Три возраста Окини-сан. Том 2 бесплатное чтение

Валентин Пикуль
Три возраста Окини-сан

Супружеской чете Авраамовых — Эре Павловне и Георгию Николаевичу, в семье которых уже три поколения служат Отечеству на морях

Возраст первый. Далекие огни Иносы

Вдвоем или своим путем,

И как зовут, и что потом.

Мы не спросили ни о чем,

И не клянемся, что до гроба…

Мы любим. Просто любим оба.

Есано Акико

Это случилось недавно — всего лишь сто лет назад. Крепкий ветер кружил над застывшими гаванями… Владивосток, небольшой флотский поселок, отстраивался неряшливо и без плана, а каждый гвоздь или кирпич, необходимый для создания города, прежде совершал кругосветное плавание. Флот связывал окраину со страной по широкой дуге океанов, корабли дважды пересекали экватор. Экипажи, готовые миновать не один климатический пояс, запасались тулупчиками от морозов и пробковыми шлемами от солнечных ожогов в тропиках. Европа прощалась с ними в тавернах Кадиса — теплым amontiliado в бокалах и танцами испанок под гитару.

Оторванность от метрополии была невыносимо тягостна. Город еще не имел связи с центральной Россией, во тьме океанской пучины он выстелил лишь два телеграфных кабеля — до Шанхая и Нагасаки. Восточный фасад великой империи имел заманчивое будущее, но его оформление было нелегким. Дороговизна царила тут страшная. Книжонка, стоившая в Москве полтину, дорожала в дороге столь быстро, что попадала во Владивосток ценою уже в пять рублей. Тигры еще забегали из тайги в город, выедали из будок сторожевых собачек, по ночам кидались на часовых у складов, до костей обгладывали носильщиков-кули. Нищие обычно говорят: «Что бог даст"; во Владивостоке говорили: „Что флот даст“. Флот давал все — даже кочерги и печные вьюшки, лопаты и колеса для телег, матросы лудили бабкам кастрюли, боцмана, кляня все на свете, паяли дырявые самовары. Здесь, на краю России, было неуютно людям и неудобно кораблям.

* * *

Сибирская флотилия (эта одичалая и отверженная мать будущего Тихоокеанского флота) имела тогда в Японии постоянные «станции», где корабли привыкли зимовать, как в раю, и ремонтироваться, как у себя дома. Дальний Восток приманивал моряков не только первобытной романтикой: тут платили повышенное жалованье, возникало больше надежд на скорую карьеру. Правда, не хватало женщин, и любая невеста, на которую в Сызрани никто бы и не посмотрел, здесь, во Владивостоке, становилась капризна, отлично разбираясь в числе шевронов на рукавах матросов, в количестве звезд на офицерских эполетах.

Один за другим плыли и плыли корабли океанами!

А великое постоянство пассатов сокращало пути-дороги.

Пора заглянуть в календарь: была весна 1880 года…

К тому времени Владивосток уже обзавелся собственным гербом: уссурийский тигр держал в лапах два золотых якоря.

* * *

Подхваченный ликованием весенних пассатов, парусно-винтовой клипер «Наездник» пересек Атлантику по диагонали, спускаясь к устью Ла-Платы, откуда мощный океанский сквозняк потянул его дальше — к мысу Доброй Надежды. В паузах неизбежных штилей офицеры допили казенную мадеру, команда прикончила последнюю бочку солонины. В запасе оставались жирный, никогда не унывающий поросенок и две ласковые газели, закупленные у португальцев На островах Зеленого Мыса.

Пустить их в общий котел команда отказалась.

— Помилуйте, вашбродь, — доказывали матросы, — они же с нами играются, как детки малые, а мы их жрать будем?

— Но тогда вам предстоит сидеть на одной чечевице. Без мяса, — пригрозил командир, — до самого Кейптауна…

Офицеры доедали жесткие мясные консервы, которые мичман Леня Эйлер (потомок великого математика) прозвал «мощами бригадира, геройски павшего от почечуйной болезни». Русский консул в Кейптауне оказался большим растяпой: почту для «Джигита» передал на «Всадника», а почту для «Всадника» вручил экипажу «Наездника». Старший офицер клипера Петр Иванович Чайковский флегматично рассуждал за ужином в кают-компании:

— Не бить же нам его, глупенького! Очевидно, консулу никак не освоить разницы между всадником, джигитом и наездником… Господа, — напомнил он, — прошу избегать закоулков по «изучению древних языков» мира. Обойдетесь и без этого! Лучше мы посетим обсерваторию Капстада, где установлен величайший телескоп. Созерцание южных созвездий доставит вам удовольствие больше, нежели бы вы глазели на танец живота местной чертовки. Молодежь флота обязана проводить время плавания с практической пользой.

При этом Чайковский (педант!) выразительно посмотрел на мичмана Владимира Коковцева, которому лишь недавно было дозволено нести ночную вахту под парусами. Совсем молоденький мичман, конечно, не удержался от вопроса — правда ли, что в Японии можно завести временную жену, никак не отвечая за последствия этого странного конкубината?

— Все так и делают… Но я не сказал еще главного, — продолжил старший офицер клипера, раздвоив пальцами бороду. — Консул передал распоряжение из-под «шпица» не полагаться на одни лишь ветры, а помогать парусам машиною. На смену восточному кризису в делах Памира, из которого нам, русским, лаптей не

сплести, явился кризис дальневосточный, и тут запахло гашишем. Лондон все-таки убедил пекинских мудрецов, чтобы собрали свои армии у Кульджи для нападения на Россию! Поэтому будем поторапливаться в Нагасаки, где «дядька Степан» собирает эскадру в двадцать два боевых вымпела…

Время было неспокойное: Англия, этот искусный машинист международных интриг, наслаивала один кризис на другой, держа мир в постоянном напряжении; «викторианцы» окружали Россию своими базами, угольными складами и гарнизонами, они нарочно запутывали политику, и без того уже запутанную дипломатами. Со дня на день русские люди ожидали войны.

Минный офицер, лейтенант Атрыганьев, в свои тридцать пять лет казался мичманам уже стариком. Коллекционер в душе, он бдительно суммировал плутни коварного Альбиона, любовно наблюдал за нравами женщин всего мира и был неплохим знатоком японского фарфора. Сейчас лейтенант сказал:

— Господа! Вам не кажется трагичным положение нашего российского флота? Ведь мы крутимся вокруг «шарика» с протянутой дланью, словно нищие. Пока что англичане торгуют углем и бананами, но представьте, что однажды они заявят открыто: stopping!.. Интересно, куда мы денемся?..

Кейптаун был переполнен британскими солдатами в красных мундирах, спекулянтами и аферистами, шулерами и куртизанками: одни понаехали, чтобы размозжить, пушками восстание зулусов, другие -нажиться на «алмазной лихорадке», уже сотрясавшей разгневанную Африку; внутри Черного континента империализм свивал мерзкое гнездо, в котором пригрелся Сэсил Роде, основатель будущей Родезии… Скромно и трезво экипаж «Наездника» встретил здесь пасху — пудингами, вместо куличей, и аляповато раскрашенными яйцами страусов; веселья не было! Потом, законопатив рассохшиеся в тропиках палубы и обтянув такелаж, ослабленный в штормах, клипер стремглав вырвался в Индийский океан; на южных широтах Антарктида дохнула такими метелями, что каждому невольно вспомнилась русская зима-зимушка. И было даже странно, повернув к северу, ощущать нарастающее тепло. А скоро матросы стали шляться по палубам босиком, как в родимой деревне. Из распахнутых люков кают-компании доносилось бренчание рояля, Ленечка Эйлер музицировал, а юные офицеры горестно ему подпевали:

В переулке за дачною станцией,
Когда пели вокруг соловьи,
Гимназисточка в белых акациях
Мне призналась в безумной любви.
О, неверная! Где же вы, где же вы?
И какой карнавал вас кружит?
Вспоминаю вас в платьице бежевом.
Вспоминаю, а сердце дрожит…

Эйлер с громким стуком захлопнул крышку рояля:

— Самое печальное, что у меня ведь так и было: тишайший дачный полустанок за Лугою, белая акация и… Однако легко же нам прокладывать курсы на картах и так трудно понимать сердцем, что все былое осталось далеко от тебя.

Атрыганьев с затаенной усмешкой раскуривал сигару:

— Вовочка, теперь мы ждем признания от тебя. Коковцев стыдился говорить о своих чувствах. Он сказал, что отец его Оленьки служит по министерству финансов. Уже статский советник.

— Что еще? — задумался он. — Кажется, триста десятин на Полтавщине. Она очень хороша, господа… даже очень!

— Догадываюсь и сам, — захохотал Атрыганьев. — Где же ей быть очень плохой, если она с ног до головы обляпана жирным полтавским черноземом.

— Простите, но это гафф! — обиделся Коковцев. К «гаффам» флот причислял все неуместные остроты, плоские шутки или бестактные неловкости. Атрыганьев сказал:

— С тех пор как нам в последний раз мигнул маяк Кадиса, «дядька Степан» в Нагасаки ожидает нас с нетерпением, а в Питере стали понемножку забывать. Но я так и не понял — была ли у тебя акация с полустанком, как у Ленечки Эйлера?

— Акация уже отцвела, но зато распускался жасмин.

— Вовочка, тебе повезло, — ответил Атрыганьев и крикнул в буфет, чтобы «чистяки» подали ему чаю…

Корабельные офицеры жили замкнутой корпорацией, отгородясь от не посвященных в их тайны множеством старомодных традиций; между флотом и берегом был выстроен барьер мало кому понятной морской терминологии, которую офицеры осложнили еще и бытовым жаргоном: «Кронштадт» у них — жиденький чаек с сахаром, «адвокат» — чай крепкий с лимоном, «чистяки» — вестовые, «чернослив» — уголь, Петербургское Адмиралтейство — «шпиц», земля с океанами — просто «шарик», «хомяк» — офицер, избегающий женщин. Наконец, адмирал Лесовский был просто «дядькой Степаном».

Разобраться трудно, но при желании всегда можно…

* * *

Шли Зондским проливом, оставив по траверзу вулкан Кракатау (сорок тысяч жителей голландской Батавии, привычные к его содроганиям, еще не ведали, что им осталось жить всего два года). «Всадник» и «Джигит» прошли на Дальний Восток раньше «Наездника», но в Маниле стало известно, что недавно здесь брал воду клипер «Разбойник» под командой Карла Шарло де Ливрона, и это возбудило в экипаже спортивную ревность:

— Хорошо бы нам догнать разбойников и перегнать!

Чайковский остудил горячие головы юных мичманов.

— Ничего не получится, — сказал он. — Шарло де Ливрон подобрал отчаянный экипаж. Даже в сильный ветер не убирают брамселей, катят с большим креном, черпая воду бортами. Что вы, господа? Разве за Шарло кто угонится?..

На Филиппинах повстречали и земляков. Серая толпа крестьян, парившихся в нагольных тулупах и валенках, бабы в суровых платках тянулись на кладбище Манилы — хоронить умерших на чужбине. Коковцев окликнул похоронную процессию:

— Земляки! Вы бы хоть валенки скинули…

Это были переселенцы из оскудевшей России, которых ожидала Россия дальневосточная, в дебрях Амуро-Уссурийской тайги народ брался поднять целину, бросить в нее сытное зерно.

— Да нам чиновники сказывали, бытто далече от Расеи холода ишо пуще! Вот и тащим на себе от самой Одесты…

Юность щедра: она транжирит время и расстояния, она не жалеет денег, и мичман Коковцев, раскрыв бумажник, одарил земляков деньгами, велел накупить фруктов для детворы.

— А отсюда до России, — объяснил он, — совсем уж близко: Гонконг, Формоза, Шанхай, Нагасаки, и… вы дома! Потерпите. Нет ли средь вас псковских кого? Сам-то я Порховского уезда, маменька у меня там в именьице… скучает, бедная!

«Наездник» снова распустил паруса. Чего только не передумается юноше в океане с ноль-ноля до ноль-четырех. «Ах, маменька, маменька, отчего вы такая глупенькая?» Вспомнилось, как недавно навестил родительницу в ее захудалом порховском затишье. Счастливая, она возила Вовочку по сородичам и соседям — обязательно при шпаге, при треуголке и аксельбанте гардемарина. Напрасно он доказывал, что в будние дни к мундиру полагается кортик, маменька распалилась: 'Уважь мою гордость — не ножиком, а саблей!» И весь отпуск Коковцев стыдливо ежился под жадными взорами уездных барышень, с тоскою озиравших морское чудо-юдо… Накануне отплытия в Японию Коковцев сдал экзамен на чин мичмана, а невесту отыскал, как это ни странно, в лягушатнике прудов парголовского парка. Хорошенькая девушка, спасая на глубине щенка-спаниеля, сама начала тонуть, но бравый мичман вытянул на берег обоих -девицу за прическу, а щенка за ухо. После этого купания, заранее влюбленный, Коковцев появился в богатом доме на Кронверкском проспекте, где события развивались стремительно: спаниель при виде своего спасителя от счастья напустил в прихожей большую лужу, а Оленька дала на прощание поцеловать руку и обещала ждать — хоть всю жизнь… Эта волшебная сказка вдруг покрылась мутной водой, и мичман, абсолютно голый, но при сабле и эполетах, оказался на шканцах незнакомого корабля, наступив босыми ногами в центр круга с надписью: «Here Nelson fell» (Здесь пал Нельсон)!

— Вы спите? — пробудил его голос старшего офицера. — Между тем здесь следует опасаться клиперов из Кантона, которые носятся по морю, как настеганные, с дрыхнущими командами, а ветер задувает им бортовые и мачтовые огни.

— Извините, Петр Иванович, — очнулся от дремы Коковцев. — Я не сплю, просто кое-что вспомнилось.

На русских кораблях обращение в чинах презиралось, офицеры величали друг друга по имени-отчеству. Порывистый ветер завернул бороду Чайковского на его плечо, он сердито указал обтянуть грота-марсель и пробурчал:

— О чем вспоминать мичману, стоящему вахту?

— Да так… сущую ерунду.

— Эта ерунда, конечно, не удержалась: дала вам клятву?

— Да, Петр Иванович, я тоже не удержался… дал!

Крепко обругав извержения копоти из трубы, изгадившей белизну парусной романтики флота, Чайковский отправился в каюту — досыпать. В четыре часа ночи на мостик поднялся Атрыганьев, но Коковцев, сдав ему вахту, не спешил прильнуть к подушке. Минный офицер рассуждал:

— Иногда полезно разложить карту мира: все каналы и проливы, выступы суши и бухты с отличным грунтом украшены британскими флагами. А мы, несчастные, плаваем от Кронштадта до Камчатки, не имея даже угольных станций. И лишь в самом конце пути, когда до родины остается рукой подать, Япония открывает перед нами свои уютные гавани, не жалея для нас пресной воды, удобства доков, хорошего угля, сладкой хурмы и улыбок обаятельных женщин… Мне скучно в Европе, Вовочка, — сказал минер клипера, — я давно уже стал неисправимым поклонником Востока!

Звездное небо быстро пролетало над гудящими от напряжения мачтами: «Наездник» лихо поглощал пространство. Загадочная страна таилась за горизонтом, и слабые контуры неведомой жизни, как бы вырастающей из глубоких недр пробуждавшейся Азии, казалось, уже заколебались над многовековой бездной…

Высокий маяк Нагасаки, окруженный лесом утонченных пиний, послал в океан короткий, тревожащий душу проблеск.

Япония вступала в тринадцатый год «эпохи Мэйдзи».

* * *

Она уже восприняла от Европы железные дороги и оспопрививание, организацию почты и фотографирование преступников в фас и профиль, она одела военных в европейские мундиры. Нагасаки таился в глубине живописной бухты, заставленной кораблями. Над городом нависала гора, заросшая камфорными дубами и другими старыми деревьями, в их зелени виднелся храм Осува, во дворе которого японцы хранили бронзового коня Будды…

«Разбойник» был уже здесь. Де Ливрон окликнул:

— Наездники! Сколько шли от Кронштадта?

— Двести сорок три дня, — отвечали с клипера.

— Без аварии?

— Как по маслу…

Так вот она, эта непостижимая Япония: розовые кущи миндаля и белый цвет мандариновых рощиц.

— Чем пахнет? — вопросил Чайковский.

— Керосином, — быстро принюхался Эйлер.

— Да! Вон разгружается пароход из Одессы, при везший японцам бочки от нашего Нобеля… Салют наций — огонь!

Комендоры выбили из стволов звонкие стаканы, зарядили орудия снова — адмирал Лесовский, этот буйный «дядька Степан», уже выжидал с «Европы» своей порции уважения, как заядлый пьяница ждет в гостях рюмочки водки.

— Флагу адмирала… салют! — Затем Чайковский спо койно снял перчатки. — Поздравляю, господа: мы в Японии. Эй, на баке: стопора наложить. Эй, в плутонгах: от пушек отойти!.. Бог уж с ним, с этим вонючим керосином, — заключил он. — Но вы, молодежь, все-таки дышите глубже. Япония имеет особый аромат, и, кстати, волосы японских женщин таят в себе невыразимое благоухание этой удивительной страны…

…Четверть тысячелетия Японией управлял клан могучих сегунов из самурайского рода Токугава, а сам микадо, потомок солнечной богини Аматэрасу, наслаждался бессильным величием в вычурных садах Киото. Самоизоляция страны напоминала пожизненное заключение: одно поколение сменяло другое, а сёгунат не допускал общения с иностранцами. Японцам же, побывавшим в чужих краях, грозила смертная казнь по возвращении на родину. Островитяне были уверены, что все европейцы «варвары». Но морские бури не раз выносили японских рыбаков на чужие берега. Россия японцев крестила, они полностью растворялись в нашей разгульной жизни. Какова же была растерянность сёгуната в XVIII веке, когда стало известно, что в Сибири существует школа, в которой сами же японцы преподают русским свой язык… Между тем народ Японии никогда не был народом покорным. В 1867 году Токугава были вынуждены передать власть микадо Муцухито, еще мальчику, который из Киото переехал в город Эдо, сделав его столицей с новым названием -Токио… Так начиналась бурная «эпоха Мэйдзи» (1867 -1912)! А сейчас с рейда «Наезднику» салютовали корабли многих стран, и лейтенант Атрыганьев обратил внимание мичманов на это забавное космополитическое соседство вымпелов — как результат политики открытых дверей:

— В газетах пишут, что капитализм нуждается в новых рынках сбыта. Как это понять — не знаю. Наверное, когда товар сильно подмочен и покрылся плесенью, королева Виктория дремлет уже вполглаза, обеспокоенная — кому бы продать свое барахло подороже? А тут открылась веселая лавочка в Японии…

Открывшись перед миром, японцы поначалу давали очень мало — зонтики и гравюры, веревки и циновки, изящные веера и легенды о преданных гейшах, умеющих любить с изощренной тонкостью. Но зато брали японцы

у своих нахальных «открывателей» чересчур много — секреты закалки бессемеровской стали и котлы системы Бельвилля, локомотивы фирмы Борзига и оптические линзы Цейса. С каждым годом Япония смелее вторгалась в международную жизнь, алчно перенимая все подряд, что попадалось на глаза, будь то пушечные затворы, изобретенные на заводах Армстронга, или исполнение капельмейстером Эккертом «Марша Бисмарка» на духовых инструментах. Казалось, островитяне действовали по принципу заядлых барахольщиков: вали все в одну кучу, потом разберемся…

С высоты марсов, закрепив паруса, матросы уже сбегали по вантам на палубу, как ловкие акробаты сыплются на манеж из-под купола цирка. Стало тихо. Коковцев расслышал стрекотание цикад на берегу, далекую музыку. Леня Эйлер спросил его:

— Тебе не кажется, что на этом берегу нас ожидает нечто странное? Такое, что никогда больше не повторится.

— Меня пленяет эта музыка, — ответил Коковцев.

— Играют японки, — пояснил Чайковский. — Очевидно, офицеры с наших крейсеров мотают последние деньги на иносских красавиц. Вы, — сказал он Коковцеву, — не туда смотрите: огни Иносы светят нам по левому борту. Когда-то была деревенька, а теперь стала пригородом Нагасаки…

В темнеющей зелени садов разгорались бумажные-фонарики. Атрыганьев спрыгнул на мостик с ходового «банкета":

— Вы не поверите! Когда я был в Нагасаки четыре года назад, нас окружили лодки — фунэ, с которых японцы торговали дочерьми, словно дешевой редиской. Теперь по указу микадо девиц разрешено продавать только на фабрики. Временное житейское счастье обретается в Японии по контракту. Этот обычай здесь никого не смущает, и вы, хомяки, не смущайтесь…

Офицеры покинули мостик, а Коковцев еще долго впитывал в себя запахи чужой, незнакомой земли. Большая противная крыса, волоча по палубе облысевший от старости хвост, протащила в люк сухарь, украденный у зазевавшегося матроса.

* * *

Мичман нехотя спустился в кают-компанию. На столе валялись огрызки ананасов, початые коробки манильских сигар. Между абажурами, раскачивая их, прыгали резвые обезьяны.

— О чем разговор, господа?

— Обсуждаем, какой завтра будет нагоняй от адмирала…

«Наездник» провинился, и даже очень. По флотскому положению , входя на рейд, клипер обязан «обрезать» корму флагмана, впритирку пройдя под его балконом, чтобы этим рискованным маневром засвидетельствовать особое почтение. Чем ближе пройдет, тем больше чести оказано адмиралу!

— Ладно, — поднялся Чайковский с дивана. — Утро вечера мудренее. Как-нибудь отбояримся. Пошли спать, господа. Клипер устал. Я устал. Мачты устали. Все мы устали…

Россия не открывала японских «дверей» пушками, ее отношения с заморской соседкой складывались иначе. Петербург не навязывал Токио унизительных контрактов, русские не глумились над чуждыми им обычаями. Попав же в общество вежливых людей, они и вели себя вежливо…

Раненько утром клипер окружили фунэ с торговцами безделушками, владельцами гостиниц и хозяйками ресторанов, но Чайковский, весело здороваясь со знакомыми японцами, просил их подгрести к «Наезднику» чуть попозже:

— У нас играют большой сбор — ждем своего адмирала… Экипаж выстроился на шканцах, горнисты исполнили сигнал «захождение», когда с вельбота на клипер поднялся эскадренный флагман — «дядька Степан», издавший первое рычание:

— Вы почему вчера не обрезали мне корму?

Ему объяснили: флагманская «Европа» зажалась между крейсерами «Азия» и «Африка», и кого-либо из трех они могли бы при маневре задеть бушпритом.

— А нам не хотелось позорить себя перед англичанами!

— Верно, — одобрил их Лесовский…

Этот грозный реликт былой розго-палочной эпохи -"дядька Степан» уже не калечил матросов, как раньше, допуская отныне лишь ловкие удары по носу пуговицей обшлага своего мундира. Оцарапав таким образом несколько носов в экипаже «Наездника», старец разматерил плохо обтянутые штаги и спустился в кают-компанию.

— Надо полагать, — сообщил он, — наши войска, чтобы не раздражать пекинских богдыханов, оставят Илийскую долину, уйгуры просятся в наше подданство, ибо маньчжуры вырезают под Кульджей все живое, вплоть до кошек. Боевая готовность эскадры остается в силе: кризис не миновал, и надо ожидать от Лондона новых каверз. Стационироваться будете в Нагасаки, а во Владивосток я посылаю клипер"Джигит»…

После адмирала кают-компанию заполнили японцы и японки, громко шелестя шелками одежд, они разложили свои товары, при виде которых глаза разбегались, и все хотелось купить немедленно: костяные веера, расписные ширмочки, пепельницы с плачущими лягушками. Атрыганьев брезгливо говорил:

— Все это дрова ! Прошу не тратить деньги на пустяки, паче того, в Иокогаме вещи большей подлинности и стоят намного дешевле. А фарфор без меня вообще не покупайте…

Первое впечатление от Нагасаки таково, будто все японцы давно ждали мичмана Коковцева, наконец-то он прибыл, и теперь толпа, расточавшая улыбки, безмерно счастлива его видеть. Японцы, казалось, несли в себе заряды легкой бодрости, женщины двигались быстрыми шажками, в руках мужчин энергично взлетали сложенные зонтики, дети не отставали от взрослых. Второе впечатление от города -чистота и аккуратность, ровные мостовые, обилие цветов на клумбах и овощей на прилавках, всюду дымили жаровни, возле которых наспех закусывали прохожие. Третье впечатление — множество русских вывесок, рикши подвозили офицеров к ресторанам «Петербург» и «Владивосток», а для матросов круглосуточно работал дешевый «Кронштадт», в дверях которого дежурил опытный зазывала:

— Русика матросика, выпей водичка, закусай едишка…

Было странно, что в уличной сумятице японцы умудрялись двигаться, никого не толкая, всё улыбчиво-вежливые, а если где и слышался грубый окрик, то он принадлежал обязательно европейцу или американцу. Включившись в ритм движения японской толпы, Коковцев жадно поглощал в себя яркие краски незнакомой жизни, а молодой желудок, уставший от «консервятины», требовал сытного обеда. Но мичман побаивался первой встречи с японской кулинарией, потому и навестил ресторан «Россия», где, соответственно названию, все было на русский лад, а хозяин в жилетке сразу же подошел к Коковцеву:

— Осмелюсь услужить вашему высокородию?.. Назвался он Гордеем Ивановичем Пахомовым; со знанием дела расспросил, долго ли пришлось штилевать, не погиб ли кто в море, как здоровье минера Атрыганьева? В карточке меню блюда и вина были расписаны в семи колонках на семи языках (вплоть до испанского), а в первом ряду, подле японских иероглифов, заманчиво перечислялись аппетитные кулебяки с визигой, солянка с грибами, щи кислые со сметаной.

— У нас товар самый свежий, получаем из Одессы с пароходов… Газетку английскую не угодно ли посмотреть? Тоже свеженькая — из Гонконга. — Справившись о фамилии мичмана, Пахомов был крайне удивлен, — Вот те на! А капитан второго ранга Павел Семенович Коковцев кем вам доводится?

— Мой дядя. Недавно скончался в Ревеле.

— Добрый человек был, царствие ему небесное.

— Вы разве знали моего дядю Пашу?

— С него-то все и началось… Агашка! — кликнул Пахомов; явилась дородная бабища, завернутая в пестрое кимоно, но голова ее была по-русски повязана платком. — Агашка, ты в ноги кланяйся: вот племяшек благодетеля нашего… А ведь я из порховских, как и вы, сударь! Урожден был в крепостных вашего дядюшки. Состоял при нем камердинером. Когда поплыл он в Японию, и меня прихватил ради услужения. На ту пору как раз выпала реформа для нас. Для невольных, значица. Это в шестьдесят первом годочке от рождества Христова… Помните?

— Да где же! Мне тогда три года исполнилось.

— Ну, вот! А мы в Хакодате плавали, там и присмотрел я кухарку у консула нашего… Агашку! Ее самую, — Пахомов указал на обширное тело супруги. — Пришел к Павлу Семенычу и — в ноги ему: невеста, мол, на примете имеется, держать меня в прежнем положенье не можете,так и отпускайте.

— А что дядя? — спросил Коковцев.

— «Дурак ты, — говорит, — пропадешь здеся, и никто не узнает». А я, как видите, не пропал. Любой скобарь мне теперь позавидует!

Владимир Коковцев вынул тяжелые (и неудобные для кошелька) мексиканские доллары, которыми платили жалованье офицерам на эскадре адмирала Лесовского. Сложил их горушкой, как оладьи на тарелке. Гордей Иванович искренне оскорбился:

— Э, нет! С вас, сударь, не возьму… Павел Семеныч, вечная ему память, в разлуку вечную двести рублев мне преподнес. «На, — сказал, — дуралей, на первое обзаведение». С его денежек и рестораном обзавелся. Не обижайте…

Он вышел проводить мичмана на улицу. Коковцев спросил его о гейшах — хотелось бы посмотреть их танцы.

— На што оне? — фыркнул Пахомов. — Гейши вам никак не понравятся. Скушно с ними, да и кормежка плохая. С ихнего-то чаю без сахара не набесишься. Вижу, вас иное тревожит. Девки для того есть, называются — мусумэ, и по-русски кумекают. Вам и надо такую, чтобы разговоры вести по-нашему…

Ночевать Коковцев вернулся на клипер.

— Ног не чую под собой, так набегался.

Чайковский раскладывал пасьянс.

— Набегались? На что же тогда существуют рикши?

— Стыдно мне, человеку, ездить на человеке.

— А этот несчастный рикша, благодаря вашей щепетильности, сегодня, может быть, остался без ужина.

— Об этом я как-то не думал, — сознался Коковцев.

— А вы подумайте… Между прочим, внешним видом японцев не обольщайтесь. Здесь вы не встретите людей в нищенских отрепьях, как это бывает в России, но Япония — классическая страна бедняков! Кстати, вы еще не побывали в Иносе? Так побывайте… Там есть такая Оя-сан, дама очень ловкая, и вам ее конторы не избежать. Оя-сан содержит в Иносе резерв японских девиц. Ей наверняка уже известны списки молодых офицеров клипера, дабы обеспечить своих «мусумушек» верным заработком, — Коковцев пылко протестовал, говоря, что не может любить по контракту. Чайковский в ответ хмыкнул:

— А вы, чудак такой, сначала подпишите контракт, потом можете и не любить. Кто вас просит об этом? Никто… Но будьте уж так любезны обеспечить бедную девушку верным доходом. А иначе — с чего ей жить? Вспомните того же рикшу, от услуг которого вы необдуманно отказались…

Кают-компания была заставлена цветами — их прислали на клипер добрые женщины Иносы. С берега вернулся и,мичман Эйлер:

— Здесь столько соблазнов, а среди японок множество красивых женщин. Но все они такие маленькие — как куклы!

Коковцев по-юношески стеснялся думать о женщинах откровенно. Чайковский, кажется, умышленно оберегал его всю дорогу до самой Японии, чтобы здесь, на виду Иносы, сдать прямо на руки маститой Оя-сан… Далее не его забота!

* * *

Устремляясь в будущее, Япония поспешно осваивала достижения Европы, но при этом японцы никогда и ни в чем не поступились в своих традициях. Иноса же вообще осталась частицей былой эпохи, а соседство великолепных доков, в которых рабочие клепали обшивку крейсеров, лишь усиливало поразительный контраст между двумя Япониями — старой и новой… Набережные купались в кущах глициний: между доков и мастерских фирмы «Мицубиси» виднелось здание русского военного госпиталя. Англичане в своих лоциях предупреждали, что Иноса вроде русского сеттльмента, куда им, англичанам, лучше не заглядывать: они встретят тут холодный прием…

История не всегда плывет официальными каналами!

Что не сумел (или не мог?) сделать граф Путятин, прибывший в Японию со своим посольством на фрегате «Паллада», то довершил грозный тайфун 1858 года. Он разломал русский фрегат «Аскольд», и шестьсот человек экипажа, выброшенные на берег близ Нагасаки, нашли радушный приют при кумирне Госиндзи, а жители деревни Иносы стали лучшими друзьями моряков. С той поры осталось в Иносе кладбище моряков, с годами оно разрасталось все шире, японцы рачительно ухаживали за русскими могилами, как будто в них покоились их близкие родичи. Может быть, на улицах других городов улыбки на лицах японцев и были искусственными, явно фальшивыми, но в Иносе каждого русского человека жители встречали самой искренней улыбкой…

Эйлер ожидал у трапа дежурный вельбот. В статском костюме и при котелке, пухленький, розовощекий мичман выглядел иначе, становясь похожим на преуспевающего в жизни биржевого маклера. Он забавно покрутил в руке камышовую тросточку:

— Вова! Я все-таки навещу эту злодейку Оя-сан. Пятнадцать мексиканских долларов в месяц — не деньги, все равно расшвыряются, а тут… такая свобода нравов!

Старший офицер клипера подошел к Коковцеву:

— Вы чем-то озабочены, Владимир Васильевич?

«Наездник» только вчера получил почту из России.

— Маменька жалуется. Осталось восемь десятинок земли — курам на смех! — сказал мичман. — А вокруг осели деловые мужики, у которых даже огороды шире. Пишет маменька, что еще год-два, и растащат наше гнездо, а портреты моих предков подложат под ведерные самовары. Связей в обществе у меня никаких, в лучшем случае годам к сорока вытяну до кавторанга… Ну, вытяну! А что дальше?

— Дальше… Я бы на вашем месте вспомнил старика Державина: «Жизнь есть любви небесный дар! Устрой ее себе к покою, и вместе с чистою душою благослови судеб удар». Поняли?..

Коковцев понял. Близость Иносы, зажигавшей по вечерам разноцветные фонари, дразнила и соблазняла, как присутствие незнакомой женщины за стенкой, теплокровной и не твоей, но она живет рядом с тобою, она двигается, поет и дышит, смеется и танцует, — кому в такие мгновения не кажется, что эта женщина ожидает тебя, нарочно тебя волнуя?.. В один из дней Коковцев сам взялся за румпель вельбота.

— Навались, ребята! — скомандовал. — В Иносу…

В ухоженной роще росли сосны и пальмы, шевелился бамбук и зрели бананы. В этой благодати расположились домики, их передние стенки были раздвинуты — душно. В растворенных на улицу комнатах, облаченные в халаты, посиживали на циновках босоногие офицеры русской эскадры, лениво обмахиваясь веерами. Возле них хлопотали японские «мусумушки», и пусть жены были временными, как временна и стоянка в Нагасаки, но иллюзия подлинной семейственности не покидала эти забавные жилища, распахнутые настежь для всеобщего обозрения…

— Вовочка! Уж не ищешь ли ты дом со швейцаром в ливрее?

Это окликнул мичмана лейтенант Атрыганьев; его миниатюрная Мицу-Мицу встретила Коковцева чаркой водки завода г-жи Поповой, придвинула гостю тарелочку с ломтиками сырой кеты и, отступив, опустилась на колени в углу комнаты.

— Садись, — сказал Атрыганьев.

— Куда?

— На пол! Оя-сан на тебя обижена… слышал?

— На меня? За что?

— Невежливо с твоей стороны не визитировать эту даму, если даже «дядька Степан» целует ей ручки.

Мичман ответил, что не верит в счастье по контракту.

— Ты у нас умница! — похвалил его Атрыганьев. — Но я тебя умнее. Скажи, разве венчание в церкви не есть ли тоже подписание контракта, только не временного? Не все ли тебе равно, где соваться в петлю — в конторе Оя-сан или у нашего попа в церкви? В любом случае жених с невестой вступают в сделку! Только здесь, в Нагасаки, ты отдашь пятнадцать долларов — и все. А там, в России, платить будешь всю жизнь…

Атрыганьев переговорил с Мицу-Мицу по-японски, и она вынесла бутыль со «смирновскою» водкой.

— Как поют наши матросы, «со смехом, братцы, я родился, наверно, с хохотом помру…». Давай выпьем за любовь! Оя-сан приберегает для тебя, хомяка, одинокую мусумэ из Нагой.

— Нагоя… что это значит? — не понял мичман.

— Только то, что самые красивые японки родом из Нагой. Чувствую, — добавил Атрыганьев, — что застрянем в Нагасаки надолго, так не будь каютным хомяком — срочно женись!

— А зачем мне это нужно? — отвечал Коковцев.

— Послушай, — заговорил минер. — Я ведь плавал до статочно. Видел фрески в спальнях Помпеи, бывал даже в банях Каракаллы, но, поверь, там нет ничего такого, что было бы неизвестно японкам, владеющим секретом тридцати четырех способов любви. — Нежинским огурчиком, надетым на вилку, Атрыганьев указал на стоявшую в углу Мицу-Мицу. — Ты глянь на эту скромнейшую японскую богиню… Какова?

Коковцев глянул, японка улыбнулась ему.

— Так вот, — заключил Атрыганьев, с хрустом, поедая огурчик, — все эти гордые и пресыщенные патрицианки Древнего Рима перед моей Мицу-Мицу выглядят жалкими недоучками. А ты еще осмеливаешься пренебрегать женщиной из Нагой!

Коковцев безо всякого аппетита дожевал кету:

— Но в Петербурге я же поклялся Оленьке…

— Все поклялись, — сказал Атрыганьев, морщась. — Но каждой невесте, даже обляпанной полтавским черноземом, известен в любви только один способ, а тут… Стоит ли долго раздумывать? Кстати эта Оленька живет на… На какой улице?

— На Кронверкском, — ответил мичман.

Атрыганьев, хохоча, покатился по циновкам.

— Извини. Но я бывал там. Каюсь… Этот статский советник считал меня женихом, своей дочери.

— Не может быть! — оторопел Коковцев.

— Пожалуйста, не переживай. Все женщины таковы…

Г-жа Попова и г-н Смирнов, эти знаменитые спирто-водочные фирмы, разом ополчились на невинность мичмана.

— Если так, я… Я сейчас же иду к Оя-сан!

Атрыганьев горячо одобрил его решение:

— Кстати, мне в ноль-четыре принимать у тебя вахту. Будь другом, выручи: если я малость задержусь, ты склянки две-три отбудь за меня на мостике.

— Конечно, — согласился Коковцев.

— Вот и спасибо. Потом, в море, расквитаемся…

* * *

Все было похоже на скромную гостиницу: в комнатах пустоватая простота, деревянные полы покрывали мягкие татами из камыша. Коковцев уселся перед низеньким столиком, не зная, куда девать ноги, затекающие от неудобства позы. Его окружили восемь юных японок, едва окрепших девочек-подростков. Чрезвычайное обилие косметики скрадывало их подлинные черты. Это были мусумэ из «резерва» конторы Оя-сан, под надзором которой они и жили. Коковцев часто благодарил, пока они расставляли перед ним крохотные чашечки с угощениями. Тут была рыба в тесте, приправленная соей, морские водоросли, мхи и корни, огурчики, крылышко утки, чуть присыпанное анисом, желе из овощей с яйцами и совершенно черный сосуд с подогретой сакэ. Угощая гостя, мусумэ наперебой щебетали, успев наговорить Коковцеву всяческих комплиментов, — ах, какой он красивый, ах, какой он умный, ах, как хорошо, что он навестил их сегодня, а то ведь они уже собирались сами искать с ним встречи! При этом девушки подливали ему сакэ, и теплая рисовая водка приводила мичмана в содрогание. После чего, усевшись рядком напротив, девушки сыграли для Коковцева что-то очень печальное на своих сямисэнах, похожих на мандолины, и тихонько удалились. Пустота. Никого…

Но тут бодро вошла миловидная японка лет сорока — сама Оя-сан; кимоно женщины украшала брошь с бриллиантом из «алмазного фонда» царствующей династии Романовых. Семь лет назад великий князь Алексей (сын царя Александра II) плавал до Владивостока на фрегате «Светлана"; навестив Нагасаки, он задержался в объятиях Оя-сан, с чего и началась карьера этой мусумэ, богатеющей теперь на эксплуатации себе подобных. Дама держалась по-европейски свободно, широким жестом, перенятым ею от русских офицеров, она чокнулась с Коковцевым чашечкой сакэ, и бедного мичмана снова как следует передернуло. Потом женщина деловито спросила — какая из всех мусумэ понравилась ему больше.

— Они все хороши, — ответил мичман, — но я слышал, что у вас имеется девушка из Нагой.

Оя-сан со вкусом выговаривала русские слова:

— Если ты задумался об Окини-сан, голубчик, она полюбит тебя… вместе с домом! Но задаток не малый — двести долларов, голубчик. — О том, сколько из этой суммы она заберет для себя, об этом Оя-сан, конечно же, умолчала.

В планы мичмана никак не входило стать домовладельцем в Японии, но смирновская водка, разбавленная японской сакэ, и обида на Ольгу сделали его смельчаком. Он готов хоть сейчас платить за все в мексиканской валюте.

— Но сначала покажите мне красавицу из Нагой!

Оя-сан легонько хлопнула в ладоши, и Коковцев услышал за спиной неприятное шипение. Он обернулся: перед ним возникло костлявое чудовище с громадными оттопыренными ушами.

— Это натариус, — объяснила Оя-сан. — Он принес контракт на Окини, заранее составленный… Подписывайте его!

Глаза натариуса были добрыми, но шипел он так замечательно, что ему позавидовала бы любая гадюка.

— У нас в России, — сказал Коковцев, поднимаясь с татами, — не покупают кота в мешке…

Оя-сан сердито крикнула что-то по-японски. С громким треском раздвинулись бамбуковые ширмы — и Окини-сан опустилась на колени, застыв в глубоком поклоне, а за нею вразнобой качались сухие бамбуковые палки: так-так, так-так, так-так.

— Гомэн кудасай, — были первые слова женщины.

Она просила у них извинения за то, что явилась.

* * *

Окини-сан кланялась очень долго, и Коковцев сначала видел только широкий пояс-оби, завязанный высоко на спине, пышным бантом, потом разглядел удивительно сложную прическу, в которой волосы были унизаны черепаховым гребнем и булавками из красных кораллов. Коковцев кинулся поднимать женщину с пола.

— Голубчик, — четко выговорила Окини-сан русское слово (которое в заведении Оя-сан, очевидно, заучивалось всеми мусумэ в числе самых необходимых слов).

Теперь мичман видел нежное матовое лицо с узкими блестящими глазами, а губы девушки, чтобы не казались большими, были подрисованы кармином только посередине Окини-сан была так хороша, что раздумывать далее не приходилось:

— Давайте сюда контракт… подпишу!

Бамбуковые палки перестали стучать, шипение прекратилось. Нотариус из под халата извлек чернильницу, протянул Коковцеву европейское перо, а не кисточку. Мичмана ознакомили с условиями контракта: подданная микадо, отзывающаяся на имя «Окини», поступает в его жены с содержанием в пятнадцать долларов за один месяц, а Кокоцу-сан обязуется предоставить ей помещение, стол, одежду и наемную прислугу с рикшей. Отсчитав серебро, мичман еще раз оглядел красавицу из Нагой:

— Но почему на месяц? Мой клипер еще никуда не уходит.

Нотариус отвечал ему на хорошем английском языке:

— К чему загадывать вперед? Мы, живущие вдали от вас, европейцев, не привыкли верить ни женщинам, ни пьяницам, ни морякам: женщина склонна обманывать, пьяница ничего не помнит, а моряк рано или поздно все равно потонет. Через один месяц я с удовольствием продолжу контракт.

— Ол райт, — согласился Коковцев…

* * *

Обитель семейного счастья оказалась вполне приличной: через мизерный ручеек был перекинут карликовый мостик, с которого мичман чуть не упал, в миниатюрном садике имелся маленький прудик, в нем крохотные рыбки виляли хвостиками. Коковцев и Окини-сан остались одни. Мичман извинился, что ему предстоит еще ночная вахта:

— А я чертовски много выпил и, прости, должен выспаться. Нет ли в этом домике чего-либо похожего на кровать?

Окини-сан придвинула к нему коротенькое бревнышко с валиком, ласково уговаривая положить на него голову.

— Забавно! А как зовется такая подушка?

— Макура, голубчик, это макура.

— Звучит вполне по-русски… макура, макура… Окини-сан уселась напротив него, поджав под себя ноги, всецело погрузилась в отсчет времени, сокращавшего их первое свидание. За четверть часа до полуночи, отрывая от макуры наболевший затылок, Коковцев уже не мог вспомнить, как это бревно называется. Он быстро собрался на вахту.

— Конечно, — благодарил он, — если бы не ты, я бы наверняка все проспал. А завтра пришлю вестового — пусть привезет подушки и одеяло. Однако где я сейчас достану фунэ, чтобы поспеть к вахте на свой клипер?

Оказывается, Окини-сан, пока он спал, уже наняла лодочника на весь месяц их контракта. Мало того, женщина проводила его до пристани и не покинула мичмана, пока фунэ не подгребла к корабельному трапу. Только тогда она попрощалась с ним, и с палубы корабля мичман застенчиво пронаблюдал, как в темноте рейда медленно растворяется белое пятно ее одежд. Издалека донесло певучий голос молодой женщины:

— Саёнара, голубчик! До-си-да-ня…

Чайковский с «манилой» в зубах гулял по шканцам.

— Теперь, — сказал он, — за все время стоянки в Нагасаки за вас я спокоен: еще не было случая, чтобы молодой офицер, взявший в жены японку, опоздал на вахту! Да и вам лучше, милейший: меньше будете шляться по ресторанам…

После четырех часов вахты Коковцев с нетерпением отсчитывал склянки: корабли эскадры синхронно отбили первую, вторую, третью. Атрыганьев соизволил явиться с берега на рассвете.

— Ладно, — отмахнулся он от упреков. — Уж ты прости, Вовочка: не был я на Кронверкском, никакой Оленьки и в глаза не видывал. Все выдумал нарочно, чтобы твои эполеты, чуть-чуть забрызганные морем, потеряли блеск наивной гардемаринской святости. Вахту принял. Сейчас отходит вельбот…

Вестовой, помимо подушек, прихватил из офицерского буфета ложки, ножи и вилки. Качнув серьгой в ухе, он сказал:

— Вашбродь, а чем кушать будете… палками? Уж я ими ковырял, ковырял — все мимо рта просыпалось. Извиняйте нас!

День обещал быть жарким. Стенка дома была заранее раздвинута, в глубине комнаты, будто вписанная в тонкую рамочку, Окини-сан показалась мичману лучезарным идолом любви.

— Я тебя так жду… голубчик! — произнесла она.

Из широких рукавов кимоно выплеснуло две руки.

И нечаянно сложилась ласковая семейная жизнь.

* * *

Коковцев принадлежал к поколению, юность которого овеяли победы русского оружия, под громы Шипки и в блеске молнии Плевны, когда Россия несла свободу родственному народу Болгарии. Но зато юность омрачил Берлинский конгресс, унизивший достоинство России…

Лондон постоянно был озабочен: где только можно и любыми способами ослаблять могущество России, которая не боялась противостоять великобританской экспансии, ставшей уже глобальной. Переживаемый конфликт с Пекином тоже имел английскую подкладку: политики Уайтхолла натравливали китайцев на войну с Россией, на эскадре Лесовского уже поговаривали, что, очевидно, скоро предстоит плавание в Чифу, дабы забрать из Китая русского посланника и все посольство с его архивами.

— Бес их там разберет! — судачили в кают-компании «Наездника». — Ну, с моря-то, положим, мы на своих калибрах всех мандаринов раскатаем. А что, если они вломятся в наши пределы от Кульджи, где мы даже гарнизонов не держим?

Атрыганьев закрутил усы и расправил бакенбарды:

— Я, — начал он, — терпеть не могу английских газет и посему читаю их внимательно. «Таймс» обрадовал: Пекин обзавелся «китайским Бисмарком», правда, не железным, а ватным — Ли Хун-чжаном, а теперь якобы обнаружился «китайский Наполеон» по прозванию Цзо Цзунь-тань… Было бы жестоко с моей стороны требовать, господа, чтобы вы запомнили эти имена, но всетаки я осмелюсь выделить их из нашей истории… Ленечка, а что вы там принесли с берега?

Эйлер радостно показал приобретенную вазу:

— Мне ее продали как редчайший фарфор «амори».

— Вы у нас молодцом! Если родственники просили вас купить у японцев макитру пошире, чтобы варить в ней вассер-суп на все знатное семейство фон Эйлеров, так я от души вас и поздравляю. Хотя вам продали фарфор из Кагосима, а он — лишь слабое подражание сацумскому… Ленечка, — мягко обратился минер к Эйлеру, — не стоит впадать в отчаяние. Поставьте свое помойное ведро на рояль, и будем считать, что у нас, слава богу, имеется и «амори»…

Согласно давней традиции флота, командир корабля не имел права посещать кают-компанию, чтобы, упаси бог, не вмешиваться в дела и разговоры подчиненных, иногда жестоко его критикующих, — здесь владычил старший офицер, а командир прозябал в одиночестве салона, всегда благодарный, если офицеры, сжалившись над ним, приглашали к своему столу.

Однажды его позвали и он строго предупредил:

— Господа, возможен такой вариант обстановки, что скоро эта уютная Иноса останется далеко за кормою… Наберитесь мужества покончить со своими делами на берегу, чтобы за нашим клипером потом никаких хвостов не тащилось. Ежели у кого неоплаченные счета в японских ресторанах, расплатитесь заранее. Есть ли у нас белье в стирке на берегу?

— Есть, и очень много, — ответил Чайковский.

— Поторопите прачек, чтобы стирали быстрее…

После таких разговоров Коковцев спешил на свидание с Окини-сан, и женщина, внешне ненавязчивая в любви, чутко откликалась на каждую его ласку. Эти незабываемые ночи Иносы, пронизанные шумами теплых ливней, казалось, пропитались словами любви, всегда ненасытной в молодости. Не было случая, чтобы японка не проводила Коковцева до корабельного трапа, а, вернувшись с клипера, мичман всегда заставал ее ожидающей встречи. Иногда казалось, что Окини-сан живет исключительно ради любви к нему.

— Я не знаю, как это тебе удается, — сказал однажды Коковцев, — но ты, сама того не замечая, сделала все-все, чтобы я уже не мог обходиться без тебя. Это правда!

В одну из летних ночей мичмана сорвала с койки резкая качка. Коковцев выбрался из каюты, под ногами кружило холодную пену открытого моря. «Наездник», постукивая машиной, нес на себе все паруса, отчего его мачты потрескивали от напряжения.

На мостике ходовую вахту «заступил» Атрыганьев.

— Что стряслось, Геннадий Петрович? Или… война? Атрыганьев дернул шнур звонка в кают-компанию.

— Пока нет! Просто «дядька Степан», чтобы запутать англичан, перетасовывает эскадру, будто карты в колоде. Кажется, идем во Владивосток, чтобы сменить там «Джигита».

На мостик в белом фартуке взбежал вестовой:

— Звонили, вашбродь? Что прикажете?

— «Адвоката» мне. Покрепче! С ромом.

— Есть! Я мигом, вашбродь…

Сочный ветер путал мокрые фалы в руках сигнальщиков. Снова начиналась походная жизнь, в которой, согласно моряцкой поговорке, вольготно живется одним попам, котам и докторам (остальные расписаны по вахтам, загружены работами).

Коковцев придержал на трапе Чайковского:

— Когда же будем во Владивостоке?

— При таком-то ветре… скоро придем.

— А когда вернемся в Нагасаки?

— Отвыкайте задавать наивные вопросы…

Иноса разом и безнадежно отодвинулась за горизонт, меркнущий в отдалении, а море, казалось, без следа растворило в себе Окини-сан, застывшую в молчаливом ожидании. В зыбком тумане — словно размыло старинную акварель — едва проступили очертания скал Дажелета, сразу похолодало, а штурман вспомнил стишки:

Вплоть до острова Цусимы

Видишь летнюю картину.

Коль попался Дажелет,

Торопись надеть жилет.

Офицеры поспешили в шкиперскую за тужурками. Рано утром открылись берега: зеленые массивы нетронутых чащоб, острые зубцы нелюдимых сопок, а где-то страшно далеко струился к небу тончайший дымок охотничьего костра.

— Россия! — воскликнул Коковцев.

— Вы угадали, — отозвался Чайковский. — Правда, отсюда до нее очень далеко, но вы правы: это тоже Россия…

Убрав паруса и подрабатывая винтом, втянулись в Золотой Рог; издали панорама Владивостока даже впечатляла: красный кирпич казарм, ряды причалов, угольные склады Маковского, разноцветные хибары обывателей и козьи выпасы среди огородов; возвышались здания прогимназии, штаба командира порта, Морского собрания и магазин фирмы Кунста и Альбертса. Все это — на фоне беспечального синего неба… Посланец Балтийского флота звончайше салютовал кораблям Сибирской флотилии. Коковцев взял бинокль. В окулярах возникла пустынная улица, по ней шла расфуфыренная дама под зонтиком, за нею маршировал бугай-матрос, неся под локтем корзину с бельем. С берега громко и радостно крикнул петух. Чайковский снял фуражку и, подавая пример молодежи, перекрестился:

— Поздравляю вас, господа: вот мы и дома…

* * *

Атрыганьев, первым побывав на берегу, ругался:

— Что за город такой! Отличный цейлонский ананас — две копейки. Соленый огурец — гривенник. Дохлая индейка стоит пятнадцать рублей, а сотню жирных таежных фазанов умоляют взять даром… Кто в таких ценах что— либо понимает?

После чистеньких японских улиц здесь даже главная (Светланская) выглядела проселочной дорогой, покрытой кочками, ухабами и лужами. С трудным бытом Владивостока мичман Коковцев соприкоснулся сразу же, когда командир послал раздобыть пресной воды для клипера. Следовало набрать четыре полных баркаса (для доставки воды шлюпку заранее как следуют обмыли изнутри с песком и мылом). А где взять? Прохожие обыватели советовали просить воду у знакомых.

— Но мои знакомые остались в Петербурге.

— Поспрашивайте тех, у кого колодцы имеются. А владельцы колодцев руками махали:

— Кораблям воду лучше не давать! Опустят в колодец трубу и выкачивают насосом до дна, вместе с лягушками. А мы как?

На берегу копошились гарнизонные солдаты в белых рубахах, возводя бруствер для установки пушек. Коковцев спросил:

— Никак, ребята, вы мандаринов ждете?

— Плевать мы на них хотели, — отвечали солдаты. — У нас на базаре своих мандаринов не знаем куды девать. Но сказывали, будто англичанка-стерва на энти края позарилась. Вот и стараемся: пусть тока сунется, все бельма повышибаем!

Командир встретил мичмана вопросом: где вода? Коковцев пытался объяснить положение в городе, но получил ответ:

— Меня это не касается. Вода должна быть… Принарядившись, офицеры клипера беззаботной гурьбой отправились во владивостокское Морское собрание. На Светланской им встретились черные дроги: горожане хоронили инженера-самоубийцу. Провожавшие покойника объясняли:

— Здесь это бывает частенько! Не все выдерживают. Что вы хотите? Иногда ведь газеты четыре месяца не приходят…

В гардеробе, стоя перед зеркалом и уточняя на белобрысой голове прямоту идеального пробора, Эйлер сказал:

— Ты, Вовочка, не внимай Атрыганьеву с особым решпектом. Атрыганьев, мало того что барин — он еще и циник.

— Отчасти — да, я согласен, Леня. Но минер похож на рыцаря старинного и могучего ордена, вроде Маль тийского.

— Каста! — ответил Эйлер (проницательный). — Атрыганьев не понимает, как близка гибель его и ему подобных.

— Так ли это, Леня, а?

— Ты просто не слышал минера достаточно пьяным. А в пьяном состоянии он произносит страшные тосты.

В собрании мичман повстречал немало однокашников по Морскому корпусу, почти все они были с молоденькими женами.


Их жены выглядели счастливыми, одеты они были по последней парижской моде, и мало кто из офицеров раскаивался, что променял Балтику или Севастополь на эти дикие, но величавые края с грандиозным будущим.

— Дальний Восток, — посмеивались они, — это ведь фикция, придуманная еще дельцами Ост-Индской компании. Нам отсюда Дальним Востоком кажется уже Сан-Франциско или Патагония, а Ближний Восток становится для нас Дальним Западом. Здесь полная свобода слова, зато нет свободы печати из-за отсутствия самой печати… Ну, расскажи, какова погода в Нагасаки?

Сибирская флотилия ремонтироваться ходила в Японию, сибиряки все там знали, все видели своими глазами, но отношение к этой стране у них было несколько иное, более жесткое, нежели у стационирующихся в Нагасаки.

— У нас немало японцев, — говорили они. — Мы охотно пользуемся их услугами. А японки изумительные няни. Но… нам отсюда виднее! Совсем недавно японцам отданы Курильские острова, чтобы отвадить их от Сахалина, на котором наши дуралеи устроили каторгу вроде французской Кайенны. Японцы присвоили острова Рюкю, где одна только Окинава — прекрасная морская база! Наконец, они пытались забрать и Формозу, покрикивают на корейцев… Не случится ли так, что японцы разрушат равновесие Дальнего Востока, и без того шаткое.

Коковцев воспринял Японию в образе Окини-сан, а раскрытые вееры улыбчивых японок укрывали многие тайны.

— Не слишком ли вы подозрительны к любезным японцам?

— Только не к няням! Мы их любим, как любят все русские дети, зовущие их «тетя Този» или «тетя Саго». Но мы подозрительны к самураям. Своими претензиями они вынудят нас вступиться за Корею, а это уже рядышком с нами… Владивосток — не санитарный барак, который можно перетаскивать с места на место. Его поставили здесь — и он должен стоять вечно!

Коковцева отыскал мичман Эйлер:

— Атрыганьев уже затоплен коньяком до ватерлинии и сейчас произносит в буфете тосты… Хочешь послушать?

— В другой раз, — ответил Коковцев. Гарнизонный оркестр заиграл вальс «Невозвратное время», и мичман пригласил на вальс даму в летах, но еще красивую — жену командира порта мадам Ванду Щецинскую, вступая с нею в круг, он спросил:

— Разве вам никогда не бывает здесь скучно? Женщина ответила, что здесь гораздо веселее, чем в Ковно, где она провела юность в монастыре урсулинок.

— Наверное, для полноты счастья нужен и… колодец?

Щецинская ослепила мичмана белым рядом зубов:

— Я-то, грешная, думала, вы позвали меня к вальсу ради взаимной симпатии, а вам, оказывается, нужна вода для котлов и для камбуза… Сколько вам ее надо? — спросила она.

— Четыре полных баркаса, мадам.

— До вас на рейде стоял клипер «Джигит», на котором мичмана были решительнее и водою быстро наполнились.

— Подскажите, каким образом?

— Четыре мичмана при полном параде сделали пред ложение четырем дурочкам, в домах которых были колодцы. Вычерпав всю воду, они сразу же снялись с якоря.

— Но каково чувствовали себя невесты?

— Прекрасно! Зареванные до обморока, они долго бегали по берегу, как угорелые кошки. Их сердца были разбиты, а колодцы вычерпаны…

Оркестр умолк. Коковцев проводил даму к ее мужу.

— Завтра, — указал тот, — идите на веслах в бухту Диомид и там накачивайтесь речной водой до самого планширя…

Было жаль покидать Владивосток. В последний раз посетив берег, Коковцев встретил на пристани старенького учителя.

— А где вы, сударь, такую тужурку купили? Коковцев тужурке своей не придавал значения.

— Да это, знаете, еще в Копенгагене, в лавке морских товаров… неподалеку от музея скульптора Торвальдсена.

— Живут же люди! — отозвался учитель, сгорбясь, — А я и позабыл о таком скульпторе… Очень трудно в наши края забраться, но сил не хватит отсюда выкарабкаться.

Коковцев долго пребывал под впечатлением этой грустной беседы. Он понимал, что изнанка жизни во Владивостоке очень сложная и не скоро еще люди заживут в этих краях с полнокровной радостью бытия.

«Наездник» держал три котла под парами, легко набирая узлы. Миновав скалу Дажелета, сдали тужурки в шкиперскую. Коковцеву опять выпала ночная вахта.

Сверясь со штурманской прокладкой, он сказал, что, очевидно, ровно в два часа ночи клипер выйдет на траверз Цусимы:

— Вас не будить, Петр Иванович?

— Остров как остров, — зевнул Чайковский. — Ничего примечательного. Глубины приличные. Зачем меня дергать?..

Цусима — без единого огонька, будто вымерла! — сонным призраком исчезла за кормою клипера. Ночная вода, отяжелев, нехотя расступалась перед таранным «шпироном» боевого клипера. И никто ведь не подозревал, что имя этих далеких островов — Цусима! — острое, как сабля самурая, болезненно вопьется в сердце каждого русского человека…

«Окини-сан, ждешь ли? О чем думаешь, нежная?»

* * *

Никто не сомневался, что уже завтра они окунутся в разморенную влажностью духоту нагасакской бухты. Но проливом Броутона, оставляя Корею по правому борту, вошли в бурное Желтое море, и только здесь известились от командира, что «Наездник» следует в порт Чифу, сохраняя полную боевую готовность.

— Очевидно, будем снимать с берега наше посольство.

— А как же Окини-сан? — вырвалось у Коковцева…

В штурманской рубке страдал на диване жестоко укачавшийся Леня Эйлер. Коковцев быстро листал календарь,

— Что ты? Или прохлопал день своего ангела?

— Ангела, — подавленно ответил Коковцев. — Поду май, завтра кончается срок моего контракта, и Окини-сан уже не моя!

Эйлера мучительно и долго выворачивало в ведро.

— Море не любит меня, — сказал он, брезгливо выти рая рот. — Извини… Но я крестил свою мусумушку в православную веру, и теперь ее опекает наш епископ Николай, а не эта пройдоха Оя-сан с брошкой вроде чайного блюдечка.

Страшный крен отбросил Коковцева к переборке, едва не расплющив о стенку, рядом качался, как роковой маятник, медный футляр ртутного барометра, показывавшего «Ясно».

— Все пропало! — отчаялся мичман.

Прежде захода в Чифу решили отстояться в Порт-Артуре, хотя китайцы могли «салютовать» клиперу прямой наводкой. На всякий случай, вне видимости берегов, опробовали работу плутонгов и действия комендоров. Бросили якоря на внешнем рейде, подальше от батарей, на клотик фок-мачты «Наездника» сразу уселась ворона.

— Не к добру, — решил командир клипера Коковцев робко постучался в каюту Чайковского:

— Петр Иванович, у меня тошно на душе: месяц контракта кончился, как удержать Окини — не придумаю. Оя-сан не станет держать ее даром и наверняка заставит переписать контракт. Тем более в Нагасаки вернулся холостой «Джигит»!

— Скорее всего, так и будет.

— Что же мне делать? — приуныл мичман, чуть не плача.

Чайковский обнял его:

— Милый вы мой! Никак, серьезно влюбились?

— Я уже не могу… не могу жить без нее!

— А не вы ли осуждали любовь по контракту? Ладно, в Чифу наш консул, поговорите с ним. А что там ворона? Еще сидит, падаль, на клотике?

— Сидит и каркает. Лучше бы пристрелить… Ворона сорвалась с мачты, когда клипер развернулся в море. Чифу, оттиснутый к воде мрачными скалами, показался гаже всего на свете. Коту все равно где спать, священнику тоже, но доктор просил не пускать матросов на берег. В первую же ночь стоянки «Наездник» был ослеплен блеском фонарей английского крейсера, положившего якоря на грунт Чифу невдалеке от клипера. Дул сильный ветер, по рейду гуляла тяжелая зыбь, на камбузе из котлов выплеснуло матросское варево. Для офицеров были открыты консервы «Pate de lievre» (паштет из зайца) американского производства. Геннадий Петрович Атрыганьев терпеливо выждал, когда офицеры наелись, потом сказал:

— От души поздравляю, господа! Уж если нельзя верить газетам, то как же можно верить тому, что писано на этикетках? Американцы давно передушили всех кошек в Чикаго и Нью-Йорке, понаделали из них паштетов и теперь продают их в консервах наивным французам. — Посещать берег он дружески отсоветовал. — В Чифу ничего любопытного. Пыль на улицах страшная.

Коковцев побывал в городе, дабы повидать консула, и тот, человек дела, сразу подсказал верное решение:

— Назовите фамилию дамы своего сердца, мы срочно переведем необходимую ей сумму для продления контракта.

Увы, Коковцев фамилии Окини-сан не ведал.

— Так-так, — поразмыслил консул. — А кого вы знаете в Нагасаки, помимо этой несчастной куртизанки?

— Гордея Ивановича Пахомова, у него там ресторан.

— Отлично! Вот пусть он вам и поможет…

На радостях Коковцев перевел в Нагасаки деньги за полгода вперед. Он вернулся на клипер, рассказывая, что в Чифу много винограду, а еще больше гробов, выставленных на продажу— таких красивых, что глаз не оторвать.

— Упаси нас бог! — суетился доктор. — Тут, что ни год, всякие эпидемии. Стоит ли рисковать ради свежих фруктов? Вы лучше скажите — что говорил вам консул о войне?


По ночам британский крейсер бесцеремонно освещал клипер, словно проверяя — здесь ли русские, не снимают ли с берега свое посольство? Потом с моря подползли две низкие, как сковородки, расплывшиеся на воде «черепахи» китайских канонерок. На их мостиках, похожих на этажерки, согревались ханжой и чаем важные и толстые мандарины императрицы Цыси, облаченные в желтые халаты. Нервы у русских моряков были крепкие, но все же неприятно видеть, когда враг пошевеливает пушками, словно хирург пальцами, стараясь нащупать твое сердце. В этот день Чайковский позволил открыть шампанское.

Офицеры «Наездника» рассуждали о судьбах Китая.

Пытался сказать свое слово и Коковцев. Скорее для того, чтобы поддержать беседу, нежели для того, чтобы обнаружить свои познания.

Можно ли было осуждать юного мичмана за то, что все китайцы представлялись ему на одно лицо — и мандарины и кули? Он и в собственной-то стране не задумывался о социальных пропастях, разделявших его и, скажем, трюмных матросов, не говоря уже о непреодолимых барьерах между помещиками и крестьянами. А ведь образованный моряк не мог не знать, что вовсе не богдыханами, а простыми тружениками, китайским народом были выстроены еще в древности удивительные города, сделаны гениальные открытия…

Не понимал Коковцев и того, что он был слепым орудием своего класса, позарившегося на лакомый кусок, лежавший на Дальнем Востоке. Зарились на него империалисты и Англии, и Японии. Вот они-то в завоевательском раже действительно были на одну колодку.

Эйлер завел речь о чиновном сословии Китая:

— Мандарины ради получения должности обязаны написать литературное сочинение, в котором выше все го ценится красота слога. На мой взгляд, как бы ни относиться к писателям, но… Представьте, господа, если я вам составлю кабинет, в котором министерские портфели расхватали Достоевские и Тургеневы… Невозможно вообразить тот несусветный кавардак, который бы они устроили из нашей бедной России…

Заглушая разговоры, последовал доклад боцмана:

— «Разбойник» прется на рейд! Парусов не убрал, машинкой тарахтит — и прямо на нас, ажно глядеть-то страшно…

«Разбойник» всегда славился флотским шиком, потому все офицеры поспешили наверх. Карл Карлович де Ливрон уже нацелился пройти своим бортом впритирку к борту «Наездника». На британском крейсере и на китайских канонерках повысыпали на палубы толпы матросов.

Сближение двух кораблей грозило катастрофой!

Уже видны улыбки на лицах разбойников, а ветер свирепо раздувал бакенбарды на довольной физиономии де Ливрона. Командир «Наездника» в ужасе схватился за голову, крича:

— Шарло! Право руля… реверсируй машиной!

— Ученых не учат, — раздался ответ де Ливрона. Казалось, еще минута — и его рангоут сокрушит рангоут «Наездника"; калеча матросов, сверху рухнут обломки дерева, людей опутают узлы рваного такелажа. Чайковский, поставив ногу на ступень трапа, покуривал сигару. Его опытный глаз чутко реагировал на дистанцию.

— Красиво идет Шарло — можно позавидовать! — Два клипера сошлись уже так близко, что не надо было кричать, и Петр Иванович, не повышая голоса, спокойно передал де Ливрону: — Эй, если тебе так хочется, так целуй нас поскорее…

Расчет де Ливрона был ювелирным: блок на ноке грота-рея «Разбойника» звонко ударился в блок фока-рея «Наездника», будто два приятеля, радуясь встрече, чокнулись бокалами. Мимо пронесло громаду клипера, с которого крикнули:

— Never mind, Captain, all right!

* * *

Адмирал Лесовский нарочно перегнал лихого «Разбойника» в Чифу, чтобы поддержать «Наездника» в его одиночестве, и китайские канонерки, изгадив рейд клубами дыма, убрались в Вэйхайвэй. Англичане были явно поражены высоким маневренным мастерством русских, командир крейсера нанес офицерам клиперов краткие, вежливые визиты. Однако международной дружбы кораблей, какая обычно завязывается на пустынных рейдах, не возникло, да и откуда ей быть?..

Капитан второго ранга де Ливрон появился в кают-компаний «Наездника», широким жестом выставил шампанское:

— Если вы такие бедные, так вот вам за разбитый блок…

Его спрашивали — какие новости на эскадре?

— «Дядька Степан» ногу сломал. Во время шторма. Разлетелся, как всегда, по палубе и ногой под вантину — крак! Теперь флагманская «Европа» заляпана гипсом, словно больница. Но старик счастлив: его Клавдия Алексеевна облачилась в балахон Красного Креста, что дает ей право быть подле мужа на корабле. Очень милая и симпатичная особа…

Молодежь с «Наездника» не могла налюбоваться на кавторанга де Ливрона — это был человек смелый и дерзкий! Потомок французских аристократов, которые при Екатерине Великой спасались от гильотины в России, он, наперекор истории, выписывал чересчур сложную циркуляцию. Внук роялистов, кавторанг превратился в ярого демократа, высказывая порой страшные вещи о неизбежности революции в России, но, как истый француз, перестрадавший катастрофу под Седаном, он не забывал лягнуть и Германию:

— Немцы утверждают, будто мы, скифы, владея мощью армии и флота, помогаем кайзеру душить стремление немцев к революции, и она бы непременно случилась в Германии, если бы не мы, русские вандалы, со своими гармошками и блинами, с балалайками и самоварами. Но помилуйте! — восклицал, де Ливрон. — Россия давит на свободу в Германии, она сдерживает всю эту сволочь во главе с Бисмарком и его генералами. Мы еще посмотрим, — угрожал Шарло, — кто после моей Франции начнет революцию раньше — отсталая Россия или передовая Германия?..

Больше месяца «Наездник» с «Разбойником» томились в Чифу, выжидая разрыва дипломатических отношений. Наконец, пощадив их, Лесовский пригнал «Забияку» на смену одному из клиперов — по жребию! На нейтральной палубе «Забияки» бросали жребий: «Наезднику» выпало счастье покинуть опостылевший рейд. Забрав от посольства в Пекине обширную почту для «дядьки Степана», клипер уже, снялся с якорей, когда вдруг вспомнили, что на берегу оставили белье в стирке — у китайских прачек. И хотя жаль было терять почти все исподнее и постельное, но желание убраться из Чифу оказалось сильнее:

— Черт с ними, с этими тряпками, наживем другие…

После быстрого бега по волнам перед ними открылась прекрасная панорама Нагасаки. «Наездник», словно гарцуя в манеже, четко обрезал корму флагманской «Европы» и подлетел к «Джигиту», сверкая покрашенными бортами:

— Эй, джигиты! Как дела в Нагасаки?

— Эскадра уходит в Иокогаму.

— А зачем — знаете?

— Нас желает видеть японский микадо Муцухито…

Разгадав нетерпение Коковцева, старший офицер сразу же отпустил его на берег, но мичман скоро вернулся на клипер, и по его лицу Эйлер догадался, что случилась беда:

— Ты, кажется, опять в унынии?

— Окини-сан пропала… ее нигде нет.

Да, опустела Иноса, золотые рыбки в пруду перестали вилять золотыми хвостиками. А ресторатор Пахомов сам ничего не знал и вернул мичману деньги, полученные из Чифу:

— Поставьте крест на ней и не мучайтесь, уж чего— чего, а этого-то добра в Японии хватает…

Ленечка Эйлер не стал утешать Коковцева:

— Скажи чистякам, чтобы привели в порядок твой парад. Муцухито будем представляться в треуголках, при саблях…

* * *

Тронулись! Через Симоносекский пролив корабли проникли во внутреннее Японское море, прикрытое с океана обширным островом Сикоку; слева осталась Неприметная уютная Хиросима, справа колебались на воде огни Мацуяма; ночью двигались осторожно — в карнавальной пестроте фонарей джонок, во тьме слышались тягучие рыбацкие песни. Давно уже не доводилось видеть таких чудесных ландшафтов. Покрытые хвойными лесами, высились конусы погасших вулканов, в долинах росли пальмовые и бамбуковые рощи. Русских очень удивляло множество деревень и переизбыток людского населения. Всюду купались голопузые японские ребятишки, а молоденькие японки подплывали к бортам кораблей, протягивая зажатых в руках плещущих серебром рыбин.

— Тай, тай, русики! — кричали они с воды.

Это не было искаженное: «дай, дай», — японки дружелюбно предлагали русским рыбу (тай), только что выловленную их мужьями. Растрогавшись, лейтенант Атрыганьев сказал:

— Уж сколько я плаваю на Дальнем Востоке, а лучше Японии ничего нету. И как это замечательно, господа, что нас здесь любят, а страна эта близка нашей России…

Перед выходом в Тихий океан ненадолго зашли в Кобе, где восхищались водопадами, в шуме которых, на зеленых лужайках, ютились чайные домики с приветливыми обитателями. Атрыганьев не удержался и, взлягивая длинными ногами, показал, как пляшет канкан мадмуазель Жужу из сада-буфф «Аркадия», чем очень позабавил японок. Отсюда, от Кобе, и до самой Нагой начинались провинции, славящиеся красотою женщин. Было очень жарко. Над мостиками натянули белые прохладные тенты. Чайковский сказал, что скоро будет видна Фудзияма. Минер Атрыганьев пытался развеять печаль мичмана Коковцева:

— Золотая иголка в стоге душистого сена… забудь ее!

— Разве могу я забыть Окини-сан?

— Но забыл же ты Ольгу в Петербурге!

— Мне уже не верится, — ответил мичман, — что в Петербург вернемся. Порою кажется, здесь и останемся навсегда…

Иокогама открылась к ночи видом Фудзиямы и большим пожаром (какие в японских городах, строенных из дерева, бамбука и бумаги, случались часто). Командир стал волноваться:

— Жаль бедных японцев… чем бы помочь им? Срочно собрали «палубную команду», приученную к схваткам с водой и с огнем. Коковцев возглавил эту деловую ватагу, до зубов вооруженную топорами, переносными помпами и рукавами шлангов с «пипками». Появление русских на пожаре японцы встретили радостным «банзай!». Забивая пламя водой из соседних прудов, матросы кулаками расшибали пылающие домишки, похожие на шкатулки, не давали огню перекинуться далее. Чумазые и довольные, вернулись на клипер глубокой ночью. Коковцев совсем не выспался, но его рано разбудило бренчание посуды, перемываемой вестовыми в офицерском буфете.

— Ехать так ехать, — сказал мичман, зевая… Поезда из Иокогамы в Токио отрывались от перрона каждые сорок минут, а шли они со свирепой скоростью, что даже удивляло. Всю дорогу офицеры простояли возле окон. Квадраты рисовых полей были оживлены фигурами согбенных крестьян, стоящих по колено в воде; над их тяжкою трудовой юдолью кружили журавлиные стаи. Русских удивляло отсутствие домашнего скота и сельской техники — японцы все делали своими руками, а широкие шляпы из соломы спасали их от прямых лучей солнца. Экспресс с гулом, наращивая скорость, проносился вдоль каналов, застроенных дачами столичных богачей и сановников императора. Токийский вокзал, на вид неказистый, встретил гостей суматохой, свойственной всем столицам мира, только здесь было больше порядка и никто не зарился получить «чаевые». В этом году открылась обширная ярмарка в парке Уэно, офицеры отдали дань почтения бронзовым Буддам в деревянных храмах, покрытых нетленным лаком, надышались разных благовоний в кумирнях, закончив утомительный день на торговой Гинзе, где за гроши скупали всякую дребедень, посмеиваясь:

— Для подарков знакомым. Для них все сойдет.

На следующий день состоялся парад. Офицеры с эскадры Досовского заняли на плацу отведенное им место, выстроившись позади русского посла К.В. Струве и чиновников его посольства. Регулярные войска Японии они подвергли суровой критике за небрежный вид, за плохое оружие. Англичане, конечно же, не удержались и продали японцам свои палаши времен Ватерлоо, которые малорослые японцы волочили по земле. Наконец показалась карета в сопровождении уланов, неловко сидящих на лошадях, впереди с развернутым штандартом проскакал адъютант микадо… Струве обернулся к офицерам:

— Господа, вы же не дети — перестаньте шушукаться!

Принц Арисугава, взмахнув саблей, скомандовал оркестру играть гимн, в мелодии которого Ленечка Эйлер сразу уловил большое влияние парижских кафешантанов, о чем он тут же и сообщил офицерам…

Струве сердито прошипел ему:

— Наконец, вы, господа, ведете себя как мальчишки…

Императрица Харуко лишь выглянула из кареты, а сам Муцухито вышел на плац — маленький подвижный человек с оливковым лицом и внимательными глазами. Пересев на лошадь, накрытую травяным вальтрапом с золотыми пышными хризантемами, он неторопливо объехал войска, после чего солдаты, топоча вразброд, продефилировали перед ним в церемониальном марше. Офицеры опять подвергли критике все увиденное ими:

— Во, сено-солома… Разве же так русские солдаты ходят? Коли идут, так земля трещит! Далеко японцам до нас…

Микадо, не сказав никому ни слова, уже садился в карету, его адъютант подошел к офицерам с русских кораблей.

— Императорское величество, — сказал он, — интере суется: кто из вас, господа, помогал тушить пожар в Иокогаме?

— Это был я, — отозвался Коковцев, заробев.

Японец укрепил на его груди орден «Восходящего Солнца». Мичмана поздравили вице-адмирал Кавамура и военный министр Янамото, а посол Струве приподнял над головою цилиндр. Затем было объявлено, что Муцухито, выражая морякам России особое благоволение, разрешает им осмотреть военные базы в Овари и гавань Тобо, закрытые для других иностранцев…

«Наездник» снова окунулся в сверкание моря. Доверие, оказанное японцами, приятно щекотало русское самолюбие, а Чайковский по-стариковски брюзжал, что самураи ничего путного не покажут. Высадились в бухте Миа, возле города Нагоя; влияние Европы здесь сказывалось гораздо меньше, нежели в Токио или Нагасаки, но гостиница все же называлась «Отель дю Прогрэ» (хотя весь прогресс ограничивался наличием стульев, ножей и вилок). Спать пришлось опять-таки упираясь затылками в жесткие макуры. Утром офицеров навестили губернатор Намура и генерал Иби, оба в европейских фраках и при цилиндрах. Обещая ничего не скрывать от русских, они, напротив, не столько показывали им запретное, сколько утаивали его. Недоверчивый Чайковский бубнил:

— Я так и думал… что с них взять-то?

Зато Нагоя была чудесна! Город издревле соперничал с Киото в искусстве гейш, воспитанных на манерах «сирабёси», истоки которых терялись в XII веке, и русские офицеры охотно посетили уроки танцев девочек-майко, будущих куртизанок. Педагогический институт и гимназия поразили умопомрачительной чистотой. Студенты и гимназисты с особым почтением кланялись «Восходящему Солнцу» на груди мичмана Коковцева. Это дало повод Атрыганьеву заметить, что Вовочка, при всей его бедности, может здорово разбогатеть, ежели станет показываться на Нижегородской ярмарке купцам за деньги.

— Гафф! — оскорбился мичман…

Вечером губернатор Намура устроил для русских ужин. Прислуживали японки удивительной красоты, которых портила, как всегда, густая косметика. Меню было приличным: вареные устрицы с хреном, каракатицы с морской капустой, апельсиновый мусс, квашеная редька, грибы с вареньем, молодые побеги бамбука в уксусе и сладчайшее рисовое тесто. По мнению офицеров: сыт не будешь, но с голоду не помрешь! Во время еды, усиленно помогая русскому пищеварению, восемь почтенных стариков в белых кимоно непрерывно стучали палками по восьми барабанам. Когда они ушли, Атрыганьев сказал:

— Наверное, сейчас нам покажут что-либо секретное, чего никто из европейцев не видел. Недаром же приказал сам микадо!

Японцы не подвели: одна из бумажных стен зала вдруг стала наполняться густым малиновым заревом и непонятным подозрительным шумом. Это явление развеселило шутников:

— Кажется, горим… не пожар ли? Мичману Коковцеву снова выпал случай отличиться перед японским микадо…

Присутствие в городе, из которого явилась Окини-сан, действовало на Коковцева угнетающе, он не был расположен к юмору и с мрачным видом послал шутников ко всем чертям. Стенка, за которой бушевал мнимый пожар, неожиданно исчезла. В глубокой галерее, освещенной красными фонариками, возникла волшебная пантомима. Колыша веера, гейши не столько танцевали, сколько переходили с места на место — мягкими кошачьими шажками, будто подкрадывались к добыче. А каждый их жест или поворот тела таил в себе богатую символику никому не понятных признаний и откровений…

Когда офицеры возвращались в «Отель дю Прогрэ», Чайковский сказал, что самураи ничего не показали.

— Позвольте! — хохотал Атрыганьев. — Но гейш-то они вам показали? Вам все еще мало?

— Ну их, — отвечал Чайковский. — Все они почти бес телесны, будто их вырезали ножницами из красивой бумаги. Зато вот, помню, в Алжире… Геннадий Петрович, были в Алжире?

— А как же! — грустно отозвался Атрыганьев. — Только там я и понял, как царице Савской удалось соблазнить царя Соломона, после чего старик и впал в библейскую мудрость.

Через день, заманивая русских подальше от доков и арсеналов, японцы отвезли их на образцовую бумагопрядильную мануфактуру, губернатор Нагой с упоением хвастал, что Япония уже обогнала несколько ткацких фабрик в Англии:

— Мы ничего от вас не скрываем! Вы сейчас и сами убедитесь, что мы работаем быстрее, лучше, дешевле…

В грохоте ткацких станков, снующих локтями деревянных сочленений, в мути едкой удушливой пыли, ряд за рядом сгибались сотни японских женщин, все как одна обнаженные до пояса, их почти детские тела маслянисто блестели от капелек пота. Они, казалось, не видели ничего, кроме бегущего вдаль движения ниточной паутины… Офицерам флота, избалованным всякой экзотикой, было совсем нелюбопытно посещение этой сатанинской кухни; они вяло переговаривались между собою:

— Если правда, что японки из Нагой самые красивые, то их красоту и грацию японцы используют не совсем удачно.

— Да, эти Пенелопы быстро превратятся в старые мочалки, никакой Улисс не сыщет в них следов былой красоты.

Именно в этот момент Коковцев увидел Окини-сан…

Но она-то, конечно, не видела ничего, поглощенная бегом нескончаемой нити -длиною в целую жизнь. «Как быть?..»

Коковцев подошел к ней из-за спины, сказав:

— Это я! Вечером постарайся быть в «Отеле дю Прогрэ», я дам тебе билет на пароход в Нагасаки…

Только по тому, как вздрогнули ее плечи, мичман догадался, что Окини-сан плачет. Но мичман тут же заметил, что одинаково с нею содрогаются плечи и всех других работниц, безжалостно потрясаемые чудовищным ритмом новой Японии — Японии «эпохи Мэйдзи», в которой Страна Восходящего Солнца не будет иметь пощады — ни к самим себе, ученикам, ни к тем, кто был их учителями… И ничего больше самураи русским не показали! А когда эскадра Лесовского вернулась в Нагасаки, берега Японии долго трясло в затяжном шторме, с домов рвало крыши и ходили слухи, что море поглотило пять пассажирских пароходов. Коковцев не верил, что море будет безжалостно к нему и к его любви…

Буря, буря! Страшная буря…

* * *

С тех пор как в 1588 году пират Дрейк, встречая на борту корабля английскую королеву Елизавету (известную своим безобразием), сделал вид, что ослеплен ее красотой , а потому вынужден заслонить глаза ладонью, — с тех самых пор воинское приветствие стало традицией. Правда, на флоте «козырянием» не баловались — в тесноте отсеков или на мостике людям не до этого! Но зато возле наружного трапа, при встрече начальства, офицеры надолго застывали с рукою у козырька…

Адмирал Лесовский указал клиперу «Наездник» принять вице-адмирала Кавамура с дочерью-фрейлиной О-Мунэ-сан и посла Струве с женою; если японец пожелает видеть взрыв мины — не отказывайте ему! Прибытие высоких гостей совпало с вахтой Коковцева, и он очень долго не отрывал руки от фуражки, пока по трапу не втащили толстую Марью Николаевну, госпожу посланницу, которую не слишком-то деликатно подпихивали в «корму» фалрепные матросы, одетые в белые голландки с обрезанными рукавами. В кают-компании клипера Кавамура вел себя скромно и сердечно, удостаивая улыбкой даже чистяков, сервировавших стол для завтрака. Он не скрывал, что раньше был сторонником сёгуната Токугава:

— Я самый настоящий японский самурай, и таковым останусь, — произнес он без тени аффектации, как иные люди говорят о себе, что они блондины и перекрашиваться нет смысла…

После сильного шторма море еще не могло успокоиться: плоско, но тяжело гуляла океанская зыбь, которая иногда бывает хуже бури. «Наездник» бежал по волнам, красивая дочь Кавамуры укачалась и ушла наверх. Вцепившись в снасти, фрейлина застыла над бочкой с водой, служившей матросам для бросания в нее окурков. Струве просил вахтенного офицера пригласить ее в общество к моменту произнесения тоста за дружбу двух императоров — русского и японского. Не так-то легко было оторвать красавицу от бочки! Коковцев верно рассудил, что фрейлине сейчас не до политики. Он подхватил японку на руки и, балансируя на шаткой палубе, удачно спустился по трапу в жилые отсеки. Странное дело! От волос О-Мунэ-сан исходил привычный запах, напомнивший ему Окини-сан… Словно догадываясь, как ему сейчас трудно, фрейлина крепко обняла его за шею. Бросаемый со своей ношей от борта к борту, Коковцев шел вдоль длинного офицерского коридора, из своей каюты его страдальчески окликнул пластом лежавший фон Эйлер:

— Вовочка, что за красивый мешок у тебя?

— Это не мешок — фрейлина.

— Куда же ты ее тащишь?

— На диван. И поставлю ей тазик…

Потом мичман вернулся в кают-компанию и сказал Кавамуре, что его дочь в адмиральском салоне, где ей обеспечен приличный комфорт. Этим он заслужил одобрительный оскал зубов старого самурая… «Наездник» сильно вздрогнул, вибрируя корпусом. Струве постучал лезвием ножа по пустому месту, ибо тарелка уехала от него на другой конец стола.

— Я хотел бы отразить следующий этап в истории наших симпатичных отношений с Японией, — разливался Кирилл Васильевич (которому с большим любо пытством внимала его жена), а тарелка, повинуясь зако нам качки, сама по себе вернулась к послу России, и Струве с опозданием постучал по ней ножиком.

Промокший до нитки, явился сверху лейтенант Атрыганьев:

— Честь имею доложить — мина к взрыву готова!

Кавамура поднялся из-за стола, и офицеры с уважением отметили, что боевой самурай отлично держится на палубе.

— Взрыв мины — это очень интересно для моей дочери! Завтра же она расскажет об этом случае императрице Харуко…

Чайковский на этот намек отреагировал мгновенно:

— Вахтенный офицер, прошу вас — распорядитесь…

Коковцев отделял фрейлину от дивана с таким же рвением, с каким недавно отрывал ее от бочки с окурками. Не надеясь, что она сведуща в языке английском (а сам беспомощный в японском), мичман бестолково решил объясняться по-русски:

— Я бы вас не тревожил, но ваш отец сказал, что вы любите взрывы. Я согласен ждать, но мина ждать не станет…

Миною с «Наездника» была взорвана прибрежная скала, но фрейлина, измученная качкой, даже не дрогнула, зато ее папаша был крайне внимателен ко всем действиям русских минеров. Струве желал высадиться в ближайшей бухточке, дабы устроить пикник, но Кавамура указал поворачивать в гавань:

— Для моей дочери виденного вполне достаточно!

На прощание О-Мунэ-сан слабо пожала руку Коковцова, после чего сказала ему на хорошем французском языке:

— Я вам так обязана, господин мичман! Если будете в Петербурге, возможно, мы с вами еще не раз встретимся. Впрочем, — добавила она, потупив глаза, — я живу на даче в Тогицу, это всего лишь десять верст от Нагасаки… Ждать ли мне вас?

К мичману, растерянному от такого внимания фрейлины, вдруг подошел вице-адмирал Кавамура со свертком в руке:

— Вы встречали меня у трапа и ухаживали за моей дочерью. Я желаю выразить вам свою признательность. — Он развернул сверток, в нем оказался самурайский меч с рукоятью, обернутой в шкуру акулы, шершавую, как наждак. — Такой меч уже никогда не вырвется из руки! Он способен одинаково хорошо рассекать пополам стальные гвозди и тончайший женский волос, плава ющий на водной поверхности.

Коковцев отдал честь, как бы заслоняя глаза от яркого солнца. Ничто еще не было решено, да и решится все не так, как он думал. В кают-компании после отбытия гостей царил настоящий погром. Чайковский велел чистякам поскорее убрать осколки посуды, разбитой во время качки. Коковцев заглянул в лоцию: Тогицу лежала на берегу залива Омура.

— О-Мунэ-сан — прелесть, — искушал его Атрыганьев. — Даже очень хороша… На твоем месте я бы поехал в Тогицу!

Минер пригляделся и снял что-то с плеча мичмана:

— Откуда у тебя такой длинный женский волос?

Коковцев протянул руку:

— Дай! Сейчас я этот волос разрублю пополам…

Меч оказался бритвенной остроты. Потрепанный штормом клипер пришел в Нагасаки с большим опозданием, и снова зажглись фонари на террасах в иносском саду Окини-сан.

* * *

Признаться, никто на эскадре не ожидал, что тихая японка способна на такую верность: пока «Наездник» скитался по морям, она бежала из Нагасаки, не желая ничем оскорбить своей любви. Только позже Коковцев узнал, что ткацкая фабрика в Нагое была сущей каторгой -женщин там избивали, а в морозные зимы, раздев донага и отняв обувь, работниц по два часа держали под открытым небом. Но это он узнал потом…

Окини-сан с нетерпением ожидала конца августа:

— Скоро будет праздник дзюгоя, и мы проведем его вместе. В этот день, голубчик, нам будет особенно хорошо… — Коковцев лишь смутно догадывался, что у этой женщины свой необозримый мир, никак не схожий с его мироощущением. Только теперь, после долгой разлуки, Окини-сан сделалась откровеннее. Она рассказала, что ее предки три столетия подряд были заняты одним постоянным делом: они жарили угрей на прода жу, подобно тому как в других семьях веками ковали мечи, плели татами или убирали мусор на улицах. Округлив узкие глаза, Окини-сан шептала мичману, как сложно иметь дело с коварными угрями:

— Множество злых духов сторожат их от беды, а мои предки, прежде чем жарить угрей, произносили массу заклинаний, оберегая себя и свои противни от всякого зла…

Вскоре стало ясно: пока в Петербурге дипломаты не договорились с Пекином, клиперу с Дальнего Востока не уйти — он превратился в «стационар». Но затянувшаяся стоянка расслабила офицеров: отстояв вахту, они спешили к своим «мусумушкам», многие из которых были уже беременны. Это никого в Иноссе не тревожило, тем более что офицеры зачастую брали японок с чужими детьми, неизменно уделяя им долю и своего «отцовского» участия.

Близился японский праздник дзюгоя. Ничего не зная о сути праздника, Коковцев ожидал чего-то необыкновенного. Атрыганьев поспешил разрушить очарованность мичмана:

— Дзюгоя — обычное календарное полнолуние, но японцы в эту ночь стихийно превращаются в лунатиков. Сам увидишь!

В одну из ночей Коковцев спросил Окини-сан, почему она не вышла замуж, как и все порядочные женщины? Лучше бы он и не спрашивал ее об этом.

— Обещай, что не прогонишь меня, если я расскажу тебе все… Я родилась в году Тора, который повторяется каждые двенадцать лет. И все женщины моего года обречены на одиночество и презрение. Мужчины избегают нас, не желая с нами общаться. А если бы и нашелся муж, я бы доедала после него объедки, в гостях или в доме родителей мужа, пока он там пирует, я должна бы стоять под окнами и ждать его, как собака… хуже собаки!

— Отчего такая жестокость? — поразился Коковцев.

— Потому что мы приносим мужчинам несчастья, и я боюсь, что и тебе, голубчик, доставлю горе… Мне, рожденной в год Тора, можно быть только гейшей или работать на фабрике. Зато наш сын, если он родится в год Тора, это будет для него счастьем: мужчины Тора самые смелые, их все очень любят, и что они ни скажут — все становится законом для других…

Старая токугавская Япония еще держала Окини-сан в себе, и женщина, как заметил Коковцев, радовалась тому, что его не радовало, и огорчалась тем, чего он не понимал. В пятнадцатую ночь августа все огни в Нагасаки погасли — луна вступила в свои права. Окини-сан отворила дом для лунного света.

— Разве ты не видишь, как хорошо? — спросила она, — Я угощу тебя сладкими моти, мы будем есть прекрасное дзони…

Женщина создала на низенькой подставке великолепный натюрморт из цветов и фруктов, она обсыпала его зернами риса. А фоном для этой картины служило небо, и женщина просила сесть лицом к лунному свету, отчего Коковцев испытал странное волнение: женщина — ночь — луна — затишье — вечность…

Ему снова подумалось, что душевный мир японки гораздо богаче, нежели его мир. Тихо, почти шепотом, она спросила:

— Нас никто не слышит?

— Нет.

— А мы с тобой вместе?

—Да.

— И ты меня любишь?

— Да…

Удивительный праздник дзюгоя еще не закончился!

* * *

Желая подтянуть своих разболтавшихся офицеров, Лесовский выгнал эскадру в море на практические стрельбы. Коковцев по боевому расписанию руководил носовым плутонгом. Там возле пушек стояли кранцы (ящики), в которых хранились снаряды «первой подачи», заранее франтовато начищенные — на случай начальственных смотров. Дула орудий, чтобы в них не попала морская вода, были заткнуты особыми пробками. Хотя всем ясно, что перед стрельбой пробку надобно из дула вынуть, но в практике русского флота бывали прискорбные случаи, когда, торопясь с открытием огня, вынуть ее забывали.

— Вы об этом помните, — предупредил Чайковский.

— Есть! — обещал Коковцев…

Корабли расстреливали в море пирамиды артиллерийских щитов. «Наездник» тоже нащупал цель. Огонь! И с первого же выстрела, опережая в полете снаряд, с грохотом и дымом вылетела эта дурацкая пробка. Лесовский с флагмана запрашивал: «Чем стреляли?» Пришлось честно сознаться: «Пробкою». «Дядька Степан» распорядился оставить командира носового плутонга на всю неделю без берега. Чайковский бранил Коковцева:

— Вы еще смеете извиняться! Лучше скажите мне спасибо, что к дверям вашей каюты я не поставлю часового с ружьем, иначе даже в гальюн бегали бы под конвоем…

Эйлер сообщил Коковцеву, что «Наездника», кажется, оставят в Сибирской флотилии с базированием на Владивосток:

— Тогда я сразу же подаю в отставку. Я давно мечтаю учиться в парижской «Ecole Polytechnique», а здесь что?

Коковцев сказал, что останется на клипере:

— Тем более сибиряки ходят на докование в Нагасаки.

— А! Вот ты о чем. Но, послушай, — доказывал ему Эйлер, — нельзя же строить планы жизни, учитывая и эту японку. В конце концов, все мы небезгрешны. Но, вернувшись на Балтику, самой жизнью и наличием эполет мы осуждены создавать семейное счастье по общепринятым образцам. Разве не так?

— Может, и так, — пожал плечами Коковцев.

В кают-компании клипера иногда возникали разговоры о Японии: друг она или затаенный враг? Мир уже испытал первые уколы японской агрессивности, но политики Европы, кажется, восприняли их как некую «пробу пера», сделанную самураями на лишней бумажке, которую впору выкинуть. Эйлер рассуждал:

— Пока японцы лишь удачно копируют окружающий мир. Но что станется с Японией, если она, как разогнавшийся паровоз, слетит со стандартных рельсов и помчится своим путем? Если Японии надо бояться, то… когда начинать бояться?

— Вот с этого дня, и не позже! — сказал старший офицер. — Кавамура еще способен воевать с китайцами и корейцами, но те адмиралы, с которыми нам, очевидно, придется еще сражаться на океанской волне, служат пока гардемаринами и мичманами…Вы, молодые люди, не верите мне? Жаль. Тонуть-то вам , а не мне. Я буду уже на пенсии, ходить по вечерам в кегельбан на Пятой линии Васильевского острова… Вот там можете и навестить меня тогда — на костылях!

Никто не пожелал развивать эту тему дальше, а Окини-сан была восхитительна, как никогда. Коковцев еще ни разу не застал ее врасплох, неряшливо одетой или непричесанной. Как она умудрялась постоянно быть в форме — непонятно, но, даже проснувшись средь ночи, мичман видел ее с аккуратной прической, лицо женщины казалось только что умытым, а глаза излучали радость… Осень была томительно-жаркой, на ночь раздвигали стенки дома прямо на рейд, и, лежа подле Окини-сан, мичман видел вспыхивающие клотики кораблей, огни Нагасаки, с неба струились отсветы дальних звезд…

— Ты не спишь, голубчик?

— Не спится.

— Хочешь, я расскажу тебе сказку?

— Да.

— Но она очень смешная.

— Тем лучше.

Возле своих глаз он увидел ее блестящие глаза:

— Далеко на севере жил-был тануки…

— Кто жил? — не понял Коковцев.

— Тануки. Тануки жил очень хорошо. Он любил музыку, а животик у него был толстенький… как у меня! Когда наступали зимние вечера, тануки стучал себе лапкой по животику, будто в барабанчик, и ты смотри, как у него это получалось. — Распахнув на себе кимоно, Окини-сан выбила дробь на своем животе. — Разве тебе не смешно? — спросила она.

— Очень. А что дальше? Пальчиком она провела по его губам:

— А сейчас ты начнешь смеяться, голубчик…

И он действительно смеялся над проделками японского звереныша-тануки, делового и хитрого. Сюжет этой сказки Коковцев помнил со слов деревенской няни, только ее героиней была хитрая русская лисичка с пышным хвостом. С этим он и заснул, преисполненный удивления. На его плече спала Окини-сан, которая в любой позе сохраняла сложную прическу «итагаэси». Отверженная, она знала, что в ее жизни будет много разных причесок. Но никогда не собрать ей волосы в купол «марумагэ», как это делают все замужние женщины. Ей доступно лишь то счастье, которое она дарит другим…

* * *

Ближе к зиме в Нагасаки усилилась влажность воздуха, отчего начал разлагаться порох в корабельных крюйт-камерах. А зима, по словам Чайковского, выпала очень суровой — по ночам термометры отмечали минус один градус. Однажды выпал и снег, русским было непривычно видеть под снегом хурму и хризантемы. Но японцев это не заботило: раскрыв над собой бумажные промасленные зонтики, они спешили по своим делам, на спинах курток рикш, ожидающих седоков, снег засыпал большие номера (какие носили и кучера в русских городах). Христианское рождество не волновало беспечную Окини-сан, поклонявшуюся, как язычница, травам и воде, цветам и камням, зато новый 1881 год она мечтала встретить с Коковцевым.

— Если клипер оставят на рейде. — обещал ей мичман.

Новогоднюю ночь Коковцев провел с Окини-сан.

Женщина спустила с потолка хибати-жаровню, подвешенную на цепочке, долго вслушивалась в бульканье кипящей воды. Коковцев не мешал ей, давно догадываясь, что эмоциональный мир Окини-сан не всегда доступен ему, и сейчас, наверное, женщине в бульканье воды открылась мелодия, ему неведомая. Плавным жестом руки Окини-сан потянулась к сямисэну:

У любимого дома —
бамбук и сосна.
Это значит —
у нас новый год.
Нам все это знакомо,
как и снег у окна.
Но глаза мои плачут,
зато сердце поет.
Ах, никак не пойму,
как возникла беда
в этом слове моем —
никогда,
никому…

— Если это новогодняя песня, то почему такая грустная?

— Наверное, потому, что грустная я! Близится год Тора, в котором я снова буду несчастна, делая несчаст ными других. Зато как счастлив будет мальчик, если он родится под знаком Тора — тигра… Ты ни о чем не догадался, голубчик?

— Прости. Нет.

— А разве ты виноват?

Она распахнула на себе кимоно и, обнажив живот, снова отбарабанила веселую музыку, как смышленый японский зверек тануки.

Ранней весной клипер «Наездник» ушел в Шанхай.

* * *

В открытом море Чайковский объявил офицерам:

— Господа! Кульджинский кризис близится к концу. Россия принимает бегущих от резни уйгуров и дунган, отводя для их расселения наше плодородное Семиречье. Из цзунлиямыня обещали нашему государю не отрубать голов послам, которые вели переговоры в начале кризиса… Теперь, — заявил Чайковский, — назревает новый кризис, Англия не даст нам спать спокойно…

Дальневосточную Россию англичане держали в неусыпной морской блокаде, фиксируя любое перемещение кораблей под андреевским стягом. Чайковский указал штурману клипера менять курс на траверзе Окинавы. Постепенно зеленоватая вода сделалась грязно-желтой от мощного выноса речных вод Янцзы. Эйлер полюбопытствовал:

— Простите, но зачем мы суемся в Шанхай?

— Для отвода глаз… Ошвартуемся. Возьмем для приличия уголь и воду. Пообедаем в ресторане. Матросам дадим разгул, чтобы не настораживались англичане. Но если вас, офицеров, станут спрашивать о целях захода в Шанхай, отвечайте, что пришли за почтой для Струве от местных консулов…

Шанхай имел славу китайского Сан-Франциско, а британские крейсера уже торчали здесь, прилипнув бортами к набережной своего сеттльмента. Едва с клипера успели подать швартовы, как послышался цокот копыт. На набережной, обсаженной платанами, появилась кавалькада амазонок — все красивые, рыжие, длинноногие, хохочущие. Вульгарно подбоченясь, они гарцевали перед русским клипером, с вызовом поглядывая на господ офицеров; их тела непристойно облегали экзотические ливреи с эполетами, аксельбантами и золотыми пуговицами.

Атрыганьев был уже знаком с местными нравами:

— Американки. Берут страшно. Но, поднакопив на этом деле долларов в Шанхае, уплывают к себе за океан, где каждая делает себе блестящую партию, а потому эту лейб-гвардию (Атрыганьев выразился грубее!) можно встретить на раутах в Белом доме у президента. С этими суками лучше не связываться… По себе знаю — хлещут виски, пока не свалятся…

Офицеры договаривались где провести вечер. Матросы собирались в дешевый «Космополитэн», славный на всем Востоке драками и убийствами, и Чайковский, задержав их на шканцах, строго велел, чтобы до еды руки мыли обязательно с мылом, чтобы следили за чистотой посуды.

— На вас станут кидаться размалеванные шанхайские шлюхи, но вы голов не теряйте. О водке, братцы, забудьте: здесь вам не Кронштадт! Пить разрешаю только ликеры и хересы. Полицию не задевать — в Шанхае полисменами индусы-сикхи, вы узнаете их по красным тюрбанам, а все они, и без того богом обиженные, очень хорошо относятся к нам, россиянам…

На берегу рикши хватали офицеров за рукава мундиров, крича по-русски: «Ехал-ехал!» Было два Шанхая в одном Шанхае — европейский и китайский. Офицеры, наняв рикш (в любой конец десять копеек), лишь краем глаза заглянули в китайскую жизнь. Истощенные, почти скелеты, в немыслимых отрепьях, трясущиеся от голода и опиума, — такими они увидели верноподданных императрицы Цыси. Ленечке Эйлеру стало дурно, когда он заметил, что на ржавом листе кровельной жести бедняки поджаривают крысу. Внешне казалось, что китайцы не ходят — они еле ползают, как сонные мухи. Многие сидели вдоль стен на корточках, бездумно глядя перед собой, а чаще лежали посреди мостовых — целыми семьями с детьми и собаками (у этих людей никогда не было даже крыши над головой).

* * *

Зато была и другая крайность: если китаец не умирал от голода и наркотиков, он обязательно лопался от жира, невыразимо толстый, как боров, и такой уже не топал своими ногами — его несли в паланкине, нарочито замедленно, чтобы все остальные могли рассмотреть, какой он важный, какие непомерно длинные отрастил он себе ногти на пальцах и сколько в нем накоплено сала. Косы этих гнусных паразитов народа тащились за ними в уличной пыли, донельзя похожие на крысиные хвосты… Атрыганьев вспомнил знаменитое изречение Наполеона: «Китай спит. Пусть он спит и дальше. Не дай нам бог, если Китай проснется…»

Зато европейский Шанхай — гладкий асфальт тротуаров, комфортабельные отели, кафешантаны с раздеванием женщин, прекрасные универсальные магазины, в которых дешевые «скороделки» бисмарковской Германии соперничали с добротными викторианскими товарами. В тенистых парках чинно прогуливалась публика, беспечное веселье царило возле клубов и баров, работали лошадиные скачки и театры с заезжими из Европы кумирами, англичане посвящали вечерний досуг лаун-теннису, а немцы со своими увесистыми супругами совершали по дорожкам парков моцион на велосипедах. Русские офицеры навестили ресторан с вышколенной китайской прислугой в голубых фраках.

Коковцева удивило здесь европейское меню:

— Стоило плавать в Шанхай, чтобы сжевать подошву британского, бекона и запить его баварским «мюншенером».

Атрыганьев сказал, что китайцы могут подать ему окорок из жирного веселого щенка или филе из ласковой кисочки:

— Еще дадут рюмку фиолетового вина из печени гадюки, после которого мужчина начинает валить на землю телеграфные столбы. Но учти, Вовочка, что экзотика в британском сеттльменте стоит очень дорого.

Коковцев и Эйлер все-таки заказали для себя самое дешевое китайское блюдо — пельмени из енота с кунжутным маслом. Рядышком пировали офицеры английского монитора, плававшие по Янцзы, словно по родимой Темзе. Поглядывая на русских, «мониторщики» о чем-то переговорили, затем рыжий коммандэр с очень короткими рукавами мундира, из-под которых торчали манжеты с хрустальными запонками, встал и подошел к русским.

Четкий кивок головы, резкий щелк каблуков.

— Мы рады видеть вас в шанхайском обществе. Но почему ваш доблестный клипер не обрасопил реи крест— накрест и почему вы явились без траурного крепа на кокардах, а веселитесь, ничем не выражая скорби верноподданных?

Коммандэр оставил на столе газету «Shanghai Courier», перелистав которую мичман Эйлер ужасно огорчился.

— Какая потеря! — горевал он. — Вот, внизу, петитом напечатано, что в Петербурге скончался композитор Мусоргский.

Все выразили недоумение: почему в знак траура по музыканту надо обрасопить реи и закрывать императорские кокарды крепом? Атрыганьев забрал газету у Эйлера, вникая в заголовки.

— Итак, господа, первого марта сего года в Санкт-Петербурге бомбою революционеров разорван император Александр II, на престол Российской империи заступил его сын Александр III, о котором Европе известно, что он смолоду страдает врожденным алкоголизмом. Ничего не выдумал: читаю, что написано!

— Так, — задумался Эйлер. — Неужели пророчества Шарло де Ливрона начинают сбываться?

— А если даже и так, — подхватил Атрыганьев, ни сколько не унывая, — офицерский долг повелевает нам провозгласить тост во здравие нового царя с его могучим алкоголизмом, врожденным или благоприобретенным — это уж не наше дело! Затем вернемся на клипер и обрасопим реи в знак траура по Мусоргскому, которого я однажды имел счастие лицезреть в питерском «Капернауме», в обществе знаменитого поэта графа Голенищева-Кутузова.

Чайковский встретил офицеров словами:

— Я все уже знаю. Это известие дает нашему клиперу отличный повод быстро убраться из Шанхая. А незамет ное исчезновение корабля из гавани есть признак высокой морской культуры. Запомните мой афоризм, госпо да! Но прежде нам следует дождаться возвращения команды.

К полуночи по набережной английского сеттльмента закачало белую волну рубах и клешей. Послышалась песня:

Что ты задаешься, Тонька из Кронштату?
Я тебя недаром же зову.
Я красивше стану в новеньком бушлату.
Мы в пивной назначим рандеву.

—Кажется, — издалека заметил Чайковский, — идут сами. Тащить никого не надобно, и на том спасибо великое…

Я такую кралю бусами украшу.
Станешь мармелад один жевать.
Обобьем батистом всю квартиру нашу.
Станем в коридоре танцевать…

Командир клипера желал обрасопить реи, но старший офицер отсоветовал посылать матросов по марсам и салингам:

— Ведь свалятся к чертям собачьим. Что вы? Как можно? Пожалеем ребят. Они же пьяные. Пусть отоспятся…

Экипаж очухался от угара шанхайского «Космополитэна» в открытом море. За один-то часок разгула — месяцы и годы каторжной житухи. Что делать? Человек не всегда выбирает судьбу сам — иногда судьба схватит тебя за глотку и тащит в самый темный угол жизни. В темный и жуткий, как матросский кубрик, где, прыгая с койки, можешь наступить босой ногою на визжащую от ужаса поганую крысу:

— А, зараза! Или тебе стрихнину мало?

Вылетали за борт чуть надкусанные бананы, матросы швырялись ананасами, а душа изнывала в тоске по кислой капусте.

* * *

Атрыганьев отвел от своего лица длинный хвост обезьяны, дремавшей на качавшемся абажуре кают-компании:

— Цезарь не брал с народа деньги за хлеб. В третьем веке римляне не платили государству за хлеб и вино, за соль и мясо, за орехи и масло. Викторианская Англия до такого барства еще не дошла. Но четыреста миллионов людей (вдумайтесь в эту цифру, господа!) уродуют себе позвоночники в колониях, чтобы гордый сэр, излечивающий сплин за партией бриджа, иди нежная костлявая мисс, озабоченная вопросами феминизма, никогда не заботились о хлебе насущном. У нас в России — да! — было крепостное право. Но мы, русские, никогда не имели колоний. И вот теперь я, русский дворянин, думаю…

— Вы закончили? — перебил минера Чайковский:

— Нет. Но я всегда готов выслушать вас.


Тридцать лет назад писатель Гончаров, плывший, на «Палладе», застал в Сингапуре болотные джунгли, ленные тиграми. Теперь с берега посвечивали жерла британских батарей, а сами колонизаторы азартно играли в футбол (уже начинавший входить в моду). Атрыганьев, все на Востоке изведавший, говорил, что Сингапур городишко паршивенький, вроде азиатского Миргорода.

— И все дорого! Дешевы лишь ананасы в консервах. Но брать не советую: такие же ананасы у Елисеева на Невском двадцать копеек за банку, и не надо для этого мотаться в Сингапур…

Знаменитый Ботанический сад имел при входе доску с русской надписью: ЦВЕТОВ И ФРУКТОВ НЕ РВАТЬ. Минера взбесило, что надпись сделана только на русском языке, и в ярости он нарвал цветов, обломал ветки с дикими плодами:

— Назло викторианцам! Почему они вдруг решили, что одни только мы, русские, способны быть варварами?..

В его вандализме была воя логика. Из сада поехали в ресторан при «Teutonic Club» (Тевтонском клубе). Ужинали при свечах до глубокой ночи. Давно загасли огни британских офисов и контор французов, но еще светились окна германского банка, на что обратил внимание один подвыпивший немец:

— Пусть они спят! Мы, немцы, продолжаем работать! Германия переполнена народом. Улицы наших городов кишат детьми. Немки рожают, как крольчихи. Скоро нам будет не повернуться. А потому именно мы должны победить в этой забавной игре…

Германия опоздала на пир колониального грабежа, теперь немцы наверстывали упущенное. На следующий день из казенных сумм офицеры закупили для всего экипажа пробковые шлемы, обтянутые полотном, с клапанами вентиляции на макушках. Очевидно, англичане что-то уже пронюхали, ибо консул сказал, что тонна угля с тридцати шиллингов поднялась в цене до шестидесяти шиллингов; он советовал клиперу идти до угольных станций в Пенанге или в Малакке… Петр Иванович Чайковский был взбешен:

— Идиот! Пенанг с Малаккой тоже принадлежат англичанам, а Сингапур связан с ними телеграфом, и от шестидесяти шиллингов за тонну нам уже нигде не отвертеться. Volens-nolens, а засыпать бункера «черносливом» предстоит здесь…

Грузить уголь в этом адовом пекле — каторга, на которую колонизаторы нанимали негров или индусов, но русский флот всегда авралил своими силенками. Перетаскать с берега на своем горбу и ссыпать в узкие лазы бункеров, многие тонны угля, когда сверху тебя поливает раскаленное олово тропического солнца, — это, конечно, наказание господне. Острые зубья кусков угля, разрывая ткань мешков, жестоко терзали матросские спины. Черная слякоть забивала раскрытые рты.

— Пакли давай! — хрипели матросы, как удавленники. Комками пакли они забивали рты, Но через пять — десять минут выплевывали за борт черный комок, и снова — ругань:

— Пакли давай, мать вашу… Побольше пакли! Ендовы с вином стояли открыты, но к ним никто не подошел: кому охота пить в такую жару? Чайковский боялся — как бы не было смертных случаев. Но в лазарет легли только трое.

— Солнечный удар, — пояснил доктор. — Отлежатся…

Ночью тихо убрались из Сингапура. Индокитай с Филиппинами давно был разграничен между англичанами, французами, испанцами и голландцами. В штурманской рубке, раскладывая карты экзотических проливов, офицеры клипера рассуждали об английской морской политике — беспощадной! Нет, англичане никогда не боялись, что кто-то отнимет у них базы, но они всегда были обеспокоены, чтобы никто не завел себе таких же хороших баз. Потому британские крейсера дежурили на коммуникациях мира ничуть не хуже, чем полисмены на перекрестках Лондона. В этом русские моряки скоро убедились и сами: стоило «Наезднику» приткнуться к пустынному берегу и постоять на якоре хотя бы сутки, как будто из-под воды являлся покрытый свинцовыми белилами крейсер, с которого их вежливо окрикивали:

— Не нужна ли помощь флота британской короны?

Мимо Явы плыли, словно мимо райского сада; правда, с берега иногда в клипер пускали отравленные стрелы, а по ночам не раз встречали пиратские джонки. Но в самых безлюдных местах обязательно находился англичанин (чиновник, врач, плантатор), спешивший к «Наезднику» с обычным вопросом — не нужно ли что передать в Сингапур с помощью британского телеграфа?

— Спасибо, не нуждаемся, — отвечали с клипера…

Море нехотя качало за бортом желтые скользкие волны. В безветрии часто хлопали паруса, среди кочегаров и машинистов участились обмороки. Изнуренные до предела, люди с ласкою поминали прохладную дождливую Балтику с ее невзгодами и ледоставами. На мостик поднялся растерянный механик и доложил, что старые запасы кардифа кончились, он открыл бункер, в который засыпали уголь, купленный в Сингапуре:

— Это не уголь! Нам, продали бенгальский камень…

Бенгальский камень по виду ничем не отличался от хорошего кардифа. «Наездник», словно загнанный рысак, сбавлял скорость. Не мытьем, так катаньем, англичане своего добились: в топках котлов угасало ревущее пламя, бенгальский камень не разгорался, забивая колосники шлаком, кочегары падали с ног от бессилия. Чайковский сказал на мостике, что это подлость.

— Диверсия! — ответил ему Атрыганьев. — Лучше всего добраться на парусах до голландцев или французов.

Брать уголь снова? Но для этого надо расчистить бункера от негодного «чернослива». Двойная работа! А вытаскивать бенгальский хлам через узкие лазы наружу — это примерно так же весело, как вязальной спицей выковыривать из бутыли пробку. В довершение всех бед разом обвисли паруса — штиль. Температура воды за бортом была близкой к сорока градусам.

В лазарете лежали уже двенадцать матросов.

Чайковский велел команде построиться на шканцах.

— Ребята, — сказал он, раздвоив бороду. — Другого выхода нет и не будет берись за дело, выбрасывай «чернослив» в море. Пока же не задул ветер, спустим Каркас, пойдем на веслах… А вам, господа, — обратился он к мичманам, — несправедливо избегать общей доли. Вы еще недавно были гардемаринами, посему и прошу разделить с матросами их труды.

— Есть! — в один голос ответили юные офицеры… Баркас на десяти веслах выгребал впереди клипера, буксируя корабль за собою на скорости не больше одного узла, а Коковцев с Эйлером, натянув на голые тела черные робы, помогали матросам освобождать бункера от бенгальского камня.

— Кто его покупал? — хрипели матросы сквозь паклю. — Консул? У, с-сволочь! За шею бы его, гада, и — на рею!

— Чего там вешать? — возражали. — Под килем пропустить! Чтобы, пока тащим, его акулы до костей обкусали…

Один молодой матрос средь бела дня, на глазах всего экипажа, шлепнулся вниз головой за борт. Никаких следов не осталось — будто и не было человека.

— Только бульбочка пшикнула, — говорили матросы… Счастье, что повстречали совершенно случайно «Джигита», который обшаривал острова у берега голландской Суматры:

— Эй, наездники! Что с вами?

— Тащите нас, — отозвались гребцы с баркаса и мокрыми лбами разом упали на залитые свинцом вальки весел…

Кое-как дотянулись до голландской Батавии: после пережитого странно было видеть город со всеми благами цивилизации, Офицеры сразу же сняли номера в гостиницах, чтобы принять ванну, пообедать в ресторане и провести ночь на берегу. К столу им подали жареного павлина и рисовых птичек в красивых бумажных корзиночках. Все отметили удивительное радушие добрых и чутких яванцев и непомерную черствость голландских колонизаторов… Атрыганьев сказал:

— Точно такой же характер и у буров в Африке! На ночь офицеры расположились в лонгшезах, под сенью шелестящих пальмовых листьев.

Эйлер спросил Коковцева:

— Тебе не кажется, что мы вернулись с того света? Теперь я окончательно убедился, что, как бы я ни любил море, оно меня отвергает, как чужака, который забрался куда не надо. А помнишь, что говорил князь Багратион? Умные слова: каждый гусар — хвастун, но не каждый хвастун — гусар…

Коковцев не ответил: он уже спал. В городе лаяли. батавские собаки, но мичману снилось, будто он в порховской деревеньке и брешут под заборами лохматые Трезоры и Шарики…

* * *

Лесовский был обескуражен, когда все клипера вернулись в Нагасаки ни с чем, вице-адмирал не хотел даже верить:

— Неужели не нашли ни одного необитаемого острова?

— Их полно, необитаемых, но стоит бросить якоря в лагунах, как являются англичане, куда ни сунешься, везде «интересы британской короны», и если нет чиновника с телеграфом, то имеются британские плантации кокосов или манго.

— Видно, не судьба! — огорчился «дядька Степан». — Вам, господа, — обратился он персонально к офицерам «Наездника», — справедливость требует дать вполне за служенный отдых. Возвращаясь на клипер, офицеры недоумевали:

— Что значит отдых? Или сделают «стационарами» во Владивостоке, или погонят обратно на Балтику?..

Коковцев, поникши, признался Эйлеру, что получил письмо от матушки, давно ждавшее его у консула в Нагасаки: мужичьё все-таки выжило нищую дворянку из ее именьишка, она устроилась по чужой милости в Смольный институт.

— Классной дамой или надзирательницей?

— Стыдно сказать — кастеляншей … Я думаю, мне лучше остаться на Дальнем Востоке, — сказал Коковцев.

Он просил Чайковского дать ему две недели, свободные от вахт и службы, желая провести время с Окини-сан в тихом уединении. Петр Иванович душевно посоветовал мичману:

— Езжайте на воды в Арима-Гучи, там один день жизни -два рубля на наши деньги, и, поверьте, совсем нет комаров…

Арима была наполнена журчанием ручьев. Влюбленные остановились в сельской гостинице, заросшей мальвами, кусты чайных роз заглядывали в их окна. Всюду поскрипывали колеса водяных мельниц, высокие горы шумели сосновым лесом. Коковцева приятно удивляло радушие местных крестьян, которые, казалось, искренне радуются его любви к японской женщине.

Пребывание в Арима было наполнено щемящей тревогой, и Коковцев любил Окини-сан с обостренной страстью, а женщина вдруг стала очень требовательна в любви, словно она тоже ощутила близкую разлуку. В один из дней мичман смотрел, как Окини-сан шла через ручей по узкому мостику. В своем пестром кимоно, расшитом журавлями, с громадным бантом-оби на спине, женщина еще издали улыбалась ему, а в руке держала ветку цветущей магнолии, и была она в этот миг необыкновенно хороша! Сначала он залюбовался ею, потом его пронзила зловещая тоска. «Боже, — невольно содрогнулся Коковцев, — как же я могу жить без нее?…» Утром мичман пробудился чуть свет и, оставив дремлющую Окини-сан, отправился к источнику «Тайзан». Вокруг не было ни души, он разделся, с замиранием сердца погружаясь в воду, шипящую, как лимонад. Над ним медленно уплывали в сторону России облака. Коковцев не сразу заметил, когда на краю бассейна появилась Окини-сан. Он молчал, глядя на нее. Женщина (тоже молча) развязала на спине оби, и кимоно, струясь шелком вдоль плеч и бедер, плавно опустилось к ее ногам. Перешагнула через ворох одежды, она не торопилась к нему. Тихо рассмеявшись чему-то, с размаху бросилась в теплый искрящийся омут. Радуясь этому утру и счастию бытия, женщина устроила в бассейне веселую возню, брызгаясь в Коковцева водой, как шаловливая девочка; она то поддавалась его объятиям, то ускользала из его рук…

Коковцев привлек Окини-сан к себе, и она притихла.

— А как мне жить без тебя? — спросил он. Женщина прильнула к нему:

— А разве ты сможешь жить без меня? Твоя первая, а хочу быть и твоей последней… Послушай, что писал Оно-но Салаки:

Когда в столице, может быть, случайно

тебя вдруг спросят, как живу здесь я, -

ты будь спокоен:

как выси гор туманны,

туманно так же в сердце у меня…

Всегда такая чуткая к его настроениям, она сделала в этот день все, доступное женщине, чтобы развеять его мрачные мысли. А ночью на крыши Арима обрушился ливень с грозою — отголосок тайфуна, огибающего Японию; в краткие озарения молнией Коковцев видел лицо Окини-сан с закрытыми в счастье глазами… Над ними, любящими, с чудовищным грохотом разверзалось черное и страшное японское небо!

Через две недели они вернулись в Нагасаки.

— Рад вас видеть, — сказал Чайковский мичману. — Кажется, все складывается к лучшему: наш клипер воз вращается в Кронштадт, на этот раз пойдем Суэцким каналом — через Аден…

Навестив ресторан «Россия», мичман просил Пахомова не оставить вниманием Окини-сан, выложил пятьсот мексиканских долларов.

— Куда так много-то? — удивился земляк.

— Боюсь, что мало. Окини беременна.

— Плывите спокойно, — заверил его Пахомов. — А будете в порховских краях, уж вы за меня откланяйтесь нашим коровушкам, березкам да ромашечкам. Коковцевым я по гроб жизни обязан и все исполню в ажуре, за Окини-сан пригляжу…

На клипере боцмана уже готовили «прощальный» вымпел! Этот вымпел имел длину корабля плюс еще по сотне футов за каждый год заграничного плавания, а что-бы он при безветрии не тонул в море, на конце вымпела привязывались стеклянные поплавки.

Атрыганьев заметил отчаяние Коковцева:

— Японки очень ценят тонкость чувств и никогда не станут доводить их до грубых крайностей. Японка про щается без истерик и валерьянки, что не случается с нашими образованными дамами, страдающими напоказ перед публикой по проверенным рецептам… Завтра и сам убедишься в этом!

— Завтра? — ужаснулся Коковцев.

— Да. Завтра. Кливер уже поднят… Видишь?

Поднятый кливер означал, что корабль покончил с делами на берегу, все счета и долги оплачены. Остающиеся на земле, увидев кливер, вправе предъявить «Наезднику» последние претензии. Но какие могут быть претензии к честным людям, которые простились с честными людьми!

* * *

Все слова остались на берегу, а теперь, когда якоря, источая зловоние грунтов, стали заползать в клюзы, осталось только махать рукою… «Наездник» разворачивался в тесноте бухты, рядом с ним плыло множество фунэ с японскими женщинами, державшими над собой зажженные фонарики, и Коковцев часто терял из виду фонарь, который высоко поднимала над своей идеальной прической милая, милая, милая… Окини-сан!

Матросы рядами стояли на тонких реях, торжественно проплывая под самыми облаками, живыми гроздьями они обвесили марсы и салинги. По давней традиции, матросы швыряли в море свои бескозырки, иные сбрасывали с высоты даже бушлаты.

— Ур-ра-а! — разносилось сверху. — Домой… в Россию!

Небо расцветилось тысячами хлопушек, которые, громко лопаясь, выбрасывали из себя струи ракет, золотых рыб и огненных драконов. Над ними струились бумажные змеи с фонариками.

Иноса прощалась с клипером «Наездник»!

— Ты видишь Окини-сан? — спросил Эйлер друга.

— Увы, я уже потерял ее в этой суматохе… Нагасаки потонул в вечерней дымке, а на теплой воде еще долго дрожали огни Иносы, потом и они померкли навсегда.

Берега незаметно растерло в дожде и тумане.

— Ну, вот и все! — сказал Коковцев. — Господи, где же еще я буду так счастлив?..

Из рощи высоких пиний мигнул на прощание маяк Нагасаки: клипер, подхваченный ветром, вползал на волну. Вода, как бы играючи, захлестнула палубу и легко исчезла в водостоках шпигатов. Чайковский с бородой, раздуваемой ветром, кричал:

— Кончать балаган! Пора наводить порядок… Владимир Васильевич, прописываю вам усиленные вахты, а заодно посидите со штурманом над прокладкой, это пойдет вам на пользу.

Дело есть дело. Штурман сказал, что мимо Цейлона повернуть к Адену не удастся — в это время года возле берегов Аравии задувают сильные муссоны, противные курсу, а потому клиперу надобно отклониться к южным тропикам.

— Спустимся до Кокосовых островов, оттуда к Сейшельским, потом, прижимаясь к Африке поймаем в паруса попутный пассат, который и вытащит нас прямо к Адену…

Кубрики матросов и каюты офицеров напоминали маленькие музеи восточных искусств, а плавание в тропиках превратило клипер в плавучий склад всяческой экзотики. Всюду прыгали обезьяны, истошно кричали попугаи; на вантах висли связки бананов, пучки ананасов, мешки с кокосами, сушились раковины и кораллы. Но сейчас мысли людей все чаще обращались к родине, уже начинавшей ждать их… Из России доходили нехорошие, саднящие душу слухи, будто в стране наступила пора глухой реакции, а новый царь Александр III «закручивает гайки».

Даже механик, обычно молчаливый, сказал за ужином:

— У меня вот вчера машинист Баранников тоже гайку на фланцах так закрутил, что резьбу сорвал… сволочь такая!

Атрыганьев сравнил Россию с кораблем, который, положив рули на борт, выписывает крутейшую циркуляцию, что всегда грозит кораблю опрокидыванием кверху килем. Внутри офицерской общины неизменно царствовала полная свобода слова, никак не допустимая в условиях пресноземноводного существования. Сама атмосфера кают-компаний располагала к тому, чтобы любой гардемарин мог открыто высказывать все, что думается. Понятие офицерской чести, нивелируя возрасты и ранги, служило отличной и надежной порукой тому, что из замкнутого мира ничто не вырвется наружу.

А теперь… Теперь Чайковский предупредил:

— Вернемся домой, и надо помалкивать… до получения пенсии! Кажется, настал исторический момент, когда пословицу: «Хлеб-соль ешь, а правду режь» — приходится заменять другою: «Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами»…

Японская ваза из фальшивого «амори», купленная по ошибке Эйлером, при сильном крене поехала по крышке рояля, и Атрыганьев едва успел перехватить ее.

Он сказал:

— А вдруг эти дрова еще пригодятся?..

Аден был выжжен солнцем. Казалось, что и собака тут не выживет, но англичане жили и не тужили, ибо Аден держал на викторианском замке подступы к Суэцкому каналу. Здесь Коковцев, в дополнение к банке ванили, купил для маменьки банку аравийского «Мокко». Медленно втянулись в Красное море: на зубьях рифов торчали обломки разбитых кораблей, низко стелились мертвые берега. Лишь изредка по горизонту тянулась жиденькая ниточка верблюжьего каравана. Вот и Суэцкий канал: в долинах паслись стаи пеликанов, поблизости вилась линия рельсов. Вровень с клипером бежали по берегу арабчата, горланя по-русски: «Давай, давай, давай!» Один матрос бросил им с корабля пятак, но арабчата даже не остановились.

— Робу давай… робу! — требовали они настырно.

Матросы бросали за борт свои парусиновые голландки.

Суэцким каналом плыли с опаскою: власть в Каире захватили египетские офицеры, на берегу слышалась перестрелка. Никто не понял, отчего Атрыганьева охватил приступ тоски.

— Каир, Каир, — твердил он. — Неужели пройдем мимо?

Чайковский сказал, что задержка клипера в Египте сейчас нежелательна по мотивам политическим. Утром Коковцев проснулся от крика: «Европа, братцы! Гляди, уже и Мальта…» Первое, что увидели в Европе, опять-таки английские крейсера, шли они очень красиво, отбрасывая за корму клочья рваного дыма. Из Ла-Валетты вышел катер под флагом русского консула, с него передали пачку телеграмм, изучение которых всех озаботило:

— Нам следует спешно красить клипер для смотра на Большом рейде, а тут… таскайся на посылках, вроде извозчика!

Морское собрание Кронштадта просило закупить побольше марсалы с мадерой, Гвардейский экипаж требовал тридцать бочек хереса марки Lacryma Christi, Дворянское собрание Петербурга, не имевшее к флоту никакого отношения, слезно умоляло доставить для зимних балов испанской malaga. Кроме того, члены Адмиралтейств-совета тоже любили выпить, а каждый адмирал имел свой вкус. Закупка вин по списку задержала клипер возле берегов Испании, в результате «Наездник» осел в воду на целый фут ниже ватерлинии. Но с начальством не спорят… Было уже начало августа, когда клипер вошел в Балтийское море, и все радостно умилились: в парусах шуршал серенький дождичек, на курсе разминулись с эстонской лайбой, загруженной серебристой салакой; по правому борту выплыли из тумана и снова пропали тонкие шпили ревельских башен и кирок.

Вечером клипер затрясло в лихорадке отдачи якорей на Большом рейде Кронштадта. Жестокая вибрация корпуса пробудила корабельного священника, отца Паисия: он поднялся на мостик и глазам своим не поверил:

— Никак, Кронштадт? Матерь ты моя, Пресвятая Богородица… А что вы хохочете, мичманы? — обиделся он. — Вам раньше казалось, что тяжело, а тяжелое-то сейчас и начнется. Свои всегда больней лупят. Райская жизнь кончилась.

Клипер поднял свои позывные. Мачта над штабом командира порта ответила флагами: СООБЩЕНИЕ С БЕРЕГОМ ЗАПРЕЩЕНО.

— Ничего интересного больше не будет, — сказал Атрыганьев и пошел прочь с мостика, на ходу злобно срывая тужурку.

* * *

Итак, интересное закончилось… На палубу клипера выбрался заспанный котище и, облизав себе хвост, долго взирал на Кронштадт — тот ли это город, где он бывал счастлив? Наверное, что-то очень родное и приятное опахнуло кота от помоек матросских казарм, а может, и вспомнились былые победы над кронштадтскими кошками! Не в силах более сносить монашеской романтики моря, он единым махом вспрыгнул на бушприт, издав в сторону города трагический вопль любовного призыва. Послушав, нет ли отклика, кот возобновил арию на усиленных тонах.

— Браво-брависсимо, — Сказал Атрыганьев, выходя из душевой с полотенцем. — Я великолепно понимаю наст роение кота. Но… удастся ли нам поспать в эту ночь?

Его мнение полностью совпадало с матросским.

— Во, зараза какая! — ругали они кота. — Ведь до утра глотку драть будет. За хвост бы его размотать — и за борт!

Кот продолжил арию, усиливая ее в crescendo, и тогда из каюты вылетел разъяренный Чайковский:

— Это невыносимо, наконец! Спустить вельбот на воду, подвахтенным на весла… Срочно доставить кота в Кронштадт!

Ему отвечали, что сделать это никак нельзя:

— Сообщение с берегом нам строго запрещено.

— Так это же — нам, а коту кто запретит?..

Непредвиденный эпизод с котом заразил всех бесшабашным весельем, Чайковский тоже поддался общему настроению:

— А что, господа? Не выпить ли нам малаги? Когда поднимали из трюма малагу, треснул бочонок мадеры. Каждый офицер понимал, что бочонок матросы разбили нарочно, но Петр Иванович (добрая душа!) решил не придираться:

— Ладно! Не одним же нам, господа, вина хочется… Была волшебная балтийская ночь, вдали догорали огни дач Ораниенбаума и Мартышкина, где-то совсем уже рядом жили их друзья и близкие родственники, тосковали по ним невесты. Ну, откуда же знать им, что они уже на рейде Кронштадта распивают бочонок превосходной малаги из Кадиса? Ленечка Эйлер, дурачась, схватил с рояля фальшивый «амори":

— Господа, кокнем его по случаю возвращения!

— Оставь дрова в покое , — указал ему Атрыганьев.

Доктор напомнил всем, что плавание длилось двадцать пять месяцев, и за такой долгий срок имели лишь одного покойника:

— Да и тот кинулся за борт по доброй воле… Господа, «Наездником» свершено беспримерное плавание в тропиках!

Атрыганьев все время порывался сказать тост, но его каждый раз удерживал старший офицер. Лейтенант клялся Чайковскому, что ни единого худого слова об Англии не скажет.

— Тем более — воздержитесь, — просил Чайковский…

Утром клипер напоминал винную ярмарку: подходили катера, забирали бочки с вином — кому малага, кому лакрима-кристи, кому мало, кому много, одному дешево, другому дорого. Матросы под шумок аврала разбили в трюме еще три бочки с испанским аликанте. Но пили с похвальным смирением — ни одного пьяного на корабле не было… Чайковский потом велел:

— Прошу еще раз проверить состояние клипера, что бы «Наездник» сверкал, как новый пятак с Монетного двора…

Дальнее плавание на Восток и обратно, приравненное к условиям боевого, сулило офицерам немалые деньги. Через день казна выплатила их прямо на рейде — аккордно, и холостяцкая молодежь сразу ощутила себя богатой. Атрыганьев, не отягощенный узами Гименея, потрясал пачкою ассигнаций:

— Господа! Приглашаю всех в «Минерашки"— смотреть мадмуазель Жужу. Я видел ее последний раз перед отплытием в Японию. Она горько рыдала, когда судеб ный пристав выводил ее из зала, тряся перед публикой лифчиком и панталонами — как доказательством того, что в момент танца они были отделены от тела божест венной и несравненной Жужу…

Эйлер сказал Коковцеву, что «аккорд» кстати: можно ехать в Париж для экзаменов в «Ecole Polytechnique».

— А я, — ответил Коковцев, — наверное, совершил ошибку, что вернулся на Балтику, не оставшись на Востоке.

— Тебя на Кронверкском, помни, ждет Оленька.

— Не надо лепить гаффов, Ленечка…

С наружной вахты раздались свистки, катер доставил на клипер свору жандармов. Атрыганьев прищурил глаз:

— Я же говорил, что ничего интересного уже не будет! В кают-компании жандармы объявили, что клипер подлежит обыску — нет ли нелегальной литературы? Петр Иванович Чайковский с презрением к «бирюзовым» господам отвечал:

— Ищите! А я в чужих вещах не копался.

— Мы должны осмотреть и офицерские каюты.

— Если вам позволят господа офицеры…

— Я не позволю! — заявил Атрыганьев и врезал по щечину обезьяне, занявшей его любимое место в углу дивана. Усевшись он расправил бакенбарды. — Видите ли, я человек холостой и привез пикантные картинки не для вашего лицезрения.

Макака, запрыгнув на абажур, громко плакала.

— Я протестую тоже, — сказал Эйлер.

— Представьтесь нам, господин мичман.

— Леон Эгбертович фон Эйлер, честь имею!

Конструкция внутренних отсеков клипера была сложной, и жандармы боялись погружаться в узкие люки, ведущие в преисподнюю, без провожатого. Чайковский велел Коковцеву:

— Владимир Васильевич, проводите… гостей!

Матросы встретили жандармов с откровенной враждебностью. Коковцев встал у трапа, не желая участвовать в обыске. Жандармы перетряхнули койки, ощупали подушки. Им было явно не посебе в этом мрачном ущелье, пропитанном ароматами, дорогих вин и заморских фруктов, а вся эта экзотика заглушалась вонью крысиной падали из трюмов, в которых плескалась загнившая вода. Покидая клипер, старший жандарм откозырял офицерам:

— Вы напрасно обижаетесь на нас! Без этой формальности не может состояться императорский смотр, а следовательно, вам не видеть и берега… Всего доброго, господа!

После их отбытия над штабом порта взлетели флаги: ОБЩЕНИЕ С БЕРЕГОМ РАЗРЕШАЕТСЯ.

— Коту сейчас хорошо, — мудро изрек Атрыганьев. — В худшем случае его могут только кастрировать, но обыскивать его родимую помойку вряд ли кто рискнет… Вот так!

Вдали уже показалась придворная яхта «Царевна», Первым ступил на палубу клипера император Александр III, ражий бородатый дядька в белом мундире флотского офицера (при кортике). За ним шла императрица Мария Федоровна, узенькая в талии, вертлявая дама с очень красивыми глазами (при жемчужном ожерелье на шее). Следом их дети: наследник престола Николай, еще мальчик, и его сестра Ксения (оба в матросках). Поднялся по трапу разжиревший генерал-адмирал Алексей, и Коковцев сразу вспомнил брошку на кимоно Оя-сан в Иносе; за великим князем явился управляющий морским министерством адмирал Пещуров, а потом посыпались чины императорской свиты, статс-дамы и фрейлины… Чайковский был большой умница.

— Ваше величество, — сказал он после отдачи рапортов, — по флотскому обычаю не откажите в высочайшей милости!

Чистяк держал поднос с пузатою чаркой водки. Коковцев, стоя подле, слышал, как императрица шепнула мужу:

— Ах, Сашка! Ты обещал мне… тебе же нельзя…

— Одну-то всегда можно, — басом ответил царь. Словно подтверждая мнение шанхайской газеты, он выпил первую чарку с большим чувством, почти проникновенно, и было видно, что не прочь выпить еще. Горнисты сыграли сигнал к постановке парусов, что матросы исполнили с залихватской скоростью, через минуту ветер наполнил даже верхние брамсели. Все стояли внизу, задрав головы, невольно приходя в ужас при виде акробатических номеров, проделанных под куполом неба.

— Молодцы! — гаркнул царь. — Я восхищен. Даже в цирке Чинизелли я, клянусь, не видывал ничего подобного…

Обстановка сразу разрядилась, гости понемногу разбредались по кораблю, с интересом его оглядывая. Императрица выразила желание осмотреть каюты офицеров. Коковцеву было неудобно, когда Мария Федоровна с большим интересом, поднося к глазам лорнет, разглядывала фотографии Окини-сан, которые мичман оригинальным веером развесил над своим рабочим столом.

— Это моя знакомая, ваше величество, — сказал он.

Императрица в упор лорнировала смущенного мичмана:

— Я знаю, какие у вас бывают знакомые в Нагасаки… С детьми, конечно, все было проще: наследнику престола захотелось иметь обезьяну, а его сестре понравился попугай. Атрыганьев поймал попугая за хвост и подарил девочке:

— Ваше высочество, отныне этот «попка» вашего высочества.

Эйлер сообщил Коковцеву, что царь засел в штурманской рубке, где ему объясняют обратный маршрут с пассатами и муссонами, которые клипер удачно «поймал» парусами в океане.

— По отбытии государя следует давать салют в тридцать один выстрел… Вовочка, не забудь вынуть пробку.

— Что ты, Леня! Как можно?..

Среди разряженной публики кидался из стороны в сторону запаренный Чайковский, которого высокопоставленные гости буквально задергали. В отсеках сделалось жарко, офицеры истомились в мундирах и треуголках, не снимая белой лайки перчаток, их парадные сабли, столь неудобные в тесноте, гремели ножнами по крутым трапам. Наконец в кают-компании появилась и Мария Федоровна, сразу воззрившись на дурацкую вазу фальшивого «амори».

— Боже, какая красота! — восхитилась она.

Атрыганьев всегда был отличным кавалером, и, подхватив вазу с рояля, он элегантно преподнес ее императрице:

— Кают-компания нашего славного клипера будет счастлива угодить вашему величеству этим дивным произведением, достойным занять место в любом евро пейском музее. Поверьте, я разбираюсь в японском фарфоре, и сам удивлен, что нам достался этот драго ценный фарфор древнейшей марки «амори»… Прошу!

— Мне, право, неудобно грабить господ-офицеров.

Но тут все офицеры стали взывать к ней хором:

— Просим! Умоляем ваше величество… не обижайте нас.

Коковцев глянул на Эйлера, который, пряча лицо за портьерой, переламывался от хохота, и этого было достаточно, чтобы Коковцева тоже охватил приступ смеха. Офицеры клипера едва сдерживали хохот, и только один Атрыганьев был неподражаем в своем велеречивом спокойствии. Минут на пять, не меньше, он занял внимание императрицы лекцией о качествах японского фарфора, а Мария Федоровна забрала вазу с собой:

— Благодарю. Я буду держать ее в своем кабинете…

Измотанный Чайковский перехватил на трапе Коковцева:

— Слава богу, государь всем доволен. Артиллерийского учения не будет, но при салюте не забудьте вынуть пробку.

— Петр Иванович, как можно забыть?..

Пора прощаться. Матросы и офицеры снова построились. Императрица, не расставаясь с вазой, что-то нашептала своему мужу, и Александр III отыскал взором Атрыганьева:

— Лейтенант, сколько лет вы в этом чине?

— Тринадцать, ваше императорское величество.

— А сколько имеете кампаний?

— Одних кругосветных три плавания, ваше величество.

— Почему же вы еще лейтенант?

Рука Атрыганьева задержалась у фаса треуголки:

— Ваше величество, все мы, мужчины, небезгрешны. Извините великодушно, что вынужден признаваться в присутствии вашей супруги. Но страсть к женщинам всегда губила мою карьеру!

Царю такая откровенность пришлась по душе:

— Поздравляю! Отныне вы — капитан второго ранга.

— Рад служить вашему величеству…

Эйлера опять стало коробить от хохота, и Коковцев, тоже готовый прыснуть смехом, судорожно прошептал:

— Леня… умоляю… не надо… потом…

В этот патетический момент царю явно чего-то не хватало. Александр III посмотрел на жену — невыразительно. Глянул на вестового с чаркой водки — выразительно. При этом он сделал жест, как бы поднимая стопку, но его пальцы были пусты, и он произнес слова, чтобы все сомнения разом отпали:

— Я желаю поднять чарку за бравую команду «Наездника», которая не устрашилась ни бурь, ни врагов, ни…

— Чистяк, чего разинулся? — внятно сказал Чай ковский.

Император охотнейшим образом снял чарку с подноса:

— За ваше здоровье пью, братцы!

— Ах, Сашка… — простонала императрица. Наблюдая за движениями кадыка, алчно ворочавше гося в бороде, пока царь сосал водку, матросы кричали:

— Уррра-а… урррра-а… ypppa-a-a-a!..

Царь уже направился в сторону забортного трапа, за ним вереницей двигались остальные: императрица с «дровами», наследник престола с обезьяной, Ксения с «попкой», потом и все прочие… Чайковский, смахнув со лба пот, указал:

— Носовой плутонг, по местам — к салютации!

Коковцев первым делом спросил комендоров:

— Братцы, а пробку вынули?

— Так точно, — заверили его матросы.

Стрельба должна вестись пороховыми зарядами — громом и пламенем холостых выстрелов. Надо лишь выждать, чтобы придворная яхта «Царевна» отошла от клипера подальше.

Этот момент наступил:

— Начать салютацию. Первая — огонь!

Пушка, присев на барбете и откатившись назад, изрыгнула смерч пламени, а по волнам Большого рейда, догоняя царя и его семейство, закувыркался… снаряд.

Это видели все. Это видели и на царской яхте.

Фугасный снаряд летел точно в «Царевну».

Потом зарылся в море и утонул. Наступила тишина…

На фалах царского корабля подняли флажный сигнал:

— Спрашивают: ЧЕМ СТРЕЛЯЛИ? — прочел сигнальщик.

Все растерялись, кроме Чайковского.

— На фалах! — зарычал он, раздваивая бородищу.

— Есть на фалах! — отреагировали сигнальщики.

— Ответить: СТРЕЛЯЛИ ПРОБКОЮ.

— Вы с ума сошли, — перепугался командир клипера.

— Лучше сойду с ума, но в тюрьму не сяду…

Спрыгнув с «банкета», Чайковский добежал до носового плутонга и, свирепея, поднес кулак к носу старшего комендора:

— А ты что? Или с тачкой по Сахалину захотел побегать?

Потом — Коковцеву (бледному как смерть):

— Держать фасон! Пробку — за борт!

Коковцев схватил пробку и утопил ее в море.

— Открыть кранцы, — догадался Чайковский.

В кранце первой подачи, чего и следовало ожидать, не хватало снаряда. Как случилось, что прежде заряда вложили в пушку боевой фугас, — выяснять было некогда.

— В крюйт-камерах! — позвал Чайковский «низы».

— Есть крюйт-камеры, — глухо отвечали из погребов.

— Фугасный на подачу.

— Есть подача… — отозвались в «низах».

Коковцева била дрожь, Дело подсудное: будет виноват старший офицер, сорвут погоны с мичмана, а в действиях комендоров усмотрят злодеяние. От «Царевны» уже отваливал катер, там сверкали мундиры свиты. Сейчас начнется допрос по всем правилам жандармской науки — следовало спешить.

Петр Иванович, шагая между пушек, побуждал матросов:

— Торопись, братцы, чтобы кандалами потом не брякать…

Все делалось архимгновенно. На поданный из «низов» снаряд наводили «фасон» — кирпичной пылью и мелом, натирая фугас до солнечного блеска, чтобы он ничем не отличался от тех снарядов,что постоянно хранились в кранце первой подачи.

Матросы старались, работая как черти:

— Вашбродь, мы ж не махонькие, сами знаем, что по царям, как и по воробьям, из пушек никто палить не станет…

Горнисты снова исполнили «захождение», когда на палубу высыпало высокое начальство, а Пещуров был даже бледнее Коковцева. Вся свита царя, словно легавые по следу робкого зайца, кинулась следом за адмиралом прямо в носовой плутонг.

Сначала они решили взять наездников на арапа:

— Где пробка от салютовавшей пушки? Коковцев шагнул вперед (пан или пропал):

— Осмелюсь доложить, пробку вышибло при выст реле.

Пещуров не поверил, крикнув матросам:

— Раздрай кранцы первой подачи!

Мигом подлетели комендоры, распахивая дверцы железного ящика. А изнутри полыхнуло сиянием наяренной бронзы, что всегда приятно для адмиральского глаза. Улики выстрела были уничтожены. Пещуров начал орать на Коковцева:

— Как можно быть таким бестолковым? Вы же, собираясь распить бутылку вина, прежде вынимаете из нее пробку?

— Иногда вынимаем, — отвечал Коковцев.

— Иногда? — удивился Пещуров. — А почему же сей час, в такой высокоторжественный момент, не вынули ее из пушки?

— Извините. Растерялся. Виноват один я!

Весь гнев адмирал Пещуров обрушил на старшего офицера клипера:

— Почему неопытным мичманам доверяют плутонги? Но Чайковский был уже с большой бородой, он много чего повидал на белом свете, и на испуг его не возьмешь. На все окрики адмирала он отвечал сверхчетко, сверхкратко:

— Есть!.. Есть!.. Есть!..

Искаженное на русский лад «иес, сэр», превратившись в простецкое «есть», уже не раз выручало флот от неприятностей. Так случилось и сейчас. Пещуров переговорил со свитой царя.

— Составьте рапорт по всем правилам, — указал он…

Свита удалилась, а Чайковский отдал честь Коковцеву:

— Господин мичман, благодарю за рвение! Должен заметить, к вашему вящему удовольствию, что прицел вами был взят отлично: этот проклятый фугас кувыркал ся точно в борт императорской «Царевны»… Кто порол вашу милость последний раз?

Коковцев, очень мрачный, нехотя отвечал:

— Не помню — я ведь не злопамятный.

— Но я сохранюсь в вашей памяти… Пошли!

В каюте он отцепил саблю, бросил ее на постель. Зашвырнул треуголку в шкаф, потянул с пальцев лайку перчаток.

— Ладно, что так обошлось. Когда станете составлять рапорт о салюте пробкой , не забудьте, что одного фугаса в крюйт-камерах не хватает. Потому вы спишите его по ведомости как растраченный где-либо в море близ берегов Японии.

— Есть! Есть! Есть! — покорно соглашался Коковцев.

Чайковский внимательно оглядел мичмана:

— Это у нас здорово получилось! Весной Александра Второго угробили народовольцы, Желябов с Перовской, а в конце лета Александра Третьего убирали фугасом вы да я с бравыми комендорами… Самое же удивительное в этой истории, что вы рассчитали прицел подозритель но точно!

— Нечаянно всегда бывает точнее, — ответил Коковцев. — По себе знаю: если очень стараться, никогда в цель не попадешь…

Далее в действие пришел механизм круговой поруки: кубрик не выдаст кают-компанию, а кают-компания не выдаст кубрик. Скоро с Большого рейда клипер перегнали в Военный Угол, стали готовить для постановки в док. После дальнего плавания команде и офицерам полагался шестидесятидневный отпуск. «Наездник» осторожно вошел в док, а когда док осушили, все увидели днище корабля, с которого свисали длинные бороды водорослей, гроздьями присосались к нему ракушки дальних морей. Настал час расставания. Пожилой матрос с бронзовой серьгой в ухе поднес старшему офицеру клипера икону Николы Морского, поверх которого, в святочном нимбе, сияла надпись: НАЕЗДНИКЪ.

— Ваше высокородь, — сказал матрос, — это на память вам от команды, извиняйте за скромность. Конешно, мы не святые, всяко бывалоча. Оно и правда, что пять бочек аликанты мы в трюмах за ваше здоровьице высосали. Но спасибо вам, Петр Иваныч, что, сколь ни плавали, никому кубаря по ноздрям не совали. А што до энтих матюгов касательно, так это шоб дисциплина не убыва ла. Мы ж не звери — все понимаем. Грамотные!

Тогда редко кто из офицеров получал подарки от матросов за гуманность. Чайковский растрогался, с его глаз сорвались слезы, он взял «Николу-Наездника», расцеловал матроса:

— Спасибо, Тимофеев, и вам, братцы, спасибо… Теперь разъедутся матросы по всяким там рязанским, курским и тамбовским деревням, при свете лучин станут рассказывать землякам, как ярко горели звезды в тропиках, о дивной стране Японии, где из шелка можно портянки наматывать, как плыли Суэцем и мимо Везувия, а какое вино пили… эх! По высоким сходням спускались на днище дока, и каждый матрос не забывал ласково тронуть усталое днище усталого корабля:

— Прощай, «Наездник": уж побегали мы с тобой по свету.

Матросы тащили на себе громадные парусиновые чемоданы, полные японских и китайских даров для заждавшихся Тонек и Марусек, а на чемоданах заранее сделаны броские девизы: МОРЯКЪ ТИХАВА ОКIЯНУ. Когда идет человек с таким чемоданом, балтийцы, сидящие за решетками крепостных казематов, с тоскою думают: «Повезло же людям… а когда нам повезет?»

— Отплавались, — надрывно вздохнул Атрыганьев.

Вестовые с Якорной площади уже подогнали пролетки, чтобы развезти офицеров с их багажом на пристань или по квартирам. Все перецеловались, старший офицер сказал мичманам:

— Господа, если что нужно, вы меня можете найти по вечерам в кегельбане Бернара на Пятой линии Васильевского острова…

Атрыганьев печально глянул на Вовочку Коковцева:

— Ах, Каир! Как жаль, что я не показал тебе Каира… Что ему дался этот Каир? Коковцев оставался в Кронштадте, сняв комнатенку в обширной квартире клепальщика с пароходного завода; пытаясь наладить уют, мичман украсил свое убогое жилье восточными безделушками. Хозяйка Глафира свет Ивановна весь день пекла и жарила, закармливая его всякими сдобами и творожниками, а ему было страшно одиноко. Вечерами Коковцев усаживался возле окна и подолгу смотрел, как вспыхивают клотики кораблей на рейде, а вдали загораются дачные огни Ораниенбаума и Стрельны, до боли похожие на огни Иносы, давно угасшие… Жить-то, конечно, надо. Но как жить?

* * *

Эйлер уже подал в отставку, а Коковцева еще долго мучило сознание, что «Наездник» затих в доке, пустой и мертвый, голодные крысы шуршат в его трюмах… Мичман лежал на перине, покуривая папиросу, в соседней комнате стучали ходики, жизнь представала перед ним бессодержательной, как глупый роман, в котором он ее полюбил, а она его не полюбила. Давно бы уже следовало навестить мать, но Коковцев все откладывал свидание с нею, угнетаемый чувством ложного стыда: он мичман, а она… кастелянша! Нехотя прифрантился, отложил в бумажник деньги, прихватил банки с «Мокко» и ванилью, рейсовым пароходиком приплыл в Петербург, высадившись напротив Летнего сада.

В громадном вестибюле Смольного института его задержал привратник, вызвал дежурную надзирательницу, учинившую мичману расспрос — кто он, откуда, нет ли у него иных причин для посещения института, помимо свидания с матерью?

— Поверьте, мадам, и быть их не может.

Идти пришлось долго. Коковцев, бряцая кортиком, едва поспевал за сухопарой и злющей, как ведьма, надзирательницей.

— Здесь вы спуститесь ниже, — указала она мичману.

Коковцев очутился в подвальных помещениях Смольного, следуя длинным коридором, отыскал склад постельного белья и здесь увидел состарившуюся маму.

— Вова… ты? — и она расплакалась.

Мать провела его в свою казенную комнату, где было чистенько и убогонько, словно в келье. Второпях рассказывала сыну, что начальство ею довольно, у нее в хозяйстве полный порядок, но очень много хлопот с вороватыми прачками. В двери иногда заглядывали женщины в чепцах и белых фартуках.

— Как хорошо, что они тебя видели, — призналась мать. — Никто ведь не верит, что у меня сын — офицер флота. Думают, что я привираю. Ах, если б тебя могла видеть еще инспектриса! А то она даже не отвечает на мои поклоны…

Коковцеву было неуютно. За низким окном виднелись ноги прохожих. Чистота была какая-то больничная, вымученная, флоту не свойственная. Он сказал, что извозчик стоит за углом:

— Я не отпускал его, мама, поедем в «Квисисану»… За столиком кафе ему стало лучше. Он просил подать пирожные и фрукты, для себя заказал бордо.

— Вова, — забеспокоилась мать, — как ты можешь? Еще день на дворе, а ты уже пьешь вино?

— О чем ты, мамочка? Если бы тебе показать, как мы плыли из Кадиса на бочках с вином, ты бы ахнула… Жаль, что папа не дожил. Пусть бы он на меня посмотрел.

— У нас никого с тобой нет, — вдруг сказала мать. Это верно. С родственниками отношения не ла дились.

— Бог с ними со всеми! — сказал Коковцев. — Не имея никакой протекции, я должен надеяться на себя.Так даже лучше…

Маменька с бедняцкой аккуратностью откусывала от «эклера», косилась по сторонам — не смеются ли над нею, все ли она делает как надо, жалкая провинциалка? Коковцев отсчитал для нее деньги, сказал, что лейтенантом будет получать сто двадцать три рубля.

— На кота широко, а на собаку узко… Знаешь, у нас на флоте, принято жить, совсем не задумываясь о сбере жениях.

Мать спросила, когда же он станет лейтенантом?

— Ценз для этого мною уже выплаван. Маменька не совсем-то понимала, что такое «ценз», но ему лень было объяснять ей.

— О цензе расскажу потом. Наверное, мама, снова уйду в море. Вот вернулись, стали на якоря, и сразу будто опустилась заслонка перед носом — хлоп! Ощущение такое, словно угодил в мышеловку… Так и живу. А ты сыта, мама?

— Да, сынок. — Мать с жалостью оставляла недоеден ные пирожные и недопитый кофе. — Ты куда сейчас, Вовочка?

— Наверное, в Кронштадт… Кстати, мамуля, извозчика я не отпустил, уже расплатился, он и довезет тебя до Смольного.

— Так жить — никаких денег не хватит, — сказала мать.

— Иначе нельзя. Я ведь офицер флота. Принадлежу флотской касте, которая имеет свои законы…

Коковцев навестил Эйлера, поселившегося в старинной просторной квартире родителей на фешенебельной Английской набережной. Бывший мичман разгуливал в удобном японском кимоно, его мать Эмма Францевна, еще моложавая корпулентная дама, вполне одобряла решение сына ехать учиться в Париж.

— Конечно, — говорила она, — германская профессура намного лучше, но если Леон желает непременно в Париж, я не возражаю: Париж — это все-таки солиднее Нагасаки, где вы шлялись бог знает по каким местам, так что до сих пор не можете опомниться.

Коковцеву стало смешно. Эйлер захохотал тоже.

— Вообще я считаю (и так считают все порядочные люди), что флотская служба способна только портить нравственность. Правда, — сказала Эмма Францевна, — «Ecole Polytechnique» — это не Морской корпус куда берут без разбора всяких оболтусов, с юности загрустивших о выпивке и женщинах. Леон штудирует сей час учебник в две тысячи страниц — сплошные интегралы. Но в мире формул наша фамилия говорит сама за себя!

Эйлер увлек Коковцева в свой кабинет. Через широкие окна барской квартиры вливалась прохлада Невы, по которой скользили белые пароходы, развозящие публику на острова, из зелени садов слышалась музыка Оффенбаха и Штрауса.

Эйлер ожесточенно всадил штопор в пробку бутыли:

— Шамбертен из запасов дедушки… Хорошо, что зашел. Я хотел с тобою поговорить. У меня пробоина в сердце. Давай пей. Я, как последний дурак, признался своей невесте, что в Иносе завел роман с «мусумушкой», и невеста, святая непорочная девушка, отвергла меня. На этом белая акация засохла, соловьи умолкли, а последний дачный поезд ушел без меня.

Эйлер пылко пробежался пальцами по клавишам:

О, неверная! Где же вы, где же вы?..

Все прошло. Нас ничто не минует.

Но без вас жизнь печальна моя.

Кто ж теперь ваши руки целует?

И целует ли так их, как я?

— Не бесись, Ленечка, — утихомирил его Коковцев.

— На всякий случай. — стветил Эйлер, — ты будь умнее меня, и об Окини-сан афиш по заборам столицы не расклеивай.

— А я так и не был у Воротниковых.

— Это фамилия твоей Оленьки?

— Да.

Эйлер с размаху, спиною вперед, плюхнулся на диван.

— Воротниковы? Сначала наведи справку в Департа менте герольдии правительствующего сената: похоже, что предок твоей пассии шил-пошивал воротники из собачьего меха.

— Наверное, — не возражал Коковцев. — Но после все то, что было в Иносе, являться на Кронверкском мне очень неловко…

Ленечка пухленькой дланью растер румяный лоб:

— Наверное, затем и плаваем в Нагасаки, чтобы в России не ведали, что мы там вытворяем. Но я бы на твоем месте не мешкал. — Эйлер щедро дополнил бокалы из богемского стекла. — Смотри сам… Сейчас ты в самой завидной форме. Денег полные карманы. Выглядишь великолепно. Ценз выплаван! Это очень важно. К Новому году следует ожидать чинопроизводства… Это не она тебя — это ты ее осчастливишь!

— Я пока воздержусь… С моими замашками скоро будет, как у Салтыкова-Щедрина: «Баланцу подвели, фитанцу выдали, в лоро и ностро увековечили, а денежки — то-тю-тю, плакали-с!» Останется мне пятьдесят семь рублей мичманских.

— Но получишь лейтенанта!

— Сто двадцать три рубля. А молодую жену, volens-nolens, хоть раз в месяц надобно выводить на рейд светской жизни, чтобы ее все видели и чтобы она на всех поглазела…

Коковцев вернулся в Кронштадт ночным пароходом. В дороге размышлял: как легко живется по корабельному расписанию и как трудно составить для себя расписание жизни. «Что делать?»

* * *

На Финляндском вокзале он купил «Парголовский листок», напичканный дачными сплетнями; среди отдыхающих персон, внесших посильную лепту в создание купальных мостков, мичман обнаружил ценное указание: «Г-нъ В.С. ВОРОТНИКОВЪ — 30 коп.» При сановном положении мог бы и рубля не пожалеть… Коковцев задумался, правильно ли он поступает, оказавшись в этом вагоне, который уже бежал мимо зелени Шуваловского парка. Дачную публику встречал на перроне духовой оркестр парголовской пожарной команды. Возле палисадника станции, кого-то поджидая, томился капитан первого ранга с золотым шнуром флигель-адъютантского аксельбанта; под его окладистой бородой расположилась гирлянда орденов — Георгия, Анны и двух Станиславов. Коковцев почтительно приветствовал каперанга, мучительно соображая: «Откуда я знаю этого человека?» Музыканты в сверкающих касках беспечно выдували на трубах «Невозвратное время», и мичман с тоскою припомнил вальс в Морском собрании Владивостока… «Напрасно я там не остался!»

Вот и дачная калитка, за нею склонились ветви жасмина, а спаниель умными человечьими глазами смотрел на мичмана.

— Ты разве не узнал меня, дружище? Или вырос и уже не помнишь, кто тащил тебя из пруда за длинное ухо…

Спаниель, мотая ушами, радостно взвизгнул, описывая круги вокруг Коковцева, словно клипер, обрезающий корму флагмана. Проявление собачьей радости было приятно:

— Ну, если ты узнал меня, надеюсь, узнает и твоя хозяйка…

Из сада слышались голоса, сухое щелканье деревянных шаров. Оленька была не одна. Партию в крокет она разыгрывала с тремя молодыми людьми. Это были: упитанный юноша в мундире лицеиста, бледная личность в сюртуке правоведа и долговязый ротмистр в пенсне, очень гордый от сознания,что он уже ротмистр. Все они уставились на мичмана.

Девушка застыла с молотком в опущенной руке.

Пауза в таких случаях недопустима. Коковцев сказал:

— Гомэн кудасай, как говорят японцы. Прошло всего два года, и ваш скиталец возвратился. Я не помешаю вам, господа?

Последний вопрос был произнесен с оттенком явного пренебрежения. Ольга растерялась, ее слова прозвучали наивно:

— Боже мой, но откуда же вы?

Крокет оставлен. Все потянулись к дому. Отец Ольги задерживался в столице, на даче Коковцева встретила мать:

— О-о, я вас и забыла… кажется, мичман?

— Но скоро лейтенант!

— Это много или мало?

— Для меня пока достаточно.

— Я в этом ничего не понимаю, — сказала дама, жеманничая. — В гражданских чинах проще: там одни советники. Коллежские, надворные, статские, действительные статские… Прожив с Виктором Сергеевичем бездну лет, я так и не выяснила: если он советник, то он советует или выслушивает советы от других… Скажите, откуда у вас такой очаровательный загар? Вы случайно не из Севастополя?

— Нет, Вера Федоровна, меня обжаривали в других местах, куда черноморцы, запертые Босфором, никогда не плавают.

География даму не интриговала.

— Ольга, — распорядилась она, — передай Фене, чтобы накрывала к чаю на веранде… Прошу всех к столу, господа.

Минуя зеркало, Коковцев отогнул жесткие от крахмала лиселя воротничка, торчавшие возле щек, словно острые крылья ласточки. Румян, пригож, строен, неотразим. Очень хорошо! Над столичными пригородами вечерело. Мохнатые мотыльки кружились над керосиновой лампой, из сада тянулись к веранде гроздья жасмина. Ольга, явно кокетничая, отломила три ветки. Коковцев пожелал составить для нее букет.

— Это ведь так просто! — сказал он. — Ветвь, обращенная к небу, означает стремление к возвышенному. Вторую склоняю как олицетворение земной любви. А средняя между ними— судьба человека… Так делала в Иносе одна моя знакомая японка.

Правовед стушевался сразу. Лицеист, кажется, тоже признал свое поражение. И только один кавалерист еще не сдавался.

— А вот эти гейши! — сказал он с апломбом. — В полку говорили, что, закончив танец, они делают акробатичес кую стойку на голове… Вы, конечно, видели этот номер-прима?

Коковцев пожал плечами. Вера Федоровна сказала:

— Надеюсь, если они и вставали ногами кверху, то прежде перевязывали себя ниже колен, дабы не потерять пристойности.

— Мама, ну как тебе не стыдно! — вспыхнула Оленька.

— Есть вещи, о которых вообще не следует говорить.

— Не еле дует, — согласился Коковцев. — Но ошибочно думать, будто все японки обязательно гейши. Японские жен

© Пикуль В.С., наследники, 2011

© ООО «Издательство «Вече», 2011

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

Сайт издательства www.veche.ru

Возраст второй. Расстрел аргонавтов

(Окончание. Начало в 1-м томе)

Эскадра приближалась к Цусиме в составе тридцати восьми вымпелов, из которых только тридцать вымпелов имели боевое значение (остальные: транспорта, буксиры, плавучая мастерская, два госпиталя). «Искровой телеграф», как тогда называли радиоаппараты, принимал обрывки депеш на японском языке. Студенты-востоковеды, взятые в поход из Лазаревского института, не могли разгадать их смысла. «Урал», обладавший самой мощной радиостанцией, запрашивал разрешения адмирала – глушить работу радиостанций противника помехами. Но Рожественский в этом случае оказался грамотнее других, строго запретив эскадре вмешиваться в близкие переговоры японских кораблей.

– Если мы это сделаем, – разумно доказывал он, – японцы сразу же засекут нас, понимая, что мы находимся рядом…

На мостиках кораблей лежали обычные мешки с обычными кирпичами – на случай срочного затопления в них сигнальных книг и секретной документации. Казначеи сволакивали ближе к люкам железные сундуки с золотом и деньгами – тоже для затопления. Все эти необходимые церемонии проделывались без суматохи, никого не пугая… Война есть война!

На мостике тревожно спал адмирал Рожественский; тяжелые веки его глаз иногда поднимались, глаза оглядывали горизонт, он снова задремывал, склоняя на грудь белую голову.

– Орите потише, – просили офицеры сигнальщиков.

Эйлер постучал в каюту Коковцева:

– Боюсь, наш «Суворов» до Владивостока не дотянет.

Коковцев заметил его обожженные руки – в бинтах:

– Что случилось, Ленечка?

– Эти проклятые михели в Камранге и Ван-Фонге насовали нам в бункера самую отличную дрянь… Сейчас началось самовозгорание угля в бункерах. Под нами уже бушует пламя.

– А ты заливаешь?

– Да. Но горевший уголь теряет тридцать процентов качеств. Потому и говорю, что нам его не хватит до Владивостока. А перерасход страшный – до тысячи тонн в сутки.

– Ты никому не болтай об этом, Ленечка.

– Я не скажу. Но ты, флаг-капитан, знай.

– Хорошо. Лучше бы мне и не знать…

На рассвете с «Авроры» заметили белый стремительный корабль, сказочно пролетавший через хмурую мглу; его привлек яркий свет, исходивший от госпитальных судов, и он не был задержан кораблями эскадры для проверки.

– Очевидно, пассажирский, – гадали на «Суворове».

Македонский шепотом подсказал Игнациусу:

– Это был их крейсер «Синано-Мару»… Всё!

Да, теперь всё. Они открыты. Они разоблачены.

Над «Суворовым» взвились флаги: ГОТОВНОСТЬ К БОЮ.

– А что, эти плавающие дворцы медицины? – спросил адмирал раздраженно. – Или для них закон не писан?

Рожественский не запретил яркое освещение «Костромы» и «Орла», не велел госпиталям идти в отдалении. Стучащие аппараты «Слаби-Арко» вытягивали из себя длинные бумажные ленты, на которых молоточек выбивал одно и то же сочетание: «ре-ре-ре-ре…» – очевидно, Того давал позывные какого-то своего корабля.

Радиотелеграфисты ругались:

– Какой уж час он, паразит, одно и то же колотит…

Коковцев спустился в кают-компанию броненосца, там, на диванах, даже не скинув обуви, в походных тужурках подремывали артиллерийские офицеры – Богданов и мичман Кульнев.

– Господа, чего вы тут кейфуете?

– Я заведую подачей из погребов, – объяснил мичман.

– А я с ближних плутонгов, – ответил Богданов, лейтенант. – Если что брякнет, мой пост рядышком. Не волнуйтесь.

Коковцев и не думал волноваться. Он-то знал, какую скорость может развить человек на трапах и в люках, когда его призывают на боевой пост «колокола громкого боя».

– Тогда и я прилягу, господа, вместе с вами…

За бортом тихо шелестела вода океана.

Неожиданно для себя Коковцев очень крепко уснул и был пробужден радостным перезвоном бокалов. Он открыл глаза и сел на диване. Кают-компания была переполнена офицерами разных возрастов и различных рангов, вестовые с азартом открывали шампанское.

– Что празднуете, господа? – спросил Коковцев.

– Японский крейсер. По правому траверзу. Видите?

Низко прижатая к воде тень (по-морскому «зализанная»):

– Тогда налейте и мне, господа!

– Эй, чистяки! Бокал господину флаг-капитану…

Старший офицер Македонский чокнулся с Коковцевым:

– Кажется, вровень с нами шпарит «Идзумо». Врезать бы ему хорошего леща под винты, чтобы отлип от славян. А то ведь он все уши прозвонил Того своими сигналами…

Серенький рассвет не спеша разгорался над океаном.

– А где мы сейчас идем? – зябко поежился Коковцев.

– Идем к Цусиме… прямо через воронку! Буль-буль…

Откуда столько веселья, почему так радостны лица?

В дверях кают-компании появился Игнациус, укладывая в портсигар три гаванские сигары, при этом он мрачно сказал:

– Думаю, что до конца жизни мне хватит…

Шампанское разливали чересчур щедро, брызжущее искрами вино беззаботно проливалось на ковры, на скатерть.

– Ну, с богом! Сейчас начнется.

– Дождались… наконец-то! – радовались мичмана.

– Господа, за прекрасных женщин, что ждут нас.

Македонский призывал молодежь:

– Будем же свято помнить, что славный Андреевский флаг не раз погибал в пучине, но еще никогда не был опозорен!

Забежав в каюту, Коковцев сдернул с вешалки тужурку, глянул в иллюминатор – да, сомнений не было, это «Идзумо». Память точно подсказала все данные: японский крейсер нес на себе восемь восьмидюймовых, двенадцать шестидюймовых орудий, а его британские машины могли развить двадцать с половиной узлов.

– Недурно для тех, кто в этом деле что-либо кумекает. – Сказав так, Коковцев бодро взбежал на мостик. – Да не листайте таблицы – это «Идзумо»… Его надо накрыть. Накрыть немедленно… Полным залпом, иначе…

В этот момент обтекаемый силуэт японского крейсера, обрамленный белым буруном, показался ему даже красивым. Пользуясь выигрышем в скорости, «Идзумо» то легко опережал русскую эскадру, то резво отбегал назад, словно рысак, гарцующий в манеже. На «Суворове» пробили барабаны музыкантов.

– На молитву – пошел все наверх! Ходи веселей до церкви…

– Да отгоните же «Идзумо», – призывали с мостиков.

Кормовая башня «Суворова» вперилась в наглеца жерлами пушек, и тогда «Идзумо» поспешно вильнул в сторону. «Ослябя» высоко-высоко нес флаг адмирала Фелькерзама, и Коковцеву вдруг стало очень нехорошо от сознания, что его сын, его любимый первенец плывет в битву под флагом… покойника!

В отдалении, зыбко и расплывчато, уже возникали силуэты еще шести японских крейсеров – таких же «зализанных».

Рожественский неторопливо откинул с колен шерстяной плед, выбрался из удобного лонгшеза. Сказал:

– Это пока разведка. Времени у нас достаточно… Кстати, арестованным и осужденным можно дать для боя свободу!

Внешне на эскадре ничего не изменилось, и лишь слабое передвижение башен и дальномеров указывало на то, что корабли не вымерли. Но стоит заглянуть в тесноту отсеков, как слух наполнится шумами моторов и шипением гидравлики, звонками телефонов, окриками через амбушюры переговорных труб, здесь все в движении, а мускулы людей иногда перегоняют скорости механизмов, воют элеваторы подачи снарядов, по изгибам магистралей, опутывающих внутри корабль, словно вены и артерии организм человека, помпы перегоняют воду, в них быстро пульсируют технические масла и глицерины, шумно ревет мощная вентиляция, алчно засасывая в отсеки лавины свежего воздуха, а палубные раструбы тут же выбрасывают в атмосферу массы воздуха отработанного, уже испорченного…

Вот это живое теплое существо и называется кораблем!

Где-то во мгле, прямо по курсу, едва угадывался остров Цусима; зыбь шла от норда – навстречу кораблям, сумрачный горизонт визуально «прощупывался» до семи миль. Японские крейсера держались правого траверза, подробно информируя Того по «Телефункену» обо всех эволюциях русской эскадры. Рожественский выглядел спокойным, как были спокойны и его экипажи. Около одиннадцати часов дня флагман распорядился:

– Аллярам бить рано! Команды имеют время обедать. Однако, – обратился он к Коковцеву, – в газетах пишут, что генералы прячутся в блиндажах, отчего они более решительны в бою; адмиралы же обязаны погибать заодно с матросами, и потому они боятся рисковать своей жизнью…

Коковцев согласился с его превосходительством!

– Генералы посылают войска вперед, адмиралы же ведут за собой эскадры… Разница, конечно, существенная! Но сейчас перестала существовать и разница между офицером и матросом: все стали равны перед богом.

Безмолвный поединок с крейсерами затянулся. Тут не выдержали нервы комендора с броненосца «Орел» – он ударил по «Кассаге» снарядом. Орудийная прислуга других кораблей восприняла этот нечаянный выстрел за сигнал флагмана, и вмиг заработала артиллерия всей эскадры, опахивая ее борта ярким пламенем залпов. Рожественский поднял над «Суворовым» соцветие флагов: ДАРОМ СНАРЯДОВ НЕ КИДАТЬ. Японские крейсера исполнили поворот «все вдруг», поразив окраскою, позволявшей им быстро сливаться с мутью океанского горизонта. Рожественский указал:

– Курс – NO 23°, направление – Владивосток…

Не покидая постов, возле механизмов и пушек, матросы наспех хлебали из мисок, зажатых между колен, опостылевшую баланду. Офицеры срывались по трапам в буфет, чтобы перекусить до боя, и снова разбегались по местам. Замелькали балахоны врачей и санитаров, в корабельных лазаретах противно режуще звенела их никелированная, отточенная техника. Флагманский иеромонах Палладий обходил батареи броненосца, окропляя с метелочки фугасы, снятые с лотков электрических элеваторов. В коридоре между каютами Коковцев торопливо разминулся с Эйлером.

– Трюмно-пожарный дивизион в порядке?

– Да. Иду управляться. А ты, Вова?

– Мое дело проще – быть у адмирала на побегушках…

Эскадра уже миновала узость Корейского пролива, выстроясь в две кильватерные колонны, сбоку скользили крейсера и миноносцы, строй замыкали госпитальные суда – с женщинами и врачами. Поодаль из тонких «карандашей» труб отчаянно дымила плавучая мастерская «Камчатка», половину экипажа которой составляли питерские рабочие – добровольцы!

Старший офицер Македонский поторапливал людей:

– По местам, по местам! Того на подходе…

Желтое знамя Того реяло над броненосцем «Миказа». Коковцев поднялся в боевую рубку; здесь было не повернуться от множества офицеров и кондукторов, застывших возле приборов управления и расчетов стрельбы. Очень быстро наплывали с норда дымы броненосных сил Того. Клапье де Колонг докладывал о них так, словно читал раскрытую книгу:

– «Сикисима», «Асахи», «Фудзи», «Ниссин» и…

– Хватит! – велел ему флагман. – Здесь все!

Коковцев с особой ненавистью следил за крейсером «Идзумо», и эту ненависть разделяли сигнальщики на мостике:

– С утра пристал словно банный лист и не отлипнет… Во, гадье какое! Всыпать бы ему соли под кормушку…

Слева по борту двигался «Ослябя», а там, укрывшись под накатом башенной брони, плыл в сражение его сын, его кровь, его мозг, его характер… «Господи, спаси и помилуй Георгия!»

Стрелки машинных тахометров показывали шестьдесят восемь оборотов.

– Тринадцать сорок пять, – доложил время флагманский штурман Филипповский, у которого застарелый рак желудка, и потому эта битва любую его смерть превратит в лучезарную, почетную гибель во славу любезного Отечества…

С клацаньем упали на окна рубки броневые щитки, и Рожественский озирал противника через узкие смотровые щели:

– Я не понимаю Того, что он делает? И – зачем?

Взгляд на тахометры: 68 оборотов на винты давали лишь 9 узлов. Коковцев обратился к сигнальному кондуктору:

– А сколько выжимают японцы?

– Кажись, шашнадцать… сссволочи! Хороши бегать.

Форштевень «Миказы» крошил под собой высокий бурун. Того начинал охват головы русской эскадры – так гигантский питон-боа обнимает свою жертву за глотку, почти ласково, и Коковцев ужаснулся от увиденной им картины: все это было ему до боли знакомо – японцы «ставили палочку над «Т»!

– Того делает crossing the «Т», – доложил он флагману.

Идеи адмирала Макарова предстали в наглядном действии: японцы прикладывали к русским русскую же тактику. Зиновий Петрович уже почуял угрозу ведущим броненосцам, «Суворову» и «Ослябе»: он удачно и вовремя склонил эскадру на два румба вправо. Этим флагман избежал охвата своей «головы», но при повороте противника неизбежно выкатились килями на параллельные курсы. Сигнальный кондуктор прикинул дистанцию:

– До япошек тридцать пять – сорок кабельтовых.

– Аллярм! – повелел Рожественский…

Башни передовых броненосцев извергли пристрелочные снаряды. Увлеченные началом поединка, флагманские специалисты не заметили, что японские крейсера, забежав в «хвост» русской эскадры, отсекли от нее и тут же взяли на абордаж госпитальные суда, плывущие под красным крестом милосердия. Отныне тонущие не будут иметь спасения, а раненые могут искать медицинской помощи только в корабельных лазаретах…

Коковцев расслышал над собой странный шорох и невнятное бормотание, какое он слышал однажды в Алжире, когда из пустыни летела саранча. Не понимая причины этих звуков, каперанг выставился наружу из боевой рубки и заметил движение японских снарядов: отлично видимые в полете, они кувыркались будто городошные палки.

А вдалеке японские крейсера пытались накрыть старый броненосец «Николай I», на котором держал флаг Небогатов, но стреляли плохо – на недолетах. Удивительно, что снаряды японцев – даже при ударе об воду! – давали высоченные всплески разрывов, украшенные шапками черного или желто-лимонного дыма. «В чем дело?..» Коковцева тешило сознание, что устройство русских снарядов разрывало их лишь после пробития брони, внутри японских кораблей. Так ли это?

– Но где же дым? – спросил он Богданова.

– Наши дыма не дают, оттого и пристрелка у нас – дерьмо!

Игнациус повелительно указал Коковцеву:

– Сейчас же закрой двери в рубку – башку снесет.

Коковцев пренебрег советом, наблюдая за «Ослябей»: броненосец, пропуская перед собой «Орла», не только уменьшил ход, но временно застопорил машины, развернувшись к неприятелю бортом. Этого было достаточно: шесть японских крейсеров оставили «Николая I» в покое, сразу вцепившись в «Ослябю» клыками своих главных калибров… Коковцев крикнул в рубку:

– «Ослябя» в пробоинах… пожар в центре!

– Задраишь ты двери или нет? – выругался Игнациус.

Коковцев захлопнул за собою пластину брони, чтобы не видеть «Ослябю». Посреди рубки лежал сигнальный кондуктор. У него не было половины лица, отсеченной осколком, залетевшим внутрь рубки через узкую боевую прорезь.

– Адмирал уже ранен, – хмуро сообщил Филипповский.

По затылку Рожественского стекала кровь, что-то противно-серое, выпучиваясь из черепа, облипало седые волосы, стекая за воротник тужурки, пачкая ее.

– Не стоит вашего внимания, – ответил он на вопросы о самочувствии. – «Единицу» не спускать, а курс иметь прежний…

Голос его звучал свежо. На мачте развевало бело-синюю «единицу», означавшую: бить по головным кораблям противника. Но японцы тоже стреляли по ведущим броненосцам Рожественского, и, прильнув к боевой щели, Коковцев видел, как быстро разгорается пожар над «Ослябей», а его первая башня, в которой замурован мичман Георгий Коковцев, высаживала по кораблям Того снаряд за снарядом… Было страшно!

– Боже праведный, что я скажу Ольге… что?

«Ослябя» умирал. Но умирал героической смертью. Как и знаменитый инок Ослябя, павший в битве на поле Куликовом.

Недостаток в скорости, пусть даже малый, постепенно превращал русские корабли в мишени для японских снарядов.

– Уже горим, – деловито произнес Игнациус и, словно, ему не хватало дыма сражения, воткнул в рот сигару…

Грохот от попаданий был такой, что рубка подпрыгивала на барбете, а сам броненосец напоминал железопрокатный цех в разгар рабочего дня. Рожественский указал Коковцеву пробиться через пылающие ростры на ют, дабы приготовить командный пост в корме, ибо носовой скоро будет разрушен. Что-то огненное врезалось внутрь рубки, из-под броневых «козырьков» брызнуло во все стороны тысячами искр, люди мгновенно схватились за грудь, давясь кашлем от газов, заглатывая в свои легкие белые невесомые хлопья, похожие на клочки ваты. Рожественский, громко простонав, схватился за бок – покачнулся.

– Санитаров с носилками! – крикнул Игнациус.

– Нет, – выпрямился адмирал. – Не надо… пусть берут других. Они, да, пристрелялись, – сказал он о японцах. – Но мы ведь тоже не дурачки… Продолжать движение!

Поручни трапа, уже раскаленные, обожгли ладони Коковцеву. «Суворов» горел (а как горел, сохранилось свидетельство: «сгорали надстройки, шлюпки, настилы палуб… каменный уголь, сухари, тросы, резиновые шпанги, койки матросов и все другое…»). Флаг-капитал закрывался от жара руками.

– А это еще что? Неужели «Ослябя»?

«Ослябя» нес красно-синий флаг «како» – «Не могу управляться!». Но в ту же секунду пламя спалило фалы, сигнал бедствия исчез в пламени. Продолжая стрелять, броненосец выкатился прочь из кильватера, его борта были разворочены, огонь бушевал на уровне мачт, носом он оседал в море по самые клюзы. При таком дифференте «Ослябя» начал ложиться на левый борт, как бы в предсмертном изнеможении. Его трубы поливали холодные волны густейшим и черным дымом, а люди, подобно букашкам, сыпались в море… Все это Коковцев наблюдал своими глазами, а в мозгу пульсировала одинокая мысль:

– Но что я скажу Ольге? что я скажу? что?..

Носовая башня мичмана Коковцева изрыгнула последний залп.

Этот залп – последний! – пришелся уже прямо в воду.

Правый винт броненосца еще вращался, с ненасытной яростью рассекая задымленный воздух. Из кормовых кингстонов «Осляби» вдруг выбило чудовищный водяной фонтан – так высоко, будто заработал петергофский «Самсон», извергающий воду из разодранной пасти льва! Это был конец… К месту гибели броненосца спешили «Бравый», «Буйный» и «Быстрый», за ними торопился буксир «Свирь»; они стали выхватывать людей из воды, реверсируя машинами то вперед, то назад, чтобы сбить пристрелку японцев по этому скоплению погибающих людей и кораблей, их спасающих… «Туда лучше не смотреть! Спасут ли они сына?»

Коковцев проник на ростры, где матросы разносили шланги, уже все иссеченные осколками, из рукавов выметывало тонкие струи воды, поливая мертвецов, разбросанных взрывами в самых причудливых позах. Здесь же умирал старший офицер Македонский, ползая среди воды и огня, а вместо ног за ним волочились грязные штанины, из которых торчали раздробленные кости голеней… Коковцев пробивался дальше – к юту!

– Никола Святый, но что я скажу Ольге?

Только сейчас он заметил, что «Суворов» выписывает ложную циркуляцию, – значит, рули заклинило, но следующие за ним корабли, не зная того, пристраивались в кильватер флагмана. Повторялась ситуация, подобная бою Порт-Артурской эскадры, когда был убит адмирал Витгефт… «Но жив ли еще Рожественский?» Из огня пожаров – знакомый голос:

– Не шалей, братцы! Давай воду… качай, разноси!

Это командовал трюмно-пожарным дивизионом Эйлер.

– Леня, – позвал его Коковцев, – ты жив?

– И ни царапинки… будто заговоренный!

Коковцева что-то шмякнуло в спину, и он присел:

– А я… уже. Получил. Да. Но меня в корму… в корму…

Это счастье, что не мог пробиться на кормовой пост сразу: там все уже было размозжено. Мертвые валялись неряшливой кучей, отброшенные взрывом к переборке поста. Поверх матросов почему-то лежала офицерская фуражка, словно ее туда специально положили. Чья-то рука в кожаной перчатке еще сжимала бинокль. Но броненосец – факел огня! – катился дальше на циркуляции, и было непонятно, как работают его машины…

– Люди-и-и… – звал кто-то. – Спа-а-аси-те-е-е…

Волна горячего воздуха приподняла Коковцева над пожаром и удивительно мягко распластала по палубе: это взорвало кормовую башню, ее броневая крыша рухнула на ют, свергая на своем пути все надстройки, расплющивая все живое… Перед Коковцевым возникла фигура матроса:

– Тебе помочь? – спросил он на «ты».

– Я сам, – начал подниматься Коковцев.

– «Сисой» – то горит, – сказал матрос, помогая ему.

– Все горим… Пить! Пить хочу.

– Да где взять? Лакай из шлюпок… эвона!

Из шлюпок броненосца, пробитых осколками, били упругие струи воды, которая заполняла их, чтобы они не горели. На переходах трапов матросы с матюгами раскидывали «траверзы» пылающих коек. Санитары волокли раненых, оравших от боли. Новые разрывы тотчас обрывали их крик, а санитаров сметало в море, как мусор. В этом хаосе Коковцева вежливо позвали из противоминной батареи, предложив ему… чаю! Сверкая начищенными ботинками, при накрахмаленной манишке с галстуком-киской, украшенной жемчужиной, в башне сидел мичман Головнин, любезно протягивая флаг-капитану бутылку с чаем.

– Холодный, – сказал он. – Но это сейчас и лучше.

– Благодарю. А что у вас с башней?

– Заклинило… язву! Не провернуть… Сейчас допьем с ребятами чаек и грянем тушить пожары. А что еще-то делать?

Все это в грохоте, в треске. Ветер на повороте отнес дым в сторону, и Коковцев показал Головнину, что мачт на «Суворове» уже нет, но мичман не удивился, говоря:

– Все-таки по «Миказе» мы врезали разочек или два под самую печенку Того. «Идзумо» от «Осляби» тоже досталось.

Коковцев просил его посмотреть – что там, на спине, жалуясь, что штаны намокли от крови. Головнин откинул броняжку.

– Санитары! – позвал он. – Извините, господин флаг-капитан, что отказываю вам, но я с детства… брезгливый.

– Не надо, тогда не надо, – заторопился Коковцев, благодаря артиллериста за чай, и броня двери захлопнулась за ним, снова запечатывая прислугу пушек в железной коробке…

Эйлер не получил еще ни одного ранения.

– Здесь, на рострах, жарко. Но жить можно, – сказал он. – А в батарейных палубах сгорели заживо. Им некуда было выйти, переборки раскалены добела… Когда все это кончится, а?

– Скоро, – односложно ответил Коковцев…

За рострами, у входа в прачечную, пожилой кондуктор без руки целою рукой вставлял в рот себе дуло револьвера.

– Не глупи! – гаркнул ему Коковцев, подбегая.

Ответ кондуктора поразил его спокойствием.

– Ты што? – спросил он. – Или слепой? Рази не видишь сам, какая тут кутерьма пошла… Если б я был глупым, так, наверное, уже орал бы, что нас предали. Но я-то ведь не дурак и вижу, что влипли… как мухи в патоку. Уйди! Не мешай…

Гвардейский броненосец «Александр III» тоже горел.

– Но почему горим? – скорчился Коковцев, отказываясь понимать, что случилось сегодня с ним и со всеми…

Пылающий «Суворов» еще двигался, он еще сражался, как и положено флагману, – до конца. Пока не сгорит. Пока не утонет. Японский вице-адмирал Камимура, командовавший при Цусиме крейсерами, оставил нам запись о подвиге броненосца «Суворов» – вот она: «Его мачты давно упали, трубы одна за другой рухнули, он потерял способность управляться, а пожар все усиливался. Но он все еще продолжал сражаться и сражался с нами так храбро, что я вынужден был указать своим воинам отдать должное его небывалому героическому сопротивлению».

Иногда объективности следует учиться у противника…

Не станем возвеличивать тактику Того! Того действовал по шаблону: ставя «палочку над «Т», он группировал всю мощь артиллерии на головных броненосцах России, а когда их заменяли следующие за ними корабли, Того, описав маневренную дугу, опять суммировал свой огонь на броненосцах, ставших головными после поражения впереди идущих. Рожественский, в отличие от Того, не имел даже шаблонного плана, кроме твердого указания – следовать на Владивосток! Разве же это бой? Скорее это было одиночное стремление русских кораблей к призрачному, как пустынный мираж, волшебному русскому городу, раскинувшему на зеленых холмах уютные дома и гостиницы, рестораны и магазины, танцклассы и базары, цветы и овощи, галстуки и корсеты, веера и зонтики… Где все это? Не выдумка ли?

«Суворов», похожий на костер, вышел из строя.

Эскадру теперь вели броненосцы – «Бородино» и его гвардейский собрат «Александр III»; прожженные огнем пожаров, заливаемые водой через пробоины, они стойко выдерживали заданный курс. Кажется, именно от них Того и получил десять прямых попаданий, все-таки пронзивших корпус флагманского «Миказа»… Ах, если бы еще десять, да еще таких десять! Все понимали, что битва при Цусиме проиграна, но прорыв, очевидно, возможен. Ведь за ними, ведущими и новейшими, в целости двигались старые броненосцы Небогатова, рыскали в отдалении залихватские крейсера, косо стригли бурунами горизонт ретивые миноносцы. А все море, насколько хватал глаз, было усеяно унитарными патронами из латуни, плававшими встояка, будто опорожненные бутылки, разбросанные миллионами праздных гуляк. Тут накидали расстрелянных гильз и русские, и японцы. Теперь масса кораблей двигалась в этом мусоре боевых отходов, медные унитары звончайше стучались в их железные борта…

Неужели сдаваться?

Нет, нет и нет – этого никак нельзя допустить!

Русский флот помнит: ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ…

Именно здесь, в самый разгар боя, я прерываю повествование, испытывая потребность к авторскому отступлению. Коковцев не понимал, отчего горят броненосцы, а в Носси-Бэ не могли понять, почему Япония смирилась с долгой стоянкой русской эскадры, не докучая Парижу гневными протестами.

Все дело было в проклятой шимозе!

Я не химик и пишу не для химиков, но все же вынужден коснуться этой злосчастной темы, что дает химическая реакция бертолетовой соли с магнием и какова убойная сила плавленого тринитрофенола?.. От этого адского варева броня стекала с бортов, как воск, у людей при вдохе сгорали легкие, а взрывы давали такую массу мельчайших осколков, что спастись от них практически было немыслимо. Русские матросы при Цусиме, имея в теле тридцать, сорок, даже полсотни таких осколков, не считали себя увечными, продолжая сражаться. Но откуда же взялась она, эта проклятая шимоза? Какой дьявол придумал ее в своей бесовской лаборатории?

Можно догадываться, почему Япония не протестовала против стационирования нашей эскадры в Носси-Бэ. Того был заинтересован в обратном: чтобы стоянка у Мадагаскара затянулась как можно дольше, пока его флот, после падения Порт-Артура, начинял шимозой свои снаряды. Понятно, почему Токио закидало Париж протестами, когда эскадра Рожественского очутилась у берегов Аннама (Вьетнама), – это значило, что шимоза, обернутая в мягкую фланель и обложенная красивой конфетной фольгой, уже до отказа заполнила стаканы корабельных снарядов… Думается, что Того все-таки не успел! Не успел сделать все. Артиллерия отряда адмирала Катаоки, судя по результатам Цусимского боя, не обладала снарядами с шимозой, и потому русские корабли, даже под ожесточенным огнем, легко выдерживали разрушения, не имея в соприкосновениях с Катаокой тех губительных пожаров, которые буквально изжарили передовые броненосцы 2-й Тихоокеанской эскадры…

А сейчас пойдем с эскадрою к цели: NO 23°.

Словно издеваясь над бессилием русской эскадры, мимо нее снова проходил этот проклятый «Идзумо», а с его палуб японские матросы, выкидывая вперед жилистые кулаки в белых перчатках, как на параде, трижды провозгласили славу микадо:

– Хэйка банзай! Хэйка банзай! Хэйка банзай!

Был четвертый час пополудни. Неожиданный наплыв тумана дал русским передышку в тридцать минут. «Суворов» циркулировал на одном месте, работая то левой, то правой машинами, чтобы, управляясь ими (вместо рулей), следовать за эскадрой. Это ему не удавалось… Телефоны отказали. Переговорные трубы извергали не слова команд с мостика, а лишь соленую воду океана. Вентиляция еще трудилась, всасывая в нижние отсеки не воздух, а густой дым, пронизанный белыми хлопьями шимозы, которая и удушала людей, безнадежно задраенных в придонных отсеках. В боевой рубке флагмана убило всех кондукторов, уцелел лишь один матрос. Офицеры были изранены через амбразуры смотровых щелей. Спасительные «козырьки» оказались, напротив, губительны: они экранировали осколки, не отражая их, а загоняя внутрь боевой рубки, – непростительная ошибка конструкторов! Мостик полыхал, отчего сама рубка напоминала плотно закрытый котел с грибовидною крышкой, поставленный на пламя жаровни…

Филипповский сказал Игнациусу:

– Не пора ли нам уходить?

– Куда? – спросил его Рожественский.

– В пост.

– Как?

– Через мостик, – решился лейтенант Богданов.

Он шагнул в двери, что-то под ним затрещало, и офицер провалился в яму прогара. Зиновий Петрович мелко крестился:

– Вечная память, спаси и помилуй… раздрайте люк!

Из боевой рубки в боевой пост вела узкая труба шахты. Оттащив убитых, Игнациус с Филипповским открыли люк.

К этому времени флагман уже имел два осколка в голове, один в правой ноге, несколько осколков застряли в его теле, но спуск в шахту он преодолел еще достаточно бодро.

– Конечно, – сказал он в боевом посту, – здесь можно спасать свою шкуру, но отсюда ни бельмеса не увидишь, что творится на белом свете… Я пойду, господа, наверх!

Его не удерживали. Как и все офицеры эскадры, Рожественский был в кожаной тужурке, на ногах – высокие кожаные сапоги. В треске горящих надстроек он пытался пробиться к бортовой башне, и тут его ранило в левую ногу, очень болезненно, адмирал закричал. Из дыма возник его флаг-капитан.

– А, это вы? – сказал он Коковцеву. – Что в корме?

– Уже ничего не осталось. Все горит… людей в сечку!

– Я ранен… помогите встать, – просил адмирал.

Коковцев сам ранен. Он кликнул людей из батарейной палубы:

– Эй, тащите адмирала! В носовую – она цела!

Могучая заслонка брони со скрежетом растворилась, матросы просунули флагмана внутрь носовой башни, которой командовал лейтенант Кржижановский; он подставил под адмирала ящик.

– Вы бы знали, какая боль… боль! – сказал Рожественский. – Сейчас не мне одному больно, но… Разве я виноват? И все время вижу гроб, в котором лежит Дмитрий Густавович Фелькерзам – счастливец! В этом гробу он так и ушел на грунт, а я могу только завидовать ему… Ой, как больно!

Коковцев сказал Рожественскому, что «Ослябя», покидая этот мир, унес в пучину не только мертвых, но и живых:

– Боюсь, что и моего сына… Что я скажу жене?

Рожественский пошатнулся, его поддержали.

– Была договоренность, – произнес он. – Весь мой штаб и меня с «Суворова» должны снять миноносцы… Где они?

Сказав так, адмирал потерял сознание. Туман распался, а Того снова начал выписывать «палочку над «Т». Осыпаемый снарядами, «Суворов» беспомощно кружился на месте, подставляя противнику свои израненные борта. Коковцев часто слышал непонятный треск, за которым следовало шипение. Это срывались с заклепок пластины могучей брони, подобно листам фанеры, и, раскаленные, утопали в море, извергая клубы пара.

– Адмирала надо снимать. Но где же миноносцы?

– Вот они! – воскликнул Кржижановский, а матросы нащупали в панораме прицела бегущие по волнам, низко прижатые тени миноносцев японских. – Огонь! –

С первого же выстрела удалось разбить борт японского «Чихайя», а кормовые пушки двумя попаданиями отбросили и истребитель «Сиракумо». Кржижановский, устало выругавшись, повернулся к Коковцеву: – Не так уж плохо! Идите на перевязку. За адмиралом я присмотрю…

Лазарет был разрушен еще в начале боя, раненые собирались в жилой палубе. Здесь же сидел жестоко израненный Игнациус.

– Володя, что наверху? – спросил он стонуще.

– Крепко влетело «Александру» и «Бородино».

– Горят?

– Сгорим! – раздался вопль сверху. – Эй, братва! Кончай тут с бинтами чикаться, валяй все во вторую батарейную…

– А чего там? – поднимались с палубы головы людей.

– Деньги, балда, делить стали, тебя ждут!

Игнациус, подавая пример матросам, поднялся:

– За мной, ребята! Живем один раз… так бабка сказала!

Коковцев тоже лез по трапу в люк, за ним двигались даже санитары, даже врачи – пожар, опять пожар! На этот раз он свирепел рядом с лазаретом, и надо было спасать увечных.

– Не гореть же им, ядри все в лапоть…

Яркая вспышка ослепила людей на палубе. Коковцев в последний раз увидел Игнациуса! В желтом пламени разрыва железную лестницу трапа закрутило, словно полотенце, обвивая ее вокруг тела командира флагманского броненосца. А когда дым развеяло, живые разглядели, что из этого безобразного рулона торчат только плечи с эполетами капитана первого ранга. Головы не было! Но именно в этой голове скептика впервые (еще с Либавы) возникла мысль, что весь этот поход аргонавтов – безумная авантюра. Вспомнив об этом, Коковцев упал, ничего больше не видя и ничего не помня.

Он очнулся от воды, которой его поливали из шланга, как дворники поливают мостовые в жаркие дни. С трудом обретя сознание, он увидел Леню Эйлера.

– Жив? – спросил он его. – А меня еще не задело.

– Кто ведет броненосец?

– Не знаю. Но машины еще работают.

– Дожили… Голгофа какая-то… За что, господи?

Коковцев повернул голову, и перед ним возникло невероятное зрелище: мимо «Суворова» прокатило остов корабля, уже не имевшего ни мачт, ни труб, он шел с сильным креном, его правый борт раскалился докрасна, будто противень, дым из кочегарок вырывался не из труб, а прямо из палубы, будто там, внутри корабля, работали огнедышащие вулканы. А вся носовая часть была вскрыта, словно жалкая консервная банка.

Но он все-таки шел. Он все-таки стрелял!

– Кто же это? – не мог узнать корабль Коковцев.

– Это «Александр III», досталось ему… бедняге.

Не это поразило Коковцева – другое! На мостике броненосца, в очень спокойных позах, как дачники на веранде, стояли, облокотясь на поручни, офицеры и мирно беседовали, а вокруг них все рушилось к чертям, все погибало в пламени.

– Гвардия, – произнес Коковцев. – Помогай им бог. А кто ведет эскадру теперь? Небогатов?

– Нет, «Бородино»… горит тоже. Он и ведет.

Цусимское сражение еще не кончилось. Эйлер показал на мертвых матросов, лежавших в грязной после пожара воде:

– Ну, ладно мы с тобой! А что они… что им?

Коковцев с помощью Эйлера поднялся на ноги.

– Как жаль, что я связан адмиралом, – с ожесточением вдруг сказал он. – Лучше бы я шел на миноносцах. Тогда бы я хоть знал точно, как надо красиво помирать!

После гибели «Бородина» эскадру поведет броненосец «Орел»: еще не все потеряно, а русские моряки не сдаются.

Когда человек проявляет героизм при свидетелях – это одно. Когда человек знает, что его подвиг останется неизвестен, и все-таки он свершает подвиг, – это другое. К сожалению, мы очень мало знаем о подлинной Цусиме, а она-то как раз и напиталась кровью подвигов людей, оставшихся для нас неизвестными… Мы знаем мало. Как они грудью кидались на пробоины. Голыми руками вращали маховики механизмов, раскаленных так, что мясо оставалось шипеть на металле штурвалов. Наконец, жертвуя собой, не раз заслоняли офицеров, принимая на себя удар пламени, рванувшего из люка, или смертоносный пучок шимозы… Рожественского и его штаб обязаны были снять «Бедовый» или «Быстрый». Но их закружило в сумятице боя, полыхающего взрывами, в вихрях воронок над тонущими кораблями. Да и как отыскать «Суворова», если даже опытные сигнальщики не могли различить броненосцы по именам, – эти обгорелые изуродованные обрубки меньше всего напоминали сейчас тех гордых красавцев, что еще недавно покачивались на пасмурных рейдах Кронштадта, Ревеля и Либавы…

В половине пятого часа на «Суворове» осталась лишь одна малокалиберная пушчонка. Японские эсминцы (их было четыре) снова пошли в атаку. Они двигались рывками и зигзагами, издалека примериваясь к выбросу торпед… Лейтенант Вырубов, неунывающий парень в разодранном кителе, сказал Коковцеву:

– Чем черт не шутит! Попробую еще раз!

Он сразу накрыл «Асагири», остальных разогнал огонь с эскадры, выручившей своего бывшего флагмана. Итак, все кончено. Но, исполняя приказ адмирала (уже отрекшегося от участия в битве), эскадра снова – в какой уже раз! – ложилась на указанный адмиралом курс.

Коковцева отыскал почти обезумевший Эйлер:

– Динамо ослабели, электричество едва теплится. Даже пиронафтовые фонари гаснут от обилия газов. Я кричу в каждый люк – никакого отклика… Неужели в нижних отсеках одни трупы? Мрак и трупы! Открыть кингстоны? Я не сыщу штурвалов!

– О чем ты, Леня? Какие кингстоны? Это уже конец…

Словно подтверждая эти слова, рядом лопнул японский снаряд, и Коковцева с Эйлером разбросало в разные стороны. Трюмный штабс-капитан катился среди обломков рваного железа, хватаясь руками за лицо, кричал, что он ничего не видит:

– Я не вижу! Вова-а… где ты? Не вижу, не вижу…

Коковцев встал и рухнул снова. Что такое? Сапог разорван, из его обрывков торчала развороченная ступня. Боли не было. Дохромав до Эйлера, он оторвал его руки от лица. По щекам трюмного инженера, противно и дрябло, вытекли глаза.

– Держись! – сказал Коковцев. – Я отведу тебя.

– Куда? – орал Эйлер. – Куда? Я не вижу…

А в самом деле – куда вести? Из ада в ад?

– Сиди. Вот так. Сиди. Сейчас я разыщу санитаров…

Эйлер судорожно хватал руками желтые газы:

– Я никуда не уйду… Что кричат там, в корме? Вова-а…

– Да здесь я, здесь. К нам подходит миноносец.

– Японский, да? Мы разве в плену? Вова-а.

– Нет, нет! К правому борту подходит «Буйный»…

«Буйным» командовал кавторанг Коломейцев.

– Коля, – окликнул его Коковцев, – ты откуда взялся?

Под бортом «Суворова» море швыряло маленький миноносец. Коковцев глядел вниз, Коломейцев задирал голову кверху:

– Слушай, что у вас тут творится? Я ведь ничего не знаю. Приказов не получал. Шел мимо. Вижу, горите. Думаю – дай-ка спрошу, не надо ли помощи… Рад видеть тебя живым!

– Коля, принимай адмирала, – объявил Коковцев.

Волна, приподняв эсминец, обрушила его вниз, и шумные потоки воды неслись по его палубе. Коломейцев – в рупор:

– Я ни хрена не слышу… повтори!

Коковцев повторил, чтобы снимал Рожественского.

– Не болтай глупостей! Ты же сам миноносник… видишь, какая прет волна. Как я сниму? Есть ли у вас шлюпки?

– Сгорели или разбиты… нету. Ничего нету.

Заметив корабль под бортом броненосца, японские крейсера Камимуры открыли по ним интенсивный огонь. Далее весь нервный диалог двух миноносников строился в редких паузах между бросками волн и взрывами снарядов.

Коковцев доказывал:

– Ломай борт в щепки… пусть трещит мостик и даже твои кости! Но адмирала надобно снять… Слышишь? Это приказ.

– Черт с тобой, Володя, давай Зиновия!

Легко сказать – дай! Но исполнить это – все равно, что с крыши многоэтажного горящего здания, которое сейчас обрушится, передать младенца на крышу маленького сарая, готового вот-вот быть раздавленным. Оценить всю дерзость подобного маневра могут, кажется, одни моряки, да и то лишь те, что уже побывали в различных переделках!

Рысцой прибежал вестовой адмирала – Петька Пучков:

– А хучь убейте: не идет адмирал, и все тут.

– Ты сказал ему, что «Буйного» нам бог послал?

– Сказал. А он – кувырк, и папироска во рте…

Коковцев рванулся вперед, но тут же упал от боли в ноге:

– Где Клапье де Колонг? Где, наконец, все?

Лейтенант Кржижановский не покидал носовой башни:

– Адмирал еще у меня. Иногда без сознания. А иногда спрашивает, что с эскадрой? От перевязок отказывается. А дверь в башню заклинило. Осталась щель… Во! Крыса не пролезет.

– Ничего. Протиснусь, – сказал Коковцев, и, теряя пуговицы с тужурки, страдая от ран, он проник в башню, внутри которой сидел Рожественский, голова его была замотана окровавленным полотенцем, возле ног адмирала валялись погасшие окурки, это удивило Коковцева. – Что, он еще курит?

– А! – отмахнулся Кржижановский. – Лишь покуривает…

Рожественский на минуту снова обрел сознание:

– Отыщите мне Филипповского… флагштура!

– Если он не сгорел в посту, – ответил Коковцев.

– Хоть пепел от него! Он помнит наши маневры. Он, единственный, должен знать все, чего не знает никто…

Филипповский не мог двигаться. Старика притащили на себе матросы. Лицо флагманского штурмана было сплошь залито кровью, будто в него выпалили заряд мелкой дроби, а эту ужасную маску лица покрывало копотью пожаров и пиронафтовых фонарей.

– Без вас я никуда, – объявил ему Рожественский.

– Если решили уйти, – отвечал штурман эскадры, – так оставьте меня на «Суворове»: хочу с ним и умереть.

Кржижановский притянул к себе за рукав Коковцева:

– Что их, дураков, слушать? Они ведь уже ни черта не соображают. Думайте, как вытащить адмирала из башни!

Все происходило под неустанным огнем крейсеров Камимуры. С палубы позвали матросов. Забравшись в башню, они дружно вцепились в адмирала, и он, вскрикнув, снова потерял сознание.

– Оно и лучше, – говорили матросы, пропихивая Рожественского, словно дряблый большой мешок, в узкий просвет заклиненной двери. – Трещит… ой, трещит! Чего там трещит? Это япошка натрещал и навонял тута… Тужурка, балда, трещит! Так што нам с того? Не мы ее шили, не мы пропьем… Давай, Ванька, меньше думай – умнее станешь! Тащи… тащи яво!

Адмирала хотели передать на связанных койках, но боцман с «Буйного», человек опытный, концов не принимал:

– Эй, халявы! Кого передавать на концах хотите?

– Да адмирала… кого ж еще?

– Бурдюк с твоим поносом – и тот лопнет сразу! Или не вишь, пентюх, какая волна накатывает… Соображать надо!

Коковцев понял, что ему спасаться бессмысленно.

– Коля, – позвал он Коломейцева, – попрощаемся. Меня в спину… ходить не могу. Но прими адмирала… Рискни!

В обычных условиях за такой риск командирам кораблей если не снимали с них голову, то срывали с плеч эполеты. Но Коломейцев понял и сам, что ждать больше нельзя.

– Мы отходим! – отвечал он. – Не дури… прыгай!

Уродливые изломы железа бортов, выпученные из батарей обрубки орудийных стволов, вся рвань сетевых заграждений, еще горевшая в смраде, – Коломейцев рисковал распороть свой миноносец обо все это, режущее и торчащее наружу, словно ножи.

– Адмирал на «Буйном», – раздались голоса.

– Давай других… смелее! – кричали с эсминца.

«Буйный» снял с броненосца пять офицеров штаба. Матросы перебросили Коковцева на миноносец, выбрав такой идеальный момент, когда «Суворова» опустило на волне вниз, а другая волна подняла «Буйный» кверху: их палубы на секунду образовали единую плоскость. Подвывая от боли, каперанг взобрался на теплый кожух машинного отделения и затих там – в муках. Он слышал, как на мостике «Буйного» давал свистки Коломейцев.

– А вы что? – кричал он оставшимся на «Суворове».

Офицеры флагманского броненосца выстроились на срезе батарейной палубы – вровень с матросами. Стояли рядом:

– Мы остаемся вместе с кораблем… Ура, ура, ура!

– Уррра-а-а… – подхватила команда миноносца, прощаясь с ними навеки, и «Буйный» задрожал от работы машин.

В последний миг Коковцев заметил, что на том месте, где оставил он Эйлера, зияла страшная дыра прямого попадания. Потом из этой пробоины жарко выбросило длинный лоскут яркого пламени – снова пожар! Но… кто будет тушить его? Больше никто и никогда не видел «Суворова».

Никто и никогда, кроме японцев… Для нас, русских, «Суворов» попросту растворился в безбрежии моря, удаленный течением из эпицентра битвы, и мы знаем о нем лишь то, что сообщили потом сами же японцы. Совершенно случайно, вдали от боя, тринадцать кораблей Того заметили разбитый и сгорающий броненосец, а где-то еще дальше дымила пожарами работящая «Камчатка».

С плавучей мастерской японцы разделались в два счета, не позволив уцелеть с нее никому – ни офицерам, ни матросам, ни питерским пролетариям…

Вот тогда броненосец «Суворов» открыл огонь!

Сам в огне, он повел огонь по врагу.

Запомним: он сражался единственной маленькой пушкой.

Один – против тринадцати! Он сражался… Казалось бы, уже все? Нет, не все.

Полтора часа подряд японцы уничтожали русского флагмана, невольно восхищенные его мужеством и непотопляемостью. Но вот солнце склонилось к горизонту, и «Суворов», освещенный последним его лучом, с шипением и треском, в дыму и пламени, медленно и величаво погрузился в бездну, так и не став побежденным. Японские миноносцы обрыскали место его гибели.

Ни единой щепки. Ни единого человека! Пусто…

У каждого корабля своя биография, свой некролог.

Гвардейский броненосец «Александр III» покинул строй с губительным креном, который, быстро увеличиваясь, заставил его перевернуться. Люди облипали его черное днище, цепляясь за водоросли, растущие на нем, словно чудовищный лес, а японские снаряды сбрасывали в море целые толпы людей. «Александр III» увлек за собой всех, ни одного спасенного не было.

«Бородино», почти весь день водивший за собой эскадру, объятый пламенем, продолжал стрельбу. Он тоже перевернулся. Но до самого конца не покинул строя, и следующие за ним корабли прошлись над его клокочущей могилой, из которой они успели выхватить только одного человека – это был матрос Семен Ющенко, георгиевский кавалер…

Темнота нахлынула сразу – без сумерек. Небогатов на своем «Николае I» обогнал разрушенного в битве «Орла» и, заняв место впереди, повел остатки разгромленной эскадры далее.

К чудесному городу по имени Владивосток!

Адмирал Того выпустил во мрак ночи разъяренные стаи гончих – это его эсминцы, кренясь, ринулись в атаку.

Их командиры жаждали. Славы. Орденов. Чести. Денег.

Добить. Доломать. Дожечь. Истребить все…

Чтобы ничего не осталось от русских на волнах моря.

…………………………………

Вернемся на «Буйный»… Рожественский и офицеры его штаба были сняты эсминцем с флагмана за два часа до захода солнца.

– Держать ли мне ваш флаг? – спросил Коломейцев.

– У меня нет флага, – ответил ему Рожественский…

Он распорядился поднять сигнал: КОМАНДОВАНИЕ ЭСКАДРОЙ ПЕРЕДАЮ АДМИРАЛУ НЕБОГАТОВУ. Затем впал в бредовое состояние, но – уже с носилок – вдруг произнес очень внятно:

– О чем речь? Курс прежний – на Владивосток, и пусть эти слова станут для всех моим – последним приказом…

В дымной мгле сражений не могли разобрать флагов, тогда кавторанг Коломейцев подогнал своего «Буйного» к «Безупречному», обратясь через рупор к его командиру Матусевичу:

– У меня адмирал. Ранен. Будь другом, выручи: сбегай до Небогатова, передай ему сигнал голосом… Понял?

«Безупречный» помчался. «Николай I» отреагировал на это флагами: КОМАНДОВАНИЕ ПРИНЯЛ. СЛЕДОВАТЬ ЗА МНОЙ. Коковцев, цепляясь за поручни трапа, поднялся на мостик миноносца. Клапье де Колонг был, кажется, недоволен его появлением.

– Шли бы вы отсюда, – сказал он. – Вы же с ног валитесь. А на мостике и без вас народу хватает, не повернуться…

Это обидело Коковцева, с возмущением он ответил:

– Я такой же флаг-капитан, как и вы, Константин Константинович, а поднялся, чтобы узнать о судьбе сына с «Осляби».

Коломейцев дружески подтолкнул его к трапу:

– Володя, не спорь. В носовом кубрике их полно…

Коковцев не стал спорить, но спросил: куда идем?

– Напролом – к Дажелету, а там что бог даст…

Меркнущий горизонт пронзали яркие вспышки – как зарницы над хлебными полями, когда созревает колос: это вдалеке продолжалось Цусимское сражение.

Пристанывая от боли ранений, Владимир Васильевич спустился в кубрик. «Буйный» сумел спасти много людей из экипажа «Осляби», и теперь, в синем полумраке ночных ламп, перед Коковцевым ворочалась стонущая, хрипящая, желающая жить и тут же умирающая, громадная, переплетенная ногами и руками масса живого, но уже негодного ни к чему человеческого материала. Он спросил наугад:

– Мичман Георгий Коковцев… нет ли его?

Умирающий от кашля, мичман Басманов сказал:

– Здесь четверо офицеров. Но вашего сына нет с нами… Не отчаивайтесь: нас хватали с воды четыре миноносца. Может, он на «Блестящем» или «Бравом»?

Явилась робкая надежда, что Гога еще жив. Но к горлу подступила вдруг липкая тошнота. Владимир Васильевич прислонился к пиллерсу, креном его сбросило на палубу. Он долго лежал в груде людей, которые еще утром общались с его сыном… Очнулся от ужасного озноба, бившего все тело. Над ним склонился фельдшер Кудинов и еще кто-то, незнакомый.

– Кто вы? – спросил его Коковцев.

– Мичман Храбро-Василевский, прямо с мостика.

– Зачем меня разбудили? Так было хорошо.

– Нас прислал командир. Мы уж думали, что вас смыло волной за борт. С трудом отыскали. Пойдемте отсюда…

Его отволокли в кают-компанию, где Коковцеву показалось намного хуже, чем в «низах». На узких диванчиках лежали раненые (или, может, подвахтенные, которым хотелось просто выспаться?). Коковцев расплакался, как ребенок.

– Потерпите… до Владивостока, – сказал ему мичман.

– Какой тут к черту Владивосток? Оставьте меня…

«Буйный» взлетал на гребень волны, потом его опускало вниз, и было слышно, как потоки воды омывают его карапасную палубу. Коковцев сам забрался под стол. Притих, сжавшись. Фельдшер Кудинов разрезал сапог на его ноге, упрекнул:

– Что же вы? Надо было ранее босиком ходить. А то, сами видите, какой уж час в грязи да мрази шлепали…

Он перевязал ступню, кое-как приделал к ноге распоротые ошметки сапога, велел из-под стола не вылезать:

– Иначе вас тут в темноте затопчут… Не дай бог, аллярм сыграют, тогда все, как стадо, в люк кинутся…

Странно, что сейчас для Коковцева не было на белом свете никого роднее и ближе этого безвестного фельдшера, и, схватив матроса за руку, он благоговейно ее поцеловал.

– Что вы, ваше высокоблагородие, – застыдился Кудинов…

«Буйный» опять вздымало кверху, душа неслась, будто в городском лифте, отчего вдруг вспомнилась тихая квартира на Кронверкском, пахнущая озоном ванная с ворохом пушистых и мягких полотенец. Он ерзал телом на голом железе палубы, над ним скрипела доска обеденного стола, грязная вода сочно шлепалась вокруг него. И сладостные, уверенные гимны прошлой блаженной жизни бушевали в разрушающемся сознании:

  • Нет панихиды похоронной,
  • Как нет и гробовой доски…
  • Но, даже мертвые, вперед
  • Стремимся мы в отсеках душных,
  • Живым останется почет,
  • А мертвым орденов не нужно…

С этим он погрузился в мучительный сон. Его взбодрила возня на верхней палубе, резкие призывные голоса. Коковцев подтянулся к иллюминатору: в круглом стекле, будто в аккуратной рамочке, качался кусок моря, в нем – крейсер «Дмитрий Донской», а вдалеке захлестывало пеной эсминцы «Бедовый» и «Грозный». Он вспомнил их командиров – Баранова и Андржеевского…

– Эй, – окликнули через люк, – которые тута из штаба?

– А что? – спросил Коковцев.

– Машины не тянут. Угля – кот наплакал. Так што, которые, значит, при адмирале были, теих просят на крейсер…

Хмурый рассвет начинался над океаном. Матросы уже тащили носилки, к которым был привязан Рожественский. Недавно еще грозный владыка могучей эскадры, он теперь напоминал бездушную куклу, с которой можно вытворять все, что хочешь.

Кажется, он и сам это понял. Понял и взбеленился.

– На крейсер не пойду, – вдруг заартачился он.

Клапье де Колонг уговаривал: на «Дмитрии Донском» безопаснее, нежели на этих трясучках-миноносцах, крейсер имеет отличный лазарет, офицеры – хороший стол.

– С…ть я хотел на твой стол, – нахамил ему адмирал. – Лучше уж на «Бедовый», к Баранову… тащите, братцы. Марш!..

Почему он так решил? Почему отказался от крейсера? Может, в душе адмирала еще не угасли порывы юности, связанной с жизнью на миноносцах? Этого мы никогда не узнаем. Носилки с Рожественским, поставленные на попа, воткнулись сверху в палубу катера, и адмирала чуть было не сковырнули в море.

– А вы? – спросил Клапье де Колонг Коковцева.

– У вас ноги целы… прыгайте… я за вами…

Но сразу решил, что лучше оставаться на «Буйном». Коковцев проследил, как в кипении моря быстро исчезли «Бедовый» и «Грозный». Коломейцев позвал его с высоты шаткого мостика:

– Ты остался? Смерти с нами ищешь?

– Надоело слушать всякую ерунду. Будем умнее.

– Тогда спускайся ко мне в каюту. Я сейчас…

Чашка чаю с коньяком и порошком лимонной кислоты была кстати: Коковцев чуть оживился. В углу командирской каюты валялись комки окровавленных бинтов – после перевязки Рожественского. «Буйный» мотало в дрейфе, пока крейсерские шлюпки перевозили на «Дмитрия Донского» спасенных с броненосца «Ослябя»…

Николай Николаевич Коломейцев сказал:

– Нелепый фарс! Зиновий от Либавы до Ван-Фонга дрожал над каждым куском угля, делая из бункеровок пытку для экипажей, а в самом конце пути всевышний наказал его – угля не стало… Очень больно, Володя? – спросил он участливо.

– Иногда – хоть кричи. А сейчас полегчало…

На трапе Коломейцев поддерживал его за локоть.

– Что мне делать с «Буйным», когда уголь кончится?

– Топи его… не сдавать же японцам!

Многое из того, что творилось за чертой горизонта, было недоступно пониманию моряков… В ночь на 15 мая Того атаковал остатки русской эскадры, плывущей под флагом Небогатова. Море было пропитано фосфорным блеском – все вокруг светилось с такой непостижимою красотой, будто плавилось серебро, под форштевнями броненосцев буруны росли как драгоценные слитки. Отчаянные атаки японцев разрушили систему эскадренного строя, и множество кораблей, потеряв связь с флагманом, в трагическом одиночестве рассекали эту страшную ночь килями, помня одно – курс: Владивосток!..

В луче прожектора запечатлелась одна сцена. Вот она: на мостике подбитого японского миноносца стоял командир, еще молодой офицер, и с философским спокойствием докуривал свою последнюю папиросу. Самурай был настолько преисполнен презрения к русским, что даже не повернул головы, когда броненосец проходил мимо. Его эсминец сильно парил разорванными котлами… Залп! Японский корабль разорвало на две части, которые, встав вертикально, с шумом и свистом ушли в бездну, и огонек папиросы самурая погас навеки.

Небогатов тогда восхищенно сказал:

– Умеют они, сволочи, помирать… а мы?

К рассвету у него остались лишь флагманский «Николай I», «Орел», сильно избитый в дневном бою, «Адмирал Сенявин», «Генерал-адмирал Апраксин» и крейсер «Изумруд»… Еще не было пяти часов утра, когда горизонт начал заполняться дымами японских кораблей. Того крепко спал в салоне своей «Миказы», качавшейся в тридцати милях от острова Дажелет; его разбудила радиосводка от вице-адмирала Катаоки, наблюдавшего движение русских к югу от Дажелета. Того поспешил на пересечку, и в 10 часов утра небогатовская эскадра (в пять вымпелов) увидела перед собой такое незабываемое зрелище, от которого даже у бесшабашных смельчаков кровь стыла в жилах.

Куда ни бросишь взор, сверкали сталью японские эскадры – адмиралов Катаоки, Уриу, Камимуры, Девы и самого Того, всего 28 боевых вымпелов! Крейсер «Изумруд», почуяв на шее удавку, сразу выбросил сигнал: «Прошу разрешения идти на Владивосток». Небогатов не дал ему ответа, срочно собирая на мостике флагмана военный совет: что делать? как быть?.. Железные тиски, в которые японцы удачно замкнули русских, казались нерасторжимы. Но самое удивительное в том, что издалека японская армада выглядела свежо и добротно, будто вчера не было никакой битвы. С дистанции в шестьдесят кабельтовых они открыли огонь по флагманскому «Николаю I», но отвечал на их выстрелы лишь доблестный, весь израненный броненосец «Орел».

Небогатов якобы сказал тогда своему штабу:

– Эти пять старых, истерзанных развалин не стоят многих человеческих жизней… Готовьте «953» к подъему!

«Николай I» поставил машины на стоп, он спустил флаги, а на мачту взлетел сигнал «953», означавший: «Сдаюсь». Сигнальщики броненосцев репетовали сигнал, переведенный с Международного свода на общедоступный язык: ОКРУЖЕННЫЙ ПРЕВОСХОДЯЩИМИ СИЛАМИ ПРОТИВНИКА, ВЫНУЖДЕН СДАТЬСЯ.

Японцы, не разобрав цифровой код, продолжали забрасывать «Николая I» снарядами, и тогда, чтобы спасти флагмана от расстрела, «Орел» задробил стрельбу своих башен. Все умолкло. На мачту «Николая I» медленно вползало знамя Страны восходящего солнца…

Слышались рыдания измученных людей, крики:

– К едреней матери! Не сдаваться! Вперед! На прорыв! Эй, трюмачи, какого хрена спите? Раздраивай кингстоны…

«Изумруд» тоже стал поднимать над собой флаг Японии, но в середине подъема сигнальщик резко дернул фалы назад. Вот этого никто не ожидал – ни Того, ни сам Небогатов. «Изумруд» воздел стеньговые красные флаги (означающие: к бою!) и рванулся в узкий промежуток между эскадрами адмиралов Девы и Того. За дерзким и непокорным погнались отличные ходоки – «Читозе» и «Касаги», но «Изумруд» прорвал кольцо блокады и пошел, пошел, пошел… прямо во Владивосток! Пусть же память об этом «Изумруде» останется для нас, читатель, священна…

Но такой памяти не заслужил миноносец «Бедовый».

Зиновий Петрович часто терял сознание, безжизненно отдаваясь качке, и даже опытный врач с «Дмитрия Донского» (так и оставшийся на «Бедовом») считал положение адмирала безнадежным. Командир «Грозного», кавторанг Андржеевский, вел свой эсминец впереди «Бедового», хорошо различая на его мостике две фигуры в дождевых плащах – флаг-капитана Клапье де Колонга и командира кавторанга Баранова. Ни «Бедовый», ни «Грозный» никаких повреждений не имели, их машины работали хорошо. Миновало уже четыре часа после того, как они расстались с «Дмитрием Донским» и «Буйным», добиравшим из бункерных ям последние остатки угля… Сигнальщик сорванным голосом вдруг доложил Андржеевскому, что по левому крамболу – два дыма. Это шли японские миноносцы. Напряжение на мостике проявилось в суровом молчании, которое нарушил сам Андржеевский:

– «Сазанами» и «Кагеро»… Передайте на «Бедовый», чтобы набирали обороты. Японцы, чувствую, от нас уже не отвяжутся, а посему… По местам стоять, орудия – к бою!

Но ручка телеграфа на «Бедовом» осталась в положении «средний ход». Клапье де Колонг сказал Баранову:

– Нельзя же рисковать жизнью адмирала ради одного паршивого миноносца… Нам этого никто не простит!

Эти два человека сразу отказались от мысли о сопротивлении двух эсминцев против двух эсминцев противника. Впрочем, ради соблюдения проформы, Клапье де Колонг навестил в каюте Рожественского, доложив ему о преследовании:

– «Кагеро» и «Сазанами»… уже близко. Нам не уйти!

Рожественский ни слова не ответил. Он открыл глаза и снова закрыл их. Затем последовал внятный кивок умирающего человека. Это был момент, когда с мостика «Грозного» Андржеевский разглядел, что «Бедовый» совсем застопорил машины. На его фалах развернулся флаг, умолявший врага о милосердии, флаг Международного Красного Креста, который боевой эсминец превращал в плавучую больницу. А потом…

– Мерзавцы! – сказал Андржеевский, ставя телеграф на «полный вперед». – Господа, мы сорвем банк на отходе…

«На отходе» – это значит, что действует кормовой плутонг. Пушки его метелят преследующего по носу. А любая дырка в носу преследователя – на скорости погони! – становится брандспойтом, из которого вода вонзается внутрь такими бивнями, что способна убить человека насмерть. «Сазанами» остался сторожить «Бедового» с адмиралом, за «Грозным» погнался быстроходный «Кагеро». Бой на отходе длился сорок пять минут. Иногда японцы (в смелости им не откажешь) сближались до двадцати шести кабельтовых. Поражали друг друга в упор: настигающий «Кагеро» бил под корму «Грозного», отходящий «Грозный» заколачивал снаряды в «скулы» японского миноносца. В результате «Кагеро» вдруг закутался облаком пара, осел носом и, быстро отставая, исчез в волнах. На мостике «Грозного» – каша из убитых, а на лице Андржеевского вместо глаза – страшная кровавая впадина… С трудом он отвел руки от израненного лица.

– Но банк сорвали, – сказал он. – Пошли дальше…

На остатках топлива, спалив в котлах пробку и дерево обшивки, кидая в котлы штаны и рубахи, сухари и книги, они вечером 16 мая вышли к острову Аскольд, где, не в силах уже двигаться, запустили под облака воздушного змея с радиоантенной, передав во Владивосток скромную просьбу: «Пришлите врача, воды и угля. Дойдем сами…».

Итак, Небогатов сдался. Рожественского сдали.

Но мы оставили Коковцева на миноносце «Буйный».

Только что им делать? У них же угля – кот наплакал…

В ходовой рубке «Буйного» ругался рулевой кондуктор:

– Прогадили честь флота русского… ах, прогадили! Сколь лет табаню, в пятку тянусь, да рази ж мне пришло бы такое в голову? Был до флоту приказчиком в магазине, бабам ситцы аршином мерил, а меня, дурака, сюда потянуло, пофорсить захотелось… Вот и влип в самое дерьмо! Ой, беда, беда…

– Не шуми, – сказал Коломейцев. – Опять три дыма…

Сначала их было шесть. Теперь остались три. Но два уплыли к северу, нагоняя крейсер «Дмитрий Донской», а один начал сближение с отставшим русским миноносцем. Коломейцев сказал:

– Кажется, сейчас нас будут разносить в куски…

Коковцев взором опытного миноносника правильно оценил обстановку, даже забыв о боли, вытянулся, весь в напряжении:

– Приводи японца на правую раковину, тогда, Коля, можно действовать двумя плутонгами сразу – и с носа, и с кормы.

– Попробую, – согласился Коломейцев, и струя воды, взбаламученной винтами эсминца, описала по морю широкую дугу разворота: теперь японцы настигали «Буйный» с кормы, но чуть отступив вправо, подставляя свой левый крамбол.

– Там его и удерживай! – крикнул Коковцев. – Можете ли дать хотя бы сто двадцать несчастных оборотов?

– Мог… только не здесь, а на Транзундском рейде.

– У-у, черт побери… – Понимая, что «Буйный» все равно обречен, Владимир Васильевич приник к амбушюру переговорной трубы, командуя: – Прибавьте оборотов… сколько можно!

– Машины разнесет, – утробно отвечала труба.

– Плевать! Игра стоит свеч… давай, выжимай узлы!

Физически он ощутил напряжение эсминца, который задрожал, будто человек в лихорадке. Пушки заговорили разом. Четырехствольные автоматы системы Норденфельда выпускали снаряды с таким противным скрипом, словно где-то во тьме ночного Парголова хулиганы отрывали от забора доски с гвоздями…

Кондуктор, осунувшись телом, еще стоял у руля:

– Амба… открасовался! Примите штурвал…

Ничком он сунулся в кучу сигнальных флагов, быстро их переворошив, будто искал что-то потерянное, и – умер. Так быстро умер, словно ему дали смертельный яд… Эсминец валило в затяжном крене, корпус его сотрясался на залпах плутонгов, кормового и носового. Японский миноносец отвернул в сторону, не выдержав огня. Коломейцев опустил бинокль:

– Связался черт с младенцем… Санитары, убрать убитого!

На последних остатках топлива «Буйный» нагнал «Дмитрия Донского», задержав его сигналом: «Просим остановиться». На мостике крейсера реяла рыжая бородища командира – Лебедева.

– Что еще там стряслось? – зычно вопросил он без рупора.

– Машины – вдрызг, котлы засолились, угля – на лопате…

После короткого совещания решили: команду миноносца заберет крейсер, после чего Лебедев указал штурману:

– Отметьте координаты и время. По «Буйному», господи благослови и прости ты нас, грешных, – огонь!

Эсминец, вздрагивая от попаданий, никак не желал тонуть от своих же снарядов, его трудная кончина задержала крейсер в семидесяти милях к югу от Дажелета. Затем «Дмитрий Донской» набрал ход, но ближе к вечеру вокруг крейсера возникло множество дымовых шлейфов, скоро проступили и очертания японских кораблей… Коковцев спросил каперанга Лебедева:

– Иван Николаич, а сколько еще до Владивостока?

– Миль триста… если ничего не случится.

– Так уже случилось, – ответил Коковцев.

Он спустился в лазарет, чтобы сменить перевязку.

– Что веселого? – спросил врач, кивая на потолок.

– Дымы.

– Много?

– Четыре крейсера и, кажется, отряд миноносцев.

– Вам бы лучше остаться в лазарете и полежать.

– Благодарю. Что лежа, что стоя – один черт…

Когда он, хромая, выбрался из лазарета, старший офицер Блохин сообщил, что появились еще два крейсера:

– Честь имеем: противу нас вся эскадра Уриу.

Настигая русский крейсер, японский адмирал Уриу расцветил свои мачты сигналом: АДМИРАЛ НЕБОГАТОВ СДАЛСЯ.

– Огонь! – скомандовал Лебедев, и порыв горячего воздуха распушил его бороду, словно веник.

Погоня за одиноким крейсером длилась до позднего вечера, когда по левому траверзу «Донского» обрисовались контуры мрачной и нелюдимой скалы Дажелета. Уриу вызвал по радио от берегов Кореи еще два крейсера, еще два эсминца. Забежав на пересечку курса, они захлопнули то крохотное «окошко», через которое корабль устремлялся к Владивостоку. Но пока еще не стемнело совсем, Уриу поднял второй сигнал, чтобы русские знали: РОЖЕСТВЕНСКИЙ ТОЖЕ В ПЛЕНУ. ПРЕДЛАГАЕМ ВАМ СДАТЬСЯ.

– Усилить огонь, – отвечал Лебедев, а офицеры крейсера оживленно заговорили:

– Что, разве и Зиновий сдался?

– Если это правда, то мы, русские, стали на морях хуже испанцев…

Коковцев вспомнил адмирала Сервера, рыдающего взахлеб, когда у берегов Кубы победители-янки тащили его из воды за шкирку. «Неужели и нам уготован такой позор?..» На секунду его мысли перекинулись в недавнее былое, когда у Кюба играл румынский оркестр, а он, по-юношески оживленный, чаровал большеглазую Ивону своими новеллами… Чем же теперь закрыть дыру на том месте, где навсегда оставил он кричащего от ужаса Леню Эйлера? Об этом лучше не думать…

Лебедев, развеваясь бородищей, словно сказочный витязь, держал в громадных кулаках рукояти машинного телеграфа; его крейсер отстреливался с двух бортов сразу, и он, оглядывая горизонт, говорил в паузах между регулярными залпами:

– Наверное, в салонах Питера всякие мудрецы в пенсне и резвые дамочки уже обливают нас помоями. Им кажется, что дойти до Владивостока примерно так же приятно, как на речном трамвае до променада в Мартышкине… Господа, не пришло ли время топить корабельную казну и все тайные шифры?

С секретными кодами топили и казенные деньги. За борт сыпалось чистое русское золото. Возле стояли матросы, у которых дома гнилая соломка покрывала избяные крыши, но ни у кого не возникло ничтожкой мыслишки – сунуть в карман штанов хотя бы один червонец. Казначей, расщедрясь, взывал:

– Налетай, братцы! Кому деньжат хоца?

Какие там деньги? Жить – вот главное сейчас…

– А вот и меня! – вдруг гаркнул Лебедев.

С этими словами богатырь грохнулся навзничь на решетки мостика, дрожащие вместе с крейсером от напряжения машин.

Кто уже пережил расстрел шимозою и вкусил от тьмы пучины, для тех вторичное испытание огнем и водою вдвойне невыносимо. Именно в таком положении и оказались на «Дмитрии Донском» спасенные с «Осляби» и «Буйного»: число убитых и раненых среди них перевалило уже за двести человек. Сами не участвуя в бою, они погибали, как посторонние свидетели этого беспримерного боя… По мере приближения Дажелета японцы активизировали стрельбу, пространство вокруг крейсера наполнялось нескончаемым гулом, пожар за пожаром вспыхивали в надстройках. Старый корабль разрушался под ударами, внутри отсеков все билось и трещало – стекла, посуда, картины, лампы, шпаклевка. Кусками отскакивала от бортов защитная пробка. От страшного шума люди глохли и теперь кричали. Место командира занял старший офицер Блохин, сказавший офицерам:

– Погреба истощены, насосы холостят, в нижних отсеках полно забортной воды… Пусть меня судят, но я выброшу крейсер на камни Дажелета, чтобы спасти людей… хотя бы с «Осляби»!

Из погребов кондукторы докладывали на мостик:

– Снарядов осталось минут на десять боя. Открывайте кингстоны… здесь, в погребах, больше не выдержать. Вода-а! Мы торчим по шею в воде. Элеваторы отказывают… все!

Последние пиронафтовые фонари чадили на переходах, трапы сбило огнем, валялись трупы, похожие на вялые мешки, разбросанные кем-то повсюду. Дажелет приближался, и Блохин отдал команду к спасению:

– Первых с «Осляби», потом с «Буйного», затем мы.

Спасаться? Но – как? Шлюпки и катера давно разбиты.

– Выносить раненых наверх, вязать их к койкам и выбрасывать за борт, – распоряжался Блохин с мостика.

Коковцев попрощался с офицерами крейсера, на палубе его придержал молодой матрос с приятным лицом. Даже козырнул:

– Ваш высокобродь, а что дале-то будет?

– Я бы сам хотел знать это, братец… Ранен?

– Бог миловал, – отвечал матрос. – Ошалел, это верно.

– Помоги мне… можешь? Вместе выкупаемся.

– Как не понять? Вместях завсегда веселее…

Над ними, упавшими в быстробегущую воду, тяжело и мощно промчало крейсерский корпус. Вынырнув, Коковцев увидел, что японцы спускают шлюпки, а все море усеяно головами людей, плывущих к Дажелету. «Дмитрий Донской», кажется, уже сбросил давление в котлах, он качался на большой глубине, впуская в себя через кингстоны забортную воду. Его мостик по-прежнему был заполнен офицерами – они уйдут последними… Неистовый кашель удушал Коковцева после того, как он заглянул во впадину бездны, где так темно и жутко (и где, может быть, уже навеки затих его сын). Матрос вцепился во флаг-капитана, усердно его поддерживая, орал прямо в ухо, сочувствуя:

– Сблюй!.. Сблюй – легше станет, трави, трави, трави…

Волна несла их на пенистых плюмажах гребня, потом сбрасывала пловцов куда-то низко, и в эти моменты Коковцев не различал ничего, кроме водяных стен, окружавших его. Японцы со своих кораблей старательно светили прожекторами, отчего море, и без того мрачное, казалось еще ужаснее.

– Как зовут? – спросил Коковцев, чуть отдышавшись.

– Бирюков я… Пашка… гальванер… мы-то рязанские!

Волна несла дальше, то вздымая наверх, то погружая в глубину, и Коковцев сорвал с ремешка именные часы.

– Ты моложе меня, – сказал он Бирюкову. – Может, и доплывешь до Дажелета, а я… возьми! Держи часы…

Бирюков, словно он сошел с ума, дико захохотал.

– Да куды ж я опаздываю? – спросил Пашка, длинной струйкой выпуская изо рта лишнюю воду. – На што мне в ваши часы глядеть? Или уж остатние минутки считать? Ха-ха-ха…

– Слушай… не дури! Коли спасешься, отдай часы сыну моему… Никите Коковцеву! Запомни и адрес, братец: Петербург, Кронверкский… дом со швейцаром. Я там живу… там я жил!

Бирюков перехватил часы, волна тут же разорвала их руки, офицера повлекла в одну сторону, матроса в другую.

– Отда-а-а-ам… – пропаще замерло вдалеке.

Одиночество сразу ослабило волю. Утопающий за бритву хватается, но сейчас перед Коковцевым – только волны, и не было даже бритвы, чтобы за нее ухватиться. Дажелет высился в освещении прожекторов, напоминая театральную декорацию, мимо с адским шумом промчало большое тело незнакомого корабля, и Коковцева чуть не затянуло под его работающие винты. Волшебной чередой в сознании возникали вещи, которые он трогал, женщины, которых целовал, деньги, которые транжирил, и застолья, на которых роскошествовал… Это был конец!

В шуме моря – скрипы уключин и всплески весел.

– Скорее… скорее… – шепотом умолял Коковцев.

Волна вскинула его выше, он увидел белый вельбот, а японский офицер, сидевший на румпеле, показался спасителем.

– Хаяку… хаяку! – звал его Коковцев. – Скорее…

Грубые руки вцепились в воротник тужурки, потащили Коковцева внутрь шлюпки; японский офицер держал в руке русско-японский разговорник, из которого с улыбкой вычитал слова:

– За-да-расту, – сказал он. – Каки пожи-ва-те?

– Камау-на, – отвечал Коковцев. – Исибани дес…

Да! Теперь все хорошо, даже великолепно. Японский офицер, вроде бы даже разочарованный таким оборотом дела, сунул разговорник в карман. Под банкою вельбота, выпучив глаза, сидел крейсерский священник и, громогласно икая от ужаса, держал на вытянутой руке клетку с попугаем. Попугай был мертв! А вокруг Коковцева вяло, словно сонные крабы, шевелились тела спасенных, сотрясаемые приступами надрывного кашля. Это клокотала в их легких вода… Коковцева бурно вырвало. В состоянии шока, он еще не понимал, что открывается новая страница его биографии – он в плену!

Внутри японского крейсера – как в хорошем доме, и тепло и чисто; под ногами плетенки манильских матов; ровное гудение машин и вытяжной вентиляции. Надо отдать должное японцам: вели они себя удивительно сдержанно, не проявляя перед русскими никакой радости по случаю победы над ними. Коковцева провели по отсекам так замечательно, что при всем желании флаг-капитан не смог бы заметить ни боевых разрушений, ни особенностей в японском вооружении. Он оказался в низком полутемном отсеке, покрытом линолеумом. Здесь горевали пленные офицеры с кораблей Рожественского и Небогатова, еще не вышедшие из транса после событий 14 и 15 мая… А в углу каюты плоско вытянулся мертвец, закинутый желтым одеялом. Сидевшие потеснились, освобождая место для Коковцева, и он сел, представившись офицерам. «Что им сказать?»

– Я ничего не понимаю, – сказал он. – Мы ведь в этом деле не были дурачками. Слава богу, честно трудились на благо флота. Не спали ночей на мостиках, отстреливались на полигонах Транзунда и Бьёрке, мы тщательно изучали опыт чужих флотов, и вдруг… Кто виноват в том, что мы оказались поражены?

Только сейчас он все осознал и стал плакать.

Никто его не утешал, но вежливо спросили – что с ногою?

– Погано, – отвечал он, поглядывая на мертвеца под желтым одеялом. – При взрывах летит столько черной пыли, этот кошмарный дым из разбитых труб… все разжижается водою, и моя бедная нога двое суток подряд квасилась в этом грязно-соленом растворе… А сейчас даже не болит: отупело.

– Кого там били сейчас? – спросили его.

– «Дмитрия Донского». Затонул. Через кингстоны. Глубина здесь хорошая, сажен двести, так что японцы вряд ли станут возиться с подъемом этого старья. Мы, господа, у Дажелета…

Крейсер сильно качало. Коковцев ощущал приторный запах гниющего тела – мертвец все время привлекал его внимание.

– Кто это с нами, господа?

– Он тут лежал, когда вас сюда посадили…

Владимир Васильевич отдернул край одеяла. Это был капитан второго ранга с оторванной нижней челюстью, а из верхней блеснули коронки золотых зубов. Коковцев снова закинул его.

– Где-то встречались. А где – не могу вспомнить…

Лязгнула дверь. Два японских матроса со штыками у поясов без слов подхватили Коковцева с таким палаческим видом, будто его пора тащить на плаху, и действительно, потащили на плаху операционного стола. Прямо над собой он увидел яркую лампу, лицо хирурга, который по-французски грубо сказал:

– Ладно. Ладно. Давай сюда ногу.

– А-а-а-а! – заорал Коковцев, выгибаясь от боли.

– Тихо. Я сделаю тебе только то, что надо…

Без хлороформа, под одним кокаином, хирург великолепно и быстро обработал ступню. Потом с похвальным проворством извлекал из тела осколки, о которых Коковцев даже не подозревал, страдая всем телом. Он считал их по стуку, с каким они падали в фаянсовую чашку, и был удивлен, досчитав до восемнадцати. Потом начал сильно волноваться:

– Где мой китель? Там в кармане бумажник.

– Не волнуйся. Китель в сушилке. Тебе дадут чистое белье. А что в бумажнике, Кокоцу-сан?

– Фотографии. Я столько времени провел в воде.

– Высушим и фотографии… Сакэ? – предложил врач.

– Нет уж! Лучше коньяк, – ответил Коковцев.

Хирург, рассмеявшись, шлепнул его по животу:

– Только для тебя. Я ведь учился в Париже и понимаю толк в коньяке… Скажи, марка «Maria Brizard» устроит?

Японские офицеры, прекрасно владея английским языком, выведывали у Коковцева результаты действия шимозы.

– Можете судить по мне, – отвечал Коковцев, а хирург, встряхнув чашкой, в которой дребезжали осколки, засмеялся.

При имени Лебедева японцы добавляли «доблестный»:

– Он храбро дрался, и мы испытываем уважение к его экипажу. Сейчас кончаем снимать его с Дажелета, утром пойдем в Сасебо, где размещены сразу два госпиталя для русских.

Коковцеву вернули бумажник с фотографиями. Выдали на руки обычный ассортимент пленного офицера – десять папирос, бутылку вина, игральные карты, пачку печенья, пучок редиски. В карман кителя деликатно опустили пакетик туалетного пипифакса. В плоских иллюминаторах розовой чертой обозначился рассвет. Японские офицеры в один голос поздравили Коковцева…

– С чем? – удивился он.

– Ваш император уже прислал телеграмму адмиралу Рожественскому, благодаря его за пролитие крови… Какая честь!

Они были ошарашены, что на Коковцева это известие не произвело никакого впечатления. Офицеры, очень любезные, листали перед ним таблицы с силуэтами кораблей русского флота, некоторые из них были ими уже вычеркнуты.

– А вот и ваш «Бедовый»! – похвастались они.

Покидая операционную, Владимир Васильевич пожаловался, что мертвое тело начинает издавать скверный запах и не мешало бы его спровадить за борт. Однако японцы покойника в чине кавторанга хранили для погребения на кладбище в Иносе (в Нагасаки). Матросы посыпали его каким-то зеленым порошком, после чего запах тления моментально исчез. Утром крейсера адмирала Уриу отошли от Дажелета. Один пленный офицер вспоминал: «Кормили нас так, как мы отнюдь не ели на своем корабле. Японцы для нас готовили европейский стол… приглашали в кают-компанию на завтраки, подавали шампанское». Коковцев, однажды ужиная подле командира крейсера, спросил его:

– Если не секрет, где сейчас Рожественский?

– Он уже в Сасебо на лечении.

– А контр-адмирал Небогатов?

– Он… в Киото. Они не встречались.

Ночью японские крейсера, переполненные пленными, проходили место сражения у Цусимы: громадное пространство было перенасыщено плавающими мертвецами, которых держали на воде пробковые пояса и койки; победители шли напрямик, не сворачивая с курса на Сасебо, и форштевни крейсеров раздвигали по бортам жуткое скопище людей, еще вчера живших, еще вчера надеявшихся, а теперь они пропадали за кормой, и винты крейсеров, бешено молотя воду, заставляли трупы вращаться, ставя их кверху ногами, опрокидывая без жалости, топя в глубине и отбрасывая в сторону, будто ненужный хлам… Предстоял день позора – день прибытия в Сасебо!

Очевидно, я поступлю справедливо, если сразу же подведу итоги Цусимы, людские и материальные. Русскую эскадру вели и обслуживали в бою 14 313 матросов, из числа коих 4937 человек не вернулись домой. Кроме рядовых океан поглотил 166 офицеров и 79 кондукторов-сверхсрочников. Сдались в плен 4 броненосца с адмиралом Небогатовым и миноносец «Бедовый» с адмиралом Рожественским, да еще незаконно были захвачены японцами два госпитальных судна – вот, пожалуй, и все трофеи Того! Без вести пропал один миноносец – «Безупречный»; но многие корабли эскадры уцелели, будучи интернированы в иностранных портах – в Чифу, Гонконге, Кью-Чжао, Шанхае, Сайгоне, на Филиппинах и даже в Сан-Франциско у американцев. Владивостока, столь желанного, достигли три корабля: слабейший из крейсеров «Алмаз»[1], миноносцы «Бравый» и «Грозный», а военный транспорт «Анадырь» совершил вообще чудо из чудес – он вернулся в Россию…

Англия ликовала больше Японии: война, которую она вела с Россией чужими руками, была блистательно выиграна. Не меньшее ликование царило и в самой Японии, но не столько от побед на суше, сколько именно после Цусимы! Престиж России на Дальнем Востоке, и военный и политический, был надолго поколеблен, а Япония сразу вышла в число великих морских держав. Из Токио поступали сообщения: «После Порт-Артура, Ляояна и Мукдена ликовала одна японская пресса, а народ Японии, отягощенный нуждой и поборами, оставался безучастным; теперь ликуют все города и деревни… известный философ Тепуцджиро Инупе составил семь причин величия Японии, превосходящей все народы мира!» Дух самурайства уже насквозь пронизывал поры сложного (и не всегда понятного европейцам) организма императорской Японии. Не будем удивляться, что при этом отношение простых японцев к русским пленным было не только вежливое, но даже почтительное. «На всех станциях собиралось много народа, отношение публики к нам чудесное: японки разносят по вагонам чай, радушно им угощая, а когда поезд трогается, женщины отвешивают всем нам низкие поклоны».

В ресторанах японские певицы давали русские концерты, безбожно коверкая наш язык: «Я на горку шра, уморирася…» В эти дни после Цусимы даже трамваи в Японии были обильно украшены цветами и яркими плакатами с иероглифами победы, толпы людей, зажигая фонарики, заполняли вечерние улицы городов, в исступлении выкрикивая по команде самураев: «Хэйка банзай!.. Хэйка банзай!..» Хэйхатиро Того стал национальным героем! В госпитале Сасебо японский адмирал встретился с адмиралом Рожественским, перенесшим тяжелую операцию на черепе; сейчас он чувствовал себя намного лучше, хотя и принял победителя еще в постели, но уже с папиросой в руке.

– Я не рассчитывал встретить вас в Японии, – начал Того после слов соболезнования. – Когда из газет стало известно, что вы собираетесь в путь, я счел это блефом. Беспокойство зародилось во мне после вашего отплытия из Носси-Бэ, и тут я понял, что вы исполнены серьезных намерений… Не моя вина в победе над вами – так было угодно богам! Извините.

– Где вы ждали меня? – спросил Рожественский.

– У берегов Кореи – в гавани Мозампо… Мне пришлось поломать голову! – сознался Того. – Когда вы направились в обход восточнее Формозы, я пребывал в растерянности. Ибо этот маневр заставил меня предполагать, что вы изберете любой путь, только не мимо Цусимы, не Корейским проливом.

В этом случае я должен был бы искать вашу эскадру в открытом океане возле «воронок» – Сангарской или Лаперузовой. Не так ли, коллега?

– Когда же вы уверились, что я направляюсь к Цусиме?

– Двенадцатого мая. В этот день вы имели неосторожность отпустить в Шанхай свои транспорта. В этот день я выпил на радостях очень много сакэ – я понял, что битва разгорится возле Цусимы… Меня это вполне устраивало!

– Это моя ошибка, – задумался Зиновий Петрович.

– И я вам глубоко сочувствую, – отвечал Того.

Рожественский тронул забинтованную голову. Он сознался, что делал попытку обмануть Того, когда арестовал норвежский пароход с грузами для Японии и сознательно отпустил его, сказав капитану, что скоро будет у Цусимы в Корейском проливе:

– Я рассчитывал: вы не поверите, что я способен выдать свои планы постороннему человеку, и на этом основании, подозревая обман, отведете свои силы от Цусимы для поисков моей эскадры в ином месте… Но, получилось, я сам разоблачил себя, отпустив транспорта в Шанхай, вы правы!

Естественно, в беседе нельзя было миновать и вопроса о сдаче кораблей Небогатовым, которого Хэйхатиро Того оправдывал (как оправдывали его тогда все японцы):

– Наши офицеры считают, что им необходимо погибать заодно с кораблями, и за это вы, европейцы, подвергаете нас, японцев, суровой критике, как варваров. Но здесь вы смешали два понятия. Небогатов, окруженный мною с тридцати двух румбов, поступил именно по европейским канонам: он пожертвовал кораблями, желая сохранить жизни экипажам своей эскадры. Не можете же вы, европейцы, требовать от европейца Небогатова, чтобы он сделал себе харакири! Мы, японцы, смотрим на сдачу Небогатова вашими же глазами, не стараясь применять к его осуждению наш моральный кодекс «бусидо».

– Скажите, адмирал, – спросил Рожественский, – если бы на месте Небогатова оказался японец, сдался бы он?

И вот тут адмирал Того скрыл презрительную усмешку.

– Нет! – отвечал он. – Когда ваши войска взяли у наших Путиловскую сопку, командир, ее защищавший, жестоко израненный, ночью приполз до своего штаба, и тут офицеры живым зарыли его в землю, как недостойного жизни и службы под знаменами нашего микадо… Так повелевает кодекс «бусидо»!

Из палаты госпиталя Сасебо Рожественский телеграфировал Николаю II краткий отчет о случившемся при Цусиме. Император отвечал незамедлительно: «От души благодарю Вас и всех тех чинов эскадры, которые честно исполнили свой долг в бою, за самоотверженную их службу России и Мне. Волею Всевышнего не суждено было увенчать ваш подвиг успехом… Желаю вам скорого выздоровления, и да утешит вас всех Господь!»

Крейсера вице-адмирала Уриу, жалобно подвывая сиренами, вошли в Сасебо, где стояли, невредимые, но очень запущенные, корабли небогатовской эскадры. Лишь у «Николая I» виднелась пробоина ниже мостика. Над русскими броненосцами реяли флаги Страны восходящего солнца. Японцы перегружали пленных на пассажирские пароходы, чтобы развезти их по лагерям. Ни у кого не было никаких вещей, и пленные матросы застыли в молчании, почти похоронном, когда на причалах показалась длинная вереница людей, тащивших на своих загривках чемоданы и сундуки с родимым барахлом. Это шли команды со сдавшихся броненосцев Небогатова. Страшное молчание прорвалось в воплях:

– Шкурники! Куркули собачьи! За барахло продались!

В них плевались, им грозили кулачной расправой, но матросы Небогатова, понурив головы, не отвечали. Лишь один крикнул:

– Что вы нас-то лаете? Не мы сдавались – нас сдали…

Коковцева удивило, что его сразу отделили от штаба Рожественского, изолировав в отдельной палате госпиталя; вместо санитаров к нему приставили двух дюжих самураев со штыками, которые, казалось, только и ждут, чтобы выпустить из Коковцева все кишки. Наконец, пленные офицеры имели право дать через французское посольство телеграммы в Россию, чтобы родные о них не тревожились: жив, здоров, в плену. От Коковцева такой телеграммы японцы не приняли, а когда он стал выражать возмущение, ему было заявлено:

– Мы бы приняли телеграмму от Кокоцу-сан, если бы он оказался среди наших пленных. Но Кокоцу-сан в числе наших пленных не числится, и нам очень бы хотелось теперь узнать, кто вы такой и что вам в Японии нужно?

Его допрашивал капитан-лейтенант Такасума, владеющий русским языком в той же степени, в какой Владимир Васильевич владел языком японским. Такасума был неприятен Коковцеву: квадратное лицо, жесткая щетка усов, резкий командный голос, негибкий склад ума. Русские офицеры во время войны с Японией сняли со своих мундиров все японские ордена, но Такасума продолжал таскать на груди Анну с мечами, полученную им за разгром китайских «боксеров» при штурме фортов Таку.

– Если вы Коковцев, – утверждал Такасума, – то почему оказались на эскадре Рожественского, а не там, где вы должны быть и где мы вас, к сожалению, не обнаружили.

– К чему загадки? – возражал Коковцев, начиная выходить из себя. – Я еще раз повторяю, что в должности флаг-капитана состоял при штабе вице-адмирала Рожественского…

Однажды его выслушивал целый синклит военных японцев.

– Опять вы говорите неправду, – не верили они Коковцеву. – Если вы состояли при Рожественском, то почему же вас не взяли в плен на миноносце «Бедовом» с Клапье де Колонгом?

Скоро вместо супа ему стали давать подсоленную воду, в которой плавали лепестки зеленого лука, а кусочек мяса уменьшился до размеров мизинца. Наконец, подушку заменили валиком макуры, набитым жестким морским песком (почти галькой). Счастье, что врач Осо-сан, лечивший Коковцева, оказался золотым человеком, он подкармливал своего пациента молоком и хлебом, иногда угощал и пивом, которое продавалось пленным тут же – в буфете сасебоского морского госпиталя.

– Я не знаю, кто вы, Кокоцу-сан, – говорил Осо, посверкивая цейсовскими линзами очков. – Для меня вы прежде всего больной, и я обязан вылечить вас… О, русские люди крепкие! Вы поглощаете с пищей очень много белков, чего не хватает нам, японцам, от этого и раны у нас залечиваются труднее…

Осо-сан кромсал русских скальпелем без пощады, словно мясник, но еще не было случая, чтобы не спас человека. Он искренно горевал, когда в муках скончался один лейтенант, обожженный при взрыве. Осо жаловался Коковцеву, что среди башенных офицеров многие ранены в глаза, и ему приходится оставлять юных мичманов безглазыми инвалидами… Между тем Коковцева продолжали мытарить идиотскими допросами, и, наконец, капитан первого ранга не выдержал:

– Впредь я отказываюсь отвечать вам, а буду разговаривать только с Хиросо, что был военно-морским атташе в Петербурге. Вы удивлены? Но я был приятелем этого человека. Я даже показывал ему на Транзунде наши торпедные стрельбы…

Это сообщение привело японцев в замешательство. При имени Хиросо они разом поднялись, кланяясь портрету императора, а Такасума, став лебезяще-угодливым, показал Коковцеву литографию в форме народного лубка. На картинке, довольно-таки аляповатой, Хиросо, размахивая саблей, спасал из пламени взрывов японских матросов. Такасума с почтением объяснил, что Коковцев имел честь общаться с героем японского народа. Оказывается, именно Хиросо возглавил отчаянную атаку брандеров, чтобы запечатать 1-ю Тихоокеанскую эскадру в бассейне Порт-Артура, и он погиб смертью отважной, но абсолютно бесполезной, ибо адмирал Макаров разбил его брандеры…

– Я сожалею о кончине Хиросо, – сказал Коковцев.

Отношение к нему резко переменилось.

– Кого еще из японцев вы знали в Петербурге?

– О-Мунэ-сан… Понятия не имею, где сейчас эта женщина, но я сохранил о ней самую приятную память.

В этот день у него разболелись раны, он с раздражением слушал, как в палате за стенкой беседуют офицеры двух эскадр, взятые в плен японцами в Порт-Артуре и при Цусиме.

– Не забыть мне одного матроса, – рассказывал кто-то. – Ему оторвало руку, но он отнесся к этой потере, словно ящерица, способная восстановить конечность. Такого хладнокровия, господа, я никогда не видывал. Он протянул мне оторванную руку со смехом: «Во! Куды прикажете девать, вашбродь?»

Я ему говорю: «Дурак! Кидай за борт». Он мне встретился уже здесь, в Сасебо. Опять хохочет: «Вашбродь, а лапу-то мою помните? Так я похоронил ее с ногой своего адмирала…» Это была нога адмирала Витгефта!

– Матросам еще можно смеяться, – звучал за стенкою иной голос. – А вот с нас, офицеров, будет взыскано полной мерой. Россия никогда не простит нам цусимского позора!

– О каком позоре толкуете, мичман? Разве мы не сражались и не умирали, как повелевает нам долг? Разве кто дрогнул в бою? Да вспомните хотя бы «Ослябю»… Э-э, да что там! Но в одном вы правы: vae victis – горе побежденным!

Коковцева раздражали эти бесполезные споры: после драки кулаками не машут, – и он попросил сделать ему укол морфия. Сон был глубокий, но тяжкий. Когда же проснулся, возле стояли в вазе дивные японские ирисы.

– Кто принес их мне? – удивился каперанг.

Осо пояснил, что, пока он спал, его навещала О-Мунэ-сан, подтвердившая Такасуме, что он – Коковцев.

– Однако, – сомневались еще самураи, – если вы и Коковцев, то как же оказались на эскадре Рожественского? Мы долго искали вас в Порт-Артуре и не нашли ни среди убитых, ни среди плененных. Это нас чрезвычайно озадачило, а вы не станете отрицать, что отъехали в Порт-Артур из Петербурга в одном вагоне с покойными доблестным адмиралом Макаровым…

Только теперь Коковцев все понял! Когда Степан Осипович отбывал на Дальний Восток, на перроне Николаевского вокзала столицы наверняка его провожали и японские шпионы. Они точно зафиксировали Коковцева в числе отъезжающих офицеров штаба. Но они прохлопали, что он покинул адмирала в Москве, и теперь настырно искали того Коковцева, который для них пропал. Всю эту ситуацию Владимир Васильевич растолковал французскому консулу, на свидании с которым он настоял, а потом долго наслаждался смущенным видом капитан-лейтенанта Такасумы.

Переведенный в общую палату, он начал поправляться, гулял с костылем в садике госпиталя, где кормил хлебом в пруду золотых рыбок и двух сонных черепах, приученных подплывать к мосткам, если громко хлопнуть в ладоши. По вечерам же тоскливо слушал японских лягушек, исполнявших такие же свадебные концерты, что и лягушки парголовские. Думалось: «Как-то там Ольга? Наверное, уже на даче… Хорошо ли ведут себя Никита с Игорем?» Но среди этих житейских вопросов был мучителен главный: «Что я скажу Ольге о нашем Гоге?..»

В конце мая президент США Рузвельт, обеспокоенный усилением военной мощи Японии, предложил свое посредничество к миру. Пленные офицеры ждали мира, но и боялись его.

– Осточертело тут хуже горькой редьки, – делились они между собой, расхаживая в белых кимоно по вечерним коридорам притихшего госпиталя. – Но, вернись в Россию, и любая тварь станет в глаза плевать… за Цусиму!

Здесь, в Сасебо, Коковцев случайно повстречал Евгения Криницкого, плененного в Порт-Артуре, где он командовал миноносцем «Сильный», который сам же и взорвал накануне падения крепости, чтобы он не достался врагу. Речь зашла о второй атаке японских брандеров, которой руководил Хиросо.

– Я и угробил его! – сказал Криницкий с улыбкой. – Как Соловей-разбойник – свистом… Макаров выслал нас в море на перехват брандеров. Я удачно залепил одному в борт мину – только брызги полетели! Затем черт меня дернул дать один длинный свисток. А по Международному своду это означает «Прошу повернуть влево». На японцев или дурь нашла, или они между собой раньше договорились о свистках – не знаю. Только гляжу, Хиросо развернулся влево. А за ним и другие брандеры повыскакивали на камни и там стали взрываться… Вот и вся история.

– Но для меня странная, – призадумался Коковцев.

Ему невольно вспомнился поход к Транзунду и свисток, висевший у него на шее, которым он пользовался в присутствии Хиросо. Бывают в жизни загадочные ситуации…

Я боюсь, как бы у читателя не возникло неверное представление о пребывании в японском плену, как о хорошо налаженном отдыхе, вполне заслуженном после похода и боя эскадры.

С офицерами флота все ясно! Японцы дали им волю вольную, лишь не позволяли иметь тросточки толще мизинца, которые и отбирали без разговоров, как опасное оружие. Нужды офицеры не испытывали – японцы выплачивали деньги аккуратнее, нежели русская казна. Можешь гулять, где хочешь, но сидеть в ресторане более трех часов запрещалось. Если кто задерживался, полицейский страж, переодетый в кимоно, вежливо напоминал об истекшем времени. В таких случаях русские не спорили и, выкурив на улице папиросу, возвращались обратно в ресторан – еще на три часа… К пленным матросам отношение японцев было иное. Одетые кто во что горазд, а иногда полуголые (при спасении в море, как известно, о фраках не думают), русские матросы терпели отчаянную нужду. Их держали на отшибе страны, на пустых и одичалых островах, в кое-как сколоченных бараках, кормили впроголодь. И там, в лагерях Синосима, где в горах выла по ночам собака, брошенная Стесселями, матросы постоянно бунтовали, а дрались с охраной столь озверело, что огнестрельное оружие не раз переходило из рук в руки…

Совсем уж негодно и даже отвратительно относились японцы к пленным Маньчжурской армии: их подвергали издевательствам, отнимали часы и бинокли, с пальцев офицеров срывали обручальные кольца. Среди японцев иногда встречались настоящие изверги, особенно из числа тех, кто получил на время войны чины прапорщиков – за знание русского языка, который они освоили, стирая белье в Хабаровске или торгуя редиской на базаре Владивостока. Одному такому мерзавцу было достойно сказано: «Ты не сын Восходящего солнца – ты просто сукин сын!» Впрочем, можно было жаловаться – сколько хочешь и кому хочешь, пиши хоть самому микадо. А если пожаловался, японцы никогда не спорили, неугодного для русских человека тут же заменяли другим, более покладистым…

И все это время Коковцев не прекращал поиски своего сына. Подробно расспрашивал пленных о судьбе спасенных с «Осляби». В госпитале Сасебо лежал тяжело раненный мичман с «Осляби», князь Сергей Горчаков; он и рассказал Коковцеву, что в первой башне пневматика продувания отказала сразу, потом сплоховала гидравлика и башню проворачивали вручную, но где был Гога в момент гибели броненосца – он этого не знает. Газеты в России изо дня в день публиковали списки увечных, убиенных, умерших в плену и пропавших бесследно. «А что, если имя мичмана Г. В. Коковцева уже значится среди погибших? Кто же даст Ольге сил – пережить этот удар?..» Он еще не терял надежды, что Гога остался жив. А если он жив, то… где же он? Искал одного сына, но случайно нашел другого. Капитан-лейтенант Такасума залучил его в офицерский буфет, где они стали пить пиво. Неожиданно японец признался:

– Русским очень повезло в этой войне. Не скрою, что Японии сейчас важно предстать в свете великой и победоносной державой, склонной к соблюдению норм международного права, выработанного вами, европейцами. В дальнейшем мы не собираемся относиться к своим пленным столь же хорошо, как сейчас относимся к вам. – Безо всякого перехода он завел речь об Окини-сан. – Ведь у вас был и сын – Кокоцу Иитиро? Не удивляйтесь, что так исказили вашу фамилию, если даже сын польского революционера Куровского стал у нас знаменитым маршалом Куроки…

Далее самурай сказал, что Иитиро, будучи артиллерийским констапелем на славном крейсере «Идзумо», отлично сражался во славу микадо и погиб в битве при Цусиме.

– Вы сказали – на крейсере «Идзумо»?

– Да. Этот крейсер вынес из боя немалые жертвы…

Владимира Васильевича пошатнуло. Как объяснить, что «Идзумо» именно от «Осляби» и получил несколько отличных попаданий? Неужели Иитиро убил Георгия, а Георгий убил Иитиро? Помедлив, Коковцев ответил Такасуме, что Окини-сан, наверное, сейчас очень тяжело, и он хотел бы известить ее о себе.

Что-то человеческое проступило в жестком лице самурая.

– Вы этого хотите? – спросил Такасума.

– Ради нее… Надеюсь, это не затруднит вас?

– Нисколько! Я это сделаю, Кокоцу-сан, уважая в вашем лице кавалера нашего ордена Священного сокровища… О, не торопитесь расплачиваться за это пиво.

Я охотно сделаю это за вас. Спокойной ночи, Кокоцу-сан!

Коковцев пожелал самураю того же:

– Домо аригато! О’ясуми насай…

Ночью пришлось многое передумать. При свете луны он раскладывал фотографии Ольги и своих детей, но в дальний путь до Цусимы он не взял портрета Окини-сан, а Иитиро никогда не видел. В эту ночь, наполненную повизгиванием цикад, Коковцев вдруг явственно представил себе, что его сын не покинул башни броненосца… Нет, он так и остался в ней.

Скорее всего так и было: ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ.

– Я ведь сам воспитал его на примере Дюпти-Туара…

О том, как погиб Иитиро, он в эту ночь не думал!

Утром в Сасебо стало известно, что Рожественский, очевидно, выезжает в Киото – ради свидания с Небогатовым.

– Зачем ему это? – удивился Коковцев. – Японцы правильно делают, не желая держать двух пауков в одной банке…

Пленные знали, что Того нанес визит и Небогатову, который, будучи глупее Рожественского, непомерно расхваливал достижения японской науки и техники, а Того, будучи умнее Небогатова, цокал языком, деликатно возражая ему: «Да что вы говорите? Не может быть! Я не заметил превосходства своего флота перед вашим флотом…» Из американского города Портсмута, где Витте уже встретился с японским министром Комурой, доходили невероятные слухи, будто Япония претендует на половину Сибири с Камчаткой и Сахалином в придачу. Не слишком-то доверяя газетам английским (и сразу отбрасывая русские), Коковцев прочитывал газеты японские. Их издатели представляли дело так, будто Россия, полностью разгромленная, давно валяется в ногах священного микадо, слезно взывая к нему о милосердии… Но однажды Коковцев выудил из прессы сообщение, что в России молодыми офицерами создана «Лига обновления флота».

– Господа, – сказал он, – это любопытная новость. Мы сидим тут, а в России народ собирает пятаки на новые корабли.

Его спросили: а кто в этой «Лиге» верховодит?

– В числе основателей – лейтенант Колчак.

– Это какой же Колчак? Не тот ли, что в Порт-Артуре командовал «Сердитым», а потом вернулся домой через Америку?..

Японцы, не желая держать нахлебников, многих офицеров Порт-Артурской эскадры давно отправили на родину. Они умышленно не держали врачей, интендантов, священников, отпускали в Россию и тех раненых, которые докучали им заботами. Пленные евреи сразу просили о подданстве США, многие католики тоже не пожелали возвращаться из плена… Русские? Некоторые из русских решили остаться в Японии, особенно те, кого дома ожидала тюрьма или житейские невзгоды. Не все нравилось русским в Японии, а многое попросту обескураживало. Коковцев однажды слышал на улице, как пожилой армейский капитан огорченно признался прапорщику:

– Где уж нам воевать с япошками, ежели у них на каждой улице – школа, а прививки от оспы и умение плавать для всех обязательны. Гляди, у них и дети-то соплями не шмыгают!

Это верно: сопливых не было. Но Коковцев, в отличие от этого армейца, мог уже сравнивать две Японии, прежнюю с настоящей, и он заметил большие перемены: девочки в матросках маршировали, мальчики обучались приемам штыкового боя. Разве это не дико? Да и что хорошего, если паршивый фельдфебель идет по улице и вся улица начинает ему кланяться?..

В конце августа Владимир Васильевич решил съездить в Киото; на вокзале к нему подошел глупый немолодой матрос с «Адмирала Нахимова», лежавшего у Цусимы на глубине в сорок сажен.

– Извиняйте на просьбе, вашскородь. А вот со сбер-книжками-то как быть? – Речь шла о деньгах, вложенных на хранение в сберкассу погибшего крейсера. – Кады эта пальба была, о деньгах не соображал. А тут мир… ведь я не украл! Скопил. По копеечке. Бывало, и чарочки не выпьешь.

Коковцеву стало жаль матроса. Он сказал:

– Но ведь еще перед боем всюду вывесили объявления, чтобы вкладчики забрали свои деньги обратно.

– Так это для умных. А я, дурак такой, понадеялся, что, в сберкассе-то оно верней будет, нежели в кармане таскать…

– Ну вот, – развел руками Коковцев. – Теперь плыви до Цусимы и ныряй глубже… может, и достанешь свои рубли. А я слышал, что вы там, в лагерях своих, бунтуете?

– Взбунтуешься, вашскородь, ежели давеча киску с горчицей умяли за здорово живешь. Мне от нее полхвоста да уши остались. Што нам эта трава японская? Опять же, войдите в наше положение, от рисику сыт не станешь – нам бы хлебца!

– Куда ж, братец, ты сейчас едешь?

– До Киоты… жаловаться. Чтобы деньги вернули.

– На кого ж ты собираешься жаловаться? Уж не на адмирала ли Того, который твои рубли на дно отправил?

– А мне все равно на кого… Сколь лет складывал. Все копил. Надеялся. Думал, вот возвернусь в деревню и всем чертям тошно станет! И часики обрести было желательно…

Напоминание о часах было кстати:

– А тебе Павел Бирюков с «Донского» не попадался?

– Так он уже тягу дал… с пальцем.

– С каким еще пальцем?

– А так. Начал драку с конвоиром японским. Чтобы тот к нему в окошко не смотрел. Японец-то неопытный, возьми и сунь в рот ему палец. Пашка хрясь яво – и откусил!

А палец-то непростой! Указательный. С правой руки. Таким пальцем стреляют. Ну, суд. Оно конешно. Не без этого. Вить Пашка-то из самурая инвалида сделал. Вот и бежал. Потому как не дуралей, Пашка-то Бирюков… в тюрьме кому охота сидеть?

– Как же бежал? Не зная японского языка?

– А ему на все языки плевать. Сел на французский пароход и поплыл. Уже письмо в Синосима прислал. Из Кронштадту. В тюрьме сидит… Такой уж человек: как приехал, так сразу в революцию пошел и очень, пишет, ему понравилось.

– Пошел вон… пентюх! – ответил ему Коковцев.

Он приехал в Киото, в саду храма «Миокоин», который был отведен для размещения небогатовского штаба, Владимир Васильевич встретил контр-адмирала, заочно преданного суду на родине. Николай Иванович Небогатов ему сказал:

– Я имел неосторожность, по примеру Рожественского, послать царю телеграмму о сдаче эскадры. Но его величество даже не удостоил меня ответом, и теперь ясно, кто будет виноват… Неужели я думал о себе, сдавая корабли? В конце-то уж мне-то спасательный круг всегда дали. И хотел бы утопиться, меня первого за волосы бы вытащили. Ценою своего позора я сознательно купил у противника тысячи русских жизней, которые, хочется верить, еще сгодятся отечеству для лучшей жизни…

К сожалению, Коковцеву не удалось в Киото отыскать никаких сведений о спасенных с «Осляби»; Небогатов посоветовал флаг-капитану ехать в Токио, где епископ Николай, глава православной церкви в Японии, собрал очень большие материалы о судьбах всех спасенных с эскадры. На вокзале снова пришлось встретить этого немудреного матроса с «Адмирала Нахимова».

– Ну, как? Выяснил вопрос о сберкнижке?

– Говорят – пиши пропало. Но я этого безобразия так не оставлю. Тока бы домой выбраться, уж я нажалуюсь кому следоваит. Свое-то кровное – из глотки вырву!

– Много ли, братец, накоплено у тебя было?

– Куча! Трех рублей до сотни не дотянул. А теперича вот и на билет нету, чтобы до Синосима отселе выбраться.

Коковцев купил ему билет до лагеря в Синосима.

– Держи! У тебя вот сотенная бумажка на крейсере размокла, а у меня, братец, сын погиб на «Ослябе».

– Тады я заткнусь, – сказал матрос, и они поехали…

Каждому свое! Япония была прекрасна, и на ее болотах, среди священных лотосов, бродили белые птицы-ибисы, очень доверчивые к людям, которые никогда их не обижали… Отвернувшись к окну, Владимир Васильевич тихо глотал слезы.

Японские водолазы, лучшие водолазы мира, поднимали погибшие русские броненосцы и крейсера, их отводили для ремонта в доки Майдзуру, переименовывая: «Пересвет» в «Сагами», «Полтаву» в «Танго», героический «Варяг» стал у японцев «Сойя», а небогатовский флагман «Николай I» – «Ики». Все это было весьма унизительно для русской чести, но что заслужил, то и получай… Красную полосу милосердия вдоль борта госпитальной «Костромы» японцы перекрасили в зеленый цвет…

– «Кострома», – пояснил Такасума, – оборудована под госпиталь не частными лицами, как «Орел», а на средства государства и потому обязана нести зеленую полосу.

– Вы не имели права их арестовывать, – сказал Коковцев.

– Если бы вы не держали на них пленных англичан с парохода «Ольдгамия», который плыл к нам с грузом керосина.

– Да какой там керосин! – обозлился Коковцев…

1 октября 1905 года до русских в Японии дошло известие, что мир в Портсмуте подписан, но обмен пленными состоится после ратификации договора. Из своих обширных владений Россия потеряла лишь южную часть Сахалина, отдав Японии и двести миллионов рублей за содержание пленных. Все понимали, что такова цена замаскированной контрибуции, ибо даже простейший подсчет наглядно показывал нереальность оплаты.

– Если бы каждому из нас, – рассуждали в лагерях, – такие деньги да на руки, так на них можно было бы трамвай купить или пять лет по ресторанам пить без просыпу. А мы тута за каждой рисинкой гонялись, пучку редиски радовались…

Портсмутский мир едва не вызвал всеобщего народного восстания, а барону Комуре грозили смертью, его дом в Токио был сожжен. Япония давно истощала себя войною, цены на продукты питания возросли втрое, народ бедствовал, а перспективы на урожай риса в этом году были плачевны. Всюду возникали грандиозные митинги, требующие отказа от мира, который-де «оскорбляет» честь нации, не давая стране никаких выгод; горели полицейские участки, в пролетарских кварталах столицы рабочие дрались с войсками, на улицах лежали трупы убитых.

В эти дни пленным запретили появляться на улицах.

– Чем все это вызвано? – недоумевали офицеры.

Коковцев, читавший японские газеты, понимал причины этого «э дзянай ка», выраженного в озверелой ярости народной стихии. Самурайская пресса, раздувая любой успех военщины в небывалые триумфы, всю войну обманывала народ, внушая японцам, что каждая семья, давшая солдата армии или матроса флоту, после победы над Россией получит от контрибуций столько денег, что будет обеспечена до конца жизни. Теперь, прослышав о мире, крестьяне бросали рисовые поля, толпами двигались в большие города, где настойчиво требовали от чиновников Муцухито обещанных «русских» денег…

Кормить пленных после заключения мира японцы стали омерзительно и так скудно, что все испытывали голод. Даже офицеры! А что же сказать о нижних чинах, которым отводилось по двадцать три копейки в день, исходя из русского жалованья, тогда как фунт тощего мяса стоил в Японии сорок пять копеек… Голодуха!

– И за это дерьмо давать им еще двести миллионов?

Красный Крест пересылал пленным: офицерам – египетские папиросы и французское шампанское, солдатам и матросам – сухари и махорку в неограниченном количестве да еще всякие книжечки вроде такой – «Что нужно знать воину-христианину?». Но бурные всплески русской революции докатывались и сюда, в лагеря и бараки рядовых пленных, которые рвались на родину, чтобы не опоздать к переделу старого мира…

1 Не упоминается доблестный крейсер «Изумруд», так как он, достигнув бухты Св. Владимира, нечаянно выскочил на банку и был взорван. Экипаж крейсера пешком через тайгу прибыл во Владивосток.
Продолжение книги