Зов Ктулху бесплатное чтение

Говард Филлипс Лавкрафт
Зов Ктулху

Howard Phillips Lovecraft

THE CALL OF CTHULHU

© Алякринский О., перевод на русский язык, 2023

© Володарская Л., перевод на русский язык, наследник, 2023

© Лихачёва С., перевод на русский язык, 2023

© Любимова Е., перевод на русский язык, 2023

© Чарный В., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Дагон

Я пишу в необычном душевном состоянии, потому что вечером меня не станет. Без гроша в кармане, без лекарства, которое только и может делать мое существование сносным, я не могу терпеть пытку жизнью и выпрыгну из окна на убогую улицу. Не считайте меня слабовольным или дегенеративным из-за моей зависимости от морфия. Когда вы прочитаете эти наспех написанные страницы, то, наверное, поймете, хотя вряд ли поймете до конца, почему произошло так, что я должен или забыться, или умереть.

Это случилось в одном из самых необъятных и редко посещаемых участков Тихого океана. Пакетбот, на котором я был вторым помощником капитана, стал жертвой немецкого рейдера. Война только начиналась, и морские силы гуннов еще не совсем деградировали, так что наше судно стало их законным трофеем, а мы, то есть команда, – пленниками, к которым относились со всевозможным вниманием и уважением. Наши захватчики оказались столь беззаботны, что не прошло и пяти дней, как мне удалось ускользнуть на маленькой шлюпке с достаточным запасом пищи и воды.

Когда я остался один в открытом море, то имел весьма смутное представление о том, где нахожусь. Навигатор из меня неважный, поэтому по солнцу и по звездам я лишь приблизительно определил свое местоположение чуть южнее экватора. О долготе я не знал ничего, и в поле моего зрения не было ни одного острова, не говоря уж о материке. Погода стояла хорошая, и не помню, сколько дней я плыл без всякой цели под обжигающим солнцем в ожидании увидеть какой-нибудь корабль или обитаемую землю. Однако ни корабля, ни земли не было, и я начал впадать в отчаяние от своего одиночества в бескрайней синеве.

Перемена наступила, пока я спал, и мне никогда не узнать, как все было, потому что мой беспокойный, тревожимый кошмарами сон оказался долгим. Когда же я наконец проснулся, то обнаружил, что тону в вязком черном болоте, которое, как исчадие ада, раскинулось, сколько хватало глаз, а моя лодка неподвижно застыла довольно далеко от меня.

Нетрудно представить, как я должен был изумиться такой чудовищной и неожиданной перемене пейзажа, но на самом деле я больше испугался, чем удивился, потому что и в воздухе, и в гнили я чувствовал нечто зловещее, отчего у меня стыла кровь в жилах. Кругом все было усеяно костями разложившихся рыб и другими менее годными для описания предметами, которые торчали из отвратительной бескрайней слякоти. Нечего и надеяться, что мне удастся словами передать неописуемую бесплодную неохватную мерзость, существовавшую в абсолютной тишине. Я ничего не слышал и ничего не видел, кроме черного липкого ила, и этот тихий гомогенный пейзаж подавлял меня, внушая тошнотворный страх.

Солнце ослепительно сверкало в небе, которое показалось мне почти черным в своей безоблачной жестокости, словно оно отражало чернильное болото у меня под ногами. Когда я вполз в лодку, то сообразил, что только одна теория может объяснить мое тогдашнее положение. Благодаря какому-то беспрецедентному вулканическому извержению дно океана поднялось наверх, выставив напоказ то, что миллионы лет было скрыто в его бездонных глубинах. Причем поднялось оно основательно, так как я не слышал ни малейшего движения волн, сколько ни напрягал слух. Не было здесь и морских охотников, охочих до падали.

Несколько часов, пока солнце медленно пересекало небо, я, размышляя таким образом, провел в лодке, которая лежала на боку и давала немного тени. Понемногу грязь подсыхала и в недалеком будущем должна была стать вполне проходимой. Ночью я спал, но мало, а на другой день приготовил что-то вроде мешка для пищи и воды и стал ждать, когда можно будет начать поиски пропавшего моря и возможного спасения.

На третье утро земля совсем высохла. От рыб стояла ужасающая вонь, однако мои мысли были заняты куда более серьезными вещами, чтобы обращать на это внимание, и я смело отправился к неведомой цели. Весь день я упорно двигался на запад в направлении довольно высокого холма вдалеке, который был выше остальных в этой пустыне. Ночью я отдыхал, а утром опять шел в направлении холма, хотя он почти не приблизился со вчерашнего дня. На четвертый вечер я был у его подножия, и он оказался куда выше, чем можно было предположить изначально. От меня его отделяла долина, из-за которой он еще резче контрастировал с остальным пейзажем. Слишком усталый, чтобы лезть наверх, я заснул в его тени.

Не знаю, почему в ту ночь меня мучили жуткие сны, но вскоре над оставшейся на востоке равниной встала ущербная и на удивление выпуклая луна, и, проснувшись в холодном поту, я решил больше не спать. Посетившие меня кошмары были такие, что у меня не появилось желания вновь их увидеть. В свете луны я понял, как неразумно поступал, путешествуя днем. Мои переходы стоили бы мне меньшего труда в отсутствие обжигающего солнца, к тому же я вдруг ощутил в себе силы подняться на вершину, испугавшую меня на закате дня, и, подобрав мешок, двинулся в путь.

Я уже говорил, что монотонный холмистый пейзаж внушал мне непонятный ужас, однако, насколько я помню, он стал еще сильнее, когда я залез на вершину и заглянул в бездонную яму или каньон с другой стороны горы, черные глубины которого луна была не в силах одолеть. Мне показалось, что я стою на краю земли и заглядываю в непостижимый хаос вечной ночи. Забавно, но мне вспомнился «Потерянный рай» и как Сатана карабкается там по ночным кручам.

Луна поднималась все выше, и привидевшаяся мне крутизна уже меня не пугала. Там было вполне достаточно уступов, чтобы обеспечить безопасный спуск, а через пару сотен футов склон вообще стал совершенно пологим. Побуждаемый непонятными даже мне самому мотивами, я не без труда спустился со скалы и заглянул в стигийские глубины, куда не достигал свет.

Почти сразу мое внимание привлекло нечто на противоположном крутом склоне примерно в сотне футов от меня. Этот одинокий и довольно большой предмет светил белым светом в лучах восходящей луны. Я постарался уверить себя, что вижу обыкновенный, хотя и очень большой, камень, однако сразу и отчетливо осознал – и сам он, и его положение на склоне горы дело рук не одной природы. Более пристальный осмотр наполнил меня чувствами, которые я не могу описать, ибо, несмотря на исполинские размеры и пребывание в пропасти на морском дне с тех самых времен, когда мир был еще молод, камень, вне всякого сомнения, представлял собой отличной формы монолит, который познал на себе искусство и, может быть, поклонение живых и мыслящих существ.

Одновременно испуганный и взволнованный, как это бывает с учеными или археологами, я более пристально вгляделся в то, что меня окружало. Приблизившаяся к зениту луна таинственно и ярко светила над высокими кручами, которые были окружены глубокой расселиной, подтверждая тот факт, что основная масса воды находилась в глубине и, растекаясь в разных направлениях, едва не лизала мои ноги. С другой стороны расселины волны омывали подножие циклопического монолита, на поверхности которого я уже разглядел надписи и грубые скульптуры. Надписи были сделаны незнакомыми и не похожими ни на какие виденные мною в книгах иероглифами, в основном состоявшими из обыкновенных водных символов – рыб, угрей, спрутов, раков, моллюсков, китов и всего остального в том же роде. Несколько символов представляли неизвестные современному миру морские формы, которые я уже видел на поднятом со дна иле.

Резьба поразила меня красотой и необычностью. По другую сторону разделяющих нас вод я отлично видел очень большие барельефы, которые непременно вызвали бы зависть Доре. Думаю, они изображали человека, по крайней мере подобие человека, хотя эти существа резвились, как рыбы в каком-то морском гроте, или молились на монолитное святилище тоже глубоко под водой. Я не смею подробно описывать их лица и тела, потому что от одного лишь воспоминания едва не лишаюсь чувств. Придумать такое было бы не под силу даже По и Булверу. Общим обликом они чертовски походили на людей, несмотря на перепончатые руки и ноги, невероятно большие и мягкие губы, стеклоподобные выпученные глаза и другие черты, менее приятные для воспоминаний. Довольно странно, что они были изображены непропорционально своему фону и окружению, например, в одной из сцен это существо убивало кита, который был совсем ненамного больше его. Я обратил внимание, как я уже сказал, и на их фантастичность, и на их огромность и вскоре решил, что вижу воображаемых богов одного из примитивных приморских племен, последний представитель которого сгинул задолго, за много веков до появления неандертальца. Пораженный этим неожиданным проникновением в прошлое, которое недоступно даже самому смелому антропологу, я пребывал в смятении, а луна тем временем высвечивала для меня странные изображения.

Неожиданно я увидел его. Слегка вспенив воду, оно поднялось над ее темной поверхностью прямо передо мной. Огромное, словно Полифем, отвратительное, громадное чудовище из кошмарного сна метнулось к монолиту, обвило его гигантскими чешуйчатыми руками и, опустив голову, дало волю каким-то непонятным словам. Мне показалось, что я схожу с ума.

Почти не помню, как я спускался с горы и как бежал обратно к лодке. Кажется, я много пел и смеялся, когда уже не мог петь. Смутно вспоминаю довольно сильный шторм, который начался вскоре после того, как я возвратился к лодке, по крайней мере я уверен, что слышал раскаты грома и все остальное, чем природа выражает свою ярость.

Разум вернулся ко мне в больнице в Сан-Франциско, куда меня доставил капитан американского корабля, заметивший посреди океана одинокую лодку. В бреду я много разговаривал, однако на мои слова почти не обращали внимания. Ни о каком извержении в Тихом океане мои спасители ничего не знали, а я не видел смысла настаивать на том, во что они все равно не смогли бы поверить. Однажды я разыскал известного этнографа и напугал его необычными вопросами о старинной легенде филистимлян, в которой рассказывается о Дагоне, боге-рыбе, но вскоре я понял, что он безнадежно нормальный человек, и оставил его в покое.

По ночам, особенно когда светит ущербная и выпуклая луна, он постоянно является мне. Я попробовал морфий. Наркотик подарил мне временное облегчение, зато теперь я его вечный и отчаявшийся раб.

Пришла пора покончить с этим, тем более что я написал подробный отчет о происшедшем для ознакомления или развлечения моих приятелей. Часто я спрашиваю себя, а не было ли все это чистейшей фантасмагорией – лихорадочным бредом бежавшего из немецкого плена и перегревшегося на солнце человека? Так я спрашиваю себя, и тогда ко мне приходит отвратительное видение. Без содрогания я не могу даже думать о море, так как тотчас вспоминаю безымянных существ, которые, возможно, в это время ползают и барахтаются в вязком болоте, поклоняются древним каменным идолам или вырезают свои отвратительные подобия на подводных обелисках из мокрого гранита. Я вижу в снах тот день, когда они восстанут из глубин и утащат в своих вонючих когтях остатки хилого, изможденного войной человечества. Я вижу в снах тот день, когда земля утонет, а черное дно океана и адское подземелье окажутся наверху.

Конец близок. Снаружи слышен шум, словно в дверь бьется большое и необычно скользкое существо. Ему меня не достать. Боже, рука!

Окно! Окно!

Безымянный город

Приближаясь к безымянному городу, я ощущал проклятие, тяготевшее над ним. Путь вел меня через выжженную долину, полную ужасов, и в свете луны я увидел, как зловеще он вздымался над песками, словно труп, наспех присыпанный землей. Страхом сочились обветшалые, вековечные стены этого свидетеля потопа и пращура старейшей из пирамид, и незримая аура толкала меня прочь, призывая отступиться от древних и гибельных тайн, которые не дозволено видеть смертным и завесу которых ни один из них не отважился приподнять.

В отдаленной части Аравийской пустыни лежит этот город без имени, рассыпаясь в прах, и молчат его стены, почти скрытые песками бессчетных веков. Он был здесь еще до того, как заложили Мемфис, до того, как в печах обжигали кирпичи Вавилона. Нет легенды столь древней, что сохранила бы его настоящее имя, неоткуда узнать, кипела ли в нем жизнь, но чей-то шепот у ночного костра, бормотание старух в шатрах шейхов могли поведать, что ни одно из племен пустыни не смело приблизиться к нему, и никто не знал почему. Этот город видел во сне поэт-безумец, Абдул Альхазред, прежде чем сложил загадочные строки:

  Не мертво то, что в вечности покой
  Сумело обрести, со сменою эпох поправши саму смерть.

Мне следовало бы догадаться, что арабы не зря сторонятся этого места, живущего в преданиях, но не виденного никем из живущих, но я, отринув все предрассудки, пустился к цели неторной дорогой, оседлав верблюда. Лишь я один узрел его, лишь на моем лице отпечатался весь ужас, что открылся мне, и меня одного бросает в дрожь, едва ночной ветер стучится в окно. Приблизившись к нему, я ощутил его взгляд из пугающих глубин бесконечного сна, лучом луны оледенивший мое сердце в этой жаркой пустыне. Окинув его взглядом, я позабыл о всякой радости, свойственной первооткрывателю, и спешился с верблюда, решив войти в город на заре.

Тянулись часы, наконец небо на востоке посерело, поблекли звезды, и горизонт зарозовел, зазолотился. Завыл ветер, взметнув песок над древними камнями, хотя на небе не было ни облака, и бескрайние дюны были бестревожны. Внезапно над краем пустыни вознеслось слепящее солнце, видневшееся сквозь песчаную бурю, уносившуюся за горизонт, и я, дрожа, словно объятый лихорадкой, услышал мелодичный лязг металла из далеких глубин, приветствовавший огненный диск, как колоссы Мемнона с берегов Нила. В ушах звенело, и в смятении, охватившем меня, я медленно правил верблюдом сквозь пески, приближаясь к безмолвному городу, который из всех живущих видел лишь я один.

Скитаясь меж бесформенных руин, я не мог отыскать ни единого барельефа, ни одной надписи, что поведала бы мне о людях – людях ли? – что возвели эти стены и жили здесь так давно. Мне становилось не по себе от того, насколько древним было все вокруг, и я тщился обнаружить хоть какой-то признак того, что город действительно был создан силами людей. Сами пропорции зданий, черты их вселяли в меня тревогу. Я взял с собой немало инструментов и принялся за раскопки, но продвигался крайне медленно, не обнаружив ничего стоящего. Когда спустилась ночь и взошла луна, я ощутил дуновение ледяного ветра, и страх погнал меня прочь из развалин. Когда я покидал пределы древних стен, песчаный вихрь забурлил за моими плечами, танцуя на серых камнях, хотя пустыня вокруг была спокойной, и сияла луна.

Вереница кошмарных снов мучила меня до самого пробуждения, когда на заре я вновь услышал тот металлический звук. Я увидел, как лучи красного солнца пронизали песчаный вихрь, рассеявшийся над стенами города, заметив, что пустыня вокруг была по-прежнему спокойна. Снова я отправился к руинам, мрачно гнездившимся среди песка, словно великан-людоед в укрывище, и снова мои поиски реликвий забытой расы не принесли плода. В полдень я прекратил раскопки, а затем принялся отмечать направления стен и улиц, очертания исчезнувших зданий. Некогда город этот был в самом деле велик, и я гадал о природе подобного величия. Воображение мое создавало картины времен, что изгладились даже из памяти халдеев, я вспоминал Проклятый Сарнат в земле Мнар на заре человечества, вспоминал Иб, высеченный из серого камня до прихода людей.

В своих исканиях я с радостью обнаружил место, где каменное ложе подобием скалы возносилось над песком, обещая мне доступ к тайнам допотопной расы. На возвышении этом я безошибочно различал приземистые каменные дома или сооружения культа, залы которых еще могли хранить следы бесследно минувших эпох, когда все, что когда-то украшало стены снаружи, исчезло под натиском песка и ветров.

Слишком узки, почти скрыты песками были темные провалы рядом со мной, но мне удалось расчистить один из них при помощи заступа и протиснуться в него, освещая путь к ожидавшим меня тайнам при помощи факела. Оказавшись внутри, я понял, что здание, куда я проник, было храмом, и стены его носили знаки, оставленные расой, населявшей город до того, как пустыня стала пустыней. Здесь были примитивные алтари, колонны и ниши, все необычно низкие, и хоть я не заметил ни скульптур, ни фресок, множество камней помечали символы, высеченные чьей-то рукой. Потолок был настолько низким, что я с трудом стоял на коленях, но зал был настолько большим, что свет моего факела не достигал его края. Добравшись до отдаленных уголков его, я содрогнулся: некоторые из алтарей и символов намекали на позабытые, отвратительные, необъяснимые ритуалы, и я задумывался о природе людей, создавших этот храм и проводивших их. Осмотрев все помещение, я выполз наружу, воодушевленный тем, что могли скрывать другие подобные храмы.

Близилась ночь, но увиденное пробудило во мне любопытство, пересилившее страх, и я не бежал от длинных теней, смутивших мой разум в свете луны, когда я впервые увидел безымянный город. В сумерках я расчистил другой завал, и с новым факелом пробрался внутрь, вновь увидев неясные символы на камнях, мало чем отличавшиеся от тех, что я видел в предыдущем храме. Зала была столь же низкой, но намного меньше, и заканчивалась очень узким проходом, уставленным загадочными алтарями. Я осматривал их, когда вой ветра и крик верблюда снаружи нарушили тишину, понудив разузнать, что могло испугать животное.

Ярким лунным светом были залиты руины безыскусных строений и плотное облако песка, взметнувшееся с порывистым, но уже ослабевавшим ветром над одним из холмов передо мной. Я знал, что верблюда встревожил этот холодный ветер, и хотел уже увести его в укрытие, когда заметил, что ветер над холмом вдруг совершенно стих. Это поразило и испугало меня, но я немедленно вспомнил о столь же внезапно возникавших песчаных бурях, увиденных мной на восходе, заключив, что для здешних мест это обыденное явление. Я решил, что ветер дул из расщелины, что вела в пещеру, и осмотрел песок, чтобы проследить его направление, определив, что он исходил из храма к югу от меня, едва различимого. Я побрел к нему, сражаясь с песчаным ветром, и он становился все ближе, возвышаясь над окружающими строениями, а вход в него был не так сильно занесен спекшимся песком. Сразу войти я не сумел – ледяной ветер необычайной силы едва не погасил мой факел. Этот загадочный поток все струился наружу, яростным дыханием взметая песок, разбрасывая его над причудливыми руинами. Вскоре он ослаб, и песок осыпался, и вновь настала тишина, но что-то таилось меж призрачных камней, и когда я взглянул на луну, казалось, она трепетала, словно в отражении встревоженных вод. Беспричинный страх овладел мной, но жажда знаний была сильнее, и едва утих ветер, я устремился навстречу породившей его черной расщелине.

Снаружи этот храм выглядел больше всех, что я уже обыскал, вероятно, он был высечен в пещере, раз вход в него нес ветер из подземных глубин. Здесь я мог стоять в полный рост, но жертвенники и алтари были все такими же низкими. На стенах и под потолком я впервые увидел следы изобразительного искусства древней расы, причудливо вьющиеся мазки, почти истершиеся в прах, а на двух алтарях со все нараставшим волнением обнаружил прихотливо сплетенный резной узор. В свете моего факела крыша имела слишком правильный вид, вряд ли природа ее была естественной, и я дивился искусству доисторических камнетесов. Их мастерство было неоспоримо.

Следующая яркая вспышка моего чудесного путеводного огня указала мне столь желанный путь в исторгавшие ветер глубины, и я предательски ослаб, увидев, что то была рукотворная дверь, врезанная в скалу. Я осветил себе путь, уводивший вниз по крохотным, крутым ступеням. Они всегда являются мне в моих снах, эти ступени – я постиг их назначение. Тогда они даже не казались мне ступенями – лишь слабой опорой для ног на крутом спуске. Мой разум одолевали безумные мысли, слова и предостережения арабских прорицателей будто бы неслись над пустыней из ведомых людям земель в землю, на которую никто из них не осмеливался ступить. Всего лишь миг, и сомнения мои отступили, и я, миновав портал, начал осторожно спускаться по крутым ступеням лестницы.

Только в ужасных наркотических грезах или умопомрачении мог кому-либо привидеться подобный спуск. Узкий проход, которому не было конца, вел меня вниз, словно на дно ужасного призрачного колодца, и свет факела над моей головой не достигал глубин, навстречу которым я шел. Я потерял счет времени, забыв свериться с часами, и ужаснулся, осознав, сколь долгим был мой спуск. Ступени меняли направление и крутизну, наконец я достиг узкого прямого прохода, держа факел над головой и ощупывая камни пола ступнями. Здесь нельзя было встать даже на колени. Затем я снова почувствовал крутизну бессчетных ступеней под ногами, когда слабеющее пламя моего факела наконец угасло. Когда я заметил это, я все еще держал его над головой, как если бы он все еще горел. Мне не давал покоя инстинкт искателя необычного и неизвестного, тот, что заставил меня скитаться по земле, в ее далеких, древних, запретных уголках.

Во тьме мне виделись фрагменты желанного сокровища, дьявольского знания, изречения безумного араба Альхазреда, вселяющие ужас апокрифические сочинения Дамаския, печально известные строки из немыслимого «Образа Мира» Готье де Меца. Я вновь и вновь цитировал их, бормоча об Афрасиабе и демонах, плывших с ним по течению Окса, вновь и вновь нараспев читал одну и ту же строчку из лорда Дансени: «Безответная чернота бездны». Когда спуск стал почти что отвесным, я начал напевать что-то из Томаса Мора, пока не устрашился собственных слов:

  О бездна черных волн, о мрак,
  Что полнится, как ведьмы варевом,
  Полночным зельем в лунном зареве,
  Склонясь над ней, искал для переправы сил,
  На самом горизонте мглы я зрил
  Блестящий, будто из стекла, причал,
  Вознесшийся над пеленою вод,
  Там смертный трон, покрытый скверной, тьму венчал,
  Исторгнут бездной, нечестивый плод.

Казалось, время перестало существовать, когда под ногами я вновь ощутил ровный пол, оказавшись в помещении, где потолок был чуть выше, чем в двух храмах где-то невообразимо далеко наверху. Стоять в полный рост я не мог, лишь ползти на коленях, и так, окруженный тьмой, я двигался неизвестно куда. Скоро я понял, что попал в узкий проход, в нишах стен которого стояли ящики из полированного дерева и стекла. Эти находки в подобном месте эпохи палеозоя вселяли ужас, и я содрогнулся. Ящики эти были горизонтально расставлены с равными промежутками, имели продолговатую форму, и омерзительным образом походили на гробы. Пытаясь сдвинуть два-три из них с места, чтобы осмотреть тщательнее, я обнаружил, что они надежно закреплены.

Проход казался длинным, и я устремился вперед, и то, как я двигался во мраке, ужаснуло бы любого наблюдателя: ползком, от стены к стене, ощупывая их и эти ящики, чтобы убедиться, что я держусь намеченного пути. Я уже привык ориентироваться при помощи осязания, почти забыв о тьме вокруг, и чувства рисовали мне бесконечный ряд из дерева и стекла так живо, как если бы я видел его. А затем, в единый миг смятения, я увидел.

Не могу сказать, когда мои видения слились с реальностью, но я приближался к источнику неведомого подземного свечения и различал смутные очертания прохода и ящиков. Все выглядело так, как я и представлял, пока свечение было слабым, но стоило ему усилиться, как я понял, насколько слабым было мое воображение. Зала эта была не грубым реликварием прошлого, как храмы там, наверху, но памятником неописуемой, необычайной искусности. Насыщенные, словно живые, фантастически смелые узоры и картины сплетались в сеть настенной росписи, которую нельзя было описать словами. Ящики из необычного золотистого дерева с крышками прозрачнейшего стекла заключали в себе мумифицированных существ, чей облик превосходил самые безумные видения.

Доподлинно передать то, как выглядели эти твари, невозможно. Они походили на ящеров, и в то же время в очертаниях тел угадывалось и что-то от крокодилов, что-то тюленье, и то, с чем не приходилось встречаться ни одному из палеонтологов. Размерами они приближались к человеку небольшого роста, конечности венчали подобия ступней с подобными человеческим пальцами. Но причудливей всего были их головы, нарушавшие все известные законы природы. Сравнить их было не с чем – в один миг я вспомнил черепа кошек, лягушек, мифических сатиров и людские. У самого Зевса не было такого колоссального, мощного лба, а рога, отсутствие носа и челюсти аллигатора ставили их обладателей вне всяческих классификаций. Я некоторое время сомневался в подлинности мумий, подозревая, что то были искусно сделанные идолы, но вскоре решил, что это в самом деле некий вид эпохи палеогена, когда в городе еще теплилась жизнь. Их нелепый облик еще сильнее подчеркивали дорогие одежды на некоторых телах, затейливо украшенные золотом, каменьями и неизвестными сверкающими металлами.

Эти пресмыкающиеся твари, должно быть, значили очень много для тех, кто сотворил эти ошеломляющие фрески и роспись на стенах и потолке. С непревзойденным мастерством художник отразил мир их городов и садов, где все было создано для их удобства, и я не мог отвязаться от мысли, что картины их жизни были аллегорией, иносказательно повествующей о развитии той расы, что поклонялась им. Я убеждал себя в том, что эти создания были для них тем же, чем волчица для римлян или тотемное животное для индейского племени.

Передо мной предстала поразительная история безымянного города, история могучей метрополии на морском берегу, владычествовавшей над миром до того, как из океанских вод поднялся Африканский континент, о времени невзгод, наставшем, когда море ушло и плодородная долина превратилась в пустыню. Я видел победоносные войны, поражения и бедствия и, наконец, ужасную борьбу с пустыней, когда тысячи жителей города, здесь изображенных в виде рептилий, были вынуждены невероятным образом пробиваться сквозь земную твердь навстречу новому миру, о котором гласили пророчества. Все это выглядело настолько же невероятно, насколько было правдоподобным, и несомненной была связь этой повести с моим умопомрачительным спуском в эти глубины. На фресках я частично узнавал проход, который преодолел.

Продолжая двигаться ползком навстречу свечению, я осматривал картины заката той эпохи – исход расы, что десять миллионов лет царила в безымянном городе и долине, расы, чей дух был надломлен, исторгнутый из той колыбели, что знали их тела, куда они пришли на заре земных лет, высекая в девственных скалах эти святыни, которые никогда не переставали чтить. Свет становился ярче, и теперь я мог пристально изучать фрески, памятуя о том, что эти немыслимые рептилии изображали неизвестную расу людей, и подумать над обычаями тех, кто населял безымянный город. Многое казалось мне загадочным, необъяснимым. Цивилизация, владевшая письменной речью, достигла больших высот, нежели неизмеримо более поздние Египет и Халдея, но на полотнах ее жизни загадочным образом отсутствовали некоторые подробности. Я не мог найти ни сюжетов о смерти от естественных причин, ни о погребальных ритуалах, за исключением посвященных войнам, насилию и болезням, и не мог понять причины, стоявшей за подобными недомолвками. Видимо, взлелеянная идея иллюзорной вечной жизни служила вдохновением этим художникам прошлого.

Близился конец прохода, и попадавшиеся мне фрески становились все более насыщенными и изощренными, основываясь на контрасте меж опустевшим безымянным городом, превращавшимся в руины, и новой обетованной землей в подземных глубинах, к которой раса проложила этот путь. На них город в пустынной долине был залит лунным светом, над павшими стенами сиял ее золотой нимб, приоткрывая непревзойденное величие минувших времен, изображенное призрачным, ускользающим. Сцены новой, райской жизни, диковинность которых граничила с неправдоподобием, запечатлели потаенный мир вечного дня, чудесных городов, холмов и долин неземной красоты. Увидев последнюю фреску, я подумал, что искусство перестало служить ее создателю. В манере живописца сквозил недостаток мастерства, а то, что он запечатлел, было несравнимо даже с самыми невероятными из ранних работ. То была летопись упадка древнего народа, в своем изгнании ожесточившегося против верхнего мира. Телесный упадок людей, изображенных в виде священных рептилий, все нарастал, но дух их расы, витавший над пустынными руинами в свете луны, становился сильнее. Истощенные жрецы, представленные рептилиями в вычурных одеяниях, слали проклятия земному воздуху наверху и всем, кто им дышал, а одна из последних, чудовищных сцен изображала примитивного вида человека, быть может, выходца из древнего Ирема, Города Колонн, разорванного на части существами старшей расы. Я вспоминал, как боятся арабы безымянного города, и был рад тому, что на этом сюжете роспись на стенах и потолке оборвалась.

Наблюдая страницы истории на этих стенах, я почти добрался до конца этой залы с низким потолком, и увидел врата, из которых исходило свечение. Подобравшись еще ближе, я закричал от изумления – настолько ошеломительным было зрелище, открывшееся мне. Не освещенные залы лежали передо мной, нет, то была единая, бескрайняя сияющая бездна, подобная морю облаков в лучах солнца, что может открыться тому, кто покорил вершину Эвереста. За моей спиной остался проход столь тесный, что я едва мог передвигаться ползком, а впереди лежал необъятный подземный сверкающий океан.

Вниз в эту бездну вела еще одна крутая лестница, подобная тем, по которым я уже спускался, но на глубине в несколько футов я уже не мог ничего разглядеть за мерцающей дымкой. По левую руку от меня была массивная, необычайно толстая дверь из бронзы, украшенная фантастическими барельефами, закрыв которую можно было отрезать весь этот подземный мир света от склепов и проходов, проложенных в скале. Еще раз взглянув на ступени, я не отважился идти по ним дальше. Коснувшись двери, я не сдвинул ее и на волос. Тогда я опустился на каменный пол: смертельная усталость одолевала меня, но даже она не могла унять мой бурлящий ум, полный самых невероятных предположений.

Так я лежал, закрыв глаза, предоставленный собственным мыслям, и многое из увиденного на фресках обретало новый, ужасный смысл – сцены, изображавшие безымянный город в дни его славы, зелень долины вокруг, далекие земли, куда ходили с караванами его купцы. Аллегорические образы ползучих тварей не давали мне покоя, ведь их образы присутствовали на каждой из важнейших страниц истории, и я не мог понять почему. Безымянный город изображался так, словно был создан для рептилий. Я думал над тем, каковы были его настоящие размеры и как велик он был, и над загадками его руин, в которых побывал. Любопытным было то, что и храмы, и их коридоры были настолько низкими, и, без сомнений, те, кто создал их, подобным образом чтили богоподобных пресмыкающихся, передвигаясь в них так же, как и рептилии. Видимо, самая суть религиозных отправлений состояла в этой имитации. Но ни одна из теорий не объясняла того, почему и проходы между залами были столь низкими, ведь там совершенно нельзя было выпрямиться. Страх вновь овладел мной, едва я вспомнил отвратительные мумии, что были совсем рядом. Разум порой рождает занятные ассоциации, и я задрожал при одной мысли о том, что помимо несчастного, разорванного на куски на той последней фреске, среди всех реликвий и следов доисторической эпохи лишь я один был человеком.

Но, по обыкновению, страх, гнездившийся в моем мятежном естестве, сменился любознательностью: сияющая бездна и то, что могло таиться в ней, было вызовом, достойным величайшего исследователя. Я не сомневался в том, что крутые ступени вели в мир загадок и тайн, и надеялся найти там памятники, созданные рукой человека, которые тщетно искал в темных проходах. Их стены украшали картины невероятных городов и долин здесь, в подземелье, и воображение уже рисовало мне картины колоссального великолепия руин, ожидавших там, внизу.

На самом деле, боялся я не будущего, а прошлого. Даже все кошмары моего пути ползком среди мертвых рептилий и допотопных фресок, на глубине многих миль под известным мне миром, приведшего меня в иной мир, мир туманного, призрачного света, не могли сравниться со смертным ужасом, что внушал мне древний дух этого места. Древний столь неизмеримо, что, казалось, им пропитаны были эти камни, эти храмы безымянного города, свидетеля времен океанов и континентов, забытых человечеством, но невероятным образом сохранившихся на стенах, где порой мелькали смутно знакомые очертания. О том, что случилось со времен написания последнего из этих полотен, после краха презиравшей смерть расы, не мог поведать никто из людей. В этих кавернах и в сверкающей подо мной пучине некогда бурлила жизнь, теперь же я был один среди памятников прошлого, и я дрожал при мысли о том, сколько бессчетных веков они несли здесь свою безмолвную стражу.

Внезапно я вновь был сражен вспышкой ужаса, подобного тому, что объял меня при первом взгляде на смертную пустынную долину и безымянный город под холодной луной, и невзирая на изнеможение, я резко поднялся с пола, уставившись на черный туннель, уводивший наверх, к внешнему миру. Мной овладело то же предчувствие, как и в те ночи, когда я избегал городских стен, необъяснимое, не дававшее мне покоя. Мгновением позже я пережил еще большее потрясение, отчетливо услышав звук, нарушивший абсолютную, гробовую тишину, царившую в этих глубинах. Раздался стон, глубокий, гулкий, словно голос сонмища обреченных душ, исходивший оттуда, куда был устремлен мой взгляд. Он становился все громче, жутким эхом отзываясь в узких туннелях, и я ощутил нараставший поток холодного воздуха, вероятно, струившегося из туннелей, что вели в город наверху. Его дуновение освежило меня, и я немедленно вспомнил о бурях, что поднимались над зевом подземной бездны, стоило солнцу закатиться или взойти над горизонтом, ведь именно этот ветер открыл мне тайну этих туннелей. Взглянув на часы, я понял, что близился рассвет, и приготовился выдержать ураганный натиск ветра, что стремился обратно, чтобы вечером вновь вырваться наружу. Страх мой притупился – явления природы развеяли мрачные мысли о неизведанном.

Все неистовее становился ночной ветер, струясь навстречу земным глубинам. Я пал ничком, вцепившись в дверь, из страха быть сметенным в сияющую бездну. Однако ветер был столь силен, что я и в самом деле мог сорваться в пропасть, и в воображении моем теснились все новые ужасные картины. Натиск разъяренной стихии порождал во мне неописуемые чувства, и вновь я сравнивал себя с тем несчастным на страшной фреске, растерзанным в клочья неведомой расой, ведь в демоническом шквале, что терзал мое тело, словно когтями, я ощущал мстительный гнев, порожденный его бесплодными усилиями. Остатки рассудка покидали меня – я яростно кричал, и крик этот тонул в завываниях призраков бури. Я пытался ползти, противиться убийственному течению, но безрезультатно – медленно и неотвратимо я соскальзывал навстречу неизвестному. И вот уже разум мой сдался, и я, простершись ниц, вновь и вновь повторял загадочные строки безумца Альхазреда, кому город без имени являлся в кошмарах:

  Не мертво то, что в вечности покой
  Сумело обрести, со сменою эпох поправши саму смерть.

Одним лишь неумолимым, зловещим богам пустыни ведомо, что на самом деле случилось тогда, в минуты моей неописуемой борьбы во тьме, какая преисподняя исторгла меня назад, в мир живых, где я никогда не смогу забыть, дрожа на ночном ветру, пока не уйду в забвение, или меня не поглотит нечто более ужасное. Чудовищным, невозможным, невероятным было то, что я видел, – неподвластным человеческому рассудку, разве лишь в самые черные, предрассветные часы бессонных ночей.

Я упомянул, что сила ветра была поистине адской, демонической, и в его отвратительном вое слышалась вся нескрываемая злоба времен, что канули в небытие. Этот хаотический сонм голосов в бесформенном потоке, бурлившем передо мной, мой пульсирующий мозг превращал в членораздельную речь, что звучала уже за моей спиной, и в той неизмеримо глубокой могиле, где бессчетные века покоились эти реликты, вне мира живых, где занималась заря, я услыхал ужасные проклятия и нечеловеческий рык тварей. Обернувшись, над светящейся призрачной бездной я увидел силуэты, неразличимые во тьме туннеля – стремительный поток кошмарных, дьявольских тварей во всеоружии, чьи морды искажала ненависть, бесплотных демонов, что могли принадлежать лишь к одной расе – рептилий безымянного города.

Когда утихла буря, меня швырнуло навстречу омерзительной тьме земного чрева – за последней из тварей с лязгом затворилась великая дверь из бронзы, и оглушительный грохот металла возносился все выше, приветствуя взошедшее солнце, словно колоссы Мемнона на нильских берегах.

1921

Данвичский кошмар

Горгоны, Гидры и Химеры – страшные рассказы о Келено и Гарпиях – могут вновь возникать в суеверных умах, но они были там и раньше. Они – копии, типы, а архетипы заключены в нас самих и с испокон веку. Почему бы иначе то, что нам известно как ложное, волнует нас? Неужели это естественно, что мы ужасаемся ему, считая, будто в его силах причинить нам зло? Его жизнь исчисляется не телесным бытием… оно было и без телесной оболочки и было таким же… Страх, который мы испытываем, чисто душевный страх – и он тем сильнее, чем беспредметнее, и более всего мучает нас в безгрешные детские годы, – и в этом трудность, преодоление которой могло бы помочь заглянуть в доземную жизнь или, по крайней мере, на темную сторону дожизни.

Чарльз Лэм. «Ведьмы и другие ночные страхи»

I

Если путешественник, оказавшись в северной части центрального Массачусетса, выберет неправильный путь на развилке дорог сразу за Страной Священника, где соединяются Вилы Эйлсбери, то он попадет в прелюбопытную пустошь. Отсюда ему придется все время идти вверх, и поросшие эрикой камни будут сужать и без того неширокую петляющую дорогу. Деревья довольно часто встречающихся рощ покажутся ему слишком большими, да и буйство привольно растущих трав и кустов здесь какое нечасто встретишь в других местах. В то же время поля редкие и жалкие, и дома, расположенные довольно далеко друг от друга, все как один несут на себе печать старости, нищеты и разрушения. Сам не зная почему, путешественник поостережется спрашивать дорогу у угрюмых жителей, изредка провожающих его взглядами то с покосившегося крыльца, то с горного луга. Эти люди даже с виду так замкнуты и несговорчивы, что волей-неволей приходят на ум мысли о неких запретных вещах, от которых лучше держаться подальше. По мере того как дорога поднимается выше и внизу остаются густые леса, ощущение беспокойства нарастает. Слишком тут круглые и симметричные вершины, чтобы чувствовать себя легко и спокойно, тем более время от времени на фоне чистого неба ясно видны высокие каменные колонны, как бы завершающие гору.

Дорогу то и дело пересекают лощины и овраги неведомой глубины, и деревянные мосты не производят впечатления надежности. Когда же дорога начинает спускаться вниз, то зрелище болот не доставляет путешественнику удовольствия, а вечером может даже напугать, когда вдруг закричат скрытые от глаз козодои и видимо-невидимо светляков пускаются в пляс под хриплые и неотвязные ритмы лягушачьих песен.

Когда видишь горы вблизи, то леса на их крутых склонах пугают больше, чем увенчанные колоннами каменные вершины. Они такие темные и непроглядные, что не хочется приближаться к ним, но другой дороги нет. С крытого моста видна деревушка, притулившаяся между рекой и вертикальной стеной Круглой горы, прогнившие крыши которой куда как старее всех остальных в округе. Если подойти поближе, то зрелище брошенных и разрушающихся домов, а также полуразвалившейся церкви на месте когда-то процветавшего поселения действует угнетающе. Ступать на мост страшно, но и другого пути нет. К тому же от деревенской улицы, то ли на самом деле, то ли так кажется, поднимается слабый и удушливый запах, словно именно так должны пахнуть плесень и гниль веков. Эти места всегда покидаешь с радостью, а там узкая дорога идет вокруг гор через равнину и вновь выходит к Вилам Эйлсбери. Через какое-то время путешественник, возможно, узнает, что он побывал в Данвиче.

Чужаки редко сюда заглядывают, а после одного кошмара с дорог убрали все указатели. Если мерить обычными эстетическими мерками, то места здесь на редкость красивые, однако нашествия художников и туристов не наблюдается. Два столетия назад, когда никто не смеялся над разговорами о ведьминской крови, о поклонении Сатане и о странных обитателях леса, в обычае было как-то объяснять свое нежелание ехать туда. В наш разумный век, поскольку данвичское чудовище 1928 года постарались замолчать те, кому было дорого процветание города, люди объезжают его стороной, сами не зная почему. Вероятно, одна из причин, хотя это не относится к неинформированной части туристов, заключается в отталкивающей деградации местного населения, которое почти без сопротивления поддалось, увы, обычному для задворок Новой Англии явлению. Оно как будто сформировалось в особую расу с вполне определенными умственными и физическими показателями вырождения в результате браков между близкими родственниками. Средний уровень интеллекта тут чрезвычайно низок, но в летописях дым стоит коромыслом от ничем не прикрытых пороков, слегка завуалированных убийств, инцеста и прочих деяний немыслимой жестокости и извращенности. Здешняя аристократия, состоящая из потомков двух или трех привилегированных семейств, которые явились сюда из Салема в 1692 году, держится чуть выше общего уровня, хотя многие ее ветви уже настолько растворились в своем окружении, что только имена еще напоминают о предках, которых они позорят. Некоторые из Уэйтли и Бишопов до сих пор посылают своих сыновей в Гарвард и Мискатоник, после чего те редко возвращаются под гниющий родительский кров.

Никто, даже знающие о данвичском кошмаре, не скажет вам в точности, что происходит в Данвиче, хотя старинные легенды рассказывают о не освященных Церковью обычаях и тайных собраниях индейцев, во время которых они вызывали запретных духов тьмы из больших круглых гор и устраивали оргиастические моления, на которые те отвечали из-под земли страшным грохотом. В 1747 году преподобный Абийах Хоадли, явившись в конгрегационную церковь в Данвиче, произнес знаменитую проповедь о близости Сатаны и его бесов, в которой сказал:

– Следует признать, что богохульство адских демонов слишком хорошо всем известно, чтобы его отрицать, ибо проклятые Голоса Азазела и Вузраэла, Вельзевула и Велиала слышали из-под земли десятки заслуживающих доверия Свидетелей. Я сам не более двух недель назад слышал Речи злых Сил за моим Домом на Горе, сопровождавшиеся такими Треском, Грохотом, Стонами, Визгом и Шипением, какие не под силу издать Земным Творениям. Они пришли из Пещер, отыскать которые можно только с помощью черной Магии, а отпереть – во власти одного лишь дьявола.

Мистер Хоадли вскоре после этой проповеди исчез, однако ее текст, отпечатанный в Спрингфилде, существует и поныне. О шуме в горах не переставали говорить из года в год, и до сих пор он вызывает удивление у геологов и физиографов.

Еще рассказывают о мерзкой вони возле каменных колонн на вершинах и о том, что в определенные часы и с определенного места на дне пропасти можно услышать, как поднимаются наверх бестелесные существа. А некоторые до сих пор не оставляют попыток объяснить происхождение Дьявольского Хмельника – открытого и продуваемого ветрами склона, на котором не растет ни дерева, ни кустика, ни травинки. К тому же местные жители до смерти боятся бесчисленных козодоев, которые в теплые ночи не дают спать своими криками. Говорят, эти птицы, как психопомпы, лежат и ждут души умерших, и их жуткие крики усиливаются и затихают в такт прерывистому дыханию страдальца. Если им удается поймать едва отлетевшую душу, то они устремляются прочь, заходясь в дьявольском хохоте, а если не удается, они разочарованно смолкают, хотя и не сразу.

Эти сказки, конечно же, наивны и смешны, ибо дошли до нас из далекой древности. В самом деле, Данвич немыслимо стар, он гораздо старше любого из поселений на тридцать миль кругом. В южной его части еще сохранились стены в подвале и труба на крыше дома Бишопов, построенного до 1700 года, тогда как развалины мельницы на водопаде, построенной в 1806 году, представляют собой образец самой поздней архитектуры. Промышленность здесь не привилась, и фабричное движение девятнадцатого столетия оказалось скоротечным. Древнее всего здесь круглые кольца каменных колонн, воздвигнутых на вершинах, но обыкновенно их относят ко времени, когда тут жили индейцы, то есть до прихода белых поселенцев. Огромное количество черепов и вообще костей, найденных внутри их и вокруг довольно просторной и похожей на стол вершины Сторожевой горы, укрепило всеобщую уверенность в том, что здесь в прежние времена были кладбища покамтуков, хотя многие этнографы, утверждая абсурдность этой теории, настаивают на том, что в этих местах находятся останки кавказцев.

II

В Данвиче, в большом и лишь частично жилом доме, расположившемся на отшибе, милях в четырех от поселка и полутора милях от ближайшего жилья, в воскресенье второго февраля 1913 года в пять часов утра родился Уилбер Уэйтли. День запомнили потому, что он пришелся на Сретенье, которое жители Данвича верно блюдут, но под другим именем, а еще потому, что в горах очень шумело и собаки накануне пролаяли до самого утра без перерыва. Менее достойно упоминания то, что мать новорожденного, принадлежавшая к вырождающейся ветви Уэйтли, была кособокой и некрасивой альбиноской лет тридцати пяти и жила вдвоем со старым полусумасшедшим отцом, о колдовском искусстве которого со страхом шептались в Данвиче. У Лавинии Уэйтли не было законного мужа, однако она, вопреки здешнему обычаю, и не подумала отказаться от младенца, предоставив людям болтать, сколько им вздумается, что они и делали, о его отце. Более того, она как будто даже гордилась своим смуглым и козлоподобным сыном, который не перенял от нее болезненный красноглазый альбинизм, и, никого не стесняясь, пророчила ему великую силу и необыкновенное будущее.

Лавиния могла себе это позволить, потому что единственная во всем Данвиче бродила в грозу по горам и пыталась читать огромные, странно пахнущие книги, которые двести лет собирали ее предки и которые были все в дырках от червей и рассыпались, стоило взять их в руки. Она ни одного дня не училась в школе, но была напичкана древними сказаниями, которые ей рассказывал старик Уэйтли. Люди боялись их одинокого дома, потому что думали, будто Уэйтли занимается черной магией, и внезапная насильственная смерть миссис Уэйтли, когда Лавинии исполнилось всего двенадцать лет, только ухудшила положение. Предоставленная самой себе в отцовском доме, Лавиния целыми днями предавалась неуемным фантазиям или придумывала себе разные занятия, так как заботы о домашнем хозяйстве, в котором не наблюдалось ни чистоты, ни порядка, отнимали у нее немного времени.

В ту ночь, когда родился Уилбер, страшные крики заглушали привычный шум в горах и лай псов, но ни доктор, ни акушерка, насколько известно, не присутствовали при его появлении на свет. Лишь через неделю соседи узнали о младенце, когда старик Уэйтли приехал в Данвич и, не вдаваясь в подробности, поделился новостью с несколькими бездельниками в лавке Осборна. В нем как будто что-то изменилось, словно в его затуманенном сознании появилась тайна, превратившая его из объекта страха в субъект страха, хотя он был не из тех, кого выбивают из седла семейные обстоятельства. При этом он выказывал гордость, замеченную потом в его дочери, а то, что он сказал об отце своего внука, многие крепко запомнили и вспоминали много лет спустя.

– Плевать мне, что люди думают… Коли парнишка Лавинии вырастет в отца, вам еще надоест удивляться. Думаете, кроме вас, тут нет людей? Лавиния кое-что читала и кое-что видела, о чем вы только болтаете между собой. По мне, ее парень получше любого мужа по эту сторону Эйлсбери. Знай вы о горах, сколько я знаю, вы бы тоже в церкви не венчались. Вот что я вам скажу… Когда-нибудь все услышат, как парнишка Лавинии назовет имя своего отца с вершины Сторожевой горы.

В первый месяц жизни только старик Зехария Уэйтли из неугасающей ветви рода Уэйтли видел Уилбера, да Мами Бишоп, невенчанная жена Эрла Сойера. Визит Мами был продиктован единственно любопытством, и то, что она потом рассказывала, делало честь ее наблюдательности. Зехария же привел Уэйтли пару коров олдернейской породы, которые тот купил у его сына Кертиса. Это положило начало закупкам скота маленьким семейством Уилбера, которые продолжались вплоть до 1928 года, когда случился данвичский кошмар, однако Уэйтли никогда не жаловался на тесноту в своем полуразвалившемся коровнике. Время от времени обуянные любопытством соседи задавались целью пересчитать стадо, которое паслось на крутом склоне горы над старой фермой, но каждый раз обнаруживали там не больше десяти-двенадцати анемичных доходяг. Несомненно, высокую смертность в стаде Уэйтли можно было бы объяснить отравлением, вызываемым ядовитой травой на пастбище или грибами на гнилых бревнах вечно грязного коровника, если бы не непонятные раны и язвы вокруг надрезов. Кстати, в первые месяцы жизни Уилбера соседи, заходившие к Уэйтли, видели такие же язвы на шее седого небритого старика и его неряхи дочери, вечно ходившей с растрепанными белыми волосами.

Весной, после рождения Уилбера, Лавиния вновь принялась бродить по горам, однако теперь она не выпускала из длинных рук смуглого младенца. Постепенно всеобщий интерес к семейству Уэйтли, едва люди повидали сына Лавинии, сошел на нет, и никто не обращал ни малейшего внимания на его стремительное развитие, в прямом смысле слова не по дням, а по часам. И вправду, Уилбер – это было удивительно, ибо всего-навсего трехмесячным он ни в росте, ни в силе не уступал годовалому ребенку. Двигался он и вопил тоже не как новорожденная кроха, поэтому никому и в голову не пришло удивляться, когда в семь месяцев он сделал первые самостоятельные шаги, а в восемь зашагал вполне уверенно.

Примерно в это время или чуть позже, накануне Дня Всех Святых, люди увидели в полночь высокое пламя на вершине Сторожевой горы, где находится старый, похожий на стол камень, вокруг которого валяется множество отбеленных временем костей. Однако разговоры пошли только после того, как Сайлас Бишоп из процветающих Бишопов сказал, что видел мальчишку и его мать, бежавших на гору за час до появления огня. Сам Сайлас искал заблудившуюся телку, но совсем забыл о ней, когда заметил в свете фонаря две фигуры, почти бесшумно скользившие между деревьями, тем более что нечаянному свидетелю они привиделись совсем голыми. Потом, правда, он засомневался насчет Уилбера, на котором вроде были длинные штаны на ремне с бахромой. Живого и бодрствующего Уилбера всегда видели застегнутым на все пуговицы, и любой беспорядок в одежде, даже угроза такого беспорядка, неизменно внушал ему злобу и страх. Соседи с одобрением отмечали это его отличие от равнодушных к своему виду деда и матери, пока кошмар 1928 года не открыл причину этой аккуратности.

В январе сплетники без особого интереса отметили тот факт, что «чернявый мальчишка Лавинии» заговорил, когда ему исполнилось всего одиннадцать месяцев, причем удивительно, его выговор ничем не напоминал местный, и он совсем не лепетал, как это делают детишки даже лет трех-четырех. Уилбер не был разговорчив, но, произнося слова, он почти неуловимо подражал кому-то явно не из местных, и эта непохожесть на местный говор заключалась не в словах и не в простейших идиомах, которые он употреблял, а в интонации, вероятно, в строении его горла, отчего звуки у него получались какие-то не такие. Его лицо тоже поражало своей взрослостью. Хотя он унаследовал от деда и матери сильно скошенный подбородок, но крупный не по годам нос и огромные, черные, итальянские глаза придавали ему выражение недетской и почти сверхъестественной смышлености. И оно поражало редкой уродливостью. Что-то козлиное или звериное было в его толстых губах, желтоватой пористой коже, жестких курчавых волосах и необычно вытянутых ушах. В Данвиче его вскоре невзлюбили даже больше, чем деда или мать, и едва о нем заходила речь, как все тотчас вспоминали былое колдовство старика Уэйтли и как содрогнулись однажды горы, когда он крикнул страшное имя Йог-Сотот, стоя посреди каменного круга с открытой книгой в руках. Собаки ненавидели мальчика и угрожающе лаяли на него, поэтому ему всегда приходилось быть настороже.

III

Тем временем старик Уэйтли продолжал скупать скот, хотя его стадо не увеличивалось в числе. Кроме того, он срубил несколько деревьев и принялся за ремонт пустовавшей части своего дома – довольно просторного, под островерхой крышей и упиравшегося боком в гору, – тогда как ему с дочерью всегда хватало трех комнат на первом этаже. Судя по тому, как он взялся за столь тяжелую работу, у старика еще было много сил, и хотя временами он бормотал что-то невразумительное, его плотничанье доказывало, что считать он не разучился. Это началось после рождения Уилбера, когда один из сараев с инструментами оказался вдруг приведенным в порядок, заново обшит досками и даже снабжен новым надежным замком. Обновляя второй этаж дома, старик Уилбер продемонстрировал неменьшее мастерство, и его мания сказалась только в том, что он наглухо заколотил все окна. Правда, многие считали это предприятие полным безумием. Менее непонятным было то, что он занялся еще одной комнатой в нижнем этаже – для своего внука. Эту комнату несколько человек видели, но ни один из них не был допущен во второй этаж. Все стены здесь были в прочных полках чуть не до потолка, на которых он самым аккуратным образом расставил изъеденные червями старинные книги и даже куски книг, до этого валявшиеся по углам.

– Я неплохо ими попользовался, – говорил он, пытаясь склеить черную страницу сваренным на ржавой плите домашним клеем, – а мальчишка попользуется еще лучше. Он уж не упустит случая все их прочитать, других-то все равно нет.

Когда Уилберу исполнилось год и семь месяцев, а случилось это в сентябре 1914 года, он совсем напугал соседей своим ростом и своими познаниями. Внешне он походил на четырехлетнего и говорил на редкость разумно. Ему позволялось свободно бегать по горам и полям, и он часто сопровождал мать в ее блужданиях по окрестностям. Дома он разглядывал странные картинки и карты в дедушкиных книгах, пока старик Уэйтли длинными вечерами что-то объяснял ему, а потом задавал вопросы. К этому времени с ремонтом дома было покончено, и все, кто его видел, удивлялись, зачем надо было одно из окон превращать в крепкую дверь, то самое окно, что находилось в стене с восточной стороны и смотрело прямо на гору. Тем более никто не понимал, зачем Уэйтли понадобилось подводить к этой новой двери деревянную лестницу. Примерно в это же время все обратили внимание на то, что старый сарай, после рождения Уилбера тщательно обшитый досками и без окон, но с крепким замком, опять стоит брошенный. Дверь, открываясь и закрываясь, скрипела на петлях, и когда Эрл Сойер один раз заглянул в нее, приведя очередную партию коров старику Уэйтли, то ему стало не по себе от тамошнего ни на что не похожего запаха, в котором, по его собственному утверждению, нет ничего земного и которого нигде нет, кроме как возле индейских кругов на горах. И это притом, что дома и сараи в Данвиче никогда не отличались райскими ароматами.

Прошло еще несколько месяцев, в которые не случилось ничего особенного, разве лишь все жители как один готовы были поклясться, что непонятный шум внутри гор усилился еще больше. В 1915 году под самый май начались подземные толчки, которые нельзя было не заметить даже в Эйлсбери, а полгода спустя в День Всех Святых подземный грохот странно совпал по времени со вспышкой пламени – «происки колдунов Уэйтли» – на вершине Сторожевой горы. Уилбер рос не по дням, а по часам и на четвертом году жизни выглядел десятилетним. Он уже сам читал одну книгу за другой, однако говорить стал меньше прежнего. То и дело он, погружаясь в глубокую задумчивость, словно отдалялся ото всех, и тут люди впервые обратили внимание на злобное выражение его козлиного лица. Иногда он бормотал что-то на непонятном языке или напевал странные мелодии, а у слушателей мурашки бежали по спине от необъяснимого ужаса. Собаки ненавидели его пуще прежнего, и ему приходилось брать с собой пистолет, чтобы в целости и сохранности пройти по деревне. Иногда он использовал его, и это не добавляло к нему любви владельцев сторожевых псов.

Немногие посетители дома Уэйтли обычно заставали Лавинию одну на нижнем этаже, тогда как со второго этажа доносились крики и шаги. Она никогда не рассказывала, что ее отец и сын делали там, хотя однажды побелела от страха, когда торговец рыбой, любитель пошутить, дернул закрытую дверь. Потом он рассказывал бездельникам, крутившимся в данвичской лавке, что слышал как будто лошадиный топот у себя над головой. Все тотчас заговорили об отдельном входе наверх и о непонятно куда девающемся скоте и с дрожью в голосе стали пересказывать легенды из юности старика Уэйтли, не забыв о странных существах, которых можно вызывать из недр земли, если вовремя принести вола в жертву языческим богам. Оказывается, все уже заметили, что собаки стали ненавидеть и бояться ферму Уэйтли с не меньшей силой, чем они боялись юного Уэйтли.

В 1917 году началась война, и сквайр Сэйер Уэйтли в качестве председателя местной призывной комиссии прилагал напрасные усилия, чтобы набрать достаточно юношей для отправки в учебный лагерь. Обеспокоенное таким вырождением целого региона, правительство послало в Данвич своих чиновников и медицинских экспертов, о проведенном расследовании которых, вероятно, еще помнят читатели газет Новой Англии. Поднятый шум навел репортеров на Уэйтли, после чего «Бостон глоуб» и «Аркхем адвертайзер» опубликовали цветистые воскресные репортажи о раннем развитии Уилбера, о черной магии старика Уэйтли, о полках со странными книгами, о запертом втором этаже дома, о жуткой таинственности Данвича и о шуме внутри гор. Уилберу уже исполнилось четыре с половиной года, а выглядел он на все пятнадцать. На щеках, над верхней губой и на подбородке у него уже пробивалась черная щетина, да и голос начинал ломаться.

Эрл Сойер привел репортеров и фотографов к Уэйтли и обратил их внимание на странный запах, который как будто просачивался из второго заколоченного этажа фермерского дома. Он сказал, что запах напоминает ему тот, что он уже слышал в сарае, когда его открыли после перестройки дома, а еще тот, который иногда шел от каменных кругов на вершинах гор. Жители Данвича читали репортажи в газетах и смеялись над откровенными нелепостями. Они никак не могли понять, почему столько внимания городские писаки уделили золотым старинным монетам, которыми Уэйтли расплачивался за купленный скот. Сами Уэйтли принимали визитеров с плохо скрываемым раздражением, хотя не осмеливались возбуждать еще большее любопытство своим отказом разговаривать с газетчиками.

IV

На десять лет семейная хроника Уэйтли потерялась в повседневной хронике нездоровой жизни Данвича, привыкшего к их странностям и переставшего обращать внимание на их оргии в Вальпургиеву ночь и в День Всех Святых. Дважды в год они жгли костер на вершине Сторожевой горы, и тогда в горах поднимался шум, раз от раза все громче и громче. А в остальное время странные вещи происходили на ферме, расположенной на отшибе. Время от времени редкие посетители замечали, что шум на втором этаже не прекращается, даже когда вся семья собирается внизу, и они задумались о том, как быстро или, наоборот, медленно приносят в жертву корову или вола. Соседи хотели было обратиться с жалобой в Общество защиты животных, но из этого ничего не вышло, потому что данвичцы не любят привлекать к себе внимание внешнего мира.

В 1923 году, когда Уилберу исполнилось десять лет, а своим умом, голосом, фигурой и заросшим бородой лицом он производил впечатление зрелого мужчины, начался второй великий этап плотницких работ в старом доме. Они велись в пределах верхнего этажа, и по отдельным наблюдениям соседи сделали вывод, что мальчишка и его дед сломали все перегородки и даже потолок или пол чердака, освободив все пространство между потолком первого этажа и высокой крутой крышей. Они разобрали также большую печь, стоявшую посередине, вместе с дымоходом, а вместо нее приспособили железную печурку с легкой трубой, которую вывели в окно.

Весной старик Уэйтли заметил, что очень много козодоев стало прилетать из лещины Холодного Ручья кричать по ночам под его окном. Казалось, он со всей серьезностью отнесся к этому и даже сказал бездельникам в лавке Осборна, что, видно, пришел его час.

– Они всё-то, когда кричат, ладятся под меня, – пожаловался он. – Верно, прилетели по мою душу. Они все знают и уж своего-то не упустят. А вы, ребята, слушайте, как они кричат, и будете знать, заполучили они меня или нет. Если заполучат, то будут кричать и хохотать до рассвета, а если нет – сразу замолчат. Уж мне-то поверьте. Правда, думается мне, не все души, за которыми они охотятся, легко им достаются.

В ночь под праздник урожая в 1924 году Уилбер Уэйтли срочно вызвал доктора Хоутона из Эйлсбери, прискакав ночью на своей единственной лошади в лавку Осборна, где был телефон. Доктор нашел старика Уэйтли в весьма плачевном состоянии. Сердце работало плохо, дыхание сбивалось, предвещая близкий конец. Растолстевшая альбиноска-дочь и не по возрасту бородатый внук стояли возле его кровати, а в это время с пустого второго этажа доносился какой-то тревожный шум: то ли шорох, то плеск, словно морские волны набегали на берег. На доктора, однако, более удручающее впечатление произвели вопли ночных птиц за окном. Бесчисленные полчища козодоев выкрикивали свое дьявольское послание, то затихая, то вновь поднимая голос в точном соответствии с хрипами умирающего. Доктору Хоутону все казалось жутким и противоестественным в этом доме… Он думал, что здесь даже слишком жутко, недаром ему совершенно не хотелось ехать на срочный вызов.

Около часа ночи к старику Уэйтли вернулась память, и он, превозмогая себя, сказал несколько слов внуку:

– Скоро надо будет больше места, Уилли… больше места. Ты растешь… а то растет еще быстрее. Скоро оно сослужит тебе службу, мальчик. Открой ворота Йог-Сототу длинной песней, которую найдешь на странице семьсот пятьдесят первой полного издания, а потом подожги узилище. Только земной огонь тебе тут не в помощь.

Старику Уэйтли стало совсем худо. Он помолчал немного, и козодои за окном закричали по-другому, а потом послышался шум в горах, и он продолжал:

– Корми его вовремя, Уилли, и соблюдай меру. Он не должен слишком расти, а то ему станет тесно прежде, чем ты откроешь для Йог-Сотота… И тогда все пропало. Только те, что внизу, могут заставить его работать… Только они, прежние, которые хотят обратно…

Он опять захрипел, и Лавиния закричала, услыхав, как завопили козодои. Так продолжалось с час, пока он не затих навсегда. Доктор Хоутон закрыл старику Уэйтли глаза, и козодои понемногу умолкли. Лавиния рыдала, а Уилбер лишь хмыкнул, так как гул в горах продолжался.

– Он им не попался, – пробасил Уилбер.

К этому времени он уже стал большим знатоком в единственно интересовавшей его области знаний и был хорошо известен по переписке многим библиотекарям в самых разных уголках страны, где с давних времен хранились редкие и запрещенные книги. В Данвиче его ненавидели все сильнее и сильнее, подозревая, что по его вине в округе стали исчезать молодые люди, однако ему удавалось затыкать людям рты, одних взяв на испуг, других купив старинными золотыми монетами, которыми он, как дед, расплачивался за поставляемый скот. Выглядел он совсем зрелым мужчиной среднего роста, однако все еще продолжал расти. В 1925 году, когда к нему приехал один из его ученых корреспондентов из Мискатоникского университета, уехавший бледным и трясущимся от страха, в нем было уже не меньше шести с тремя четвертями футов.

Все эти годы Уилбер относился к своей уродливой альбиноске-матери с возраставшим презрением и в конце концов запретил ей сопровождать его на гору в Вальпургиеву ночь и в День Всех Святых, а в 1925 году бедняжка пожаловалась Мами Бишоп, что боится своего сына.

– Я много чего знаю такого, о чем не могу тебе сказать, Мами, – призналась она. – Но и я не знаю всего. Клянусь Господом, я понятия не имею, чего он хочет и что собирается делать.

В тот год шум в горах в День Всех Святых был громче обыкновенного и огонь горел, как всегда, на Сторожевой горе, однако данвичцев больше интересовали многочисленные стаи припозднившихся козодоев, которые слетелись к погруженному во тьму дому Уэйтли. Сразу после полуночи они уже не просто кричали, а вопили в едином дьявольском порыве, вселяя ужас в души местных жителей, и так продолжалось до самого рассвета. Потом они исчезли, на целый месяц позже обычного улетев на юг. Сразу никто ничего не понял. Вроде не умер ни один человек… Однако бедняжку Лавинию Уэйтли, уродливую альбиноску, больше в Данвиче не видели.

Летом 1927 года Уилбер привел в порядок два сарая на своей ферме и начал перетаскивать туда книги из дома. Вскоре Эрл Сойер сообщил бездельникам в лавке Осборна, что Уилбер вновь взялся за переделки в доме. Теперь он заколотил все окна и двери на первом этаже и сломал стены между комнатами, как четыре года назад сделал его дед на втором этаже. Жил он теперь в одном из сараев, и Сойеру показалось, что выглядит он необычно удрученным и даже как будто испуганным. Данвичцы подозревали, что ему известны подробности исчезновения его матери, и теперь редко кто осмеливался подойти близко к его дому. Ростом он был уже больше семи футов, но расти продолжал по-прежнему.

V

Зимой произошло нечто из ряда вон выходящее. Уилбер впервые отправился за пределы Данвича. Несмотря на переписку с библиотекой Уайденера в Гарвардском университете и Национальной библиотекой в Париже, с университетом в Буэнос-Айресе и библиотекой Мискатоникского университета в Аркхеме, он не смог достать книгу, в которой отчаянно нуждался, поэтому в конце концов отправился сам, грязный, небритый, одетый в лохмотья и странно произносящий слова, в ближайший к дому Мискатоникский университет. Он уже был почти восьми футов и держал в руке дешевый новый саквояж, купленный им в лавке Осборна. Вот эта темнокожая и козлоподобная горгулья появилась в один прекрасный день в Аркхеме в поиске ужасной книги, хранившейся под замком в библиотеке колледжа, под названием «Necronomicon», которую написал сумасшедший араб Абдул Альхазред, перевел на латынь Олаус Вормий и издали в Испании в семнадцатом веке.

Никогда прежде Уилберу не приходилось бывать в городе, однако он думал только о том, как найти дорогу в университет, а там он не глядя прошел мимо огромного белозубого пса, который с необычной яростью облаял его и стал рваться с цепи.

У Уилбера была при себе бесценная, однако несовершенная копия английского перевода доктора Ди, которую ему завещал его дед, поэтому, заполучив латинский вариант, он немедленно принялся сравнивать оба текста в поиске тех слов, которые у него были пропущены на странице семьсот пятьдесят первой. Этого он не мог скрыть от библиотекаря, чтобы не показаться ему невежливым, от того самого многознающего Генри Армитейджа (члена-корреспондента Мискатоникской академии, доктора философии Принстонского университета, лауреата премии Джонса Хопкинса), который когда-то приезжал на ферму и который теперь самым вежливым образом его допрашивал. Уилбер признался, что ему нужна некая формула, или заговор, содержащая страшное имя Йог-Сотот, и его удивляет количество разночтений, повторов и сомнительных слов, которое весьма затрудняет его работу. Наконец он принялся переписывать найденную формулу, и доктор Армитейдж, невольно заглянув через его плечо на открытую страницу, прочитал слева в латинской книге самые ужасные угрозы миру и здравомыслию человечества.


«Не следует думать, – гласил текст, который Армитейдж мысленно переводил на английский язык, – будто человек – первый и последний хозяин на земле или обычное представление о жизни и ее физическом представлении может быть только таким и никаким другим. Старый Народ был, Старый Народ есть, и Старый Народ будет. В неведомых нам пространствах, сам по себе, Он пребывает в тишине и первозданности, невидимый нами. Йог-Сотот знает ворота. Йог-Сотот и есть ворота. Йог-Сотот – ключ и страж ворот. Прошлое, настоящее, будущее сошлись в Йог-Сототе. Он знает, где Старый Народ вырвался из старины и где Он вырвется из нее вновь. Он знает, где Он топтал земные поля и где Он еще топчет их и почему никто не видит Его, когда Он является людям. Иногда Его выдает Запах, но какой Он с виду, не знает ни один человек, если не считать черт, которые Он подарил людям, а таких много, и разнятся они от самого обыкновенного облика человеческого до того невидимого и бестелесного, какой Он Сам. Старый Народ вонюче и незримо бродит в безлюдных местах, где Слова произносятся и Обряды отправляются в положенное Время. Ветер торопит голоса, и земля проговаривает мысли. Он гнет деревья и крушит город, и не могут лес и город остановить безжалостную руку. В холодном отчаянии Кадат познал Старый Народ, но кто из людей знает Кадат? Ледовая пустыня на юге и затонувшие острова в океане хранят камни, на которых стоит Его печать, но кто из людей видел замороженный город или опутанную морскими водорослями затонувшую башню? Великий Ктулху – родич Его, но и он видит Его тайком и издалека. Йол Шуб-Ниггурат! Как вонь ты знаешь Его. На твоем горле Его руки, и все же ты не видишь Его, хотя живет Он на твоем охраняемом пороге. Йог-Сотот – вот ключ к воротам, что разделяют два мира. Люди правят там, где прежде властвовал Он, но скоро Он будет править там, где теперь властвуют люди. После лета приходит зима, но после зимы вновь приходит лето. Он ждет, терпеливый и могущественный, ибо Его час недалек».

Доктор Армитейдж, сопоставив то, что он читал, с тем, что он знал о Данвиче и его невидимых обитателях, а также о самом Уилбере Уэйтли и его темной страшной ауре, которая со времени его непонятного рождения превратилась в черную тучу возможного матереубийства, ощутил наплывшую на него волну страха, такого же осязаемого, как липкий холод могилы. Склонившийся над книгой козлоподобный гигант был похож на выходца с другой планеты или из другого мира, как будто он только частично был человеком и крепкие узы связывали его с черными безднами сущности и бытия, которые простираются как гигантские фантомы над всем тем, что является мощью, материей, пространством и временем. Неожиданно Уилбер поднял голову и заговорил в своей странной резонирующей манере, которая наводила на мысль о нечеловеческом строении его горла.

– Мистер Армитейдж, – сказал он, – я подумал, что мне придется взять эту книгу домой. Здесь есть такое, что мне нужно опробовать в определенных условиях, а у вас их нет. Я совершу смертный грех, если останусь тут из-за ваших правил. Позвольте мне взять ее, сэр, и я клянусь вам, что никто ничего не заметит. Не стану даже говорить, как я буду беречь ее. У меня с вашей драгоценной книгой ничего не случится…

Уилбер замолчал, прочитав ответ на лице библиотекаря, и на его козлином лице появилось хитрое выражение. Армитейдж уже было собрался сказать, что он может скопировать все, что ему нужно, но, задумавшись о последствиях, остановил себя. Слишком большую ответственность он взял бы на себя, позволив такому существу получить ключ к богомерзким сферам. Уэйтли все понял и постарался, чтобы его слова прозвучали безразлично:

– Ладно, если вы так решили. Может быть, в Гарварде они не такие щепетильные.

Ничего больше не сказав, он встал и зашагал прочь, склоняя голову перед каждой дверью.

Армитейдж слышал, как злобно лаял большой сторожевой пес, пока он из окна глядел вслед гиганту, по-горильи, вприпрыжку пересекавшему кампус. Он припомнил страшные сказки, которые ему рассказывали и которые он читал в воскресных выпусках «Адвертайзер», а еще те, что он слышал от простых людей в Данвиче во время своей поездки. Невидимые существа неземного происхождения, по крайней мере не трехмерной земли, зловонные и страшные, носились по узким долинам Новой Англии и сидели на горных вершинах. В это он верил. А теперь сам ощутил близость чего-то неведомого и ужасного, словно на него полыхнуло адом в черном царстве какого-то далекого ночного кошмара. Передернувшись от отвращения, Армитейдж спрятал и запер «Necronomicon», однако из комнаты не выветривалась непонятная и жуткая вонь.

– По вони их узнаете их, – процитировал доктор Армитейдж.

Вонь и вправду была точно такой же, от какой ему стало плохо, когда он приблизился много лет назад к ферме Уэйтли. Доктор Армитейдж вновь припомнил козлиный зловещий облик Уилбера и натужно посмеялся над деревенскими слухами об его отце.

– Дед ни при чем! – пробормотал он негромко. – Ну и простаки же там живут, господи! Покажите им великого бога Пана, сотворенного Артуром Мейченом, и они увидят в нем обыкновенного данвичского возмутителя спокойствия. Кто же – какой проклятый невидимка на этой земле или за пределами трехмерного пространства – был отцом Уилбера Уэйтли? Он родился на Сретенье, через девять месяцев после Вальпургиевой ночи 1912 года, когда разговоры о странном шуме в горах достигли Аркхема. Что же там было в мае? Исчадие чего подарило себя земле в этих получеловеческих плоти и крови?

Несколько недель доктор Армитейдж занимался тем, что собирал данные об Уилбере Уэйтли и невидимых данвичских обитателях. Он списался с доктором Хотоном из Эйлсбери, который принял последний вздох старика Уэйтли, и нашел для себя много интересного в последних словах умирающего, которые запомнил его врач. Поездка в Данвич, однако, не дала почти ничего нового, зато «Necronomicon» в тех местах, которые читал Уилбер, снабдил его новыми и страшными ключами к пониманию природы, методов и целей непонятного зла, неуловимо угрожающего планете. Беседы с некоторыми исследователями старинного фольклора в Бостоне и обмен письмами с исследователями в других городах привели его в конце концов в состояние изумления, которое, медленно пройдя через разные степени беспокойства, превратилось в самый настоящий праведный ужас. Проходили летние дни, и он смутно чувствовал, что что-то надо делать с невидимыми кошмарами в верховьях Мискатоника и с чудовищем, которое людям известно как Уилбер Уэйтли.

VI

Данвичский кошмар случился в 1928 году между праздником урожая и равноденствием, и доктор Армитейдж был среди тех, кто оказался свидетелем страшного пролога. До него дошли слухи о нелепой поездке Уэйтли в Кембридж и его отчаянных, но безрезультатных попытках добыть или скопировать «Necronomicon» в библиотеке, так как Армитейдж настоятельно просил всех библиотекарей не сводить глаз с ужасной книги. В Кембридже Уилбер очень нервничал. Ему во что бы то ни стало надо было достать книгу и вернуться побыстрее домой, словно он боялся последствий своего долгого отсутствия.

В начале августа случилось неизбежное. Рано утром третьего числа доктор Армитейдж проснулся, разбуженный злобным лаем сторожевого пса. Он заходился в полубезумном рыке, который становился раз от разу все громче и громче, но паузы были еще страшнее и многозначительнее. Потом раздался крик другого существа, разбудивший половину жителей Аркхема и потом не раз вторгавшийся в их сны, ибо так кричать не мог рожденный от земли или единственно от земли.

Армитейдж торопливо оделся и бросился по улице и через газон к университетским зданиям. Впереди бежали еще люди, и все слышали сирену, истошно вопившую о взломе библиотеки. Открытое окно при свете луны казалось черной дырой. Но это было только начало, потому что изнутри доносились лай и крики, стихшие до приглушенного рычания и стонов. Инстинкт предупредил Армитейджа о том, что происходящее там не для неподготовленных глаз, поэтому он твердо отодвинул толпу и открыл дверь. Среди прибежавших на сигнал тревоги он заметил профессора Уоррена Райса и доктора Френсиса Моргана, которым рассказывал кое-что из своих догадок и опасений, и он махнул им рукой, чтобы они следовали за ним. К этому времени из библиотеки слышались только жалобные стоны пса, и больше ничего, однако Армитейдж обратил внимание на неожиданный и громкий хор козодоев, расположившихся в кустах и то поднимавших голос, то утихавших в ритме предсмертных хрипов человека.

Дом был полон ужасной вони, уже знакомой доктору Армитейджу, и трое мужчин торопливо прошествовали по коридору в маленький читальный зал, где хранились манускрипты и книги с родословными и откуда слышалось тихое повизгивание. Несколько мгновений они медлили зажечь свет, пока доктор Армитейдж не собрал все свое мужество и не щелкнул выключателем. Один из трех мужчин – неизвестно кто – громко завопил, разглядев того, кто лежал между перевернутыми столами и стульями. Профессор Райс говорил потом, что ненадолго потерял сознание, хотя он не только не упал, но и не пошатнулся.

То, что лежало, скрючившись, в зловонной луже зеленовато-желтой сукровицы и чего-то дегтярно-липкого, было почти девяти футов роста. Собака сорвала с него одежду и даже кое-где кожу, но оно еще не умерло и молча дергалось в судорогах, а из его груди вылетали жуткие хрипы в унисон чудовищному пению ждущих своего часа козодоев. По всей комнате были разбросаны куски кожи от ботинок и ткани от костюма и рубашки, а возле самого окна лежал, где его, по-видимому, бросили, пустой холстяной мешок. У ножки стола в центре валялся неразряженный револьвер с поврежденным патроном, который никак не мог выстрелить. Однако в то время все внимание пришедших занимало лежавшее на боку существо. Я бы погрешил против истины, если бы стал утверждать, что человеческому перу не под силу описать его, так как гораздо правильнее сказать, что ни один человек, чьи представления ограничены общепринятыми формами жизни на нашей планете и тремя известными измерениями, не мог бы даже увидеть его в точности таким, каким он был, хотя отчасти он, без сомнения, походил на обыкновенного смертного – руками, головой и козлоподобным лицом со срезанным подбородком, как у всех Уэйтли. Однако торс и нижняя часть тела были с точки зрения тератологии невероятными, так что только благодаря одежде он оставался среди людей неузнанным и неуничтоженным.

Выше пояса он был получеловек, хотя на его груди, с которой пес все еще не спускал лап, кожа скорее напоминала рисунком крокодилью. Спина была пестрой, желто-черной и отдаленно походила на чешуйчатую оболочку некоторых видов змей. Зато своим видом ниже пояса он производил ужасное впечатление, ибо в нем не было ничего человеческого и все было исключительно фантастично. Кожа здесь густо заросла жестким черным мехом, и из живота тянулось множество длинных зеленовато-серых щупалец с красными присосками. Располагались они в причудливом порядке, повторяя, по-видимому, некую космическую геометрию, неизвестную на Земле и в Солнечной системе. На обоих боках располагалось по одному рудиментарному глазу, глубоко погруженному в розоватую орбиту с длинными ресницами, а вместо хвоста у него была трубка или щупальце с красными кольцеобразными метками, которое, судя по всему, представляло собой неразвитый рот или горло. Ноги, если не считать черного меха, в какой-то мере напоминали задние лапы доисторических гигантских ящеров, живших на Земле, и заканчивались мягкими складчатыми подушечками без копыт и когтей. Когда существо делало вдох, его хвост и щупальца меняли цвет, верно, благодаря системе циркуляции, унаследованной от нечеловеческих предков. Щупальца становились темно-зелеными, а хвост желтел, и на нем появлялись нездоровые серо-белые полосы между красными кольцами. Из жил умирающего существа не кровь, а вонючая зеленовато-желтая сукровица струей текла на крашеный пол за потемневший и загустевший край лужи, оставляя за собой странный светлый след.

Появление трех мужчин взволновало умиравшего, и он, не поднимая и не поворачивая головы, принялся что-то бормотать. Доктор Армитейдж не сделал тогда записей, но запомнил совершенно точно, что говорил он не по-английски. Поначалу издаваемые им звуки вообще не были похожи на земную речь, но постепенно доктор Армитейдж распознал несвязные куски «Necronomicon», этого чудовищного богохульства, в погоне за которым погибало лежавшее перед людьми существо. Насколько Армитейдж запомнил, он говорил так:

– Н’гай, н’гха’гхаа, багг-шоггот, ай’хах; Йог-Сотот, Йог-Сотот…

Постепенно его голос стихал, тогда как козодои в нечестивом предвкушении орали все громче и громче.

Потом умирающий затих, и пес, задрав морду, зашелся в долгом скорбном вое. Желтое козлиное лицо простертого на полу существа изменилось, и огромные черные глаза страшно провалились. За окном неожиданно умолкли козодои, а над толпой началось паническое кружение и хлопанье крыльев. Бесчисленные стаи крылатых наблюдателей поднялись, закрыв собой луну, и, словно обезумевшие, стали исчезать с глаз.

Опять испуганно залаяла собака и выпрыгнула в открытое окно. В толпе завопили, и доктор Армитейдж торопливо крикнул, чтобы никто не входил в дом до приезда следователя или медицинского эксперта. Он радовался высоким окнам библиотеки, через которые, к счастью, никто не мог заглянуть внутрь, и сам тщательно их занавесил. К этому времени появились двое полицейских, и доктор Морган, выйдя в коридор, попросил их ради их же блага не ходить в провонявший читальный зал, пока нет медицинского эксперта и нельзя прикрыть тело.

Тем временем пугающие изменения продолжались. Нет смысла описывать род и степень уменьшения и разложения, происходивших на глазах доктора Армитейджа и профессора Райса, однако позволю себе заметить, что, если не считать лица и рук, в Уилбере Уэйтли было совсем мало человеческого. Когда приехал медицинский эксперт, на крашеном полу оставалась лишь клейкая беловатая масса и ужасная вонь тоже почти исчезла. Оказалось, что у Уэйтли не было ни черепа, ни скелета, по крайней мере в их земном понимании. Таким его сделал его неизвестный отец.

VII

Однако все это только пролог к данвичскому кошмару. Изумленные представители власти соблюли все формальности, сохранив в тайне от прессы и публики чудовищные подробности. В Данвич и Эйлсбери отправились чиновники, которые должны были оценить имущество и отыскать, если таковые имеются, наследников покойного Уилбера Уэйтли. Они нашли тамошних жителей в большом волнении из-за усиливавшегося в горах шума, а также из-за вони и громкого плеска, доносившихся из огромной пустой конуры, которую представлял собой теперь дом Уэйтли. Эрл Сойер, приглядывавший за лошадью и коровами в отсутствие Уилбера, превратился в болезненный комок нервов. А чиновники, придумав себе оправдания, чтобы не входить в шумящее огороженное логово, с радостью свели осмотр жилья умершего и заново отремонтированные сараи до одного-единственного визита. Они представили длиннющий отчет в суд Эйлсбери, и, говорят, бесчисленные Уэйтли с верхнего Мискатоника – как процветающие, так и вымирающие – до сих пор судятся из-за наследства.

Почти бесконечная рукопись на непонятном языке в виде толстенного гроссбуха, похожая на дневник из-за неравных расстояний между записями, сделанными разными чернилами и разными почерками, поставила в тупик тех, кто нашел ее на старом бюро, служившем владельцу письменным столом. Проспорив неделю, они отослали ее вместе с коллекцией старинных книг в университет для изучения и, возможно, расшифровки, однако даже самые опытные лингвисты скоро пришли к выводу, что разгадать эту загадку не так-то просто. Золота, которым платили свои долги Уилбер и старик Уэйтли, и след простыл.

Кошмар начался ночью девятого сентября. Вечером шум в горах был особенно громким и отчаянно лаяли собаки. Те, кто встал пораньше десятого сентября, учуяли в воздухе странный запах. Около семи часов мальчишка Лютер Браун, пастушонок Джорджа Кори, который живет между лещиной Холодного Ручья и деревней, весь похолодевший от страха прибежал с коровами с десятиакрового луга, куда обыкновенно по утрам гонял скот. Он был чуть не в судорогах, когда ввалился в кухню, а во дворе жалко мычала не меньше его напуганная скотина, разделившая с мальчиком паническое бегство. Задыхаясь, Лютер рассказал миссис Кори следующее:

– Там это за лещиной, миссис Кори… там это! Пахнет там как в грозу, и все кусты и деревья поменьше повыдернуты из земли, как будто была буря. Но ничего такого не было. Там следы, миссис Кори… Большие круглые следы, как будто от бочек, и очень глубокие, как будто это слон там ходил, только я вам скажу, это следы не четвероногих! Я посмотрел на один, нет, на два до того, как убежал, и они покрыты линиями, которые все начинаются в одном месте, как на большом веере из пальмового листа… Но только они в два или три раза больше… И их там много на земле. А вонь там… точь-в-точь как возле дома колдуна Уэйтли…

На этом месте голос изменил ему, и он вновь задрожал от страха, прогнавшего его домой. Не в силах больше ничего из него выудить, миссис Кори принялась звонить по телефону соседям, таким образом положив начало панике, предшествовавшей еще большим ужасам. Когда же ей ответила Салли Сойер, домоправительница Сета Бишопа, который жил ближе всего к Уэйтли, настала ее очередь слушать, а не делиться новостями. Саллин сын Чонси, которого мучила бессонница, пошел на гору к дому Уэйтли, и едва взглянул на него и на луг, на котором мистер Бишоп оставил на ночь коров, как бросился в ужасе обратно.

– Представляете, миссис Кори, – звенел в проводах дрожащий голос Салли, – Чонси мой до того припустился, что до сих пор никак не отдышится! Он говорит, от дома старика Уэйтли ничего не осталось, и вокруг полно бревен, словно его взорвал кто-то динамитом, только пол целый, но он весь покрыт как будто дегтем и пахнет ужасно, а там, где стены обвалились, еще что-то капает. И во дворе страшные следы… Большие и круглые, больше бочки, и на них тоже что-то липкое, как на развалинах. Чонси мой говорит, следы ведут на луг, и там яма больше сарая, и никаких построек не осталось.

А еще, миссис Кори, он говорит, будто пошел искать коров Сета, хоть и очень испугался, и нашел их в ужасном состоянии на верхнем пастбище, где Дьявольский Хмельник. От них и половины не осталось, а у тех, что остались, будто вся кровь начисто выпита, и язвы на них, как были на коровах Уэйтли, когда Лавиния своего ублюдка родила. Сет пошел сам посмотреть, что там, хотя я просила его, чтобы он держался подальше от дома колдунов! Чонси не подумал посмотреть, куда ведет след, но он считает, что след ведет в лещину.

Вот что я вам скажу, миссис Кори, они не такие были, как мы, и, я думаю, черный Уилбер Уэйтли заслужил свой конец, вы только вспомните, как он родился. Не человек он, вот что я вам скажу, и, думается мне, старик Уэйтли вырастил в своем доме что-то совсем нечеловеческое. В Данвиче много водится нечисти, хоть мы ее не видим… живут тут… но не люди они, и нам нечего ждать от них добра.

Ночью мы слышали шум, миссис Кори, а под утро, Чонси говорит, стали орать козодои. Громко они орали, и знаете где, в лещине Холодного Ручья. Чонси никак не мог заснуть. А потом ему показалось, будто он слышал кого-то в доме колдуна Уэйтли… скрип какой, что ли, будто кто-то открывает большой ящик. Ну, и не спал он до утра, все прислушивался, а рассвело, так он сразу же пошел к Уэйтли посмотреть, что там такое. Много он там увидел, миссис Кори, так я вам скажу! Не к добру это. Думается мне, надо всем мужчинам собраться вместе и что-то сделать. Чудится мне нехорошее, верно, время мое пришло, хотя один бог знает, когда и чей черед.

А ваш Лютер посмотрел, куда следы ведут? Нет? Ну, миссис Кори, коли они были на этой стороне лещины и никто еще у вас там не объявился, тогда, верно, в лещину, он в лещину пошел. Должно быть, так и есть. Я всегда говорила, лещина Холодного Ручья – плохое место. Козодоев там как светляков, и ведут они себя не как божьи твари. Недаром говорят, будто там можно услышать много непонятного, если встать на нужном месте между скалой и Медвежьей Берлогой…

Около полудня три четверти всех мужчин и юношей Данвича шли по дорогам и лугам между руинами Уэйтли и лещиной Холодного Ручья, в ужасе глядя на огромные следы, на покалеченных коров Бишопа, на разгромленную ферму, на затоптанный луг и дороги. Что бы ни было ниспослано на землю, оно отправилось в мрачное ущелье, потому что все деревья на берегу были погнуты и поломаны, а широкая дорога превратилась в опасные болота, укрытые подлеском. Похоже было, будто дом унесла лавина, и он оказался у подножия почти вертикального склона. Наверх не доносилось ни звука, зато поднималась непонятная вонь, поэтому неудивительно, что мужчины предпочли остаться на краю утеса и спорить, нежели сойти вниз и смело двинуться против кошмарного циклопа в его логове. Три пса, которые сопровождали людей, поначалу остервенело лаяли, но чем ближе они подходили к лещине, тем становились тише и трусливее. Кто-то позвонил в «Эйлсбери транскрипт», однако редактор, привыкший к страшным слухам из Данвича, только и сделал, что состряпал смешную заметку в несколько строк, вскоре перепечатанную другими газетами.

В тот вечер все жители Данвича, придя домой, постарались понадежнее забаррикадировать дома и сараи. Нечего и говорить, что ни одной коровы не осталось на лугу. А в два часа ночи ужасающая вонь и отчаянный лай собак разбудили семейство Элмера Фрая, которое жило на восточной стороне лещины Холодного Ручья, и они сошлись на том, что снаружи слышится шуршание или плеск. Миссис Фрай предложила позвонить соседям, и Элмер уже готов был с ней согласиться, как их дискуссии был положен конец. Кто-то принялся ломать деревянные стены сарая. Почти сразу же раздались страшные крики коров и громкий топот. Собаки пустили слюни и прижались к ногам онемевших от страха людей. Повинуясь привычке, Фрай зажег фонарь, но он знал, что смерти подобно идти теперь из дома. Дети и женщины тихонько хныкали, удерживаемые от рыданий во весь голос рудиментарным инстинктом, подсказывавшим им, что их жизнь зависит от их молчания. Наконец крики в сарае сменились жалобными стонами, и вновь люди услышали треск и грохот падающих стен. Члены семейства Фраев, собравшиеся в гостиной, не смели пошевелиться, пока шум не стих в лещине Холодного Ручья. Тогда, не обращая внимания на скорбные стоны животных и демонические крики козодоев, Селина Фрай подошла к телефону и всем рассказала о втором этапе обрушившегося на Данвич кошмара.

На другой день охваченные паническим страхом люди приходили молчаливыми группами посмотреть на дьявольский погром. Два гигантских разрушительных следа тянулись из лещины к ферме Фраев. Чудовищные круги отпечатались на голой земле. Одной стены старого красного сарая как не бывало. Из стада коров в живых осталась лишь четверть хоть на что-то похожих животных. Да и эти уцелели фрагментарно, поэтому их пришлось пристрелить. Эрл Сойер предложил обратиться за помощью в Эйлсбери и Аркхем, однако остальные решили, что это бесполезная трата времени. Старый Зебулон Уэйтли из ветви, балансировавшей между процветанием и угасанием, неожиданно и угрожающе заговорил об обрядах, которые необходимо совершить на вершинах гор. Он происходил из семьи, не забывшей старые обычаи, и его воспоминания о пении в каменных кругах не были связаны исключительно с Уилбером и его дедом.

Темнота сошла на испуганную деревню, которая оказалась не в силах организовать какое бы то ни было сопротивление. В нескольких случаях тесно связанные между собой семьи соединились под одной крышей в ожидании неизбежного, но в основном повторилось то, что было накануне, то есть люди баррикадировали дома, непонятно зачем заряжали мушкеты и держали под руками вилы. Однако ничего не произошло, разве только в горах шумело, и наутро многие решили, что кошмар как неожиданно начался, так и закончился. Нашлись даже смельчаки, которые предложили наступательную операцию на лещину, правда, они не посмели показать пример храбрости трусоватому большинству.

Наступила ночь, и вновь жители забаррикадировали свои дома, но уже не объединялись под одной крышей. Утром семейства Фрая и Сета Бишопа сообщили о неспокойном поведении собак, а также о шуме и вони, а ранние охотники за новостями с ужасом рассказали о новых чудовищных следах вокруг Сторожевой горы. Обе стороны дороги, как прежде, представляли собой что-то нечеловечески ужасное, и следы вели в двух противоположных направлениях, как будто гора сошла с места в лещине Холодного Ручья и вернулась обратно той же дорогой. Тридцатифутовая полоса покореженного кустарника поднималась круто вверх, и искатели едва не потеряли дар речи, когда увидели, что даже отвесные склоны не помеха неумолимой напасти. Что бы ни представляло собой данвичское чудовище, оно могло одолеть любой подъем, и искатели более безопасными тропами поднялись на вершину посмотреть, где оно закончило свой путь… или скорее повернуло обратно.

Как раз тут, возле каменного стола, Уэйтли обыкновенно жгли свои дьявольские костры и пели дьявольские песни в Вальпургиеву ночь и в День Всех Святых. Сейчас камень оказался в середине огромного перекопанного пространства, и его немного вогнутая поверхность была покрыта толстым слоем чего-то липкого и вонючего, что оставалось на полу разрушенного дома Уэйтли после исчезновения оттуда чудовища. Мужчины переглядывались и бормотали ругательства. Потом они поглядели вниз. Чудовище, по всей очевидности, спустилось с горы той же дорогой, какой на нее поднялось. Делать какие-то предположения казалось делом бессмысленным. Здравый смысл, логика и естественное обоснование поступков были здесь ни при чем. Только Зебулон, не входивший в эту группу, мог бы правильно оценить ситуацию и предложить приемлемое объяснение.

Ночь в четверг началась как обычно, однако закончилась куда менее приятно. Козодои в лещине орали с такой силой, что многие не могли заснуть, а около трех часов утра у всех тревожно зазвонили телефоны. Снимавшие трубку слышали обезумевший от страха крик:

– Помогите! О нет! Господи…

И некоторым казалось, что едва смолкал крик, как они слышали грохот. И всё. Никто не посмел ничего предпринять, и никто до самого утра не знал, откуда звонили. Потом один из слышавших крик позвонил всем подряд и выяснил, что не отвечает семейство Фрая. Через час стала известна страшная правда, когда торопливо собравшаяся группа вооруженных мужчин отправилась к дому Фрая возле лещины. Зрелище было ужасное, но не неожиданное. Они опять увидели покореженные деревья и круглые следы, но никакого дома не было и в помине. На его месте они нашли вмятину, похожую на половинку яичной скорлупы, но среди руин не оказалось никого, ни живого, ни мертвого. Только запах и дегтярная слизь. Семья Элмера Фрая покинула Данвич.

VIII

Тем временем более тихая, но духовно куда более мучительная стадия данвичского кошмара разворачивалась в Аркхеме за запертой дверью комнаты с книжными стеллажами. Непонятная рукопись, возможно дневник Уилбера Уэйтли, отправленный на расшифровку в университет Мискатоника, породил много волнений и споров среди знатоков как старых, так и современных языков. Даже буквы, несмотря на их сходство с полузабытым арабским письмом Месопотамии, были совершенно незнакомы специалистам. Окончательное заключение лингвистов гласило, что в представленном тексте использован искусственный алфавит, похожий на шифр, хотя обычные методы расшифровки не дали результата ни на одном из известных языков. Старинные книги, вывезенные из дома Уэйтли, хотя и были исключительно интересными и многообещающими для новых и страшных открытий философов и других ученых, в этом случае оказались бесполезными. Одна из них, тяжелый том с металлической застежкой, тоже оказалась написанной на непонятном языке, но совсем на другом, более напоминающем санскрит. Старый гроссбух попал в единоличное ведение доктора Армитейджа, во‐первых, из-за его особого интереса к Уэйтли и, во‐вторых, из-за его широких лингвистических познаний в мистических текстах, как совсем старых, так и средневековых.

Армитейджу пришло в голову, что язык, на котором писали Уэйтли, может быть тайным языком какого-нибудь запрещенного культа, сохранившего его с давних времен и унаследовавшего множество обрядов и традиций от сарацинских колдунов. Впрочем, он не считал эту мысль очень важной, ибо необязательно знать происхождение символов, если, как он подозревал, они используются в качестве шифра на современном языке. Он был убежден, что, принимая во внимание количество текста, писавший вряд ли взваливал на себя лишние трудности в виде чужого языка, если только не вносил в текст формулы и заклинания. И доктор Армитейдж пошел в наступление на рукопись, предварительно решив, что ее язык может быть только английским.

Доктор Армитейдж знал, благодаря неудачам своих коллег, что загадка и трудная, и сложная и бесполезно даже пытаться применять к ней простой ключ. Всю вторую половину августа он пополнял свои знания криптографии, используя богатые ресурсы своей библиотеки и проводя ночь за ночью в тайнописях «Polygraphiaе» Тритемия, «De Furtivis Literarum notis» Жанбаттисты Порта, «Traicté des Chiffres» Де Виженера, «Cryptomenysis Patefacta» Фальконера, трудов Дэвиса и Тикнеса восемнадцатого столетия, а также более или менее современных авторитетов, таких, как Блейр, фон Мартен и «Kryptographik» Клюбера. Перемежая изучение книг с атаками на рукопись, он в конце концов пришел к выводу, что имеет дело с одной из самых хитрых и остроумных криптограмм, в которой многие листы расположены как таблица умножения, и смысл текста скрыт за произвольными ключевыми словами, известными лишь посвященному. Более старые авторитеты оказались полезнее современных, и Армитейдж сделал вывод, что код рукописи принадлежит далекой древности и, несомненно, изменялся под влиянием экспериментаторов-мистиков. Несколько раз он думал, что разгадка совсем близко, и его вновь отбрасывали назад непредвиденные препятствия. Потом наступил сентябрь, и тучи рассеялись. Определенные буквы в определенных частях рукописи были точно и безошибочно идентифицированы, и оказалось, что текст действительно писан по-английски.

Вечером второго сентября, взяв последний высокий барьер, доктор Армитейдж в первый раз прочитал большой кусок из писаний Уилбера Уэйтли. Это на самом деле оказался дневник, в чем никто не сомневался, и его стиль ясно демонстрировал одновременно оккультную эрудицию и абсолютное невежество странного автора. Едва ли не первой доктор Армитейдж расшифровал запись от двадцать шестого ноября 1916 года, которая его очень обеспокоила. Он вспомнил, что Уилберу в то время было три с половиной года, а выглядел он на все двенадцать или тринадцать.


«Сегодня изучал АКЛО для Субботы, – читал он, – и, похоже, на нее отвечают из гор, а не из воздуха. Кажется, тот, что наверху, обгоняет меня быстрее, чем я думал, и, похоже, у него совсем нет земных мозгов. Убил пса Джека, принадлежавшего Эламу Хатчинсу, когда он чуть было не укусил меня, и Элам сказал, что убил бы меня, если бы мог. Думаю, он не убьет. Вчера вечером дед заставлял меня повторять формулу ДХО, и мне показалось, что я видел внутренний город возле двух магнетических полюсов. Пойду туда, когда земля очистится, если смогу правильно сказать формулу ДХО-ХНА. Те, что из воздуха, сообщили мне в субботу, что пройдут годы, прежде чем я смогу очистить землю. Наверное, дед уже умрет к тому времени, так что надо получше запомнить углы уклонов и все формулы между ИР и НХХНГР. Те, что извне, помогут, только им не стать видимыми без человеческой крови. Тот, что наверху, вроде такой, как надо. Я вижу его немного, когда делаю правильный знак или кидаю в него порошком Ибн Гази, и он похож на тех, которые бывают в Вальпургиеву ночь на Горе. Другое лицо, наверное, сотрется немного. Интересно, каким я буду, когда земля очистится и на ней не останется ни одного человека. Тот, который пришел с субботней АКЛО, сказал, что я могу стать больше похожим на тех, что извне, если буду как следует работать».

Когда наступило утро, доктор Армитейдж был в холодном поту от страха и бессонной ночи. Он ни на минуту не отрывался от дневника, дрожащими руками торопливо переворачивал страницу за страницей в свете электрической лампы и едва успевал расшифровывать записи. Испуганный, он позвонил жене и сказал, что не придет домой, а когда она принесла ему из дома завтрак, он не смог проглотить ни ложки. Весь следующий день он продолжал читать, недовольно останавливаясь, только если требовался новый шифр. Ланч и обед ему принесли в библиотеку, но есть он был не в состоянии. В середине следующей ночи он заснул в своем кресле, однако вскоре его разбудили кошмары, почти такие же ужасные, как правда об угрозе человечеству, которую он разгадал.

Утром четвертого сентября к нему заглянули профессор Райс и доктор Морган и ушли от него с посеревшими лицами и дрожа от страха. Вечером он лег в постель, но почти не спал. В среду, на другой день, доктор Армитейдж возвратился к рукописи и принялся выписывать из нее куски расшифрованного текста. Вечером он поспал немного в мягком кресле, не покидая свой кабинет, но еще до рассвета вновь засел за рукопись. Незадолго до полудня его врач доктор Хартвелл зашел к нему и стал настаивать на отдыхе. Доктор Армитейдж отказался, заявив, что для него жизненно необходимо прочитать дневник до конца, и обещал все рассказать в свое время. Вечером, едва стемнело, он закончил свою страшную работу и, измученный, откинулся на спинку кресла. Принеся ему обед, жена обнаружила его в полукоматозном состоянии, однако он был в сознании настолько, чтобы прогнать ее, едва заметив, что ее глаза прикованы к заметкам, которые он делал в последние дни. С трудом поднявшись, доктор Армитейдж собрал их, запечатал в большой конверт и положил во внутренний карман пиджака. Ему хватило сил добраться до дома, однако он так явно нуждался в медицинской помощи, что тотчас вызвали доктора Хартвелла. Когда доктор уложил его в постель, он все шептал и шептал:

– Господи, что же делать?

Доктор Армитейдж заснул, однако в течение следующего дня часто терял сознание. Хартвеллу он ничего не объяснил, однако, приходя в себя, настаивал на срочной встрече с Райсом и Морганом. Другие его высказывания были совершенно непонятны окружающим, ибо он со страхом сообщал о том, что кого-то надо уничтожить в запертом доме, или делал еще более фантастические заявления о грядущем уничтожении земных людей, животных и растений какой-то ужасной старой расой из другого измерения. Он кричал, что мир пребывает в опасности, так как Старый Народ пожелал обезлюдить его и перетащить на другую планету или в другую фазу пространства, из которой он выпал много вечностей назад. В другое время он требовал принести ему «Necronomicon» и «Daemonolatreia» Ремигия, где он надеялся отыскать некую формулу, с помощью которой сможет предотвратить беду.

– Остановите их! Остановите их! – кричал он. – Уэйтли задумали впустить их к нам, и самый страшный еще жив! Скажите Райсу и Моргану… мы должны что-то предпринять… мы не будем действовать вслепую, я знаю, как сделать порошок… Его не кормили со второго августа, когда Уилбер нашел тут свою смерть, и в его состоянии…

Однако доктор Армитейдж был, несмотря на свои семьдесят три года, довольно крепок физически, поэтому ему достаточно было отоспаться ночь, и его не скрутила настоящая лихорадка. В пятницу он проснулся поздно, с ясной головой, но обуреваемый страхом и удрученный непосильной ответственностью за жизнь человечества. В субботу днем он почувствовал себя настолько окрепшим, что отправился в библиотеку и встретился там с Райсом и Морганом, и остаток дня и весь вечер трое мужчин мучили свои мозги в отчаянных спорах и самых невероятных предположениях. Странные и страшные книги были во множестве сняты с полок и вытащены из надежных хранилищ, и ученые с лихорадочной торопливостью выписывали из них бессчетные диаграммы и формулы. О скептицизме и речи не могло идти. Все трое видели тело Уилбера Уэйтли, простертое на полу того самого здания, где они теперь сидели, и после этого ни у одного из них не возникло желания рассматривать дневник как бред сумасшедшего.

Мнения разделились по другому поводу – надо ли ставить в известность массачусетскую полицию. В конце концов решено было этого не делать. Не всему могли поверить люди, не видевшие труп, и это станет очевидно в ближайшем будущем. Поздно вечером ученые разошлись, не выработав четкого плана действий, однако все воскресенье Армитейдж сравнивал формулы и смешивал химические вещества, раздобытые им в университетской лаборатории. Чем больше он вникал в дьявольский дневник, тем больше сомневался в эффективности материальных средств воздействия на существо, оставшееся в запертом доме Уилбера Уэйтли и угрожающее жизни на Земле, на то существо, которое было неизвестно ему и могло вырваться наружу в ближайшие часы, чтобы стать памятным данвичским кошмаром.

Понедельник был для доктора Армитейджа таким же, как воскресенье, поскольку его задача требовала бесконечных исследований и опытов. Дальнейшее чтение чудовищного дневника вносило изменения в первоначальный план действий, но доктор Армитейдж знал, что, даже завершив работу, он не сможет быть до конца уверенным в успешном результате. Ко вторнику у него окончательно созрело решение, так как он понял, что ему не миновать поездки в Данвич в течение ближайшей недели. А в среду случилось самое страшное. Случайно заглянув в нижний угол газеты «Аркхем адвертайзер», он обратил внимание на короткую заметку, пришедшую из агентства Ассошиэйтед Пресс и сообщавшую о невиданном чудовище, недавно объявившемся в Данвиче. Испуганному Армитейджу хватило сил позвонить Райсу и Моргану. Далеко за полночь они обсуждали, как им поступить, и следующий день все трое провели в стремительных сборах. Армитейдж знал, что ему придется иметь дело с могущественными силами, однако не видел другого способа уничтожить зло, сотворенное до него другими.

IX

Утром в пятницу Армитейдж, Райс и Морган отправились на машине в Данвич и приехали в деревню около часа дня. День выдался теплый, но в этих нездоровых местах даже под ярким солнцем не исчезал необъяснимый ужас перед колоколоподобными горами и их глубокими лесистыми лещинами. То на той, то на другой горе ученые замечали мрачную каменную колонну на фоне синего неба. По страху, который не могли скрыть люди в магазине Осборна, они поняли, что случилось нечто ужасное, и вскоре им рассказали об уничтожении дома и семьи Элмера Фрая. Весь день они ездили по Данвичу, расспрашивали жителей и с ужасом осматривали ни на что не похожие руины, покрытые черной слизью, покалеченный скот Бишопа, дьявольские следы во дворе Фраев и широкие полосы покореженной земли в разных местах Данвича. След, который вел на вершину и с вершины Сторожевой горы, показался Армитейджу особенно важным, и он уделил много внимания зловещему камню, похожему на алтарь.

Наконец ученые, которым стало известно о приехавших утром полицейских из Эйлсбери, которых послали в Данвич в ответ на сообщение о трагедии семьи Фраев, решили повидаться с ними и сравнить свои впечатления. Однако это оказалось легче решить, нежели сделать, поскольку никаких полицейских нигде не было видно. В машине их явилось пятеро, но машина стояла пустая возле развалин во дворе Фраев. Местные жители, которые разговаривали с полицейскими, поначалу тоже ничего не поняли, а потом старый Сэм Хатчинс задумался и побледнел. Он толкнул локтем Фреда Фарра и показал на сырую глубокую лещину неподалеку.

– Господи, – пробормотал он, – я же им говорил, чтобы они туда не ходили. Не думал я, что они посмеют туда идти, когда там эти следы и вонь и козодои вопят по ночам…

И ученые, и местные жители содрогнулись и сразу же инстинктивно прислушались, затаив дыхание. Армитейдж, теперь уже реально столкнувшись с чудовищем и его делами, пришел в ужас от ощущения страшной ответственности за происходящее. Скоро ночь, и тогда гигантское чудовище снова будет грозить людям. Negotium perambulans in tenebris… Старый библиотекарь произнес вслух формулу, которую он запомнил, и взял в руки бумаги, где была записана другая формула, которую он не запомнил. Его фонарик исправно работал. Райс, державшийся поблизости, достал из портфеля металлический распылитель, какие обычно используют для уничтожения вредных насекомых, а Морган расчехлил ружье, казавшееся ему более надежным, хотя коллеги и предупреждали его, что никакое огнестрельное оружие здесь не годится.

Армитейдж, читавший ужасный дневник, отлично знал, чего надо ждать, однако ему даже намеком не хотелось еще больше пугать жителей Данвича. Он рассчитывал победить чудовище, не раскрывая миру его суть. Когда начали сгущаться тени, жители понемногу разошлись по домам, торопясь забаррикадироваться, хотя уже получили достоверные доказательства, что никакие замки и запоры не в силах устоять перед чудовищем, легко валящим деревья и крушащим дома. Они покачали головами на предложение ученых поставить заграждение на руинах дома Фраев возле лещины и ушли, не рассчитывая еще раз встретиться с ними.

В горах вечером вновь поднялся шум и грозно закричали козодои. В конце концов порыв ветра испортил свежий ночной воздух, принеся из лещины Холодного Ручья ту самую вонь, которую трое дозорных уже познали, стоя над умирающим, прожившим пятнадцать с половиной человеческих лет. Однако ожидаемое чудовище не явилось. Кто бы ни был в лещине, он выжидал свое время, и Армитейдж сказал коллегам, что смерти подобно пытаться одолеть его в темноте.

Потом наступило утро, и шум стих. День был серый и хмурый, то и дело начинал накрапывать дождик, и тяжелые черные тучи собирались на северо-западе за горами. Приехавшие из Аркхема ученые не знали, что делать дальше. Найдя укрытие в одной из двух уцелевших построек на дворе Элмера Фрая, они спорили, что им предпочесть – мудрое ожидание или атаку на неизвестное чудовище, прячущееся в лещине. Дождь усиливался. Потом вдалеке послышались раскаты грома. Сверкнула зарница. Совсем рядом на мгновение вспыхнула раздвоенная молния, словно ей не терпелось заглянуть в проклятую лещину. Небо быстро темнело, и городские дозорные надеялись, что гроза не будет долгой.

Все еще было пасмурно и темно, когда всего через час или даже меньше с дороги послышался нечеткий говор. Мгновением позже горожане увидели группу испуганных мужчин, не больше дюжины, которые вопили на бегу и истерически рыдали. Тот, что бежал впереди, прокричал какие-то слова, и ученые встрепенулись, едва они поняли их смысл.

– О господи боже мой! – выкрикивал мужчина. – Опять пришел, теперь днем! Он там… Там он… Идет… Только бог знает, что с нами со всеми будет!

Он замолчал, и его рыдания подхватил другой житель Данвича:

– Час назад у Зеба Уэйтли зазвонил телефон. Это была миссис Кори, жена Джорджа, они живут на пересечении дорог. Она сказала, что мальчишка, который у них работает, Лютер, бежал с коровами от грозы и увидел поваленные деревья у выхода из лещины… с другой стороны… и вонь там была в точности как в тот день, в понедельник, когда он в первый раз напал на следы. Еще она сказала, что он сказал, будто он слышал шорох или плеск и тотчас деревья стали валиться набок, и кусты тоже, а ему послышалось тяжелое чавканье в грязи. И знаете, Лютер никого там не разглядел, только видел, как деревья валятся.

А потом, – продолжал он, – возле Епископского ручья, который по другую сторону дороги, он услышал, как трещит и ломается мост. Он говорит, будто хорошо это слышал. Но он никого не видел, только падающие деревья и кусты. А потом раздался свист на Сторожевой горе… Лютер не побоялся подняться на вершину, откуда доносился свист, и осмотреться. Там под ногами у него было болото, над головой – черное небо. Дождь-то смыл все следы. А на выходе из лещины, где полегли деревья, следы еще оставались, и они были в точности такими, какие он видел в понедельник.

На этом месте его перебил первый мужчина, который никак не мог успокоиться:

– Не в этом дело сейчас… Это всего лишь начало. Зеб всем нам сказал, чтобы мы были настороже, когда позвонил Сет Бишоп. Его экономка Салли закатила истерику… сказала, что видела поваленные деревья возле дороги, и еще, что слышала пыхтенье, так, верно, слон дышит. Оно направлялось к дому. Потом она учуяла вонь, и ее мальчишка Чонси крикнул, что вонь такая же, как была, когда в понедельник разрушился дом Уэйтли. И все псы как залают!..

А потом она страшно закричала и сказала, что тот, который шел по дороге, ввалился во двор, будто буря поднялась, но ведь ветра никакого не было. Все мы слушали, затаив дыхание. А потом Салли опять завопила, будто баррикады на дворе как не бывало, но все равно никого не видно. И тут мы услышали крик Чонси и старого Сета Бишопа, потом Салли, и дом обрушился, хотя ни молнии не было, ни ветра, ничего, только кто-то большой стал бросаться на переднюю стену, и раз бросался, другой, но вы бы все равно никого там не увидели. А потом… потом…

Морщины на всех лицах словно стали глубже, но потрясенный Армитейдж все же попросил говорившего продолжать.

– Ну, потом… Салли потом закричала: «Спасите, в стене дыра!» И мы все слышали грохот и крики… в точности такие, как когда был разрушен дом Элмера Фрая, лишь…

Он замолчал, и заговорил еще один мужчина из толпы:

– Это все. Больше не было ни звука. Тишина. Ну, мы собрали побольше здоровых мужчин и пошли к Кори, а по дороге решили спросить вас, что же нам делать, если только это не божье возмездие, которого уж точно ни одному смертному не избежать.

Армитейдж понял, что пришло время действовать, и твердо заявил испуганным фермерам:

– Нам, ребята, надо идти за ним. – Он старался, чтобы его голос звучал по возможности уверенно. – Думаю, у нас есть шанс извести его. Вы знаете, что Уэйтли были колдунами… Так что это чудовище – результат их колдовства, и убить его можно тоже только колдовством. Я читал дневник Уилбера Уэйтли и еще некоторые из тех страшных старых книг, которые он тоже читал, и мне кажется, я знаю, каким заклинанием можно заставить его уйти. Конечно, мы не можем быть до конца уверены, но почему бы нам не попытаться? Чудовище невидимо… Я так и думал… но у нас в распылителе есть порошок, от которого он сразу нам покажется. Мы его используем потом. Это чудовище ужасное, но останься Уилбер жив, оно было бы еще ужаснее. Вы даже не представляете, какой опасности избежала земля. Пока мы должны сразиться всего лишь с одним чудовищем, и оно никак не может размножиться. Однако оно может причинить нам много вреда, поэтому нельзя медлить ни минуты.

Надо идти к нему… И сначала мы пойдем к разрушенному дому. Показывайте дорогу… Я не знаю, как тут у вас, но мне кажется, должен быть короткий путь. Правильно?

Мужчины поколебались некоторое время, и Эрл Сойер, тыча грязным пальцем в утихающий дождь, тихо сказал:

– Самое быстрое – это пересечь нижний луг, перейти ручей, потом подняться вверх по лесу. Вы выйдете на верхнюю дорогу, а там дом Сета совсем рядом… чуть в сторону.

Армитейдж вместе с Райсом и Морганом зашагали в указанном направлении, и за ними медленно последовали мужчины Данвича. Небо просветлело, и было очевидно, что гроза заканчивается. Когда Армитейдж случайно повернул не в ту сторону, Джо Осборн окликнул его, а потом сам пошел вперед. Побеждали смелость и уверенность в себе, хотя почти отвесный лесистый склон и фантастические старые деревья, между которыми пришлось пробираться, словно по крутой лестнице, устроили людям жестокую проверку.

Что бы там ни было, но когда они выбрались на раскисшую дорогу, на небе показалось солнышко. Дом Сета Бишопа был уже близко, о чем говорили поваленные деревья и непонятные, но уже известные следы. Еще несколько минут, и они подошли к развалинам. Все было как с Фраями. Ни живых, ни мертвых среди балок и досок дома и сараев. Никто не хотел задерживаться тут, среди липких вонючих следов, и мужчины, не раздумывая, повернули к цепи отвратительных следов, которая вела к развалинам Уэйтли и дальше к Сторожевой горе.

Проходя мимо фермы Уилбера Уэйтли, все заметно содрогнулись и засомневались в своих силах. Дело нешуточное разрушить такой большой дом, и хотя того, кто это сделал, не видно, власть у него дьявольская. Возле Сторожевой горы следы сошли с дороги и появилась новая полоса поваленных деревьев, в точности такая же, как прежняя, что отмечала путь чудовища на вершину и обратно вниз.

Армитейдж достал довольно сильный карманный бинокль и навел его на крутой зеленый склон. Вскоре он передал его Моргану, у которого зрение было получше. Морган стал смотреть в него и вдруг, вскрикнув, отдал бинокль Эрлу Сойеру, показывая пальцем на какую-то точку вдали. Подобно всем людям, непривычным к подобным инструментам, Сойер замешкался, но в конце концов с помощью Армитейджа отфокусировал линзы и тотчас закричал не хуже Моргана:

– Боже всемилостивейший, трава и кусты движутся! Оно идет наверх… медленно… ползет… почти на вершине сейчас, один бог знает зачем!

Паника охватила присутствующих. Одно дело – преследовать нечто безымянное, но совсем другое дело – найти его. Заклятия должны сработать… а если нет? Данвичцы принялись расспрашивать Армитейджа, что он знает о чудовище, но его ответы никого не успокоили. В непосредственной близости других фаз Природы и совершенно немыслимого существа все ощущали себя вне разумного опыта человечества.

X

В конце концов трое ученых из Аркхема – старый, с белой бородой доктор Армитейдж, коренастый, с проседью профессор Райс и моложавый доктор Морган – отправились на гору одни. После довольно долгого и терпеливого объяснения, как настраивать бинокль и как им пользоваться, они отдали его испуганным данвичцам, оставшимся стоять на дороге, а сами полезли наверх под неотступным присмотром увеличительных стекол.

Дорога оказалась нелегкой, и Армитейдж мог одолевать ее только с помощью своих коллег. Высоко над головами смельчаков волновалось большое болото, по мере того как его дьявольский создатель с медлительностью улитки продвигался вперед. Было совершенно очевидно, что преследователи его догоняли.

Когда маленькая группа круто свернула с пути, бинокль был в руках Куртиса Уэйтли – из неугасающих Уэйтли. Он сказал остальным, что ученые люди, видимо, хотят залезть на соседнюю вершину, которая возвышалась над болотистой полосой довольно далеко от того места, где были последние поломанные кусты. Так это и оказалось. На глазах данвичцев они одолели небольшой подъем чуть-чуть позже невидимого чудовища.

Потом Уэсли Кори, который смотрел в бинокль, закричал, что Армитейдж достал распылитель и теперь надо ждать результата. Мужчины переглянулись и зашевелились, вспомнив, что невидимое чудовище должно стать ненадолго видимым. Двое или трое закрыли глаза, но только не Куртис Уэйтли, который вернул себе бинокль и торопливо настроил его. Он увидел, что у Райса, так как ученые оказались выше чудовища и позади него, появилась отличная возможность с наибольшей отдачей использовать свой распылитель.

Те, у которых бинокля не было, разглядели лишь неожиданно появившееся серое облако – с дом средних размеров – возле самой вершины. Тут Куртис с отчаянным криком уронил бинокль в грязь, в которой они утопали по колено. Он весь скорчился и упал бы, не поддержи его двое или трое мужчин.

– Ох, ох, всемогущий боже… это… это…

Все обрушились на него с вопросами, и лишь Генри Уилер нагнулся за биноклем, поднял его и насухо вытер. Куртис никак не мог прийти в себя, и даже отрывочные пояснения давались ему с трудом:

– Оно больше сарая… все из перекрученных веревок… похоже как будто на куриное яйцо, но такое большое… и ноги, ноги похожи на щупальца… они наполовину исчезают. Когда оно идет… в нем нет ничего твердого… похоже на желе с веревками… и всюду огромные выпученные глаза… десять или двадцать ртов или трубок со всех сторон… они большие, как дымоходы, и все время открываются и закрываются… серые с синими и красными кругами… а еще, боже всемогущий, наверху у него пол-лица!

Это последнее почему-то особенно сильно поразило беднягу Куртиса, и он лишился чувств, ничего больше не сказав. Фред Фарр и Билл Хатчинс оттащили его на обочину и уложили на сырую траву. Генри Уилер, весь дрожа, навел бинокль на гору. Он увидел три крошечные фигурки, бежавшие что было мочи на вершину. И все… Больше ничего не было. Неожиданно все обратили внимание на шум в лещине и в кустах на Сторожевой горе. Это подали голос козодои, и в их быстро крепнущем хоре слышалось напряженное и недоброе ожидание.

Бинокль взял Эрл Сойер и сообщил, что три человека стоят на самом верху, на одном уровне с алтарным камнем, но не рядом с ним. Один человек, говорил он, через определенные промежутки времени вздымает руки над головой, и, когда он это говорил, данвичцы услышали негромкое пение вдалеке, сопровождавшее движения рук. Причудливая фигурка на вершине горы наверняка представляла собой нелепое и внушительное зрелище, однако ни один из смотревших не был в состоянии оценить эстетическую сторону действа.

– Верно, он творит заклинание, – прошептал Уилер, поднося бинокль к глазам.

Козодои надрывались от крика, однако ритм их воплей не совпадал с тем, что происходило на глазах данвичцев.

Неожиданно потемнело, хотя ни туч, ни облаков видно не было. Это странное явление заметили все данвичцы. Внутри гор начал нарастать ропот, который непонятным образом смешивался с ропотом, который шел от неба. Сверкнула молния, и ничего не понимающие люди напрасно искали приметы бури. Ученые из Аркхема пели все громче, и Уилер увидел в бинокль, что теперь они все в определенном ритме вздымали руки к небу. С какой-то отдаленной фермы доносился отчаянный лай собак.

Тьма становилась все гуще, и данвичцы с удивлением посмотрели на небо, яркая голубизна которого, сгущаясь до черноты, давила на гудящие горы. Потом опять сверкнула молния, еще ярче, чем раньше, и данвичцы увидели в ее свете туман над алтарным камнем. В ту минуту, правда, никто не смотрел в бинокль. Козодои продолжали кричать через неравные промежутки времени, и всем было ясно, что грядет нечто страшное, пока еще таящееся в воздухе.

Неожиданно они услыхали глубокие хрипловато-надтреснутые звуки, которые никогда не сотрутся из памяти слышавших их. Эти звуки не могли быть человеческими, потому что человеческое горло не в силах издать ничего подобного. Можно было бы подумать, что они выходят из подземелья, если бы они не рождались, как все безошибочно определили, на алтарном камне на вершине горы. Впрочем, звуками это назвать было нельзя, потому что они страшным инфрабасовым голосом взывали к самым дальним тайникам сознания и страха, а не к уху, и все же иначе их не назовешь, поскольку они совершенно определенно слагались в полупонятные слова. Они были громкими… громче, чем грохот и гром, сквозь которые прорывались… но исходили они от невидимого существа. А так как воображение всегда может подсказать соответствующий источник из мира невидимых существ, то люди, которые и так жались друг к другу, встали еще теснее и замерли, словно в ожидании удара.

– Игнаайих… игнаайих… поду’нгха… Йог-Сотот… – разносилось в воздухе громкое карканье. – Т’бдмш… в’яая – н’гркдл’лх…

На этом месте речь изменила существу, словно оно переживало тяжелое психическое давление. Генри Уилер схватился за бинокль, однако увидел только три нелепые человеческие фигурки, которые нелепо и торопливо махали руками, продолжая свое заклинание и уже почти доведя его до кульминации. Из каких черных колодцев адского страха, из каких немереных бездн внекосмического сознания или непонятной, долго ждавшей своего часа наследственности доносились эти полупонятные громовые раскаты? Но вот они набрали новую силу и теперь звучали еще страшнее, яснее и неистовее.

– Э-я-я-я-яздеее – е’яаяаяаяаааа… нг’аааааа… нг’ааа… де’тыы… де’тыы… ПОМОГИ! ПОМОГИ!.. от-от-от-ОТЕЦ! ОТЕЦ! ЙОГ-СОТОТ!..

И всё. Мертвенно-бледных данвичцев на дороге шатало от абсолютно английских слов, которые тяжело падали на них из обезумевшей пустоты возле ужасного алтарного камня и которые они слышали в первый и последний раз. Они подпрыгнули, едва раздался ответный оглушительный грохот, едва не расколовший каменные горы. Никто не понял, с неба он или из-под земли. Одна-единственная раздвоенная молния полыхнула из фиолетового зенита на алтарный камень, и большая невидимая волна необыкновенной силы, оставляющая позади себя неописуемую вонь, окатила с горы всю местность кругом. Она с яростью хлестала деревья, траву, кусты и едва не сбила с ног испуганных и полузадохнувшихся людей у подножия горы. Вовсю залаяли вдалеке собаки, зеленая трава и листья стали невиданного нездорового желто-серого цвета, и на поле и лес посыпались трупы гибнущих козодоев.

Вонь скоро выветрилась, однако овощи и сейчас плохо растут в тех местах. До наших дней есть что-то странное и нечестивое на горе и возле нее. Куртис Уилер только тогда вновь пришел в себя, когда ученые из Аркхема не торопясь спустились с горы в лучах солнца, вновь ярко осветившего все кругом. Серьезные и молчаливые, они были потрясены своими видениями, еще более ужасными, чем те, которые приводили в содрогание ожидавших внизу жителей Данвича. На все вопросы они лишь качали головой, не скрыв лишь самое главное.

– Оно навсегда исчезло, – сказал Армитейдж. – Стало тем, чем было раньше, и больше его никогда не будет. В нормальном мире такое невозможно. Оно никак не соответствовало нашим земным понятиям. Похоже было на своего отца… и большая его часть ушла к отцу в какую-то запредельную реальность или неведомое нам измерение вне нашего материального мира, откуда его ненадолго призвали с помощью самых злых заклинаний, какие только известны нечестивым богохульникам.

Все молчали, и как раз в это время чувства начали возвращаться к Куртису Уилеру, так что он обхватил руками голову и застонал. Он вспомнил то, что так его потрясло, и вновь его охватил ужас.

– Ой, ой, господи, пол-лица… всего пол-лица сверху… пол-лица с красными глазами и белыми, как у альбиноса, волосами, и со срезанным, как у всех Уэйтли, подбородком… Само-то похоже на спрута, на сороконожку, на паука, а половина лица у него человеческая и в точности как у колдуна Уэйтли, разве лишь большая, во много ярдов…

Он затих, не имея сил продолжать, тогда как все данвичцы во все глаза смотрели на него в изумлении, которое вполне могло опять стать страхом. И тогда заговорил старик Зебулон Уэйтли, еще помнивший кое-что из старины и до сих пор не открывавший рта.

– Пятнадцать лет назад, – невпопад проговорил он, – я слышал, как старик Уэйтли обещал, что когда-нибудь сын Лавинии назовет имя своего отца на вершине Сторожевой горы…

Его перебил Джо Осборн, чтобы вновь обратиться к ученым мужам из Аркхема:

– Что же это все-таки было и как колдуну Уэйтли удалось вызвать это на Землю?

Армитейдж тщательно подбирал слова:

– Это было… Это было большей частью то, что не принадлежит нашему миру. Оно живет, действует и формируется по другим законам, нежели предписывает наша Природа. Незачем нам вызывать эти силы извне, но дурные люди и дурные секты никак не могут остановиться. Сам Уилбер Уэйтли тоже был таким отчасти… но вполне достаточно, чтобы стать дьяволом и скороспелым чудовищем и уйти, представляя собой ужасное зрелище. Я сожгу его проклятый дневник, а вы поступите дальновидно, если взорвете динамитом здешний алтарный камень и разобьете каменные колонны на других горах. Они привлекают к себе существа, которых так любили Уэйтли… те самые существа, что в любой момент могут уничтожить человечество и утащить Землю в какое-нибудь неизвестное место для неизвестных целей.

Что же до того, – продолжал Армитейдж, – которого мы только что отослали обратно… Уэйтли вырастили его для самого страшного. Оно быстро росло по той же причине, по которой быстро рос Уилбер… но оно превзошло его, потому что в нем было больше неземного. Не надо спрашивать, как Уилбер вызвал его извне. Он его не вызывал. Это был его брат-близнец, но только он больше походил на своего отца.

Цвет из иных миров

К западу от Аркхема много высоких холмов и долин с густыми лесами, где никогда не гулял топор. В узких темных лощинах на крутых склонах чудом удерживаются деревья, а в ручьях даже в летнюю пору не играют солнечные лучи. На более пологих склонах стоят старые фермы с приземистыми каменными и заросшими мхом постройками, хранящие вековечные тайны Новой Англии. Теперь дома опустели, широкие трубы растрескались и покосившиеся стены едва удерживают островерхие крыши.

Старожилы перебрались в другие края, а чужакам здесь не по душе. Никто не прижился на фермах, ни франкоканадцы, ни итальянцы, ни поляки. Как ни старались, ничего у них не получилось. У всех с первых же дней пробуждалась фантазия, и, хотя жизнь текла своим чередом, воображение лишало покоя и навевало тревожные сны. Потому чужаки и спешили уехать, а ведь старый Эмми Пирс не рассказывал им ничего из того, что он помнит о старых временах. С годами Эмми стал совсем чудным, вроде как не в своем уме. Он единственный, кто знает всю правду о прошлом и не боится расспросов, но ему не позавидуешь. Ведь не боится он потому, что его дом стоит на отшибе рядом с полем и проезжими дорогами.

Когда-то по холмам и долинам вилась тропка, которая вела прямо к Окаянной пустоши, но по ней давно перестали ходить, так как здесь проложили другую дорогу, обогнувшую ее с юга. Следы прежней виднеются, несмотря на наступающий лес, и она сохранится, даже когда большая часть низин уйдет под новое водохранилище. Почерневшие деревья вырубят, и проклятая пустошь погрузится в воду. Тайны тех странных дней останутся неразгаданными, вроде тайн старого океана или происхождения Земли.

Когда я отправился по холмам и долинам наметить место для будущего водохранилища, меня предупредили, что это проклятый край. Я услыхал о пустоши в Аркхеме, а поскольку этот старинный городок весь пропитан легендами о ведьмах, то я подумал: видно, речь идет о чем-то таком, о чем бабушки шепчут своим внукам. Да и само выражение «Окаянная пустошь» показалось мне неожиданным и каким-то театральным. Любопытно, как оно попало в предания благочестивых пуритан, подумал я тогда, но, увидев темную чересполосицу долин и склонов, перестал удивляться чему-либо, кроме древних тайн самого края. Я оказался в пустоши утром, но ее застилала густая тень. Деревья росли слишком близко друг к другу, и у них были слишком толстые стволы для здорового леса Новой Англии. Слишком тихо было под их кронами, а земля после долгих лет запустения размякла, опрела и покрылась мхом.

На открытых местах вдоль старой дороги притулились заброшенные фермы. На одних уцелели и дома, и все пристройки, на других – дом и один-два сарая, а иногда в глаза бросались лишь труба или погреб. Там царствовали сорняки и вереск, и в них чудилось что-то неуловимо дикое. Во всем ощущалось беспокойство и вместе с тем уныние, присутствие чего-то нереального, словно неведомая сила исказила перспективу или светотень. Неудивительно, что тут никто не задерживался, в таких местах нельзя жить. Местность напоминала пейзажи Сальватора Розы или гравюру, иллюстрирующую готический роман.

Но окрестности не шли ни в какое сравнение с самой Окаянной пустошью. Я понял это, как только спустился в долину. Никакое иное название ей бы не подошло, да другую впадину так бы и не назвали. Можно подумать, что неизвестный поэт увидел выжженное пространство и отчеканил это определение. Должно быть, пожар уничтожил дома и посевы, но почему на пяти акрах земли с тех пор ничего не выросло и они зияли среди полей и лесов, как страшное, серое пятно? Пустошь раскинулась к северу от старой дороги, заняв клочок земли и по другую сторону. Мне не хотелось к ней приближаться, но мой путь пролегал через долину, и я никак не мог ее обойти. Вокруг не росло ни травинки. Землю застилали груды серой пыли или пепла, почему-то не тронутые порывами ветра. Поодаль стояли чахлые, низкие деревья, а омертвевшие стволы или повалились, или, чернея, догнивали на корню. Я прибавил шаг, заметив раскиданные кирпичи от печной трубы и погреба и черную пасть заброшенного колодца. Его застоявшиеся пары переливались на солнце фантастическими оттенками. Даже темная лесная гряда по сравнению с пустошью казалась благополучной, и меня больше не изумлял боязливый шепот жителей Аркхема. Вблизи не было ни домов, ни развалин – наверное, край с давних пор считался глухим и уединенным. Возвращаясь в сумерках, я не решился вновь пересечь пустошь и добрался до города окольными дорогами. Темное, бескрайнее небо без единого облака усугубляло тревогу, и я почувствовал, как ледяной страх с каждой минутой все глубже проникает мне в душу.

Вечером я спросил стариков об Окаянной пустоши и поинтересовался, что значит выражение «странные времена» и почему о них избегают говорить. Мне отвечали невнятно и сбивчиво, но все же я понял, что речь идет не о старом предании, а о событиях, случившихся всего сорок с лишним лет назад – в восьмидесятые годы. Мои собеседники многое забыли, их воспоминания противоречили одно другому, но можно было догадаться, что в «странные времена» в долине сгорела ферма, а жившая на ней семья то ли исчезла, то ли погибла в огне. Они не ручались за точность своих слов, но все как один просили меня не обращать внимания на бредовые россказни старого Эмми Пирса. Именно поэтому я наведался к нему следующим утром, узнав, что он живет один в полуразвалившейся хижине с густым запущенным садом. Его жилище внушало страх своей ветхостью, от него исходил гниловатый запах, типичный для домов, простоявших слишком долго. Мне пришлось настойчиво стучать. Наконец вышел старик и неуверенно прошаркал к двери. Похоже, мое появление его совсем не обрадовало. Эмми выглядел бодрее, чем я ожидал, но его глаза были как-то странно потуплены, а неряшливая одежда и длинная седая борода красноречиво свидетельствовали о том, что он давно махнул на себя рукой и ни с кем не общается.

Я притворился, будто зашел по делу, надеясь, что он рано или поздно разговорится, рассказал ему о прогулке по окрестностям и задал несколько общих вопросов о здешних краях. Но он сразу сообразил, что к чему, да и вообще оказался неглупым и образованным. В отличие от местных жителей Эмми не возражал против того, что леса и фермы окажутся под водой, хотя, возможно, потому, что его дом стоял у дороги и ему ничего не угрожало. Казалось, он испытывал облегчение оттого, что мрачные долины, которые исходил вдоль и поперек за свою долгую жизнь, наконец исчезнут. Хорошо, что они уйдут под воду, сказал он, но лучше бы их затопило еще в те странные времена. Его сиплый голос перешел в шепот, он наклонился и погрозил кому-то указательным пальцем правой руки.

Так я впервые услышал эту историю. Он тихонько бормотал, а меня не однажды пробирал озноб, хотя день выдался полетнему жарким. Мне часто приходилось прерывать старика и уточнять научные термины, которые он запомнил, прислушиваясь к разговорам ученых, и восстанавливать логику происходившего, так как он многое пропускал. Когда он закончил, я уже не удивлялся, что память его подводила, а другие и вовсе не желали говорить об Окаянной пустоши. Я поспешил вернуться в отель до заката и первых звезд и наутро выехал в Бостон. Ноги моей здесь больше не будет, твердил я себе. Да пропади он пропадом, этот сумрачный край с его вымершей долиной, пеплом и проклятым колодцем. Черт с ними, с его темными тайнами, скоро от них ничего не останется, уйдут на дно, и слава богу. Но даже тогда меня не потянет ночью в окрестные долины, и уж во всяком случае, я не отправлюсь туда при зловещем сиянии звезд. А если мне доведется еще раз побывать в Аркхеме, я ни за что не стану пить тамошнюю воду.

Все началось с метеорита, сказал старый Эмми. В наших местах давным-давно, наверное со времен охоты на ведьм, ни о каких диковинных легендах и слуха не было. В лесные чащи на западе ходили спокойно, а если и боялись чего-либо, то уж не их, а маленького острова в Мискатонике, где дьявол вершил суд возле старого каменного алтаря, который был там еще до индейцев. Ни леса, ни темень в них никого не пугали. Но как-то днем на небо выплыло большое облако, послышались взрывы, а над долиной поднялся столб дыма. К вечеру весь Аркхем знал, что с неба на ферму Нейхема Гарднера упала огромная скала, прямо за колодцем. В ту пору на месте Окаянной пустоши стоял чистый, белый дом Нейхема Гарднера и его окружал цветущий сад.

Нейхем отправился в город рассказать о камне и по дороге завернул к Эмми, которому было сорок лет, поэтому любую странность он запоминал на всю жизнь. На другое утро из Мискатоникского университета приехали три профессора, и Эмми с женой отправились вместе с ними на ферму Нейхема поглядеть на посланца небес, наличие которого пришлось признать даже профессорам. Он лежал на выжженной земле возле колодца, и ученых удивило, что Нейхем назвал камень огромным. Он уменьшился за день, пояснил озадаченный фермер, и указал на выемку в земле и примятую траву у колодца. Ему резонно возразили, что камни не уменьшаются. От метеорита исходил ровный жар, и, по словам Нейхема, ночью он чуть заметно светился. Профессора постучали по нему молотками. Камень оказался непривычно мягким, и они не стали его раскалывать, а отрезали кусок. Он жег руки и никак не остывал, тогда его положили в ведро и повезли в лабораторию. На обратном пути ученые остановились у Эмми. Миссис Пирс обратила внимание, что кусок сплющился и прожег днище, но профессора уже не проявили прежнего скептицизма.

Через день – все это случилось в июне 1882 года – профессора не на шутку встревожились. Заехав по дороге к Эмми, они сообщили ему, что обломок начал выкидывать странные номера и под конец исчез вместе со стеклянной колбой. Ученые упомянули о его чувствительности к кремнию. Опыты повергли их в замешательство. Сначала его разогрели на углях, но он даже не выделил газ. Соединение с раствором борной дало отрицательный результат. Он не реагировал на перепады температуры, в том числе и в кислородно-водородной трубке с гремучим газом. Обломок легко ковался и светился в темноте, но по-прежнему не желал остывать. Вскоре это вызвало в университете настоящий переполох. Спектроскоп выявил в нем полосы необычайных тонов, не похожих ни на один из оттенков цветовой гаммы. Ученые робко заговорили о новых элементах, причудливой оптике и прочих особенностях камня и признали, что столкнулись с неизвестным феноменом.

В ходе опытов обломок соединяли с разными реагентами. Ни вода, ни хлористая кислота на него не подействовали. От азотной кислоты и царской водки он зашипел и стал разбрызгивать плевки. Эмми с трудом припомнил названия, но узнал некоторые растворы, когда я перечислил их в привычном порядке. Там были нашатырный спирт и едкий натр, спирт и эфир, тошнотворный карбон дисульфид и дюжина других. Хотя за это время он стал гораздо легче и немного остыл, его составляющие не изменились, а значит, по сути, ничего не изменилось. Несомненно, это был металл, обладавший магнетическими свойствами. После погружения в жидкие растворы на нем обозначились таинственные отпечатки, похожие на те, что раньше обнаруживали на железных метеоритах. Когда обломок еще похолодел, решили переложить его в стеклянную колбу. О результатах профессора уже сказали, добавив, что утром на деревянной полке остался обгорелый след. Все это они рассказали Эмми, задержавшись у его двери. Он вновь поехал с ними посмотреть на каменного посланца звезд, но на сей раз не взял с собой жену. Метеорит ощутимо уменьшился, и даже здравомыслящие ученые не могли усомниться в истинности этого. Возле колодца у сжавшейся коричневой глыбы образовалось пустое пространство с впадинами, а сам он занимал пять футов вместо семи. Он попрежнему был горячим. Профессора достали молоток и долото и откололи еще один кусок, покрупнее. Теперь им удалось продолбить метеорит довольно глубоко, и они обнаружили, что структура камня неоднородна.

В него был впаян цветной шар, похожий по оттенку на один из составляющих цветов метеора. Впрочем, цвет – это условное обозначение, и это слово возникло лишь из-за невозможности подобрать какое-то другое. Глобула была гладкой, хрупкой, что выяснилось при постукивании. Один из профессоров довольно сильно ударил по ней молотком, и она с хлопком взорвалась. Ничего не осталось, даже маленького осколка. Они увидели пустое пространство около трех дюймов в диаметре. Все подумали, что в сердцевине могут быть скрыты и другие глобулы, которые выявятся по мере уменьшения камня.

Вскоре профессора уехали, забрав с собой обломок. В лаборатории быстро выяснилось, что его состав столь же загадочен, как и состав его предшественника. Он был пластичен, горяч, неярко светился, немного остывал при соприкосновении с крепкими кислотами, обладал неизвестной в природе цветовой гаммой и растворялся в воздухе, выделяя кремниевую смесь. По окончании опытов ученые не смогли его классифицировать. Ничего подобного на Земле не встречалось, это был осколок мира, наделенный непонятными свойствами и подчинявшийся чуждым законам.

В ту ночь в округе бушевала гроза. Когда на следующий день профессора в очередной раз приехали на ферму к Нейхему, их ждало горькое разочарование. Должно быть, магнитный камень обладал электрическими свойствами. По выражению Нейхема, он только и делал, что «притягивал свет». За час фермер насчитал шесть вспышек, но когда гроза закончилась, от камня осталась только яма возле старого колодца. Раскопки ни к чему не привели, и ученые подтвердили факт исчезновения метеорита. Им ничего не оставалось, как вернуться в лабораторию и наблюдать за тающим день ото дня обломком, который они держали в свинцовом ящике. Он просуществовал неделю, но ничего нового они не узнали.

Через некоторое время ученые уже и сами не верили своим глазам. Они сомневались, что видели частицу бездонной небесной пропасти, странного, таинственного вестника иных миров и другой реальности.

Естественно, что в аркхемских газетах появилось много статей и заметок на эту тему. Упавший метеорит быстро стал сенсацией, и к Нейхему Гарднеру и его семье зачастили репортеры. Статью о метеорите напечатала и одна бостонская газета. Нейхем сделался местной достопримечательностью. По словам Эмми, это был худощавый, приветливый человек лет пятидесяти, мирно живший в своем доме с женой и тремя сыновьями. Он и Эмми знали друг друга с давних пор, дружили семьями, и Эмми даже спустя полвека отзывался о нем с неизменной теплотой. Кажется, Нейхему немного льстило, что его ферма привлекла такое внимание. Летом он частенько говорил о метеорите, хотя свободных минут у него было мало. В июле и августе он целыми днями косил и заготавливал на зиму сено на десятиакровой пашне вдоль Чепменс-Брук, и от его дребезжащей повозки на дороге осталась глубокая колея. Работа утомляла его сильней, чем в прошлые годы, и он решил, что понемногу начинает сказываться возраст.

Затем настала пора сбора урожая. Груши и яблоки неторопливо наливались соками, и Нейхем мог поклясться, что такого изобилия в его садах еще не наблюдалось. Плоды выросли на удивление крупными и наливными, а так как для них не хватало бочек, то ему пришлось заказать новые. Но когда все созрело, на него обрушилась первая беда. Во всем этом красочном великолепии не нашлось ни одного съедобного плода. Яблоки и груши горчили до тошноты, и Гарднеры с отвращением выплевывали полупрожеванные куски. Помидоры и лимоны оказались ничуть не лучше. Нейхему стало ясно, что метеор отравил почву, но, слава богу, его пашни были далеко от дома, на холмах.

Зима нагрянула рано и обрушила на округу сильные морозы. Эмми виделся с Нейхемом реже обычного, но заметил, что тот выглядел огорченным. Его близкие тоже как будто притихли. Они стали реже ходить в церковь и на собрания в местном клубе. Никто не мог понять причину их глубокой меланхолии, но Гарднеров словно подменили. Они стали жаловаться на здоровье и смутное беспокойство. Нейхем объяснил их волнение тем, что на снегу появились непонятные следы. Это были обычные следы зайцев, белок и лисиц, но теперь они как-то странно переставляли лапы, заявил он. Эмми выслушал приятеля без особого интереса и решил, что ему в последнее время мерещится всякий вздор. Но однажды, проезжая ночью мимо фермы, он увидел зайца. Светила луна, и Эмми разглядел, что прыжки перебегавшего дорогу зайца на диво широкие. И Эмми, и его коню это не понравилось, а конь к тому же чуть не пустился прочь во весь опор, но Эмми, к счастью, его удержал. С тех пор он с большим доверием стал относиться к рассказам Нейхема и задумался, отчего собаки Гарднеров по утрам трясутся от каждого шороха и будто разучились лаять.

В феврале мальчишки Макгрегоров из Мидоу-Хилл отправились поохотиться на сурков и невдалеке от фермы Гарднеров подстрелили странного зверька. Его пропорции немного изменились, хотя описать это невозможно, а на мордочке застыло выражение, какого никто никогда у сурков не видел! Мальчишки перепугались и бросили его, так что все узнали об этом только из их рассказов. Однако то, что лошади ускоряют шаг возле дома Нейхема, заметили многие, и это стало пищей для местных легенд.

Люди божились, что на ферме Нейхема снег тает быстрее, чем в других местах, а в начале марта в лавке Поттера разгорелся жаркий спор. Стивен Райс проезжал утром мимо фермы Гарднеров и заметил вдоль дороги под деревьями громадные вонючие кочаны невиданного цвета. Они были чудовищного вида, и его лошадь захрапела от вони, которую нельзя описать словами. Днем несколько человек отправились поглядеть на чудо природы и решили, что на здоровой земле такое не вырастет. Пошли разговоры о неудачном урожае прошлого года, и вскоре слух об отравленной почве облетел всю округу. Никто не сомневался, что яд просочился в почву от метеорита. Фермеры припомнили, что камень показался очень странным ученым из города, и обратились к ним за разъяснениями.

Профессора вновь посетили Нейхема, но, изначально не любя сказки и предания, были весьма консервативны в своих оценках. Они согласились, что кочаны ни на что не похожи, но у них всегда причудливая форма, хотя не исключено, что в землю проникли какие-то частицы метеорита, но их скоро вымоют весенние дожди. Что же до следов и перепуганных лошадей, то это всего лишь местные небылицы, и не более того. Да и чему удивляться? Метеориты не каждый день падают в сельской глуши. Однако серьезные люди не верят в предрассудки и не прислушиваются к глупым россказням. Тем дело и закончилось, ученые пожали плечами и уехали, поэтому в странное время их не было рядом. Лишь один из них, когда полтора года спустя ему дали в полиции для анализа две колбы с пылью, вспомнил, что цвет кочанов был очень близок неземной окраске обломка камня, исследованного в лаборатории, а также хрупкой глобулы. У пыли был тот же цвет, однако со временем он поблек.

Почки на деревьях Нейхема набухли раньше времени, и по ночам их ветки зловеще шелестели на ветру. Теддиус, средний сын Нейхема, парень лет пятнадцати, утверждал, что они раскачиваются и в безветренную погоду, но от его слов поспешили отмахнуться. Тревога словно витала в воздухе. Гарднеры приобрели привычку прислушиваться к чему-то, что сами не могли определить, к какому-то неуловимому источнику мучивших их предчувствий. В это время их сознание отключалось и они погружались в странный полусон. К сожалению, с каждой неделей это случалось все чаще, и в округе стали откровенно поговаривать о том, что Гарднеры рехнулись. Когда расцвела камнеломка, она не составила исключения, и цветы у нее были пусть иного оттенка, чем у кочанов, но очень похожего и, главное, никому не известного. Нейхем отвез несколько цветов в Аркхем и показал редактору «Газетт», но этот солидный господин лишь посмеялся над сельским простаком и опубликовал шутливую статью о невежестве и суевериях. Что говорить, Нейхем совершил ошибку, рассказав флегматичному горожанину о бабочках-траурницах, полюбивших камнеломки.

В апреле на окрестных фермеров что-то нашло, и они перестали ездить по дороге, что шла рядом с фермой Нейхема, отчего она вскоре пришла в негодность. Дело было в растительности – плодовые деревья расцвели ярко и пышно, сверкая фантастическими красками, а во дворе сквозь каменистую почву пробились редкостные травы, известные, верно, только ботаникам, которые могли бы установить связь между ними и местной флорой. Вокруг не было ни дерева, ни куста нормального цвета, кроме зеленой травы и листьев на деревьях, а все остальное стало больного, лихорадочного оттенка, неизвестного на Земле. «Голландские бриджи» источали угрозу, а в разросшихся кровянках угадывалось что-то вызывающее и порочное. Эмми и Гарднеры решили, что цветом большинство деревьев похожи на глобулу из метеорита. Нейхем раскопал и засеял десятиакровое пастбище и поле за холмом, но не стал трогать землю вокруг дома. Взрыхлять и окучивать ее не имело смысла, и он надеялся лишь, что дикая летняя поросль высосет из нее весь яд. Теперь он был готов почти ко всему и не мог избавиться от ощущения, будто кто-то прячется неподалеку и ждет, чтобы его услышали. Конечно, на него подействовала изоляция, но еще больше отверженность повлияла на его жену. Сыновья держались спокойнее, все-таки они каждый день ходили в школу, но и они не остались равнодушными к злобным слухам. Больше других страдал Теддиус, да он и был самым впечатлительным.

В мае на ферме появились насекомые, и от непрестанного жужжания и гудения Гарднеров одолела бессонница. Нашествие мошкары превратилось в ночной кошмар. Мухи и комары тоже заметно изменились и летали не так, как прежде. Гарднеры боязливо озирались по сторонам и за чем-то следили, но за чем именно, и сами не могли сказать. Они признали, что Теддиус был прав, говоря о деревьях. Миссис Гарднер тоже увидела из окна качающиеся ветки, когда ей не спалось, и она глядела, как набухшие кленовые ветви шевелились в лунном свете, хотя ночь выдалась безветренной. Должно быть, в них бродили соки. Теперь все стало странным. Однако следующее открытие принадлежало не Гарднерам, ибо их внимание притупилось и они проглядели очередную странность, бросившуюся в глаза заезжему робкому коммивояжеру из Болтона, который не имел ни малейшего понятия о местных легендах. В Аркхеме он рассказал об увиденном, и когда «Газетт» напечатала короткую заметку, фермеры и сам Нейхем обратили внимание на ночную темь. Коммивояжер добрался до долины поздней беззвездной ночью, но за несколько миль от фермы мгла начала рассеиваться, и это его удивило. Дом и сад неярко, но отчетливо светились. Казалось, что свет исходил от деревьев, травы, листьев и цветов, а в какую-то минуту что-то сверкнуло во дворе рядом с амбаром.

До поры до времени болезнь как будто щадила траву, и коровы мирно паслись около дома, но к концу мая у них испортилось молоко. Нейхем перегнал стадо на взгорье, и все пришло в норму. Но вскоре после этого травы и листья постигла общая участь – их зелень выцвела, они посерели и сделались чахлыми и ломкими. Из посторонних на ферме бывал только Эмми, да и то все реже и реже. Когда в школе кончились занятия, Гарднеры оказались отрезанными от мира. Иногда они поручали Эмми купить им что-нибудь в городе. Их душевный надлом и общая слабость стали очевидны, и никто не удивился, узнав, что миссис Гарднер сошла с ума.

Это случилось в июне, незадолго до первой годовщины падения метеорита. Бедная женщина кричала и билась в истерике, уверяя, что воздух дрожит и светится. В ее речи не было ни одного существительного, лишь глаголы и местоимения. Что-то двигалось, менялось, светилось, и в ушах у нее звучали сигналы, которые не были похожи на обычные звуки. Что-то у нее забрали, что-то из нее вытянули… что-то к ней привязали, чего не надо было. Нейхем не стал отправлять ее в психиатрическую лечебницу, позволив ей бродить по дому, пока она не представляла угрозу для близких. Даже когда она начала буйствовать, он не предпринял никаких шагов. Но когда она принялась пугать сыновей и Теддиус чуть не потерял сознание, увидев, как она строит ему дикие гримасы, Нейхем запер ее на чердаке. К июлю она разучилась говорить и стала ползать на четвереньках, а на исходе месяца муж заметил, что в темноте от нее исходит свечение. Теперь он понял, что мутация коснулась и ее.

Незадолго до этого беда стряслась с лошадьми. Что-то разбудило их среди ночи, отчего они громко заржали и принялись бить копытами. Успокоить их оказалось невозможно, и едва Нейхем отпер двери, они понеслись прочь, как испуганные олени. Понадобилась неделя, чтобы отыскать и вернуть всю четверку, но они стали совершенно неуправляемыми, и Нейхем был вынужден их пристрелить ради их же блага. Он одолжил лошадь у Эмми для перевозки сена, однако она не желала приближаться к амбару. Лошадь упиралась, била копытами, выла, как собака, так что в конце концов Нейхем отвел ее во двор и сам с сыновьями принялся тянуть тяжелые телеги к сеновалу. Растения покрывались пепельным налетом и ломались при каждом прикосновении. Даже цветы с их диковинными лепестками приобрели сероватый оттенок. Фрукты сморщились, и на них нельзя было смотреть без отвращения, не то что есть. У астр и золотарников были больные и серые цветы, а розы, циннии и алтеи внушали такой страх, что Зенас, старший сын Нейхема, немедленно их срезал. Раздувшиеся насекомые к середине лета сдохли. Даже пчелы покинули свои ульи и улетели в лес.

К сентябрю от растений осталась лишь груда пепла. Гарднер боялся, что деревья тоже засохнут и отомрут, не успев высосать отраву из почвы. Его жена целыми днями истошно кричала, не давая ему и сыновьям ни минуты покоя. Теперь они сами остерегались соседей, и, когда в школе возобновились занятия, мальчики остались дома. В один из своих несчастных визитов Эмми заметил, что вода в колодце испортилась. У нее изменился вкус, не то чтобы она стала гнилой или соленой, но для питья совершенно не годилась. Эмми посоветовал приятелю выкопать новый колодец в другом месте и пользоваться им до тех пор, пока земля не обезвредится. Однако Нейхем пропустил его слова мимо ушей, очевидно смирившись с тем, что вокруг него все гибнет и рушится. Он и мальчики продолжали черпать воду из отравленного источника, не думая о последствиях. Столь же безразлично относились они и к еде, питаясь оставшимися в амбаре скудными запасами, и монотонно благодарили господа за каждый прожитый день, хотя эти дни протекали бесцельно и однообразно. Ими овладела апатия, как будто они уже наполовину перебрались в иной мир и шаг за шагом продвигались к неотвратимому концу.

Теддиус обезумел в сентябре, выйдя из дома к колодцу. Он вышел с ведром, а вернулся без ведра, крича и размахивая руками. Порой он начинал дурацки хихикать или бормотал что-то «о плавающих в глубине полосах света». Два сумасшедших в доме – тяжкое испытание, однако Нейхем держался стойко. Неделю его сын оставался на свободе, пока не начал спотыкаться и падать. Тогда отец был просто вынужден запереть его наверху, через коридор от матери. То, как они кричали за запертыми дверями, было очень страшно. Больше всех пугался маленький Мервин, которому казалось, что они говорят на каком-то жутком, неземном языке. Когда заболел старший брат, мальчик стал очень впечатлительным и беспокойным.

Примерно в то же время на ферме подохли птицы и начался падеж скота. Куры окрасились в серый цвет и быстро испустили дух, а их мясо было сухим и дурно пахло. Свинья страшно разжирела, а затем непонятно почему превратилась в настоящее чудовище. Ее мясо, конечно же, оказалось несъедобным, и Нейхем впал в отчаяние.

Сельские ветеринары как огня боялись фермы Гарднеров, да и врачи из Аркхема не желали к нему ехать. Подобно птицам, свинья покрылась серым налетом, и хрупкие кости ломались у нее на ходу. Перед тем как сдохнуть, она развалилась на части и у нее изменились глаза и мускулы. Это было необъяснимо, ведь она не ела ничего растущего на ферме. Чуть позже та же беда обрушилась на коров. Они ссыхались на глазах, и признаки распада всегда были одинаковы – естественная окраска сменялась пепельной, а костяк истончался и дробился. Нейхем попрежнему не понимал, как в них проникла эта отрава – и свиней и коров держали в большом сарае, а корма привозили с дальнего пастбища на холмах. Занести смертоносный вирус было просто неоткуда, а значит, болезнь развивалась естественным путем. Но ни одна известная болезнь не вызывала подобных симптомов. К августу – ко времени сбора урожая, на ферме вымерла вся живность, а три собаки убежали как-то ночью, и больше о них не слышали. Пять кошек удрали еще раньше, но Гарднеров это не слишком встревожило. Мышей на ферме не осталось, а без миссис Гарднер кошкам здесь стало невмоготу. Она единственная заботилась о них и любовалась их грациозными движениями.

Девятнадцатого октября Нейхем с трудом добрел до дома Эмми и сообщил ему ужасную новость. Теддиус умер в комнате наверху, и обстоятельства его кончины были столь чудовищны, что отец не рискнул поведать о них даже близкому другу. Нейхем выкопал могилу на огороженном семейном кладбище за фермой и похоронил жалкие останки. Болезнь, погубившая его сына, не могла прийти извне – никто не дотрагивался до маленького оконца и запертой двери, – но она протекала почти так же, как у скота в сарае. Эмми и его жена постарались утешить убитого горем отца, но сами были не в силах унять нервную дрожь. Казалось, что Гарднеры притягивали к себе разрушение и смерть. Все, с чем они соприкасались, гибло в страшных мучениях. Их дом словно овевало дыхание иных, безымянных миров. Эмми без всякой охоты проводил Нейхема и помог ему успокоить истерически рыдавшего Мервина. Зенас вел себя иначе. В последнее время он ничего не делал, всматривался куда-то в даль и безропотно повиновался отцу. Эмми подумал, что судьба решила его пощадить. Мервин снова и снова заходился в громком плаче, и в ответ сверху доносился чуть слышный жалобный вой. Когда Эмми удивленно посмотрел на Нейхема, тот объяснил, что его жена очень ослабела. Надвигалась ночь, и Эмми поспешил распрощаться с хозяином. Даже многолетняя дружба не могла удержать его на земле, где в темноте светились растения, а деревья независимо от ветра то раскачивались, то вдруг замирали. К счастью, Эмми был человеком уравновешенным и не любил фантазировать. Сопоставь он факты, проанализируй все до конца и дай волю воображению, его бы захлестнуло безумие. Но и для него пережитое не прошло бесследно. Он не стал маньяком, но все же утратил прежнее здравомыслие. Он возвращался в сумерках, и в его ушах звучали голоса сошедшей с ума женщины и крики нервного мальчика.

Через три дня Нейхем прибежал к Пирсам и, не застав хозяина, рассказал его жене еще одну страшную новость. Он запинался от волнения и с трудом подбирал слова. На сей раз жертвой неведомой силы стал маленький Мервин. Он исчез. Отправился куда-то ночью с фонарем и ведром и… пропал. До этого он сутками плакал навзрыд и не понимал, что творится вокруг. Нейхем проснулся от его отчаянного вопля, подошел к двери, но мальчик как сквозь землю провалился. Ни следов на дорожке, ни отсвета от фонаря. Отец решил, что фонарь и ведро исчезли вместе с ним, но наутро после бесплодных поисков в окрестных лесах он заметил у колодца сплющенный кусок железа. Присмотревшись, он различил в нем согнутую ручку, обручи и остов фонаря. Истинная правда, а хуже всякого наваждения. Миссис Пирс обомлела от ужаса, а вернувшийся Эмми, выслушав рассказ, впервые растерялся. Мервин пропал, и советоваться с другими соседями не имело смысла, они уже давно остерегались Гарднеров. Ехать в Аркхем ему тем более не стоило, горожане подняли бы его на смех. Тед ушел, и вот настал черед Мервина. Что-то подкрадывалось и ждало, когда его увидят и услышат. Скоро уйдет и Нейхем. Он попросил Эмми позаботиться о его жене и Зенасе, если те его переживут. Наверное, это наказание, но за что? Ведь он всю жизнь, как мог, следовал божьим заповедям.

После этого Эмми две недели не виделся с Нейхемом, а потом забеспокоился и, приготовившись к худшему, преодолел свой страх. Из высокой трубы не вился дымок. От одного вида фермы невольно пробирала дрожь – вокруг дома на серой, ломкой траве лежали такие же серые, пожухлые листья, со старых стен свисали расслоившиеся виноградные лозы, а черные сухие ветви упрямо тянулись к тусклому ноябрьскому небу. Нейхем был жив, хотя совсем обессилел и лежал на кушетке в низенькой кухне. Сознание не покидало его, и он указывал Зенасу, что надо делать. В доме не топили, и когда Эмми зябко поежился, хозяин охрипшим голосом позвал Зенаса и попросил принести побольше дров. Дрова в самом деле были нужны, потому что камин был не зажжен и пуст. Порывы ледяного ветра из трубы поднимали лишь горстку пепла. Нейхем спросил, не согрелся ли он, и Эмми все понял. Самый крепкий стержень сломался, и от новых бед несчастного фермера защитило безумие.

Эмми стал осторожно расспрашивать, куда подевался Зенас, но из ответов Нейхема ничего не понял, так как он только твердил: «В колодце… он живет в колодце…»

Гость внезапно вспомнил о сумасшедшей жене и переменил тему.

– Нэбби? Ну как же, она здесь, – удивленно откликнулся бедный Нейхем. Дальнейшие расспросы были бесполезны. Оставив друга, который продолжал шептать какую-то бессмыслицу, Эмми взял висевшие на гвозде ключи и поднялся наверх по шаткой скрипучей лестнице. Коридор показался ему очень узким. Ниоткуда не доносилось ни звука. Он увидел запертую дверь и стал пробовать ключи из связки. Первые два не подошли, но третий, щелкнув, повернулся, и Эмми распахнул низкую белую дверь.

Его окутала густая тьма, так как маленькое окошко с деревянной решеткой не пропускало свет. Он на ощупь двинулся по широким половицам, но чуть не задохнулся от невыносимой вони и бросился в соседнюю комнату, где смог немного отдышаться. Вернувшись, он увидел в углу что-то черное, присмотрелся и вскрикнул. Ему представилось, что окно заволокло липкое, влажное облако. Эта мерзкая волна ворвалась в комнату, подхватила Эмми и отнесла в сторону. У него зарябило в глазах от причудливых красок, и если бы он не оцепенел от ужаса, то подумал бы о глобуле метеорита, расколотого учеными, и предсмертной мутации растений. Но Эмми не мог оторвать глаз от напавшего на него чудовища. Подобно Теддиусу и погибшим животным, оно разваливалось на части, но двигалось и пыталось бороться. От ужаса Эмми едва не лишился чувств.

Больше никаких подробностей он мне не сообщил, но, судя по его сб�

Howard Phillips

LOVECRAFT

1890–1937

Перевод с английского Олега Алякринского, Людмилы Бриловой, Светланы Лихачевой

© Л. Ю. Брилова, перевод, 2023

© О. А. Алякринский, перевод, 2023

© С. Б. Лихачева, перевод, 2023

© А. М. Зверев (наследники), статья, 2023

© В. Н. Дорогокупля, примечания, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА®

Храм Гекаты

Метаморфоза, которая произошла с Лавкрафтом, по сей день выглядит загадочной.

Как писатель он оставался при жизни почти неизвестен. Не опубликовал ни одной книги. Печатался мало и почти всегда в изданиях, едва сводивших концы с концами. Не был упомянут ни в биографических справочниках, ни в библиографиях, где находилась строка для всех сколько-нибудь известных литераторов.

Лавкрафт не кривил душой, не лукавил, называя себя абсолютным неудачником. В жизни это и правда был ипохондрик, у которого все валилось из рук, существо явно болезненное, подверженное беспричинной подавленности и приступам отвращения к обыденности. Лавкрафт был готов первым признать, что он «решительно не в состоянии чем-то заниматься систематически, а уж делами тем более». Из «Ивнинг ньюс», где у него появились постоянные читатели и даже почитатели, он без всякого повода ушел, хотя больше публиковаться было негде. Затеял собственную газету под характерным для него заглавием «Консерватор», в апреле 1915 года выпустил первый номер, но уже через два месяца со всей этой затеей было покончено – тоже без видимых оснований. Увлекся историей родного города, родного штата – самого маленького в Америке, – изучил Провиденс улицу за улицей и дом за домом, но охладел и к этому увлечению. Может быть, Лавкрафта обидело, что он, внесший реальную лепту в краеведение, не попал в энциклопедию, перечислявшую всех знаменитых уроженцев и жителей Род-Айленда. Как были бы изумлены и он сам, и его весьма немногочисленные читатели, узнав, что со временем появится целая армия поклонников, называющих Лавкрафта в числе величайших американских писателей. Что его начнут сравнивать с Эдгаром По и Амброзом Бирсом, что одним из самых ярких художников нашего века назовет его не кто иной, как изысканный французский романист и кинорежиссер Жан Кокто, что появятся бесчисленные диссертации, эссе, монографии. Даже пьеса, посвященная его жизни.

Однако все это придет с запозданием, лишь лет через двадцать после смерти Лавкрафта. Его биограф Л. Спрэг де Камп приводит выразительные свидетельства, по которым можно представить, как страдал Лавкрафт из-за того, что оставался далек от литературных кругов своего времени, уж не говоря об известности, о признании. Известность в лучшем случае ограничивалась пределами города Провиденс в штате Род-Айленд, родного города Лавкрафта. О признании ему не приходилось и мечтать.

В Провиденсе Лавкрафт почти безвыездно жил с детства до старости, хотя какая старость! – он умер всего сорока семи лет от роду. Говарду Филлипсу Лавкрафту (1890–1937) досталась дурная наследственность. Когда он был совсем ребенком, отца поместили в лечебницу для душевнобольных, откуда тот не вышел. Мать что ни месяц оказывалась на грани нервного срыва. Странности поведения, замечавшиеся за будущим писателем с юности, вроде бы совсем просто объяснить. Но далеко не всегда напрашивающиеся объяснения самые достоверные.

Лавкрафт и вправду был необычным мальчиком, может быть не вполне здоровым. Например, его изводили ночные кошмары. Они были такими мучительными, что даже пришлось забрать его из школы-интерната: соседи по дортуару жаловались, что от припадков и выкриков Лавкрафта у них бессонница.

Впоследствии критики, писавшие о его прозе, без конца уподобляли типичные для нее сюжеты видениям, возникающим в полудреме, когда кипит и не может успокоиться воспламененный мозг. Это уподобление сделалось общим местом, а между тем оно только вносит путаницу, ничего не проясняя. Лавкрафт был прозаиком, который унаследовал давнюю и стойкую литературную традицию, изучив ее досконально. Он использовал метафоры и фабульные ходы, имеющие многовековую историю, причем не только в английской и американской литературе. Лишь по неискушенности или наивности можно предположить, будто свои необыкновенные, таинственные рассказы Лавкрафт сочинял, просто припоминая, а потом записывая пригрезившееся ему в мучительные ночи, когда удается забыться на каких-нибудь полтора часа.

Чудачествам, всегда отличавшим Лавкрафта, его критики вообще были склонны придавать чрезмерное значение. То почти откровенно, то намеками они давали понять, что многое в его сочинениях свидетельствует о психическом расстройстве или, во всяком случае, о душевной неуравновешенности, а без нее не было бы и вдохновения. Или оно выразилось бы совсем в других формах.

Все это довольно сомнительно. Попытки толковать хорошую литературу, распознавая в ней главным образом жизненный опыт и черты личности автора, почти никогда не приносят убедительного результата: выясняется, что в ней есть и что-то другое, причем намного более существенное. Так произошло и с произведениями Лавкрафта. Они не до конца вписываются в биографическую канву, а то и вовсе кажутся с ней не связанными, рожденными чистой фантазией.

Меж тем их старались впрямую соотнести с жизненными обстоятельствами Лавкрафта, с его человеческими особенностями. И тут же обнаруживали удивительные противоречия. Он, так часто писавший о вурдалаках, оборотнях, каннибаловых пирах и прочих ужасах, оказывается, был человеком далеко не храброго десятка: есть свидетельства, что при виде полной мышеловки его передергивало и он велел выбрасывать ее на помойку вместе с мышами. Мог и в письмах, и в прозе бравировать своим отвращением к «двуногому животному», этому «чудовищному и ненавистному отребью», но отличался необыкновенной чувствительностью и самой неподдельной добротой. Подвергал своих героев невероятно суровым испытаниям, но сам, смолоду обладая хрупким здоровьем, страшился малейшей физической опасности, легко поддавался депрессии, смертельно тосковал холодными зимними ночами.

И так далее.

* * *

У деда была домашняя библиотека на две тысячи томов, пожалуй самая богатая на весь город. Мальчиком Лавкрафт проводил в заставленном стеллажами кабинете долгие часы, обложившись старинными фолиантами так его интриговавшей колониальной эпохи и скромными книжками в сером бумажном переплете, которые выпускало издательство «Таухниц». Из этих книжек можно было составить исчерпывающе полную библиотеку современной литературы на английском языке.

Однажды за чтением такого томика его застала мать, просмотрела несколько страниц и, охваченная паникой, швырнула книжку в камин. Это был Уэллс, «Остров доктора Моро». Постоянно взвинченная, истеричная, миссис Лавкрафт сочла, что такое чтение скверно скажется на ее семилетнем сыне, которому и так уже приходится давать снотворное.

Она не знала, что мальчик пробует сочинять сам. Пишет стихи. И пытается писать рассказы – как раз в духе Уэллса: распаляя воображение, придумывая несуществующие миры.

Жаль, что ничего из этих писаний не сохранилось и судить о них можно лишь по снисходительным упоминаниям в письмах, где Лавкрафт вспоминает свое детство. Теперь, когда установился настоящий культ Лавкрафта, его рассказы, писавшиеся печатными буквами, неуверенно выводимыми на листе, непременно были бы опубликованы. И что бы они собою ни представляли, сделалось бы несомненным, до какой степени органичной была для него поэтика тайн и ужасов, впрямую или исподволь проступающая во всех его произведениях, не исключая и детские – насколько можно составить о них представление по авторским скупым и лаконичным пересказам.

С отроческих лет его привычным состоянием было одиночество. Люди, считавшие себя его друзьями, на самом деле знали о нем очень мало: Лавкрафт тщательно оберегал от постороннего вмешательства свой внутренний – творческий – мир. Но изоляцией от окружающих, видимо, очень тяготился и пробовал наладить контакты, прибегая к самому подходящему, по его представлениям, способу – к письмам. Их сохранилось невероятное количество: свыше ста тысяч. Есть огромные циклы, складывавшиеся на протяжении десятилетий. Есть несколько постоянных адресатов, появившихся еще в те годы, когда газетная работа расширила круг знакомств. Но не то что полной, а хотя бы спонтанно пробивающейся откровенности нет даже в переписке с самыми давними приятелями. Несколько раз Лавкрафт называет себя затворником, слабо представляющим себе, какое тысячелетье на дворе.

Можно спорить о том, до какой степени его творчество продолжает традиции романтизма и насыщено отголосками этой художественной культуры, но в своем повседневном поведении Лавкрафт был типичный романтик. Причем такой, для которого романтические понятия должны непременно выражаться в самоочевидных, даже в крайних формах.

Романтик не способен ужиться со своим веком, его пленяет мечта освободиться от давнего времени, ради этого он готов пойти наперекор всем общепринятым, само собой разумеющимся обстоятельствам и условиям эпохи. Не так ли и Лавкрафт? Он придумал для себя позу англомана и монархиста, выдерживая ее неуклонно. Пресерьезно рассуждал о губительных последствиях революции 1776 года, отделившей заокеанские колонии от метрополии. Многие свои письма заканчивал традиционным «Боже, храни короля!» – подразумевался Георг III, правивший Британией, когда в Новом Свете начались беспорядки (Лавкрафта ничуть не смущало, что этот венценосец впал в безумие и страной еще при его жизни стал управлять принц-регент, беспощадно осмеянный Байроном). В этих письмах старательно имитировалась стилистика английских прозаиков, писавших полутора столетиями ранее. И воспроизводились особенности правописания, давно устаревшие.

Когда началась Первая мировая война, Лавкрафт забросал президента Вудро Вильсона требованиями безотлагательно выступить на стороне Антанты. А затем ошеломил Провиденс, опубликовав свой проект воссоединения США и Великобритании. Разумеется, под скипетром английского монарха.

Чудачеством выглядели и некоторые высказывания Лавкрафта, касавшиеся тогдашней злобы дня. Он все-таки был не настолько погружен в созидаемые им вымыслы, чтобы совсем уж не замечать происходившего в мире, и не утаивал собственных мнений о политических событиях – своеобразных мнений, чтобы не сказать больше. Был среди его современников английский литератор Хаустон Стюарт Чемберлен, потомок адмиралов и родственник знаменитого премьер-министра. Этот Чемберлен смолоду начитался Ницше, поняв его крайне поверхностно и пропитавшись германофилией, которая у него приняла примитивные, отталкивающие проявления, сделавшись неотличимой от расизма. Он даже сменил язык и по-немецки написал гигантских размеров том «Grundlagen des Neunzehnten Jahrhunderts», книгу, пропагандирующую арийский миф, который сводится к безоглядному и безответственному прославлению тевтонов, этих «голубоглазых, светлобородых воинов», высших представителей человечества.

Лавкрафт проштудировал «фундаментальные понятия девятнадцатого столетия» еще подростком, и Чемберлен надолго остался для него выдающимся мыслителем, чуть ли не пророком. Правда, в его рассказах привычна фигура неустрашимого поборника истины и справедливости среди напастей, которые на него обрушивает судьба, испытывая мужество героя. Однако этот персонаж скорее дань традициям жанра, чем знак зачарованности трескучей риторикой, вещающей о вековечном «арийском превосходстве».

Тем не менее полностью уберечься от ее злой магии Лавкрафту не удалось. Супермен с наружностью викинга и повадками нордического героя навязчиво мелькает на его страницах. А в письмах Лавкрафт порою начинает напоминать старую деву из клуба «Дочерей американской революции»: подобно этим меднолобым патриоткам, придумывает драконовские меры по ограничению потока иммигрантов, советует правительству держать в узде этнические меньшинства. Он дожил до тех дней, когда в Германии начали осуществлять куда более радикальные шаги по направлению к тем же конечным целям. И, оценив эффективность этих начинаний, содрогнулся. Зазвучали ноты покаяния.

К этому времени Лавкрафт считал себя социалистом либеральной ориентации и безоговорочно поддерживал Рузвельта, оставив увлечения молодости, грозившие увести его совсем в другую сторону. На его творчестве эта перемена, впрочем, практически не сказалась, как не затронула его и развившаяся под конец жизни вера в беспредельное могущество науки: всем сомневающимся Лавкрафт старательно доказывал, что он убежденный материалист. Это было не очень понятно читателям, помнившим его большую статью-манифест «Сверхъестественный ужас в литературе»: там Лавкрафт с сожалением, а то и с насмешкой говорит о прозаиках, портивших свои произведения тем, что на последней странице все загадочное получало плоское, примитивно логичное и рациональное объяснение. Сам он таких ошибок не допускал никогда. И какой бы энтузиазм ни внушали ему триумфы новейшей физики или биологии, он все-таки непременно согласился бы с Гамлетом: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».

В литературе XX столетия Лавкрафт как раз и явился художником, обладавшим особенно развитой способностью напоминать о неснившемся мудрецам и доказывать, что неснившееся – реально. Хотя бы как психологический факт.

* * *

Поэтику, которой принадлежит и все созданное самим Лавкрафтом, он подробно описал в статье, воссоздающей – с исчерпывающей полнотой – историю разнообразных жанров, которые доносят восприятие жизни как мистики и ужаса. Это очень пространная история, Лавкрафт начинает ее с мифологических времен, с древнейших сказаний, сохраненных народной памятью. И доводит до современности. До 1925 года, когда по предложению своего издателя У. Пола Кука, выпускавшего тощий журнальчик «Реклюз» («Затворник»), он написал эссе «Сверхъестественный ужас в литературе».

Лавкрафт защищает престиж литературы, заполненой эмоциями и образами, для которых чуть расплывчатое определение «сверхъестественный ужас» все-таки остается наиболее точным. Тогда, в середине 20-х годов, ее престиж еще приходилось отстаивать. По крайней мере в Америке, пусть там и существовала традиция, обозначенная именами самого первого ряда: По, Готорн, Бирс, Генри Джеймс. Но их знали и ценили лишь истинные любители, которых было совсем немного. А нескончаемые поделки – беллетристические, кинематографические – не только заставляли усомниться в том, что истории с призраками и вурдалаками имеют какое-то отношение к искусству. В глазах большинства они делали несомненным, что от настоящего искусства эти истории так же далеки, как ограненная стекляшка от перстня с аметистом.

Такого рода предвзятость сопутствовала литературе, пропитанной «сверхъестественным ужасом», с самого момента ее зарождения. Литературный триумф Горация Уолпола и Анны Радклиф, творцов «готического романа», в конце XVIII века покорившего весь читающий мир, не переменил ситуацию: считалось, что это просто исключение из правила, нетипичный случай, когда удалось преодолеть низкопробный материал. И вообще считалось, что эти повести, где чуть не на каждой странице то оживший покойник, то заговоривший портрет, то вампир в облике гигантской летучей мыши, – сплошная выдумка с целью пощекотать нервы не очень разборчивой публики.

Мистическое обязательно пробуждает страх, который не синоним малодушия. Скорее это чувство соприродно трепету, вызываемому прикосновеньем к чему-то грозному, загадочному и величественному, что реально существует в мире. Оно открывается человеку только в миг озарений и потрясений, когда он осознает, до чего самонадеянными были его верования, основанные на иллюзии власти над объясненной и укрощенной природой. Такие мгновения и составляют истинный сюжет большинства историй, рассказанных Лавкрафтом.

* * *

В них пленяет богатство выдумки, неожиданное развертывание фабулы, смелость фантазии, уносящей бесконечно далеко от круга обыденности, в царство «Других богов», как озаглавлен один из его самых известных рассказов. Но Лавкрафт едва ли согласился бы с тем, что сочиненное им только фантазия. Для него важнее всего остального было воссоздать момент прорыва к высшим истинам, которые таятся за «темной, непроницаемой завесой». Тогда что-то неоспоримо достоверное обнаруживалось в любой фантазии. И, лишь пробудив у читателя ощущение этой достоверности, Лавкрафт считал свою цель достигнутой.

В этом отношении он наследник лучших мастеров жанра, и прежде всего Эдгара По, своего главного учителя. Напряженная, словно бы зримо сгущающаяся, атмосфера повествования, когда невероятное воспринимается как реально происходящее и уже не различить грань между видимым, домышленным и только пригрезившимся, – этот эффект, достигнутый на наиболее удавшихся страницах Лавкрафта, сразу заставляет вспомнить «Падение дома Ашеров», «Лигейю» и т. п.

В те годы, на которые приходится пик творческой активности Лавкрафта, По был открыт вторично, прочитан в совершенно новом контексте: не только как корифей «фантастического реализма» (характеристика Достоевского), но как писатель, умевший за оболочкой повседневности распознать прямое и непосредственное действие иррациональных сил во всем их могуществе. Так читали По сюрреалисты, школа, с которой у Лавкрафта много точек соприкосновения, пусть для американского писателя она оставалась в общем и целом чужой.

Сюрреализм родствен Лавкрафту не столько своей поэтикой, требующей постоянного соприкосновения смыслов, которые вступают в конфликт друг с другом, чтобы очистить предмет от шелухи приросших к нему ассоциаций и высветить потаенное истинное содержание. Этим занималась, и порой успешно, поэзия сюрреализма, но попытки воплотить ту же эстетическую установку в повествовательных формах наталкивались на слишком сильное противодействие законов, обязательных для прозы. Тем не менее писались и сюрреалистические романы, а в них наиболее созвучно Лавкрафту было стремление убедить, что невероятное на самом деле реальнее, чем любая житейская самоочевидность, и что мы обитаем в универсуме, относительно которого у нас очень расплывчатые, приблизительные представления. Нам только кажется, что мы знаем о нем все, а на поверку это мистический универсум. В нем действуют могучие энергии и свершаются грандиозные события, о которых не догадаться, оставаясь в плену трафаретных мыслей и наивных рационалистических выкладок. В нем есть потаенные всевластные силы, которые выглядят фантастическими, но совершенно реальны для тех, кто проник в храм Гекаты.

Реальность таких сил никогда не ставилась под сомнение писателями, которые сделали литературу «сверхъестественного ужаса» значительным художественным фактом. Внешне неправдоподобное они воспринимали как обладающее собственной безусловной достоверностью. Это обязательное условие, даже если воссоздаваемая история кажется совсем уж невозможной. Как, например, знаменитая история Дракулы. С тех пор как столетие назад ничем прежде не прославившийся английский литератор Брэм Стокер опубликовал одноименный роман, сразу ставший сенсацией, о Дракуле написаны тысячи страниц и отсняты километры кинопленки, запечатлевшей его кошмарные деяния. Стокер облек свой рассказ в форму путевых записок непосредственного свидетеля событий, от которых стынет кровь в жилах. Никто, конечно, не заподозрил, что тут больше чем простая литературная условность. О том, что карпатский вампир, возможно, не совсем уж выдумка, заговорили только в наши дни, хотя Стокер считал подобное предположение вполне допустимым.

Оно стало подтверждаться, когда несколько лет назад объявился отдаленный потомок графа Влада Дрякули, валахского господаря, действительно жившего в XV веке. Миллионер из Монте-Карло решил вступиться за честь пращура, и по его заказу была снята картина «История Дракулы», в которой предок изображен безупречным рыцарем, а также неистовым патриотом, наводившим ужас на янычаров. И только кое-какие исторически подтвержденные мелочи портили эту версию. Оказалось, что господарь, страшный во гневе, имел обыкновение сажать врагов живьем на кол и устраивать царственные пиры под их предсмертные стоны. Крестьяне не сомневались, что в кубках вовсе не вино.

Стокер ничего этого не знал, но, следуя требованиям жанра, неукоснительно изображал легендарное как реально бывшее, вот почему его книга стала такой же классикой, как мистические новеллы По или история раздвоения личности, воссозданная Стивенсоном в «Докторе Джекиле и мистере Хайде». Лавкрафт следовал тому же правилу с первых своих опытов в сфере таинственного и пугающего, с «Дагона», появившегося в октябре 1923 года на страницах популярного альманаха «Странные истории» и оставшегося чуть ли не единственным его прижизненным успехом. На самом деле некоторые важные для Лавкрафта – и впоследствии сделавшиеся знаменитыми – истории, например «Безымянный город», сочинены им раньше. Но их не заметили. Они печатались в малотиражных изданиях, а то и просто остались в ящике письменного стола, откуда были извлечены, когда душеприказчики приступили к подготовке посмертно вышедших книг, которые принесли их автору настоящую славу. Две из них пользуются особой известностью: сборник 1939 года «Аутсайдер» и «Обретающийся во тьме» (1951), книга, наиболее ценимая теми, кто воспринимает Лавкрафта преимущественно как писателя с глубокими философскими интересами.

Для подобного восприятия есть веские резоны. Лавкрафт притязал не меньше чем на построение собственной мифологии. Он придумал сакральные книги, будто бы восходящие к седой древности и повествующие о незапамятных временах на Земле, изобрел требующие дешифровки манускрипты, по которым можно восстановить истоки цивилизации и множество легенд, окутывавших ее раннюю историю.

Он ссылался на утраченные или никогда не существовавшие античные тексты, которые, как астрологическая поэма римского автора Манилия, жившего в I веке н. э., якобы помогли ему реконструировать звенья исторического процесса, теряющиеся во мгле тысячелетий.

Он описывал руины некогда цветущих городов посреди арабских пустынь и среди канувшей в небытие культуры. Пытаясь искусно ее стилизовать, вводил в рассказ красочные реалии, необыкновенные ритуалы, редкостно выразительные подробности. Картина начинала восприниматься не как плод воображения, а чуть ли не как зарисовка с натуры.

Как творец мифологических хроник, Лавкрафт вызывает в памяти ассоциации с двумя выдающимися английскими писателями, своими современниками: Толкиеном и Клайвом Льюисом. У них и правда много общего, но есть фундаментальное различие, затрагивающее не столько эстетику, сколько область идей, становящихся у таких писателей началом, организующим весь их творческий мир. Тут не приходится ждать ни разнообразия характеров, ни тонкой нюансировки психологического рисунка. Перед нами литература, в которой главенствует мысль, нередко проступающая резко, рельефно, словно прутья арматуры.

Мысль, придающая единство творчеству Лавкрафта, о чем бы он ни писал и к каким бы формам ни обращался, всегда сопрягается с обостренным ощущением грозящих человечеству мистических сил. Они остались в мире напоминанием о стародавних временах, когда такие силы были всемогущими. Неизменно разрушительные, страшные силы, они незримы и неподконтрольны разуму. Благоденствие возможно лишь оттого, что люди не отдают себе отчета в опасности, висящей над ними всегда: избегают «мрачных морей бесконечности» или поворачивают назад, едва оттолкнувшись от берега. Но если бы человеку открылась истинная мера его беспомощности перед этими силами, если бы он понял истинную цену накопленных им бессвязных знаний, которые на самом деле не предоставляют надежной защиты от хаоса, он бы обезумел от ужаса, и на планете снова наступила бы эпоха самого мрачного беспамятства. Того, которое в «Видении» Тютчева сопрягается с образами всемирного молчания, густеющей ночи, Атласа, давящего сушу…

Внимательным русским читателям Лавкрафта Тютчев, наверное, будет вспоминаться постоянно. Дело не в масштабах дарований, а в их родственности. Ведь и Лавкрафт, подобно нашему гениальному лирику, упорно размышлял о хаосе и Космосе как понятиях-близнецах, сколь они ни антагонистичны друг другу, и постоянно возвращался к метафоре ночи, когда «звучными волнами стихия бьет о берег свой», и бесстрашно стремился к могущественным, неукротимым первоначалам жизни. «Как океан объемлет шар земной, земная жизнь кругом объята снами», – можно ли выразить точнее, чем этими тютчевскими строками, доминирующий мотив Лавкрафта?

Он тоже воспринимал универсум как грозную стихию, а человека – как путника в океане, со всех сторон окруженного пылающей бездной. И в эту бездну он, используя приемы и ходы, выработанные готической традицией, стремился проникнуть, не страшась предстоящих открытий, не останавливаясь перед «сверхъестественным ужасом», который определяет атмосферу его произведений. Вступая в храм Гекаты, Лавкрафт мечтал о постижении высших тайн человеческого существования. Вот что побуждало его погружаться в легендарную историю, отправляясь в бесконечно увлекательные странствия по мифологическим странам и временам, куда мы последуем за ним, впервые получив возможность по-настоящему познакомиться с этим необыкновенным американским писателем.

Алексей Зверев

Зов Ктулху

(Обнаружено в бумагах покойного Френсиса Виланда Терстона, г. Бостон)

Можно предположить, что из этих великих стихий или существ иные выжили… выжили со времен бесконечно отдаленных, когда… сознание, вероятно, проявляло себя в обличьях и формах, давным-давно отступивших пред натиском человеческой цивилизации… мимолетное воспоминание об этих формах сохранили лишь легенды да поэзия, нарекшие их богами, чудовищами, мифическими существами всех родов и видов…

Элджернон Блэквуд

I

Глиняный ужас

По мне, неспособность человеческого разума соотнести между собою все, что только вмещает в себя наш мир, – это великая милость. Мы живем на безмятежном островке неведения посреди черных морей бесконечности, и дальние плавания нам заказаны. Науки, трудясь каждая в своем направлении, до сих пор особого вреда нам не причиняли. Но в один прекрасный день разобщенные познания будут сведены воедино, и перед нами откроются такие ужасающие горизонты реальности, равно как и наше собственное страшное положение, что мы либо сойдем с ума от этого откровения, либо бежим от смертоносного света в мир и покой нового темного средневековья.

Теософы уже предугадали устрашающее величие космического цикла, в пределах которого и наш мир, и весь род человеческий – не более чем преходящая случайность. Они намекают на странных пришельцев из тьмы веков – в выражениях, от которых кровь бы застыла в жилах, когда бы не личина утешительного оптимизма. Но не от них явился тот один-единственный отблеск запретных эпох, что леденит мне кровь наяву и сводит с ума во сне. Это мимолетное впечатление, как и все страшные намеки на правду, родилось из случайной комбинации разрозненных фрагментов – в данном случае вырезки из старой газеты и записей покойного профессора. Надеюсь, никому больше не придет в голову их сопоставить; сам я, если останусь жив, ни за что не стану сознательно восполнять звенья в столь чудовищной цепи. Думается мне, что и профессор тоже намеревался сохранить в тайне известную ему часть и непременно уничтожил бы свои заметки, если бы не внезапная смерть.

Впервые я ознакомился с ними зимой 1926/27 года: именно тогда умер мой двоюродный дед Джордж Гаммелл Эйнджелл, почетный профессор семитских языков в Брауновском университете города Провиденс, штат Род-Айленд. Профессор Эйнджелл был широко известен как видный специалист по древним надписям, к нему то и дело обращались директора крупных музеев, так что его кончина в возрасте девяноста двух лет вызвала изрядный резонанс. В местном масштабе интерес подогревался еще и тем, что причина смерти осталась невыясненной. Профессор возвращался из Ньюпорта: он сошел с корабля – и, по словам свидетелей, рухнул как подкошенный после того, как его толкнул какой-то негр, с виду моряк, что нежданно-негаданно вынырнул из странноватого темного дворика на холме, по крутому склону которого пролегал кратчайший путь от порта до дома покойного на Уильямс-стрит. Врачи не обнаружили зримых признаков какого бы то ни было расстройства и, посовещавшись немного в замешательстве, заключили, что причиной трагедии послужило некое скрытое нарушение сердечной деятельности, спровоцированное быстрым подъемом в гору – в профессорские-то преклонные годы! В ту пору я не видел повода ставить диагноз под сомнение, но в последнее время я склонен задуматься на этот счет… очень серьезно задуматься.

Как наследнику и душеприказчику моего двоюродного деда – ибо он умер бездетным вдовцом – мне полагалось сколь возможно тщательно просмотреть его архивы; с этой целью я перевез все его коробки и папки на свою бостонскую квартиру. Бóльшую часть разобранных мною материалов со временем опубликует Американское археологическое общество, однако ж среди ящиков нашелся один, изрядно меня озадачивший: вот его-то мне особенно не хотелось показывать чужим. Ящик был заперт, ключа нигде не оказалось, но в конце концов я догадался осмотреть брелок, что профессор всегда носил в кармане. И действительно: открыть замок мне удалось, но тут передо мною воздвиглось препятствие еще более серьезное и непреодолимое. Что, ради всего святого, означали странный глиняный барельеф и разрозненные записи, наброски и газетные вырезки, мною обнаруженные? Или дед мой, на закате дней своих, стал жертвой самого банального надувательства? Я решил непременно разыскать эксцентричного скульптора, по всей видимости нарушившего душевный покой старика.

Барельеф представлял собою неровный прямоугольник площадью приблизительно пять на шесть дюймов и менее дюйма толщиной, явно современного происхождения. Но изображалось на нем нечто крайне далекое от современности и по духу, и по замыслу, ибо хотя бессчетны и сумасбродны причуды кубизма и футуризма, нечасто воспроизводят они таинственную упорядоченность, сокрытую в доисторических надписях. А бóльшая часть этих узоров, вне всякого сомнения, представляла собою именно письмена, хотя память моя, невзирая на близкое знакомство с бумагами и коллекциями деда, не сумела ни опознать эту разновидность, ни хотя бы намекнуть на какие-то отдаленные параллели.

Над этими несомненными иероглифами просматривалась фигура – явно изобразительного плана, хотя импрессионистский стиль исполнения не позволял распознать ее природу. Что-то вроде чудища или символ, представляющий чудище, породить которое способна разве что больная фантазия. Я нимало не погрешу против сути этого образа, если скажу, что моему взбалмошному воображению одновременно представились осьминог, дракон и карикатура на человека. Мясистая голова с щупальцами венчала гротескное чешуйчатое тулово с рудиментарными крыльями, но особенно жуткое впечатление производили общие очертания всего в целом. На заднем плане смутно проступало некое подобие циклопической кладки.

К этой диковинке помимо подборки газетных вырезок прилагался целый ворох свежих записей, сделанных рукою профессора Эйнджелла и не претендующих на какую бы то ни было литературность. Основной, по всей видимости, документ был озаглавлен «КУЛЬТ КТУЛХУ» – тщательно прорисованными печатными буквами, чтобы предотвратить ошибки в прочтении столь неслыханного слова. Рукопись состояла из двух частей: первая – под рубрикой «1925 – Сон и творчество по мотивам снов Г. Э. Уилкокса, проживающего по адресу: штат Род-Айленд, г. Провиденс, Томас-стрит, д. 7», и вторая – «Рассказ инспектора Джона Р. Леграсса, проживающего по адресу: штат Луизиана, г. Новый Орлеан, Бьенвиль-стрит, д. 121; 1908 г. – заседание А. А. О. – протокол и доклад проф. Уэбба». Остальные бумаги представляли собою краткие заметки, в некоторых содержалось описание странных снов самых разных людей, тут же попадались выдержки из теософских книг и журналов (в частности, из «Истории Лемурии и Атлантиды» У. Скотт-Эллиота), а также комментарии на тему сохранившихся с давних времен тайных обществ и секретных культов, вместе со ссылками на соответствующие пассажи в таких справочных изданиях по мифологии и антропологии, как «Золотая ветвь» Фрэзера и «Культ ведьм в Западной Европе» за авторством мисс Мюррей. В газетных вырезках речь шла по большей части о странных психических расстройствах и о вспышках группового помешательства или мании весной 1925 года.

В первой части основной рукописи пересказывалась прелюбопытная история. 1 марта 1925 года к профессору Эйнджеллу явился худощавый смуглый юноша вида неврастенического и до крайности возбужденного, с необычным глиняным барельефом, на тот момент еще мягким и влажным. На визитке значилось имя: Генри Энтони Уилкокс. Дед узнал в нем младшего сына некоего уважаемого семейства, отдаленно ему знакомого. Юноша вот уже некоторое время учился в род-айлендской художественной школе на отделении скульптуры, а жил один, в здании «Флер-де-лис» неподалеку от учебного заведения. Уилкокс, многообещающий вундеркинд, славился как своим недюжинным талантом, так и изрядной эксцентричностью и с детства удивлял окружающих диковинными историями и пересказами странных снов. Сам он говорил о своей «физической гиперсенситивности», но респектабельные жители старинного торгового города считали его просто-напросто чудаком. С людьми своего круга он никогда особенно не общался, а постепенно и вовсе выпал из светской жизни; теперь его знала разве что небольшая группка эстетов из других городов. Даже насквозь консервативный Провиденский клуб искусств убедился, что юноша безнадежен.

Что до визита, сообщалось в профессорской рукописи, скульптор нежданно-негаданно воззвал к археологическим познаниям хозяина, попросив идентифицировать иероглифы на барельефе. Изъяснялся он в этакой отрешенной, напыщенной манере, что наводило на мысль о позерстве и сочувствия не пробуждало, и дед мой отвечал довольно резко, поскольку очевидная новизна глиняной таблички наводила на мысль о чем угодно, кроме археологии. Ответ молодого Уилкокса, впечатливший деда настолько, что тот запомнил и записал его дословно, был облечен в причудливо-поэтическую форму, свойственную речи юноши в целом; впоследствии я убедился, что такая манера изъясняться для него и впрямь весьма характерна. «Воистину табличка нова, я создал ее прошлой ночью, грезя о невиданных городах, а сны – древнее, чем угрюмый Тир, или задумчивый Сфинкс, или венчанный садами Вавилон».

Тут-то юноша и повел свой бессвязный рассказ, внезапно разбередив дремлющие воспоминания деда и пробудив в нем лихорадочный интерес. Накануне ночью случилось небольшое землетрясение – самое значительное в Новой Англии за последние несколько лет, и впечатлительный Уилкокс остро ощутил на себе его влияние. Ночью ему привиделся небывалый сон: великие города Циклопов, сплошь – исполинские глыбы и устремленные в небеса монолиты; все они сочились зеленой слизью и таили в себе неизъяснимый ужас. Стены и колонны были покрыты иероглифами, а откуда-то снизу доносился голос, что и голосом-то не назовешь: хаотическое ощущение, что преобразовать в звук способна лишь фантазия. И тем не менее юноша попытался передать его почти непроизносимым набором букв: «Ктулху фхтагн».

Эта словесная невнятица и послужила ключом к воспоминанию, что одновременно взволновало и встревожило профессора Эйнджелла. Он расспросил скульптора с дотошностью ученого – и с жадной скрупулезностью изучил барельеф. Если верить Уилкоксу, ночью, проснувшись, как от толчка, потрясенный юноша обнаружил, что работает над пресловутой глиняной табличкой – продрогший, в одной пижаме. Впоследствии Уилкокс рассказывал, что дед списывал не иначе как на свои преклонные годы тот досадный факт, что не сразу распознал иероглифы и изображение. Многие его вопросы показались гостю в высшей степени неуместными – в особенности те, что намекали на его связь со странными культами или обществами. Уилкокс в упор не понимал настойчивых обещаний хранить тайну в обмен на допуск и членство в каком-то разветвленном мистическом или языческом религиозном сообществе. Когда же профессор Эйнджелл уверился, что скульптор действительно понятия не имеет ни о каком культе и ни о каком тайном знании, он засыпал гостя просьбами сообщать о своих снах и дальше. Результаты, причем на постоянной основе, не заставили себя ждать. После первой беседы в рукописи отмечались ежедневные визиты юноши, в ходе которых он пересказывал впечатляющие фрагменты ночных видений: в них неизменно фигурировали жуткие виды исполинских городов из темного влажного камня и подземный голос или разум, размеренно подающий загадочные импульсы смысла, что в записанном виде представляли собою полную тарабарщину. Чаще всего повторялись два звука: если передать их буквосочетаниями, то получалось «Ктулху» и «Р’льех».

23 марта, как гласила рукопись, Уилкокс не пришел на встречу. Профессор навел справки на квартире скульптора; выяснилось, что юношу поразила некая загадочная болезнь и его увезли в семейный особняк на Уотерман-стрит. Ночью он кричал во сне, перебудив еще несколько художников, проживающих в здании, а с тех пор пребывал либо в беспамятстве, либо в бреду. Дед немедленно позвонил его родственникам и отныне и впредь бдительно следил за развитием событий и то и дело захаживал в кабинет доктора Тоби на Тайер-стрит, выяснив, что пациента поручили ему. Лихорадочный разум юноши, по всей видимости, одолевали странные видения; пересказывая их, доктор то и дело вздрагивал. В них не только повторялись прежние сны, но в общем сумбуре возникала какая-то исполинская тварь, «во много миль высотой», ковылявшая тяжело и неуклюже. Уилкокс так и не описал это существо в подробностях, но отрывочные безумные восклицания в пересказе доктора Тоби убедили профессора, что оно, по всей видимости, тождественно безымянному чудовищу, изображенному на скульптуре из сна. Доктор добавил, что, заговорив о глиняном барельефе, юноша неизменно впадал в летаргию. Как ни странно, температура его была немногим выше обычной, но общее состояние наводило на мысль скорее о горячке, нежели о душевном расстройстве.

2 апреля около трех часов пополудни все симптомы недуга разом исчезли. Уилкокс сел в постели, с превеликим изумлением обнаружив, что находится дома. Он понятия не имел, что происходило с ним начиная с ночи 22 марта, будь то во сне или в действительности. Врач объявил его здоровым; спустя три дня юноша вернулся к себе на квартиру, но профессору Эйнджеллу он больше ничем помочь не мог. С выздоровлением все странные видения прекратились; примерно с неделю дед выслушивал бесполезные, не относящиеся к делу пересказы самых что ни на есть обыкновенных снов, после чего записи вести перестал.

На этом заканчивалась первая часть рукописи, но ссылки на разрозненные заметки дали мне немало материала для размышлений – на самом деле так много, что мое сохранившееся недоверие к художнику объясняется разве что моей тогдашней философией, насквозь пропитанной скептицизмом. В пресловутых заметках описывались сны разных людей в течение того же периода, когда молодого Уилкокса посещали его странные химеры. Дед очень быстро, по всей видимости, создал разветвленную, обширную сеть наведения справок, охватив едва ли не всех своих друзей, которым мог задавать вопросы, не рискуя показаться дерзким: от них он требовал еженощных отчетов о снах и даты каких-либо примечательных видений за прошедшее время. На подобные просьбы люди, надо думать, реагировали по-разному, и все же при самых скромных подсчетах дед явно получал куда больше ответов, нежели удалось бы обработать без помощи секретаря. Исходная корреспонденция не сохранилась, но дедовы заметки представляли собою детальный и весьма показательный обзор. Люди самые что ни на есть обыкновенные, те, что вращаются в светском обществе и в деловых кругах – пресловутая «соль земли» Новой Англии, – результаты представили в большинстве своем отрицательные. Однако ж тут и там фигурировали отдельные случаи тревожных, но бесформенных ночных впечатлений: все они приходились на период между 23 марта и 2 апреля – когда молодой Уилкокс пребывал в бреду. Ученые оказались чуть более восприимчивы: четыре случая расплывчатых описаний наводят на мысль о мимолетных проблесках странных ландшафтов, и в одном случае упоминается ужас перед чем-то паранормальным.

Ответы по существу дали поэты и художники; я уверен, что будь у них возможность сравнить свои записи, вспыхнула бы настоящая паника. Но поскольку оригиналов писем в моем распоряжении не было, я отчасти заподозрил, что составитель либо задавал наводящие вопросы, либо отредактировал тексты сообразно желаемому результату. Вот почему мне по-прежнему казалось, что Уилкокс, каким-то образом получив доступ к более ранним сведениям, которыми располагал мой дед, намеренно ввел маститого ученого в обман. Отклики эстетов складывались в пугающую повесть. С 28 февраля и по 2 апреля многим из них снились странные, причудливые сны, причем их яркость безмерно усилилась в тот период, когда скульптор пребывал в бреду. Примерно одна четвертая из числа тех, кто согласился поведать о своем опыте, сообщали о ландшафтах и отзвуках, очень похожих на описания Уилкокса; а кое-кто из сновидцев признавался, что ближе к концу появлялась гигантская безымянная тварь, внушавшая беспредельный страх. Один из случаев, весьма печальный, рассматривался особенно подробно. Субъект – широко известный архитектор, склонный к теософии и оккультизму, – в день, когда с молодым Уилкоксом приключился приступ, впал в буйное помешательство, неумолчно кричал, умоляя спасти его от какого-то сбежавшего из ада демона, – и несколькими месяцами позже скончался. Если бы дед ссылался на эти случаи, приводя имена, а не просто номера, я бы предпринял независимое расследование в поисках доказательств, но так, как есть, мне удалось установить личность лишь нескольких человек. Однако ж все они дословно подтвердили записи. Я частенько гадаю, все ли опрошенные были столь же озадачены, как эти немногие. Хорошо, что объяснения они так и не получат.

В газетных вырезках, как я уже сообщал, речь шла о вспышках паники, о маниях и психозах в указанный период. Профессор Эйнджелл, должно быть, нанял целое пресс-бюро, потому что количество выдержек было огромно, а источники – разбросаны по всему земному шару. Тут – ночное самоубийство в Лондоне: одинокий жилец с душераздирающим криком выбросился во сне из окна. Там – бессвязное письмо издателю газеты в Южной Америке: какой-то одержимый видениями фанатик предсказывал мрачное будущее. Официальное сообщение из Калифорнии описывало, как целая колония теософов облеклась в белые одежды ради некоего «великого совершения», которое так и не последовало; в то время как в статьях из Индии сдержанно говорилось о серьезных волнениях в среде местного населения ближе к концу марта. По Гаити прокатилась волна шаманских оргий; африканские аванпосты докладывали о недовольстве и ропоте. Американские офицеры на Филиппинских островах докладывали, что примерно в то же время отдельные племена сделались неспокойны, а в ночь с 22 на 23 марта в Нью-Йорке полицейских атаковала толпа истеричных левантинцев. В западной части Ирландии множились самые дикие слухи и легенды; весной 1926 года художник-фантаст по имени Ардуа-Бонно выставил в Парижском салоне свое кощунственное полотно под названием «Пригрезившийся пейзаж». А в психиатрических больницах отмечалось такое количество беспорядков, что не иначе как чудо помешало медицинской братии отследить странные параллели и прийти к озадачивающим выводам. В общем и целом – жутковатая подборка вырезок; и сегодня я с трудом понимаю свой тогдашний бездушный рационализм, заставивший меня от них отмахнуться. Впрочем, на тот момент я и впрямь был убежден, что молодой Уилкокс знал о событиях более давних, профессором упомянутых.

II

История инспектора Леграсса

События более давние, в связи с которыми сон скульптора и барельеф показались моему деду столь важными, излагались во второй части пространной рукописи. Как выяснилось, в прошлом профессор Эйнджелл уже видел адские очертания безымянного чудовища, и ломал голову над неведомыми иероглифами, и слышал зловещую последовательность звуков, которую можно передать только как «Ктулху». И все это – в таком тревожном и страшном контексте, что не приходится удивляться, если он принялся забрасывать молодого Уилкокса расспросами и настойчиво требовать все новых сведений.

Этот его более ранний опыт датируется 1908 годом, семнадцатью годами раньше. Американское археологическое общество съехалось на ежегодную конференцию в Сент-Луис. Профессор Эйнджелл, как оно и подобает ученому настолько авторитетному и заслуженному, играл значимую роль во всех дискуссиях. Именно к нему в числе первых обратились несколько неспециалистов, что пришли на заседание, дабы получить правильные ответы на свои вопросы и разрешить проблемы силами экспертов.

Главным среди этих неспециалистов был ничем не примечательный человек средних лет, приехавший из самого Нового Орлеана в поисках узкоспециальной информации, которую местные источники предоставить ему не могли. Именно он вскорости оказался в центре внимания всего почтенного собрания. Звали его Джон Реймонд Леграсс; работал он полицейским инспектором. Он принес с собой то, ради чего приехал: гротескную, омерзительную, по всей видимости очень древнюю каменную статуэтку, происхождение которой определить затруднялся. Нет, инспектор Леграсс нисколько не интересовался археологией. Напротив, его любопытство было подсказано исключительно профессиональными соображениями. Статуэтку, идол, фетиш, или что бы уж это ни было, захватили несколькими месяцами раньше в заболоченных лесах к югу от Нового Орлеана, в ходе облавы на сборище предполагаемых шаманов-вудуистов. И столь необычные и отвратительные обряды были связаны с этой статуэткой, что полицейские не могли не осознать, что столкнулись с каким-то неведомым темным культом, бесконечно более страшным, нежели самые что ни на есть дьявольские секты африканских колдунов. О происхождении культа ровным счетом ничего не удалось выяснить – если не считать обрывочных и неправдоподобных признаний, исторгнутых у пленников. Поэтому полиция и решила обратиться к ученым, знатокам древности, в надежде с их помощью понять, что собой представляет кошмарный символ и через него выйти к истокам культа.

Инспектор Леграсс даже представить себе не мог, какую сенсацию произведет его приношение. При одном только взгляде на загадочный предмет собрание ученых мужей разволновалось не на шутку. Окружив гостя плотным кольцом, все так и пожирали глазами фигурку: ее явная чужеродность и аура неизмеримо глубокой древности наводили на мысль о доселе неоткрытых архаичных горизонтах. Художественную школу, породившую эту страшную скульптуру, так и не удалось опознать, однако ж тусклая, зеленоватая поверхность неизвестного камня словно бы хранила в себе летопись веков и даже тысячелетий.

Статуэтка, которую неспешно передавали из рук в руки для ближайшего и внимательного рассмотрения, в высоту была около семи-восьми дюймов и поражала мастерством исполнения. Она изображала чудовище неопределенно антропоидного вида, однако ж с головой как у спрута, с клубком щупалец вместо лица, с чешуйчатым, явно эластичным телом, с гигантскими когтями на задних и передних лапах и длинными, узкими крыльями за спиной. Это существо, по ощущению, исполненное жуткой, противоестественной злобности, обрюзгшее и тучное, восседало в отвратительной позе на прямоугольной глыбе или пьедестале, покрытом непонятными письменами. Концы крыльев касались черного края камня сзади, само сиденье помещалось в центре, а длинные, изогнутые когти поджатых, скрюченных задних лап цеплялись за передний край и спускались вниз примерно на четверть высоты пьедестала. Моллюскообразная голова выдавалась вперед, так что лицевые щупальца задевали с тыльной стороны громадные передние лапы, обхватившие задранные колени. Все в целом выглядело неправдоподобно живым – и тем более неуловимо пугающим, что происхождение идола оставалось неизвестным. В запредельной, устрашающей, бесконечной древности статуэтки не приходилось сомневаться, и однако ж ничто не указывало на какой-либо известный вид искусства, возникший на заре цивилизации – либо в любую другую эпоху. Перед нами было нечто особое, ни на что не похожее; даже сам материал и тот являл собою неразрешимую загадку: мылообразный, зеленовато-черный камень с золотыми и радужными вкраплениями и прожилками не походил ни на что знакомое из области геологии либо минералогии. Вязь письмен, начертанных вдоль основания постамента, озадачивала не меньше; никто из участников – несмотря на то, что в собрании присутствовала половина мировых экспертов в этой области, – не имел ни малейшего представления о том, с какими языками это наречие хотя бы самым отдаленным образом соотносится. Иероглифы, точно так же, как сама скульптура и ее материал, принадлежали к чему-то устрашающе далекому и чуждому человеческой цивилизации – такой, какой мы ее знаем; к чему-то пугающему, наводящему на мысль о древних и кощунственных циклах жизни, к которым наш мир и наши представления вообще неприложимы.

И однако ж, пока участники конференции по очереди качали головами и признавали свое бессилие перед задачей инспектора, нашелся в собрании один человек, которому померещилось, будто чудовищная фигура и письмена ему до странности знакомы. Он-то и рассказал, смущаясь, о некоей памятной ему странной безделице. То был ныне покойный Уильям Чаннинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета и небезызвестный исследователь. Сорок восемь лет назад профессор Уэбб участвовал в экспедиции по Гренландии и Исландии в поисках рунических надписей, отыскать которые ему так и не удалось. В верхней части побережья Западной Гренландии он обнаружил примечательное племя выродившихся эскимосов (а может, и не племя, а что-то вроде культа). Их религия, любопытная разновидность сатанизма, до глубины души ужаснула профессора своей нарочитой кровожадностью и гнусностью. Об этой вере прочие эскимосы почти ничего не знали, упоминали о ней с содроганием и говорили, что пришла она из бездонных глубин вечности за миллиарды лет до того, как был создан мир. В придачу к отвратительным обрядам и человеческим жертвоприношениям эта религия включала в себя извращенные, переходящие из поколения в поколение ритуалы, посвященные высшему, древнейшему дьяволу, иначе известному как торнасук; профессор Уэбб тщательно записал этот термин в транскрипции со слов престарелого жреца-шамана (иначе – ангекок), как можно точнее передав звучание латинскими буквами. Но на данный момент интерес представлял фетиш, связанный с пресловутым культом: идол, вокруг которого отплясывали эскимосы, когда высоко над ледяными утесами полыхало северное сияние. То был примитивный каменный барельеф с изображением кошмарного монстра, покрытый загадочными письменами. Насколько профессор мог судить, в основных чертах этот фетиш походил на чудовищную статуэтку, представленную ныне собранию.

Ученые мужи внимали Уэббу настороженно и потрясенно, а инспектор Леграсс разволновался больше прочих; он в свою очередь принялся засыпать профессора расспросами. Полицейский некогда записал и скопировал устный ритуал со слов арестованных служителей болотного культа и теперь попросил ученого по возможности вспомнить последовательность звуков, зафиксированную среди дьяволопоклонников-эскимосов. Последовало придирчивое, дотошное сличение записей – и в зале повисло благоговейное молчание. Детектив и ученый установили, что фраза, общая для двух адских ритуалов, проводимых в разных концах земного шара, фактически идентична! То, что шаманы-эскимосы и жрецы с луизианских болот выкликали нараспев, взывая к своим родственным идолам, по сути представляло собою приблизительно следующее: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».

Причем деление слов угадывалось по традиционным паузам во фразе в ходе пения.

Здесь инспектор Леграсс на шаг опередил профессора Уэбба: несколько его арестантов-метисов сообщили ему со слов старших участников обряда, что означало пресловутое заклинание. А именно: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».

Теперь же, в ответ на общую настоятельную просьбу, инспектор Леграсс поведал сколь можно более подробно о своем знакомстве со служителями болотного культа и рассказал историю, которой дед, как я понял, придавал огромное значение. В ней ощущался привкус безумных снов мифотворца и теософа и размах воображения воистину космического масштаба – совершенно, казалось бы, неожиданный в среде отверженных полукровок.

1 ноября 1907 года в новоорлеанскую полицию поступил срочный вызов из края озер и болот к югу от города. Тамошние скваттеры, люди по большей части простые, но добродушные, потомки отряда Лафитта, пребывали во власти слепого ужаса – нечто неведомое подкралось к ним в ночи. Магия вуду, по всей видимости, причем самой что ни на есть чудовищной, прежде неизвестной разновидности. С тех пор как в черной чаще заколдованного леса, куда не смел заходить никто из местных жителей, зазвучали неумолчные тамтамы, стали пропадать женщины и дети. Оттуда доносились безумные крики, душераздирающие вопли, пение, от которого кровь стыла в жилах, там плясало адское пламя, и, добавил перепуганный посыльный, люди не в силах больше выносить этого кошмара.

И вот ближе к вечеру отряд из двадцати полицейских в двух каретах и одном автомобиле выехал на место событий. Дрожащий от страха скваттер указывал путь. Со временем проезжая дорога закончилась; все вышли и на протяжении нескольких миль шлепали по грязи в безмолвии жутких кипарисовых лесов, не знающих света дня. Безобразные корни и зловеще нависающие петли «испанского мха» преграждали им путь; тут и там груда влажных камней или фрагмент гниющей стены, наводя на мысль о мрачном обиталище, еще больше усиливали ощущение подавленности, в которое вносили свой вклад каждое уродливое дерево, каждый губчатый островок. Наконец впереди показалось поселение скваттеров – жалкое скопление лачуг. Перепуганные жители выбежали за двери и обступили группу с фонарями тесным кольцом. Где-то далеко впереди и впрямь слышался приглушенный бой тамтамов; время от времени, когда менялся ветер, долетал леденящий душу вопль. Сквозь блеклый подлесок откуда-то из-за бескрайних аллей ночной чащи просачивался красноватый отблеск. Все до одного скваттеры – даже при том, что они панически боялись снова остаться одни, – наотрез отказались приближаться к сцене нечестивой оргии хотя бы на шаг. Так что инспектор Леграсс и его девятнадцать соратников без проводника нырнули под темные аркады ужаса – туда, где никто из них не бывал прежде.

Область, куда ныне нагрянула полиция, испокон веков пользовалась дурной славой – белые туда не заглядывали и почти ничего о ней не знали. Легенды рассказывали о потаенном озере, которого вовеки не видел взгляд человеческий; там обитала гигантская, бесформенная белесая полипообразная тварь со светящимися глазами; скваттеры перешептывались, что в полночь-де к ней на поклон из пещер в недрах земли вылетают дьяволы на крыльях летучих мышей. Поговаривали, что тварь эта жила там до д’Ибервиля, до Ла Саля, до индейцев и даже до привычных лесных зверей и птиц. В ней словно ожил ночной кошмар; увидеть чудище означало умереть. Но тварь насылала на людей сны, так что они знали достаточно, чтобы не соваться куда не надо. Нынешняя вудуистская оргия происходила на самой окраине ненавистной области, но и этого было довольно: возможно, поэтому место, выбранное под святилище, внушало скваттерам еще больший ужас, чем кошмарные звуки и происшествия.

Лишь поэт или безумец сумел бы воздать должное звукам, что слышали люди Леграсса, пробираясь вперед сквозь черную трясину в направлении алого отблеска и приглушенного рокота тамтамов. Разные тембры голоса присущи человеку и зверю; и страшно слышать одно вместо другого. Животная ярость и разнузданное непотребство здесь нарастали до демонического размаха: завывания и экстатические вопли неистовствовали и эхом прокатывались из конца в конец по ночному лесу, точно чумные бури из пучин ада. То и дело беспорядочное улюлюканье смолкало, и, по всей видимости, вымуштрованный хор хриплых голосов принимался монотонно выпевать эту мерзкую фразу или целое заклинание: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн».

Наконец полицейские выбрались из болота туда, где деревья поредели, – и глазам их внезапно открылось жуткое зрелище. Четверо пошатнулись, один рухнул в обморок, двое не сдержали исступленного крика – по счастью, голоса их потонули в безумной какофонии оргии. Леграсс плеснул водой в лицо потерявшему сознание; все застыли на месте, дрожа крупной дрожью, загипнотизированные ужасом.

На прогалине среди болот обнаружился поросший травой островок, протяженностью примерно в акр, безлесный и относительно сухой. На этом островке скакала и извивалась неописуемая орда – скопище человеческих уродств, нарисовать которые не под силу никому, кроме разве Сайма или Ангаролы. Голые, в чем мать родила, эти разношерстные ублюдки ревели, мычали и, корчась, выплясывали вокруг чудовищного кольца огня. Сквозь разрывы в огненной завесе можно было разглядеть, что в центре возвышается гигантский гранитный монолит примерно восьми футов в высоту; а на нем, несообразно-миниатюрная, стоит мерзкая резная статуэтка. На равном расстоянии от окаймленного огнем монолита по широкому кругу были расставлены десять виселиц, и на них висели, головами вниз, чудовищно изуродованные тела злополучных пропавших скваттеров. Внутри этого круга и бесновались с ревом служители культа, в массе своей двигаясь слева направо в нескончаемой вакханалии между кольцом мертвых тел и кольцом огня.

Возможно, это просто фантазия разыгралась; возможно, это было всего лишь эхо – но только одному из полицейских, впечатлительному испанцу, почудилось, будто он слышит ответные отзвуки, как бы вторящие ритуальному пению – откуда-то издалека, из неосвещенной тьмы в глубине чащи, средоточия древних легенд и ужасов. Этого человека, именем Джозеф Д. Калвес, я впоследствии отыскал и расспросил; и да, как ни досадно, воображения ему было не занимать. На что он только не намекал – и на шелестящие взмахи гигантских крыльев, и на отблеск сверкающих глаз, и на смутно белеющую за дальними деревьями громаду – но я так полагаю, это он местных суеверий наслушался.

Строго говоря, потрясенное замешательство полицейских продлилось недолго. Служба – прежде всего; и хотя одержимой швали в толпе насчитывалось человек под сто, блюстители порядка, полагаясь на огнестрельное оружие, решительно ринулись в самую гущу гнусного сборища. Шум, гвалт и хаос первых пяти минут не поддаются никакому описанию. Сыпались яростные удары, гремели выстрелы, кому-то удалось бежать, но в конце концов Леграсс насчитал сорок семь угрюмых пленников. Их заставили по-быстрому одеться и выстроили в цепочку между двумя рядами полицейских. Пятеро идолопоклонников были убиты на месте, а двоих тяжелораненых унесли на импровизированных носилках их же арестованные собратья. А статуэтку инспектор Леграсс осторожно снял с монолита и забрал с собой.

Путь назад оказался чрезвычайно тяжелым и утомительным. В полицейском отделении пленников допросили; все они оказались умственно отсталыми полукровками – самые что ни на есть отбросы общества. В большинстве своем это были матросы, и среди них – несколько мулатов и негров, главным образом уроженцев Вест-Индии и португальцев с Брава и других островов Кабо Верде: они-то и привносили оттенок вудуизма в разношерстный культ. Но уже после первых вопросов стало ясно, что речь идет о веровании более глубоком и древнем, нежели негритянский фетишизм. При всем своем невежестве и убожестве эти несчастные с удивительной согласованностью держались ключевой идеи своей омерзительной религии.

По их словам, они поклонялись Властителям Древности, которые жили за много веков до появления первых людей и явились в только что созданный мир с небес. Теперь Властители ушли, они в недрах земли и в морских глубинах, но их мертвые тела поведали свои тайны через сны первым людям, а те создали культ, и культ этот жив по сей день. Это он и есть; арестанты уверяли, что культ существовал всегда и пребудет вечно, в дальней глуши и в темных укрывищах по всему свету – до тех пор, пока великий жрец Ктулху не восстанет в своем черном чертоге в могучем городе Р’льех под водой и снова не подчинит себе землю. Однажды, при нужном положении звезд, он позовет – а до тех пор тайный культ неизменно ждет своего часа, – дабы освободить Ктулху.

А до тех пор – более ни слова. Даже под пыткой служители культа не выдали бы своего секрета. Среди мыслящих земных существ человек не вовсе одинок, ибо из тьмы к немногим верным приходят призраки. Но это – не Властители Древности. Властителей никому из людей видеть не доводилось. Резной идол изображает великого Ктулху, но никто не взялся бы утверждать, насколько похожи на него все прочие. Ныне никому не под силу прочесть древние письмена, но многое передавалось из уст в уста. Ритуальный речитатив тайной не являлся – о тайнах говорили не вслух, но шепотом. Песнопение означало всего-навсего: «В своем чертоге в Р’льехе мертвый Ктулху грезит и ждет».

Только двое арестованных оказались достаточно вменяемы, чтобы отправить их на виселицу; остальных поместили в соответствующие лечебницы. Свое участие в ритуальных убийствах все отрицали, уверяя, будто жертв умерщвляли Черные Крылья, прилетавшие со своего исконного места встречи в колдовском лесу. Но никакой связной информации об этих загадочных пособниках получить так и не удалось. Почти все, что полиции посчастливилось выяснить, сообщил престарелый метис по имени Кастро: он утверждал, будто причаливал в чужеземных гаванях и беседовал с бессмертными вождями культа в горах Китая.

Cтарик Кастро припомнил обрывки жуткой легенды, пред которой бледнели домыслы теософов, а мир и человек казались воистину юны и скоротечны. В незапамятные эпохи на земле царили Иные – Они возвели величественные города. То, что от них осталось (как якобы рассказывали бессмертные китайцы), сохранилось и по сей день: циклопическая кладка на островах Тихого океана. Все Они вымерли за много веков до появления человека; однако ж с помощью тайных искусств Их можно оживить, когда звезды снова встанут в нужное положение в цикле вечности. Сами Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния.

Эти Властители Древности, продолжал Кастро, не вполне из плоти и крови. У Них есть обличье – разве не подтверждает того статуэтка со звезд? – но обличье это нематериально. При должном расположении звезд Они могут переноситься по небу из мира в мир, но когда звезды неблагоприятны, Они не живут. Однако и не будучи живыми, Они не могут умереть в полном смысле этого слова. Все Они покоятся в каменных чертогах в Своем великом городе Р’льех, защищенные чарами могучего Ктулху в преддверии славного воскрешения, когда звезды и земля снова будут готовы принять Их. Но в нужный час понадобится некая внешняя сила, дабы помочь освободить Их тела. Чары, сохранявшие Их нетленными, не дают Им и воспрять; Они могут лишь бодрствовать во тьме, погруженные в думы, пока над землей текут бессчетные миллионы лет. Они знают обо всем, что происходит во вселенной, ибо речью Им служит обмен мыслями. Даже сейчас Они беседуют в Своих гробницах. Когда же на смену беспредельному хаосу появились первые люди, Властители Древности воззвали к наиболее чутким из них, придавая форму их снам, ибо только так мог Их язык воздействовать на плотский разум млекопитающих.

Тогда, прошептал Кастро, эти первые люди создали культ вокруг небольших идолов, что явили им Властители, – идолов, принесенных в сумеречные эпохи с темных звезд. Этот культ не умрет вовеки – до тех пор, пока звезды не примут вновь нужное положение; тогда тайные жрецы выведут великого Ктулху из гробницы, дабы Он оживил Своих подданных и вновь воцарился на земле. Распознать, что время пришло, будет нетрудно, ибо в ту пору человек уподобится Властителям Древности – станет свободен и дик, вне добра и зла, отринет закон и мораль; мир захлестнут крики и вопли, кровопролитие и разгульное веселье. Тогда освобожденные Властители научат людей по-новому кричать, убивать, ликовать и радоваться, и по всей земле запылает губительный пожар экстатической свободы. Между тем культ, посредством подобающих обрядов, должен хранить память о древних обычаях, предвосхищая пророчество об их возрождении.

В былые времена избранные говорили с погребенными Властителями через сны, а потом случилась великая катастрофа. Каменный город Р’льех вместе с его монолитами и гробницами ушел под воду. Бездонная пучина, средоточие той единственной исконной тайны, сквозь которую не проникнет даже мысль, оборвала призрачное общение. Но память не умирает; и верховные жрецы говорят, будто при благоприятном расположении звезд город поднимется вновь. Тогда из глубинных недр появились черные духи земли, гнилостные и неясные, неся смутные слухи из пещер под позабытым дном моря. Но о них старик Кастро не смел распространяться подробнее. Он тут же прикусил язык, и никакими уговорами и хитростями так и не удалось вытянуть из него больше. Любопытно, что про размеры Властителей он тоже отказался рассказывать. Что до культа, по предположениям Кастро, центр его находится в нехоженых пустынях Аравии, где дремлет Ирем многоколонный, сокрыт и нетронут. Культ никак не связан с европейским чернокнижием и за пределами круга посвященных практически неизвестен. Ни в одной книге не содержится о нем даже намеков, хотя бессмертные китайцы говорили, будто в «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда многие фразы несут в себе двойной смысл, и посвященные вольны прочитывать их так, как считают нужным, особенно знаменитые строки:

  • Не мертв, кого навек объяла тьма.
  • В пучине лет умрет и смерть сама.

Леграсс, глубоко потрясенный и немало озадаченный, напрасно допытывался о месте культа в истории. Кастро, по всей видимости, не солгал, утверждая, что культ хранится в глубокой тайне. Специалисты из Тулейнского университета не смогли сказать ничего определенного ни о культе, ни о статуэтке. И вот теперь инспектор обратился к светилам из светил, ведущим специалистам страны – и вынужден был удовольствоваться всего-то-навсего рассказом о Гренландии из уст профессора Уэбба.

Лихорадочный интерес, вызванный сообщением Леграсса и подогретый еще больше благодаря статуэтке, эхом звучит в последующей переписке участников конференции, хотя в официальных публикациях общества тема эта почти не затрагивается. Осмотрительность – девиз тех, кто привык то и дело сталкиваться с подлогом и шарлатанством. Леграсс на время ссудил идола профессору Уэббу, но после смерти ученого статуэтка вернулась к Леграссу и по сей день находится у него; не так давно я имел возможность с нею ознакомиться. Скульптура воистину жуткая и, несомненно, сродни барельефу из сна молодого Уилкокса.

Надо ли удивляться, что деда взволновала история скульптора! Ведь он уже знал о культе со слов Леграсса – и вот вам пожалуйста, судьба столкнула его с гиперчувствительным юношей, которому приснилось не только изображение и точные иероглифы как с болотного идола, так и с гренландской адской таблички, но который во сне услышал по меньшей мере три слова из заклинания, повторяемого как дьяволопоклонниками-эскимосами, так и полукровками-луизианцами! Естественно, профессор Эйнджелл тотчас же взялся за доскональное расследование; хотя я все еще подозревал про себя, что молодой Уилкокс каким-то косвенным образом прослышал о культе и просто-напросто выдумал серию сновидений, дабы нагнетать и всячески раздувать таинственность за счет моего деда. Записи снов и газетные вырезки из коллекции профессора, несомненно, явились весомыми доказательствами, но мой неистребимый рационализм и необычность всей этой истории неумолимо подталкивали меня к, казалось бы, самым разумным выводам. Так что, еще раз тщательно изучив рукопись и сопоставив фрагменты из теософских и антропологических трудов с Леграссовым рассказом о культе, я отправился в Провиденс, чтобы лично повидаться со скульптором и осыпать его, как мне казалось, заслуженными упреками за беззастенчивое издевательство над пожилым ученым.

Уилкокс по-прежнему проживал в одиночестве в здании «Флер-де-лис» на Томас-cтрит – в этой чудовищной викторианской имитации бретонской архитектуры семнадцатого века, что выставляет напоказ оштукатуренный фасад среди очаровательных особняков колониальной эпохи на древнем холме, под сенью роскошнейшего из георгианских шпилей Америки. Я застал юношу за работой и уже по разбросанным тут и там образцам с первых же минут понял, что имею дело с подлинным, несомненным гением. Полагаю, в один прекрасный день он прославится как один из великих декадентов, ибо он запечатлел в глине, а в один прекрасный день отразит и в мраморе те фантазии и кошмары, что Артур Мейчен воплощает в прозе, а Кларк Эштон Смит являет в стихах и в живописи.

Темноволосый, хрупкого сложения и несколько неряшливого вида, он томно обернулся на мой стук и, не вставая, осведомился, что у меня за дело. Я представился; он выказал некоторый интерес – мой дед некогда возбудил его любопытство: расспрашивая о странных снах, он, однако ж, так и не объяснил, в чем состояла суть его исследований. На этот счет и я его просвещать не стал, но ненавязчиво попытался его разговорить. Очень скоро я убедился в совершенной его искренности: он говорил о снах в манере весьма характерной. Эти сновидения и отпечаток их в подсознании глубоко повлияли на его творчество: Уилкокс показал мне чудовищную статую, очертания которой просто-таки дышали зловещей недоговоренностью. Скульптор не помнил, чтобы ему доводилось видеть оригинал, вот разве что на его собственном барельефе из сна, но контуры фигуры возникали под его рукой сами собою. Несомненно, именно этот гигантский фантом являлся ему в бреду. Вскоре стало очевидно, что юноша в самом деле ничего не знал о тайном культе, кроме разве того, что проскальзывало ненароком в ходе дедова безжалостного допроса; и я вновь принялся ломать голову, где же Уилкокс мог почерпнуть эти жуткие образы.

О снах Уилкокс рассказывал в причудливой поэтической манере, так, что я с ужасающей яркостью представлял себе и сырой циклопический город из склизкого зеленого камня, геометрия которого, по невразумительному отзыву юноши, насквозь неправильная, и с боязливым предвкушением слышал неумолчный, словно бы мысленный зов из-под земли: «Ктулху фхтагн, Ктулху фхтагн». Эти слова складывались в страшный ритуал, повествующий о сонном бдении мертвого Ктулху в каменном склепе Р’льеха; и, несмотря на весь мой рационализм, меня пробрало до самых костей. Наверняка Уилкокс где-то краем уха услышал о культе и вскорости позабыл о нем под наплывом столь же странных впечатлений от книг и грез. Однако ж впечатление запало юноше в душу и позже нашло выражение через бессознательное – в снах, в барельефе и в кошмарной статуе, что ныне стояла передо мной. Разумеется, деда он ввел в заблуждение не нарочно. Такой тип молодых людей – одновременно слегка претенциозный и несколько развязный – я всегда не жаловал, однако ж теперь я был готов признать как незаурядный талант Уилкокса, так и его порядочность. Я дружески с ним распрощался и пожелал многообещающему гению всяческих успехов.

Между тем история культа по-прежнему меня завораживала; а порою я мечтал о том, как прославлюсь, досконально изучив происхождение культа и его связи. Я побывал в Новом Орлеане, потолковал с Леграссом и другими полицейскими, участниками той давней облавы, своими глазами увидел страшного идола и даже допросил нескольких арестантов-метисов, что дожили до сего дня. К сожалению, старик Кастро вот уже несколько лет как умер. То, что я теперь узнал из первых рук как наглядное подтверждение всего того, что записал мой дед, взволновало меня заново. Я был уверен, что напал на след самой настоящей, архисекретной и весьма древней религии и открытие это принесет мне известность как антропологу. Я по-прежнему подходил к культу с позиций убежденного материалиста – хотел бы я оставаться таковым и сейчас! – и с необъяснимым упрямством сбрасывал со счетов совпадения между записями снов и подборкой странных газетных вырезок, составленной профессором Эйнджеллом.

Единственное, что я тогда заподозрил, а теперь, боюсь, уверен в том доподлинно: дед мой умер отнюдь не естественной смертью. Он рухнул как подкошенный на узкой улочке, уводящей вверх по холму от старинной набережной, где кишмя кишел всякий заезжий сброд, – упал, после того как его случайно толкнул матрос-негр. Я хорошо помнил, что представляли собою служители культа в Луизиане: по большей части полукровки, по роду занятий связанные с морем, – не удивлюсь, если существуют разнообразные тайные способы и отравленные иголки, известные издревле и столь же неумолимые, как и загадочные обряды и верования. Леграсса и его людей оставили в покое, что правда, то правда, а вот некий моряк из Норвегии, насмотревшийся на то и это, тоже мертв. Что, если подробные расспросы моего деда после того, как он пообщался со скульптором, дошли до недобрых ушей? Думается мне, профессор Эйнджелл погиб, потому что слишком много знал или был к тому близок. Посмотрим, постигнет ли та же участь и меня – ибо теперь я и впрямь знаю слишком много.

III Безумие с моря

Если небеса когда-либо захотят меня облагодетельствовать, пусть они целиком и полностью сотрут из моей памяти последствия того, что однажды взгляд мой по чистой случайности упал на полку, застеленную ненужной бумагой. В моих повседневных занятиях ничего подобного мне бы в жизни не подвернулось: то был старый номер австралийского журнала «Сиднейский вестник» за 18 апреля 1925 года. Он ускользнул даже от внимания пресс-бюро моего деда, которое на тот момент жадно собирало материал для профессорских исследований.

Я уже почти бросил наводить справки о том, что профессор Эйнджелл называл «культом Ктулху». В ту пору я гостил у одного своего высокоученого друга в Патерсоне, штат Нью-Джерси: он был хранителем местного музея и известным минералогом. Однажды, рассматривая экспонаты резервного фонда, в беспорядке разложенные на полках хранилища в самой глубине музея, я случайно наткнулся на странную иллюстрацию в одном из старых журналов, подстеленных под камни. Это и был вышеупомянутый «Сиднейский вестник», ибо друг мой имел широкие связи во всех мыслимых уголках мира; иллюстрация представляла собою полутоновое изображение отвратительного каменного идола – точную копию того, что нашел на болотах Леграсс.

Жадно высвободив журнал из-под ценных образцов, я внимательно просмотрел заметку: к моему вящему сожалению, она оказалась недлинной. Однако ж содержание ее оказалось чрезвычайно важным для моих безуспешных розысков; я аккуратно вырвал страницу, это нежданное руководство к действию. Говорилось в заметке следующее:

«В МОРЕ ОБНАРУЖЕНО ЗАГАДОЧНОЕ ПОКИНУТОЕ СУДНО

«Бдительный» возвращается с неуправляемой тяжеловооруженной новозеландской яхтой на буксире.

На борту обнаружены люди: один выживший и один покойник. История отчаянной битвы и смертей на море. Спасенный моряк отказывается делиться подробностями о пережитом. При нем найден странный идол. Ведется расследование.

Грузовое судно «Бдительный» компании «Моррисон», идущее из Вальпараисо, причалило нынче утром к пристани в гавани Дарлинг, ведя на буксире поврежденную, выведенную из строя, но тяжеловооруженную паровую яхту «Сигнал» из Данидина (Новая Зеландия). Яхта была обнаружена 12 апреля на 34°21′ южной широты, 152°17′ западной долготы, с двумя людьми на борту; один из них жив, один – мертв.

«Бдительный» покинул Вальпараисо 25 марта, а 2 апреля отклонился от курса заметно южнее по причине исключительной силы штормов и чудовищных волн. 12 апреля было замечено покинутое судно; на первый взгляд на нем не было ни души, но, поднявшись на борт, моряки обнаружили одного уцелевшего в полубредовом состоянии и один труп – по всей видимости, этот человек умер больше недели назад. Выживший судорожно сжимал в руке кошмарного каменного идола неизвестного происхождения, примерно в фут высотой, о природе которого специалисты из Сиднейского университета, Королевского общества и музея на Колледж-стрит пребывают в полном недоумении. Спасенный утверждает, что нашел статуэтку в каюте яхты, в маленьком, ничем не примечательном резном ковчеге.

Этот человек, придя в сознание, рассказал историю в высшей степени странную – о пиратстве и смертоубийстве. Зовут его Густав Йохансен, он норвежец, умом не обделен, был вторым помощником капитана на двухмачтовой шхуне «Эмма» из Окленда; шхуна отплыла в Кальяо 20 февраля, с экипажем из одиннадцати человек на борту. По словам Йохансена, «Эмма» изрядно задержалась в пути и отклонилась от курса далеко к югу по причине сильного шторма, разыгравшегося 1 марта. 22 марта на 49°51′ южной широты, 128°34′ западной долготы она повстречала «Сигнал», команда которого, состоящая из канаков и метисов, вид имела недобрый и крайне подозрительный. Капитану Коллинзу безапелляционно приказали поворачивать назад, тот отказался, тогда странная шайка без предупреждения открыла яростный огонь по шхуне из батареи тяжелой артиллерии – из медных пушек, которыми была укомплектована яхта. Команда «Эммы» вступила в бой, рассказал уцелевший, и хотя шхуна начала тонуть – ее обстреляли ниже ватерлинии, – ей удалось-таки подойти вплотную к яхте. Матросы «Эммы» высадились на палубу неприятельского судна, схватились со свирепыми дикарями, которым ненамного уступали числом, и вынуждены были перебить их всех – ибо те сражались пусть и неумело, однако не на жизнь, а на смерть, не щадя никого.

Трое с «Эммы» погибли, в том числе капитан Коллинз и первый помощник Грин, а оставшиеся восемь под командованием второго помощника Йохансена взяли на себя управление захваченной яхтой и поплыли дальше в первоначальном направлении – проверить, в силу какой причины им велели поворачивать вспять. На следующий день они якобы высадились на небольшом островке, хотя в этой части океана никаких островов не отмечено; и шестеро членов экипажа там загадочным образом погибли. Эту часть истории Йохансен, как ни странно, замалчивает – говорит лишь, что они сгинули в скальном провале. Потом он и его единственный спутник, по-видимому, вернулись на яхту и попытались управлять ею, но 2 апреля разыгрался шторм и корабль оказался во власти ветров и волн. С того момента и вплоть до 12 числа, когда его спасли, Йохансен почти ничего не помнит – не знает даже, когда умер его напарник, Уильям Бриден. Смерть Бридена наступила по невыясненной причине – видимо, вследствие перевозбуждения или переохлаждения. По телеграфу из Данидина сообщили, что островное торговое судно «Сигнал» было там хорошо известно и пользовалось в порту самой дурной репутацией. Владела им странная шайка, состоящая из людей смешанной крови; их частые сборища и ночные вылазки в лес вызывали немалое любопытство. Сразу после бури и землетрясения 1 марта судно поспешно снялось с якоря и вышло в море. Наш корреспондент из Окленда дает прекрасные отзывы об «Эмме» и ее экипаже, а Йохансен охарактеризован как человек порядочный и здравомыслящий. Начиная с завтрашнего дня адмиралтейство назначит расследование дела, в ходе которого Йохансена постараются убедить рассказать о происшедшем подробнее».

И это было все в придачу к изображению адской скульптуры, но что за поток мыслей всколыхнулся в моем сознании! Вот она – новая сокровищница фактов о культе Ктулху, вот оно – наглядное свидетельство тому, что культ ведет престранную деятельность как на суше, так и на море. Что за мотив побудил разношерстную команду приказать «Эмме» поворачивать вспять, в то время как сами эти люди плыли куда-то со своим омерзительным идолом? Что это еще за неведомый остров, на котором погибли шесть человек из экипажа «Эммы» и о котором второй помощник Йохансен упорно хранил молчание? Что выявило расследование вице-адмиралтейства и многое ли известно о пагубном культе в Данидине? И самое удивительное: что это за подспудная и не иначе как сверхъестественная связь дат – связь, наделившая зловещей и теперь уже бесспорной значимостью разнообразные повороты событий, столь тщательно задокументированные моим дедом?

1 марта – наше 28 февраля согласно международной демаркационной линии времени: землетрясение и буря. «Сигнал» и его гнусная команда поспешно покидают Данидин, словно торопясь на властный зов, а на другой стороне земного шара поэты и художники видят во сне странный сырой циклопический город и молодой скульптор вылепливает во сне фигуру кошмарного Ктулху. 23 марта команда «Эммы» высаживается на неизвестный остров, шесть человек гибнут. В тот же самый день сны гиперчувствительных людей обретают небывалую яркость и живость, окрашиваются ужасом перед злобным преследованием гигантского монстра; некий архитектор сходит с ума, а скульптор внезапно впадает в бредовое состояние! А как насчет шторма 2 апреля – именно тогда все сны о сыром городе прекратились, а Уилкокс воспрял от странной лихорадки живой и невредимый? Как это все понимать – и как понимать намеки старика Кастро касательно погруженных в пучину звезднорожденных Властителей, их грядущего царства, преданного им культа и их способности управлять снами? Уж не балансирую ли я на самой грани космических ужасов, вынести которые человеку не под силу? А если так, то это, должно быть, ужасы чисто умозрительного характера, ведь каким-то непостижимым образом 2 апреля положило конец чудовищной угрозе, взявшей было в осаду душу человечества.

Тем же вечером, в спешке отправив несколько телеграмм и предприняв все необходимые приготовления, я распрощался с моим хозяином и сел на поезд, идущий в Сан-Франциско. И месяца не прошло, как я уже был в Данидине, где, однако ж, обнаружил, что о странных служителях культа, некогда захаживавших в старые приморские таверны, почти ничего не известно. Порты вечно кишат всяким отребьем, но кто ж его запоминает? Однако ж ходили смутные слухи о том, как однажды эта разношерстная команда отправилась в глубь острова, и тогда на дальних холмах зажглось алое пламя и слышалось эхо барабанного боя. В Окленде я узнал, что по возвращении с поверхностного, чисто формального допроса в Сиднее Йохансен вернулся седым, при том что прежде был светловолос; продал свой домик на Уэст-стрит и отплыл с женой на родину, в Осло. Друзьям о своем необычайном приключении он рассказал не больше, чем чиновникам адмиралтейства; все, чем они смогли мне помочь, – это дать мне адрес Йохансена в Осло.

Я отправился в Сидней и поговорил с моряками и представителями адмиралтейского суда, да только все без толку. На Круговой набережной в сиднейской бухте я своими глазами видел «Сигнал»: яхту продали, и теперь она использовалась в коммерческих целях. Ее ничем не примечательный корпус не открыл мне ничего нового. Фигурка монстра с моллюскообразной головой, драконьим телом и чешуйчатыми крыльями, замершего в полуприседе на покрытом иероглифами пьедестале, хранилась в музее в Гайд-парке. Я долго и придирчиво изучал статуэтку – то была скульптура воистину зловещая в своем утонченном совершенстве, столь же непостижимо загадочная и чудовищно древняя, как и уменьшенная копия Леграсса – и из того же странного внеземного материала. Геологи, как сообщил мне хранитель музея, до сих пор ломают головы, уверяя, что в мире такого камня просто не существует. Я вздрогнул, вспомнив, что старик Кастро рассказывал Леграссу о первобытных Властителях: «Они некогда пришли со звезд и принесли с собою Свои изваяния».

Все перевернулось в моей душе. Потрясенный как никогда, я решил во что бы то ни стало отыскать в Осло второго помощника Йохансена. Я отплыл в Лондон, тут же пересел на корабль, идущий в столицу Норвегии, и ясным осенним днем высадился на аккуратной, как картинка, пристани под сенью горы Эгеберг. Дом Йохансена, как выяснилось, находился в Старом городе короля Харальда Сурового, что хранил имя Осло на протяжении всех веков, пока город более обширный щеголял названием Христиания. Я сел в такси и очень скоро уже постучался с неистово бьющимся сердцем в дверь чистенького старинного особнячка с оштукатуренным фасадом. Мне открыла печальная женщина в черном – и можете представить себе мое разочарование, когда она сообщила мне на ломаном английском, что Густава Йохансена больше нет в живых.

После своего возвращения он прожил недолго, рассказывала миссис Йохансен, – происшедшее на море в 1925 году окончательно его сломило. Жене он рассказал не больше, чем общественности, но оставил объемную рукопись – «технические материалы», как сказал он сам, – причем на английском языке, по всей видимости, чтобы жена случайно не прочла опасную исповедь. Йохансен прогуливался по узкой улочке близ гётеборгского дока, как вдруг из чердачного окна выпала пачка бумаг – и сбила его с ног. Двое матросов-индийцев тут же подбежали к нему и помогли подняться, но еще до прибытия «скорой помощи» он испустил дух. Врачи так и не смогли установить причину смерти и списали все на болезнь сердца и ослабленный организм.

Тут-то я и ощутил, как гложет меня изнутри темный ужас, которому не суждено утихнуть вплоть до того момента, когда и я расстанусь с жизнью, «по чистой случайности» или как-то иначе. Убедив вдову, что мое непосредственное отношение к пресловутым «техническим материалам» дает мне право на рукопись, я увез документ с собой и, еще не успев взойти на корабль, идущий в Лондон, тут же погрузился в чтение. То было безыскусное, сбивчивое повествование – попытка простодушного моряка вести дневник постфактум и описать день за днем то последнее, страшное путешествие. Я не возьмусь скопировать рассказ дословно, при всех его длиннотах и невнятице, но перескажу самую суть – достаточно, чтобы показать, почему плеск воды о корабельный борт сделался для меня невыносим и я заткнул уши ватой.

Йохансен, благодарение Господу, знал далеко не все, хотя и видел своими глазами и город, и Тварь. Но не знать мне ни сна, ни покоя, пока я думаю об извечных ужасах, что затаились за гранью жизни во времени и в пространстве, и о тех богомерзких дьяволах с древних звезд, что погружены в сон на дне морском, – их знают и чтят служители страшного культа и только и ждут своего часа, дабы выпустить их в мир, как только очередное землетрясение вновь вознесет чудовищный каменный город навстречу солнцу и воздуху.

Плавание Йохансена началось ровно так, как он и рассказывал представителям вице-адмиралтейства. «Эмма» вышла в балласте из Окленда в феврале 1920 года и в полной мере ощутила на себе силу порожденной землетрясением бури, которая, должно быть, и вознесла из пучины кошмары, наводнившие людские сны. Когда кораблем снова стало возможно управлять, «Эмма» начала быстро нагонять упущенное время. 22 марта ее попытался задержать «Сигнал»; с искренним сожалением писал помощник капитана о том, как корабль обстреляли и затопили. О темнолицых служителях дьявольского культа с «Сигнала» Йохансен говорит с неподдельным страхом. Ощущалось в них нечто неописуемо омерзительное, отчего уничтожить это отребье представлялось едва ли не священным долгом, и Йохансен с нескрываемым недоумением выслушал обвинение в жестокости, выдвинутое против его людей в ходе расследования. Затем побуждаемые любопытством моряки поплыли дальше на захваченной яхте под командованием Йохансена, завидели, что над морем торчит гигантская каменная колонна, и на 47°09′ южной широты, 126°43′ западной долготы причалили к береговой линии, где над грязью и илом громоздилась затянутая водорослями циклопическая кладка. Это была не иначе как осязаемая реальность величайшего из ужасов земли – кошмарный город-могильник Р’льех, возведенный за необозримые миллиарды лет до начала истории отвратительными гигантскими пришельцами с темных звезд. Там покоился великий Ктулху и его полчища, сокрытые в зеленых илистых склепах; оттуда наконец-то, спустя бессчетные века, они слали мысли, насаждавшие страх в снах чутких провидцев, и властно обращались к своим преданным адептам, призывая их к паломничеству во имя освобождения и возрождения. Обо всем об этом Йохансен даже не подозревал, но, Господь свидетель, вскорости увидел он достаточно!

Полагаю, что над водой поднялась только одна из горных вершин – чудовищная, увенчанная монолитом цитадель, ставшая гробницей для Ктулху. Когда же я задумываюсь об истинном размахе всего того, что, вероятно, таится там, внизу, я с трудом удерживаюсь от самоубийства. Йохансен и его товарищи благоговейно взирали на космическое величие этого сочащегося влагой Вавилона старейших демонов; они, должно быть, и без подсказки догадались, что город не имеет отношения ни к этой, ни к любой другой нормальной планете. В каждой строчке пугающего описания живо ощущается священный ужас перед неправдоподобной величиной зеленоватых каменных глыб, и головокружительной высотой гигантского изваянного монолита, и ошеломляющим сходством колоссальных статуй и барельефов со странной статуэткой, обнаруженной в ковчеге на борту «Сигнала».

Йохансен ведать не ведал, что такое футуризм, и, однако ж, рассказывая про город, он достиг весьма близкого эффекта; ибо, вместо того чтобы описывать какое-то определенное строение или здание, он передает лишь общие впечатления от неохватных углов и каменных плоскостей – поверхностей слишком обширных и явно неуместных для этой земли и в придачу испещренных богопротивными изображениями и иероглифами. Я упомянул про его рассуждения об углах, поскольку они отчасти перекликаются с тем, что поведал мне Уилкокс о своих жутких снах. Скульптор настаивал, что геометрия пригрезившегося ему места была аномальной, неевклидовой, и просто-таки дышала тошнотворными сферами и измерениями, чуждыми нам. А теперь и необразованный матрос ощутил то же самое перед лицом страшной реальности.

Йохансен и его люди высадились на отлогом илистом берегу этого чудовищного акрополя и, оскальзываясь, вскарабкались наверх по исполинским влажным глыбам явно нечеловеческой лестницы. Даже солнце небес словно бы представало в искаженном виде сквозь рассеивающие свет миазмы, клубящиеся над этим уродливым порождением моря. Извращенная угроза и смутная тревога плотоядно затаились среди безумных, ускользающих от понимания углов и плоскостей резного камня: там, где только что была выпуклость, мгновение спустя взгляд различал впадину.

Еще до того, как глазам открылось что-либо более определенное, нежели камень, ил и водоросли, исследователи ощутили нечто похожее на страх. Каждый из них уже обратился бы в бегство, если бы не опасался пасть в глазах остальных; с явной неохотой искали они – как выяснилось, напрасно – хоть что-нибудь, что можно было бы унести на память.

Португалец Родригес взобрался к самому подножию монолита – и громким криком возвестил о какой-то находке. Прочие последовали за ним и с любопытством уставились на громадную резную дверь с уже знакомым барельефом в виде не то кальмара, не то дракона. По словам Йохансена, дверь была огромная, вроде амбарных ворот, и безошибочно распознавалась по изукрашенной притолоке, порогу и косяку, хотя было не вполне понятно, установлена ли она вплотную, вроде как дверца люка, или наклонно, как в подвале. Как сказал бы Уилкокс, геометрия этого места – насквозь неправильная. Невозможно было поручиться, что море и земля лежат в горизонтальной плоскости, и потому взаимное расположение всего прочего представлялось изменчивой фантасмагорией.

Бриден толкнул камень в нескольких местах – но безрезультатно. Затем Донован осторожно ощупал дверь вдоль края, нажимая на каждую из точек по очереди по мере продвижения. Он бесконечно долго карабкался вверх вдоль гротескного каменного карниза – то есть можно было бы сказать «карабкался», не будь эта плоскость все-таки горизонтальной, – а все недоумевали, откуда только взялась во вселенной дверь настолько огромная. И тут, беззвучно и плавно, панель площадью в акр в верхней своей части подалась внутрь; как выяснилось, она находилась в равновесии. Донован не то соскользнул, не то съехал вниз – или вдоль – косяка и присоединился к товарищам. Все завороженно наблюдали, как покрытый чудовищной резьбою портал непостижимо уходит в глубину. В этом бреду призматического искажения он двигался неестественно, по диагонали, нарушая тем самым все законы материи и перспективы.

Провал наполняла тьма – тьма почти что материальная. Эта мгла воистину обладала положительным свойством: она затушевывала те части внутренних стен, что в противном случае открылись бы взгляду, и просто-таки выплескивалась наружу, как дым, из своего многовекового заточения, зримо затмевая солнце по мере того, как расползалась все дальше, выплывала на съежившееся плоско-выпуклое небо, взмахивая перепончатыми крыльями. Из разверстых глубин поднимался невыносимый смрад. Со временем чуткому Хокинсу почудилось, будто он слышит там, внизу, мерзкий хлюпающий звук. Все насторожились – все чутко вслушивались, когда показалось Оно: истекая слизью, тяжело и неуклюже Оно на ощупь протиснулось в черный проем всем своим зеленым и желеобразным громадным телом – и вылезло в тлетворную атмосферу отравленного града безумия.

Когда Йохансен дошел до этого места, у бедняги едва не отнялась рука. Из шестерых матросов, что до корабля так и не добрались, двое, по всей видимости, скончались на месте от ужаса. Описанию Тварь не поддается – не придумано еще языка, дабы воздать должное этим безднам истерического древнего безумия, этому сверхъестественному противоречию материи, силе и вселенскому миропорядку. Ходячая, ковыляющая гора! Боже праведный! Стоит ли удивляться, что в этот проклятый миг мыслепередачи на другом конце земли великий архитектор сошел с ума, а злополучный Уилкокс метался в лихорадочном бреду? Тварь, увековеченная в идолах, зеленое, липкое исчадие звезд, пробудилась – и явилась требовать своего. Звезды вновь встали в нужное положение, и то, чего не сумел исполнить преднамеренно многовековой культ, по чистой случайности совершила команда бесхитростных моряков. Спустя вигинтиллионы лет великий Ктулху вновь вырвался на свободу – и не было пределов его ликованию.

Никто и оглянуться не успел, как Тварь уже подцепила троих своими вислыми когтями. Да упокоит бедняг Господь, если только есть во вселенной покой! То были Донован, Геррера и Ангстрем. Остальные трое сломя голову кинулись через бесконечные нагромождения позеленевшего камня обратно к кораблю. Паркер поскользнулся; и Йохансен клянется, что его поглотил угол здания, которого там и быть не могло: острый угол, который вел себя как тупой. Так что до лодки добежали только Бриден с Йохансеном, они отчаянно схватились за весла и во весь дух понеслись к «Сигналу», а чудовищная громадина плюхнулась на камни и замешкалась, барахтаясь на мелководье.

Несмотря на то что вся команда сошла на берег, паровой котел не был отключен вовсе, так что понадобилось лишь несколько секунд лихорадочной беготни между штурвалом и машинным отделением, чтобы «Сигнал» пришел в движение. Мотор заработал – медленно, на фоне извращенных ужасов этой неописуемой сцены, взрезая смертоносные воды, – а на каменной кладке этого нездешнего берега-мавзолея исполинская Тварь-со-звезд пускала слюни и бормотала что-то невнятное, как Полифем, проклинающий корабль бежавшего Одиссея. Но великий Ктулху оказался храбрее легендарных циклопов: он маслянисто сполз в воду и кинулся вдогонку, широкими, вселенски-мощными взмахами поднимая громадные волны. Бриден оглянулся – и лишился рассудка, он пронзительно расхохотался и с тех пор то и дело разражался хохотом, пока однажды ночью смерть не пришла за ним в каюту, когда Йохансен метался в бреду.

Но Йохансен не сдался. Понимая, что Тварь всенепременно настигнет «Сигнал», пока яхта не набрала скорость, он решился на отчаянную меру и, прибавив тягу, молнией метнулся на палубу и крутанул штурвал, дав обратный ход. Зловонная пучина вспенилась, взбурлила гигантским водоворотом, паровой котел набирал мощность, а храбрый норвежец направил корабль прямиком на преследующее его желе, что поднималось над грязной пеной, точно корма какого-то демонического галеона. Чудовищная кальмарья голова и шевелящиеся щупальца были почти вровень с бушпритом крепкой яхты, но Йохансен безжалостно гнал яхту вперед. Раздался взрыв – словно с треском лопнул громадный пузырь; гнусно, слякотно захлюпало, точно вспороли медузу, в воздухе разлилась вонь, точно из тысячи разверстых могил, послышался звук, воспроизводить который на бумаге автор записей не пожелал. На краткое мгновение корабль накрыло едкое и слепящее зеленое облако, за кормой ядовито вскипала и побулькивала вода, где – Господи милосердный! – вязкие ошметки этого неназываемого исчадия неба текуче воссоединялись в исходную отвратительную форму. Но с каждой секундой расстояние между ним и кораблем все увеличивалось: двигатель работал на полную мощность и «Сигнал» набирал скорость.

Вот, в сущности, и все. После того Йохансен лишь мрачно размышлял над идолом в каюте да время от времени стряпал нехитрую еду себе и хохочущему маньяку рядом. После первого героического прорыва он уже не пытался управлять кораблем, на смену возбуждению пришел упадок сил, из души словно что-то ушло. Затем 2 апреля разразилась буря, и в сознании его сгустилась тьма. Было ощущение призрачного круговорота в водной пучине бесконечности, головокружительной гонки через мятущиеся вселенные на хвосте кометы и отчаянных прыжков из бездны до луны и с луны обратно в бездну, и все это оживлялось безудержным хохотом уродливых разнузданных древних богов и зеленых насмешливых бесов с крылами летучей мыши из преисподней.

Из этого сна явилось спасение: «Бдительный», суд вице-адмиралтейства, улицы Данидина, долгая дорога обратно домой в старый особнячок близ холмов Эгеберга. Рассказать всю правду как есть Йохансен не мог – его бы сочли сумасшедшим. Он мог лишь записать все, что знал, перед тем, как умрет – но только так, чтобы жена ни о чем не догадалась. Смерть была бы благом – если бы только обладала властью стереть воспоминания.

Вот какой документ я прочел; теперь я кладу его в жестяную коробку вместе с барельефом и бумагами профессора Эйнджелла. Туда же отправятся и эти мои записи – доказательство моего душевного здоровья; в них собрано вместе все то, что, я надеюсь, никогда больше не будет сведено воедино. Я узрел весь тот ужас, что содержит в себе вселенная, и теперь даже весенние небеса и цветы лета отныне и впредь будут для меня что яд. Но не думаю, что мне суждено прожить долго. Как ушел из жизни мой двоюродный дед, как ушел бедняга Йохансен, так уйду и я. Я слишком много знаю, а культ – жив.

Жив и Ктулху, полагаю я, – все в той же каменной расселине, в которой укрывался с тех пор, как солнце было молодо. Его проклятый город вновь ушел под воду, ибо «Бдительный» проплыл над тем местом после апрельского шторма, но служители Ктулху на земле и по сей день орут и вопят, отплясывают и проливают кровь вокруг увенчанных идолами монолитов в глухих укрывищах. Должно быть, монстр оказался в ловушке, когда канул на дно, запертый в своей черной бездне, иначе мир уже оглох бы от воплей безумия и страха. Но кому известен финал? То, что поднялось из глубин, может и затонуть; то, что затонуло, может подняться на поверхность. Тошнотворная мерзость ждет и грезит в пучине, города людей рушатся, расползается распад и тлен. Настанет время – но я не должен думать об этом, я не могу! Об одном молюсь: если я не переживу своей рукописи, пусть в моих душеприказчиках осторожность возобладает над храбростью и они позаботятся о том, чтобы страницы эти никому больше не попались на глаза!

Шепчущий из тьмы

I

Запомните накрепко: в последний момент никакого зримого ужаса я не увидел. И сказать, будто окончательный вывод я сделал в состоянии психологического шока – последней соломинки, заставившей меня среди ночи спешно покинуть уединенную ферму Эйкли и помчаться в его автомобиле по безлюдной дороге меж округлых холмов Вермонта, – значит игнорировать элементарные факты. Невзирая на все серьезные вещи, которые я увидел и услышал, невзирая на всю наглядность впечатления, произведенного на меня этими тварями, я даже теперь не могу в точности сказать, прав я был или нет, придя к ужасающему умозаключению. Ведь, в конце концов, исчезновение Эйкли ни о чем не говорит. В его доме не нашли ничего подозрительного, за исключением следов от пуль, продырявивших стены снаружи и внутри. Можно было подумать, что он просто вышел на прогулку по окрестным горам и не вернулся. Ничто не указывало на то, что в доме побывали некие гости, и в его кабинете не нашли тех жутких металлических цилиндров и машин. А в том, что высокие лесистые горы и бесконечный лабиринт журчащих ручьев, среди которых он родился и вырос, внушали ему смертельный ужас, тоже нет ничего необычного; ведь тысячи людей подвержены аналогичным болезненным страхам. Странное же поведение, как и обуревавшие его приступы страха, можно легко объяснить эксцентричностью натуры.

События, сыгравшие столь значительную роль в моей жизни, случились во время печально знаменитого Вермонтского наводнения 3 ноября 1927 года. Тогда – как и сейчас – я преподавал литературу в Мискатоникском университете в Аркхеме, штат Массачусетс, и изучал древние поверья Новой Англии. Вскоре после того небывалого в истории наводнения среди множества публикаций в прессе о разрушениях, бытовых тяготах населения и помощи пострадавшим появились и странные сообщения о существах, обнаруженных в речных запрудах; тогда многие мои знакомые пустились с азартом обсуждать эти новости и попросили меня пролить свет на сей предмет. Мне было лестно сознавать, что они столь серьезно относятся к моим штудиям местного фольклора, и я постарался разоблачить те дикие россказни, которые, как мне представлялось, выросли на почве невежественных деревенских суеверий. Меня немало забавляло, как некоторые весьма образованные люди с полной серьезностью настаивали на том, будто циркулировавшие слухи основывались на фактах – пусть даже искаженных и неверно истолкованных.

Источником небылиц, привлекших мое внимание, были главным образом газетные публикации; впрочем, одну историю, или, скорее, сплетню, мой приятель узнал из письма матери, жившей в Хардвике, штат Вермонт. В нем описывалось примерно все то же самое, что и в прочих слухах, но речь шла о трех не связанных между собой находках – одна была обнаружена в Уинуски-ривер близ Монпелье, другая – в Вест-ривер в округе Уиндэм за Ньюфаном, а третья – в реке Пассампсик в округе Каледония выше Линдонвилля. Разумеется, разные источники упоминали о множестве находок, но по всему выходило, что они толкуют именно об этих трех. В каждом случае местные жители сообщали о замеченных в бурных водах, что низвергались с пустынных холмов, неких диковинных жутковатых объектах, причем молва связывала эти объекты с циклом тайных и очень древних преданий, о которых ныне помнили лишь немногие старики.

Людям чудилось, будто они видели фрагменты органических существ, не похожих ни на какие доселе им известные. Естественно, в те трагические дни разлившиеся реки выбрасывали на берег тела погибших при наводнении; но очевидцы, описывавшие странные фрагменты, уверяли, что это не были человеческие останки, хотя и походили на людей размерами и общими очертаниями. Вместе с тем утверждалось, что эти фрагменты явно не принадлежали ни одному из животных, что водятся в Вермонте. Они были розоватого цвета, длиной около пяти футов; по виду напоминали ракообразных и имели множество пар то ли спинных плавников, то ли перепончатых крыльев и несколько пар членистых конечностей, а иные напоминали спиралевидный эллипсоид, покрытый множеством крохотных щупальцев – там, где у обычных ракообразных находится голова. Что особенно удивляло – так это точность, с какой совпадали описания из разных источников. С другой стороны, чему тут удивляться? Ведь старинные легенды этого горного края изобиловали живописными подробностями, которые исподволь питали возбужденное воображение так называемых очевидцев и расцвечивали их россказни. Мой же вывод заключался в том, что очевидцы – а они в каждом случае были наивными и простодушными обитателями провинциальной глуши – замечали в потоках вод изуродованные и вздутые трупы людей и домашних животных; но тем не менее, под влиянием полузабытых местных легенд, приписывали несчастным жертвам наводнения самые фантастические свойства.

Предания старины, туманные, невнятные и большей частью давно забытые нынешним поколением, были весьма необычны и явно отражали влияние еще более древних индейских сказаний. Все это мне было прекрасно известно (хотя никогда до той поры я не бывал в Вермонте) по редчайшей монографии Эли Давенпорта, где описаны устные народные предания, собранные до 1839 года среди долгожителей штата. Эти предания к тому же совпадали с рассказами, которые я лично слышал от стариков в горных селениях Нью-Гэмпшира. Если суммировать все эти рассказы, то в них речь шла о неведомой расе ужасных существ, обитавших в самых отдаленных горных районах – в глухих чащах, на вершинах высоких пиков и в уединенных долинах, где протекают ручьи, берущие начало из неведомых ключей. Этих тварей редко когда удавалось увидеть воочию, и свидетельства их существования передавались теми, кто некогда отважился зайти на самые дальние склоны гор или спуститься в глубокие горные ущелья, которых избегали даже волки.

На илистых берегах тамошних ручьев и на иссохших клочках земли они находили диковинные отпечатки лап и клешней, а также выложенные из камней таинственные круги с вытоптанной по диаметру травой, которые явно не были созданы природой. А на склонах гор обнаруживались диковинные пещеры неведомой глубины, заваленные – отнюдь не случайно! – гигантскими валунами, и множество следов, ведущих как внутрь пещер, так и прочь от них – если, конечно, направление следов было верно определено. Но хуже того, там были найдены предметы, на которые даже самым безрассудным следопытам редко когда удавалось наткнуться в сумеречных долинах и в непроходимых чащах мачтового леса, далеко за границами областей, обычно посещаемых путешественниками.

Все это вызывало бы куда меньшую тревогу, если бы отрывочные рассказы об этих предметах не были столь похожи. А так сложилось, что почти все местные байки сходились в ряде важных подробностей: очевидцы уверяли, будто эти существа напоминают гигантских алых крабов с множеством пар лап и с парой огромных крыльев, точно у летучей мыши, посередине спины. Иногда существа передвигались на всех конечностях, но иногда лишь на паре задних лап, используя остальные для переноски крупных предметов неясного назначения. Кто-то однажды наблюдал целую их стаю значительной численности, которая организованно передвигалась по обмелевшей речушке стройными колоннами по трое в ряд. Как-то этих тварей видели в полете – они взмыли с вершины одинокой голой скалы ночью и исчезли в вышине, шумно махая огромными крыльями и на миг заслонив яркий диск луны.

Похоже, горным чудовищам не было дела до людей, хотя их кознями объясняли загадочные исчезновения поселенцев – особенно тех, кто намеренно строил дома слишком близко к печально известным долинам или слишком высоко на склонах печально известных гор. Многие места в тех краях считались нежелательными для поселения, причем даже и после того, как повод для этого общераспространенного опасения давно позабылся. На иные окрестные горы люди смотрели с содроганием, хотя никто уже и не помнил, сколько поселенцев пропало в горных лесах и сколько домов сгорело дотла у подножия этих угрюмых зеленых часовых.

Согласно самым ранним легендам, жуткие твари нападали лишь на тех, кто осмеливался нарушать пределы их владений, но вот более поздние поверья рассказывали о том, что они выказывали любопытство в отношении людей и даже высылали тайные отряды слежения за поселенцами. Известны также рассказы о странных отпечатках когтей, что находили по утрам на оконных рамах фермерских домов, а также об исчезновении людей вдали от всем известных опасных мест. И еще рассказывали о странных жужжащих голосах, явно копирующих человеческую речь, которые делали ужасающие предложения одиноким путникам на тропинках или проезжих дорогах в лесных чащах, и о детишках, насмерть перепуганных увиденным или услышанным в тех местах, где вековые леса вплотную подступали к их жилищам. И наконец, в преданиях совсем недавнего прошлого – когда все прежние суеверия уже стерлись из памяти и люди вовсе перестали посещать те заповедные места – фигурируют ужасные истории об отшельниках и обитателях уединенных ферм, которые внезапно подвинулись рассудком и будто бы продали душу богомерзким тварям. А в одном из северо-восточных округов в самом начале XIX века возникло даже поветрие обвинять эксцентричных и нелюдимых затворников в том, что они-де заключили союз с отвратительными тварями или стали их посланцами в нашем мире.

Что же до самих тварей, то тут описания, понятное дело, разнились. Обыкновенно их называли «те самые» или «те древние», хотя в разных местах бытовали и другие термины, но они не смогли закрепиться надолго. Возможно, многие поселенцы-пуритане считали их порождением дьявола и на этом основании пускались истово строить теологические спекуляции. Те же, в чьих жилах текла кельтская кровь – а таковыми были нью-гэмпширские потомки шотландцев и ирландцев и их сородичи, прибывшие в Вермонт осваивать дарованные губернатором Уэнтвортом земли, – связывали этих тварей со злыми духами или болотным «малым народцем» и оберегали себя от их козней заговорами, передававшимися из поколения в поколение. Но самые фантастические домыслы на их счет распространяли местные индейцы. При всем различии древних сказаний у разных индейских племен они совпадали в некоторых важнейших деталях. Так, существовало единодушное мнение, что эти твари – порождение не земного мира. В изобилующих живописными подробностями мифах пеннакуков рассказывается, что Крылатые прилетели с неба, с Большой Медведицы, и вырыли в земных горах глубокие шахты, где они добывают особые минералы, которых не найти нигде в других мирах. Они вовсе не поселились на Земле, говорят нам мифы, а просто выставили тут временные форпосты и регулярно летают к своим звездам в северной части неба с грузом добытых минералов. И уничтожают они лишь тех земных жителей, которые подбираются к ним чересчур близко или пытаются их выслеживать. Дикие звери сторонятся их из природного инстинкта, а не потому, что твари на них охотятся. Питаться земными растениями и животными Пришлые не могут, поэтому они принесли с собой свою пищу с далеких звезд. Подходить к их колониям опасно – вот почему молодые охотники, забредавшие в облюбованные тварями горы, пропадали навсегда. Столь же опасно вслушиваться в их ночное перешептывание в лесах, когда они жужжат точно пчелы, пытаясь подражать человеческой речи. Им ведом язык всех людей – пеннакуков, гуронов, пяти ирокезских племен, – но у них самих, похоже, нет своего языка, да они в нем и не нуждаются. Они переговариваются, меняя цвет головы, что и служит им для передачи осмысленных сообщений.

Разумеется, все легенды и предания, как индейские, так и белых поселенцев, в течение девятнадцатого века почти полностью забылись, лишь местами сохраняясь в форме древних суеверий. После того как жители Вермонта прочно обосновались на земле и начали строить дороги и поселения по четкому плану, они все реже вспоминали о старинных страхах и запретах, в угоду которым эти планы составлялись. Большинство фермеров просто знали, что такие-то горные районы издавна считаются опасными, невыгодными для освоения или непригодными для проживания, и чем дальше от них держаться, тем лучше. Со временем вошедшие в привычку обычаи и соображения экономической выгоды столь глубоко укоренились, что поселенцам более не было смысла выходить за границы своих мест обитания, а запретные горы так и остались необитаемыми – скорее волею случая, нежели по умыслу. И за исключением нечастых вспышек панических страхов в тех местах, лишь суеверные старухи да девяностолетние деды, вспоминая свою юность, судачили о тварях, обитающих в дальних горах; но даже пересказывая шепотом древние предания, рассказчики соглашались, что теперь нечего бояться тварей, ведь они давно смирились с присутствием ферм и поселков, коли люди раз и навсегда оставили их в покое, не посягая на выбранные ими для обитания места.

Все это мне давно было известно из книг и устных преданий, собранных мною в Нью-Гэмпшире; вот почему, когда после наводнения появились все эти нелепые слухи, я легко догадался, на какой благодатной почве они возникли. Мне стоило немалых усилий объяснить все это моим друзьям, и меня соответственно позабавило, когда некоторые особливо задиристые спорщики продолжали настаивать, будто во всех этих нелепых сообщениях содержится изрядная доля истины. Эти упрямцы указывали на то, что все древние предания объединяет сходство общей канвы событий и деталей и что было бы крайне глупо безапелляционно судить о таинственных обитателях малоизученной вермонтской глухомани. Их сомнения не могли развеять даже мои заверения, что все мифы повторяют хорошо известную, общую для всего человечества сюжетную структуру и что они возникли на ранних стадиях творческой деятельности человека и отражают одинаковые заблуждения.

Было бесполезно доказывать таким оппонентам, что в сущности вермонтские мифы мало чем отличаются от универсальных легенд о персонификации природных явлений, благодаря которым Древний мир населяли фавны, дриады и сатиры, а уже в современной Греции возникли легенды о калликанзарах, а в древнем Уэльсе и Ирландии – предания о троглодитах и землероях, жутких существах, обитающих глубоко под землей. И было бесполезно ссылаться на удивительно схожую веру народов горного Непала в ужасного Ми-го или «мерзких снежных людей», что бродят по ледникам Гималайских хребтов. Когда я сослался на эти факты, мои оппоненты обратили их против меня, увидев в них намек на историческую достоверность старинных преданий и лишний аргумент в пользу реального существования диковинной расы древних обитателей Земли, вынужденных прятаться от господствующего на планете homo sapiens и, с большой долей вероятности, кое-где доживших до относительно недавних времен – а то и существующих по сей день.

И чем больше я поднимал на смех теории моих друзей, тем с большим упорством они настаивали на их истинности, добавляя, что даже без влияния древних мифов недавние сообщения слишком недвусмысленны, подробны и объективны, чтобы от них можно было просто отмахнуться. Два-три самых отъявленных фанатика сослались на древние индейские сказания, в которых говорилось о внеземном происхождении таинственных тварей, и цитировали экстравагантные писания Чарльза Форта, уверявшего, будто посланцы иных миров из глубин космоса частенько посещали нашу Землю в прошлом. Большинство же моих противников, однако, были всего лишь романтиками, упрямо пытавшимися пересадить на реальную почву фантастические вымыслы о таинственном «малом народце», которые популяризовал блистательный мастер литературы ужасов Артур Мейчен.

II

Естественным образом так получилось, что наши острые дебаты в конце концов были опубликованы в форме писем, направленных в редакцию «Аркхем эдвертайзер»; кое-какие из них были затем перепечатаны в газетах тех районов Вермонта, где и возникли фантастические россказни в связи с недавним наводнением. «Ратлэнд геральд» посвятила половину полосы выдержкам из писем с обеих сторон, в то время как «Братлборо реформер» полностью перепечатало мой обширный историко-мифологический обзор, проницательно снабдив публикацию глубокомысленным комментарием своего обозревателя, пишущего под псевдонимом Пендрифтер, который целиком и полностью поддержал и одобрил мои скептические выводы. К весне 1928 года я стал в Вермонте чуть ли не местной знаменитостью, притом что никогда не посещал этот штат. Вот тогда-то я и начал получать от Генри Эйкли письма с опровержениями моих взглядов, которые произвели на меня глубокое впечатление и вынудили в первый – и последний – раз в жизни посетить этот удивительный край безмолвных зеленых гор и говорливых лесных ручьев.

Многое из моих сведений о Генри Уэнтворте Эйкли было почерпнуто из переписки с его соседями и его единственным сыном, проживающим в Калифорнии, уже после моего посещения его уединенной фермы. Он был, как я выяснил, последним представителем старинного и уважаемого во всей округе семейства юристов, администраторов и землевладельцев. Однако именно на нем древний род резко уклонился от практических занятий в сторону чистой науки, и он многие годы посвятил изучению математики, астрономии, биологии, антропологии и фольклора в Вермонтском университете. До той поры я никогда не слышал его имени, и он не слишком щедро делился автобиографическими подробностями в письмах, но из них мне сразу стало ясно, что это человек большого ума и эрудиции, с сильным характером, давно уже живущий затворником и посему мало искушенный в обычных житейских делах.

Несмотря на всю фантастичность высказанных Эйкли идей, я с самого начала отнесся к нему куда более серьезно, чем к кому-либо из иных своих оппонентов. Во-первых, он, похоже, и впрямь сталкивался с конкретными явлениями – зримыми и осязаемыми, – о которых он высказывался в столь фантастической манере; а во-вторых, его отличало подкупающее стремление облекать свои умозаключения в форму предположений и гипотез, как и подобает истинному ученому мужу. Он не старался убедить меня в чем-либо и в своих выводах основывался исключительно на том, что считал неопровержимым свидетельством. Разумеется, первым моим побуждением было объявить его гипотезы ошибочными, но при всем том я не мог не отдать должное его уму и эрудиции. И я никогда не был склонен, в отличие от его знакомых, объяснять взгляды Эйкли, равно как и его безотчетный страх перед безлюдными лесистыми горами вокруг его фермы, безумием. Я убедился, сколь неординарной личностью был этот человек, и понимал, что излагаемые им факты, безусловно, порождены весьма странными и требующими изучения обстоятельствами, – пусть даже они и не вызваны теми фантастическими причинами, на которые он ссылался. Позднее я получил от него и вещественные доказательства, в свете которых все изложенное им сразу предстало в ином, пугающе-странном виде.

Я не могу придумать ничего лучше, нежели полностью пересказать, насколько это возможно, длинное письмо, в котором Эйкли поведал кое-что о своей жизни и которое сыграло поворотную роль в моей интеллектуальной биографии. Я более не располагаю этим письмом, но в моей памяти запечатлелось буквально каждое слово; и я вновь хочу подтвердить, что не сомневаюсь в душевном здоровье его автора. Вот это письмо – дошедший до меня текст, замечу, был написан несколько старомодными затейливыми каракулями, что вполне соответствовало образу ученого отшельника, почти не поддерживающего связей с внешним миром.

п/я № 2

д. Тауншенд, округ Уиндхэм, Вермонт.

5 мая 1928 года

Альберту Н. Уилмарту, эск.,

Солтонстолл-ст., 118,

Аркхэм, Масс.

Уважаемый сэр,

я с большим интересом прочитал в «Братлборо реформер» (от 23 апреля 1928 г.) перепечатку Вашего письма касательно недавних сообщений о странных телах, замеченных в наших реках во время наводнения прошлой осенью, и о любопытных народных преданиях, с которыми они столь детально совпадают. Легко понять, почему у чужака возникла высказанная Вами точка зрения и по какой причине м-р Пендрифтер с Вами согласился. Подобной позиции обыкновенно придерживаются образованные люди как в самом Вермонте, так и за его границами, таковым была и моя собственная позиция в юности (сейчас мне 57 лет), задолго до того, как научные изыскания общего характера и изучение книги Давенпорта заставили меня обратиться к исследованию некоторых здешних гор, куда никто не осмеливается заходить.

На эти исследования меня натолкнули странные древние сказания, которые я слышал от престарелых фермеров, не отличавшихся ученостью, но теперь я убежден, что было бы лучше, если бы я не брался за эти изыскания вовсе. Должен сказать, со всем должным смирением, что антропология и фольклор не чужды моим интересам. Я много занимался этими предметами в колледже и хорошо знаком с трудами признанных корифеев в данной области – таких, как Тайлор, Лаббок, Фрэзер, Катрфаж, Мюррей, Осборн, Кит, Буль, Дж. Эллиот Смит и т. д. Мне отнюдь не в новинку, что предания о скрывающихся расах стары как человечество. Я читал перепечатки Ваших писем, а также и тех, кто с Вами согласен, в «Ратлэнд геральд», и, пожалуй, понимаю, в чем суть Вашего диспута.

Пока же я спешу заявить, что Ваши противники, боюсь, скорее более правы, нежели Вы, хотя, как представляется, здравый смысл на Вашей стороне. Они даже более правы, нежели сами это осознают, – ибо, разумеется, они руководствуются лишь теорией и не могут знать того, что известно мне. Если бы мои познания в данном предмете были столь же ничтожны, я ни за что не поддержал бы их точку зрения. И был бы целиком на Вашей стороне.

Как видите, мне весьма непросто перейти к предмету моего письма, вероятно, потому, что меня страшит этот предмет, но дело в том, что я располагаю определенными свидетельствами о жутких лесных тварях, обитающих в горах, где никто не осмеливается ходить. Сам я не видел останки тварей, замеченных после наводнения, как о том писали в газетах, но я лично встречал подобных тварей при обстоятельствах, говорить о коих мне просто страшно. Я видел их следы, которые в последнее время стали появляться в непосредственной близости от моего дома (я живу на старой ферме Эйкли, южнее деревни Тауншенд, на склоне Темной горы). Несколько раз в лесу я слышал голоса, которые не осмелился бы даже вкратце описать.

В одном месте я слышал их настолько долго, что даже записал их с помощью фонографа и диктофона на восковый валик – постараюсь прислать Вам сделанную мной запись. Я воспроизвел эту запись на аппарате и дал ее послушать нашим старикам, и их буквально парализовал страх, когда они услыхали один из голосов, очень похожий на тот, о котором в детстве им рассказывали бабушки и даже пытались имитировать (о таком же жужжащем голосе в лесу упоминает Давенпорт). Я знаю, как большинство обывателей относится к человеку, который будто бы «слышал голоса», – но прежде чем сделать свой вывод, просто прослушайте мою запись и поинтересуйтесь у кого-нибудь из сельских стариков, что они об этом думают. Если Вы сможете найти этому нормальное объяснение, очень хорошо; но за этим стоит нечто неведомое. Ибо, как Вы сами знаете: Ex nihilo nihil fit[1].

Итак, цель моего письма не в том, чтобы затеять с Вами спор, но предоставить Вам информацию, которую, я полагаю, человек Вашего склада сочтет весьма и весьма интересной. Но это в приватном порядке. Публично же я на Вашей стороне, ибо, как свидетельствует ряд вещей, людям нет нужды знать слишком много об этом деле. Мои собственные исследования носят сугубо частный характер, и я бы не стал делать какие-либо заявления, могущие привлечь внимание широкой публики и побудить людей к посещению обследованных мною мест. Но правда – ужасная правда – в том, что за нами постоянно наблюдают существа внеземного происхождения, чьи шпионы из числа людей собирают о нас сведения. От одного несчастного человека, который являлся таким шпионом (так он сам утверждал, и я не вижу причин ему не верить), я почерпнул большую часть разгадки этой тайны. Потом он покончил с собой, но у меня есть основания полагать, что, помимо него, есть еще и другие.

Эти твари прибыли с другой планеты, они способны жить в межзвездном пространстве и перемещаться в эфире с помощью неуклюжих, но весьма мощных крыльев; ими довольно трудно управлять, вот почему эти крылья практически бесполезны для полетов в земной атмосфере. Я остановлюсь на этом подробнее чуть позже, если Вы не сочтете меня безумцем, недостойным Вашего внимания. Они прилетают к нам ради добычи металлов в глубоких горных шахтах, и, мне кажется, я знаю, откуда они родом. Они не причинят нам вреда, если мы оставим их в покое, но никто не может предсказать, что произойдет, если мы будем проявлять слишком большое любопытство. Разумеется, армия вооруженных людей могла бы стереть с лица земли их горную колонию. Вот этого они и опасаются. Но если так случится, из космоса сюда прилетят их бесчисленные полчища. Они с легкостью смогут завоевать Землю и до сих пор не пытались этого сделать только потому, что это им не нужно. Они скорее оставят все как есть – лишь бы не предпринимать лишних усилий.

1  Из ничего не возникает ничто (лат.).
Продолжение книги