери на антресуэло. Стены каменные, потолок – из крашеных досок. Они проходят через темный мрачный кабинет, где отец и дед мистера Паскуаля принимали управляющих с фамильных плантаций и гасиенд. На мгновение у Бобби вспыхивает надежда. На этом этаже несколько комнат, где в былые времена жили старшие слуги, холостые дядюшки и незамужние тетки. Теперь доходы с гасиенд не те, и Паскуали сдают эти комнаты студенткам медучилища. Может, мистер Паскуаль ведет его прямиком к Глории?..
Увы, это лишь глупое самообольщение распаленного мужчины. Вот они на лестнице из полированного дерева «нара». Шафто видит обитый жестью потолок, канделябры и внушительную фигуру миссис Паскуаль, заключенную в могучий корсет, который мог бы измыслить корабельный конструктор. Они поднимаются в антесалу. По словам Глории, это не для парадных приемов, а так, для случайных гостей, но такой роскоши Бобби нигде больше не видел. Повсюду вазы – вроде бы старинные, из Японии и Китая. Веет вечерний бриз. Шафто смотрит в окно и видит, будто в раме, зеленый купол собора с кельтским крестом наверху. Все как прежде.
Миссис Паскуаль подает ему руку.
– Миссис Паскуаль, – говорит Шафто, – спасибо за радушный прием.
– Садитесь, пожалуйста, – отвечает она. – Мы хотим услышать все.
Шафто садится в резное кресло у пианино, поправляет брюки на вставшем члене, проводит рукой по щеке – чисто ли выбрита. До щетины еще несколько часов. Над крышами с воем проносится авиаподразделение. Миссис Паскуаль на тагальском отдает распоряжения горничной. Шафто изучает ссадины на кулаках и думает, осознает ли миссис Паскуаль, на что напрашивается, когда просит рассказать все. Может быть, для затравки сойдет короткий рассказ о рукопашном бое с китайскими пиратами на Янцзы. В открытую дверь виден коридор и уголок домовой церкви: готические арки, золоченый алтарь, перед ним – вышитая подушечка, протертая до дыр коленями миссис Паскуаль.
Горничная вносит сигареты в лакированном ящичке, уложенные как артиллерийские снаряды. Часов тридцать шесть пьют чай и светски беседуют. Миссис Паскуаль хочет, чтобы ее в сотый раз заверили: все хорошо и войны не будет. Мистер Паскуаль твердо уверен в противоположном и по большей части мрачно отмалчивается. В последнее время их с Джеком Шафто дела идут успешно. Они бойко торгуют с Сингапуром. Однако вряд ли это надолго.
Входит Глория. Она сменила форму на платье. Шафто чуть не вываливается спиной в окно. Миссис Паскуаль официально возобновляет их знакомство. Бобби Шафто галантно целует Глории руку. И правильно делает: смятая записка перекочевывает из ее ладошки к нему в кулак.
Глория садится, и ей тоже подают чашку. Мистер Паскуаль восемьдесят седьмой раз спрашивает, виделся ли он уже с дядей Джеком. Шафто повторяет, что буквально сию минуту с корабля и дядю Джека навестит завтра утром. Он выходит в сортир, допотопный, с двумя дырками над ямой, уходящей, возможно, в самую преисподнюю. Разворачивает и читает записку, запоминает инструкции, рвет бумажку и бросает в очко.
Миссис Паскуаль дает юным влюбленным полчаса «наедине». Это значит, что Паскуали выходят из комнаты и заглядывают не чаще чем каждые пять минут. Мучительно долгое и церемонное прощание. Шафто выходит на улицу, Глория машет ему с балкона.
Через полчаса они выделывают языками дзюдо на заднем сиденье наемного экипажа, мчащегося к ночным клубам Малате. Извлечь Глорию из дома Паскуалей оказалось парой пустяков для целеустремленного морпеха и взвода симпатичных медичек.
Видимо, Глория целуется с открытыми глазами, потому что внезапно она выскальзывает из объятий и кричит кучеру:
– Стойте! Пожалуйста, остановитесь, сэр!
– Что такое? – ошалело бормочет Шафто.
Вокруг ничего, только впереди чернеет каменная громада церкви. Бобби чувствует предупредительный укол страха. Впрочем, в церкви темно, нет ни филиппинок в длинных платьях, ни морпехов в парадной форме – значит, это не его свадьба.
– Я хочу тебе кое-что показать, – говорит Глория и выскакивает из экипажа.
Шафто вынужден идти следом. Он сто раз проходил мимо церкви Святого Августина, но никогда не думал, что войдет внутрь, особенно – с подружкой.
Они у основания большой лестницы. Глория говорит:
– Видишь?
Шафто смотрит в темноту, думая, что там витраж – возможно, Бичевание Христа или Пронзение Копием…
– Смотри вниз. – Глория стучит ножкой по верхней ступеньке. Это одна цельная гранитная плита.
– Тонн на десять-двадцать потянет, – авторитетно заявляет Шафто.
– Привезли из Мексики.
– Да что ты?
Глория улыбается.
– Отнеси меня наверх.
На случай возможного отказа она слегка откидывается назад, и Шафто остается только подхватить ее на руки. Глория обнимает его за шею, чтобы приблизить лицо, но в сознании остается только прикосновение шелкового рукава к свежепобритой щеке. Шафто начинает подъем. Глория легонькая, но уже после четвертой ступеньки он ступает с натугой. Она наблюдает за ним с четырех дюймов – не устал ли. Бобби чувствует, что краснеет. Хорошо, что всю лестницу освещают лишь две свечи. Слева умильный Христос в терновом венце, с двумя параллельными потеками крови на щеках, а справа…
– Исполинские камни, по которым ты идешь, добыты в Мексике много столетий назад, когда никаких Соединенных Штатов еще не было. Манильские галеоны везли их в трюмах как балласт. – Она выговаривает по-испански, «бальяст».
– Охренеть можно.
– Когда приходил галеон, плиту вынимали из трюма и укладывали здесь, в церкви Святого Августина. Каждую новую плиту на прошлогоднюю. Пока через много-много лет лестница не была закончена.
Ему кажется, что гребаный подъем займет не меньше. Вершина увенчана статуей Христа в полный рост. Христос держит на спине крест – по виду ничуть не легче гранитной плиты. И вправду, кто Шафто такой, чтобы роптать?
Глория говорит:
– А теперь неси меня вниз, чтобы хорошенько запомнилось.
– По-твоему, у меня одно на уме и я не запомню историю, если в ней нет симпатичной девушки?
– Да, – говорит Глория и смеется ему в лицо.
Он несет ее вниз, затем – пока еще чего-нибудь не удумала – на улицу, в экипаж.
Бобби Шафто не из тех, кто теряет голову в бою, однако остаток вечера проходит для него в лихорадочном сне. Из тумана выплывают лишь несколько впечатлений. Вот они выскакивают из экипажа у отеля на набережной. Все ребята таращатся на Глорию. Шафто грозно обводит их взглядом. Медленный танец с Глорией в бальном зале; ее бедра, одетые в шелк, постепенно оказываются между его ногами, она все сильнее приникает к нему всем телом. Они гуляют по набережной, под руку, в лунном свете. Видят, что идет отлив. Переглядываются. Он на руках несет ее с набережной на каменистый пляж.
К тому времени как Глория ему отдается, он уже почти без сознания, в каком-то фантастическом страстном сне. Они соединяются без колебаний, без тени сомнения, без всяких обременительных мыслей. Их тела сливаются спонтанно, как две капли воды на оконном стекле. Если Шафто и думает в этот миг, то лишь о том, что сейчас – вершина его жизни. Детство в Окономовоке, школьный бал, охота на оленей в Верхнем Мичигане, тренировочный лагерь на Пэррис-Айленд, кутежи и перестрелки в Китае, стычка с сержантом Фриком – древко пред острием копья.
Где-то гудят сирены. Сознание возвращается. Неужто он простоял всю ночь, прижимая Глорию к гранитной стене, в кольце ее ног? Не может быть. Прилив еще не начался.
– Что это? – Она отпускает его шею, гладит ему грудь.
Все еще поддерживая в ладонях, как в гамаке, ее теплый безупречный задик, Шафто отступает от стены, поворачивается и смотрит в небо. Там зажигаются прожекторы. И это не голливудская премьера.
– Война, детка, – говорит он.
Опыты
В холле гостиницы «Манила» можно играть в футбол. Пахнет прошлогодними духами, редкими тропическими орхидеями и клопомором. Перед входом торчит металлодетектор, поскольку в отеле на пару дней остановился премьер-министр Зимбабве. В разных концах холла кучкуются рослые негры в дорогих костюмах. На глубоких мягких диванах дожидаются условленного сигнала японские туристы в бермудах, сандалиях и белых носках. Богатые маленькие филиппинцы потрясают цилиндрическими коробками картофельных чипсов, как племенные вожди – церемониальными булавами. Респектабельный старый портье обходит с пульверизатором линию обороны, разбрызгивая по плинтусу средство от насекомых. Входит Рэндалл Лоуренс Уотерхауз в сиреневой футболке, украшенной логотипом их с Ави рухнувшей хайтековской компании (одной из), свободных синих джинсах и разлапых, некогда белых кроссовках.
Едва покончив с формальностями в аэропорту, он понял, что Филиппины, как и Мексика, – страна, Где Встречают По Обувке. Он быстро проходит к регистрационной стойке, пока ослепительная девушка в темно-синих юбке и пиджачке не увидела его ноги. Двое посыльных ведут непосильный сизифов бой с его сумкой. Она размером и весом с хорошую тумбочку. «Здесь ты специальной литературы не найдешь, – сказал Ави. – Бери с собой все, что может понадобиться».
Номер Рэнди – спальня и гостиная с пятиметровыми потолками и коридор с несколькими дверями, за которыми прячется разнообразная сантехника. Все обшито каким-то тропическим деревом приятного золотистого оттенка. В северных широтах это бы смотрелось ужасно, а здесь создает ощущение уюта и прохлады. В обеих комнатах – большие окна; на рамах рядом со шпингалетами привинчены крохотные таблички с предупреждением о тропических насекомых. Окна снабжены многоуровневой системой защиты: невероятно тяжелые деревянные рольставни грохочут в пазах, как маневровый; вторые ставни (двухдюймовые перламутровые квадратики в решетке полированного дерева) катаются по собственным рельсам; дальше следуют тюль и, наконец, плотные светомаскировочные шторы – все на отдельных направляющих.
Рэнди заказывает большой кофейник, выпивает кофе и все равно засыпает на ходу, пока распаковывает вещи. Лиловые облака катятся с окрестных гор, ощутимо тяжелые, как грязевые потоки, и обращают полнеба в сплошную стену. Вертикальные разряды молний ритмично озаряют номер, словно за окном щелкают камерами папарацци. Внизу, в парке Рисаля, уличные торговцы бегут по тротуарам, спасаясь от дождя, который уже почти полтысячелетия лупит по черным стенам Интрамуроса. Стены легко принять за природное образование – черные вулканические хребты торчат из травы, как зубы из десен. Видны полукруглые выступы с веером бойниц – когда-то весь сухой ров простреливался фланкирующим огнем.
Живя в Штатах, не увидишь ничего старше двух с половиной веков, и то за этим нужно ехать на восточное побережье. Аэропорты и такси повсюду одинаковы. Рэнди не чувствует, что он в другой стране, пока не увидит что-нибудь вроде Интрамуроса. Он стоит и пялится, как идиот.
В это самое время по другую сторону Тихого океана, в прелестном викторианском городке между Сан-Франциско и Лос-Анджелесом, компьютеры зависают, жизненно важные файлы стираются, электронная почта проваливается в межгалактическое пространство, потому что Рэнди Уотерхауза нет на месте. В упомянутом городке три маленьких колледжа: один основан штатом Калифорния, два других – протестантскими деноминациями, которые для большинства нынешних преподавателей – как бельмо в глазу. Вместе три колледжа – «Три сестры» – составляют средней значимости научный центр. Их компьютерные системы объединены в одну. Колледжи обмениваются преподавателями и студентами, время от времени проводят совместные конференции. В этой части Калифорнии полно пляжей, гор, секвойевых рощ, виноградников, площадок для гольфа; есть разветвленная сеть исправительных учреждений. Здесь куча места в трех-четырехзвездочных отелях, а в «Трех сестрах», на круг, довольно аудиторий и залов, чтобы вместить несколько тысяч человек.
Когда, часов восемьдесят назад, позвонил Ави, в городке шла большая междисциплинарная конференция под названием «Промежуточная фаза (1939–1945 гг.) борьбы за мировое господство в двадцатом столетии (н. э.)». Выговаривать – язык сломаешь, поэтому для краткости конференцию окрестили «Война как текст».
Народ съехался из таких мест, как Амстердам и Милан. Оргкомитет конференции, куда входит и девушка Рэнди, Шарлин (с которой у них, похоже, все кончено), заказал плакат художнику из Сан-Франциско. Тот взял за основу черно-белое фото изморенного пехотинца времен Второй мировой – усталый взгляд, на нижней губе висит сигарета – и прогнал через ксерокс в таком режиме, чтобы полутоновой растр превратился в грубые комья наподобие искусанных собакой резиновых мячиков. В результате множества других преобразований светлые глаза солдата стали зловеще-белесыми, а сама фотография обрела пронзительную четкость. После этого художник добавил несколько цветовых пятен: алую губную помаду, синие тени для век, красную бретельку от лифчика в расстегнутом вороте гимнастерки.
Плакат с ходу получил какую-то премию, в результате попал в прессу и был освещен средствами массовой информации в качестве официального яблока раздора. Предприимчивый журналист разыскал солдата, изображенного на оригинальной фотографии, – это оказался орденоносный ветеран, штамповщик на пенсии, не только живой, но и очень бодрый. С тех пор как его жена скончалась от рака груди, он разъезжал на своем пикапчике по Дальнему Югу и помогал восстанавливать негритянские церкви, спаленные хулиганствующими расистами.
Художник сознался, что скопировал фотографию из книги и даже не пытался получить разрешение – сама концепция разрешений порочна, поскольку всякое творчество берет начало в другом творчестве. Видные адвокаты сошлись, как пикирующие бомбардировщики, в маленьком кентуккском городке, где безутешный вдовец сидел на крыше негритянской церкви, держа во рту гвозди, приколачивал листы фанеры и бормотал: «Без комментариев» – полчищам репортеров на лужайке. После серии совещаний в городской гостинице орденоносец вышел в сопровождении одного из пяти самых прославленных адвокатов мира и объявил, что подает на «Трех сестер» в суд и скоро на месте университета останется дымящаяся земля. Выигранную сумму он пообещал разделить между негритянскими церквями, ветеранскими фондами и научными проектами в области рака груди.
Оргкомитет изъял плакат из обращения. На следующий день в интернете появились тысячи пиратских копий. Их посмотрели миллионы людей, которым иначе не было бы до этого плаката никакого дела. Кроме того, оргкомитет подал в суд на художника, чье состояние можно было бы расписать на обратной стороне трамвайного билета: тысяча долларов в банке и долги (в основном студенческие займы) примерно на шестьдесят пять тысяч.
Все это случилось еще до начала конференции. Рэнди был в курсе, потому что Шарлин подрядила его обеспечить компьютерную поддержку – создать веб-сайт и настроить почтовые ящики для гостей. Когда разразился скандал в прессе, электронная почта хлынула рекой, забив до отказа дисковое пространство, с которым Рэнди колупался последние несколько месяцев.
Начали прибывать участники. Многие из них останавливались в доме – просторном викторианском особняке, где Рэнди с Шарлин жили уже семь лет. Народ валил валом из Гейдельберга, Парижа, Беркли и Бостона. Все сидели у Рэнди и Шарлин на кухне, пили кофе и говорили про «спектакль». Рэнди сперва думал, что «спектакль» – это эпопея с плакатом, но разговоры не прекращались, и постепенно до него дошло, что слово употребляется не в привычном смысле, а как элемент некоего научного жаргона; оно несло в себе множество коннотаций, непонятных никому, кроме Шарлин и ее компании.
И она, и другие участники конференции свято верили, что ветеран, подавший на них в суд, принадлежит к худшему разряду людей. «Война как текст» для того и созвана, чтобы развенчать их, сжечь и выбросить пепел в мусорное ведро постисторического дискурса. Рэнди провел много времени в подобных компаниях, вроде бы притерпелся, однако время от времени у него от постоянно стиснутых зубов начинала болеть голова, он вставал посредине еды или разговора и уходил прогуляться в одиночестве – отчасти чтобы не ляпнуть чего-нибудь в сердцах, отчасти – в детской, но совершенно бесплодной попытке обратить на себя внимание Шарлин.
Он с самого начала знал, что эпопея с плакатом добром не кончится, и несколько раз предупреждал Шарлин и остальных. Они слушали холодно, по-медицински, как будто Рэнди – подопытное существо за зеркалом, прозрачным с одной стороны.
Рэнди борется со сном до наступления сумерек. Потом несколько часов лежит, силясь уснуть. Грузовой порт чуть севернее отеля, и всю ночь на бульваре Рисаля, под старой стеной, одна сплошная пробка грузовиков. Город – двигатель внутреннего сгорания. В Маниле явно больше поршней и выхлопных труб, чем во всем остальном мире, вместе взятом. Даже в два часа ночи неколебимая, казалось бы, громада отеля гудит и дребезжит от сейсмической энергии моторов на улице. От шума на гостиничной стоянке начинается перекличка противоугонных систем. Звук одной сигнализации включает другую и так далее. Рэнди мешает спать не столько шум, сколько полнейший идиотизм этой цепной реакции. Наглядный урок. Кошмарный, нарастающий снежным комом технологический сбой, из-за которого хакеры не могут уснуть ночью, даже когда не слышат результатов.
Он вынимает из мини-бара банку «Хайнекена», открывает ее легким движением руки и встает перед окном. На многих грузовиках – разноцветная иллюминация, еще ярче она на лихо выруливающих «джипни». Вид стольких людей за работой окончательно прогоняет сон.
От смены часовых поясов голова совершенно дурная, и нет смысла браться за что-нибудь такое, где надо думать. Однако есть одно важное дело, где думать вообще не надо. Рэнди снова включает ноутбук. Экран – безупречный прямоугольник цвета разведенного молока или северной зари – словно парит в темноте. Свет рождается во флюоресцентных трубках, заключенных в поликарбонатный гробик компьютерного дисплея. Он пробивается к Рэнди через стеклянный экран, полностью покрытый сеткой крохотных транзисторов. Они либо пропускают фотоны, либо нет, либо пропускают волны только определенной длины, расщепляя белый свет на цвета. Включением и выключением транзисторов по определенной системе Рэнди Уотерхаузу передается смысл. Хороший кинорежиссер, перехватив контроль над ними на пару часов, мог бы поведать Рэнди целую историю.
К несчастью, ноутбуков вокруг много больше, чем сто́ящих кинорежиссеров. Контроль над транзисторами почти никогда не переходит к человеку; ими управляет программа. Когда-то Рэнди балдел от программ, теперь нет. Людей интересных найти трудно.
Возникают пирамида и глаз. Рэнди так часто пользуется «Ордо», что теперь компьютер загружает программу автоматически.
Последнее время ноутбук служит Рэнди для одной-единственной цели – общаться с другими людьми через электронную почту. Для общения с Ави он должен использовать «Ордо», который берет его мысли и превращает в поток битов, почти неотличимый от белого шума, чтобы отправить их Ави. В ответ от Ави приходит шум и преобразуется в его мысли. На данный момент у корпорации «Эпифит» нет других активов, кроме информации – идей, фактов, данных. Все это очень легко украсть, так что шифровать – разумная мысль. Другой вопрос, какая именно степень паранойи и впрямь оправдана.
Ави прислал ему зашифрованный мейл:
Когда доберешься до Манилы, сгенерируй пару ключей по 4096 бит, сбрось их на дискету и всегда носи ее при себе. Не держи их на жестком диске. Кто угодно может забраться в номер, когда тебя не будет, и украсть ключ.
Сейчас Рэнди открывает меню и выбирает пункт «Создание новой пары ключей».
Возникает диалоговое окно с несколькими опциями ДЛИНА КЛЮЧА: 768 бит, 1024, 1536, 2048, 3072 или «По выбору пользователя». Рэнди выбирает последнюю опцию и устало выстукивает 4096.
Даже чтобы взломать 768-битный ключ, нужны огромные ресурсы. Добавьте бит, ключ станет 769-битным, но число возможных вариантов увеличится вдвое, и задача станет еще более сложной. 770-битный ключ взломать еще труднее, и так далее. Используя 768-битный ключ, Рэнди и Ави могли бы хранить свою переписку в тайне от практически всего остального человечества на протяжении по меньшей мере ближайших нескольких лет. 1024-битный ключ многократно, астрономически труднее взломать.
Некоторые особо нервные пользуются 2048- или даже 3072-битными ключами. Это остановит лучших дешифровщиков мира на астрономический период времени, если не будут созданы запредельные технологии, скажем, квантовые компьютеры. Даже лучшие специалисты по защите информации редко закладывают в свои программы поддержку более длинных ключей. Ави потребовал использовать «Ордо», который считается лучшей криптографической программой в мире, именно потому, что может оперировать ключами произвольной длины – если вам охота ждать, пока он перелопатит все цифры.
Рэнди начинает печатать, не глядя на экран, – он смотрит в окно на фары грузовиков и джипни. Печатает он одной рукой, расслабленно шлепая по клавиатуре.
В компьютере у Рэнди – таймер. Когда он нажимает клавишу, «Ордо» берет значение текущего времени с точностью до микросекунд. Рэнди ударяет по клавише в 03:05:56.935788, по следующей в 03:05:57.290664, то есть на 0,354876 секунды позже. Еще через 0,372307 снова. «Ордо» записывает интервалы и отбрасывает первые значащие цифры (в данном случае 35 и 37), поскольку они будут близки от события к событию.
«Ордо» требуется случайность. Ему нужны наименее значащие цифры – скажем, 76 и 07. Ему нужна целая куча случайных чисел, и ему нужно, чтобы они были очень, очень случайны. Он берет полученные случайные числа и пропускает их через хэш-функции, чтобы сделать еще более случайными. Он прогоняет результаты через статистические программы, проверяя, нет ли в них скрытых закономерностей. У него умопомрачительные стандарты случайности, и он требует, чтобы Рэнди тюкал по клавишам, пока не будет достигнут требуемый результат.
Чем более длинный ключ вы хотите сгенерировать, тем больше времени это займет. Рэнди хочет сгенерировать несуразно длинный ключ. Он написал Ави, в зашифрованном электронном письме, что если каждую частицу вещества во вселенной использовать для строительства одного космического суперкомпьютера, то на взлом 4096-битного ключа этому компьютеру потребуется время, превосходящее срок жизни вселенной.
«На современном уровне технологии – да, – без промедления отозвался Ави. – Но как насчет квантовых суперкомпьютеров? И что, если будут разработаны новые математические алгоритмы, облегчающие разложение на множители больших чисел?»
«Как долго ты хочешь хранить наши сообщения в тайне? – спросил Рэнди в последнем письме, которое отправил из Сан-Франциско. – Пять лет? Десять лет? Двадцать пять лет?»
Добравшись сегодня до гостиницы, он расшифровал и прочел ответ Ави. Строка по-прежнему висит у него перед глазами, как после стробоскопической вспышки.
Я хочу, чтобы они оставались в тайне, пока люди способны творить зло.
Компьютер наконец запищал. Рэнди снимает усталую руку с клавиатуры. «Ордо» вежливо предупреждает, что некоторое время может быть занят, и принимается за работу. Он прочесывает вселенную чистых цифр, ища два достаточно больших простых числа, которые при перемножении дали бы произведение длиной 4096 бит.
Если вы хотите, чтобы ваши тайны вас пережили, то, выбирая длину ключа, вы должны быть футурологом. Вы должны предвидеть, как будут в это время развиваться компьютеры. Вы должны разбираться в политике. Если весь мир превратится в одно большое полицейское государство, одержимое распутыванием старых тайн, то задача разложения на множители больших составных чисел может быть решена ударными темпами.
Так что длина ключа, которым вы пользуетесь, сама по себе своего рода шифр. Компетентный сексот, узнав, что Рэнди и Ави пользуются 4096-битным ключом, придет к одному из следующих выводов:
– Ави сам не понимает, что говорит. Такое можно исключить, ознакомившись хотя бы с частью его прежних достижений.
Или:
– Ави – клинический параноик. Это тоже исключается путем несложных разысканий.
Или:
– Ави либо крайне оптимистично смотрит на будущее компьютеров, либо крайне пессимистично на развитие политического климата, либо и то и другое вместе.
Или:
– Ави планирует больше чем на сто лет вперед.
Рэнди расхаживает по комнате, пока его компьютер несется через числовое пространство. Контейнеры на грузовиках украшены теми же логотипами, что на улицах Сиэтла при разгрузке корабля. Рэнди испытывает странное умиротворение, как будто, совершив безумный прыжок через Тихий океан, внес в свою жизнь некую зеркальную симметрию. Он попал из того места, где продукты потребляются, туда, где их производят, из страны, где передовым обществом онанизм возведен в культ, в страну, где на стекла автомобилей клеят плакатики «НЕТ КОНТРАЦЕПЦИИ!». У него возникает странное чувство, что это правильно. Так хорошо ему не было с тех пор, как двенадцать лет назад они с Ави затеяли свое первое гиблое дело.
Рэнди вырос в университетском городке на востоке штата Вашингтон, окончил Вашингтонский университет в Сиэтле и осел в тамошней библиотеке, точнее – в межбиблиотечном абонементе. Его обязанностью было обрабатывать требования, присланные из маленьких окрестных библиотек, и, наоборот, рассылать требования в другие библиотеки. Если бы девятилетний Рэнди Уотерхауз мог заглянуть в будущее и увидеть себя на рабочем месте, он бы возликовал. Дело в том, что главным орудием труда в межбиблиотечном абонементе служил скрепковыдиратель. В четвертом классе Рэнди увидел такой у своего учителя и был зачарован его устрашающим видом. Хитроумное устройство напоминало пасть фантастического робота-дракона. Рэнди нарочно неправильно скреплял выполненные задания и просил учителя расскрепить, чтобы лишний раз увидеть хищные жвалы в действии. Дошло до того, что он стащил скрепковыдиратель из церкви со стола, когда никто не видел, встроил в робота-убийцу из конструктора и терроризировал всю округу. Немало дешевых пластмассовых игрушек было перекушено адскими челюстями, прежде чем кражу обнаружили и Рэнди торжественно пристыдили перед Богом и людьми. Теперь, в межбиблиотечном абонементе, у Рэнди не просто лежало несколько таких в ящике стола – он еще и вынужден был орудовать ими по часу-два в день.
Библиотека Вашингтонского университета была хорошо укомплектована, поэтому читатели редко заказывали книги из других – только если свои экземпляры оказывались украдены или требовалось что-то необычайно редкое. В Межбибе (как ласково называли его Рэнди и другие коллеги) имелись свои постоянные посетители – люди, которые заказывали целую кучу редкостных книг. Эти люди были или нудные, или робкие, или то и другое вместе. Рэнди обычно доставались именно робкие зануды, поскольку он единственный из младших сотрудников не собирался куковать в библиотеке до конца жизни. Все понимали, что Рэнди, выпускник астрономического факультета с хорошим знанием компьютера, рано или поздно найдет себе что-нибудь получше; у его коллег таких устремлений не было. Вот почему Рэнди, с его широким кругозором и терпимым отношением к чужим странностям, оказывался очень кстати, когда в Межбиб приходил определенного типа читатель.
Рэнди и сам казался большинству нудным, робким и несколько задвинутым. Впрочем, задвинут он был не только на науке, но и на ролевых играх. Он сумел высидеть два года на тупейшей работе лишь потому, что все свободное время разыгрывал фантастические сценарии немыслимой глубины и сложности, так что его мозги, ненужные в Межбибе, работали с полной нагрузкой. Их компания встречалась каждую пятницу и порой играла до воскресенья. Кроме Рэнди, в нее постоянно входили Честер (который учился сразу на двух факультетах – техническом и музыкальном) и аспирант-историк Ави.
Когда новый магистрант по имени Эндрю Лоуб вошел в Межбиб с характерным блеском в глазах и вынул из потертого рюкзака трехдюймовую стопку аккуратно отпечатанных требований, его немедленно диагностировали и направили к Рэнди Уотерхаузу. Произошла встреча родственных душ, хотя Рэнди окончательно это понял, лишь когда книги для Лоуба начали прибывать на тележках из зала доставки.
Энди Лоуб писал работу об энергетическом балансе местных индейских племен. Человеческое тело тратит определенную энергию просто на то, чтобы двигаться и поддерживать собственную температуру. Ее величина растет на холоде или когда данное тело совершает работу. Единственный источник энергии – еда. Некоторые виды пищи энергетически богаче других. Например, форель очень богата белками, однако так бедна жирами и углеводами, что, если питаться ею одной, можно умереть с голода. Другие продукты содержат уйму энергии, но их так трудно добыть, что в смысле кВт-часов питаться ими невыгодно. Эндрю Лоуб хотел выяснить, чем исторически питались некоторые индейские племена северо-запада, сколько энергии они тратили на добывание пищи и что из нее получали. Он хотел проделать эти расчеты для прибрежных индейцев вроде селишей (имевших легкий доступ к всевозможным дарам моря) и для материковых вроде кайюсов (не имевших такого доступа) и, таким образом, установить связь между уровнем жизни и культурным развитием племен (прибрежные индейцы рисовали немыслимой сложности орнаменты, материковые иногда царапали на камнях примитивных человечков).
Для Эндрю Лоуба это было исследование на стыке наук. Для Рэнди – начало клевой игры. Задушил мускусную крысу – получай сто тридцать шесть энергетических очков. Упустил мускусную крысу – температура твоего тела упала еще на градус.
Эндрю был сама методичность, поэтому он просто штудировал все книги по данной теме, все книги, на которые в них ссылались, и так до четвертого-пятого колена; просматривал все, что было в библиотеке, и заказывал недостающее через Межбиб. Все его заказы проходили через стол Рэнди. Рэнди читал некоторые и пролистывал все. Он узнал, сколько ворвани должен съесть полярный исследователь, чтобы не протянуть ноги. Он изучил подробный состав армейских сухих пайков. Через некоторое время он начал бегать в копировальную и ксерить самое интересное.
Чтобы провести реалистичную ролевую игру, надо следить, сколько пищи герои получают и ценою каких затрат. Герои, идущие через пустыню Гоби в ноябре пятитысячного года до нашей эры, будут тратить больше времени на заботы о пропитании, чем, скажем, едущие через центральный Иллинойс в 1950-м.
Рэнди не первый это открыл. Было несколько невероятно тупых игр, где не приходилось думать о еде, но Рэнди с друзьями их презирали. В тех играх, в которых они участвовали, надо было тратить правдоподобное время на поиски еды для своих героев. Однако не так просто определить, что правдоподобно. Рэнди справился с задачей, сляпав вместе несколько базовых уравнений, взятых по преимуществу с потолка. Однако книги, статьи и диссертации, которые Эндрю Лоуб заказывал через Межбиб, содержали те самые исходные данные, нужные человеку с математическим складом ума, чтобы выстроить сложные правила игры на научной основе.
Смоделировать все физические процессы в каждом персонаже невозможно, особенно если в игре участвуют многотысячные армии. Даже грубая модель с использованием простейших уравнений и нескольких переменных требует чудовищного количества писанины, если выполнять ее на бумаге. Однако дело происходило в начале восьмидесятых, когда персональные компьютеры резко начали дешеветь. Компьютер мог бы автоматически ворошить большую базу данных и сообщать, сыт персонаж или голоден.
Одна загвоздка: Рэнди Уотерхауз работал в паршивой дыре с зарплатой, на которую компьютер не купишь.
Конечно, и эту проблему можно было бы обойти. В университете стояла куча компьютеров. Если бы Рэнди отвели машинное время, он мог бы написать программу и гонять ее бесплатно.
К несчастью, машинное время полагалось только студентам и преподавателям, а Рэнди ни тем, ни другим не был.
К счастью, примерно в это время он начал встречаться с аспиранткой по имени Шарлин.
Как бочкообразный технарь, младший библиотекарь, отдающий все свободное время заумным ролевым играм, закрутил со стройной и довольно симпатичной искусствоведкой, любительницей гребли и европейского кино? Видимо, это был случай, когда противоположности сходятся и взаимно дополняют друг друга. Познакомились они, ясное дело, в Межбибе, когда очень умный и собранный Рэнди помог очень умной, однако взбалмошной и нервной Шарлин разобраться с неряшливой кипой требований. Ему следовало сразу спросить, что она делает вечером, но он постеснялся. Второй и третий случаи представились, когда начали приходить ее книги. Наконец он пригласил Шарлин в кино. Никого уламывать не пришлось: оба, как выяснилось, сгорали от нетерпения. Не успели они опомниться, как Рэнди дал Шарлин ключ от своей квартиры, а Шарлин ему – свой пароль к университетскому компьютеру. Все было просто блеск.
Университетская компьютерная сеть – лучше, чем совсем без компьютера. Увы, Рэнди почувствовал себя чайником. Как все другие университетские сети, она базировалась на операционной системе под названием UNIX, осваивать которую – все равно что взбираться на Матерхорн, чем дальше – тем круче, и никаких тебе клевых фичей, как на входивших тогда в моду персоналках. Рэнди студентом много ею пользовался и кое-что соображал, тем не менее, чтобы всерьез освоить программирование, требовалась уйма времени. С появлением Шарлин жизнь его изменилась, теперь изменилась еще больше – он забросил ролевые игры, перестал ходить в Общество творческих анахронизмов, а все свободное время проводил с Шарлин или за компьютерным терминалом. С Шарлин он делал то, на что никогда не раскачался бы сам – например, занимался спортом и посещал концерты. А за компьютером осваивал новые навыки и что-то создавал. Дело, возможно, совершенно бесполезное, но, по крайней мере, творческое.
Он помногу разговаривал с Эндрю Лоубом, который осуществлял в жизни то, что программировал Рэнди: исчезал на несколько дней, возвращался измотанный, с рыбьей чешуей на усах и засохшей звериной кровью под ногтями. Он уминал пару биг-маков, спал двадцать четыре часа кряду, потом встречался с Рэнди в баре (Шарлин не любила, когда он приходил в дом) и со знающим видом толковал о трудностях туземной жизни. Как-то они поспорили, ели индейцы некие особенно гадкие части определенных животных или выбрасывали. Эндрю говорил: «ели». Рэнди не соглашался. То, что они дикари, еще не означает, будто у них нет вкуса. Эндрю обозвал его романтиком. Наконец, чтобы разрешить спор, они отправились в горы, вооруженные только ножами и коллекцией хитрых ловушек, которые соорудил Эндрю. К концу третьего дня Рэнди начал всерьез подумывать о том, чтобы есть насекомых. «Q.E.D.»[12], – сказал Эндрю.
Так или иначе, через полтора года Рэнди закончил программу. Получилось классно; Ави и Честеру понравилось. Рэнди радовался, что сделал нечто настолько сложное и в то же время работающее, но понимал, что будущего у программы нет. Ему было стыдно: он угробил на пустяки столько времени и сил! Впрочем, если бы он не программировал, то убивал бы время за ролевыми играми или в Обществе творческих анахронизмов, так что на круг выходило одно и то же. Вообще-то даже хорошо, что он просидел это время за компьютером, потому что еще больше навострился программировать. С другой стороны, он работал под UNIX – не самый мудрый ход в период бума персоналок.
Честер и Рэнди порой посмеивались над Ави за самозабвенную любовь к ролевым играм. Ави возражал, что играет с единственной целью: понять, каково на самом деле жилось в древние времена. Он всегда был одержим исторической достоверностью. Хотя чего там – они все придумывали себе дурацкие оправдания, да и познания Ави часто оказывались кстати.
Вскоре после этого Ави защитился и пропал с горизонта. Через несколько месяцев он всплыл в Миннеаполисе, где устроился в крупное издательство, специализирующееся на ролевых играх. Он предложил купить у Рэнди программу за астрономическую сумму в тысячу долларов плюс небольшой процент от будущих продаж. Рэнди согласился в общих словах, попросил Ави выслать ему контракт и пошел искать Эндрю. Тот отыскался на крыше своего многоквартирного дома, где варил рыбьи потроха в берестяном котелке на жаровне для барбекю. Рэнди хотел сообщить хорошие новости и разделить с Эндрю прибыль. Закончилось это очень неприятным разговором на крыше, на ветру, под моросящим дождем.
Во-первых, Эндрю воспринял сделку куда серьезней, чем Рэнди. Для Рэнди это было неожиданное везение, подарок судьбы. Эндрю, сын адвоката, отнесся к ней как к слиянию двух крупных корпораций. Он задал кучу нудных и мелочных вопросов о контракте, который еще не существовал и даже в написанном виде вряд ли занял бы больше странички. Рэнди тогда не понимал, что, задавая столько вопросов, на которые у него нет ответов, Эндрю как бы брал на себя роль менеджера, подразумевая, что они деловые партнеры.
Во-вторых, Эндрю не представлял, сколько времени и сил вбухал Рэнди в программу. Или (как задним числом догадался Рэнди) как раз, наоборот, представлял. В любом случае Эндрю вообразил, будто прибыль надо делить пополам – собачий бред, учитывая, что его реальный вклад был близок к нулю. Короче, Эндрю вел себя так, словно в проекте использованы все его исследования по рациону индейцев и это дает ему право на равную прибыль.
К тому времени как Рэнди удалось закончить разговор, голова у него шла кругом. Он вышел из дома с одним взглядом на реальность и столкнулся с совершенно иным, явно бредовым, однако два часа угроз со стороны Эндрю поколебали его уверенность. Промаявшись две ночи без сна, он решил отказаться от всей затеи. Какие-то жалкие несколько сот долларов не стоили таких мук.
Однако Эндрю (которого теперь представлял адвокат из папиной фирмы в Санта-Барбаре) горячо возражал. По словам адвоката, они создали коммерческий продукт; отказываясь продать его по рыночной стоимости, Рэнди вынимает деньги из кармана у Эндрю. Начался чисто кафкианский кошмар. Рэнди оставалось только сбега`ть в любимый паб, тянуть в уголке крепкое пиво (часто в компании Честера) и наблюдать, как развивается фантасмагория. Он понимал, что ненароком вляпался в чудовищную жуть, связанную с семьей Эндрю. Выяснилось, что родители Эндрю в свое время развелись и затеяли борьбу за Эндрю, своего единственного ребенка. Мамаша подалась в хиппи и примкнула к какой-то религиозной секте в Орегоне, прихватив Эндрю с собой. По слухам, в секте практиковалось развращение малолетних. Папаша нанял частных сыщиков, выкрал Эндрю и в доказательство любви принялся осыпать его материальными благами. Мать подала в суд. Отец нашел какого-то экстремального психотерапевта, который под гипнозом вытянул из Эндрю подавленные воспоминания о невыразимых и неправдоподобных ужасах.
Это лишь краткая сводка того, что Рэнди узнал в последующие годы. Позже он вынужден был согласиться, что жизнь Эндрю фрактально ужасна: любой ее маленький кусочек, если всмотреться попристальнее, окажется таким же сложным и жутким, как все целое.
Так или иначе, Рэнди ненароком вляпался в эту жизнь и в полной мере хлебнул ее жути. Ретивый молодой адвокат из папашиной конторы решил в качестве превентивного хода получить копии всех компьютерных файлов Рэнди, которые по-прежнему хранились в системе Вашингтонского университета. Нет надобности говорить, что он взялся за дело всерьез. В ответ на его угрожающее письмо юридический отдел университета проинформировал и адвоката Эндрю, и самого Рэнди, что всякий, создавший коммерческий продукт с использованием университетского компьютера, обязан отстегнуть половину прибыли. Теперь Рэнди атаковали письмами не одна, а две адвокатские фирмы. Эндрю грозился подать в суд: ведь из-за его, Рэнди, оплошности доля самого Эндрю уменьшилась вдвое!
В конце концов, чтобы выкарабкаться из этой истории, Рэнди сам вынужден был нанять адвоката. Финал обошелся ему в пять с небольшим тысяч долларов. Программа так и не продалась, да это было и невозможно: за ней тянулся такой шлейф исков, что легче было бы загнать ржавый «Фольксваген», разобранный на детали и рассованный в конуры с бойцовыми собаками по всему миру.
Тогда он первый и последний раз в жизни задумался о самоубийстве – не то чтобы всерьез, но задумался.
Когда все кончилось, Ави прислал ему написанное от руки письмо: «Очень приятно было сотрудничать. Надеюсь, мы и впредь останемся друзьями, а если повезет, то и творческими партнерами».
Индиго
Лоуренс Притчард Уотерхауз и остальные музыканты стоят на палубе «Невады». Утро. Они играют американский гимн и смотрят, как звездно-полосатый флаг взлетает на мачту.
Внезапно небо наполняют сто девяносто самолетов непривычной конструкции. Одни летят низко, почти горизонтально, другие стремительно пикируют с высоты – до того стремительно, что вроде бы даже разваливаются: от них отлетают маленькие кусочки. Жуткое зрелище – учебные маневры закончились бедой. Однако самолеты успевают вывернуть со своей самоубийственной траектории. Отвалившиеся куски падают ровно и целеустремленно, а не кувыркаются, как обломки металла. Они сыплются повсюду, странным образом все больше на корабли. Это же страшно опасно! Они могут кого-нибудь зашибить! Лоуренс возмущен до глубины души.
На одном из кораблей происходит кратковременный феномен. Лоуренс поворачивается, чтобы рассмотреть. Он впервые видит настоящий взрыв и не сразу понимает, что это такое. Он может играть самые трудные партии с закрытыми глазами, а «Усеянное звездами знамя» куда легче выстукивать, чем петь.
Взгляд Лоуренса приковывают два самолета, летящие прямо на них, над самой водой. Каждый сбрасывает по длинному худому яйцу, потом хвостовые рули заметно поворачиваются, и самолеты, взмыв, проносятся над головой. Встающее солнце светит через стеклянные кабины. Лоуренс смотрит прямо в глаза одному из пилотов. Это какой-то азиатский джентльмен.
Невероятно реалистичные учения – надо же, выбрать этнически правильных пилотов и взрывать на кораблях пиротехнические снаряды! Молодцы! Последнее время здесь все было слишком расхлябанно.
Палуба содрогается с невероятной силой. Ощущение такое, будто спрыгнул с десятифутового уступа на сплошной бетон. Однако Лоуренс продолжает стоять на ватных ногах. Чепуха какая-то.
Оркестр уже доиграл гимн и теперь смотрит на представление. Повсюду гудят сирены – на «Неваде», на соседней «Аризоне», на берегу. Лоуренс не видит зенитного огня, не видит знакомых самолетов в воздухе. Бомбы продолжают рваться. Лоуренс подходит к борту и смотрит через несколько ярдов воды на «Аризону».
Еще один пикировщик сбрасывает снаряд, тот падает на палубу «Аризоны» и неожиданно исчезает. В палубе аккуратная дыра по форме бомбы, как в мультфильме, когда персонаж в панике прошибает стену или потолок. Пламя бьет из дыры за микросекунды до того, как вся палуба вспучивается, разламывается, превращается в сплошной шар огня и черноты. Что-то летит на Уотерхауза – он замирает, – проносится над ним, мимо, через него. В голове жуткий звук случайно задетой струны, не в лад, однако не лишенный некоторой сумбурной гармонии. Музыкальный или нет, звук оглушителен. Уотерхауз зажимает руками уши. Однако звук все равно здесь, звук повсюду, словно раскаленные спицы пронзают барабанные перепонки. Адский трезвон.
На шее Уотерхауза широкий ремень, сшитый с другим ремнем, на бедрах; ремни держат подставку, в подставку уперта нога глокеншпиля – лирообразной кирасы с пестрыми кистями на верхних углах. Странное дело – одна из кистей горит. С глокеншпилем еще что-то не так, но Лоуренс не видит, что именно, – глаза поминутно приходится вытирать от чего-то липкого. Он знает только, что глокеншпиль вобрал в себя огромное количество чистой энергии и достиг состояния, прежде за таким инструментом не замеченного: это пламенеющее, огненное, визжащее чудище, комета, архангел, древо вспыхнувшей магнезии, прижатое к его телу, упертое в его пах. Энергия передается по центральной оси, через подставку, в гениталии, что при других обстоятельствах было бы возбуждающе.
Лоуренс некоторое время бесцельно бродит по палубе. Кто-то просит его помочь открыть люк. Только тут он сознает, что по-прежнему зажимает руками уши. Правда, иногда он одной рукой норовит протереть глаза – их по-прежнему заливает. Когда он окончательно разжимает уши, звон смолкает, самолетов больше не слышно. Ему хочется спуститься в трюм, потому что все опасное падало с неба и хорошо бы отгородиться от него чем-нибудь прочным, но большинство матросов думают наоборот. Вроде бы в них попали две не то торпеды, не то не торпеды, и они пытаются поднять пары. Офицеры и старшины, черные и красные от гари и крови, наперебой гоняют Лоуренса с разными, очень спешными поручениями, которых он не понимает отчасти и потому, что уши все время зажаты руками.
Примерно через полчаса ему приходит мысль избавиться от глокеншпиля, который только мешает. Глокеншпиль казенный, Лоуренсу строго приказано его беречь. Лоуренс очень серьезно относится к таким вещам еще с тех пор, как его допустили к органу в Вест-Пойнте, Виргиния. Однако сейчас, глядя, как горит и тонет «Аризона», он впервые говорит себе: «А ну его к чертям». Вытаскивает инструмент из гнезда и в последний раз в жизни оглядывает – больше ему никогда не придется держать в руках глокеншпиль. Ясно, что беречь уже нечего – к некоторым пластинам приварились куски черного покореженного металла. Отбросив последние угрызения совести, Лоуренс швыряет глокеншпиль за борт в общем направлении «Аризоны» – стальной военной лиры, под чье бряцанье идет ко дну тысяча человек.
Как раз когда она исчезает в пятне горящего мазута, налетает вторая волна бомбардировщиков. Зенитки наконец открывают огонь и осыпают снарядами окрестные жилые дома. По улицам бегают человекоподобные факелы, за ними – люди с одеялами.
До конца дня Лоуренс Притчард Уотерхауз и остальные ВМС борются с последствиями того, что различные двумерные структуры на этом и других кораблях, поставленные, дабы препятствовать смешению различных веществ (например, воздуха и мазута), получили пробоины, куча всякого дерьма горит и везде более чем чуть-чуть дымно. Некоторые конструкции, призванные (а) оставаться горизонтальными и (б) служить опорой для тяжелых предметов, также не отвечают своей цели.
Машинистам «Невады» удается раскочегарить пару котлов, и капитан пробует вывести ее из залива. Линкор немедленно подвергается массированной атаке со стороны пикирующих бомбардировщиков, которые хотят затопить «Неваду» в фарватере и окончательно перекрыть выход из бухты. Чтобы этого не случилось, капитан сажает «Неваду» на грунт. К сожалению, у нее одно общее свойство с другими кораблями ВМФ: она плохо приспособлена к боевым действиям из неподвижного положения, поэтому ее еще два раза атакуют пикирующие бомбардировщики.
В целом очень насыщенное утро. Лоуренс, музыкант без инструмента и четких обязанностей, больше, чем следует, пялится на самолеты и взрывы. Он вернулся к своим прежним мыслям о сообществах, которые стремятся друг друга пожрать. Пока японские бомбардировщики волна за волной с каллиграфической четкостью проносятся в небе, а цвет американских ВМС практически без сопротивления горит, взрывается и тонет, Лоуренс приходит к выводу: его сообществу кое-что придется переосмыслить.
В какой-то момент Лоуренс обжигает руку. Правую, что предпочтительно – он левша. К тому же он все явственнее осознает, что кусок «Аризоны» пытался снести ему часть черепа. По меркам Пёрл-Харбора это пустяки, и в госпитале его держат недолго. Доктор предупреждает, что кожа на руке может стянуться и ограничить движение пальцев. Как только Лоуренс в силах терпеть боль, он начинает играть «Искусство фуги» Баха на коленке все время, когда не занят чем-то другим. Можно вообразить, как старый Иоганн Себастьян сидит на скамейке холодным лейпцигским утром, один-два регистра блокфлейт открыты, толстый мальчишка-хорист качает меха, тихо сипит, выбиваясь из щелок, воздух, старец правой рукой бесцельно скользит по главному мануалу, трогая пожелтелую, в мелких трещинках слоновую кость и подбирая мелодию, которой еще нет. Лоуренс повторяет движения Иоганна Себастьяна, хотя рука у него в бинтах, а вместо клавиш – перевернутый лоток, и музыку приходится мурлыкать себе под нос. Иногда он так увлекается, что дергает под одеялом ногой, нажимая невидимые педали; соседи ругаются.
Через несколько дней он выходит из госпиталя, как раз вовремя, чтобы заступить на новую службу – у него и у других музыкантов с «Невады» начинается военная жизнь. Очевидно, тем, кто в ВМС ведает распределением людских ресурсов, пришлось изрядно поломать голову. В смысле уничтожения японцев музыканты абсолютно бесполезны, после седьмого декабря у них нет даже боеспособного корабля, а многие и кларнеты растеряли.
Однако война – это не только давить на гашетку. Ни одна организация не в состоянии систематически убивать японцев, не печатая в большом объеме на машинке и не подшивая листы. Логично предположить, что человек, который играет на кларнете, не напортачит больше, чем любой другой. Уотерхауза и его товарищей прикомандировывают к одному из подразделений флота, отвечающих за делопроизводство.
Оно располагается в здании, не на корабле. Многие на флоте презирают тех, кто работает в здании. Лоуренс и некоторые другие салаги поспешили перенять эту манеру. Однако увидев, что происходит на корабле, когда на нем и вокруг детонируют сотни тонн взрывчатых веществ, Лоуренс и его товарищи умерили свой гонор. В здании так в здании. Они прибывают на место несения службы, исполненные боевого духа.
Их новый командир, похоже, огорчен, и подобные чувства испытывает, судя по всему, остальное подразделение. Они ничуть не восхищаются парнями, которые до последнего времени служили на корабле и, более того, были очень близко ко всему, что горело, рвалось и тому подобное, причем не по чьему-нибудь недосмотру, а потому что злые люди нарочно это устроили. Хуже того, они явно считают, что Лоуренс с товарищами не достойны своих новых хрен знает каких обязанностей.
Мрачно, почти обреченно старший офицер и его подчиненные начинают рассаживать новоприбывших. Письменных столов на всех не хватает, а ведь каждому надо отыскать хотя бы стул за конторкой и крохотным столиком. В ход идет смекалка. Видно, что эти люди делают все от них зависящее в безвыходной ситуации.
Потом говорят о секретности. Очень долго. Музыкантов проверяют на умение правильно выбрасывать мусор. Это длится так долго, без всяких объяснений, что наводит на всякие мысли. Музыканты, сникшие было от холодного приема, обсуждают между собой, в какую операцию их включили.
Наконец однажды утром музыкантов собирают в классной комнате перед чистейшей доской. Лоуренс никогда не видел доску такой чистой. За последние несколько дней он вполне проникся паранойей секретности и понимает: это неспроста. В военное время к стиранию мела нельзя относиться шаляй-валяй.
Они сидят на маленьких стульях с прибитыми столиками – для правшей. Лоуренс кладет блокнот на колени, забинтованную правую руку – на столик и начинает играть «Искусство фуги», гримасничая и даже сопя от боли.
Кто-то дергает его за плечо. Лоуренс открывает глаза и видит, что он единственный в комнате сидит: на палубе офицер. Лоуренс вскакивает, слабая нога подламывается, а когда он восстанавливает равновесие, то видит: офицер (если это офицер) одет не по форме. То есть совсем не по форме. Он в халате и курит трубку. Халат невероятно старый, но не застиранный, как больничный или гостиничный. Его явно не стирали давным-давно, а вот носили – в хвост и в гриву. Локти протерлись, правый рукав серый и лоснится – его много раз возили по листам бумаги, плотно исписанным чертежным карандашом. Махровая ткань как будто в перхоти, но не оттого, что у офицера сыплется с головы: чешуйки слишком крупные, слишком геометрические. Это картонные прямоугольнички и кружочки, выбитые из перфокарт и лент соответственно. Трубка давно погасла, однако офицер (или не офицер) и не думает ее зажигать. Трубка нужна, чтобы кусать; он вгрызается в чубук, словно пехотинец времен Войны Севера и Юга, которому ампутируют ногу.
Другой офицер (он удосужился побриться, принять душ и надеть форму) представляет человека в халате как каперанга Шойна, но Шойн в этом не участвует; он поворачивается к доске, спиной к слушателям. Халат у него на заду протерт до неприличия. Заглядывая в блокнот, он пишет на доске следующие числа:
К тому времени как на доске появляется четвертое или пятое число, у Лоуренса уже мурашки бегут по коже. После третьей группы он видит, что ни одно не превышает 26 – число букв в английском алфавите. Сердце у него колотится сильнее, чем когда японские бомбы неслись по параболе к сидящей на грунте «Неваде». Он вытаскивает из кармана карандаш. Бумаги под рукой нет, и он пишет цифры от 1 до 26 на поверхности столика.
К тому времени, как человек в халате дописывает последнюю группу цифр, Уотерхауз уже вовсю считает частоты встречаемости. Человек в халате говорит: «Вам это может показаться бессмысленным набором цифр, но для офицера японских ВМС они выглядели бы совершенно иначе». Потом он нервно смеется, грустно качает головой, решительно выставляет подбородок и выдает череду сильных выражений, ни одно из которых здесь неуместно.
Уотерхауз считает просто, сколько раз каждое число написано на доске. Получается вот что:
Самое интересное, что десять из возможных символов (1, 2, 4, 5, 7, 9, 10, 13, 24 и 26) не используются. В сообщении лишь 16 различных чисел. Если считать, что каждое из этих шестнадцати заменяет одну, и только одну букву алфавита, то у сообщения (Лоуренс считает в уме) 111136315345735680000 возможных значений. Забавное число: начинается с четырех единиц, закачивается четырьмя нулями. Лоуренс хмыкает, утирает нос, считает дальше.
Чаще других встречается число 18. Вероятно, оно заменяет букву Е – самую распространенную в английском алфавите. Если 18 везде заменить на Е, то…
Ему придется переписать все сообщение, заменяя 18 на Е, и, возможно, совершенно впустую, если он угадал неправильно. С другой стороны, заставляя свой мозг читать 18 как Е – операция, которая представляется ему чем-то сходной с выбором новых регистров у органа, – он мысленно увидит на доске:
где всего лишь 10103301395066880000 возможных значений. Тоже забавное число из-за всех этих нулей и единиц – ничего не значащее совпадение.
– Искусство составления шифров называется криптографией, – говорит каперанг Шойн, – а искусство их взлома – криптоанализом. – Потом вздыхает, явно раздираемый противоречивыми чувствами, побеждает их и обреченно начинает обязательный разбор слов по корням, не то греческим, не то латинским. (Лоуренс не слушает, ему все равно, он только мельком видит на доске слово CRYPTO, написанное большими печатными буквами.)
Первая последовательность «19 17 17 19» необычна. 19, как и 8, второе по частоте встречаемости число в сообщении. 17 встречается в два раза реже. Не может быть четырех гласных или четырех согласных подряд (кроме как в немецком), то есть либо 17 – гласная, 19 – согласная, либо наоборот. Поскольку 19 встречается чаще (четыре раза), она скорее может оказаться гласной, чем 17 (которая встречается только дважды). После Е самая частая гласная – А. Пусть 17 – А, тогда получаем:
Что уменьшает число вариантов до всего лишь 841941782922240000. Таким образом, поле возможных решений уже сужено на пару порядков!
Каперанг Шойн явно надорвался, рассказывая про корни. Почти мускульным усилием он заставляет себя перейти к историческому обзору КРИПТОЛОГИИ как союза криптографии и криптоанализа. Упоминает англичанина Джона Уилкинса и книгу «Криптономикон», которую тот написал много столетий назад, потом (видимо, не доверяя интеллектуальному уровню слушателей) перескакивает с Джона Уилкинса на Пола Ревира и его код «один с моря, два с суши»[13]. Даже отпускает математическую шуточку: это, мол, было одно из первых практических применений двоичной системы. Лоуренс честно гогочет и фыркает, саксофонист впереди сердито оборачивается.
Раньше Шойн говорил, что сообщение адресовано японскому флотскому офицеру – явная лажа, призванная заинтересовать музыкантов, которым до лампочки математика. В таком контексте естественно предположить, что первое слово в сообщении – ATTACK. В таком случае 17 – Т, 14 – С и 20 – К. Подставив, Лоуренс получает:
Все остальное настолько очевидно, что даже нет смысла записывать. Он вскакивает, не в силах усидеть, забывает про слабую ногу и с грохотом рушится через соседние столы.
– У вас что-то случилось, матрос? – спрашивает офицер в углу – один из тех, кто удосужился надеть форму.
– Сэр! Сообщение: «Атаковать Пёрл-Харбор декабря седьмого»! Сэр! – выпаливает Лоуренс и садится. Его колотит. Адреналин переполняет тело и мозг. Он мог бы задушить на месте двадцать борцов сумо.
Каперанг Шойн совершенно бесстрастен. Медленно сморгнув, он поворачивается к одному из подчиненных, который стоит у стены, сцепив руки за спиной.
– Дайте ему экземпляр «Криптономикона». И стол – поближе к кофеварке. А заодно присвойте сукину сыну очередное звание.
Насчет очередного звания оказалась не то такая военная шутка, не то очередное свидетельство умственного расстройства у каперанга Шойна. Не считая этой мелкой глупости, история Уотерхауза в следующие десять месяцев проста, как у сброшенной с пикирующего бомбардировщика бомбы. Преграды на его пути (одолеть «Криптономикон», взломать Метеорологический код ВМС Японии, взломать машинный шифр военного атташе, взломать Безымянный японский код армейского водного транспорта 3А, взломать код Военного министерства Великой Восточной Азии) сдерживают его не больше, чем источенные червем деревянные палубы фрегата. Через пару месяцев он уже пишет новые главы в «Криптономикон».
О «Криптономиконе» говорят как о книге, но это не так. Это скорее все бумаги и заметки, скопившиеся в определенном углу в кабинете у каперанга Шойна за те примерно два года, что он работает на Станции «Гипо»[14], как называется это место. Здесь все, что каперанг Шойн знает о дешифровке, то есть практически все, что известно Соединенным Штатам. Все мог бы уничтожить в минуты любой уборщик, вздумавший навести порядок. Вот почему офицеры Станции «Гипо», коллеги Шойна, ввели строжайшие меры, запрещающие что-либо мыть или убирать в том крыле здания, где работает Шойн. Другими словами, они понимают, что «Криптономикон» жутко важен, и всячески его берегут. Некоторые и впрямь сверяются с этими заметками, расшифровывая японские сообщения или даже взламывая целые криптосистемы. Однако Уотерхауз первый, кто (поначалу) указывает на ошибки в записях Шойна, потом (вскоре) собирает кипу листов в нечто более упорядоченное и (со временем) начинает добавлять свое.
Однажды Шойн ведет его вниз, потом по длинному коридору без окон к стальной двери, которую сторожат дюжие мирмидоняне, и показывает вторую шикарнейшую штуку в Пёрл-Харборе – комнату, набитую техникой «Электрикал Тилл корпорейшн», которая используется для подсчета частот встречаемости букв в перехваченных японских сообщениях.
Самая же роскошная машина[15] на Станции «Гипо» – глубже в клоаке под зданием. Помещение, где она хранится, похоже на банковский сейф, только вдобавок начинено взрывчаткой, чтобы взлететь на воздух в случае японского вторжения.
Эту машину каперанг Шойн построил больше года назад для взлома японского шифра «Индиго». Судя по всему, к началу 1940 года каперанг Шойн был благополучным, уравновешенным молодым человеком, на которого вывалили огромные листы с числами, полученными станциями перехвата по всему Тихому океану (возможно, думает Уотерхауз, Альфа, Браво, Чарли и т. д.). Эти числа – японские сообщения, зашифрованные, по косвенным признакам, с помощью машины. Однако про саму машину неизвестно ровным счетом ничего: используются ли в ней шестерни, поворотные переключатели, коммутаторная панель, их комбинация или какой-то иной механизм, до которого белые люди пока не додумались; сколько таких механизмов используется или не используется; как именно они работают. Кроме самого факта, что цифры эти, с виду совершенно случайные, переданы по радио (возможно, неправильно), у Шойна не было никаких, абсолютно никаких данных.
Тем не менее к середине 1940 года эта машина стояла в подвале на Станции «Гипо». Стояла, потому что Шойн ее построил. Машина безошибочно расшифровывала каждое перехваченное японское сообщение с шифром «Индиго», а значит, являлась функциональным дубликатом японской шифровальной машины «Индиго», которую ни Шойн, ни какой другой американец не видел в глаза. Шойн построил ее, просто изучая громадные ряды по виду случайных чисел и применяя некий процесс индукции. Где-то по ходу дела он расшатал свою нервную систему и теперь примерно раз в две недели слетал с катушек.
К началу войны Шойн на инвалидности и глушит себя таблетками. Уотерхауз проводит с ним столько времени, сколько разрешают врачи, потому что убежден: все, что произошло в голове у Шойна между той минутой, когда на него вывалили груду чисел, и временем, когда он закончил строить машину, – пример невычислимой функции.
Примерно раз в месяц Уотерхаузу повышают допуск, пока он не достигает высочайшего мыслимого уровня (или так он, по крайней мере, думает), то есть Ультра-Мэджик. «Ультра» называют англичане сведения, полученные от взлома немецкой шифровальной машины «Энигма», «Мэджик» – американцы то, что дает им «Индиго». «Ультра-Мэджик» – переплетенная подшивка документов с чередующимися черными и красными абзацами на титульном листе. Параграф номер три гласит:
НЕ ПРЕДПРИНИМАТЬ НИКАКИХ ДЕЙСТВИЙ НА ОСНОВАНИИ ИЗЛОЖЕННОЙ ЗДЕСЬ ИНФОРМАЦИИ, НЕВЗИРАЯ НА ЛЮБЫЕ ВРЕМЕННЫЕ ВЫГОДЫ, ЕСЛИ В РЕЗУЛЬТАТЕ ТАКОВЫХ ДЕЙСТВИЙ НЕПРИЯТЕЛЬ СМОЖЕТ УСТАНОВИТЬ НАЛИЧИЕ ИСТОЧНИКА.
Вроде бы все ясно? Лоуренс Притчард Уотерхауз не так в этом уверен.
…ЕСЛИ В РЕЗУЛЬТАТЕ ТАКОВЫХ ДЕЙСТВИЙ НЕПРИЯТЕЛЬ СМОЖЕТ УСТАНОВИТЬ…
Примерно в это время Уотерхауз делает открытие относительно себя: ему лучше всего работается, когда не отвлекают посторонние мысли, то есть примерно день после семяизвержения. Так что в порядке исполнения долга перед Соединенными Штатами он начинает помногу бывать в борделях. Однако на жалованье ксилофониста особо не разбежишься, поэтому он ограничивается тем, что эвфемистично зовется массажем.
…В РЕЗУЛЬТАТЕ… ДЕЙСТВИЙ… УСТАНОВИТЬ…
Слова привязчивы, как триппер. Во время массажа он лежит на спине, закрыв руками лицо, и бормочет про себя. Что-то его грызет. Он знает: когда что-то вот так грызет, значит, он, вероятно, скоро напишет новую статью. Но прежде надо сделать кучу поденной умственной работы.
Его осеняет во время битвы за Мидуэй, когда они с товарищами проводят по двадцать четыре часа у машин ЕТК, расшифровывая переговоры Ямамото, сообщая Нимицу, где точно будет японский флот.
Какова вероятность, что Нимиц обнаружит флот случайно? Вот вопрос, который наверняка задаст себе Ямамото.
Все это (странное дело) – вопрос теории информации.
…ДЕЙСТВИЙ…
Что такое действие? Да что угодно. Это может быть нечто очевидное, скажем, разбомбить японский военный объект. Все согласятся, что это – действие. Однако изменить курс авианосца на пять градусов – или не изменить – тоже действие. Или выдвинуть к Мидуэю ровно такие силы, которые нужны, чтобы отбить японское нападение. Или что-то гораздо менее драматичное, скажем, отменить операцию. В определенном смысле действием может быть даже полное бездействие. Все это в какой-то мере рациональный ответ командования на ИЗЛОЖЕННУЮ ЗДЕСЬ ИНФОРМАЦИЮ, и любое из этих действий может быть замечено японцами. Насколько хорошо японцы умеют вычленять информацию из шума? Есть ли у них свои Шойны?
…СМОЖЕТ УСТАНОВИТЬ…
Что, если японцы догадаются? И при каких именно обстоятельствах они вычислят НАЛИЧИЕ ИСТОЧНИКА?
Предположим, действие не могло произойти, если бы американцы не взломали «Индиго», – тогда для японцев это четкое свидетельство его взлома. Наличие источника – машины, которую построил Шойн, – будет установлено.
Уотерхауз верит, что американцы не идиоты. Но что, если все не так просто? Что, если действие крайне маловероятно без знания шифра? Что, если американцам слишком часто везет?
Насколько смело можно вести игру? Игральные кости со свинцом, в которых всегда выпадают шестерки, распознаются в несколько бросков. Кости, в которых шестерки выпадают на один процент чаще, чем в обычных, распознать труднее – их придется бросать много дольше.
Если японцы будут попадать в засаду, если их собственные засады будут обнаруживаться заранее, если их торговые корабли будут натыкаться на американские субмарины чаще, чем подсказывает обычная вероятность, – как быстро они это заметят?
Уотерхауз пишет докладную, теребит начальство вопросами. Потом, однажды, получает приказы.
Приказы приходят, зашифрованные группами по пять случайных с виду букв, отпечатанных на синей папиросной бумаге для совсекретных телеграмм. Сообщение зашифровано в Вашингтоне с использованием одноразового шифроблокнота – медленного и муторного, теоретически абсолютно стойкого шифра для наиболее важных сообщений. Уотерхаузу это известно, потому что он – один из двух человек в Пёрл-Харборе, допущенных к их расшифровке. Второй – каперанг Шойн, но он накачан транквилизаторами. Дежурный офицер открывает нужный сейф и достает сегодняшний одноразовый шифроблокнот – лист миллиметровки, покрытый пятерками чисел. Числа выбрал секретарь в Вашингтонском подвале, тасуя карточки или вытягивая фишки из шляпы. Один такой листок держит в руках Уотерхауз, с помощью другого зашифрованы приказы.
Уотерхауз берется за работу: вычитает шум из шифрограммы и получает открытый текст.
Первым делом он видит, что гриф на сообщении не «сов. секретно» и даже не «ультра», но что-то совершенно новое – «УЛЬТРА-МЕГА».
Дальше предписывается, чтобы он – Лоуренс Притчард Уотерхауз, – тщательно уничтожив это сообщение, со всей возможной скоростью проследовал в Лондон. Ему будут предоставлены любые корабли, поезда, самолеты и даже подводные лодки. Оставаясь служащим ВМФ США, он получит дополнительный комплект форменной одежды – армейский – на случай, если это упростит ему задачу.
Главное – он никогда, ни при каких обстоятельствах не должен попадать в плен к неприятелю. В этом смысле война для Лоуренса Притчарда Уотерхауза внезапно заканчивается.
Потомство Онана
Сеть вентиляционных шахт, огромная, как туннель под Ла-Маншем, и разветвленная, как всемирный Интернет, пронизывает толстые стены и потолки гостиницы. По приглушенному гулу можно догадаться, что где-то в ее недрах садятся реактивные самолеты, влачат цепи несчастные узники, извиваются клубки змей, кузнецы железного века молотят по наковальням. Рэнди знает, что система незамкнутая и сообщается с земной атмосферой, потому что внутрь сочатся уличные запахи. Вполне может быть, что в его комнату они попадают примерно за час. После двух недель в Маниле запахи служат для Рэнди чем-то вроде будильника. Он засыпает под запах выхлопных газов: транспортные условия в Маниле требуют, чтобы корабли загружались и разгружались строго по ночам. Манила раскинулась вдоль тихой спокойной бухты, которая служит неиссякаемым источником влажности; атмосфера – густая, полупрозрачная и теплая, как парное молоко – начинает светиться с восходом солнца. Полки бойцовых петухов в самодельных клетушках на каждой крыше, балкончике, в каждом дворе просыпаются и начинают кукарекать. Люди просыпаются и начинают жечь уголь. От запаха угольного дыма просыпается Рэнди.
Рэнди Уотерхауз в сносной физической форме, не более. Доктор, как заклинание, твердит, что надо сбросить двадцать фунтов, но не вполне понятно откуда – у него нет ни пивного брюха, ни жирных складок на талии. Вероятно, злосчастные фунты распределены по всему бочкообразному туловищу. Во всяком случае, так Рэнди говорит себе каждый день, стоя перед гостиничным зеркалом размером с рекламный щит. В их с Шарлин калифорнийском доме зеркал почти не было, и он едва не забыл, как выглядит. Сейчас он видит, что зарос атавистической шерстью. Борода блестит – в ней пробивается седина.
Каждый день Рэнди уговаривает себя сбрить бороду. В тропиках желательно по максимуму оголить кожу, потому что все время потеешь.
Раз, когда у них обедали Ави с женой, Рэнди сказал: «Я – борода, Ави – костюм», объясняя суть их деловых отношений, и дальше Шарлин понесло. Недавно она закончила статью, посвященную деконструкции бород. В частности, блистательно развенчала культуру ношения бород в американском высокотехнологическом сообществе – среди друзей Рэнди. Для начала она опровергла расхожее мнение, будто носить бороду – «естественнее» и проще, чем бриться; привела статистику, собранную научно-исследовательским отделом фирмы «Жиллетт», сколько времени ежедневно проводят в ванной бородатые и бритые мужчины. Разница оказалась в пределах погрешности. У Рэнди было множество возражений по поводу того, как собиралась эта статистика, но Шарлин не захотела слушать. «Это контринтуитивно», – заявила она.
От статистики Шарлин быстро перешла к сути: съездила в Сан-Франциско и закупила на несколько сот долларов порнографии для бритвенных фетишистов. Недели две Рэнди, возвращаясь домой, неизменно заставал ее перед телевизором с миской попкорна и диктофоном, за просмотром видеофильма, в котором острое лезвие скользит по влажной, намыленной коже. Она записала несколько длинных интервью с бритвенными фетишистами, которые подробно описали чувство наготы и уязвимости, вызываемое процессом бритья, и как это эротично, особенно пощечины или шлепки по свежевыбритой поверхности. В деталях сравнила изобразительный ряд бритвенно-фетишистского порно и рекламы бритвенных принадлежностей, которую крутят по общенациональным каналам во время футбольных матчей, и доказала, что они практически идентичны. (Пиратские кассеты с рекламой лезвий и крема для бритья можно купить в тех же магазинчиках, что и соответствующую порнуху.)
Шарлин собрала статистику по национальным отличиям в отращивании бород. У американских индейцев бород нет, у азиатов практически тоже. Африканцы – особый случай, потому что ежедневное бритье вызывает у них кожное раздражение. «Возможность по своей воле отпустить пышную бороду – естественная привилегия исключительно белых мужчин», – писала она.
Когда Рэнди прочел эту фразу, в голове у него включилась сирена и замигали красные лампочки.
«Однако это утверждение основано на определенной посылке. „Естественное“ – социально сконструированный дискурс, не объективная реальность [множество ссылок]. Это вдвойне верно в случае „естественности“ бород у определенного меньшинства американских мужчин. Homo sapiens эволюционировал в климатических зонах, где волосяной покров на лице не имел приспособительного значения. Появление групп, характеризующихся значительной бородатостью мужчин, возникает как адаптивная реакция на холодный климат. Этот климат не надвигался на ареалы обитания первобытного человека „естественным“ образом, напротив, люди вторглись в географические регионы с преобладанием холодного климата. Географическая экспансия была чисто социокультурным событием, следовательно, любую физическую адаптацию следует отнести к той же категории, в том числе и развитие лицевого волосяного покрова».
Шарлин опросила несколько сотен женщин. Все ответили, что предпочитают чисто выбритых мужчин бородатым или колючим. Короче, Шарлин доказала, что бородатость – просто один из элементов синдрома, тесно связанного с расистскими и сексистскими настроениями, и укладывается в общую картину эмоциональной закрытости, от которой так часто страдают партнерши белых мужчин, особенно технически ориентированных.
«Граница между Средой и Я – социальный кон[структ]. Западная культура предполагает резкость и отчетливость такой границы. Борода – ее символ, метод дистанцирования. Сбрить бороду (или другие волосы на теле) – значит символически уничтожить эту (в значительной степени показную) границу между Собой и Другим…»
И так далее. Статья была принята рецензентами на ура и вскоре опубликована в крупном международном журнале. На конференции «Война как текст» Шарлин делала доклад на смежную тему: «Небритость как явление в фильмах о Второй мировой войне». Работа о бородах произвела такой фурор, что три старейших университета страны наперебой предлагали Шарлин работу.
Рэнди не хотел переезжать на Восточное побережье. Хуже того, он носил бороду, из-за чего ему было страшно неудобно появляться с Шарлин. Он предложил ей выпустить пресс-релиз с заявлением, что каждый день бреет все остальное тело. Шарлин ответила, что не смешно. На середине перелета через Тихий океан он вдруг понял, что вся ее работа – иносказательное пророчество о будущем их отношений.
Теперь он собирается сбрить бороду. А может, заодно обрить наголо голову и грудь.
Он привык подолгу гулять. С точки зрения воинствующих ЗОЖников в Сиэтле и Калифорнии, это немногим лучше, чем (скажем) сидеть перед телевизором, курить одну за другой сигареты без фильтра и есть из бочонка околопочечный жир. Однако Рэнди продолжал каждый день совершать пешие прогулки, когда его друзья записывались в фитнес-клубы и через месяц бросали. Для него это стало предметом гордости, и он не собирался отказываться от своих правил из-за того, что живет в Маниле.
Однако, черт возьми, здесь жарко. И без волос было бы лучше.
Из злополучной истории с программой Рэнди вынес два положительных момента. Во-первых, он понял, что не надо соваться в бизнес, пока хотя бы в общих чертах не поймешь, что это такое. Во-вторых, он крепко сдружился с Ави, который до конца сохранял порядочность и чувство юмора.
По совету адвоката (который к этому времени был главным его кредитором) Рэнди объявил личное банкротство и переехал с Шарлин в Центральную Калифорнию. Она защитилась и получила должность младшего преподавателя в одной из «Трех сестер». Рэнди поступил в соседнюю, думая защитить магистерскую по астрономии. Так он стал аспирантом, аспиранты же существуют не для того, чтобы учиться. Они нужны, чтобы избавить профессуру от утомительных повинностей, вроде того, чтобы учить студентов и заниматься наукой.
Через месяц Рэнди помог другому аспиранту справиться с простенькой компьютерной проблемой. Еще через месяц его остановил декан астрономического факультета и сказал: «А вы, оказывается, у нас компьютерный гений». В ту пору Рэнди был глуп и наивен. Он клюнул на лесть, хотя должен был похолодеть от ужаса.
Через три года он ушел с астрономического факультета без степени, с шестью сотнями долларов на банковском счете и хорошим знанием UNIX’а. Позже он подсчитал, что при растущих расценках на программирование факультет меньше чем за двадцать штук выдоил из него работы примерно на четверть миллиона долларов. Утешало одно: его знания уже не казались такими бесполезными. Астрономия компьютеризировалась, стало возможным управлять телескопом на другом материке или на орбите, набирая команды на клавиатуре и наблюдая за картинками на своем мониторе.
Рэнди теперь прекрасно разбирался в сетях. Годы назад он вряд ли нашел бы применение своим знаниям. Однако дело было на заре Всемирной паутины, и время оказалось самое удачное.
Примерно тогда же Ави перебрался в Сан-Франциско и основал компанию, которая должна была превратить ролевые игры из университетской забавы в общедоступное развлечение. Рэнди взялся разработать техническую сторону. Он пытался сманить Честера, но тот уже трудился в крупной компании по разработке программного обеспечения в Сиэтле. Они с Ави взяли парня, работавшего в нескольких фирмах по производству компьютерных игр, потом еще пяток специалистов по железу и коммуникациям, набрали инвестиций, сделали рекламный прототип и, размахивая им, поехали в Голливуд. Там нашлись желающие дать десять миллионов долларов. После этого они сняли производственные площади в Гилрое, поставили там графические рабочие станции, наняли кучу толковых программеров, несколько художников, и работа закипела.
Через полгода их часто упоминали среди других восходящих звезд Кремниевой долины. Фотографию Рэнди напечатал журнал «Тайм» в статье про Силивуд – растущий альянс Кремниевой долины и Голливуда. Еще через год фирма рухнула.
То была эпопея, которую даже неинтересно рассказывать. В начале девяностых все верили, что технические гении Северной Калифорнии сольются в экстазе с творческими умами Калифорнии Южной, и родится нечто новое и блестящее. Вера эта основывалась на полном непонимании того, чем занимается Голливуд. На самом деле Голливуд – просто специализированный банк, консорциум крупных финансовых учреждений. Он нанимает творческую личность, обычно за бесценок, поручает ей создать продукт, а потом сбывает этот продукт по всему миру – в кино, на видео и как там еще можно, – короче, на полную катушку. Цель – найти продукт, который будет приносить деньги долго после того, как творческой личности заплатят и скажут: вали, приятель. «Касабланка» собирает задницы на сиденья кинотеатров десятилетия после того, как Богарт получил гонорар и докурился до рака легких.
С точки зрения голливудских воротил, технари Кремниевой долины были всего лишь особо наивной разновидностью творческих личностей. Как только технология вышла на определенный уровень и появилась возможность продать ее крупной японской фирме, инвесторы нанесли Ави молниеносный и, судя по всему, любовно спланированный удар. Рэнди и остальным предложили выбор: они могут уйти сейчас и сохранить акции, пока те еще что-то стоят, а могут остаться. В таком случае их начнет саботировать пятая колонна, заранее внедренная на ключевые позиции. Одновременно свора адвокатов обложит их со всех сторон и потребует к ответу за промахи в руководстве, из-за которых дела фирмы круто пошли вниз.
Кое-кто из старой команды остался в качестве придворных евнухов. Большинство ушло сразу и тут же продало акции, понимая, что те будут только падать. Продажа технологии японцам выпотрошила и обескровила компанию, пустая кожура постепенно высохла и разлетелась по ветру.
До сих пор обрывки технологии то и дело всплывали в самых неожиданных местах, скажем, в рекламе новой платформы для компьютерных игр. У Рэнди всякий раз сжималось сердце. Когда все начало разваливаться, японцы пытались нанять его напрямую, и он даже заработал кое-какие деньги, летая на неделю-месяц консультантом. Однако у них не было того уровня программистов, чтобы удержать технологию на ходу, и ее потенциал остался нереализованным.
Так закончился для Рэнди второй опыт в бизнесе. Он заработал несколько сотен тысяч долларов и почти все вбухал в викторианский дом, где жили они с Шарлин. Деньги надо было куда-то девать, а вложение в дом создавало иллюзию безопасности, словно он только что добежал до заветной стенки в отчаянных салках с элементами боевого карате.
В следующие годы он администрировал компьютерную сеть «Трех сестер» – работа не денежная, но и не очень пыльная.
Рэнди всю жизнь без всякой злобы говорил людям, что они несут бред. В программировании без этого далеко не уедешь. Никто не обижался.
Приятели Шарлин точно обижались. И не на слова Рэнди, что они не правы, – нет, на само допущение, будто кто-то может быть прав или не прав. Поэтому в тот памятный вечер, когда позвонил Ави, Рэнди вел себя как обычно, то есть не участвовал в разговоре. В толкиновском, не в эндокринологическом или белоснежкином смысле, Рэнди – гном. У Толкина гномы – крепкие, немногословные, отчасти волшебные существа, которые проводят много времени в темноте, выковывая всякие красивые вещи, например Кольца Всевластия. Многие годы Рэнди успокаивал себя тем, что он гном, до поры до времени спрятавший боевой топор и гостящий в Шире, среди болтливых хоббитов (приятелей Шарлин). Останься он в науке, эти люди с их разговорами казались бы ему значительными, однако там, откуда он пришел, никто давно не принимал их всерьез. Поэтому он просто молчал, потягивал вино, смотрел на прибой и старался не выдавать себя уж очень явно – то есть не мотать головой и не закатывать глаза.
Тут разговор коснулся Информационной Супермагистрали, и все взгляды, как прожекторы, обратились к Рэнди.
Доктор Г.Е.Б. Кивистик, пятидесятилетний профессор Йельского университета, имел что сказать по поводу Информационной Супермагистрали. Он только что прилетел из какого-то места, название которого звучало бы по-настоящему впечатляюще, если бы Кивистик не вворачивал его постоянно по поводу и без повода. Несмотря на финскую фамилию, он был британцем до мозга костей, какими бывают только небританские англофилы. Сюда он прибыл якобы на конференцию «Война как текст», на самом деле – чтобы переманить Шарлин к себе на работу. На самом-самом деле (как подозревал Рэнди) – чтобы ее трахнуть. Вероятно, это была неправда, и сие подозрение просто показывает, насколько Рэнди сдвинулся на этой почве. Доктора Г.Е.Б. Кивистика часто показывали по ящику. Доктор Г.Е.Б. Кивистик выпустил несколько книг. Короче, доктор Г.Е.Б. Кивистик излагал свои крайне негативные взгляды на Информационную Супермагистраль на протяжении куда большего числа эфирных часов, чем может получить человек, не обвиненный во взрыве детского сада.
Гном, гостящий в Шире, вероятно, частенько отсиживал бы на обедах, за которым нудные хоббиты важно вещают глупости. Этот гном умел бы тихо улыбаться про себя. Он знал бы, что всегда может вернуться в реальный мир, гораздо более обширный и сложный, чем представляется хоббитам, сразить парочку троллей и напомнить себе, что важно на самом деле.
По крайней мере так убеждал себя Рэнди, но в тот памятный вечер его заклинило. Отчасти потому, что Кивистик был слишком велик и реален для хоббита – обладал куда большим влиянием во всамделишном мире, чем Рэнди когда-нибудь рассчитывал добиться. Отчасти потому, что чей-то муж, приятный, безобидный компьютерофил по имени Джон, решил поспорить с одним из утверждений Кивистика и схлопотал по носу. Запахло кровью.
Рэнди испортил отношения с Шарлин тем, что хотел детей. Дети – это проблемы; Шарлин, как и вся ее компания, проблем не выносила. Проблемы порождают разногласия. Высказанные разногласия – форма конфликта. Явный конфликт на людях – мужской способ общественного взаимодействия, фундамент патриархального общества и всех вытекающих бяк. Невзирая на это, Рэнди решил поспорить с доктором Г.Е.Б. Кивистиком по-мужски.
– Сколько бедных лачуг мы снесем, чтобы проложить Информационную Супермагистраль? – вопросил Кивистик. Эта мудрая мысль была встречена задумчивыми кивками.
Джон заерзал, как будто Кивистик бросил ему за шиворот кубик льда.
– Что это значит? – спросил он, улыбаясь, чтобы не выглядеть конфликтно-ориентированным патриархальным гегемонистом.
Кивистик в ответ поднял брови и огляделся, словно говоря: «Кто пригласил это ничтожество?» Джон попытался исправить тактическую ошибку. Рэнди зажмурился, чтобы не поморщиться. Джон столько на свете не живет, сколько Кивистик участвует в дискуссиях с действительно серьезными оппонентами.
– Ничего не придется сносить. Сносить-то нечего, – объявил Джон.
– Ладно, позвольте сказать иначе, – великодушно произнес Кивистик. Если некоторые идиоты не понимают, что ж, он готов снизойти до их уровня. – Сколько развязок соединят мировые гетто с Информационной Супермагистралью?
Все решили, что так гораздо понятнее. Браво, Геб! На бедного Джона никто не смотрел. Тот беспомощно взглянул на Рэнди, посылая сигнал бедствия.
Джон был хоббит, недавно побывавший за пределами Шира, и знал, что Рэнди – гном. Теперь он ломал Рэнди жизнь, призывая его вскочить на стол, сбросить домотканый плащ и выхватить двуручный топор.
Слова вырвались у Рэнди раньше, чем он успел усилием воли заткнуть себе рот.
– Информационная Супермагистраль – просто метафора, блин! Может, хватит? – сказал он.
Наступила тишина. Все за столом поморщились в унисон. Обед был официально испорчен. Оставалось только обхватить руками щиколотки, вжать головы в колени и ждать, пока обвал прекратится.
– Это мало что говорит, – ответил Кивистик. – Все – метафора. Слово «вилка» – метафора для этого предмета. – Он поднял вилку. – Весь дискурс состоит из метафор.
– Это не повод использовать плохие метафоры, – сказал Рэнди.
– Плохие? Плохие? Кто решает, что плохо? – спросил Кивистик, убийственно изобразив ошалелого первокурсника. Раздались редкие смешки: всем хотелось разрядить обстановку.
Рэнди видел, что происходит. Кивистик выложил козырной туз: все относительно, есть просто различные точки зрения. Народ уже возобновил свои разговоры, считая, что конфликт исчерпан. И тут Рэнди заставил всех вздрогнуть.
– Кто решает, что плохо? – сказал он. – Я.
Даже доктор Г.Е.Б. Кивистик опешил. Он не понимал, шутит Рэнди или всерьез.
– Простите?
Рэнди не торопился отвечать. Он откинулся на стуле, потянулся, отхлебнул вина. Ему было хорошо.
– Все просто. Я прочел вашу книгу. Видел вас по телевизору. Я собственноручно отпечатал ваш послужной список, когда готовил материалы для конференции. Соответственно, я знаю, что вы не вправе высказываться по вопросам техники.
– А, – произнес Кивистик в притворном смущении. – Не знал, что это позволено лишь избранным.
– По-моему, ясно, – сказал Рэнди. – Если вы некомпетентны в определенном вопросе, то вашему мнению – грош цена. Когда я болею, я не прошу совета у слесаря, я иду к врачу. Если у меня вопросы про Интернет, я обращаюсь к специалистам.
– Забавно, как все технократы любят Интернет, – бодро заметил Кивистик, выдоив из собравшихся еще несколько смешков.
– Вы только что сделали явно неверное утверждение, – приятным голосом ответил Рэнди. – Многие специалисты по Интернету в своих книгах убедительно его критикуют.
Наконец-то он утер Кивистику нос. Всякое веселье исчезло.
– Следовательно, – сказал Рэнди, – возвращаясь туда, откуда мы начали, Информационная Супермагистраль – плохая метафора для Интернета, потому что я так говорю. На планете примерно тысяча человек знают Интернет так, как я, – по большей части мои знакомые. Никто из них не принимает эту метафору всерьез. Q.E.D.
– А, ясно, – произнес Кивистик немного запальчиво. Он увидел щель. – Значит, технократы должны нас научить, что и как думать о технологии?
Судя по выражению лиц, это был мощный удар возмездия.
– Не знаю точно, кто такие технократы, – сказал Рэнди. – Я – технократ? Я просто человек, который пошел в магазин, купил пару справочников по протоколу TCP/IP, на котором строится Интернет, и прочел. Потом я сел за компьютер, что в наше время может каждый, провозился несколько лет и теперь знаю об этом все. Значит ли это, что я – технократ?
– Вы принадлежали к технократической элите еще до того, как купили справочники, – объявил Кивистик. – Способность понять технический текст – привилегия. Она дается образованием, которое доступно лишь членам элиты. Вот какой смысл я вкладываю в слово «технократ».
– Я ходил в обычную школу, – парировал Рэнди. – Окончил университет штата. Дальше я – самоучка.
Тут вмешалась Шарлин. С самого начала разговора она угрожающе поглядывала на Рэнди, однако он не обращал внимания. Теперь пришел час расплаты.
– А твоя семья? – спросила Шарлин ледяным тоном.
Рэнди набрал в грудь воздуха, перебарывая желание вздохнуть.
– Мой отец – инженер. Преподает в колледже штата.
– А его отец?
– Математик.
Шарлин подняла брови. Почти все остальные – тоже.
– Я категорически против того, чтобы меня травили, обвешивали ярлыками и клеймили «технократом». – Рэнди сознательно использовал фразеологию притесняемых меньшинств, отчасти чтобы сразить врага его же оружием, отчасти (думает он в три часа ночи, лежа в гостинице «Манила») из желания поговниться. Некоторые по привычке сделали постные лица – этикет требует сочувствия к притесненным. Остальные задохнулись от возмущения, слыша такие слова из уст уличенного белого мужчины-технократа.
– Ни у кого в моей семье не было ни власти, ни денег, – сказал Рэнди.
– Думаю, Шарлин говорит вот о чем, – вставил Томас (он прилетел из Праги с женой Ниной, жил у Рэнди дома и сейчас решил взять на себя роль миротворца). Он выдержал паузу, чтобы ласково переглянуться с Шарлин. – Вы принадлежите к привилегированной элите просто потому, что происходите из семьи потомственных ученых. Члены привилегированных элит редко осознают свои привилегии.
Рэнди закончил его мысль:
– Пока не приходят такие, как вы, и не объясняют, какие мы тупые и морально разложившиеся.
– Именно ложное самовосприятие, о котором говорит Томас, и делает властные элиты такими недоступными, – припечатала Шарлин.
– Ну, я не чувствую себя таким уж недоступным, – сказал Рэнди. – Я пахал как ишак, чтобы стать тем, кто я есть.
– Многие люди тяжело трудятся всю жизнь и ничего не достигают, – вставил кто-то.
Берегись! Начался обстрел!
– Хорошо, я виноват, что имел наглость чего-то достичь, – ответил Рэнди, впервые с начала разговора начиная заводиться, – но я понял, что, если много работать, заниматься самообразованием и шевелить мозгами, можно пробиться в жизни.
– Ну, это прямо из какого-нибудь нравоучительного романа века так девятнадцатого, – вставил Томас.
– И что? Если идея старая, это не значит, будто она неверная, – ответил Рэнди.
Небольшой ударный отряд с подносами взял стол в окружение. Официанты переглядывались, решая, можно ли вмешаться в конфликт и подать обед. Один из них осчастливил Рэнди тарелкой с вигвамом из почти сырого тунца. Миролюбивые силы перехватили контроль над разговором и разбились на кучки, в которых все со всеми усиленно соглашались. Джон посмотрел на Рэнди собачьими глазами, словно спрашивая: «Ты ведь это и ради себя тоже?» Шарлин старательно его не замечала, включенная в консенсус-группу с Томасом. Нина, напротив, старалась встретиться с Рэнди глазами, но Рэнди на нее не смотрел, опасаясь страстного взгляда «иди сюда», потому что хотел одного: как можно скорее выйти отсюда. Через десять минут зазвонил пейджер. Рэнди посмотрел вниз и увидел номер Ави.
Гарь
После японской бомбежки американская база в Кавите, на берегу Манильской бухты, горит знатно. Бобби Шафто и остальной Четвертый полк МПФ успевают налюбоваться пожаром, пока корабль украдкой скользит мимо. Они драпают из Манилы ночью, как воры. Никогда в жизни он не чувствовал себя настолько оплеванным, и остальные морпехи тоже. Японцы уже высадились в Малайе и прут на Сингапур, как взбесившийся паровоз; обложили Гуам, Уэйк, Гонконг и хрен еще знает что. Всем ясно, что следующая цель – Филиппины. Казалось бы, полк морской пехоты здесь пригодится.
Однако Макартур, видать, считает, что может защитить Лусон в одиночку, стоя на стенах Интрамуроса с кольтом сорок пятого калибра. Морскую пехоту сплавили. Куда – неизвестно. Многие охотнее ударили бы на Японию, чем оставаться здесь, с армией.
В ночь, когда началась война, Бобби Шафто впервые возвратил Глорию в лоно семьи.
Род Альтамира живет в Малате, милях в двух к югу от Интрамуроса, недалеко от того места, где Шафто с Глорией провели свои полчаса у набережной. Город обезумел, такси поймать невозможно. Матросы, морпехи, солдаты высыпают из баров, ночных клубов, танцзалов и пачками хватают такси. Полное сумасшествие, просто какая-то субботняя ночь в Шанхае – как будто война уже здесь. В конце концов Шафто полдороги несет Глорию на себе, потому что ее туфли не предназначены для ходьбы.
Альтамира настолько многочисленны, что могли бы сами по себе составить этническую группу, но все живут в одном доме и практически в одной комнате. Раз или два Глория начинала объяснять Шафто, кто в каком родстве состоит. Так вот, у Шафто тоже много родственников – по большей части в Теннесси, – но все-таки его фамильное древо можно уложить в схему для вышивки крестиком. Рядом с фамильным древом Альтамира оно смотрелось бы как одинокий росток в джунглях. Филиппинские семьи, мало что большие и католические, еще и переплетены, как лианами, отношениями крестные-крестники. Только попроси, и Глория охотно, даже с жаром начнет рассказывать, кто из Альтамира кому кем приходится, и это будет только общий обзор. Мозги у Шафто, как правило, отключаются в первые же тридцать секунд.
Он вносит ее в дом, где гвалт стоит всегда, а не только накануне военного вторжения со стороны Японской империи. Тем не менее, когда Глория появляется на руках у морского пехотинца США в первый час после объявления войны, все ведут себя так, будто среди комнаты материализовался Христос с Девой Марией через плечо. Повсюду пожилые женщины бухаются на колени, словно пустили горчичный газ. Однако они просто возносят хвалу Господу! Глория ловко спрыгивает на высокие каблуки – слезы исследуют безупречную геометрию ее щек – и целует всех членов рода. Три часа ночи, но все дети на ногах. Шафто видит взвод мальчишек лет примерно от трех до десяти. Все они потрясают деревянными мечами и ружьями. Все таращатся на Шафто в умопомрачительной форме, и все как громом поражены; он мог бы забросить по баскетбольному мячу в рот каждому. Уголком глаза он видит пожилую женщину, состоящую с Глорией в немыслимо сложном родстве и уже со следами ее помады на щеке. Женщина движется наперехват с явным намерением его облобызать. Шафто понимает, что вырвется сейчас или никогда. Не обращая внимания на женщину и по-прежнему глядя только на мальчишек, он замирает по стойке «смирно» и отдает честь.
Мальчишки козыряют, вразнобой, но очень молодцевато. Бобби Шафто поворачивается и устремляется наружу, словно в штыковую атаку. Он думает, что вернется в Малате завтра, когда все немного успокоится, проведает Глорию и ее близких.
Больше он ее не увидит.
Он возвращается на корабль. Все увольнения отменены. Ему удается поговорить с дядей Джеком, который подходит на моторке, так что можно перекрикиваться. Дядя Джек – последний из манильских Шафто. Эта ветвь семьи берет начало от Нимрода Шафто, из Теннессийских Добровольцев. Какой-то филиппинский повстанец под Кигуа прострелил Нимроду правую руку. Очнувшись в манильском госпитале, старый Нимрод, или Левша, как звали его с тех пор, понял, что ему нравится мужество филиппинцев, ради убийства которых пришлось изобрести новый мощный класс револьверов («Кольт» 45-го калибра). Более того, ему понравились их женщины. Нимрода тут же комиссовали. Выяснилось, что на военную пенсию по инвалидности в местной экономике много что можно сделать. Он занялся экспортной торговлей на берегу реки Пасиг, нашел себе жену – наполовину испанку, родил сына (Джека) и двух дочерей. Дочери со временем уехали в Штаты, в Теннесси, где Шафто обитали с тех самых пор, как в 1700-х освободились от кабального контракта, по которому попали в Америку. Джек остался в Маниле и унаследовал отцовское дело, но так и не женился. По манильским стандартам он неплохо зарабатывал и всегда оставался чем-то средним между просоленным портовым торговцем и надушенным денди. С мистером Паскуалем они были партнерами лет сто. Так Бобби Шафто познакомился с мистером Паскуалем и так впервые увидел Глорию.
Когда Бобби Шафто сообщает последние слухи, у дяди Джека вытягивается лицо. Никто не хочет верить, что скоро на остров нападут японцы. Его следующие слова должны быть: «Пропади все пропадом, я сваливаю отсюда, пришлю открытку из Австралии». Вместо этого он говорит: «Через пару дней загляну тебя проведать».
Бобби Шафто прикусывает язык и не говорит, что думает, а именно, что он морпех, и на корабле, и сейчас война, а в военное время морпехи на корабле редко остаются на одном месте. Он просто стоит и смотрит, как дядя Джек пыхтит прочь на моторной лодке, снова и снова поворачиваясь, чтобы помахать модной панамой. Матросы вокруг Шафто смотрят, посмеиваясь, но с некоторым восхищением. Вода кишит шлюпками: все военное оборудование, которое не вмуровано в бетон, грузят на корабли и везут на Батаан или Коррехидор, а дядя Джек в бежевом костюме и панаме, стоя в полный рост, лавирует между шлюпками. Бобби Шафто провожает его глазами, пока моторка не исчезает за изгибом реки Пасиг, и думает, что он, наверное, последний в семье видит дядю Джека живым.
Несмотря на все приготовления, отбытие застигает его врасплох. Корабль среди ночи сходит со стапелей без традиционных прощальных церемоний. Считается, что в Маниле полно японских шпионов, а для нипов милое дело – потопить полный корабль опытных морских пехотинцев.
Манила исчезает в тумане. Мысль, что он с той ночи не видел Глорию, – словно медленное сверло дантиста. Как она там? Может, все постепенно устаканится, фронты определятся и он добьется назначения в эту часть света? Старый черт Макартур будет стоять насмерть, и даже если Филиппины падут, Франклин Делано Рузвельт не оставит их надолго в руках врагов. Если повезет, месяцев через шесть Бобби Шафто будет идти маршем по Тафт-авеню Манилы, вслед за оркестром; может, с одним-двумя пустяковыми боевыми ранениями. Колонна достигнет участка улицы, где, растянувшись почти на полмили, выстроились Альтамира. На середине пути толпа расступится, Глория выбежит, вспрыгнет ему на руки и покроет его жаркими поцелуями. Он внесет ее по ступенькам в маленькую уютную церковь, где священник в белом облачении будет ждать с улыбкой на лице…
Грезы рассеиваются в грибе оранжевого пламени над американской военной базой. Она горела весь день, и сейчас просто рванула очередная цистерна с горючим. Жар чувствуется за мили. Бобби Шафто на корабле, в спасжилете на случай, если их торпедируют. В свете взрыва он оборачивается на товарищей. Все они, тоже в спасжилетах, с застывшими усталыми лицами, смотрят на пламя.
Манила в полумиле за кормой, но с тем же успехом до нее может быть тысяча миль.
Он помнит Нанкин и что устроили там японцы. Что было с женщинами.
Когда-то, давным-давно, был город, и он звался Манила. Там жила девушка. Ее имя и лицо лучше забыть. Бобби Шафто начинает забывать изо всех сил.
Пешеход
«УВАЖАЙ ПЕШЕХОДА» – гласят уличные знаки в Маниле. Как только Рэнди их видит, он понимает, что дело плохо.
Первые две недели жизни в Маниле его работа заключалась в ходьбе. Он ходил по городу с портативной джипи-эской, замерял широты и долготы. В гостиничном номере шифровал данные и по электронной почте отправлял их Ави. Они становились частью интеллектуальной собственности компании «Эпифит». Ее активами.
Теперь, сняв офисное помещение, Рэнди упрямо ходит туда пешком. Он знает: стоит один раз взять такси, и с прогулками покончено.
«УВАЖАЙ ПЕШЕХОДА» – гласят знаки, но водители, среда обитания, местные правила землепользования, сама планировка города – все обливает пешехода заслуженным презрением. Рэнди больше бы уважали, если бы он ходил в офис на ходулях и в тюбетейке с пропеллером. Каждое утро портье спрашивает, вызвать ли такси, и всякий раз едва не падает в обморок, услышав отказ. Каждое утро перед отелем таксисты, облокотясь на капот и куря, кричат ему: «Такси? Такси?» Когда он отказывается, они острят между собой на тагальском и громко хохочут.
На случай, если Рэнди еще не все понял, новенький белый с красным вертолет спускается над парком Рисаля, поворачивает раз или два на месте, как собака, выбирая лежку, и зависает недалеко от пальм прямо перед входом в гостиницу.
У Рэнди вошло в привычку идти к Интрамуросу через парк Рисаля. Это не самый короткий путь. Самый короткий – через ничейную территорию, большой опасный перекресток, облепленный самодельными лачугами бомжей (опасны машины, не бомжи). С другой стороны, по пути через парк достаточно отбиться от легиона проституток. Впрочем, Рэнди это нетрудно. Проститутки не могут уяснить, почему богатый человек, живущий в гостинице «Манила», каждый день по собственной воле ходит пешком. Они отступились, сочтя его психом. Он перешел в разряд иррационального, того, что принимают на веру, а на Филиппинах эта категория практически безгранична.
Рэнди не мог взять в толк, откуда так воняет, пока не заметил в тротуаре большую прямоугольную дыру и, заглянув туда, не увидел стремительный поток нечистот. Тротуар просто закрывает канализацию. Доступ к ней обеспечивают бетонные плиты, в которые вмурованы стальные скобы. Бомжи прилаживают к скобам проволочные ручки, чтобы в любой момент поднять плиту и устроить общественную уборную. На плитах выдавлены инициалы, названия бригад или метка изготовителя; умение и проработанность деталей варьируют, но рвение неизменно на высоте.
Число ворот в Интрамурос ограничено. Рэнди каждый день рискует напороться на извозчика. Иным из них больше нечего делать, кроме как минут по пятнадцать тащиться следом, повторяя: «Сэр? Сэр? Такси?» Один так просто демонстрирует чудеса предприимчивости. Стоит его лошади поравняться с Рэнди, как она пускает струю. Моча, шипя и пенясь, бьет в мостовую. Капли попадают на штанины. Рэнди всегда ходит в длинных брюках, как бы ни было жарко.
Интрамурос – район на удивление дремотный, главным образом потому, что с войны так и лежит в руинах. Странно видеть заросшие сорняками пустыри посреди большого, густонаселенного города.
В нескольких милях южнее по направлению к аэропорту, среди красивых многоэтажных зданий раскинулся Макати: шикарные пятизведочные отели по два на квартал, чистые и прохладные с виду офисные небоскребы, современное жилье. Здесь логичного было бы разместить корпорацию «Эпифит». Однако Ави с его извращенным чувством недвижимости пренебрег всем этим ради того, что по телефону назвал «колоритом». «Не люблю покупать или арендовать недвижимость, когда ее цена на пике», – сказал он.
Разбираться в мотивах Ави – все равно что чистить луковицу зубочисткой. Рэнди понимает, что все не так просто. Может быть, Ави оказывает услугу или платит за услугу арендодателю. Может быть, он начитался какого-нибудь гуру по менеджменту, который советует начинающим предпринимателям глубже вживаться в культуру страны. Впрочем, Ави не из тех, кто верит в такие книжки. Последняя гипотеза Рэнди, что все связано с линиями прямой видимости – широтами и долготами.