Удушье бесплатное чтение

Чак Паланик

Удушье

Забитым. На все времена.


Глава 1

Если вы собираетесь читать это — лучше не надо.

После парочки страниц вам здесь быть не захочется. Так что забудьте. Уходите. Валите отсюда, пока целы.

Спасайтесь.

Там сейчас по ящику точно идёт что-нибудь интересное. Или, раз уж у вас так навалом времени, пойдите в вечернюю школу. Выучитесь на врача. Станьте кем-нибудь. Пригласите себя поужинать. Покрасьте волосы.

Жизнь-то проходит.

То, что творится здесь, с самого начала выведет вас из себя. А дальше оно становится всё хуже и хуже.

Здесь вы найдёте глупую историю про глупого маленького мальчика. Глупую правду жизни такого человека, с каким вам не захочется знакомиться. Представьте себе: малолетняя отморозь под вершок ростом, на голове сноп русых волос, зачёсанных с пробором на одну сторону. Представьте: малолетний говняный сопляк улыбается со старых школьных фоток, обнажая отсутствующие местами молочные зубы и первый криво вылазящий взрослый. Представьте себе, что он одет в дебильный свитер в жёлто-голубую полоску, праздничный свитер, который был его любимым. Даже в том возрасте, представьте себе, он уже грызёт свои педерастические ногти. Его любимая обувь — кеды. Любимая еда — сраные корн-доги.

Представьте себе, как этот малолетний сопляк едет, не пристегнувшись, после обеда, в украденном школьном автобусе с мамочкой. Только вот возле их мотеля припаркована машина полиции, поэтому мамуля молча пролетает мимо на скорости шестьдесят-семьдесят миль в час.

Здесь рассказ про глупого малолетнего проныру, который, это уж точно, был чуть ли не тупейшим мелким хамоватым плаксой и стукачом-ябедой из всех, живших на свете.

Про малолетнего говнюка.

Мамуля говорит:

— Надо поторопиться, — и они въезжают на холм, по узкой тропе, задние колёса у них виляют туда-обратно на льду. В свете их фар снег кажется голубым, заполняет воздух у обочины дороги, идущей сквозь тёмный лес.

Представьте себе, что всё это — его вина. Малолетнего недоноска.

Мамуля останавливает автобус, чуть не доезжая до подножья скалистого утёса, и свет фар сияет, отражаясь от его белой грани, а она говорит:

— Вот досюда-то нам и надо, — и слова испаряются в воздух белым облаком, которое наглядно демонстрирует глубину её лёгких.

Мамуля ставит парковочный тормоз, и разрешает:

— Можешь выйти, но куртку оставь в автобусе.

Представьте себе, как этот глупый недомерок позволяет мамуле поставить себя прямо перед школьным автобусом. Как этот подлый мелкий Бенедикт Арнольд стоит, молча глядя в сияние фар, и даёт мамуле стянуть с себя через голову свой любимый свитер. Как этот трусливый малолетний нытик торчит молча полуголый под снегом, пока мотор автобуса тарахтит, и эхо отражается от скал, а мамуля исчезает где-то в ночи и холоде позади него. Фары слепят его, а шум мотора перекрывает все звуки деревьев, трущихся друг об друга на ветру. Воздух слишком морозный, чтобы вдыхать больше глотка за раз, поэтому эта малолетняя слизистая мембрана пытается дышать вдвое чаще.

Он не убегает. Он вообще ничего не делает.

Откуда-то позади слышен мамочкин голос:

— Теперь, что бы ни творил, не вертись.

Мамуля рассказывает ему, как когда-то давно в Древней Греции была прекрасная девушка, дочь гончара.

Как и всегда, когда она выбирается из тюрьмы и приходит его забрать, малыш и мамуля каждую ночь проводят в новом мотеле. Все их блюда — это фаст-фуд, и каждый день, целыми днями, они за рулём. Сегодня за ланчем малыш пытался съесть свой корн-дог, а тот был ещё очень горячий, и он заглотил почти весь, но тот застрял, и он не мог ни дышать, ни заговорить, пока мамуля обежала стол со своего места.

Потом две руки обхватили его сзади, оторвали от пола, и мамуля зашептала:

— Дыши! Дыши, чёрт возьми!

После этого малыш заплакал, а весь ресторан столпился вокруг.

В этот миг казалось, что целому миру небезразлично то, что с ним случилось. Все те люди обнимали его и гладили по голове. Все спрашивали, всё ли с ним в порядке.

Казалось, что этот миг может тянуться вечно. Что стоит рисковать жизнью, чтобы заработать любовь. Что нужно подойти к самой черте смерти, чтобы получить хоть какое-то спасение.

— Хорошо. Вот, — сказала мамуля, вытирая ему губы. — Теперь я дала тебе жизнь.

В следующий миг официантка опознала его по фотографии на старом пакете из-под молока, а потом мамуля везла гнусного малолетнего нытика обратно в номер мотеля на скорости в семьдесят миль в час.

На обратном пути они съехали с шоссе и купили баллон чёрной краски.

Даже после такой беготни они добрались только в глубину ничто, в глубину ночи.

Теперь этот глупый мальчик слышит сзади, как мамуля гремит баллоном краски: когда трясёт его, камешек внутри бьётся о разные концы, а мамуля рассказывает, что древнегреческая девушка была влюблена в юношу.

— Но тот юноша был из других краёв и должен был туда вернуться.

Раздаётся шипящий звук, и маленький мальчик чует запах краски. Мотор автобуса меняет тон, глухо ухает, и потом тарахтит быстрее и громче, и автобус немного трясётся, покачиваясь на покрышках.

И в ту ночь, когда юноша и девушка в последний раз были вместе, рассказывает мамуля, девушка принесла с собой лампу и поставила её так, чтобы тень возлюбленного падала на стену.

Краска из баллона замолкает, потом шипит снова. Сначала короткое шипение, потом длинное.

А мамуля говорит, что девушка обвела тень возлюбленного по контуру, чтобы у неё навсегда осталось свидетельство того, как он выглядел, документация этого текущего момента, последнего момента, в котором они будут вместе.

Наш малолетний плакса продолжает молча смотреть, уткнувшись в сияние фар. Глаза у него слезятся, и закрыв их, он видит сияние огней в красном цвете, прямо сквозь веки, сквозь собственную плоть и кровь.

А мамуля говорит, что на следующий день возлюбленный девушки ушёл, но его тень по-прежнему была на месте.

На секундочку малыш оглядывается назад, где мамочка обводит по контуру его глупую тень на грани утёса, только мальчик стоит так далеко, что его тень получается на голову выше матери. Его тощие ручонки кажутся широкими в обхвате. Его кряжистые ножки — длинными и вытянутыми. Его узенькие плечи — широко расправленными.

А мамуля говорит ему:

— Не смотри. Не шевели ни мышцей, иначе испортишь всю мою работу.

И это придурковатое малолетнее трепло отворачивается смотреть на фары.

Шипит баллон с краской, а мамуля говорит, что до греков никто не знал живописи. Вот так было изобретено рисование картин. Рассказывает историю о том, как отец девушки при помощи контура на стене воссоздал глиняный вариант юноши, и вот так изобрели скульптуру.

На полном серьёзе, мамуля сказала ему:

— Искусство никогда не является из счастья.

Вот так рождаются условности.

Теперь малыш стоит и дрожит в сиянии фар, пытаясь не шевелиться, а мамуля продолжает работу, рассказывая здоровенной тени, что когда-нибудь та научит людей всему, чему она её научила. Когда-нибудь она станет врачом и будет спасать людей. Возвращать им счастье. Или даже что-то большее, чем счастье — покой.

Её будут уважать.

Когда-нибудь.

Это даже после того, как Пасхальный Кролик оказался враньём. Даже после Санта-Клауса, Зубной Феи, святого Кристофера, ньютоновой физики и атомной модели Нильса Бора, этот глупый-преглупый малыш по-прежнему верил мамочке.

Когда-нибудь, когда станет большим, рассказывала мамуля тени, малыш вернётся сюда и увидит, как дорос точно до контура, который она запланировала для него в эту ночь.

Голые руки малыша тряслись от холода.

А мамуля сказала:

— Совладай с собой, чёрт возьми. Стой смирно, или всё испортишь.

И малыш пытался ощутить тепло, но какими бы яркими не были фары, они ни капли не грели.

— Мне нужно сделать чёткий контур, — поясняла мамуля. — Будешь дрожать — окажешься размытым.

Только по прошествии многих лет, пока этот глупый малолетний бездельник не закончил с отличием колледж, и не зарабатывал себе горб, чтобы поступить на медицинский факультет Южно-Калифорнийского Университета, — когда ему стукнуло двадцать четыре, и он был на втором курсе медфака, когда его мать положили в больницу, а его назначили опекуном, — только тогда на эту безвольную малолетнюю тряпку снизошло озарение, что стать сильным, богатым и серьёзным — это дело только половины жизненного пути.

А сейчас уши малыша болят от холода. Он чувствует, что задыхается, и у него кружится голова. Узенькая грудь этого малолетнего стукача вся в мурашках гусиной кожи. Его соски торчат от холода маленькими красными прыщиками, и малолетний эякулянт говорит себе: «На самом деле я это заслужил».

А мамуля просит:

— Постарайся хотя бы стоять ровно.

Малыш отводит плечи назад, и представляет, что фары — строй солдат на расстреле. Он заслуживает воспаление лёгких. Он заслуживает туберкулёз.

См. также: Гипотермия.

См. также: Тифозная лихорадка.

А мамочка говорит:

— Завтра с утра меня рядом уже не будет, и донимать тебя будет некому.

Мотор автобуса крутится вхолостую, извергая длинный смерч синего дыма.

А мамочка говорит:

— Поэтому стой ровно, и не заставляй меня тебе всыпать.

И ведь ступудово: это малолетнее отребье заслуживало того, чтобы ему всыпали. Он заслуживал всё, что бы ни получил. Этот задуренный малолетний баран, который на полном серьёзе считал, что будущее может стать лучше. Если просто достаточно поработать. Если достаточно много учиться. Бегать достаточно быстро. Всё пойдёт на лад, и жизнь к чему-то сложится.

Налетает порыв ветра, и сухая снежная крупа сыплется с деревьев, вонзаясь каждой снежинкой ему в уши и щёки. Снег продолжает таять между шнурков его обуви.

— Увидишь, — говорит мамуля. — Оно будет стоить того, чтобы чуть потерпеть.

Это станет историей, которую он сможет рассказать своему собственному сыну. Когда-нибудь.

Древняя девушка, рассказывает мамуля, больше ни разу не видела своего возлюбленного.

И малыш настолько глуп, что может думать, будто какая-то картина, статуя или история могут как-то заменить любимого человека.

А мамуля говорит:

— У тебя ещё так много всего впереди.

Глотать трудно, но это же глупый, ленивый, позорный маленький мальчик, который стоял и дрожал молча, щурясь на сияние и рычание, и который думал, что будущее окажется прямо таким уж светлым. Представьте кого-то, кто взрослеет настолько дурным, что даже не знает, что надежда — просто очередная фаза, из которой рано или поздно вырастают. Кто считает, что можно создать что-то, — что угодно, — что продлится вечно.

Кажется глупым даже припоминать такие вещи.

Так что повторюсь: если вы собрались читать это — не надо.

Здесь не про кого-то храброго, доброго и преданного. Он не тот, в какого вам захочется влюбляться.

Просто чтоб вы знали: читаете вы полную и безжалостную исповедь человека с зависимостью. Ведь почти во всех программах реабилитации из двадцати шагов, на четвёртом шаге нужно составить опись своей жизни. Каждый уродский, говёный момент своей жизни нужно взять и записать в блокнот. Полный перечень собственных преступлений. Таким образом, каждый грех окажется у вас прямо на кончике пера. А потом надо все их загладить. Это касается алкоголиков, злостных наркоманов и обжор в той же мере, как и сексуально озабоченных.

Таким образом, можно в любое желаемое время вернуться назад и пересмотреть всё худшее в своей жизни.

Потому что, как говорят, кто забывает прошлое, обречён его повторять.

Так что если вы это читаете, скажу честно: вас ничего из этого не касается.

Тот глупый маленький мальчик, та холодная ночь, — всё оно со временем станет лишь новым идиотским дерьмом, о котором можно думать во время секса, чтобы не спустить заряд раньше времени. Это если вы парень.

Мамочка говорит нашему слабенькому малолетнему дристуну:

— Подержись ещё немножечко, просто будь чуть упорнее, и всё будет хорошо.

Ха!

Мамуля, которая говорила:

— Когда-нибудь оно будет стоить всех наших усилий, я обещаю.

И этот малолетний обсос, этот глупый-преглупый маленький сосунок, который стоял всё то время на месте и трясся полуголый под снегом, и в самом деле веря, что кто-то способен даже пообещать что-то настолько невероятное.

Так что если вы считаете, что оно пойдёт вам на пользу…

Если вы считаете, что вам вообще что-нибудь пойдёт на пользу…

Считайте, пожалуйста, что это ваше последнее предупреждение.

Глава 2

Уже успело стемнеть, и начался дождь, пока я добрался до церкви, а Нико тут как тут, ждёт, пока откроют боковую дверь, от холода обвив руками свои бока.

— Потаскай это для меня с собой, — говорит она, вручая мне пригоршню шёлка.

— Всего пару часиков, — просит она. — У меня нету карманов.

Она одета в куртку из какой-то искусственной рыжей замши с воротом из ярко-рыжего меха. Из-под той торчит подол её платья в цветочек. Колготок на ней нет. Она взбирается по сходням ко двери церкви, осторожно переставляя развёрнутые в стороны ноги в туфлях на чёрной шпильке.

То, что она дала мне — тёплое и сырое.

Это её трусики. И она улыбается.

За стеклянными дверьми женщина, которая елозит туда-сюда шваброй. Нико стучится в стекло, потом показывает на свои наручные часы. Женщина окунает швабру в ведро. Поднимает её и выжимает тряпку. Прислоняет швабру ручкой к двери и выуживает из халата связку ключей. Открывая дверь, женщина кричит через стекло.

— Ваши сегодня в комнате 234, — объявляет женщина. — В классе воскресной школы.

Сейчас на стоянке уже больше народу. Люди взбираются по сходням, говорят «привет», а я заталкиваю трусики Нико себе в карман. Позади меня другие вприпрыжку пролетают несколько ступеней, чтобы поймать дверь, пока та не захлопнулась. Хотите верьте, хотите нет, но все здесь вам знакомы.

Эти люди — легенды. О каждом из этих мужчин и женщин вы слушали истории на протяжении многих лет.

В 1950-х ведущий производитель вакуумных пылесосов попробовал немного усовершенствовать дизайн. Они добавили крутящийся пропеллер из острых как бритва лезвий, установленный в шланге на глубине в несколько дюймов. Напор воздуха раскрутит лезвия, а те порубят любую пылинку, нитку или шерстинку домашнего питомца, которая могла бы застрять в шланге.

По крайней мере, так гласил проект.

А случилось то, что куча этих мужчин прискакала в неотложку с изувеченными членами.

По крайней мере, так гласит миф.

Та старая городская легенда, про вечеринку с сюрпризом для хорошенькой домохозяйки: когда все её друзья с семьёй спрятались в одной комнате, а когда ворвались и заорали «С днём рожденья!», то обнаружили её вытянувшейся на диване, а семейная собака слизывала арахисовое масло у неё между ног…

Ну, эта так точно настоящая.

Легендарная женщина, которая отсасывала у парней за рулём, и раз один парень теряет управление машиной и бьёт по тормозам так резко, что она откусывает ему половину, — я их знаю.

Эти мужчины и женщины — все здесь.

Эти люди — причина того, что в каждой неотложке есть дрель с алмазным сверлом. Чтобы просверлить толстое донышко бутылки из-под шампанского или содовой. Чтобы освободить всасывание.

Эти люди толпами вваливаются среди ночи, рассказывая, как они споткнулись и упали на кабачок, лампочку, куклу Барби, бильярдные шары, сопротивляющегося хомячка.

См. также: Бильярдный кий.

См. также: Плюшевая зверушка.

Они поскальзывались в душе и падали, прямо дуплом, на скользкий тюбик шампуня. На них вечно нападают неизвестные личности, вооружённые свечками, мячами для бейсбола, сваренными вкрутую яйцами, фонариками и отвёртками, которые теперь нужно извлечь. Здесь ребята, которые застряют в сливном отверстии своей горячей ванны.

На полпути вглубь по коридору к двери комнаты 234, Нико тянет меня к стене. Ждёт, пока мимо нас пройдёт несколько человек, и говорит:

— Я знаю, куда можно пойти.

Все остальные идут в класс воскресной школы в пастельных тонах, а Нико улыбается им вслед. Она крутит пальцем у виска, в международном знаке для обозначения психов, и говорит:

— Несчастные.

Она тянет меня в другую сторону, к табличке, гласящей «Женский».

Среди народа в комнате 234 есть самозванный районный сотрудник охраны здоровья, который звонит и опрашивает четырнадцатилетних девочек на тему наличия у них влагалища.

Здесь есть девушка-массовик, у которой было вздутие живота, и там нашли фунт спермы. Её зовут Лу-Энн.

Здесь парень из кинотеатра, продевавший член сквозь дно коробки попкорна, — зовите его Стив, — и по вечерам его повинная задница сидит у заляпанного краской стола, втиснувшись в детский пластмассовый школьный стульчик.

Всё это люди, которых вы считали большим приколом. Вперед, ржите, пока не надорвёте к чертям свой чёртов живот.

Это сексуально озабоченные.

Всё это люди, которых вы считали городскими байками, — ну, вот они, всамделишные. С самыми настоящими именами и лицами. Работами и семьями. Учёными степенями и полицейскими досье.

В женском туалете Нико прижимает меня к холодной плитке стены и усаживается мне на пояс, пытаясь извлечь из штанов. Другой рукой Нико обнимает мой затылок и тянет моё лицо, открытый рот, навстречу своему. Её язык борется с моим, она разогревает мне головку поршня большим пальцем руки. Сталкивает джинсы у меня с бёдер. Сидя, приподнимает подол своего платья, прикрыв глаза и немного отклонив назад голову, плотно пристраивает свой лобок к моему и бормочет что-то сбоку мне в шею.

Говорю:

— Боже, как ты прекрасна, — потому что несколько последующих минут такое позволительно.

А Нико подаётся назад, смотрит на меня и спрашивает:

— Это ещё что значит?

А я в ответ:

— Не знаю, — говорю. — Да ничего вроде, — говорю. — Забудь.

Плитка пахнет дезинфекцией и шероховато трёт мне зад. Стены поднимаются кверху, к потолку из звукоизолирующей плитки и отдушинам, покрытым пылью и грязью. Характерный запах крови от ржавой железной коробки для использованных салфеток.

— Свою справку об освобождении, — вспоминаю. Щёлкаю пальцами. — Принесла?

Нико чуть поднимает бёдра, потом роняет их, подтягивается и усаживается. Голова её по-прежнему откинута назад, глаза всё ещё закрыты, — она роется в корсаже платья, выуживает сложенный из голубой бумаги квадратик и бросает мне его на грудь.

Говорю:

— Умница, — и отцепляю авторучку от кармана своей рубашки.

Нико поднимает бёдра чуть выше с каждым разом, потом крепко усаживается. Немного трётся взад и вперёд. Пристроив по руке на каждое бёдро, подталкивается вверх, после падает вниз.

— «Вокруг света», — прошу я. — «Вокруг света», Нико.

Она приоткрывает глаза где-то наполовину и смотрит на меня сверху, а я болтаю в воздухе авторучкой, как вы помешиваете чашку кофе. Даже через одежду на моей спине отпечатывается узор канавок между плиткой.

— Давай, «вокруг света», — прошу. — Сделай мне такое, крошка.

И Нико закрывает глаза, задирая юбку у талии обеими руками. Пристраивает весь свой вес на мои бёдра и переносит одну ногу мне через живот. Потом переносит вторую, оставаясь сидеть на мне, но уже лицом к моим ногам.

— Хорошо, — говорю я, разворачивая голубой листок бумаги. Разглаживаю его на её выгнутой дугой спине и вписываю своё имя внизу, в графе, гласящей «поручитель». Сквозь платье чувствуется широкий ремешок её лифчика: резинка с пятью или шестью проволочными крючками. Чувствуются её рёбра под толстым слоем мышц.

Прямо в этот миг, вглубь по холлу, в комнате 234, сидит девушка кузена вашего лучшего друга, та девчонка, которая чуть не до смерти долбила себя на ручке коробки передач в «Форте Пинто» после того, как поела «шпанской мушки». Её зовут Мэнди.

Здесь парень, который раз пробрался в клинику в белом халате и сдавал экзамен по тазобедренной области.

Здесь парень, который в номере своего отеля вечно валяется голым на покрывалах, с утренним стояком, и ждёт, когда войдёт горничная.

Все эти известные по слухам знакомые знакомых знакомых знакомых… все они здесь.

Мужчина, искалеченный автоматической электродоилкой, — его зовут Говард.

Девушка, висевшая в душевой на штанге для занавески, полумёртвая от аутоэротического удушения, — это Пола, и она сексоголичка.

Скажите — «Привет, Пола».

Давайте сюда своих любителей тереться в метро. Давайте своих любителей распахивать плащи.

Мужчина, который устанавливает камеры под ободком унитаза в женских туалетах.

Парень, который щекочет хозяйство об откидные листы депозитных графиков в автоматических справочных.

Все любители подглядывать. Нимфоманки. Грязные старикашки. Туалетные партизаны. Кулачные бойцы.

Все те сексуальные страшилища и страшилки, насчёт которых вас предупреждала мамочка. Все те ужасные поучительные истории.

Все мы здесь. Живём и бедствуем.

Это двадцатишаговый мир сексуальной зависимости. Сексуально-озабоченного поведения. Вечером каждого дня недели они встречаются в задней комнате какой-нибудь церкви. В разных конференц-залах общественных центров. Каждую ночь, в каждом городе. Есть даже виртуальные собрания в Интернете.

Моего лучшего друга, Дэнни, я встретил на собрании сексоголиков. Дэнни дошёл до того, что ему нужно было мастурбировать раз по пятнадцать на день, чтобы хоть остановиться. Кроме того, у него уже еле сжимались пальцы, и он переживал насчёт того, что с ним может случиться от вазелина за такой долгий срок.

Он пытался перейти на какую-нибудь мазь, но всё сделанное для смягчения кожи, казалось, работало как раз наоборот.

Дэнни и все те мужчины с женщинами, которых вы считаете такими жуткими, смешными или жалкими людьми, — все они здесь ослабляют пояса. Сюда мы все приходим открыться.

Сюда приходят на время трёхчасовой отлучки проститутки и сексуальные преступники из тюрем минимально строгого режима, которые сидят рука-об-руку с любительницами групповух и мужиками, берущими в рот по магазинам эротической литературы. Шлюха здесь объединяется с клиентом. Растлитель предстаёт перед растлённым.

Нико подтягивает гладкий белый зад почти к основанию моего поршня, потом срывается вниз. Вверх — и вниз. Катается, туго обхватив меня внутренностями по всей длине. Выстреливая вверх, потом швыряя себя вниз. Мышцы её рук, которыми она отталкивается от моих бёдер, всё набухают. Бёдра у меня немеют и белеют в её руках.

— Теперь, когда мы друг друга знаем, — спрашиваю. — Нико? Что скажешь, нравлюсь я тебе?

Она оборачивается и смотрит на меня через плечо:

— Когда будешь врачом, ты сможешь выписывать рецепты на что угодно, так?

Это если я когда-нибудь решу вернуться к учёбе. Не стоит недооценивать то, как медицинская степень может помочь тебе уложить кого-нибудь в койку. Поднимаю руки, пристраивая каждую ладонь поверх натянутой гладкой кожи на боках её бёдер. Вроде как, чтобы помогать ей подтягиваться, — а она пропускает свои прохладные мягкие пальцы сквозь мои.

Туго напялившись на мой поршень, не оглядываясь, сообщает:

— Друзья поспорили со мной на деньги, что ты уже давно женат.

Держу её гладкую белую задницу в руках.

— Сколько денег? — спрашиваю.

Объясняю Нико, что её друзья могут оказаться правы.

Ведь, по правде, любой сын, воспитанный матерью-одиночкой, в каком-то смысле родился женатым. Я не уверен, но похоже, пока мама твоя не умрёт, любая другая женщина в твоей жизни может стать только сторонней любовницей.

В современном мифе про Эдипа — именно мать убивает отца и забирает сына.

И никак не выйдет развестись со своей матерью.

Или убить её.

А Нико спрашивает:

— Что ещё значит — любая другая женщина? Боже, это сколько же их? — говорит. — Рада, что мы с резинкой.

На предмет полного списка сексуальных партнёров мне пришлось бы свериться со своим четвёртым шагом. Заглянуть в блокнот с полной моральной описью. С полной и беспощадной историей моей зависимости.

Это если я когда-нибудь решу вернуться, чтобы завершить тот чёртов шаг.

Для людей, которые торчат в комнате 234, работа по двадцати шагам на собраниях сексоголиков — это ценный важный инструмент в понимании и излечении от… ну, вы поняли.

А для меня — это потряснейший практический семинар. Тут подсказки. Технические тонкости. Стратегии, позволяющие трахнуться так, как и не мечталось. Ведь эти зависимые, когда рассказывают свои истории, — они же, чёрт возьми, великолепны. Плюс тут девочки-заключённые, выпущенные из тюрем на три часа сексоманской терапии общения.

Нико в том числе.

Вечера по средам означают Нико. Вечера пятницы значат Таня. По воскресеньям — Лиза. Лиза потеет жёлтым от никотина. Её талию можно почти обхватить руками, когда пресс её каменеет в кашле. Таня вечно протаскивает какую-нибудь резиновую игрушку для секса: обычно самотык или нитку резиновых бус. Какой-то сексуальный эквивалент сюрприза в коробке с сухарями.

Старый принцип, мол, красота — радость навеки: а вот по моему личному опыту даже самая раскрасивая красавица — радость только на три часа, это предел. Потом ведь она захочет рассказать тебе обо всех своих травмах детства. Один из приятных моментов во встречах с девчонкой из тюрьмы — кайф от мысли, что смотришь на часы, и знаешь: через полчаса она уже будет за решёткой.

Та же история про Золушку, только в полночь она снова превращается в преступницу.

Я не говорю, что не люблю этих женщин. Я люблю их так же, как вы любите фото на развороте журнала, видео где трахаются, веб-сайт для взрослых, — и, конечно, для сексоголика такое может показаться полным вагоном любви. Опять же, не скажу, что меня любит Нико.

Такое — не столько роман, сколько случай. Рассаживаешь двадцать сексоголиков вокруг стола вечер за вечером — и нечему тут удивляться.

Плюс тут продают лечебные пособия для сексоголиков, в которых все способы затащить кого-то в койку, о которых даже понятия не имеешь. Ну конечно, на самом деле оно должно помочь тебе осознать, что ты подсел на секс. Всё передаётся в списках вопросов типа — «если делаете что-то из нижеприведенного, вы можете оказаться сексоголиком». Среди этих полезных подсказок есть такие:

«Вы подрезаете подкладку купального халата, чтобы были заметны ваши гениталии?»

«Вы оставляете расстёгнутой ширинку или блузку, и притворяетесь, что ведёте переговоры в телефонной будке, стоя в распахнутой одежде без нижнего белья?»

«Вы бегаете без лифчика или атлетической подвязки в целях привлечения сексуальных партнёров?»

Мой ответ на всё вышеперечисленное — «Ну что же, теперь — да!»

Плюс то, что здесь быть извращенцем — не твоя вина. Сексуально-озабоченное поведение не заключается в постоянном желании, чтобы тебе отсосали член. Это болезнь. Это физическая зависимость, которая только и ждёт персонального кодового номера от «Справочника статистической диагностики» и включения стоимости лечения в медицинскую страховку.

Речь о том, что даже Билл Вильсон, основатель «Анонимных алкоголиков» не смог перебороть в себе похотливую обезьяну, и всю свою трезвую жизнь провёл, обманывая жену и исполнившись чувством вины.

Речь о том, что сексоманы приобретают зависимость от химических веществ, вырабатываемых телом при постоянном занятии сексом. Оргазмы наполняют тело эндорфинами, которые оказывают обезболивающее и транквилизирующее воздействие. На самом деле сексоманы сидят на эндорфинах, а не на сексе. У сексоманов снижен естественный уровень оксидазы моноамина. В действительности сексоманы жаждут пептида фенилэтиламина, прилив которого может вызвать страсть, опасность, риск и страх.

Для сексомана собственные сиськи, собственный член, собственный язык, клитор или дупло — это героиновый укол, который всегда под рукой, всегда готов к применению. Мы с Нико любим друг друга так же, как любой наркет любит свою дозу.

Нико крепко подаётся назад и трёт мой поршень о переднюю стенку её внутренностей, работая над собой двумя влажными пальцами.

Спрашиваю:

— А что если войдёт та уборщица?

И Нико вертит меня в себе туда-сюда и отзывается:

— О да. Это был бы такой кайф.

А я вот даже представить себе боюсь, какой же большой блестящий отпечаток задницы мы натёрли на полированной воском плитке. Ряд раковин вон покосился. Лампы дневного света мерцают, и в отражении на хромированных поверхностях патрубков под каждой из раковин можно разглядеть глотку Нико в виде длинной прямой трубы; голова у неё откинута, глаза закрыты, её дыхание пыхтит о поверхность пола. Груд у неё обтянута материей с рисунком цветочков. Язык свисает набок. Сок, который из неё проступает, обжигающе горяч.

Чтобы не кончить, я спрашиваю:

— А предкам своим ты что про нас рассказывала?

А Нико отвечает:

— Они хотят с тобой познакомиться.

Придумываю, что бы такое помощнее сказать дальше, но на самом деле это не важно. Здесь можно рассказывать о чём угодно. Про клизмы, про оргии, про животных, признаться в любом непотребстве, — и никогда никого не удивишь.

В комнате 234 все сравнивают боевые похождения. Каждый начинает по очереди. Это первая часть собрания, регистрационная.

После этого они прочтут чтения, всяческие там молитвы, обсудят тему на вечер. Каждый работает над одним из двадцати шагов. Первый шаг — признать себя бессильным. Да, у тебя зависимость, и тебе не остановиться. Первый шаг значит рассказать свою историю, все худшие моменты. Свои самые низменные низости.

Беда с сексом такая же, как и с любой другой зависимостью. Ты постоянно реабилитируешься. Потом постоянно скатываешься. Снова занимаешься этим. Пока не найдёшь вещь, за которую можно бороться, никогда не начнёшь бороться против чего-то. Все те люди, которые заявляют, что хотят жить свободной жизнью, без сексуальной озабоченности, я хочу сказать — да плюньте на такое. Я хочу сказать — да что вообще может быть лучше секса?

Наверняка ведь даже самый паршивый минет лучше, чем, скажем, нюхать самую лучшую из роз,…там, смотреть самый прекрасный закат. Слушать смех детей.

Уверен, никогда ведь не увижу стих, способный сравниться по прелести с горячо бьющим, жопосводящим, кишкораздирающим оргазмом.

Рисование картин, сочинение опер, — это же всё вещи, которыми занимаются, пока не найдут, куда кинуть очередную палку.

В ту минуту, когда наткнётесь на что-нибудь получше секса, позвоните мне. Скиньте на пейджер.

Никто среди людей, сидящих в комнате 234, не Ромео, не Казанова и не Дон Жуан. Здесь нет Мата Хари и Саломей. Здесь люди, которым вы ежедневно пожимаете руки. Не уроды и не красавцы. Рядом с этими легендами вы стоите в кабине лифта. Они подают вам кофе. Эти мифологические существа пробивают вам билетики. Выдают деньги по чеку. Кладут на ваш язык облатку причастия.

В помещении женского туалета, внутри Нико, я закидываю руки за голову.

Дальше, не знаю сколько времени, для меня нет проблем в целом мире. Ни матери. Ни медицинских счетов. Ни дерьмовой работёнки в музее. Ни лучшего друга-дрочилы. Ничего.

Ничего не чувствую.

Чтобы всё продлилось дольше, чтобы не кончить, я рассказываю цветастой заднице Нико, как она прекрасна, как она мила и как нужна мне. Её волосы и кожа. Чтобы всё продлилось дольше. Потому что это единственный момент, когда я могу сказать такое. Потому что в тот миг, когда всё кончится, мы возненавидим друг друга. В тот миг, когда мы обнаружим себя замёрзшими и потными на полу сортира, в миг, когда мы оба кончим, смотреть нам больше друг на друга не захочется.

Единственные, которого мы возненавидим больше друг друга — это мы сами.

Вот единственные несколько минут, когда я могу побыть человеком.

Только в эти минуты мне не одиноко.

И, продолжая скакать на мне вверх-вниз, Нико спрашивает:

— Так когда мне идти знакомиться с твоей мамой?

И:

— Никогда, — отвечаю я. — То есть, это невозможно.

А Нико, всем своим телом сжимающая меня и выдавливающая своими кипящими влажными внутренностями, спрашивает:

— Она в тюряге, или в дурке, или что?

Да-да, почти всю жизнь проторчала.

Спросите парня про его маму во время секса — и большой взрыв можно задержать навсегда.

Нико спрашивает:

— Так она что, уже умерла?

А я отвечаю:

— Вроде того.

Глава 3

Теперь уже, когда иду навещать свою маму, я даже не прикидываюсь собой.

Чёрт, я даже не прикидываюсь, будто близко с собой знаком.

Уже нет.

У моей мамы, похоже, единственное занятие на данный момент — терять вес. То, что от неё осталось — настолько худое, что она кажется куклой. Каким-то спецэффектом. У неё уже просто не хватит жёлтой кожи, чтобы туда поместился живой человек. Её тонкие кукольные ручки шарят по одеялу, постоянно подбирая кусочки пуха. Её сморщенная голова вот-вот развалится у питьевой соломинки во рту. Когда я приходил в роли себя, в роли её сына, Виктора Манчини, ни один из тех визитов не длился дольше десяти минут: потом она звонила, вызывала медсестру, и говорила мне, что, мол, очень устала.

Потом, в одну из недель, мама решила, что я какой-то назначенный судом государственный защитник, представлявший её интересы пару раз — Фред Гастингс. Её лицо распахивается навстречу, когда она замечает меня, потом она укладывается назад, на кучу подушек, и слегка качает головой со словами:

— О, Фред, — говорит. — Мои отпечатки были по всем тем коробкам краски для волос. Это было дело о создании угрозы по небрежности, его открыли и закрыли, но всё равно — получилась потрясающая социально-политическая акция.

Отвечаю ей, что на магазинных камерах безопасности всё выглядело по-другому.

Плюс там было обвинение в похищении ребёнка. Тоже в записи на видеоленте.

А она смеётся, в самом деле смеётся, и говорит:

— Фред, и ты был таким дурачком, что пытался меня спаси.

В таком духе она болтает полчаса, в основном про то происшествие с перепутанной краской для волос. Потом просит меня принести газету из зала.

В коридоре возле её комнаты стоит какая-то врач, женщина в белом халате с планшеткой в руках. Длинные чёрные волосы у неё скручены на затылке в нечто, напоминающее по форме маленький чёрный мозг. Она без косметики, поэтому лицо её смотрится как нормальная кожа. Из нагрудного кармана торчит чёрная оправа сложенных очков.

Не ей ли назначена миссис Манчини, спрашиваю я.

Женщина-врач заглядывает в планшетку. Раскрывает очки, напяливает их и снова смотрит, всё время повторяя:

— Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини…

Рукой непрерывно выщёлкивает и отщёлкивает шариковую ручку.

Спрашиваю:

— Почему она всё время теряет вес?

Кожа вдоль просветов её причёски, кожа над и под ушами докторши так чиста и бела, как должна выглядеть и кожа в других её просветах. Если бы женщины знали, как воспринимаются их уши: этот упругий край из плоти, маленький оттенённый капюшончик сверху, все эти гладкие линии, спиралью влекущие в тугие тёмные внутренности, — да, пожалуй, большая часть женщин ходила бы со спущенными волосами.

— Миссис Манчини, — объясняет мне эта. — Нужна трубка для питания. Она чувствует голод, но забыла, что означает это чувство. Следовательно, не ест.

Спрашиваю:

— Ну, а сколько такая трубка будет стоить?

Медсестра зовёт по коридору:

— Пэйж?

Женщина-врач разглядывает меня, одетого в бриджи и камзол, в напудренный парик и башмаки с пряжками, спрашивает:

— И кто же вы такой?

Сестра зовёт:

— Мисс Маршалл?

Про мою работу тут слишком долго рассказывать.

— Я вроде как представитель трудового народа ранней колониальной Америки.

— Какой ещё? — спрашивает она.

— Ирландский наёмный слуга.

Она смотрит на меня молча, покачивая головой. Потом опускает взгляд на диаграмму.

— Либо мы поставим ей в желудок трубку, — говорит врач. — Либо она умрёт с голоду.

Заглядываю в тёмные тайны, сокрытые во внутренностях её уха, и спрашиваю — может, лучше рассмотрим ещё какие-нибудь варианты?

Вглубь по коридору стоит медсестра, и кричит, уперев в бока кулаки:

— Мисс Маршалл!

А врач вздрагивает. Поднимает указательный палец, чтобы я замолчал, и просит:

— Послушайте, — говорит. — Мне в самом деле нужно идти завершать обход. Давайте продолжим разговор в ваш следующий визит.

Потом оборачивается и проходит десять из двенадцати шагов к тому месту, где ждёт медсестра, и произносит:

— Сестра Гилмэн, — говорит она, её голос звучит напором и слова врезаются друг в друга. — Вы могли бы проявить малейшее уважение к моей персоне и назвать меня доктор Маршалл, — говорит. — Особенно в присутствии посетителя, — говорит. — Особенно если вы собрались орать через весь коридор. Это минимум вежливости, сестра Гилмэн, но я считаю, что его заслуживаю, и мне кажется, что если вы сами начнёте вести себя как профессионал, то обнаружите, что и другие вокруг совершенно точно проявят куда больше желания сотрудничать…

К тому времени, как я приношу газету из зала, мама уже спит. Её жуткие жёлтые руки скрещены на груди, пластиковый больничный браслет заварен на запястье.

Глава 4

В тот миг, когда Дэнни наклоняется, с него падает парик, приземляясь в грязь и лошадиный навоз, а почти две сотни японских туристов хихикают и толпятся спереди, чтобы заснять на видеоплёнку его бритую голову.

Говорю:

— Извини, — и лезу поднимать парик. Он уже не особо белый, к тому же воняет, — ведь, пожалуй, тысячи собак и цыплят отливают на этом месте каждый день.

Когда он нагнулся — галстук свесился ему на лицо, не давая смотреть.

— Братан, — просит Дэнни. — Скажи мне, что там творится?

Вот он я, трудовой народ ранней колониальной Америки.

Дурацкое дерьмо, которое мы делаем за деньги.

С краю городской площади за нами наблюдает Его Высочество Лорд Чарли, губернатор колонии, торчит со скрещенными руками и ногами, расставленными почти на десять футов друг от друга. Доярки таскают туда-сюда вёдра с молоком. Башмачники стучат молотками по башмакам. Кузнец всё время колотит вдали по одной и той же железяке, прикидываясь, как и все здесь, что не смотрит на Дэнни, стоящего раком посреди городской площади, снова запираемого в колодки.

— Меня поймали, когда жевал жвачку, братан, — сообщает Дэнни моим ногам.

В согнутом положении у него текут сопли, и он начинает хлюпать.

— Сто пудов, — говорит он, шмыгая носом. — Его Высочество на этот раз настучит городскому совету.

Верхняя деревянная половина колодок поворачивается, смыкаясь вокруг его шеи, и я осторожно пристраиваю её на место, стараясь не прищемить ему кожу. Говорю:

— Извини, братан, тут будет прохладненько.

Потом цепляю висячий замок. Потом выуживаю кусок тряпья из камзольного кармана.

Прозрачная маленькая капля болтается на кончике носа Дэнни, поэтому я прикладываю к нему тряпку и командую:

— Дуй, братан.

Дэнни выдувает длинную упрямую соплю, шлепок которой я чувствую сквозь тряпьё.

Тряпка немного дрянная и уже попользованная, но стоит мне предложить ему милый чистенький носовой платок — и я буду следующим в очереди на дисциплинарные меры. Здесь бессчётное число вещей, за которые могут натянуть.

На его затылке кто-то оставил фломастером надпись «Съешь меня», ярко-красного цвета, поэтому вытряхиваю его говёный паричок и пытаюсь прикрыть им написанное, правда, парик весь напитался мерзкой коричневой воды, которая струйками сбегает по бритым бокам головы и капает с кончика его носа.

— Меня сто пудов отправят в изгнание, — говорит он, шмыгая носом.

Замерзая и начиная дрожать, Дэнни сообщает:

— Братан, там дует… Кажется, у меня сзади рубашка вылезла из бриджей.

Да, он прав, — а туристы снимают щель его задницы со всех ракурсов. Губернатор колонии таращится на это, а туристы не прекращают съёмку, пока я не хватаю обеими руками пояс Дэнни и не подтягиваю его вверх.

Дэнни рассказывает:

— Хорошая сторона того, что торчу в колодках — я здесь набрал уже три недели воздержания, — говорит. — Тут я по крайней мере не могу каждые полчаса бегать в уборную чтобы, ну, погонять.

А я советую:

— Осторожнее с этими реабилитациями, братан. Ты рискуешь взорваться.

Беру его левую руку и закрепляю её на месте, потом правую. Этим летом Дэнни столько времени проторчал в колодках, что у него на запястьях и шее остались белые кольца, на тех местах, которых никогда не достигал солнечный свет.

— В понедельник, — рассказывает Дэнни. — Я забыл снять часы.

Парик снова соскальзывает, мокро шлёпаясь в грязь. Галстук, намокший от соплей и дерьма, хлопает ему по лицу. Японцы хихикают, как будто мы здесь разыгрываем какую-то сценку.

Губернатор колонии продолжает пялиться на меня с Дэнни на предмет наших исторических несоответствий, чтобы добиться в городском совете изгнания нас в дикие пустоши: выпереть за городские ворота, чтобы дикари расстреляли стрелами и устроили резню нашим безработным жопам.

— Во вторник, — сообщает Дэнни моим башмакам. — Его Высочество заметил, что у меня на губах крем от обветривания.

С каждым разом, когда я поднимаю дебильный парик, он становится тяжелее. На этот раз вытряхиваю его об отворот башмака, прежде чем прикрыть им слова «Съешь меня».

— Сегодня утром, — рассказывает Дэнни, шмыгая носом. Сплёвывает какую-то коричневую дрянь, натёкшую ему в рот. — Перед завтраком, послушница Лэндсон засекла меня, когда курил сигарету у молитвенного дома. А потом, когда я тут торчал, какой-то мелкий засранный четвероклассник стащил мой парик и написал мне на голове вот это дерьмо.

Вытираю сопливой тряпкой большую часть грязи у его рта и глаз.

Несколько чёрно-белых цыплят, — цыплят без глаз или на одной ноге, — деформированные цыплята притащились поклевать блестящие пряжки моих башмаков. Кузнец продолжает колотить по железу: два быстрых и три медленных удара, снова и снова, — становится ясно, что это ритм-секция из старой песни группы Radiohead, которая его прёт. Понятное дело, крышу ему сорвало от экстази.

Миниатюрная доярка, которую зовут, насколько помню, Урсула, ловит мой взгляд, и я болтаю у себя перед мотнёй кулаком, подаю ей универсальный знак языка жестов, «поработать рукой». Вспыхнув под своей накрахмаленной белой шляпой, Урсула вытаскивает белую деликатесную ручку из кармана передника и показывает мне средний палец. Потом идёт весь день дрочить какой-то везучей корове. Такое, — плюс то, что мне известно: она разрешала королевскому коменданту себя полапать, потому что раз он дал мне понюхать пальцы.

Даже отсюда, даже сквозь запах лошадиного дерьма, можно учуять, как от неё дымом стелется аромат плана.

Они доят коров, сбивают масло, — сто пудов, доярки умеют великолепно работать рукой.

— Послушница Лэндсон сука, — утешаю Дэнни. — Парень-прислужник рассказывал, что подцепил от неё герпес жгучего типа.

Да-да, с девяти до пяти она янки-голубая-кровь, но каждому за глаза известно, что в Спрингбурге, где она ходила в школу, вся футбольная команда знала её под кличкой Ламприния Из Душевой.

На этот раз дрянной парик держится на месте. Губернатор колонии посылает нам сердитый взгляд и уходит в Таможенный дом. Туристы кочуют вдаль, в поисках новых кадров для съёмки. Начинается дождь.

— Всё нормально, братан, — говорит Дэнни. — Не обязательно тебе тут со мной торчать.

Это, ясное дело, просто очередной говёный денёк восемнадцатого века.

Если наденешь серёжку — отправишься в тюрьму. Если покрасишь волосы. Сделаешь пирсинг носа. Надушишься дезодорантом. Отправляешься прямиком в тюрьму. Не играйся в го. Не коллекционируй вообще ни хрена.

Его Высочество Губернатор ставит Дэнни раком как минимум дважды в неделю: за жевательный табак, запах одеколона, за бритую голову.

«Никто в 1730-х не носил бородку эспаньолкой», — читает Его Губернаторство лекцию Дэнни.

А Дэнни огрызается ему:

— А может, как раз настоящие крутые колонисты носили.

И для Дэнни это значит — обратно в колодки.

Наш общий прикол в том, что мы с Дэнни совместно страдаем зависимостью ещё с 1734-го. Вот так далеко мы забрались. С тех пор, как встретились на собрании сексоголиков. Дэнни показал мне объявление в частной колонке, и мы оба пошли на одно и то же собеседование по работе.

Из простого любопытства я поинтересовался на собеседовании: они уже наняли деревенскую шлюху?

Городской совет молча меня разглядывает. Комитет по найму: даже там, где их никто не видит, все шесть старичков не снимают свои фуфельные колониальные парики. Пишут всё — перьями, от птичек, макая в чернила. Тот, что посередине, губернатор колонии, вздыхает. Задирает голову, чтобы посмотреть на меня сквозь пенсне.

— В Колонии Дансборо, — объявляет он. — Нет деревенской шлюхи.

Тогда я спрашиваю:

— А как насчёт деревенского дурачка?

Губернатор мотает головой — «нет».

— Вора?

«Нет».

— Палача?

«Естественно нет».

Это основная беда с музеями живой истории. Вечно они выбрасывают всё самое лучшее. Вроде тифа. И опиума. И алых меток. Позорного столба. Сожжения ведьм.

— Предупреждаем вас, — говорит губернатор. — Что любой аспект вашего поведения и внешнего вида должен соответствовать официально принятому у нас историческому периоду.

Должность моя оказалась — быть каким-то ирландским наёмным слугой. За шесть долларов в час это потрясающе реалистично.

В первую неделю моего пребывания здесь, одну девчонку повязали за то, что мычала песню группы Erasure, когда сбивала масло. Вроде как, да, группа Erasure была в истории, но недостаточно давно. Даже за такую древность, как Beach Boys, можно нарваться на неприятности. Они вроде как даже не считают свои дебильные пудреные парики, бриджи и башмаки с пряжками стилем ретро.

Этот Его Высочество запрещает татуировки. Колечки для носа на время работы должны оставаться в личном шкафу. Нельзя жевать жвачку. Нельзя насвистывать никакие песни битлов.

— Любое нарушение персонажа, — говорит он. — И вы будете наказаны.

Наказаны?

— Вас отпустят на все четыре стороны, — говорит он. — Или же можете провести два часа в колодках.

В колодках?

— На деревенской площади.

Он имеет в виду рабские забавы. Садизм. Исполнение роли и публичное унижение. А сам губернатор заставит человека напялить чулки со стрелкой под тугие шерстяные бриджи без нижнего белья, и назовёт это аутентичным. Это тип, который будет ставить женщин в колодки раком за какие-то там лакированные ногти. Либо так, либо будешь уволен без выходного пособия, вообще без ничего. И плохой отзыв с бывшего места работы туда же. И, ясное дело, никому не захочется иметь в резюме запись, мол, был говёным свечкарём.

В роли двадцатипятилетних парней восемнадцатого века, выбор у нас был весьма невелик. Пехотинец. Подмастерье. Могильщик. Бондарь, кто бы это ни был. Дегтярь, кто бы это ни был. Трубочист. Фермер. В тот миг, когда они сказали «зазывала», Дэнни объявляет:

— Ага. Ладно. Я могу. Нет, серьёзно, я полжизни завывал.

Его Высочество смотрит на Дэнни и спрашивает:

— Эти очки, что на вас — вам нужны?

— Только, чтобы смотреть, — отвечает Дэнни.

На работу я согласился просто потому, что есть вещи и похуже, чем работать с лучшим другом.

С кем-то вроде лучшего друга.

Кроме того, представлялось, что тут будет прикольней: развесёлая работёнка с кучей ребят из драматических клубов и театральных кружков. А не эта свора каторжников в отключке. И пуританских лицемеров.

Если бы только Старший Городской Совет Ваш знал, что госпожа Плэйн, швея, сидит на игле. Мельник мелет порошок из мефедринчика. Трактирщик сплавляет кислоту автобусам скучающих тинэйджеров, которых притаскивают сюда на школьные экскурсии. Эти детишки сидят и наблюдают, крепко воткнувши, как госпожа Хэллоуэй чешет шерсть и сучит из неё пряжу, читая им в это время лекцию о разведении овец и прожёвывая лепёшку гашиша. Все эти люди: гончар на метадоне, стеклодув на перкодане, и серебряных дел мастер, глотающий викодин, — здесь они нашли свою нишу. Помощник конюха, который прячет наушники под треуголкой, подключившись к Особому радио и дёргаясь под собственный персональный рейв: всё это толпа торчков-хиппарей, торгующих вразнос аграрным дерьмишком, — хотя ладно, это моё личное мнение.

Даже у фермера Рэлдона есть персональный участок отборной травы, скрытый за кукурузой, бобами на столбах, и прочими сорняками. Только он зовёт её «шмаль».

Единственный настоящий прикол с Колонией Дансборо — она, возможно, очень даже аутентична, только в нехорошую сторону. Всё это сборище психов и неудачников, которые укрылись здесь, потому что им такого не удавалось в настоящем мире, на настоящих работах, — не из-за этого ли мы покинули в своё время Англию? Чтобы основать собственную альтернативную реальность. Разве пилигримы не были большей частью отморозками своего времени? Стопудово, вместо того, чтобы только верить во что-то кроме Господней любви, несчастные людишки, с которыми я работаю, ищут спасения в зависимостях.

Или в маленьких игрушках во власть и унижение. Гляньте на Его Высочество Лорда Чарли за кружевной занавеской — просто какой-то провалившийся театрал. Но здесь же он закон, здесь он наблюдает за каждым, кто поставлен раком, гоняя поршень рукой в белой перчатке. Ясное дело, на уроках истории такое не учат, но в колониальные времена, человек, оставленный на ночь в колодках, был не более чем законной добычей для любого, кто пожелает отодрать его. Мужчина или женщина, кто бы ни стоял раком, никак не мог видеть, кто его пялит, и это как раз была настоящая причина, по которой никому бы не захотелось в итоге оказаться здесь, если нет друга или члена семьи, который будет всё время торчать рядом с тобой. Чтобы тебя защитить. Чтобы, в буквальном смысле, прикрыть тебе задницу.

— Братан, — зовёт Дэнни. — У меня снова штаны.

Ну, и я опять их подтягиваю.

От дождя рубашка Дэнни облепляет его худую спину, так что проступают лопатки и позвонки, — они даже белее, чем неотбеленная хлопчатая ткань. Грязь скапливается у краёв его деревянных колодок и затекает внутрь. Даже при надетой шляпе, камзол у меня промокает, и от сырости моё хозяйство, запутавшееся в мотне шерстяных бриджей, начинает чесаться. Даже хромые цыплята покудахтали вдаль в поисках сухого местечка.

— Братан, — говорит Дэнни, шмыгая носом. — На полном серьёзе, незачем тебе тут оставаться.

Насколько помню из физической диагностики, бледность Дэнни может значить опухоль печени.

См. также: Лейкемия.

См. также: Отёк лёгких.

Начинает лить сильнее, от туч так темно, что в домах люди разжигают лампы. Дым спускается на нас из печных труб. Туристы все соберутся в таверне, будут лакать австралийский эль из оловянных кружек, сделанных в Индонезии. В мастерской резьбы по дереву краснодеревщик будет нюхать клей из бумажного пакетика в компании кузнеца и повивальной девки, а она будет болтать насчёт основания группы, которую они мечтают собрать, но никогда не соберут.

Мы все в ловушке. Тут всегда 1734-й. Каждый из нас, все мы застряли в одной временной капсуле, точно как в тех телепередачах, где всё те же люди торчат в одиночку на каком-нибудь пустынном островке тридцать сезонов, и никогда не стареют и не выбираются. Просто носят больше косметики. В каком-то диковатом отношении, такие шоу даже чересчур аутентичны.

В каком-то диковатом отношении, могу себе представить, как проторчу здесь весь остаток своей жизни. Очень удобно: я и Дэнни ноем про одно и то же дерьмо веками. Реабилитируемся веками. Ясное дело, я просто стою охраняю, но если уж вам нужен истинно аутентичный подход — то мне лучше видеть Дэнни в колодках, чем позволить ему уйти в изгнание и бросить меня здесь.

Я не столько хороший друг, сколько врач, которому хочется еженедельно поправлять тебе спину.

Или наркодилер, который продаёт тебе героин.

«Паразит» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Парик Дэнни снова шлёпается на землю. Слова «Съешь меня» кровоточат красным под струями дождя, стекают розовым по его замёрзшим синеющим ушам, затекают розоватыми струйками в глаза и на щёки, капают розовыми каплями в грязь.

Слышен только шум дождя, вода барабанит по лужам, по соломенным крышам, по нам, — размывает всё.

Я не столько хороший друг, сколько спаситель, которому хочется, чтобы ты вечно на него молился.

Дэнни снова чихает, длинная сопля желтоватой бечёвкой вылетает из его носа и приземляется на лежащий в грязи парик, и он просит:

— Братан, не надо снова надевать мне на голову это дрянное тряпьё, ладно?

И шмыгает носом. Потом кашляет, и очки падают с его лица в грязищу.

Насморк означает краснуху.

См. также: Коклюш.

См. также: Воспаление лёгких.

Его очки напоминают мне о докторе Маршалл, и я рассказываю, что в моей жизни появилась новая девчонка, настоящий доктор, и, на полном серьёзе, её стоит потискать.

А Дэнни спрашивает:

— Ты что, так и застрял в процессе четвёртого шага? Помочь тебе припомнить всякое, чтобы записать в блокнот?

Полную и безжалостную историю моей сексуальной зависимости. Ах да, это самое. Каждый уродский, говёный момент.

И я отвечаю:

— Всё продвигается потихоньку, братан. Даже реабилитация.

Я не столько хороший друг, сколько родитель, которому на полном серьёзе никогда не хочется, чтобы ты вырос.

И, глядя в землю, Дэнни учит:

— Во всём полезно припомнить свой первый раз, — говорит. — Когда я в первый раз подрочил, помню, решил, что изобрёл это дело. Смотрел на руку, вымазанную этой гадостью, и думал — «Это сделает меня богатым».

Первый раз во всём. Незавершённый перечень моих преступлений. Очередная незавершённость в моей жизни незавершённостей.

И, продолжая смотреть в землю, не видя ничего на свете, кроме грязи, Дэнни зовёт:

— Братан, ты ещё тут?

А я снова прикладываю к его носу тряпку и говорю:

— Дуй.

Глава 5

Какой бы там подсветкой не пользовался фотограф, она была резковата и оставляла дрянные тени на кирпичной стене позади них. На обычной крашенной стене чьего-то подвала. Обезьяна смотрелась усталой и местами облезла от чесотки. Парень был в паршивой форме, бледный, со складками жира посередине, — но, тем не менее, таким вот он стоял там: спокойный и нагнувшийся, упирающийся руками в колени, с дряблым висячим брюхом, стоял, повернув лицо в камеру, глядя через плечо и улыбаясь чему-то вдали.

«Потрясный» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Маленький мальчик сначала полюбил в порнографии вовсе не сексуальную часть. Не какие-нибудь там картинки с красивыми людьми, которые драли друг друга, откинув головы и скорчив свои фуфельные оргазменные гримасы. Сначала нет. Все эти картинки он понаходил в Интернете ещё тогда, когда даже понятия не имел, что такое секс. Интернет у них был в каждой библиотеке. И в каждой школе такое водилось.

Как то, что можно ездить из города в город, и везде найдёшь католическую церковь, и везде служится одна и та же месса: в какие бы приёмные края ни отправляли малыша — он мог везде разыскать Интернет. Сказать по правде, если бы Христос смеялся на кресте, или гнал на римлян; если бы он делал хоть что-то, кроме как терпел, малышу бы куда больше понравилась церковь.

Сложилось так, что его любимый веб-сайт был совсем даже не сексуальным, по крайней мере не для него. Возьмите, зайдите туда: и там найдётся около дюжины фоток того самого увальня, наряженного Тарзаном, с плюгавым орангутангом, выученным заталкивать что-то, напоминающее жареные каштаны, парню в задницу.

Набедренная повязка парня с леопардовым рисунком отброшена набок, резинка пояса тонет в пузатой талии.

Обезьяна сидит рядом, готовя очередной каштан.

В этом нет ничего сексуального. Хотя счётчик показывал, что больше полумиллиона людей заходили на это посмотреть.

«Паломничество» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Обезьяна с каштанами была из тех вещей, которые малышу было не понять, но он в чём-то восхищался парнем. Малыш был глуп, но он знал, что это в каком-то смысле гораздо выше его. Честно сказать, люди в подавляющем большинстве вообще не решатся раздеться при обезьяне. Их замучают сомнения, как у них смотрится жопа, не сильно ли она красная или отвисает. У большинства людей ни за что не найдётся сил даже нагнуться перед обезьяной, — а уж тем более, перед обезьяной, лампами и фотоаппаратом, — и даже если бы пришлось, сначала они сделали бы хренову кучу приседаний, сходили бы в солярий и подстриглись. А потом часами торчали бы раком перед зеркалом в поисках лучшего ракурса.

Опять же, даже пускай это всего лишь каштаны, придётся ведь ещё держать кое-что расслабленным.

Одна только мысль о пробах обезьян наводила ужас: вероятность быть отвергнутым одной обезьяной за другой. Ясное дело, человеку-то можно заплатить достаточно денег, и он будет пихать в тебя что угодно, — или же делать снимки. Но обезьяна-то. Обезьяна же вроде как честная.

Надежда одна — приобрести того же самого орангутанга, если он, конечно, не окажется излишне переборчивым. Либо так, либо будет исключительно хорошо натаскан.

Речь о том, что быть красивым и сексуальным — казалось ничто по сравнению с этим.

Речь о том, что в мире, где все из кожи вон лезут, чтобы казаться как можно красивее, этот парень таковым не был. И обезьяна не была. И то, чем они занимались — не было.

Речь о том, что маленького мальчика в порнографии подцепила не сексуальная часть.

Это была непоколебимость. Смелость. Полное отсутствие стыда. Спокойствие и неподдельная честность. Заведомая способность взять да и стать там, и сказать целому свету: «Да-да, вот так я решил провести свободный денёк. Постоять здесь в позе с обезьяной, которая толкает каштаны мне в жопу».

И плевать мне, как я выгляжу. Или что вы подумаете.

Ну так миритесь с этим.

Он опускал весь мир, опуская себя.

И даже если парню не капли не нравилось там торчать, способность улыбаться, прикидываться таким в процессе, — это заслуживало даже большего восхищения.

Точно так же, как съёмки порнофильма требуют присутствия определённого числа людей, которые стоят здесь же за кадром, жуют бутерброды, вяжут, смотрят на часы, пока другие голыми занимаются сексом на расстоянии в каких-то несколько футов…

Для глупого маленького мальчика это стало просветлением. Быть в этом мире настолько спокойным и непоколебимым — казалось Нирваной.

«Свобода» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Именно такой гордостью и уверенностью в себе маленький мальчик хотел обладать. Когда-нибудь.

Если бы на картинках с обезьяной был он сам, то каждый день он мог бы смотреть на них и думать: «Если я смог сделать такое, то смогу что угодно». И неважно, с чем ещё придётся столкнуться, — если ты мог улыбаться и смеяться, пока обезьяна пялила тебя каштанами в промозглом бетонном подвале, а кто-то делал снимки, — да любая другая ситуация была бы как два пальца.

Даже ад.

Больше и больше в голове глупого малыша назревала такая мысль…

Что если на тебя посмотрит достаточно людей, то больше тебе уже не нужно будет ничьё внимание.

Что тебя достаточно когда-нибудь схватить, разоблачить и выставить напоказ, и тебе никогда уже не скрыться. Не будет разницы между твоей общественной и личной жизнью.

Что если ты достаточно приобретёшь, достаточно много добьёшься, то тебе никогда уже больше не захочется иметь или делать что-то ещё.

Что если ты будешь достаточно есть и спать, то больше тебе хотеться не будет.

Что если тебя полюбит достаточно много людей, то ты перестанешь нуждаться в любви.

Что ты способен когда-нибудь стать достаточно умным.

Что когда-нибудь у тебя может быть достаточно секса.

Всё это стало целями маленького мальчика. Иллюзиями, которые останутся с ним на всю жизнь. Все эти обещания разглядел он в улыбке толстяка.

Ну и после того, всякий раз, когда ему становилось страшно, грустно или одиноко; в каждую ночь, когда он просыпался в панике в очередном приёмном доме, его сердце колотилось, а постель была сырой; в любой день, когда он отправлялся в школу в новых краях; всякий раз, когда мамуля возвращалась забрать его, в любом промозглом номере мотеля; в каждой взятой напрокат машине, — мальчик вспоминал всё ту же дюжину фоток нагнувшегося толстяка. Обезьяну с каштанами. И малолетнего говнюка такое сразу же успокаивало. Оно показывало ему, насколько храбрым, сильным и счастливым способен стать человек.

И что пытка будет пыткой, а унижение — унижением, только если ты сам решишь страдать.

«Спаситель» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

И вот ведь смешно: как только кто-то спасает тебя, первое, что хочется сделать — спасти других. Всех людей. Каждого.

Малыш никогда не узнал имя этого человека. Но никогда не забывал ту улыбку.

«Герой» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Глава 6

В следующий раз, когда прихожу навестить маму, я по-прежнему Фред Гастингс, её государственный защитник, и всю дорогу она мне поддакивает. Пока не сообщаю ей, что всё ещё не женат, а она говорит, мол, это позор. Потом включает телевизор, какую-то мыльную оперу, ну, знаете, где настоящие люди прикидываются фуфельными, с надуманными проблемами, а настоящие люди наблюдают за ними, чтобы забыть свои настоящие проблемы.

В следующий визит я по-прежнему Фред, но уже женатый и с тремя детьми. Это уже лучше, но трое детей… многовато. Людям следует ограничиваться двумя, замечает она.

В следующий визит у меня уже двое.

С каждым визитом её под одеялом остаётся всё меньше и меньше.

С другой стороны, всё меньше и меньше Виктора Манчини сидит на стуле у её кровати.

На следующий день я снова я, и проходит всего несколько минут до момента, когда мама звонит и вызывает медсестру, чтобы та провела меня обратно в холл. Мы сидим молча, потом я беру куртку, а она зовёт:

— Виктор?

Говорит:

— Должна тебе кое-что сказать.

Скатывает из пуха катышек между двух пальцев, скручивает его, делая меньше и туже, потом, наконец, поднимает на меня взгляд и спрашивает:

— Помнишь Фреда Гастингса?

Да уж помню.

У него сейчас уже жена и двое замечательных детей. Так приятно, говорит она, увидеть, как жизнь работает на хорошего человека.

— Посоветовала ему купить землю, — говорит мама. — Новой они уже нынче не делают.

Спрашиваю её, кто такие эти «они», — а она ещё раз жмёт кнопку вызова медсестры.

На выходе обнаруживаю доктора Маршалл, которая ждёт в коридоре. Она стоит тут же, прямо у двери моей мамы, пролистывая записи на планшетке, и поднимает на меня взгляд: глаза её уже спрятаны за толстыми стёклами очков. Её рука быстро выщёлкивает и отщёлкивает авторучку.

— Мистер Манчини? — спрашивает она. Складывает очки, кладёт их в нагрудный карман халата и сообщает. — Нам обязательно нужно обсудить случай вашей матери.

Трубку для желудка.

— Вас интересовали другие варианты, — говорит.

Из двери медпункта дальше по коридору за нами наблюдают три сотрудницы, склонив головы друг к другу. Одна, по имени Дина, зовёт:

— Покатать вас двоих в колясочке?

А доктор Маршалл отзывается:

— Займитесь, пожалуйста, своим делом.

Мне она шепчет:

— На всяких мелких операциях персонал начинает вести себя так, словно они ещё в медучилище.

Дину я имел.

См. также: Клер из Ар-Эн.

См. также: Перл из Си-Эн-Эй.

Волшебство секса — обладание без обузы владения. Сколько женщин домой не води — со складским местом никогда проблем не возникает.

Доктору Маршалл, её ушам нервным рукам, сообщаю:

— Не хотелось бы, чтобы её кормили насильно.

Сёстры продолжают наблюдать за нами, доктор Маршал берёт меня под руку и уводит от них со словами:

— Я общалась с вашей матерью. Какая женщина! Эти её политические акции. Все эти её демонстрации. Вы её, наверное, очень любите.

А я отвечаю:

— Ну, не сказал бы, что прям так уж.

Мы останавливаемся, и доктор Маршалл что-то шепчет, так что мне приходится придвинуться поближе, чтобы расслышать. Слишком поближе. Медсёстры продолжают наблюдать. А она выдыхает мне в грудь:

— Что если бы нам удалось полностью вернуть разум вашей матери?

Выщёлкивая и отщёлкивая ручку, продолжает:

— Что если бы нам удалось сделать её умной, сильной, энергичной женщиной, какой она была в своё время?

Мою мать, такой, как она была в своё время?

— Это может стать возможным, — замечает доктор Маршалл.

И, даже не думая, как такое прозвучит, я говорю:

— Боже упаси.

Потом прибавляю как можно быстрей, что затея, пожалуй, не такая уж и хорошая.

А вглубь по коридору медсёстры хохочут, зажав рты руками. И даже с такого расстояния можно разобрать слова Дины:

— Это послужит ему отличным уроком.

В мой следующий визит я по-прежнему Фред Гастингс, и мои двое детей приносят из школы сплошные пятёрки с плюсом. На этой неделе миссис Гастингс красит нашу столовую в зелёный.

— Голубой лучше, — возражает мама. — Если речь о комнате, где ты собираешься держать пищу.

После этого столовая становится голубой. Мы живём на Восточной Сосновой улице. Мы католики. Деньги храним в Городском первом федеральном. Ездим на «Крайслере».

Всё по велению моей мамы.

В следующую неделю я начинаю всё записывать, все подробности, чтобы от этой недели до следующей не позабыть, кто я да что я. «Гастингсы во все праздники ездят отдыхать на озеро Робсон», пишу. Мы ловим рыбу на блесну. Болеем за «Пэккерсов». Никогда не едим устриц. Покупаем участок. Каждую субботу я первым делом сажусь в зале и штудирую записи, пока медсестра идёт посмотреть, не спит ли мама.

Стоит мне войти в комнату и представиться Фредом Гастингсом — она тычет пультом в телевизор и выключает его.

Самшит вокруг дома ничего, учит она, но вот бирючина — лучше.

А я всё записываю.

Люди высшего сорта пьют только скотч, говорит она. Водосток свой прочищайте в октябре, а потом в ноябре повторно, говорит. Оберните воздушный фильтр в машине в туалетную бумагу, чтобы прослужил дольше. Вечнозелёные подрезайте только после первых заморозков. На растопку лучше всего идёт зола.

Записываю всё. Составляю опись того, что от неё осталось: пятна, морщины, её набухшая или пустая кожа, чешуйки и сыпь, — и пишу себе напоминания.

Ежедневно: носи крем от солнца.

Крась седину.

Не сходи с ума.

Ешь меньше жирного и сладкого.

Побольше качай пресс.

Не начинай забывать всякое-разное.

Подрезай волосы в ушах.

Принимай кальций.

Увлажняй кожу. Ежедневно.

Заморозь время на одном месте навеки.

Не старей, чёрт тебя дери.

Она спрашивает:

— Ничего не слышно от моего сына, Виктора? Помнишь его?

Прекращаю писать. У меня болит сердце, но я уже забыл, к чему бы это.

Виктор, рассказывает мама, никогда её не навещает, а если и приходит — то не слушает. Виктор вечно занят, рассеян и на всё ему плевать. Он вылетел из медицинского, и делает из своей жизни полнейший хаос.

Она подбирает пух с одеяла.

— У него какая-то там работа с минимальной зарплатой, экскурсоводом, или что-то такое, — рассказывает. Она вздыхает, и её жуткие жёлтые руки нашаривают пульт от телевизора.

Спрашиваю: разве Виктор за ней не присматривал? Разве нет у него права жить собственной жизнью? Говорю: а может быть, Виктор так занят, потому что каждый вечер он куда-то идёт и в буквальном смысле убивает себя, чтобы оплатить счета за её постоянный уход. Это минимум три штуки баксов каждый месяц, на минутку. Может, как раз поэтому Виктор бросил учёбу. Говорю — просто возьмём и предположим: может быть, Виктор, чёрт его дери, делает всё, что в его силах.

Говорю — может, Виктор делает больше, чем кому-то там кажется.

А моя мама улыбается и отвечает:

— Ах, Фред, ты всё тот же защитник безнадёжно виновных.

Мама включает телевизор, и на экране прекрасная женщина в сверкающем вечернем платье бьёт другую прекрасную молодую женщину бутылкой по голове. Бутылка даже не примяла ей волосы, но женщина теряет память.

Может быть, Виктор разбирается с собственными проблемами, говорю.

Первая прекрасная женщина перепрограммирует женщину с амнезией на мнение, что та — робот-убийца, который должен выполнять распоряжения прекрасной женщины. Робот-убийца с такой охотой принимает своё новое обличье, что даже интересно становится: может, она просто разыгрывает потерю памяти, а так вообще — всегда искала удобный повод мочить людей направо-налево.

Мои разговоры с мамой, мои злость и негодование будто сливаются по стоку, пока мы сидим и наблюдаем это.

Мама в своё время подавала на стол омлеты с налипшими чёрными хлопьями покрытия со сковородки. Она готовила в алюминиевых кастрюлях, а лимонад мы пили из алюминиевых кружек, мусоля их гладкие холодные ободки. Подмышки мы душили дезодорантом на основе солей алюминия. Сто пудов, были тысячи путей, по которым мы пришли бы к этой же точке.

В рекламном перерыве мама просит назвать ей хоть один хороший факт из личной жизни Виктора. Как он развлекается? Кем он видит себя в следующий год? В следующий месяц? В следующую неделю?

Пока что понятия не имею.

— И какого же чёрта ты хочешь сказать, — спрашивает она. — Мол, Виктор каждый вечер себя убивает?

Глава 7

Как только официант уходит, я подцепляю на вилку половину моего филейного бифштекса и целиком пихаю её себе в рот, а Дэнни просит:

— Братан, — говорит. — Не надо здесь.

Вокруг нас едят люди в броских шмотках. Со свечами и хрусталём. С полным набором вилочек специального назначения. Никто ничего не подозревает.

Мои губы трещат, пытаясь сомкнуться вокруг ломтя бифштекса, мясо солёное и сочное от жира с молотым перцем. Язык мой отдёргивается, чтобы освободить больше места, и во рот мой наполняется слюнями. Горячий сок и слюни пачкают мне подбородок.

Люди, которые заявляют, что говядина тебя убьёт, не разбираются в этом и наполовину.

Дэнни быстро осматривается и говорит, цедит сквозь зубы:

— Ты жадничаешь, друг мой, — трясёт головой и продолжает. — Братан, нельзя же обманом заставить людей, чтобы тебя любили.

Около нас сидит женатая пара с обручальными кольцами и седыми волосами, они едят не поднимая глаз, каждый опустил голову, читают программку одной и той же пьесы или концерта. Когда у женщины заканчивается вино, она тянется за бутылкой и наполняет собственный бокал. Ему не наполняет. На её муже часы с массивным золотым браслетом.

Дэнни наблюдает, как я разглядываю пожилую пару и грозится:

— Я скажу им, клянусь.

Он высматривает официантов, которые могли бы нас узнать. Пялится на меня, выставив нижние зубы.

Кусок бифштекса так велик, что я не могу свести челюсти. У меня раздулись щёки. Мои губы туго вытягиваются, чтобы сомкнуться, и мне приходится дышать носом, пока пытаюсь жевать.

Официанты тут в чёрных пиджаках, каждый с красивым полотенцем, перекинутым через руку. Живая скрипка. Серебро и фарфор. Мы обычно не делаем такого в подобных заведениях, но список ресторанов у нас заканчивается. В городе ровно столько-то мест, где можно поесть, и не больше, — а это уж точно такой трюк, который нельзя повторить в одном заведении дважды.

Отпиваю чуток вина.

За другим соседним столиком молодая пара принимает пищу, держась за руки.

Быть может, сегодня вечером это окажутся они.

За другим столиком, глядя в пустое пространство, ест мужчина в костюме.

Быть может, сегодня вечером героем станет он.

Отпиваю ещё вина и пытаюсь проглотить, но бифштекса слишком много. Он застряёт, уперевшись мне в стенку глотки. Я перестаю дышать.

В следующий миг мои ноги так резко выпрямляются, что стул летит из-под меня вверх тормашками. Руки цепляются за глотку. Стою, таращась на разрисованный потолок, закатываю глаза. Подбородок мой выпячивается далеко вперёд.

Дэнни лезет со своей вилкой через столик, чтобы стащить у меня брокколи, и заявляет:

— Братан, ты сильно переигрываешь.

Быть может, это окажется восемнадцатилетний помощник официанта, или парень в вельветовых брюках с водолазкой, но один из этих людей будет оберегать меня всю свою жизнь как зеницу ока.

Люди уже привстали на сиденьях своих стульев.

Быть может, женщина в платье с корсажем и длинными рукавами.

Быть может, длинношеий мужчина в очках с тонкой оправой.

В этом месяце я получил три именинные открытки, а ещё ведь даже не пятнадцатое число. В прошлом месяце было четыре. В позапрошлом — шесть именинных открыток. Большую часть этих людей я не помню. Благослови их Господи, — но вот они меня не забудут никогда.

Из-за того, что не дышу, у меня на шее набухают вены. Моё лицо краснеет и наливается жаром. Пот струится по лбу. От пота мокнет рубашка на спине. Крепко обхватываю себя за глотку обеими руками, — универсальный знак языка жестов, «кто-то задыхается насмерть». Я до сих пор получаю именинные открытки от людей, которые даже не говорят по-английски.

Первые несколько секунд все обычно высматривают, кто же сделает шаг вперёд и станет героем.

Дэнни лезет, чтобы стащить вторую половину моего бифштекса.

По-прежнему крепко обхватывая руками глотку, тянусь и пинаю его в ногу.

Дёргаю руками галстук.

Рву верхнюю пуговицу воротничка.

А Дэнни отзывается:

— Эй, братан, больно же.

Помощник официанта отшатывается обратно. Ему героизма не хочется.

Скрипач и стюард ресторана идут голова к голове, несутся в мою сторону.

По другую сторону, через толпу проталкивается женщина в коротком чёрном платьице. Спешит мне на помощь.

По другую сторону, мужчина сдирает с себя вечерний пиджак и кидается вперёд. Откуда-то ещё доносится крик женщины.

Такое никогда не занимает много времени. Всё приключение длится одну-две минуты, это предел. И очень хорошо, потому что именно на столько я могу задержать дыхание с набитым ртом.

Мой первый выбор был пожилой мужчина с массивными золотыми часами, как человек, который сэкономит нам день, взяв на себя счёт за наш ужин. Мой личный выбор была та в коротком чёрном платьице, по той причине, что у неё красивые буфера.

Даже если приходится самим платить за наши порции: я считаю, чтобы делать деньги — нужно деньги вкладывать, так?

Сгребая ложкой жратву себе в грызло, Дэнни замечает:

— Ты всё это творишь по полной инфантильности.

Тянусь и снова его пинаю.

Я творю всё это, чтобы вернуть в жизни людей дух приключения.

Я творю всё это, чтобы создавать героев. Давать людям испытание сил.

Яблоко от яблони.

Я творю всё это, чтобы делать деньги.

Кто-то спасёт тебе жизнь — и после будет любить тебя вечно. Есть такой старый китайский обычай, что если кто-то спасает тебе жизнь — то он в ответе за тебя навеки. Ты будто становишься его ребёнком. Весь остаток своей жизни эти люди будут писать мне. Каждый год слать мне юбилейные поздравления. Именинные открытки. Даже тоскливо от мысли, что у стольких людей возникает одна и та же идея. Они звонят по телефону. Узнать, всё ли у тебя в порядке. Глянуть, не нужно ли тебя подбодрить. Или подогнать деньжат.

Но я же не трачу деньги на девочек по вызову. Содержать мою маму в Центре по уходу Сент-Энтони стоит под три штуки ежемесячно. Эти добрые самаритяне помогают выжить мне. А я ей. Всё просто.

Притворяясь слабым, ты обретаешь власть. И, напротив, ты даёшь людям почувствовать себя очень сильными. Ты спасаешь людей, давая им спасти тебя.

Всё, что придётся делать — быть хилым и признательным. Так оставайся в роли опущенного.

Человеку в самом деле нужен кто-то, выше кого он может себя ощутить. Так оставайся в роли униженного.

Человеку нужен кто-то, кому можно послать чек в Рождество. Так оставайся в роли нищего.

«Милосердие» — неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Ты — свидетельство их смелости. Ты свидетельство их героического поступка. Их наглядный успех. Я творю всё это, потому что каждому хочется спасти человеческую жизнь на глазах у сотни других людей.

Острым кончиком ножа Дэнни делает на скатерти наброски: зарисовывает архитектуру помещения, карнизы и отделку, ломаные линии фронтонов над каждым проходом, — всё это, продолжая жевать. Подносит ко рту край тарелки и продолжает ложкой грести жратву вовнутрь.

Чтобы провести трахеотомию, нащупываешь впадинку немного ниже адамова яблока, но чуть выше перстневидного хряща. Делаешь столовым ножом полудюймовый горизонтальный разрез, потом сжимаешь его края и вводишь внутрь палец, чтобы открыть его. Вставляешь «трахейную» трубку: лучше всего — питьевую соломинку или половинку авторучки.

Пускай мне не стать великим доктором, который спасает сотни пациентов — зато так я становлюсь великим пациентом, который создаёт сотни потенциальных докторов.

Вон, быстро приближается мужчина в смокинге, огибая подворачивающихся зевак, бежит со столовым ножом и шариковой ручкой.

Подавившись, ты становишься легендой о них самих, которую эти люди будут лелеять и пересказывать до самой смерти. Они будут считать, что дали тебе жизнь. Ты можешь оказаться единственным достойным поступком, единственным воспоминанием на смертном одре, которое оправдывает всё их существование.

Так будь активной жертвой, будь великим неудачником.

Человек готов через обруч прыгать, ему только дай почувствовать себя богом.

Это мученичество Святого Меня.

Дэнни счищает всё с моей тарелки на свою и продолжает вилкой пихать жратву себе в грызло.

Прибежал стюард ресторана. Эта в коротком чёрном платьице предстала передо мной. Мужчина в массивных золотых часах.

В следующий миг чьи-то руки вынырнут сзади и замкнутся вокруг меня. Кто-то незнакомый крепко заключит меня в объятия, замком из двух рук упёршись мне под грудную клетку, и выдохнет в моё ухо:

— Всё нормально.

Выдохнет в твоё ухо:

— С тобой всё будет хорошо.

Пара рук обхватит тебя, может, даже оторвёт от земли, и незнакомец зашепчет:

— Дыши! Дыши, чёрт возьми!

Кто-то хлопнет тебя по спине, как врач хлопает новорожденного, и ты выпустишь в воздух полный рот своего жёваного бифштекса. В следующую секунду вы оба рухнете на пол. Будешь хлюпать носом, а кто-то в это время — рассказывать тебе, что всё хорошо. Ты жив. Тебя спасли. Ты почти умер. Они прижимают твою голову к груди и укачивают тебя со словами:

— Отойдите, все. Освободите тут место. Представление кончилось.

И ты уже их ребёнок. Ты принадлежишь им.

Они прикладывают к твоим губам стакан воды и говорят:

— Успокойся уже. Тише. Всё кончено.

Тише так тише.

Пройдут годы, а этот человек будет всё звонить и писать. Ты будешь получать открытки и, возможно, чеки.

Кем бы он ни был, этот человек будет любить тебя.

Кем бы ни был человек, он будет очень гордиться. Даже если о твоих настоящих предках такого не скажешь. Этот человек будет гордиться тобой, потому что ты дал ему очень большую гордость за самого себя.

Отхлёбываешь воды и кашляешь, чтобы герой мог салфеткой вытереть тебе подбородок.

Делай что угодно, чтобы скрепить эти узы. Это усыновление. Не забудь подкинуть побольше деталей. Вымажь их шмотки соплями, чтобы они могли посмеяться и простить тебя. Хватайся и цепляйся руками. Поплачь как следует, чтобы они могли протереть тебе глаза.

Плакать нормально, пока удаётся делать это притворно.

Главное — не надо ни в чём отказывать. Всё это станет чьей-то лучшей жизненной историей.

Самое важное: если тебе не хочется заполучить мерзкий трахейный шрам — лучше начни дышать до того, как кто-то доберётся до тебя со столовым ножом, с перочинным ножиком, с разрезным для бумаги.

Ещё одна мелочь, о которой нужно помнить: когда выхаркнешь полный рот своей жёваной мрази, затычку из мертвечины и слюней, нужно целиться прямо в Дэнни. Ему жопу прикрывают папочки-мамочки, дедушки-бабушки и тётушки-дядюшки-братики, которые вытащат его из любого западла. Поэтому Дэнни меня никогда не понять.

Остальные люди, все остальные в ресторане, иногда толпятся вокруг и аплодируют. Люди от облегчения начинают реветь. Люди выплёскиваются из дверей кухни. Через пару минут все будут пересказывать друг другу эту историю. Все будут заказывать выпивку для героя. Глаза у каждого будут блестеть от слёз.

Все они подойдут пожать герою руку.

Они подойдут похлопать героя по спине.

Это куда в большей мере их день рождения, чем твой, но пройдут годы, а человек будет присылать тебе именинные открытки в каждое нынешнее число этого месяца. Он станет новым членом твоей собственной очень-очень большой семьи.

А Дэнни молча помотает головой и попросит меню десертов.

Вот зачем я творю всё это. Лезу во все эти неприятности. Чтобы продемонстрировать людям хоть одного незнакомца-храбреца. Чтобы спасти хоть одного человека от скуки. Это не просто ради денег. Это не просто ради обожания.

Но ни то ни другое не повредит.

Это очень легко. Это выглядит не особо красиво, — по крайней мере на поверхности, — но ты всё равно в выигрыше. Главное — позволь себе казаться сломленным и униженным. Главное — всю свою жизнь продолжай повторять людям: «Простите. Простите. Простите. Простите. Простите…»

Глава 8

Ева следует за мной по коридору с набитыми жареной индейкой карманами. Её туфли забиты жёваным бифштексом по-солсберски. Её лицо, напудренный скомканный бархатный клубок кожи, — десятки морщин, которые все сбегают ей в рот; и она катится за мной со словами:

— Ты. Не смей от меня убегать.

Её руки сотканы из узловатых вен, ими она крутит колёса. Сгорбленная в своей коляске, беременная собственной здоровенной раздутой селезёнкой, она следует за мной со словами:

— Ты сделал мне больно.

Говорит:

— Не смей отрицать это.

Одетая в слюнявчик цвета еды, она продолжает:

— Ты сделал мне больно, и я расскажу мамочке.

Здесь, где содержат мою маму, ей приходится носить браслет. Это не браслет с украшениями, — это такая толстая пластиковая полоска, заваренная вокруг запястья, чтобы её никогда нельзя было снять. Её не разрежешь. Её не расплавишь пополам сигаретой. Люди уже перепробовали все эти способы, чтобы высвободиться.

Если на тебе браслет, то каждый раз, когда проходишь по коридору — слышишь, как защёлкиваются замки. Какая-то магнитная лента, или что-то такое, запечатанное в пластик, посылает сигнал. Останавливает двери лифта, чтобы те не открылись и не пускали тебя внутрь. Закрывает почти каждую дверь, стоит подойти к ней ближе, чем на четыре фута. Нельзя покинуть этаж, за которым ты закреплён. Нельзя выйти на улицу. Можно сходить в сад, в зал или в часовню, но больше — никуда на свете.

Если же как-то вы проскочите через двери выхода — браслет, ясное дело, включит тревогу.

Такие дела в Сент-Энтони. Тряпьё, шторы, кровати, — почти всё огнеупорное. И всё грязеотталкивающее. Можно натворить что угодно где угодно, тут запросто всё уберут. Такое заведение называется центр по уходу. Не очень-то приятно рассказывать вам об этом обо всём. Портить сюрприз, я хочу сказать. Вы всё это очень даже скоро увидите сами. Если сильно заживётесь на свете.

Или возьмёте да свихнётесь вне очереди.

Моя мама, Ева, даже вы лично — в итоге каждый получает по браслету.

Здесь вовсе не так называемый «гадюшник». При входе вас не встречает запах мочи. Не за три же штуки ежемесячно. В прошлом веке здесь был женский монастырь, и монашки насадили прекрасный сад из старых роз: прекрасный, обнесённый стенами, и полностью защищённый от побега.

Видеокамеры безопасности наблюдают за тобой с каждого ракурса.

В тот миг, когда входишь в парадную дверь, начинается пугающая медленная миграция местных обитателей, смыкающих вокруг тебя кольцо. Каждая коляска, все люди с костылями и палочками, — только завидев посетителя, всё ползёт навстречу.

Высокая миссис Новак с пристальным взглядом — «раздевалка».

Женщина в соседней с маминой комнате — «хомячиха».

Эти самые раздевалки стаскивают с себя одежду в любой подходящий момент. Таких ребят медсёстры одевают в то, что смотрится как комбинация из штанов и рубашки, но на самом деле является комбинезоном. Рубашка вшита в пояс штанов. Пуговицы на рубашке и ширинка — фуфельные. Единственный путь наружу или внутрь — длиннющая змейка на спине. Старики здесь — с ограниченным полем движений, поэтому раздевалка, даже та, которую называют «агрессивная раздевалка», заключена трижды. В свои шмотки, в свой браслет и в свой центр по уходу.

«Хомячиха» — это та, кто жуёт еду, а потом забывает, что делать дальше. Они забывают как глотать. Вместо этого сплёвывают каждую прожёванную порцию в карман одежды. Или в сумочку. Выглядит это совсем не так мило, как звучит.

Миссис Новак — мамина соседка по комнате. А хомячиха — Ева.

В Сент-Энтони первый этаж отведён под людей, которые забывают имена, носятся голыми и набивают карманы жёваной жратвой, но, с другой стороны, очень даже без серьёзных расстройств. Также здесь немного молодых с палёным наркотой и затуманенным общими травмами головы мозгом. Все они могут ходить и говорить, даже если это просто каша из слов, постоянный словесный поток, с виду без всякой закономерности.

— Фига народа дороге маленькая закатом пела верёвку пурпура вуалью нету, — вот так они говорят.

Второй этаж для лежачих пациентов. На третий этаж люди отправляются умирать.

Мама пока на первом этаже, но никто не остаётся там навечно.

Ева попала сюда так: бывает, люди приводят своих состарившихся родителей в людное место и спокойно бросают их там без документов. Таких вот Ирм или Дороти, которые сами понятия не имеют, кто они есть. Люди считают, что муниципалитет, или правительство штата, или кто бы там ни был, их подберёт. Вроде того, как правительство убирает мусор.

Такое же происходит, когда вы оставляете свою старую машину в придорожной канаве, сняв номера и заводское клеймо, чтобы городским властям пришлось её куда-нибудь отбуксировать.

Кроме шуток, это называется «сдать бабулю на свалку», и администрации Сент-Энтони приходится держать определённое количество сданных на свалку бабуль, палёных на экстази детишек с улицы и суицидальных бомжих. Только здесь их не называют бомжихами, а уличных девочек не зовут синявками. Я так думаю — кто-то притормозил на машине, потом взял да выставил Еву за дверцу, и никогда не проронил ни слезинки. Вроде того, как люди обходятся с домашними питомцами, которых не могут содержать.

Ева всё ещё тащится за мной хвостиком; я добираюсь в комнату мамы, а её там нет. Вместо мамули в её пустой кровати большая мокрая утка в пропитанном мочой матрасе. Сейчас время душа, как мне кажется. Медсестра везёт вас по коридору в большую выложенную плиткой комнату, где вашу персону можно вымыть из шланга.

Здесь, в Сент-Энтони, каждый вечер по пятницам крутят фильм «Игра в пижамах», и каждую пятницу одни и те же пациенты приходят посмотреть его впервые в жизни.

Тут есть бинго, кружки, живой уголок.

Тут есть доктор Пэйж Маршалл. Где бы она там ни пропадала.

Тут есть огнеупорные фартуки, укрывающие от шеи до лодыжек, чтобы нельзя было поджечь себя в процессе курения. Тут есть плакаты Нормана Рокуэлла. Дважды в неделю приходит парикмахер и делает вам причёску. Это за дополнительную плату. Недержание тоже за дополнительную плату. Химчистка за дополнительную плату. Мониторинг анализов мочи за дополнительную плату. Трубки для желудка.

Тут есть ежедневные уроки по теме, как шнуровать ботинок, как застёгивать застёжку, защёлкивать защёлку. Завязывать завязку. Кто-то продемонстрирует «липучку». Кто-то научит пользоваться «молнией». Каждое утро вам сообщают, как вас зовут. Друзей, которые знают друг друга шестьдесят лет, знакомят заново. Каждое утро.

Здесь врачи, адвокаты, магнаты индустрии, которые изо дня в день уже не в состоянии справиться с «молнией». Речь не столько про обучение, сколько про технику безопасности. С тем же успехом можно пытаться покрасить горящий дом.

Здесь, в Сент-Энтони, вторник значит бифштекс по-солсберски. Среда значит курица с грибами. Четверг — это спагетти. Пятница — печёная рыба. Суббота — мясо в кукурузной муке. Воскресенье — жареная индейка.

Тут есть головоломки-"паззлы" из тысячи кусочков, чтобы вы могли заниматься ими, пока истекает срок вашей жизни. Здесь повсюду нет ни одного матраса, на котором не успело бы умереть под дюжину людей.

Ева вкатила кресло в дверной проём маминой комнаты, и сидит там, на вид бледная и усохшая, словно мумия, которую кто-то взял да распеленал, а потом причесал ей редкие спутанные волосы. Её скомканная синеватая голова беспрерывно кружит, медленно выписывая небольшие плотные боксёрские вензеля.

— Не подходи ко мне, — произносит Ева каждый раз, стоит мне на неё глянуть. — Доктор Маршалл тебе не даст меня обижать, — говорит.

Молча сижу на краю маминой постели и жду, пока вернётся медсестра.

У моей мамы часы такого типа, где каждый час обозначается криком определённой птицы. В записи. Час дня — американский дрозд. Шесть часов — северная иволга.

Полдень — домашний зяблик.

Черноголовая синица значит восемь часов. Белогрудый поползень значит одиннадцать.

Ну, вы поняли.

Беда в том, что ассоциация каждой птички со своим временем суток сбивает с толку. Начинаешь не смотреть на часы, а слушать птиц. Каждый раз, когда слышишь сладкую трель белошеего воробья, думаешь: «Уже что, десять часов?»

Ева немного вкатывается в мамину комнату.

— Ты сделал мне больно, — заявляет она мне. — А я ни разу не говорила мамочке.

Все эти старики. Все эти человеческие развалины.

Уже прошло полчаса с хохлатой синицы, а мне нужно успеть поймать автобус и быть на работе ко времени, когда пропоёт синяя сойка.

Ева считает, что я её старший братец, который пихал её когда-то, век тому назад. Соседка мамы по комнате, миссис Новак, со своими здоровенными жуткими висячими грудями и ушами, считает, что я её ублюдочный партнёр по бизнесу, который кинул её на патентованный волокноотделитель, или пишущую ручку, или что-то такое.

Здесь я для всех женщин олицетворяю всё на свете.

— Ты сделал мне больно, — повторяет Ева, подкатываясь чуть ближе. — А я не забывала об этом ни на минутку.

В каждый мой визит навстречу по коридору прётся какая-то старая кошёлка с дикими бровями, она зовёт меня Эйхманн. Другая женщина с прозрачной пластиковой трубкой ссанины, выгибающейся из-под халата, обвиняет меня в краже своей собаки и требует её назад. Каждый раз, когда я прохожу мимо ещё одной старухи, которая сидит в инвалидке, зарывшись в кучу розовых свитеров, она шипит на меня.

— Я видела тебя, — объявляет она, пялясь на меня мутным глазом. — В ночь пожара — я видела тебя с ними!

Ситуация безвыигрышная. Каждый мужчина, проходивший когда-либо через жизнь Евы, скорее всего, был в некоем воплощении её старшим братом. Известно ей это или нет, но всю свою жизнь она провела, ожидая и надеясь, что каждый мужчина станет её пихать. Серьёзно, даже под своей мумифицированной морщинистой кожей она остаётся восьмилетней девочкой. Застрявшей. Один в один Колония Дансборо с её погорелым цирковым персоналом, — все в Сент-Энтони так же увязли в прошлом.

Я не исключение, и не думайте, что вы сами далеко ушли.

Один в один Дэнни, застрявший в колодках: точно так же Ева задержана в своём развитии.

— Ты, — произносит Ева, тыча в меня дрожащим пальцем. — Ты поранил мою ву-ву.

Все эти встрявшие старики.

— О, ты сказал, что это просто такая игра, — рассказывает она и запрокидывает голову. Её голос затягивает песню. — Это была просто наша секретная игра, но потом ты вставил в меня свою большую мужскую штуку, — её костлявый резной пальчик тычет в воздух у моей промежности.

На полном серьёзе, уже сама мысль вызывает у моей большой мужской штуки сильное желание с криками вылететь из комнаты.

Беда в том, что повсюду в Сент-Энтони такие дела. Ещё одна древняя куча костей считает, что я занял у неё пятьсот долларов. Другая старая кошёлка зовёт меня дьяволом.

— И ты сделал мне больно, — талдычит Ева.

Очень сложно прийти сюда и не напитаться вины за каждое преступление в истории человечества. Хочется орать в каждую беззубую рожу. «Да, я похитил того ребёнка Линдбергов».

Фигня с «Титаником» — это я сделал.

То дело с убийством Кеннеди, ах да, и это моя работа.

Большая задрока со Второй Мировой, хитрожопая выдумка с ядерной бомбой, так вот, знаете что? Это всё моих рук дело.

Микробик СПИДа? Прошу прощения. Снова я.

Верный способ справиться со случаем вроде Евы — перенаправить её внимание. Отвлечь её, упомянув завтрак, или погоду, или какие у неё красивые волосы. У неё запас внимания — едва на один раз часам тикнуть, можно столкнуть её на более приятную тему.

Разумно предположить, что именно так мужчины справлялись со враждебностью Евы всю её жизнь. Берёшь и отвлекаешь её. Ловишь момент. Избегаешь конфронтаций. Сматываешься.

Очень похоже на то, как мы проводим наши жизни: смотрим телевизор. Курим дрянь. Глотаем колёса. Перенаправляем собственное внимание. Дрочим. Отвергаем всё на свете.

Всё её тело склонено вперёд, прямой пальчик дрожит в воздухе, тыкая в меня.

Мать твою так.

Сейчас она очень даже подходит на роль миссис Смерть.

— Да-да, Ева, — говорю. — Я драл тебя, — а сам зеваю. — Угу. Только была возможность — сразу тыкал его в тебя и спускал заряд.

Такое называется «психодрама». Но вы можете звать это проще: новый способ сдать бабулю на свалку.

Её скрученный пальчик вянет, и она усаживается обратно, между ручек своей инвалидки.

— Так ты наконец признаёшь это, — произносит она.

— Ну да, — отвечаю. — Ты, сестрёнка, девка просто прелесть.

Её взгляд утыкается в пустое пятно на линолеумном полу, и она произносит:

— После всех этих лет — он признаёт это.

Такое называется терапия с разыгрыванием роли, хоть Ева и не в курсе, что всё не на самом деле.

Её голова по-прежнему выписывает лёгкие вензеля, но взгляд она переводит обратно на меня.

— И тебе не стыдно? — спрашивает.

Ну, думаю, раз уж Иисус мог умереть за мои грехи, то, полагаю, и я могу вобрать в себя немного за других людей. Каждому из нас выпадают шансы стать козлом отпущения. Взять на себя вину.

Мученичество Святого Меня.

Грехи каждого человека в истории камнем ложатся мне на плечи.

— Ева, — говорю. — Крошка, солнышко, сестричка моя, любовь моей жизни, ну конечно мне стыдно. Я был свиньёй, — продолжаю, глядя на часы. — Ты была такой горячей штучкой, что я слетел с тормозов.

Как будто мне охота копаться в этом говне. Ева молча пялит на меня свои гипертиреозные моргала, потом большая слеза выплёскивается из одного её глаза и прорезает пудру на сморщенной щеке.

Закатываю глаза к потолку и продолжаю:

— Ну ладно, я поранил твою ву-ву, но это было восемьдесят чёртовых лет назад, так что оставь всё позади. Двигай свою жизнь дальше.

Потом поднимаются её жуткие руки, тощие и жилистые, как корни дерева или старая морковь, и прикрывают ей лицо.

— О, Колин, — мычит она по ту сторону. — О, Колин.

Отнимает руки от лица, которое всё залито слезами.

— О, Колин, — шепчет она. — Я прощаю тебя.

И её лицо свешивается на грудь, дёргаясь от коротких вздохов и всхлипов, а жуткие руки тянут вверх край слюнявчика, чтобы протереть ей глаза.

Сидим молча. Боже, мне бы жвачку какую-нибудь. На часах у меня двенадцать двадцать пять.

Она вытирает глаза, хлюпает носом и ненадолго поднимает взгляд.

— Колин, — спрашивает. — А ты ещё любишь меня?

Все эти чёртовы старики. Господи-б…

Да, кстати, если вы не знали — я не чудовище.

Прямо как в какой-то проклятой книге, заявляю на полном серьёзе:

— Да-да, Ева, — говорю. — Да-да, сто пудов, думаю, что возможно пожалуй всё ещё тебя люблю.

Теперь Ева начинает хныкать, свесив лицо в руки, трясётся всем телом.

— Я так рада, — сообщает она, слёзы её падают прямо вниз, серая грязь с кончика носа капает точно ей в руки.

Повторяет:

— Я так рада, — и продолжает реветь, и чувствуется запах жёваного бифштекса по-солсберски, захомяченного в её туфлю, и жёваной курицы с грибами из кармана её халата. Такое — а медсестра, будь она проклята, в жизни не соблаговолит притащить мою маму с водных процедур, а мне к часу нужно вернуться на работу в восемнадцатый век.

Довольно трудно припомнить собственное прошлое, чтобы провести четвёртый шаг. Теперь оно перемешано с прошлым всех этих посторонних. Кто я на сегодня из адвокатов-поверенных — уже не помню. Разглядываю свои ногти. Спрашиваю Еву:

— Доктор Маршалл здесь, как ты думаешь? — спрашиваю. — Не знаешь, она не замужем?

Правду обо мне: кто на самом деле я, мой отец, и всё остальное, — если мама её и знает, значит, она слишком сдурела от чувства вины, чтобы рассказать.

Спрашиваю Еву:

— Может, пойдёшь поплачешь где-нибудь в другом месте?

А потом уже поздно. Поёт синяя сойка.

А Ева эта до сих пор не заткнулась, ревёт и трясётся, прикрыв слюнявчиком рожу; пластиковый браслет дрожит на её запястье, она талдычит

— Я прощаю тебя, Колин. Я прощаю тебя. Я прощаю тебя. О, Колин, я прощаю…

Глава 9

Однажды днём, когда глупый маленький мальчик и его приёмная мать были в магазине, они услышали объявление. На дворе стояло лето, и они скупались перед школой: в том году он шёл в пятый класс. В том году нужно было носить полосатые рубашки, чтобы быть одетым по форме. Это было многие годы назад. То была только его первая приёмная мать.

Полоски сверху вниз, объяснял он ей, когда они услышали это.

Это объявление.

— Внимание, доктор Поль Уэрд, — сказал всем голос. — Пожалуйста, подойдите к своей жене в отдел косметики магазина «Вулворт».

То был первый раз, когда мамуля вернулась забрать его.

— Доктор Уэрд, пожалуйста, подойдите к своей жене в отдел косметики магазина «Вулворт».

Это был тайный сигнал.

Поэтому малыш соврал и заявил, что ему нужно сходить поискать туалет, а вместо этого пошёл в магазин «Вулворт», и там, за открыванием коробок с краской для волос, застал мамулю. На ней был большой жёлтый парик, который делал её лицо на вид слишком маленьким и вонял сигаретами. Она открывала ногтями каждый коробок и вынимала оттуда тёмно-коричневый пузырёк краски. Потом открывала другой коробок и вынимала ещё один пузырёк. Клала первый пузырёк во вторую коробку и ставила её на полку обратно. Открывала новый коробок.

— Хорошенькая, — заметила мамуля, глядя на картинку женщины, улыбающуюся с коробки. Заменила пузырёк внутри на другой. Все пузырьки — из одинакового тёмно-коричневого стекла.

Открывая следующую коробку, спросила:

— Как ты считаешь, она хорошенькая?

А малыш был таким глупым, что переспросил:

— Кто?

— Сам знаешь, кто, — ответила мамуля. — Она ещё и молоденькая. Только что видела, как вы двое смотрели шмотки. Ты держал её за руку, так что не ври.

А малыш был таким глупым, что даже не знал, что можно взять и убежать. Он даже не пытался поразмыслить о вполне конкретных пунктах её условного заключения, или об ордере на арест, или за что последние три месяца она провела за решёткой.

И, подсовывая пузырьки для блондинок в коробки для рыжих, а пузырьки для брюнеток в коробки для блондинок, мамуля спросила:

— Так она тебе нравится?

— Ты про миссис Дженкинс? — переспросил наш мальчик.

Даже не стараясь хорошо позакрывать коробки, мамуля ставила их обратно на полку немного неаккуратно, чуть торопливо, и повторила:

— Она тебе нравится?

И, как будто оно было к месту, наш малолетний слизняк ответил:

— Она же просто приёмная мама.

И, не глядя на малыша, продолжая разглядывать улыбающуюся женщину на коробке в своих руках, мамуля сказала:

— Я спросила — нравится ли она тебе.

Мимо них по проходу протарахтела магазинная тележка, и белокурая леди потянулась, взяв с полки коробок с изображением блондинки, но с пузырьком какой-то другой краски внутри. Эта леди положила коробку в тележку и удалилась.

— Она считает себя блондинкой, — заметила мамуля. — Нам нужно всего лишь чуток перепутать людям их шаблонные представления о собственной личности.

Мамуля называла такое — «Терроризм сферы красоты».

Маленький мальчик смотрел леди вслед, пока она не удалилась слишком далеко, и помочь уже было нельзя.

— У тебя уже есть я, — сказала мамуля. — Так как ты там называешь эту приёмную?

«Миссис Дженкинс».

— И нравится она тебе?

А маленький мальчик прикинулся что раздумывает, и сказал:

— Нет?

— Ты её любишь?

— Нет.

— Ты её ненавидишь?

И этот бесхребетный малолетний червяк сказал:

— Да?

А мамуля ответила:

— Ты всё уяснил правильно, — она наклонилась, чтобы заглянуть ему в глаза, и спросила:

— И как же ты ненавидишь миссис Дженкинс?

И малолетняя соска сказал:

— Очень и очень?

— И очень и очень и очень, — ответила мамуля. Протянула ему руку и сказала:

— Нам надо поторопиться. Нужно ещё поймать поезд.

А потом, проводя его через проходы, буксируя его за безвольную ручонку навстречу дневному свету за стеклянными дверьми, мамуля говорила:

— Ты мой. Мой. Отныне и навсегда, и не смей забывать об этом.

И, протаскивая его сквозь двери, она сказала:

— Да, просто на тот случай, если полиция или кто-то ещё потом начнёт тебя расспрашивать, я расскажу тебе про все мерзкие, грязные вещи, которые эта так называемая приёмная мать делала с тобой всякий раз, когда заполучала тебя наедине.

Глава 10

Там, где сейчас живу, в мамином старом доме, я сортирую мамины бумаги: табеля из колледжа, её дела, заявления, объяснительные. Судебные протоколы. Её дневник, всё ещё под замком. Всю её жизнь.

В следующую неделю я мистер Беннинг, который защищал её по скромному обвинению в похищении ребёнка после инцидента со школьным автобусом. Спустя ещё неделю, я государственный защитник Томас Уэлтон, который провёл ей сделку по признанию вины и скинул срок до шести месяцев после того, как её обвинили в издевательстве над животными зоопарка. Следом за ним, я поверенный «Американских гражданских свобод», который ходил с ней на разборки по поводу обвинение в злоумышленном нанесении ущерба, корнями уходящее в возмутительное поведение на балете.

Это противоположно понятию «дежа вю». Такое называется «жемэ вю». Когда раз за разом встречаешь всё тех же людей или посещаешь всё те же места, но каждый раз всегда первый. Каждый встречный всегда чужой. Ничего знакомого вокруг.

— Как поживает Виктор? — спрашивает меня мама в следующий визит.

Кто бы я там ни был. Каким бы государственным защитником не оказался ныне.

«Какой ещё Виктор?», — хочется спросить.

— Вам неохота будет слушать, — говорю. Это разобьёт вам сердце. Спрашиваю. — Каким был Виктор, когда был маленьким? Чего он хотел от мира? Была ли какая-то крупная цель, о которой он мечтал?

На данный момент моя жизнь представляется мне так, словно я играю в мыльной опере, которую смотрят герои мыльной оперы, которую тоже смотрят герои мыльной оперы, которую где-то вдалеке смотрят настоящие люди. Каждый раз, когда прихожу в гости, осматриваю коридоры на предмет нового случая переговорить с нашей доктором, с её маленьким чёрным мозгом, скрученным из волос, её ушами и очками.

С доктором Пэйж Маршалл, с её планшеткой и личными мнениями. С её пугающими мечтами помочь моей мамочке прожить ещё десять или двадцать лет.

С доктором Пэйж Маршалл, с новой потенциальной дозой сексуального анестетика.

См. также: Нико.

См. также: Таня.

См. также: Лиза.

Всё больше и больше кажется, будто я плоховато изображаю сам себя.

В моей жизни не больше смысла, чем в дзеновской коане.

Поёт домашний крапивник, но настоящая ли это птица, или сейчас четыре часа — уже не уверен.

— У меня нынче совсем склероз, — жалуется мама. Трёт себе виски большим и указательным пальцем и продолжает. — Боюсь, придётся рассказать Виктору правду о нём.

Взгромоздившись на кучу подушек, говорит:

— Пока ещё не поздно — думаю, у Виктора есть право узнать, кто он на самом деле.

— Так возьмите расскажите ему, — советую. Я принёс поесть, миску шоколадного пудинга, и пытаюсь протащить хоть ложку ей в рот.

— Могу сходить позвонить, — говорю. — И Виктор через пару минут будет здесь.

Пудинг светлее оттенком, чем холодная тёмно-коричневая морщинистая кожа, и резко пахнет.

— Ой, да не могу я, — отзывается она. — Это такая серьёзная вина, что я в глаза ему посмотреть не могу. Даже не знаю, как он отреагирует.

Говорит:

— Может, лучше даже если Виктор никогда этого не выяснит.

— Так расскажите мне, — советую. — Скиньте всё с плеч, — обещаю не пересказывать это Виктору, только с её разрешения.

Она прищуривается в мою сторону, вся старая кожа туго собирается у её глаз. Морщины у её рта вымазаны шоколадным пудингом, и она спрашивает:

— Но откуда я знаю, что тебе можно доверять? Я даже не уверена, кто ты такой.

Отвечаю с улыбкой:

— Конечно мне можно доверять.

И втыкаю ложку ей в рот. Чёрный пудинг лишь остаётся на её языке. Такое лучше, чем трубка для желудка. Ладно, допустим — дешевле.

Выношу пульт от телевизора за пределы её досягаемости и говорю ей:

— Глотай.

Говорю ей:

— Ты должна меня слушать. Ты должна мне верить

Говорю:

— Я он. Я отец Виктора.

И её белёсые глаза выпучиваются на меня, а всё остальное лицо, морщины и кожа, словно пытается соскользнуть в воротник её пижамы. Жуткой жёлтой рукой она творит крестное знамение, и челюсть отвисает ей на грудь.

— О, ты он, и ты вернулся, — бормочет она. — О, отец благословенный. Отче наш, — говорит. — О, прошу, прости меня.

Глава 11

Вот он я, обращаюсь к Дэнни, снова запирая его в колодки, на этот раз за штамп, оставшийся на его руке после какого-то ночного клуба, — я говорю ему:

— Братан.

Говорю:

— Как это странно.

Дэнни держит обе руки по местам и ждёт, пока закрою их. Он туго заправил рубашку. Помнит, что нужно немного согнуть колени, чтобы снять со спины нагрузку. Не забывает сбегать в уборную перед тем, как его запрут. Наш Дэнни становится профессиональным экспертом по несению наказаний. В старой доброй Колонии Дансборо, мазохизм — ценный производственный навык.

Да и почти на любой работе.

Вчера в Сент-Энтони, рассказываю ему, всё шло как в том старом фильме, где парень и картина: парень там тусуется по вечеринкам и живёт под сотню лет, но никогда не меняется. А портрет его становится уродливей, загаживается всякой фигнёй, которая бывает от алкоголя, и нос на нём вваливается от вторичного сифилиса и трипака.

Все эти обитатели Сент-Энтони теперь лазят с закрытыми глазами и довольно мычат. Все скалятся и благочествуют.

Кроме меня. Я их дебильный портрет.

— Поздравь меня, братан, — отзывается Дэнни. — Пока я столько торчу в колодках, уже набрал четыре недели воздержания. Это сто пудов на четыре недели больше, чем мне удавалось набрать с тринадцати лет.

Мамина соседка по комнате, рассказываю ему, наша миссис Новак — теперь всё кивает и ходит вся довольная, мол, я в итоге покаялся, что украл у неё изобретение зубной пасты.

Ещё одна старушка радостно тарахтит и кайфует как попугай с тех пор, как я сознался, что каждую ночь ссу ей в постель.

Да-да, заявляю им всем, это был я. Я сжёг ваш дом. Я бомбил ваш посёлок. Я сослал вашу сестру. Я задвинул вам говёный синенький драндулет «Нэш Рэмблер» в 1968-м. А потом, ах да, убил вашу собаку.

Так оставьте всё позади!

Говорю им: валите всё на меня. Пускай я буду изображать большую пассивную жопу в вашей групповухе для снятия вины. Приму заряд у всех.

И теперь, когда каждый спустил свой заряд мне на лицо, все они улыбаются и мычат. Все ржут в потолок, продолжая толпиться вокруг меня, гладят по руке и говорят, мол, всё нормально, мол, они меня прощают. Все, бля, набирают вес. Весь курятник тарахтит обо мне, и эта стройненькая медсестра, когда проходит мимо, произносит:

— Ну, смотрите, какой вы Мистер Популярность.

Дэнни шмыгает носом.

— Нужна тряпка для соплей, братан? — спрашиваю.

А странно то, что моей маме лучше не становится. Неважно, сколько я изображаю Крысолова-дудочника и увожу прочь упрёки этих людей. Неважно, сколько впитываю в себя вины, — мама уже не верит, что я это я, что я Виктор Манчини. Так что она не выпустит собственный большой секрет. Так что ей потребуется какая-нибудь там трубка для желудка.

— Воздержание — это, конечно, нормально, — продолжает Дэнни. — Но я мечтаю когда-нибудь жить жизнью, построенной на том, чтобы делать что-то хорошее, вместо того, чтобы просто не делать плохого. Врубаешься?

А ещё более странно то, рассказываю ему, что мне кажется, мою новую популярность можно превратить в лёгкий трах в чулане с той стройной сестричкой, — может, дать ей поршень по щековине. Стоит медсестре вообразить, что ты чуткий заботливый парень, который проявляет терпимость к старым безнадёжным людям, — и ты уже на полпути к тому, чтобы её отодрать.

См. также: Кэрен из Ар-Эн.

См. также: Нанэтт из Эл-Пи-Эн.

См. также: Джолин из Эл-Пи-Эн.

Но, с кем бы я ни был, башка моя полностью забита той, другой девчонкой. Той доктором Пэйж Как-её-там. Маршалл.

Так что, кого бы я ни драл, мне приходится представлять себе больших гниющих животных: сбитых на шоссе раздутых от газа енотов, которых таранят на большой скорости грузовики на раскалённом от палящего дневного солнца асфальте. Либо такое, либо я тут же кончу, так возбуждает меня засевшая в голове доктор Пэйж Маршалл.

Забавно, что никогда не думаешь о женщинах, которых отымел. И никогда не удаётся забыть как раз тех, которые своей участи избежали.

— Это как же во мне силён внутренний наркоман, — говорит Дэнни. — Если я боюсь оставаться не взаперти. Моя жизнь должна заключаться в чём-то гораздо большем, чем просто не дрочить.

Другую женщину, говорю я, не важно какую, можно представить, как дрючишь. Ну, там: она с раздвинутыми ногами на водительском сиденье в какой-то машине, и в её точку Джи, в край её уретрального нароста, врезается твой толстенный здоровый поршняра. Или можно вообразить, как её порют, стоящую раком в горячей ванне. Ну, то есть, в её личной жизни.

Но эта самая доктор Пэйж Маршалл кажется словно превыше того, чтобы её драли.

Над головой кружат какие-то хищные птички. По птичьему времени такое должно значить около двух часов дня. Порыв ветра отбрасывает фалды камзола Дэнни на плечи, и я стаскиваю их обратно.

— Иногда, — говорит Дэнни, шмыгая носом. — Как-то даже охота, чтобы меня били и наказывали. Ладно что Бога больше нет, всё равно хочется что-то уважать. Я не хочу быть центром собственной вселенной.

Раз уж Дэнни весь день собрался торчать в колодках, мне придётся переколоть все дрова. Самостоятельно перемолоть кукурузу. Засолить свинину. Просвечивать яйца. Нужно забодяжить пойло. Накормить свиней от пуза. Восемнадцатый век никому малиной не покажется. Раз уж мне придётся добирать за ним все недостачи, сообщаю сгорбленной спине Дэнни, за это он мог бы как минимум сходить навестить мою маму и прикинуться мной. Чтобы услышать её исповедь.

Дэнни вздыхает, глядя в землю. С высоты в двести футов один из стервятников роняет ему на спину мерзкий белый потёк.

Дэнни сообщает:

— Братан, мне нужна какая-то миссия.

Говорю:

— Вот и сделай одно доброе дело. Помоги старой леди.

А Дэнни спрашивает:

— Как там продвигается твой шаг номер четвёртый? — говорит. — Братан, у меня тут бок чешется, не поможешь?

И я осторожно, чтобы не влезть в птичье дерьмо, начинаю скрести ему бок.

Глава 12

В телефонном справочнике всё больше и больше красных чернил. Больше и больше ресторанов вычеркнуто красным фломастером. Всё это заведения, где я почти умер. Итальянские. Мексиканские. Китайские заведения. На полном серьёзе, с каждым вечером у меня остаётся всё меньше выбора, куда можно сходить поесть, раз уж я решил делать деньги. Раз уж я решил дурить кого-то, заставив полюбить меня.

Вопрос всегда звучит так: «И чем же вам будет угодно подавиться сегодня вечером?»

Осталась французская кухня. Кухня индейцев майя. Восточно-индийская.

Чтобы представить себе место, где я сейчас живу, старый мамин дом, вообразите реально грязную лавку антикварной мебели. Такую, по которой приходится ходить боком, как люди ходят на картинках в египетских иероглифах, — вот такой здесь завал.

Вся мебель — резного дерева: длинный обеденный стол, стулья, шкафы и сундуки, — всё с резными гранями, мебель заляпана по всей поверхности каким-то лаком, напоминающим густой сироп, который почернел и растрескался ещё, пожалуй, за миллион лет до рождества Христова. Выпуклые диваны покрыты холстом той самой пуленепробиваемой марки, на который в жизни не захочется садиться голым.

Каждым вечером после работы нужно первым делом просмотреть именинные открытки. Подбить итог по чекам. Всё у меня разложено по акру чёрной площади обеденного стола: платформа для моей деятельности. Здесь нынешняя квитанция, которую нужно заполнить. Сегодня тут одна вшивая открытка. Одна поганая открытка пришла по почте, с чеком на пятьдесят баксов. И всё равно придётся писать благодарственное письмо. И всё равно здесь ещё целое позорное поколение опущенных писем, которые надо разослать.

Речь не о том, что я неблагодарный, но если всё, что вы можете мне урезать — это пятьдесят баксов, то в следующий раз лучше дайте мне сдохнуть. Ладно? Или, ещё лучше, постойте в сторонке, а героем пускай становится кто-то с деньгами.

Ясное дело, в благодарственной записке я такого написать не могу, но всё же.

Чтобы представить себе старый мамин дом, вообразите, что всю эту дворцовую мебель запихнули в двуспальный коттедж для молодожёнов. Эти диваны и картины должны были по идее стать её приданым из Старого света. Из Италии. Моя мама приехала сюда учиться, и не вернулась, после того, как у неё появился я.

Вы бы не сказали по ней, что она итальянка. Никакого запаха чеснока или волосни в подмышках. Она приехала сюда, чтобы поступить на медицинский факультет. На чёртов медицинский факультет. В Айове. Честно говоря, иммигрантам приходится куда больше походить на американцев, чем тем, кто здесь родился.

Честно говоря, я более-менее её грин-карта.

Просматривая телефонный справочник, моя задача подобрать для мероприятия публику классом повыше. Нужно идти туда, где лежат реальные деньги, и тащить их домой. Не стоит давиться насмерть кусками курятины в каком-нибудь занюханном заведении.

Богачи, которые жрут блюда французской кухни, так же мечтают стать героями, как и все остальные.

Я хочу сказать, нужна дискриминация.

Мой вам совет: нужно точно определяться с целевыми рынками.

В телефонном справочнике на пробу остались ещё рыбные ресторанчики. Монгольские гриль-бары.

Имя на сегодняшнем чеке принадлежит какой-то женщине, которая спасла мне жизнь на «шведском столе» в прошлом апреле. В буфете из разряда «берите-что-хотите». О чём я думал? Давиться в дешёвых ресторанах — это сто пудов ложная экономия. Всё проработано, все моменты записаны в толстом журнале, который я веду. Всё здесь, начиная от того, кто спас меня, где и когда, заканчивая тем, сколько они потратили на данный момент. Сегодняшнюю вкладчицу зовут Бренда Манро, как гласит подпись внизу именинной открытки, «с любовью».

«Надеюсь, это немножко поможет», — написала она поперёк внизу чека.

Бренда Манро, Бренда Манро… Пытаюсь припомнить лицо, да не выходит. Ничего не помню. Ну, а кто может требовать, чтобы ты помнил каждый свой предсмертный опыт. Ясное дело, я мог бы вести записи подробнее, хотя бы вносить цвет глаз и волос, но, на минутку: вон, гляньте на меня. Я и так уже погряз в бумагах.

Благодарственное письмо за прошлый месяц было полностью посвящено моим мучениям, чтобы оплатить что-то, уже забыл что.

За квартиру нужно заплатить, говорил я людям, или стоматологу за пломбы. Там была плата за молоко, или за юридическую консультацию. Как разошлю пару сотен копий одного и того же письма — потом уже никогда в жизни видеть его не хочется.

Это доморощенный вариант фондов помощи заморским детям. Тех фондов, где, мол, «за цену чашки кофе вы можете спасти ребёнку жизнь. Станьте спонсором». Зацепка в том, что только один раз спасти чью-то жизнь просто невозможно. Людям приходится спасать меня снова и снова. Как и на самом деле, после каждого очередного раза лучше им уже не становится.

Как учат на медицинском факультете, каждого можно спасти только определённое количество раз, после чего уже нельзя. Это Питеров принцип медицины.

Те люди, которые присылают деньги, оплачивают свой героизм в рассрочку.

Ещё можно давиться марокканской кухней. Можно сицилийской. В любой вечер.

Когда родился я, маму оставили жить в Штатах. Не в этом доме. Она не жила здесь до своего последнего выхода из тюрьмы, после срока за угон школьного автобуса. За угон транспортного средства плюс похищение ребёнка. Я не помню этот дом в своём детстве, как и эту мебель. Всё это прислали из Италии её родители. Мне так кажется. Опять же: с тем же успехом она могла, к примеру, выиграть это всё на телешоу, — не могу сказать.

Только один раз я задал вопрос про её семью, про дедушку с бабушкой, которые остались в Италии.

А она в ответ, точно помню, сказала:

— Они про тебя не знают, поэтому не создавай проблем.

А если они не знают про её ублюдочного ребёнка, то им гарантированно неизвестно и про её непристойное поведение, и про покушение на убийство, и про создание угрозы по небрежности, и про издевательство над животными. Они гарантированно тоже ненормальные. Вон, гляньте только на их мебель. Они точно ненормальные, и вообще уже умерли.

Листаю телефонный справочник туда-обратно.

Правда заключается в том, что держать мою маму в Сент-Энтони стоит три штуки баксов. В Сент-Энтони дерут под пятьдесят баксов только за смену подгузника.

Одному Богу известно, сколькими смертями мне придётся почти умереть, чтобы оплатить трубку для желудка.

Правда заключается в том, что хоть толстый журнал насчитывает уже больше трёх сотен вписанных имён, я всё равно не дотягиваю до трёх штук ежемесячно. Плюс каждый вечер официант приносит счёт. Плюс там чаевые. Эта чёртова надбавка меня убивает.

Как и в любой хорошей финансовой пирамиде, в основание постоянно нужно набирать народ. Как и в схеме Социального страхования, существует большое количество людей, которые коллективно платят за кого-то другого. Доить этих добрых самаритян — всего лишь назначение моей личной сети социальной безопасности.

«Схема Понзи» — неподходящий термин, но это первое, что приходит на ум.

Горькая правда заключается в том, что снова и снова, каждый вечер мне приходится пробежать телефонный справочник и найти хорошее заведение, куда можно пойти и почти умереть.

Я провожу здесь Телемарафон Виктора Манчини.

Такое не хуже, чем правительство. Только люди, которые подписывают счета в системе пособий Виктора Манчини, не жалуются. Они гордятся. Они на полном серьёзе хвалятся об этом перед своими друзьями.

Такой обман не оставляет никого обделённым: тут лишь я во главе и люди, которые выстраиваются в очередь, чтобы купиться на него, обхватив меня сзади руками. Добрые щедрые люди, полные жалости и сострадания.

Опять же, я ведь не трачу деньги на азартные игры или наркоту. Да я даже порцию-то никогда не могу доесть. На полпути каждого дежурного блюда мне приходится браться за дело. За своё бульканье и дёрганье. И даже после такого — некоторые люди никогда не объявляются с деньгами. Некоторые на второй раз уже не утруждаются вспомнить. А через какой-то срок — даже самые щедрые люди перестанут присылать чек.

Часть когда рыдаю, когда меня обнимают чьи-то руки, а я плачу и ловлю ртом воздух, — эта часть с каждым разом даётся всё легче. Труднее и труднее в рыданиях становится тот момент, когда нужно остановиться, а я не могу.

В телефонном справочнике ещё не перечёркнутой осталась кухня фондю. Есть ещё тайская. Греческая. Эфиопская. Кубинская. Есть ещё сотни заведений, куда я не ходил умирать.

Чтобы увеличить приток денег, приходится каждый вечер создавать сразу двух-трёх героев. Иногда вечером приходится отправиться в три или четыре заведения, пока наешься полностью.

Я артист большой сцены, который даёт по три концерта за вечер. «Дамы и господа, мне нужен доброволец из публики».

— Спасибо, да хрен вам «спасибо», — хочется сказать своим умершим родственникам. — Лучше уж я сам сделаю себе семью.

Рыба. Мясо. Овощи. Сегодня, как и в любой другой вечер, самое простое — взять и закрыть глаза.

Поднимаешь палец над раскрытым телефонным справочником.

«Поднимитесь сюда и станьте героем, дамы и господа. Поднимитесь сюда и спасите жизнь».

Роняешь руку — и пусть за тебя решает судьба.

Глава 13

Спасаясь от жары, Дэнни стаскивает свою куртку, потом свитер. Не расстёгивая пуговиц, даже на вороте и рукавах, стягивает рубашку через голову, выворачивая её наизнанку, и теперь его руки запутаны в красную клетчатую фланель. Одетая под низ футболка собирается в подмышках, пока он борется с рубашкой, пытаясь стащить ту с головы, — а голый живот у него на вид впалый и прыщавый. Несколько длинных вьющихся волос произрастает между крошечных точек его сосков. Соски выглядят растрескавшимися и воспалёнными.

— Братан, — зовёт Дэнни, продолжая сражение под рубашкой. — Слишком много слоёв. Чего это здесь такая жарища?

Потому что здесь вроде как больница. Здесь центр по уходу.

Над его джинсами и ремнём виднеется сдохшая резинка поганых трусов. Ржавчина коричневыми пятнами покрывает растянутую резинку. Спереди выбилась пара скрученных волосин. Желтоватые пятна от пота у него, — в самом деле, — на коже подмышек.

Тут же, рядом, за конторкой сидит девушка, туго собрав всё лицо в складки вокруг носа.

Пытаюсь заправить его футболку обратно, — а пупок у него набит пухом самых разных оттенков. На работе, в раздевалке, мне доводилось наблюдать, как Дэнни стягивает с себя штаны вместе с надетыми на них трусами, так же как делал я сам, когда был маленьким.

И, по-прежнему запутавшись в рубашке головой, Дэнни продолжает:

— Братан, не поможешь? Тут где-то пуговица, не пойму где.

Девушка за конторкой переводит взгляд на меня. На полпути к уху она держит трубку телефона.

Сбрасывая почти все шмотки перед собой на пол, Дэнни всё худеет, пока не остаётся в одной своей пропотелой футболке и джинсах с запачканными коленями. Шнурки его теннисных туфель завязаны двойным узлом, а дырочки навеки залеплены грязью.

Здесь под тридцать пять градусов, потому что у большинства этих людей считай нету кровообращения, объясняю ему. Здесь много стариков.

Здесь чисто пахнет, то есть унюхать можно только химикалии: моющие средства и освежители воздуха. Знайте, что хвойный запах прикрывает где-то кучу дерьма. Лимонный означает, что кто-то наблевал. Розы — это моча. Как проведёшь денёк в Сент-Энтони — потом на всю жизнь расхочется нюхать любую розу.

В холле мебель с обивкой, искусственные пальмы и цветочки.

Такие предметы декоративного назначения иссякнут, когда пройдёшь сквозь бронированную дверь.

Девушку за конторкой Дэнни спрашивает:

— Никто не будет лапать мою кучу, если я возьму её здесь положу? — это он имеет в виду связку своих старых тряпок. Представляется. — Я Виктор Манчини, — оглядывается на меня. — И я пришёл повидать свою маму?

Говорю Дэнни:

— Братан, господи-боже, у неё-то нет повреждения мозга.

Девушке за конторкой сообщаю:

— Я Виктор Манчини. Я всё время хожу сюда навещать маму, Иду Манчини. Она в комнате 158.

Девушка жмёт кнопку телефона и говорит:

— Вызов для сестры Ремингтон. Сестра Ремингтон, подойдите, пожалуйста, к приёмному столу, — её голос громким эхом отдаётся у потолка.

Интересно, настоящий ли человек эта сестра Ремингтон.

Интересно, не считает ли наша девчонка, что Дэнни — очередной агрессивный хронический раздевала.

Дэнни заталкивает шмотьё под стул с обивкой.

По коридору трусцой приближается толстяк, приложив одну руку к скачущему нагрудному карману, полному авторучек, а другую положив на баллончик со слезоточивым газом на поясе. На другом бедре у него звенит связка ключей. Спрашивает девушку за конторкой:

— И что здесь за ситуация?

А Дэнни интересуется:

— Тут есть сортир, куда можно сходить? В смысле, для гражданских.

Беда здесь в Дэнни.

Чтобы услышать её исповедь, ему придётся встретиться с тем, что осталось от моей мамы. Планирую представить его, как Виктора Манчини.

Таким образом Дэнни сможет выяснить, кто я на самом деле есть. Таким образом моя мама сможет немного успокоиться. Немного набрать вес. Сберечь мне деньги на трубку. Не умереть.

Когда Дэнни возвращается из туалета, охранник проводит нас в жилую часть Сент-Энтони, а Дэнни рассказывает:

— Там в сортире на двери нет замка. Сидел на толчке, а ко мне ввалилась какая-то старушка.

Спрашиваю — хотела секса?

А Дэнни отзывается:

— С какой стати?

Мы проходим двойную дверь, которую охраннику нужно открывать, потом ещё одну. Пока идём, у него на бедре звенит связка ключей. Даже на его шее сзади большие складки жира.

— Твоя мама, значит? — произносит Дэнни. — Так она похожа на тебя?

— Может, — говорю. — Только, ну, понял…

И Дэнни спрашивает:

— Только исхудавшая и почти без мозгов, так?

А я отвечаю:

— Слушай, хватит, — говорю. — Ладно, пускай она была говёной матерью, но это единственная мама, которая у меня есть.

— Прости, братан, — извиняется Дэнни и продолжает. — Но разве она не заметит, что я не ты?

Здесь, в Сент-Энтони, приходится опускать шторы ещё дотемна, потому что если кто-нибудь из местных обитателей увидит себя, отражённого в окне, он решит, что там за ним кто-то подсматривает. Называется «затемнение». Когда все старики с закатом сходят с ума.

Этих ребят большей частью можно поставить перед зеркалом и сказать им, что это такой специальный телеканал про старых несчастных умирающих людей, и они будут смотреть его часами.

Беда в том, что мама не станет со мной говорить, когда я Виктор, и не станет со мной говорить, когда я её поверенный. Моя единственная надежда — побыть её государственным защитником, пока Дэнни будет мной. Я могу направлять разговор. Он может слушать. Может так она заговорит.

Представьте, что это вроде гештальт-засады.

По дороге охранник интересуется: не я ли тот парень, что изнасиловал собаку миссис Филдз?

Нет, говорю ему. Эта старая история. Лет восемьдесят ей.

Мамулю мы обнаруживаем в зале, где она сидит перед рассыпанным на столе «паззлом». Тут, пожалуй, вся тысяча кусочков, но нигде нет коробки с рисунком, как оно всё должно смотреться собранным. Оно может стать чем угодно.

Дэнни спрашивает:

— Так это она? — говорит. — Братан, она совсем на тебя не похожа.

Моя мама пихает туда-сюда кусочки головоломки, — некоторые из них перевёрнуты и лежат серой картонной стороной вверх, — и пытается подогнать их в одно.

— Братан, — произносит Дэнни. Разворачивает стул задом наперёд и присаживается на него к столу, склонившись вперёд на спинку. — По моему личному опыту, такие паззлы лучше всего получаются, если сначала собрать все кусочки с плоскими краями.

Мамины глаза обшаривают Дэнни с ног до головы: его лицо, губы под мазью, его бритую голову, прорехи по швам его футболки.

— Доброе утро, миссис Манчини, — начинаю. — Вас пришёл проведать ваш сын Виктор. Вот он, — говорю. — Хотите сообщить ему что-то важное?

— Ага, — подтверждает Дэнни, кивая. — Я Виктор.

Он начинает отбирать кусочки с плоскими краями.

— Эта синяя часть по идее небо или вода? — интересуется.

А мамины старческие голубые глаза наполняются слезами.

— Виктор? — спрашивает она.

Прочищает глотку. Таращась на Дэнни, говорит:

— Ты здесь.

А Дэнни продолжает разгребать пальцами кусочки головоломки, выбирая те, что с плоскими краями и откладывая их в сторону. На щетине его бритой головы остались кусочки белого пуха от красной клетчатой рубашки.

И старческая мамина рука скрипит через стол, накрывая ладонь Дэнни.

— Так рада тебя видеть, — говорит она. — Как ты? Так давно не виделись.

Слезинка вытекает у неё из-под глаза и следует по морщинам в угол рта.

— Боже, — отзывается Дэнни, отдёргивая ладонь. — Миссис Манчини, у вас ледяные руки.

Моя мать отвечает:

— Прости.

Чувствуется запах какой-то закуски, вроде капусты или фасоли, которую здесь разваривают в кашу.

Всё это время продолжаю торчать рядом.

Дэнни выкладывает из кусочков несколько дюймов края. Спрашивает меня:

— Так а когда мы встретим твою ту самую замечательную докторшу?

Мама спохватывается:

— Ты же ещё не уходишь, правда? — смотрит на Дэнни мокрыми глазами, и её старческие брови встречаются над переносицей. — Я так по тебе скучала, — говорит она.

Дэнни отзывается:

— Эй, братан, нам подфартило. Вот уголок!

Трясущаяся как у пьяницы мамина старческая рука с дрожанием поднимается и подбирает комок красного пуха у Дэнни с лысины.

И я вмешиваюсь:

— Простите, миссис Манчини, — говорю. — Вы, случайно, ничего не собирались рассказать вашему сыну?

Моя мама молча смотрит на меня, потом на Дэнни.

— Побудешь тут, Виктор? — спрашивает. — Нам надо поговорить. Мне так много всего нужно объяснить.

— Так объясните, — советую я.

Дэнни отвечает:

— Это, кажется, глаз, — говорит. — Так здесь что, по идее, чьё-то лицо?

Мама поднимает трясущуюся руку открытой ладонью в мою сторону и просит:

— Фред, всё только между мной и моим сыном. Это важный семейный вопрос. Пойди куда-нибудь. Иди посмотри телевизор и дай нам пообщаться наедине.

А я пытаюсь сказать:

— Но…

Но мама повторяет:

— Иди.

Дэнни говорит:

— Вот ещё уголок.

Дэнни выбирает все кусочки с синевой и откладывает их в сторону. Все кусочки одинаковой стандартной формы — жидкие крестики. Расплавленные свастики.

— Иди лучше взамен попробуй спасти ещё кого-нибудь, — говорит мама, не глядя на меня. Смотрит на Дэнни и продолжает. — Виктор пойдёт разыщет тебя, как только мы закончим.

Она наблюдает за мной, пока я не отступаю аж в коридор. После этого говорит Дэнни что-то, чего мне не расслышать. Её трясущаяся рука тянется и трогает блестящую синеватую лысину Дэнни, касается её прямо за ухом. В месте, где прекращается рукав пижамы, старческое её запястье кажется жилистым и тонким, коричневого цвета, как жаренная шейка индейки.

По-прежнему зарывшись носом в головоломку, Дэнни передёргивается.

Меня накрывает запах, — запах подгузников, и надтреснутый голос позади заявляет:

— Ты тот, кто во втором классе швырнул в грязь все мои учебники.

По-прежнему наблюдая за мамой, пытаясь разглядеть, что она говорит, отзываюсь:

— Да вроде бы.

— Что же, значит, ты наконец сознался, — произносит голос. Женщина, похожая на сушёный грибок, берёт меня под руку своими костями.

— Пошли со мной, — командует она. — Доктор Маршалл очень сильно хотела с тобой пообщаться. Где-нибудь наедине.

На ней надета красная клетчатая рубашка Дэнни.

Глава 14

Запрокинув голову, свой маленький чёрный мозг, Пэйж Маршалл указывает на бежевый сводчатый потолок.

— Когда-то здесь были ангелы, — сообщает она. — Говорят, они были потрясающе красивые, с крыльями из перьев и с настоящими позолоченными нимбами.

Старуха привела меня в большую часовню Сент-Энтони, большую и пустующую с тех времён, когда это был женский монастырь. Одна стена — витражи из десятков самых разных оттенков золотого. Всю другую стену занимает большое деревянное распятие. Между тем и другим стоит Пэйж Маршалл в своём больничном халате, который отсвечивает золотом под маленьким чёрным мозгом её волос. Она смотрит вверх через надетые очки в чёрной оправе. Вся чёрная с золотым.

— По директивам II Ватиканского устава, — рассказывает она. — Церковные стенные картины зарисовали. Фрески и ангелов. Извели большую часть статуй. Все те невероятные таинства веры. Всё исчезло.

Смотрит на меня.

Старуха ушла. Дверь часовни защёлкивается у меня за спиной.

— Смешно и грустно, — продолжает Пэйж. — То, как мы не можем ужиться с вещами, которые не в силах понять. То, как мы берём и отвергаем что-то, если не можем найти ему объяснение.

Сообщает:

— Я нашла способ спасти твоей матери жизнь, — говорит. — Но ты можешь не одобрить.

Пэйж Маршалл начинает расстёгивать пуговицы халата, и в разрезе показывается всё больше и больше кожи.

— Ты можешь счесть идею совершенно отталкивающей, — говорит.

Она распахивает халат.

Под ним она голая. Голая и белоснежная, как кожа у её волос. Белая, обнажённая и всего в четырёх шагах. И её очень даже можно. И она плечами выбирается из халата, так что тот ниспадает сзади, по-прежнему свисая с её локтей. Её руки остаются в рукавах.

Тут же все те тугие мохнатые тени, куда до смерти хотелось попасть.

— У нас есть только этот узенький промежуток для удобного случая, — говорит она.

И делает шаг ко мне. Всё ещё в очках. Ноги её по-прежнему в белых туфлях на платформе, только здесь они кажутся золотыми.

Я был прав насчёт её ушей. Сто пудов, сходство потрясает. Ещё одна дырочка, которую ей не заткнуть, спрятанная и украшенная оборками кожи. Обрамлённая мягкими волосами.

— Если ты любишь свою мать, — говорит. — Если ты хочешь, чтобы она жила, ты должен сделать со мной это.

Сейчас?

— Пришло моё время, — говорит она. — У меня такой густой сок, что в нём ложка стоять будет.

Здесь?

— В другом месте мы увидеться не сможем, — говорит.

Её безымянный палец так же гол, как и всё остальное. Интересуюсь — она замужем?

— У тебя с этим какая-то проблема? — спрашивает. На расстоянии вытянутой руки изгиб её талии, спускающийся вниз по контуру её зада. Настолько же близко полочки обеих грудей с выпирающими чёрными пуговками сосков. Всего на расстоянии моей руки горячее местечко, в котором соединяются её ноги.

Отвечаю:

— Не-а. Нет. Какая там проблема.

Её руки берутся за мою верхнюю пуговицу, потом за другую, ещё за другую… Её руки сбрасывают рубашку мне через плечи, и та падает на пол позади меня.

— Просто чтобы ты знала, — говорю. — раз уж ты врач и все дела, — говорю. — Я вроде как излечивающийся сексоман.

Её руки отстёгивают пряжку у меня на ремне, и она отзывается:

— Значит, делай то, что должно естественно следовать.

От неё не пахнет розами, лимонами или хвоей. Вообще ничем таким не пахнет, даже кожей.

Пахнет от неё влагой.

— Ты не понимаешь, — говорю. — У меня было почти целых два дня воздержания.

Она горячо сияет в золотом свете. И всё равно у меня такое чувство, что если поцеловать её в губы, то они прилипнут, будто к ледяному металлу. Чтобы притормозиться, думаю про базально-клеточную карциному. Воображаю импетиго бактериальной инфекции кожи. Язвы роговицы.

Она тянет моё лицо себе в ухо. А мне в ухо шепчет:

— Отлично. Это делает тебе честь. Но что если ты отложишь выздоровление до завтра…

Стаскивает с моих бёдер штаны и говорит:

— Хочу, чтоб ты наполнил меня своей верой.

Глава 15

Если будете в холле гостиницы, а там заиграет вальс «Дунайские волны» — валите к чертям оттуда. Не думайте. Бегите.

Сейчас уже ни о чём не скажут прямо.

Если будете в больнице, а в раковую палату вызовут сестру Фламинго — не приближайтесь к тем местам. Сестры Фламинго нет. И если вызовут доктора Блэйза — такого человека тоже нет.

В больших гостиницах этот вальс означает необходимость эвакуировать здание.

Почти во всех больницах сестра Фламинго значит пожар. И доктор Блэйз значит пожар. Доктор Грин означает самоубийство. Доктор Блю означает, что кто-то перестал дышать.

Все эти вещи мамуля рассказывала глупому маленькому мальчику, пока они сидели в потоке машин. Вот когда ещё у неё начала ехать крыша.

В тот самый день малыш сидел в классе, а леди из учительской заглянула сказать ему, что его вызов к стоматологу отменили. Минуту спустя он поднял руку и попросил разрешения выйти в туалет. Никакого вызова никогда не было. Ясное дело, кто-то позвонил и сказал, мол, они от стоматолога, но это был тайный сигнал. Он вышел в боковую дверь через столовую, и там в золотой машине ждала она.

То был второй раз, когда мамуля вернулась забрать его.

Она опустила окно и спросила:

— Знаешь, за что мамочка всё это время сидела в тюрьме?

— За перепутанную краску для волос? — сказал он.

См. также: Злоумышленное нанесение ущерба.

См. также: Сопротивление второй степени.

Она потянулась открыть дверцу и больше не замолкала. Днями и днями.

Если будешь в «Хард-Рок Кафе», рассказала она ему, а там объявят — «Элвис покинул здание», это значит, что все подносы нужно вернуть на кухню и выяснить, какое особое блюдо только что было распродано.

Такие вещи люди говорят тебе, когда не хотят сообщить правду.

В Бродвейском театре объявление «Элвис покинул здание» означает пожар.

Когда в бакалее вызывают мистера Кэша — это зовут вооружённого охранника. Вызов «Проверки груза в отдел дамского белья» означает, что в том отделе кто-то ворует товар. Другие магазины вызывают женщину по имени Шейла. «Шейлу в центр» означает, что кто-то ворует товары в центральной части магазина. Мистер Кэш, Шейла и сестра Фламинго — всегда плохие новости.

Мамуля глушила мотор, и сидела, одну руку держа сверху на баранке, а пальцами другой щёлкала, требуя от мальчика повторять за ней эти вещи. Её ноздри были темны внутри от засохшей крови. Использованные скомканные платки, тоже в старых пятнах крови, валялись на полу машины. Немного крови осталось на приборной доске от её чиханий. Ещё чуть-чуть было на лобовом стекле изнутри.

— В школе тебя не научат ничему настолько важному, — заявила она. — Вещи, которым ты учишься здесь, помогут тебе выживать.

Щёлкнула пальцами.

— Мистер Эмонд Сильвестри? — спросила. — Если его вызывают, что нужно делать?

В некоторых аэропортах его вызов означает террориста с бомбой. «Мистер Эмонд Сильвестри, пожалуйста, подойдите к своей группе у ворот десять корпуса D» означает, что там спецназовцы найдут своего клиента.

Миссис Памела Рэнк-Меса означает всего лишь террориста с какой-то пушкой.

«Мистер Бернард Уэллис, пожалуйста, подойдите к своей группе у ворот шестнадцать корпуса F» означает, что там кто-то держит нож у горла заложника.

Мамуля поставила машину а парковочный тормоз и снова щёлкнула пальцами:

— Быстро как зайчик. Что значит мисс Террилин Мэйфилд?

— Слезоточивый газ? — отозвался мальчик.

Мамуля помотала головой.

— Не говори, — попросил мальчик. — Бешеная собака?

Мамуля помотала головой.

Снаружи их машину плотной мозаикой окружали другие автомобили. Над шоссе рубили воздух вертолёты.

Мальчик похлопал себя по лбу и спросил:

— Огнемёт?

Мамуля ответила:

— Ты даже и не пытаешься. Подсказку хочешь?

— Подозреваемый на наркотики? — спросил мальчик, потом сказал. — Да, наверное, подсказку.

И мамуля произнесла:

— Мисс Террилин Мэйфилд… а теперь подумай о лошадях и коровах.

А мальчик выкрикнул:

— Сибирская язва! — он постучал себе кулаками по лбу, повторяя. — Сибирская язва. Сибирская язва. Сибирская язва, — похлопал себя по голове и добавил. — Как я забыл так быстро?

Свободной рукой мамуля взъерошила ему волосы и похвалила:

— Ты молодец. Запомнишь хоть половину из этого — уже переживёшь большую часть людей.

Где бы они ни ехали, мамуля разыскивала плотный поток движения. Слушала объявления по радио про то, где не проехать, и находила такие задержки. Находила пробки. Находила заторы. Искала горящие машины и разведенные мосты. Ей не нравилось быстро ездить, но хотелось казаться занятой. Застряв в потоке машин, она не могла ничего поделать, притом не по своей вине. Они оказывались в ловушке. В укрытии и в безопасности.

Мамуля сказала:

— Загадываю простое, — она закрыла глаза, улыбнулась, потом открыла их и спросила. — В любом магазине, что значит, если просят четвертушек в кассу номер пять?

Оба они носили одни и те же вещи ещё с того дня, как она забрала его после школы. В каком бы мотеле они не остановились, когда он забирался в постель, мамуля щёлкала пальцами и требовала его штаны, рубашку, носки, трусы, а он передавал ей всё из-под одеяла. Утром, когда она возвращала ему вещи, иногда они были выстираны.

Когда в кассу просит четвертушек, сказал мальчик в ответ, имеют в виду, что там стоит красивая женщина, и всем нужно подойти на неё посмотреть.

— Ну, на самом деле не только, — заметила мама. — Но да.

Иногда мамуля засыпала, привалившись к дверце, а все другие машины объезжали их. Если работал мотор, иногда на приборной доске зажигались красные огоньки, о которых наш мальчик даже понятия не имел, показывая все аварийные случаи. В те разы из щелей капота начинал валить дым, и мотор замолкал сам по себе. Машины, застрявшие позади, начинали гудеть сигналами. По радио говорили о новом заторе: о машине, которая заглохла на центральной полосе дороги, заблокировав движение.

Когда люди сигналили и смотрели через окна на них, о которых сообщали по радио, глупый маленький мальчик считал, — такое значит быть знаменитым. Пока сигналы машин не разбудят её, мальчик махал рукой. Он вспоминал жирного Тарзана с обезьяной и каштанами. То, как мужчина способен был удержать улыбку. То, что унижение будет унижением, только если ты сам решишь страдать.

Маленький мальчик улыбался навстречу всем злобным лицам, которые его разглядывали.

И наш маленький мальчик слал воздушные поцелуи.

Только когда в сигнал трубил грузовик, мамуля вскакивала и просыпалась. Потом снова тормозила и целую минуту откидывала с лица большую часть волос. Заталкивала в ноздрю белую пластиковую трубку и втягивала её. Проходила ещё минута бездействия, прежде чем она вытаскивала трубку и щурилась на маленького мальчика, торчащего рядом с ней на переднем сиденье. Щурилась на новоявленные красные огоньки.

Трубка была тоньше тюбика её помады, с нюхательной дырочкой на одном конце и чем-то вонючим внутри. После того, как она её нюхала, на трубочке всегда оставалась кровь.

— Ты в каком? — спрашивала она. — В первом? Во втором классе?

В пятом, отвечал маленький мальчик.

— И на этой стадии твой мозг весит три? Четыре фунта?

В школе он был круглым отличником.

— Так значит тебе сколько? — спрашивала она. — Семь лет?

Девять.

— Ладно, Эйнштейн, всё, что тебе рассказывали в этих приёмных семьях, — говорила мамуля. — Можешь смело забыть.

Сказала:

— Они, приёмные семьи, не знают, что важно.

Прямо над ними на месте завис вертолёт, и мальчик наклонился, чтобы смотреть прямо вверх через синюю полоску наверху ветрового стекла.

По радио рассказывали про золотой «Плимут Дастер», который заблокировал проезд по центральной полосе шоссе. Машина, говорили, видимо, перегрелась.

— В жопу историю. Все эти ненастоящие люди — самые важные люди, о которых ты должен знать, — учила мамуля.

Мисс Пэппер Хэйвиленд — это вирус Эбола. Мистер Тернер Эндерсон означает, что кого-то вырвало.

По радио сказали, что спасательные службы отправились помочь убрать заглохшую машину.

— Все вещи, которым тебя учили по алгебре и макроэкономике — можешь забыть, — продолжала она. — Вот скажи мне, что толку, если ты можешь извлечь квадратный корень из треугольника — а тут какой-то террорист прострелит тебе голову? Да ничего! Вот настоящее образование, которое тебе нужно.

Другие машины клином объезжали их и срывались с места, визжа колёсами на большой скорости, исчезая в другие края.

— Я хочу только, чтобы ты знал больше, чем всякие там люди сочтут безвредным тебе сообщить, — сказала она.

Наш мальчик спросил:

— А что больше?

— А то, что когда думаешь об оставшейся тебе жизни, — ответила она, прикрыв газа рукой. — Ты никогда по-настоящему не заглядываешь дальше, чем на пару предстоящих лет.

И ещё она сказала такое:

— К тому времени, когда тебе наступит тридцать, твой худший враг — это ты сам.

Ещё она сказала такую вещь:

— Эра Просветления закончилась. И живём мы сейчас, что называется, в Эру Раз-просветления.

По радио сказали, что о заглохшей машине уведомили полицию.

Мамуля включила радио погромче.

— Чёрт, — произнесла она. — Умоляю, скажи мне, что это не мы.

— Говорят — золотой «Дастер», — отозвался мальчик. — Это наша машина.

А мамуля ответила:

— Это показывает, как мало ты знаешь.

Она открыла свою дверцу и скомандовала проскользнуть и выйти с её стороны. Посмотрела на быстрые машины, которые проезжали мимо низ, стремительно исчезая вдали.

— Это не наша машина, — заявила она.

Радио орало, что, кажется, пассажиры покидают транспортное средство.

Мамуля помахала рукой, чтобы он за неё схватился.

— Я тебе не мать, — сказала она. — Вообще, даже близко.

Под ногтями у неё тоже была засохшая кровь.

Радио орало им вслед. «Водитель золотого „Дастера“ и маленький ребёнок сейчас подвергают себя опасности, пытаясь проскочить сквозь четыре полосы дорожного движения».

Она сказала:

— Похоже, у нас около тридцати дней, чтобы наскладировать весёлых приключений на всю жизнь. А потом истечёт срок у моих кредиток.

Сказала:

— Тридцать дней — если нас не поймают раньше.

Машины гудели и уклонялись. Радио орало им вслед. Вертолёты ревели над головой.

И мамуля скомандовала:

— А теперь — прямо как с вальсом «Дунайские волны», крепко возьми меня за руку, — сказала. — И не думай, — сказала. — Только беги.

Глава 16

Следующий пациент — женщина, возрастом около двадцати девяти лет, вверху на внутренней стороне бедра у неё родинка, которая выглядит ненормально. При таком свете трудно точно сказать, но она слишком большая свиду, несимметричная, сине-коричневых оттенков. Бахромчатые края. Кожа вокруг вроде бы разодрана.

Спрашиваю — она её чесала?

И — не было ли у неё в семье случаев рака кожи?

Около меня, держа перед собой планшетку формата А5, сидит Дэнни, удерживая над зажигалкой конец пробки, поворачивая её, пока конец не станет чёрным, и Дэнни объявляет:

— Братан, я серьёзно, — говорит. — У тебя сегодня ночью какие-то дикие проявления враждебности. Ты что, позанимался этим?

Говорит:

— Вечно ты ненавидишь целый свет, как потрахаешься.

Пациентка падает на колени, её ноги широко расставлены. Она отклоняется назад и начинает толчками приближаться к нам в замедленном движении. Одними сокращениями мускулов задницы толкает свои плечи, груди, лобковые мышцы. Всё её тело волнами рвётся к нам.

Признаки меланомы нетрудно запомнить при помощи букв АБЦД:

Асимметричная форма.

Бахромчатый край.

Цветовые вариации.

Диаметр шире шести миллиметров.

Она бритая. Загорелая и смазанная до безупречности, она напоминает не столько женщину, сколько щель для втыкания кредитной карточки. Она толкает себя нам навстречу, и во мрачной красно-чёрной цветовой смеси выглядит лучше, чем есть на самом деле. Красные лампы стирают шрамы и синяки, прыщи, всякие там татуировки, плюс следы от резинок одежды и «дороги» от иглы.

Прикольно, что красота произведения искусства гораздо больше зависит от рамки, чем от самого творения.

Фокус со светом заставляет даже Дэнни казаться полным здоровья: его цыплячьи крылья-ручонки торчат из белой футболки. Планшетка у него светится жёлтым. Он подворачивает нижнюю губу и закусывает её, переводя взгляд с пациентки на свой труд, потом обратно на пациентку.

Толкая себя нам навстречу, перекрикивая музыку, та спрашивает:

— Что?

Она вроде бы натуральная блондинка, высокий фактор риска, поэтому интересуюсь — не было ли у неё накануне беспричинных потерь веса?

Не глядя на меня, Дэнни спрашивает:

— Братан, ты себе представляешь, сколько бы мне стоила настоящая модель?

Бросаю ему в ответ:

— Братан, не забудь набросать все её вросшие волоски.

Пациентку спрашиваю, не замечала ли та каких-нибудь нарушений в своём цикле или в испражнениях?

Стоя перед нами на коленях, широко расставив руки с чёрными крашеными ногтями по обе стороны в выгибаясь назад, глядя на нас по всей длине выгнутого дугой тела, она спрашивает:

— Что?

Ору:

— Мне нужно прощупать твои лимфоузлы!

А Дэнни окликает:

— Братан, так ты хочешь знать, что мне сказала твоя мама, или нет?

Ору:

— Ещё дай пальпировать твою селезёнку!

Делая быстрый набросок жжёной пробкой, он спрашивает:

— У тебя период стыда, я прав?

Блондинка обхватывает колени руками и перекатывается на спину, крутя по соску между большим и указательным пальцами каждой руки. Широко раззявив рот, демонстрирует нам согнутый язычок, потом сообщает:

— Дайкири, — говорит она. — Меня зовут Шерри Дайкири. Трогать меня нельзя, — говорит. — Но где та родинка, про которую ты сказал?

Все пункты медицинского осмотра нетрудно запомнить при помощи слов ОПИУМ САТАН. Такое на медфаке называют «мнемоника». Из букв строится следующее:

Основные жалобы.

Предыдущие заболевания.

История болезни.

Учёт наследственности.

Медикаментозное лечение.

Социальное положение.

Аллергические реакции.

Табак.

Алкоголь.

Наркотики.

Единственный способ запомнить хоть что-то из курса медицины — мнемоника.

Девушка, что была перед этой, тоже блондинка, но с парой старомодных увесистых буферов из того разряда, на которые можно пристроить подбородок, — эта предыдущая пациентка курила сигарету в качестве части представления, поэтому я спросил, не возникало ли у неё устойчивых болей в пояснице или брюшной полости. Не доводилось ли ей когда-либо терять аппетит, впадать в общее недомогание? При таком образе жизни, сказалл я, ей бы стоило проверяться и регулярно сдавать мазок на анализы.

— Если выкуриваешь больше пачки в день, — поясняю. — В этом случае, я хочу сказать.

Неплохо бы попробовать конизацию, советую ей, или хотя бы соскоб уретры.

Она становится на руки и колени, вертит голым задом, своим розовым сморщенным дымоходом, в замедленном движении, оглядывается на нас через плечо и спрашивает:

— Что ещё за «конизация» такая?

Интересуется:

— Какое-то новенькое твоё увлечение? — и выдыхает дым мне в лицо.

Вроде как выдыхает.

Это когда вырезают конусовидный кусочек шейки матки, сообщаю ей.

И она бледнеет: становится бледной даже под слоем косметики, даже под струями красно-чёрного света, и снова сводит ноги вместе. Кидает сигарету мне в пиво и говорит:

— У тебя с женщинами одна больная тема, — и уходит вдоль по сцене к следующему парню.

Ору ей вслед:

— Каждая женщина — просто задача с очередным условием!

По-прежнему держа в руке пробку, Дэнни хватает моё пиво и просит:

— Братан, не переводи… — потом сливает всё, кроме промокшего бычка, в свой стакан. Сообщает мне. — Твоя мама много рассказывает про какого-то доктора Маршалла. Говорит, он пообещал вернуть ей молодость, — продолжает. — Но только если ты согласишься сотрудничать.

А я отвечаю:

— Она. Это доктор Пэйж Маршалл. Она женщина.

Демонстрирует себя следующая пациентка, курчавая брюнетка, возрастом около двадцати пяти лет, проявляя признаки возможной недостаточности фолиевой кислоты: язык у неё красный и блестящий на вид, живот слегка рыхлый, глаза остекленевшие. Я спрашиваю — можно ли прослушать её сердце. На предмет пальпации. На предмет учащённого сердцебиения. Не было ли у неё случаев тошноты или поноса?

— Братан? — зовёт Дэнни.

Вопросы, которые следует задать о боли, это ХОМОПРОС: Характер, Описание приступов, Местоположение, Обострение, Продолжительность, Распространение, Облегчение и Сопутствующие симптомы.

Дэнни повторяет:

— Братан?

Бактерия под названием Staphylo coccus aureus принесёт вам КОГТЭПА: Кожные инфекции, Остеомиелит, Гемолиз, Токсический шок, Эндокардит, Пневмонию, Абсцесс.

— Братан? — зовёт Дэнни.

Заболевания, которые мать может передать потомству, это ЦИТРУС: Цитомегаловирус, Иные (имеется в виду герпес и ВИЧ), Токсоплазмоз, РУбелла и Сифилис. Поможет, если представить себе, как мать передаёт цитрус своему ребёнку.

Яблоко от яблони.

Дэнни щёлкает пальцами у меня под носом.

— Что за дела с тобой? С чего ты докатился до такого?

С того, что всё это правда. В таком мире живём мы с вами. Было дело, сдавал я ВТМК. Вступительный Тест Медицинского Колледжа. Я проучился на государственном медфакультете достаточно, чтобы знать: родинка — это совсем не просто родинка. Что обычная головная боль значит опухоль мозга, — значит двоящееся зрение, оцепенение, рвоту, за которыми следуют припадки, сонливость, смерь.

Лёгкая мышечная конвульсия значит бешенство, — значит мышечные судороги, жажду, помешательство и слюнотечение, за которыми следуют припадки, кома, смерть. Прыщи означают кисту яичников. Чувство лёгкой усталости означает туберкулёз. Налитые кровью глаза означают менингит. Сонливость — первый признак брюшного тифа. Мушки перед глазами, которые можно наблюдать в солнечный день, означают, что у тебя отслаивается сетчатка. Ты слепнешь.

— Видишь, какие у неё ногти на руках, — сообщаю Дэнни. — Верный признак рака лёгких.

Сбивчивость означает, что накрылись почки, серьёзную почечную недостаточность.

Всему этому учат в рамках курса лабораторной диагностики, на втором году медфака. Узнаёшь всё это — и назад дорога закрыта.

Неученье было свет.

Простой синяк означает цирроз печени. Отрыжка значит рак прямой кишки, рак пищевода, или, в самом лучшем случае, язву желудка.

Каждое дуновение ветерка словно шепчет слова «чешуйчатая карцинома».

Птички на деревьях словно щебечут «гистоплазмоз».

В любом раздетом человеке видишь пациента. У танцовщицы могут быть ясные красивые глаза и твёрдые коричневые соски, но если запах изо рта плохой — тогда у неё лейкемия. У танцовщицы могут быть густые, длинные, чистые на вид волосы, но если она чешет голову — тогда у неё лимфома Годжкина.

Дэнни страница за страницей заполняет свою планшетку набросками фигур: прекрасными улыбающимися женщинами; худенькими женщинами, которые шлют ему воздушные поцелуи; женщинами, лица у которых склонены, но глаза подняты на него и смотрят сквозь упавшие волосы.

— Потеря чувства вкуса, — сообщаю Дэнни. — Значит рак ротовой полости.

А Дэнни, не глядя на меня, переводя взгляд туда-обратно между своим наброском и очередной танцовщицей, отзывается:

— Тогда, братан, у тебя такой рак уже давно.

Даже если мама умрёт, не уверен, захочется ли мне возвращаться и восстанавливаться до истечения срока пересдачи долгов. Я и так уже знаю куда больше того, с чем можно спокойно жить.

После того, как узнаешь про все вещи, которые могут выйти из строя, жизнь твоя становится не столько жизнью, сколько ожиданием. Рака. Слабоумия. Каждый раз как взглянешь в зеркало, сразу изучаешь себя на предмет красной сыпи, которая значит опоясывающий лишай. См. также: Стригущий лишай.

См. также: Чесотка.

См. также: Энцефалит, менингит, ревматизм, сифилис.

Теперь себя демонстрирует следующая пациентка, ещё одна блондинка, худенькая, — быть может, даже слишком худая. Опухоль позвоночника, скорее всего. Если в наличии головная боль, лёгкий жар, воспалённое горло — у неё полиартрит.

— Давай вот так, — кричит ей Дэнни, прикрывая свои очки ладонями.

Пациентка слушается.

— Красота, — отмечает Дэнни, быстро делая набросок. — Как насчёт немного приоткрыть рот?

И она слушается.

— Братан, — говорит он. — Студийные модели никогда не дают столько страсти.

А я вижу только, что она не особо хорошо танцует, и, стопудово — такая координационная недостаточность означает амиотрофический поперечный склероз.

См. также: Болезнь Лу Грига.

См. также: Полный паралич. См. также: Затруднённое дыхание. См. также: Спазмы, слабосилие, слёзы.

См. также: Смерть.

Ребром ладони Дэнни размазывает следы жжёной пробки, чтобы добавить тень и глубину. На рисунке женщина со сцены, закрывшая глаза руками, слегка приоткрывшая рот, — и Дэнни быстро добавляет штрихи; его взгляд возвращается к женщине ухватить новые подробности: её пупок, изгиб её бёдер. Претензия у меня одна: Дэнни рисует женщин не такими, как они выглядят на самом деле. По версии Дэнни рыхлые бёдра у одних женщин кажутся каменно-твёрдыми. Мешковатые глаза у других женщин станут ясными и оттенёнными снизу.

— У тебя деньжат не осталось, братан? — спрашивает Дэнни. — Не хочу, чтобы она прямо сейчас отвалила.

Но я

Глава 1

Если вы собираетесь это читать, то не надо.

Все равно через пару страниц вам захочется отложить книжку. Так что лучше и не начинайте. Бросайте. Бросайте, пока не поздно.

Спасайтесь.

Посмотрите программу – по телевизору наверняка будет что-то поинтереснее. Или, если у вас столько свободного времени, запишитесь на вечерние курсы. Выучитесь на врача. Сделайте из себя человека. Доставьте себе удовольствие – сходите поужинать в ресторанчик. Покрасьте волосы.

Годы идут, и никто из нас не молодеет.

То, о чем здесь написано, вам не понравится сразу. А дальше будет еще хуже.

Это – глупая история о глупом мальчишке. Глупая и правдивая история про придурка, с которым вы точно не стали бы знаться в реальной жизни. Вот он, истеричный маленький засранец, ростом вам где-то по пояс, с жиденькими светлыми волосенками, зачесанными на косой пробор. Вот он, мелкий гаденыш, – улыбается со старых школьных фотографий: молочных зубов кое-где не хватает, а нормальные зубы растут вкривь и вкось. Вон он, в своем идиотском свитере в синюю с желтым полоску: подарок на день рождения, когда-то – самый любимый. Ногти вечно обкусаны. Любимая обувь – кеды. Любимая еда – говенные корн-доги.[1]

Вот он, малолетний придурок, – в украденном школьном автобусе, с мамой, после обеда. Сидит на переднем сиденье, разумеется, не пристегнувшись. У их мотеля стоит полицейская машина, и мама гонит на скорости шестьдесят – семьдесят миль в час.

Это история про глупого маленького крысеныша, грубияна и плаксу, который – можете даже не сомневаться – был самым противным и гадким ребенком на свете.

Мелкий поганец.

Мама говорит:

– Нам надо спешить, – и они мчатся в гору по скользкой узкой дороге, задние колеса виляют по льду. В свете фар снег кажется синим. Синий снег – от обочины до темного леса.

И это все он виноват. Только он. Маленький раздолбай.

Мама останавливает автобус, чуть-чуть не доехав до подножия скалистой горы, и свет фар упирается прямо в белую плоскость, и она говорит:

– Дальше мы не поедем. – Слова вырываются белыми облаками пара, большими-большими, и сразу понятно, какие сильные у нее легкие.

Мама ставит автобус на ручной тормоз и говорит:

– Выходи, но пальто оставь здесь, в автобусе.

И вот этот маленький и безмозглый свинтус даже не возражает, когда мать ставит его прямо перед автобусом. Этот поддельный Бенедикт Арнольд в миниатюре[2] просто стоит на месте, в свете включенных фар, и дает матери снять с себя свитер. Любимый свитер. Этот маленький ябеда просто стоит полуголый в снегу, а мотор все гудит и гудит, и звук отражается эхом в скалах, а мама исчезла где-то у него за спиной – в холоде и темноте. Свет фар слепит глаза, и гул мотора перекрывает сухой скрежет деревьев, трущихся друг о друга ветками на ветру. Воздух такой холодный, что дышать можно только вполсилы; воздуха не хватает, и наш мелкий слизняк пытается дышать быстрее.

Он не убегает. Он вообще ничего не делает.

Мама говорит откуда-то из-за спины:

– Только не оборачивайся.

Мама рассказывает, что давным-давно, в Древней Греции, жила-была очень красивая девушка, дочь гончара.

Как всегда, когда мама выходит из тюрьмы и возвращается, чтобы забрать его, они постоянно в пути. Каждую ночь – в новом мотеле. Едят в придорожных закусочных и едут, едут и едут. Весь день, каждый день. Сегодня в обед мальчик набросился на свой корн-дог, пока тот был еще слишком горячим, и проглотил его чуть ли не целиком, но корн-дог застрял в горле, и мальчик не мог ни дышать, ни говорить. Мама вскочила из-за стола и бросилась к нему.

Две руки обхватили его сзади, подняли над полом, и мама шептала:

– Дыши! Дыши, черт возьми!

Потом мальчик плакал, и весь ресторан собрался вокруг.

И вот тогда ему показалось, что им действительно не безразлично, что он чуть не умер. Все эти люди – они обнимали его, гладили по голове. Все его спрашивали: ты как, в порядке?

Казалось, что это продлится вечность. Все было так, как будто надо почти умереть, чтобы тебя полюбили. Как будто надо зависнуть на самом краю – чтобы спастись.

– Ну ладно, – сказала мама и вытерла рот, – получается, я подарила тебе жизнь, еще раз.

А потом официантка узнала его по фотографии на старом молочном пакете, и они с мамой поспешно ушли и вернулись обратно в отель, на скорости семьдесят миль в час.

По дороге они заехали в магазин, и мама купила баллончик черной краски.

И вот теперь – после всей этой бешеной гонки – они приехали непонятно куда, непонятно зачем, посреди ночи.

Глупенький маленький мальчик стоит в свете фар. Он слышит, как у него за спиной мама встряхивает баллончик с краской, круглый камушек внутри баллончика бьется о стенки, и мама рассказывает ему, что у той девушки из Древней Греции был возлюбленный.

– Но юноша был из другой стороны, и ему надо было вернуться домой, – говорит мама.

Раздается шипение, и мальчик чувствует запах краски. Мотор все гудит и гудит, теперь – громче, и автобус слегка покачивается, переваливаясь с шины на шину.

И вот в последнюю ночь, когда девушка и ее возлюбленный были вместе, говорит мама, девушка зажгла лампу и поставила ее так, чтобы тень юноши легла на стену.

Шипение краски идет с перерывами. Короткое шипение, пауза. Шипение подлиннее, и снова пауза.

И мама рассказывает, как девушка обвела на стене тень возлюбленного – чтобы у нее хоть что-то осталось от их любви. Память об этих последних мгновениях, когда они были вместе.

Наш плаксивый поганец просто стоит, щурясь на свет от фар. Глаза слезятся, но когда он их закрывает, он все равно видит сияющий свет – красный-красный – прямо сквозь сомкнутые веки, сквозь свою собственную плоть и кровь.

И мама рассказывает, что на следующий день возлюбленный уехал, но его тень осталась.

Лишь на секундочку мальчик оборачивается назад, где мама обводит по контуру его глупую тень на скале – только мальчик стоит далеко, и поэтому его тень получается на голову выше мамы. Его тонкие руки кажутся крепкими и большими. Короткие ноги вытянулись, стали длинными. Узкие плечики развернулись широко-широко.

И мама говорит ему:

– Не смотри. И не шевелись, а то все испортишь.

И вредный маленький сплетник опять поворачивается к свету фар.

Краска шипит, а мама рассказывает, что именно так изобрели живопись. До Древней Греции никакого искусства не было вообще. А потом отец девушки слепил из глины фигуру юноши, по модели контура на стене – и так изобрели скульптуру.

Мама говорит, очень серьезно:

– Искусство рождается только от горя. И никогда – от радости.

Именно так появились символы.

Мальчик стоит в свете фар, теперь его бьет озноб, но он старается не шевелиться, а мама делает свое дело и говорит, обращаясь к огромной тени, что когда-нибудь он научит людей всему, чему его научила она. Когда-нибудь он станет врачом и будет спасать людей. Возвращать им счастье. И даже кое-что лучше счастья: покой.

И все будут его уважать.

Когда-нибудь.

Это уже после того, как мальчик узнал, что Пасхального Зайца нет. Уже после Санта-Клауса, и Зубной Феи, и святого Кристофера, и законов Ньютона, и модели атома Нильса Бора – но этот глупенький-глупенький мальчик все еще верит маме.

Когда-нибудь, когда мальчик вырастет и станет большим, говорит мама тени, он вернется сюда, на это место, и увидит, что вырос точно до тех очертаний, какие она запланировала для него сегодня.

Голые руки мальчишки покрылись мурашками.

Он весь дрожит от холода.

И мама ему говорит:

– Не трясись, черт тебя побери. Стой спокойно, а то все испортишь.

И мальчик пытается убедить себя, что ему тепло, но свет фар – пусть и яркий – не дает никакого тепла.

– Мне нужна четкая линия, – говорит мама. – Если будешь дрожать, то все смажется.

И только потом, много лет спустя, когда этот маленький неудачник окончил с отличием колледж и поступил на медицинский факультет Университета Южной Каролины – когда ему было уже двадцать четыре и он учился на втором курсе, когда маме поставили диагноз и его назначили ее опекуном, – только тогда до него дошло, до этого маленького сопливого ябеды, что вырасти сильным, богатым и умным – это лишь первая половина в истории твоей жизни.

А сейчас у него ломит уши от холода. Голова кружится, дыхание учащено. Грудь покрылась мурашками. Соски затвердели от холода, как два красных прыща, и он говорит себе, этот мелкий слизняк: На самом деле, так мне и надо.

И мама ему говорит:

– Хотя бы стой прямо.

Он расправляет плечи и представляет, что свет от фар – это прожектор за спиной расстрельной команды. Воспаление легких – так ему и надо. Туберкулез – так ему и надо.

Смотри также: гипотермия.[3]

Смотри также: брюшной тиф.

И мама ему говорит:

– Завтра меня уже рядом не будет.

Мотор крутится вхолостую, из выхлопной трубы вырывается синий дым.

И мама говорит:

– Поэтому стой спокойно и не выводи меня из себя, а то я точно тебя отшлепаю.

И уж конечно, этот маленький вредина заслужил, чтобы его отшлепали. Все, что с ним происходит, – это все справедливо. Так ему и надо, сопливому придурку, который действительно верит, что все обязательно станет лучше. Когда-нибудь в будущем. Если ты будешь упорно работать. Если ты будешь прилежно учиться. И быстро бегать. Все будет хорошо, и ты непременно чего-то добьешься.

Резкий порыв ветра – сухой и колючий снег обрушивается с деревьев. Снежинки колют уши и щеки. Снежинки тают между шнурками ботинок.

– Вот увидишь, – говорит мама, – это стоит того, чтобы немножечко пострадать.

Это будет история, которую он будет рассказывать своему сыну. Когда-нибудь.

Та девушка из Древней Греции, говорит мама, она больше не видела своего возлюбленного. Никогда.

И глупый мальчик действительно верит, что картина, скульптура или история и вправду способны заменить тебе человека, которого ты любишь.

И мама говорит:

– У тебя еще все впереди.

В это трудно поверить, но глупенький маленький мальчик – ленивый, смешной и нелепый – просто стоит и дрожит от холода, щурясь при свете фар, и ни капельки не сомневается, что у него все будет хорошо. Когда-нибудь в будущем. Он пока еще не понимает и поймет еще очень не скоро, что надежда – это просто очередной переходный период, который надо перерасти. Он верит, что это возможно – создать что-то такое, что останется на века.

Теперь при одном только воспоминании об этом он себя чувствует идиотом. Удивительно даже, как он прожил так долго.

Так что если вы собираетесь это читать, то не надо.

В этой истории не будет доброго, смелого, преданного героя. Герой этой истории – не тот человек, в которого можно влюбиться.

Просто для сведения: то, что вы собрались читать, – это жесткая и безжалостная история закоренелого наркомана. Потому что почти во всех реабилитационных программах, рассчитанных на двенадцать ступеней, четвертым пунктом стоит задание описать свою жизнь. Во всех подробностях. Каждый срыв, каждый проступок, каждая гадость, которую ты сотворил, – надо все это записывать. Полная опись твоих грехов. Таким образом, ты их как бы осознаешь. Для себя. И потом вроде как больше не повторяешь. По крайней мере пытаешься не повторить. Подобные программы существуют для алкоголиков, наркоманов, обжор и людей, страдающих секс-зависимостью. Одержимых сексом.

Таким образом, у вас всегда есть возможность вернуться в прошлое – к самым поганым моментам из вашей жизни.

Потому что считается: тот, кто не помнит своего прошлого, обречен повторять его вновь и вновь.

Так что, если вы все-таки это читаете… сказать по правде, это не вашего ума дело.

Тот глупый маленький мальчик, та холодная ночь, все это – очередная бредятина, чтобы было о чем подумать во время секса. Чтобы подольше не кончить. Ну, то есть если вы парень.

Тот мелкий засранец, которому мама сказала:

– Еще немножко, совсем чуть-чуть. Потерпи. Постарайся не двигаться. Постарайся, и все будет хорошо.

Как же.

Мама сказала:

– Когда-нибудь ты поймешь, что оно того стоило. Я обещаю.

И маленький глупенький дурачок, самый противный на свете мальчишка, просто стоял полуголый в снегу, и дрожал мелкой дрожью, и действительно верил, что кто-то и вправду может пообещать что-то настолько несбыточное.

Так что если вы думаете, будто вас это спасет…

Будто и вправду есть что-то, что вас спасет…

Это было последнее предупреждение.

Глава 2

Когда я добираюсь до церкви, на улице уже темно. Начинается дождь. Нико ждет у боковой двери, чтобы кто-нибудь ей открыл. Она зябко поеживается. На улице холодно.

– Вот, подержи пока, – говорит она и сует мне в руку теплый комочек шелка.

Она говорит:

– У меня нет карманов.

На ней – короткое полупальто из поддельной оранжевой замши с ярко-оранжевым меховым воротником. Из-под пальто выбивается подол платья в цветочном узоре. Ноги голые, без колготок. Она поднимается по ступенькам, неловко ступая в своих черных туфлях на высоченных шпильках.

Тряпочка, которую она мне дала, теплая и влажная.

Это ее трусики. И она улыбается.

Внутри, за стеклянной дверью, какая-то женщина возит шваброй по полу. Нико стучит в стекло и показывает на часы у себя на руке. Женщина окунает швабру в ведро. Потом вытаскивает, отжимает, прислоняет к двери и лезет в карман за ключами. Отпирает нам дверь, кричит через стекло:

– Ваша группа сегодня в комнате 234. В классе воскресной школы.

Народ уже собирается. Подъезжают машины, люди поднимаются по ступеням. Я убираю трусики Нико в карман. Все с нами здороваются, мы здороваемся со всеми. Верьте или не верьте, но вы всех их знаете.

Эти люди – живые легенды. Все эти мужчины и женщины – вы про них слышали. Не могли не слышать.

В 1950-х одна ведущая компания по производству пылесосов внесла небольшое усовершенствование в дизайн. Они поместили в сосущий шланг маленький вращающийся пропеллер с остро заточенными лопастями – на расстоянии в несколько дюймов от края. Идея была такая: входящий воздух вращает пропеллер, и он разрезает нитки, собачью-кошачью шерсть и вообще всякий мусор, который может забить шланг.

Да, идея была неплохая.

А что из нее получилось? Многим из этих мужчин пришлось обращаться в травмопункт с покалеченным членом.

Во всяком случае, так говорят.

Или вот еще старая городская легенда про симпатичную домохозяйку, которой друзья и родные решили устроить сюрприз на день рождения. Они все потихонечку собрались в дальней комнате, а когда всей толпой завалились в гостиную с криками «С днем рождения!», они обнаружили, что виновница торжества лежит полуголая на диване, а собачка – любимица всей семьи – лижет ее между ног, где намазано арахисовым маслом…

Так вот, это было на самом деле.

Или та легендарная тетка, которая обожала делать парням минет, когда они за рулем, только однажды ее кавалер потерял управление и так резко вдарил по тормозам, что она откусила ему половину. Я лично знаю обоих.

Все эти мужчины и женщины – они все здесь.

Именно из-за них в каждом травмопункте среди хирургических инструментов обязательно есть дрель с алмазным сверлом. Чтобы просверливать дырки в толстых донышках стеклянных бутылок из-под шампанского или содовой. Потому что пока не просверлишь дырку, бутылку не вынуть – из-за давления.

Люди приходят в травмопункт среди ночи и заявляют, что оступились и упали прямо на кабачок, или на лампочку, или на куклу Барби, или на бильярдный шар, или на домашнюю крысу, которая так некстати подвернулась под ноги.

Смотри также: бильярдный кий.

Смотри также: плюшевый хомячок.

Они постоянно поскальзываются в душе и садятся точнехонько задницей на густо смазанный жирным кремом бутылечек с шампунем. Вечно на них нападают на улице извращенцы-маньяки и насилуют их посредством свечей, бейсбольных мячей, сваренных вкрутую яиц, электрических фонариков и отверток, которые теперь надо вынуть. Я знаком с несколькими парнями, которые застревали в сливных отверстиях своих джакузи.

Уже в коридоре, на полпути к комнате 234, Нико отводит меня в сторонку – к стене. Дожидается, пока мимо нас не пройдут какие-то люди, и говорит:

– Я знаю здесь одно место, куда можно пойти.

Все остальные заходят в класс воскресной школы, и Нико улыбается им вслед. Вертит пальцем у виска – международный жест, означающий «вот придурки», – и говорит:

– Неудачники.

Она тащит меня к двери, на которой написано «Ж».

Среди народа, который заходит сейчас в комнату 234, есть подложные врачи, которые любят подробно расспрашивать четырнадцатилетних школьниц о том, как выглядит их влагалище.

Есть среди них одна девушка из группы поддержки школьной спортивной команды, у которой однажды раздуло живот, и врачи выкачали из нее фунт спермы. Ее зовут Лу-Энн.

Парня, который, сидючи в кинотеатре, засунул член в дырку в коробке с попкорном, где оный член благополучно застрял, зовут Стив, и сейчас он сидит за разрисованной партой в классе воскресной школы, втиснув свою скорбную задницу в детский пластиковый стульчик.

Все эти люди, которых вы воспринимаете как анекдотических персонажей. Вам смешно? Ну так смейтесь.

Все они – самые настоящие сексуальные маньяки.

Все эти люди, которых вы воспринимаете как выдуманных героев, – они настоящие. У каждого есть лицо и имя. Семья и работа. Университетский диплом и досье арестов.

В женском туалете Нико тянет меня на холодный кафельный пол, присаживается надо мной на корточки и вынимает мое это самое из штанов. Свободной рукой она приподнимает мне голову и впивается губами мне в губы. Ее язык бьется у меня во рту. Большим пальцем она размазывает смазку по моей головке. Я уже возбужден и готов. Она стягивает мои джинсы на бедра. Приподнимает подол своего цветастого платья. Ее глаза закрыты, голова слегка запрокинута. Она садится на меня верхом и что-то шепчет, уткнувшись губами мне в шею.

Я говорю:

– Ты такая красивая.

Нико слегка отстраняется, пристально смотрит и говорит:

– И что это значит?

И я говорю:

– Я не знаю. Наверное, ничего, – говорю. – Забей.

Кафель пахнет дезинфицирующим раствором. Кафель шершавый и жесткий под моей голой задницей. Потолок тоже выложен кафелем. Вентиляционные решетки забиты пылью. От ржавого металлического контейнера для использованных салфеток пахнет несвежей кровью.

– А увольнительная у тебя с собой? – говорю я и щелкаю пальцами.

Нико слегка приподнимет бедра и опять опускается на меня, приподнимается и вновь опускается. Ее голова по-прежнему запрокинута, глаза по-прежнему закрыты. Она лезет за пазуху, достает сложенный листок голубой бумаги и роняет его мне на грудь.

Я говорю:

– Хорошая девочка, – и достаю ручку из кармана рубашки.

Нико приподнимается с каждым разом чуть выше и опускается жестче. Слегка раскачивается вперед-назад. Вверх-вниз, вверх-вниз.

– Развернись, – говорю я. – Развернись.

Она приоткрывает глаза и глядит на меня сверху вниз, я верчу ручкой в воздухе, как будто размешиваю сахар в кофе. Зернистый кафель врезается в спину даже сквозь рубашку.

– Развернись, – говорю. – Давай, детка.

Нико закрывает глаза и подбирает подол обеими руками. Потом переносит одну ногу у меня над животом, а вторую перебрасывает мне через ноги. Она по-прежнему сидит на мне верхом, но теперь спиной ко мне.

– Хорошо, – говорю я и разворачиваю голубой листок. Расправляю его у нее на спине и расписываюсь внизу, в графе «поручитель». Сквозь платье я чувствую, как выпирает застежка лифчика – эластичная полоска с пятью-шестью крошечными металлическими крючками. Я чувствую, как выпирают ее ребра – сквозь толстый слой мускулатуры.

Прямо сейчас в комнате 234 сидит подружка кузена вашего лучшего друга, та самая девушка, которая чуть не умерла, удовлетворяя себя рычагом переключения передач в «форде пинто», когда наелась шпанской мушки. Ее зовут Менди.

И парень, который проник в гинекологическую больницу под видом доктора и затеял осмотр пациенток.

И мужик, который разъезжает по разным мотелям и по утрам притворяется спящим – голый поверх покрывала, – дожидаясь прихода горничной.

Все эти пресловутые приятели знакомых наших друзей… они все там.

Человек, покалеченный электрическим доильным аппаратом, – его зовут Говард.

Девушка, которая повесилась голой на перекладине для душевой занавески и едва не умерла от аутоэротической асфиксии, – это Пола, и она законченная сексоголичка.

Привет, Пола.

Дай мне свои подземные зонды. Свои проблесковые маяки.

Эксгибиционистка, полностью голая под плащом.

Мужики, которые устанавливают миниатюрные видеокамеры в толчках женских сортиров.

Парень, втирающий свою сперму в клапаны депозитных конвертов у банкоматов.

Вуайеристы. Нимфоманки. Похотливые старики. Онанисты.

Сексуальные маньяки-маньячки. Злые и страшные буки, которыми мамы пугали нас в детстве.

Мы все здесь. Живые и нездоровые.

Это мир сексуальной зависимости на двенадцать ступеней. Мир болезненного влечения. Вызывающего сексуального поведения. Каждый вечер они встречаются в задней комнате в какой-нибудь церкви. В конференц-зале в каком-нибудь общественном центре. В каждом городе. Каждый вечер. Они даже проводят виртуальные конференции в Интернете.

Мой лучший друг Денни – мы познакомились на собрании сексоголиков. Денни уже дошел до того состояния, когда ему было необходимо мастурбировать по пятнадцать минут ежедневно, чтобы не загнуться от сперматоксикоза. В конце концов он уже просто не мог сжимать руку в кулак и начал всерьез опасаться, что в перспективе ему может стать плохо от такого количества вазелина.

Он хотел перейти на какой-нибудь лосьон, но все средства для смягчения кожи в данном случае оказались неэффективны.

Денни и все эти люди, которых вы считаете извращенцами, или безумцами, или больными маньяками, – они все здесь. Мы собираемся, чтобы поговорить. У нас не много возможностей поговорить о себе откровенно.

Здесь – проститутки и заключенные, совершившие нетяжкие преступления на сексуальной почве, которых выпустили на три часа из тюрьмы. Бок о бок с женщинами, которые любят, когда их насилуют несколько человек сразу, и мужчинами, которые дрочат в книжных у стендов литературы «для взрослых». Уличные проститутки и их клиенты – все вместе. Здесь. Растлители малолетних и развращенные малолетние – вместе.

Нико приподнимает свою пышную белую задницу и резко опускается на меня. Вверх-вниз. Вверх-вниз. Тугие стенки влагалища сжимают меня плотно-плотно. Вверх-вниз. Мышцы у нее на руках напрягаются все сильнее. Она держит меня за бедра. Бедра уже онемели и побелели.

– Теперь, когда мы с тобой уже знаем друг друга, – говорю я. – Нико? Я тебе нравлюсь?

Она оборачивается ко мне:

– Когда ты станешь врачом, ты сможешь выписывать рецепты на что угодно, да?

Ну да. Если только вернусь в институт. Медицинский диплом – вещь полезная. В плане – очень способствует многочисленным половым сношениям: девочки сами под тебя ложатся и еще очередь занимают. Я кладу руки на бедра Нико. Наверное, чтобы помогать ей приподниматься. Она кладет руки поверх моих рук. Пальцы у нее мягкие и прохладные.

Она говорит, не оглядываясь на меня:

– Мы тут с подружками поспорили, женат ты или нет. Они говорят, что, наверное, женат.

Я мну в руках ее гладкую белую задницу.

– И на сколько поспорили? – говорю.

И еще говорю, что подружки, возможно, правы.

Все дело в том, что мужчина, воспитанный матерью-одиночкой, женат уже от рождения. Я не знаю, как это объяснить, но пока твоя мать жива, тебе кажется, что все остальные женщины, которые появляются в твоей жизни, не могут быть чем-то большим, чем просто любовницы.

В современной интерпретации мифа об Эдипе, мать убивает отца и ложится с сыном.

И с матерью не разведешься.

И ее не убьешь.

И Нико говорит:

– Что ты имеешь в виду, все остальные женщины? Господи, о скольких идет речь? – Она говорит: – Хорошо, что мы пользуемся резинкой.

Для полного списка моих сексуальных партнерш мне надо свериться с записями для четвертой ступени. Со своей аморальной описью. Инвентаризацией. С полной историей моей одержимости – без купюр и цензуры.

Если только я ее закончу. Когда-нибудь.

Для всех этих людей, что собрались сейчас в комнате 234, работа по реабилитационной программе, рассчитанной на двенадцать ступеней, на собраниях сексоголиков – это действительно способ понять себя и излечиться… ну, в общем, вы понимаете.

Для меня это как курсы по повышению квалификации. Полезные советы. Новая техника. Руководство, как, где и с кем – и так, как ты даже мечтать не мог. Новые знакомства. Когда эти люди рассказывают про свою жизнь – это, черт возьми, великолепно. Плюс к тому сюда ходят девочки из тюрьмы, которых выпускают на три часа, чтобы они посетили сеансы групповой терапии для секс-зависимых.

Нико – одна из таких девчонок.

Вечер среды – это Нико. Вечер пятницы – Таня. Воскресные вечера – Лиза. Лиза вся желтая от никотина, она даже потеет жидким никотином. Она постоянно кашляет. И она такая худющая, что я почти могу сомкнуть руки у нее на талии. Таня вечно таскает с собой какие-нибудь сексуальные игрушки, как правило – дилдо или нитку латексных бусин. Сексуальный эквивалент сюрприза в коробке с овсяными хлопьями.

Я где-то читал, что красивая женщина – это радость навсегда. Но на своем собственном опыте я убедился, что даже самая распрекрасная женщина – это радость часа на три максимум. Потому что потом она непременно захочет тебе рассказать о своих детских травмах. Самое приятное в этих тюремных девчонках – это когда ты украдкой смотришь на часы и видишь, что уже через полчаса она вернется к себе в тюрьму.

Та же история про Золушку, только в полночь она превращается в преступницу, сбежавшую из тюрьмы.

Я не то чтобы не люблю этих женщин. Я их люблю – как любят красоток с разворотов неприличных журналов, порновидео, Интернет-сайты для взрослых. Для сексоголика тут – вагон любви. И Нико тоже меня не особенно любит.

Любовь – это романтика. А речь идет не о романтике, речь идет просто об очередной благоприятной возможности. Когда каждый вечер две дюжины сексоголиков собираются за одним столом – в этом нет ничего удивительного.

Плюс еще книжки с советами, как излечиться от секс-зависимости, которые здесь продают. Просто кладезь бесценных советов на тему: сто и один способ, как вы мечтали потрахаться, но не знали – как. Разумеется, все они пишутся для того, чтобы помочь тебе осознать, что ты – секс-джанки. Обычно приводится список «если вы делаете что-то из перечисленного ниже, то вы скорее всего сексоголик». Среди этих полезных подсказок:

Вы прорезаете дырки на плавках или трусах купальника, так чтобы были видны гениталии?

Вы заходите в прозрачную телефонную будку с расстегнутой ширинкой или блузкой и притворяетесь, что говорите по телефону, и при этом стоите так, чтобы прохожие видели ваше белье?

Вы бегаете на улице без бюстгальтера или без плотного облегающего белья, чтобы привлечь сексуальных партнеров?

Мои ответы на все вопросы: Раньше – нет, но теперь – да.

Тем более что здесь, если ты извращенец – это не твоя вина. Сексуальная мания и вызывающее сексуальное поведение – это не обязательно совать каждой встречной свой член, чтобы она тебе отсосала. Это болезнь. Это физическая зависимость, которую скоро должны внести в «Справочник статистической диагностики» под определенным кодом, и лечение будет входить в медицинскую страховку.

Вот один интересный факт: даже Билл Уилсон, основатель Общества анонимных алкоголиков, не сумел преодолеть своей тяги к сексу на стороне и всю свою трезвую жизнь изменял жене и мучился осознанием вины.

Вот одна интересная гипотеза: секс-зависимые люди действительно подсаживаются на гормоны, которые вырабатываются в организме под действием постоянного секса. При оргазме в гипоталамической области головного мозга вырабатываются эндорфины, белковые гормоны, которые снимают боль и действуют как естественные транквилизаторы. На самом деле сексоголикам нужен не секс – им нужны эндорфины. У секс-зависимых от рождения занижен естественный уровень моноаминоксидазы. На самом деле им нужен пептид фенилэтиламин, который вырабатывается в моменты опасности, страстной влюбленности, риска и страха.

Для сексуально зависимых чей-то член, сиськи, задница, клитор, язык – это как доза героина. Всегда под рукой, всегда готовая к употреблению. Мы с Нико любим друг друга, как джанки любит свою дозу.

Нико резко опускается вниз, так что мой причиндал бьется о переднюю стенку ее влагалища. Она облизывает два пальца и трет себе клитор.

– А что, если войдет уборщица? – говорю я.

– Было бы здорово, – говорит Нико. – Это так возбуждает.

Я представляю себе, как от наших с ней упражнений на навощенном кафеле останется сияющее пятно. Я смотрю на ряд раковин. Лампы дневного света мигают, и на хромированных трубах под каждой раковиной – отражение Нико. Ее длинная шея, запрокинутая голова. Глаза закрыты. Дыхание сбивчивое и неровное. Ее пышная грудь, обтянутая тканью в цветочек. Кончик языка торчит изо рта. Ее секреции – обжигающе горячие.

Чтобы не кончить так сразу, я говорю:

– А ты рассказала про нас родителям?

И Нико говорит:

– Они хотят с тобой познакомиться.

Я думаю, что бы сказать еще, но это не важно. Сойдет что угодно. Клизмы, животные, оргии, любая грязная непристойность – здесь никого ничем не удивишь.

В комнате 234 идет сравнение воинских подвигов. Все говорят по очереди. Это – первая часть собрания. Вроде как разогревочная.

Потом ведущий прочитает отрывок из какой-нибудь книжки, и начнется обсуждение сегодняшней темы. Каждый из них работает над одной из двенадцати ступеней. Первая ступень – признать, что ты абсолютно беспомощен. Что ты – законченный сексоголик и уже не можешь остановиться. Первая ступень – рассказать про свою зависимость, во всех неприглядных и стыдных подробностях. Не утаивая ничего.

Сексуальная озабоченность – та же самая наркомания. Ты вроде как понимаешь, что это плохо. И даже пытаешься завязать. Но потом все равно срываешься. Всякий подавленный импульс рано или поздно прорвется. Пока не нашлось ничего, за что можно бороться, можно бороться и против чего-то. Все эти люди, которые бьют себя пяткой в грудь и кричат, что хотят избавиться от своих нездоровых позывов к сексу, – вы их не слушайте. Я имею в виду: что может быть лучше, чем секс?!

Даже самый дурацкий и неумелый минет – это все равно лучше, чем, скажем, понюхать прекрасную розу… или увидеть невообразимый закат. Или услышать радостный детский смех.

Я уверен, что даже самое лучшее, самое проникновенное стихотворение все равно не сравнится с пьянящим, горячим, взрывным оргазмом.

Писать картины, сочинять оперы – надо же чем-то заняться, пока тебе не подвернется очередная особа противоположного пола, которая тоже очень даже не прочь.

Если вы вдруг обнаружите что-то, что лучше, чем секс, сразу звоните мне. Или пищите на пейджер.

Все эти люди, которые сейчас собрались в комнате 234, – они не Ромео, не Казановы и не Дон Жуаны. Не Саломеи и не Маты Хари. Это самые обыкновенные люди. Не красавцы и не уроды. Вы с ними видитесь каждый день. Живые легенды, которые ездят с вами в одном лифте. Которые подают вам кофе. Эти мифологические существа проверяют у вас билеты в общественном транспорте. Обналичивают ваши чеки. Преподносят святое причастие.

На полу в женском сортире, под Нико, я кладу руки за голову.

Сейчас у меня нет проблем. То есть вообще никаких. Ни матери. Ни счетов из больницы. Ни дерьмовой работы в музее. Ни лучшего друга-придурка. Ничего.

Я ничего не чувствую.

Чтобы продлить это блаженное забытье, чтобы не кончить прямо сейчас, я говорю Нико, какая она красивая, какая сладкая и как она мне нужна. Ее кожа и волосы. Чтобы продлить удовольствие. Потому что, когда все закончится, я уже не скажу ничего подобного. Когда все закончится, мы с ней сразу же возненавидим друг друга. Когда мы очнемся – замерзшие, потные – на полу в женском сортире, когда мы получим свои оргазмы, нам не захочется даже смотреть друг на друга.

Мы сразу же возненавидим друг друга.

А еще больше – себя.

Только в эти мгновения я могу быть человечным.

Только в эти мгновения я не чувствую себя одиноким.

Нико скачет на мне вверх-вниз. Она говорит:

– Так когда ты меня познакомишь с мамой?

И я говорю:

– Никогда. То есть это в принципе невозможно.

И Нико говорит, вся истекая горячими соками:

– Она что, в тюрьме? Или в психушке?

Ага. Сколько я себя помню.

Верный способ обломать мужика с оргазмом – заговорить о его маме во время секса.

И Нико говорит:

– Или она умерла?

И я говорю:

– Ну, почти.

Глава 3

Теперь, когда я прихожу навестить маму, я даже и не притворяюсь, что я – это я.

Черт, я даже не притворяюсь, что я себя знаю.

Раньше – да, теперь – нет.

Теперь у мамы одно занятие: она худеет. От нее почти ничего не осталось. Она такая худая – как кукла-марионетка. Как какой-нибудь монстр-дистрофик из фильма ужасов. Ее желтой кожи уже не хватает на то, чтобы вместить человека внутри. Ее тонкие кукольные ручки всегда лежат поверх одеяла и щиплют шерстинки. Ее ссохшаяся голова угрожает рассыпаться в пыль вокруг соломинки для питья у нее во рту. Когда я прихожу к ней как я – то есть, как Виктор Манчини, ее сын Виктор, – эти визиты не длятся и десяти минут. Она почти сразу звонит, вызывает дежурную медсестру. А мне говорит, что устала.

Но однажды она почему-то решает, что я – Фред Хастингс, государственный защитник, который несколько раз защищал ее на суде.[4]

Она вся сияет, увидев меня, и откидывается на подушки и говорит, покачивая головой:

– О Фред. – Она говорит: – Да, на этих коробках с краской были мои отпечатки пальцев. Я согласна, что это было рискованно и опрометчиво, но согласись – это была замечательная социополитическая акция.

Я говорю, что на видеозаписи с камеры в магазине это выглядело иначе.

Плюс еще – обвинение в киднепинге. Все записано на видео.

Она смеется – на самом деле смеется – и говорит:

– Фред, ты очень сглупил, когда взялся меня защищать.

Она говорила еще полчаса. В основном про тот неправильно понятый инцидент с краской для волос. Потом попросила меня принести ей газету из комнаты отдыха.

В коридоре стоит женщина-врач. В белом халате и с папкой в руках – то есть даже не с папкой, а с такой дощечкой с зажимом, который держит бумагу. У нее длинные темные волосы, собранные на затылке в пучок. Она не накрашена, так что кожа у нее на лице выглядит как просто кожа. В нагрудном кармане халата – очки в черной оправе.

– Вы – лечащий врач миссис Манчини? – задаю я вопрос.

Женщина-врач смотрит в свои бумаги. Потом достает очки, надевает их, смотрит еще раз. При этом она повторяет себе под нос:

– Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини…

Одной рукой она держит дощечку, второй рукой – щелкает шариковой ручкой с убирающимся стержнем.

Я говорю:

– Она по-прежнему теряет вес?

Кожа пробора у доктора в волосах, кожа у нее за ушами – такая чистая, белая. Наверное, и в других местах, где нет загара, она такая же. Если бы женщины знали, на какие мысли наводят мужчин их уши – крепкие мясистые краешки, тень под складочкой наверху, плавные контуры, уводящие по спирали к тесной тугой темноте внутри, – большинство женщин носили бы такие прически, чтобы их закрывать. В смысле – уши.

– Миссис Манчини, – говорит женщина-врач, – необходимо поставить зонд для искусственного кормления. Она чувствует голод, но она забыла, что это чувство означает. Поэтому она и не ест.

Я говорю:

– И сколько такой зонд будет стоить?

– Пейдж? – зовет медсестра из другого конца коридора.

Женщина-врач пристально смотрит на меня – я в коротких штанах и сюртуке, в напудренном парике, чулках и туфлях с огромными пряжками – и говорит:

– И кого вы из себя разыгрываете?

Медсестра зовет:

– Мисс Маршалл?

Я мог бы ей рассказать про свою работу, но это займет много времени.

– Я, как бы это сказать, оплот колониальной Америки первых лет.

– То есть? – уточняет она.

– Слуга-ирландец.

Она просто смотрит на меня, потом кивает. Опускает глаза на свои бумаги.

– Либо мы ставим ей зонд, – говорит она, – либо она умирает от голода.

Я смотрю в темное потайное местечко у нее в ухе и говорю: может быть, есть еще какие-то варианты?

Медсестра в дальнем конце коридора кричит, уперев руки в боки:

– Мисс Маршалл?

Доктор морщится. Поднимает вверх указательный палец, прерывая меня на полуслове, и говорит:

– Послушайте, сейчас мне надо закончить обход. Давайте мы поговорим, когда вы приедете в следующий раз.

Она идет в тот конец коридора, где ее ждет медсестра, и говорит на ходу:

– Сестра Гильман. – Она говорит быстро-быстро, так что слова натыкаются друг на друга. – Вы могли бы по крайней мере проявить уважение и называть меня доктор Маршалл. Тем более перед посетителем. Тем более если вы собрались кричать через весь коридор. Не такая уж и большая любезность, правда, сестра Гильман, но мне кажется, я заслуживаю уважительного к себе отношения, и еще мне кажется, что если вы сами начнете вести себя профессионально, то вам сразу же станет проще работать в коллективе…

Когда я возвращаюсь с газетой, мама уже спит. Ее жуткие желтые руки сложены на груди. На запястье – больничный браслет. Запаянная полоска пластмассы.

Глава 4

Как только Денни наклоняется, его парик падает в грязь. Две сотни японских туристов хохочут. Кое-кто подбирается ближе, чтобы снять его бритую черепушку на видеокамеру.

Я говорю:

– Извини, – и подбираю парик. Он уже далеко не белый и изрядно попахивает. Что, впрочем, и неудивительно – вся площадь записана псами и буквально тонет в курином дерьме.

Поскольку Денни стоит, скорчившись в три погибели, галстук болтается у него перед носом и закрывает обзор.

– Слушай, друг, – говорит Денни. – Ты мне рассказывай, что происходит, а то ни хрена не видно.

Вот он я – оплот колониальной Америки первых лет.

Чего только люди не делают ради денег.

На краю городской площади стоит лорд-губернатор колонии, достопочтенный Чарли. Стоит, наблюдает за нами. Руки скрещены на груди, ноги расставлены футов на десять. Молочницы деловито снуют по площади с ведрами молока. Сапожники, как и положено, тачают сапоги. Кузнец стучит молотом по наковальне, на которой – все тот же кусок металла. Он, как и все остальные, упорно делает вид, что не смотрит на Денни, который опять угодил в колодки – у позорного столба в центре площади.

– Поймали меня, я жвачку жевал, – говорит Денни, обращаясь к моим ногам.

Он стоит согнувшись, и у него текут сопли. Он шмыгает носом.

– На этот раз, – говорит он и шмыгает носом, – лорд-губернатор точно выступит на городском совете. Насчет меня.

Я опускаю верхнюю деревянную половину колодок – осторожно, чтобы не прищемить ему шею.

– Прости, приятель, – говорю я, – она, зараза, холодная.

Потом запираю колодки на висячий замок и достаю из кармана носовой платок.

У Денни с носа свисает сопля – прозрачная капелька. Я подношу ему к носу платок и говорю:

– Сморкайся.

Денни сморкается. Я чувствую, как его сопли хлюпают в платке.

Платок весь липкий и жутко грязный, но я не могу предложить Денни чистую одноразовую салфетку – иначе я буду следующим на очереди, кто подвергнется дисциплинарному наказанию. Здесь каждая мелочь может стать крупным проколом.

На его бритой макушке кто-то вывел ярко-красным фломастером: «Отсоси у меня», – так что я встряхиваю его грязный вонючий парик и кое-как надеваю его, чтобы закрыть неприличную надпись. Только парик весь промок, и коричневая жижа течет по лицу Денни и капает у него с носа.

– Теперь меня точно выгонят, – говорит он и шмыгает носом.

Ему холодно, он весь дрожит.

– Слушай, друг, – говорит он, – что-то мне в спину дует. Посмотри там, ага? Кажется, у меня рубаха выбилась из штанов.

Ага, выбилась. И штаны слегка приспустились. Так что туристы уже снимают его полуголую задницу со всех ракурсов. Лорд-губернатор таращится на все это выпученными глазами, а туристы снимают, как я беру Денни за пояс и подтягиваю ему штаны.

Денни говорит:

– Что хорошо, когда постоянно торчишь в колодках, – говорит он, – что я уже три недели держусь. – Он говорит: – Так я хотя бы не бегаю каждые полчаса в сортир, чтобы там втихаря подрочить.

И я говорю:

– Ты осторожнее, друг. Такое вынужденное воздержание – тоже плохо. Взорвешься когда-нибудь, и абзац.

Я беру его левую руку и запираю ее в колодках. Потом правую. Денни почти все лето простоял в колодках. У него на запястьях и вокруг шеи – полосы белой незагорелой кожи.

– В понедельник, – говорит он, – я забыл снять часы и так и пришел.

Парик снова падает в грязь. Галстук, залитый соплями, болтается у него перед носом и бьет по лицу. Японцы смеются, как будто мы с Денни даем представление – заранее отрепетированный номер.

Лорд-губернатор следит за нами на предмет выявления исторически неуместного поведения, чтобы поставить вопрос на городском совете об изгнании нас с Денни из города. Нас просто выведут за городские ворота и бросят там, беззащитных и безработных, на растерзание дикарям-индейцам.

– Во вторник, – говорит Денни, обращаясь к моим ногам, – губернатор заметил, что у меня на губах бальзам. А у меня губы потрескались, вот я и намазал с утра.

Каждый раз, когда я поднимаю этот дурацкий парик, он становится все тяжелее. На этот раз я стучу им о ногу, чтобы выбить хотя бы часть воды, и кое-как надеваю его на Денни.

– Сегодня утром, – говорит Денни и шмыгает носом, – хозяйка Лэндсон застукала меня с сигаретой за молитвенным домом. И пока я стоял тут в колодках, какой-то мелкий дебил сорвал с меня парик и написал у меня на башке эту гадость.

Я опять достаю платок и вытираю ему лицо.

Черные с белым цыплята – одноногие или безглазые, – цыплята-калеки снуют под ногами и пытаются клевать пряжки у меня на туфлях. Кузнец колотит огромным молотом по куску металла, два быстрых удара и три коротких, два быстрых и три коротких – узнаю этот ритм. Басовая партия к одной старой песне «Radiohead». Кажется, он совсем головой повернулся на своем экстази.

Я вижу маленькую молочницу по имени Урсула и трясу кулаком у себя над промежностью – международный жест для обозначения минета. Она густо краснеет под своим накрахмаленным белоснежным чепцом и украдкой показывает мне средний палец. После чего удаляется дрочить вымя какой-то счастливой коровы. Кстати, я точно знаю, что она дает городскому констеблю себя пощупать. Потому что однажды он дал мне понюхать палец.

Даже с такого расстояния, даже сквозь плотный дух конского навоза я чувствую запах травки, исходящий от нее густыми клубами.

Целый день взбивать масло, доить коров… уж кто-кто, а молочницы могут как следует отдрочить.

– Хозяйка Лэндсон – та еще сука, – говорю я Денни. – Святой отец мне говорил, что она заразила его генитальным герпесом.

Да, с девяти до пяти она – новая аристократка, янки голубых кровей, но все знают, что в колледже в Спрингберге ее перетрахала вся футбольная команда и что в колледже ее называли «Ламприни, беги подмойся».

На этот раз парик удерживается на месте. Лорд-губернатор прекращает на нас таращиться и входит в здание Таможни. Туристы тоже расходятся – в поисках новых объектов для съемок. Начинается дождь.

– Слушай, друг, ты иди, – говорит Денни. – Ты ж не обязан со мной тут стоять.

Очередной мерзкий день в восемнадцатом веке.

Если ты носишь сережки, тебя отправляют в тюрьму. Красишь волосы? Пирсуешь нос? Пользуешься дезодорантом? Прямиком в тюрьму. Не лезь на «Старт!». Не копи дерьмо.[5]

Достопочтенный лорд-губернатор сажает Денни в колодки не меньше двух раз в неделю – за то, что Денни жует табак, душится одеколоном, бреет голову наголо.

В 1730-х никто не носил эспаньолок, выговаривает он Денни.

На что Денни ему отвечает:

– Может быть, настоящие крутые ребята как раз и носили.

И снова – в колодки.

Мы с Денни шутим, что наша дружба продолжается с 1734 года. Ни много ни мало. А познакомились мы на собрании сексоголиков. Денни показал мне объявление насчет работы, и мы вместе пошли на собеседование.

На собеседовании я спросил – просто ради любопытства, – есть ли у них уже городская шлюха.

Дедульки из городского совета тупо таращатся на меня. Шестеро старых хрычей в фальшивых париках – даже на собеседовании, где их не видели посетители. Вместо ручек у каждого – перья. В смысле – настоящие перья, из птиц. И они их обмакивают в чернила. Дедуля, сидевший в центре, лорд-губернатор, вздыхает. Откидывается в кресле и смотрит на меня поверх очков.

– В колонии Дансборо нет городской шлюхи, – торжественно объявляет он.

Тогда я спрашиваю:

– А городской сумасшедший есть?

Губернатор трясет головой, нету.

– А вор-карманник?

Нет.

– А палач?

Разумеется, нет.

Вот в чем проблема с музеями живой истории. Все самое интересное остается «за кадром». Сыпной тиф, например. Или опиум. Или алые буквы. Или сожжение ведьм.

– Мы вас предупреждаем, – говорит лорд-губернатор, – что ваш внешний вид и поведение должны полностью соответствовать данному периоду истории.

Меня взяли на должность слуги-ирландца. За шесть долларов в час – очень даже реалистично.

В мою первую неделю на новой работе здесь уволили девушку-молочницу – за то, что она напевала песню «Erasure», взбивая масло. Ну да. «Erasure» – это уже история, но все-таки не такая давняя. Даже древние «Beach Boys» – все равно недостаточно древние. Здесь считается, что эти дурацкие напудренные парики, короткие штаны и туфли с пряжками – это даже не ретро.

Лорд-губернатор запрещает татуировки. Если ты носишь кольцо в носу, перед работой его надо снимать. Жвачку жевать нельзя. Нельзя насвистывать песни «Битлов».

– Если кто выбивается из исторической достоверности, – говорит губернатор, – его наказывают.

Наказывают?

– Либо сразу увольняют, – говорит он, – либо сажают в колодки на два часа.

В колодки?

– На городской площади, – поясняет он.

Он имеет в виду принудительное наказание. Садизм. Извращенные игры и публичное унижение. Губернатор заставляет всех мужиков носить вязаные чулки и облегающие шерстяные штаны без белья внизу – это у него называется «историческая достоверность». Он сажает женщин в колодки – за накрашенные лаком ногти. Либо в колодки, либо тебя увольняют без выходного пособия. И с плохими рекомендациями. И уж конечно, никто не станет писать в своем резюме, что он был каким-то занюханным подмастерьем в мастерской по изготовлению свечей.

Для двадцатипятилетнего неженатого мужика в восемнадцатом веке было немного возможностей «хорошо устроиться». Ливрейный лакей. Подмастерье. Могильщик. Бондарь, знать бы еще, что за зверь такой. Чистильщик обуви. Трубочист. Фермер. Когда они называют городского глашатая, Денни тут же оживляется:

– Во. Как раз для меня. Поорать – это я завсегда.

Лорд-губернатор смотрит на Денни и говорит:

– А эти ваши очки, они вам нужны?

– Ну, чтобы видеть, – говорит Денни.

Я устроился на эту работу, потому что в жизни есть вещи похуже, чем работать вместе со своим лучшим другом.

Ну, типа как с лучшим другом.

На самом деле я думал, что все будет весело и забавно: что-то вроде театрального действа, где мы – актеры. Я не ожидал этого дремучего мракобесия. Этого пуританского лицемерия.

Если бы городские старейшины из совета знали, что госпожа Плейн, швея, крепко сидит на игле. Мельник балуется метедрином. Хозяин гостиницы потихоньку толкает кислоту скучающим школьникам, которых водят сюда на экскурсии. Они сосредоточенно наблюдают, как госпожа Халлоуэй чешет шерсть и прядет, попутно читая им лекцию о размножении овец и жуя лепешку с гашишем. Все эти люди – гончар на метадоне, стеклодув на перкодане, серебряных дел мастер на викодине, – они нашли свое место под солнцем. Помощник конюха прячет наушники плеера под треуголкой, дергается под свой личный рейв. Целое сборище перегоревших хиппи при своих аграрных заморочках. Но это лишь так – наблюдения со стороны.

Даже фермер Релдон втихаря выращивает травку на краю кукурузного поля, у мусорной свалки. Только он называет ее пенькой.[6]

Единственное, что здесь и вправду прикольно, в нашей колонии Дансборо, это именно историческая достоверность. Но совсем в другом смысле. Вся эта толпа неудачников и полоумных психов, которые прячутся здесь потому, что не умеют справляться в реальном мире и не способны к нормальной работе, – разве не по этой причине отцы-пилигримы покинули Англию? Чтобы создать свою собственную, альтернативную реальность. Отцы-пилигримы – те же чокнутые своей эпохи. Не вписавшиеся во время. Только теперешние неудачники – те, с которыми я работаю, – не хотят просто верить в Господню любовь, они пытаются обрести спасение посредством навязчиво-маниакального антиобщественного поведения.

Или посредством невинных игрушек во власть и унижение ближнего. Вот он, достопочтенный лорд-губернатор, спрятался за кружевной занавеской. Какой-нибудь несостоявшийся бесталанный актер. А здесь он – власть и закон. Смотрит на площадь – кто там сегодня в колодках, – рассеянно гладя пса рукой в белой перчатке. Об этом не пишут в учебниках по истории, но в поселениях колонистов, если тебя оставляли в колодках на ночь, любой мог тебе вставить. Подойти сзади, и – опа. И ты даже не видел, кто там тебе заправляет. Мужиков это тоже касается, кстати. Собственно, это была истинная причина, почему никому не хотелось оказаться в колодках. Ну разве что кто-нибудь из родни или друзей оставался с тобой на всю ночь. Берег твою задницу. В буквальном смысле.

– Слушай, друг, – говорит Денни, – у меня снова штаны сползают.

Я их снова подтягиваю.

Рубашка Денни, намокшая от дождя, липнет к спине, так что видны позвонки и лопатки. Белые-белые, даже белее, чем небеленый хлопок. Жидкая грязь заливается в его деревянные башмаки. Хотя я в плаще и шляпе, я тоже промок насквозь. Все хозяйство в штанах скукожилось и жутко чешется, потому что намокшая шерсть кусается. Даже цыплята-калеки расползлись кто куда – где посуше.

– Друг, – говорит Денни и шмыгает носом, – ты иди. Ты не должен торчать тут со мной.

Насколько я помню физическую диагностику, бледность Денни может означать дисфункцию печени.

Смотри также: лейкемию.

Смотри также: отек легких.

Дождь идет все сильнее, небо плотно затянуто тучами. На улице так темно, что в домах зажигают лампы. Из труб валит дым. Туристы набились в таверну – пьют австралийский эль из оловянных кружек, сделанных в Индонезии. В мебельной мастерской краснодеревщик на пару с кузнецом нюхают клей из бумажных пакетов. Может, к ним присоединится и повивальная бабка, и они снова будут болтать о том, что надо бы сколотить рок-группу. Такая у них мечта, которая никогда не воплотится.

Мы все – в ловушке. В застывшем времени. Здесь всегда 1734 год. Мы заперты в герметично запаянной временной капсуле – как эти ребята из телешоу, которые потерпели крушение и живут на необитаемом острове вот уже десять лет, и при этом они не стареют и не пытаются оттуда уплыть. Просто с каждым сезоном на них все больше и больше грима. Это шоу в своем роде тоже, наверное, исторически достоверно. Даже жуть берет, как достоверно.

И еще жуть берет, когда я представляю, что простою так вот всю жизнь. Кстати, такое вполне может быть. Есть в этом некое странное утешение – когда мы с Денни на пару ругаем одно и то же паскудство. Всегда. Насовсем. В вечной программе реабилитации. Да, я буду стоять рядом с ним, но, чтобы уже до конца соблюсти историческую достоверность, признаюсь, что, по мне, лучше, чтобы он сидел в колодках, чем если его прогонят из города, то есть уволят, и я останусь один.

Не то чтобы я очень хороший друг. Я скорее заботливый врач, который сам, по собственному почину, выправляет вам позвонки раз в неделю.

Или дилер, который толкает вам героин.

«Паразит» – не совсем верное слово, но это первое, что приходит на ум.

Парик Денни опять плюхается на землю. «Отсоси у меня» расплывается под дождем, размытая красная краска похожа на кровь – течет по его синим холодным ушам, по глазам, по щекам. Капает в грязь.

Кроме дождя, ничего не слышно. Только как капли стучат по лужам, по соломенным крышам, по мне и по Денни. Водяная эрозия.

Не то чтобы я очень хороший друг. Я скорее спаситель, которому нужно, чтобы его почитали и обожали.

Денни снова чихает. Желтоватые сопли летят во все стороны, в частности – на почти утонувший в грязи парик. Денни говорит:

– Слушай, ты больше не надевай на меня эту тряпку, ага? – и шмыгает носом. Потом кашляет, и очки падают в грязь.

Сгущенные выделения из носа означают краснуху.

Смотри также: коклюш.

Смотри также: пневмония.

Его очки напомнили мне про доктора Маршалл, и я говорю, что познакомился с новой девушкой, она настоящий врач и, вообще, ее стоит трахнуть.

И Денни говорит:

– Ты все еще бьешься над своей четвертой ступенью? Помочь не надо? В смысле – напомнить о славных подвигах?

Детальная и безжалостная история моей сексуальной зависимости. Полная опись моих грехов. Каждый срыв, каждый проступок, каждая гадость.

И я говорю:

– Во всем следует проявлять умеренность. Даже в выздоровлении.

Не то чтобы я очень хороший друг. Я скорее родитель, которому очень не хочется, чтобы его чадо взрослело.

И Денни говорит, глядя в землю:

– Очень полезно бывает вспомнить свой первый раз. Для всего. – Он говорит: – Когда я дрочил в первый раз, у меня было такое чувство, как будто я это изобрел. Я смотрел на свои влажные руки и думал: Во, теперь я разбогатею.

Первый раз для всего. Неполный список моих преступлений. Еще одна незавершенность в моей безалаберной жизни, которая сплошь – одни незавершенности.

И Денни – по-прежнему глядя вниз и не видя ничего, кроме грязи, – говорит:

– Ты еще тут?

И я опять подношу ему к носу платок и говорю:

– Сморкайся.

Глава 5

Свет на снимках был слишком резким, так что тени фигур на бетонной стене получились какими-то чересчур темными. Самая обыкновенная стена в каком-то подвале. У обезьяны – усталый вид. Шерсть – вся в проплешинах от чесотки. У парня вид тоже больной: кожа бледная, лишний жирок на талии. Он стоит раком, задницей к зрителю, опираясь руками о согнутые колени, – причиндал уныло свисает, – и улыбается в камеру, обернувшись через плечо.

«Блаженная улыбка» – не совсем верное слово, но это первое, что приходит на ум.

Больше всего в порнографии мальчику нравился даже не секс. Не изображения красивых людей, которые трахаются друг с другом: головы запрокинуты как бы в экстазе, на лицах – фальшивые предоргазменные гримасы. Во всяком случае, поначалу. Он разглядывал эти картинки в Интернете, когда еще даже не знал, что такое секс. Сейчас в каждой библиотеке есть комп с выходом в Интернет. В каждой школе.

Точно так же, как в каждом городе, куда мальчика отправляли к приемным родителям, был католический собор, где проходили одни и те же воскресные мессы, там был и Интернет. Интернет привлекал больше. Все дело в том, что если бы Иисус смеялся на кресте, или плевал на макушки римлянам, или делал еще что-нибудь, кроме как молча страдать, Церковь – и все с нею связанное – нравилась бы мальчику больше. Гораздо больше.

И его любимый веб-сайт был вовсе не эротичным, во всяком случае – для него. Там было около дюжины фотографий коренастого парня с вечно унылым лицом, в костюме Тарзана, и с дрессированным орангутангом, который совал парню в задницу какие-то шарики, с виду похожие на жареные каштаны.

Набедренная повязка «под леопарда» сдвинута в сторону, резинка врезается в талию, где уже обозначился лишний жирок.

Обезьяна готова впиндюрить ему очередной каштан.

В этом нет ничего сексуального. И тем не менее, судя по счетчику посещений, эту картинку ходили смотреть более полумиллиона человек.

«Паломничество» – не совсем верное слово, но это первое, что приходит на ум.

Ребенок не понимал, что означают каштаны и обезьяна, но парень в костюме Тарзана вызывал у него что-то похожее на восхищение. Мальчик был глупым, но ему все же хватало ума понять, что он сам никогда не решится на что-то подобное. На самом деле, большинство людей постеснялись бы даже раздеться перед обезьяной. Им было бы стыдно показать свою голую задницу обезьяне, как будто обезьяна что-то понимает в человеческих задницах. Большинству из людей не хватило бы мужества просто встать раком перед обезьяной – не говоря уж о том, чтобы встать раком перед обезьяной, когда тебя фотографируют, – но даже если бы кто-то решился, то все равно он сначала бы посетил парикмахерскую и солярий и подкачался бы в тренажерном зале. После чего он бы еще долго тренировался перед зеркалом, как бы поэлегантнее встать раком и найти самый выгодный ракурс.

А уж дать обезьяне засунуть каштан себе в задницу – на это способны считанные единицы.

И есть еще одно обстоятельство. Страшно даже представить, что ты можешь вдруг не понравиться обезьяне. Что она не захочет иметь с тобой дела. Человеку можно заплатить денег – за деньги он вставит тебе в задний проход что угодно и сфотографирует тебя в любой позе. Но обезьяна – другое дело. Ее не подкупишь деньгами. Звери – они всегда искренние и честные.

Твоя единственная надежда – подписать конкретно этого орангутанга, потому что он, очевидно, не самый разборчивый. Либо его исключительно хорошо выдрессировали.

Все дело в том, что глупый маленький мальчик вряд ли запал бы на снимок, если бы там все было красиво и сексапильно.

Все дело в том, что в этом мире, где каждый обязан выглядеть безупречно и симпатично, этот парень не выглядел симпатично. И обезьяна тоже не выглядела симпатичной. И то, чем они занимались.

Все дело в том, что в порнографии мальчика привлекал не секс. Его привлекало совсем другое. Уверенность в себе. Мужество. Полное отсутствие стыда. Предельная честность. Способность вот так вот, без всяких дурацких комплексов, выставить себя напоказ и открыто сказать всему миру: Да, именно этим я и занимаюсь в часы досуга. Позирую перед камерой, когда обезьяна сует мне каштаны в задницу.

И мне плевать, как я выгляжу. Или что вы по этому поводу думаете.

Не нравится – не смотрите.

Давая себя поиметь, он тем самым имел целый мир.

Но даже если ему и не нравился этот процесс с каштанами, способность изображать довольную улыбку – это само по себе достойно всяческого восхищения.

Так же, как и любой порнофильм подразумевает, что за пределами обзора камеры обязательно присутствуют какие-то люди, которые невозмутимо вяжут, или жуют бутерброды, или посматривают на часы, пока актеры занимаются сексом – жестким порносексом – буквально тут же. На расстоянии в два-три шага…

Для глупого маленького человечка это было великое откровение. Стать таким же спокойным, таким же уверенным в себе – это была бы нирвана.

«Свобода» – не совсем верное слово, но это первое, что приходит на ум.

Ему так хотелось, глупенькому малышу, стать таким же уверенным. Когда-нибудь.

Если бы это он снялся на фотографиях с обезьяной, он бы смотрел на них каждый день. Смотрел бы и думал: Если я смог это сделать, я смогу сделать все. Не важно, что на тебя навалится – если ты способен улыбаться, когда обезьяна запихивает тебе в задницу жареные каштаны, в бетонном подвале, под объективом фотоаппарата, тебя ничто уже не испугает.

Даже ад.

Для глупого маленького человечка это было великое откровение…

Что, если тебя увидит достаточное количество людей, тебе уже не придется страдать без внимания.

Что, если однажды тебя захватят врасплох и выставят напоказ, тебе уже никогда не спрятаться. Тогда не будет уже никакой разницы между общественной и личной жизнью.

Что, если ты сможешь иметь достаточно, тебе не захочется большего.

Что, если ты приобретешь и достигнешь, тебе уже не захочется приобретать сверх того, что есть.

Если ты высыпаешься и нормально ешь, большего и не нужно.

Если есть люди, которые тебя любят, тебе не нужно еще любви.

Когда-нибудь ты станешь взрослым и умным.

И будешь заниматься сексом – столько, сколько захочется.

Теперь у мальчика появилась цель. Иллюзия на всю оставшуюся жизнь. Обещание чего-то большего – перспективы, которые он разглядел в улыбке толстого парня на снимках.

И после этого каждый раз, когда ему было грустно, страшно или одиноко, каждый раз, когда он просыпался ночью в доме новых приемных родителей, в мокрой постели, с бешено бьющимся сердцем, каждый раз, когда ему приходилось идти в новую школу, каждый раз, когда мама его находила и приезжала за ним, в каждом сыром и промозглом номере в очередном отеле, в каждой новой, взятой напрокат машине, – мальчик вспоминал о тех двенадцати снимках, где толстый парень подставлял задницу обезьяне. Вспоминал и сразу же успокаивался. Потому что он видел, глупый маленький засранец, каким храбрым, сильным и счастливым может быть человек.

Что пытка есть пытка, а унижение есть унижение, только если ты сам выбираешь, что будешь страдать.

«Спаситель» – не совсем верное слово, но это первое, что приходит на ум.

И вот что забавно: если кто-то спасает тебя, первый порыв – тоже кого-нибудь спасти. Всех и каждого.

Маленький мальчик не знал имени того парня на снимках. Но его улыбка запомнилась на всю жизнь.

«Герой» – не совсем верное слово, но это первое, что приходит на ум.

Глава 6

Когда в следующий раз я прихожу к маме в больницу, я по-прежнему – Фред Хастингс, ее давний государственный защитник, и все это время, пока я с ней, она болтает без умолку. Потом я ей говорю, что я еще не женат, и она говорит, что это не дело. Потом она включает телевизор, какую-то мыльную оперу, ну, вы знаете… когда настоящие люди притворяются ненастоящими, с их надуманными проблемами, и настоящие люди все это смотрят и переживают надуманные проблемы ненастоящих людей, чтобы забыть о своих настоящих проблемах.

В следующий раз я по-прежнему Фред, но уже женатый и с тремя детьми. Это уже лучше, но трое детей… Трое – это уже слишком. Надо двоих, и хватит, говорит она.

В следующий раз у меня двое детей.

И с каждым разом от мамы остается все меньше и меньше.

Высохшая куколка под одеялом.

Но с другой стороны, и на стуле рядом с больничной койкой – с каждым разом все меньше и меньше Виктора Манчини.

В следующий раз я – снова я, и уже через пару минут мама звонит, вызывает сестру, чтобы она меня проводила до выхода. Мы оба молчим, но когда я беру пальто, она вдруг говорит:

– Виктор?

Она говорит:

– Я должна тебе что-то сказать.

Она долго катает в пальцах шерстинку, выдернутую из одеяла, а потом поднимает глаза и говорит:

– Тут ко мне приходил Фред Хастингс. Ты помнишь Фреда?

Да, помню.

Сейчас он женат, у него двое детей. Так приятно, говорит мама, что у хороших людей все получается.

– Я ему посоветовала купить землю, – говорит мама, – теперь они совершенно об этом не думают.

Я уточняю, кто такие «они», и она снова звонит, чтобы вызвать сестру.

Я выхожу в коридор и вижу доктора Маршалл. Она стоит прямо у двери в мамину палату, просматривает свои записи. Она поднимает глаза. За стеклами очков глаза кажутся очень большими. Она смотрит на меня; щелкает шариковой ручкой с убирающимся стержнем.

Она говорит:

– Мистер Манчини? – Она снимает очки, убирает в нагрудный карман халата и говорит: – Нам следует обсудить, как нам быть с вашей мамой.

Зонд для искусственного кормления.

– Вы спрашивали, есть ли еще какие-то варианты.

Три медсестры за стойкой дежурных внимательно наблюдают за нами. Одна из них – ее зовут Дина – кричит:

– Вас проводить?

И доктор Маршалл говорит:

– Занимайтесь, пожалуйста, своим делом.

Мне она шепчет:

– Эти молоденькие медсестры, они ведут себя так, словно они еще в школе.

Дину я трахнул.

Смотри также: Клер, дипломированная медсестра.

Смотри также: Перл, сертификат Ассоциации медицинских сестер Калифорнии.

Магия секса заключается в том, что это приобретение без бремени обладания. Не важно, скольких девушек ты приводил домой, проблема с хранением и складированием отсутствует.

Я говорю доктору Маршалл, ее сексуальным ушам и нервным рукам:

– Я не хочу, чтобы ее кормили насильно.

Медсестры по-прежнему наблюдают за нами. Доктор Маршалл берет меня под руку и отводит подальше от их поста. Она говорит:

– Я беседовала с вашей мамой. Замечательная женщина. Все ее политические акции. Все ее демонстрации. Вы, наверное, ее обожаете, вашу маму.

И я говорю:

– Ну, я бы не стал так далеко заходить.

Мы останавливаемся, и доктор Маршалл что-то шепчет. Так тихо, что я вынужден пододвинуться к ней поближе, чтобы расслышать. Совсем-совсем близко. Медсестры по-прежнему наблюдают. Она говорит, дыша мне в грудь:

– А что, если мы сможем полностью восстановить ее умственные способности? – Она щелкает шариковой ручкой с убирающимся стержнем и говорит: – Чтобы она стала такой, как прежде: умной, сильной и энергичной женщиной.

Моя мама. Такая, как прежде.

– Такое возможно, – говорит доктор Маршалл.

И я говорю не задумываясь:

– Боже упаси.

И тут же поспешно добавляю, что это, может быть, не очень удачная мысль.

Сестры на посту смеются, прикрывая ладошками рты. И даже с такого немалого расстояния я слышу, как Дина говорит:

– Так ему и надо!

Когда в следующий раз я прихожу к маме, я снова – Фред Хастингс, и у моих детей в школе одни пятерки. На этой неделе миссис Хастингс решила покрасить стены столовой в зеленый.

– Лучше в синий, – говорит мама, – в комнате, где едят, стены должны быть синие.

Теперь наша столовая синяя. Мы живем на Ист-Пайн-стрит. Мы католики. Деньги храним в Первом Городском банке. Ездим на «крайслере».

Все – по совету мамы.

Я начинаю записывать все детали, чтобы не забывать, кто я и что. В отпуск Хастингсы ездят на озеро Робсон, пишу я себе в блокнот. Там мы ловим лососей. Болеем за «Паскерс» всей семьей. Не едим устриц. Сейчас решаем вопрос с покупкой земли. Каждую субботу, когда я прихожу к маме, я сначала внимательно перечитываю свои записи.

Когда я прихожу к ней как Фред Хастингс, она тут же выключает свой телевизор.

Самшиты у дома – это хорошо, говорит она мне, но бирючина была бы лучше.

Я все это записываю.

Хорошие люди пьют только скотч, говорит она. Чистят водопровод в октябре, а потом еще раз – в ноябре. Оборачивают туалетной бумагой воздушный фильтр в автомобиле, чтобы он служил дольше. Подрезают хвойные деревья только после первых морозов. Пользуются для растопки золой.

Я все записываю. Делаю опись того, что осталось от мамы. Пятна на коже, морщины, сыпь, шелушение. Я пишу себе памятки.

Каждый день: мазаться солнцезащитным кремом.

Закрашивать седину.

Не сходить с ума.

Есть меньше сахара и жиров.

Делать больше приседаний.

Не забывать всякие мелочи.

Подрезать волосы в ушах.

Принимать кальций.

Увлажнять кожу. Каждый день.

Остановить время, чтобы всегда оставаться таким же.

Чтобы не стареть.

Она говорит:

– Помните моего сына Виктора? Вы о нем ничего не слышали?

Я замираю. У меня щемит сердце. Хотя я давно забыл, что означает это ощущение.

Виктор, говорит мама, никогда не приходит меня навестить, а если приходит, он меня никогда не слушает. Он вечно занят своими проблемами, и ему на меня наплевать. Он бросил институт – медицинский – и живет черт-те как.

Она отрывает шерстинку от одеяла.

– Он работает то ли гидом в турфирме, то ли еще кем и получает гроши, – говорит она. Вздыхает и берет пульт своей ужасной желтой рукой.

Я говорю: разве Виктор о ней не заботится? Разве у него нету права жить своей собственной жизнью? Я говорю, может быть, Виктор такой занятой, потому что он убивается каждый вечер – убивается в буквальном смысле, – чтобы оплачивать ее пребывание в этой клинике. Три тысячи в месяц. Может быть, он поэтому бросил институт. Я говорю, просто из духа противоречия, что, может быть, Виктор делает для нее все, что может.

И даже больше.

И мама улыбается и говорит:

– О Фред, вы по-прежнему рьяно бросаетесь на защиту безнадежно виновных.

Мама включает телевизор. На экране красивая молодая женщина в роскошном вечернем платье бьет другую красивую молодую женщину бутылкой по голове. Удар даже прическу ей не испортил, но наградил амнезией.

Может быть, Виктор пытается разрешить свои собственные проблемы, говорю я.

Первая красивая женщина убеждает красивую женщину с амнезией, что она – робот-убийца и должна подчиняться ее приказам. Робот-убийца с такой готовностью принимает свою новую роль, что это наводит на мысль, уж не притворяется ли она, что у нее напрочь отшибло память. Может, она всю жизнь только об этом и мечтала: дать волю своим инстинктам убийцы, и вот теперь у нее появилась такая возможность.

Мы с мамой сидим – смотрим телик. Моя обида и ярость постепенно проходят.

Раньше мама делала мне яичницу с темными хлопьями – ошметками непригорающего покрытия на сковородке. Она готовила в алюминиевых кастрюльках; лимонад мы пили из покореженных алюминиевых кружек с мягкими и холодными краешками. Мы пользовались дезодорантами с солями алюминия. Так что вовсе не удивительно, что в итоге мы стали такими, какими стали.

Во время рекламы мама опять заводит разговор про Виктора. Интересно, а как он проводит свободное время? И что с ним будет через год? Через месяц? Через неделю?

Я понятия не имею.

– И что вы имели в виду, – говорит мама, – когда сказали, что он убивается каждый вечер?

Глава 7

Когда официант уходит, я подцепляю на вилку половину бифштекса и запихиваю его в рот, целиком. И Денни говорит:

– Нет, друг. Только не здесь.

Это хороший ресторан. Люди в нарядной одежде. Свечи, хрусталь. Столовые приборы с дополнительными вилками и ножами для специальных блюд. Люди едят. Никто ни о чем не подозревает.

Я пытаюсь запихать в рот половину бифштекса. Мясо истекает соленым соком и жиром, приправленным молотым перцем. Я убираю язык подальше, чтобы освободить больше места под мясо. Слюни и мясной сок уже стекают по подбородку.

Люди, которые утверждают, что бифштекс с кровью – верная смерть, они не знают и половины всего.

Денни нервно оглядывается по сторонам и цедит сквозь зубы:

– Ты становишься жадным, дружище. – Он качает головой. – Обманом любви не получишь.

За столиком рядом с нами – пожилая женатая пара с обручальными кольцами. Они едят и одновременно читают одинаковые программки – какой-то пьесы или концерта. Когда в бокале у женщины заканчивается вино, она сама доливает себе из бутылки. Мужу она не наливает. У мужа на руке – массивные золотые часы.

Денни видит, что я наблюдаю за ними, и говорит:

– Я им все расскажу. Клянусь.

Он высматривает официантов, которые могут нас знать – знать, что я затеваю. Он злобно таращится на меня.

Кусок бифштекса такой большой, что я не могу сомкнуть челюсти. Мои щеки надулись и оттопырились. Рот болит от напряжения, когда я пытаюсь жевать. Дышать приходится через нос.

Официанты все в черных жилетах, через руку у каждого перекинуто ослепительно белое полотенце. Играет тихая музыка. Скрипка. Серебро и фарфор. Обычно мы не проворачиваем этот трюк в подобных местах, но рестораны уже кончаются. Сколько бы ни было в городе ресторанов, их число все равно ограничено, а мое представление – не из тех, которое можно повторять дважды в одном и том же месте.

Я отпиваю глоток вина.

За другим столиком рядом с нами – молодая пара. Они едят, держась за руки.

Может быть, это будут они. Сегодня.

За третьим столиком рядом – мужчина в костюме. Ест, глядя в пространство перед собой.

Может, сегодня он станет героем.

Я отпиваю еще вина и пытаюсь его проглотить, но во рту просто нет места. Бифштекс застревает в горле. Я уже не дышу.

В следующую секунду ноги судорожно дергаются, и я сползаю со стула. Хватаюсь руками за горло. Я уже на ногах – смотрю на расписанный потолок. Глаза закатились. Нижняя челюсть вышла вперед.

Денни подцепляет брокколи у меня с тарелки и говорит:

– Дружище, ты переигрываешь.

Может быть, это будет восемнадцатилетний помощник официанта или парень в вельветовых брюках и свитере с высоким воротом – для кого-то из этих людей я стану сокровищем. На всю оставшуюся жизнь.

Люди уже начали вставать с мест.

Может быть, эта женщина в корсаже.

Может быть, этот мужчина в очках в тонкой оправе.

В этом месяце я получил уже три открытки с днем рождения, хотя не прошло еще и половины месяца. В прошлом месяце было четыре открытки. В позапрошлом – шесть. Я даже не помню большинство из этих людей. Но они меня помнят, Боже их благослови.

Мне нечем дышать, вены на шее вздулись. Лицо наливается кровью. На лбу выступает испарина. На спине на рубашке расплывается пятно пота. Я сжимаю шею руками – международный жест, означающий: я задыхаюсь. Некоторые из тех, от кого я получаю открытки, даже не говорят по-английски.

В первые пару секунд все ждут, что кто-то другой ломанется вперед и станет героем.

Денни берет у меня с тарелки оставшуюся половину бифштекса.

По-прежнему сжимая руками горло, я пинаю его по ноге.

Делаю вид, что пытаюсь сорвать галстук.

Судорожно расстегиваю воротник.

И Денни говорит:

– Эй, мне же больно.

Помощник официанта испуганно пятится. Он никакой не герой.

Скрипач и распорядитель по винам уже мчатся ко мне, голова в голову.

С другого конца зала ко мне пробивается женщина в черном коротком платье. Спешит на помощь.

Мужчина сбрасывает смокинг и тоже несется ко мне. Где-то истошно кричит женщина.

Обычно все происходит очень быстро. Минуту, две – максимум. Что не может не радовать: я спокойно могу не дышать около двух минут, но не больше.

Если б я мог выбирать спасителя, из практических соображений я бы выбрал пожилого мужчину с золотыми часами – он наверняка заплатил бы по нашему счету. Но из личных симпатий я бы выбрал женщину в черном коротком платье – у нее роскошная грудь.

Но даже если нам придется расплачиваться самим… для того, чтобы получить деньги, надо деньги сначала вложить.

Денни невозмутимо жует мой бифштекс. Он говорит:

– То, что ты делаешь… это так инфантильно.

Я снова пинаю его по ноге.

То, что я делаю: я возвращаю в людскую жизнь приключение.

То, что я делаю: я даю людям возможность проявить героизм. Я их испытываю.

Какая мама, такой и сыночек.

Яблочко от яблони…

То, что я делаю: я добываю деньги.

Если кто-то спасет тебе жизнь, он будет любить тебя вечно. В Древнем Китае был даже закон: если кто-то спас тебе жизнь, он за тебя в ответе – навсегда. Как будто ты его родной сын. Или дочь. Эти люди будут писать мне всю жизнь. Присылать мне открытки на годовщину. Поздравления с днем рождения. Странно, что стольким людям приходит в голову одна и та же мысль. Как-то оно даже удручает. Они звонят тебе по телефону. Чтобы справиться о твоем здоровье и настроении. А то вдруг тебе сейчас необходима дружеская поддержка. Или материальная помощь.

Не поймите меня неправильно. Я не трачу деньги на девочек по вызову. Мамино пребывание в больнице Святого Антония стоит около трех штук в месяц. Эти добрые самаритяне поддерживают меня, как могут. Я поддерживаю ее. Вот и все.

Притворяясь слабым, ты получаешь власть над людьми. По сравнению с тобой они себя чувствуют сильными. Давая людям спасти себя, ты тем самым спасаешь их.

Все, что нужно, – это быть слабым, ранимым и благодарным. Поэтому оставайся всегда неудачником.

Людям необходимо, чтобы рядом был кто-то, кто ниже их – чтобы почувствовать свое превосходство. Поэтому оставайся всегда подавленным, униженным и оскорбленным.

Людям необходимо, чтобы рядом был кто-то, кому можно послать чек на Рождество. Поэтому оставайся бедным.

«Благотворительность» – не совсем верное слово, но это первое, что приходит на ум.

Ты – доказательство их силы и мужества. Ты – доказательство, что они герои. Живое свидетельство их успеха. То, что я делаю, я делаю потому, что каждому хочется спасти чью-то жизнь на глазах у восторженной публики.

Денни что-то рисует на белой скатерти кончиком ножа – план какой-то комнаты, карнизы и панели, сломанные фронтоны над каждой дверью, – продолжая при этом жевать. Потом подносит тарелку к губам и сгребает в рот остатки салата.

Для того чтобы сделать трахеотомию, нужно найти впадинку прямо под кадыком и чуть выше перстневидного хряща. Острым ножом сделать полудюймовый горизонтальный надрез и засунуть в него палец, чтобы надрез приоткрылся. Вставить «трахейную трубку»: лучше всего – соломинку для питья или половинку перьевой ручки.

Если я не могу быть великим врачом, который спас жизни сотен пациентов, я могу быть великим пациентом для сотен будущих врачей.

Мужчина в смокинге уже совсем близко. У него в руках – нож и шариковая ручка.

Твое удушье станет легендой для этих людей – историей, которую они будут рассказывать родственникам и знакомым до конца своих дней. Они будут считать, что спасли тебе жизнь. Может, ты станешь единственным добрым поступком, который потом, в смертный час, оправдает их существование на этой земле.

Поэтому будь агрессивной жертвой, законченным неудачником. Профессиональным неудачником.

Дай человеку почувствовать себя богом, и он ради тебя сиганет через горящий обруч.

Мученичество святого Меня.

Денни перекладывает к себе на тарелку гарнир с моей.

Он продолжает есть.

Распорядитель по винам. Женщина в черном коротком платье. Мужчина с массивными золотыми часами.

Еще секунда – и кто-то обхватит меня сзади обеими руками. Крепко-крепко. Кто-то, пока еще незнакомый, надавит мне кулаками под ребра и выдохнет мне прямо в ухо:

– Все будет в порядке.

Он выдохнет тебе прямо в ухо:

– Все будет хорошо.

Он встряхнет тебя, может быть, приподнимет над полом и скажет:

– Дыши! Дыши, черт возьми!

Кто-то будет стучать тебя по спине, как врач стучит по спине новорожденного младенца, а потом у тебя изо рта вылетит кусок недожеванного мяса, и вы оба – и ты, и твой пока еще незнакомый спаситель – рухнете на пол. Ты будешь рыдать, и кто-то скажет тебе, что все обошлось. Что теперь все нормально. Ты живой. Тебя спасли. От верной смерти спасли. Потому что ты правда едва не умер. Кто-то прижмет к груди твою голову и будет качать тебя, как ребенка и скажет:

– Ну чего вы стоите? Расходитесь уже. Цирк закончен.

Теперь ты для него – как ребенок.

Теперь ты его ребенок, и он за тебя в ответе.

Он поднесет тебе ко рту стакан воды и скажет:

– Вы успокойтесь. Теперь все хорошо.

Вы успокойтесь.

И потом этот человек, который тебя спасет, будет писать тебе и звонить. Слать открытки и, может быть, чеки.

Кто бы он ни был, он будет тебя любить.

Он будет так гордиться тобой. Может быть, даже больше, чем твои родители. Он будет гордиться тобой, потому что ты дал ему повод гордиться собой.

Ты отопьешь воды и закашляешься – только для того, чтобы твой спаситель вытер тебе подбородок салфеткой.

Делай все, чтобы скрепить эту новую связь. Это усыновление. Не забудь про детали. Испачкай соплями одежду спасителя, чтобы он засмеялся и простил тебя. Вцепись ему в руку и не отпускай. Плачь, чтобы он мог утереть тебе слезы.

Плакать – это нормально, если слезы ненастоящие.

Не сдерживай своих порывов. Для кого-нибудь твое спасение станет лучшей историей в жизни.

И вот самое главное: если тебе не хочется заиметь уродливый шрам на горле, начинай дышать прежде, чем до тебя доберется кто-нибудь с острым режущим предметом – столовым ножом, перочинным ножом, ножом для бумаги.

И еще одна деталь: когда ты будешь выплевывать свое мясо, постарайся попасть им в Денни. У Денни есть мама и папа, дедушки-бабушки, тети-дяди и до жопы двоюродных братьев-сестер, которые, если вдруг что случится, спасут его от любой беды. Вот почему Денни никогда меня не поймет.

А все остальные, кто это видел – они иногда аплодируют. Или плачут от облегчения. Даже повара выходят из кухни. Не пройдет и пяти минут, как эту историю будут знать все в ресторане. Все бросятся ставить выпивку герою. Их глаза будут сиять от слез.

Все захотят пожать руку герою.

Или похлопать его по спине.

Так что это не только твой день рождения, это и его день рождения тоже – твоего спасителя. Однако именно он будет слать тебе поздравительные открытки. Из года в год. Он станет еще одним членом твоей очень обширной семьи.

А Денни лишь покачает головой и попросит меню десертов.

То, что я делаю, я делаю не только для себя. Я творю звездный час для какого-нибудь решительного незнакомца. Я спасаю людей от скуки. Так что это не только ради денег. Не только, чтобы привлечь внимание.

Но внимание и деньги – тоже никогда не лишнее.

Это так просто. Тебе даже не надо казаться хорошим – но ты все равно побеждаешь. Всего-то и надо, что показать, какой ты слабый, униженный, сломленный. Всего-то и надо, что постоянно твердить окружающим: Простите меня. Простите. Простите. Простите. Простите…

Глава 8

Ева катит за мной по коридору. Ее карманы набиты жареной индейкой. В тапочках – пережеванные куски бифштекса. Ее лицо – корка бархатной пудры на сморщенной коже. Все морщины как будто сходятся ко рту. Она катит за мной на своей инвалидной коляске и говорит:

– Не убегай от меня, эй, ты.

Ее руки – в плетении вздутых вен. Горбясь в своей инвалидной коляске, раздуваясь от злости или, может быть, от тоски, она катит за мной и говорит:

– Ты сделал мне больно.

Она говорит:

– И не вздумай это отрицать.

На ней – передник наподобие детского слюнявчика.

Она говорит:

– Ты сделал мне больно, и я пожалуюсь маме.

В больнице, где лежит моя мама, все пациенты носят браслеты. Только это не украшение. Это – полоска из толстого пластика, которая запаивается на руке, так что ее не снимешь. Его не срежешь, этот браслет. И не расплавишь его сигаретой. Многие пытались – но у них ничего не вышло.

В этот браслет вмонтирована какая-то магнитная пластина, которая испускает электронный сигнал, и замки на дверях, что выходят на лестницу, и на дверцах лифтов автоматически запираются – на расстоянии примерно в четыре фута. Так что тебе не выйти со своего этажа. Не выйти на улицу. Можно ходить в зимний сад, в столовую, в комнату отдыха и в часовню, но больше – никуда.

Если тебе все же удастся как-то сбежать со своего этажа, браслет поднимет тревогу.

Это больница Святого Антония. Ковры, шторы, кровати, белье – почти все сделано из несгораемых материалов. Почти все поверхности – водоотталкивающие. Можно делать везде, что угодно, – любая грязь убирается в считанные секунды. Зря я вам это рассказываю. В смысле – так можно испортить сюрприз. Скоро вы все узнаете сами. Если доживете.

Или решите поторопить события.

Моя мама, Ева и вы, кстати, тоже – на каждого из нас рано или поздно надевают браслет.

Здесь все красиво и чисто. Здесь не пахнет лекарствами и мочой. Ну еще бы – за три штуки в месяц! В прошлом веке здесь был монастырь, и монахини разбили чудесный розовый сад, который до сих пор сохранился. Замечательный сад за высокой каменной стеной. Сбежать невозможно.

Повсюду – камеры наблюдения.

Как только ты входишь в здание, к тебе устремляется медленный и жутковатый поток пациентов. В инвалидных колясках, на костылях, в ходунках. Они видят, что кто-то пришел, и ползут к тебе.

Высокая и свирепая миссис Новак – раздевальщица.

Женщина в палате, соседней с маминой, – белка.

Раздевальщики, как их тут называют, это такие люди, которые раздеваются при всяком удобном и неудобном случае. Их здесь одевают в такие костюмы, которые смотрятся как рубашка и брюки, но на самом деле это комбинезоны. Рубашка пришита к поясу брюк. Пуговицы на рубашке и молния на брюках – это все бутафория. Снять такой комбинезон можно, лишь расстегнув молнию на спине. Поскольку почти все здешние пациенты – старые люди, ограниченные в движениях, то раздевальщики, даже агрессивные раздевальщики, заперты трижды. В своих комбинезонах, в браслетах, в больнице.

Белки – это такие люди, которые пережевывают пищу, а потом забывают, что с ней делать дальше. Они забывают, что пищу надо глотать. Они выплевывают пережеванные куски и прячут их по карманам. Или убирают к себе в сумочку. На самом деле это не так симпатично и мило, как это звучит.

Миссис Новак лежит в той же палате, где мама. Белка – это Ева.

В больнице Святого Антония первый этаж – для пациентов, которые забывают, как их зовут, бегают голышом и прячут в карманах пережеванную пищу, но в остальном ведут себя вполне адекватно. Здесь также лежат молодые люди, спекшиеся на наркотиках или с тяжелыми черепно-мозговыми травмами. Они самостоятельно передвигаются и разговаривают, пусть даже их разговоры – сплошная словесная каша, беспорядочный набор слов.

– Люди-финики в дороге на маленьком рассвете выпевая веревки пурпурная дымка ушла, – примерно так.

Второй этаж – для лежачих больных. Третий этаж – для больных при смерти.

Сейчас мама на первом, но здесь никто не задерживается навсегда.

Сейчас я расскажу, как Ева попала сюда, в больницу. Может быть, это дико звучит, но есть люди, которые просто бросают своих престарелых, впавших в маразм родителей – без документов, без всего, – в каком-нибудь общественном месте, где их, по идее, должны подобрать и определить в приют. Все эти старые Эрмы и Дороти, которые понятия не имеют, кто они и где они. Вроде как мусор, выставленный на улицу для уборки. А уж о вывозе мусора должны позаботиться городские власти.

Точно так же люди бросают на улицах старые «убитые» машины, предварительно сняв номерные знаки. Когда им лень самим увезти их на свалку.

Это называется утилизация бабушек – без шуток. И больница Святого Антония – дорогой платный госпиталь – обязана принимать определенное количество таких вот утилизированных бабушек, и бездомных девчонок, свихнувшихся на экстази, и полоумных бомжих со склонностью к суициду. Только здесь их не называют бомжихами, а уличных девок не называют девками и проститутками. Я так думаю, что Еву просто выкинули из машины, чуть ли не на ходу, и при этом не пролили ни единой слезинки. Ну, как выкидывают домашних животных, которые упорно гадят на ковер.

Ева по-прежнему не отстает. Я захожу к маме в палату, но ее нет на месте. Пустая кровать. Промятый матрас с расплывшимся мокрым пятном мочи. Должно быть, маму повели в душ. Медсестры водят пациентов в душевую в конце коридора, где их поливают из шланга – вот такое мытье.

Здесь, в больнице Святого Антония, каждую пятницу пациентам показывают кино «Пикник в пижаме», и каждую пятницу те же самые пациенты набиваются в видеозал, чтобы посмотреть фильм в первый раз.

У них есть чем заняться. Рукоделие, бинго.

И еще у них есть доктор Пейдж Маршалл. Куда она, кстати, запропастилась?

У них есть несгораемые передники, которые закрывают все тело от подбородка до ступней, так что, если ты куришь, ты не подожжешь на себе одежду. У них есть плакаты Нормана Рокуэлла. Два раза в неделю сюда приходит парикмахер. За дополнительную плату. За все надо платить дополнительно. За недержание мочи. За химчистку. За катетеры. За зонд для искусственного кормления.

Каждый день пациентам дают уроки, как завязывать шнурки на ботинках, как застегивать пуговицы и пряжки. Как застегивать и расстегивать застежки-липучки. Как застегивать и расстегивать молнию. Каждое утро медсестра говорит пациенту, как его зовут. Друзей, которые знают друг друга уже лет шестьдесят, знакомят заново. Каждое утро.

Здесь – бывшие врачи, адвокаты, руководители, которые уже не в состоянии самостоятельно застегнуть молнию. Тут дело не в обучении. Тут дело в технике безопасности. С тем же успехом можно пытаться покрасить горящий дом.

Здесь, в больнице Святого Антония, вторник означает бифштекс. Среда – курица с грибами. Четверг – спагетти. Пятница – запеченная рыба. Суббота – говядина с кукурузой. Воскресенье – жареная индейка.

Здесь есть чем заняться и как убить время. Картинки-паззлы из тысячи частей. Здесь нет ни единой кровати, на которой бы умерло меньше дюжины человек.

Ева остановилась в своей инвалидной коляске у двери в мамину палату. Сидит, таращится на меня. Увядшая, бледная – как древняя мумия, которую распеленали и кое-как завили и уложили ее жиденькие волосенки. Ее голова в голубых кудряшках постоянно трясется.

– Не подходи ко мне, – говорит Ева всякий раз, когда я смотрю в ее сторону. – Доктор Маршалл меня защитит. Она не даст меня обижать.

Я сижу на маминой кровати и жду, когда ее приведут обратно.

У мамы в палате стоят часы, которые бьют каждый час. Только вместо обычного звона – голоса разных птиц. Записанные на пленку. Час – это странствующий дрозд. Шесть часов – иволга.

Полдень – вьюрок.

Буроголовая гаичка – это восемь часов. Черноголовый поползень – одиннадцать.

Ну, в общем, вы поняли.

Проблема в том, что когда определенная птица ассоциируется с определенным часом, это очень сбивает. Особенно где-нибудь на природе. Всякий раз, когда рядом слышится звонкая трель воробьиной овсянки, ты думаешь про себя: что, уже десять часов?!

Ева въезжает в мамину палату передними колесами своей коляски.

– Ты сделал мне больно, – говорит она. – Но я не сказала маме.

Старичье. Человеческие огрызки.

Уже полчаса как пропела хохлатая синица, а мне надо успеть на работу до голубой сойки.

Ева считает, что я ее старший брат, который пялил ее лет этак сто назад. Мамина соседка по комнате, миссис Новак с ее жуткой отвисшей грудью необъятных размеров и большими, отвисшими же ушами, считает, что я – ее давний партнер по бизнесу, прожженный мерзавец, который украл у нее то ли волокноотделитель, то ли хорошую перьевую ручку.

Для этих женщин я – это кто-то другой.

– Ты сделал мне больно, – говорит Ева и подъезжает чуть ближе. – И я этого не забыла.

Каждый раз, когда я сюда прихожу, какая-то старая вешалка с лохматыми бровями – ее палата в конце коридора – называет меня Эйхманном. Другая старуха с катетером – прозрачная трубка вечно видна у нее из-под халата – бросается на меня с обвинениями, что я украл у нее собаку, и требует вернуть животное. Каждый раз, когда я прохожу мимо старушки в розовом свитере, в инвалидном кресле, она смотрит на меня одним затуманенным глазом и говорит:

– Я тебе видела. В ночь пожара. Ты был с ними.

Здесь ты бессилен. Я так думаю, что любой мужчина, появлявшийся в жизни Евы, так или иначе был для нее старшим братом. Сама того не сознавая, она всю жизнь подсознательно ожидала, что ее будут трахать – все мужики без исключения. Сейчас она уже старая, сморщенная, усохшая – но она все равно остается восьмилетней девочкой. Она застряла во времени. Для нее время остановилось. Как и в колонии Дансборо с ее штатом законченных неудачников, обиженных жизнью, все пациенты Святого Антония заперты в своем прошлом.

Я – не исключение, и вы, я думаю, тоже.

Заперты, как Денни в колодках. Остановились в развитии, как Ева.

– Ты, – говорит Ева, тыча в меня дрожащим пальцем. – Ты сделал больно моей пи-пи.

Старики, застрявшие в прошлом.

– Ты говорил, что это такая игра, – говорит она, качая головой. – Что это будет наш с тобой секрет. А потом ты засунул в меня свою штуку. – Ее тонкий высохший палец тычется в воздух, указывая на мою промежность.

На самом деле при одной только мысли об этом моя «штука» враз увядает.

Проблема в том, что здесь, в больнице Святого Антония, у каждой из пациенток есть ко мне свои претензии. Тут есть одна высохшая старушенция, которая убеждена, что я взял у нее взаймы пятьсот долларов и до сих пор не отдал. Другая старая перечница называет меня дьяволом.

– И ты сделал мне больно, – говорит Ева.

Когда я сюда прихожу, вина за все преступления в мировой истории валится на меня. Так и хочется заорать в их беззубые сморщенные физиономии. Да, это я похитил ребенка Линдберга.

Это я потопил «Титаник».

Это я убил Кеннеди.

Это я начал Вторую мировую войну. Я изобрел атомную бомбу.

Вирус СПИДа? Прошу прощения, моих рук дело.

Лучший способ справляться с такими, как Ева, – переключить их внимание на что-то другое. Надо их как-то отвлечь: заговорить о погоде, или о том, что сегодня было на обед, или о том, как им идет эта прическа.

Можно предположить, что именно так мужчины, которые знали Еву, справлялись с ее враждебностью. Отвлекали ее. Не пытались ничего доказать. Избегали любых конфронтаций. Уходили и не возвращались.

Большинство людей именно так и живут. Смотрят телевизор. Курят дурь. Накачиваются лекарствами. Отвлекают себя всеми возможными способами. Отрекаются. Уходят.

Она вся подается вперед, палец, направленный на меня, дрожит.

Да ебись все конем.

Ей жить-то осталось – всего ничего.

И я говорю:

– Да, Ева. Я тебя пялил при всяком удобном случае, – говорю я и зеваю. – Только и думал о том, как бы засунуть в тебя свою штуку.

Это называется психодрама. Но с тем же успехом это можно назвать еще одним способом утилизации бабушек.

Она опускает руку и откидывается на спинку своей инвалидной коляски.

– Наконец-то ты это признал, – говорит она.

– Ну да, – говорю я. – Ты, сестренка, такая вся аппетитная, где уж тут устоять.

Она смотрит на темное пятно на линолеуме и говорит:

– Он все же признался. После стольких лет.

Это называется терапия при помощи ролевых игр, но Ева не знает, что все это – понарошку.

Она поднимает глаза и смотрит на меня:

– И тебе не стыдно?

Ну, я так думаю, если Иисус умер за мои грехи, я в состоянии взять на себя пару-тройку чужих грехов. Каждому выпадает возможность побыть козлом отпущения. Принять на себя вину.

Мученичество святого Меня.

Чужие грехи лежат у меня на плечах тяжким грузом.

– Ева, – говорю я. – Сестренка, солнышко, красавица, любовь всей моей жизни, конечно, мне стыдно. Я был такой скотиной, – говорю я и смотрю на часы. – Просто ты так меня возбуждала, что я терял голову.

Как будто мне больше всех надо. Ева таращится на меня своими выпученными гипертиреозными глазами, и одинокая слезинка стекает по ее напудренной сморщенной щеке.

Я смотрю в потолок и говорю:

– Ладно, я сделал больно твоей пи-пи, но это было восемьдесят лет назад. Так что забудь об этом и живи дальше.

Она закрывает лицо руками – своими жуткими руками, похожими на скрюченные древесные корни или на высохшие морковки.

– О Колин, – бормочет она. – О Колин.

Потом она убирает руки, и ее щеки мокры от слез.

– О Колин, – шепчет она. – Я прощаю тебя. – Она роняет голову на грудь, и шмыгает носом, и пытается вытереть слезы краешком своего слюнявчика.

Потом мы просто сидим и молчим. Даже жвачку не пожуешь – нет у меня жвачки. Я снова смотрю на часы. Без двадцати пяти час.

Она вытирает глаза, шмыгает носом и поднимает голову.

– Колин, – говорит она. – Ты меня еще любишь?

Господи, как меня все достало.

Эти психованные старухи.

И кстати, если вам вдруг интересно, я – не чудовище в человеческом облике.

Я себя чувствую героем какой-то дурацкой книжки. Я говорю:

– Да, наверное. Да, Ева, наверное, я тебя до сих пор люблю.

Теперь Ева рыдает, сотрясаясь всем телом.

– Я так рада, так рада, – говорит она, и слезы текут в три ручья, и сопли из носа капают прямо ей на руки.

Она говорит:

– Я так рада, – но по-прежнему плачет, и я чувствую запах пережеванного бифштекса – у нее в туфлях. Запах курицы с грибами – у нее в кармане. И маму все еще не привели из душа, а к часу дня мне надо быть на работе – в восемнадцатом веке.

Сейчас я работаю над четвертой ступенью, но мне все трудней и трудней вспоминать свое прошлое. Теперь оно перемешалось с прошлым других людей. Я даже не могу вспомнить, кто я сегодня – который из адвокатов. Я сосредоточенно изучаю свои ногти. Потом спрашиваю у Евы:

– А доктор Маршалл сегодня здесь? Вы, кстати, не знаете, она замужем или нет?

Я даже не знаю, кто я на самом деле. Не знаю, кто мой отец. Мама, наверное, знает. Но не говорит.

Я спрашиваю у Евы:

– Может, вы где-нибудь в другом месте поплачете?

И вдруг выясняется, что я уже опоздал. В часах поет голубая сойка.

А Ева по-прежнему горько рыдает, раскачиваясь в своей инвалидной коляске. Пластиковый браслет дрожит у нее на руке. Она говорит:

– Я прощаю тебя, Колин. Я прощаю тебя. Я тебя прощаю. О Колин, я прощаю…

Глава 9

После обеда наш маленький глупенький мальчик и его приемная мама поехали за покупками в торговый центр и там услышали объявление. Был конец лета, и им нужно было купить все необходимое к школе. В том году мальчик как раз перешел в пятый класс. И ему нужно было много чего купить к школе. Полосатые рубашки, к примеру. Тогда все уважающие себя пятиклассники ходили в полосатых рубашках. Это было давным-давно. Еще с самой первой приемной мамой.

Полосатые рубашки в вертикальную полоску, как раз объяснял он ей, когда они услышали объявление.

Вот такое:

– Доктор Пол Вард, – произнес голос в динамиках, обращаясь ко всем покупателям в торговом центре, – ваша жена ждет вас в отделе косметики в «Вулворте».

Это было, когда мама вернулась за ним в первый раз.

– Доктор Пол Вард, ваша жена ждет вас в отделе косметики в «Вулворте».

Это был их тайный код.

Так что мальчик соврал и сказал, что ему надо в уборную, а сам пошел в «Вулворт», и там была его мама. Открывала коробки с краской для волос. На ней был желтый парик, и ее лицо в таком обрамлении казалось совсем-совсем крошечным, и от нее так и разило табаком. Она открывала картонные коробки и вытаскивала оттуда темно-коричневые бутылочки с краской для волос. Потом раскладывала их обратно по коробкам – только бутылочки были все перепутаны – и возвращала коробки на полку.

– Симпатичная девочка, – сказала мама, глядя на фотографию на коробке у себя в руках. Она положила в коробку бутылочку из другой коробки. Бутылочки были все одинаковые – из темно-коричневого стекла.

Открывая очередную коробку, мама спросила:

– Как ты считаешь, она симпатичная?

Мальчик был таким глупым, что даже не понял:

– Кто?

– Ты знаешь кто, – сказала мама. – И она совсем молоденькая. Я видела, как вы с ней выбирали одежду. Ты держал ее за руку, так что не ври.

Мальчик был таким глупым, что ему не хватило ума убежать. Ему даже в голову не приходило задуматься, почему мама три месяца просидела в тюрьме, почему ее освободили досрочно и почему его определили к приемным родителям.

И мама спросила, меняя местами бутылочки с краской: светлый блондин – в коробку из-под рыжей краски, черную краску – в коробку из-под светлого блондина:

– Она тебе нравится?

– Кто? Миссис Дженкинс? – говорит мальчик.

Мама поставила обе коробки на полку, даже не закрыв их как следует.

– Так она тебе нравится?

Как будто это поможет, наш маленький нытик и ябеда говорит:

– Она – всего лишь приемная мать.

И, не глядя на мальчика – глядя на фотографию женщины на коробке у себя в руках, – мама сказала:

– Я спросила: она тебе нравится?

К ним подошла светловолосая женщина с магазинной тележкой и взяла с полки коробку с фотографией блондинки, но с какой-то другой краской внутри. Женщина положила коробку к себе в тележку и пошла дальше.

– Она считает себя блондинкой, – сказала мама. – Но надо ломать представления людей о себе.

У мамы это называлось «косметический терроризм».

Маленький мальчик смотрел вслед женщине с тележкой, пока она не отошла совсем далеко – на то расстояние, когда уже ничего не поправишь.

– У тебя есть я, – сказала мама. – И как ты ее называешь, приемную мать?

– Миссис Дженкинс.

– И она тебе нравится? – спросила мама и посмотрела на мальчика. В первый раз за все это время.

И он притворился, что уже все для себя решил, и сказал:

– Нет?

– Ты ее любишь?

– Нет.

– Ты ее ненавидишь?

И этот маленький бесхребетный червяк сказал:

– Да?

И мама сказала:

– Ты все правильно понимаешь. – Она наклонилась к нему и посмотрела прямо в глаза и сказала: – Ты сильно ее ненавидишь, эту миссис Дженкинс?

И наш мелкий засранец сказал:

– Сильно-сильно?

– Сильно-сильно и еще в два раза сильнее, – сказала мама и протянула ему руку. – Пойдем. Нам надо успеть на поезд.

Крепко держа его за руку, она потащила его за собой по проходу – к выходу.

– Ты мой. Только мой. Навсегда. Помни об этом.

Когда они вышли на улицу, она сказала:

– Да, кстати. На всякий случай. Если когда-нибудь тебя спросят в полиции или вообще кто-нибудь спросит… сейчас я тебе расскажу про те гадости, которые эта так называемая приемная мать творила с тобой всякий раз, когда вы оставались одни.

Глава 10

В доме, где я сейчас живу, в старом мамином доме, я разбираю ее бумаги: ее институтские лекции и зачетки, ее банковские счета, ее протоколы и заявления. Стенограммы судебных процессов. Мамин дневник, запертый на замочек. Вся ее жизнь.

В следующий раз, когда я прихожу к маме в больницу, я – мистер Беннинг, адвокат, защищавший ее на суде по обвинению в киднепинге, как раз после случая со школьным автобусом. Еще через неделю я – Томас Уэлтон, которому удалось сократить ей срок тюремного заключения до полугода, когда ее признали виновной в нападении на животных в зоопарке. Еще через неделю я – адвокат по гражданским делам, который едва не свихнулся с ее делом о злоумышленно причиненном вреде, когда она учинила дебош на балете.

1 Корн-доги – corn dogs, сосиски в тесте, типа классических хот-догов, поверхность которых имеет специфичный рельеф, напоминающий по форме початок кукурузы. Отсюда и пошло название этого блюда. Сorn в переводе с английского – кукуруза. – Здесь и далее примеч. пер.
2 Бенедикт Арнольд (1741–1801) – герой войны за независимость, американский генерал, ставший впоследствии предателем и изменником. В Америке его имя стало нарицательным именем изменника и предателя.
3 Гипотермия – общее охлаждение организма.
4 Государственный защитник – адвокат, назначаемый судом в случае бедности подсудимого.
5 Здесь: аллюзия на популярную игру «Монополия». – Примеч. пер.
6 Пенька – грубое прядильное волокно, которое изготавливают из стеблей конопли.
Продолжение книги