Дарвин в городе: как эволюция продолжается в городских джунглях бесплатное чтение

Менно Схилтхёйзен
Дарвин в городе: как эволюция продолжается в городских джунглях

Посвящается Иве

Darwin Comes to Town: How the Urban Jungle Drives Evolution

by Menno Schilthuizen


Copyright © Menno Schilthuizen 2018

This edition published by arrangement with The Science Factory,

Louisa Pritchard Associates and The Van Lear Agency LLC


© Иноземцева П.Е., Ковылин В.А., перевод на русский язык, 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Портал в городе

Он безупречен. Он – настоящее чудо микроинженерии, готовое к непродолжительному путешествию в наш мир. Его тончайшие крылышки, не успевшие еще истрепаться, аккуратно сложены на брюшке, а если как следует приглядеться, можно увидеть, как он дышит. За пыльную стену ловко уцепились шесть ног в идеальном состоянии – все они пока на месте, ведь их владельцу еще не довелось познакомиться с вытяжными вентиляторами или передними лапками пауков-скакунчиков. Его грудь, покрытая золотистыми щетинками, напоминает самородок, в котором таится энергия летательных мышц. Этот самородок настолько крупный, что почти полностью загораживает умиротворенное личико, за которым крохотный мозг регулирует входные и выходные каналы, ведущие к усикам, щупикам, всевидящим глазам и шести стилетам, сомкнутым друг с другом в хоботке.

Я стою в душном и многолюдном подземном переходе лондонского метро на станции «Ливерпуль-стрит», сняв очки и прижавшись носом к кафельной стене, и с упоением разглядываю эту замечательную особь комара Culex molestus, только что выползшую из куколки. Впрочем, я потихоньку пробуждаюсь от энтомологических грез. Во-первых, уже не один спешащий по делам прохожий в последний момент увернулся от столкновения со мной, пробормотав «извините» таким тоном, будто извиняться должен не он, а я. Во-вторых, с потолка на меня смотрит камера видеонаблюдения, а из динамиков то и дело раздается напоминание о том, что о подозрительном поведении следует сообщать сотрудникам метро, и меня это несколько напрягает.

Центр города – довольно нетипичное место для профессиональной деятельности биолога. В наших кругах существует неписаное правило: при каждом удобном случае нужно ворчать, что города – это неизбежное зло и что истинный биолог проводит там как можно меньше времени. Настоящий мир лежит за пределами города – в лесах, полях, долинах. Там, где природа.

И все-таки я вынужден признаться, что города мне нравятся. Не те их части, что сияют лоском и современностью, а забытые всеми уголки, где сквозь культурный покров города проглядывает природная материя. Это скрытый от большинства мир, где искусственное встречается с естественным и между ними завязываются экологические отношения. Казалось бы, в центре города не осталось ни малейшего намека на природу, но, несмотря на творящуюся в нем суматоху, я, как биолог, вижу здесь комплекс крошечных экосистем. Даже на улицах района Бишопсгейт, где кругом кирпичи и бетон, я то и дело обращаю внимание на организмы, упрямо цепляющиеся за жизнь. Вот здесь, например, из какой-то трещинки в заштукатуренной стене эстакады вырос и разросся львиный зев. Вон там из союза цемента и сточных вод родились полупрозрачные грязно-белые сосульки, на которых обычные пауки-кругопряды сплели паутину – та уже успела немного потемнеть от копоти. Изумрудно-зеленые жилы мха, выползшие из щелей по краям растресканного армированного стекла, сражаются за власть с пузырьками ржавчины, что вот-вот проклюнутся из-под слоя красной свинцовой краски. На карнизе среди пластиковых шипов пытаются примоститься сизые голуби с больными лапками. (На наклейке, прилепленной к стене у карниза, изображен разъяренный голубь со сжатыми в кулаки крыльями. «Пластиковые шипы бесстыдно лишают нас законного права на свободу собраний! Борьба еще не окончена!» – гласит надпись на ней.) А на стене в переходе метро сидит комар.

И это не просто комар. Culex molestus, или подвальный комар, известен также как комар лондонского метро[1]. Этим названием он обязан в первую очередь тому, что в 1940 году неустанно терроризировал лондонцев, укрывавшихся от немецких бомбардировок на платформах и рельсах станции «Ливерпуль-стрит». В 1990 году этими комарами заинтересовалась Катарина Бирн, генетик Лондонского университета. Вместе с бригадой техобслуживания Бирн изо дня в день спускалась в недра городской подземки. Она направлялась к самым глубоким участкам тоннелей – туда, где на кирпичных стенах, потемневших от пыли с тормозных колодок поездов, держатся связки кабелей толщиной с запястье, а сориентироваться можно только по старым эмалированным плиткам и неразборчивым отметкам, сделанным мелом и краской из баллончиков. Именно там живут и размножаются комары лондонского метро. Они сосут кровь пассажиров и откладывают яйца в затопленных шахтах и резервуарах для сточных вод – там Бирн и набрала личинок.

Она взяла образцы воды с личинками в семи точках на линиях Центральная, Виктория и Бейкерлоо, отнесла их в лабораторию, дождалась, пока личинки вырастут во взрослых особей (как та, что я видел на стене в переходе), а затем извлекла из них белки для генетического анализа. Двадцать лет назад я присутствовал на той самой конференции в Эдинбурге, где она выступала с презентацией результатов. Среди зрителей были в основном опытные эволюционные биологи, но ей удалось поразить нас всех. Во-первых, комары с разных линий генетически отличались друг от друга. По словам Бирн, все дело в том, что линии метро представляют собой практически отдельные миры: комары, обитающие на одной линии, спариваются только друг с другом, а поезда, снующие туда-сюда, способствуют перемешиванию стаек на протяжении всей ветки. Она отметила, что у комаров с трех линий есть лишь один способ генетически перемешаться: «все сразу должны перелететь в другой поезд на станции “Оксфорд-серкес”». Но, как оказалось, комары с разных линий метро отличаются не только друг от друга, но и от своих сородичей, обитающих над землей. Это отличие заключается как в белках, так и в образе жизни. Комары на улицах Лондона питаются птичьей кровью, а не человеческой. Они не откладывают яйца, предварительно не насосавшись крови, спариваются в больших роях и впадают в спячку. Комары в метро откладывают яйца до того, как полетят кусать пассажиров, предаются сексуальным утехам в уединении и круглый год ведут активный образ жизни.

После того как Бирн опубликовала свою работу, выяснилось, что подвальный комар обитает не только в Лондоне. Он живет в погребах, подвалах и подземках во всем мире и уже приспособился к окружению, созданному человеком. Комары регулярно попадают в плен машин и самолетов, а значит, их гены переносятся из одного города в другой, но при этом они также скрещиваются с обычными местными комарами и получают гены в том числе от них. Кроме того, стало ясно, что все это началось совсем недавно – скорее всего, вид Culex molestus возник лишь тогда, когда люди начали строить под землей.

Я бросаю последний взгляд на своего собственного подвального комара в многолюдном переходе на станции «Ливерпуль-стрит» и представляю себе невидимые перемены, которые эволюция внесла в это крошечное и хрупкое тельце. Белки у него в усиках изменили форму – теперь комар реагирует на запахи людей, а не птиц. Гены, управляющие его биологическими часами, перенастроены или вовсе отключены, чтобы комар не впадал в спячку: под землей всегда достаточно человеческой крови, да и морозы не наступают. Что уж говорить о сложных преобразованиях, необходимых для того, чтобы вызвать перемены в половом поведении! Был вид, в котором самцы образовывали большой рой, а самки влетали туда, чтобы оплодотворить яйца, – стал вид, в котором самец и самка волею судьбы встречаются в укромном уголке, чтобы тихонько совокупиться.

Эволюция подвального комара находит отклик в нашем коллективном воображении. Почему она нас так волнует и почему я во всех подробностях помню презентацию Катарины Бирн спустя столь много лет? Во-первых, нас учили, что эволюция – длительный процесс, который едва заметно преображает вид в течение миллионов лет, во всяком случае уж точно не за короткий промежуток градостроительной истории человечества. Подвальный комар дает нам понять, что эволюция – это не только динозавры и геологические эпохи. Ее можно наблюдать здесь и сейчас! Во-вторых, мы оказали на окружающий мир такое заметное воздействие, что диким животным и дикорастущим растениям пришлось приспособиться к среде, созданной человеком для человека. Сам факт этого лишний раз напоминает нам, что изменения, которые мы вносим в жизнь планеты, необратимы.

Есть и третья причина, по которой мы с удовольствием слушаем о подвальном комаре из лондонского метро: это довольно милое дополнение к стандартному эволюционному портфолио. Мы знаем, как эволюция совершенствует оперение райских птиц в далеких джунглях или форму цветков орхидей на горных вершинах, а тут выясняется, что это абсолютно прозаический процесс – он происходит даже у нас под ногами, посреди покрытых копотью электрических кабелей в городском метро. На редкость исключительный пример – и прямо в нашем городе! О таких вещах пишут в школьных учебниках по биологии.

Но что, если этот пример уже перестал быть исключительным? Вдруг подвальный комар – это лишь один из многих представителей флоры и фауны, вступивших в связь с человеком и созданной им средой? Вдруг мы настолько цепко ухватились за существующие экосистемы, что всему живому на планете остается лишь приспособиться к миру, где куда ни глянь – везде город? Все эти вопросы мы разберем в этой книге.

И очень даже вовремя. В 2007 году мир достиг переломного момента: впервые в истории городское население превысило сельское. С тех пор этот показатель растет, причем с немалой скоростью. К середине XXI века две трети от 9,3 миллиарда человек (по приблизительным расчетам) будут жить в черте города. Не стоит забывать, что это средний показатель для всего мира. Так, в Западной Европе городские жители обогнали сельских по численности еще в 1870 году, а в США это случилось в 1915 году. Европа и Северная Америка уже больше века стремятся к тому, чтобы стать абсолютно «городскими». Судя по данным из недавнего исследования, проведенного в США, среднее расстояние между случайной точкой на карте и ближайшим лесом с каждым годом возрастает на полтора процента.

Еще ни разу наша планета не видела столь распространенного вида живых организмов. «А как же динозавры?» – спросите вы. Но ведь динозавры – это целая группа животных, насчитывающая тысячи видов. Сравнивать их с Homo sapiens – все равно что сравнивать все овощные лавки на свете с крупнейшей сетью магазинов. Нет, в экологическом плане Земля столкнулась с такой ситуацией впервые: один-единственный вид животных заполонил практически всю планету и вовсю использует ее в своих интересах. Уже сейчас мы прибрали к рукам не менее четверти пищи, производимой всеми растениями земного шара, и половину мировых запасов пресной воды. Такого ранее тоже ни разу не происходило: ни один сотворенный эволюцией вид не играл столь важной роли в экологии планеты.

В общем, человечество мало-помалу подминает под себя весь мир. К 2030 году будет урбанизировано почти 10 % земной суши, а немалая часть того, что останется, вместит в себя фермы, пастбища и плантации, созданные человеком. Все это – совершенно новые места обитания, незнакомые прежде природе. И все же, говоря об экологии и эволюции, об экосистемах и природе, мы упрямо отказываемся учитывать человеческий фактор и обращаем внимание лишь на те области, где человек еще не успел оставить свой след, хоть число таковых и не перестает сокращаться. Впрочем, иногда мы идем другим путем и пытаемся в максимальной степени оградить природу от пагубного влияния мира людей – мира искусственного по своей сути.

Так не может продолжаться дальше. Пришло время признать, что действия человека – главный экологический фактор на земном шаре. Мы стали неотъемлемой частью всего, что происходит на планете, нравится нам это или нет. Разграничивать природу и человеческую среду можно разве что в воображаемом мире: на самом деле наши щупальца проникли глубоко в природную материю. Мы воздвигаем города, где в небо уходят здания из стекла и стали. Затапливаем и загрязняем водоемы, строим плотины. Обрабатываем поля от вредителей, скашиваем на них траву, удобряем землю. Выбрасываем в атмосферу парниковые газы, выпускаем в природу чужеродные виды животных и растений, ловим рыбу, охотимся на дичь и рубим деревья, чтобы обеспечить себя пропитанием и удовлетворить другие свои потребности. Все остальные живые организмы на планете так или иначе сталкиваются с людьми, и такие встречи крайне редко проходят для них бесследно. Случается, что под угрозой оказывается образ жизни вида и даже его выживание. А бывает и так, что перед ним открываются новые возможности, новые ниши. Это и произошло с предками Culex molestus.

Итак, что же делает природа перед лицом трудностей и возможностей? Она эволюционирует. Если это возможно, она меняется и приспосабливается – и чем сильнее воздействие извне, тем быстрее и масштабнее она это делает. Работники в галстуках, спешащие мимо меня по переходу на станции «Ливерпуль-стрит», прекрасно знают: в городе множество возможностей, но конкуренция при этом огромная. Хочешь выжить – цени каждую секунду. В этой книге я покажу, что именно так и поступает природа. Мы слишком заостряем внимание на исчезновении нетронутой природы, а тем временем у нас за спиной – прямо в городах, от которых обычно воротят носы натуралисты, – развиваются городские экосистемы. Мы пытаемся сохранить то, что осталось от экосистемы, существовавшей до появления городов, но при этом благополучно игнорируем тот факт, что природа уже давно заложила фундамент для новых, современных экосистем.

Я расскажу о бесчисленном множестве факторов, способствующих возникновению городских экосистем – тех самых, что, возможно, когда-нибудь станут основным проявлением природы на нашей урбанизированной планете. Но прежде чем мы начнем, мне нужно выговориться.

Все больше биологов пытаются обратить внимание людей на природу в городской среде, но нас нередко обвиняют в том, что мы просто придумываем отговорки для застройщиков, чтобы те и дальше уничтожали леса и поля, или даже работаем на врага, предав тех, кто выступает за охрану окружающей среды. Несколько лет назад я и мой коллега Йеф Хёйсман из Амстердамского университета написали статью для газеты de Volkskrant, в которой высказали мнение, что природа динамична и всегда находится в движении, а значит, не нужно стремиться сохранить нидерландские экосистемы в том же виде, в каком они изображены на пейзажах минувших столетий. Мы привели доводы в пользу более прагматичного подхода к сохранению окружающей среды – такого, в котором есть место и для экзотических организмов, и для городской природы, а внимание уделяется не столько конкретным видам, сколько нормальному существованию экосистемы в целом.

Некоторым это не понравилось. Коллеги принялись писать нам гневные письма, обвиняя нас в том, что мы пошли на поводу у консервативных политиков – а те только и ждут повода, чтобы и дальше истреблять нетронутую природу. Нашлись и читатели, которые посоветовали нам «рассказать все это жителям Австралии и Новой Зеландии, где бесчинствуют жабы-аги и кролики».

Такие нападки сильно меня огорчили. В детстве я больше всего любил ловить жуков и наблюдать за птицами. Я с утра до вечера пропадал в окрестностях родного города, вооружившись биноклем, ботаническим атласом или банкой для жуков. Я вырос, а поля, где я фотографировал веретенников в гнездах, бродил по раскинувшимся вокруг коврам пальцекорника и поймал своего первого жука-водолюба, исчезли, уступив место разрастающемуся Роттердаму. Мне оставалось лишь сжать кулаки, чуть не плача от злобы, и бессильно смотреть, как бульдозеры уничтожают поля, где я провел детство. Тогда я поклялся отомстить за утраченную навек природу. Позже, будучи тропическим экологом в экспедиции на Калимантане, я видел, как на месте мангровых зарослей появляются парковки для машин, а там, где совсем недавно возвышались дождевые леса, растут масличные пальмы.

Но моя любовь к природе и желание ее беречь позволили мне понять, как могущественна эволюция и как неутомимо все живое приспосабливается к новым условиям. От роста человеческой популяции никуда не деться. Если не случится глобальной катастрофы и не введут принудительное регулирование рождаемости, люди покроют планету городской средой до конца этого века. Именно поэтому так важно сохранить как можно больше природных территорий, не потревоженных человеческой активностью, и эта книга ни в коем случае не стремится обесценить усилия тех, кто этим занимается. Но в то же время мы должны осознать, что привычные нам охранные методы, используемые за пределами девственной природы, – истребление экзотических видов, избавление от «сорняков» и «вредителей» – на самом деле уничтожают те самые экосистемы, на которые человеку предстоит полагаться в будущем. В этой книге я объясню, почему нам пора по достоинству оценить эволюционные силы, формирующие новые экосистемы здесь и сейчас, научиться использовать их в своих целях и дать природе возможность развиваться в самом сердце наших городов.

I. Жизнь в городе

Бесчисленные людные улицы, где железо растет стройное, прочное, светлое, величественно вздымающееся к ясному небу…

Уолт Уитмен, «Маннахатта»
(«Листья травы», 1855 г.)

1. Главный инженер экосистем в природе

Где-то в двадцати милях от Роттердама на обширной по меркам Нидерландов территории простираются заросшие растительностью приморские песчаные дюны Ворне – правда, с севера все большую их часть занимает разрастающийся роттердамский порт. Там можно сидеть на ковре из мхов и лишайников, меж которыми изредка проглядывают дремлики и блэкстонии, жевать бутерброд, смотреть, как экскаваторы вдалеке возятся с огромными грудами железной руды и угля, и время от времени улавливать бряцанье, доносимое несмолкающим ветром.

Именно здесь в школьные годы я проводил почти каждую субботу за ловлей жуков для своей растущей коллекции. С друзьями, такими же юными натуралистами, и иногда в сопровождении нашего неутомимого учителя биологии мы каждый раз ехали на велосипедах по берегу Мааса, на пароме переправлялись через реку, петляли между нефтяных баков и жутковатых построек нефтезавода, а потом до вечера сновали по дюнам в поисках интересных растений и насекомых. По воскресеньям мы вооружались определителями, перебирали находки, накалывали их на булавки и добросовестно записывали все в блокноты. Этакая отдушина перед началом очередной унылой недели в школе.

В Нидерландах водится около 4000 видов жуков, и я вознамерился отыскать в Ворне как можно больше. За пару-тройку лет в пропахших нафталином ящиках моего стола скопилось по экземпляру более восьми сотен разных видов, причем некоторые из них в Нидерландах прежде никто не находил.

Собрать первые сотни было просто: это были обычные, широко распространенные у нас жуки. Они брели себе через тропинку или сидели на кончике листа – собирай не хочу. Но моя коллекция все росла, и в конце концов пришлось прибегнуть к приемам посложнее, чтобы добавить в свой список неуловимые виды из так называемых особых мест обитания. К ним относятся и мирмекофилы – животные, которых природа обязывает жить в муравейниках. Энтомологический справочник подсказал мне, что их лучше всего искать глубокой зимой, когда все обитатели муравейника переселятся на его нижние этажи и, что еще важнее, не станут меня кусать – они будут слишком переохлаждены, чтобы тратить на это силы.

В общем, одним холодным зимним утром я привязал к велосипедной раме большую лопатку и отправился в сосновую рощу в самом сердце дюн – туда, где прежде видел крупные, напоминающие купола муравейники рыжих лесных муравьев (Formica rufa). Они были на месте – их укрывали сухие стебли крапивы, проросшей в богатой аммонием почве. Я вонзил лопатку в муравейник и начал копать. После нескольких лопаток сосновых иголок вперемешку с ледышками я наконец добрался до нижних, не тронутых морозом этажей, где и зимовали муравьи. Я достал свое проверенное временем энтомологическое сито – хитроумное немецкое приспособление, состоящее из мешка, решета и воронки – и принялся горстями засыпать туда содержимое муравейника, изо всех сил тряся его, чтобы отделить насекомых от крупного мусора. Затем я высыпал насекомых на большой белый пластмассовый поддон и уселся рядом в ожидании.

Вскоре окоченевшие муравьи начали понемногу шевелиться и разминать лапки, а потом и неуклюже ползать по своему пластмассовому полу. Впрочем, они меня не интересовали. Я пришел не за ними, а за теми, кого обнаружил в их компании. Вот маленький коричневый жук-карапузик – он крепко прижал лапки к округлому блестящему тельцу и притворился семечком. Вот еще один маленький и коричневый жук, на этот раз коротконадкрылый – он свернулся клубком, спрятав брюшко от опасности. Их-то я и искал – жуков-мирмекофилов, обитающих только в муравейниках! Я запустил добычу в морилку (старую банку из-под варенья, в которую я положил салфетку и накапал чуть-чуть эфира), отнес домой и аккуратно насадил обоих жуков на булавки. К булавкам я приложил карточки с приклеенными на них муравьями из того же муравейника – так советовал мой верный энтомологический справочник. Затем я достал определитель, чтобы убедиться, что я и правда обнаружил оба вида жуков, которых так и не увидел бы, если бы не раскопал посреди зимы муравейник.

Берт Хёлльдоблер и Эдвард Уилсон, знаменитые специалисты по муравьям, целую главу своего исчерпывающего труда «Муравьи» посвятили животным, живущим в муравейниках. Они свели основные сведения в таблицу, которая занимает четырнадцать страниц – в нее вошли не только жуки, но и мухи, гусеницы бабочек, клещи и пауки. Мокрицы, ложноскорпионы, многоножки, ногохвостки, полужесткокрылые, сверчки… Практически в каждой группе ползучих существ найдется вид, проползший-таки в муравьиное общество и обеспечивший себе вид на жительство у них дома.

Сделать это можно двумя способами. Первый – слиться с толпой. Муравьи, можно сказать, живут в мире химических веществ. Они общаются между собой с помощью целого букета запахов, передавая друг другу феромонные сообщения – обычное «Привет», успокаивающее «Тихо-тихо, все в порядке», радостное «О-о-о, в десяти километрах к западу от дома столько вкуснятины!» или отчаянное «СПАСАЙТЕСЬ!!! ТУТ КАКОЙ-ТО ПСИХ РОЕТСЯ В МУРАВЕЙНИКЕ ЛОПАТКОЙ!!!».

Химический язык муравьев также служит им общественной иммунной системой: благодаря ему они отличают своих от чужих. Если кто-то пахнет не так, как другие муравьи из колонии, на него нападут, не зная жалости. Перед тем как попасть в гнездо, мирмекофилы – даже те, что не собирались вредить муравьям, – должны были взломать муравьиный опознавательный код. Эволюция подарила им способность говорить по-муравейски, чтобы их не раскусили. У многих мирмекофилов на теле имеются особые железы, вырабатывающие сигнальные молекулы хозяев (чаще всего те, что должны их успокоить), и пучки волосков, которые запускают эти молекулы в воздух. Бывают и мирмекофилы-билингвы. Коротконадкрылый жук Lomechusa pubicollis, к примеру, зимует у рыжих жалящих муравьев Myrmica и охотно болтает с ними на их химическом языке. Весной же он прощается с Myrmica и перебирается на лето к рыжим лесным муравьям, где без проблем переключается на химический язык Formica.

У мирмекофилов, пожелавших внедриться в муравьиное общество, есть для этого и другой способ: подыскать себе место, где они смогут жить в довольстве и безопасности. В этом им помогает тот факт, что муравьи помешаны на порядке. Если поднять в саду камень и заглянуть в муравьиное жилище, может показаться, что муравьи беспорядочно бродят туда-сюда, а их куколки валяются где ни попадя. На самом же деле у муравейников весьма сложная структура. В разных местах выполняются разные задачи, которые и поддерживают жизнь в муравейнике, – прямо как в средневековом городе. Там есть и свалки, куда попадают отходы жизнедеятельности колонии, и периферические камеры с оборонными гнездами, где стоят на страже муравьиные войска, и склады для припасов, и выводковые камеры с отдельными отсеками для куколок, личинок и яиц, и личные покои муравьиной королевы…

В некоторых муравейниках есть стойла, где муравьи доят тлей, и грядки, где они растят съедобные грибы или проращивают жесткие семена, чтобы их можно было съесть. Транспортная система муравейника тоже состоит из множества участков: магистрали для муравьев с добычей, внутренние улочки, обходные пути и даже система бесконечно ветвящихся дорог, соединяющих муравейник с окрестностями. У муравьев отсутствует централизованное планирование и бюджет, однако они умудряются строить комплексные транспортные сети, которым почти нет равных даже в мире людей.

В каждой из этих подсистем муравейника и на прилегающей к нему территории обитают разные специализированные мирмекофилы. Начнем с дорог, ведущих к муравейнику и из него. Основные транспортные пути в жилище европейских пахучих муравьев-древоточцев (Lasius fuliginosus) расположены на стволах деревьев, и именно там обитателей муравейника поджидает жук-блестянка Amphotis marginata. Эти жуки – настоящие разбойники с большой дороги. Днем они прячутся в убежищах у тропы, а по ночам вылезают оттуда в ожидании муравьев, возвращающихся домой с добычей. Своими короткими и сильными усиками жук раскрывает муравью рот и принимается быстро барабанить ему по голове. Точно таким же образом муравьи в гнезде выпрашивают у сородичей пищу, так что ошарашенный муравей отрыгивает добычу из зоба, а жук с аппетитом ее поглощает. Часто муравей понимает, что его надули, и нападает на попрошайку. Впрочем, Amphotis marginata – жук плоский и крупный, к тому же покрыт тяжелой броней. Он съеживается, прижимает к себе все отростки и становится неприступным, словно танк, а незадачливый муравей вскоре сдается и возвращается домой ни с чем.

В гнезде пахучего муравья-древоточца мы обнаружим еще одно насекомое, занятое делом. Личинки коротконадкрылого жука Pella funesta работают в муравейнике мусорщиками. Они обитают в отсеках для отходов, где питаются мертвыми муравьями. Чтобы остаться незамеченными, они прячутся прямо в кучах мусора или даже забираются в муравьиные трупики. Если на личинку все-таки нападает муравей-рабочий, та выпячивает брюшко. Там у нее расположены железы с веществами, которые моментально успокаивают муравьев или сбивают их с толку – как кошачья мята, только муравьиная. Взрослые особи Pella funesta тоже не прочь полакомиться мертвыми муравьями, но они охотятся и на живых, причем иногда сразу группами. Подобно львиному прайду, жуки пускаются за жертвой в погоню. Один из них заползает к муравью на спину и смыкает челюсти на шее, пытаясь перегрызть нервы и горло. Такие атаки часто не приносят результата, зато в случае удачи еды хватает всей жучьей стае.

Но самое ценное в муравейнике – это выводковые камеры, или ясли. Муравьи тащат своим свежевылупившимся личинкам лучшие кусочки пищи – например, только что убитых насекомых. Многие мирмекофилы нашли свое призвание именно там: одни притворяются муравьиными личинками, выделяя нужные вещества, и выпрашивают еду у муравьев-рабочих, а другие и вовсе поедают личинок. Но ясли в муравейнике тщательно охраняются. Обнаружив там незваного гостя, муравьи тут же с ним расправятся. Мирмекофилам, специализирующимся на выводковых камерах, пришлось освоить очень сложные приемы, чтобы муравьи их не заметили. К ним относится интереснейший жучок Claviger testaceus, известный также как желтый безглазик. Эволюция миллионы лет помогала ему приспособиться к жизни в самом сердце муравейника. Голова у этого бледно-рыжего жука узкая, глаз на ней нет, зато есть странные усики, формой напоминающие булавы. На спине у него густо растут золотистые волоски – как и в предыдущем примере, секрет заключается именно в них. Расположенные под ними железы вырабатывают вещества, которые, судя по всему, пахнут смертью – точнее, дохлыми насекомыми. Муравей-рабочий, бредущий мимо желтого безглазика, примет его за свежеубитую добычу (жук при этом будет притворяться мертвым, так что муравей ничего не заподозрит), взгромоздит его продолговатое тельце себе на спину и утащит в выводковую камеру, где хранится все самое вкусное. Возможно, он даже забросает жука кусками гниющего мяса и сдобрит отрыгнутой слюной с пищеварительными ферментами, а потом поползет по своим делам в полной уверенности, что сделал для подрастающих личинок доброе дело. Реальность же оказывается сурова: выкарабкавшись из-под падали, безглазик тут же набьет брюшко муравьиными яйцами, личинками и куколками.

Claviger testaceus, Pella funesta и Amphotis marginata – это лишь три из десяти тысяч видов мирмекофилов, известных ученым. Эти виды относятся по меньшей мере к сотне разных семейств беспозвоночных. Вероятно, эволюция взялась за мирмекофилов тогда же, когда появились первые муравьиные колонии, то есть около 75 миллионов лет назад. А все потому, что муравьи своей деятельностью меняют природу вокруг себя. Экологи называют таких энтузиастов инженерами экосистем.

Понятие «инженер экосистемы» было впервые предложено в статье 1994 года в журнале Oikos. Ее авторы – экологи Клайв Джонс, Джон Лотон и Моше Шачак. Вот что они пишут: «Инженеры экосистем – это организмы, чья деятельность регулирует доступ к ресурсам для других видов путем внесения физических изменений в биотические или абиотические материалы. Таким образом они модифицируют, поддерживают и создают места обитания». Короче говоря, инженеры экосистем сами создают экосистемы. Несложно понять, почему муравьи попадают под это определение. Они выползают далеко за пределы своего жилища, а высокий уровень самоорганизации позволяет им собирать и накапливать ресурсы у себя в муравейнике. Сам муравейник представляет собой невиданную доселе экосистему, куда все время поступает энергия в виде добываемой пищи. Этой энергией могут пользоваться и другие организмы. Десять тысяч видов мирмекофилов появились благодаря тому, что в новой муравьиной экосистеме перед ними открылись новые двери, а эволюция позволила в них войти. Впрочем, извлекать выгоду из преображенной муравьями среды умеют и организмы, не считающиеся мирмекофилами, – например, крапива, разросшаяся в богатой азотом почве вокруг раскопанного мной муравейника.

Существует немало видных инженеров экосистем и помимо муравьев. Давайте вспомним других животных, возводящих строения в разы крупнее, чем они сами, – это термиты, к примеру, или кораллы. Кстати, инженерам экосистем вовсе не обязательно быть такими крохотными. Взять тех же бобров: в мире не найдется лучшей команды гидротехников, чем бобровая семья. Они валят деревья и возводят из стволов и камней плотины длиной до нескольких сотен метров. Если течение слабое, плотина строится прямая, а если сильное – выгнутая, чтобы лучше выдерживала напор воды. Из-за плотины вода замедляется и затапливает окрестности. Так появляются болота, куда вряд ли сунутся хищники вроде волков и где бобры зимой не столкнутся с нехваткой пищи – водных растений и древесных побегов. Эти звери роют каналы, по которым сплавляют тяжелые бревна, и строят хатки – большие домики из хвороста, скрепленного илом, глиной, деревяшками и корой. Своей деятельностью они кардинально преобразуют окружающую местность и создают новые ниши для множества других видов. Бобры могут со временем покинуть жилище, а их плотины рано или поздно обветшают и начнут протекать, но болотистые луга, раскинувшиеся на затопленной территории, останутся там на многие десятилетия.

Давным-давно бобры своими усилиями преобразили крупный продолговатый остров у восточного побережья Северной Америки, в устье реки Махикантук[2]. На нем много покатых возвышенностей и низин – на местном наречии индейцев ленапе его название означает «остров, где много холмов». Несколько веков назад большую часть острова покрывали каштановые, дубовые и ореховые леса. Они поглощали обильные запасы дождевой воды и по чуть-чуть выпускали ее наружу – так по всему острову растеклись медлительные ручьи общей протяженностью в сотню километров, настоящее раздолье для бобров, которых там водилось немало. На юге острова была лощина, где два ручья сливались в один. Бобры построили там плотину, и со временем на затопленной территории образовалось болото, где росли красные клены. Вскоре в лощине поселились новые обитатели, которым болото пришлось по вкусу, – каролинские утки, крикливые лягушки и карликовые сомики. Помимо красного клена там росла частуха Alisma triviale и фиалка Viola cucullata. Мы знаем все это благодаря передовому исследованию под руководством ландшафтного эколога Эрика Сандерсона из американского Общества охраны природы, базирующегося в Нью-Йорке. Исследователи собрали сведения о климате, типах почвы и топографии острова, изучили записи первых ступивших сюда голландцев и англичан, а также разработали компьютерную модель всей пищевой цепочки в этой части Северной Америки. Так им удалось воссоздать облик ландшафта и местной флоры с фауной таким, каким он был четыре сотни лет назад.

От того облика давно ничего не осталось. Этот остров – Манхэттен, а исследование Эрика Сандерсона также известно как проект «Маннахатта» (Mannahatta Project). Исследователи поставили перед собой цель – создать интерактивную карту нынешнего Манхэттена, где можно выбрать любой участок, убрать на нем все современные постройки и увидеть примерную модель того, как он выглядел до прихода европейцев. «Спустя столько лет буйная растительность в этих краях кажется нам столь же невероятной, сколь современные дороги, небоскребы и роскошь показались бы первым европейским колонистам и их соседям, коренным американцам», – пишет Сандерсон. Он достиг своей цели 12 сентября 2009 года – в четырехсотлетие дня, когда Генри Гудзон прибыл сюда на корабле Английской Ост-Индской компании, увидел остров и записал в судовом журнале: «Этот край так прекрасен, как это только возможно».

И действительно, если открыть интерактивную карту проекта на сайте welikia.org, покажется, будто Google Earth распахнул перед вами окно в один из немногих оставшихся на планете нетронутых уголков природы. От одного берега до другого раскинулся лес, хотя тут и там видны луга, болота, ручьи и поселения ленапе, а на побережье стелются отмели и возвышаются утесы. Поистине райское место. Но стоит нажать на кнопку – и на смену пышной растительности придут современные улицы. Вы тут же поймете, что теперь там находится Гарлем или Гринвич-Виллидж. Те два ручья, где бобры-инженеры устроили болото, текли аккурат посреди современной площади Таймс-сквер: один ручей пролегал через небоскреб «Нью-Йорк-пост-билдинг», а другой – через школу имени Жаклин Кеннеди Онассис.

Вы, должно быть, уже догадываетесь, к чему я веду. Щелкая по кнопкам на интерактивной карте проекта «Маннахатта», мы переключаемся между двумя экосистемами. На этом острове больше не водятся бобры. Их сменил, пожалуй, главный инженер экосистем в природе – Homo sapiens. Люди построили для себя современный Манхэттен и теперь снуют по нему, словно муравьи в муравейнике. Как и любые уважающие себя экосистемные инженеры, они заодно создали ниши для сосуществующих с ними животных и растений – не мирмекофилов, а, если хотите, антропофилов. Именно об антропофилах и нишах, которые они занимают в сотворенной человеком экосистеме, и пойдет речь в этой книге.

2. Добро пожаловать в человейник

Назвав Homo sapiens главным инженером экосистем в природе, я специально уточнил про природу: людный, шумный и загрязненный город – это не то, что мы обычно представляем, услышав это слово. То, что мы представляем, едва ли похоже на то, о чем я сейчас пишу.

Я сижу на веранде центра полевых исследований в малайзийской части Калимантана, куда приехал на несколько дней, чтобы подготовиться к курсу тропической биологии. В пяти метрах от меня возвышается первозданный дождевой лес. Если осмотреться, отсюда можно насчитать около сотни разных видов растений. Там уходят в небо деревья-исполины с досковидными корнями и разнообразными папоротниками, высунувшимися из выемок на ветвях. Еще на них виднеются шипастые лианы ползучих пальм, а под некоторыми устроили гнезда муравьи Myrmicaria. За последние пару часов я не раз и не два отвлекся от написания этого текста, чтобы полюбоваться обилием листвы. За это время мне на глаза попались две бородатые свиньи, похрюкивающие в унисон, кремовая белка, белошапочный шама-дрозд и по меньшей мере двадцать видов бабочек, а еще мимо с жужжанием пронесся крупный жук цвета зеленый металлик. Вдалеке я услышал неподражаемые крики шлемоклювых калао (возгласы «у-ху!», ускоряющиеся и переходящие в маниакальное гоготание) и фазанов аргусов («уау-уау!»).

Это абсолютно нетронутый лес – если не считать разноцветные флажки, воткнутые студентами в землю для разметки границ исследуемых участков. Далеко отсюда лесистая местность поднимается в гору и на высоте полтора километра переходит в подобие кратера диаметром 24 километра. До 1948 года, когда пилот едва не врезался в каменный утес на краю образования, об этом месте не знал никто. До строительства центра полевых исследований в этот затерянный мир, возможно, вообще не ступала нога человека. Вот она, настоящая природа: дикая, непорочная, совершенно не омраченная человеческим вмешательством.

Но почему каждый раз, когда речь заходит о природе, мы прямо или косвенно исключаем из нее человека? Почему висящий на дереве муравейник кажется нам чем-то естественным, а наши города – нет? Почему мы восторгаемся тем, что муравьи играют ведущую роль в экологии своего участка тропического леса, но при этом не скрываем отвращения, глядя, как где-то начинает главенствовать человек? Ведь существенной разницы нет. Инженеры экосистем, будь то муравьи или люди, строят жилище из материалов, добытых в окружающей среде. Их общество растет, а рабочие беспокоятся только о благополучии своего дома и тащат туда каждый найденный в округе кусочек съестного. Колонии будут при любой возможности размножаться и процветать, покуда в окружающей среде достаточно пищи и строительных материалов. В точности как города. Так почему же мы рассматриваем общество муравьев и его роль в глобальной пищевой сети как часть природы, но при этом считаем человеческое общество неестественным и нежелательным элементом той же самой пищевой сети?

Философы, экологи и защитники окружающей среды извели целые реки чернил на попытки дать определение природе и природному, и я воздержусь от того, чтобы пустить к ним еще один приток. Однако я должен заявить, что считаю людские города целиком и полностью природным явлением, наряду с мегаструктурами, выстроенными для себя другими инженерами экосистем. Разница заключается лишь в том, что муравьи, термиты, кораллы и бобры вот уже миллионы лет исполняют свою роль стабильно и скромно, тогда как деятельность человека по созданию собственной экосистемы всего за несколько тысяч лет выросла в масштабах на несколько порядков. Подходит ли нашему виду жизнь в таких плотных, комплексных сообществах – вопрос другой, и в конце книги я к нему еще вернусь. А для начала рассмотрим современный людской мегаполис с объективной точки зрения – как новый и захватывающий экологический феномен.

Поначалу, когда наш вид только начал возникать в процессе эволюции менее мозговитых предшественников и когда его представителей было так мало, что по нынешним стандартам его могли бы занести в Красную книгу, мы уже были инженерами экосистем, только в гораздо меньших масштабах. Наши первобытные предки, прямо как бобры, находили себе подходящее местечко, причем желательно с каким-нибудь укрытием – к примеру, скалистым навесом или пещерой, – и на какое-то время обосновывались там, чтобы взять все возможное у окружающей среды, а затем выдвигались на поиски нового дома. Возможно, животные, ставшие потом одомашненными, – те же предки собак – последовали за людьми и стали вертеться у жилищ в надежде урвать что-нибудь из отбросов. Также не исключено, что мы переносили с места на место животных (например, съедобных грызунов в клетках – вроде малых крыс, распространявшихся с культурой лапита) и растения (в особенности лекарственные). Придя на новую территорию, мы сжигали или расчищали растительность вокруг жилища и начинали разводить съедобные и лекарственные растения, а сорняки изводить. Мы делали костры, на которых готовили пойманную рыбу и дичь, а также моллюсков, найденных в ручьях. Мы разоряли пчелиные гнезда ради сот и богатого белком расплода, охотились на местную мегафауну и собирали в лесу орехи и ягоды. Иногда мы, как настоящие бобры, даже перекрывали устья ручьев плотинами: пока рыба плещется в неглубокой запруде, поймать ее значительно проще. Наше влияние на окружение было едва заметным: из-за исчезновения растительности микроклимат становился чуть суше, численность крупных животных в окрестностях сокращалась, появлялось несколько чужеродных видов – а когда племя покидало участок, окружающая среда быстро восстанавливалась.

Когда мы занялись земледелием, многое изменилось. Тот факт, что вместо поисков пищи мы впервые начали выращивать ее сами, повлек за собой две важные перемены в нашем образе жизни. Во-первых, съедобные растения теперь росли прямо вокруг поселения, а значит, кочевать с места на место оказалось не нужно, да и невыгодно. Все-таки возделывание полей и высадка растений – вложение долгосрочное. Пока почва не истощится, лучше осесть на месте и никуда не уходить. Во-вторых, изменился наш трофический уровень, то есть положение на экологической пирамиде. Зеленые растения, которые используют солнечную энергию и поглощают из воздуха углекислый газ, находятся на первом трофическом уровне: это первичные продуценты. На втором уровне обосновались травоядные животные, которые питаются первичными продуцентами. На третьем уровне экологической пирамиды мы найдем хищников, которые питаются травоядными животными, и так далее. Экологическая пирамида называется пирамидой потому, что лишь десятая часть энергии, произведенной на более низком уровне, переходит на уровень выше. Все остальное на новом уровне преобразуется в тепло, тратится на обеспечение активности и жизнедеятельности организма либо просто теряется. А раз от количества энергии зависит, сколько организмов уместится на уровне, в любой среде вы обнаружите тонны растительного вещества (первый трофический уровень), миллионы растительноядных насекомых (второй), тысячи насекомоядных птиц (третий), несколько десятков хорьков и ястребов (четвертый). Возможно, на пятом уровне окажется один-единственный высший хищник – одинокий тигр или орел. Перейдя от охоты к земледелию, человек спустился на один трофический уровень ниже, и там в его распоряжении оказалось намного больше энергии и возможностей для роста.

Этими возможностями мы воспользовались сполна. Пять или шесть тысяч лет назад мы научились столь хорошо орошать и вспахивать землю, что отпала необходимость периодически кочевать из-за истощения почвы. Земледелие стало давать такие урожаи, что больше не нужно было заниматься им всем поселением. В грядках копались те, у кого это получалось лучше всех, а остальные могли заняться другими полезными делами. Это означало, что постоянные поселения могли снабжать соседние районы пищей и необходимыми товарами. Это, в свою очередь, привело к развитию технологий транспортировки, а также к появлению специалистов, которые ими занимались. Организация военного дела тоже зародилась именно в городах: вскоре их жители подчинили себе оставшиеся племена охотников и собирателей, а земледельческий образ жизни распространился еще дальше. Примерно в это время, около шести тысяч лет назад, в Месопотамии появились первые настоящие города. Поначалу их было совсем немного, но с каждым новым столетием признаки урбанизации становились заметны в новых частях света. Новые города один за другим возникали в Индии и Египте, затем – с еще большей скоростью – в Пакистане, Греции, Китае… Анимация, созданная на основе исследования специалистов из Йельского университета, воспроизводит процесс появления городов на земном шаре – сначала медленно, а затем все быстрее, будто кукуруза лопается на сковородке. К концу прошлого века хлопки урбанизации перешли в оглушительные аплодисменты.

Судя по прогнозам, в ближайшие десятилетия эти аплодисменты будут звучать громче и громче – на планете уже начали появляться мегаполисы с населением от 10 миллионов. В дельте Жемчужной реки, одном из главных экономических центров Китая, множество городов теснятся на территории, уступающей размерами даже Бельгии. Этот регион – настоящий мегалополис: общее население там составляет 120 миллионов, что почти столько же, сколько во всей России[3]. К 2030 году около 10 % человечества разместится в 41 мегаполисе, причем большая их часть будет расположена в Восточном Китае, Индии и Западной Африке. Киншаса, которая каких-то пару десятилетий назад была небольшим тихим городком, вместит в себя 20 миллионов человек, а население Лагоса перевалит за 24 миллиона. Эти цифры кажутся умопомрачительными, однако сильнее всего урбанизация затронет маленькие и средние города (с населением менее пяти миллионов человек) в странах, прежде бывших сельскими. Годовой прирост населения в таких городах составляет более 2 %, а в мегаполисах – всего 0,5 %. За следующее десятилетие небольшие города в развивающихся странах примут в два раза больше жителей, чем их братья покрупнее. Так, с 2000 по 2010 год городское население Лаоса – страны без мегаполисов – удвоилось.

Все эти показатели не означают, что эксперты пришли к единому мнению по поводу того, что такое город. Его социально-экономические определения варьируются в зависимости от времени и места. В Норвегии поселение с двумя сотнями жителей уже считается городским, тогда как в Японии город – это не менее 50 тысяч жителей. Статус города может быть и административным понятием. Некоторые города являются «официальными», что дает им ряд государственных преимуществ. Так, лишь один из двенадцати боро Лондона официально считается городом – у остальных и даже у самого Лондона такого статуса нет[4]. Чтобы избежать путаницы, я подойду к этому вопросу с прагматической точки зрения: в рамках этой книги город – это область, где резко возрастает плотность населения и строений, а также уровень развития инфраструктуры и средний доход. Но это лишь человеческие факторы. За ними следует ряд любопытных экологических показателей.

3. Экология в центре города

«Бах!» – выпалил Соянь. Одной рукой он нажимает на невидимый курок, а другой придерживает воображаемый ствол винтовки, нацелив его в солнечное сингапурское небо. И еще раз: «Бах!» Так он ответил на мой вопрос, как в его стране живется домовым воронам. «Там, где я живу, их отстреливают, – добавляет он с явным негодованием. – И было бы ради чего! На них жалуются, вот и стреляют. А еще теперь у всех стоят мусорные баки с крышками, так что воронам в них даже не поковыряться. Раньше они просто разрывали мешки с мусором».

Мы отправились в поход по южному побережью Сингапура. Мой проводник Соянь Чань – компьютерный инженер на пенсии, натуралист и местный знаток моллюсков – останавливается на секунду, чтобы изобразить отстрел ворон, и идет дальше, туда, где канал Рохор впадает в реку Каланг. Вот мы наконец добрались, и он ведет меня на мыс, откуда открывается вид на устье. На моих глазах взлетает стайка домовых ворон (Corvus splendens), но на их место слетаются раззадоренные белобрюхие майны (Acridotheres javanicus) – прекрасные угольно-серые птицы с хитрыми глазками, ярко-желтыми лапками и таким же клювом, увенчанным маленьким черным хохолком. Майны сразу же начинают суетиться в так называемой ковровой траве (Axonopus compressus) и мимозе стыдливой (Mimosa pudica) в поисках чего-нибудь съедобного. Соянь показывает на кромку воды, где на смену траве приходит нептуния огородная (Neptunia oleracea) с желтыми цветками. Затем он предлагает посмотреть по сторонам: у берега скопились розовые яйца улитки-ампуллярии Pomacea, на воздух выплыла крупная оринокская цихла (Cichla orinocensis), а под водой тихонько плещется себе крохотная красноухая пресноводная черепашка (Trachemys scripta elegans).

Парк Каланг-Риверсайд – богатейшая тропическая экосистема, но это вовсе не делает его райским уголком дикой природы. Это всего лишь небольшой участок растительности, расположенный у небоскребов Сингапура. Здесь есть лужайки, где растут манго, кокосы и фиги, и извилистые дорожки, где бегущие трусцой европейцы то и дело задевают плечами подростков-индийцев на скейтбордах. Девочки-малайки сидят на скамейках и делают селфи, а пожилая китаянка в шлеме едет на велосипеде и везет в корзине на руле три кокоса. Мыс, на котором стоим мы с Соянем, и набережные, за которые цепляется розовая икра улитки, состоят из сурового бетона. Река уже не разливается: внизу по течению стоит исполинская дамба Марина-Барраж. Майны и вороны клюют мякоть из кокосовой скорлупы и другие объедки, оставшиеся после пикников. Кирпичи и пластиковые бутылки покрыты ковром пресноводных водорослей, которыми питаются черепахи и водяные улитки. Из-за затоплений и протечек в канализации местная вода помечена ни с чем не сравнимой химической подписью 5,7 миллиона жителей Сингапура. В одном исследовании было продемонстрировано, что в каждом литре воды из реки Каланг содержится 0,1 миллиграмма фармацевтических препаратов (в основном обезболивающих, таких как ибупрофен и напроксен), а еще примерно столько же эстрогенов (из косметики и фармацевтических препаратов) и инсектицидов, которые применяют для борьбы с блохами и клещами у домашних животных. В других регионах Сингапура исследователи обнаружили до 1,2 миллиграмма кофеина на литр речной воды – это столько же, сколько в одной чайной ложке кофе.

Кроме того, все замеченные нами сегодня животные и растения относятся к чужеродным видам. Домовые вороны изначально обитали в Индии, Шри-Ланке, Мьянме и китайской провинции Юньнань, а в 1948 году откуда ни возьмись появились в сингапурском порту. Как они туда попали, не знает никто. Возможно, прилетели с малайзийских кофейных плантаций – их привезли туда половиной века ранее, чтобы ограничить нашествие гусениц. А может, тайком пробрались на корабль. Как бы то ни было, ворон все устраивало: если в 1960-х их насчитывалось несколько сотен, то к началу XXI века их численность составила уже сотни тысяч. Несмотря на отстрел не менее 300 тысяч особей за последние 15 лет и целый ряд мер, призванных отвадить их от поиска пищи в мусорках и витья гнезд в кронах растущих вдоль улиц деревьев Peltophorum pterocarpum, домовые вороны до сих пор остаются для горожан привычным зрелищем и, по словам соседей Сояня, страшно всем докучают. Белобрюхие майны живут на Яве и на Бали, а сюда их привезли где-то в 1925 году в качестве питомцев – этих птиц любят держать в клетке, а еще они виртуозно имитируют звуки. Вот что в 1960-х писал о них орнитолог Питер Уорд: «Эта застенчивая пташка нередко залетает в сады на окраине, но в городе почти не бывает». Очевидно, с тех пор майны избавились от застенчивости и стали самыми шумными и многочисленными городскими птицами – не исключено, что их в городе даже больше, чем людей. «В кофейнях куда ни сядь – нет-нет да и вляпаешься», – жалуется Соянь.

Вездесущая ковровая трава с широкими жесткими листьями – в Южной Азии и шагу нельзя сделать, чтобы на нее не наступить, – изначально росла в Центральной и Южной Америке, как и ее презабавнейшая спутница – мимоза стыдливая, чьи листья поникают от малейшего прикосновения. Их семена уже многие века путешествуют по свету, прилипая к одежде, подошве обуви и автомобильным колесам. Что до нептунии огородной, никто так и не уверен, откуда она родом, однако это точно не аборигенный вид. Соянь, например, считает, что она вполне могла попасть сюда из Мексики.

Крупные ампуллярии – вон они, навострили рожки и ползут по дну канала, выстланному пластиковыми листами, – прибыли из Южной Америки. Скорее всего, их кругосветное путешествие началось с вылитой из аквариума воды, а с тех пор они заняли почетное место в списке самых опасных инвазивных видов мира. В этот список попала и еще одна сбежавшая жительница аквариумов – красноухая черепаха, чьей родиной является восточное побережье Северной Америки. А вот оринокская цихла, обитательница речных систем Ориноко и Амазонки, обосновалась в городе благодаря «излишне старательным рыбакам», утверждают сингапурские ихтиологи Ын Хёк Хи и Тань Хёк Хуэй.

В Сингапуре, как и в других городах мира, экосистема больше не состоит лишь из местных, аборигенных видов. Она, прямо как людское население города, вобрала в себя иммигрантов из самых разных уголков земного шара. Люди случайно или намеренно перевозили с собой флору и фауну с тех самых пор, как начали торговать и путешествовать. Там, где человеческая деятельность кипит наиболее бурно, – например, в Сингапуре, втором крупнейшем в мире порту, – экзотических видов больше всего. Эти городские экосистемы сформированы вовсе не веками эволюции и не размеренным и самовольным расселением видов – нет, здесь постарался человек. Экосистемы многих городов, особенно подводные, состоят прежде всего из чужеродных видов. Так, в заливе Сан-Франциско господствуют животные родом издалека. Скорее всего, большинство из них оказались здесь благодаря водяному балласту – это морская вода (и все ее обитатели), которую закачивают в специальные отсеки кораблей для поддержания равновесия после выгрузки, а в следующем порту назначения выливают.

Соянь замечает, что у меня на лбу выступили крупные капли пота. «Пить хотите?» Перейдя улицу Крофорд-стрит, мы оказываемся в лабиринте уходящих ввысь жилых домов. Соянь приводит меня на небольшую площадку, где посреди ковровой травы тут и там торчат декоративные пальмы. Площадку окружает исполинский обогреватель – в домах установлены сотни кондиционеров, и каждый из них с ревом выпускает беспрерывную струю горячего воздуха. Мы сидим на уличном фудкорте и наблюдаем, как белобрюхие майны ищут между ножками пластиковых столов объедки, чуть приоткрыв клювы от жары. Они тоже ощущают эффект городского острова тепла.

Термин «городской остров тепла» был впервые использован географом Тони Чендлером в его книге «Климат Лондона» 1965 года. Это явление объясняется совокупностью нескольких факторов. Так, из-за деятельности миллионов людей, ютящихся на небольшой территории со всеми их автомобилями, поездами и другими машинами, вырабатывается огромное количество тепла, а высокие здания не дают ему рассеяться. Днем камень, асфальт и металл улиц, тротуаров и зданий поглощают тепло, исходящее прямо от солнца или отраженное от окон, а ночью источают его обратно, медленно остывая. Чем город больше, тем масштабнее в нем остров тепла: с каждым десятикратным увеличением населения температура в городе повышается в среднем на три градуса Цельсия. В крупнейших городах мира и в их окрестностях разница в температуре порой составляет более 12 градусов. Кроме того, столб горячего воздуха в центре города медленно поднимается, из-за чего в направлении города со всех сторон дует легкий ветер. Поднимаясь, воздух остывает, и на частичках городской пыли постепенно образуются капли воды – это приводит к феномену, известному как городской дождь. Иными словами, некоторые крупные города сами формируют свой климат: в их сторону всегда дует ветер, а температура и влажность там заметно выше, чем в сельской местности.

Эпицентр городского острова тепла в Сингапуре находится как раз там, где мы с Соянем попиваем тростниковый сок и жутко потеем. Судя по результатам измерений, проведенных Национальным университетом Сингапура, к региональной температуре можно добавить семь градусов Цельсия, хотя климат здесь и без того тропический. Пора садиться в «тойоту» Сояня, где установлен кондиционер, и ехать к дамбе Марина-Барраж.

Чтобы туда добраться, нужно проехать шесть с лишним километров вокруг футуристичного делового центра Сингапура, где современные небоскребы возвышаются над многорядными шоссе, словно валуны в ручье. Из машины я замечаю забытые всеми уголки растительности и снова вспоминаю, что городская экология – это экология фрагментов. Большая часть города состоит из стали и бетона, подходящих разве что для стрижей и сапсанов, гнездящихся на скалах, и крошечных форм жизни, со временем покрывающих поверхность экосистемой-пленкой, – это бактерии, лишайники и водоросли, а также маленькие животные, довольствующиеся двухмерным жилищем, такие как чешуйницы и ногохвостки. Остальные организмы в большинстве своем не приспособлены к жизни на непроницаемых поверхностях города – им необходима хоть какая-то почва. Под «почвой» могут подразумеваться даже трещины на тротуаре, где прорастают споры папоротника Pteris multifida. Или кромка сточной канавы, где приживаются семена выброшенной карамболы, а ростки удерживают влагу и тем самым создают условия для маленькой экосистемы из круглых червей, муравьев и мхов. Иногда это несколько квадратных метров обычной растительности – высаженные вдоль дороги деревья, выставленные на балкон цветы в горшках, обвивающая опоры эстакады Офир-роуд лоза… да даже сад на крыше недавно воздвигнутого отеля «Марина-Бэй Сандс», издалека напоминающего современный Стоунхендж. Есть зеленые уголки и попросторнее – парки вроде Каланг-Риверсайд или природные заповедники вроде Букит-Тимах или Сентрал-Кэтчмент, где еще сохранился тропический лес. Взглянув на карту Сингапура, вы увидите в основном фрагменты леса – яркие пятна, зеленеющие среди серых и коричневых полос застроенной местности.

С тех пор как британцам было позволено обосноваться на острове, от 540 квадратных километров тропического леса, который некогда покрывал местность, осталось не больше трех – как раз в заповедниках Букит-Тимах и Сентрал-Кэтчмент. Помимо этого, там можно насчитать около 20 квадратных километров так называемой вторичной растительности – это те самые зеленые пятна на карте, каждое размером не больше почтовой марки. Организмам, которым для жизни мало одного бетона, без этих зеленых островков не обойтись.

Но вот незадача: чем островок меньше и удаленнее от других, тем меньше там живого. Энтомолог Эдвард Уилсон и эколог-теоретик Роберт Макартур разработали в 1960-х новую экологическую теорию – теорию островной биогеографии. Давайте ее рассмотрим. Для начала представим себе несколько островов – пусть это будут настоящие острова в океане или любые другие изолированные местообитания. Количество видов, допустим, бабочек на каждом острове зависит от двух факторов: насколько быстро разные виды бабочек долетают до острова и насколько быстро там исчезают. Чем остров меньше и дальше от континента, тем более вероятно, что бабочка пролетит мимо и не станет там жить. Но если вид все же поселится на острове, его выживаемость также будет зависеть от размера острова. На большом острове популяция бабочек легко достигнет нескольких тысяч особей, так что виду ничто не будет угрожать. А вот на маленьком хватит места разве что для пары десятков особей, да и те с немалой вероятностью рано или поздно погибнут от сильной жары или болезни. Уилсон и Макартур рассмотрели эти факторы и вывели ряд математических правил, по которым можно на удивление точно подсчитать количество видов на острове. При увеличении размера острова на один порядок количество видов удваивается. Это относится не только к бабочкам, но и к жукам и птицам.

Крупный город с архипелагами зеленых островков посреди асфальтового моря – настоящий рай для биогеографов. Так, в городке Бракнелл, что в Великобритании, экологи пробрались на круглые заросшие участки в центре кольцевых перекрестков и подсчитали обитающие там виды полужесткокрылых (в этот отряд входят преимущественно растительноядные насекомые, в том числе тли и цикады). Оказалось, что островки в океане дорог полностью подчиняются теории островной биогеографии: между площадью поляны посреди развязки (от 400 до 6000 квадратных метров) и количеством видов полужесткокрылых действительно есть тесная связь.

Островки на дорогах – не единственная разновидность городского архипелага. Такие архипелаги появляются и в тех случаях, когда при расширении города вырубают лес. Именно поэтому в городских экосистемах остается лишь малая часть видов, которые жили в лесу прежде. В 2003 году австралийский эколог Барри Брук в соавторстве с Навджотом Содхи и Питером Ыном из Национального университета Сингапура опубликовал статью в журнале Nature, где подробно рассказал, что именно произошло с сингапурской флорой и фауной с начала XIX века, когда был запущен процесс урбанизации. Благодаря натуралистам и коллекционерам викторианской эпохи, таким как Альфред Рассел Уоллес и Стэмфорд Раффлз, а также научным обществам – к примеру, основанному в 1954 году Обществу природы Сингапура – мы узнали о естественной истории города весьма немало. Да, большая часть его природы давно уже канула в Лету. За прошедшие два века лесной массив усиленно вырубали – остались лишь вышеупомянутые островки. Как выяснили Брук, Содхи и Ын, виды животных и растений исчезали с острова один за другим. Тигровую орхидею (Grammatophyllum speciosum), самую высокую в мире, в последний раз видели там приблизительно в 1900 году, а тридцать лет спустя застрелили последнего на острове тигра. Большой мюллеров дятел (Mulleripicus pulverulentus) исчез в Сингапуре во второй половине XX века. К сегодняшнему дню от 35 до 90 % первоначальных видов из разных групп животных и растений или исчезли на острове совсем, или выживают лишь под надзором смотрителей в городском зоопарке и ботаническом саду.

Мы паркуемся у Галереи устойчивого развития Сингапура, переходим дамбу Марина-Барраж и оказываемся в парке Марина-Ист. Там мы отправляемся в путь по бетонной велодорожке, петляющей среди газонов, где недавно сняли дерн. Уже вечер, и над травой роится всевозможная мошкара, а на нее охотятся крупные стрекозы. Озеленитель в оранжевом жилете и кепке фотографирует на смартфон безупречно скошенный газон, садится на велосипед и уезжает. На дорожке тут и там лежат высушенные и переломанные останки крупных черно-желтых многоножек, безуспешно пытавшихся пересечь раскаленный от жары бетон. Это Anoplodesmus saussurii, очередной чужеродный вид, объясняет Соянь.

Мы сворачиваем направо, на песчаную тропинку между прибрежных кустарников. Тропинка ведет к крупному участку намытой земли, откуда видны стоящие на якоре корабли. На другом краю береговой косы несколько человек с биноклями и подзорными трубами наблюдают за птицами. «У нас в Сингапуре около двух тысяч таких наблюдателей, – говорит Соянь. – А еще несколько сотен интересуются стрекозами и бабочками. Есть и те, кто собирает ракушки, но их совсем мало». Соянь достает бинокль. «На кого они там смотрят? – бормочет он и приглядывается к тем людям. – Ха! На домовую ворону!»

Двенадцать горожан вооружились современным оборудованием и наблюдают за одной-единственной птицей, принадлежащей к инвазивному виду. Для городских натуралистов во всем мире это привычная картина. Биологи – как профессионалы, так и любители – обычно живут в городах, как и все остальные. Здесь же имеются библиотеки, естественнонаучные коллекции и общества любителей природы. При такой концентрации знаний и интереса к биологическому разнообразию неудивительно, что город является одним из наиболее изученных местообитаний в мире. Кроме того, здесь ярче всего пылает огонь чувств, которые мы испытываем к другим видам. От рассказа о домовой вороне мы перейдем к этюду о городской природе, полному страсти, трагических смертей и убийств из политических соображений.

4. Городские натуралисты

Сингапур – не единственный на свете город, оккупированный домовыми воронами. Люди давно развозят их по тропикам – иногда это делается специально, чтобы те собирали мусор или контролировали популяцию вредителей, а иногда вороны пробираются на корабли незамеченными. Помимо Сингапура они поселились во многих странах Юго-Восточной Азии, Ближнего Востока и Восточной Африки. Более того, в дикой природе они уже не живут – только в тропических городах, больших и маленьких. Вот что писал о них биофилософ Том ван Дорен: «Скажем так, если и есть у этих птиц “естественная среда”, то это мы».

А в 1994 году случилось нечто знаменательное. Две домовые вороны, самец и самка, очутились в порту Роттердама, что на 52 градусах северной широты, – скорее всего, пробрались на грузовой корабль в далеком Египте. Они чудом пережили холодную зиму 1996–1997 года, когда температура в Нидерландах опускалась до –20 °C, а на следующий год свили гнездо, где у них вылупились птенцы. Вскоре на деревьях вокруг футбольного поля образовалась целая колония ворон. Для витья гнезд они вытаскивали из разбросанных в порту канатов разноцветные нейлоновые нитки, а птенцов кормили объедками с местного рыбного рынка. К 2013 году их популяция достигла примерно 30 особей, а любители наблюдать за птицами, желающие вживую поглядеть на заморский вид, стали частыми гостями в порту.

Как выжили на севере птицы, обитающие в самых жарких уголках мира, остается загадкой. Наверняка немалую роль сыграли городской остров тепла и умеренный морской климат. Но к этой загадке и ко многим другим мы вернемся позже. Сначала нам предстоит узнать о печальной судьбе этой замечательной популяции. Увы, не все отнеслись к воронам так же доброжелательно, как наблюдатели за птицами.

Их появление очень не понравилось роттердамским властям. Им было известно, что вороны везде считаются вредителями, и потому, к негодованию любителей птиц, был издан приказ их истребить. Поначалу местной общественной организации по защите животных удавалось противостоять властям: там заявили, что этот вид птиц относится к охраняемым. Впрочем, вскоре домовых ворон официально лишили этого статуса, а в 2014 году суд постановил, что их даже можно отстреливать. Чтобы разделаться с ними поскорее, власти наняли профессионального охотника.

Но легко сказать, да нелегко ворону поймать. Жители Хук-ван-Холланда, портового района Роттердама, организовали комитет по защите домовых ворон и начали активно протестовать против отстрела. Один раз охотник нечаянно подстрелил нескольких галок, сославшись в интервью для газеты Algemeen Dagblad на то, что они «правда очень похожи», – разумеется, симпатий ему это не прибавило. Кроме того, домовые вороны оказались умнее, чем считали люди. После того как охотник подстрелил нескольких особей, остальные тут же поняли, что запахло жареным. «Они начинают орать, лишь завидев мою машину, – жаловался охотник. – Умные, блин, пташки».

Через два года для ворон настали совсем трудные времена. Охотник стал ездить на отстрел в машине супруги или надевать смешную красную шляпу, чтобы его не узнали, а уклоняться от пуль удавалось лишь малому числу птиц. Через некоторое время (к слову, немалое) почти все они были истреблены – их чучела хранятся в Музее естественной истории Роттердама. Впрочем, ходят слухи, что несколько особей выжили.

Узнать наверняка, сколько их осталось (если это правда) и где они теперь обитают, очень сложно. На нидерландском сайте waarneming.nl, куда натуралисты выкладывают свои наблюдения за дикими животными, о домовых воронах нет ни слова: никто не хочет навести охотника на их след. В группе на Facebook, посвященной воронам, тоже тихо. Я пишу Сабине Риткерк, члену комитета по защите ворон, и объясняю, что хочу добраться до рыбного рынка и поискать беглянок. Сначала она отвечает с явным недоверием и утверждает, что в Хук-ван-Холланде не осталось домовых ворон, но в ходе переписки мне все-таки удается убедить ее, что ни на каких охотников я не работаю. В конце концов она сообщает мне по секрету, что выжившие особи покинули территорию рынка и теперь живут там, где безопаснее. «Они прячутся среди людей – там, где охотники их не достанут. Попытайте удачи в торговом центре», – советует она.

Итак, на дворе прекрасное летнее утро, и я отправляюсь в торговый район Хук-ван-Холланда, где скрываются домовые вороны. Там на площади помимо стриженых вязов можно найти несколько закусочных, газетный киоск, два соперничающих друг с другом супермаркета и винный магазин. Я хожу по площади с биноклем наготове, но вокруг видны только галки и серебристые чайки. На втором круге мне наконец улыбается удача: я замечаю, как прямо передо мной через дорогу вместе с пешеходами шагает самец домовой вороны – точно такой же, каких я видел пару недель назад в Сингапуре. Даже не шагает, а вышагивает. Ноги у него длинные, походка уверенная, лоб высокий, клюв длинный, туловище буро-серебристое, черные крылья отливают металликом – словом, залюбуешься. Я успеваю один раз его сфотографировать, прежде чем он запрыгивает на тротуар, взлетает и скрывается в кроне вяза. Прямо под деревом расположена одна из закусочных, так что я присаживаюсь и заказываю чашечку кофе. Птица тем временем прячется в листве и покрикивает – то грубым голосом, то мелодичным и чуть скрежещущим. Я отправляю снимок Сабине Риткерк, и она тут же отвечает: «О, здорово, что вы его нашли. Он часто там ошивается. Очень крикливый. Красавчик, правда?»

Несколько часов спустя я стою в хранилище Роттердамского музея естествознания и заглядываю в коробку с чучелами домовых ворон – 26 бедняжек, попавших под охотничьи пули. Наверное, это братья и сестры, дяди и тети, родители и приятели того самца, что утром у меня на глазах переходил дорогу. К лапке каждого чучела прикреплена бирка. Черные и неподвижные, они напоминают мешки с телами после уличной перестрелки. «Они действительно очень красивы, – соглашается со мной Кес Муликер, директор музея. – Жаль, что в Хук-ван-Холланде такое творится. На них охотятся из политических побуждений, а вовсе не экологических. Хорошо, что мы все-таки убедили власти разместить тушки у нас в музее, а то их бы просто уничтожили. Это ведь единственные представители своего вида в Европе. Замечательный материал для исследований».

Домовые вороны – пока что последние экспонаты в коллекции музея, попавшие туда прямо из города. Муликер провожает меня к стальному стеллажу, который доверху набит чучелами лисиц, завернутыми в прозрачный полиэтилен, чтобы до них не добрались насекомые. В последнее время лисы стали все чаще наведываться в город. Иногда они попадают под машину и оказываются в музейном хранилище. Недавно кураторы музея даже изготовили экспонат из содержимого желудка одной из лисиц: плоды шиповника, небольшой кролик, яблоко, шаурма и вишня в густом сиропе – можно прям отследить переход рыжей с деревенской пищи на городскую.

Музей также интересуется исчезнувшими в городе видами – например, белками обыкновенными (Sciurus vulgaris), которые до 1990-х обитали в самом большом городском парке. Муликер показывает мне чучело белки – его неуклюже прикрепили к прибитой к доске ветке. «Несколько лет назад к нам зашла пожилая женщина и принесла вот это. Обычно мы не принимаем в дар подобные поделки, но она сказала, что трупик этой белки нашли в парке в 1966 году. Это наш единственный экспонат того времени, когда беличьей популяции ничто не угрожало. Вышло довольно мило».

А уж в выставочном зале музея городская природа показана во всей красе. На одной из витрин можно полюбоваться на лебединые и голубиные гнезда, построенные из пластиковых бутылок, кусков пенопласта, проволочной сетки и канцелярских резинок – в городе все это найти намного легче, чем ветви и прутья. На другой витрине выставлены всевозможные виды моли, обитающие в центре Роттердама. Еще здесь можно найти гербарий из цветов, которые обычно растут в соленой почве на морском побережье, но уже перебрались к дорогам, где почва пропитана солевым составом против обледенения. Есть здесь и растения, которые променяли скалы южноевропейских гор на каменные стены роттердамского острова тепла.

Но изюминка коллекции – экспозиция «Мертвые животные с историей». На витрине в центральном зале музея выставлены чучела городских животных, чья кончина была связана с людьми и при этом оказалась чем-то примечательной. Так, «Макфлурри-ежик» – это чучело обыкновенного ежа (Erinaceus europaeus), который засунул голову в пластиковый стаканчик из-под мороженого, застрял и погиб бесславной смертью. В музее он представлен все в той же неприглядной позе, со стаканом на голове. Популярный десерт сгубил немало ежиков. Вот что я читаю на карточке: «Ежи всегда готовы полакомиться остатками мороженого. Они просовывают голову в широкое отверстие в крышке стаканчика, но иголки не дают им выбраться. Застрявшие ежи умирают от голода или случайно заходят в воду и тонут».

Еще один знаменитый экспонат – чучело домового воробья (Passer domesticus) рядом с пластиковой коробочкой из-под сливочного масла, на которой черным маркером написано «Домино-воробушек». В 2005 году этот воробей каким-то образом залетел в зал, где в ходе подготовки к передаче «День домино» было расставлено четыре миллиона костяшек, и уронил 23 тысячи из них. Организаторы позвали охотника (кстати, того же, что сейчас выслеживает домовых ворон), и тот застрелил паникующую птицу. Процитирую текст с карточки: «Гибель воробья вызвала невообразимую шумиху (и шумиху вокруг шумихи). <…> После долгих и настоятельных уговоров музею наконец передали тушку воробья и коробочку, в которой она хранилась».

Этот музей – не только главная коллекция местной флоры и фауны, но и отличное место для тех, кто увлекся каким-то определенным разделом биологического разнообразия города. В Роттердаме, как и во всем мире, таких энтузиастов становится все больше. Горожане собирают гербарии, коллекционируют насекомых, снимают бабочек, растения и птиц на телефоны, а потом делятся плодами своих трудов на интернет-платформах для гражданских ученых[5], таких как Observation или iNaturalist. Некоторые становятся активистами и начинают выступать в защиту городских «горячих точек» биоразнообразия, старых и легендарных деревьев, редких видов. В Роттердаме открыты всевозможные клубы для любителей природы, в том числе посвященные какой-то одной проблеме – например, исключительно спасению домовых ворон. По словам Муликера, при музее действует отдел урбоэкологии, который собрал вокруг себя множество натуралистов-любителей.

Некоторые из этих энтузиастов начинали в местном филиале Королевского нидерландского общества естественной истории (KNNV), основанного в 1917 году. Многие общества, посвященные природе, появились в крупных городах в начале XX века или раньше. Так, в Париже аналогичное общество было основано в 1790 году, в Белфасте – в 1821-м, в Бомбее – в 1883-м, а в Лондоне – в 1913-м. В общем, городское природоведение – явление далеко не новое. Однако Йелле Рёмер, предшественник Муликера, в своей книге «Природа Роттердама» пишет, что в середине XX века в клубах натуралистов во всем мире произошел занятный сдвиг. В качестве иллюстрации Рёмер рассматривает библиографию «Маннахатты» – книги Эрика Сандерсона, выпущенной совместно с его проектом «Маннахатта». В ней перечислены атласы-определители флоры и фауны Нью-Йорка с начала XIX века до наших дней. До середины XX века, отмечает Рёмер, в названиях определителей практически всегда встречается слово «окрестности»: «Обзор лишайников в окрестностях Нью-Йорка» (1823), «Лягушки и жабы в окрестностях Нью-Йорка» (1898), «Растения в окрестностях Нью-Йорка» (1935). Но определители, выпущенные с 1950-х годов, называются уже по иному принципу: «Естественная история Нью-Йорка» (1959), «Дикий Нью-Йорк: справочник по дикой природе, диким местам и природным явлениям Нью-Йорка» (1997), «Равнокрылые и разнокрылые стрекозы Сентрал-парка» (2001)[6]

Значит, за последние десятилетия явно что-то изменилось. Натуралисты больше не считают город всего лишь удобной базой для исследования природы за его пределами – они интересуются именно им. Кстати, речь не только о любителях. Еще в 1960–1970-х годах под руководством немецкого ботаника Герберта Зукоппа в Берлинском техническом университете собралась группа исследователей, изучающих видовое разнообразие в городе. В разгар холодной войны Западный Берлин был анклавом посреди закрытой от всех коммунистической ГДР, так что у экологов не было выбора – приходилось изучать природу собственного города. Они отнеслись к делу крайне самоотверженно, и кафедра Зукоппа вскоре стала колыбелью исследований в области городской экологии.

Вскоре и другие страны последовали примеру немцев. В Мельбурне можно посетить Австралийский исследовательский центр по вопросам экологии города, а в Сиэтле – урбоэкологическую исследовательскую лабораторию, возглавляемую Мариной Альберти (с ней мы познакомимся ближе к концу этой книги). В Варшаве мы найдем лабораторию по исследованию городской эволюции и экологии – там заправляет Марта Шулькин. Первые англоязычные учебники по экологии города появились в США и Великобритании в 1970-х, а научные журналы Urban Naturalist и Urban Ecosystems на плаву уже два десятка лет. Существуют и всемирные общества, такие как Общество урбоэкологии, они организуют ежегодные конференции для специалистов по экологии города со всего мира.

Итак, профессиональные биологи все больше интересуются городской средой, в Интернете тут и там появляются сайты для городских натуралистов-любителей, и в каждом крупном городе можно найти книги и брошюры, посвященные местным птицам, растениям и насекомым. Все больше энтузиастов выкладывают в Сеть качественные снимки городской флоры и фауны, а посетители сайтов помогают определить, кто именно там изображен. Есть даже полнометражные документальные фильмы о городской природе – так, «Природу Амстердама» (Amsterdam Wildlife) в 2015 году показали в шести нидерландских кинотеатрах.

Благодаря этому мы знакомимся с видовым разнообразием города все ближе. Иногда новыми знаниями мы обязаны потрясающей самоотдаче отдельных натуралистов – например, британского энтомолога Дениса Оуэна из города Лестера. В 1970-х он установил у себя в саду так называемую палаточную ловушку и в течение нескольких лет неустанно за ней следил. Палаточная ловушка (ловушка Малеза) представляет собой палатку из мелкой нейлоновой сетки – насекомые могут в нее влететь, но не могут вылететь. Они мечутся внутри, пока не оказываются в банке со спиртом. С помощью этой ловушки Оуэн поймал почти 17 тысяч журчалок и насчитал 81 их вид – это примерно четверть всех видов журчалок, обитающих в Великобритании. Кроме того, за все это время в ловушку попало аж 529 видов наездников-ихневмонид. А бабочки в палаточные ловушки обычно не залетают, так что Оуэн вооружился сачком, поймал в саду 10 828 (!) бабочек и определил их до вида, насчитав в сумме 21. Каждую пойманную бабочку он выпустил, предварительно сделав ручкой пометку на крылышке, чтобы не посчитать одну и ту же особь дважды.

Мало кто подходит к делу с такой сверхчеловеческой самоотверженностью, так что другие попытки исследовать биоразнообразие в городах осуществлялись уже совместными усилиями. Так, в 1970-х члены роттердамского филиала Королевского нидерландского общества естественной истории провели полную опись насекомых и растений на пустыре – точнее, на треугольном участке, ограниченном тремя железнодорожными путями в центре города. А в 1996 году в Вашингтоне устроили BioBlitz, и с тех пор термин «биоблиц» прочно укоренился в урбоэкологии. Он подразумевает быстрое – 24-часовое – исследование видового разнообразия в парке или другом ограниченном местообитании, осуществляемое большой группой любителей и профессионалов. В разных городах мира проводится ежегодное состязание для натуралистов-любителей – City Nature Challenge («Челлендж городской природы»): его участники пытаются обогнать друг друга в недельной «гонке биоразнообразия». Встречаются и более озорные затеи – например, французская группа Belles de Bitume («Красота на асфальте») продвигает в своей стране так называемый экологический стрит-арт: энтузиасты определяют виды диких трав и цветов, растущих на городских улицах и тротуарах, и рядом с ними на асфальте красиво рисуют мелом их названия.

Впрочем, желающие открыть какой-нибудь совершенно новый вид вполне могут это сделать, не выходя из дома. В палаточной ловушке, что в саду у Дениса Оуэна, нашлись представители двух неизвестных науке видов. В середине октября 1995 года Мицухиса Фукуда устанавливал трубу у себя дома в Увадзиме и обнаружил два новых вида слепых водных жуков, обитающих в заболоченной почве под городом. В 2007 году на биоблице в Веллингтоне открыли новый вид диатомовых водорослей. В 2014 году два эксперта по моллюскам прогуливались по маленькому парку Бурле Маркса в центре Сан-Паулу, одного из крупнейших городов в мире, и наткнулись на новый вид улиток. В том же году в Нью-Йорке, буквально в нескольких шагах от статуи Свободы, обнаружили новый вид лягушек[7].

Но может ли оказаться, что такое богатое разнообразие видов – лишь иллюзия, возникшая из-за того, что большинство биологов и натуралистов живут в черте города и описывают флору и фауну по большей части рядом с домом? Все-таки те самые 529 видов наездников открыты именно в Лестере только потому, что там жил Денис Оуэн. В середине прошлого века в лесопарке Амстердама любил гулять господин Ноннекенс, эксперт по жесткокрылым – благодаря ему мы знаем, что там водится около тысячи видов жуков, то есть примерно четверть от видового разнообразия жуков во всех Нидерландах. В Брюсселе же можно найти примерно половину от всей бельгийской флоры – без сомнений, этим город обязан внушительной группе брюссельских любителей ботаники.

Но это только часть ответа. Даже после стандартизированных исследований трансектным методом, когда изучаются случайно выбранные прямоугольники земли в сельской и городской местности, экологи отмечают, что уровень видового разнообразия в городах опускается не так уж сильно. Более того, порой он даже повышается – чаще всего у растений, чуть реже – у насекомых.

Итак, что же нового о биоразнообразии позволяет узнать вся эта природоведческая активность? Какие сообщества растений, животных, грибов и бактерий делят с нами города? Скорее всего, в них немало чужеродных видов. Но есть и аборигенные – те, что решили, что город чем-то походит на их родную среду. Какие-то виды цепляются за то немногое, что осталось от дикой растительности в забытых уголках каменных джунглей. Но от чего зависит судьба конкретного вида в городской среде? В следующих двух главах мы узнаем, что поможет виду выжить в городе и что его погубит.

5. Городские пройдохи

Передо мной 463 страницы текста на датском языке, напечатанного готическим письмом и отсканированного для Google Books. Качество изображения оставляет желать лучшего, скорость интернета в поезде от Лейдена до Гронингена – тоже. Боюсь, у меня так и не выйдет найти самое раннее упоминание городских растений. Герберт Зукопп, мэтр европейской городской экологии, утверждает, что оно находится где-то в труде Йоакима Скоу «Основные положения общей географии растений» 1823 года. Придется поверить Зукоппу на слово – наверняка где-то в этом нечитаемом тексте Скоу пишет, разделяя буквы пробелами для пущей выразительности: «Растения, что зовутся Plantae Urbanae, встречаются исключительно у городов больших и маленьких, – среди них и Onopordon acanthium, и Xanthium strumarium[8]. Как правило, причиной тому оказывается их чужеземное происхождение».

Удивительно, но два столетия тому назад ботаники уже понимали, насколько для видового разнообразия города важны чужеродные виды. Факторов, благодаря которым заморские растения появляются в нынешних городах, тогда еще не существовало: не было садоводческих магазинов, прохожие не кормили птиц семенами, а сельское хозяйство еще не доросло до глобального уровня. Торговля животными была развита значительно хуже, чем сейчас, а самолеты, поезда и автомобили, на которых нынче любят путешествовать представители экзотической фауны, встречались далеко не так часто. Понятно, почему в наши дни видовое разнообразие городов включает в себя целую коллекцию видов из разных уголков планеты: у них же столько возможностей для переезда! В Европе и Северной Америке городская флора на 35–40 % состоит из чужеродных видов, а в центре Пекина этот показатель достигает аж 53 %. Порой немалую роль здесь играют социально-экономические факторы. В Финиксе, штат Аризона, измерили уровень видового разнообразия флоры на двухстах с лишним участках размером 30 на 30 метров, случайным образом раскиданных по городу и его окрестностям. Одним из самых значительных факторов, влияющих на богатство видов на участке, оказалось финансовое благополучие района. Чем богаче жители, тем больше вокруг видов. Этот эффект – ученые назвали его эффектом роскоши – указывает на одно: появлению в городе новых видов растений мы обязаны путешествиям, торговле и неумолимому стремлению чужеродных растений покинуть ухоженный сад.

Неиссякаемый поток видов-чужестранцев – это первое из минимум четырех объяснений богатству видов, которое встречают на улицах городские натуралисты. Второе объяснение заключается в том, что людские поселения, позже перерастающие в города, обычно строятся там, где биоразнообразие и без того велико. Если вы откроете физическую карту мира и найдете там самые крупные города, то обнаружите, что они находятся вовсе не в горах и не в пустынях. Там, где их основали, видовое разнообразие изначально было высоким: это устья и поймы рек, низины с плодородной почвой и другие места, где человек и зверь найдут чем себя прокормить и займут свою нишу. Иными словами, вторая причина богатого городского биоразнообразия кроется в том, что оно было богатым и до появления города. Часть этого богатства до сих пор выживает в тесных уголках привычной среды, оставшихся в развивающемся городе. Как мы узнали в предыдущей главе, большая часть аборигенных видов Сингапура обитает на клочках первичного леса, что скрываются посреди небоскребов.

Третий источник видового разнообразия в городе – ухудшение условий для жизни непосредственно за чертой города. В наши дни городской центр часто кажется экологическим оазисом по сравнению с окрестностями. Раньше все было наоборот: сельская местность (те самые поля и луга, кусты и живые изгороди, ручьи и пруды – в общем, романтика!) отличалась многообразием, и разные виды можно было найти в каждом уголке. Именно поэтому в XIX веке натуралисты из Нью-Йорка отправлялись на прогулки по окрестностям города. По сравнению с городами, где заводы загрязняют воздух, окрестности считались природной идиллией. Теперь же во многих странах все наоборот. На тщательно обрабатываемых полях и плантациях, разделенных ровнехонькими каналами, для биоразнообразия практически не остается места. Города разрастаются и поглощают все больше пригодной для возделывания земли, так что из каждого оставшегося квадратного сантиметра почвы стараются выжать максимум. Теперь на фоне выхолощенных распаханных квадратов центр города – со своими разнообразными дворами, зелеными крышами, старыми каменными стенами, заросшими канавами и просторными парками – кажется раем для множества видов растений и животных.

Ботаники Здена Хохолоушкова и Петр Пышек описали эти перемены в чешском городе Пльзене. Они изучили целые кипы старых статей, отчетов и гербариев, чтобы отследить изменения во флоре города и окрестностей за последние 130 лет. Как выяснилось, в черте города разнообразие растений неустанно росло: в конце XIX века их там насчитывалось 478 видов, в 1960-х – 595, а в наши дни – 773. В окрестностях же ситуация обратная: количество видов снизилось с 1112 до 768, а потом и до 745. В чем же дело? Скорее всего, в том, что сельское хозяйство в XX веке стало усиленно развиваться. За чертой города дикие растения принялись активно истреблять, тогда как в его центре все обстояло наоборот. Если выразиться художественным языком, изгнанные из деревень сорняки обрели укрытие в городских стенах.

В случае крупных позвоночных животных слова об укрытии вполне буквальны. В Сиднее спасаются от опасности кустарниковые большеноги, в Чикаго – койоты, в Лондоне – лисицы, в Мумбаи – леопарды, в Гуджарате – болотные крокодилы… Крупные и зачастую опасные птицы, млекопитающие и пресмыкающиеся наводнили города во всем мире. Конечно, нужно принимать во внимание их размеры: порой эти животные оказываются лишь верхушкой айсберга, скрывающего в себе тысячи подобных перемен в биоразнообразии города, пусть и не таких заметных. Но представителей мегафауны город часто встречает радушнее, чем их собственная среда обитания. Все дело в терпимости горожан.

В качестве примера рассмотрим койотов. В 1980 году в журнале American Midland Naturalist написали о койоте-перебежчике, живущем прямо в центре Линкольна, штат Небраска. Его сородичи, видимо, вдохновились примером и стали массово перебираться в города. Стэнли Герт, урбозоолог из Университета штата Огайо, уже не один год вживляет чикагским койотам микрочипы и вешает бирки на уши. По его подсчетам, сейчас в городе живет более двух тысяч особей. На четыреста из них он надел специальные ошейники с навигатором и теперь следит, как они прогуливаются по железнодорожным путям, ждут зеленого света на переходе и воспитывают детенышей на крыше автостоянки. Да, койоты – наглые и неприветливые городские пройдохи, но шансов быть убитыми в городе у них в четыре раза меньше, чем в сельской местности. «Уже целые поколения некоторых видов хищников практически полностью свободны от людского преследования, – рассказал Герт журналу Popular Science в 2012 году. – Эти хищники, можно сказать, видят город иначе, чем полвека назад видели их предки. В те времена, завидев человека, они понимали, что их сейчас вполне могут пристрелить».

«Вот и у нас то же самое, дружище», – прокудахтал бы с обратной стороны земного шара кустарниковый большеног (Alectura lathami), птица, которая строит компостные кучи из песка и листьев и откладывает там яйца, чтобы их согревало выделяющееся при гниении тепло. Жареные большеноги столетиями считались любимой закуской охотников. В начале 1970-х отстреливать их запретили, и теперь, вместо того чтобы прятаться в кустах, большеног предстал перед людьми во всей красе – не только в сельской местности, но и (особенно!) в городах, где запрет явно соблюдают лучше. Дэррил Джонс, специалист по кустарниковым большеногам из Университета Гриффита, утверждает, что за последние двадцать лет количество особей в Брисбене выросло в семь раз и что на очереди у них Сидней. Казалось бы, странно, что этот вид ни с того ни с сего решил обосноваться в городе, ведь компостную кучу посреди города не построишь. Оказалось, для большеногов это не помеха. Они просто устраиваются у горожан во дворах и сооружают кучи весом до четырех тонн прямо в клумбах. Вот уж действительно инженеры экосистемы! Чтобы свести наносимый ущерб к минимуму, по телевизору советуют принять следующие меры: разложить камни вокруг самых важных растений и сделать компостную кучу где-нибудь на менее ценном участке сада своими руками – а это, на минуточку, почти так же сложно, как заново высадить цветы в клумбе.

Четвертое и последнее объяснение большого биоразнообразия в городах – разнообразие самой среды обитания. Только задумайтесь: для нас город – это торговые ряды, парковки, магистрали, деловые районы и тротуары, а для парящего в небе сапсана, летящей вдоль улицы журчалки и опускающегося на землю пушистого семечка молочая – целый калейдоскоп каменных выступов, влажных ям, поросших мхом полос и подземных ручьев. Эти разбросанные по городу местообитания образуют на удивление разнообразный ландшафт с множеством ниш, которые способствуют поддержанию видового разнообразия, пусть и разделенного на фрагменты.

Давайте вспомним, какими разными бывают городские сады. Где-то посреди вымощенных плиткой и камнями тропинок красуются ухоженные декоративные кусты, где-то возвышаются зеленые изгороди, где-то за заборчиком раскинулся газон, где-то в горшках на крыше растут пальмы и горные травы, где-то выращивают овощи, где-то можно найти пруд с ведущей к нему скользкой каменистой тропинкой, где-то и глазу не за что зацепиться… Нынче в моде индивидуальность, а потому разновидностей садов можно насчитать столько же, сколько садовников. В 1999 году британская группа биологов из Шеффилдского университета под руководством преуспевающего эколога Кевина Гастона (с тех пор он перевелся в Эксетерский университет) взялась за долговременный проект по изучению экологии городских садов Шеффилда. Проект назвали BUGS – Biodiversity of Urban Gardens in Sheffield («Биоразнообразие городских садов Шеффилда»).

Первым делом исследователи провели опрос по телефону. Для этого они случайным образом выбирали номера из городского справочника и задавали собеседникам вопросы, связанные с садом. Не всегда звонки оказывались успешными. «В некоторых случаях звонок сбрасывался, прежде чем его цель была доведена до собеседника», – отмечалось в одной из научных статей. Опросив 250 домовладельцев, исследователи провели приблизительные подсчеты и выяснили вот что: в городе с населением 500 000 человек насчитывается около 175 000 садов, которые покрывают четверть от общей площади города, и в этих садах можно найти примерно 25 200 прудов, 45 500 скворечников, 50 750 компостных куч и 360 000 деревьев. Иными словами, сады – это внушительный экологический ресурс. Но при этом городские сады редко включают в региональные перечни природных уголков. В 1966 году Чарлз Элтон утверждал в своей книге «О закономерностях в животных сообществах», что сады – настоящие биологические пустыни, но в ходе проекта BUGS ученые доказали, что там обитает уйма различных видов.

Шестьдесят один домовладелец позволил исследователям вторгнуться в свое личное пространство и похозяйничать в саду. Если вы когда-нибудь видели, как работают полевые биологи, то понимаете, о чем я. Исследователи измерили каждый сад рулеткой, подсчитали общую площадь различных покровов и составили карты. Вооружившись атласами и блокнотами, они определили виды всех найденных деревьев, кустов и трав, в том числе в горшках и прудах. Еще они собрали листья с витиеватыми ходами, прогрызенными личинками определенных видов мух, бабочек и других насекомых. В большинстве случаев специалисты могут определить, кто именно грыз лист, не видя само животное, по одной лишь форме хода.

У забора в каждом саду они зарыли в землю по три пластиковых стаканчика – ловушки для насекомых и других членистоногих, попав в которые те уже не могут выбраться. Исследователи даже налили в стаканчики этилового спирта, чтобы наверняка. Обычно в этих целях используют более токсичный этиленгликоль, но исследователи решили заменить его на этанол – а то вдруг ловушку обнаружит домашний питомец или ребенок. Затем они набили мешки сухими листьями и почвой, чтобы поискать там других беспозвоночных, и для полного счастья установили в каждом саду по палаточной ловушке для ловли летающих насекомых – такой же, как у Дениса Оуэна из предыдущей главы. Несмотря на столь дерзкий подход к изучению экологии городских садов, ученые отмечают, что почти все садовладельцы угощали их чаем с печеньками.

Порывшись в 61 саду, группа обнаружила 1166 разных видов растений. Большинство из них (70 %) оказались чужеродными, что для садов неудивительно. Тем не менее 344 вида – четверть видового разнообразия британских растений! – были аборигенными. Около 30 тысяч найденных беспозвоночных принадлежали примерно к 800 разным видам. Такое количество впечатляет, но это не так уж и много, если вспомнить, сколько видов Денис Оуэн нашел у себя в саду. Впрочем, группу интересовали не столько цифры, сколько разница между садами. Почти половина всех обнаруженных видов насекомых и пауков обитала в одном-единственном саду. А так называемая кривая видового накопления, которая должна была показать, как увеличивается суммарное число видов с каждым новым садом, так и не выровнялась. Иными словами, флора и фауна в каждом саду отличались практически полностью.

Напомню, что речь идет всего о шестидесяти одном саде. Это ничтожная доля от всех садов Шеффилда, а те, в свою очередь, составляют лишь крошечную часть всех садов Великобритании. А представьте, что будет, если провести подобное исследование в других забытых уголках городов – в канавах и стоках, возле дорог и на крышах…

Конечно, жизнь в городе не обходится без трудностей. И все же животные и растения, способные преодолеть большое расстояние и выжить в тесных, отгороженных от окружающего мира уголках, обнаружили здесь на удивление разнообразную среду, где есть место для великого множества видов. Если вспомнить об остальных трех причинах биологического богатства городов (появление чужаков, изначальное биоразнообразие, отсутствие преследования), станет ясно, почему в списках у городских натуралистов, о которых мы узнали в прошлой главе, так много видов.

Видов, может, и много, но они подобраны не случайно. Не каждое животное и не каждое растение сумеет выжить в городе. Особенности одних видов не позволяют их представителям заделаться горожанами, в то время как другие, напротив, словно созданы для жизни в городах. В основе этой книги лежат как раз такие особенности и их развитие. Давайте рассмотрим их поближе и узнаем о таком замечательном явлении, как городская преадаптация.

6. Получится там – получится где угодно

Мы ходим взад и вперед у центральной железнодорожной станции в Лейдене – городе, где я живу. Как и на многих нидерландских станциях, отсюда открывается вид на целый океан припаркованных велосипедов. На простирающейся в обе стороны от главного входа двухэтажной велосипедной парковке их тысячи, и блеск хромированных рулей на солнце напоминает водную рябь на тихом озере. Я с интересом разглядываю это обилие металлических спиц, пружин, трубок, рам, цепей и шестерней, но мой спутник – именитый биолог Герат Вермей из Калифорнийского университета в Дейвисе и частый гость в этом городе – их не видит. Вермей ослеп в трехлетнем возрасте, так что свою карьеру палеонтолога, эколога, эволюционного биолога и автора популярных книг он построил с помощью кончиков пальцев, чуткого слуха и могучего ума.

Впрочем, Вермей все равно знает, что перед нами полно велосипедов. Все потому, что в них поселились одни из самых милых, но притом недооцененных птиц – домовые воробьи (Passer domesticus). Стайки коричневато-серых воробушков прыгают вокруг колес, купаются в пыли меж плиток, сидят на велосипедных спицах и перелетают с сидений на багажники, шурша крыльями и звонко чирикая. «Да, – улыбается Вермей, и в уголках его невидящих глаз возникают морщинки. – Вы правы: они везде».

Я привел Вермея к воробьиному жилищу, устроенному среди велосипедов, чтобы обсудить с ним силу преадаптации.

Преадаптация – довольно загадочный и весьма спорный термин в эволюционной биологии. Эволюцию можно рассматривать только в ретроспективе: то, что сегодня является адаптацией, вчера подвергалось естественному отбору. Так о какой предварительной адаптации может идти речь, если эволюция не может заглянуть в будущее и подготовить животное или растение к грядущим условиям?

Вернемся к нашим воробьям. Велосипедная парковка у лейденской железнодорожной станции – явно не то место, к которому их готовила эволюция. В своем эволюционном прошлом они вообще велосипедов не видели. Однако, как слышит Вермей и вижу я, они будто бы созданы для жизни среди велосипедных спиц. Их короткие крылышки идеально подходят для того, чтобы перелетать с педали на сиденье. Они снуют туда-сюда в стайках и все время чирикают, чтобы быть на связи с собратьями в металлических джунглях. Если взлетит один воробей, за ним последуют и остальные, а почуяв опасность, даже незначительную, они тут же скроются меж велосипедов. Почему они выбрали именно это место? Да потому, что в природе они жили в зарослях колючих деревьев и кустарников. Металлические прутья разной толщины, прямые и изогнутые, расположенные под разными углами – для них все это совсем как прежний дом.

Вот только мы не знаем наверняка, каким он был, их прежний дом. Домовый воробей, как и домовая ворона, настолько привык жить в людской среде, что в дикой природе его больше не найти. Скорее всего, в дочеловеческие времена воробьиные предки обитали в засушливых регионах, стайками гнездились в кустах, питались семенами и насекомыми, а когда на горизонте объявлялся ястреб, прятались среди шипов. Затем появились люди, и вместе с ними пришло сельское хозяйство. Домовый воробей покинул естественную среду обитания, стал питаться зерном и гнездиться на крышах домов и сараев – а потом и на велосипедных парковках.

Иными словами, Passer domesticus изначально был адаптирован к образу жизни, который по чистой случайности помог ему освоить ниши, созданные нами в городах. Условия городской среды оказались в некоторых аспектах схожи с теми, к которым он уже приспособился в природе. Именно это подразумевается под преадаптацией к новым городским нишам. Преадаптированные виды селятся в городах первыми.

Помимо домовых воробьев на территории лейденской станции живут и другие преадаптированные птицы. Так, на огромных часах у входа примостились городские голуби – потомки диких сизых голубей (Columba livia)[9]. Сизые голуби обитают в Европе и Северной Африке, причем исключительно там, где есть скалы – на них птицы отдыхают и гнездятся. На болотистых низинах Нидерландов сложно найти что-то выше кротовины, так что голуби здесь никогда не водились. Но потом люди начали возводить здания из кирпича и бетона, чьи карнизы и подоконники оказались для этих птиц в самый раз – сколько бы мы ни пытались отвадить их от своих окон пластиковыми шипами.

Над нами, громко крича, носятся черные стрижи (Apus apus) с серповидными крыльями. В природе они тоже гнездятся на скалах. Лейден пришелся им по вкусу благодаря зазорам под водосточными желобами в домах 1970-х, нишам под черепицей церкви XVII века и укромным уголкам в кирпичной кладке старой мельницы – все это прекрасно подходит для стрижиных гнезд. На лужайках за станцией, будто у себя дома, разгуливают черно-белые кулики-сороки (Haematopus ostralegus) с длинными-длинными красными клювами – в природе они обитают на берегах водоемов и питаются моллюсками, которых вытаскивают клювами из ила. В Лейдене они променяли ил на лужайки, моллюсков на дождевых червей, а галечные берега на плоскую крышу медицинского центра при Лейденском университете. Домовые воробьи, сизые голуби, стрижи, кулики-сороки – все эти виды птиц были так или иначе преадаптированы к жизни в городе. Среди всех возможных птиц в городской среде они оказались избранными.

Нет ничего удивительного в том, что у центральной станции Лейдена водятся преадаптированные к городской среде птицы (Вермей предпочитает говорить «предрасположенные», чтобы развеять намек на то, что эволюция умеет загадывать наперед). Связь между их природной средой обитания и городом вполне очевидна. То же и с членистоногими: многие из наших крошечных сожителей изначально обитали в пещерах. Возможно, когда наш предок перестал быть пещерным человеком и стал человеком домашним, они проделали этот путь вместе с ним. Так, ближайшие родственники постельных клопов (Cimex lectularius) паразитируют на летучих мышах, живущих в пещерах, а значит, прежде там обитали и сами постельные клопы. Фаланговидные фолькусы (Pholcus phalangioides) – пауки-сенокосцы, что сейчас встречаются в домах во всем мире, – предпочитают закрытое пространство, где прохладно и влажно. В природе они живут в подземных пещерах, но полые оболочки из кирпичей и бетона – те самые, что мы называем домами, – для них ничем не лучше и не хуже естественной среды обитания.

Но некоторые преадаптации не так очевидны. Возьмем, к примеру, столкновения птиц с машинами. «Мы видим и слышим, как приближается машина, – объясняет Вермей, – а многие птицы – нет, и потому их сбивают. И почему представители одних видов влетают в стеклянные окна, а других – нет? Интересный, по-моему, вопрос. Кроме того, некоторые птицы, например вороны, кажутся прямо-таки чемпионами по выживанию в городах и пригородах. И почему в Северной Америке странствующий дрозд живет в городе, а другие дрозды – нет?»

Чтобы разобраться в этих непонятных преадаптациях, можно поискать сходства в разных городах. Экологи Кармен Пас Сильва и Ольга Барбоса из Университета Аустраль де Чили использовали этот подход в трех небольших городах на юге Чили: Темуко, Вальдивии и Осорно. Эти города с населением от 100 до 350 тысяч человек расположены в Вальдивских лесах – экорегионе с богатым видовым разнообразием. Сильва и Барбоса с коллегами начертили на картах городов и их окрестностей сетку, где каждая ячейка с учетом масштаба составила 250 квадратных метров, и случайным образом выбрали по 110 ячеек в каждом городе и по 50 – в сельской местности (всего вышло 480 ячеек). Дело оставалось за малым – узнать, какие там встречаются птицы. Для этого они просто приезжали туда поутру, вставали где-нибудь в центре ячейки и в течение шести минут вели учет всех птиц, которых видели или слышали.

Исследование длилось весь сезон размножения в 2012 году. Оно показало, что живущие в городах птицы – это вовсе не случайная подборка птиц из окрестностей. В каждом городе ученым встретились преимущественно одни и те же птицы: чилийская ласточка (Tachycineta leucopyga), химанго (Milvago chimango) и, конечно, вездесущие домовый воробей с сизым голубем. А вот красногорлый топаколо (Scelorchilus rubecula), который встречается повсюду в окрестностях чилийских городов, в сами города не залетает. Не гостят там и красноглазая пиропа (Xolmis pyrope) и патагонский овсяночник (Phrygilus patagonicus). Однако для большинства птиц разница оказалась невелика: они встречались как в городе, так и за его чертой, просто в разном соотношении.

Чтобы выяснить, без каких преадаптаций в городской среде не обойтись, Сильва и Барбоса первым делом разбили виды птиц по категориям в зависимости от способа питания: плодоядные, семеноядные, насекомоядные, нектароядные, падальщики, хищные и всеядные. Затем они выяснили, где эти виды водятся в природе: в лесу, на открытой местности, у воды, на болотистой местности или где угодно. И наконец, провели ряд статистических тестов, чтобы понять, как выглядело бы разнообразие птиц в городе, если бы из всех возможных категорий – как по среде обитания, так и по способу питания – они выбирались случайным образом. Анализ показал, что подборка птиц в городской среде совсем не похожа на случайную. Чтобы жить в городе на юге Чили, птица должна быть всеядной или семеноядной, а еще не сильно привередливой в плане местообитания. Оно и понятно: из предыдущих глав мы узнали, что город – это мозаика из разных типов среды, так что лучше всего в нем приживаются виды, приспособленные к разнообразию и непредсказуемости. В природе к таким динамичным, нестабильным местам можно отнести, к примеру, лесные прогалины и заливные луга. Но при чем тут семеноядность? Все дело в том, что человек тоже в немалой степени семенояден. Наше питание во многом основано на зерновых культурах, так что большая часть человеческих пищевых отходов – хлебные корки, соскобленный со дна сковороды рис, недоеденные крекеры, крошки от печенья – оказались вполне привычной пищей для птиц, предпочитающих семена и орехи.

Итак, городские птицы предпочитают скалистую или заросшую местность, едят то же, что и мы, и не капризничают при выборе среды обитания. Но питание и умение приспосабливаться – это еще не все. Птицы в основном общаются друг с другом с помощью звуков, а как быть, если вокруг шумят машины, визжат сирены, кричат люди и надрываются станки? Эколог Клинтон Фрэнсис в процессе подготовки диссертации в Колорадском университете решил выяснить, у каких птиц лучше получается преодолевать городской шум. Как ни странно, для этого он отправился не в мегаполис, а в пустыню на севере штата Нью-Мексико.

Там, в пустынном каньоне Гремучей Змеи, городов нет и в помине, зато есть создаваемый человеком шум. В этом каньоне богатейшие залежи природного топлива, одни из самых продуктивных в США, и для их добычи там пробурено около 20 тысяч нефтяных и газовых скважин. Одни из этих скважин оборудованы шумными компрессорами – насосами, с помощью которых газ круглосуточно выкачивается из земли в трубопровод. Другие же обходятся без компрессоров, и там всегда тихо. Фрэнсис понял, что для исследования влияния шума на птиц лучше места не найти: там не возникнет тех проблем, что в городской среде. В городах шум сопровождается другими факторами, о которых мы уже говорили. Скажем, если окажется, что пересмешники в городе встречаются реже, чем за его чертой, мы не сможем сказать наверняка, что дело в шуме, – возможно, причиной тому окажутся другие факторы городской среды. Но в пустыне кругом можжевельники – просто где-то тихо, а где-то шумит компрессор. В общем, настоящая мечта исследователя.

Фрэнсис и его команда сделали примерно то же, что до них Сильва и Барбоса: отобрав ряд шумных и тихих скважин, они приезжали туда и по семь минут слушали голоса птиц. Для этого им пришлось уговаривать руководство нефтедобывающей компании ненадолго отключать компрессоры: из-за шума исследователи не смогли бы распознать птиц на слух. Результаты говорят сами за себя: птиц с низким голосом, таких как плачущая горлица (Zenaida macroura), на участках с компрессорами не было. Шум не давал им слышать друг друга, так что они переселились от насосов подальше. А вот птицам с высоким голосом, таким как обыкновенная воробьиная овсянка (Spizella passerina), было без разницы, где жить: они поют сопрано, и баритон компрессоров им не мешает. Более того, некоторые птицы – к примеру, черногорлый архилохус (Archilochus alexandri) – и вовсе предпочитают гнездиться к ним поближе. По мнению Фрэнсиса, причина кроется в том, что кустарниковая сойка Вудхауза (Aphelocoma woodhouseii), местная хищница, не переносит громкого шума. Таким образом, шум защищает колибри.

Да, вы угадали: в городах шум тоже в основном низкий, и водятся там прежде всего птицы с относительно высоким голосом. Но для доказательства связи между шумовым загрязнением и преадаптацией пернатых теноров потребовались исследования аж в далекой пустыне.

Итак, в городских экосистемах без преадаптации никуда. От нее зависит, какие виды пройдут через строгий отбор машинами, мусором, бетоном и пылью, чтобы в конце концов назвать город своим домом. Городская флора и фауна во многом состоит из аборигенных и экзотических видов, которые в ходе эволюции научились справляться с вызовами, подобными тем, что потом встретились им в городе.

Давайте на минутку вспомним о мирмекофилах – тех самых животных, что живут в муравьиных сообществах, – с ними мы познакомились в начале книги. Это тоже не случайно взятые насекомые и другие беспозвоночные. Джо Паркер из Калифорнийского технологического института в журнале Myrmecological News пишет, что в основе мирмекофилии тоже заложена преадаптация. Так, немалую долю мирмекофилов составляют жуки-карапузики. Прочные жесткие надкрылья делают их похожими на бронемашины и защищают от муравьев. Именно благодаря своим надкрыльям карапузики успешно вторглись в муравьиные владения, где бесславно пали многие другие насекомые. Также многие мирмекофилы относятся к жукам-ощупникам из семейства коротконадкрылых. Их тельце укреплено изнутри: сколько бы рассвирепевший муравей их ни кусал и ни давил, причинить ощутимый вред он не сможет. Алеохарины, еще одни коротконадкрылые жуки, тоже мирмекофилы – расположенная у них сзади железа вырабатывает особое вещество, успокаивающее муравьев[10].

Можно сказать, в наших городах сейчас происходит примерно то же, что происходило в природе миллионы лет назад, когда крохотные жучки осмелились пробраться в первые муравейники. Виды, заранее приспособленные к поджидающим в муравейнике трудностям, в ходе длительной эволюции стали настоящими мастерами мирмекофилии. В сравнении с ними преадаптированные животные и растения едва только начали обустраиваться в людских городах. Но это вовсе не значит, что эволюция еще не начала совершенствовать их природные качества, которые оказались вдруг полезными для жизни в городской среде.

II. Городские ландшафты

Мы ничего не замечаем в медленно текущих переменах, пока рука времени не отметит истекших веков[11]

Чарлз Дарвин,
«Происхождение видов», 1859 г.

Я так не думаю.

Клоун Хоми,
«В ярких красках», 1990 г.

7. Таковы факты

Альберт Бриджес Фарн родился в 1841 году. В британском справочнике о видных коллекционерах бабочек The Aurelian Legacy он описан как «натуралист с широкой эрудицией» и «человек энергичный, отважный и притом большой шутник». Еще его там называют «любителем спорта», но в те времена это вовсе не означало, что он бегал трусцой по тропинкам или играл с деревенскими парнишками в регби. Нет, авторы справочника имели в виду, что он охотно отстреливал летучих мышей патронами 22-го калибра и прославился безупречной серией выстрелов в усадьбе лорда Уолсингема, попав в цель тридцать раз подряд. Словом, убивал Фарн много и со вкусом.

Правда, жертвами оказывались в основном бабочки – он накалывал их на булавки, прикреплял к подставкам, подписывал, определял до вида и тщательнейшим образом сортировал. В 1921 году он умер и оставил потомкам, по мнению многих, лучшую частную коллекцию чешуекрылых в Британии. Увы, вскоре ее распродали на аукционе, и экземпляры оказались у разных владельцев. Некоторые из них, как утверждает Адам Харт из Глостерширского университета, осели «в недрах лондонского музея естествознания». Харт питает надежду, что среди них есть и представители вида Charissa obscurata – пяденицы, которых Фарн ловил близ Льюиса в 1870-х.

На вид этот мотылек весьма невзрачен, особенно в сравнении с лучшими экземплярами Фарна – да хоть с переливницей ивовой (Apatura iris), пойманной в Южном Уэльсе. А что уж говорить о многочисленных пестрокрыльницах изменчивых (Araschnia levana), прекрасных бабочках из континентальной Европы! В 1912 году их нелегально ввезли в лес Дин, а Фарн собственноручно отловил всех особей до единой: к чужеродным видам, какими бы прекрасными они ни были, он питал особую неприязнь. Впрочем, несмотря на невзрачность, Фарна прославил именно вид Charissa obscurata, хоть и лишь спустя 130 лет.

В 2009 году Харт, профессор научной коммуникации, заглянул в городской музей Глостера в поисках интересных документов, которые можно было бы показать студентам на занятиях. Там ему на глаза попалась распечатка письма за 18 ноября 1878 года. Автором письма был Фарн. В музее хранилась книга с примечаниями, когда-то ему принадлежавшая, и местный библиотекарь им заинтересовался – вот откуда взялась распечатка. Это письмо сохранилось и даже попало в Интернет, но примечательно оно не автором, а адресатом. Им был Чарлз Дарвин.

К 1878 году престарелый Дарвин был одним из самых знаменитых ученых Великобритании. Со времени публикации «Происхождения видов» уже успело вырасти новое поколение, а его самого прозвали «мистером Эволюцией». С ним переписывались коллеги из самых разных уголков мира, и Дарвин вел тщательный учет всех полученных и отправленных писем – не из сентиментальных побуждений, но ради науки. Их содержимое было важнейшей частью его исследований. Вот что рассказывают архивисты проекта «Переписка Дарвина» (Darwin Correspondence Project) при Кембриджском университете, где хранится большая часть его библиотеки: «Работая над разными вопросами, он часто перечитывал старые письма, приписывал разноцветными карандашами комментарии и делал вырезки, чтобы отсортировать их по темам или вклеить в исследовательский дневник. Он препарировал письма, вытягивал из них все полезные сведения и давал им новую жизнь в своих публикациях».

Насколько нам известно, Альберт Фарн писал Дарвину лишь однажды. Это письмо сохранилось в библиотеке Дарвина. Сотрудники вышеупомянутого проекта перепечатали текст и разместили на сайте – распечатку этого текста и нашел в музее Харт. Письмо это совсем короткое, и, похоже, Дарвин никак на него не отреагировал.

Вот что пишет Фарн:

Уважаемый сэр!

Я смею беспокоить вас, ибо полагаю, что факты, которые я намерен сообщить, окажутся вам интересны.

Среди чешуекрылых Британии нет, пожалуй, ни единого вида, чей внешний вид столь изменчив в зависимости от места обнаружения, как у той пяденицы, Gnophos obscurata[12]. На торфяных почвах Нью-Фореста особи почти черные, на известняке серые, на меловых холмах у Льюиса почти белые, а на глине и красноземе Херефордшира – коричневые.

Подтверждают ли эти различия, что выживает наиболее приспособленный? Полагаю, что да.

Поэтому я был весьма удивлен, увидев на меловом склоне темных, прямо как в Нью-Форесте, особей. Поразмыслив, я, кажется, нашел объяснение.

Касаемо этих темных особей любопытно отметить, что за последнюю четверть века под меловым склоном, на котором они встречаются, появились печи для обжига известняка: из-за черного дыма темнеет и травяной покров, густо растущий на меле.

Также мне довелось узнать, что в Льюисе светлые особи нынче встречаются значительно реже, чем прежде, и что там уже несколько лет работают такие же печи.

Таковы факты, которые я желаю донести до вашего сведения.

С искренним почтением,

А. Б. Фарн

«Для меня тогда наступил момент озарения, – признается Харт. – Это письмо столько времени пылилось в архиве, но никто так и не осознал его ценность!» Эта ценность, как объяснил Харт читателям журнала Current Biology в 2010 году, заключалась вот в чем: вполне вероятно, что наблюдение Фарна стало первым задокументированным случаем естественного отбора в действии. Согласно его письму, на белом известняке светлые пяденицы сливались со средой, но, когда он почернел, стали легкой и заметной добычей для птиц и других хищников. В это время появилась мутировавшая особь с темными крыльями. Естественный отбор сработал в ее пользу, ведь она, в отличие от своих светлокрылых предков, не выделялась на потемневшем меле. Если наблюдения Фарна были верны, значит, он впервые описал эволюцию в процессе. Дарвину следовало бы прийти в восторг, а он попросту проигнорировал письмо. Почему?

Конечно, нельзя исключить, что 18 ноября 1878 года эволюция интересовала Дарвина в последнюю очередь. Может, он ухаживал за своими орхидеями или играл с внуками, а может, ему нездоровилось. Но нам-то, разумеется, хочется думать, что он не просто так решил оставить письмо без ответа. Если тому и есть причина, могу лишь предположить, что Дарвин недооценил собственное открытие – естественный отбор – и не сумел представить себе, что его можно наблюдать в реальном времени, в течение нескольких лет или десятилетий. В конце концов, четвертая глава «Происхождения видов» гласит: «Мы ничего не замечаем в медленно текущих переменах, пока рука времени не отметит истекших веков».

На предыдущих страницах этой величайшей книги Дарвин описал основные положения своей теории в четырех простых и решительных шагах. Первый – изменчивость: каждая особь чем-то отличается от другой, даже если это не всегда заметно. Второй – наследственность: потомство похоже на родителей. Третий – избыточность: выживает лишь малая часть потомства. Четвертый – отбор: выживают не случайные особи, а те, кто лучше всего приспособлен к окружающему миру. Для Дарвина и всех, кто осознал значимость его открытия, естественный отбор – это закон природы. Как писал Дарвин, «естественный отбор ежедневно и ежечасно расследует по всему свету мельчайшие изменения, отбрасывая дурные, сохраняя и слагая хорошие».

И все же, несмотря на утверждения про «ежедневно и ежечасно», Дарвин не считал, что естественный отбор можно наблюдать в реальном времени. Возможно, у ученого просто не хватало познаний в математике, чтобы рассчитать, насколько скоро он может проявляться. Это сделали в 1920-х специалисты по математической биологии, такие как Джон Холдейн и Роналд Фишер. Когда теорию описали в математических формулах, появилась возможность оценить, следовало ли ее создателю быть столь пессимистичным.

Как выяснилось, не следовало. Скорее всего, Дарвин считал естественный отбор линейным процессом – и в этом была его ошибка. Размышлял он, вероятно, следующим образом. Допустим, у нас есть популяция из ста тысяч мотыльков со светлыми крыльями. Тут появляется мутант с черными крыльями, которые дают ему незначительное преимущество перед сородичами. Пусть это преимущество составит 1 %, то есть на каждую сотню выживших и оставивших потомство чернокрылых мотыльков придется 99 со светлыми крыльями. Сколько времени понадобится популяции из сотни тысяч белокрылых мотыльков и одного чернокрылого мутанта, чтобы избавиться от белых крыльев и стать полностью чернокрылыми? Вечность? Вовсе нет – всего несколько сотен поколений.

Все дело в том, что естественный отбор – процесс нелинейный. Поначалу, пока чернокрылые мотыльки встречаются редко, их численность растет медленно – мотылек тут, мотылек там. А вот когда она возрастает на несколько процентов, процесс ускоряется: тысячи чернокрылых мотыльков обладают одним и тем же преимуществом, а их совместное потомство, пополняя генофонд популяции, с каждым днем становится все темнее.

В этом можно убедиться, проведя симуляцию. На сайте Рэдфордского университета можно указать размер популяции, преимущество от мутации (так называемый коэффициент отбора) и изначальную численность особей с этой мутацией. Виртуальная популяция начнет эволюционировать, формируя S-образную кривую. Если поиграетесь с исходными данными, то увидите, что численность популяции не так уж важна: десять тысяч, сто тысяч и даже миллион мотыльков станут исключительно чернокрылыми меньше чем за тысячу поколений, и все это из-за преимущества в один процент. Если повысить коэффициент отбора до 5 %, потребуется всего 200 поколений. У некоторых видов бабочек 200 поколений сменится меньше чем за век. Словом, в теории даже слабый естественный отбор может сильно сказаться на популяции, прежде чем та самая рука времени примется за истекающие века.

По всей видимости, Дарвин ни разу не задумывался, что эволюция бывает настолько прыткой. Хотя… В первых четырех изданиях «Происхождения видов» он подчеркивает: «Полагаю, что естественный отбор будет всегда действовать очень медленно». Но в пятом издании, вышедшем спустя десять лет после четвертого, он заменил «всегда» на «обычно» – возможно, успел засомневаться в том, что эволюция должна быть медленной. Как бы то ни было, Дарвин не обратил внимания на письмо Фарна, и скоростной эволюции так называемого индустриального меланизма пришлось дожидаться следующего поколения ученых. Только открыли ее не у Charissa obscurata, а у Biston betularia, березовой пяденицы. Об этой бабочке вы наверняка слышали в школе, ведь она – самый популярный пример городской эволюции. Но поскольку не так давно ее история обросла новыми подробностями, надеюсь, меня простят за ее пересказ.

8. Городские байки

Нам кажется, что быстрый рост – удел современных городов, но с 1770 по 1850 год Манчестер разросся не хуже мегаполиса XXI века: было 24 тысячи жителей, а стало 350 тысяч. Работающие на угле текстильные фабрики собрали рабочих из окрестных деревень и принялись активно все вокруг загрязнять. Из их труб вместе с дымом повалили сажа, сера и закись азота. Небо стало темнее, солнце потускнело, а в безветренные дни стояла такая густая дымка, что не разглядишь и соседей из окна. Все вокруг – дома, дороги, даже деревья в пригороде – медленно, но верно покрывалось мельчайшими частицами сажи.

Представьте себе осенний денек в 1819 году. Тогда в лесу за чертой Манчестера произошло кое-что занимательное. Вот гусеница березовой пяденицы (Biston betularia) тихонько ползет вниз по черному от сажи стволу березы. Скоро она доберется до земли, чтобы там окуклиться. Как и подобает гусенице пяденицы, она цепляется за кору грудными ногами, подтягивает к ним мягкие ложные ноги, расположенные на заднем конце ее веткообразного тела, и выгибается, словно греческая буква «омега». Затем, как следует уцепившись ложными ногами, она отцепляет от коры грудные ноги и вытягивается вперед, подтягивает ложные ноги, выгибается, вытягивается… И так без устали, пока не доползет до подножия дерева.

Хотя гусеница по определению является неполовозрелой, ее половые железы уже сформированы и активно вырабатывают сперматозоиды – они понадобятся вскоре, по завершении стадии куколки, когда из нее выберется взрослый самец березовой пяденицы с черными узорами на белых крылышках. Во всяком случае, так выглядели его родители, да и вообще все березовые пяденицы в Британии до этого дня. Но вот наша гусеница наконец доползает до травы под деревом, и в одной из клеток половой железы происходит что-то странное – что-то, что изменит ход эволюции березовых пядениц. В то время как хромосомы расходятся друг от друга и упаковываются в будущие сперматозоиды, от одной из них отделяется небольшой участок ДНК. Это транспозон, или «прыгающий ген» – он может выскочить из своей хромосомы и устроиться где-нибудь в другом месте. Именно это наш транспозон и делает. Пока гусеница, не ведая о происходящем, пробирается через траву, ферменты – так называемые транспозазы – вырезают из ДНК кусок размером почти в 22 тысячи нуклеотидов и переносят его прямо в ген под названием cortex, регулирующий окраску крыльев бабочек.

Гусеница закапывается в землю, окукливается, впадает в спячку и, наконец, превращается в бабочку, а мутировавший сперматозоид тем временем ждет своего часа. Вместе с тысячами других, немутировавших собратьев он послушно упаковывается в один из сперматофоров (это особые капсулы со сперматозоидами), во время спаривания попадает в самку пяденицы и совершенно случайно оплодотворяет одну из ее яйцеклеток. Из получившейся зиготы вырастает юная гусеница, и все ее клетки содержат тот самый мутировавший ген. Все лето гусеница-мутант вместе с сородичами поедает березовые листья, а потом вновь приходит время зарываться в землю и окукливаться.

Но пока куколка лежит себе под корешками травы, внутри нее происходит настоящая революция. Транспозон в гене cortex не дает развивающимся крыльям бабочки, пока еще скрывающимся под рыжевато-коричневой оболочкой, стать белыми с черным узором. Когда бабочка выбирается из куколки, заползает на ветку березы и впервые расправляет крылья, они оказываются угольно-черными – под стать саже, покрывшей эту самую ветку.

Наша темнокрылая Biston betularia выживает и размножается. Так появляется небольшая, но понемногу растущая группа черных пядениц. Их замечают манчестерские энтомологи начала XIX века, но первую из попавших в научную литературу ловит и накалывает на булавку коллекционер бабочек Роберт Смит Эдлстон в 1848 году. Дальше – больше: популяция темнокрылых пядениц быстро растет. К 1860-м в некоторых районах города мутанты встречаются уже чаще светлых пядениц. Из своего оплота в Манчестере ген черных крыльев распространяется и по другим регионам Англии. В 1870-х темнокрылых пядениц замечают в Стаффордшире, что почти в семидесяти километрах к югу от Манчестера, и в Йоркшире на северо-востоке. К концу XIX века исходный ген, отвечающий за светлые крылья, в британских популяциях Biston betularia практически исчез – исключением оказались лишь несколько сельских районов на юге. Вскоре ген-мутант покорил весь континент, а за ним и Северную Америку.

Любителям бабочек осталось лишь недоуменно чесать затылки, а в британских энтомологических журналах закипели жаркие споры. В качестве возможных причин назывались и колебания уровня влажности, и перемены в питании, и даже «сильное влияние окружающих объектов на самку» в период размножения – напомню, что гены и принцип их действия тогда еще не открыли. И вот в 1896 году знаменитый лепидоптеролог викторианской эпохи Джеймс Уильям Татт убедительно описал в своей книге «Британские мотыльки» понятие, нынче известное нам как индустриальный меланизм:

Посмотрим, выйдет ли у нас понять, как это началось! <…> В наших южных лесах стволы деревьев светлые, и потому у бабочки есть все шансы скрыться от преследователя. Но что произойдет, если светлокрылую пяденицу посадить на почерневший ствол? Она будет выделяться и сгинет в клюве первой же приметившей ее птицы. Однако у одних пядениц крылья чернее, чем у других. Путем нехитрых размышлений мы придем к занятному выводу: чем чернее у бабочки крылья, тем лучше она сольется с черным стволом дерева и тем сложнее будет ее заметить. Так оно и есть: светлых пядениц склевывают птицы, а темные сей участи избегают.

«Так оно и есть». Сегодня многие эволюционные биологи согласятся с объяснением индустриального меланизма, которое подробно изложил Татт и на которое прежде намекал Альберт Фарн. Из-за кислотных дождей погибли лишайники, от сажи почернели оголенные ветви, а потому пестрая окраска бабочек Biston betularia и Charissa obscurata и многих других насекомых сослужила им плохую службу. Новые и уже существующие темные мутанты, которые раньше ни за что бы не распространились, обрели преимущество – на темном фоне их стало хуже видно. А довершил все естественный отбор.

Впрочем, эту теорию приняли не сразу – ее история вышла пестрой, как крылья березовой пяденицы. Все-таки экспертного мнения уважаемого лепидоптеролога было мало. Чтобы объяснение Татта вошло в историю как первый случай эволюции в реальном времени, требовались доказательства.

Первым березовой пяденицей занялся специалист по математической биологии Джон Холдейн. В 1924 году он взял за основу период, за который темные пяденицы распространились по Манчестеру, – 50 лет – и рассчитал коэффициент отбора, то есть относительное преимущество темных бабочек по сравнению со светлыми. В результате вышло примерно 50 %: это значит, что на каждых двух светлых бабочек, не склеванных птицей и успешно размножившихся, приходилось три темных. Тогда многие коллеги Холдейна отрицали, что естественный отбор бывает настолько мощным. К тому же связь маскировки с птицами казалась им довольно сомнительной: никто не видел, как в природе птицы клюют пядениц. Чтобы дискуссия сдвинулась с мертвой точки, понадобилось еще тридцать лет.

1 июля 1953 года Хейзел Кеттлуэлл стала первой очевидицей того, как птица лакомится березовой пяденицей. Она наблюдала в бинокль за сидящей на стволе бабочкой в птичьем заповеднике Кэдбери, что в лесу неподалеку от задымленного Бирмингема. Вдруг из зарослей папоротника выпрыгнула лесная завирушка (Prunella modularis), склевала бабочку и вновь пропала из виду.

Это был знаменательный миг. Наконец-то удалось выяснить, что птицы действительно клюют березовых пядениц, сидящих на стволах деревьев, но и это еще не все. Дело в том, что произошло это в ходе одного из самых известных экспериментов в эволюционной биологии. Хейзел была супругой Бернарда Кеттлуэлла – врача и зоолога-самоучки, проводившего эксперименты на тему естественного отбора и индустриального меланизма по заказу Оксфордского университета. Наняли его не просто так: энергичный, умелый и сведущий в своем деле Кеттлуэлл был добрым другом Эдмунда Форда, основателя неофициальной оксфордской «школы экологической генетики». За долгие годы Форд наконец скопил достаточно денег, чтобы выманить Кеттлуэлла из добровольной ссылки в Южной Африке. Он был уверен, что лишь Кеттлуэллу удастся отыскать недостающие детали головоломки. Клюют ли птицы пядениц? Действительно ли они клюют больше пядениц, выделяющихся на фоне ствола? Настолько ли велика эта разница, чтобы способствовать эволюции окраски их крыльев?

Итак, почти весь 1952 год Кеттлуэлл с семьей прожили в трейлере в лесу Уайтем – он и по сей день принадлежит Оксфордскому университету. Там они собрали и бережно выходили около трех тысяч гусениц березовых пядениц, дождались, когда те окуклятся, и всю зиму проухаживали за отдыхающими куколками. В июне следующего года, незадолго до вылупления бабочек, Кеттлуэлл аккуратно завернул куколки в марлю и отвез их на своем «плимуте» в птичий заповедник Кэдбери.

Заповедник был выбран неслучайно. Поскольку он находился рядом с Бирмингемом, стволы деревьев там были покрыты толстым слоем угольной пыли. Хейзел и Бернард устроили у себя в трейлере полевую лабораторию. Им предстояло еще одиннадцать суток непрерывной работы. Они высаживали новорожденных пядениц на деревья, предварительно нанеся им на крылья индивидуальные отметки, а на ночь ставили два вида классических ловушек для бабочек – ртутные лампы и марлевые мешки с половозрелыми самками пядениц внутри (такие ловушки, конечно, привлекают только самцов). Кеттлуэллы ждали, что за эти одиннадцать суток светлокрылых пядениц склюют больше, чем темнокрылых, а значит, в ловушки попадет больше темнокрылых особей.

В один из этих дней Хейзел и увидела, как завирушка склевала пяденицу. На этом наблюдения не закончились: в последующие дни Кеттлуэллы еще несколько раз увидели, как березовыми пяденицами – и светлыми, и темными – лакомятся завирушки и зарянки. По вечерам они обходили лес и подсчитывали, сколько из выпущенных утром бабочек остались сидеть там, где сидели. На своем месте осталось 63 % темнокрылых пядениц и всего 46 % светлокрылых. Разница оказалась почти такой же, как предсказывал Холдейн. Согласно Кеттлуэллу, «птицы играют роль агентов отбора, как и обусловлено теорией эволюции». Так он написал в своей знаменитой статье «Эксперименты по отбору с учетом индустриального меланизма среди чешуекрылых» в 1955 году.

Ночные ловушки тоже стояли не зря. За одиннадцать суток Кеттлуэллы выпустили в сумме 630 светлых и темных самцов пядениц, и 149 из них попались в ловушки. Количество тех и других оказалось разным. В ловушках исследователи насчитали 13 % от выпущенных на волю светлых особей и в два с лишним раза больше темных – 28 %. Кто-то охотно ловил светлых пядениц и обращал меньше внимания на темных. Казалось бы, очевидно, что дело в птицах.

Спустя два года Кеттлуэлл провел еще один эксперимент – сделал отметки на крыльях примерно 800 пядениц и выпустил всех особей в лес в графстве Дорсет, куда еще не добралось загрязнение. Как он и ожидал, результаты оказались обратными. На чистых, поросших лишайником березовых стволах темные пяденицы резко выделялись, тогда как заметить светлых особей было намного сложнее. Разумеется, светлых пядениц выжило больше: в ловушки попалось 14 % особей, а темных – всего 5 %. В этот раз Кеттлуэлл привез с собой еще одного спутника – Нико Тинбергена, нидерландского специалиста по биологии поведения и будущего нобелевского лауреата, который уже тогда добился немалых успехов в изучении поведения птиц и одним из первых использовал киносъемку в полевых исследованиях. Пока Кеттлуэлл с упоением возился с мешками и лампами, Тинберген сидел в укрытии и снимал потрясающие кадры, на которых светлые и темные пяденицы одна за другой исчезали в клювах поползней, овсянок и мухоловок.

Вскоре березовая пяденица прославилась как удивительный пример эволюции в действии. Большую роль в этом сыграли снимки и видеокадры Тинбергена, статьи Кеттлуэлла (результаты исследования в Дорсете и повторного исследования в Бирмингеме были опубликованы в 1956 году) и, конечно, старания Эдмунда Форда, который охотно рассказывал всем подряд о Кеттлуэлле и его пяденицах. К середине 1960-х Biston betularia стала звездой лекций, документальных фильмов и статей об эволюции, а до конца XX века без фотографий светлых и темных пядениц на чистой и потемневшей коре не обходился ни один учебник по биологии. Этот ранний пример городской эволюции уже весьма заезжен, и я не стал бы о нем упоминать, если бы не одно но. Вероятно, за чтением этой главы вы мучились смутным ощущением, что с этим образцом быстрой эволюции что-то нечисто и что когда-то вы об этом читали или слышали.

Все началось с выхода книги «Меланизм: эволюция в действии» в 1998 году. Ее автор, эволюционный биолог Майкл Мэджерус из Кембриджского университета, описал ситуацию с березовой пяденицей во всех подробностях. Указал он и на вопросы без ответа – некоторыми из них задавались и предыдущие авторы. Пяденицы садятся только на стволы деревьев или еще и туда, где цвет их крыльев никак их не защищает? Если они летают в основном по ночам, может ли быть так, что на них охотятся в основном летучие мыши, а не птицы? И можно ли изучать естественный отбор – такой, какой происходит в природе, – на множестве пядениц, которых выпустил в природу человек? Критикуя работу Кеттлуэлла, Мэджерус рассчитывал, что его коллеги примут вызов и исследуют этот вопрос заново и более тщательно, чтобы заполнить в нем все белые пятна и устранить неопределенности. Он и сам этим занимался.

Но, к разочарованию автора, эта книга не вдохновила ученых на дальнейшие исследования индустриального меланизма у Biston betularia. Вместо этого она непреднамеренно бросила тень сомнения на результаты опытов Кеттлуэлла. Как написал в своей рецензии в журнале Nature генетик Джерри Койн, «пока что придется забыть о том, что пяденица – хорошо изученный пример естественного отбора в действии» и «увы, Мэджерус продемонстрировал, что этот классический пример не так уж хорош». Многие коллеги Койна, знавшие, зачем Мэджерус взялся за эту книгу, были весьма озадачены подобной интерпретацией. «Не знай я заранее, на какую книгу обзор, решил бы, что он посвящен какой-то другой книге», – недоумевает один из них.

Но поезд уже ушел. Газеты запестрели заголовками вроде «Ученые опровергают дарвиновскую теорию о бабочках» и «Прощай, березовая пяденица». Впрочем, худшее было еще впереди. В 2002 году журналистка Джудит Хупер опубликовала сенсационную книгу под названием «О бабочках и людях: скандалы, интриги и пяденица», в которой грамотно и подробно изложила всю историю изучения березовой пяденицы, проанализировала отношения между английскими специалистами по чешуекрылым и вполне прозрачно намекнула, что Кеттлуэлл подстроил результаты своих экспериментов, лишь бы угодить нанявшим его выдающимся умам из Оксфорда. Иными словами, она обвинила Кеттлуэлла в мошенничестве. Реальных доказательств у нее не было, но благодаря тщательному подбору слов и силе внушения ей все же удалось убедить читателей в своей исключительной правоте. Книгой сразу заинтересовались американские сторонники теории креационизма – видимо, на их внимание Хупер изначально и рассчитывала. «Как здорово нынче быть креационистом! Даже так называемое лучшее доказательство эволюции в действии не выдержало проверки правдой прямо у нас на глазах», – написали в Институте креационных исследований.

Мэджерус прочел измышления Хупер, вспомнил переполох, вызванный его собственной книгой, и понял, что пора действовать. Он решил провести серию масштабных экспериментов, подобных тем, что устраивал Кеттлуэлл, но при этом избежать подводных камней и решить этот вопрос раз и навсегда. Где? Неподалеку от Кембриджа Мэджерус держал сад площадью в один гектар – самое подходящее место для экспериментов. Когда? С 2002 по 2007 год. С кем? С 4864 березовыми пяденицами – это почти в десять раз больше, чем в экспериментах Кеттлуэлла. Все они обитали в саду Мэджеруса по собственной воле, тогда как Кеттлуэлл выращивал пядениц в больших количествах и потом увозил их за сотни километров от дома. (Метод Кеттлуэлла раскритиковали как раз потому, что в месте исследования было неестественно много пядениц, которые там, возможно, даже и не водятся.)

Еще Мэджерус не стал высаживать пядениц на стволы деревьев: нужно было, чтобы они уселись сами. Он делал отметки на их крыльях и выпускал ночью под сеть, обернутую вокруг ствола и ветвей дерева. Утром он убирал сеть, запоминал, где сидит пяденица, и спустя четыре часа проверял, на месте ли она. Если пяденица исчезала, значит, ее склевала зарянка, воробей, черный дрозд или любая другая насекомоядная птица – за время эксперимента Мэджерус видел в бинокль, как это происходит, не менее 276 раз.

Только представьте себе такую самоотверженность! У Мэджеруса было двенадцать сетей, так что за одну ночь он мог выпустить всего двенадцать пядениц. Это значит, что за шесть с лишним лет он провел более четырехсот ночей, ставя сети, делая пометки в блокноте, просыпаясь по будильнику до первых лучей летнего солнца, убирая сети, сидя у окна с чашечкой кофе и биноклем и ожидая, пока одну из пядениц склюет птица. Вспомним, что всем этим Мэджерус занимался в свободное от административных обязанностей и преподавания в университете время. Своими титаническими усилиями и настойчивостью он стремился развеять все сомнения в том, что темнокрылые березовые пяденицы эволюционировали путем естественного отбора, а загрязнение и насекомоядные птицы этому способствовали.

И у него получилось. Если точнее, он доказал, что березовая пяденица уже начала возвращаться к своему прежнему состоянию. В 1950-х и 1960-х был принят ряд законов, призванных снизить уровень загрязнения воздуха, и спустя годы почерневшие деревья индустриальной Англии канули в Лету. Воздух стал чище, на древесные стволы вернулись лишайники, а для темнокрылых пядениц наступила несладкая жизнь. Почти во всей Англии бабочки с темными крыльями оказались легкой и заметной добычей для птиц и со временем лишились преимущества. С 1965 по 2005 год их численность сокращалась примерно с той же скоростью, с какой веком ранее возрастала. В наши дни темнокрылые пяденицы встречаются не чаще, чем в 1848 году.

Эксперимент Мэджеруса пришелся на самый конец этой эволюционной дуги. Если в 2001 году доля темнокрылых пядениц составляла 10 % от общей численности, то к 2007 году это значение упало до 1 %. Наблюдения ученого это подтвердили: каждый день птицы склевывали примерно 30 % темнокрылых особей и 20 % светлых.

Результаты своего шестилетнего эксперимента Мэджерус представил в 2007 году на конференции в Швеции. Увы, опубликовать их в научном журнале ему так и не довелось. В конце 2008 года его поразила агрессивно растущая мезотелиома, и в январе следующего года он умер. Ему было всего 54 года. Вскоре после его смерти родственники разрешили четырем его друзьям опубликовать записи и слайды презентации, с которой он выступал в Швеции, в журнале Biology Letters. В 2012 году там вышла статья «Избирательное истребление птицами березовой пяденицы: последний эксперимент Майкла Мэджеруса». Вот как завершается эта статья: «Новые данные, а также полученные прежде сведения убедительно демонстрируют, что индустриальный меланизм у березовой пяденицы остается одним из самых ярких и наглядных примеров дарвиновской эволюции в действии».

Так оно и есть. В 2016 году большая команда генетиков из Ливерпульского университета посвятила березовой пяденице заключительное исследование, результаты которого были опубликованы в журнале Nature. Как выяснилось, мутацией, из-за которой почернели крылья, пяденица обязана «прыгающему» участку ДНК, о котором говорилось в начале главы, – напомню, что он проник в ген cortex, отвечающий за окраску крыльев. Подробно изучив структуру гена и смежные участки хромосомы, ученые выяснили, что индустриальный меланизм у березовой пяденицы начался с одного «скачка» ДНК. По их подсчетам, он произошел на севере Англии примерно в 1819 году – в разгар промышленной революции.

Собранные за недавние годы доказательства вернули Бернарду Кеттлуэллу доброе имя и позволили березовой пяденице вновь занять в учебниках свое законное место как пример эволюции путем естественного отбора. Однако это еще и первый задокументированный пример городской эволюции или, если точнее, быстрых эволюционных изменений под воздействием человеческого фактора[13]. Благодаря ему мы узнали, что из-за людей – особенно живущих в тесных городских конгломератах – дикие животные и растения подвергаются непривычному и необычайно мощному давлению отбора, порой превосходящему 10 %. Крутая эволюционная дуга мутации темных крыльев в гене cortex у пяденицы Biston betularia стала вестницей грядущих систематических перемен в городской природе. Березовая пяденица побывала на своего рода эволюционной качели: один-единственный ген вознесся ввысь, а затем пошел на убыль. Несмотря на все сопутствующие разногласия, пример с пяденицей оказался наглядным и легко объяснимым – он прославился благодаря своей простоте и ясности.

9. Так оно и есть

Несмотря на недавние сомнения, березовая пяденица вновь стала самым популярным примером городской эволюции в действии: из-за загрязнения воздуха на пике промышленной революции ее светлые крылья потемнели, а потом, когда худшее осталось позади, вновь стали светлыми. Благодаря ей мы узнали, что одно-единственное изменение в ДНК организма при мощном сопутствующем естественном отборе, вызванном человеком, может спровоцировать радикальные эволюционные преобразования. В этой главе я расскажу еще о нескольких животных и растениях, чья внешность в ходе адаптации к городской среде быстро и заметно изменилась. Но для начала я должен отметить еще кое-что, связанное с индустриальным меланизмом у березовой пяденицы: это просто городская версия обычной и естественной эволюции бабочек.

Бернард Кеттлуэлл написал о меланизме бабочек целую книгу. В одной только Великобритании десятки разных видов бабочек в ходе эволюции запестрели разными оттенками серого. Дело не в угольной пыли на коре деревьев, а в том, что эти бабочки жили в разных местообитаниях или в разных регионах страны. Альберт Фарн упоминал этот факт в своем письме Дарвину: «На торфяных почвах Нью-Фореста особи почти черные, на известняке серые, на меловых холмах у Льюиса почти белые, а на глине и красноземе Херефордшира – коричневые». В каждом регионе отбирались гены определенного цвета крыльев – такого, с которым бабочки лучше всего скроются на фоне конкретного типа почвы или породы. Поскольку бабочки спариваются не там, где появились на свет, на стыке двух регионов гены перемешиваются. Из-за этого в парке Нью-Форест из куколок порой вылупляются светлокрылые бабочки, а в Херефордшире – темнокрылые. Впрочем, их генов недостаточно, чтобы разбавить географическую палитру, ведь бабочки не того цвета исчезают в клювах местных птиц первыми.

Кеттлуэлл изучал в том числе и «естественный» меланизм – его он в противоположность индустриальному называл сельским. Один из его бывших учеников, Стивен Саттон, вспоминает экспедицию на Шетландские острова, куда ездил вместе с Кеттлуэллом в 1960 году, чтобы исследовать сельский меланизм у бабочки Eugnorisma glareosa из семейства совок. «Я расположился в песчаных дюнах (белого цвета). Мы с другими ассистентами встали на определенном расстоянии друг от друга, образовав линию, тянущуюся до пустошей Анста. В дюнах мне попадались исключительно светлые особи, а моим коллегам на голых торфяниках Анста встречались лишь угольно-черные. Светлыми июньскими ночами там охотились чайки, так что возможность скрыться на фоне поверхности была для бабочек ключевым фактором выживания».

Словом, темнокрылые березовые пяденицы, что запятнали карту Англии в конце XIX и начале XX века, мало чем отличались от темных Charissa obscurata в торфяных угодьях Нью-Фореста и угольно-черных Eugnorisma glareosa в пустошах Шетландских островов. Вероятно, все они эволюционировали из-за мутаций в генах, которые отвечают за цвет крыльев, и птиц, которые высматривают свою добычу. Разница лишь в том, что из-за стремительных перемен в ландшафте индустриальный меланизм у березовой пяденицы проявился гораздо быстрее – настолько, что мы узрели этот процесс собственными глазами.

Загрязнение городской среды спровоцировало у пядениц ту же эволюцию, что происходила с бабочками в природе много тысячелетий, и сильно ее ускорило. Птицы же в этом случае стали эволюционными посредниками, но городская эволюция действует и на них. Чтобы в этом убедиться, обратимся к Шекспиру.

В пьесе «Генрих IV, часть 1» Готспер хочет вывести из себя короля Генриха, заставив скворца повторять имя своего шурина Мортимера: «Я этим звукам выучу скворца и дам ему, чтоб злить его, в подарок»[14]. В 1877 году благодаря этой незначительной отсылке Sturnus vulgaris, скворец обыкновенный, попал в список фауны и флоры, которую европейские колонизаторы собирались привезти в США. Дело в том, что в этом году натуралист Юджин Шиффелин возглавил Американское общество акклиматизации – группу идеалистов, считавших своим призванием «усовершенствовать» Северную Америку, поселив там «иноземные виды из царства животных и растений, которые могут оказаться полезными или же любопытными». По одному ему известным причинам Шиффелин был убежден, что Америке никак не обойтись без всех видов птиц, упомянутых в работах Шекспира[15].

Наибольших успехов Шиффелин достиг со скворцами Готспера. В 1890 и 1891 годах он велел привезти из Англии восемьдесят пар этих птиц и выпустил их в Сентрал-парке Нью-Йорка. Впрочем, сидеть и повторять королевские имена скворцы не собирались. Вместо этого они разлетелись по Америке, где заняли свободную нишу крылатых горожан. Согласно подсчетам экспертов, они распространялись по городам, селам и деревушкам со скоростью примерно 80 километров в год. К 1920 году они заняли все Восточное побережье США, к концу Второй мировой войны пересекли Великие равнины, в 1960-х освоились на Западном побережье, а к 1978 году поселились и на Аляске. Сегодня скворцов в Северной Америке примерно столько же, сколько людей.

На извечный шекспировский вопрос «быть или не быть» скворцы ответили четко и ясно: быть. Впрочем, чтобы обосноваться в стремительно растущих американских городах, этим проворным пташкам пришлось привести свое тело в соответствие с требованиями местной городской среды, отличными от британских. Из-за этого, как предположили два канадских исследователя, тела скворцов после переселения могли немного измениться. Чтобы в этом убедиться, они осмотрели коллекции восьми музеев естествознания в Северной Америке и измерили крылья у 312 чучел скворцов, пополнивших коллекции музеев с 1890 года.

Эти исследователи, Пьер-Поль Биттон и Брендан Грэм из Уинсорского университета, обнаружили нечто весьма занятное. Как выяснилось, со временем крылья скворцов стали более округлыми, потому что второстепенные маховые перья – те, что расположены на локтевой кости, ближе к туловищу, – стали приблизительно на 4 % длиннее.

Поскольку форма птичьего крыла тесно связана с образом жизни птицы, ее нельзя взять и поменять без последствий. Длинные и вытянутые крылья лучше подходят для быстрого полета по прямой, а короткие и округлые – для быстрых поворотов и взлетов. Именно поэтому у пикирующих сапсанов крылья длинные, а у воздушных акробатов вроде чибисов – короткие. Округлые крылья дают возможность быстро среагировать на опасность. Скорее всего, это и послужило толчком для эволюции привезенных скворцов. За 120 лет численность населения на западе Северной Америки – там, куда в итоге прибыли скворцы, – выросла почти в 50 раз. Скворцы прилетели в небольшие поселения, которые за считаные десятки лет стали мегаполисами. Из-за урбанизации городским птицам пришлось столкнуться с новыми опасностями – кошками и машинами. Вероятно, именно поэтому крылья американских скворцов стали короче: так им было проще избежать кошачьих когтей или колес ревущего автомобиля.

О причинах стремительной эволюции крыльев скворца нам остается лишь гадать. Зато мы точно знаем, что поспособствовало эволюции белолобой ласточки (Petrochelidon pyrrhonota), гнездящейся возле дорог.

Благословенна та птица, которой посвящает свою жизнь биолог. Белолобой ласточке повезло вдвойне: ее взялись изучать сразу двое биологов. С 1982 года Мэри Бомбергер-Браун и Чарльз Браун каждую весну наблюдали за колониями этих птиц в Небраске. В природе ласточкины гнезда из комков грязи располагаются на отвесных скалах и песчаных утесах, но к началу исследований белолобые ласточки уже вовсю колонизировали новые бетонные автомобильные мосты и водопропускные трубы в дорожных насыпях. «Мы построили для них утесы получше», – говорит Бомбергер-Браун. За много лет колонии разрослись до шести тысяч гнезд, каждое из которых прикреплено к искусственному сооружению. Из года в год за этими колониями наблюдала вышеупомянутая пара биологов. В одни и те же дни они ездили по одним и тем же дорогам, ловили в сети ласточек, снимали с них мерку и надевали на лапки крохотные колечки с номерами. Еще они искали на обочинах мертвых ласточек и измеряли их – прежде всего ученых интересовала длина крыльев.

Как обычно и бывает в науке, их упорство, выносливость и полная невосприимчивость к скуке в конце концов оправдали себя. В 2013 году пара опубликовала в журнале Current Biology статью на две страницы, где собрала все данные, накопленные за тридцать лет возни с ласточками. В 1980-х, когда птицы еще только начали гнездиться на искусственных сооружениях у дорог, длина крыльев мертвых и живых особей была примерно равной – около 10,8 сантиметра. Но со временем крылья живых птиц становились все короче, где-то на два миллиметра в десять лет. Сам по себе этот факт незначителен, вот только в случае с ласточками, сбитыми машинами, все обстояло наоборот. К 2010 году крылья найденных на обочине птиц были уже на полсантиметра длиннее, чем у тех, кто беззаботно летал над дорогами. Более того, число мертвых ласточек сократилось почти на 90 %, хотя машин на дорогах было не меньше прежнего, а то и больше.

Вывод напрашивался сам собой. Выжить и передать свои гены потомству удавалось только тем ласточкам, чьи крылья были достаточно коротки, чтобы дать им быстро взлететь с дороги и не попасть под машину. Менее проворные особи с длинными крыльями одна за другой отлетали на обочину, откуда уже не взлетали, и их гены не попадали в общий генофонд. С каждым поколением выживающие ласточки уворачивались от машин все проворнее и проворнее, так что количество смертей в скором времени снизилось.

Вернемся в Европу. На юге Франции эволюция идет своей дорогой – или, скорее, вдоль дороги. Ботаник Пьер-Оливье Шепту из филиала Национального центра научных исследований Франции в Монпелье изучает сорняки на городских тротуарах – точнее, на небольших, почти метр на метр, участках почвы, где растут высаженные вдоль тротуаров деревья. Вот что он пишет в одной из своих статей: «Таких участков в городе несколько тысяч, и расположены они на равном расстоянии друг от друга – от пяти до десяти метров в зависимости от улицы». И правда: я спускаюсь в Монпелье на космическом корабле под названием Google Earth и вижу, что весь город пестрит квадратами почвы – словно на каждой дороге решили разместить по кусочку Версаля. Геометрический узор вдоль многочисленных улиц напоминает масштабный экологический эксперимент, и Шепту с коллегами охотно этим воспользовались.

На этих участках почвы растет почти сотня разных видов диких растений, в том числе скерда Crepis sancta. Внешне ее цветок походит на одуванчик, но стебель ветвится, так что на одном стебле может быть несколько цветков. Отцветая, цветок скерды становится белым пушистым шариком, прямо как одуванчик. Большинство семян мелкие и легкие, и у каждого из них есть свой крохотный парашютик. Есть и другие семена – тяжелые и без парашютиков. Так скерда умудряется поймать сразу двух зайцев. Тяжелые семена просто падают на землю, где их ждет плодородная почва, в которой выросло родительское растение. Легкие же дождутся порыва ветра или ребенка, который сорвет цветок и дунет. Тогда они полетят на своих парашютиках вдаль и вскоре приземлятся далеко от места, где росли. Если повезет, они найдут подходящий свободный участок почвы.

Во всяком случае так все устроено в природе. В центре Монпелье везение – штука трудноосуществимая: если не принимать в расчет трещины в асфальте, единственным подходящим местом для семян остаются тесные квадраты почвы, куда собаки ходят в туалет, а люди кидают фантики из-под конфет и окурки. Хоть скерда и попала в город только благодаря семенам с парашютиками, которые чудом очутились на почве и проросли, размножаться здесь она могла только при помощи тяжелых семян, которые падают вниз.

Итак, с точки зрения эволюции городская скерда должна была создавать больше тяжелых семян без парашютиков и меньше легких с парашютиками. Как выяснил Шепту, именно так и обстоит дело. Он взял образцы семян скерды на участках почвы вдоль семи центральных улиц города и на четырех лугах и виноградных полях, раскинувшихся в сельской местности. Все семена он принес в свою лабораторию, посадил в теплице и прорастил, обеспечив им одинаковые условия.

Когда растения отцвели, он подсчитал у каждого из них количество тяжелых и легких семян. Как выяснилось, у цветков, выращенных из городских семян, было в полтора раза больше тяжелых и в полтора раза меньше легких семян, чем у сельских цветков. Иными словами, в ходе эволюции городские растения начали отказываться от семян с парашютиками в пользу тех, что потяжелее. Основываясь на потере потомства и степени влияния генетики на производство семян, Шепту вычислил, что для такого эволюционного сдвига потребовалось около двенадцати поколений. Поколения скерды меняются из года в год, а на улицах, где собирал семена Шепту, новое покрытие клали за тридцать три года (самое раннее), а то и всего за десять лет (самое позднее) до начала исследования. Вот и еще один пример стремительной городской эволюции.

Опять же, несмотря на потрясающую скорость и расположение в центре города, эволюция просто идет своим чередом. Скерда в Монпелье попросту стала островным растением. Квадратные участки почвы образовали архипелаг в море дорог и тротуаров, и производство семян скерды изменилось так же, как у растений на настоящих островах в океане. В 1980-х Мартин Коди и Джейкоб Овертон из Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе отправились в залив Баркли-Саунд в Канаде, где расположилось двадцать девять небольших островков. Там они обнаружили подобный процесс у семян другого сорняка – пазника Hypochaeris radicata, тоже похожего на одуванчик. В отличие от скерды эти растения производят всего один вид семян – с парашютиками. Измерив размеры семян и парашютиков, Коди и Овертон выяснили, что у островных растений семена гораздо тяжелее, чем у растущих на материке, а парашютики у них меньше. Объяснение этому то же, что и у скерды в Монпелье. Естественный отбор играл не в пользу растений с легкими семенами, ведь их потомство исчезало в море. Он способствовал эволюции растений с семенами потяжелее и более щуплыми парашютиками.

Недавно к животным, эволюционирующим в городской среде, присоединились анолисы – игуанообразные ящерицы, чье эволюционное портфолио и прежде было весьма увесистым. Среди позвоночных животных сложно найти более яркий пример эволюционного разнообразия, чем анолисы Центральной и Южной Америки и островов Карибского региона: в этом плане их обходят лишь две тысячи видов рыб семейства цихловых, что водятся в Великих Африканских озерах. Рассказывая об адаптивной радиации, в первую очередь вспоминают об анолисах: их насчитывается более 400 видов, у каждого из которых своя специализация и среда обитания. Они бывают совсем крохотными, всего несколько сантиметров в длину, и огромными, чуть меньше полуметра. Кожа у них может быть зеленой или бирюзовой, с серым или коричневым узором. Их носы бывают курносыми, как у Anolis chrysolepis, а бывают длинными, как у Anolis proboscis – их даже прозвали «ящерицами Пиноккио». Есть среди анолисов коренастые кр

Darwin Comes to Town: How the Urban Jungle Drives Evolution

by Menno Schilthuizen

Copyright © Menno Schilthuizen 2018

This edition published by arrangement with The Science Factory,

Louisa Pritchard Associates and The Van Lear Agency LLC

© Иноземцева П.Е., Ковылин В.А., перевод на русский язык, 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Портал в городе

Он безупречен. Он – настоящее чудо микроинженерии, готовое к непродолжительному путешествию в наш мир. Его тончайшие крылышки, не успевшие еще истрепаться, аккуратно сложены на брюшке, а если как следует приглядеться, можно увидеть, как он дышит. За пыльную стену ловко уцепились шесть ног в идеальном состоянии – все они пока на месте, ведь их владельцу еще не довелось познакомиться с вытяжными вентиляторами или передними лапками пауков-скакунчиков. Его грудь, покрытая золотистыми щетинками, напоминает самородок, в котором таится энергия летательных мышц. Этот самородок настолько крупный, что почти полностью загораживает умиротворенное личико, за которым крохотный мозг регулирует входные и выходные каналы, ведущие к усикам, щупикам, всевидящим глазам и шести стилетам, сомкнутым друг с другом в хоботке.

Я стою в душном и многолюдном подземном переходе лондонского метро на станции «Ливерпуль-стрит», сняв очки и прижавшись носом к кафельной стене, и с упоением разглядываю эту замечательную особь комара Culex molestus, только что выползшую из куколки. Впрочем, я потихоньку пробуждаюсь от энтомологических грез. Во-первых, уже не один спешащий по делам прохожий в последний момент увернулся от столкновения со мной, пробормотав «извините» таким тоном, будто извиняться должен не он, а я. Во-вторых, с потолка на меня смотрит камера видеонаблюдения, а из динамиков то и дело раздается напоминание о том, что о подозрительном поведении следует сообщать сотрудникам метро, и меня это несколько напрягает.

Центр города – довольно нетипичное место для профессиональной деятельности биолога. В наших кругах существует неписаное правило: при каждом удобном случае нужно ворчать, что города – это неизбежное зло и что истинный биолог проводит там как можно меньше времени. Настоящий мир лежит за пределами города – в лесах, полях, долинах. Там, где природа.

И все-таки я вынужден признаться, что города мне нравятся. Не те их части, что сияют лоском и современностью, а забытые всеми уголки, где сквозь культурный покров города проглядывает природная материя. Это скрытый от большинства мир, где искусственное встречается с естественным и между ними завязываются экологические отношения. Казалось бы, в центре города не осталось ни малейшего намека на природу, но, несмотря на творящуюся в нем суматоху, я, как биолог, вижу здесь комплекс крошечных экосистем. Даже на улицах района Бишопсгейт, где кругом кирпичи и бетон, я то и дело обращаю внимание на организмы, упрямо цепляющиеся за жизнь. Вот здесь, например, из какой-то трещинки в заштукатуренной стене эстакады вырос и разросся львиный зев. Вон там из союза цемента и сточных вод родились полупрозрачные грязно-белые сосульки, на которых обычные пауки-кругопряды сплели паутину – та уже успела немного потемнеть от копоти. Изумрудно-зеленые жилы мха, выползшие из щелей по краям растресканного армированного стекла, сражаются за власть с пузырьками ржавчины, что вот-вот проклюнутся из-под слоя красной свинцовой краски. На карнизе среди пластиковых шипов пытаются примоститься сизые голуби с больными лапками. (На наклейке, прилепленной к стене у карниза, изображен разъяренный голубь со сжатыми в кулаки крыльями. «Пластиковые шипы бесстыдно лишают нас законного права на свободу собраний! Борьба еще не окончена!» – гласит надпись на ней.) А на стене в переходе метро сидит комар.

И это не просто комар. Culex molestus, или подвальный комар, известен также как комар лондонского метро[1]. Этим названием он обязан в первую очередь тому, что в 1940 году неустанно терроризировал лондонцев, укрывавшихся от немецких бомбардировок на платформах и рельсах станции «Ливерпуль-стрит». В 1990 году этими комарами заинтересовалась Катарина Бирн, генетик Лондонского университета. Вместе с бригадой техобслуживания Бирн изо дня в день спускалась в недра городской подземки. Она направлялась к самым глубоким участкам тоннелей – туда, где на кирпичных стенах, потемневших от пыли с тормозных колодок поездов, держатся связки кабелей толщиной с запястье, а сориентироваться можно только по старым эмалированным плиткам и неразборчивым отметкам, сделанным мелом и краской из баллончиков. Именно там живут и размножаются комары лондонского метро. Они сосут кровь пассажиров и откладывают яйца в затопленных шахтах и резервуарах для сточных вод – там Бирн и набрала личинок.

Она взяла образцы воды с личинками в семи точках на линиях Центральная, Виктория и Бейкерлоо, отнесла их в лабораторию, дождалась, пока личинки вырастут во взрослых особей (как та, что я видел на стене в переходе), а затем извлекла из них белки для генетического анализа. Двадцать лет назад я присутствовал на той самой конференции в Эдинбурге, где она выступала с презентацией результатов. Среди зрителей были в основном опытные эволюционные биологи, но ей удалось поразить нас всех. Во-первых, комары с разных линий генетически отличались друг от друга. По словам Бирн, все дело в том, что линии метро представляют собой практически отдельные миры: комары, обитающие на одной линии, спариваются только друг с другом, а поезда, снующие туда-сюда, способствуют перемешиванию стаек на протяжении всей ветки. Она отметила, что у комаров с трех линий есть лишь один способ генетически перемешаться: «все сразу должны перелететь в другой поезд на станции “Оксфорд-серкес”». Но, как оказалось, комары с разных линий метро отличаются не только друг от друга, но и от своих сородичей, обитающих над землей. Это отличие заключается как в белках, так и в образе жизни. Комары на улицах Лондона питаются птичьей кровью, а не человеческой. Они не откладывают яйца, предварительно не насосавшись крови, спариваются в больших роях и впадают в спячку. Комары в метро откладывают яйца до того, как полетят кусать пассажиров, предаются сексуальным утехам в уединении и круглый год ведут активный образ жизни.

После того как Бирн опубликовала свою работу, выяснилось, что подвальный комар обитает не только в Лондоне. Он живет в погребах, подвалах и подземках во всем мире и уже приспособился к окружению, созданному человеком. Комары регулярно попадают в плен машин и самолетов, а значит, их гены переносятся из одного города в другой, но при этом они также скрещиваются с обычными местными комарами и получают гены в том числе от них. Кроме того, стало ясно, что все это началось совсем недавно – скорее всего, вид Culex molestus возник лишь тогда, когда люди начали строить под землей.

Я бросаю последний взгляд на своего собственного подвального комара в многолюдном переходе на станции «Ливерпуль-стрит» и представляю себе невидимые перемены, которые эволюция внесла в это крошечное и хрупкое тельце. Белки у него в усиках изменили форму – теперь комар реагирует на запахи людей, а не птиц. Гены, управляющие его биологическими часами, перенастроены или вовсе отключены, чтобы комар не впадал в спячку: под землей всегда достаточно человеческой крови, да и морозы не наступают. Что уж говорить о сложных преобразованиях, необходимых для того, чтобы вызвать перемены в половом поведении! Был вид, в котором самцы образовывали большой рой, а самки влетали туда, чтобы оплодотворить яйца, – стал вид, в котором самец и самка волею судьбы встречаются в укромном уголке, чтобы тихонько совокупиться.

Эволюция подвального комара находит отклик в нашем коллективном воображении. Почему она нас так волнует и почему я во всех подробностях помню презентацию Катарины Бирн спустя столь много лет? Во-первых, нас учили, что эволюция – длительный процесс, который едва заметно преображает вид в течение миллионов лет, во всяком случае уж точно не за короткий промежуток градостроительной истории человечества. Подвальный комар дает нам понять, что эволюция – это не только динозавры и геологические эпохи. Ее можно наблюдать здесь и сейчас! Во-вторых, мы оказали на окружающий мир такое заметное воздействие, что диким животным и дикорастущим растениям пришлось приспособиться к среде, созданной человеком для человека. Сам факт этого лишний раз напоминает нам, что изменения, которые мы вносим в жизнь планеты, необратимы.

Есть и третья причина, по которой мы с удовольствием слушаем о подвальном комаре из лондонского метро: это довольно милое дополнение к стандартному эволюционному портфолио. Мы знаем, как эволюция совершенствует оперение райских птиц в далеких джунглях или форму цветков орхидей на горных вершинах, а тут выясняется, что это абсолютно прозаический процесс – он происходит даже у нас под ногами, посреди покрытых копотью электрических кабелей в городском метро. На редкость исключительный пример – и прямо в нашем городе! О таких вещах пишут в школьных учебниках по биологии.

Но что, если этот пример уже перестал быть исключительным? Вдруг подвальный комар – это лишь один из многих представителей флоры и фауны, вступивших в связь с человеком и созданной им средой? Вдруг мы настолько цепко ухватились за существующие экосистемы, что всему живому на планете остается лишь приспособиться к миру, где куда ни глянь – везде город? Все эти вопросы мы разберем в этой книге.

И очень даже вовремя. В 2007 году мир достиг переломного момента: впервые в истории городское население превысило сельское. С тех пор этот показатель растет, причем с немалой скоростью. К середине XXI века две трети от 9,3 миллиарда человек (по приблизительным расчетам) будут жить в черте города. Не стоит забывать, что это средний показатель для всего мира. Так, в Западной Европе городские жители обогнали сельских по численности еще в 1870 году, а в США это случилось в 1915 году. Европа и Северная Америка уже больше века стремятся к тому, чтобы стать абсолютно «городскими». Судя по данным из недавнего исследования, проведенного в США, среднее расстояние между случайной точкой на карте и ближайшим лесом с каждым годом возрастает на полтора процента.

Еще ни разу наша планета не видела столь распространенного вида живых организмов. «А как же динозавры?» – спросите вы. Но ведь динозавры – это целая группа животных, насчитывающая тысячи видов. Сравнивать их с Homo sapiens – все равно что сравнивать все овощные лавки на свете с крупнейшей сетью магазинов. Нет, в экологическом плане Земля столкнулась с такой ситуацией впервые: один-единственный вид животных заполонил практически всю планету и вовсю использует ее в своих интересах. Уже сейчас мы прибрали к рукам не менее четверти пищи, производимой всеми растениями земного шара, и половину мировых запасов пресной воды. Такого ранее тоже ни разу не происходило: ни один сотворенный эволюцией вид не играл столь важной роли в экологии планеты.

В общем, человечество мало-помалу подминает под себя весь мир. К 2030 году будет урбанизировано почти 10 % земной суши, а немалая часть того, что останется, вместит в себя фермы, пастбища и плантации, созданные человеком. Все это – совершенно новые места обитания, незнакомые прежде природе. И все же, говоря об экологии и эволюции, об экосистемах и природе, мы упрямо отказываемся учитывать человеческий фактор и обращаем внимание лишь на те области, где человек еще не успел оставить свой след, хоть число таковых и не перестает сокращаться. Впрочем, иногда мы идем другим путем и пытаемся в максимальной степени оградить природу от пагубного влияния мира людей – мира искусственного по своей сути.

Так не может продолжаться дальше. Пришло время признать, что действия человека – главный экологический фактор на земном шаре. Мы стали неотъемлемой частью всего, что происходит на планете, нравится нам это или нет. Разграничивать природу и человеческую среду можно разве что в воображаемом мире: на самом деле наши щупальца проникли глубоко в природную материю. Мы воздвигаем города, где в небо уходят здания из стекла и стали. Затапливаем и загрязняем водоемы, строим плотины. Обрабатываем поля от вредителей, скашиваем на них траву, удобряем землю. Выбрасываем в атмосферу парниковые газы, выпускаем в природу чужеродные виды животных и растений, ловим рыбу, охотимся на дичь и рубим деревья, чтобы обеспечить себя пропитанием и удовлетворить другие свои потребности. Все остальные живые организмы на планете так или иначе сталкиваются с людьми, и такие встречи крайне редко проходят для них бесследно. Случается, что под угрозой оказывается образ жизни вида и даже его выживание. А бывает и так, что перед ним открываются новые возможности, новые ниши. Это и произошло с предками Culex molestus.

Итак, что же делает природа перед лицом трудностей и возможностей? Она эволюционирует. Если это возможно, она меняется и приспосабливается – и чем сильнее воздействие извне, тем быстрее и масштабнее она это делает. Работники в галстуках, спешащие мимо меня по переходу на станции «Ливерпуль-стрит», прекрасно знают: в городе множество возможностей, но конкуренция при этом огромная. Хочешь выжить – цени каждую секунду. В этой книге я покажу, что именно так и поступает природа. Мы слишком заостряем внимание на исчезновении нетронутой природы, а тем временем у нас за спиной – прямо в городах, от которых обычно воротят носы натуралисты, – развиваются городские экосистемы. Мы пытаемся сохранить то, что осталось от экосистемы, существовавшей до появления городов, но при этом благополучно игнорируем тот факт, что природа уже давно заложила фундамент для новых, современных экосистем.

Я расскажу о бесчисленном множестве факторов, способствующих возникновению городских экосистем – тех самых, что, возможно, когда-нибудь станут основным проявлением природы на нашей урбанизированной планете. Но прежде чем мы начнем, мне нужно выговориться.

Все больше биологов пытаются обратить внимание людей на природу в городской среде, но нас нередко обвиняют в том, что мы просто придумываем отговорки для застройщиков, чтобы те и дальше уничтожали леса и поля, или даже работаем на врага, предав тех, кто выступает за охрану окружающей среды. Несколько лет назад я и мой коллега Йеф Хёйсман из Амстердамского университета написали статью для газеты de Volkskrant, в которой высказали мнение, что природа динамична и всегда находится в движении, а значит, не нужно стремиться сохранить нидерландские экосистемы в том же виде, в каком они изображены на пейзажах минувших столетий. Мы привели доводы в пользу более прагматичного подхода к сохранению окружающей среды – такого, в котором есть место и для экзотических организмов, и для городской природы, а внимание уделяется не столько конкретным видам, сколько нормальному существованию экосистемы в целом.

Некоторым это не понравилось. Коллеги принялись писать нам гневные письма, обвиняя нас в том, что мы пошли на поводу у консервативных политиков – а те только и ждут повода, чтобы и дальше истреблять нетронутую природу. Нашлись и читатели, которые посоветовали нам «рассказать все это жителям Австралии и Новой Зеландии, где бесчинствуют жабы-аги и кролики».

Такие нападки сильно меня огорчили. В детстве я больше всего любил ловить жуков и наблюдать за птицами. Я с утра до вечера пропадал в окрестностях родного города, вооружившись биноклем, ботаническим атласом или банкой для жуков. Я вырос, а поля, где я фотографировал веретенников в гнездах, бродил по раскинувшимся вокруг коврам пальцекорника и поймал своего первого жука-водолюба, исчезли, уступив место разрастающемуся Роттердаму. Мне оставалось лишь сжать кулаки, чуть не плача от злобы, и бессильно смотреть, как бульдозеры уничтожают поля, где я провел детство. Тогда я поклялся отомстить за утраченную навек природу. Позже, будучи тропическим экологом в экспедиции на Калимантане, я видел, как на месте мангровых зарослей появляются парковки для машин, а там, где совсем недавно возвышались дождевые леса, растут масличные пальмы.

Но моя любовь к природе и желание ее беречь позволили мне понять, как могущественна эволюция и как неутомимо все живое приспосабливается к новым условиям. От роста человеческой популяции никуда не деться. Если не случится глобальной катастрофы и не введут принудительное регулирование рождаемости, люди покроют планету городской средой до конца этого века. Именно поэтому так важно сохранить как можно больше природных территорий, не потревоженных человеческой активностью, и эта книга ни в коем случае не стремится обесценить усилия тех, кто этим занимается. Но в то же время мы должны осознать, что привычные нам охранные методы, используемые за пределами девственной природы, – истребление экзотических видов, избавление от «сорняков» и «вредителей» – на самом деле уничтожают те самые экосистемы, на которые человеку предстоит полагаться в будущем. В этой книге я объясню, почему нам пора по достоинству оценить эволюционные силы, формирующие новые экосистемы здесь и сейчас, научиться использовать их в своих целях и дать природе возможность развиваться в самом сердце наших городов.

I. Жизнь в городе

Бесчисленные людные улицы, где железо растет стройное, прочное, светлое, величественно вздымающееся к ясному небу…

Уолт Уитмен, «Маннахатта»(«Листья травы», 1855 г.)

1. Главный инженер экосистем в природе

Где-то в двадцати милях от Роттердама на обширной по меркам Нидерландов территории простираются заросшие растительностью приморские песчаные дюны Ворне – правда, с севера все большую их часть занимает разрастающийся роттердамский порт. Там можно сидеть на ковре из мхов и лишайников, меж которыми изредка проглядывают дремлики и блэкстонии, жевать бутерброд, смотреть, как экскаваторы вдалеке возятся с огромными грудами железной руды и угля, и время от времени улавливать бряцанье, доносимое несмолкающим ветром.

Именно здесь в школьные годы я проводил почти каждую субботу за ловлей жуков для своей растущей коллекции. С друзьями, такими же юными натуралистами, и иногда в сопровождении нашего неутомимого учителя биологии мы каждый раз ехали на велосипедах по берегу Мааса, на пароме переправлялись через реку, петляли между нефтяных баков и жутковатых построек нефтезавода, а потом до вечера сновали по дюнам в поисках интересных растений и насекомых. По воскресеньям мы вооружались определителями, перебирали находки, накалывали их на булавки и добросовестно записывали все в блокноты. Этакая отдушина перед началом очередной унылой недели в школе.

В Нидерландах водится около 4000 видов жуков, и я вознамерился отыскать в Ворне как можно больше. За пару-тройку лет в пропахших нафталином ящиках моего стола скопилось по экземпляру более восьми сотен разных видов, причем некоторые из них в Нидерландах прежде никто не находил.

Собрать первые сотни было просто: это были обычные, широко распространенные у нас жуки. Они брели себе через тропинку или сидели на кончике листа – собирай не хочу. Но моя коллекция все росла, и в конце концов пришлось прибегнуть к приемам посложнее, чтобы добавить в свой список неуловимые виды из так называемых особых мест обитания. К ним относятся и мирмекофилы – животные, которых природа обязывает жить в муравейниках. Энтомологический справочник подсказал мне, что их лучше всего искать глубокой зимой, когда все обитатели муравейника переселятся на его нижние этажи и, что еще важнее, не станут меня кусать – они будут слишком переохлаждены, чтобы тратить на это силы.

В общем, одним холодным зимним утром я привязал к велосипедной раме большую лопатку и отправился в сосновую рощу в самом сердце дюн – туда, где прежде видел крупные, напоминающие купола муравейники рыжих лесных муравьев (Formica rufa). Они были на месте – их укрывали сухие стебли крапивы, проросшей в богатой аммонием почве. Я вонзил лопатку в муравейник и начал копать. После нескольких лопаток сосновых иголок вперемешку с ледышками я наконец добрался до нижних, не тронутых морозом этажей, где и зимовали муравьи. Я достал свое проверенное временем энтомологическое сито – хитроумное немецкое приспособление, состоящее из мешка, решета и воронки – и принялся горстями засыпать туда содержимое муравейника, изо всех сил тряся его, чтобы отделить насекомых от крупного мусора. Затем я высыпал насекомых на большой белый пластмассовый поддон и уселся рядом в ожидании.

Вскоре окоченевшие муравьи начали понемногу шевелиться и разминать лапки, а потом и неуклюже ползать по своему пластмассовому полу. Впрочем, они меня не интересовали. Я пришел не за ними, а за теми, кого обнаружил в их компании. Вот маленький коричневый жук-карапузик – он крепко прижал лапки к округлому блестящему тельцу и притворился семечком. Вот еще один маленький и коричневый жук, на этот раз коротконадкрылый – он свернулся клубком, спрятав брюшко от опасности. Их-то я и искал – жуков-мирмекофилов, обитающих только в муравейниках! Я запустил добычу в морилку (старую банку из-под варенья, в которую я положил салфетку и накапал чуть-чуть эфира), отнес домой и аккуратно насадил обоих жуков на булавки. К булавкам я приложил карточки с приклеенными на них муравьями из того же муравейника – так советовал мой верный энтомологический справочник. Затем я достал определитель, чтобы убедиться, что я и правда обнаружил оба вида жуков, которых так и не увидел бы, если бы не раскопал посреди зимы муравейник.

Берт Хёлльдоблер и Эдвард Уилсон, знаменитые специалисты по муравьям, целую главу своего исчерпывающего труда «Муравьи» посвятили животным, живущим в муравейниках. Они свели основные сведения в таблицу, которая занимает четырнадцать страниц – в нее вошли не только жуки, но и мухи, гусеницы бабочек, клещи и пауки. Мокрицы, ложноскорпионы, многоножки, ногохвостки, полужесткокрылые, сверчки… Практически в каждой группе ползучих существ найдется вид, проползший-таки в муравьиное общество и обеспечивший себе вид на жительство у них дома.

Сделать это можно двумя способами. Первый – слиться с толпой. Муравьи, можно сказать, живут в мире химических веществ. Они общаются между собой с помощью целого букета запахов, передавая друг другу феромонные сообщения – обычное «Привет», успокаивающее «Тихо-тихо, все в порядке», радостное «О-о-о, в десяти километрах к западу от дома столько вкуснятины!» или отчаянное «СПАСАЙТЕСЬ!!! ТУТ КАКОЙ-ТО ПСИХ РОЕТСЯ В МУРАВЕЙНИКЕ ЛОПАТКОЙ!!!».

Химический язык муравьев также служит им общественной иммунной системой: благодаря ему они отличают своих от чужих. Если кто-то пахнет не так, как другие муравьи из колонии, на него нападут, не зная жалости. Перед тем как попасть в гнездо, мирмекофилы – даже те, что не собирались вредить муравьям, – должны были взломать муравьиный опознавательный код. Эволюция подарила им способность говорить по-муравейски, чтобы их не раскусили. У многих мирмекофилов на теле имеются особые железы, вырабатывающие сигнальные молекулы хозяев (чаще всего те, что должны их успокоить), и пучки волосков, которые запускают эти молекулы в воздух. Бывают и мирмекофилы-билингвы. Коротконадкрылый жук Lomechusa pubicollis, к примеру, зимует у рыжих жалящих муравьев Myrmica и охотно болтает с ними на их химическом языке. Весной же он прощается с Myrmica и перебирается на лето к рыжим лесным муравьям, где без проблем переключается на химический язык Formica.

У мирмекофилов, пожелавших внедриться в муравьиное общество, есть для этого и другой способ: подыскать себе место, где они смогут жить в довольстве и безопасности. В этом им помогает тот факт, что муравьи помешаны на порядке. Если поднять в саду камень и заглянуть в муравьиное жилище, может показаться, что муравьи беспорядочно бродят туда-сюда, а их куколки валяются где ни попадя. На самом же деле у муравейников весьма сложная структура. В разных местах выполняются разные задачи, которые и поддерживают жизнь в муравейнике, – прямо как в средневековом городе. Там есть и свалки, куда попадают отходы жизнедеятельности колонии, и периферические камеры с оборонными гнездами, где стоят на страже муравьиные войска, и склады для припасов, и выводковые камеры с отдельными отсеками для куколок, личинок и яиц, и личные покои муравьиной королевы…

В некоторых муравейниках есть стойла, где муравьи доят тлей, и грядки, где они растят съедобные грибы или проращивают жесткие семена, чтобы их можно было съесть. Транспортная система муравейника тоже состоит из множества участков: магистрали для муравьев с добычей, внутренние улочки, обходные пути и даже система бесконечно ветвящихся дорог, соединяющих муравейник с окрестностями. У муравьев отсутствует централизованное планирование и бюджет, однако они умудряются строить комплексные транспортные сети, которым почти нет равных даже в мире людей.

В каждой из этих подсистем муравейника и на прилегающей к нему территории обитают разные специализированные мирмекофилы. Начнем с дорог, ведущих к муравейнику и из него. Основные транспортные пути в жилище европейских пахучих муравьев-древоточцев (Lasius fuliginosus) расположены на стволах деревьев, и именно там обитателей муравейника поджидает жук-блестянка Amphotis marginata. Эти жуки – настоящие разбойники с большой дороги. Днем они прячутся в убежищах у тропы, а по ночам вылезают оттуда в ожидании муравьев, возвращающихся домой с добычей. Своими короткими и сильными усиками жук раскрывает муравью рот и принимается быстро барабанить ему по голове. Точно таким же образом муравьи в гнезде выпрашивают у сородичей пищу, так что ошарашенный муравей отрыгивает добычу из зоба, а жук с аппетитом ее поглощает. Часто муравей понимает, что его надули, и нападает на попрошайку. Впрочем, Amphotis marginata – жук плоский и крупный, к тому же покрыт тяжелой броней. Он съеживается, прижимает к себе все отростки и становится неприступным, словно танк, а незадачливый муравей вскоре сдается и возвращается домой ни с чем.

В гнезде пахучего муравья-древоточца мы обнаружим еще одно насекомое, занятое делом. Личинки коротконадкрылого жука Pella funesta работают в муравейнике мусорщиками. Они обитают в отсеках для отходов, где питаются мертвыми муравьями. Чтобы остаться незамеченными, они прячутся прямо в кучах мусора или даже забираются в муравьиные трупики. Если на личинку все-таки нападает муравей-рабочий, та выпячивает брюшко. Там у нее расположены железы с веществами, которые моментально успокаивают муравьев или сбивают их с толку – как кошачья мята, только муравьиная. Взрослые особи Pella funesta тоже не прочь полакомиться мертвыми муравьями, но они охотятся и на живых, причем иногда сразу группами. Подобно львиному прайду, жуки пускаются за жертвой в погоню. Один из них заползает к муравью на спину и смыкает челюсти на шее, пытаясь перегрызть нервы и горло. Такие атаки часто не приносят результата, зато в случае удачи еды хватает всей жучьей стае.

Но самое ценное в муравейнике – это выводковые камеры, или ясли. Муравьи тащат своим свежевылупившимся личинкам лучшие кусочки пищи – например, только что убитых насекомых. Многие мирмекофилы нашли свое призвание именно там: одни притворяются муравьиными личинками, выделяя нужные вещества, и выпрашивают еду у муравьев-рабочих, а другие и вовсе поедают личинок. Но ясли в муравейнике тщательно охраняются. Обнаружив там незваного гостя, муравьи тут же с ним расправятся. Мирмекофилам, специализирующимся на выводковых камерах, пришлось освоить очень сложные приемы, чтобы муравьи их не заметили. К ним относится интереснейший жучок Claviger testaceus, известный также как желтый безглазик. Эволюция миллионы лет помогала ему приспособиться к жизни в самом сердце муравейника. Голова у этого бледно-рыжего жука узкая, глаз на ней нет, зато есть странные усики, формой напоминающие булавы. На спине у него густо растут золотистые волоски – как и в предыдущем примере, секрет заключается именно в них. Расположенные под ними железы вырабатывают вещества, которые, судя по всему, пахнут смертью – точнее, дохлыми насекомыми. Муравей-рабочий, бредущий мимо желтого безглазика, примет его за свежеубитую добычу (жук при этом будет притворяться мертвым, так что муравей ничего не заподозрит), взгромоздит его продолговатое тельце себе на спину и утащит в выводковую камеру, где хранится все самое вкусное. Возможно, он даже забросает жука кусками гниющего мяса и сдобрит отрыгнутой слюной с пищеварительными ферментами, а потом поползет по своим делам в полной уверенности, что сделал для подрастающих личинок доброе дело. Реальность же оказывается сурова: выкарабкавшись из-под падали, безглазик тут же набьет брюшко муравьиными яйцами, личинками и куколками.

Claviger testaceus, Pella funesta и Amphotis marginata – это лишь три из десяти тысяч видов мирмекофилов, известных ученым. Эти виды относятся по меньшей мере к сотне разных семейств беспозвоночных. Вероятно, эволюция взялась за мирмекофилов тогда же, когда появились первые муравьиные колонии, то есть около 75 миллионов лет назад. А все потому, что муравьи своей деятельностью меняют природу вокруг себя. Экологи называют таких энтузиастов инженерами экосистем.

Понятие «инженер экосистемы» было впервые предложено в статье 1994 года в журнале Oikos. Ее авторы – экологи Клайв Джонс, Джон Лотон и Моше Шачак. Вот что они пишут: «Инженеры экосистем – это организмы, чья деятельность регулирует доступ к ресурсам для других видов путем внесения физических изменений в биотические или абиотические материалы. Таким образом они модифицируют, поддерживают и создают места обитания». Короче говоря, инженеры экосистем сами создают экосистемы. Несложно понять, почему муравьи попадают под это определение. Они выползают далеко за пределы своего жилища, а высокий уровень самоорганизации позволяет им собирать и накапливать ресурсы у себя в муравейнике. Сам муравейник представляет собой невиданную доселе экосистему, куда все время поступает энергия в виде добываемой пищи. Этой энергией могут пользоваться и другие организмы. Десять тысяч видов мирмекофилов появились благодаря тому, что в новой муравьиной экосистеме перед ними открылись новые двери, а эволюция позволила в них войти. Впрочем, извлекать выгоду из преображенной муравьями среды умеют и организмы, не считающиеся мирмекофилами, – например, крапива, разросшаяся в богатой азотом почве вокруг раскопанного мной муравейника.

Существует немало видных инженеров экосистем и помимо муравьев. Давайте вспомним других животных, возводящих строения в разы крупнее, чем они сами, – это термиты, к примеру, или кораллы. Кстати, инженерам экосистем вовсе не обязательно быть такими крохотными. Взять тех же бобров: в мире не найдется лучшей команды гидротехников, чем бобровая семья. Они валят деревья и возводят из стволов и камней плотины длиной до нескольких сотен метров. Если течение слабое, плотина строится прямая, а если сильное – выгнутая, чтобы лучше выдерживала напор воды. Из-за плотины вода замедляется и затапливает окрестности. Так появляются болота, куда вряд ли сунутся хищники вроде волков и где бобры зимой не столкнутся с нехваткой пищи – водных растений и древесных побегов. Эти звери роют каналы, по которым сплавляют тяжелые бревна, и строят хатки – большие домики из хвороста, скрепленного илом, глиной, деревяшками и корой. Своей деятельностью они кардинально преобразуют окружающую местность и создают новые ниши для множества других видов. Бобры могут со временем покинуть жилище, а их плотины рано или поздно обветшают и начнут протекать, но болотистые луга, раскинувшиеся на затопленной территории, останутся там на многие десятилетия.

Давным-давно бобры своими усилиями преобразили крупный продолговатый остров у восточного побережья Северной Америки, в устье реки Махикантук[2]. На нем много покатых возвышенностей и низин – на местном наречии индейцев ленапе его название означает «остров, где много холмов». Несколько веков назад большую часть острова покрывали каштановые, дубовые и ореховые леса. Они поглощали обильные запасы дождевой воды и по чуть-чуть выпускали ее наружу – так по всему острову растеклись медлительные ручьи общей протяженностью в сотню километров, настоящее раздолье для бобров, которых там водилось немало. На юге острова была лощина, где два ручья сливались в один. Бобры построили там плотину, и со временем на затопленной территории образовалось болото, где росли красные клены. Вскоре в лощине поселились новые обитатели, которым болото пришлось по вкусу, – каролинские утки, крикливые лягушки и карликовые сомики. Помимо красного клена там росла частуха Alisma triviale и фиалка Viola cucullata. Мы знаем все это благодаря передовому исследованию под руководством ландшафтного эколога Эрика Сандерсона из американского Общества охраны природы, базирующегося в Нью-Йорке. Исследователи собрали сведения о климате, типах почвы и топографии острова, изучили записи первых ступивших сюда голландцев и англичан, а также разработали компьютерную модель всей пищевой цепочки в этой части Северной Америки. Так им удалось воссоздать облик ландшафта и местной флоры с фауной таким, каким он был четыре сотни лет назад.

От того облика давно ничего не осталось. Этот остров – Манхэттен, а исследование Эрика Сандерсона также известно как проект «Маннахатта» (Mannahatta Project). Исследователи поставили перед собой цель – создать интерактивную карту нынешнего Манхэттена, где можно выбрать любой участок, убрать на нем все современные постройки и увидеть примерную модель того, как он выглядел до прихода европейцев. «Спустя столько лет буйная растительность в этих краях кажется нам столь же невероятной, сколь современные дороги, небоскребы и роскошь показались бы первым европейским колонистам и их соседям, коренным американцам», – пишет Сандерсон. Он достиг своей цели 12 сентября 2009 года – в четырехсотлетие дня, когда Генри Гудзон прибыл сюда на корабле Английской Ост-Индской компании, увидел остров и записал в судовом журнале: «Этот край так прекрасен, как это только возможно».

И действительно, если открыть интерактивную карту проекта на сайте welikia.org, покажется, будто Google Earth распахнул перед вами окно в один из немногих оставшихся на планете нетронутых уголков природы. От одного берега до другого раскинулся лес, хотя тут и там видны луга, болота, ручьи и поселения ленапе, а на побережье стелются отмели и возвышаются утесы. Поистине райское место. Но стоит нажать на кнопку – и на смену пышной растительности придут современные улицы. Вы тут же поймете, что теперь там находится Гарлем или Гринвич-Виллидж. Те два ручья, где бобры-инженеры устроили болото, текли аккурат посреди современной площади Таймс-сквер: один ручей пролегал через небоскреб «Нью-Йорк-пост-билдинг», а другой – через школу имени Жаклин Кеннеди Онассис.

Вы, должно быть, уже догадываетесь, к чему я веду. Щелкая по кнопкам на интерактивной карте проекта «Маннахатта», мы переключаемся между двумя экосистемами. На этом острове больше не водятся бобры. Их сменил, пожалуй, главный инженер экосистем в природе – Homo sapiens. Люди построили для себя современный Манхэттен и теперь снуют по нему, словно муравьи в муравейнике. Как и любые уважающие себя экосистемные инженеры, они заодно создали ниши для сосуществующих с ними животных и растений – не мирмекофилов, а, если хотите, антропофилов. Именно об антропофилах и нишах, которые они занимают в сотворенной человеком экосистеме, и пойдет речь в этой книге.

2. Добро пожаловать в человейник

Назвав Homo sapiens главным инженером экосистем в природе, я специально уточнил про природу: людный, шумный и загрязненный город – это не то, что мы обычно представляем, услышав это слово. То, что мы представляем, едва ли похоже на то, о чем я сейчас пишу.

Я сижу на веранде центра полевых исследований в малайзийской части Калимантана, куда приехал на несколько дней, чтобы подготовиться к курсу тропической биологии. В пяти метрах от меня возвышается первозданный дождевой лес. Если осмотреться, отсюда можно насчитать около сотни разных видов растений. Там уходят в небо деревья-исполины с досковидными корнями и разнообразными папоротниками, высунувшимися из выемок на ветвях. Еще на них виднеются шипастые лианы ползучих пальм, а под некоторыми устроили гнезда муравьи Myrmicaria. За последние пару часов я не раз и не два отвлекся от написания этого текста, чтобы полюбоваться обилием листвы. За это время мне на глаза попались две бородатые свиньи, похрюкивающие в унисон, кремовая белка, белошапочный шама-дрозд и по меньшей мере двадцать видов бабочек, а еще мимо с жужжанием пронесся крупный жук цвета зеленый металлик. Вдалеке я услышал неподражаемые крики шлемоклювых калао (возгласы «у-ху!», ускоряющиеся и переходящие в маниакальное гоготание) и фазанов аргусов («уау-уау!»).

Это абсолютно нетронутый лес – если не считать разноцветные флажки, воткнутые студентами в землю для разметки границ исследуемых участков. Далеко отсюда лесистая местность поднимается в гору и на высоте полтора километра переходит в подобие кратера диаметром 24 километра. До 1948 года, когда пилот едва не врезался в каменный утес на краю образования, об этом месте не знал никто. До строительства центра полевых исследований в этот затерянный мир, возможно, вообще не ступала нога человека. Вот она, настоящая природа: дикая, непорочная, совершенно не омраченная человеческим вмешательством.

Но почему каждый раз, когда речь заходит о природе, мы прямо или косвенно исключаем из нее человека? Почему висящий на дереве муравейник кажется нам чем-то естественным, а наши города – нет? Почему мы восторгаемся тем, что муравьи играют ведущую роль в экологии своего участка тропического леса, но при этом не скрываем отвращения, глядя, как где-то начинает главенствовать человек? Ведь существенной разницы нет. Инженеры экосистем, будь то муравьи или люди, строят жилище из материалов, добытых в окружающей среде. Их общество растет, а рабочие беспокоятся только о благополучии своего дома и тащат туда каждый найденный в округе кусочек съестного. Колонии будут при любой возможности размножаться и процветать, покуда в окружающей среде достаточно пищи и строительных материалов. В точности как города. Так почему же мы рассматриваем общество муравьев и его роль в глобальной пищевой сети как часть природы, но при этом считаем человеческое общество неестественным и нежелательным элементом той же самой пищевой сети?

Философы, экологи и защитники окружающей среды извели целые реки чернил на попытки дать определение природе и природному, и я воздержусь от того, чтобы пустить к ним еще один приток. Однако я должен заявить, что считаю людские города целиком и полностью природным явлением, наряду с мегаструктурами, выстроенными для себя другими инженерами экосистем. Разница заключается лишь в том, что муравьи, термиты, кораллы и бобры вот уже миллионы лет исполняют свою роль стабильно и скромно, тогда как деятельность человека по созданию собственной экосистемы всего за несколько тысяч лет выросла в масштабах на несколько порядков. Подходит ли нашему виду жизнь в таких плотных, комплексных сообществах – вопрос другой, и в конце книги я к нему еще вернусь. А для начала рассмотрим современный людской мегаполис с объективной точки зрения – как новый и захватывающий экологический феномен.

Поначалу, когда наш вид только начал возникать в процессе эволюции менее мозговитых предшественников и когда его представителей было так мало, что по нынешним стандартам его могли бы занести в Красную книгу, мы уже были инженерами экосистем, только в гораздо меньших масштабах. Наши первобытные предки, прямо как бобры, находили себе подходящее местечко, причем желательно с каким-нибудь укрытием – к примеру, скалистым навесом или пещерой, – и на какое-то время обосновывались там, чтобы взять все возможное у окружающей среды, а затем выдвигались на поиски нового дома. Возможно, животные, ставшие потом одомашненными, – те же предки собак – последовали за людьми и стали вертеться у жилищ в надежде урвать что-нибудь из отбросов. Также не исключено, что мы переносили с места на место животных (например, съедобных грызунов в клетках – вроде малых крыс, распространявшихся с культурой лапита) и растения (в особенности лекарственные). Придя на новую территорию, мы сжигали или расчищали растительность вокруг жилища и начинали разводить съедобные и лекарственные растения, а сорняки изводить. Мы делали костры, на которых готовили пойманную рыбу и дичь, а также моллюсков, найденных в ручьях. Мы разоряли пчелиные гнезда ради сот и богатого белком расплода, охотились на местную мегафауну и собирали в лесу орехи и ягоды. Иногда мы, как настоящие бобры, даже перекрывали устья ручьев плотинами: пока рыба плещется в неглубокой запруде, поймать ее значительно проще. Наше влияние на окружение было едва заметным: из-за исчезновения растительности микроклимат становился чуть суше, численность крупных животных в окрестностях сокращалась, появлялось несколько чужеродных видов – а когда племя покидало участок, окружающая среда быстро восстанавливалась.

Когда мы занялись земледелием, многое изменилось. Тот факт, что вместо поисков пищи мы впервые начали выращивать ее сами, повлек за собой две важные перемены в нашем образе жизни. Во-первых, съедобные растения теперь росли прямо вокруг поселения, а значит, кочевать с места на место оказалось не нужно, да и невыгодно. Все-таки возделывание полей и высадка растений – вложение долгосрочное. Пока почва не истощится, лучше осесть на месте и никуда не уходить. Во-вторых, изменился наш трофический уровень, то есть положение на экологической пирамиде. Зеленые растения, которые используют солнечную энергию и поглощают из воздуха углекислый газ, находятся на первом трофическом уровне: это первичные продуценты. На втором уровне обосновались травоядные животные, которые питаются первичными продуцентами. На третьем уровне экологической пирамиды мы найдем хищников, которые питаются травоядными животными, и так далее. Экологическая пирамида называется пирамидой потому, что лишь десятая часть энергии, произведенной на более низком уровне, переходит на уровень выше. Все остальное на новом уровне преобразуется в тепло, тратится на обеспечение активности и жизнедеятельности организма либо просто теряется. А раз от количества энергии зависит, сколько организмов уместится на уровне, в любой среде вы обнаружите тонны растительного вещества (первый трофический уровень), миллионы растительноядных насекомых (второй), тысячи насекомоядных птиц (третий), несколько десятков хорьков и ястребов (четвертый). Возможно, на пятом уровне окажется один-единственный высший хищник – одинокий тигр или орел. Перейдя от охоты к земледелию, человек спустился на один трофический уровень ниже, и там в его распоряжении оказалось намного больше энергии и возможностей для роста.

Этими возможностями мы воспользовались сполна. Пять или шесть тысяч лет назад мы научились столь хорошо орошать и вспахивать землю, что отпала необходимость периодически кочевать из-за истощения почвы. Земледелие стало давать такие урожаи, что больше не нужно было заниматься им всем поселением. В грядках копались те, у кого это получалось лучше всех, а остальные могли заняться другими полезными делами. Это означало, что постоянные поселения могли снабжать соседние районы пищей и необходимыми товарами. Это, в свою очередь, привело к развитию технологий транспортировки, а также к появлению специалистов, которые ими занимались. Организация военного дела тоже зародилась именно в городах: вскоре их жители подчинили себе оставшиеся племена охотников и собирателей, а земледельческий образ жизни распространился еще дальше. Примерно в это время, около шести тысяч лет назад, в Месопотамии появились первые настоящие города. Поначалу их было совсем немного, но с каждым новым столетием признаки урбанизации становились заметны в новых частях света. Новые города один за другим возникали в Индии и Египте, затем – с еще большей скоростью – в Пакистане, Греции, Китае… Анимация, созданная на основе исследования специалистов из Йельского университета, воспроизводит процесс появления городов на земном шаре – сначала медленно, а затем все быстрее, будто кукуруза лопается на сковородке. К концу прошлого века хлопки урбанизации перешли в оглушительные аплодисменты.

Судя по прогнозам, в ближайшие десятилетия эти аплодисменты будут звучать громче и громче – на планете уже начали появляться мегаполисы с населением от 10 миллионов. В дельте Жемчужной реки, одном из главных экономических центров Китая, множество городов теснятся на территории, уступающей размерами даже Бельгии. Этот регион – настоящий мегалополис: общее население там составляет 120 миллионов, что почти столько же, сколько во всей России[3]. К 2030 году около 10 % человечества разместится в 41 мегаполисе, причем большая их часть будет расположена в Восточном Китае, Индии и Западной Африке. Киншаса, которая каких-то пару десятилетий назад была небольшим тихим городком, вместит в себя 20 миллионов человек, а население Лагоса перевалит за 24 миллиона. Эти цифры кажутся умопомрачительными, однако сильнее всего урбанизация затронет маленькие и средние города (с населением менее пяти миллионов человек) в странах, прежде бывших сельскими. Годовой прирост населения в таких городах составляет более 2 %, а в мегаполисах – всего 0,5 %. За следующее десятилетие небольшие города в развивающихся странах примут в два раза больше жителей, чем их братья покрупнее. Так, с 2000 по 2010 год городское население Лаоса – страны без мегаполисов – удвоилось.

Все эти показатели не означают, что эксперты пришли к единому мнению по поводу того, что такое город. Его социально-экономические определения варьируются в зависимости от времени и места. В Норвегии поселение с двумя сотнями жителей уже считается городским, тогда как в Японии город – это не менее 50 тысяч жителей. Статус города может быть и административным понятием. Некоторые города являются «официальными», что дает им ряд государственных преимуществ. Так, лишь один из двенадцати боро Лондона официально считается городом – у остальных и даже у самого Лондона такого статуса нет[4]. Чтобы избежать путаницы, я подойду к этому вопросу с прагматической точки зрения: в рамках этой книги город – это область, где резко возрастает плотность населения и строений, а также уровень развития инфраструктуры и средний доход. Но это лишь человеческие факторы. За ними следует ряд любопытных экологических показателей.

3. Экология в центре города

«Бах!» – выпалил Соянь. Одной рукой он нажимает на невидимый курок, а другой придерживает воображаемый ствол винтовки, нацелив его в солнечное сингапурское небо. И еще раз: «Бах!» Так он ответил на мой вопрос, как в его стране живется домовым воронам. «Там, где я живу, их отстреливают, – добавляет он с явным негодованием. – И было бы ради чего! На них жалуются, вот и стреляют. А еще теперь у всех стоят мусорные баки с крышками, так что воронам в них даже не поковыряться. Раньше они просто разрывали мешки с мусором».

Мы отправились в поход по южному побережью Сингапура. Мой проводник Соянь Чань – компьютерный инженер на пенсии, натуралист и местный знаток моллюсков – останавливается на секунду, чтобы изобразить отстрел ворон, и идет дальше, туда, где канал Рохор впадает в реку Каланг. Вот мы наконец добрались, и он ведет меня на мыс, откуда открывается вид на устье. На моих глазах взлетает стайка домовых ворон (Corvus splendens), но на их место слетаются раззадоренные белобрюхие майны (Acridotheres javanicus) – прекрасные угольно-серые птицы с хитрыми глазками, ярко-желтыми лапками и таким же клювом, увенчанным маленьким черным хохолком. Майны сразу же начинают суетиться в так называемой ковровой траве (Axonopus compressus

1 Вид Culex molestus был описан шведским натуралистом Пером Форссколем в 1775 году, задолго до появления метрополитена как явления. Позднее ученые сочли данных комаров одной из биологических форм вида Culex pipiens, и они до сих пор рассматриваются в таком статусе, несмотря на свое генетическое, физиологическое и поведенческое своеобразие. Тем не менее автор пишет о подвальных комарах как об отдельном виде. – Прим. ред.
2 Махикантук (Muhheakantuck) – исконное имя реки Гудзон на языке индейцев делаваров (ленапе). – Прим. ред.
3 Население России – примерно 146 миллионов человек, по оценке Росстата. – Прим. ред.
4 Имеется в виду статус «сити», предоставляемый британским монархом избранным муниципальным образованиям Великобритании. Большой Лондон – это целое церемониальное графство, оно состоит из Внутреннего Лондона и Внешнего Лондона. В состав Внутреннего Лондона входит Лондонский Сити (тоже являющийся церемониальным графством) и 12 районов (боро), один из которых – Вестминстер – имеет статус «сити» наряду с самим Сити. – Прим. ред.
Продолжение книги