Когда падают горы бесплатное чтение

I

Существует одна непреложная данность, одинаковая для всех и всегда, — никто не волен знать наперед, что есть судьба, что написано ему на роду, — только жизнь сама покажет, что кому суждено, а иначе зачем судьбе быть судьбою… Так было всегда от сотворения мира, еще от Адама и Евы, изгнанных из рая, — тоже ведь судьба — и с тех пор тайна судьбы остается вечной загадкой для всех и для каждого, из века в век, изо дня в день, всякий час и всякую минуту…

Вот и в этот раз так же обернулось. Да, и в этот раз то же самое — кто бы мог вообразить себе то событие, которое оказалось за пределами человеческого разумения и если на то пошло, то, пожалуй, и за пределами божественного промысла.

Единственное, что можно было бы предположить, пытаясь все же постичь непостижимое, — разве что некую астрологическую взаимосвязь двух существ, о которых предстоит поведать, их космическое родство, в том смысле, что могли они родиться волею тех же судеб под одним знаком зодиака, — не более того. А что, могло быть и так…

Разумеется, они не подозревали и не могли подозревать о существовании друг друга на земле. Ибо один из них жил в городе, в многолюднейшем современном мегаполисе, распираемом от перенаселенности, от уличных торжищ и кабаков с шашлычными дымами, другой же обитал высоко в горах, в диких скалистых ущельях, поросших густыми арчевниками и покрытых по склонам залёживающимися по полгода теневыми снегами. Потому и прозывался он снежным барсом. А в науке — существует такая наука о высокогорьях — именовался тянь-шанским снежным барсом из рода леопардовых, из семейства кошачьих, к коему относятся и тигры. В народе же, в местах его обитания, такого зверя называют “жаабарс” (барс-стрела), что более всего соответствует его натуре — в момент прыжка он и впрямь быстр, как стрела. А еще называют его “кар кечкен ильбирс”, что означает — “по грудь идущий в снегу”… И это тоже соответствует истине… Другие твари ищут ходы, только бы не оказаться заложниками сугробов в горах, а он — мощный! — пашет напрямую…

Час барсовой охоты по большей части приходился на середину дня. К тому времени в горах наступает пора водопоя травоядных — дикие косули-эчки и бараны-архары направляются с разных сторон к проточным ручьям и речкам, чтобы утолить жажду, бывает, что на целые сутки, до следующего дня. На водопой они следуют организованно. Легко и упруго, прискакивая, ступая по тропам, словно бы почти не касаясь земли, они идут небольшими группами в цепочку, зорко вглядываясь на ходу и чутко вслушиваясь, чтобы в любое мгновение взлететь пружиной над землей и ускакать прочь от опасности.

Жаабарс, однако, великолепно знает свое хищное дело. Он поджидает добычу, умело притаившись за укрытием, чтобы вмиг совершить неожиданный прыжок сверху, из-за скалы (это самый удачный вариант), или неожиданно кинуться сбоку, из-за куста, сбить жертву с ног и тут же перекусить ей горло, которое обагрится клокочущей горячей кровью, а дальше — известное дело…

А вот настигать добычу в погоне лучше всего после того, как стадо вдосталь напьется. И для этого надо уметь залечь в засаде вблизи — не дай бог шевельнуться! — терпеливо ждать, хотя живая плоть — вот она, на расстоянии одного прыжка. Надо зорко высматривать и ждать, сдерживая себя изо всех сил, пока эчки, вскидывая свои тонкошеие головы, прядая ушами и поблескивая настороженно сияюшими очами, пьют и пьют неслышными глотками, стоя передними ногами по щиколотку в воде. Чем больше поглотят они журчащей влаги, тем большая удача ждет барса. Если погоня предстоит по прямой, то не всегда стоит и увязываться — очень уж эти эчки-архары быстроноги. Они бегут стремительнее звука — в этом их спасение, — не орут и не визжат, не обгаживаются от страха на бегу, как некоторые иные твари вроде диких свиней, порой забредающих в здешнее мелколесье в засуху. А вот когда эчки-архары хорошо напьются, резвость у них становится не та, и тут надо действовать не медля, как только они шевельнутся на отход от водопоя…

И в этот раз ближе к полудню Жаабарса потянуло поохотиться где-нибудь у источника. Он шел сквозь заросли, не торопясь, вдоль привычно шумной речки, посматривая по сторонам и оглядываясь, — позади мог объявиться кто-нибудь из пятнистых собратьев, снежных барсов. Такое бывает, и это нежелательно, особенно если на охоту выходит семейная стая. К чему лишние неприятности да грозное рычание друг на друга! Лучше охотиться в одиночку. И он шел…

День стоял предосенний, а это что ни на есть лучшая пора в Тянь-Шанском высокогорье — снежные вьюги нагрянут еще не скоро, перевалы пока открыты для прохода, всякая дичь в самом своем смаке, во вкусном теле, нагулянном за лето, птицы — и те пока еще галдят, свистят и резвятся как хотят — птенцы-то уже хорошо окрепли. А к зиме птичьего отродья здесь не останется, исчезнут все крылатые до следующего лета. Зиму им тут не выдюжить…

Высматривая, не появятся ли где косули, бредущие на водопой, Жаабарс прилаживался на ходу к местности, шел так, чтобы пятнистая шкура его не была заметна среди кустарников и скал. Высокий и неограниченно подвижный в крутой холке, с мощной округлой шеей, с крупной увесистой головой, с кошачьими ушами и пристальными, лазерно светящимися во тьме глазами, Жаабарс и телом был упруг, длинен и силен, наделен четко пятнистой шелковисто-плотношерстной шкурой, какие, как поют в песнях, носили на себе шаманы и ханы. Знал бы он, невозмутимо ступающий по земле, что с африканским собратом леопардом очень схож, даже хвосты одинаково длинны и внушительны. Правда, собрату-леопарду приходится по деревьям карабкаться, как кошке какой, чтобы было сподручней на добычу набрасываться, а снежным барсам лазить суждено посолиднее — по скалам, по обрывам, да и деревьев таких мощных, как в Африке, на четырех-пятитысячной высоте нет; лес в здешних местах растет внизу, в долинах, а там разве что рысье племя живет на ветвях да сучьях… Бывает, что забредают барсы в те места лесные, и рыси на них фырчат и шипят, вроде как не признают троюродных сородичей. Для снежных барсов существует иной, высотный мир — обителью им служат только горы поднебесные, и великая охота ждет в схватках и состязаниях в беге с недосягаемыми эчками-архарами…

Жаабарс вскоре определился, выбрал позицию, залег среди валунов в кустах на берегу небольшой речушки. Притаился, настраиваясь и навостряя когти. Сюда должны были прийти эчки-косули пить воду, было их штук семь, следующих цепочкой краем склона, горделиво и вместе с тем пугливо вскинув головы. Он высмотрел их давеча издали через расщелину в скалах. И теперь замер в ожидании.

Солнце стояло высоко, светило ясно, редкие светлые облака походя слегка касались ледяных пиков Тянь-Шанского хребта. Все, по предчувствию бывалого зверя, складывалось как должно. Приближался решительный момент охоты. Единственное, что несколько настораживало внутренне Жаабарса, это то, что, затаившись между валунами в наблюдательной позе, слышал он явственно собственное дыхание — точно никак не мог отдышаться. Такое случается, конечно, во время быстрого бега и резких прыжков или в злобных драках за самку, когды рыки и хрипы исторгаются с шумным яростным дыханием, когда клочья летят, когда готов передушить всех вокруг. Но в неподвижной позе выжидания, требующего сосредоточенности и полной слитности с местом засады, когда все внимание обращено вовне, такой одышки быть не должно. Между тем он слышал каждый собственный вдох и выдох. Подобное случалось с ним впервые. И сердце билось сегодня заметнее, чем прежде, — в ушах отдавалось. Вообще много что изменилось в жизни Жаабарса в последний период. Ведь с прошлой зимы он — свирепый барс-одиночка, живущий изгоем в отторжении от стаи. Такое случается, когда исподволь наступает старение. К этому шло давно. Никому не стало прежней нужды в нем после того, как прибился к его барсихе новый барс, из молодых. Схватка была страшная, но одолеть соперника не удалось. Потом еще сошлись, грызлись насмерть, и опять отогнать чужака не получилось. Тот кривоухий (одно ухо у него было изодрано, видимо, в прежних драках) оказался на редкость злобным, неутомимым, настырным зверем, пристал к барсихе, все лез к ней, притирался, заигрывал, угрожал. И все это на виду у Жаабарса. Наконец и сама матка-барсиха, с которой Жаабарс после первой самки, погибшей при землетрясении в горах, долго жил вместе и дважды плодил потомство, ушла с новым самцом, с кривоухим. Уходила демонстративно, то повиливая хвостом налево-направо, то поджимая его, то вскидывая вверх, то выкручивая дугой, потиралась боками и плечами о нового напарника. Ушла и глазом не моргнула…

Жаабарс тогда кинулся было вслед. Догнал, догнать было не трудно — они уходили по лощине трусцой, — но толку не вышло никакого, все обернулось по-прежнему. Снова началась дикая схватка. Однако в этот раз и сама барсиха кинулась на Жаабарса, трепала, кусала его, и это оказалось последним ударом, окончательным поражением Жаабарса в попытке сохранить былое место в стае, продлить свою первоприродную роль самца-производителя в барсовом роду. Но даже и тогда, придя немного в себя, Жаабарс попытался перехватить в соседней стае, куда забрел сгоряча, одну из молоденьких новосозревших маток. И здесь схватка была беспощадная, ибо сшиблись сразу три самца, — и тоже ничего не получилось. Стая с маткой и молодыми претендентами умчалась в ближайшее ущелье выяснять отношения и разрешать свои проблемы, а он остался один, покинутый, отторгнутый от главного своего предназначения, — в борьбе за продление рода природа всегда на стороне свежих прибывающих сил.

Прежде чем окончательно удалиться, Жаабарс покружил еще какое-то время по окрестностям — то застывал на ходу, то бесцельно бежал, то ложился, то вставал и оглашал горы отчаянным рыком. Ему хотелось выть по-волчьи, если бы было ему это дано природой. Ошеломленный, растерянный, он не знал, куда себя деть, даже охотничья страсть стала покидать его, не до добычи было — стада козерогих спокойно трусили мимо, будто зная, что ему, матерому Жаабарсу — а ведь еще далеко не старому, еще крепкому, беспроигрышному охотнику, — сейчас не до них…

Так оно по сути и было. И вот тогда, в непонятное ему, потерявшее привычную сущность время, он увидел вдруг то, что явилось высшей точкой его страданий. Стоя на гребне скалистой возвышенности, припав к стволу корявой арчи, он бесцельно озирался вокруг и увидел неожиданно, как внизу вдоль лощины стремится в брачном беге пара снежных барсов — молодые, впервые обретшие друг друга самец и самка, переполненные силой и страстью, приплясывающие на бегу, игриво покусывающие друг друга, чтобы разгорячить кровь перед тем, как, вырвавшись из земной своей оболочки, воспарить над миром… Даже на таком расстоянии было видно, как зазывно пылали их глаза.

И невольно рухнул, и пополз на брюхе Жаабарс, и застонал, словно хотел уйти от себя самого, но куда было деться? Когда-то такое торжество плоти выпадало и ему, так же играл он со своей барсихой, в ту пору гибкой, как змея, попавшая под ногу, и сладко повизгивавшей. Такое же происходило у него и с той юной девой-самкой, которую он отбил для себя в соседней стае. Тогда и они пустились вдвоем в такой же брачный бег подальше от взоров своих соплеменников-барсов, чтобы не маячить перед ними по-собачьи склещившимися, ибо таинство это предназначено природой лишь самой паре — ему и ей, в полном уединении… Вот так же мчались тогда они в испепеляющей жажде соития, так же возгоралась плоть в ожидании магии, и возгоралось небо над их головами, и качались во вспышках взоров горные вершины впереди. О, весь мир вокруг звенел и сиял, а они — новая пара — вот так же шли в беге бок о бок, заряжаясь друг от друга пьянящей энергией, в такой же предосенний день, чтобы к следующей весне появился в горах новый приплод, продолжение рода снежных барсов…

Так летели они, почти вплотную прижимаясь друг к другу, удлинившись туловищами в беге, словно стремительно плывущие рыбины, вытянув по ветру летящие хвосты. Она — чуть впереди, опережая его на полголовы, как полагается, — в том приоритет самки. Он — на полголовы, не более и не менее, — отставая и пьянея от запаха ее тела, насыщаясь ее горячим дыханием, слыша, как гулко билось на бегу ее сердце. И нечто неведомое до той поры обуревало его. В те мгновения он слышал какие-то новые звуки — протяжные, гудящие и свистящие, разносящиеся эхом по ветру. Они возникали в лучах света где-то над головой, крепли, витали в упругом движении воздуха, в сиянии быстро садящегося солнца, в колыхании гор и лесов вокруг. О, если бы было дано снежному барсу постичь, что то была вселенская музыка жизни, великая увертюра их совокупления… Но, как часто бывает, то оказался лишь сладостный мираж, обернувшийся впоследствии жестокой реальностью. Утекали дни, времена года сменялись и возвращались, мираж растаял…

Прихоти судьбы непредсказуемы — так было, так будет вечно, и нет тому суда.

В тот день, когда Жаабарса постигла участь изгоя, когда его барсиха у всех на виду умчалась с кривоухим победителем, чтоб предаваться тому, ради чего весь день шла битва самцов, Жаабарс ушел скитаться по окрестностям. Слонялся, пытаясь унять в себе неуемную злобу, слонялся бесцельно, даже пропустил охоту. И вот тогда — надо же случиться такому коварству — в одной из глухих горных лощин он набрел на них, барсиху и кривоухого баловня-соперника, наткнулся почти вплотную на склещившуюся уже пару. То была кульминация: зад к заду, как склеенные между собой, они стояли не двигаясь и тихо поскуливали, оглядываясь друг на друга. Увидев Жаабарса, они застыли, словно разбитые внезапно параличом. Все произошло в считанные секунды. Наливаясь яростью, глухо рыча, Жаабарс угрожающе приближался, низко опустив голову, готовясь кинуться, растерзать, перекусить, разодрать глотки им, повязанным, будто сиамские близнецы, и отомстить обоим сразу. Оставалось сделать еще всего лишь шаг. Но в последнюю долю секунды он вдруг остановился и замер неподвижно, не отрывая налитого кровью страшного взора от ненавистно слипшейся пары, — некая сила, некий голос, некая воля удержали его. Точно кто-то подсказал, велел изнутри — не трогать, не причинять вреда сошедшимся для плодоношения. Он повернулся и, спотыкаясь, пошел прочь и, уходя, стонал и сгорал в рыдающем рыке…

Все больше отлучаясь от родовых барсовых стай, Жаабарс обратился в полного одиночку, в беспощадного и свирепого зверя-отшельника, готового биться до крови по любому поводу. Жил он по пещерам, забредал в высокогорные снега в погоне за спасающимися животными и нередко заваливал дневной добычи больше, чем требовалось, будто бы для того, чтобы сбегались отовсюду на доедание все эти мелкие паразиты — шакалы, лисицы, барсучьё, чтобы слетались базарно скандальные стервятники, хрипло и недовольно орущие и бьющие крыльями и когтями. На всю эту свалку глядел Жаабарс молча и презрительно со стороны, а иногда кидался их разгонять, ревел и рычал, словно бы они в чем-то были повинны. Так срывал он свою злость, боль и тоску по былому…

Шли дни, горы стояли на своих местах, как всегда, сияя вершинами, навечно закованными в снега и льды, менялась погода, миновали зимы и лета, и все так же пребывал в своем одиночестве, внешне ничем не меняясь, тигроподобный пятнистый царь высокогорья Жаабарс. Но незаметно наступили дни, когда он стал ощущать одышку… Она проявлялась поначалу от случая к случаю и главным образом во время резких и напряженных движений, но чтобы дыхание распирало грудь тупой болью в спокойном состоянии, такого еще не бывало.

Поджидая косуль близ водопоя, Жаабарс в этот раз впервые почувствовал, что дыхание сбивается еще до начала охоты.

Действовать предстояло как всегда — дождаться в засаде, когда эчки-архары напьются вдоволь, и, не упуская момента, броситься в атаку. Но пока то было только намерение. Необходимо было, чтобы все сложилось как нужно, ведь бывали случаи, когда эчки-архары каким-то образом учуивали засаду, в мгновение ока сворачивали в другую сторону и стремительно исчезали из виду. Тогда приходилось заново выслеживать, кидаться в погоню, а там — как получится…

В этот раз Жаабарсу не приходилось сетовать на судьбу. Архары, а это были именно они — дикие рогатые бараны, бегуны и скалолазы, выедающие самые недоступные травы и ягоды высокогорья, — не отклоняясь, шли к извилистому повороту течения, где и поджидал их в засаде сам Жаабарс. Они его не приметили издали, не учуяли вблизи и спокойно начали пить, выстроившись рядком вдоль берега.

Не шелохнувшись, Жаабарс следил за ними из укрытия. Все шло своим чередом — животные наслаждались водопоем, пили и отдыхали, предстояло только выждать. Единственное, что не укладывалось в обычную ситуацию, — это одышка самого Жаабарса. Слышались глухие хрипы из груди, и хотя они ничем пока не мешали, затрудненность дыхания настораживала.

Однако настал момент, когда барс должен был в два молниеносных прыжка достичь и страшным ударом лапы по хребту свалить большого рогатого архара, стоявшего с краю, вожака стада, — но одышка дала о себе знать, дело сорвалось. Уже на взлете, в прыжке, он увидел, как стадо вздрогнуло разом, резко вскидывая головы, ему оставалось нанести сокрушительный удар лапой с выпущенными когтями, вот он уже почти долетел до цели, но рухнул на землю рядом с архаром, отскочившим в сторону. Не хватило воздуха. В дикой ярости Жаабарс тут же рванулся с места и снова бросился на архара, но тот вывернулся, и вслед за ним все стадо ударилось в бег от страшного хищника.

Еще можно было настичь архаров, еще можно было завалить первого попавшегося, и Жаабарс ринулся изо всех сил вдогонку, но опять неудача — не догнал, не свалил, не восторжествовал в победном рыке, а стадо уходило все дальше… Задыхаясь в мучительной одышке, пересиливая себя, попытался еще раз, но было поздно… Такая неудача впервые обрушилась на голову Жаабарса. Но самым досадным и унизительным оказалось то, что вожак убегающего стада, круторогий архар-самец, на которого нацеливался хищник, вдруг обернулся на бегу, угрожающе, с вызовом покачал рогами и, взрывая копытами землю, помчался прочь. Это был знак того, что Жаабарсу отныне не следует рассчитывать на безусловный успех и придется ему теперь побираться, обгладывать остатки чужой добычи.

Да, конечно, и прежде случались мелкие промахи на охоте, но таких поражений Жаабарс еще не знавал…

Он никак не мог прийти в себя, ошеломленно оглядывался, пытаясь усмирить одышку, и медленно брел куда глаза глядят…

Мир опустел. И хотелось Жаабарсу услышать напоследок волшебные звуки гор, водопадов и лесов, ту самую вселенскую музыку, как тогда, в его брачном марафоне, хотелось взреветь призывно, но мир молчал…

Одинокий, задыхающийся бывший царь высокогорья Жаабарс уходил по горам, сам не понимая куда. Предстояло отыскать убежище, пещеру, чтобы коротать там в одиночестве последние дни своего медленного необратимого угасания в ожидании исхода жизни. И никак не мог предвидеть хищный зверь, что напоследок судьбу его разделит с ним человек. Об этом существе он знал лишь понаслышке, точнее, по эху редких ружейных залпов в горах, от которых он невольно вздрагивал, замирал на месте и уходил подальше, но чтобы видеть вблизи самого человека — такого еще не бывало.

Однако такая встреча была написана ему на роду. Опять же — судьба…

II

Трудно объяснить, но бывают такие стечения — и по месту действия, и по времени, и, главное, по поступкам субъектов, которые словно бы вынуждают судьбу на неожиданные повороты. Нечто подобное случилось и на сей раз. Хотя он не предполагал такого хода событий. Думалось, верилось, что в конце концов истина восторжествует. Ведь она не может умереть. А значит, живи и всякий раз доказывай истину — для того и существуем, так велено свыше. Только вот что есть истина?..

Как всегда с пятницы на субботу, ночная жизнь зачиналась заметно раньше, чем в будние дни. С приближением вечера Арсен Саманчин уже был на месте. Сидел за столом в ресторане, сделав заказ, и воздерживался от курения. Боролся. Бросал. А курить тянуло, как обычно бывает, когда под ложечкой сосет от ожидания. Вскоре за окнами засветились в сумерках уличные фонари, замелькали габаритные огни и фары проезжающих мимо по проспекту автомашин.

Ресторан пока еще наполовину был пуст, но через некоторое время здесь, как говорится, яблоку негде будет упасть. Ничего удивительного: та публика, которая могла себе позволить шикарное времяпрепровождение, устремлялась именно сюда, на окраину Дубового парка, в самый престижный, элитный, как принято теперь говорить, и, разумеется, самый дорогой ресторан, детище 90-х годов, бывший Дом офицеров, отделанный под евростиль и названный с геополитическим подтекстом весьма громко и модно — “Евразия”.

Вот в этой “Евразии” и дожидался он своего часа. Кто-нибудь со стороны мог бы подивиться — чего это он сюда зачастил и все в одиночку? Был бы он разорившимся бизнесменом, неудачно сыгравшим ва-банк, тогда понятно: горе заливает. Однако он был не из них, и причины, побудившие его посиживать за бутылкой вина в “Евразии” вроде бы в ожидании друзей, были не совсем ясны даже ему самому. Делая вид, что не теряет времени даром, он доставал из кейса своего неразлучного какие-то бумаги, просматривал, вчитывался, попивая вино и прислушиваясь к дежурной музыке, и понимал, томясь изнутри, что по сути дела идет на риск, но иного выхода не видел, хотя предчувствовал, учитывая наметившуюся тенденцию, что лимит его надежд и ожиданий почти исчерпан и, пожалуй, в этот раз ему предстоит последний заход. Да, следовало действовать, подойти к ней так, чтобы успеть завязать разговор. Как она отреагирует? Иные именуют ее уже примадонной, но он-то знает и она знает… Главное — не упустить момент. Еще одна попытка во спасение истины. Опять он со своей истиной, сколько можно! Но что станется на деле, какова окажется ответная реакция, сказать трудно. Насколько его переживания и убеждения, в благородстве которых он не сомневался и от которых не отрекся бы, даже доведись ему погибать за них в безводной пустыне, найдут теперь у нее понимание, угадать было трудно. Вот ведь как все обернулось. Романтика, мечты, отвергнутые реальностью! А он судорожно держится за них и оказался вместе с ними в капкане, но не отказывается. И получается, будто все мчатся мимо по автобану современности, а он, чудак, голосует на обочине, но никому до него нет дела. И вот еще одна попытка. Потому и поторопился он прибыть пораньше и выбрать место так, чтобы ничто не загораживало ему эстрады. Такая позиция была необходима…

Тем временем на сцене появились оркестранты и стали деловито рассаживаться. Предстоял что называется “прямой эфир”, ибо в ресторанах подобного ранга, как известно, предпочитают живую рок-музыку с выступлениями приезжих и местных звезд.

Кое-кого из музыкантов, игравших прежде в оркестре оперного театра, он знал в лицо, с некоторыми был и лично знаком. Правда, давно не общались. Столько воды утекло. Нужен ли он им так же, как прежде? Да разве дело в этом? Вот зазвучит музыка, и для каждого раздвинется незримый занавес в иной, желанный мир, вхождение в который дано человеку испытать только через музыку, и все суетное отступит, останется лишь поющий дух. Что касалось музыки, она была его врожденной страстью, непостижимой, неуемной стихией. Не увлечением, а чем-то гораздо большим, необъяснимым. На этой почве произошел с ним однажды случай, который он нередко вспоминал, в душе посмеиваясь над собой, даже издеваясь, называя себя чокнутым меломаном. Оказавшись в Лондоне в ранние перестроечные годы по своим журналистским делам, он был потрясен и крайне возмущен тем, что в одном из фешенебельных лондонских отелей, где проходила их конференция, в туалете, пусть прекрасно оснащенном всеми необходимыми атрибутами, в тиши над писсуарами откуда-то с потолка лилась волшебная музыка. Прибывающие по нужде совершали свои дела, входили и выходили из кабин, где они, естественно, подтирали зады, мочились, плевались, харкали и в заключение запускали грохочущие смывочные потоки в бурляще захлебывающихся унитазах, а тем временем в их честь звучали то Вагнер, то Шопен, то кто-нибудь еще из гениев. О, какая музыка низвергалась с неведомых высот прямо в канализацию. Не понимал он никак столь своеобразного сервиса урбанистической цивилизации. Ведь музыка — это хождение к Богу, галактика духа. А тут, глянь, что учинили! Эх, сожалел он по-совковому, была бы в отеле “Книга жалоб и предложений” — уж он выдал бы им, этим администраторам пятизвездным! Поднявшись из полуподвала в холл, он тем не менее заикнулся было и тут же — как потом потешался над собой сам, “как заикнулся, так и заткнулся!” — на своем вполне сносном английском, освоенном в московские годы учебы на высших комсомольских курсах для ведения борьбы с империалистическим Западом, попытался высказаться по поводу клозетного унижения музыки, но получил ответ: если вам не нравится этот туалет, идите в другой…

Помешанный на музыке, он не стеснялся иной раз даже сказать — полушутя, конечно, — что, будь он с детства отдан музыкальной учебе, а не гонял бы аильных лошадей в горах, быть бы ему непременно композитором, ибо в душе он интуитивно сочиняет музыку, но, получается, только для самого себя.

Так что оставалось лишь выступать в печати музыкальным чаятелем и театральным критиком — это он любил. Однако и тут, случалось, попадался на удочку…

Может, оттого, что выпил вина (вино в “Евразии” было отменное, французское, так что и сегодняшнее посещение ресторана, не в первый раз, влетит ему в копеечку) и разгорячился малость, вспомнил некстати, с раздражением и с досадой, как один расхожий писака, местный популист и, сказывали даже, шоумен, каких развелось ныне — как грибов после дождя, загнал, что называется, ему в ворота гол, сославшись на его высказывания в каком-то интервью по поводу музыки и музыкальной культуры: “Вот так и курлыкает в небе заблудший журавль перестройки — наш меломан Арсен Саманчин. Когда-то Саманчин летал в одной стае с Горбачевым. И всех звал в своей исчезнувшей ныне, не потянувшей рыночной лямки газете «Руханият» духовностью обновить социализм. И вот нет уже ни Горбачева, ни стаи, а он, заблудившийся журавль, продолжает курлыкать о свободе духа, о музыке: музыка-де высшая свобода и красота Вселенной, а нам только этого и надо — браво! Коли музыка высшее проявление свободы духа и большей свободы на свете быть не может, стало быть, каждый волен обращаться с ней как вздумается — хочет скачет верхом, хочет хлещет кнутом, пусть громыхает гром, всех под крышу заберем и айда, айда, айда, и танцуем, и поем, и ликуем, и сексуем в гипертрансе мировом… Вот что нам надо от музыки! Синтез, компот божественного и секс-базарного! Теперь мы будем распоряжаться музыкой, размножать, распространять альбомы, диски, деньгу-то крутим мы — так называемые либеральные нувориши, да, лучше быть нуворишем, чем жалким гуманитаришкой. И нас ничем не остановить. Массовость шоу-эстрады превыше всяких там сакральных ценностей, классики-млассики, фольклора-мольклора. Сюсюкайте сами! А нам на руку бизнес-электронный шаманизм! Сотни тысяч рук, воздетых в экстазе, глаза, полыхающие безумием, гремящая, вулканическая музыка и небо, качающееся, как лес под бурей, — вот что такое свобода в действии. Даешь электронную всемирную музреволюцию! Если надо, мы и климат изменим!” Вот ведь гад!

К чему было припоминать всю эту циничную трепотню? С досады выпил глоток и хотел еще подлить себе вина, но в это время к столу подошел кто-то из ресторанных служащих. Не официант — с виду весьма солидный, при серой бабочке на толстой шее, как полагалось при евросервисе, в больших очках. Оказалось — сам директор.

— Извините, вы — Арсен Саманчин? — Он положил перед Саманчиным свою визитную карточку с эмблемой “Евразии”.

— Да! — по привычке живо откликнулся Арсен. — Я Арсен Саманчин, вы не ошиблись. А вы, значит, шеф-директор “Евразии”? — И, привстав, протягивая руку для рукопожатия, добавил шутливо: — Стало быть, шеф целого Евразийского континента?

— Ошондой! — покривился тот в ответ, что по-киргизски означало точное подтверждение сказанного, “именно так”. Арсен Саманчин тут же дал ему про себя кличку “г-н Ошондой!”

А Ошондой вслед за рукопожатием уверенно отодвинул стул и сел, желал, видимо, о чем-то серьезно поговорить, ибо начал протирать очки в тяжелой оправе.

Несколько удивленный неожиданным визитом самого шеф-директора Ошондоя, Арсен Саманчин тем не менее продолжал в приветственном тоне:

— Уважаемый шеф-директор, позвольте, уберу кейс, чтобы не мешал вам. У вас тут в “Евразии” превосходно, замечательно, сижу и любуюсь, я иногда бываю здесь, редко, но…

— Знаю, знаю, — бросил тот, но не успел перехватить разговор.

— Вот сижу и любуюсь, — оживленно оглядываясь вокруг, повторил Арсен Саманчин. — Смотрите, сколько посетителей, а какие красивые женщины! — У него чуть заплетался язык, все-таки малость выпил, сказывалось. — А без женщин, сами понимаете, ресторан не гестоган, — на французский манер в нос произнес Саманчин, но собеседник не уловил иронии. — Да, ресторан — не ресторан, театр — не театр, базар — не базар. Вон еще прибывают. И тоже красавицы! На балконе еще есть места для желающих посидеть повыше. Вот и оркестр начал настраиваться! Наконец-то. Жду, жду музыку! Для того и прибыл. А люстры какие! Сказывают, итальянские?

Ошондой кивнул головой.

— Да, ошондой, итальянские, — и решительно приподнял руку в предупредительном жесте, призванном дать понять: повремените, мне тоже кое-что сказать надо. — Я подошел к вам не случайно, чтобы это самое… — и запнулся на полуфразе.

— Ну, это замечательно! — разошелся Арсен Саманчин, приободренный тем, что еще не совсем забыт, что его еще узнают в публичных местах, даже такие вот крупные менеджеры. — Так давайте выпьем, — искренне предложил он, дружелюбно глядя в тяжеловесное лицо собеседника. — Надо сказать, отменное вино у вас, отличное! Давайте я вам налью и еще закажу.

— Нет, нет! — Ошондой перехватил его руку с бутылкой. — Я не для этого. Я по службе. Да, вас многие знают, вы известный человек, но об этом как-нибудь в другой раз. Я к вам по другому делу. Ситуация, знаете ли… Сегодня у нас очень большое мероприятие: ужин для зарубежных спонсоров, канадское СП по аксуйскому золоту, международное дело, и местные партнеры по золоту тоже — они приглашающие. Большие люди, с охраной, понятно, с женами. Концерт… Не в этом, однако, дело. Не буду кривить душой, вот только что позвонили, поступило указание, чтобы Арсен Саманчин сегодня не присутствовал в зале. Так и сказано: “Так требуется!”

— Стоп! Стоп! Кто же это так заботится обо мне? — вспыхнул Арсен Саманчин. — Кому так требуется и какое право…

— Я говорю то, что мне велено! — не вдаваясь в подробности, перебил его Ошондой, багровея лицом. — А кто о чем заботится — не мое дело. Сказано свыше! — вздернул он голову к потолку с сияющими люстрами. — А я выполняю. Стало быть, надо покинуть ресторан по-хорошему и без лишних разговоров. И чем быстрее, тем лучше. Давайте прямо сейчас поднимайтесь — и дело с концом. Так требуется.

— То есть как требуется? Как это понять? — только и успел промолвить Саманчин и запнулся, жестко поджав побледневшие губы. Конечно, он мог устроить дикий скандал, чтобы у этого мордатого Ошондоя глаза полезли на лоб, опрокинуть стол к чертовой матери, двинуть в рыло, поднять хай, заявить протест против оскорбления своей чести и достоинства, сделать многое другое, чтобы дать отпор этому унизительному давлению на его права, но сейчас ему было не до этого. Осененный молниеносной догадкой, он подавил в себе взрыв эмоций, но не от избытка самообладания, а от ощущения, будто его послали в нокаут, будто пред ним разом рухнуло подрубленное дерево и почва под ногами с грохотом сотряслась, ибо то, что он чувствовал интуитивно, что подспудно жило в подсознании как романтический поток звучащего внутри него музыкального мышления, то, о чем он любил порой помечтать, все это обрушилось вмиг, как то самое дерево, лишилось всякой надобности, своего самостоятельного существования. И эту сокрушительную катастрофу в нем произвела всего лишь одна мысль: “Неужели это она? Неужели она пошла на такое?” Не веря собственной догадке, он глянул на сцену — ее на подиуме еще не было, но оркестр в ожидании ее выхода наигрывал попурри из каких-то мотыльковых мелодий. Он выхватил из кармана мобильный телефон и начал набирать ее номер. Пальцы дрожали. Боялся, что и голос будет дрожать. Не хотелось, чтобы Ошондой это видел, но деваться было некуда. Ее телефон оказался заблокирован, о чем после нескольких гудков отстраненным голосом сообщила она сама: “Я — Айдана Самарова. Телефон временно отключен и недоступен для связи”, — и опять пустые гудки.

— Не отвечает? — иронично приподняв бровь, поинтересовался Ошондой.

Саманчин промолчал. Что конкретно имел в виду Ошондой? Кто не отвечает? Предполагает? Догадывается? Или точно знает? Допытываться не стал. Не хотелось унижаться. И вообще дело-то в другом: предстояло решать, как быть дальше. Встать и удалиться, на том поставив точку, или потребовать объяснений — от кого поступило указание и почему он, шеф-директор ресторана, так усердствует, что превратился по сути дела в вышибалу?

— Ну, так что? — выжидающе подал голос Ошондой. — Встаем? Могу проводить до выхода…

— Нет-нет, этого как раз не надо, — отказался Арсен Саманчин. — Дорогу я сам знаю. — Он раздраженно захлопнул кейс.

— Ну что ж! Разумно. Кстати, расплачиваться за ужин не надо. Это мы берем на себя, — добавил мордатый Ошондой.

И тут Арсен Саманчин взорвался, точно только этого и ждал, чтобы выместить всю свою боль.

— Да ты что?! — негодующе бросил он в лицо Ошондою, подчеркнуто перейдя с “вы” на “ты”. — Ты за кого меня принимаешь? Я что, пришел к тебе с улицы подаяния просить? Да пошел ты знаешь куда! Плевать мне на твой ресторан и на тебя самого. Зови давай официанта, до копеечки рассчитаюсь прежде, чем выйду отсюда. И отвали! Всё!

— Ну, смотри! Дело твое. Официант сейчас явится. А там, значит, того, чтобы только — как сказано! — предупредил Ошондой, медленно встал и пошел, не оглядываясь, с побагровевшей бычьей шеей…

И тут Арсен Саманчин допустил непозволительную ошибку, глупость, смелочился, чем только усугубил скандал.

— Эй, ты! — окликнул он Ошондоя и, когда тот обернулся, злобно бросил ему в лицо: — Ты не думай, что погнал меня в шею — и все! Я этого так не оставлю! У меня тоже есть свои ресурсы. Я журналист, независимый журналист! Запомни!

Это словно подстегнуло Ошондоя:

— Что тут запоминать? Подумаешь, нашелся. Да плевать мне, кто ты! От тебя уже женщины шарахаются, метут на сторону.

— А тебе какое дело?

— А такое, что знай свою мусорку. Журналисты теперь — что свиньи в стойле: как накормишь, так и хрюкают, что в газетах, что на телевидении. Нашелся тоже мне! Если ты через пять минут не провалишь отсюда, пеняй, гад, на себя… У нас есть силы. Все! Больше ни слова!

С этим Ошондой решительно сдернул очки с искаженного злобой лица и удалился, уже не оборачиваясь на оклики “независимого журналиста”.

Знал бы Арсен Саманчин, каким окажется для него продолжение этой истории.

Явился официант:

— Извините, прошу, вот ваш счет!

Но все еще вне себя от ярости Арсен Саманчин отодвинул в сторону тарелочку со счетом:

— Сначала принеси мне водки!

— Водки?

— Да, водки! Если не понимаешь по-русски — арак!

— Сейчас принесу. Сколько?

— Сколько дотащишь! Быстро!

— Есть!

Официант резво зашагал в сторону буфета. Разгоряченный Арсен Саманчин огляделся вокруг. Никому до него не было никакого дела. Ресторан жил своей вечерней жизнью: народу уже было полно, набралось и на балконе. Сплошной говор, смех, звяканье бокалов, гул многолюдья. И музыка, созвучная настроению зала, сопровождаемая бегающими по стенам световыми лучами, бодрила и расшевеливала души. И только он один в этом сборище оказался изгоем. Голова кружилась, и сердце щемило в груди от напряжения, от понимания того, что теперь не дано сбыться тому, на что он сегодня рассчитывал. Если бы доподлинно знать, откуда такая напасть — от нее самой, от Айданы, или от ее новых покровителей? И если от нее, то как могла она предать его, выдать врагам, позволить им вмешаться в их личное дело, кто же она после этого? Какая тварь! И зачем? Что такого стряслось, чтобы гнать его в шею? Да, была как-то тут ситуация. Случилось это недавно, когда наступила одна из становившихся все более затяжными в последнее время пауз в их отношениях, когда она стала уклоняться от встреч с ним. И тогда он вот так же пришел сюда и стоял вплотную возле эстрады, не выпуская кейса из рук, — весь вечер простоял, упорно глядя на нее. Ему хотелось крикнуть ей: эй, богиня в фольге, опомнись, неужто ты схоронила Вечную невесту еще до того, как она родилась на сцене в твоем лице? Неужто ты продала ее за пляски в таборе? Или ты взбесилась? И еще что-то убийственно-саркастическое зрело в нем, но он не проронил ни слова… Просто стоял и смотрел, а в кейсе заложником немоты лежало великое, в чем он был убежден, творение — рукопись, ждущая своего часа. Но когда предстояло пробить тому часу? И кому какое дело до того? Только ей… А музыка тем временем, как и полагалось, гремела на эстраде, раскочегаривалась под дробь барабана, и солистка изливалась в пении, исходила в эротических телодвижениях так, что публика безумствовала в буре коллективного эротического возбуждения и не отпускала ее, пожирала ненасытно глазами, аплодируя и вопя в экстазе, а он, стоя возле сцены, страдал, глядя, как она трудилась голосом и телом, работала поденщицей на эту ломовую музыку. Несколько раз их взгляды встретились, словно молнии в той буре безумия. Она-то понимала что к чему.

И вот новый виток. Начиналось то же самое, только в этот раз его, все с тем же кейсом, все с тем же великим творением, в нем лежащим, гнали вон из зала… И он должен был подчиниться.

Вернулся официант с бутылкой водки на подносе.

— Пожалуйста. Вам налить? В бокал, в стакан?

— В стакан.

— Сколько?

— Полный.

И точно в горящую пропасть, он опрокинул в себя полный стакан водки. И ошалел, задыхаясь. Он хотел сжечь себя.

— Сколько с меня? — строго спросил он, просматривая счет, так же строго (копейка в копейку) рассчитался, удивив официанта, и молча пошел прочь, стараясь не показать, чего ему стоило после стакана водки держаться ровно, расправив жесткие плечи и вытянув жилистую шею.

В гардеробе он взял шляпу и с тем же строгим видом надел ее на голову. Он любил ходить в шляпе зимой и летом. Айдана не зря прозвала его Шляпником. Уже на выходе он услышал донесшийся с эстрады ее голос, голос Айданы Самаровой. Весь ресторан дружно зааплодировал — свершилось долгожданное: дива явилась! Раздались первые восторженные возгласы: “Ай-да-на! Ай-да-на!” Но Арсен Саманчин не оглянулся, лишь замедлил шаг и сумел еще, с трудом одолевая вал опьянения, подумать: вот, мол, любуйся, наглядное пособие — апогей рекламы и моды. Ради этого эффекта работает вся инфраструктура, идет гонка на выживание. Слава, популярность, все это в конечном счете для того, чтобы деньги сыпались листопадом. Он даже насмешливо промурлыкал: “А без денег жизнь плохая, не годится никуда. Ой, ля-ля!” И захотелось ему негодующе топнуть ногой, захохотать во все горло, пуститься в пляс… Но удержался. И тут же ему захотелось плакать. Возопить так, чтобы небо услышало и задохнулось. Предстоял исход, нужно было куда-то скрыться, чтобы не совершить чего-нибудь страшного. Удалиться немедленно, пока не поздно, исчезнуть навсегда.

“Любить и убить! Да как же можно такое? Да это ты по пьянке! Нет, не по пьянке, — ответил он себе сам, холодея от мысли самой… — Любить и убить…”

Он уходил, а в голове вертелось: и в могиле не забуду, не прощу!..

III

Кому что суждено на свете. Вот именно — кому что. И это всегда так. И никому не уклониться… В ожидании судьбы дни насущные прибудут и убудут. А ожидание останется до последнего дня, до последнего часа… И так будет всегда.

Но вот снова подул ветер откуда-то — это судьба, спохватившись в дозоре своем, поспешала в тот час узреть повсюду все, что полагалось узреть в мире сущем и в душах, и в мыслях, и в поступках людских. И опять хваталась судьба за дела свои неотложные, и, как всегда, нацеливаясь с дальним умыслом, подспудно готовила неожиданные стечения обстоятельств, которые так же неожиданно предопределяли участь и хождения по миру тех, кому предназначалось познать на себе веление оной судьбы неуемной и пережить грядущие дни свои, невольно обращаясь всякий раз к небу все с теми же вопросами: что будет? Почему? И как быть?..

Но небо не слышит ни шепота, ни криков…

Даже дикий зверь в горах — и тот взвывал, с хриплым рыком обращался к небу, луну донимал, и пряталась луна от него то за тучами, то за снежными вершинами, потому как и он не был обойден судьбой вездесущей и ему, горному барсу, она предуготовила нечто…

Потерпевший поражение в самцовой схватке, лишенный права участвовать в продолжении рода, изгой Жаабарс влачил в ту пору тяжкое существование, усугублявшееся сверх всего и тем, что инстинктивно он еще сопротивлялся, еще не смирился окончательно, еще жаждал возврата былой энергии и, вопреки всему, подчас горячился. Так и хотелось, как в былые времена, пристать к какой-нибудь барсихе, однако все они уже были “в разборе”, и его побуждения не находили никакого отклика. Бывало, он кидался на соперника, чтобы задушить его или хотя бы просто заявить о себе, но схватка обычно заканчивалась вничью. Напрасны были все иллюзии, по сути, в племени его уже не замечали, будто он и не существовал вовсе. И приходилось держаться в стороне, по обочинам барсовых сходок, сбегавшихся при крупной добыче. А сдержанность давалась нелегко, требовала немыслимого терпения, надо было сохранять напряженное, до судорог, спокойствие, дожидаясь остатков пожираемой другими дичи. Такова оказалась теперь его печальная доля, хотя внешне он выглядел по-прежнему внушительным — крупноголовый, с приуставшими, мерцающими исподлобья глазами, с бугристой мосластой холкой и чаще всего спокойным, мягко изогнутым хвостом, что свидетельствовало о том, что Жаабарс еще способен владеть собой когда надо.

Вот только племени до этого не было никакого дела. Лишь сезонные пары хищников с приплодом свирепо поглядывали на него и сторонились, будто он был в чем-то повинен, а бывшая его барсиха, та и вовсе не признавала его — с вызывающей наглостью, призадрав хвост, бок о бок со своим столь же наглым новообретенным ухажером проходила мимо, словно Жаабарс был тенью. И такое унижение приходилось претерпевать тому самому Жаабарсу, который еще совсем недавно был вожаком среди сородичей, обитающих в горах и ущельях притяньшанского вечноснежья. Отлученный от стайной жизни, он худо-бедно перебивался охотой на всякую мелкую тварь вроде барсуков, сусликов, попадались и зайцы. От голода Жаабарс в общем-то не так уж и страдал, хотя, конечно, не насыщался, как бывало, досыта мясом диких парнокопытных, которых прежде валил почти каждый день. Удача — и та отвернулась от него.

Однако не иссякала в нем воля к сопротивлению, не смирился он, ставший фактически неприкасаемым, с участью изгоя, вынужденного жить на коленях. Вопреки всему клокотал в нем стихийный бунт неприятия реальности, в глубинной сути его звериной нарастал протест, зрела — наперекор всему — сила внутренняя, неодолимая, повелевающая как можно скорей покинуть здешние места, эти горы и ущелья, ставшие для него злополучными, исчезнуть навсегда, безвозвратно, удалиться в иной мир, который находился не где-нибудь, куда можно заскочить походя, а за перевалом, за великим перевалом поднебесного вечноснежного хребта. Ему предстояло отправиться туда, в необжитые пределы, на редко доступное — лишь в летнюю пору и лишь на считанные дни — вершинное плато между Узенгилеш-Стремянными хребтами, недосягаемыми даже для пернатых высшего полета. Вот куда влекла Жаабарса сила, настойчиво подталкивавшая изнутри, вот куда тянула тоска неуемная. Когда-то он забирался туда на летнюю побывку, но в том-то и заключалась ныне его трагедия — в недоступности прежде доступного…

Путь к перевалу, крутой и скалистый, пролегал по высотному, никогда не тающему снегу, уходил под самые облака и тучи, ползущие по перевалу и исчезающие за ним, опускающиеся по склонам, погоняемые ветрами по горам, как пастушьи стада… Все это было рядом… Почти рукой подать…

Все это обозревал Жаабарс, останавливаясь, переминаясь и топчась на месте, прикидывая — сколько еще предстоит пробираться через сугробы. И шел, уминая навалы снега, утопая в снегу по горло, и снова карабкался, цепляясь когтями всех четырех лап, и полз, припадая всем телом к ледяному лону каменных скал. Но дыхания здесь уже не хватало, точно он в бешеной гонке преследовал добычу, оглушительное сердцебиение отдавалось в ушах и — самое страшное — возникал приступ тяжелой одышки, валивший с ног, отшвыривавший назад, в мерцающих видениях рушился окружающий мир. Дальше, выше двигаться не хватало сил — хрипел он, рычал в удушье, а продвинуться не мог ни на шаг… Будь он в силе, как прежде, — через час-другой преодолел бы Узенгилеш-Стремянный перевал и вышел бы наконец к тому, к иному миру. На райскую побывку в небесах… Но если бы и удалось, то в этот раз прибыл бы он безвозвратно, чтобы остаться там навсегда, до последнего дыхания, до последнего мгновения жизни…

Так на подступах к высокогорному плато, окаймленному неприступными хребтами, изводился неприкаянный Жаабарс, в отчаянии мотал головой, скреб когтями мерзлый каменистый грунт, и если бы дано было ему от природы заплакать в голос, то разрыдался бы он так, что горы сотряслись бы вокруг.

Уже несколько раз пытался Жаабарс осилить перевал, однако не удавалось… Однажды совсем рядом с ним, мучимым одышкой, прошли, подпрыгивая на ходу, с десяток рогатых горных архаров — точно хищного барса и не было поблизости. Они его видели, а он делал вид, что не замечает их, предназначенных природой стать главной добычей горных барсов… О, горы, разве бывает на свете такое?! Но горы молчали. О, небо, разве бывает такое на свете?! И небо высокое молчало. И сникал от тоски Жаабарс…

А ведь было время, когда все ладилось, когда перепрыгивал он с разбега через крутой водопад, который — случись что — унес бы в пропасть кого угодно и вдребезги разбил бы о камни. Но он, Жаабарс, был в ту пору настолько силен и ловок, что не было ему преград — ни пропастей, ни круч, и метель обнимала его как родная, и кликала его некая богиня с горы: “Подойди ко мне, Жаабарс, подойди!” Он стремительно кидался на ее зов, а она исчезала, и слышался ее голос уже с другой стороны: “Подойди ко мне, Жаабарс, подойди!” И снова бежал он, летел со скоростью стрелы… Ничего не стоило ему в ту пору, когда весь мир принадлежал ему, поспевать, обгонять, настигать и всегда побеждать! Мир вокруг был его миром.

Теперь, мотаясь, карабкаясь, изводясь и унижаясь перед необоримым перевалом, припоминал он с тоской и болью те минувшие дни.

Был полдень. Полдни наступают изо дня в день, но то был незабываемый летний полдень…

И лето тоже незабываемое…

На таких высотах в безоблачный ясный день солнце не жжет, не печет, не загоняет отлеживаться в тень, как в низинах, а излучается чудным, абсолютным сиянием, окармливая горный мир своим светом и трансформируясь в живую энергию, никнет ко всему, что живет и дышит на земле, — от простой травинки до стаи птиц, кружащих над хребтами и залетевших сюда тоже на побывку. И все сущее наслаждается в такой час под солнцем благами бытия…

Так было и в тот полдень, когда они — он и она — вольно мчались по Узенгилеш-Стремянному плато, побуждаемые солнцем и величием гор, мчались в едином порыве, в беге ради бега, чтобы насытиться друг другом…

А прибыли они сюда еще накануне. Шли весь день, пробиваясь через перевал, не замедляя хода ни на миг, чтобы не оказаться застигнутыми ночью в пути, чтобы не замело их метелью. И удалось-таки Жаабарсу и его подруге барсихе пробиться к заветной цели до заката, засветло. И оно того стоило! Удачу дарила им, пришельцам по зову инстинкта, природа в тот день во всем. Как только звери отдышались с дороги и стали приглядывать место для ночной лежки, увидели они неподалеку табунок горных косуль, с десяток голов, тоже только что перебравшийся через перевал на луга, на травостой, на воды поднебесные. Но исход тяжкого и для них, парнокопытных, одоления обернулся бедой, а для хищников — удачей. Барсы тут же кинулись в атаку. Догнать добычу было не так уж трудно: после недавнего перехода косули были изнурены. Одну из них барсы завалили с ходу, остальные умчались. Спокойное насыщение свежим мясом на ночь оказалось очень кстати — вкусно, сытно, вольготно. Звезды в небе словно знали это — светили тоже спокойно и благостно над их головами и над горами.

А утром всплыло солнце на ясном небосклоне и ожили, воскресли в незыблемости своей и грандиозности хребты и вершины гор, высветляясь приобретающими все большую резкость гранями.

Жаабарс с напарницей были уже на ногах и не столько высматривали по привычке случайную добычу, сколько гуляли по нетронутым кущам и травостоям, наслаждаясь воздухом высокогорья. А ближе к полудню, когда солнце вошло в зенит, барсы сначала пошли прыжками, потом пустились в долгий бег. Словно сама сила солнца увлекала и вдохновляла горных леопардов, наделяя их небывалой красотой и мощью, дабы постигли они в тот час сущность своего двуединого бытия. То было торжеством их гармонии.

Они шли в беге, ничем не скованные, бок о бок, и ничего в тот час не существовало для них в мире, кроме солнца и гор. Никакой добычи им не требовалось, если бы даже и встретилась она на пути. Они насыщались солнцем, поедали на бегу его свет и тепло и становились все сильней, нисколько не утомляясь, пребывая на вершине наслаждения жизнью. Так было…

И катился шар земной в карусели Вселенной, и все сущее на земле пребывало в незримом кружении вечности, и мчались среди светом озаренных горных гряд и долин Жаабарс со спутницей барсихой, а солнце лелеяло их с полуденной высоты, звало к себе, манило к птицам в небе, ибо являли они в тот час бегущую пару ангелов хищно-звериного племени… Подчас и звери могут быть ангелами. Так было…

Тем временем минули благоприятные летние дни, сезон на поднебесной побывке завершался, и наступил резко контрастный оборот тамошнего мира — грянули вдруг с крутых вершин по склонам взбесившиеся в одночасье метели со стужей лютой и вихрями удушающими, и замутнилось небо беспросветно. И тогда кинулись барсы в обратный путь — едва успели ноги унести. А иные из тварей так и остались там, под снежными лавинами, и птицы, ослепшие в небе, падали с высоты окоченевшими камнями. Так было…

Вот туда, в горное поднебесье, безуспешно пытался пробиться теперь Жаабарс, чтобы предстать там пред магическим солнцем — на сей раз в одиночку — и сгинуть, дождавшись последнего своего дня, исчезнуть навсегда. Только там и только так, и никак иначе тянуло этого зверя-изгоя завершить свой жизненный путь.

А ходу не было. Дорога была наглухо перекрыта на неодолимом для него перевале. Жаабарс хрипел, выл, лез, задыхаясь, по крутизне, срывался вниз и снова вставал на дрожащие лапы…

Ну почему же не даровала судьба этому горному барсу такой малости? Ведь всего-то и добивался он — перебраться через перевал, кануть там, за ним, остаться навечно… Неужто была у нее на то какая-то особая причина? Неужто нужен он был ей зачем-то именно здесь, в предгорьях Узенгилеш-Стремянного хребта? Что было на уме у судьбы?


IV


Еще дня два тому назад готовил он статью, полемизируя с одним читателем, лихо заявившим: “Что там душа? На нее можно списать все что угодно. Воля и сознание — вот что главное в человеке!” — “Так-то оно так, но не следует исключать и значимость того, что происходит подчас в душе, пусть мы и не отдаем себе отчета в этой значимости. Душевные побуждения нередко становятся решающим фактором даже в исторических событиях. Душа есть источник, из которого исходят в своем первозачатии добро и зло. Душа — аккумулятор подсознания!..” Любил он иногда пофилософствовать о том о сем, если случался к тому повод.

Теперь, однако, было не до философствований. К компьютеру Арсен Саманчин в тот вечер даже не прикоснулся и не подозревал, что никогда не удастся ему дописать ту занятную глубокомысленную статью. Не включал он и музыку, которую слушал обычно по вечерам. И опять же не подозревал, что никогда больше не придется слушать ее на досуге.

После того, что случилось с ним в этом проклятом шоу-ресторане “Евразия”, душа его полыхала лесным пожаром. Он испытывал катастрофическое сокрушение духа — не знал, как совладать с собой, шел ко дну и снова вырывался из пучины захлестывавших его переживаний и гнева. Несколько раз уже подходил он к единственному окну холостяцкого жилья своего и стоял там, сам не понимая, к чему и зачем. Странно, что думал он теперь о себе в третьем лице — будто стал сам себе посторонним.

Стоял, вздыхал, головой крутил, теребил галстук, который так и не снял, вернувшись из ресторана, и все вглядывался в темное пространство — в доме напротив, таком же многоквартирном, многоэтажном, таком же сером крупнопанельном здании, все окна уже погасли. А если бы и светились — что толку? Кому из коммунальных соседей какое могло быть дело до того, что происходит с типом, живущим в третьем корпусе на седьмом этаже и торчащим теперь у окна, терзаясь безысходными помыслами?

Какой толк ныть и бурчать впустую? Кого может он упрекать, кого стращать? Ведь точки над i уже расставлены. Когда таксист привез его сюда, ко двору унылых семиэтажек, их круто обогнала следовавшая все время позади иномарка, ослепив до боли в глазах бьющими в лицо фарами. И пока Арcен Саманчин, еще не обретя полноты зрения, вылезал из машины, двое одинаково рослых мужчин из иномарки подошли к нему. Судя по их поведению, посланы они были, чтобы запугать и унизить его, а то и избить. Но перво-наперво они отослали прочь таксиста: “Слушай, гони давай отсюда!”

А Арсена Саманчина прижали к стене:

— Ну что, высокоуважаемый, добрался до хаты? В таком завонялом месте тычкуешься, а еще шляпу носишь! — Арсен Саманчин не успел ничего ответить — один из них резким движением дернул его шляпу вниз, надвинув почти на глаза. — Ты смотри, не суйся не в свои дела! А то, что статьи свои гонишь гуртом, тебе это даром не пройдет. На такого, как ты, пулька всегда найдется! Понял, гад? Только попробуй еще что-нибудь не то написать — всю грамоту забудешь! У, сволочь, набрался, как на базаре. Вали отсюда! И помни: прижми хвост, пока не поздно.

Оставив его, они тут же отъехали на большой скорости. Им бы каменюкой вдогонку… Но куда уж там! Дурно было. И пришлось молча идти в тусклых сумерках к подъезду. Единственное, что смог, это поправить шляпу на лбу.

А теперь маялся, будто юнец наивный: как быть, что делать, как жить дальше, куда деваться? Что с ним творится? Ведь столько уже повидал…

И женат был. Свадьбу справляли. Все забылось. А родственники постоянно талдычат: не удалось по первому разу — что тянуть со вторым? Действуй! Да, недолгой оказалась та спайка. Жаль, перевоплотиться в другого человека невозможно. Вот и разминулись, разошлись, освободились друг от друга. Должно быть, правду говорят — любовь заря, горит лишь раз, вечно сияющих зорь не бывает. Только никто не смиряется с этим, требуя себе зари вечной, негасимой… Да Бог с ним. Заря — не заря, разминулись, будто и не знали друг друга. И вот уже третий год живет он, перебравшись в этот микрорайон совковый. Конечно, ужиться нормальной женщине с таким, как он, совсем не просто. И не родила. Не успела. Родственники попрекают. А кто тут виноват? Одной заботой жила, на банк работала неустанно. Деньги! А, все равно с таким фанатиком, как он, каши не сваришь. Он сумасшедший идееносец, если можно так выразиться. Идея для него превыше всего на свете. Идеалист несчастный. К тому же “кафедральный выходец”. Так прозвала его английская журналистка, прибывшая в Центральную Азию для подготовки аналитического обзора по региону. Много беседовали о том о сем. Он любил при случае поболтать по-английски. Вот тогда-то журналистка лондонская и сказала:

— Господин Саманчин, чем-то вы очень напоминаете наших кафедральных выходцев, твердо верящих в исключительность своих идей. Вот и вы идею свою зорко стережете, держите в ладонях, не упуская.

— Спасибо, приятно слышать, не скрою. Однако я, скорее, “горный выходец”. В горах вырос. А в горах требуется всегда быть собранным и ничего не упускать из виду, чтобы не спотыкаться на краю пропасти.

— Значит, горы — ваша кафедра. Впрочем, — улыбнулась англичанка, — у вас везде горы. Вон какие хребты вдали виднеются!

— Понятное дело, мы ведь горная страна. Только те горы, откуда я родом, самые дальние и самые высокие, потому и называются они Узенгилеш-Стремянные, то есть эти вершины — стремена в небеса…

— Как красиво. Мне очень нравится этот образ. На английском будет — stirrup. Так что можно именовать ваши горы по-английски — горы Стиррап.

— Прекрасно. По-киргизски это будет Стиррап-тоо! Стремянные горы! Мои земляки будут гордиться. А я не против быть и кафедральным выходцем, не только горным. Ведь кафедры занимаются универсальными, глобальными идеями.

— Значит, я не ошиблась. Спасибо. Очень приятно беседовать с коллегой, понимающим тебя с полуслова.

Теперь, стоя у окна, бессмысленно взирая в дворовую темень, припомнил Арсен Саманчин тот разговор и подумалось ему: вот так, уважаемый “кафедральный выходец”. Сегодня ты получил еще один “сладкий” урок жизни. Вкусил! С медом! Браво! Дошло наконец! Перед рыночной стихией никакие кафедры не устоят. Вот погнали тебя в шею рыночной плеткой, выперли и пригрозили морду набить. И даже любовь, как товар, выставили на рыночные ряды. А ты только теперь это постигаешь. Стало быть, непригоден ты для бизнес-эпохи. Еще одна персональная расплата за так называемый соцреализм. Тоже мне “стиррапский выходец”, родственники аильные, видишь ли, гордились тобой, особенно в перестроечные годы. Теперь уймутся. Ну, так куда теперь деваться и как быть дальше? Забудь, забудь об этой самой “Вечной невесте”! Кому она нужна? Уже в замысле ее попса топчет. Попса торжествует. У нас эпоха попсы! А ты или смирись покорно, или исчезни не прощаясь. И все же, как быть? В Москву уехать, там есть свои люди, надежные, но ведь и там пик попсы! Словом, сплошной туннель и конца не видно… Думалось ли еще два года назад, что все так беспросветно обернется? Напишу прощальные письма, ей и брату…

Долго еще томился он этими мыслями, стоя у окна. Потом — сам не помнит как — уснул, спал в полной тишине. Странно, что в тот вечер не было никаких звонков, ни по мобильному, ни по городскому. Обычно его донимают звонками до полуночи. Журналисту, да еще независимому, так называемому эгемену, Арсену Саманчину так и полагалось — бремя свободы слова. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Столько жалоб сыпалось! Что-то удавалось решить через прессу, что-то нет, не адвокат же он, а всего лишь пахарь от СМИ. А к каким только ухищрениям дельцы разные не прибегали, чтобы через прессу свои интересы продвигать, чтобы сшибаться на виду у публики, жаждая победы и громогласной известности, требуя, чтобы он откликался на свары их собачьи конкурентные… А сегодня ни звука. Невероятно. Разве что узнали про его унижение?

Разве что учуяли звериным чутьем, что нет смысла обращаться к нему, потерпевшему столь сокрушительную неудачу в попытке всего лишь напомнить “певице-вокалице”, когдатошней богине оперной сцены, а ныне “эстрадке-плакатке”, красующейся на всех углах, не столько о себе, сколько об идее, совместно вынашивавшейся ими до недавнего времени, — о сообща задуманной опере. Как теперь выясняется — опере-утопии. Ведь она оборвала вдруг все контакты — точно ее кто околдовал, — стала недоступной в окружении своей охраны. Да Бог с ней в конце концов, но как теперь быть с композитором? Давать отбой? Такие композиторы, как этот маэстро, задумавший классическую оперу ради нее, теперь редкость. Как объяснить композитору Аблаеву, человеку весьма уважаемому в музыкальной среде, охотно воспринявшему идею “Вечной невесты” и уже оформившему контракт со спонсором, которого нелегко было сподвигнуть на такое редкостное меценатство, — как объяснить им это неслыханное происшествие в ресторане? Какой позор! Охранники вывели его в переулок и буквально затолкали в такси, пригрозив кулаком, а таксисту сказали: “Слушай, старик, отвези этого типа, перебрал малость. И нигде не останавливайся. Прямо в Ортосайский микрорайон!” Мало того, сунули таксисту деньги.

Вот так “депортировали” Арсена Саманчина. А хуже всего было, когда на выходе из фойе он вдруг увидел себя в полный рост в сияющем парадном зеркале и чуть не вскрикнул от потрясения. Каким ничтожным, униженным и жалким выглядел он. Да еще эта дурацкая шляпа, якобы классическая, якобы модная. В одночасье он оказался презренным изгоем, которого пинком вышибают из общественного места. А он вместо того, чтобы защитить свою честь, покорно удаляется, запечатлев для себя этот факт в роскошном, сделанном на заказ зеркале. Куда подевались его всегдашняя элегантность, обаяние, интеллигентность? Ведь недаром называли его эгеменом, независимым, он и впрямь, то ли на беду свою, то ли на удачу, был одним из редко встречающихся в азиатских СМИ самодостаточным, независимым журналистом. И она, Айдана, его Айа, как уменьшительно-ласково называл он ее, бывало, шептала: “Эгемен мой! Я тоже хочу быть эгеменной, и будем мы с тобой эгеменной парой!” Куда там! Все вышло наоборот. Он отвергнут, отторгнут бизнес-элитой. А она, пожав декольтированными плечами, переметнулась в бизнес-рай. Кому же не хочется в рай? Всем там не уместиться, а ей повезло. Были бы у него ключи от рая — отворил бы ей дверь, но у него их нет…

Так куда ж теперь податься со своей навязчивой идеей постановки “Вечной невесты”, изначально задуманной для нее, для ее захватывающего дух меццо-сопрано? В какую пропасть выкинуть проблему деградирующего на глазах современного оперного театра, откуда неотвратимо утекают таланты — ничем не удержать? Традиционный репертуарный театр то ли выживет, то ли нет. Это и национальная, и мировая проблема. Да, спекулянты от массовой культуры ловко расправились с ним, с эдаким энтузиастом самопальным, сделали так, чтобы он сломался, унизился в собственных глазах, чтобы больше и не помышлял о высоких материях. И это еще не конец, они будут продолжать издеваться, высмеивать эгемена-идеалиста, чтобы окончательно доконать его морально и чтобы он сам убрался с дороги, не путался под ногами. И делать это с цинизмом сладострастным будут те самые подметальщики от шоу-бизнеса, так называемые топ-модельщики от попс-модернизма. Уж в этом они преуспеют. Все им дано для этого, все средства — от интернета до космоса. И подсобные каждодневки в их распоряжении — эстрада, пресса… Ах, бедная, бедная пресса! Боролась, боролась против рабства слова при тоталитаризме — и сама оказалась рабыней рынка. И прямой эфир тому же служит, ведь радио в каждой автомашине… Даже космические спутники теперь играют роль навигаторов шоу-бизнеса в глобальной круговерти. И все это — чтобы потеснить на обочину классические ценности, чтобы выгоду извлекать, ошеломительно, как цунами футбольных стадионов, нарастающую. Все в их руках.

А ты, ты, заблудший энтузиаст-утопщик, то есть утопист, одиночка несчастный, зачем встаешь на их пути, зная, что и как? Неужто уподобишься покорной жертве и себя преподнесешь трясущимися руками в дань шоуменовой орде? И даже любовь свою подашь им на подносе — нате, мол, только не становитесь нам помехой. И это будет принудительным отрешением от того, что ты называешь смыслом и красотой жизни, даром вечности, ниспосланным от самого Бога, ибо любовь и есть дар Вселенной, энергия от потенциала вечности. Вот почему экстаз соития можно объяснить как кульминационный момент взаимодействия вечности и земной жизни, и поэтому же торжество бурных страстей и любовной чувственности таит в себе трагедии и драмы, определяя сложность отношений между небом и землей. Завершает же всякую историю любви неизбежная смерть, но квота вечности, предназначенная любви от Бога, переносится на последующие поколения, и они тоже будут предаваться любви и через любовь включаться в течение вечности. Но всякий раз разрушительные силы будут коварно наступать на мир любви, ибо много их таится в темных пещерах человеческой сущности, и становятся они все изощренней, а потому не убывают в людях внутренние борения.

Вот ты и оплошал и, как говорят в таких случаях, потерпел сокрушительное поражение, унизился и теперь пустишь под откос свою любовь, а ведь и тебе, уже зрелому человеку, и ей она была ниспослана свыше. Опозорился ты, сник перед шоуменом, имя которого не хочется произнести даже про себя, настолько он отвратителен. Но от этого ему ничуть не худо. Он торжествует, он триумфатор. Ведь по сути дела он сумел обаять и у всех на глазах увести обожаемую тобой женщину, а если честно — купить и суперуспешно по-продюсерски торговать ею. Ты же оказался обездолен еще и тем, что в тебе убыла разом соприродная любви музыка души, таившаяся в тебе как незримый океан, — пусть дилетантская, пусть импульсивная, пусть другим не слышная и неведомая, но ведь ты не в силах был расстаться с ней. Вот и сокрушайся теперь, что незримая симфония твоего подсознания уходит втихую, потому как не осталось для нее среды обитания.

И тут же Арсен Саманчин попытался унять, вразумить себя: мол, все это эмоции, переключись, постарайся мыслить здраво. Ведь если бы опера на основе фабулы “Вечной невесты” была сочинена уже и существовала в партитуре, на главную роль можно было бы подыскать достойную исполнительницу в других городах и даже странах. Обошлось бы дороже, но “оргвопросы” удалось бы решить. Логически, казалось бы, так…

Однако вопреки всему душа его все больше ввергалась в пучину захлестывавшей ненависти и жажды мщения. Невозможно было стерпеть, что топчет тебя ногами воротила из тех, кого величают ныне олигархами. Да пусть наживают себе сколько хотят, но почему все должны пресмыкаться перед ними, услужая во всем, в том числе и в злодеяниях, начиная от киллерства и кончая продажей совести? Ему хотелось ответить на удар таким ударом, чтобы звезды посыпались с неба!

И прорывался в душу Арсена Саманчина роковой замысел — совершить убийство и тут же покончить с собой! Ноль — ноль! Ни тебя — ни меня! Точка! А что потом будут измышлять на этот счет в печати и прочих СМИ, что будет на устах, истинных и лживых, — плевать!

С какой иронически-презрительной усмешкой относился он прежде к эпизодам убийств в теле- и кинодетективах, и вот теперь готов был сам совершить подобное в точности, как в кино, — хладнокровно, не дрогнув: трижды выстрелить в упор, потом контрольный выстрел в голову, а перед расстрелом бросить в лицо врагу свой приговор, чтобы мозги его свихнулись как от электрошокового удара. А потом приставить дуло пистолета к собственному виску и спустить курок. Все, финиш! Встретимся, мол, на том свете… И разберемся…

Единственное, что очень хотелось бы Арсену Саманчину унести с собой туда, так это надежду, а лучше уверенность, что и она, Айа, будет обречена высшими силами на неотвратимые муки совести, что всегда будет жечь ее душу раскаяние за преданную ею любовь, за поруганную “Вечную невесту”.

И чтобы никому, кроме них двоих, не известная хайдельбергская история любви бередила ее память до последней минуты жизни. И чтобы слышал он на том свете ее рыдающий в раскаянии голос. Ведь идея “Вечной невесты” родилась у них в хайдельбергском нагорном замке в те принадлежавшие только им двоим лунные ночи, в том романтическом парке над средневековым немецким городом, где оказались они в совместной поездке: она с концертом по приглашению тамошней мэрии, он — как сопровождавший ее журналист.

Как ни пытался он унять себя — мол, остановись, то, что ты задумал, примитивно, ничтожно, пошло, не говоря уж о том, что преступно, — ничего не получалось, жажда мести не отступала, инстинктивное желание ответить злом на зло не убывало, а, напротив, усиливалось, разжигая кровь. И припомнилось вдруг то, что доводилось слышать в детстве, — присказка вроде или заклинание, которое изрекают киргизы в безвыходной ситуации: “Эх, будь что будет, головой о камень бейся и кнутом себя стегай, а накинутся душманы, обуздать себя не дай и врага не промени, намертво с седла свали, пику в грудь ему вонзи. А не то — убей себя, значит, нет тебе пути…”

Когда, к чему, в каком отчаянном порыве были сказаны эти слова, кто знает… Но вот и ему пришлось оказаться перед выбором: убей врага — или убей себя! Другого выхода не было. И тут же он принимался корить себя — какая дикость!

Так маялся несчастный, пока вдруг не осенило его и, резко отступив от окна, не прохрипел он, заикаясь: “Коз-зел! О чем ты думаешь? Из чего стрелять-то будешь? Не из пальца же! — Подойдя к зеркалу на стене, он едва удержался, чтобы не плюнуть себе в лицо. — У тебя же нет даже игрушечного пистолета! Размечтался!”

Много наслышан он был о киллерах, о приемах и технологиях убийств — сколько об этом пишут и показывают по телевидению, но на деле не все так просто. Конечно, можно, наверно, достать, купить, если на то пошло. Но надо же еще уметь стрелять… Вот те раз…

Во сне, уже ближе к утру, приснилось ему, что держит он в руках свой мобильный телефон, но вместо того, чтобы звонить, целится из него куда-то, а выстрела нет… И тут раздался звонок.

Арсен Саманчин подошел к телефону, но не стал снимать трубку. Раздраженно отмахнулся — не до разговоров. Телефон позвонил еще раз — с тем же успехом.

Да, предстояло добыть оружие — пистолет, разумеется, с обоймой патронов. Вот забота-то, никогда не думал… К кому обратиться?..

Светало. Во дворе шумы стали слышны. А он по-прежнему не знал, что делать. То ложился, то вставал. Вот проблема! Где же и как приобрести этот предмет, популярный нынче почти как зубная щетка и столь недоступный реально? Говорят, оружие продается чуть ли не на базарах. Купить за любую цену, потому как впредь денег ему уже не потребуется. Предстоял конец жизни — и никаких забот…

Если удастся достать пистолет, нужно будет постоянно носить его при себе, в кармане, пожалуй, боковом — во всем остальном, что предстояло, Арсен Саманчин не сомневался. Не дрогнет, совершит задуманное в точности, выстрелы последуют один за другим и последний — в собственный висок. А в том, что возможность такая представится, он был уверен, поскольку с тем, кого он обрек, всегда мог встретиться — люди они, можно сказать, одного круга, давно знакомы. В последнее время, правда, видятся редко. Теперь-то тот — вездесущий эстрадный продюсер, владелец элитных заведений, куда там, почти олигарх, босс, шеф, как там еще его именуют, а был-то посредственным актеришкой. Вот, стало быть, где прорубился — в рыночную тайгу прорубился. И пошел, пошел всеохватно по шоу-бизнесу! Все мы поголовно рыщем теперь по рынку, а удачников — по пальцам перечесть. Суть в том, что от богатства возомнил он себя бульдозером, и если надо погубить идею, затоптать чью-нибудь жизнь, женщину обратить в робота — так тому и быть. Все, хватит! Было бы оружие — остальное свершится, теперь это дело только воли и мужества.

Так убеждал он себя и, к собственному удивлению, все больше наполнялся уверенностью, что дело его правое. Мелькала, правда, подчас мысль: до чего же может довести яростная страсть мщения! Получается, зло во имя добра? Может ли быть такое? Но тут же отмахивался: опять, мол, мудришь, только задумал — и уже раскаиваешься… Не трусишь ли? Думай лучше, как подойдешь к нему — поговорить, дескать, нужно. И тут…

Кстати, виделись они совсем недавно, разговор-то у них был… Правда, интереса особого Эрташ не проявил, после пресс-конференции спешил куда-то, все на часы поглядывал. А в душе, наверно, смеялся над ним, над фанатом идеи, — дурак, мол, в заоблачных сферах витает! Да, конечно, в перестроечные годы моложе были, сам-то Арсен Саманчин и в ту пору разные статьи пописывал, в том числе и на театральные темы. Но тогда Эрташ Курчалов, заурядный артист, ничего не значил. А теперь!.. Но что было, то было! Тогда, в перестройку, театр был в зените. Явилось новое мышление. Эпоха представала на театральных подмостках. Театр тогда возвысился на глазах, дух захватывало в театре, вырывался человек из тенет тоталитаризма. Но только этот Эрташ Курчалов, рядовой артист городского драмтеатра, ничем не выделялся, никто о нем тогда думать не думал. Разве можно было в то время помыслить, что в нем, посредственном актере (правда, ростом он был повыше других и голос басовит, а так — один из многих, по преимуществу занятый в массовках), таился мощный потенциал шоу-бизнесмена, который сделается повелителем всех эстрад и даже стадионов?

Однако возникло в атмосфере тех дней словосочетание “Эрташ Курчал”, обретшее вдруг широкую популярность, особенно среди молодежи, словосочетание, которое стало брендом массовых эстрадных представлений со всеми сопутствующими им сценическими эффектами и рекламой столь быстро окупаемой современной шоу-индустрии. Эффектные “эрташ-курчаловские” клип-концерты побывали с гастролями во многих местах, включая Китай и Москву. Короче говоря, Эрташ Курчалов оказался предприимчив и ловок и сделался доминирующей силой в овладении эстрадными пространствами. Вот туда-то, в эту пагубную эрташ-курчаловскую стихию, и засосало Айдану Самарову мощной тягой.

И поздно было уже думать о том, что и как произошло с Айей, с Айданой Самаровой, которая, будучи ведущей солисткой оперного театра, оказалась вдруг порабощена эрташевским бизнесом, замелькала по всем телеканалам, превращаясь на глазах во все ярче разгорающуюся эстрадную звезду, переиначив в ореоле нагрянувшей попсовой славы и голос, и лик, и сценическую манеру “а-ля Голливуд”, одним словом, перекроив всю свою судьбу. Расхожая фраза “поезд ушел” подходила здесь как нельзя лучше. Действительно, получилось так, как если бы они с Айданой ехали в одном поезде из Хайдельберга, где судьба уединила их на несколько дней в хайдельбергском замке для того, чтобы снизошло на них озарение, именуемое любовью, и где явилась им идея “Вечной невесты”, и вот на очередной остановке она вдруг пересела в поезд, идущий в противоположную сторону, и укатила. А он словно бы долго бежал за скрывшимся составом по шпалам, один в безлюдной степи, и кричал, вопил, как безумный: “Ай-а-а-а! Ай-аа! А как же наша "Вечная невеста"?” Остановись, остановись! Ай-а-а, Ай-а-а!” Но она укатила… А кто ее заманил, кто очаровал банковскими счетами — ясное дело. Машинист локомотива, в прошлом некий, а теперь знаменитый Эрташ Курчалов.

Так зачем же ему, чудаку, бежать вслед за незримым этим поездом и слышать в ответ на свои мольбы хохот с небес: “Сумасшедший! Одержимый! Маньяк!” Не лучше ли просто махнуть рукой на все и забыть?..

Но как бы трезво ни понимал Арсен Саманчин неумолимый, штурмовой рационализм современного шоу-бизнеса, деваться от своих невольных иллюзий ему было некуда. Он был повязан собственной идеей, став ее добровольным заложником и оказавшись вместе с ней в тупике. Все прежние интересы постепенно померкли, отодвинулись куда-то по ту сторону бытия — все, кроме нее и “Вечной невесты”. Между тем массовая культура, к которой он интуитивно всегда относился настороженно, шествовала по миру, снова и снова накатываясь на него своими коммерческими океанскими волнами, каждый раз со всевозрастающей силой.

И придумался ему неологизм для обозначения массовой культуры, не сходящей с уст глобальных масс-медиа, — оптовая культура, по аналогии с оптовым товаром. (Ну и пожалуйста! Масскультура от этого и глазом не моргнет!) В точности своего термина он недавно убедился на стадионе, во время грандиозного шоу-концерта, приуроченного к городскому празднику. Отмечался юбилей — 250-летие города.

Был поздний вечер, стадион колыхался, переполненный многотысячным людом, весь сиял огнями, красовался разноцветными афишами и невиданной электронной рекламой. Прибывшие на праздник толпы, большей частью молодежь, чувствовали себя превосходно, находились в приподнятом настроении, приободряемые вечерней прохладой, веющей с гор.

И всем хотелось веселья и нескончаемых зрелищ.

Так оно и было. Оглушающая музыка изливалась над стадионом флиртующим зовом, на сцене сменялись танцы всех хореографических стилей — от балета до припляса, под стать им менялись костюмы и декорации, но, конечно, самой главной приманкой во всей этой динамической сценической стихии была она, Айдана Самарова! Весь этот шумный рок-концерт был смонтирован и сконцентрирован вокруг нее, звезды! И поистине ее чистый, глубокий голос, возносимый динамиками на открытом стадионе до небес, ее ладная, высокая, подвижная фигура, ее элегантность без излишней оголенности и то, что рядом, соучаствуя в ее номерах, эротично извивались в ритме музыки девушки и юноши — красотки и красавчики, все это вместе взятое порождало в толпе захватывающее карнавальное возбуждение. Всем хотелось быть на сцене рядом с ней, с Айданой. Весь стадион ликовал, раскачиваясь единым морем воздетых рук. И только он один думал: “Оперная богиня превратилась в шлягерную королеву!” Но никому не было дела до его мыслей. Наоборот, возбуждение толпы достигло своего вулканического апогея, когда Айдана с партнером дуэтом стали исполнять, казалось бы, самую заурядную песню “Лимузин”. То был “соседский” — узбекский шлягер, и песня исполнялась в оригинале, но узбекский язык здесь понятен всем. Восточно-модернистская музыка завораживала толпу знакомыми мотивами, и в такт электронному звукоизвержению над стадионом порхали клиповые слова: “Сен мени севярсинми? Сен мени севярсинми?” (Ты меня любишь? Ты меня любишь?) “Лимузин берарсинми? Лимузин берарсинми?” (Лимузин подаришь мне? Лимузин подаришь мне?), на что партнер отвечал, лихо приплясывая: “Мен сени севярмин, мен сени севярмин (Я люблю тебя, я люблю тебя), лимузин берармин, лимузин берармин” (я подарю тебе лимузин, я подарю тебе лимузин).

Что тут началось! Вся многотысячная толпа в едином порыве колыхалась и, умножая заветный слоган, скандировала с воздетыми руками: “Ли-му-зин! Ли-му-зин! Ли-му-зин!”

А в это время на огромных панорамных экранах — их было четыре, с четырех сторон стадиона, — синхронно возникали кадры соответствующего клипа: в роскошном лимузине — кабриолете с откидным верхом — мчалась влюбленная пара, Айдана и ее красавец-партнер. Поочередно сменяя друг друга за рулем, проносились они мимо рекламно красивых пейзажей: то мимо снежных хребтов, то вдоль берега синего озера, то через мосты, то по степи, и птицы стаями летели за лимузином. Вот где-то на окраине загородного парка лимузин остановился, они вышли, счастливая парочка, и пошли, обнявшись, в манящий яркой рекламой ресторан, а потом снова помчались на лимузине.

А музыка гремела, и стадион продолжал скандировать: “Ли-му-зин! Ли-му-зин! Ай-да-на! Ай-да-на!”

Арсен Саманчин не знал, куда деваться от стыда. Но кто он был по сравнению с ликующей толпой? И он даже поймал себя на том, что тоже бубнит: “Ли-му-зин! Ли-му-зин! Ай-да-на! Ай-да-на!” Как все…

А в заключение последовал совершенно неожиданный и грандиозный праздничный эффект — ночь озарилась взлетевшими в небо фейерверками, заполнившими сверкающей россыпью разноцветных искр все видимое пространство до самого горизонта. (Какой масштаб! Ну, молодец мэр города! Ведь такое по силам только ему! А с чьей подачи? Опять же — Эрташ!) Что самое интересное, залпы праздничных фейерверков выстреливались не где-то рядом, поблизости от места торжества, как обычно, а далеко, за городом. Мощные ракеты стартовали с вершины пригородного нагорья, и вспышка за вспышкой возносились на головокружительную высоту. Эффект был необычный, захватывающий воображение. И опять же подумалось ему: кто мог затеять такое грандиозное зрелище? Конечно, он — Эрташ Курчал. И хотя все устраивалось в честь городского юбилея, по сути получалось — во славу звездной певицы Айданы! Потому что музыка продолжала греметь, и роскошный лимузин с радостной парой все так же мчался по панорамным телеэкранам, в то время как фейерверки взлетали все выше и выше, ослепительно озаряя ночное небо. Казалось, что весь мир поднебесный воссиял звездным духом…

И случилось в тот час нечто, о чем не знал никто, ни один человек на свете…

Всполохи искрящихся огней поднимались так высоко и освещали землю так ярко и далеко, достигая горных хребтов, что загалдели разбуженные птицы в горах и, вздрогнув, проснулся Жаабарс, томившийся все там же, под перевалом. Он встал и поглядел наверх, на дальние огни, словно бы изрыгаемые горами. Нет, это были не звезды, летящие по небу, а нечто иное, непривычное. Зверь пытался укрыться — не получилось. Как не получалось и то, ради чего Жаабарс появлялся здесь изо дня в день, — так и не удавалось ему преодолеть перевал и исчезнуть в ином, высокогорном мире. Судьба упрямо держала его здесь, не желая посодействовать. Ведь судьба может все, ан нет, зачем-то изгой Жаабарс нужен был ей здесь. Откуда было знать? Судьба всегда молчалива… Но то, что далекий отсвет огней праздничного фейерверка достиг той ночью взора Жаабарса, быть может, было знаком свыше…

А стадион все бурлил и скандировал хором в ритме рок-концерта: “Ли-му-зин! Ли-му-зин! Ай-да-на! Ай-да-на!”

“Вот и укатила она на лимузине оптовой культуры! — с горечью подумалось Арсену Саманчину. И опять: — А как же теперь "Вечная невеста"?” И когда он шел затем квартала два к машине, оставленной на стоянке, к “Ниве” своей, припаркованной на вечер среди всевозможных иномарок, думалось ему еще: какой контраст устраивает нынешняя жизнь, упивающаяся оптовой культурой! Сколько бедности в стране, какая безработица! Молодые люди сидят вдоль уличных обочин на целые километры с плакатами “Дайте работу!”, большинство из них прибыли из обезлюдевших селений. Это вызов сообществу человеческому, значит, не способно оно обеспечить востребованность новых поколений, современный мир словно бы говорит им: обществу ты не нужен, исчезни с глаз долой. А мы, те, что при деле, покатим вперед на своих лимузинах.

Так, размышляя, ехал он по ночным улицам на своей “просоветской” “Ниве”, а лучшей машины он и не желал — привык, да и не по карману другая! Не всем же лимузины. А то, что она, Айа, “залимузинилась” — что поделаешь. Теперь она суперзвезда, недоступна, окружена охраной, на звонки не отвечает… С бывшим мужем своим вряд ли сойдется, вот уже много лет, как тот, говорят, спился окончательно.

Не стоит судить. Всякое бывает в жизни. У каждого свои проблемы… Однако если свериться с реальным положением вещей, что называется, по большому счету, если попытаться вникнуть, осмыслить крутую рокировку Айданы Самаровой, солистки оперной с первоклассными вокальными данными, — ей бы на миланскую сцену, там ее место, — то трудно смириться с тем, что она так быстро кинулась каруселиться в сногсшибательной звездной популярности, в облаках поп-культуры! А деньги какие валят через все это!

Стоп! Это ее дело, ее право! А ты выбит из седла, потому и страдаешь, кипятишься, злословишь… Признайся честно, упрекал себя Арсен Саманчин, конкуренты оказались куда сильнее! Кто ты, журналист, пусть независимый, пусть известный, — а кто он. Такие разные орбиты. Один — в космосе масс-бизнеса, другой — масс-медийный муравей. И потом любовь всегда подвержена испытаниям, иначе не было бы ни ее мучений, ни радостей, ни горестей, ни катастроф… Да, бывает — оползнем срывается лавина с горы, никому не остановить. У каждой любви своя история, своя цена страданий. А ты на глобализацию, на массовую культуру пытаешься списать свою частную беду. Тебе дай волю — до богов дойдешь, за бороды хватать-таскать их станешь… Ишь какой ярый адвокат-самозащитник выискался. Опомнись!

Ты на иной вопрос попробуй ответить и других убедить. Ты вот все масс-культуру поносишь, она, мол, всеми способами противостоит и отвергает “Вечную невесту” твою (во-первых, она не только твоя, но это другой вопрос!). Попробуй, расскажи, при чем тут “Вечная невеста”, как и откуда вдруг явилась она вам, когда вы с Айей пребывали наедине, занятые вроде бы лишь самими собой, когда волна любви накрыла вас так, будто всю предыдущую жизнь вы существовали в ожидании этого момента и наконец дождались возможности познать истинную природу любви как откровения, дарованного судьбой. Смешно, казалось бы: ведь вы же не юнцы, и до этого у обоих был свой опыт, но судьба избавила вас от комплекса прошлого и для этого уготовила особое место в Европе — старинный парк на взгорье, старинный замок. И луна округлая задумчиво наблюдала за вами сверху меж облаков. Тот день и час судьба заведомо предопределила для премьеры вашей любви, как вы в шутку называли свою встречу, хотя ей было уже за тридцать, а тебе — под сорок. Но не в этом дело, не в вашем романтическом экстазе, а в том, как возникла в тот день перед вами, влюбленными, чуть ли не въяве сама Вечная невеста, как на коленях просила спасти ее, дать ей такой певческий голос, чтобы все на свете услышали ее, чтобы в песнопениях излила она душу свою и поведала о разлуке, что превратила ее в Вечную невесту, и чтобы нашла того, кого ищет. Вот тогда, при встрече той воображаемой, якобы и родилась задумка творческая — идея оперы и всего, что связано с этим замыслом. Да, попробуй убедить других, что встреча с Вечной невестой была настолько реальной, что вы поклялись спасти ее, явить ее миру через оперу, на театральной сцене, через пение в той роли Айи, ведь она сама, Айдана, шептала, слово дала, что будет петь “Вечную невесту”, покуда жива.

Постой, постой, разошелся! Кто же поверит такому невероятному диву, такому чуду? Любой здравомыслящий скажет: абсурд, все это вымысел, миф, легенда, сказка, все это молва, мол, и мистика. Безусловно, никакой иной реакции и быть не может. И однако неземное явление Вечной невесты породило в душе Арсена Саманчина метафорическое восприятие ее образа (кстати, то же восприятие разделяла в тот момент и Айдана, тогда это было их обоюдным сопереживанием, ну а потом, что поделаешь, Айдана сбилась с толку и дала обратный ход — “укатила на лимузине”, вернее, ее сбили с толку, взяли в бизнес-плен, но сейчас не об этом). Образ прижился в его осиротевшей душе как послание свыше, обернувшись истовой верой и нескончаемым состраданием. Ведь никто не видел Бога, но люди верят в него, верят в то, что Бог есть. Вот так и приходит, должно быть, вера — через духовное созерцание желанного образа и любовь к нему.

Нечто подобное произошло и с ними тогда, в Хайдельберге. Прибыли они туда по приглашению Хайдельбергского музыкального общества. Айдане Самаровой предстояло выступить с единственным сольным концертом. Он прошел с большим успехом. Конечно, она знала, что приглашение в Хайдельберг — в значительной мере заслуга и его, Арсена Саманчина. Тому способствовали близкие ему люди — журналисты, музыканты, друзья.

Для тамошних меломанов Айдана, поющая классику, была экзотикой. Как полагается в Европе при проведении таких эксклюзивных гастролей, повсюду были расклеены афиши, о ней сообщали в новостях, транслировали ее пение по телевидению, публиковали рецензии в газетах. А выступала Айдана Самарова в старинной хайдельбергской кирхе. Предоставление молельного помещения для светских меро-приятий считается у немецких протестантов особой почестью. Под высокими сводами кирхи живой вокал усиливался великолепной долгозвучной акустикой, веками предназначенной для небесного слуха. В сопровождении фортепьяно и органа Айдана пела на итальянском, русском и немецком языках. Несколько песен солистка исполнила на родном киргизском. Аплодисменты были долгими, и сияли духовной радостью глаза слушателей, заполнивших и неф, и хоры кирхи.

Эйфория успеха и вдохновения обострила их любовные чувства, сблизила, им хотелось все время быть вместе. Именно в том экстазе и явилась им Вечная невеста. После концерта и небольшого приема, устроенного в их честь в соседнем с кирхой ресторане, они гуляли вдвоем в нагорном парке вокруг старинного хайдельбергского замка, где их поселили на эти дни как почетных гостей, обеспечив желанное уединение. Настроение было приподнятое. Недолго посидев в баре, расположенном в вестибюле замка, и выпив по глотку виски, снова вышли погулять по аллеям, любовались с высоты средневековым городом, сказочно освещенным к полуночи. Сидя на скамейке, разговорились о музыке. И вдруг Айдана спросила его:

— Арсен, а что бы ты хотел, чтобы я спела для тебя?

— Сейчас, что ли?

— Да нет. На каком-нибудь концерте с симфоническим оркестром. Ты будешь в зале, а я со сцены буду петь персонально для тебя. Что бы ты хотел? Что-нибудь итальянское?

— Да много чего, Айа, из твоего репертуара. Итальянское, испанское — это понятно. Но знаешь, что самое желанное? Я же чокнутый, Айа, я давно втайне мечтал — как монах, предающийся грешным грезам о женщине, — услышать в твоем исполнении арии Вечной невесты.

— Арии Вечной невесты? — удивилась она. — Знаешь, легенду-то я слышала краем уха, но ведь для оперы должны быть музыка, либретто, много чего еще… Ты и впрямь как монах-грешник, мечтающий о женщине!

— Да в мечтах-то ничего страшного нет, но вот к мечте поворачивает путь…

Осознавали ли они в тот момент или нет, что то был старт — пусть пока только в размышлениях — будущей постановки “Вечной невесты”? Арсен Саманчин будто только и ждал этой минуты, чтобы впервые сказать ей о давно зревшей в нем идее. Не для того ли и свела их судьба в тот час в том месте?

* * *

А уж коли речь о судьбе, то откуда было знать Арсену Саманчину в тот судьбоносный для него момент, что возникнет вскоре на обочинах этой истории страшный замысел, о котором никогда и не помыслил бы прежде, — замысел убийства. И что будет брести он по краю пропасти и не отступит. И только одна, для иных простейшая, а для него тупиковая забота будет донимать его днем и ночью: как достать оружие, чтобы совершить задуманное?..

* * *

И еще о судьбе. Жаабарс в тот момент все еще находился на Узенгилеш-Стремянном перевале и по-прежнему ждал от судьбы — вдруг поможет она ему преодолеть его и уйти наконец в отшельничество.

Никто — ни человек, ни зверь — не мог знать, что предстояло им впереди. И не было, казалось бы, между их судьбами никаких связующих мотивов, никаких совпадений, но обстоятельства, в силу которых ничего не ведающие друг о друге существа, человек и зверь, оказались под оком одной и той же судьбы, уже вызревали в лонах их жизненных стихий. Чего не бывает на свете.

Могла ли случиться, допустим, реинкарнация мифологической Вечной невесты, когда бы явилась она той ночью в хайдельбергский парк, где, уединившись, беседовала между собой влюбленная пара, все больше проникаясь взаимной тягой друг к другу и находя все больше взаимопонимания? Могло ли в пылу любовных откровений случиться перевоплощение легендарной личности, для которой трагедия любви обернулась конечной ипостасью бытия? Арсен Саманчин, между прочим, не исключал возможности такой реинкарнации — ведь многое зависит от настроя, от готовности влюбленных душ одарить окружающий мир своим счастьем.

Это-то и вдохновило Арсена, когда он стал рассказывать своей Айе легенду о Вечной невесте.

— Я с самого детства знаю и верю — у нас в горах Узенгилеш-Стремянных по сей день бродит Вечная невеста. Не веришь?

— Верю, верю! — охотно отзывалась Айдана, с легкой усмешкой касаясь ладонью его шеи. — Я так люблю тебя слушать — как будто ты ласкаешь меня. Смотри, Арсен, как чудесно вокруг. Ночь, луна такая ясная, фонари светятся, как в сказке. И мы с тобой, и больше никого. И даже птицы в парке умолкают. Продолжай.

— Хорошо. Пусть птички умолкают, но я-то не умолкну, когда речь идет о Вечной невесте. Можно как угодно думать — миф это или еще что, но для меня это не миф, Айа! Бывает, где-то вдали, в горах, ее можно мимолетно увидеть — и тут же она исчезает. Сказание о ней в наших краях живет давно, и все верят, что она бродит где-то по горам, ищет, ищет пропавшего жениха, а за ней — погоня похитителей. А ее возлюбленный, молодой удачливый охотник, сгинул бесследно. То ли враги упрятали его в пещере, то ли лишили его дара речи — кто знает? Тут, как всегда, история людских страстей — коварства и жажды власти. Так было во все времена.

Знаешь, в горах у нас такой обычай — каждое лето в ночь полнолуния страдальцы по Вечной невесте собираются на высокой горе и разжигают костер, чтобы видно было ей издали. А шаманы бьют в барабаны и пляшут, выкликая имена ее и потерявшегося жениха, — зовут их явиться к огню. И женщины кличут и плачут у костра. И бывало, сказывают, появлялась она где-то в тени, кланялась и исчезала. Хочешь, еще раз заглянем в бар? Немножко виски?

— Мы уже были там. И ты уже немного того. Не стоит, Арсен. Я так переживаю за нее, за Вечную невесту, будто ради этого мы и приехали сюда.

— Может, так оно и есть. Поэтому я и хочу рассказать тебе эту историю. Костры для Вечной невесты разжигают в горах и на китайской стороне. Граница-то проходит за Узенгилеш-Стремянным перевалом, и на той стороне живут издавна родственные нам киргизские племена, но мы почти не общаемся — путь через перевал дается только летом, если дается. Так вот, год назад побывал я там по журналистским делам. Через Ургенч на самолете, потом на автомобиле. Встречи были разные, интересный материал получился для газеты, но я не об этом, а о том, что очень был удивлен, когда узнал, что и там, на китайской стороне, в горах, местные киргизы знают о Вечной невесте, и обычай у них тот же — разжигают летом в полнолуние костры и вызывают духов в помощь Вечной невесте. Но есть у китайских киргизов одно интересное отличие. По их обычаю, возле костра две красивые девушки держат оседланного коня наготове — если Вечной невесте понадобится!

И тут Айдана пошутила:

— А что если и здесь, на хайдельбергском взгорье, разжечь костер для Вечной невесты? Давай, Арсен!

— Почему бы и нет? — рассмеялся Арсен Саманчин. — Надо было только раньше думать. Дрова нужны. И где взять шаманов? А хочешь, я сам пошаманю?

— Шаман в цивильном платье! — веселилась Айдана. — Прекрасно! Из тебя вышел бы хороший шаман. Только давай в другой раз. А то ведь устроить костер на холме над городскими улицами — скандал международный выйти может.

— Это ты права! Прославиться можно на всю Европу, — покачивал головой и посмеивался Арсен Саманчин, обнимая ее за плечи. — Как хорошо в этом парке! Я тебя не утомил, Айа?

— Да что ты, я отдыхаю и я счастлива, что Вечная невеста с нами!

— Спасибо. Ну, слушай. В горах наших жил молодой охотник, обладавший небывалой силой и резвостью. Он мог угнаться за горной козой. Добывал шкуры волков и барсов. Мог прокормить своей добычей многие семьи в роду. Очень уважали его в народе и предсказывали, что станет он вождем, бием. Как-то отправился он с родственниками в соседнюю долину на пир и увидел там красивую девушку. Полюбили они друг друга, и стал он ездить к ней на коне своем через горы почти каждый день. А вскоре одна ясновидящая открыла девушке, что есть в небе особая звезда — звезда их любви, которая ослепительно возгорится в день их свадьбы и будет ярче всех светиться над горами, не двигаясь с места до самого утра, если не закроют тучи. Когда девушка рассказала об этом охотнику, тот признался, что другая ясновидящая открыла ему тайну его предназначения: “Я родился на свет, чтобы жениться на тебе”. И будущая невеста заверила охотника, что всегда будет с ним.

И вот жених-охотник в сопровождении чуть ли не всего своего рода прибыл к невестиным родственникам на смотрины — свататься. То был невиданный праздник. Гости заполнили сотни юрт на лугу возле горной реки. А какие подарки привезли они невестиным родителям, сватам и родственникам! Много скота разного, табунами и стадами, золотые самородки, а лично от охотника-жениха — шкуры разных зверей, собольи и куньи меха. Но главное — жених нес на каждом плече по роскошной барсовой шкуре. Такие мог добыть только великий охотник. С поклоном он передал этот дар родителям невесты. Ликуя, все сопроводили жениха и невесту к берегу реки, где они и были помолвлены. Река стала отныне свидетелем их любви и согласия. Свадьба была назначена через семь дней, теперь уже в селении жениха, за горами.

Пировали, празднуя помолвку, как полагается, до самого рассвета. Однако и здесь нашлись завистники-недоброжелатели. Злобу и зависть их вызывало не только то, что жених — удачливый и прославленный охотник, но и то, что в народе стали предсказывать: скоро он, умный и волевой джигит, видный собою и энергичный, непременно станет вождем породнившихся племен — бием всей округи. С этим завистники примириться не могли. И задумали свой зловещий заговор.

Нет бы сразиться насмерть открыто, один на один, не за землю, не за богатство, не за власть даже — за душу. Но разве есть предел коварству человеческому?

Смута зреет втайне, на то она и смута. Кому было знать в тот день и час на пиру у реки, что, крадучись за спинами, прея в злобе и ненависти к счастью влюбленных, зарядилась иная судьба — эта самая подспудная смута. Как пели акыны впоследствии: “Знало бы солнце о той смуте — перевернулось бы в небе, пряча лицо от стыда. Знали бы тучи — схлынули бы ливнем, чтобы смыть и унести тот праздничный пир подальше отсюда в чистую степь”.

— Ах, Арсен, как прекрасно!

— И еще пели акыны впоследствии: “Знала бы о той смуте река — ведь реке поклонялись влюбленные в день и час помолвки, клянясь в верности, — и река повернула бы вспять”. Понимаешь, даже бесстрастная природа восстала бы против задуманной подлости. Но кто мог предположить чудовищный умысел тайный, если в мире царила гармония — солнце благодатно светило над горами, дождь прошел стороной, издали обдав свежей прохладой, радушно маня, стелились под ногами луга, дымы над кострами зазывали гостей ароматами еды, птицы носились над головами счастливыми стаями… Обо всем этом сказано в песнях акынов! Праздничный пир сватовства ликовал в долине у реки, голосами, шумами жизнь наполняя. Особенно молодежь резвилась в конных играх, шаманы заряжались духом в неистовых плясах и камланиях, созывая духов со всего света, но самое яркое предбрачное действо отводилось влюбленным — традиционная скачка на конях “догони невесту”.

Жених и невеста восседали на лучших скакунах — им предстояла игровая скачка: жених должен был догнать мчащуюся впереди на положенной дистанции невесту и поцеловать ее на скаку. И если удавалось — значит, счастье на стремени, значит, судьба в галопе…

Любо было смотреть и восхищаться, как ладно красовалась в седле невеста, точно рожденная для этого, — и ростом вышла, и фигурой, и ликом, и осанкой, и одеянием девичьим. И жених был под стать. Их сияющие, возбужденные в предвкушении скачки взгляды, их немного смущенные улыбки наполняли счастьем всех присутствовавших, с нетерпением ожидавших скаковой феерии. Подруги громко подбадривали невесту: “Скачи во всю прыть, не дай себя догнать! Пусть знают нас мужчины!” Жениха тоже напутствовали: “Смотри! Не догонишь — будешь смешон!” А шаманы буйствовали — плясали и били в барабаны, заводя людей и коней…

И вот старики дали знак. Гонка началась. Невеста мчалась впереди на удалении, жених — следом. Они скакали в сторону реки, на берегу которой были помолвлены. Погоня дозволялась только до брода. Если жених не успевал догнать невесту, то под всеобщий хохот невеста сама поворачивала жениху навстречу и целовала его победительницей.

Но обычно женихи всегда догоняют…

На всю жизнь последующую запоминает невеста эту волшебную скачку — “побег” от желанного жениха, с которым мечтает быть навсегда неразлучной. И жених никогда не забудет, как догонял ее под гомон и свисты соплеменников…

Так было и на сей раз: мчалась невеста, убегая от жениха птицей летучей, а он — за ней. И встречный ветер обнимал обоих, целовал на лету, шептал, что нет и не будет в их жизни большего счастья, чем эта погоня.

Ах, как было весело, азартно и отрадно! Впереди завиделся берег, а они все мчались, и кони горячились в разбеге. И ждала, очень ждала невеста, когда же настигнет ее на скаку тот, с кем хотела она связать свою жизнь навсегда, дабы любить и быть любимой! И невольно стала она чуть сдерживать своего коня, подтянула поводья, уперлась сапогами в стремена пожестче. Пусть догонит жених поскорей, а то ведь река уже видна… И вот все ближе, ближе топот и храп настигающего коня. И вот они уже скачут парой, рядом, стремя в стремя, и открылся перед глазами свет, прежде невидимый. Как жаль, что такое мгновение не длится вечно. Вот он обнял ее на скаку, а она прильнула к нему. Вот поцеловал он ее, потом они поцеловались еще и еще раз. А кони мчались, и седоки знали, чувствовали, что единятся навсегда. “Я люблю тебя! Ты моя!” — крикнул он. “Я буду всегда с тобой”, — ответно крикнула невеста.

А народ ликовал, и все в один голос славили жениха: “Молодец! Настоящий джигит! Дорогу! Дорогу! Посторонись! Он возвращается! Теперь он наш, он с нами, а мы с ним!” Такие возгласы завершали праздник помолвки.

Но и тайный заговор не убыл, не уклонился, еще крепче сжали зубы заговорщики. Смута всегда найдет свои ходы…

Тем временем гости-сваты, попрощавшись, вернулись в свои края, чтобы готовиться к свадьбе. И приготовления начались незамедлительно. Все шло своим чередом. Все было предусмотрено, как предписывают традиции и обычаи, — начиная от расположения на видном, удаленном от других месте свадебной юрты, где молодоженам предстояло провести первую брачную ночь, а также гостевых юрт для сватов и родственников и кончая приготовлением подарков и угощений. Сказания акынов, песни и пляски молодежи — все было продумано и подготовлено. Так полагалось в те времена — свадьба была общим делом всех соплеменников.

И вот настал день накануне прибытия гостей и начала свадьбы. С утра охотник-жених с двумя братьями отправился на охоту, чтобы добыть для угощения почтенных гостей свежей дичи, а для дарения — звериных шкур. И охота была удачной. Но ближе к полудню вдруг донеслись издали крики — это разыскивали охотника-жениха прискакавшие вдогонку родственники. Их было много, и были они возбуждены. “Беда! Беда! Остановись! Вернись!” — кричали они и, бия себя в грудь, сообщили страшную весть: минувшей ночью его нареченная сбежала с прежним возлюбленным своим, многие думают, что увезли ее в многолюдный базарный город.

Что тут началось! Небо разом померкло, поднялся ураганный ветер, и в летнюю пору, как зимой, заметалась снежная вьюга. “Позор! — кричали родственники и падали в отчаянии на землю, взывая к небу. — За что, за что нам такой позор?! Убить ее, разыскать бесстыжую и убить на месте!” И готовы были в тот же миг ринуться на поиски. Но охотник-жених оставался безмолвным. Потрясенный, он застыл, побледнев, и словно бы онемел.

— Какой ужас! Какой ужас! — шептала Айдана, искренне переживая.

— Вот я и говорю! — подхватил Арсен Саманчин. — Представляешь все это на оперной сцене? Какая может быть музыка, какие страсти, какие голоса, какие мизансцены! А дальше, Айа, последовали еще более потрясающие события.

Когда родственники, поспешно готовясь к погоне, стали толкать и дергать охотника-жениха, чтобы он пришпорил своего коня, тот наконец разомкнул уста: “Остановитесь, замолчите! Я никуда не двинусь! Если это проклятие на мою голову, то я проклинаю и ее, подлую! Проклинаю весь род людской! Лучше быть зверем, чем человеком! А теперь убирайтесь вон! Больше я не увижу ни одного человека на свете, и меня отныне не увидит ни один человек. Вы слышали? Убирайтесь с глаз долой! И не ищите меня!” С этими словами он соскочил с коня и пошел пешком через гору. Родственники, потрясенные таким поворотом событий, поначалу застыли на местах, потом кинулись его догонять, но его и след простыл. Больше его никогда не видели.

И тут опять исключительно драматическая сцена для театра: возвращаясь, родственники жениха-охотника услышали крик вдруг объявившейся невесты. Теперь она металась в поисках, звала жениха. Никто еще не знал, что она вовсе не сбегала, то был коварный, убийственный оговор. В действительности ее тайно похитили той ночью — связали руки, усадили на коня и повезли прочь. Но на берегу той самой реки, где они были помолвлены с женихом-охотником, ей развязали руки, чтобы, удерживая с двух сторон, перевести через брод. Это-то и спасло ее. Она вырвалась и бросилась в реку. Похитители — следом, но она уже исчезла в бурном потоке. Река спасла ее, а похитителей потащила вниз по течению и расшибла о камни. Чудом спасшаяся невеста обрела дар летать, как птица, и вскоре появилась в тех местах, где родственники только что расстались с ее бесследно исчезнувшим женихом. Теперь они пытались остановить ее и узнать, что с ней произошло, но и она оказалась неуловимой. Она тоже исчезла. С тех пор и существует тайна Вечной невесты, и раздается в горах ее вечный плач, слышный далеко-далеко. Я спою тебе, Айа, как умею. Послушай, как она кличет:

— Где ты, где ты, я к тебе бегу!
Я была похищена, но удалось бежать.
Я осталась девственницей, я тебе верна.
Где ты, где ты, мой родной жених?
Я осталась девственницей, ты услышь меня,
Меня спасла река наша, где клялись мы в любви.
Где ты, где ты, ты услышь меня!
А за мной погоня, меня хотят схватить…
Ты исчез в горах, охотник мой.
Мы были помолвлены у реки с тобой.
Где ты, где ты, на какой горе?
Где ты, где ты, я бегу к тебе.
Мы были помолвлены у реки с тобой,
Ты исчез в горах, охотник мой…
Я твоя невеста, где же, где же ты?
Разве мы не свидимся больше никогда?
Мы с тобою воду пили из одной реки,
На реке клялись, что будем мы верны.
Разве мы не свидимся больше никогда?
А река течет, но где же, где же ты?
Вспомни, отзовись, охотник мой,
Мы клялись в любви луной, душой…
Куда же ты исчез, охотник мой?
Разве горы не раздвинутся?
Разве тучи не разойдутся?
Разве солнце не осветит ущелья?
Разве горная коза не укажет путь к тебе?
Где ты, где ты, на какой горе?
Где ты, где ты, я бегу к тебе…
Разве не мы мчались на конях наперегонки?
Разве не мы обнимались в седлах на скаку?
Разве не мы целовались в седлах на скаку?
Чтобы видели боги,
Чтобы видели люди…
Где ты, где ты, на какой горе?
Где ты, где ты, я бегу к тебе…
Без тебя луна угаснет для меня,
Без тебя не будет жизни для меня.
Разве небо будет счастливо без нас?
Кто же проклял, кто же проклял нас?
Разве горы будут счастливы без нас?
Кто же проклял, кто же проклял нас?
Разве не из горной дичи ты дар принес богам?
Разве не из барсовых шкур ты дар принес сватам?
Чем же провинился ты перед судьбой,
Ты, удачливый охотник с щедрою рукой?
Неужели не ходить нам в плясе у костра?
Где ты, где ты, на какой горе?
Где ты, где ты, я бегу к тебе…
А за мной погоня, меня хотят схватить,
Чтоб не свиделись мы больше никогда.
Где ты, где ты, я бегу к тебе…

Ох, дай передохну! — прерывисто дыша, сказал Арсен Саманчин. — Отдышаться надо. Этот речитатив на бегу можно продолжать долго, повторяя снова и снова, наращивая, потому как — чувствуешь? — в этом плаче страдания души обращены ко всем временам и всем пространствам. Его суть — в извечной трагичности судеб влюбленных, которых постигла насильная разлука, и до тех пор, пока они не найдут друг друга, их трагедии не будет конца. Ты только представь себе, никто не останется равнодушен, все будут сопереживать им, так слажены души людские. Как потрясающе это можно показать в театре! Даже река будет петь в опере, протекая краем сцены. Такого никогда еще не было в оперном искусстве — река, спасшая помолвленную на ее берегу невесту, поет:

“Я река, текущая с гор в низины,
Я спасу тебя в течении своем.
Я унесу тебя от врагов коварных,
Я выручу тебя, ты моя богиня,
Быстрей кидайся с берега,
Быстрей кидайся в воду,
Я спасу тебя в течении своем…”

Так будет петь хор за кулисами под шум реки, символизируя то, что сама природа жаждет справедливости. И все это насыщено мощной оркестровой музыкой, на фоне которой звучит вокал, голос в полете, твой, только твой голос — и небо слышит Вечную невесту, и луна ей вторит… Ты представляешь, что это будет?!

— Да, я потрясена, первый раз слышу такой вселенский плач, — отвечала Айдана. — И река поет! Чудо! Поющая река! И ты все это помнишь, Арсен, слово в слово?

— Так я же с детства много раз бывал на ночных кострах Вечной невесты и слышал все это в песнях наших акынов. О-о, как они в такие ночи изливаются в импровизациях, сочиняя свой сказ! Каждый акын по-своему страдает за Вечную невесту, душу раскидывает по горам — Вечную невесту зовет! Для них это то же, что для тебя солировать на сцене. Не зря их называют токмо-акынами. Меня как-то спросили, как перевести на русский “токмо-акын”. Изливающийся бард — больше никак! А для них, для акынов, вдохновение в том, чтобы рядом были сопереживающие слушатели, и тогда акын в слове своем то погружается в глубокий колодец мысли, то ветром уносится по степям…

— Понимаю, понимаю, — соглашалась Айдана. — А все же, как в народе толкуют, куда подевался жених-охотник? Хочется знать — жив ли он, почему молчит?

— Это тоже вечный вопрос. Никому не ведомо, где он, что с ним. И однако все ждут. Говорят обычно, что он скрывается где-то в недоступных местах. В обиде на весь мир, в обиде на судьбу свою отверг он и себя, считается, что он стал монахом-отшельником и живет где-то аж в самом Тибете, в монастырских пещерах, в медитациях пребывает там дни и ночи. Так говорят, но кто знает, куда он сгинул сгоряча? С его стороны это вызов самой человеческой сущности — он категорически не приемлет зло, с которым так часто мирятся люди. Необратимое разочарование. Даже императоры — загляни в историю, — лишившиеся империй, не впадают в такую черную меланхолию, не отвергают самое жизнь, но для него, для жениха, любовь была наивысшим смыслом жизни. В общем, сказ именно об этом, в этом его былинная философия. Но главная фигура в этой истории, разумеется, она, Вечная невеста, в ее нескончаемом мученическом подвиге, в поиске истины… Неужто всегда такой будет расплата за любовь? Получается так, что жених навсегда отрекся от мира, самоустранился в знак протеста против людских злодеяний и греховности, а она пребывает в вечном покаянии за род людской, и в этом глубина и сила ее любви и горя. Я больше скажу, она — мученический стон вселенского страдания. Почему в любви всегда больше испепеляющих трагедий, чем цветущего счастья?

Обрати внимание, в летучем образе Вечной невесты, в этом притчевом эпосе живет извечная боль разлуки и жертвенной расплаты за всегдашнюю агрессивность людского мира. Добро неизбежно расплачивается за зло. Вечная невеста не может примириться со злом, воспламененным ненавистью и завистью, она хочет спасти, вернуть жениха-охотника из его отшельничества в жизнь какая она есть, и в этом спасительном порыве, в стремлении к истине нет предела человеческому духу ни во времени, ни в пространстве. Всегда так было и всегда так будет в людском роду. И оттого Вечная невеста, спасенная рекой, стала символическим образом на все времена. И в этот час она тут, в парке, с нами уже потому, что мы думаем и говорим о ней, и она это чувствует. Улавливаешь в этом фольклорном экскурсе вселенский ностальгический мотив любви?

— Еще бы! Ведь ты прочел мне об этом целую лекцию, и тоже вселенскую, — заметила Айдана с восхищением, но не без иронии. — Удивляюсь неудержимости твоей мысли! — воскликнула она, зябко передернув оголенными плечами. — Помнишь, как одна журналистка назвала тебя “вселенским глобалистом”? Смех да и только: глобалист — и притом вселенский!

— Ладно, пусть я чокнутый, но тебе предстоит задача совсем иная — превратиться в Вечную невесту на оперной сцене и вознестись волшебством твоего дивного голоса прямо в космос!

— Ой, перестань! Вот с этой скамейки — и прямо в космос! Значит, я буду космической солисткой, певицей-космонавткой? С тобой не соскучишься!

— Ну, извини! А я ведь всерьез! Разве ты не почувствовала, что сама Вечная невеста с нами здесь, в парке, вон там, за деревом, что у фонаря? И знаешь, что она говорит?

— Что?

— Вслушайся! Она говорит: сколько же я ждала-выжидала этого дня, чтобы поклониться вам, влюбленным, когда вы вспомните обо мне. Годы минули и века, а я так и остаюсь помолвленной невестой и потому именуюсь в памяти знающих Вечной невестой, и потому зажигают для меня люди в горах ночные костры, чтобы явилась я, блуждающая в тоске и горе, на светящийся огонь, чтобы свиделись мы у костра и чтобы шаманы вызвали духов и спросили их, сколько же будет Вечная невеста скитаться и звать по горам своего жениха-охотника, сколько будет она причитать и накликать за собой погоню? А духи отвечают всегда одно — слушай-слушай, Айа, это касается и нас с тобой, — духи отвечают, что услышит мир о Вечной невесте через песнопения ее громогласные на виду у множества людей и что в песнях тех поведает она о судьбе своей горестной и обратится ко всем невестам на земле и скажет им — пойте песню мою женихам своим как дар верной любви и преданности! Пусть же духи услышат и нас с тобой в этот час, Айа! Они ждут песнопений Вечной невесты в твоем исполнении на виду у множества людей, то есть — на публике. И говорят они, духи, что тебе предначертана свыше реинкарнация и станешь ты посланницей Вечной невесты! И вознесут тебе благодарность небесные боги и духи, и люди будут чтить тебя и восхищаться твоим пением, твой голос будет литься из космоса…

— Ой, ой, ой! Куда тебя занесло! — насмешливо перебила Айдана. — Хватит витать в космических сферах, надо мыслить трезво.

— А ты не спеши, — не сдавался Арсен Саманчин. — Трезво мыслить успеется всегда. А сейчас вон, смотри. Ты мне не веришь, так смотри вон туда, под дерево возле фонаря. Видишь тень Вечной невесты? Смотри, как она кланяется с благодарностью и надеждой. Вечно молодая, а какая красивая — в прозрачном шелковом платье, с накидкой, похожей на крылья.

Айдана кивала вроде бы в знак согласия, потом сказала:

— Ну, ты, Арсен, на самом деле оголтелый романтик. Но и мечтать надо реалистически. Чтобы петь Вечную невесту на сцене, нужна музыка, нужны ноты и партитура, оркестр, сценография, костюмы, хор в сотню голосов… Вот ты говоришь, что река будет петь, а где для этого сценическая машинерия? Где в конце концов композитор, режиссер-постановщик и самое главное в наши времена — где взять средства на все это? Оперный театр не только у нас, повсюду зачах. Государству сейчас не до оперы.

Арсен Саманчин как будто и соглашался, но гнул свое:

— Да, я знаю, оперный театр ныне — что опустевший храм. На оперных сценах царят эстрадный балдеж, клоунада и прочие развлекаловки. Знаю, что лучшие солисты и солистки разбежались голосить по рыночным дебрям. Все это так. Почти никто из современных композиторов не пишет музыку для оперы. И все же высокое искусство не должно погибнуть. Как мы можем на это спокойно смотреть?

— И что ты намерен делать?

— Если ты, Айа, согласишься спеть Вечную невесту, я пойду, как бульдозер, пробивать дорогу. Добьюсь. С композитором Аблаевым договоренность уже есть. Он ждет. Либретто пишу я. Он хотел бы, чтобы мы встретились все вместе. Когда вернемся, я ему позвоню…

— Ну, хорошо. Посмотрим, посмотрим… Вначале напиши либретто, либреттист мой дорогой!

На хайдельбергский старинный парк уже спустилась полночь. Тени на аллеях под фонарями застыли в неподвижности, теперь уже до утра. Арсен Саманчин вел под руку Айдану Самарову в замок, и они продолжали говорить все о том же. Перешептывались о том и в постели. На другой день утром им предстояло вылететь в Москву и далее — в свои края.

Подобной встречи у них больше никогда уже не было. Но идея “Вечной невесты”, словно ниспосланная им свыше, чтобы одухотворить их встречу, завладела им настолько, что казалось подчас — ради того и оказались они на другом конце света, в центре немецкого романтизма, и окунулись в его магию, чтобы воспарить над обыденностью. Возможно, потому в той романтически-возвышенной обстановке все повседневное было начисто забыто и отброшено — вся предыдущая жизнь с ее трудностями, конфликтами, скандалами, тяжбами в судах, ненавистью, злобой… Все это в полной мере касалось и его, и ее жизни — ведь и Айдана уже неудачно побывала замужем, но быстро развелась, как это часто бывает у артистов, — но все было на короткий миг забыто. Здесь, в хайдельбергском парке столетнем, куда привела их судьба, они были чистейшими существами, он — богом, а она — богиней, и им явилась с неизбывным горем своим Вечная невеста…

А потом все обернулось иначе…

Не судьба, стало быть. Хоть и встречались подчас на первых порах, и обсуждали на ходу проблему “Вечной невесты”, пусть оказавшуюся утопической, по телефону созванивались, потом все прервалось — укатила Айдана на “Лимузине”, демонстрируя себя в прямом эфире всем телезрителям страны. А уж сколько денег лежало в багажнике того “Лимузина”! Но разве стоило упрекать ее за это? Кто не жаждет побольше заиметь, заработать, да еще и прославиться — в общем, как упустить такую шоу-удачу! А ведь у нее теперь, пожалуй, контракт подписан с ним, с Эрташем Курчалом. Никак контракт века! Имеет право. Да, имеет право. Ну а ты, ты что скажешь, олигархоборец несчастный? Что у тебя есть, кроме писанины твоей? Так теперь и пресса в руках местных олигархов.

Попрекал, ненавидел Арсен Саманчин сам себя за то, что доходил до такой низости, до зависти, дикарем обзывал… И упирался в тупик. И здесь предстояло ставить точку. Ведь сказал кто-то — сила силу гнет и в том пребывает силой. Массовая культура придавила его, идеалиста, так, что больше не встать… А признанным богом могущественным оказался Эрташ Курчал. Сколько у него ресторанов, эстрад, стадионов, сколько рекламных агентств и телеканалов! И все это на виду, всем этим он владеет вполне законно, это он нагнал океанскую волну масскультуры и смыл его, Арсена Саманчина, а заодно и “Вечную невесту” на задворки несбывшихся помыслов…

А позднее прибавилась еще одна нежданная, мучительная тягота — легло на душу страшное бремя задуманного убийства того самого, будь он проклят, Эрташа Курчала. И никуда не деться было теперь от неуемного жжения мести, надсадно тлеющего в глубине души, — убить и только. На этом замыкались все мысли. Не от комплекса ли неполноценности возбудилась в нем ярость такая? Досада сжимает горло, дышать не дает — одним словом, сам себя загнал в капкан. Судьба? Кто мог предположить, что такая возвышенно-романтическая идея, родившаяся в любовной эйфории, разрешится таким страшным образом — неотступной, бычьей готовностью к убийству. Но даже тогда, в набежавшие дни окаянные, в муках и терзаниях все-таки случалось просветление души и приходила в голову прекраснодушная мысль убедить Айдану Самарову покаяться вместе с ним перед Вечной невестой, съездить для этого в горы, зажечь костер, попросить прощения за несбывшиеся хайдельбергские иллюзии, отрыдаться… Но созвониться с ней так и не удалось. Вероятно, и к лучшему — можно себе представить, как она бы его высмеяла. Сказала бы, спятил мужик окончательно! И все равно мечтал: если бы оказались вдруг в горах, дабы совершить покаяние перед духом Вечной невесты, упал бы на колени и при ней призвал бы само небо в свидетели — у любви нет, не должно быть никаких причин, чтобы отказаться от дара вечности (опять понесло философствовать, потянуло в космические угодья дурака), ибо любовь — это двуединый путь влюбленных к вечности, и намеренное разрушение чувственного поля любви есть посягательство на вечность. Ведь это любовь есть устремленность к бессмертию, и каждому дано ступать той тропой, предначертанной Богом… (Только кто как ступает — вот вопрос.) Но опять же сколько иронии излилось бы на него! Да кому все это нужно! Разве стоило бы ей, звезде, мечтающей уже о “голливудстве” (этот самый Эрташ Курчал якобы задумал фильм для нее), разве стоило бы ей тратить попусту свое время, безраздельно принадлежащее шоу-бизнесу, где-то в горах в ожидании духов, в ожидании Вечной невесты? Смешно!

Итак, просвета впереди не предвиделось.

И судьба совершенно точно и недвусмысленно дала ему это понять в ресторане “Евразия”. То был финальный кульбит… И тут уж ничего не оставалось предпринять в ответ, кроме как добыть-купить оружие… Но где и как? Идиотская проблема! Ну почему жизнь столь беспардонно заводит в такие безвыходные тупики? А коли так, к чему бесповоротно обрушивать житье-бытье, рубить лес налево и направо? Что толку? Только и осталось, что, погибая, сказать свое последнее слово!

Вот такая выдалась у Арсена Саманчина ночь — исполненная раздумий и самоборения без финала. В полном одиночестве стоя у единственного светящегося окна, выходящего во двор повально спящих пятиэтажек, томился, грустил он, учинял себе самосуд, пытаясь убедить себя не прибегать к убийству и неизбежному самоубийству, не совершать самого злодейского на земле преступления, но подавить в себе буйство мстительности не удавалось. Вот и маялся…

И Жаабарс маялся той ночью в горах под перевалом. Не спалось одинокому зверю. Тоже томился, грустил в полной отверженности своей. Подвывал злобно, глядя на звезды. Их было так много, и они дружно светились. Вот куда бы удалиться, ведь звезды не выживают друг друга, зимой и летом они всегда вместе…

На те же звезды глядел в этот миг и Арсен Саманчин. И ему тоже хотелось оказаться среди звезд и не думать ни о чем…

Однако же не думать не удавалось — откуда-то из глубины выплыла мысль: а не обратиться ли к брату, Ардаку Саманчину? У Ардака гораздо больше знакомых и связей среди торгового люда. Бывший врач-терапевт, ныне он занимался собаководством, разводил среднеазиатских овчарок и торговал ими в Европе, большей частью в Германии. Овчарки эти пользуются большим спросом. Покупателей хоть отбавляй. Документацию на вывоз собак Ардак умеет профессионально и своевременно оформить. В общем, живет за счет этого, у него-то в семье трое детей-школьников — дочь и два сыночка. Жена Гульнара — бывшая медсестра. Сумели они приспособиться к рынку. “Адаптируюсь с помощью собак!” — говорит Ардак, то ли шутя, то ли всереьез. Домик есть у них на окраине города, двор, клетки для собак… “Жигули” есть.

Сам он, Ардак, человек порядочный, работящий, начитанный. Только вот родственники в родном Туюк-Джаре недовольны и его собачий бизнес осуждают. Стыдно, мол, за него. Учился, учился, получил диплом врача, а теперь — куда это годится — торгует собаками по всему свету. Особенно сестру их, Кадичу — она постарше и живет в аиле, — задевает очень, когда речь заходит об ардаковском бизнесе. Кадича аж краснеет лицом, так неприятно ей. В аилах сам факт торговли собаками многих шокирует: слыханное ли дело, вон сколько их бегает, собак, по задворкам, по огородам — лови, бери сколько хочешь. Того и гляди кошками станем торговать, а то и крысами. Но Ардак держится, правда, в аил не наезжает — зачем выслушивать?

Зато при случае как старший брат сам выговаривает Арсену — до каких пор, мол, будешь холостяком бродить по свету? Чего тянешь? Подходящих женщин сколько угодно и в городе, и в аилах. Ну, было дело, женился неудачно, развелся — не оставаться же без жены на всю жизнь. Да, у тебя европейское образование и образ мыслей, языки знаешь, ты известный журналист, независимый — теперь это в моде, — повсюду тебя на конференции зовут… Самодостаточный, словом. Но ничто не компенсирует холостяцкого одиночества, если ты не монах какой.

Нет, вряд ли что получится с Ардаком насчет оружия — станет обязательно допытываться, зачем, почему вдруг острая необходимость возникла пистолет заиметь? Человек он дотошный — врачи ведь все дотошные, — бывает, правда, выпивает… Нет, не стоит связываться с братом родным в таком деликатном деле. Вдруг догадается — в доску расшибется, не позволит…

Так думал он в тот поздний заполночный час, разглядывая через окно звезды в небе. Летом их всегда кажется много. Вот так бы и жить: “светить — и никаких гвоздей”…


V


Утром его разбудил телефонный звонок. Пока вставал, пока шел к телефону, надеялся, что звонки прекратятся, — не очень-то хотелось откликаться разом со сна. Но кто-то был настойчив. Зато получилась разрядка — после метафизических парений духа и фантасмагорических сновидений приходилось окунаться в реальную, обыденную жизнь, и вот для начала пошли звонки. Это оказался свой человек — Бектур-ага, родной брат покойного отца. Он часто позванивал, как-никак ближайший родственник, но главное — человек по-настоящему деловой (таких бы побольше), не случайно был он председателем колхоза в родном селении Туюк-Джар до самого их повсеместного роспуска. И потом не растерялся. Одним из первых смекнул насчет выгоды охотничьего бизнеса. В Узенгилеш-Стремянных горах стал известным охотничьим предпринимателем — создал фирму “Мерген”. Дело пошло, а в последнее время хлынула зарубежная клиентура, много иностранцев стали прибывать на охоту по линии фирмы “Мерген”. Помогал дяде в оформлении приглашений и других документов для охотников-иностранцев и Арсен Саманчин.

Кто знает, чем обернулись бы для него эти неодолимые, неизбывные терзания воли и сознания, этот душевный “самотеррор”, если бы не раздался с утра тот телефонный звонок. Очень не хотелось Арсену в таком состоянии вступать в какие бы то ни было разговоры, и когда в трубке послышался знакомый голос Бектургана Саманчина, он, зная, о чем пойдет речь на их предстоящей встрече, хотел было поначалу отложить, оттянуть ее на полуденное время. Надо было сначала постараться прийти в себя, приостановить сейсмическое, как он определил для себя, колебание собственной души. Но при первых же приветственных, еще ничего не значащих фразах, привычно предваряющих деловой разговор, Арсена вдруг осенила мысль о том, как можно запросто достать оружие и решить наконец этот проклятый, донимавший его вопрос. Он даже облегчение почувствовал сразу. И потому выразил готовность встретиться для очередного разговора, далеко не откладывая, и извинился за то, что не позвонил сам: мол, так получилось, дела.

Их разговор, естественно, никоим образом не касался того отчаянного пусть призванного наказать зло, но страшного по своей природе умысла, что вынашивал в себе Арсен. Они по-родственному, обыденно беседовали о том, что уже давно стало постоянным предметом их обсуждения, — о делах охотничьих, на которых держался бизнес Бектургана Саманчина.

— Наконец-то, слушай, до тебя второй день не могу дозвониться, — начал с упрека Бектур-ага — так все почтительно именовали аксакала Бектургана Саманчина. — Где ты пропадаешь, слушай, Арсен? И мобильник у тебя отключен. Ты что, слушай?

— Бектур-ага, а ты в городе?

— Ну а как же, для того и прикатил, чтобы с тобой потолковать. Ты что, забыл про барсовую охоту для арабских принцев? Сам же все устраивал. Им нужен переводчик, только такой, как ты сам, и чтобы на все сто процентов. А ты все тянешь и тянешь, что тебя держит? Не ты ли самый независимый и свободный эгемен? А получается?.. Забыл, выходит.

— Да нет, Бектур-ага! Никак не забыл.

— А что же тогда тянешь? Я ведь на тебя рассчитываю. Времени-то осталось всего ничего — семь дней до прибытия арабских принцев, а ты все молчишь…

— Не беспокойся, Бектур-ага, я тут готовил большую передачу для телевидения. Иностранные журналисты приезжали. Но не волнуйся, я уже все решил, сам буду с арабскими принцами — и переводчиком, и, как принято теперь называть, менеджером. Постоянно буду при них.

— Ну если так, то слава Богу! Так и положено в делах с родным отцовским братом. А как же иначе! Другие охотники приезжают — уезжают, а арабские принцы в наших горах впервые, сам понимаешь, как наместники самого Аллаха прибудут. А времени всего семь дней осталось. Сколько еще всего приготовить надо по горам, по ущельям! И главное, сейчас как раз самый сезон наступает, как раз барсы возвращаются с летних мест за перевалом в наши Узенгилеши. Пора шевелиться.

— Я понимаю, Бектур-ага. Я уже сказал, я готов.

— Так давай встретимся, Арсен, и все обговорим. Заодно еще и другое дело есть. Мы и за тебя переживаем…

— Встретимся, Бектур-ага. Сейчас девять часов утра. Давай к одиннадцати. Только где?

— Хочешь, у тебя на квартире?

— Давай, я к тому времени чайку приготовлю…

— Хорошо, Арсен. Только чай готовить-то тебе зачем? Что я, важный гость какой со стороны? Был бы ты женат, тогда дело другое. Родные все переживают за тебя, а ты… Ну, ладно. К одиннадцати подкачу.

— Жду, Бектур-ага, жду.

Положив трубку, Арсен Саманчин облегченно вздохнул. Оглянулся по сторонам. Припомнил, позвонил на мобильный водителю Бектура Саманчина — хороший такой парень, на джипе отменном дядю возит. Итибаем зовут его. Подшучивает Арсен порой: Итибай означает “человек с богатой собакой”. А раз собака богатая, значит, и самому кое-что перепадает! Эх, вечная мечта о богатстве, какие только метафоры люди не придумают… Договорился с Итибаем, чтобы тот позвонил ему перед выездом.

И на том несколько успокоился Арсен Саманчин, снова предался размышлениям. Да, безусловно, надо идти на предложение ближайшего родственника своего Бектура Саманчина, надо помочь ему в приеме таких высоких гостей-охотников. Арабские принцы — один саудовский, Хасан, другой — кувейтский, Мисир. Говорят, они двоюродные братья. Любители скачек, ловчих птиц и экстремальной охоты. Главное же заключалось в том, что вокруг арабских принцев, готовящихся к охоте на снежных барсов, а ведь таких благородных зверей больше нигде в мире нет, тем более на Ближнем Востоке, они в тамошнем зное не могут жить, их родина — поднебесные горы с освежающей летней прохладой и зимними морозами, оттого и мех у них божественной красоты, каждая шерстинка на вес золота… Так вот, вокруг принцев-охотников будет задействовано много людей — обслуга, охрана, проводники… Все будут вооружены и охотничьим, и прочим оружием. Стало быть, и он, как постоянный переводчик и сопровождающий, тоже будет вооружен — может быть, карабином, а пистолетом уж обязательно. И этот пистолет он оставит потом у себя, предлог найдет. Если в охоте им будет сопутствовать большая удача, принцы, пожалуй, подарят ему пистолет. И с тем пистолетом, как только охота закончится, он прикатит с гор в этот город многолюдный и применит его так, как задумал.

Звонок дяди оказался очень кстати еще и потому, что заставил его опомниться, вернуться к нормальной жизни после минувшей ночи размышлений, будораживших душу даже во сне. Одумавшись, взяв себя в руки, Арсен Саманчин как бы наложил мораторий на эти размышления, заключил договор о перемирии с самим собой, отложив на время свой злонамеренный план. Надо было делом заниматься. “Хватит, хватит, Арс, уймись! — мысленно сказал он себе. — Не об этом надо думать сейчас, ты же не совсем чокнулся, Арс!” Это Айдана ласково так называла его в минуты нежности — Арс, а он ее — Айа. При воспоминании о тех минутах ему оставалось лишь с горечью вздыхать. И тогда Арсен ощущал себя деревом с густо облетающей на ветру листвой. Оголялась душа…

Да, следовало немедленно заняться делами, сколько можно терзаться и гробить себя заживо? Работы полно. В загоне компьютера томится уйма начатых и не законченных в спешке текстов, срочно ожидаемых в разных редакциях. Сам виноват: хватается за разные темы, от публицистики текущей до гидроэнергетических проблем, вынашивает и другие замыслы. А результат? Никогда такого не бывало, чтобы накапливались у него завалы незаконченных статей. Это скорее всего издержки того, что ходит в шкуре независимого журналиста. Свобода! Никому не подотчетен, никакого контроля над ним. Живу как хочу… Куда это годится?

Так настраивался Арсен Саманчин, подхлестывая себя упреками, чтобы не сжигать понапрасну душу, терзаемую страданиями по убиенной любви и по убиенной идее. Капитализм проклятый творит свое дело! Творит — и ничто не может помешать ему, кишка тонка! А вообще при чем тут капитализм? А притом, что идею можно купить, как товар, идею, оказывается, можно продать, эмбарго устроить идее — за деньги все можно. А ты в этой ситуации чужой — не покупаешься, не продаешься, ты — с либерального кочевья забредший, вот и получай. Сшибайся лоб в лоб, один против всех. Тебе это обойдется ценой головы, а они откупятся от кого угодно. А, все равно, биться так биться, никуда не денешься. Но не сейчас. Во всем должна быть своя, пусть малая, стратегия и своя тактика. Но пока про все это надо забыть! — так убеждал он себя, полагаясь на то, что прибудет Бектур-ага — и все пойдет по-другому. Совсем иной вопрос встанет на повестку дня, другая ипостась жизни выйдет на передний план. Разговор будет по-настоящему серьезный, потолковать есть о чем, поскольку речь идет о деле, о большом бизнесе…

И в то же время, укрощая себя таким образом, Арсен Саманчин словно бы оправдывался перед Вечной невестой и утешал ее. Он говорил вроде бы не сам, а как собственный двойник, обращаясь к ней мысленно, шептал, как если бы она слышала его, находясь где-то за дверью, только что выйдя из заезженного до дикого скрипа и хрипа лифта его хрущевской семиэтажки. Он шептал ей неслышно, почти извиняясь: подожди, мол, потерпи немного. Бог даст, сможем чего-нибудь добиться. И тогда я вас сведу, тебя, Айдану и музыку великую, классикой напитанную! Айдана будет на сцене, а ты за кулисами, рядом, и все сама услышишь и увидишь. Только потерпи. И потом, подумай, виновата ли Айдана? Пойми, не по своей прихоти отринулась она, ее тоже похитили, как когда-то тебя, но по-своему, по-теперешнему, — сбили с пути, завлекли, совратили, купили. Если в прежние времена красивую женщину умыкали, посадив на коня, то теперь ее вскидывают на мешок с долларами, и на нем она скачет сама, да поскорее, к долларовым табунам устремляется, а табунщики там миллионеры, и каждый свой долларовый табун погоняет-выпасает. Вот так и живем. Другого ходу нет, все на рынке толчемся. И никто не виноват, рыночная экономика всеми правит. Но все же, если подумать, виноваты. Виноваты, что покорно живем так, как нас принуждают, все поголовно. Ой, что-то меня в дебри социологии и политики потянуло. Только ты не принимай это близко к сердцу, тебе эти заботы ни к чему. Да и я завелся оттого, что просто к слову пришлось. Извини и верь мне, жди, Бог даст, свидимся еще. Нет, постой, задержись на минутку. Вот еще что постоянно гложет меня изнутри. Все думается исподволь: а как она там чувствует себя — действительно ли счастлива, как в рекламе подают ее повсюду, как на сцене выглядит, залитая светом, или где-то в душе пещеру имеет свою, куда скрывается, где, быть может, плачет и кается, не зная, как быть? Жаль, нелегко ей, должно быть, если даже избегает меня, но вряд ли удастся ей забыть наш хайдельбергский парк, где мир грезился нам по-иному. Ты же видела ее сама, Вечная невеста, ты видела нас вместе, и вот мы разминулись…

Так шептал он беззвучно, обращаясь в такое же беззвучное пространство, и тут же пытался вразумить себя: “Опомнись, опомнись, куда заносит опять тебя натура твоя неуемная? Чего ты лезешь? С кем тягаешься? Ты один колготишься, что-то там пописываешь, философствуешь, донимаешь, как можешь, олигархов, а они, доллар-баи современные, тусуются себе на мировом рынке, "тусуются-коррупцуются", как однажды смешно выразился твой брат Ардак, ты даже использовал где-то эту фразу, но они этого и не заметили. Потому как ты для них никто, как и всякий, кто на рынке веса не имеет, — пустой звук, бродяга приблудный. Да, порой кажется, что им, доллар-баям этим, теперь сам Бог служит, глаз с них не спускает, бережет. А что? Получается, теперь Бог — банкир вселенский. Стой, что-то уж я какую-то ахинею несу. Господи, прости меня грешного! Накажи и прости! Эх, такую белую ворону, такого "выгрыза неконъюнктурного" прямо бы в океане утопить, чтобы следов его не осталось на свете, чтобы гадать потом, то ли был он, то ли нет… Да только вот выгрызы эдакие не переводятся в роду человеческом, бередят мир и себя. Стало быть, отсюда "социологический вывод" напрашивается: несмолкаемый, полусумасшедший, дерганый рэп эпохи хрипит повсюду, потому что сегодня, как и извечно, что-то не складывается, рвется в мироустройстве между небом и землей, дисгармония царит, и никогда не бывает справедливости на земле… О, Боже, опять меня понесло… Тут домашние дела неотложные, а я…”

И он принялся за уборку квартиры. Бектур-ага человек деловой, хозяин строгий, в лицо говорит, если что не так. Потому и колхоз держал в порядке. Рассказывают, что выговаривал любому за халатность и ничто не считал мелочью — почему навоз выкидываешь на край проезжей дороги? Убрать! Что это у тебя стог набок завалился, спьяну, что ли, как ты сам? А ты что арык свой на огороде в свинарник вонючий превратил, прочистить не можешь? Требовал от односельчан порядка и прав был.

Памятуя об этом, Арсен Саманчин стал наскоро пылесосить прихожую. Газеты, которые валялись по всей квартире, журналы всякие глянцевые, читаные и недочитанные, складывал стопками. Потом стер пыль с зеркала и — особо тщательно и бережно — с лакированной поверхности светло-коричневого пианино. Красивая вещь пианино, самая ценная в его жилье, не только потому, что универсальный музыкальный инструмент, но и потому, что на нем играла сама Айдана. Дважды было такое. Играла весь вечер и за полночь.

Сам-то он дилетант, играет на слух, а Айдана прекрасная пианистка. Удовольствие было слушать ее игру — слышалось в ней далекое эхо Европы. Арсен восхищался, считал, что руки у нее музыкальные, от них словно бы сама собой исходит музыка, как и от светящихся глаз. Не утерпел Арсен Саманчин, ностальгия нахлынула, присел и попытался припомнить что-то из тогдашних ее наигрышей. Загрустил опять. Больше она не придет сюда, не сядет к пианино… А от пианино до постели в его крохотной квартирке — три шага, и там своя музыка… Противилась душа его назвать ее предательницей, хотя на деле именно так и получалось, хотелось ему, вопреки всему, думать, что Айдана Самарова — жертва никому не подвластной судьбы.

Раздался телефонный звонок. То был Итибай, водитель дяди Бектура. Он сообщил, что они выехали…

Пора было идти навстречу. И через несколько минут, переодевшись и нацепив галстук, Арсен Саманчин загодя вышел во двор, чтобы встретить как полагается старшего в роду. В прежние времена, когда появлялся подобный гость, его встречали с почтением, придерживая верховую лошадь его за уздечку, а самого под руки спускали с седла, а коня отводили к привязи, облегчали подпруги. А потом овса подносили коню — все равно как если бы теперь заправили автомашину прибывшего гостя горючим…

И вот минут через пять, пока воображаемый конь поедал с лотка свой гостевой овес, сородич дорогой Бектур-ага на автомобиле, да еще на каком — на мощном джипе японском, черного цвета зеркального, с сияющими стеклами фар, с двигателем чуть ли не в шестьсот лошадиных сил, — вкатился с дальнего конца во двор и приближался к подъезду. Во-во, таких бы джипов-вездеходов побольше иметь в горах. Но пока бектуровский, купленный где-то в эмиратах арабских, был единственным на всю туюк-джарскую округу, да и обычные-то тачки — “Жигули” да “Москвичи” — можно было в аилах по пальцам перечесть, а иначе и быть не могло — народ бедствовал, даже прежнего маломальского колхозного достатка лишился. Крепостной был век, но все же… А теперь, можно сказать, перебивались кто как мог — тяжким трудом или даже воровством, — и впереди никакого просвета. Говорят: бизнесом занимайся, а где он, тот бизнес — копай картошку, убирай сено, что еще? Зато свобода, мол, есть. Но свобода без достатка тоже ой какое нелегкое, пустое дело. Пока что все беды сельские списывали на переходный период: вот, мол, перешагнем в рынок — и пойдем! Жди! Один дурак даже несусветное придумал: надо, дескать, чтобы и дети рождались рыночные! Куда уж дальше! О каких машинах у сельчан могла быть речь, на ишаках зачастили грузы возить, как в средние века. Хорошо еще маршрутки заезжать стали. А молодежь повально в город подалась, и житье там у нее цыганско-безработное…

Но кое-кому перепадает от щедрот бизнес-эпохи. Даже дикий мед стали собирать по горным ущельям и сбывать на продажу, чего прежде не бывало. Мед дарили, ведь мед — услада, домашнее лакомство для старых и малых, а никак не предмет купли-продажи. Но это так, к слову, невелика беда…

Тем временем подъехал на джипе сам дядюшка Бектур. Вот это, что называется, весомая фигура — не кто иной как, Бектур Саманчин, сообразил охотничий бизнес-промысел, устроил так, что почти круглый год шли дела. По сезонам охотились на разных диких тварей — тут и горные архары, которые стали называться “Марко Поло”, и рогатые козы, и медведи, и ловчие птицы, и вот теперь снежные барсы по особой статье вошли в крутой бизнес. Молодец, Бектур-ага, ничего не скажешь, нашел жилу, умный человек…

Машина остановилась, Арсен успел открыть солидную дверцу джипа, и улыбающийся Бектур-ага ступил на землю с бодрым рукопожатием, потом они с племянником обнялись. Да, заметный, солидный человек — и лицом, и фигурой, и особенно мощной бородой. В роду у них все мужчины были приметными на вид, в том числе и Арсен, только Арсен, в отличие от большинства Саманчиных, не стал отращивать усы и бороду.

Еще раз поздоровались они в четыре руки, как и полагается близким родственникам, — каждый протягивает и пожимает обе ладони другого, поклонились друг другу, тепло улыбаясь при этом. И первое, что промолвил Бектур-ага, приложив мосластую руку к груди:

— Слава Богу, живы-здоровы! Сколько мы не виделись, Арсен, месяца два, наверное, или побольше?

— Да, байке, мне кажется, почти три месяца.

— Вот видишь! — вскинул густые брови Бектур-ага. — Я ведь то и дело наезжал в город, но тебя не всегда удается заполучить. Ну, ладно, теперь побудешь подольше с нами. Сам понимаешь.

— Да, байке, понимаю, конечно. А то, что не удавалось встретиться, так тут дела разные отвлекали, никуда от них не денешься. Ну, поговорим еще. Главное — встретились…

Конечно, он не собирался рассказывать о том, что происходило у него с Айданой, тем более о том, с кем пришлось столкнуться вплотную на этой почве и кто всерьез вознамерился оттеснить его, отстранить навсегда от возлюбленной, да и вообще согнать с арены общественной жизни, а еще меньше — о том, что собирался он, Арсен, его сородич, предпринять в ответ. Разумеется, такое исключалось, разговор предполагался совсем иной, сугубо делового характера. Ради него и прибыл Бектур-ага накануне с туюк-джарских гор.

Их радушная, по-родственному теплая встреча вызывала одобрительные взгляды и улыбки проходивших мимо соседей. А тут еще двое шустрых мальчишек, бегавших по двору в драных шортах и майках, один — с собакой на поводке, принялись любоваться бектуровским джипом. Хотя во дворе стояло много всяких машин, этот вездеход им приглянулся особо. Они о чем-то шушукались, подталкивая друг друга в бок, сорванцам, понятно, очень хотелось бы прокатиться по улицам в такой мощной машине, чтобы все восхищались ими.

Все это Арсен заметил, когда невзначай оглянулся на джип, и так хорошо, так трогательно стало оттого на душе его.

Такие приятные чувства охватывают подчас, когда видишь проявления радушия и искренности в окружающей жизни. Так и хочется сказать: вам хорошо — и всем нам хорошо! Даже погода в то летнее утро была какой-то радушной и искренней, еще не раскалившееся солнце заливало своим светом все видимые пространства, одаряя сиюминутным счастьем бытия всех тварей, живущих на земле, и словно бы соучаствовало в радостях людских.

Вот бы всегда так, в ладу и гармонии, жить на свете. Но, сказывают, откуда-то из облаков всегда взирает на нас некий хмурый глаз. Ну и пусть себе…

А в тот час ощущение благорасположенности и уверенности не покинуло Арсена Саманчина и тогда, когда приступили они к обсуждению деловых вопросов. Бектур-ага рассуждал очень убедительно и разумно, имелась, имелась в его натуре крепкая хозяйственная жилка — с его доводами и мнениями трудно было не согласиться.

Все он продумал, обосновал, спланировал, начиная с лицензирования официальных документов на охотничий промысел, в которых отдельным пунктом были предусмотрительно упомянуты и снежные барсы, оговорено разрешение на их отстрел и даже предстоящий налог с дохода. Арабских принцев давно уже уведомили обо всех условиях. Контракт с ними на английском языке помогал оформить еще минувшей весной сам Арсен Саманчин. Уже и призабыл об этом малость, но вот теперь предстояло вступать в дело на практике. Поскольку с английским языком у Бектура Саманчина была “полная проблема незнания”, — кому бы в здешней округе пришло в голову учить инглиш, — то миссия общения с арабскими охотниками возлагалась на Арсена.

С этической точки зрения, а также по сугубо прагматическим соображениям самого Бектура Саманчина, для такого непростого и деликатного дела, как посредничество между ним и арабскими принцами, бесспорно, подходил только Арсен и никто другой. Ибо персонам монаршего статуса требовался не просто переводчик, а серьезный, образованный и интересный собеседник.

— Так что, дорогой Арсен, тебе благословение от наших предков, ты как раз и есть тот толмач, тот человек авторитетный, сын моего старшего брата покойного — мир ему, — который должен, сам понимаешь, помочь нам в этом деле, — убеждал Бектур-ага. — Побудь с нами пару недель, чего тебе стоит? Ты же ни от кого не зависимый журналист — куда хочу, туда лечу, не так ли? Учти, первые посланцы от принцев прибудут уже через пять дней, подготовительная группа, по-нашему — даярдаши, трое их будет. А сами принцы арабские на личном самолете прилетят в Аулиеатинский аиропорт.

— Аэропорт, байке, не аиропорт, — поправил Арсен. Но тот не смутился:

— А я говорю “аиропорт”, у нас так говорят. Так вот, самый ближний к нам аиропорт — Аулиеатинский. Да ты все знаешь, сам же помогал договариваться. Бумаги писали, и ты еще им звонил, помнишь, из банка? Вот теперь время пришло — поработать надо. Арабских принцев в аиропорту вместе будем встречать и вместе повезем в горы. А там у нас все подготовлено, насчет этого не беспокойся. Я выкупил бывшую колхозную контору, и там две гостевые комнаты устроили, ну, не такие, как в городах, но все же… Под самый перевал Узенгилешский повезем на охоту, а надо, так и дальше, за перевал, а там уже — Китай. Все тропы знаем. Туда, конечно, разве что альпинисты забираются, но пусть поглядят и эти молодые ханзада-любители, поохотятся на наших барсов — не бесплатно, конечно. Ты же знаешь, за барсов хорошие деньги будут, Бог даст. И все свою долю получат.

Еще много разных деталей обговорили. У Бектура Саманчина и впрямь все было продумано и проработано тщательно, по-деловому — начиная с переносных палаток и верховых лошадей и заканчивая поименным списком коневодов. Только лично ему известным и проверенным на порядочность людям доверялся уход за лошадьми высоких гостей. А уж что касается оружия, осветительных приборов и приборов оптического наблюдения, тем более все было расписано, как по протоколу. Восхищался в душе Арсен Саманчин, даже гордился своим сородичем и еще раз убеждался: бизнес обладает величайшей организующей силой, учит действовать рационально и целенаправленно. Бизнес как ничто другое требует от человека старания.

Вот так планировался туюк-джарский охотничий бизнес-проект. Знали бы об этом сами снежные барсы в своих снежных горах… Знал бы об этом самый уязвимый среди них, изгой Жаабарс, все еще, как околдованный, метавшийся под Узенгилеш-Стремянным перевалом…

Что касается Арсена Саманчина, то он, будучи участником, естественно, знал, как задумана эта охотничья акция во всех деталях, особенно после встречи с Бектуром Саманчиным, но и он, разумеется, не мог предвидеть, что ждало его на этом пути. Единственное, что теперь, задним числом, может показаться провидческим, так это то, что незадолго до событий, коим предстояло свершиться, он почему-то сделал в дневнике запись, которую озаглавил “Незримые двери, или Формула обреченности”. И вот что он изложил в этой пророческой записи: “У каждого предстоящего акта судьбы есть незримая дверь, заранее уготованная, заранее приоткрытая, и кому написано на роду переступить порог этой двери, узнает об этом лишь оказавшись заложником по ту сторону ее. Никому, кто сделал роковой шаг, нет обратного хода, как не может родившийся человек вернуться в материнскую утробу. Так вершится приговор судьбы. Такова формула обреченности. Есть только вход, выхода — нет”.

Эта запись могла бы иметь продолжение, могла быть развернута под пером Арсена Саманчина в трагическое эссе, но только лишь в одном случае: если бы все пошло по-другому…

Тем временем утренняя прохлада постепенно сменялась предполуденной жарой. Почувствовалось это и в домах. Прервав на минуту разговор, Арсен Саманчин закрыл приоткрытое с ночи окно и включил небольшой кондиционер, встроенный наверху, над шкафом. В многоэтажных домах жару переносить гораздо труднее, спасение в кондиционерах. Однако Бектур-ага велел оставить окно открытым. Привык в горах к естественному воздуху. Пришлось уважить гостя… То, что окно осталось приоткрытым, имело свои последствия. Но об этом кому было знать…

Сородичи снова вернулись к разговору, который продлился часа два, не меньше. За это время шофер Итибай, добродушный работяга-парень, успел и чаю попить, и — главное — побывать со своим джипом на заправке и на мойке, да еще привез фруктов с базара. А они, повязанные родством, а теперь и бизнесом вездесущим, все обсуждали большой охотничий проект. Кстати о бизнесе. В горах люди не могут взять в толк то, что рассказывают им челноки и челночницы, скитающиеся по миру: оказывается, к великому их удивлению, цветы можно продавать и покупать! Кому такое в голову могло прийти, ведь цветы живут сами по себе, полюбоваться можно, проезжая мимо на коне, сорвать можно для детишек, но чтобы торговать цветами — совсем смешное дело. Дело же, которое обсуждали Саманчины, касалось особняком живущих горных зверей — снежных барсов, стало быть, и до них дотянулась длань рыночная.

Арсену Саманчину, пока он слушал старшего сородича, набрасывающего планы организации охоты на бумаге, иногда казалось, что все задумано им почти как в театре, только режиссером-постановщиком выступает бывший колхозный председатель, впрочем, и на самом деле башковитый человек. Приемы, которые он предлагал, и впрямь напоминали драматургические сюжеты. Например, Бектур Саманчин придумал хитроумный способ загона зверей в западню, чтобы иностранцы могли снайперски отстреливать на выбор самых ценных особей. Вслушиваясь и вынужденно вникая в замыслы неслыханной горной охоты, поскольку ему предстояло вскоре детально объяснять их арабским принцам, Арсен Саманчин порой невольно начинал сочувствовать барсам, ничего не ведающим сейчас у себя в Тянь-Шанских горах о грядущей трагедии. И тогда чудилось ему: знай эти звери, что сейчас где-то в далеком городе, в кишащем скопищами людей мегаполисе, на седьмом этаже заурядной хрущевки сидят два типа и, как боги, загодя решают их судьбы с точностью до дня и часа, — кинулись бы прочь, пока не поздно, куда-нибудь в Гималаи.

Мысль — вольная птица, залетает то в гнездо, то в космос. Вот опять накатила откуда-то бредовая, но благороднейшая по сути мысль: как бы дать им об этом знать, барсам в горах? Но если бы даже и осенило его на этот счет, такого абсурда и в мыслях допускать нельзя было. А бизнес куда девать в таком случае? Уберегая, пусть даже всего лишь в своих фантазиях, каких-то диких зверей, гробить бизнес? Да если бы такое и впрямь приключилось, разве устоял бы мир на ногах? Все покатилось бы в тартарары, самоуничтожением полным завершился бы род людской. И потому нет и нет — только бизнес в приоритете, все остальное потом и “после потом”. Попробуй, ляпни что-нибудь в этом духе — лучше повеситься!.. Так не столько подумалось, сколько возникло в подсознании Арсена Саманчина, возможно, в наказание ему, пока он, слушая становящуюся все более наставительной по тону речь Бектура-аги, аккуратно записывал в блокнот по-английски указания главы бизнес-охотничьей фирмы “Мерген” для предстоящей работы с арабскими принцами.

А сам Бектур Саманчин, разумеется, и не подозревал, что творилось в сокровенном уголке души Арсена в тот час, какие мысли, о которых не проронил ни слова, невесть откуда накатывали на него.

Кому бы пришло в голову, что с человеком, вполне здраво обсуждавшим общие дела, могло в то же время происходить нечто далекое от реальности, чему, казалось, нет и не могло быть никаких объяснений? Если ветер дует за горой, то не всегда качаются ветки на другой стороне.

Очень уверенно, сосредоточенно и по-родственному весьма благорасположенно Бектур Саманчин продолжал развивать свои предложения. Он набрасывал на бумаге планы и схемы, отмечал наиболее вероятные места в горах и ущельях, где будут устраиваться засады на зверей. Чтобы загнать диких хищников в западню, требовалось окружить местность с нескольких сторон, лучше с трех-четырех одновременно, и синхронно наступать, издавая устрашающие звуки, чтобы заставить животных бежать в нужном направлении. Конечно, может случиться и прокол. Но в любом случае нужно, чтобы как минимум пять-шесть загонщиков на резвых конях успевали преследовать зверей и загонять их в окружение в самый подходящий момент. Удача для приезжих охотников — еще большая удача для хозяев: деньги, которые будут разделены между всеми по долям. Так что, понятное дело, все будут стараться, чтобы удача сопутствовала…

Бектур Саманчин назвал имена односельчан, которым доверил такую ответственную работу под своим личным контролем. По словам его, они уже готовились, эти верховые загонщики, тренировали коней, готовили оружие и барабаны…

Так сидели они, не спеша попивали чай и не только об охоте вели разговоры, обсуждали и всякие другие дела житейские — много всяких было забот в родных краях. К тому же во время их беседы приключилась забавная и почти невероятная история.

Дело в том, что в летний сезон во дворах и вокруг домов много носится голубей и ласточек, обитающих под карнизами и на чердаках многоэтажных домов. Никто на них не обращал внимания, голуби еще куда ни шло, привлекали взоры жителей, а ласточки мало кого интересовали, жили себе как умели. Летали стаями и врозь, поднимали из гнезд уже окрепших птенцов, летать учили. И пусть бы себе, ведь ласточки самые благородные, самые изящные, самые тактичные птицы, не то что нахрапистые воробьи… Так нет же. Именно с ними случилось нечто странное, а возможно, и более того…

Когда дядя и племянник Саманчины спокойно сидели за столом, занятые все теми же разговорами, в приоткрытое окно неожиданно влетели со двора две ласточки, видимо, пара птичья. Если бы залетели они в квартиру случайно, то тут же и упорхнули бы назад через то же окно. Но эти голосистые птички вовсе не собирались улетать, а, наоборот, стали кружить под потолком на распростертых быстрых крыльях, неумолчно, настойчиво щебеча и клича.

— Ой, глянь-ка, откуда тут ласточки такие? — удивился Бектур-ага и даже привстал с места. — И часто так залетают со двора?

— Да нет, первый раз. Никогда не залетали. Их тут полно, туда-сюда носятся мимо окон. У них где-то под крышами гнезда, — стал объяснять Арсен Саманчин.

— Может, испугались чего? Открой окно пошире, пусть вылетят.

Арсен широко распахнул окно, но ласточки продолжали, не смолкая, верещать и кружить над головами, поблескивая крохотными глазками. Явно чем-то были обеспокоены очень. Что-то побуждало их искать близости с людьми, будто они залетели в это жилище, чтобы то ли поведать о чем-то, то ли кого-то вразумить… Так почудилось Арсену, и стало даже смешно. А старший Саманчин схватил полотенце, висевшее на спинке стула, и принялся гнать птичек в окно. Ласточки увернулись и, вылетев, исчезли…

— Ну, позабавили, — покачал головой Бектур-ага. — И чего им здесь понадобилось? Ладно, пусть летят. Нужно еще поработать, времени осталось мало. Давай определим, когда ты прибудешь, когда встретимся с земляками-загонщиками? И потом, надо же нам с тобой контракт заключить!

— А контракт к чему между нами? Совсем не обязательно.

— Нет-нет, по теперешним временам так полагается. Бизнес на контрактах стоит.

Арсен Саманчин хотел было уклониться — к чему, мол, я верю тебе, байке, как отцу, — но не успел и слова вымолвить, как ласточки влетели снова и опять быстро закружили под потолком.

— Ха, — изумленно воскликнул Бектур-ага, — вернулись! Бул эмнеси — что это значит?

Да, они вернулись, как будто хотели что-то досказать или дослушать, или узнать нечто волнующее их, — так подумалось Арсену в ту минуту, и он готов был взирать на этих странно-озабоченных ласточек и слушать их еще и еще, но Бектур-ага попросил выгнать их и закрыть окно. Пришлось махать полотенцем и плотно прикрывать оконные рамы. Заодно включил Арсен и кондиционер на полную мощность. Не хотелось, чтобы Бектур-ага испытывал неудобство от жары.

Но не прошло и минуты, как ласточки снова объявились за окном, они зависли в воздухе почти вплотную к стеклам и продолжали верещать, точно бы упорно старались все же что-то донести до людей или предупредить о чем-то своим невероятным поведением, добивались, чтобы их выслушали.

Бектур-ага даже промолвил, пожав плечами:

— К чему бы это? К добру или к худу? Ну, не будем отвлекаться. Задерни занавески, может, тогда уймутся.

Пришлось плотно закрыть окно занавесками.

Родственники еще посидели, обсудили разные дела, важные и не очень, но Арсена не покидало удивление и сожаление о том, что пришлось отгородиться от этих загадочных ласточек. Никогда прежде не слышал он о таком поведении птиц…

Продолжал он думать об этом и тогда, когда Бектур Саманчин, очень довольный разговором, что располагало его к спокойному и рассудительному высказыванию своего близкородственного мнения, не преминул затронуть тему холостяцкой жизни племянника.

— Все у тебя хорошо, Арсен, — произнес он, глядя ему в глаза, — спасибо. Только вот чай у тебя холостяцкий, не обижайся. Дело, конечно, не в чае, но сколько ты будешь тянуть? Пора, пора, иные вон по пять-шесть раз умудряются жениться, да еще по телевидению этим похваляются, а ты однажды споткнулся и никак встать не можешь. Нет, так не годится, Арсен. Ты человек молодой еще, умный, очень умный, отец покойный тобой очень гордился бы, ну, не богатый ты, так скажем, но и не бедный. Вся родня ждет свадьбы. А я готов, у меня есть табун лошадей, в калым отдам сватам, если хочешь, в город пригоню. Не смейся. Хороших женщин полно и в городе, и в аилах. Выбирай. Время уходит… Да ты же сам все прекрасно понимаешь.

Арсен улыбался, согласно кивал и пытался перевести разговор на другие темы, когда вдруг Бектура Саманчина осенило:

— Слушай, Арсен, а может, эти ласточки не зря тут летали туда-сюда? Они тоже хотят видеть твою жену, а ее нет в квартире! — и расхохотался своей шутке. Но Арсен ответил вполне серьезно:

— Хорошо бы, если б так.

И потом, когда провожал Бектура во дворе, мысленно повторял: “Хорошо бы, если б так”. А Бектуру Саманчину думалось уже о другом, более практическом. Увидев рядом со своим мощным джипом, сияющим после мойки во всем своем великолепии, запыленную арсеновскую “Ниву”, он сказал:

— Слушай, Арсен, если все пройдет успешно, как задумано и как рассчитано, ведь ты мог бы купить себе такой же джип. Хватит кататься на “Ниве” — машина неплохая, в наследство от советских времен досталась, но в нынешние времена такому человеку, как ты, самое подходящее — это джип.

Арсен поблагодарил дядю Бектура:

— Спасибо, байке, спасибо, посмотрим, как получится, на джипе удобней в горах, но посмотрим. — А сам, снова повторив про себя: “Хорошо бы, если б так”, переключил разговор: — Слушай, Итибай, как отдохнул? Молодец, всегда держись так. Дороги в наших горах не каждому по плечу.

— Да, мы-то с Итибаем уже наездили по этим дорогам, как ты думаешь, сколько? Триста тысяч километров!

— Триста сорок уже! — поправил Итибай с гордостью.

Потом они обнялись, попрощались, Арсен помахал вслед джипу, а сам все думал: “Хорошо бы, если б так”.

И была еще одна грустная причина того, что никак не мог Арсен Саманчин успокоиться в душе, вспоминая этих загадочных ласточек. Он не собирался никому о них рассказывать, смешно было бы, только Айдана могла бы правильно воспринять эту историю и истолковать ее романтически, она наверняка посоветовала бы ему сделать из этого какой-нибудь сюжет, может быть, либретто или песню сочинить. Она любит такие неожиданные находки для интимных разговоров. Это еще больше сближает души влюбленных. Сколько было у них таких разговоров! А теперь и по телефону не услышишь ее голоса, укатила прочь на том “Лимузине” пошлом… Жаль, а то бы рассказал ей про этих загадочных ласточек-вестниц. Интересно, что хотели они возвестить?

Конечно, через несколько дней все это забылось, готовиться в горах туюк-джарских к бизнес-охоте было непросто, забот хватало, но впоследствии, уже там, в селении родном, на пятый день по прибытии и сделал он ту горькую запись в дневнике своем под названием: “Незримые двери, или Формула обреченности”.

Неужто невинные ласточки пытались предупредить именно об этом? Но откуда им было знать? Смешно. Глупо. Высосано из пальца. Так казалось. Пока так оно и было. Пока… Но то, что такая запись появилась под пером Арсена Саманчина, было знамением грядущего. Пока же горизонты были чисты, никаких треволнений, потому как все шло своим чередом в соответствии с бизнес-планом.

А он, не ведая еще ни о чем, что уготовила ему судьба, грустил и как-то инфантильно переживал, что не может увидеть Айдану и рассказать ей про забавных ласточек. Как же, так и прискакала бы она — ой, а где, мол, эти чудесные птички-ласточки?! Да и в уме ли он, жалкий изгой?

Тем времене�

Серия «Русская классика»

Серийное оформление А. Кудрявцева

Дизайн обложки А. Чаругиной

© Ч. Т. Айтматов, наследники, 2023

© ООО «Издательство АСТ», 2023

* * *

Пегий пес,

бегущий краем моря

Владимиру Сангя

В непроглядной, насыщенной летучей влагой и холодом приморской ночи, на всем протяжении Охотского побережья, по всему фронту суши и моря шла извечная, неукротимая борьба двух стихий – суша препятствовала движению моря, море не уставало наступать на сушу.

Гудело и маялось море во тьме, набегая и расшибаясь на утесах. Надсадно ухала, отражая удары моря, каменнотвердая земля.

И вот так они в противоборстве от сотворения – с тех пор, как день зачался днем, а ночь зачалась ночью, и впредь быть тому, все дни и все ночи, пока пребудут земля и вода в нескончаемом времени.

Все дни и все ночи…

Еще одна ночь протекала. Ночь накануне выхода в море. Не спал он той ночью. Первый раз в жизни не спал, первый раз в жизни изведал бессонницу. Уж очень хотелось, чтобы день наступил поскорее, чтобы ринуться в море. И слышал он, лежа на нерпичьей шкуре, как едва уловимо подрагивала под ним земля от ударов моря и как грохотали и маялись волны в заливе. Не спал он, вслушиваясь в ночь…

А ведь когда-то все было по-иному. Теперь такое невозможно даже представить себе, об этом теперь никто знать не знает, не догадывается даже, что, не будь в ту издавнюю пору утки Лувр, мир мог бы устроиться совсем по-другому – суша не противостояла бы воде, а вода не противостояла бы суше. Ведь в самом начале – в изначале начал – земли в природе вовсе не было, ни пылиночки даже. Кругом простиралась вода, только вода. Вода возникла сама из себя, в круговерти своей – в черных безднах, в безмерных пучинах. И катились волны по волнам, растекались волны во все стороны бесстороннего тогда света: из ниоткуда в никуда.

А утка Лувр, да-да, та самая, обыкновенная кряква-широконоска, что по сей день проносится в стаях над нашими головами, летала в ту пору над миром одна-одинешенька, и негде ей было снести яйцо. В целом свете не было ничего, кроме воды, даже тростиночки не было, чтобы гнездо смастерить.

С криком летала утка Лувр – боялась, не удержит, боялась, уронит яйцо в пучину бездонную. И куда бы ни отправлялась утка Лувр, куда бы ни долетела она – везде и повсюду плескались под крыльями волны, кругом лежала великая Вода – вода без берегов, без начала, без конца. Извелась утка Лувр, убедилась: в целом свете не было места, где бы устроить гнездо.

И тогда утка Лувр села на воду, надергала перьев из своей груди и свила гнездо. Вот с того-то гнезда плавучего и начала земля образовываться. Мало-помалу разрасталась земля, мало-помалу заселялась земля тварями разными. А человек всех превзошел среди них – приноровился по снегу ходить на лыжах, по воде плавать на лодке. Стал он зверя добывать, стал он рыбу ловить, тем кормился и род умножал свой.

Да только если бы знала утка Лувр, как трудно станет на белом свете с появлением тверди среди сплошного царства воды. Ведь с тех пор, как возникла земля, море не может успокоиться; с тех пор бьются море против суши, суша против моря. А человеку подчас приходится очень туго между ними – между сушей и морем, между морем и сушей. Не любит его море за то, что к земле он больше привязан…

Приближалось утро. Еще одна ночь уходила, еще один день нарождался. В светлеющем, сероватом сумраке постепенно вырисовывалось, как губа оленя в сизом облаке дыхания, бушующее соприкосновение моря с берегом. Море дышало. На всем вскипающем соприкосновении суши и моря клубился холодный пар летучей мороси, и на всем побережье, на всем его протяжении стоял упорный рокот прибоя.

Волны упорствовали на своем: волна за волной могуче взбегали на штурм суши вверх по холодному и жесткому насту намытого песка, вверх через бурые, осклизлые завалы камней, вверх – сколько сил и размаха хватало, и волна за волной угасали, как выдох, на последней черте выплеска, оставляя по себе мгновенную пену да прелый запах взболтанных водорослей.

Временами вместе с прибоем выметывались на берег обломки льдин, невесть откуда занесенных весенним движением океана. Шалые льдины, вышвырнутые на песок, сразу превращались в нелепые беспомощные куски смерзшегося моря. Последующие волны быстро возвращались и уносили их обратно, в свою стихию.

Исчезла мгла. Утро все больше наливалось светом. Постепенно вырисовывались очертания земли, постепенно прояснялось море.

Волны, растревоженные ночным ветром, еще бурунились у берегов беловерхими набегающими грядами, но в глубине, в теряющейся дали море уже усмирялось, успокаивалось, свинцово поблескивая в той стороне тяжкой зыбью.

Расползались тучи с моря, передвигаясь ближе к береговым сопкам.

В этом месте, близ бухты Пегого пса, возвышалась на пригористом полуострове, наискось выступавшем в море, самая приметная сойка-утес, и вправду напоминавшая издали огромную пегую собаку, бегущую по своим делам краем моря. Поросшая с боков клочковатым кустарниковым разнолесьем и сохранявшая до самого жаркого лета белое пятно снега на голове, как большое свисающее ухо, и еще большое белое пятно в паху – в затененной впадине, сопка Пегий пес всегда далеко виднелась окрест – и с моря и из лесу.

Отсюда, из бухты Пегого пса, поутру, когда солнце поднялось высотой на два тополя, отчалил в море нивхский каяк. В лодке было трое охотников и с ними мальчик. Двое мужчин, что помоложе и покрепче, гребли в четыре весла. На корме, правя рулем, сидел самый старший из них, степенно посасывая деревянную трубку, – коричневолицый, худой, кадыкастый старик, очень морщинистый – особенно шея, вся изрезанная глубокими складками, и руки были под стать – крупные, шишковатые в суставах, покрытые рубцами и трещинами. Седой уже. Почти белый. На коричневом лице очень выделялись седые брови. Старик привычно жмурился слезящимися красноватыми глазами: всю жизнь ведь приходилось смотреть на водную гладь, отражающую солнечные лучи, – и, казалось, вслепую направлял ход лодки по заливу. А на другом конце каяка, примостившись, как кулик, на самом носу, то и дело мельком поглядывая на взрослых, с великим трудом удерживал себя на месте, чтобы поменьше крутиться, дабы не вызывать неудовольствие хмурого старейшины, черноглазый мальчик лет одиннадцати-двенадцати.

Мальчик был взволнован. От возбуждения ноздри его упруго раздувались, и на лице проступали скрытые веснушки. Это у него от матери – у нее тоже, когда она очень радовалась, появлялись на лице такие скрытые веснушки. Мальчику было отчего волноваться. Этот выход в море предназначался ему, его приобщению к охотничьему делу. И потому Кириск крутил головой по сторонам, как кулик, глядел повсюду с неубывающим интересом и нетерпением. Впервые в жизни отправлялся Кириск в открытое море с настоящими охотниками, на настоящую, большую добычу, в большом родовом каяке. Мальчику очень хотелось привстать с места, поторопить гребцов, очень хотелось самому взяться за весла, подналечь изо всех сил, чтобы быстрей доплыть до островов, где предстояла большая охота на морского зверя. Но такие ребяческие желания могли показаться серьезным людям смешными. Опасаясь этого, он всеми силами пытался не выдать себя. Но это не совсем удавалось. Трудно было ему скрыть свое счастье – горячий румянец отчетливо проступал на смуглых крепких щеках. А главное, глаза, сияющие, чистые, одухотворенные глаза мальчишечьи не могли утаить радости и гордости, переполнявших его ликующую душу. Впереди море, впереди большая охота! И старик Орган понимал его. Углядывая прищуром глаз направление по морю, он замечал и настроение мальчишки, ерзающего от нетерпения. Старик теплел глазами – эх, детство, детство, – но улыбку в углах запавшего рта вовремя подавлял усиленным посасыванием полуугасшей трубки. Нельзя было открывать улыбку. Мальчик находился с ними в лодке не ради забавы. Ему предстояло начать жизнь морского охотника. Начать с тем, чтобы кончить ее когда-нибудь в море, – такова судьба морского добытчика, ибо нет на свете более трудного и опасного дела, нежели охота в море. А привыкать требуется сызмальства. Потому-то прежние люди говаривали: «Ум от неба, сноровка сызмальства». И еще говаривали: «Плохой добытчик – обуза рода». Вот и выходит, чтобы быть кормильцем, мужчина должен с ранних лет постигать свое ремесло. Пришел такой черед и Кириску, пора было натаскивать мальчишку, приучать его к морю.

Об этом все знали, все поселение клана Рыбы-женщины у сопки Пегого пса знало, что сегодняшний выход в плавание предпринимался ради него, Кириска, будущего добытчика в кормильца. Так заведено: каждый, кто рождается мужчиной, обязан побрататься с морем с малолетства, чтобы море знало его и чтобы он уважал море. Потому-то сам старейшина клана старик Орган, двое лучших охотников – отец мальчика Эмрайин и двоюродный брат отца Мылгун – шли в плавание, повинуясь заветному долгу старших перед младшими, в этот раз перед ним, мальчиком Кириском, которому предстояло отныне и навсегда спознаться с морем, отныне и навсегда и в дни удач и неудач.

Пусть он, Кириск, сейчас мальчишка, пусть еще молоко материнское на губах, и неизвестно, выйдет ли толк из него, но кто возьмется сказать, может статься, когда они сами отойдут от дел, превратясь в немощных старцев, именно он, Кириск, будет кормильцем и опорой рода. Так этому и положено быть, так оно и идет в поколениях, из колена в колено. На том жизнь стоит.

Но об этом никто не скажет вслух. Человек думает об этом про себя, а говорит об этом редко. Оттого-то там, на побережье Пегого пса, никто из людей Рыбы-женщины не придал особого значения этому событию – первому выходу Кириска на добычу. Наоборот, соплеменники постарались даже не заметить, как он уходил в море вместе с большими охотниками. Вроде бы не принимали всерьез эту затею.

Провожала его только мать, и то, не сказав вслух ни слова о предстоящем плавании и не дойдя до бухты, попрощалась. «Ну, иди в лес! – нарочито внятно сказала она сыну, при этом не глядя на море, а глядя в сторону леса. – Смотри, чтобы дрова были сухие, и сам не заблудись в лесу!» Это она говорила для того, чтобы запутать следы, оберечь сына от кинров – от злых духов. И об отце мать не проронила ни слова. Точно бы Эмрайин был не отец, точно не с отцом Кириск отправлялся в море, а со случайными людьми. Опять же умалчивала для того, чтобы не проведали кинры, что Эмрайин и Кириск – отец с сыном. Ненавидят злые духи отцов и сыновей, когда они вместе на охоте. Погубить могут одного из них, чтобы силу и волю отнять у другого, чтобы с горя поклялся один из них не ходить в море, не вступать в лес. Такие они, коварные кинры, только высматривают, только выжидают случай какой, чтобы вред учинить людям.

Сам-то он, Кириск, не боится злых кинров, не маленький уже. А мать боится, особенно за него страшится. Ты, говорит, еще мал. Сбить тебя с толку, погубить очень просто. И то правда! Ох, эти злые духи, сколько они бед приносят в малолетстве – болезни разные или вред какой нашлют, покалечат дитя, чтобы охотник из него не вышел. А кому тогда нужен такой человек! Поэтому очень важно остерегаться злых духов, особенно в малолетстве, пока не подрос. А когда человек поднимается на ноги, когда станет самим собой, тогда не страшны никакие кинры. Им тогда не совладать, боятся они сильных людей.

Так и попрощались мать с сыном. Мать постояла молча, затаив в том молчании и страх, и мольбу, и надежду, да пошла назад, не оглянувшись ни разу в сторону моря, не обмолвившись ни словом об отце, вроде бы она и в самом деле ведать не ведала, куда отправлялись ее муж с сыном, а ведь сама накануне собирала их в путь, еду готовила с запасом – на три дня плавания, а теперь прикинулась ничего не знающей, так боялась она за сына. Так боялась, что ничем не выдала тревоги своей, чтобы не учуяли злые духи, как страшится она в душе.

Мать ушла, не дойдя до бухты, а сын, петляя по кустам, запутывая след, скрываясь от незримых кинров, как и наказывала мать, – не хотелось огорчать ее в такой день, – пустился догонять ушедших далеко вперед мужчин.

Он быстро догнал их. Они шли не спеша, с ношей, с ружьями, со снастями на плечах. Впереди старейшина Орган, за ним, выделяясь своей фигурой и ростом, плечистый, бородатый Эмрайин, а за ним, косолапо ступая, коренастый, сбитый и круглый, как пень, Мылгун. Одежда на них была обношенная, для моря, вся из выделанных шкур и кож, чтобы тепло держала и не намокала. А Кириск, по сравнению с ними, выглядел нарядным. Мать постаралась, давно готовила она его морскую одежду. И торбаса и верхняя одежда порасшиты по краям. На море-то к чему это? Но мать есть мать.

– Ух ты, а мы думали, что ты остался. Думали, увели тебя за ручку домой! – насмешливо подивился Мылгун, когда Кириск поравнялся с ним.

– Это почему? Да никогда в жизни! Да я! – Кириск чуть не задохнулся от обиды.

– Ну, ну, шуток не понимаешь, – урезонил его тот, – ты это брось. На море-то с кем разговаривать, как не друг с другом. На вот, неси-ка лучше! – Подал он ему свой винчестер. И мальчик благодарно зашагал рядом.

Предстояла погрузка и отплытие.

Вот таким образом уходили они в море. Но зато возвращение, если выпадет удача, если с добычей вернутся они домой, будет иным. Тогда-то по праву мальчику честь воздадут. Будет праздник встречи юного охотника, будут песни петься о щедрости моря, в необъятных глубинах которого умножаются рыбы и звери, предназначенные сильным и смелым ловцам. Величать будут в песнях Рыбу-женщину, прародительницу, от которой пошел их род на Земле. И тогда загудят бревна-барабаны под ударами кленовых палок, и среди пляшущих шаман – самый многоумный человек – разговор заведет с Землей и Водой, разговор о нем, Кириске, новом охотнике. Да-да, о нем будет говорить шаман с Землей и Водой, заклинать станет и просить, чтобы всегда добры были к нему Земля и Вода, чтобы вырос он великим добытчиком, чтобы удача всегда сопутствовала ему на Земле и на Воде, чтобы всегда суждено было ему делить добычу среди старых и малых по всей справедливости. И еще заклинать и просить станет он, шаман многомудрый, чтобы дети народились у Кириска и все выжили, чтобы род великой Рыбы-женщины умножался, и потомки к потомкам прибавлялись:

Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина? Твое жаркое чрево – зачинает жизнь. Твое жаркое чрево – нас породило у моря. Твое жаркое чрево – лучшее место на свете. Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина? Твои белые груди, как нерпичьи головы. Твои белые груди вскормили нас у моря. Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина? Самый сильный мужчина к тебе поплывет, чтобы чрево твое расцветало, чтобы род твой на земле умножался…

Вот такие песни будут петься на празднике среди плясок и гомона. И на празднике том для Кириска состоится еще одно важное действо. Судьбу его охотничью неистово пляшущий шаман поручит одной из звезд в небе. Ведь у каждого охотника есть своя звезда-охранительница. А какой звезде будет поручена его, Кириска, судьба, об этом никто никогда не узнает. Только сам шаман и та звезда, незримая охранительница, будут знать. И больше никто. А звезд в небе много…

Ну, конечно, мать и сестренка возрадуются больше всех, будут петь громче всех и выплясывать. И отец, Эмрайин, во всеуслышание назовется отцом и тоже будет рад и горд. А покуда он не отец. В море нет отцов и сыновей, в море все равны и подчиняются старшему. Как скажет старший, так тому и быть. Отец не станет вмешиваться. Сын не станет жаловаться отцу. Так положено.

И еще, пожалуй, Муэлук, девчонка, с которой они играли в детстве, обрадуется. Очень. Теперь они стали меньше играть. А отныне и вовсе: охотнику не до игр…

Лодка шла справно, слегка приныривая по волнам. Уже давно осталась позади бухта Пегого пса, минули мыс Длинный и, выйдя из залива в море, обнаружили, что на море волна не сильнее, чем в заливе. Волны всплескивались на одинаковую высоту с одинаковым промежутком времени. По таким устойчивым волнам можно плыть ходко.

Хорошо, сноровисто шла лодка, долбленная из ствола могучего тополя. Надежно держалась она и на прямой и на боковой волне, легко повинуясь рулю.

Посасывая все ту же уже угасшую трубку, старик Орган испытывал удовольствие от прочного хода лодки и в душе чувствовал себя так, точно бы он сам был лодкой, идущей по студеному морю вполборта осадки на воде; будто то сам он плыл по раздолью морскому, под ровный скрип уключин и мерные взмахи весел; будто то он сам двигался, прорезая килем, как собственной грудью, упругость встречных волн, слегка покачиваясь от ударов и толчков воды. Это ощущение полной слитности с движением лодки вызывало в нем странное раздумье. Доволен он был лодкой, очень даже, ведь сам стругал и долбил; тополь свалили сообща, одному да и четверым такое не под силу, а работал сам – три лета сушил и рубил и уже тогда знал: выйдет лучший каяк из всех сработанных им на его веку. Но, думая об этом, огорчался невольно: а что если это последний в его жизни? Еще бы пожить. Еще походить бы за добычей по морю, еще пару каяков состругать бы, пока зрение есть, пока чутье не утратил.

И, думая так, он разговаривал мысленно с лодкой. «Я люблю тебя и верю тебе, брат мой каяк, – говорил он лодке. – Ты знаешь язык моря, ты знаешь повадки волн, в том твоя сила. Ты достойный каяк, лучший среди всех, соструганных мною. Ты большой каяк – два лахтака и еще нерпа вмещаются в тебя. Ты приносишь удачу нам. Поэтому я уважаю тебя. Мы все тебя любим, когда тебе тяжко от добычи нашей, когда возвращаешься ты к берегу, проседая до краев и даже зачерпывая воду. Вот тогда все выбегают к берегу встречать тебя, брат мой каяк!

Если я умру, ходи долго, ходи далеко по богатым добычей местам. Если я умру, плавай по морю с молодыми и сильными охотниками. Если я умру, служи им, как служишь мне. И дождись, брат мой каяк, чтобы и этот отпрыск наш, что вон сидит на носу, головой крутит, едва терпит, – была бы не вода, а твердь, побежал бы он сейчас на большую охоту, сам, один управляться с делами, так ему кажется, – дождись, брат мой каяк, чтобы и этот подрос, чтобы и он плавал с тобой далеко и близко. А сегодня он с нами впервые в море. Так надо. Пусть привыкает. Мы уйдем, а ему еще оставаться долгие годы. Удастся в отца, в Эмрайина, значит, будет толковый человек. Не пустобрех какой-нибудь. Эмрайин, пожалуй, лучший охотник среди нынешних. Крепкий парень, дельный. Когда-то и я был таким. В самой силе. Женщины меня любили тогда. А я-то думал – век нескончаем. Только поздно узнаешь, что это не так. А молодые знать не хотят. Вот Эмрайин и Мылгун наверняка еще не думают. Ну да ладно. Узнают еще. А гребут они хорошо, ухватисто. Мылгун под стать Эмрайину, надежная, выносливая пара. Лодка вроде сама по себе играючи плывет. Но это так кажется. По морю ведь на руках ходишь. А впереди – грести и грести! Сегодня, почитай, до самой темноты плыть, пока доберешься до Третьего сосца. И завтра весь день в обратный путь. С утра и весь день. Подменять буду то одного, то другого, однако тяжелое это дело – переболтать веслами целое море. А вернемся с добычей, праздник устроим.

Ты слышишь, ты понимаешь меня, брат мой каяк? Ты доставишь нас на острова, к Трем сосцам, к месту большой охоты. Для того и плывем. Там, на лежбищах, на берегу, встретим нерпу. Скоро окот, нерпа в стада собирается на островах.

Ты меня понимаешь, брат мой каяк? Ты-то меня понимаешь. Я с тобой начал говорить, когда ты еще не знал моря, когда ты еще жил в чреве великого тополя в лесу. Я освободил тебя из чрева дерева, и теперь мы плывем.

А когда не станет меня, не забывай обо мне, брат мой каяк. Помни, когда будешь плавать по морю…»

Так думал Орган, держа курс от главного ориентира на побережье, от сопки Пегого пса по прямой в море. Эта сопка-утес имела необычайное свойство, о чем говорили все ходившие в плавание, – в ясную погоду сопка как бы вырастала по мере удаления от нее. Точно бы Пегий пес сам увязывался следом, не желая отстать. Как ни оглянешься, Пегий пес все на виду. Очень долго видна эта сопка на удалении, а потом вдруг за какой-то крутизной воды сразу исчезает с глаз. Значит, ушел Пегий пес домой, значит, земля осталась далеко позади…

И тогда надо запомнить, хорошо запомнить, где, в какой стороне остался Пегий пес, надо запомнить направление ветра, стояние солнца по отношению к сопке, облака приметить, если в тихую погоду, и следовать в море, все время, до самых островов, держа в уме месторасположение Пегого пса, чтобы не сбиться с пути в морском пространстве.

Они направлялись к островам, находящимся на расстоянии почти дневного перехода. То были необитаемые, крохотные скальные островки – три клочка суши, выступавшие темными сосцами среди водного безбрежья. Поэтому островки прозывались Три сосца – Малый, Средний, Большой. А за ними, если плыть еще дальше, путь лежал в океан, меры которому не было, имени которого они не знали, – великая, нехоженая, неведомая Вода вечности, возникающая сама из себя, пребывающая от сотворения мира, еще с тех времен, когда утка Лувр с криком носилась в поисках маленького местечка для гнезда – кусочка тверди величиной с ладонь – и не находила его в целом свете. Вот там, на тех островах, на границе моря и океана, в эти весенние дни располагались нерпичьи лежбища. За тем и шли, за тем и путь держали в ту сторону…

Мальчик поражался, что море оказалось совсем иным, не таким, каким представлялось оно ему в его играх на кручах Пегого пса, и даже не таким, каким оно было при лодочных катаниях по лагуне. Особенно остро он ощутил это, когда они вышли из залива, когда море вдруг расступилось, заполняя за собой все видимое пространство до самого неба, превратившись в безраздельную, неоглядную, единственную сущность мира.

Открытое море ошеломило Кириска. Такого зрелища он не ожидал. Только вода – зыбучая, тяжелая вода, только волны – скоротечно возникающие и немедленно умирающие, только глубина – темная, тревожная глубина, и только небо в кочующих белых облаках, легковесных и недоступных. И то был весь сущий мир – и ничего больше, ничего иного, кроме этого, кроме самого моря, – ни зимы, ни лета, ни бугра, ни оврага.

Вода застилала свет из края в край.

А лодка плыла, все так же приныривая по волнам. Все так же занятно и радостно было мальчику находиться в лодке в ожидании большой охоты. Но, однако, все, что он видел и замечал вокруг – в воде и над водой, – в этот раз он воспринимал мимолетно, по-праздничному вполвнимания, поскольку душа его торопилась, всецело занятая ожиданием иных впечатлений. В другое время его привлекала бы и нескончаемая игра лучей на воде, причудливо скользящих по поверхности, преображая лик моря переливами оттенков от нежно-фиолетового и темно-зеленого до густой тьмы в тени за бортом; и очень обрадовался бы он тем странным любопытным рыбам, нечаянно оказавшимся возле лодки, и посмеялся бы над горбушами, что столкнулись с ними плотным косяком и вместо того чтобы разбежаться, с перепугу стеснились еще плотней и стали выпрыгивать из воды и смешно падать на спины, зависая в воздухе.

Всего этого он не удостоил особого внимания – пустяки какие-то. Он жаждал лишь одного – скорей бы добраться до островов! Скорей бы за дело!

Но вскоре настроение мальчика как-то странно, само по себе изменилось, хотя он и не подавал вида. По мере того как удалялись они от земли, особенно после того как Пегий пес вдруг скрылся с глаз за взгорбившейся чернотой воды, он стал улавливать некую смутную опасность, исходящую от моря, и почувствовал всю свою зависимость от моря – свою бесконечную малость и бесконечную беззащитность пред лицом великой стихии.

Для него это было ново. И тут он понял, как дорог ему Пегий пес, о котором он прежде никогда не вспоминал, беззаботно и безбоязненно резвясь на его склонах, любуясь с высоты сопки ничем не угрожающим морем. Теперь он понял, какой могучий и добрый был Пегий пес, несокрушимый и всесильный на своем месте.

Теперь он понял разницу между сушей и морем. На земле не думаешь о земле. А находясь в море, неотступно думаешь о море, даже если мысли твои о другом. Это открытие настораживало мальчика. В том, что море заставляло постоянно думать о себе, таилось нечто неведомое, настойчивое, властное…

А взрослые, однако, были спокойны. Эмрайин и Мылгун все так же гребли, взмах за взмахом, как один человек, в ровном, слаженном ритме: четыре весла разом прикасались к воде, легко и свободно сообщая лодке постоянный ход. Но это стоило гребцам непрерывного напряжения. Кириск не видел их лиц. Гребцы сидели к нему спиной, но он видел, как бугрились и расправлялись их заплечья. Они лишь изредка обменивались словом. Отец, правда, иногда успевал оглянуться, успевал улыбнуться сквозь бороду сыну: «Ну, как, мол?..»

Так они и плыли. Взрослые были спокойны и уверены в себе. Старик Орган, тот и вовсе был невозмутим. Все так же посасывая трубку, правил лодкой на своем месте. Так они и плыли, каждый занятый своим делом. Правда, раза два Кириск брался грести – то в паре с Мылгуном, то в паре с отцом. Гребцы ему охотно уступали одно из весел. Пусть, мол, поработает. И хотя он ворочал весло обеими руками, надолго его не хватало: слишком тяжела была для него лодка, да и весло великовато. Но никто его в том не упрекал и не жалел, всё больше работали молча.

А когда Пегий пес вдруг скрылся из виду, все разом оживились почему-то.

– Пегий пес ушел домой! – объявил отец.

– Да, ушел! – подтвердил Мылгун.

– Разве? Ушел, стало быть. – Глянул в ту сторону и старик Орган. – Ну, коли так, значит, дело идет. Эй, Кириск, – лукаво обратился он к мальчику, – а не покликать ли тебе Пегого пса, может, вернется?

Все засмеялись, и Кириск засмеялся. Потом он подумал и громко сказал:

– Тогда надо поворачивать назад – вот он и вернется!

– Ишь ты, какой скорый! – воскликнул Орган, усмехаясь. – Давай-ка лучше займемся делом. Перелезай ко мне. Хватит глазеть. Море не пересмотришь.

Кириск покинул свое место на носу, стал перебираться к корме, переступая вещи на дне лодки: пару винчестеров, завернутых в оленьи кожи, гарпун, моток веревки, бочонок с водой, мешок с провизией и еще какие-то узлы и одежды. Протискиваясь по борту мимо гребцов, переступая через весла, мальчик ощутил запах крепкого мужского пота и табака, исходящий от взмокших затылков и спин. Тот самый запах отцовской одежды, который мать любит вдыхать, когда отец в море, – возьмет его старый кожух и прижмется лицом.

Отец кивнул сыну, прибоднул его слегка плечом в бок, но весел не выпустил из рук. Кириск, однако, не задержался на невольную отцовскую ласку. Ишь чего! В море все равны. В море нет ни отцов, ни сыновей. В море есть только старший. И без его ведома пальцем не пошевельни…

– Садись, прилаживайся возле, – указал ему место Орган, притрагиваясь к плечу длинной узловатой рукой. – Ты никак сробел малость, а? Сначала вроде ничего, а потом…

Кириск смутился: значит, старик Орган догадался. Но все же протестующе возразил:

– Да нет, аткычх[1], вовсе не сробел! Чего мне бояться?

– Ну как же, первый раз в море.

– Ну и что – первый раз?! – не сдавался Кириск. – Да я ничего не боюсь.

– Ну, дело. А вот я, когда первый раз поплыл, а это было очень давно, честно признаюсь, перепугался. Смотрю: берега давно не видно и Пегий пес убежал куда-то. А кругом только волны. Домой захотелось. Да вон спроси у них – у Эмрайина и Мылгуна, каково им было?

Те в ответ понимающе заулыбались, закивали головами, налегая на весла.

– А я нет! – стоял на своем Кириск.

– Значит, молодец, коли так! – успокоил его старик. – А теперь скажи мне, в какой стороне остался Пегий пес?

Кириск призадумался от неожиданности и потом указал рукой:

– Вон там!

– Ты уверен? Что-то рука у тебя дрожит.

Унимая дрожь в руке, мальчик указал чуть-чуть, лишь слегка правее:

– Вон там!

– Вот теперь точно! – согласился Орган. – А если каяк повернется носом в эту сторону, тогда где будет Пегий пес?

– Вон там!

– А если ветер развернет нас в ту сторону?

– Вон там!

– А если налево поплывем?

– Вон там!

– Хорошо, а теперь скажи мне, как ты определяешь, – ведь вокруг глазам ничего не видно, кругом вода? – допытывался Орган. – Можешь объяснить?

– А у меня еще есть глаза, – ответил Кириск.

– Какие глаза?

– Не знаю, какие. Они у меня в животе, наверно, и они видят не видя.

– В животе? – Все рассмеялись.

– И то верно, – отозвался Орган. – Есть такие глаза. Только они не в животе, а в голове.

– А у меня в животе, – отстаивал свое Кириск, хотя соглашался уже, что такое зрение может быть лишь в голове.

Спустя некоторое время старик снова принялся испытывать Кириска и, убедившись в его способности запоминать стороны моря, остался доволен:

– Ну-ну, неплохие у тебя глаза в животе, – пробормотал он.

Польщенный похвалой, Кириск принялся сам задавать себе задачи и находить ответы. Пока что, при относительно спокойном море, это не представляло больших трудностей.

Верный и великий Пегий пес всякий раз безотказно отзывался – без особых усилий памяти возникал перед внутренним взором Кириска именно там, в той стороне, где он оставался, возникал как бы воочию, всей своей громадой, с лохматыми лесами по кручам, с пятнами снега на «голове» и в «паху», с гремящим, неутомимым, вечным прибоем у подножия утеса. Представив себе Пегого пса, мальчик не мог не думать о других окружающих сопках и невольно начинал думать о доме. Виделась ему небольшая долина среди прибрежных сопок, а в той долине у опушки леса, на берегу речки стойбище – срубы, лабазы, собаки, куры, вешала для сушки рыбы, дымы, голоса, и там мать и сестренка Псулк. Он живо представил их себе и то, что они сейчас делают, чем занимаются. Мать втайне думает, конечно, о нем, и об отце, и обо всех них – охотниках в море. Да, вот сейчас она наверняка думает о них. Думает, а сама очень боится, чтобы злые духи не отгадали ее мысли, не проведали ее страха. И еще кто думает о нем, так это, наверно, Музлук. Музлук, пожалуй, прибегала уже вроде бы поиграть с Псулк. А ведь мать может отругать ее, если та ненароком скажет вслух или спросит что-нибудь о нем, ушедшем в море. Мать непременно отчитает ее: «Ты о чем это болтаешь, разве ты не знаешь, что он ушел в лес за дровами?» Девочка спохватится, замолчит, пристыженная. Кириску при этом даже жаль стало ее. Он хотел, чтобы Музлук думала о нем, но ему очень не хотелось, чтобы ее укоряли из-за него.

А лодка все так же плыла, слегка приныривая по волнам. И кругом блистало в мелком кипении волн все то же сплошь бурунистое море. Нивхи рассчитывали пополудни, самое позднее к концу дня добраться до первого островка (то был близлежащий из трех сосцов – Малый сосец) и при удаче начать там охоту. Затем им предстояло засветло доплыть до второго – Среднего – сосца и там заночевать, благо у берега есть удобная затишь для лодки. А рано утром снова в море. Если с вечера повезет, если добудут сразу три туши нерпы, утром могут не мешкая лечь в обратный путь. Но как бы то ни было, возвращаться предстояло в первой половине дня, не позднее высоты солнца в два тополя. Известно ведь, чем раньше покинешь море, тем лучше.

Все это было предусмотрено стариком Органом, на все он имел свой расчет. Да и подручные его – Эмрайин и Мылгун – не первый раз шли к Трем сосцам. Сами отлично знают, что к чему. Главное же – чтобы погода стояла и чтобы зверя вовремя обнаружить на лежбище. Это главное, а все остальное, как сумеешь справиться, тут уж каждый за себя в ответе.

Старик Орган ходил в плавание не только в силу необходимости, нужда нуждой, ясное дело – без прокорма с моря не проживешь, но еще и потому, что море влекло его. Морские дали располагали старика к его заветным раздумьям. Были у него сокровенные мысли свои. В море ничто не мешало предаваться им, ибо всему тому, о чем поразмыслить некогда на суше, среди повседневных забот, в море наступал черед – здесь ничто не отвлекало Органа от его великих дум. Здесь он чувствовал себя сродни и Морю и Небу.

Он понимал, что перед лицом бесконечности простора человек в лодке ничто. Но человек мыслит и тем восходит к величию Моря и Неба, и тем утверждает себя перед вечными стихиями, и тем он соизмерен глубине и высоте миров. И потому, пока человек жив, духом он могуч, как море, и бесконечен, как небо, ибо нет предела его мысли. А когда он умрет, кто-то другой будет мыслить дальше, от него и дальше, а следующий еще дальше и так без конца… Сознание этого доставляло старику горькую усладу непримиримого примирения.

Он понимал, что смерть неизбежна, что не так уж далек предел его жизни, понимал, что смерть – всему конец, но при этом надеялся почему-то, что самое сокровенное и заветное в нем – его великие сны о Рыбе-женщине пребудут, останутся с ним и после смерти. Он не мог передать свои сны другому – сновидения непередаваемы, и потому, считал он, они не должны исчезнуть бесследно… Не должны. Великая Рыба-женщина бессмертна, стало быть, и сны о ней должны быть бессмертными.

Об этом он много и часто думал в плавании. Надолго умолкал, уходил в себя, не вступая ни в какие разговоры с попутчиками. Глядя на море, обращаясь неизвестно к кому, он просил лишь об одном: оставить ему его сны о великой Рыбе-женщине. Разве невозможно, чтобы сны уходили вместе с человеком в иной мир, чтобы они снились вечно, во веки веков? Не находя ответа, он мучительно размышлял, пытаясь убедить себя, что так оно и будет, что сны останутся при нем.

…Когда-то очень и очень давно, в незапамятные времена, на побережье близ сопки Пегого пса жили три брата. Старший был скороход, легок на подъем, везде и повсюду поспевал: женился он на дочери оленного человека, стал хозяином оленьих стад, откочевал в тундру, с тем и ушел.

Младший был следопыт и меткий стрелок. Он тоже женился, взял себе девушку из лесных людей, ушел в тайгу, стал охотником в таежных местах. А средний брат, хромоногий от рождения, не повезло человеку, рано вставал, поздно ложился, да что толку – за оленями ему не угнаться, зверя в лесу не выследить. Никто в округе не отдал ему дочери своей в жены, братья покинули его, и остался он один у самого синего моря. Перебивался тем, что рыбу удил. Известное дело – сколько ее наудишь…

Однажды сидел он, горемычный брат хромоногий, в лодке своей, закинув леску в море, только вдруг почувствовал, как удилище сильно задрожало в руках. Обрадовался – вот будет улов! Начал он выводить рыбину, все ближе и ближе к лодке подтягивать.

Смотрит – что за диво! А то рыба в образе женщины. По воде колотит, извивается, уйти хочет. А красоты невиданной – тело гладкое, серебром отливает, как речной галечник в лунную ночь, груди белые с темными сосцами торчком, точно бы то еловые шишечки, а глаза зеленые огнем искрятся. Поднял он Рыбу-женщину из воды, подхватил под руки, тут она обняла его, и легли они в лодку. От счастья такого голова хромоногого брата кругом пошла. Сам не помнит, что с ним было, и казалось ему – до небес вскидывалась лодка. Раскачалось море до неба, небеса раскачались до моря. А потом все утихло разом, как после бури. Тут Рыба-женщина выпрыгнула из лодки и уплыла. Кинулся хромоногий брат, стал ее звать и умолять вернуться, но она не откликалась, исчезла в морской глубине.

Вот такой случай приключился с хромоногим средним братом, одиноким и покинутым всеми на краю моря. Уплыла Рыба-женщина и больше никогда не появлялась. А хромоногий брат с того дня затосковал, закручинился крепко. С того дня все дни и все ночи ходил он с плачем по берегу и все звал Рыбу-женщину, заклинал и просил ее хотя бы издали показаться.

По приливу шел и пел:

  • Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина?

По отливу шел и пел:

  • Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина?

Лунной ночью шел и пел:

  • Это море – тоска моя,
  • Эти воды – слезы мои.
  • А земля – голова моя одинокая.

Темной ночью шел и пел:

  • Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина?

По приливу шел и пел, по отливу шел и пел…

А тем временем зима миновала, следом весна миновала, и однажды в летнюю пору шкондылял по берегу горемычный брат хромоногий, по волнам прибоя по колено брел и все в море смотрел – не покажется ли вдруг Рыба-женщина, и все звал ее – не откликнется ли вдруг Рыба-женщина, только вдруг услышал он на отмели вроде бы детский плач. Вроде бы дитя малое плачет-надрывается. Побежал он туда и глазам не верит своим – младенец голышом сидит на отмели у самой воды, волна то накроет его, то уйдет, а он плачет да все приговаривает громко: «Кто мой отец? Где мой отец?» Еще больше диву дался хромоногий брат, и не знал он, бедняга, как тут быть. А младенец увидел его и говорит: «Это ты мой отец! Возьми меня к себе, я твой сын!»

Вот ведь какая история вышла! Взял человек сына своего, унес его к себе.

Быстро подрос мальчик. По морю стал ходить. Отважным и крепким добытчиком прослыл. Удачливым родился: сеть забросит – рыбы полно, стрелу выпустит – зверя морского насквозь прошьет. Слава пошла о нем далеко, за леса и горы. Тут и девушку со всем уважением выдали за него из лесного племени. Дети народились, и отсюда пошел умножаться род людей Рыбы-женщины.

И отсюда песня поется на праздниках:

  • Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина?
  • Твое жаркое чрево – зачинает жизнь,
  • Твое жаркое чрево – нас породило у моря.
  • Твое жаркое чрево – лучшее место на свете.
  • Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина?
  • Твои белые груди, как нерпичьи головы,
  • Твои белые груди вскормили нас у моря.
  • Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина?
  • Самый сильный мужчина к тебе поплывет,
  • Чтобы чрево твое расцветало,
  • Чтобы род твой на земле умножался…

Этот сон наплывал исподволь, как неумолимо прибывающий прилив из глубин океана, погружающий на какое-то время прибрежные земли, травы, дюны в околдованную призрачность подводного сумрака.

Всякий раз этот сон оставлял ошеломляющее, долго не проходящее ощущение у Органа. Он верил в него настолько, что никому, ни одной душе на свете не рассказывал о своих свиданиях с Рыбой-женщиной, как не стал бы рассказывать кому бы то ни было о подобных случаях в обычной жизни.

Да, то был сон-спутник, часто навещавший старика, доставляя ему и отраду, и печаль, и неземные страдания духа. Удивительное свойство этого сновидения состояло в том, что каждый раз оно поражало Органа нескончаемостью сути своей и многозначностью намеков, заключенных в невероятных превращениях и причудах сна. Размышляя об этом, пытаясь разгадать тайную тайных – ту вечно неуловимую, непрестанно изменяющуюся связь сновидений с живой жизнью, которая вечно мучает человека своей загадочностью и неведомыми предзнаменованиями, Орган ловил себя на мысли, что при всем смятении духа он всегда жаждет возвращения этих снов, с неизбывной тоскою всегда жаждет свидания с ней, с Великой Рыбой-женщиной.

Он встречался с ней в море. Поджидая ее появления, выходил к берегу и долго шел по пустынным прибрежным пескам, на которых не задерживались следы ног, но сохранялись черные неподвижные тени от угасших лучей ушедшего солнца. Эти тени лежали подобно черному снегу, по которому он шел страдая, объятый пронзительной, нечеловеческой тоской. Боль любви, боль желаний и надежды переполняла его, а море оставалось пустынным и безучастным. Ни ветра, ни звуков, ни шороха не присутствовало в том напряженном безмолвном мире одиночества. А он ждал, неотрывно глядя на море, ждал чуда, ждал ее появления.

И тяжко становилось ему оттого, что бесшумные волны нагоняли вдоль его пути белую кипень бесшумного прибоя. Как огромные мятущиеся хлопья снега, беззвучно витали над головой безголосые чайки.

В этом оглохшем и онемевшем пространстве он не находил себе места, чувствуя, как ему делалось дурно, как по мере ожидания все больше, все острей и мучительней нарастала в нем неуемная, неумолимая тоска по ней, и даже во сне он понимал, что ему будет плохо, что он погибнет в пустоте одиночества, если не увидит ее, если она не появится. И тогда он принимался кричать, звать ее. Но голоса своего не различал, ибо голос отсутствовал, как отсутствовали все звуки в этом странном сне. А море молчало. Лишь собственное тяжкое дыхание, невероятно громкое и прерывистое, и неумолчный бой собственного сердца, бешено отдающийся в висках, преследовали его. Они раздражали его. Он не знал, куда деваться, как избавиться от самого себя. Он ждал Рыбу-женщину так страстно и безумно, как ждет утопающий последней надежды на спасение. Он знал, что только она, Рыба-женщина, может дать ему счастье, знал и ждал из последних сил.

И когда, наконец, она стремительно выныривала на поверхность, когда она плыла к нему со взором, обращенным к нему, мелькая неясным ликом между волнами, немота мира сокрушалась, как обвал. Крича и ликуя, встречал он возвращение звуков: вновь пробудившийся рев прибоя, шум ветра и гомон чаек над головой. Крича и ликуя, он бросался к ней в море и плыл к ней, превратившись в быстроплавающее, как кит, существо.

А она, Рыба-женщина, ждала его, ходила бурными кругами, взмывая на миг над водой, и, вся трепеща, зависала в длинных бросках, ясно вырисовываясь в те мгновения живой телесной плотью, как самая обыкновенная женщина с хорошими бедрами, очутившаяся вдруг в море.

Он подплывал к ней, и они уходили в океан.

Плыли рядом, бок о бок, легко соприкасаясь в стремительном, все убыстряющемся движении. Это и было то, ради чего он томился в муках тоски и немоты одиночества.

Теперь они были вместе. С непостижимой силой и скоростью мчались они в мерцающую даль ночного океана, излучающего необыкновенное, из глубины идущее сияние на зыбкой черте горизонта, они неслись туда, к неуловимому горизонту, прошивая телами вспененные гребни беспрестанно бегущих навстречу волн, они мчались по нескончаемым перекатам, то возносясь вверх, то скользя вниз, захваченные восторгом ликующего полета – то вверх, то вниз, с гряды на гряду, от переката к перекату. А рядом с ними, сопровождая их, неотступно следовала скачущим зеркальным пятном вытянувшаяся в беге, поспешающая по волнам желтая луна. Только луна и только они – он и Рыба-женщина, только они царили в этом безбрежном океанском просторе, только они и океан! То была вершина их счастья, то было упоение свободой, то было торжество их свидания…

Они мчались беспрерывно и мощно, во власти неодолимого желания поскорее достигнуть некоего места на свете, предназначенного им, где они, одержимые страстью, соединятся, наконец, чтобы познать в одно молниеносное мгновение всю усладу и всю горечь начала и конца жизни…

Так они и плыли, стремглав, безудержно, в надежде скорого достижения желанной цели.

И чем быстрее они плыли, тем отчаяннее разгоралось в нем яростное нетерпение плоти. Он плыл без устали, рвался вперед изо всех сил, как лосось, несущий к месту нереста всю свою жизненную энергию до единой, до наипоследней, наиисчерпывающей капли. Он плыл, готовый умереть от любви. А загадочная Рыба-женщина, увлекая его все дальше и дальше в глубь океана, продолжала лететь по волнам в туче брызг и сверкающей радуге, восхищая Органа жемчужной теплотой, стремительностью и гибкостью тела. Дыхание занималось от совершенства красоты ее, омываемой синевой и белизной завихряющихся струй.

Они ни о чем не говорили, они лишь неотрывно смотрели друг на друга, пытаясь вглядеться в потоках воды и брызгах в смутные очертания лиц, и безостановочно мчались по океану в нетерпеливом, всевозрастающем ожидании места и часа, предназначенных им судьбой…

Но они никогда не достигали того места, и тот час никогда не наступал…

В большинстве случаев сны его кончались ничем – внезапно все обрывалось, исчезало, как дым. И тогда он оставался в недоумении. По-настоящему огорчался и долго потом тосковал, испытывал чувство некой неудовлетворенности, незавершенности. Иной раз, спустя много времени припоминал все с самого начала, задумывался всерьез – что бы все это значило и к чему это, ибо в душе он верил, что то, что ему снилось, было больше, чем сон. Ведь обычный сон если и вспомнишь, то вскоре забудешь навсегда. От такого зряшного дела голова не болела бы, мало ли чего приснится. А Рыбу-женщину Орган никогда не забывал, думал, размышлял о ней как о чем-то таком, что действительно имело и имеет место в жизни. Поэтому, пожалуй, старик каждый раз искренне переживал, воспринимая свою встречу и неожиданную разлуку с Рыбой-женщиной во сне как подлинное событие.

Но, бывало, сильнее всего терзался он духом, когда сон завершался тяжким финалом. В таких случаях сокрушался с великим отчаяньем и прискорбием, не находя объяснения загадочному исходу сна.

Снилось ему, что вот-вот доплывут они до заветного фиеста, что уже виден вдали какой-то берег. То был берег любви – к нему направлялись, поспешали они что есть мочи, охваченные неистовым желанием поскорее достигнуть этого берега, где они смогут отдаться друг другу. Вот уже близко совсем до берега, и вдруг с ходу врезались в песчаное дно мелководья, где воды ниже колена и где плаванию конец. Орган спохватывался, оглядывался: Рыба-женщина бешено колотилась в мелководье, тщетно пытаясь вырваться из плена коварной отмели. Обливаясь холодным потом, Орган бросался к ней на помощь. Но проходила целая вечность, пока он, увязая в засасывающей, как болото, трясине дна, полз на коленях, волоча непослушные, обмякшие, чужие ноги. Рыба-женщина была совсем рядом, рукой дотянуться оставалось самую малость, но добираться до нее было мучительно, он задыхался, захлебывался, проваливаясь в илистом дне, запутывался в липнувших водорослях. Но еще более мучительно было видеть, как трепыхалась, билась застрявшая на мели его прекрасная Рыба-женщина. И когда, наконец, он добирался и, шатаясь от головокружения, шел к берегу, прижимая ее к груди, он явственно слышал, как панически стучало готовое разорваться на части сердце Рыбы-женщины, точно то была схваченная в погоне птица-подранок. И от этого, оттого что он нес ее на руках, крепко прижимая к себе, оттого что до боли, всем существом своим проникался нежностью и жалостью к ней, как если бы он нес на руках беззащитное дитя, к горлу подкатывал тугой горячий ком слез. Растроганный, стыдясь Рыбы-женщины, он сдерживал себя, чтобы не заплакать. Он нес ее, замирая сердцем, плавно передвигаясь, замирая и зависая на лету в воздухе, думая о ней на каждом шагу. А она, Рыба-женщина, умоляла его, в слезах заклинала, чтобы он отнес ее обратно в море, на волю. Она задыхалась, она умирала, она не могла любить его вне большого моря. Она плакала и молча смотрела на него такими просящими, пронзительными глазами, что он не выдерживал. Поворачивал назад, шел через отмель к морю, погружаясь все глубже и глубже в воду, и здесь осторожно выпускал ее из объятий.

Рыба-женщина уплывала в море, а он оставался оглушенный и одинокий. Глядя ей вслед, Орган просыпался в рыданиях…

  • Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина?
  • Это море – тоска моя,
  • Эти воды – слезы мои.
  • А земля – голова моя одинокая!
  • Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина?

Тяжко и невыносимо было ему вспоминать об этом, будто бы и в самом деле держал он Рыбу-женщину в руках и сам же отпустил ее на волю. Отчего так случалось? Разве невозможно, чтобы во сне сбывались любые желания человека? От кого зависит это? Кто стоит и что стоит за этим, в чем смысл, какой тут сказ и к чему он? Теряясь в догадках, отмахивался Орган от таких мыслей, пытался забыть, не думать о Рыбе-женщине.

Но, очутившись на промысле, сам не замечал, как начинал думать о ней и обо всем, что было с этим связано. В море он как бы заново переживал всю историю необыкновенного сновидения и, размышляя трезво, удивлялся, спрашивал себя: зачем он думает об этом, разве его стариковское дело тосковать о несуществующей Рыбе-женщине? Укорял себя и себе же признавался: не будь ее, сам бы себе был уже в тягость – вот постарел уже, и силы не те, и глаза не те, и краса ушла, и зубов не хватает. Все, чем славен был, все уходит, разрушается, и смерть не за горами, и лишь грудь не сдается, желания в груди живут по-прежнему, как в молодости, беда – не стареет душа. Потому-то и думы думаются такие, и сны видятся такие, – потому как только во сне и в мыслях человек для себя бессмертен и свободен. Мечтой восходит в небо он и опускается в глубины морей. Тем и велик он, что до самого смертного часа думает обо всем, что есть в жизни. Но смерть не считается с этим, дела ей нет, что жил человек, какого величия в мыслях достиг и какие сны он видел, каким он был, насколько и на что ума у него хватало – все ей нипочем. Почему так? Зачем так устроено на свете? Пусть Рыба-женщина – сон, но пусть оставался бы этот сон навечно и там, в ином мире…

Так же, как он верил в Рыбу-женщину, верил Орган и в то, что море внемлет ему. Здесь ему и дышалось и думалось вольготно. Тут изливал он душу свою. Погруженный в свои мысли, порой он даже спрашивал себя: «А не здесь ли мы проплывали с ней?»

В такие минуты заново набивал трубку. Упивался табачным дымом: «И где она растет, трава эдакая – вроде злая, а на душе легчает… В Маньчжурии, говорят купцы. Оттуда они ее привозят. Далеко она, эта Маньчжурия, ох, далеко, никогда никто из наших людей там не бывал… Неужто табак растет там, как трава в лесу? Вот чудеса, чего только не бывает на свете…»

Солнце уже перевалило за полдень. Несколько раз за это время оно то скрывалось за облаками, набегавшими вдруг откуда-то из-за горизонта, точно бы там таилось гнездовье непогоды, – и тогда море моментально меркло, темнело ликом, сумрачно, неуютно становилось вокруг. То вновь выглядывало, светило из-за туч по-весеннему щедро и ясно, и тогда море играло мириадами живых, купающихся отблесков, сверкавших до боли в глазах, и опять становилось веселей на душе.

Кириск хотя и привык к морю и даже заскучал немного, но все еще не покидало его чувство удивления огромностью, неоглядностью морского простора. Сколько плывут – всё конца-края не видно. На земле, какая бы она ни была обширная, он никогда не удивлялся бы этому, как в море.

А взрослые ничуть ничему не удивлялись. Им было все привычно. Эмрайин и Мылгун продолжали грести все так же ровно, без замашистости зацепляя веслами верх воды. Они работали неутомимо, не позволили даже Органу подменить их для передышки, сказали, что лучше на обратном пути, когда с грузом будут, тогда поможет, а сейчас, мол, пусть правит себе. Старый Орган, кадыкастый и длинношеий, сидел на корме ссутулившись, как орлан, выжидающий добычу. Больше молчал, думал о чем-то своем.

А лодка плыла, все так же слегка приныривая по волнам. И волна стояла все та же – умеренной силы. Ветер шел низовой, устойчивый.

Так они плыли…

– Аткычх! Аткычх! Вон остров! Малый сосец! – радостно воскликнул вдруг Кириск, дернув Органа за рукав.

– Где остров? – не поверил Орган, приставляя ладонь к глазам. И гребцы удивленно оглянулись туда, куда указывал мальчик.

– Не должно быть, – пробормотал старик, ибо мальчик показывал совсем в другую сторону, неожиданную для них сторону.

Мальчик не врал. Там, вдали, очень далеко, действительно неподвижно темнела в море застывшая неровная полоса грязно-бурого оттенка, точно то был выступ тверди среди воды. Орган долго всматривался.

– Нет, то не остров, – убежденно сказал он наконец. – Нам до Малого сосца еще плыть по прямой, на закат, туда, куда мы плывем. А это совсем в стороне. И то не остров, – продолжал он. – Сдается мне, то не остров.

– Такого острова в этих водах никогда не было, никогда не видели мы такого острова, – сказал Мылгун. – Малый сосец будет слева, а это не знаю, что такое.

– А не туман ли это или облако какое? – промолвил Эмрайин. – Или волна так бурунит, тогда почему она не движется?

– Вот то-то, что он есть? Туман или облако, кто его знает. Далеко отсюда. Но то не остров, – рассуждал Орган. – Но если это туман такой, то радости мало.

– Ничего, лишь бы ветер не изменился, – приналегая на весла, высказал свое мнение Эмрайин. – Стоит оно на месте, не движется. А нам в той стороне делать нечего, пусть себе что есть, то есть…

Кириск вначале разочаровался было, что обнаруженное им оказалось чем-то неопределенным, но потом быстро забыл об этом.

А охотники не ошиблись. Островок Малый сосец вскоре завиднелся из воды по левую руку. Тут уж никаких сомнений не было. То оказался совсем небольшой, сплошь каменистый, бугристый выступ суши, и в самом деле напоминавший сосок.

Завидев остров, все оживились, особенно Кириск, – значит, не бесконечно море. И тут началось самое интересное в плавании.

– Ну вот, – потрепал Орган башлык на голове мальчишки. – Пегий пес довел нас до острова, хотя сам остался дома. Ведь побеги он следом за нами, утонул бы?

– Еще бы! – подтвердил Кириск, улавливая смысл игры.

– А Пегий пес затем нам и нужен, чтобы оставался дом стеречь, а мы, помня его, добрались бы, не сбиваясь с пути, к месту охоты. Как ты думаешь, нужен будет нам еще Пегий пес или нет?

– Нет, не нужен, – опять же совершенно уверенно отвечал Кириск. – Теперь мы сами видим, куда плыть.

– Ты подумал бы, а! – укорил Орган. – А то ведь ты такой шустрый, ты бы подумал.

Кириск не сообразил, зачем еще нужен будет этот Пегий пес в море у далекого острова.

– А зачем тут наш Пегий пес?

– Как зачем? Домой возвращаться как будешь? Куда поплывешь, в какую сторону? Ну-ка, подумай? Догадался? Запомни, с какой стороны подплывем, какой стороной остров смотрит на Пегого пса – тогда будешь знать, куда путь держать, когда возвращаться.

Кириск молча согласился, но все же самолюбие его было уязвлено, и, возможно, поэтому он спросил несколько запальчиво:

– А если будет томно, а? Если ночью окажемся в море и ничего не видно, а? Так как?! А! Тогда как узнать, где Пегий пес, в какой стороне? А!

– Ну что ж, и тогда можно узнать, – спокойно отвечал ему на это Орган. – Для этого есть звезды на небе. Звезды не подведут, всегда точно укажут. Только бы сам знал, где какая звезда. Дай срок, научишься еще. Ты созвездие утки Лувр знаешь?

– Знаю, кажется, – неуверенно произнес Кириск, глянув на отца. Эмрайин понял затруднение сына:

– Знает чуть-чуть, я ему как-то показывал. Но этого мало. Надо еще поучиться…

Так они плыли, постепенно приближаясь к острову. А когда стали различимы отдельные камни и скалы на берегу, пошли обходом вокруг острова, пристально вглядываясь в прибрежные места с тем, чтобы обнаружить лежбище нерпы. Кириск смотрел очень усердно, ему хотелось первому увидеть стадо. Но его предупредили – если заметит зверей, не производить лишнего шума. Орган сказал, что нерпы лежат где-то среди прибрежных камней у воды – они выползают на сушу погреться на солнце. Надо приметить, где они расположились, а затем, высадившись скрытно на берег, подкрасться к ним незаметно, чтобы не вспугнуть. Но Кириск так ничего и не разглядел. Берега были пустынны и унылы. Сплошной дикий камень, разрушенный от времени, бесформенный, глыбистый. Вокруг острова белопенным кипящим кольцом шумел прибой, норовя все время перехлестнуть через завалы обледенелых камней. Нет, ничего не углядел на островке Кириск. Только камни на камнях и никаких живых тварей.

Зато Мылгун первым заметил. И пока Кириск крутил головой, пытаясь различить, где именно затаились нерпы, лодка отплыла подальше от того места, чтобы не оказаться увиденной с лежбища.

А старый Орган понял, что Кириск ничего не разглядел.

– Ну, ты видел? – спросил он у него. Мальчик не посмел соврать.

– Не увидел, – признался он.

– Подплывем еще раз, – велел Орган. – Учись различать среди камней. A иначе ты не сможешь стать охотником.

Гребцы повиновались, подвели лодку на прежнее место, хотя это было рискованно. Стоило одной нерпе поднять тревогу, как все стадо немедленно кинулось бы в море. Но, к счастью, звери не замечали охотников. Они лежали за каменной грядой среди корявых, беспорядочно разбросанных каменьев почти у самой воды.

– Вон видишь острый камень, как обломанный клык, и неподалеку красноватый такой, обледенелый бугорок – смотри между ними, – сказал Кириску Мылгун.

Кириск вглядывался. Мылгун и Эмрайин тем временем, нагребая веслами, старались устойчиво держать лодку на месте. И тут Кириск увидел спины морских зверей – мощные хвостатые тулова. Сероватые, пятнистые, лоснящиеся спины были неподвижны. Издали для неопытного глаза они были неразличимы между камнями.

И с этой минуты мальчика охватило волнение. Начинается: вот они, настоящие морские звери! Вот она, большая охота!

Когда они затем высаживались на берег, он был возбужден, он был переполнен отвагой и восхищением. Отвагой, ибо он чувствовал себя в этот момент сильным и значительным. И восхищением – он видел, как здорово и слаженно действовали охотники: как они подвели лодку к берегу, как Эмрайин и старик Орган держали на веслах лодку у прибоя, а Мылгун изловчился, выпрыгнул на край галечника, как затем он подтянул лодку за брошенный конец, перекинув его через плечо, и как, подхватив винчестеры, выпрыгнул на берег отец. За ним, не без помощи старика Органа, выпрыгнул и он сам, хотя и намочил при этом ноги в прибрежной волне и выслушал негромкий выговор отца.

В лодке оставался Орган, чтобы держать ее на волне у берега, а они втроем – Эмрайин, Мылгун и Кириск – поспешили к лежбищу. Шли берегом, инстинктивно пригибаясь, быстрыми перебежками от укрытия к укрытию. Кириск не отставал и только чувствовал, как бешено колотится сердце в груди и как временами кружится голова от возносящего чувства гордости и волнения.

Если бы только люди Рыбы-женщины могли видеть его сейчас, быстро идущего с большими охотниками на морского зверя! Если бы видела его сейчас мать, как она гордилась бы им, будущим великим добытчиком и кормильцем рода! Если бы видела его сейчас Музлук, с которой он часто играл, а теперь никогда не будет играть, ибо отныне имя его – охотник, и если бы она видела, как он сейчас вдали от родного Пегого пса пробирается незнакомым бушующим берегом, среди диких скал и камней, к лежбищу нерпы, и не беда, что винчестеры находились у Мылгуна и Эмрайина: отец обещал дать ему в руки ружье, когда наступит время стрелять.

Так они шли, подкрадываясь к месту лежбища, а потом поползли по земле, и Кириск пополз. По жестким камням и щербатому льду ползти было тяжко, неловко, но Кириск понимал, что это необходимо.

Они ползли, тяжело дыша, обливаясь потом, то и дело затаиваясь, то и дело выглядывая, осматриваясь по сторонам. И замерли, затихли, когда оставалось приладиться и стрелять.

На всю жизнь запомнил Кириск этот час, этот весенний день, этот холодный каменистый островок среди бесконечно огромного моря и на нем – эти дикие темно-рыжие камни, вывороченные и раскиданные повсюду некой безумной силой, эту голую смерзшуюся землю, на которой он лежал ничком, еще неоттаявшую ото льда, жесткую и безжизненную, а рядом с собой отца и Мылгуна, изготовлявшихся к стрельбе, а впереди, в ложбинке у самого края моря, среди скальных развалин, замшелых, корявых, разрушенных ветрами и штормами, – небольшое нерпичье стадо, пока еще ничего не подозревавшее и спокойно возлежащее на своем месте. А над ними, над лежбищем, над островом, над морем – слегка мглистое, застывшее небо, как показалось ему тогда, напряженно ожидающее первого выстрела.

«Только бы попасть!» – подумал он, придвигаясь плечом к прикладу винчестера, переданного ему отцом.

В то короткое долгожданное мгновение, когда, гордясь собой, он уже видел себя прославленным, отважным охотником, его вдруг поразило, что живые спины, живые бока этих неуклюжих, тучных животных, затесавшихся в каменную лощину в ожидании скупого солнечного тепла, так беззащитны и уязвимы. Но то была лишь минутная заминка. Вспомнил, что он охотник и что люди ждут от него добычи, что без мяса и жира нерпы жизнь голодна и скудна, и где-то мелькнула еще мысль, что надо первым выстрелить и показать себя. Он окреп духом, твердо целясь, как советовал отец, под левый ласт и чуть выше и чуть правее – в самое сердце крупного пятнистого лахтака. А лахтак, будто предчувствуя что-то недоброе, вдруг насторожился, хотя он не видел охотников и учуять их не мог – ветер дул с моря. Надо было еще слегка пододвинуться в сторону – для лучшего прицела, что-то мешало впереди, какая-то тень, – надо было пододвинуться очень осторожно, тут камень из-под локтя Кириска резко отскочил и покатился вниз по уклону, зацепляя случайные камни по пути. Пятнистый лахтак издал короткий лающий звук – стадо встрепенулось и с ревом быстро поползло, покатилось к воде. Но в эту секунду, упреждая их отход к морю, прогремел выстрел, сразивший большую нерпу с края стада – то Мылгун спасал положение. Кириск растерялся.

– Стреляй! – приказал ему Эмрайин.

В плечо сильно садануло, выстрел ударил в уши, и все потонуло в глухоте. Кириску стало невыносимо стыдно, что промазал, и что по его вине охота срывалась. Но отец совал ему патрон:

– Заряжай, стреляй быстрей!

То, что казалось не таким уж трудным делом – зарядить и выстрелить (сколько раз он это проделывал запросто, когда учился стрелять), теперь не получалось. Затвор винчестера не сразу поддался. Мылгун тем временем дал с колена еще два выстрела вдогонку кинувшимся в воду нерпам. Одну ранил, и она закрутилась у самого края берега. Охотники побежали туда. Стадо уже скрывалось в море, а раненое животное, оставшееся на берегу, всеми силами пыталось уползти в воду. Когда люди подбежали к тому месту, нерпе удалось добраться до воды, и она, увлекая за собой кроваво колыхающееся пятно, поплыла, работая лапами-ластами, медленно погружаясь в прозрачную глубину моря. Ясно были видны ее испуганно вытаращенные глаза и светло-сиреневая полоса по хребту, от затылка до самого кончика хвоста. Мылгун опустил вскинутый винчестер – добивать нерпу теперь не было смысла.

– Оставь, все равно утонет, – проговорил Эмрайин.

А Кириск стоял, запыхавшись, удрученный, недовольный собой. Он-то ожидал гораздо большего. Вот тебе и великий охотник!

И замолчал мальчишка, все силы собрал, чтобы не заплакать вдруг от обиды. Так было ему горько.

– Ничего, у тебя еще будет удача, – успокоил его потом Мылгун, когда они принялись потрошить убитую нерпу. – Вот сейчас поплывем на Средний сосец, там зверья побольше водится.

– Да я просто поспешил, – начал было Кириск, но отец прервал его:

– Не оправдывайся. С первого выстрела никто не становится охотником. Будь здоров, стрелять умеешь, добыча от тебя никуда не уйдет.

Кириск промолчал, но в душе был благодарен, что взрослые не упрекали его. И теперь он дал себе слово – не спешить на охоте и не думать ни о чем другом, стрелять наверняка, когда глаз и дыхание, как учил отец, «переселятся в прицел». Вот тогда посылать пулю!

Нерпа оказалась большой, тяжеловесной, совсем еще теплой, как живая. Мылгун удовлетворенно потирал руки, освежевывая тушу с брюшной части: «Жира-то, видишь, на четыре пальца. Хороша!» Забыв уже о своем огорчении, Кириск с увлечением помогал ему. А Эмрайин тем временем пошел к старику Органу причалить поблизости лодку. Вскоре он вернулся, озабоченно торопливый.

– Время не ждет, давайте быстрей! – И, поглядев на небо, добавил, ни к кому не обращаясь: – Не нравится мне погода…

Наскоро выпотрошив тушу, оставив из внутренностей только печень и сердце, охотники потащили нерпу на связанных жердях к лодке. Кириск шел следом, нес ружья, оба винчестера.

На берегу, возле лодки, их ждал Орган. Старик был обрадован.

– Пусть Курнг[2] услышит, как мы довольны! Для начала и это неплохо! – приговаривал он, готовя свой охотничий нож для трапезы. Предстояло самое главное после охоты – поедание на месте сырой нерпичьей печенки. Орган присел над располосованной тушей, нарезал печень дольками. Слегка присыпав солью, охотники глотали нежные куски печени, причмокивая от удовольствия. Печень была очень вкусна – нежная, теплая, сытная. Во рту она таяла, обволакивая язык жирным соком. Сбылась мечта Кириска – как настоящий мужчина, ел сырую печень на охоте!

– Глотай, глотай побольше! – советовал Орган мальчику. – Ночь будет холодной, промерзнешь. А печень – самый лучший согрев. И от всех болезней первое средство.

Да, здорово это было. Наелись отменно, и сразу пить захотелось. Но вода была в бочонке, в лодке.

– Разделывать тушу сейчас не стоит, – сказал Эмрайин, когда все насытились, и опять беспокойно посмотрел на небо.

– Успеется, – согласился Орган. – Чай согреем на ночь, когда устроимся на Среднем сосце, – добавил он. – А пока обойдемся. Будем грузиться.

Перед самым отплытием охотники не забыли покормить землю. Мелко нарезанное сердце нерпы разбросали с приговором для хозяина острова, чтобы тот не отказывал им в удаче в следующий раз. С тем они снова вышли в море.

Малый сосец оставался позади. Одинокий сиротливый островок среди хмурой воды вызывал чувство жалости и неприкаянности. Путь держали к Среднему. День уже клонился к вечеру. Гребцы приналегали на весла, торопились засветло попасть к Среднему сосцу, где предстояло зачалить лодку в укрытие и заночевать. Малый сосец вскоре исчез из вида, как бы опустился в море, но Средний еще не появлялся. Снова кругом обступала вода.

Пока они промышляли нерпу, море заметно изменилось. Волна стала плотней. Твёрже. Масса воды еще продолжала катиться в прежнем направлении, ветер же успел уже перемениться. Лодку встряхивало и качало теперь гораздо жестче. Но охотников больше беспокоило небо. Что оно предвещало? Что-то непонятное и неожиданное в это время года! Невесть откуда летящая муть в воздухе покрывала небо белесой текучей завесой, как марью, гонимой верховым ветром от далеких лесных пожаров, бушующих где-то в черных дебрях. И хотя дымка эта всего лишь затягивала небо и ничем никому не мешала, охотники хмурились.

– Откуда ее прет? – бормотал Орган, недовольно оглядываясь вокруг.

Теперь они плыли в напряжении, ожидая с каждым взмахом весел, что вот-вот покажется впереди земля – Средний сосец, самый удобный и надежный из Трех сосцов.

Тем временем небо прояснилось, и даже солнце вновь проглянуло с края моря, а может быть, с самого края света – настолько далеко и неправдоподобно это было. На солнце можно было запросто смотреть, не отворачиваясь. Четко очерченное и налившееся багровостью, солнце уже угасало, смутно рдея, в той далекой багрово-дымной стороне. Приоткрылось небо, и снова свет и спокойствие воцарились в мире. И этого оказалось достаточно – сразу спало напряжение. Люди в море уже предвкушали приют и отдых на острове.

– Потерпи еще немного, и Средний сосец подымется впереди, – сказал Орган сидящему возле Кириску, ободряя его похлопыванием по спине.

Мальчику давно хотелось пить, но он пока воздерживался, по детской наивности своей неукоснительно соблюдая запрет отца. Тот накануне еще сказал ему, что в плавании питьевой воды всегда в обрез, нельзя пить попусту, как дома. Даже на островах, на всех трех, нет ни капли пресной воды. А в лодку лишний груз брать тоже невозможно. Пить можно лишь тогда, когда будут все пить.

В тот светлый промежуток, когда вдруг в прояснившейся дали выглянуло солнце, мальчик почувствовал расположение старика Органа.

– Аткычх! Пить хочется очень! – сказал он, мужественно улыбаясь и поглядывая на отца.

– Во-он как! – понимающе усмехнулся Орган. – После такой печенки-то немудрено! Ясное дело! Да ведь мы все пить хотим, а?

Эмрайин и Мылгун одобрительно закивали в ответ со своих мест. И это обрадовало Кириска – значит, все пить хотят, не только он один.

– Ну что ж, коли так, побалуем себя водицей, а потом и закурим! – С этими словами старик Орган заклинил рулевое весло, поднял со дна лодки бочонок с водой, поставил его сподручней, и стал нацеживать воду через желобок в луженный изнутри медный ковш. Вода была холодная, светлая – в роднике набирали, как раз на противоположном от моря склоне Пегого пса. Там самая любимая вода, всегда чистая, вкусная. Летом травами наполоскавшимися пахнет и сырой землей.

Ковшик держал под струйкой Кириск. Очень хотелось побыстрей напиться. И когда ковш наполнился наполовину, старик Орган прикрыл струю затычкой.

– Ну, пей! – предложил он Кириску. – А потом напоишь и других. Не расплескивай, – предупредил он.

Кириск пил вначале жадно, а под конец помедленней и тогда ощутил, что вода уже припахивает набухшим деревом.

– Напился? – спросил Орган.

– Да.

– По глазам вижу – не совсем. Ну так и быть уж. Еще малость дам. Печенка – штука сильная, были бы на земле, пей хоть целое ведро, – приговаривал старик, нацеживая Кириску на дно ковша.

И тогда он напился вдоволь и почувствовал справедливость слов, которые взрослые говаривали в таких случаях: ох, мол, на душе отлегло!

Потом по три четверти ковша налил гребцам. Кириск сам подавал каждому из них ковш с водой. Напившись досыта, он ничего не имел против, чтобы отец и Мылгун тоже пили столько, сколько захотят. Старейшина Орган, однако, счел нужным объяснить ему, почему он налил им по три четверти ковша:

– Ты еще мал телом, а они вон какие! И работа у них тяжелая. Когда гребешь, пить очень хочется.

Эти двое и в самом деле сразу осушили свои ковши, и еще пришлось им налить. В этот раз старейшина Орган счел нужным пожурить самих гребцов:

– Вы, братцы, не очень-то. Не на берегу реки сидите!

Эмрайин и Мылгун в ответ только заулыбались. Понимаем, мол, но ничего не могли поделать – пить хотелось.

Но и сам Орган, выпив свою долю воды, покачал с усмешкой головой:

– Да-а, неплохо бы и у реки посидеть. Вот ведь какая сила – печень сырая…

Потом он набил трубку, закурил, задымил, блаженствуя, не подозревая, что уж больше никогда не испытает такой отрады…

Первым увидел беду Кириск…

Перед этим была удивительная минута покоя, когда все, утолив жажду, почувствовали себя довольными, счастливыми.

Первая нерпа была добыта, вскоре предстоял отдых на острове, а с утра снова большая охота на морского зверя. И сразу после охоты возвращение домой, без промедления. Все было в порядке.

Лодка все так же плыла, привычно приныривая по волнам. Старик Орган правил на корме, посасывая свою трубку и, быть может, думал о своей Рыбе-женщине. Эмрайин и Мылгун знай себе гребли, махали веслами, казалось бы, без усилий, легко, точно, красиво. Кириск невольно залюбовался охотниками. По какому-то мальчишечьему наитию в ту минуту он разглядывал каждого из них в отдельности, думая о каждом из них. Он любил их неосознанно, гордился тем, что находился в этот час вместе с ними в плавании.

Кириск не мог представить себе этих людей иными. Старик Орган, должно быть, всегда, во все времена был стариком Органом, вот таким кадыкастым, длинношеим, с узловатыми, как корневища, длинными руками и привычно слезящимися, всепонимающими глазами. А разве могло быть иначе? Разве могла быть жизнь без старейшины, без этого всеми уважаемого человека?

Мать говорит, что он, Кириск, очень похож на отца и что, когда он вырастет, будет вылитый Эмрайин. И глаза, говорит, точно такие, карие, как желуди, и зубы крепкие и точно такие, – два передних немного выпирают вперед. И борода, говорит она, будет у него, как у отца, черная, жесткая и густая. Недаром же отца зовут Бородатым Эмрайином. А когда Кириск был еще поменьше, когда он еще купался голышом в ручье, мать подталкивала сестру свою под бок: смотри, смотри, ну в точности как сам. И, потешаясь над чем-то, они до упаду смеялись, озорно перешептывались, и мать говорила, что, если Кириску, когда он вырастет, попадется жена такая же, как она сама, та будет не в обиде – ей будет хорошо, это она знает. Странно, думалось ему, кому и как это будет хорошо? И почему жене его должно стать хорошо, если он будет похож на отца?

Вот он сидит впереди, нагребает. Чернобородый, белозубый. И сам крупный, плечистый, уверенный в себе, всегда ровный характером. Не помнил Кириск, чтобы отец громко накричал на него или пожалел, оберегал, как другие. А глаза, и в самом деле, как зрелые желуди – чистые, налитые блеском.

За ним, у второй пары весел, сидит его двоюродный брат Мылгун, младше отца года на два. Даром что брат – бороды у него почти нет. А что есть, так топорщится, как у моржа усы. И сам он похож на моржа. Этот и поговорить и поспорить любит, если что не так. Обиды никому не спустит – подрался раз с каким-то заезжим купцом. Пришлось всем родом извиняться да задабривать купца. А Мылгун ни в какую: несмотря что короткий ростом и круглый, как пень, рвется, я, говорит, докажу ему правду. Напился пьяный. До этого дела он охочий. Несколько человек, и Эмрайин в том числе, хотели его скрутить, так туго пришлось. Силен оказался, как медведь. Кириску он аки-Мылгун[3]. С отцом они дружны, всегда в паре ходят на охоту, потому что они никогда не подведут друг друга и оба одинаково надежные охотники. У Мылгуна сын еще совсем маленький – только-только бегать стал, и две девочки постарше. Кириск их никому в обиду не дает, пусть попробует кто-нибудь тронет. А мать Кириска души не чает в девчушках Мылгуна, часто прибегают они поиграть к Псулк.

Но красивее всех среди всех девочек Музлук! Жаль, говорят, когда она вырастет, ее отдадут на сторону – замуж соседним людям. Вдруг бы взять и не отдать…

Там, на побережье, редко когда думал Кириск о таких вещах, а теперь, на отдалении, все обычное обрело для него ранее неведомый трогательный смысл.

Ему вдруг очень сильно захотелось домой, туда, где за сопкой Пегого пса, в долине реки, у опушки леса, расположилось старинное становище прибрежных нивхов – людей Рыбы-женщины. Так ему захотелось в тот час к матери, что сердце заныло. Но так далеко находились они от родного побережья, от родного Пегого пса, вечно бегущего по делам своим краем вечного моря. Кириск невольно обернулся даже, как бы желая удостовериться в том, и, озираясь по сторонам, увидел совершенно неожиданное.

По морю, застилая почти полгоризонта, двумя широкими, смыкающимися языками надвигалась на них серая стена густого тумана. Туман подступал зримо, могуче клубясь по черной поверхности воды, неуклонно заполняя собой все окружающее пространство. Он приближался, как живое существо, как чудовище, имеющее непременной целью захватить, поглотить их вместе с лодкой, вместе со всем видимым и невидимым миром. Туман шел именно с той стороны, в какой ранее, приняв издали за остров, Кириск видел нечто неопределенное, какую-то застывшую средь моря серую массу. Теперь вся эта масса, набухая и разрастаясь на глазах, бесшумно и безостановочно катилась, гонимая ветром, к ним.

– Смотрите! Смотрите! – испуганно вскричал Кириск. Все оторопели. Лодка, оставшаяся на миг без управления, заплясала на волнах. И в ту же минуту донесся грозный шум великой волны, выбегающей из-под плотной завесы тумана. Волна шла накатом, со все возрастающим грохотом взбунтовавшейся воды, вспучиваясь, вырастая и разрушаясь одновременно.

– Разворачивай! – отчаянно закричал Орган. – Разворачивай носом!

Едва гребцы успели развернуть лодку навстречу волне, как первый удар шторма чуть не опрокинул органовский каяк. Волна пронеслась, вызывая следом возмущение моря, и тут уже подступил туман. Когда оставалось до наползающего края тумана совсем близко, стало отчетливо видно, с каким мрачным торжеством, с какой зловещей непреклонностью и неотвратимостью двигалась эта клубящаяся, живая тьма.

– Запоминайте ветер! Запоминайте ветер! – успел прокричать Орган. И сразу все потонуло в беспросветной мгле. Туман обрушился, как обвал, погребая их в пучину безмерного мрака. Сразу, в мгновение ока, они попали из одного мира в другой. Все исчезло. С этой минуты не стало ни неба, ни моря, ни лодки. Они не различали даже лиц друг друга. И с этой минуты они уже не знали покоя – море бушевало. Лодку кидало то вверх, то вниз, то разом вскидывая, то низвергая разом в расступающуюся пропасть между волнами. От брызг и всплесков одежда намокала, тяжелела. Но самая большая беда заключалась в том, что люди в сплошном тумане ничего не различали вокруг, ровным счетом ничего не видели и не могли определить, что происходит в море, что следует предпринять. Оставалось единственное – бороться наугад, вслепую, только бы удержать каким-либо способом лодку на плаву, не дать ей перевернуться. Теперь уже не могло быть и речи, чтобы направлять лодку к какой-то цели. Волны несли ее по своей необузданной прихоти неизвестно куда, и неизвестно, как долго могло так продолжаться.

Кириск и прежде слышал, бывали случаи, охотники в море попадали в непогоду, случалось, исчезали навсегда, тогда при всеобщем трауре женщины и дети много дней жгли костры на склонах Пегого пса в безнадежной надежде: а вдруг! Но и тогда даже приблизительно не мог предполагать он, насколько это страшно и дико – погибать в открытом море. И тем более не предполагал он, что безобидные туманы, эти безмолвные пришельцы зимней поры, появление которых он так любил, когда весь мир, околдованный молочной тишиной, покрывался ровным белым маревом, когда земные предметы как бы воспаряли, призрачно цепенея в воздухе, когда душа переполнялась необъяснимой жутью и истомой в ожидании некоего сказочного видения, что эти туманы могут превратиться в такого грозного вездесущего врага. Скручиваясь, скользя, растекаясь и снова сжимаясь, темные клубы тумана, плывущие над разыгравшимся морем, напоминали змеиное движение…

Вцепившись в сиденье, Кириск судорожно жался в страхе к ноге старика Органа.

– Ты держись за меня! Крепко держись! – прокричал ему на ухо Орган, и больше он уже не мог что-либо сказать или сделать для мальчика.

И никто из них не мог облегчить его участи, ибо все они были равны перед лицом яростной стихии. Если бы даже Кириск закричал, заплакал и стал бы звать отца, то и тогда Эмрайин не сдвинулся бы с места, ибо лодка только тем и держалась на плаву, что он и Мылгун отчаянно балансировали веслами, предугадывая разрывы и взрывы волн. Волны же безостановочно уносили лодку во тьму непроглядного тумана. Орган еще пытался как-то управлять рулем, чтобы сохранить устойчивость, но чем дальше, тем больше усиливался шторм.

Возможно, стояла уже полночь. Трудно было определить в тумане течение суток. О наступлении ночи они могли лишь догадываться по сгустившейся кромешной тьме. И в этой тьме уже много времени шла эта беспрерывная, изматывающая, неравная борьба с почти безнадежным исходом. И все-таки нивхи пока держались, все-таки не покидала их отчаянная надежда, что, быть может, шторм так же внезапно утихнет, как и начался, что туман рассеется, тогда они могли бы подумать, как им быть дальше. И один раз эта надежда начала почти сбываться. В какое-то время шторм вроде пошел на убыль, болтанка стала угасать, успокаивались всплески и брызги. Но тьма окружала все та же – плотная, аспидно-черная. Первым, пересиливая шум моря, подал голос Орган:

– Это я! Кириск со мной! Вы слышите меня?

– Слышим! Мы на местах! – прохрипел Эмрайин.

– Кто запомнил ветер? – прокричал Орган.

– А что толку? – со злостью выкрикнул Мылгун.

Старик замолчал. В самом деле, направление ветра теперь было им ни к чему. Куда занесло их, где они, далеко или близко от островов, могущих послужить ориентиром, угадать было трудно. А возможно, их унесет так далеко, что они никогда не найдут свои Сосцы. И он замолчал, угнетенный мраком и качкой. Великий Орган замолчал в тяжком раздумье. Единственно, что можно было посчитать везением, это то, что, минуя по воле судьбы острова, они избежали участи быть разбитыми о прибрежные скалы. Но без островов и без звезд средь ночи и тумана никакого способа определиться теперь не существовало. Орган был бессилен что-либо сказать. И все-таки через некоторое время он прокричал:

– Ветер был Тланги-ла[4], когда мы развернулись носом!

Ему никто не ответил. Гребцам было не до ответов. И опять Орган замолчал, Кириск дрожал всем телом, приткнувшись у его ног. Тогда Орган предупредил гребцов:

– Мы с Кириском будем вычерпывать воду, а вы держитесь!

Он склонился к Кириску, ощупал его в темноте и сказал ему, убедившись, что мальчик невредим:

– Кириск, ты не бойся. Давай вычерпывать воду. Иначе нам будет плохо. Черпак у нас один, вот он, я его нашел, а ты на вот, возьми ковшик, все же лучше… Ты держишь? Возьми ковш, говорю…

– Да, аткычх, я держу. А долго так будет? Мне страшно.

– Мне тоже страшно, – проговорил старейшина Орган. – Но мы мужчины, и нам положено такое.

– А мы не утонем, аткычх?

– Не утонем. А если утонем, значит, так должно быть. А теперь давай, держись за меня одной рукой, а другой вычерпывай, выплескивай воду.

Хорошо, что Орган вовремя спохватился, и, пользуясь небольшой передышкой, они смогли отлить накопившуюся воду из лодки. И именно тогда, когда они, действуя ощупью, вычерпывали воду, Орган обратил внимание Кириска на небольшой бочонок, из которого они днем пили.

– Кириск, – сказал он ему, беря его за руку. – Вот бочонок наш с водой. Нащупал? Запомни, что бы ни случилось, береги бочонок. Держись за него, вцепись, но не разлучайся. Если что, лучше нам погибнуть, чем остаться без него. Ты понял меня? Ни на кого не надейся… Слышишь?

Хорошо, что он сказал об этом, хорошо, что он вовремя предупредил об этом мальчика. Очень скоро это ему пригодилось.

После короткой передышки шторм налетел с еще большей силой и свирепостью, точно бы пользуясь прикрытием ночи и беспомощностью людей, ничего не видящих во тьме и в тумане. В этот раз волны обрушились с новым приступом ярости, поистине как в отместку за доставленное короткое послабление. И закрутился, завертелся органовский каяк между невидимыми волнами, нещадно швыряемый их ударами во все стороны. Всплески захлестывали лодку. Лодка оседала, зачерпывая воду. Как ни метался Орган с черпаком, ползая на коленях, успеть вычерпать набегающую воду было немыслимо. И тогда закричали гребцы зло и отчаянно:

– Выбрасывай все! То-онем! Выбрасывай!

Кириск громко заплакал от страха, но его никто не слышал, и никому не стало дела до него. Мальчик забился в углу у кормы, крепко держа бочонок под собой. Он навалился на него боком, судорожно скрючившись, содрогаясь от плача. Он помнил, что это главное дело, которое он должен был делать, что бы ни случилось. Он понимал, они тонут, но и тогда он делал то, что было сказано старейшиной Органом, – сохранял бочонок с водой.

Полузатонувшую лодку надо было срочно спасать. Мылгун продолжал пока сумасшедше работать веслами, стараясь изо всех сил действовать так, чтобы лодка не перевернулась, а Орган и Эмрайин выбрасывали за борт все, что находилось в лодке. Другого выхода не было. В море полетели оба винчестера, гарпун, мотки веревок и все прочие вещи и даже жестяной чайник Органа. Труднее всего им пришлось с тушей нерпы. Намокшая, отяжелевшая, ослизлая туша не поддавалась. Ее надо было поднять со дна лодки и перевалить за борт. То, ради чего они шли в плавание на необитаемые острова, – добычу – предстояло выкинуть прочь. Хрипло рыча, выкрикивая ругательства и проклятия, они с большим трудом выталкивали в тесноте тушу к краю борта и наконец опрокинули ее в море. Даже в этой сумятице и дикой схватке с морем было ощутимо, как облегченно качнулась лодка, освободившись от груза нерпы. И, возможно, это-то и спасло положение…

Орган очнулся первым. В белой безжизненной пустоте он не сразу смог взять в толк, где он и что значит эта мутная, непроглядная неподвижность вокруг. То был туман.

То был Великий туман, безмолвно, безраздельно и незыблемо покоившийся в ту пору над всем пространством океана. Великий туман переживал свое великое оцепенение…

Когда глаза немного присмотрелись, старик Орган различил во мгле контуры лодки, потом и людей. Эмрайин и Мылгун валялись на своих местах возле весел. Вусмерть истерзанные, измотанные ночным шквалом, они лежали в странных позах, точно были сражены наповал, и только сиплый, прерывистый храп свидетельствовал об их жизни. Кириск лежал, скорчившись у его ног, привалившись к бочонку. Он продрог во сне от сырости и холода. Орган пожалел его, но ничем не мог помочь.

Оглушенный пережитой ночью, он сидел на корме, опустив седую голову. Все тело старика болело и ныло. Его длинные узловатые руки свисали, как плети. Много разных бед и испытаний довелось пережить Органу на своем веку, но такого жестокого случая не знавал даже он. Он не представлял себе, где они сейчас находились, куда угнал их шторм, как далеко они от земли, в море ли они или в самом океане. Он не представлял себе даже, какое время протекало в тот час. В сплошном, беспросветно застывшем стоянии тумана невозможно было отличить день от ночи. Но, по всей вероятности, если учесть, что штормы обычно утихают к утру, стоял день. Возможно, вторая половина дня.

Как бы то ни было, даже радуясь, что чудом остались в живых, Органу было от чего повесить голову. Лишившись всего, что имелось с ними в плавании, вплоть до ружей, выменянных у заезжих купцов за сотни соболей, они оставались теперь в лодке с двумя парами весел и початым бочонком пресной воды. Что их ждало впереди?

Конечно, как только гребцы придут в себя, они вместе обдумают, как им быть и что делать дальше. Но кто скажет, в какую сторону им двигаться? Это прежде всего. Во-вторых, если дождаться ночи и если небо не будет в облаках, можно попытаться определиться по звездам. Но как долго придется им плыть? Сколько потребуется сил и времени? Дотянут ли, выдержат ли?

А туман, что за туман? Так густо и неподвижно лежит он над морем. Точно бы он встал здесь навечно. Неужто повсюду так, неужто весь мир погрузился в такой туман?..

Хотелось курить и пить. О куреве, однако, не приходилось беспокоиться – тот табак, что оставался при нем, весь вымок. И трубка куда-то подевалась. А вода? А пища? Орган боялся думать об этом. Пока еще можно терпеть. И пока еще можно было не думать…

На море стояла мертвая зыбь, полный покой, штиль. Лодка лишь слегка покачивалась на месте. Никуда ее не влекло, и никуда она не двигалась. Весла, брошенные в воду, безвольно лежали на поверхности. Можно было понять Эмрайина и Мылгуна – они достигли такого предела усталости, что не могли поднять весла на борта: свалились в мертвецком сне.

При полном безветрии все замерло во мгле и неподвижности. Море стояло, туман стоял, лодка стояла, спешить было некуда… плыть было некуда…

Печально прикорнув, старик незаметно уснул и проснулся, когда его разбудил Кириск.

– Аткычх, аткычх! – толкал его мальчик. – Мы хотим пить.

Орган встрепенулся и понял, что трое соплеменников ждут от него действий, ибо он старейшина, и понял, что начинается самое страшное – распределение воды…

Туман стоял все так же густо и неподвижно. Море находилось в полном затишье.

Весь остаток дня они неспешно плыли в тумане. Бесцельно и неизвестно куда.

После того как люди пришли в себя и осознали свое положение, стоять на месте было уже невозможно.

И они плыли. Быть может, приближаясь к земле, а возможно, напротив, удаляясь от нее.

Но все-таки в этом имелась какая-то иллюзия движения.

Вся надежда была на то, что туман рассеется, и тогда станет ясней, что делать.

Во всяком случае, ночью можно будет увидеть звезды, если рассеется туман. Перво-наперво необходимо было ухватиться за звезды.

И еще была надежда, что натолкнутся на какой-нибудь остров. А там будет легче сориентироваться.

Так они и плыли пока в никуда – все время в туман.

Но и при этом Орган велел навести некоторый порядок в лодке. Вычерпали начисто остатки воды со дна, чтобы под ногами не хлюпало. Кириска он посадил рядом с собой на корму, чтобы теплее было мальчику под боком и чтобы он обсыхал побыстрей. Воды выдал всем поровну. На первый раз всем по неполному на одну четверть ковшу. После штормовой ночи необходимо было напиться хотя бы раз досыта. Но Орган предупредил, что отныне пить будут только тогда, когда он найдет нужным, и лишь столько, сколько он нальет. И при этом для пущей убедительности покачал воду в бочонке – он был уже наполовину пуст.

Была и нечаянная радость: когда приступали разливать воду, за бочонком, в самом углу кормы, под сиденьем, обнаружили кожаную, из нерпичьей шкуры торбу с вяленой юколой. Большую торбу с пищей выбросили за борт вместе с другими вещами, а этот мешочек, собранный в дорогу женой Мылгуна, остался ненароком на месте, потому что лежал под сиденьем, за бочонком, который Кириску поручили сохранить во что бы то ни стало. Правда, в той торбе было полно морской воды, и юколу невозможно было взять в рот, настолько она пропиталась солью и без того соленая. И все же то была пища. И если бы имелось вдосталь воды питьевой, то и такая юкола вполне сгодилась бы.

Но пока что юколу никто не ел, опасаясь жажды.

Все ждали одного: когда исчезнет туман…

В полном безмолвии и неподвижности тумана лишь уныло скрипели уключины весел. Скрип тот среди великой тишины походил на усталые мольбы и стенания заблудившегося человека: где я, где я? Куда мне, куда мне податься теперь?

Все ждали одного: когда исчезнет туман…

Но он не исчез и не собирался исчезать. Туман не шевелился. Казалось, что нечто невообразимо чудовищное, какая-то иная сущность, неземная, дышащая промозглой влажностью, поглотила весь белый свет – и Землю, и Небо, и Море…

Снова наступила ночь в чреве тумана. Об этом можно было судить по налившейся черноте вокруг. И никаких звезд, никакого неба наверху.

Плыть куда-то для того лишь, чтобы только куда-то плыть, уже не имело смысла.

Ждали, уповали, надеялись, не покажутся ли звезды на небе. Ждали с часу на час. Ждали появления ветра, который угнал бы этот ненавистный, трижды проклятый туман. Не спали. Обращались с мольбой к духу неба, чтобы раскрыл он звездный небосвод, вызывали мольбой хозяина ветров, чтобы проснулся он за морем – гривастый и косматый зверь.

Но все тщетно. Никто не слышал их обращений, и туман не развеивался.

Кириск тоже ждал появления звезд. Эти звезды, обычно, как игрушечки, блиставшие в небе, теперь были ему нужнее всего. Все то, что довелось пережить с прошлого вечера, потрясло, устрашило мальчика. Ведь ничего не стоило детской душе отчаяться, надломиться, сокрушиться навсегда. Но то, что трое взрослых, находясь в одной лодке с ним, при общей смертельной опасности, когда, казалось, уже наступал конец их плаванию, выстояли, преодолели разъяренную стихию, вселяло в него надежду, что и в этот раз путь к спасению будет найден. Он очень верил, что стоит только показаться звездам в небе, как придет конец их страданиям.

Только бы побыстрее это совершилось, быстрее бы вернуться назад, к земле, туда, к Пегому псу, быстрее, быстрее, быстрее потому, что очень хотелось пить и есть, невыносимо хочется пить и есть, и чем дальше, тем острее хочется пить и есть, очень хочется домой, к матери, к сородственникам, к жилищам, к дымам, к ручьям и травам…

Всю ночь бедствующие томились в ожидании, но ничто не изменилось – туман не тронулся с места, звезды не высыпали в небе, море продолжало оставаться во мгле.

И всю ночь очень хотелось пить, было сыро и зябко, но, прежде всего, очень хотелось пить. Кириск мог полагать, что только он так тяжко хотел воды, но и другие так же страдали от неутоленной жажды. Но ему хотелось пить больше всех. И это его терзало, что ему хотелось пить больше всех.

А старейшина Орган не дал воды, когда Кириск все же попросил немного.

– Нет, – твердо сказал он, – сейчас не будет. Терпи.

Если бы знал он, старик Орган, как хотелось пить после юколы, которую они втроем, с отцом и Мылгуном, – все же не утерпели к концу дня – начали грызть от голода. И хотя запили юколу водой, но этого было совсем недостаточно, а через некоторое время пить захотелось еще сильней. А старик Орган не притронулся к юколе, перетерпел, но и воды не пил, сберег, не позволил себе ни глотка. В тот день два раза пили воду – утром и вечером, за исключением Органа. Вечером совсем немного, всего лишь на донышке ковша. А воды в бочонке оставалось все меньше и меньше.

Когда хотелось пить, пить и пить, ожидание перемен вдвойне становилось пыткой.

Так длилось всю ночь… И всю ночь неподвижно лежал стылый туман. И море не шелохнулось.

И наутро никаких перемен. Лишь чуть светлее стало в серо-бурых недрах тумана, чуть попросторнее. Теперь можно было различить лица и глаза. И на несколько сажен вокруг лодки тускло серебрилась тяжелая, неподвижная, как ртуть, мертвая зыбь. Такой стоячей воды Кириск никогда не видел.

И никакого ветерка, и никаких перемен.

Но в то утро мальчика очень поразило, как сильно изменились лица взрослых. Осунулись здорово, позарастали жесткой щетиной, глаза померкли, провалились темными кругами, точно бы схватила их смертная болезнь. Даже отец, на что сильный и уверенный, и тот крепко переменился. Только и осталось – борода. Губы искусаны до черноты. И на Кириска смотрит с жалостью, хотя и молчит, ничего не скажет. Особенно сдал старик Орган. Ссутулился старик, еще белее стал, и кадыкастая шея его вытянулась еще длиннее, а глаза слезились больше прежнего. И только во взгляде осталось то, чем был Орган. Мудрый, строгий взгляд старейшины все так же таил в себе нечто значительное, известное и доступное только ему.

День начали с самого тяжкого – с того, что распределили между собой по нескольку глотков воды. Орган сам наливал. Зажав бочонок под мышку, тоненькой струйкой цедил он влагу на дно ковша, и руки его при этом крупно дрожали. Первым он подал Кириску. Кириск едва дождался этого. Застучал зубами о край ковша и, проглатывая воду, почувствовал лишь на мгновение, как увлажнился, опал жар внутри и как от волнения зашумело в голове. Но пока он возвращал ковш, жар снова восстановился, как прежде, и даже больше, точно бы там, внутри, раздразнили зверя. Потом пил Мылгун. Потом Эмрайин. Страшно было смотреть, как они пили. Хватали ковш дрожащими руками и возвращали, не глядя в лицо Органа. Будто бы то он был виноват, что так мало оказалось питья. А сам Орган, когда наступил его черед, не налил себе ни капли. Молча приткнул затычку. Это казалось Кириску невероятным. Был бы бочонок в его руках, он бы налил себе полный ковш, потом еще и еще и пил, пил, пока не упал бы. А потом будь что будет. Лишь бы один раз досыта напиться. А старик Орган отказывал себе даже в том, что полагалось ему. Отказывался от воды на донышке.

– Зачем так, аткычх. Наливай, как всем! – не вытерпел наконец Эмрайин, хрипя, пересиливая себя. – И вчера не пил, погибать, так вместе погибать!

– Я обойдусь! – невозмутимо ответил Орган.

– Нет, это неправильно! – повысил голос Эмрайин и добавил с раздражением: – Тогда и я не буду пить!

– Пить-то тут нечего. О чем разговор! – Орган усмехнулся, мол, какие вы неразумные, тихо покачал головой, снова откупоривая бочонок и, нацедив воды на донышко, сказал: – Пусть Кириск выпьет за меня.

Мальчик растерялся, и все замолчали. А Орган протягивал ему ковш:

– На, Кириск, пей. Не думай ни о чем.

Кириск молчал.

– Пей, – сказал ему Мылгун.

– Пей, – сказал ему Эмрайин.

– Пей, – сказал старик Орган.

Кириск колебался. Умирая от жажды, хотел разом опрокинуть в себя эти несколько глотков воды, но не посмел.

– Нет, – сказал он, перебарывая пожирающее изнутри желание, – нет, аткычх, сам пей, – и почувствовал, как закружилась голова.

Рука Органа дрогнула от этих слов, он тяжело вздохнул. Взгляд его смягчился, благодарно лаская мальчика.

– Я ведь на веку своем, знаешь, ой как много выпил воды. А тебе надо еще долго жить, чтобы… – И он не договорил. – Ты понял меня, Кириск? Пей, так надо, ты должен выпить, а за меня не беспокойся. На!

И опять, проглатывая воду, лишь на мгновение почувствовал мальчик, как увлажнился, опал жар внутри, и снова, вслед за облегчением, тут же захотелось пить. В этот раз он ощутил, что во рту остался привкус протухающей воды. Но это не имело значения. Лишь бы была вода, пусть какая угодно, лишь бы питьевая. А ее оставалось все меньше и меньше…

– Ну, как быть, что будем делать? – проговорил Орган, обращаясь тем временем к соплеменникам. – Будем плыть?

Наступило долгое молчание. Все оглянулись вокруг. Но, кроме непроницаемого тумана в двух саженях от лодки, в мире ничего не существовало.

– Куда плыть? – со вздохом нарушил молчание Эмрайин.

– Что значит – куда? – неожиданно вспылил почему-то Мылгун. – Будем плыть, лучше плыть, чем подыхать на месте!

– Ну, а какая разница – что мы плывем, что не плывем? – урезонил его Эмрайин. – При таком тумане плыть в никуда, какая разница?

– А мне плевать на туман! – с еще большим вызовом возразил Мылгун. – Мне плевать на твой туман! Ясно? Будем плыть, а нет, я переверну сейчас этот проклятый каяк вверх дном, и все пойдем кормить рыб! Ты понял меня, Эмрайин Бородатый, будем плыть! Ты понял?

Кириску стало не по себе. Ему стало стыдно за аки-Мылгуна. Тот поступал не так, как следовало, все же он был младше отца. Значит, что-то стронулось, что-то нарушилось в нем или в том, что они из себя теперь представляли, эти четверо нивхов в лодке. Все молчали, подавленные и горестные. Умолк, шумно дыша, и сам Мылгун. Эмрайин опустил голову. А старик Орган смотрел куда-то в сторону, и лицо его было непроницаемо, как тот туман, что окружал их со всех сторон глухой пеленой.

– Успокойся, Мылгун, – промолвил наконец Эмрайин. – Ведь я так, к слову сказал, конечно, лучше плыть, чем стоять на месте. Ты прав. Давай, поплыли.

И они двинулись. Снова заскрипели уключины, снова со всплеском поднимались и опускались весла, беззвучно разбегалась и тут же снова смыкалась за лодкой тихая бесследная вода. Но впечатление было такое, что они не плыли, а стояли на месте. Сколько бы они ни продвигались, кругом стоял туман, получалось, как в заколдованном кругу. Это-то, наверно, и вывело опять Мылгуна из себя.

– А мне плевать на твой туман, ты слышишь, Бородатый Эмрайин! – заговорил он, раздражаясь. – И я хочу, чтобы мы плыли быстрее! Пошевеливайся, Борода, греби, не спи, ты слышишь! Мне плевать на твой туман!

И при этом Мылгун стал резко налегать на весла.

– А ну, нагребай! Нагребай! – требовал он.

Эмрайин не стал озлоблять его, но, задетый им, тоже включился в эту безумную игру.

Лодка набирала все большую и большую скорость. Она напропалую неслась рывками сквозь туман, неизвестно куда и неизвестно зачем. А Мылгун и Эмрайин, не уступая друг другу, продолжали зверски грести, в каком-то диком, остервенелом, яростном ожесточении, точно они могли обогнать туман, вырваться из его беспредельных пределов.

Мелькали лопасти весел, взвеивая косо летящие брызги, шумела вода за бортами, наклонялись и вскидывались залитые потом, ощеренные лица гребцов, то падающих, сгибаясь, выбрасывая весла, то с силой разгибающихся, упираясь веслами в воду…

То вдох, то выдох, то вдох, то выдох… Вдох, выдох, вдох, выдох…

Туман – впереди, туман – позади, туман – кругом.

– Хана, хана![5] – как бы выхаркивая, зло подзадоривал, выкрикивал Мылгун.

Вначале Кириск оживился, поддался обману движения, но потом понял, как это бесплодно и страшно. Мальчик испуганно смотрел на старейшину Органа, ожидая, что тот прекратит эту бессмысленную гонку. Но тот как бы отсутствовал – задумчивый взгляд его блуждал где-то в стороне, на лице застыло отрешенное выражение. И то ли старик плакал, то ли привычно слезились глаза – лицо его было мокрое. Он неподвижно сидел на корме, будто не ведая, что происходит.

Лодка же шла, гонимая напропалую сквозь туман, неизвестно куда и неизвестно зачем…

– Хана, хана! – отчаянно разносилось в тумане. – Хана, хана!

Так продолжалось довольно долго. Но постепенно гребцы стали выдыхаться, постепенно убывала скорость, и вскоре они опустили весла, шумно дыша, задыхаясь от удушья. Мылгун не поднимал головы.

Так наступило горькое отрезвление. Туман они не обогнали, за пределы его не выскочили, все осталось по-прежнему: мертвая зыбь, полная неизвестность, сплошная непроницаемая мгла. Лишь лодка продолжала еще некоторое время плыть и кружиться с разбегу сама по себе…

Зачем это было делать? К чему? А что выиграли бы они, если бы стояли на месте? Тоже ничего.

Каждый, пожалуй, думал об этом. И тогда Орган сказал:

– Послушайте теперь меня. – Слова свои он выкладывал неторопливо, возможно, сберегая тем свои силы – ведь он уже не пил, не ел второй день: – Может статься, – рассуждал он, – туман продержится еще много дней. Бывают такие годы. Случаи такие бывают. Сами знаете. Семь, восемь, а то и десять дней лежит туман над морем, как мор над краем, как болезнь, которая не уйдет, пока не выйдет срок. А каков ее срок, об этом никто не знает. Если туман этот из тех, значит, судьба наша тяжкая. Юколы осталось совсем малость, да и к чему она, когда нет воды. А вода ваша, вот она! – И он поболтал содержимое бочонка. Вода свободно плескалась где-то лишь на ладонь-полторы выше дна.

Все молчали. И старик замолчал. Ясно было всем, о чем он хотел сказать: пить воду только раз в день, на самом донышке ковшика, чтобы протянуть подольше, если удастся, превозмочь, переждать напасть тумана. А откроется море, появятся звезды или солнце – тогда видно станет, а вдруг и повезет – дотянуть до земли!

Да, так оно получалось. И иного выхода не могло быть! Но легко сказать – перетерпеть, и то, что человек умом приемлет, далеко не всегда приемлет его плоть. Им, страждущим, сейчас хотелось пить, немедленно и не на донышке, а много, очень много хотелось воды.

Орган понимал безвыходность положения, и тяжелее всех было ему самому. Старик высыхал на глазах. Изборожденное складками и морщинами, темно-коричневое лицо его становилось с каждым часом чернее и жестче от боли, идущей изнутри. В слезящихся глазах появился напряженный, лихорадочный оттенок – нелегко было старику заставить себя выносить такие страдания. Но пока, сохраняя в себе присутствие духа, он держался, как держится на корню умирающее дерево. Однако так не могло долго продолжаться. Необходимо было высказать все, что могло иметь хоть малейшее значение для их спасения.

– Думал я о том, – продолжал он, – что надо все время присматриваться и прислушиваться к воздуху – не пролетит ли вдруг агукук[6]. Агукук – единственная птица, что летает над морем в такую пору. Если мы находимся между каким-нибудь островом и землей, то полет агукук может указать нам путь. Любая птица в открытом море летит только по прямой дороге. Никуда не сворачивая, только прямо. И агукук тоже.

– А если мы не находимся между островом и землей? – мрачно спросил Мылгун, все так же не поднимая головы.

– И тогда не видать нам ее, – опять же спокойно ответил Орган.

Кириск хотел уточнить, а зачем, мол, агукук станет летать над морем, по какой нужде такой, но Мылгун опередил его.

– А если агукук забудет летать над нами, а, аткычх, – мрачно насмехался Мылгун, – а вздумает пролететь стороной, вон там где-нибудь, тогда как?

– И тогда не видать нам ее, – опять же спокойно ответил Орган.

– Значит, не видать? – удивляясь, озлоблялся Мылгун. – Стало быть, и так и эдак, но агукук нам не видать? Так чего же, спрашивается, мы торчим здесь? – озлобляясь все больше, бормотал Мылгун, потом громко захохотал, потом умолк. Всем было не по себе. Все молчали, не зная, как быть.

Мылгун тем временем что-то надумал. Выбил ударом ладони из-под низу весло из уключины, затем взобрался зачем-то на нос лодки и встал там во весь рост, балансируя веслом. Никто ничего не сказал ему. И он ни на кого не обращал внимания.

– Э-эй, ты, сука! – закричал он во гневе. – Э-эй, ты, Шаман ветров! – угрожая веслом, кричал он что есть мочи в туманную мглу. – Если ты хозяин ветров, а не падаль собачья, то где твои ветры? Или ты подох в берлоге своей, сука, или обложили тебя кобели со всего света, и ты не знаешь, которому подставлять или склещаешься со всеми подряд, сука, и некогда тебе ветры поднять, или забыл ты, что мы здесь, в тумане гиблом, как в яме, сидим? Или не знаешь ты, что с нами малый, как же так?! Он хочет пить, он хочет воды! Воды, понимаешь?! Я же тебе говорю, с нами малый, он первый раз в море! А ты так с нами поступил?! Разве это честно? Отвечай, если ты хозяин ветров, а не тюленье дерьмо вонючее! Посылай свои ветры! Слышишь? Убирай туманы себе под хвост. Ты слышишь меня? Посылай, бурю, собака, самую страшную бурю – Тланги-ла посылай, сука, опрокидывай нас в море, пусть волны погребут нас, сука паршивая! Ты слышишь? Ты слышишь меня?! Плевать мне, плюю и мочусь я в твою морду косматую! Если ты хозяин ветров, посылай нам свою бурю, потопи нас в море, а нет – ты сука последняя, а я кобель, еще один кобель, только я тебя не стану, на-ка, вот, на тебе, на, на, на, выкуси, выкуси!

Вот так, последними словами поносил Мылгун Шамана ветров, неведомо где существующего и неведомо где укрывающего подвластные ему ветры. Долго еще, до хрипоты, до изнеможения кричал и выходил из себя Мылгун, издеваясь, оскорбляя и одновременно выпрашивая ветра у хозяина ветров.

Потом он с силой отшвырнул весло в море и, усаживаясь на свое гребное место, громко и страшно зарыдал вдруг, уткнувшись лицом в руки. Все беспомощно молчали, а он захлебывался в рыданиях, выкрикивая имена своих малых детей, а Кириск, никогда не видевший мужчину в плаче, задрожал от страха и со слезами на глазах обратился к Органу:

– Аткычх! Аткычх! Зачем он так, зачем он плачет?

– Не бойся, – успокаивал старик, сжимая руку мальчика. – Это пройдет! Скоро он перестанет. А ты не думай об этом. Это тебя не касается. Это пройдет.

И вправду Мылгун стал утихать понемногу, но лица не отнимал от рук и, всхлипывая, судорожно вздергивал плечами. Эмрайин медленно подводил лодку к плавающему на воде веслу. Он подбил весло к лодке, поднял его и установил на место, в уключину.

– Успокойся, Мылгун, – сочувственно говорил ему Эмрайин. – Ты прав, лучше в бурю попасть, чем томиться в тумане. Ну подождем еще, а вдруг да откроется море. Что ж делать…

Мылгун ничего не отвечал. Он все ниже и ниже ник головой и сидел согнувшись, как помешанный, боящийся взглянуть перед собой.

А туман все так же бесстрастно и мертво висел над океаном, скрывая мир в великой оцепеневшей мгле. И никакого ветра, никаких перемен. Как ни донимал, как ни бранил, ни поносил Мылгун Шамана ветров, тот остался ко всему этому глух и безучастен. Он даже не разгневался, не шевельнулся, не обрушил на них бурю…

Эмрайин тихо нагребал своей парой весел, чтобы не стоять на месте, лодка скользила по воде едва-едва заметно. Орган молчал, ушел в свои мысли, быть может, опять и, быть может, в последний раз в жизни думал он о своей Рыбе-женщине.

От невеселых стариковских размышлений отвлек его Кириск.

– Аткычх, аткычх, а зачем агукук летает на острова? – тихо спросил он.

– А, я и забыл тебе сказать. В таком большом тумане только агукук может летать над морем. Агукук летает на острова охотиться, а иной раз малых детенышей нерпичьих схватывает. У агукук глаза такие – и в тумане, и темной ночью видит, как днем. На то она сова. Самая большая и самая сильная сова.

– Вот бы и мне такие глаза, – прошептал сухими губами Кириск. – Я бы сейчас разглядел бы, в какую сторону нам плыть, и мы быстро доплыли бы к земле и стали бы пить, пить много и долго… Вот бы и мне такие глаза…

– Эх, – вздохнул Орган. – Каждому даны свои глаза.

Они замолчали. И спустя много времени, как бы возвращаясь к этому разговору, Орган сказал, глядя в лицо мальчику:

– Тебе очень тяжко? Ты потерпи. Если выдержишь, будешь великим охотником. Потерпи, родной, не думай о воде, думай о чем-нибудь другом. Не думай о воде.

Кириск послушно старался не думать о воде. Но ничего не получалось. Чем больше пытался он не думать, тем сильней хотелось пить. И очень хотелось есть, даже дурно становилось. И от этого хотелось орать, как Мылгун, на весь мир.

Вот так протекал тот день. Все время ждали, все время надеялись, что вдруг послышится издали шум волны, и ударит свежий ветер, и угонит туман на другой конец света, а им откроет путь к спасению. Но на море царила тишина, такая неподвижная, гиблая тишина, что становилось больно в голове и ушах. И все время, беспрерывно, бесконечно хотелось пить. Это было чудовищно: находясь среди безбрежного океана, они погибали от жажды.

К вечеру Мылгуну стало плохо. Он совсем не разговаривал, и глаза его были бессмысленны. Пришлось налить ему немного воды, чтобы промочил горло. Но, глядя на Кириска, который при этом не мог оторвать взгляда от ковша, Орган не удержался, налил и ему на донышке, а потом и Эмрайину. А сам так и не взял в рот ни капли. В этот раз, поставив бочонок с остатками воды под скамью, он долго сидел неподвижно, по-особому сосредоточенный и ясный, занятый какими-то иными, высокими мыслями, точно бы вовсе не испытывал никакой жажды и никаких мучений плоти. Он сидел на корме молчаливый, несуетный, как одинокий сокол на вершине скалы. Он уже знал, что предстоит ему, и потому, собираясь с духом, сохранял в себе остатки сил перед последним делом своей жизни. Очень не хватало трубки в такой час. Закурить, подымить хотелось старику напоследок, думая думу о ней – о своей Рыбе-женщине… Где ты плаваешь, Великая Рыба-женщина?

Он знал себя, знал, на сколько хватит еще сил и достоинства на пороге Предела. Единственное, что пока удерживало его от задуманного, – Кириск, так привязавшийся за эти дни и все время льнущий под бок в поисках защиты и тепла. Мальчишку было жалко. Но ради него надо было идти на это…

Так завершался тот долгий, безрадостный, последний день старейшины Органа.

Уже вечерело. Еще одна ночь наступала.

Но и в эту ночь погода оставалась по-прежнему без изменений. Туман на море пребывал все в том же состоянии невозмутимого оцепенения. И опять надвигалась глухая вечерняя тьма, а за ней предстояла невозможно долгая, невыносимая, жуткая ночь. Но если бы вдруг среди ночи ударил ветер, пусть шторм, пусть что угодно, только бы открылось небо и увидеть бы звезды! Однако ночь ничего не предвещала, незаметно было никакой волны на воде, никакого дуновения в воздухе – все замерло в нескончаемой тишине и в нескончаемой тьме. Одинокая, заблудшая во мраке лодка с измученными, умирающими от жажды и голода людьми медленно кружилась в тумане, в полной безвестности и обреченности…

Кириск не помнил точно, когда он уснул. Но засыпал долго, томясь, изнывая от нестерпимой жажды. Казалось, во веки веков не будет конца этим снедающим его заживо мукам. Нужна была только вода! Только вода – и ничего другого! Чувство голода постепенно притуплялось, как глухая, ушедшая внутрь боль, а жажда разгоралась чем дальше, тем с большей силой. И ничем нельзя было унять ее.

Вспомнилось Кириску, что в детстве, когда он однажды тяжко заболел и лежал в горячем поту, ему было так же плохо и очень хотелось пить. Мать не отходила от его изголовья ни на шаг, все прикладывала мокрую тряпку к его пылающему лбу, плакала украдкой и что-то пришептывала. В полутьме, при свете жировника, в зыбком, мерцающем мареве склонялось над ним озабоченное лицо матери, отца не было – он находился в море, – а Кириску хотелось, чтоб дали пить и чтобы быстрее вернулся отец. Но ни то, ни другое желание его не исполнялось. Отец был далеко, а пить мать ему не давала. Она смачивала тряпицей его спекшиеся губы, но это облегчало его страдания лишь на мгновение. И снова хотелось пить и становилось невыносимо.

Мать уговаривала его, упрашивала не пить воды, говорила, что надо перетерпеть и тогда болезнь отойдет.

– Потерпи, родной! – говорила она. – И к утру тебе станет лучше. Ты повторяй про себя: «Синяя мышка, дай воды». Вот посмотришь, легче будет. Попроси, родной, синюю мышку, пусть прибежит и пусть принесет тебе воды… Только ты хорошенько попроси…

В ту ночь, борясь с жаждой, он шептал это заклинание, ожидая, что синяя мышка и вправду прибежит и принесет ему пить. Он все повторял и умолял синюю мышку: «Синяя мышка, дай воды! Синяя мышка, дай воды!» Потом он бредил, метался в жару. И все просил: «Синяя мышка, дай воды!» Она не появлялась очень долго, а он все шептал, звал ее, плакал и просил: «Синяя мышка, дай воды!» И наконец она прибежала. Синяя мышка была прохладная, неуловимая, как ветерок над полуденным ручьем в лесу. Разглядеть ее было трудно, она оказалась вся голубая, воздушная и порхала как бабочка. Мышка прикасалась, порхая, мягкой шерсткой к лицу, к шее, к телу и тем приносила облегчение. Кажется, она дала ему испить воды, и он долго и ненасытно пил, а вода прибывала, бурлила вокруг, захлестывала его с головой. Утром он проснулся со светлым, легким ощущением на душе, выздоровевший, хотя и сильно ослабевший. И долго потом не выходила из памяти мальчика эта синяя мышка-водонос, прибегавшая той ночью, когда ему было очень худо, чтобы напоить и излечить его…

Теперь он вспомнил об этом, иссыхая, сгорая от жажды в лодке. Вот бы опять появилась синяя мышка! И с пронзительней тоской и горестью подумал в тот час о матери, заронившей в душу его надежду на синюю мышку-поительницу. Он с жалостью вспоминал, как мать склонялась над ним, когда ему дышалось так тяжко и так хотелось пить. Каким печальным и до слез преданным было ее лицо, с какой тревогой, с какой готовностью сделать для него все, что только сумеет, смотрела она на него с мольбою и с затаенным страхом. Что теперь с ней, как там она сейчас? Убивается, плачет, ждет-пождет у моря… А море ничего не скажет. И никто не в силах помочь ей в такой беде. Только женщины и дети, наверно, палят еще костры на кручах Пегого пса и тем еще обнадеживают ее, а вдруг да и грянет счастье – вдруг да и объявятся у берегов пропавшие в море. А они тем временем медленно кружили на лодке в безжизненном аспидно-черном пространстве, постепенно утрачивая во мгле ночного тумана последние надежды на спасение. Нет, слишком неравны были силы – мрак вечности, существовавший еще до появления Солнца во Вселенной, и четверо обреченных в утлой ладье… Без воды, без пропитания, без путеводных звезд среди океана…

Никогда не видел Кириск такой черной черноты на свете и никогда не предполагал за свою короткую жизнь, что так жестоки страдания неутоленной жажды. Чтобы как-то совладать с собой, Кириск стал думать о той синей мышке-поительнице, которая когда-то вызволила его, напоив и исцелив…

«Синяя мышка, дай воды! – Он принялся без устали нашептывать про себя это удивительное заклинание, которому научила ею мать: – Синяя мышка, дай воды! Синяя мышка, дай воды!» И хотя чуда не происходило, он продолжал истово молить и звать синюю мышку. Теперь она стала его надеждой и заговором против жажды…

  • Синяя мышка, дай воды!

Заговаривая себя, пытаясь таким способом отвлечься, мальчик то задремывал, то просыпался, невольно прислушиваясь урывками среди сна к разговору Органа и Эмрайина. Они о чем-то тихо и долго разговаривали. То был странный, непонятный разговор, с долгими паузами молчания, с недосказанными и порой невнятными словами. Кириск отчетливей разбирал слова Органа, приткнувшись у него под боком, – старик говорил с трудом, тяжело дыша, но с упорством преодолевая хрипы и клокотание в горле, а отца слышал хуже – тот находился подальше, на своих веслах.

– Не мне тебя учить, но подумай, аткычх, – горячо шептал Эмрайин, точно бы кто-то мог их услышать здесь. – Ты же умный человек.

– Думал, крепко думал, так будет лучше, – отвечал Орган, оставаясь, по-видимому, все-таки при своем мнении. Они ненадолго умолкли, и потом Эмрайин произнес:

– Мы все в одной лодке – всем нам должна выйти одна судьба.

– Судьба, судьба, – с горечью пробормотал старик. – От судьбы не уйдешь, известно, – говорил он с хриплым придыханием в голосе, – но на то она судьба – хочешь покорись, хочешь нет. Раз нам конец – кому-то можно и самому поторопить судьбу, чтобы другие повременили. Сам подумай, а вдруг пути откроются, пустишься из последних сил, и земля будет уже на виду, и не хватит нескольких глотков воды душу дотянуть, разве разумно, разве не обидно будет?!

Эмрайин что-то ответил невнятное, и они замолчали.

Кириск пытался уснуть и все звал свою синюю мышку. Ему казалось, что она появится, когда он будет спать… Но сон не шел.

  • Синяя мышка, дай воды!

– Ну, как там Мылгун? – спросил Орган.

– Да все так же – лежит, – ответил ему Эмрайин.

– Лежит, говоришь. – И, повременив, старик промолвил, напоминая: – Придет в себя – передай ему.

– Хорошо, аткычх. – Голос Эмрайина при этом дрогнул, он с усилием прокашлялся. – Все передам, как было сказано.

– Скажи ему, что я уважал его. Он большой охотник. И человек недурной. Я всегда уважал его.

Опять они замолчали.

  • Синяя мышка, дай воды!

Эмрайин потом что-то сказал, Кириск не совсем расслышал его слова, а Орган ответил тому:

– Нет, не смогу ждать. Разве не видишь? Сил не хватит. Хорошая собака подыхает в стороне от глаз. Я сам. Я был великим человеком! Это я знаю. Мне всегда снилась Рыба-женщина. Тебе этого не понять… Я хочу туда…

Они еще о чем-то говорили. Кириск засыпал, призывая мышку-поительницу:

  • Синяя мышка, дай воды!

Последнее, что он слышал, как отец, придвинувшись поближе к Органу, сказал:

– Помнишь, аткычх, как-то купцы приезжали на оленях, топоры меняли и разные вещи. Вот тот, Рыжий большой, говорил, что был в какой-то далекой стране великий человек, который пешком прошел по морю. Ведь были такие люди…

– Значит, он очень великий человек, самый великий из всех великих, – ответил на то Орган. – А у нас самая великая – Рыба-женщина.

Кириск уже спал, но какие-то слова еще смутно доходили до его сознания:

– Подожди. Подумай немного…

– Пора. Я свое пожил… Не удерживай. Сил нет, не вынесу…

– Такая тьма…

– А какая разница…

– У меня еще не все слова кончились к тебе…

– Слова не кончаются. Не кончатся и после нас.

– Такая тьма.

– Не удерживай. Не вынесу, силы уходят. А я хочу сам…

– Такая тьма…

– Вы еще подержитесь, там еще есть немного воды…

Чья-то большая, жесткая и широкая ладонь, ощупью притрагиваясь, осторожно легла на голову мальчика. Он понял спросонья: то была рука Органа. Теплая, тяжелая рука некоторое время покоилась на его голове, как бы желая защитить и запомнить ее, голову Кириска…

Снилось Кириску, что он шел пешком по морю. Шел туда, где должна быть земля, чтобы напиться воды. Шагал, не проваливаясь, не утопая. Дивное и странное было видено вокруг. Чистое, сияющее море простиралось повсюду, куда только достигали глаза. Кроме моря, кроме морской воды ничего на свете не существовало. Только море и только вода. И он шел по той воде, как по твердой земле. Волны плавно катились под солнцем, отовсюду, со всех сторон. Не угадать, откуда появлялись волны и куда они уходили.

Он ступал по морю в полном одиночестве. Вначале ему показалось, что он побежал впереди Органа, Эмрайина и Мылгуна, чтобы поскорее найти воду и поскорее позвать их. Но потом он понял, что оказался здесь в совершенном одиночестве. Он кричал, звал их, но никто не откликался. Ни души, ни звука, ни тени… Он не знал, куда они исчезли. И от этого ему стало страшно. Докричаться не мог. И земли не видно было нигде, ни в какой стороне. Он побежал по морю, тяжело дыша, истрачивая силы, но никуда не приближался, оставался на месте, пить хотелось все сильней и нестерпимей. И тут он увидел летающую над ним птицу. То была утка Лувр. Она с криком носилась над морем в поисках места для гнезда. Но нигде не находила ни клочка суши. Кругом плескались бесконечные волны. Утка Лувр жалобно стонала и металась.

– Утка Лувр! – обратился к ней Кириск. – Где земля, в какой стороне, мне хочется пить!

– Земли еще нет на свете, нигде нет! – отвечала утка Лувр. – Кругом только волны.

– А где остальные? – спросил мальчик об исчезнувших людях.

– Их нет, не ищи их, их нигде нет, – отвечала утка Лувр.

Непередаваемое словами, жуткое чувство одиночества и тоски охватило Кириска. Ему хотелось бежать отсюда куда глаза глядят, но бежать было некуда, только вода и волны обступили со всех сторон. Утка Лувр исчезала вдали, превращаясь в черную точку.

– Утка Лувр, возьми меня с собой, не оставляй меня! Я хочу пить! – взмолился мальчик.

Но она не отзывалась и вскоре совсем скрылась в поисках не существующей еще земли. А солнце слепило глаза.

Он проснулся в слезах, все еще всхлипывая и испытывая тяжесть безысходной тоски и страха. Медленно открыл заплаканные глаза, понял, что видел сон. Лодка слегка покачивалась на воде. Сереющая туманная мгла нависла и обступала со всех сторон. Значит, ночь минула, приближалось утро. Он шевельнулся.

– Аткычх, я хочу пить, я видел сон, – пробормотал он, протягивая руку к старику Органу. Рука его никого не обнаружила. Место Органа на корме было пусто.

– Аткычх! – позвал Кириск. Никто не отозвался. Мальчик поднял голову и встрепенулся:

– Аткычх, аткычх, где ты?

– Не кричи! – разом придвинулся к нему Эмрайин. Он обнял сына, крепко прижал его к груди. – Не кричи, аткычха нет! Не зови его! Он ушел к Рыбе-женщине.

Но Кириск не слушался:

– Где мой аткычх? Где мой аткычх?

– Да послушай же! Не плачь! Успокойся, Кириск, его уже нет, – пытался уговорить отец. – Ты только не плачь. Он сказал, чтобы я тебе дал воды. У нас еще есть немного. Вот ты перестанешь, и я дам тебе попить. Ты только не плачь. Скоро туман уйдет, и тогда вот посмотришь…

Кириск не унимался, отчаянно вырываясь из рук отца. От резких движений лодка закачалась. Эмрайин не знал, как быть.

– Вот мы сейчас поплывем! Смотри, мы сейчас поплывем! Эй, Мылгун, поднимись, поднимись, говорю! Поплыли!

Мылгун стал нагребать. Лодка тихо заскользила по воде. И опять поплыли они неизвестно куда и неизвестно зачем в сплошном молочном тумане, по-прежнему наглухо затмившем весь белый свет.

Так они встретили новый день. Теперь их оставалось трое в лодке.

  • Синяя мышка, дай воды!

Потом, когда Кириск немного успокоился, Эмрайин пересел к веслам, и они поплыли в четыре весла чуть быстрее, опять же неведомо куда и неведомо зачем. А Кириск, потрясенный исчезновением старика Органа, все еще горько всхлипывал, сиротливо сидя на корме. Отец и Мылгун тоже были подавлены и ничем и никак не могли помочь ни себе, ни ему, Кириску. Только и нашлись – взяться за весла. Плыли, лишь бы плыть. Лица их были черны в белом тумане. И над всеми ними висела общая, неотвратимая, безжалостная беда – жажда и голод.

Они молчали, ни о чем не говорили. Боялись говорить. Лишь через некоторое время Мылгун бросил весла.

– Дели воду! – мрачно сказал он Эмрайину.

Эмрайин нацеживал из бочонка на донышко ковша каждому по нескольку глотков. Вода была затхлая, с неприятным запахом и гнилым вкусом. Но и той оставалась теперь самая малость. Еще поделить раза три-четыре – не больше. Никто не напился, и никому не стало легче от выпитого.

И опять наступило тягостное, отупляющее ожидание: изменится погода или нет? Уже никто не высказывал никаких обнадеживающих предположений. Ослабевшие и изнуренные, они невольно впадали в безразличие – смиренно ждали своей участи, бесцельно кружа на лодке в гиблом тумане. Оставалось только это – примириться с участью. Туман все больше угнетал и подавлял их волю. Лишь раз, крепко выругавшись, Мылгун проговорил с дрожью и ненавистью в голосе:

– Пусть бы исчез туман, и я готов умереть! Сам выброшусь из лодки. Только бы увидели глаза мои край света!

Эмрайин промолчал, даже головы не повернул. Что было сказать? Теперь он оставался в лодке за старейшину. Но ничего иного предложить он не мог. Некуда было плыть!

Время шло. Лодка теперь дрейфовала сама по себе, то замирая на месте, то снова трогаясь.

И с каждым часом возрастала угроза их жизни – к неутихающей жажде прибавлялся жестокий, разрушительный голод. Силы угасали, уходили из тел.

Кириск лежал на корме с полуприкрытыми глазами. Голова отяжелела, кружилась, дышать было трудно – то и дело схватывали спазмы пустого желудка. И все время хотелось пить. Страсть как хотелось пить.

  • Синяя мышка, дай воды!

Заклиная и призывая синюю мышку-поительницу, мальчик пытался теперь забыться, теперь он искал спасение в воспоминаниях о той жизни, которая осталась у подножия Пегого пса и которая была теперь недоступной и сказочной.

«Синяя мышка, дай воды!» – шептали его губы, и оттого что кружилась голова, он представлял себе, как они играли, скатываясь с травянистого бугра, наподобие бревен. О, это была забавная, отличная игра! Кириск был самый ловкий и выносливый в этой игре. Надо было взбежать на крутой бугорок и оттуда катиться с горки, перевертываясь вокруг себя, точно ты ошкуренное бревно, пущенное вниз по склону. Надо плотно прижать руки вдоль тела. Вначале приходится помогать себе, чтобы стронуться с места. Перевернешься раз, два, три, и дальше пойдет – не удержишься. А сам смеешься, хохочешь от удовольствия, а небо накреняется то одним, то другим краем, облака кружатся и мельтешат в глазах, кружатся и валятся деревья, все летит вверх тормашками, а солнце в небе надрывается от смеха. А кругом крики и визг ребят! Катишься, катишься вниз, перевертываясь все быстрей и быстрей, и в это время до того чудно мелькают то вытянутые лица, то искривленные ноги скачущих следом ребят, и наконец остановка. Ух! Только шум в ушах! И тут самый ответственный момент. До счета – раз, два, три – надо успеть вскочить на ноги и не упасть от головокружения. Обычно все с первой попытки падают. Вот смеху-то! Все смеются, и сам смеешься! Хочешь устоять, а земля плывет под ногами. А Кириск не падал. Удерживался на ногах. Старался. Музлук ведь была всегда рядом. Не хотелось при ней валиться с ног, как какому-то слабаку.

Но самое лучшее и самое смешное было, когда они вместе с Музлук наперегонки катились с бугра. Девочки тоже могут скатываться. Только они трусихи и, бывает, косичками зацепятся за что-нибудь. Но это не в счет. Без синяков не обходится в таком веселом деле.

А когда они вместе с Музлук скатывались, то Кириск нарочно растопыривал незаметно локти, тормозил, чтобы не обгонять ее. Они одновременно докатывались вниз под крики и хохот окружающих, одновременно вскакивали до счета «три» на ноги, и никто не догадывался, какое наслаждение было удерживать Музлук, помогать ей устоять на земле. Они невольно обнимались, вроде бы поддерживая друг друга. Музлук так весело смеялась, губы ее были такие заразительные, и все время она делала так, чтобы Кириск удерживал ее, она все время изображала, что падает, а он должен был помогать ей устоять на ногах, подхватывая, обнимая ее. И никто не догадывался, какие минуты неведомого счастья и пугающей любви переживали они при этом. Под тонким платьицем бешено колотилось сердце девочки, то и дело соприкасались их тела, и Кириск чувствовал, как под руку попадались крохотные, еще только возникающие, тугие грудки и как вздрагивала и быстро льнула она при этом к нему, какие загадочные, сияющие были глаза ее, опьяненные от головокружения. И весь мир – все, что имелось на земле и в небе, – плыл, кружился вместе с ними, купаясь в их несмолкающем смехе и счастье. Никто не догадывался, какое это было удивительное счастье!

И лишь однажды один соплеменник чуть постарше Кириска, ненавистный и презренный, догадался – стал валиться, как дурак, на Музлук – вроде не в силах устоять от головокружения на месте. Музлук отстранялась, убегала от него, а он делал вид, что падает от кружения, догонял ее и валился на нее. Кириск подрался с ним. Тот был побольше его и несколько раз сбивал его с ног. И все-таки выходила ничья – Кириск не сдавался и не позволил Музлук вступаться за него. Но это случилось лишь однажды…

И еще были отрадные мгновения, когда, наигравшись, потные и разгоряченные, они бежали пить воду из ручья.

  • Синяя мышка, дай воды!
  • Ах, синяя мышка, дай воды!..

Ручей протекал неподалеку. Из лесу шел он и выходил на то место, где они играли. Вода в нем журчала по камням, сохраняя в беге лесной сумрак и лесную прохладу. Травы, теснясь вокруг, обступали ручей вплотную, до самой проточной воды. Те, что росли с самого края, полоскались в ручье, сопротивляясь вытянутыми стеблями напору радостного течения. И бежал себе ручей бесшабашно в сторону моря, то юрко поблескивая на солнце, то ныряя под крутой, нависающий берег, то скрываясь в зарослях трав и лозняка.

Они разом добегали до ручья и разом припадали к воде, раздвигая травы по сторонам. Некогда там мыть руки и черпать воду пригоршнями, пили по-оленьи, свесив головы к воде, окуная лица в булькающий, ласково щекочущий поток. Эх, какое это было наслаждение!

  • Синяя мышка, дай воды!
  • Синяя мышка, дай воды!
  • Ах, синяя мышка, дай воды!..

Они лежали у ручья, опустив головы к воде. Их плечи соприкасались вплотную, и руки, опущенные в быструю струю, сливались, точно бы у них была общая пара рук. Они пили, ловя воду губами, с передышками, с упоением насыщаясь и дурачась, булькая ртами в воде. Им не хотелось уходить отсюда, им не хотелось поднимать опущенные головы от чистого потока, в котором они разглядывали свои быстротекущие, неуловимые отражения, улыбались им, смешно искаженным отражением, и улыбались друг другу.

  • Синяя мышка, дай воды!
  • Синяя мышка, дай воды!
  • Синяя мышка, дай воды!
  • Ах, синяя мышка, дай воды!..

А Музлук, не поднимая лица от ручья, смотрела на него, лукаво скосив продолговатые глаза, и он смотрел на нее таким же манером и так же лукаво улыбался ей в ответ. Она толкала его плечом, как бы отстраняя его от себя, а он не уступал. Тогда она набирала в рот воды и брызгала ему в лицо. Он делал то же самое: набирал воды, и еще побольше, и с силой выдувал струю ей в лицо. И с этого начиналась безудержная возня и беготня. Они гонялись по воде, забрызгивали друг друга, как могли и сколько могли, и, мокрые с головы до ног, с криком и хохотом носились взад-вперед по ручью…

  • Синяя мышка, дай воды!

Тяжело было Кириску сознавать, что это больше никогда не повторится. Дышать становилось все труднее и труднее, вес чаще сводило судорогой желудок. Он тихо плакал и корчился от боли, обращаясь все к той же синей мышке:

  • Синяя мышка, дай воды!

Так он лежал, пытаясь забыться в грезах. И ничто не изменилось вокруг. Белая пелена тумана все также неподвижно нависала над ними. Они бессильно валялись в лодке, каждый на своем месте. И неизвестно было по-прежнему, что их ждало впереди, когда вдруг лодка сильно вздрогнула, и он услышал испуганный возглас отца:

– Мылгун! Мылгун! Что ты делаешь? Перестань!

Кириск поднял голову и поразился. Мылгун, перевалившись за борт, зачерпывал ковшом морскую воду и пил ее.

– Перестань! – кинулся к нему Эмрайин, собираясь вырвать ковш.

Но Мылгун угрожающе изготовился:

– Не приближайся, Борода! Убью!

Эту горько-соленую воду, которую немыслимо было взять в рот, он пил, обливая одежду, вода лилась на грудь и рукава, пил, давясь, принуждая себя, опрокидывая на себя ковш дрожащими руками. Лицо его при этом звероподобно ощерилось.

Потом он швырнул ковш на дно лодки и откинулся навзничь, заваливаясь, хрипя и задыхаясь. Так он лежал, и помочь ему ничем невозможно было. Кириск от страха сжался в комок, испытывая еще большую жажду и острые рези в животе. А поникший Эмрайин снова взялся за весла и тихо повел лодку куда-то в тумане. Ничего иного предпринять он не мог.

Мылгун то утихал, то снова судорожно вздрагивал, хрипел, погибал от приступа жажды. Через некоторое время он, однако, поднял голову:

– Горит, внутри все горит! – И стал раздирать одежду, на груди.

– Ну скажи, что сделать? Как тебе помочь? Там еще есть, – кивнул Эмрайин на бочонок. – Налить немного?

– Нет, – отказался Мылгун. – Теперь уже нет. Хотел дотянуть до ночи и потом, как наш покойный аткычх, но не дотянул. Пусть так. А не то сделал бы что-нибудь не то. Выпил бы всю воду. А теперь мне конец, и я уйду. Теперь мне конец… Я сам, я еще в силах…

Среди пустынного моря, в тумане, которому не было ни конца, ни края, ни погибели, страшно и невыносимо было слушать слова человека, обрекшего себя на медленную смерть. Эмрайин пытался как-то успокоить друга и брата своего Мылгуна, что-то сказать ему, но тот не желал его слушать, он торопился, он решил пресечь свои муки одним ударом.

– Ты не говори мне, Эмрайин, ничего, уже поздно! – бормотал Мылгун, как безумный. – Я сам. Я сам уйду. А вы, отец с сыном, вы сами решайте. Так будет лучше. Вы меня простите, что так получается. Вы отец с сыном, вы оставайтесь, еще есть немного воды… А я сейчас перешагну. – И с этими словами Мылгун встал, пригибаясь, держась за борт лодки. Пошатываясь, собрав в себе силы, Мылгун сказал Эмрайину, глядя исподлобья:

– Ты мне не мешай, Борода! Так надо. Ты мне не мешай. Прощайте. Может быть, дотянете. А я сейчас… А ты сразу гони прочь… Сразу, и не жди… Если приблизишься, опрокину. А теперь греби. Борода, греби сильнее. Слышишь, опрокину…

Эмрайину ничего не оставалось, как подчиниться угрозам и мольбам Мылгуна. Лодка пошла по прямой, рассекая бесшумный туман и бесшумную воду. Кириск жалобно заплакал:

– Аки-Мылгун! Аки-Мылгун! Не надо!

И именно в эту минуту Мылгун решительно перевалился за борт лодки. Лодка сильно накренилась и снова выпрямилась.

– Прочь! Прочь уплывайте! – закричал Мылгун, барахтаясь в ледяной воде.

Туман сразу скрыл его от глаз. Все затихло, и потом в звенящей тишине еще раз раздался голос, последний выкрик утопающего. И тут Эмрайин не выдержал:

– Мылгун! Мылгун! – откликнулся он и, рыдая, развернул лодку назад.

Они быстро вернулись, но Мылгуна уже не было. Поверхность воды была пуста и спокойна, будто бы ничего и не произошло. И уже трудно было определить то место, где затонул человек.

Весь остаток дня кружились они здесь, никуда не уплывая. Опустошенные и убитые горем, они оба плакали. Первый раз в жизни видел Кириск, как плакал отец. До этого никогда не случалось с ним такого.

– Вот теперь мы одни, – бормотал Эмрайин, утирая слезы с бороды, и никак не мог унять себя. – Мылгун, верный мой Мылгун! – шептал он, всхлипывая…

А день уже клонился к концу. Так оно казалось. Если существовало где-то солнце, если оно ходило по небу над морями, над туманами, то, должно быть, уже закатывалось спокойно на свое место. А здесь, под плотным покровом тумана, постепенно темнеющего, насыщаясь сумрачной мглой, кружила по морю затерявшаяся без вести одинокая лодка, в которой оставались теперь только двое – отец и сын.

Перед этим, перед тем как сказать себе, что приближается вечер, Эмрайин наконец решил, что пора им испить воды. Он видел, как тяжко дожидался этого Кириск, и понимал, чего стоило сыну терпеть жажду и голод, пересиливая себя, не проронив ни звука. Гибель Мылгуна на долгое время как бы приглушила мысль о воде. Но постепенно жажда брала свое и теперь уже разгоралась с удвоенной силой, жестоко возмещая невольную отсрочку мучений.

С чрезвычайной осторожностью, чтобы не пролить напрасно ни единой капли, нацедил он протухшей воды сначала Кириску. Мальчик схватил ковш и тут же проглотил свою долю как одержимый. Затем Эмрайин налил для себя, обнаружив, что воды в бочонке после этого осталось, собственно, на дне. Кириск тоже понял это, судя по наклону бочонка в руках отца. Эмрайин помертвел, пораженный этим, хотя и предполагал, что так оно и должно было быть. Теперь Эмрайин не спешил выпить свою воду. Он задумчиво держал в руке ковш, потрясенный грянувшей вдруг мыслью, с появлением которой утоление жажды уже ничего не значило.

– На, подержи, – передал он ковш сыну, хотя не следовало этого делать. Для мальчика это было равносильно пытке – держать ковш с водой и не сметь выпить. Освободив руки, Эмрайин плотно вогнал пробку и поставил опустевший почти до дна бочонок на свое место.

– Выпей, – предложил он сыну.

– А ты? – удивился Кириск.

– А я потом. Ты не думай ничего, выпей, – спокойно сказал отец.

И Кириск снова без промедления проглотил и эту порцию вонючей воды. Жажда не утолилась, как хотелось бы, но все же он почувствовал какое-то небольшое облегчение.

– Ну, как? – спросил отец.

– Немножко лучше, – благодарно прошептал мальчик.

– Ты не бойся. И запомни, даже совсем без капли воды во рту человек может протянуть два-три дня. И, что бы то ни было, ничего не бойся…

– Потому ты не выпил? – перебил его Кириск. Эмрайин растерялся, застигнутый врасплох этим вопросом. И, подумав, сказал коротко:

– Да.

– А без еды сколько? Мы уже не едим давно.

– Лишь бы вода была. Но ты не думай об этом. Давай-ка мы лучше поплывем немного. Я хочу с тобой поговорить.

Эмрайин заскрипел веслами, и они медленно потащились в тумане по морю, точно не могли поговорить на том месте, где они находились. Отцу предстояло собраться с духом. Ему казалось, что так будет легче сосредоточиться, подготовить себя к тому разговору, при одной мысли о котором тягостно холодело внутри. Не только сам нагребал, но и сыну велел сесть за весла. Необходимости в этом никакой не было, так же, как не было необходимости куда-то плыть. Мальчик с трудом ворочал непомерно большими для него морскими веслами. С одним он бы еще мог управиться, а для пары пока не подрос. К тому же чувствовалось, мальчишка заметно ослаб, как и сам он слабел час от часу. Это-то и вынуждало отца торопить события. Время уходило, время истекало.

Кириск молчал и не оглядывался, невпопад проворачивая тяжелые весла. Но не это терзало Эмрайина. Глядя на сына со спины, на эту согбенную, и как теперь он заметил, все еще по-детски щуплую, беззащитную фигурку, он кусал губы, и сердце его, он это явственно ощутил, обливалось кровью – горячим, пульсирующим потоком боли. Но начать разговор он не смел, хотя и не было иного выхода…

Постепенно видимость в недрах тумана снижалась, а Эмрайин все плыл в тяжком раздумье, и времени у него оставалось действительно мало. Как ни крепился он, каким бы ни был могучим от природы, жажда и голод быстро одолевали, быстро съедали его силы. Надо было успеть подготовить сына к тому, что он обдумывал в тот час, надо было сделать это, пока сам был в состоянии держаться и проявлять волю.

Он понимал, что и ему предстоит вслед за Органом и Мылгуном покинуть лодку, что это единственная возможность если не сохранить, то хотя бы продлить жизнь сына настолько, насколько оставалось на дне бочонка той немногой воды. Он не мог сказать себе, развеется ли туман этой ночью или следующим днем, и уж вовсе не мог сказать себе, что предстоит сыну впереди, если даже наладится рано или поздно погода, как, каким образом, оставшись один в море, смог бы он выжить и спастись. На это ответа не существовало. Единственная надежда, маловероятная, а то и вовсе несбыточная, в которой он пытался уверить самого себя, состояла в том, что, если откроется море, быть может, случайно встретится большая лодка белых людей. По слухам он знал, что белые люди иной раз появлялись в этих водах – проплывали океаном, вдалеке от их берегов, плыли по каким-то своим делам, из каких-то далеких стран в какие-то другие далекие страны. Сам он никогда не встречался с ними, но рассказывали об этом купцы, которые все на свете знают, а иные из них сами якобы плавали на этих огромных, как горы, лодках белых людей. Только такое чудо, если разгуляется погода, если совпадут пути, если заметят белые люди маленький каяк-долбленку в океане, только это могло быть надеждой, слабой, невероятной, почти невозможной, но все-таки какой-то надеждой.

Об этом и собирался поведать Эмрайин сыну перед тем, как покинуть его. Необходимо было еще убедить Кириска, строго-настрого наказать ему, чтобы он оставался в лодке до самого последнего дыхания, пока сознание будет при нем. И если суждено ему умереть, когда кончится вода, то умереть он должен в лодке, а не выбрасываться в море, как вынуждены были поступить старик Орган, Мылгун, и как поступит он, его отец. Никакого иного выхода не было. Требовалось повиноваться, примириться с жестокостью судьбы… Однако при мысли, что одиннадцатилетний мальчик останется в лодке один на один со всем светом, в беспроглядном тумане, в безбрежном море, медленно умирая от жажды и голода, Эмрайина охватывала оторопь. С этим невозможно было примириться, то было выше всяких сил. И тогда он ловил себя на мысли, что не сможет оставить сына одного, лучше умереть вместе с ним…

Вскоре стало совсем темно. Опять воцарилась в море черная чернота туманной ночи. Если бессмысленно плыть куда-либо днем по туману, то тем более бессмысленно это ночью. Лодка тихо покачивалась на месте. И опять никаких признаков того, что погода изменится. Море лежало бездыханное.

Отец с сыном примостились на ночь на дно лодки, тесно прижавшись друг к другу. Не спали ни тот, ни другой. Каждый думал, мучимый жаждой и голодом, что ожидает их впереди…

Лежа рядом с отцом, Кириск остро ощутил, как здорово исхудал и извелся отец за эти дни, как уменьшился телом и обессилел. Только и осталась борода – по-прежнему жесткая и упругая. Прижимаясь к отцу, тихо сглатывая слезы от жалости к нему, мальчик постиг той ночью неведомые прежде чувства изначальной сыновней привязанности. Он не смог бы выразить эти чувства словами – они таились в душе, в крови, в сердцебиении его. Прежде он всегда гордился, что похож на отца, подражал ему и мечтал быть таким, как отец, а теперь он приходил к пониманию, что отец – это он сам, это его начало, а он продолжение отца. И потому ему было больно и жалко отца, как самого себя. Он воистину заклинал синюю мышку, чтобы она принесла им воды – и ему и отцу:

  • Синяя мышка, дай нам воды!
  • Синяя мышка, дай нам воды!

Отец же о воде для себя уже не думал, хотя с каждым часом все тяжелей переносил страдания неутоленной, всевозрастающей, уже физически невыносимой жажды. Внутри все горело, пересыхало и сжималось железной, необратимой спазмой. В голове поднимался гул. Теперь он понимал последние муки Мылгуна. И, однако, не о том была его дума. Думать о воде, желать напиться досыта теперь для него уже не имело смысла. И уже давно бы прервал он эти безысходные мучения, если бы не сын, если бы он мог принудить себя оставить сына, примостившегося у него под боком этой темной последней ночью. Ради сына, пусть не имеющего никаких надежд на спасение и все-таки, и вопреки этому, оберегаемого им до наипоследней возможности, ради того, чтобы сколько-нибудь продлить ему жизнь, и в том теперь заключалась безотчетная борьба и надежда отца, в том теперь он видел свою последнюю волю и деяние, ради всего этого он должен был поскорее покинуть лодку. Но именно из-за него, из-за сына, он не мог на то решиться, не смея бросить его на произвол судьбы. Но и медлить, тянуть дальше тоже становилось опасно – уходили последние силы, необходимые, чтобы собраться с духом…

Время жить у отца истекало…

Как, какими словами объяснить это сыну? Как сказать ему, что он оставит его ради него?..

Время жить у отца истекло…

– Отец! – прошептал вдруг Кириск, будто бы отгадывая его мысли, и еще крепче прижался к отцу, заклиная свою синюю мышку:

  • Синяя мышка, дай нам воды!
  • Синяя мышка, дай нам воды!

Эмрайин, стискивая зубы, застонал от горя и не посмел ничего сказать. Мысленно он прощался с сыном, и, чем дольше прощался, тем труднее, тем мучительнее было подняться на последний шаг. Этой ночью он понял, что, оказывается, вся его предыдущая жизнь была предтечей нынешней его ночи. Для того он и родился и для того он умирал, чтобы из последних сил продлить себя в сыне. Об этом он думал в тот час, молча прощаясь с сыном. Эмрайин совершал для себя открытие – всю жизнь он был тем, кто он есть, чтобы до последнего вздоха продлить себя в сыне. И если он не думал об этом раньше, то лишь потому, что не было на то причин.

И тут он вспомнил, что были и прежде случаи, когда мысль эта проскальзывала в сознании, как молния по небу. Он вспомнил и понял теперь то, что произошло с ним однажды, когда они с покойным Мылгуном и другими соплеменниками рубили великое дерево в лесу. Дерево стало валиться, а он по чистой случайности оказался в тот момент на той стороне, куда заваливалось, сокрушая все вокруг, это поверженное дерево-гигант. Все закричали в голос:

– Берегись!

Эмрайин оцепенел от неожиданности, и было уже поздно: треща, громыхая рвущейся кроной и обрушивая и опрокидывая само небо, вырывая кусок зеленого лесного потолка вверху, дерево медленно и неумолимо падало на него. И он подумал в то мгновение лишь об одном, что Кириск – тогда он был малышом и единственным ребенком, Псулк еще не родилась – он подумал тогда, в те считанные секунды, на пороге неминуемой смерти, подумал только об этом, и ни о чем другом он не успел подумать, что сын – это то, что будет им после него. Дерево рухнуло рядом, с грозным гулом, обдав его волной листьев и пыли. И тут все облегченно вскричали. Жив остался, жив и невредим Эмрайин!

Теперь, вспомнив об этом случае, он понял, что именно появление сына сделало его таким, какой он есть, и что ничего лучшего и более сильного он не испытывал в жизни, нежели отцовские чувства. За это он был благодарен детям, и прежде всего сыну, Кириску. Эмрайину хотелось рассказать Кириску об этом, но он не стал его тревожить. Мальчику и без того было худо…

Время жить у отца истекало…

  • Синяя мышка, дай нам воды!
  • Синяя мышка, дай нам воды!

Время жить у отца истекало…

Осталось еще два-три дорогих воспоминания, с которыми трудно было ему расставаться. И он не хотел уходить туда, не подумав об этом, хотя время уже поджимало. Теперь он прощался с воспоминаниями, постоянно помня, что пора покидать лодку…

Он любил жену с первых дней. Удивительное было в том, что, находясь в море, он думал, оказывается, о том же, о чем думала она дома. Так было с первых дней. Она знала, о чем он думал, находясь в плавании, так же, как он знал о ее мыслях… Это узнавание на расстоянии было их тайной и никому неведомым счастьем близости.

Когда Кириск еще не родился, но появились первые признаки, которые могли подтвердиться и не подтвердиться, он сразу сказал, вернувшись, жене:

– У нас будет мальчик?

– Тише, кинры услышат! – перепугалась она, и глаза ее налились радостью. – Откуда ты знаешь?

– Ты думала об этом сегодня. Ты этого очень хочешь.

– А ты?

– Ты же знаешь, что я знаю, о чем ты думала, и я думал об этом же.

– А я думала потому, что ты думал об этом и очень хотел этого…

Так оно и случилось. Сбылось их предчувствие. Кириска еще не было, но он должен был вскоре появиться. И тот срок постепенно приближался. В те дни жена ходила в его старых кожаных штанах, видавших виды, латаных-перелатаных. Это для того, объясняла она, чтобы присутствовал его мужской дух, когда он уходит на промысел, а не то плохо будет расти тот, кто должен появиться. В те дни жена в его старых кожаных штанах была самой красивой и желанной. Самой красивой и самой желанной!

Славные, тревожные и радостные были те дни, когда они думали о том, кто должен был сделать их отцом и матерью…

То был Кириск…

С ним и со всем, что было связано с ним, предстояло теперь разлучиться навеки.

И еще, когда Кириск уже подрос, мать как-то, рассердившись, сказала, что, когда его не было, ей было гораздо лучше без него.

Мальчика это очень обидело.

– А где я был, когда меня не было? – пристал он к отцу, когда тот вернулся с моря.

Вот смеху-то… Смеялись они с женой молча, лишь глазами. Особенно ей доставляло удовольствие, что он никак не мог ответить и не знал, как ему быть, как объяснить мальчику, где он был, когда его не было.

Теперь бы отец ему сказал, что он был в нем, когда его не было на свете, что он был в его крови, в его пояснице, откуда он истек в чрево матери и возник, повторенный ею, и что теперь, когда он сам исчезнет, он останется в сыне, чтобы повторяться в детях его детей…

Да, так бы ему и сказал, и был бы счастлив сказать перед смертью именно так, но теперь всему приходил конец. Его роду приходил конец. Самое большее, жизнь Кириска могла продлиться еще на день, два, но не дольше, отец это хорошо понимал. И в том заключалась для него непримиримая беда и несчастье, а не в том, что приходилось покидать лодку ради сына…

И еще хотелось Эмрайину внушить напоследок сыну, чтобы он с благодарностью думал в оставшееся для него время о старике Органе и аки-Мылгуне. Людей этих уже нет, им все равно, вспоминает ли о них кто или не вспоминает, но думать так следует для самого себя. Даже за мгновение перед смертью надо думать об этом для самого себя. Умирать надо, думая для себя о таких людях.

Но потом он решил, что, быть может, сын сам догадается об этом…

Когда Кириск проснулся, он удивился, что спалось ему теплее, чем в предыдущие ночи. Он был укрыт отцовской кухлянкой. Мальчик открыл глаза, поднял голову – отца в лодке не было. Он рванулся, шаря по лодке, и закричал жутким воплем, горестно огласившим безмолвную пустыню туманного моря. И долго не смолкал его одинокий, полный отчаяния и боли вопль. Он плакал страшно, до изнеможения, а потом упал на дно лодки, хрипя, и бился головой о борт. То была его плата отцам, его любовь, его горе и причитание по ним…

Мальчик лежал на дне лодки, не поднимая головы, не открывая глаз. Ему некуда было смотреть и некуда было деваться. Кругом все так же расстилался белесый туман, и лишь море в этот раз нерешительно пошевеливалось, покачивая и кружа лодку на месте.

Кириск плакал, сокрушаясь и упрекая себя в том, что уснул, что если бы он не уснул, то никогда и ни за что не пустил бы отца, вцепился бы руками и зубами и не отпустил бы его, пусть бы они погибли вместе, пусть бы скорее умерли от жажды и голода, но только бы не оставаться одному в полном и страшном одиночестве. Ругал и упрекал себя, плача, что не проснулся, не вскочил и не закричал, когда ночью вдруг почувствовал, как сильно дернулась и закачалась лодка от резкого толчка. Разве он допустил бы, чтоб отец выбросился в море! Разве он не кинулся бы с ним вместе в эту черную пучину!

Потом он забылся постепенно, плача и трясясь всем телом. И через некоторое время с новой силой, как бы возмещая свое отступление перед горем, начался приступ жажды. Он даже во сне чувствовал, как изнывал и страдал от безводья. Жажда одолевала, жажда терзала и душила его. Тогда он почти вслепую дополз до бочонка и обнаружил, что пробка слегка приослаблена, чтобы легче было ее вытащить, и ковш был рядом. Он налил себе воды и, ни о чем не думая, напился, разнимая тем слипшиеся губы и спазмы глотки. Хотел еще налить и еще выпить, но раздумал, сумел остановить себя. Водицы оставалось еще раза на два попить…

Потом он сидел уныло и думал о том, почему отец ушел, не сказав ничего. Ведь вместе с отцом ему было бы легче утонуть, чем теперь, когда одиночество и страх сковали его руки и ноги, и когда он так страшится переступить за борт лодки. Он решил, что сделает это, как только соберется с силами…

Был уже полдень, а может быть, чуть больше полдня. Так казалось Кириску, судя по светлеющим тонам тумана. Значит, солнце сияло где-то в зените. Однако солнечные лучи не пробивали толщу Великого тумана в его великом оцепенении над океаном. Туман становился жиже, голубоватым, как дым от усохших дров. И все равно далее двадцати-тридцати саженей ничего не различить было, кроме темной, колышущейся воды вокруг.

Плыть было некуда, да он и не справился бы теперь с веслами. Он с грустью посмотрел на отцовские и мылгуновские весла, аккуратно заставленные по бортам. Лодка дрейфовала теперь сама по себе, двигаясь в тумане в неизвестном направлении. И со всех сторон обступало мальчика одиночество, и кругом царил безысходный страх, холодящий душу.

Позднее, к вечеру, ему опять нестерпимо захотелось пить. И голова шла кругом от голода и слабости. Ему не хотелось ни двигаться, ни глядеть по сторонам. Да и некуда и не на что было смотреть. И даже трудно стало добраться до бочонка. Он пополз на коленях и остановился от усталости. Кириск понимал, что скоро не сможет и двигаться. Он поднес к лицу руку и ужаснулся: рука его утончилась, уменьшилась, как ссохшаяся шкурка бурундучка.

В этот раз он напился больше, чем следовало бы. Теперь воды осталось на самом дне, еще на один раз, и на том питью наступал конец. Ни капли. Но ему теперь все стало безразлично. Все равно хотелось пить, ненасытно хотелось пить. Острота голода притупилась, и в желудке засела неутихающая, тяжкая, ноющая боль.

Он несколько раз впадал в беспамятство, потом снова приходил в себя. А лодка дрейфовала сама по себе, плыла в тумане, увлекаемая ожившими течениями.

В какой-то момент он всерьез решил броситься в море. Но сил не хватило. Поднявшись на колени, повис на краю борта. И так висел, выпростав руки за борт, но не в силах выкинуть тело свое из лодки. Потом он обессилел настолько, что даже не пытался допить остаток воды в бочонке.

Он лежал на дне лодки и тихо плакал, призывая свою мышку-поительницу:

  • Синяя мышка, дай нам воды!

Но синяя мышка не появлялась, и только еще больше хотелось пить. И опять припоминалось ему то лето, когда он голышом купался в ручье. Ведь было ему тогда лет семь, не больше. Лето стояло в тот год жаркое. На опушке леса здорово припекало. Там они собирали ягоду. А потом купались. Мать и сестра ее тоже купались. Они не очень-то стыдились его. Разделись обе и, смугло поблескивая бедрами, прижимая ладони к грудям, боязливо вошли в ручей. И странно вскрикивали, визжали, плескаясь в воде. А когда он бегал вдоль ручья и прыгал с бережка в воду, они потешались над ним до упаду, особенно мать. «Посмотри, посмотри, – говорила она сестре, – как он похож на него, в точности как сам!» И еще что-то они говорили, озорно перешептываясь и задорно смеясь… А вода текла в ручье нескончаемым потоком, и ее можно было пить досыта и купаться в ней сколько угодно…

  • Синяя мышка, дай нам воды!

Чудилось ему, что снова он у того ручья. И вроде бы снова жарким летом купается в нем голышом. Вот он бежит берегом, прыгает в поток, но не ощущает прохлады струи. То какая-то неуловимая, невещественная вода, то туман. Он купается в тумане. Ему зябко в такой воде. А мать не смеется, а плачет. «Посмотри, посмотри, как он похож на него!» – говорит она кому-то и плачет, горько плачет… Слезы ее солоны, они стекают по лицу…

Ночью Кириск проснулся от качки и шума волн за бортом лодки. Мальчик тихо вскрикнул – он увидел над собой звезды! Первый раз за все эти дни. Они высоко блистали в темном небе, в разрывах туч, проносящихся над морем. И даже луна несколько раз показывалась, быстро ныряя в облаках.

Мальчик был ошеломлен – звезды, луна, ветер, волны – жизнь, движение! И хотя туман еще держался скоплениями и, когда лодка попадала в такие места, все снова погружалось в мутную мглу, продолжалось это недолго. Тронулся Великий туман, вышел из оцепенения, расползался по свету, гонимый ветром и волнами.

Мальчик смотрел на звезды со слезами на глазах. У него не было сил взяться за весла, он не знал, как находить дорогу по звездам, он не знал, куда ему плыть, он не знал, где он и что ожидало его впереди, и все равно он был рад, что слышит шум бегущих волн, что ветер ожил, что лодка плыла по волнам.

Он плакал от радости и горя, оттого что мир прояснился, оттого что море пришло в движение, и что, будь у него вода для питья и какая-то еда, он бы еще мог любить эту жизнь. Но он понимал, что не удастся теперь подняться с места, что дни его сочтены, что он умрет скоро от жажды…

А лодка плыла по волнам все резвей и резвей. Плыла по течению, без руля и без весел. Уже смутно угадывался над морем горизонт, все ясней раздвигалось ночное пространство, все реже встречались на пути скопления тумана. И мгла, что встречалась, была уже не та, не такая глухая и всеподавляющая. Теперь в тумане чудились бесшумно мчащиеся фантастические существа. Они возникали и исчезали на ветру сами по себе, растворяя и расталкивая туман по сторонам.

Как только появлялась луна из-за облаков, поверхность моря живо рябилась, живо поблескивала, и снова угасала, и снова оживала. Мальчик смотрел на молчаливо светящиеся звезды и думал: «Которые из них звезды-охранительницы? Которая звезда аткычха Органа, которая аки-Мылгуна, а которая отца моего – Эмрайина? Вас не видно было все эти дни. И вы, звезды, не могли нас видеть в тумане. А теперь я один, и я не знаю, куда я плыву. Но мне теперь не страшно, потому что я вижу всех вас в небе. Только я не знаю, которая звезда чья. Но вы не виноваты, что так случилось. Вы же не видели нас в море. Великий туман скрывал нас. И теперь я один. А они уплыли, все трое уплыли. Они очень любили вас, звезды. Они очень ждали, очень хотели увидеть вас, чтобы найти дорогу к земле. Аткычх Орган говорил, что звезды никогда не подведут. Он хотел научить меня… Но вы не виноваты, что так случилось. Я тоже скоро умру. У меня нет воды, и я уже совсем без сил, и я не знаю, куда я плыву… У меня осталось немного воды, совсем немного, я ее выпью сейчас, больше не могу терпеть, мочи нет. Я сегодня сжевал кусок торбы из-под юколы, она из нерпичьей шкуры. Но я больше не могу, меня тошнит, выворачивает от этого… Я выпью сейчас последнюю воду. И если мы не увидимся больше, я хочу сказать вам, звезды, – аткычх Орган, аки-Мылгун и отец мой, Эмрайин, очень любили вас… Если я буду до утра, я потом попрощаюсь…»

Вскоре лодка снова попала в обширную полосу тумана. И все скрылось, снова исчезла видимость. Но лодка по-прежнему плыла, гонимая ветром и волнами. Кириску теперь все было безразлично. Выпив остаток окончательно прогнившей, затхлой воды, он остался лежать там, у пустого бочонка, на корме, на том месте, где обычно сидел старик Орган. Он приготовился умирать, и туман теперь ему был не страшен. Он лишь сожалел о том, что не видно стало звезд и что, возможно, он не успеет с ними попрощаться… Ему становилось все хуже и хуже.

Так он лежал в полубреду и полусне, и неизвестно, сколько прошло времени. Быть может, было уже за полночь, а быть может, ночь приближалась к концу. Трудно сказать. Легкая мгла стелилась над морем, как дым по ветру.

Есть судьба, и есть судьба. Мальчик мог услышать, а мог и не услышать. Но он услышал. Он услышал, как над головой вдруг со свистом прошумели крылья и что-то низко пролетело во мгле над лодкой. Он встрепенулся и в мгновение ока успел увидеть, что то была птица, большая, сильная птица, широко машущая крыльями.

– Агукук! – прокричал он. – Агукук! – И успел проследить направление полета полярной совы, и успел запомнить ветер. Ветер был слева, слева в затылок, чуть позади левого уха!

– Агукук! – прокричал он вслед птице и уже держал в руках органовский руль, направляя лодку туда, куда улетала агукук.

Кириск весь напрягся, вцепившись в рулевое весло, он поднял в себе все силы, которые еще сохранились в нем, и ни о чем другом не думал, он помнил только ветер и только направление полета.

Неизвестно было, куда и откуда летела полярная сова. С острова на материк или с материка на какой-нибудь остров. Но Кириск не забыл, как рассказывал старик Орган, – эта птица летит над морем только по прямой. Это самая сильная птица, летающая по ночам и в тумане. Теперь он следовал за ней.

Лодка же плыла с волны на волну. Ветер был устойчивый. Мгла редела, развеивалась, и уже слегка светлели края неба. Впереди же, прямо перед ним, на плотном темно-синем небосклоне ярко высвечивалась одинокая лучистая звезда, Кириск заметил, что звезда стоит как раз в той стороне, куда направлял он нос лодки. Он догадался, что должен держаться ее, должен следить за ней и идти к ней, ибо туда, в ту сторону, пролетела агукук. Он не знал этой звезды, но теперь он не спускал с нее глаз и затылком помнил ветер: его направленность, его силу, его струю.

«Ты держись, ветер, не уходи. Я не знаю, как тебя звать, это мог бы сказать мне аткычх Орган. Но будь моим братом. Не уходи, не уклоняйся, ветер, в другую сторону. Ведь ты можешь долго держаться так, как тебе нужно. Помоги мне, ветер, не уходи. И я узнаю твое имя и буду звать тебя по имени. А хочешь, я буду звать тебя ветер Орган? По имени моего аткычха Органа. И буду всегда тебя так называть – ветер Орган. И ты будешь меня знать…»

Так заговаривал он попутный ему ветер, убеждал его держаться, вселяя в него свою волю и душу. А глаза не спускал с путеводной звезды, по которой он плыл. «Я люблю тебя, звезда моя, – говорил он звезде. – Ты так высоко и далеко стоишь впереди. Ты самая большая и красивая. Я прошу тебя, не уходи, стой на месте, не угасай. Я плыву к тебе. В твою сторону пролетела агукук. Я не знаю, куда она полетела, – на остров или на землю. Если даже на остров, пусть я умру на острове. Не уходи, не угасай, звезда. Я не знаю, как тебя звать, ты не гневись на меня. Я не успел узнать твоего имени. Твое имя мог бы сказать мне отец Эмрайин. Если хочешь, я буду звать тебя по имени отца, я буду называть тебя звезда Эмрайина. И когда ты будешь появляться на небе, я буду здороваться с тобой и шептать твое имя. А ты помоги мне, звезда Эмрайина, не уходи прежде времени, не угасай, не спрячься вдруг за тучей…»

Так заговаривал он свою путеводную звезду. И еще заговаривал он волны: «Волны, вы сейчас погоняете мой каяк, вы сейчас хороши. Я буду звать вас – волны акимылгуны. Вы идете туда, куда полетела агукук. Ведь вы можете долго катиться туда, куда вам нужно. Не уходите, волны акимылгуны, не сбивайтесь с пути. Я бы поплыл на веслах, но я совсем обессилел. Вы же видите, я плыву но вашей воле. Если я останусь жить, я всегда буду знать: вы идете по ветру Органа и звезде Эмрайина. И я всем передам: акимылгуны в море к добру! Помогите мне, акимылгуны. Не уходите, не оставляйте меня…»

Среди всех звезд дольше всех светилась звезда Эмрайина. К рассвету она осталась одна на всем небосклоне. К рассвету она запылала сильным чистым сиянием и потом постепенно угасала в сереющем воздухе утра, и еще долго проступала в небе нежным, белым пятном.

Так наступило утро. Потом взошло солнце над морем. Кириск обрадовался и испугался. Обрадовался солнцу и испугался неоглядности моря. Переливаясь зыбкой синевой под солнцем, море было почти черным и необозримо пустынным. Мальчик судорожно держался за рулевое весло, пытаясь плыть по памяти, не сбиваясь с ветра. Это было утомительно…

Он помнил, как у него закружилась голова и все поплыло перед глазами…

Лодка шла теперь своим ходом…

Солнце уже передвинулось на другой край неба, когда мальчик пришел в себя. Подтягиваясь и опираясь на трясущиеся руки, он с трудом вылез на корму и замер с закрытыми глазами, пережидая головокружение. Потом он открыл глаза. Лодка плыла по волнам. И море все так же рябилось, насколько хватал глаз, бесчисленными бликами живой, колышущейся воды. Кириск глянул перед собой, протер глаза и обомлел. Прямо на него из-за темно-зеленой горбины моря выплывал Пегий пес. Пегий пес бежал навстречу! Великий Пегий пес!

Берег был уже виден на краю моря серо-голубой гористой полосой. Но Пегий пес, белоухий и белопахий, вздымался выше всех сопок, и уже различима была кипящая кайма вечного прибоя у подножия Пегого пса. Уже слышны были в воздухе голоса прибрежных чаек. Чайки первыми приметили его. А над сопкой витал голубой дымок угасающего на круче сигнального костра…

  • Пегий пес, бегущий краем моря,
  • Я к тебе возвращаюсь один —
  • Без аткычха Органа,
  • Без отца Эмрайина,
  • Без аки-Мылгуна.
  • Где они, ты спроси у меня,
  • Но сначала дай мне напиться воды…

Кириск понял, что это и есть начальные слова его именной песни, с которой ему жить до конца его дней…

…Гудело и маялось море во тьме, набегая и расшибаясь на утесах. Надсадно ухала, отражая удары моря, каменнотвердая земля.

И вот так они в противоборстве от сотворения, с тех пор как день зачался днем, а ночь зачалась ночью, и впредь быть тому все дни и все ночи, пока пребудут земля и вода в нескончаемом времени…

Все дни и все ночи…

…Еще одна ночь протекала…

Шумел над морем ветер Орган, катились по морю волны акимылгуны, и сияла на краю светлеющего небосклона лучистая звезда Эмрайина.

…Еще один день наступал…

с. Байтик.Декабрь 1976 – январь 1977

Когда падают горы

(Вечная невеста)

I

Существует одна непреложная данность, одинаковая для всех и всегда, – никто не волен знать наперед, что есть судьба, что написано ему на роду, – только жизнь сама покажет, что кому суждено, а иначе зачем судьбе быть судьбою… Так было всегда от сотворения мира, еще от Адама и Евы, изгнанных из рая, – тоже ведь судьба, – и с тех пор тайна судьбы остается вечной загадкой для всех и для каждого, из века в век, изо дня в день, всякий час и всякую минуту…

Вот и теперь так же обернулось. Да. И в этот раз то же самое: кто бы мог предугадать событие, оказавшееся за пределами человеческого разумения, и если на то пошло, пожалуй, и за пределами Божественного Промысла.

Единственное, что можно было бы предположить, пытаясь все же постичь непостижимое, – так это некую астрологическую взаимосвязь двух существ, о которых будет повествование, их космическое родство, в том всего лишь смысле, что могли они родиться, волею все тех же судеб, под одним знаком зодиака. А что, могло быть и так…

Разумеется, они не подозревали, и не могли подозревать, о существовании друг друга на земле. Ибо один из них жил в городе, в многолюднейшем современном мегаполисе, распираемом от перенаселенности, от уличных торжищ и кабаков с шашлычными дымами; другой же обитал высоко в горах, в диких скалистых ущельях, поросших густыми арчевниками и покрытых по склонам залеживающимися по полгода теневыми снегами. Потому и прозывался он снежным барсом. А в науке – существует такая наука о высокогорьях – именовался тянь-шаньским снежным барсом из рода леопардовых, из семейства кошачьих, к коему относятся и тигры. В народе же, в местах его обитания, такого зверя называют «жаабарс» (барс-стрела), что более всего соответствует его натуре – в момент прыжка он и впрямь быстр, как стрела. А еще называют его «кар кечкен ильбирс», что означает – «по грудь идущий в снегу»… И это тоже соответствует истине… Другие твари ищут ходы, только бы не оказаться заложниками сугробов в горах, а он – мощный! – пашет напрямую…

Час барсовой охоты по большей части приходился на середину дня. К тому времени в горах наступает пора водопоя травоядных – дикие косули-эчки и бараны-архары направляются с разных сторон к проточным ручьям и речкам, чтобы утолить жажду, бывает, что на целые сутки, до следующего дня. На водопой они следуют организованно. Легко и упруго, прискакивая, ступая по тропам, словно бы почти не касаясь земли, они идут небольшими группами в цепочку, зорко вглядываясь на ходу и чутко вслушиваясь, чтобы в любое мгновение взлететь пружиной над землей и ускакать прочь от опасности.

Жаабарс, однако, великолепно знает свое хищное дело. Он поджидает добычу, умело притаившись за укрытием, чтобы вмиг совершить неожиданный прыжок сверху, из-за скалы (это самый удачный вариант), или неожиданно кинуться сбоку, из-за куста, сбить жертву с ног и тут же перекусить ей горло, которое обагрится клокочущей горячей кровью, а дальше – известное дело…

А вот настигать добычу в погоне лучше всего после того, как стадо вдосталь напьется. И для этого надо уметь залечь в засаде вблизи – не дай бог шевельнуться! – терпеливо ждать, хотя живая плоть – вот она, на расстоянии одного прыжка. Надо зорко высматривать и ждать, сдерживая себя изо всех сил, пока эчки, вскидывая свои тонкошеие головы, прядая ушами и поблескивая настороженно сияющими очами, пьют и пьют неслышными глотками, стоя передними ногами по щиколотку в воде. Чем больше поглотят они журчащей влаги, тем большая удача ждет барса. Если погоня предстоит по прямой, то не всегда стоит и ввязываться – очень уж эти эчки-архары быстроноги. Они бегут стремительнее звука – в этом их спасение, – не орут и не визжат, не обгаживаются от страха на бегу, как некоторые иные твари вроде диких свиней, порой забредающих в здешнее мелколесье в засуху. А вот когда эчки-архары хорошо напьются, резвость у них становится не та, и тут надо действовать не медля, как только они шевельнутся на отход от водопоя…

И в этот раз ближе к полудню Жаабарса потянуло поохотиться где-нибудь у источника. Он шел сквозь заросли, не торопясь, вдоль привычно шумной речки, посматривая по сторонам и оглядываясь, – позади мог объявиться кто-нибудь из пятнистых собратьев, снежных барсов. Такое бывает, и это нежелательно, особенно если на охоту выходит семейная стая. К чему лишние неприятности да грозное рычание друг на друга! Лучше охотиться в одиночку. И он шел…

День стоял предосенний, а это что ни на есть лучшая пора в Тянь-Шаньском высокогорье – снежные вьюги нагрянут еще не скоро, перевалы пока открыты для прохода, всякая дичь в самом своем смаке, во вкусном теле, нагулянном за лето; птицы и те пока еще галдят, свистят и резвятся как хотят – птенцы-то уже хорошо окрепли. А к зиме птичьего отродья здесь не останется, исчезнут все крылатые до следующего лета. Зиму им тут не выдюжить…

Высматривая, не появятся ли где косули, бредущие на водопой, Жаабарс прилаживался на ходу к местности, шел так, чтобы пятнистая шкура его не была заметна среди кустарников и скал. Высокий и неограниченно подвижный в крутой холке, с мощной округлой шеей, с крупной увесистой головой, с кошачьими ушами и пристальными, лазерно светящимися во тьме глазами, Жаабарс и телом был упруг, длинен и силен, наделен четко пятнистой шелковисто-плотношерстной шкурой, какие, как поют в песнях, носили на себе шаманы и ханы. Знал бы он, невозмутимо ступающий по земле, что с африканским собратом-леопардом очень схож, даже хвосты одинаково длинны и внушительны. Правда, собрату-леопарду приходится по деревьям карабкаться, как кошке какой, чтобы было сподручней на добычу набрасываться, а снежным барсам лазить суждено посолиднее – по скалам, по обрывам, да и деревьев таких мощных, как в Африке, на четырех-пятитысячной высоте нет; лес в здешних местах растет внизу, в долинах, а там разве что рысье племя живет на ветвях да сучьях… Бывает, что забредают барсы в те места лесные и рыси на них фырчат и шипят, вроде как не признают троюродных сородичей. Для снежных барсов существует иной, высотный мир – обителью им служат только горы поднебесные, и великая охота ждет в схватках и состязаниях в беге с недосягаемыми эчками-архарами…

Жаабарс вскоре определился, выбрал позицию, залег среди валунов в кустах на берегу небольшой речушки. Притаился, настраиваясь и навостряя когти. Сюда должны были прийти эчки-косули пить воду, было их штук семь, следующих цепочкой краем склона, горделиво и вместе с тем пугливо вскинув головы. Он высмотрел их давеча издали через расщелину в скалах. И теперь замер в ожидании.

Солнце стояло высоко, светило ясно, редкие светлые облака походя слегка касались ледяных пиков Тянь-Шаньского хребта. Все, по предчувствию бывалого зверя, складывалось как должно. Приближался решительный момент охоты. Единственное, что внутренне настораживало Жаабарса, так это то, что, затаившись между валунами в наблюдательной позе, слышал он явственно собственное дыхание – точно никак не мог отдышаться. Такое случается, конечно, во время быстрого бега и резких прыжков или в злобных драках за самку, когда рыки и хрипы исторгаются с шумным яростным дыханием, когда клочья летят, когда готов передушить всех вокруг. Но в неподвижной позе выжидания, требующего сосредоточенности и полной слитности с местом засады, когда все внимание обращено вовне, такой одышки быть не должно. Между тем он слышал каждый собственный вдох и выдох. Подобное случалось с ним впервые. И сердце билось сегодня заметнее, чем прежде, – в ушах отдавалось. Вообще много что изменилось в жизни Жаабарса в последний период. Ведь с прошлой зимы он – свирепый барс-одиночка, живущий изгоем в отторжении от стаи. Такое случается, когда исподволь наступает старение. К этому шло давно. Никому не стало прежней нужды в нем, после того как прибился к его барсихе новый барс, из молодых. Схватка была страшная, но одолеть соперника не удалось. Потом еще сошлись, грызлись насмерть, и опять отогнать чужака не получилось. Тот кривоухий (одно ухо у него было изодрано, видимо, в прежних драках) оказался на редкость злобным, неутомимым, настырным зверем, пристал к барсихе, все лез к ней, притирался, заигрывал, угрожал. И все это на виду у Жаабарса. Наконец и сама матка-барсиха, с которой Жаабарс после первой самки, погибшей при землетрясении в горах, долго жил вместе и дважды плодил потомство, ушла с новым самцом, с кривоухим. Уходила демонстративно, то повиливая хвостом налево-направо, то поджимая его, то вскидывая вверх, то выкручивая дугой, потиралась боками и плечами о нового напарника. Ушла и глазом не моргнула…

Жаабарс тогда кинулся было вслед. Догнал, догнать было нетрудно – они уходили по лощине трусцой, – но толку не вышло никакого, все обернулось по-прежнему. Снова началась дикая схватка. Однако в этот раз и сама барсиха кинулась на Жаабарса, трепала, кусала его, и это оказалось последним ударом, окончательным поражением Жаабарса в попытке сохранить былое место в стае, продлить свою первоприродную роль самца-производителя в барсовом роду. Но даже и тогда, придя немного в себя, Жаабарс попытался перехватить в соседней стае, куда забрел сгоряча, одну из молоденьких новосозревших маток. И здесь схватка была беспощадная, ибо сшиблись сразу три самца, – и тоже ничего не получилось. Стая с маткой и молодыми претендентами умчалась в ближайшее ущелье выяснять отношения и разрешать свои проблемы, а он остался один, покинутый, отторгнутый от главного своего предназначения, – в борьбе за продление рода природа всегда на стороне свежих прибывающих сил.

Прежде чем окончательно удалиться, Жаабарс покружил еще какое-то время по окрестностям – то застывал на ходу, то бесцельно бежал, то ложился, то вставал и оглашал горы отчаянным рыком. Ему хотелось выть по-волчьи, если бы было ему это дано природой. Ошеломленный, растерянный, он не знал, куда себя деть, даже охотничья страсть стала покидать его, не до добычи было – стада козерогих спокойно трусили мимо, будто зная, что ему, матерому Жаабарсу – а ведь еще далеко не старому, еще крепкому, беспроигрышному охотнику, – сейчас не до них…

Так оно по сути и было. И вот тогда, в непонятное ему, потерявшее привычную сущность время, он увидел вдруг то, что явилось высшей точкой его страданий. Стоя на гребне скалистой возвышенности, припав к стволу корявой арчи, он бесцельно озирался вокруг и увидел неожиданно, как внизу вдоль лощины стремится в брачном беге пара снежных барсов – молодые, впервые обретшие друг друга самец и самка, переполненные силой и страстью, приплясывающие на бегу, игриво покусывающие друг друга, чтобы разгорячить кровь перед тем, как, вырвавшись из земной своей оболочки, воспарить над миром… Даже на таком расстоянии было видно, как зазывно пылали их глаза.

1 Аткычх – дед, дедушка.
2 Курнг – высшее божество.
3 Аки – употребляется по отношению к старшему родственнику.
4 Тланги-ла – юго-восточный морской ветер, сильный и холодный.
5 Хана – давай, а ну-ка!
6 Агукук – полярная сова.
Продолжение книги