Осторожно, двери закрываются бесплатное чтение

Мария Метлицкая
Осторожно, двери закрываются

© Метлицкая М., 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

Осторожно, двери закрываются

Идиотское место. Суетливое, шумное, суматошное. Впрочем, сам выбрал, и нечего ворчать. Выбрал по памяти, станция метро «Парк культуры». Когда-то давно они встречались здесь шумной компанией – и айда в парк. Ну а там все тридцать три удовольствия: мороженое, газировка, каток, аттракционы. А если везло, то и чешское пиво. Впрочем, везло нечасто.

Правда, в парке было навалом шпаны. Задирали их нередко, но дрались тогда по-честному, до первой кровянки, без всякого беспредела. А здесь, у метро, в те давние годы вообще было тихо и благостно. А сейчас? Мама дорогая! Кошмар. Толпы людей сновали, едва не снося друг друга, текли бесконечные, бурлящие людские потоки. Сумасшедший город, нет, правда! Конечно, он слышал, что многое изменилось. Но чтобы так? Та, прежняя, его Москва осталась в далеких, сладких и мучительных воспоминаниях и казалась сейчас сказочно просторной и спокойной: полупустые улицы, площади, мосты, зеленые скверы. Все исчезло, как не было. Исчезла знаменитая купеческая московская умиротворенность, ее размеренность, благостность. Все исчезло. Другие улицы, другие здания, другой народ. Другой город.

«Нет больше моего города, – подумал Свиридов. – Да и меня в этом городе нет. Тогда, в те годы, я растворялся в нем, погружался в него безо всякой опаски, сладко предчувствуя радость встречи. И блаженно плыл в его запахах, в легком тополином пуху. Тогда я здесь был хозяином, смелым и щедрым. А сейчас я гость, а гости всегда робеют. Гость издалека, и, кажется, гость незваный. Растерянный гость, ошарашенный и пугливый».

Он закурил и стал пристально вглядываться в толпу. «Не узна́ю, – стучала в висок тревога. – Не узна́ю, и будет позор. Что такое фотографии? И потом, женщины способны кардинально меняться». Потом принялся себя успокаивать: «Не узнаю я, узнает она, а я прикинусь слепошарым старикашкой. Уж я-то не изменился за последние пару лет нашей переписки. По крайней мере, так хочется думать».

Господи боже, помоги! Женщины, молодые и не очень, торопливо проскакивали мимо, обтекая и задевая его. Красавицы! Нет, честное слово, красавицы – таких раньше не было. Какое-то новое племя, новое и незнакомое! Впрочем, это не новость – лучше и краше наших баб точно нет. Краше, ухоженнее и моднее. В любой точке мира он моментально узнавал бывших соотечественниц: всегда при марафете, непременно на каблуках – при чем тут комфорт, красота важнее, – одетых по самой последней миланской моде, увешанных бриллиантами. Но всегда их выдавали глаза. Вот удивительно – глаза оставались тревожными, беспокойными, будто эти немыслимые красотки ждали подвоха. И еще одно – было такое ощущение, что они боятся выглядеть самозванками, случайно попавшими в райский мир. Да так и было: все они действительно немножко самозванки, не всегда с хорошими манерами, зато с напористостью и наглостью нуворишей, с неким презрением к местным жителям, к их традициям и привычкам. Они словно чувствовали, что их слегка опасаются, но при этом поглядывают на них с интересом, с которым разглядывают редких и незнакомых животных. Нет, никакого проявления неуважения не было – их прекрасно обслуживали в лучших ресторанах и бутиках, с трудом скрывали удивление, когда чеки превышали все разумные пределы. И все-таки был какой-то душок, был. Как будто вся вежливая обслуга знала происхождение этих шальных, безумных денег. Красоток не уважали, и они это чувствовали.

Конечно, были и другие. Те, кто накопил, не без труда насобирал на заграничные поездки. Испуганные, зашуганные, растерянные и потерянные, те тоже боялись: заблудиться, отстать от туристического автобуса, не купить дешево и красиво, не охватить все достопримечательности, не успеть нафотографировать, не привезти подарки родне. Боялись, что глава семьи, муж и отец, переберет на ужине, сцепится с земляком или не отпустит за сувенирами. Они подсчитывали копейки, экономили на еде, старались наесться на завтраках и украдкой, оглядываясь, прихватывали со шведского стола парочку бутербродов в салфетке на перекус. Они не расслаблялись даже на отдыхе, но все равно были отчаянно прекрасны.

«Цветник, – подумал Свиридов. – Москва – это просто Эльдорадо для любителей женского пола». Он усмехнулся и оглянулся в поисках урны. Асфальт был густо усыпан окурками. Меланхоличный таджик (или киргиз?) сгребал их метлой.

Все изменилось. У метро полно киосков с цветами, поражающими воображение. Такую роскошь он не видел нигде, даже, пожалуй, в Европе. Впрочем, есть и местные специалитеты – кошмарные синие розы и гвоздики, присыпанные серебристой пылью. Такого точно нет нигде. Эти ужасы годятся только на кладбищенский карнавал, бррр. Рядом палатки с жаровнями, на которых зазывно шкворчат румяные, загорелые сосиски. Из кофейни пахнет ванилью и кофе. И рядом развалы с диковинными заморскими фруктами. Чудеса, да и только!

Свиридов вспомнил, как здесь, у входа в метро, в те достопамятные времена по углам робко жались, пугливо оглядываясь, опасаясь строгих стражей порядка, бабульки с ромашками и астрами, с гранеными стаканчиками семечек. Заметив серую милицейскую форму, они тут же бросались врассыпную. Да, букетик за пятьдесят копеек: «Бери, сынок, что робеешь? Утром срезала, из своего сада».

Вспомнил и передвижной лоток с пирожками, огромными, помятыми, блестящими от масла, с капустой и повидлом, по десять копеек и пять. Пирожки называли «здравствуй, гастрит». Но как было вкусно! Впрочем, в молодости все вкусно и все почти безопасно. И они, бесшабашные и безбашенные, нахальные и бесстрашные, хомячили эти пирожки в три горла и были счастливы. Кто тогда думал о здоровье! К чему думать о том, что есть? Того, что есть, просто не замечаешь.

А красные автоматы с газировкой, стреляющей в нос острыми и колючими пузырьками? По копейке – простая, несладкая, и по три – с сиропом, грушевым, яблочным и любимым крем-сода.

Молодость и вечное счастье. Только в молодости бывает вечное, ежеминутное, непроходящее ощущение счастья. Утром ли, вечером – круглые сутки. Теперь все другое. Да и он другой. Такие дела.

Наконец он увидел ее, вернее, узнал. Растерянно оглядываясь по сторонам, она искала кого-то. Да не кого-то, его. Он замер. Хотел выкрикнуть ее имя, но слова застряли в горле. Откашлялся и все-таки тонким, петушиным голосом крикнул:

– Катя!

Получилось смешно и довольно противно. Она обернулась, сдвинула тонкие брови. Их взгляды встретились, и она, чуть запнувшись, словно раздумывая, сделала неловкий шаг навстречу.

– Катя, – повторил он.

Расстояние между ними было ничтожным, всего-то в два метра, не больше. Два метра и – пропасть. Глубокая, куда больше, чем каньон Колка, на котором ему однажды посчастливилось побывать.

Свиридов подошел и остановился, вглядываясь в ее лицо.

– Ну здравствуй, девочка. – Он попытался ее обнять.

Катя чуть напряглась, покачнулась и отстранилась – чуть-чуть, но все же заметно. Напряглась ее тонкая спина, откинулась голова на высокой красивой шее, а руки бессильно повисли вдоль тела. Он отодвинулся, чтобы получше ее разглядеть. Она страшно смутилась, нахмурилась и опустила глаза.

Катя, Катюша, Катенька. Катенок. Его единственная дочь.

Была она худой, довольно высокой и складной. Бледное, без косметики лицо. Красивые крупные губы, чуть тронутые невидимым блеском. Большие серовато-зеленые глаза, тонкие светлые брови и вздернутый, с редкими конопушками нос. Волосы, гладко зачесанные, волосок к волоску, были затянуты в стандартный «балетный» пучок. Черное пальто-карандаш, сапоги без каблука, красный шарф и красные же перчатки.

Он все разглядел и моментально оценил – взгляд художника. Что поделаешь, все детали и мелочи видны сразу. «Хорошо, – подумал он. – Хорошо и со вкусом, с понятием, надо сказать. Все про себя знает и все понимает, про все свои достоинства и недостатки. Умница». Свои черты – высокие скулы, большой лоб и форму рта – он углядел сразу. От матери, его бывшей жены, дочери достались глаза крыжовенного цвета и бледная, тонкая полупрозрачная кожа. «Но мать куда проще, – с гордостью подумал он. – Наша порода. И моего тоже хватает. А как же! Папаша». Вот тут, на этом месте, следовало бы с сарказмом усмехнуться. «Папаша!» Да какой он папаша, ей-богу? Дочь оставил в нежном возрасте – Кате было четыре года, – и воспитал ее другой человек. Хороший, надо сказать, человек. Очень хороший, поклон ему и респект! Впрочем, кланяться некому. Витя Козлов, по кличке Рыжий, уже в могиле, увы. Да, приятель и последователь, наследовавший двух его женщин. Витя ушел совсем молодым, в сорок семь. Уходил мучительно долго. Бедный, бедный Витя! А Свиридов все равно бы слинял. Он был одержим этой идеей. И страшно почти не было – молодость. Но с Витей было спокойнее.

Он внимательно разглядывал свою дочь, и, кажется, она ему нравилась. Нет, точно нравилась, без всяких там «но». Катя смутилась под его пристальным взглядом, побледнела и отвела глаза.

– Ну, Катечка, что будем делать? Какие у нас, так сказать, варианты? Давай сначала пройдемся, а уж потом присядем! Идет?

Катя кивнула.

– Да, Кать, а давай на «ты», а?

Катя нахмурилась, пару секунд размышляла, но все же кивнула.

Пошли через Крымский мост, к Парку культуры. Шли молча, он искоса поглядывал на нее, она замечала и хмурилась. Походка у нее была балетная, носками врозь, спина прямая, голова чуть откинута назад. Вроде неяркая, а красавица. Или ему так кажется? Да, от Валентины много – и профиль, и редкие веснушки, и волосы. Только та явно крупнее и тяжелее, и это было всегда, с самой молодости. В его бывшей жене не было дочкиного изящества.

Молча дошли до парка, зашли внутрь.

– Ну вот, – улыбнулся Свиридов. – Cвидание с молодостью. Нет, даже с юностью. Сюда мы бегали часто, раз в неделю уж точно! Летом аттракционы, если, конечно, была копейка, а уж зимой – зимой был каток! Тут заливали отличный каток. – Он посмотрел на дочь. – Знаешь об этом?

– И сейчас заливают, – отозвалась Катя.

– Катаешься? – Свиридов обрадовался диалогу.

– Нет, нам нельзя, это опасно. Вдруг травма?

– Ну да, это резонно.

Помолчали.

– И летом тут была красота! – оживился он. – Густые кусты сирени, тенистые закоулки, лесные тропинки. Я этот парк знал наизусть. Было где спрятаться и нацеловаться! Ну и на лодочках, на озерце! Знаешь, как романтично? А какое было мороженое! – Он улыбнулся. – Какое эскимо, какие стаканчики!

Катя кивнула на передвижной киоск:

– Да и сейчас этого навалом. Вон, посмотрите!

– О, – обрадовался он, – может, попробуем?

Дочь равнодушно пожала плечом.

С виду стаканчики с крем-брюле были точь-в-точь как прежде: та же вафелька, тот же теплый кремовый цвет.

Погода благоприятствовала, отодвинулись тучи, и выглянуло солнце, клены шелестели золотистыми листьями, кусты багровели, а трава, ровный и четкий газон, оставалась зеленой.

– Красота, а? – Сев на лавочку, он блаженно прикрыл глаза. – Все как в той жизни.

Мороженое оказалось так себе, ни в какое сравнение. И он почему-то расстроился.

– Не то, совершенно не то. Подделка.

Катя равнодушно молчала.

– Или дело не в мороженом, а в нас самих? – продолжал он. – В детстве ведь и клубника слаще, и трава зеленее? Впрочем, трава здесь вполне зеленая. Но все равно красота, правда, Кать?

– Мне легче, – усмехнулась она. – Не с чем сравнивать.

– А ведь ты права! Сравнивать всегда глупо, потому что часто сравнение не в нашу пользу. Верно, Катюш?

Катя молча пожала плечами.

* * *

Еще тогда, в самом конце восьмидесятых, Свиридов все решил.

Почему, думал он, почему им все можно, а остальным нет? Им можно вкусно жрать, сладко спать, носить красивые вещи, жить в просторных квартирах, расслабляться в закрытых санаториях, а не ютиться в приморских шанхаях? Иметь собственные закрытые пляжи? Почему им можно летать за границу, тратить валюту, лечиться в закрытых больницах и поликлиниках? Почему им и их семьям полагаются машины и личные водители? Государственные дачи с прислугой, повара и садовники? Спецстоловые, продуктовые заказы необъятных размеров и невиданного ассортимента, распределители и прочее, прочее? Чем заслужили они, эта элита, номенклатура, аппаратчики? Что они делают для страны, для народа, все эти старые, шамкающие маразматики, отчаянные фигляры и лгуны? Разве им известно, что такое очереди, в которых простой народ проводит большую часть жизни? Что они знаю об обшарпанных бо́льничных палатах с неистребимыми запахами мочи, хлорки и тухлой капусты? Разве они сталкивались с отвратительным хамством, вечным унижением на любом уровне, на любом – от поликлиники до железнодорожных касс, от кабинета начальника ЖЭКа до рабочей столовой, где нахамить может даже уборщица? А простые граждане терпят это везде и всю жизнь, от детского сада до кладбища, где из скорбящей родни нагло вытягивают последние крохи.

Всюду взятки и блат. Лучшее знакомство – директор гастронома или обувного отдела, таким знакомством гордятся, как и дружбой с официантом, швейцаром и автослесарем.

Подмазать, задобрить, подмаслить, дать в лапу, сунуть в зубы, сунуть барашка в бумажке – всем и подряд: гаишнику, врачу, медсестре, администратору гостиницы, метрдотелю, театральному кассиру и кассиру в авиакассе. По-че-му все так уродливо, мерзко устроено, почему такая унизительная, несправедливая система?

Свиридов делился своими размышлениями с женой, Валей, та злилась:

– Ты не видишь ничего положительного! Оглянись!

– Вижу, – усмехался он. – Но отрицательное перекрывает все положительное. Тошнит от этого лицемерия.

– Антисоветчик! – шипела Валя. – Ты же враг в своем доме! Ты просто не умеешь договориться, поладить. Тебе проще фыркнуть, чем признаться в собственной несостоятельности. А те, кто умеет, имеют все.

Когда в программе «Международная панорама» рассказывали про «загнивающий капитализм» Свиридов жадно вглядывался в телеэкран, где мелькали небоскребы, зеркальные дороги, неоновые рекламы и блестящие, словно игрушечные, машины.

– Да, красиво! – злилась жена. – Но мы тут при чем? Или просто завидуешь?

– Завидую. А ты нет? Неужели тебе не хочется там побывать?

– Хочется, не хочется! Какая разница, если это недоступно? Может, мне и на Марс слетать хочется, и что теперь? Не спать по ночам и завидовать космонавтам?

И они снова ругались.

– А может, все проще? – усмехалась она. – Нет денег, и вся проблема лишь в этом? Может, стоит рвануть на заработки? Куда-нибудь на прииски или на большую стройку? Говорят, там за несколько лет можно сколотить такие бабки – сразу же купить кооператив и машину. Съедем от стариков, заживем самостоятельно. Поедем путешествовать – Сочи, Крым, Грузия, Прибалтика! Красота, а? Нет, ты скажи! Да, в чем-то я с тобой согласна, живем мы скучно. Скучно и однообразно. Ничего феерического. А ты ни разу не задавался вопросом – а почему? А потому, что тебе лень, Свиридов! Мне – нет, а тебе лень. Это же ты ничего не хочешь! Ты, а не я. А жить надо, Свиридов! Просто жить и не морочить голову ни себе, ни другим. Вот я уверена – если бы ты зарабатывал, если бы получалось с выставками, ты бы забыл про свою заграницу.

– Дура! – Он моментально взрывался и принимался орать.

Жена делала большие глаза и прикрывала ладонью ему рот:

– Тише, разбудишь наших! Не дай бог, услышат.

Свиридов продолжал свистящим шепотом:

– При чем тут деньги? Ну были бы они, эти деньги, и что? Купили бы квартиру? Ага, такую же клетку. Или дурацкую, вечно ломающуюся отечественную машину. Ну, съездили бы в твой Крым! Сняли бы комнату – ни удобств, ни хрена! И что? И что дальше, Валя? Да все! Дальше ничего, ты мне поверь! Дальше – тишина! И выставки эти… Да черт с ними! Ну не хочу я писать сталеваров и комбайнеров! Не хочу, не желаю! Хоть это ты способна понять?

В этом была доля правды – стахановцев он не писал. Зато писал хорошие, крепкие портреты, неплохие пейзажи, приличные натюрморты. Но и их не брали. На то имелись причины – подмазать он не умел, подхалимничать тоже. Членом Союза художников не был, влиятельных друзей не держал. Там тоже была своя кухня – выпивоны с решателями, баньки, подарки. А эти извилистые, кривоватые пути были не для него – еще чего! И не потому, что он знал себе цену, а потому, что противно.

– Да, – жарко шептала Валентина, склонившись над ним. – А ты бы попробовал и понял, что я права.

Он слышал ее горячее дыхание, ощущал теплоту знакомого тела и вяло думал: «Наверное, самое правильное сейчас ее обнять и прижать к себе. А нет, неохота. Ну и тогда – зачем?»

И он отворачивался к стене и глухо буркал:

– Валя, отстань! Надоело.

– И мне надоело, – шипела жена. – Не можешь, как все люди! Ты даже у дочери в саду ни разу не был, ни на утреннике, ни вообще! Ты хоть знаешь, где ее сад?

Все правильно, не был. Не радовался дочкиным успехам, не ходил на утренники в детский сад, не слушал осточертевшую еще в его детстве «То березку, то рябину».

Видел ли он то положительное, о котором говорила Валентина? Да видел. Но злость и ненависть застилали глаза. Да, он видел и тех, кто умеет! Насмотрелся. Ему довелось побывать в компании золотой молодежи. Он помнил, к примеру, Колю Поташкина, красавца, студента МГИМО, внука не самого крупного функционера. Все там было, у этих Поташкиных: большущая квартира у метро «Кунцевская» в мощном кирпичном доме, с консьержкой в подъезде. В квартире румынская мебель, финский холодильник, до потолка, забитый такими продуктами, которых большинство советских граждан не видели. А еще японский магнитофон, и фээргэшный, в полкомнаты, телевизор, и ванная в розовой плитке. И домработница, и госдача в Барвихе.

Ах, как поучал его умник Коля, картинно закуривая «Мальборо» и прихлебывая настоящий солодовый шотландский виски.

– Да, старичок, – притворно вздыхал Поташкин, – согласен, у нас не самая удобная страна. Но и здесь, – легкая, пренебрежительная усмешка, – можно жить и иметь кусок хлеба с маслом и красной икрой! А если есть мозги, то и с черной. Вот ты, Женя, к примеру, зачем пошел в Строгановку и обрек себя на вечную нищету? А, призвание… Ну да, понимаю, бывает!

Все переглядывались и усмехались, посмеиваясь над случайно затесавшимся в их ряды идиотом. Кстати, в начале двухтысячных Свиридов случайно встретил Колю в Нью-Йорке. Все у него было тип-топ: и новенькая «БМВ», и дом на Лонг-Айленде, и собственный бизнес, и красавица жена, и умница дочь, студентка Колумбийского универа. Коля был в полном порядке. «Коли» всегда в полном порядке, и «Колям» все нипочем.

Но помнил Свиридов и другую историю, которая произошла чуть позже, после студенчества. Ну как история – не история, доверительный разговор с женой дипломата. Ритка эта, хорошая баба, шептала ему в ухо:

– А знаешь, почему мы рвемся туда? А, не знаешь! Я тебе объясню!

Ритка тогда хорошо набралась. Она вообще была по этому делу, но говорила, что только в отпуске алкоголем снимает накопившийся стресс. А там, за кордоном, капли в рот не берет, все сразу станет известно – и в двадцать четыре часа «здравствуй, родина!». Стучат все как миленькие!

– Так вот, – шептала Ритка, – там много такого говна, что не дай бог! Все знают, что у тебя сегодня в кастрюле! Так душно, что хочется выть! Но как только ты выходишь за ворота и попадаешь в ту жизнь, все начинает иметь смысл, понимаешь? Улицы, дома, магазины, кабаки. Люди! Все улыбаются, Свиридов! Ты только врубись – все улыбаются! И мне наплевать, искренне это или не очень, потому что там мне никто не скажет «Сука, куда ты прешь!» и никто не ткнет локтем, ты понял? Ну и потом – что-то привезешь. Какие-то шмотки сдашь в комиссионку, какие-то оставишь. И у тебя валюта, чеки в «Березку» и машина, и кооператив, где все свои, мидовские, никаких «дядей Вась». И идешь по Москве королевой, все оборачиваются. И пахнешь не «Каменным цветком», а Францией. И чувствуешь себя человеком. Женщиной чувствуешь. Вроде и рвешься домой, а через полгода хочешь назад, в нормальную жизнь. Понимаешь?

Свиридов понимал.

А однажды испытал шок. Ритка затащила его в продуктовую «Березку», перед входом предупредив:

– Свирид, только держись! В обморок не грохнись!

И вправду чуть не грохнулся, пожалел, что пообещал.

Это было какое-то наваждение, мираж, космос. На полках лежала еда. Разноцветные коробки шоколада и шоколадных конфет, банки с невиданными консервами: «Осетр в томате» и «Язык в желе», – разнокалиберная колбаса, толстая и тонкая, вареная языковая и сухая, копченая. Сыры, с плесенью и без, сосиски, икра, красная и черная, паюсная и зернистая, белужья. Манго и янтарные груши – и это среди зимы, – лежали свежие огурцы и ярко-красные помидоры. Стояли бутылки с иностранным алкоголем. Море сигарет – «Мальборо», «Винстон», «Салем».

– Для кого это все? – сиплым шепотом пробормотал он.

– Для иностранцев, – усмехнулась Ритка. – Ну и для контингента. – И, явно жалея его, добавила: – Ну теперь ты все понял?

Он понял. Рядом, на той же улице, в двух шагах, в обычном магазине «Продукты», давились за «бумажной» колбасой такие же люди, как его мать.

Мысль о побеге из этого ужаса не давала покоя. Но совесть все же скребла, мучила, ворошилась. Как же Валя, Катька. Тесть с тещей. Мама… Да, тесть с тещей. Первое время они его обожали. Нет, просто Свиридову решение уехать из Союза не далось – какое! Кстати, легко ему ничего не давалось! Да, мучился, размышлял. С Валентиной уже были проблемы – слушать его пламенные речи про несвободу, кошмарное, залитое кровью прошлое, ГУЛАГи и шарашки, про всю эту советскую убогую жизнь, она не хотела. Твердила без конца:

– Мы всегда жили сложно и избалованными не были. Родина – это не только красивое слово. Это еще и судьба!

Судьба… Всю жизнь бояться – это судьба? Всю жизнь хотеть и не получать? Мечтать и отчетливо понимать, что все эти мечты – тьфу. И никогда – никогда – им не суждено сбыться? Толкаться в вечных очередях, задыхаться в автобусах, слышать хамство – это судьба? И так – всю жизнь? Единственную и неповторимую? Всегда знать, что никогда не увидишь Париж, не пройдешься ранним туманным парижским утром не торопясь по Монмартру, не присядешь в кафе на бульваре, чтобы медленно выпить привычную чашечку кофе? Какая судьба, мать их? И что было самым смешным – он знал, что все эти сволочи, все эти гады и маразматики, все они и их дети, и их, так сказать, приближенные, все это имеют! Им что, положено? А всем остальным – нет?

Свиридов вспоминал бабу Катю, мать его матери. Баба Катя была из рабочей семьи – ее отец Иван Алексеевич, прадед Свиридова, простой деревенский мужик, в начале двадцатого века приехавший из деревни, был квалифицированным рабочим на заводе, настоящим мастером. И что? Да ничего. Работал один, преспокойненько обеспечивая большую семью – четверых детей и жену. Да еще помогал деревенской родне, и своей, и жениной. Маленький Свиридов любил слушать бабкины рассказы о прошлом житье-бытье. Ныл: «Баб, расскажи!» И баба Катя рассказывала – про дом в пять комнат на Преображенке, про погреб, полный запасов, птичник, цветник и огромный фруктовый сад. Про столы, ежедневные и праздничные, про поездки в деревню к родне, про речку и лес, про детские забавы и игры. Про воскресные походы в храм Святителя Николая на Преображенке, про высокие пышные пасхи и сдобные пироги с черемухой, про приезды деревенских родственников, про свадьбы и похороны.

А потом все исчезло – как не было. Прадед умер. Нет, не все сразу исчезло – после внезапной кончины Ивана Алексеевича хозяин завода осиротевшую семью не оставил, положил хорошую пенсию. А вскоре случилась революция. И все рухнуло. Враз, – как говорила баба Катя. Было, и нет.

Хозяин фабрики, слава богу, успел сбежать и тем самым спасти семью. Фабрику разорили. Есть было нечего, и семья бабы Кати подалась в деревню к родне.

– А там… – Баба Катя горестно вздыхала. – Первое время держались, а потом стало хуже, чем в городе.

Ее мать, прабабку Свиридова, похоронили на деревенском погосте, та тоже ушла молодой, лет сорока, сильно тоскуя по любимому мужу. Две сестры остались в деревне, а юная Катя с братом Сенькой вернулись в Москву. Дом их был занят и разорен, скитались по углам, было время, и побирались. Приютил их знакомый отца, фабричный человек дядя Прохор Желейкин. Поселил в сарай, в квартире места не было, своих семеро по лавкам.

Катя помогала по хозяйству тете Варе, жене дяди Прохора, Сенька слонялся по городу в поисках работы. А потом пропал. Два года его не было, да и где искать в то смутное время? Катя продолжала жить у Желейкиных. По ночам не спала, плакала. «Все глазоньки выплакала», – как говорила она. Ни во что хорошее не верила, думала только о том, чтобы повеситься или утопиться. А спустя два года на улице случайно встретила Сеньку. Не сразу его узнала – долго смотрела вслед, а потом бросилась догонять.

Сенька, важный, как деревенский гусак, в кожанке и блестящих сапогах, в черном картузе с красным околышем, служил новой власти.

– Как же так? – охая, приговаривала ошарашенная Катя. – Ты теперь у них?

– У них, – подтвердил Сенька. – И дело наше правое. – Он харкнул на землю, растер плевок сапогом и усмехнулся. – Я-то у них, – с насмешкой повторил он, – а ты, Катька, дура!

Катя обиду проглотила, не до того. Осторожно спросила:

– А что за мной не пришел?

– Да некогда было, дела у нас важные, тебе не понять.

Катя поняла, что больше им говорить не о чем, и стала было прощаться, но Сенька схватил ее за руку и потащил за собой.

Брат устроил ее в общежитие и выдал талоны в столовую. Общежитие было хорошее, светлое и просторное, бывшие меблированные комнаты, из тех, что сдавали внаем. С Катей жили три девушки, шумные, отчаянные, веселые, не чета ей, грустной, напуганной.

В столовой Катя немножко отъелась и еще поняла: брат – человек не последний, с ним считаются, уважают.

Позже Сенька устроил ее на работу, ученицей машинистки. Через три месяца Катя ловко и быстро печатала на ремингтоне.

Жизнь, казалось, налаживалась. Но покоя по-прежнему не было. Во-первых, она все думала, как там в деревне, скучала по сестрам. А во-вторых… Не нравились Кате все эти люди. Не нравились. Хмурые, с красными от вечного недосыпа глазами, с нарочито громкими голосами, с суровыми лицами. Говорили они рублеными, малопонятными фразами и все время к чему-то призывали.

Катя не высовывалась, сидела за своим ремингтоном и помалкивала. Сенькиных соратников она откровенно боялась.

Через год она вышла замуж. Муж Федор был товарищем братца Семена и, разумеется, пламенным коммунистом. Любила ли его Катя? Да так и не поняла. Но с мужем было спокойнее. У нее появилась защита.

После скромной свадьбы с винегретом, селедкой и вареной картошкой молодые переехали в семейную комнату, крошечную, в семь метров, но свою, отдельную. Нет, счастье, конечно. Но Катя часто вспоминала родительский дом, их с братом и сестрами детские комнаты, белые крахмальные занавески в кружевах, простую, но милую посуду, комодик с девичьими вещицами, и грустила. В новой жизни презирали уют.

– Это мещанство! – орал Сенька. – Выбрось ты все это на хрен! – Он кивал на бархатную, вышитую еще мамочкой подушечку, Катин талисман, который уцелел с переездами и прочими неприятностями.

– Это же мамино! – вспыхивала Катя и начинала рыдать. – Как же ты можешь?

– Мамино, папино! – не унимался брат. – Выкинь на хрен! И всех делов.

Муж Федор тоже был за аскетизм. В их семейной комнатке стояла одна кровать. Подоконник Катя застелила куском отбеленной марли, ею и прикрывала посуду – две алюминиевые миски, две кружки, две ложки и нож. Вилок у них не было. На другом краю подоконника расположились небольшое полукруглое зеркальце, расческа, щетки и зубной порошок.

Как Катя ни старалась, никакого уюта не получалось. Казарма, а не семейная комната!

Она отрезала кусок простыни, налила в таз воду, капнула в нее чернил, и к вечеру на окошке висели голубоватые занавески. Сбегала в палисадник, нарвала веток вербы, воткнула их в бутылку от вина и поставила на стол. Вот теперь красота, любовалась Катя. Теперь дом!

Вернувшийся со службы муж перемен не заметил. Ну и ладно, а то, не дай бог, заругался бы и объявил мещанкой. А что плохого в мещанстве? Например, в занавесках? Или в абажуре над столом? И почему есть вилками тоже мещанство? Так было всегда, и зачем эти люди, включая ее братца Сеньку и мужа Федьку, со всем эти борются?

Потом повезло – с помойки притащила тумбочку, табуретку и стул, муж вбил в стену пару гвоздей, вот и шкаф для одежды. Впрочем, какая там одежда – смешно.

Через год Катя родила сына Ванечку. Ванечку она потеряет с сорок четвертом. Похоронка на сына придет в самом конце войны. Брат Сенька погибнет в июле сорок третьего на Курской дуге. Странное дело, по брату Катя не плакала. Помолилась за упокой, да и забыла. А мужа Катя потеряет еще раньше, в тридцать седьмом, в самом начале репрессий. В сорок первом, уже вдовой, она уедет из столицы в эвакуацию и попадет на Урал, в Пермскую область, поселок Верещагино. Там и сойдется с хорошим человеком, Исаем Ильичом, сапожником, инвалидом и старым холостяком. В загс они не пойдут – ни к чему, взрослые люди.

Катя работала нянечкой в поселковой больнице, а потом окончила курсы медсестер. Теперь у нее была настоящая профессия, и она очень этим гордилась. В сорок третьем, когда открыли Москву, Катя стала звать Ильича с собой.

– Давай распишемся и уедем, – уговаривала его Катя. – Восстановлю комнату, устроишься на работу, я пойду медсестрой в больницу.

Оставаться в провинции она не хотела. Но Исай Ильич уезжать не хотел, боялся столицы, боялся большого, шумного города. А Катя начала собираться. Ждала разрешения. А когда дождалась, поняла, что беременна.

Что делать? Открыться сожителю? Да Исай будет счастлив, станет носить ее на руках! Но это означало и то, что ей и ребенку придется остаться здесь, в Верещагино. И Катя все скрыла. Попрощалась с Исаем, собрала чемодан и попросила ее не провожать – побоялась, что не выдержит, признается.

Совесть мучила страшно, хорошим он был человеком, этот Исай, прекрасно к ней относился. Любила ли она его? Да снова не понимала. Да и что такое любовь? Этого Катя так и не знала.

Вернулась в Москву, с огромным трудом выбила комнату, заселилась, устроилась на работу в больницу. Оплакивала сына, молилась по ночам. Ждала дочку. Ничего не знала о сестрах. Вечером ложилась на кровать и плакала.

Родила девочку – счастье! Понемногу стала приходить в себя, оттаивать сердцем. Дочку она обожала, буквально тряслась на ней.

Когда дочь подросла, отдала ее в ясли, работала, кое-как жила. На мужчин не смотрела, не до того. Да и зачем – у нее была дочка, она понимала, что не одна: дочь есть дочь, и они всегда будут рядом. Думала написать Исаю, признаться – а вдруг? Вдруг приедет? Вдвоем им будет легче, будет семья.

Через четыре года собралась с духом и написала в Верещагино. Ответ пришел спустя пару месяцев. Писала племянница, новость была ужасной – Исай Ильич тяжело заболел, ухаживать за ним было некому. Катя поехала в Верещагино. Полуживого, почти не ходячего, Катя привезла Исая Ильича в Москву. Положила к себе в больницу, где ему сделали операцию. Ухаживала за ним, выносила горшки, кормила с ложечки.

– Значит, любила? – допытывался внук. – Иначе зачем?

– Любила, не любила… Не знаю! – отвечала баба Катя. – А вот жалела точно. И бросить не могла – живой ведь человек, да и отец моей дочки!

Спустя много лет Свиридов почему-то это вспомнил: «Любила, не любила, а вот жалела точно». Подумал, в России именно так. Любовь – жалость. Жалость – любовь. Нигде этого нет. А может, это и правильно? В смысле, жалость – любовь?

Дочку, маленькую Люсечку, Исай Ильич обожал и занимался с ней, как мог, – научил читать, считать, оставался с ней по вечерам и по ночам, когда у Кати были ночные дежурства. А работала она много – как выжить втроем, да на одну зарплату? Кто там за кем ухаживал, непонятно: дочка за тяжело больным отцом или отец за маленькой девочкой. «Битый небитого везет», – говорила Катя.

Но как-то жили, выживали. Тогда, в тяжелые послевоенные времена, все выживали.

– А, – махала рукой бабка. – А когда они были легкими? На своем веку не припомню.

Исай Ильич прожил долго, почти восемь лет, даже врачи удивлялись: «Это все вы, Катерина Ивановна. Если бы не ваш уход…» Похоронив его, Катя снова осталась одна. Старела, дряхлела, уставала, но надо было поднимать дочь. Слава богу, Люсечка была благополучной – поступила в институт, вышла замуж, родила любимого внука, которого Катя и растила.

В конце шестидесятых поехали в Катину деревню в надежде отыскать остатки родни. Маленький Женя помнил эту поездку, свое первое путешествие. В деревне из родни никого не осталось. Никого. Всех унесла война. Война и голод. И даже могил не было. «Негде поплакать», – вздыхала баба Катя. Перед смертью она ослепла, и Свиридов, тогда еще подросток, водил ее за руки в ванную и на кухню. Мать много работала, отец давно жил в другой семье. А баба Катя еще трепыхалась, пыталась чем-то помочь. Кстати, о зяте, свиридовском отце, баба Катя отзывалась с недоброй усмешкой, все про него понимала. Когда мать жаловалась на мужа, она радостно подхватывалась: «Зять любит взять, у этих зятей много затей, нет черта в доме – прими зятя». Мама злилась и цыкала на бабушку, а Свиридов ничего не понимал, кроме одного – баба Катя отца не любит. Он прибегал из школы, кормил ее, водил в туалет. Жили они с бабой Катей в одной комнате, в проходной, в «зале» – вытянутой комнате в шестнадцать метров. А родительская, мамина, запроходная, была еще меньше, девять метров. Жили они в обычной пятиэтажке, и все равно это тогда было счастьем – своя, отдельная! И это после барака на Плющихе, безо всяких удобств, с водой на колонке, с холодным дощатым сортиром! Да, пятиэтажка казалась им раем.

Свиридов часто думал про жизнь бабы Кати. Какая там жизнь – сплошная мука. И никаких, никаких человеческих радостей, даже самых обычных, простецких! Сплошные беды, сплошные несчастья.

Когда он рассказывал это жене Валентине, та упрямо повторяла:

– Такая судьба! Господи, да разве у нее у одной? Да вся страна так жила. Вся, понимаешь? Ткни пальцем – и попадешь.

Свиридов начинал возмущаться, меряя шагами их крошечную восьмиметровую комнату.

– Да как ты так можешь? Ты образованный человек, учитель! Да ты страус, прячущий голову в кучу песка, потому что тебе так спокойней! И ни про меня, ни про дочь ты не думаешь! Надо уезжать, надо дать себе шанс! Себе и своему ребенку!

Валя начинала плакать и умолять, чтобы он не кричал – за тонкой стенкой спали ее родители, Петр Петрович и Анна Ивановна. Прекрасные люди, терпеливые трудяги. Они и вправду были замечательными людьми – скромными, неприхотливыми и всем довольными. У них все было как надо и как правильно. Теща, тихая Анна Ивановна, по болезни ушла на раннюю пенсию, заработав тяжелую астму на прядильном производстве. С тех пор вела хозяйство и политикой не интересовалась, забот ей и так хватало. А вот тесть, Петр Петрович, был метростроевцем, убежденным коммунистом, возглавлял бригаду коммунистического труда. «Правду» читал от корки до корки. Когда что-то не нравилось, нервно покрякивал, но власть не хаял и не обсуждал.

Когда они с Валентиной собирались после свадьбы снимать комнату, родители запротестовали: к чему тратить деньги? И Валентина их поддержала.

– Там будет легче и проще, – уверяла она. – Все готово, все подадут и уберут, а мы с тобой молодые, будем радоваться свободе!

В принципе все так и было. Только… нет, не нравилось ему быть приживалом. Но молчал – а что тут скажешь? На съемную комнату денег не было, если из зарплаты, то останется на хлеб и на воду. Как-то приноровился, было действительно очень удобно, полная свобода, и все-таки он часто думал: «Разве это семья?»

Приняли тесть с тещей его хорошо, а вот что было у них на сердце? Вряд ли они радовались Валентининому выбору: какой-то невнятный художник, без жилья и денег, да еще и с диссидентскими замашками! А эти его дружки, эти бородатые и пьющие дядьки в растянутых свитерах и нечищеных ботинках? Все, как один, поборники Запада, слушают радио «Свобода» и поносят на чем свет советскую власть. А сколько у красавицы Вальки было парней, нормальных, работящих, понятных. Был один инженер, Вася Сокол. Какой парень и как бегал за Валей! Но старики молчали, отдали дочери с мужем комнату – живите! Кормили и поили. Денег Свиридов зарабатывал мало и редко – участь художника.

Теща подавала, убирала, стирала и гладила. Молодые и правда жили беззаботно и весело, редкие деньги тратили легко, не задумываясь об общем бюджете. У спекулянтов покупали тряпки и обувь, часто ходили в кафе. За пять дней спускали зарплаты. Родители молчали. Конечно, тесть зарабатывал прилично, рублей под триста. А уж если с премиями! Они не нуждались, но совесть-то надо было иметь.

Когда родилась Катя, теща взяла ее к себе в комнату, чтобы «дети» поспали. Чудесная женщина, необыкновенная. И строгий тесть во внучке не чаял души.

Был у них дачный участок – тесть получил на работе. Радовался, как дитя. Поехали смотреть. Пейзаж глаз не радовал – огромное поле с огрызками пеньков. По краям поля жидкий, на просвет, лесок. С правого края мутный, тухлый пруд. Участки помечены колышками – шесть соток на рыло. Мечта, да и только. Тесть, причмокивая от восторга, ходил по вязкой и топкой, тощей землице, мысленно размечая жалкие сотки:

– Здесь грядки с огурчиками, да, мать? А здесь, вдоль забора, кусты: смородина, крыжовник, черноплодка, а? Потом винцо из черноплодки будет. Красота!

Теща радостно кивала, Валентина усмехалась, а Свиридов, нерадивый зятек, сидел на пеньке и с безучастным взором смолил сигарету. Тоскливее ничего и придумать нельзя. Ну в самом деле! Хорошо, освоят, так сказать, эту топь. Осушат, подвезут немерено песка и чернозема, поставят свои избушки на курьих ножках, засадят грядки с чахлым укропом. Дальше-то что? А будут счастливы, вот что! Станут стоять день за днем кверху задом, удобрять все это вонючим навозом, радоваться кривому и горькому огурчику, кислому, мелкому яблочку и водянистой клубничке так, будто нашли ценный клад. По вечерам станут ходить к соседу забивать козла и пить чай с твердыми пряниками. Усталые, с обгоревшими, красными лицами, ноющей спиной и мозолями на руках, терпящие любые неудобства, в том числе отсутствие туалета и нормального душа, они все равно будут уверены, что им повезло.

А может, это не так? Может, он и вправду их не понимает и никогда не поймет? Может, они действительно счастливы: построили, одолели этот домишко, победили неукротимый борщевик, вырастили жалкие неприхотливые нарциссы и чахлый укроп, сварили две банки клубничного джема (из собственной ягоды). Счастливы тем, что это – свое! И дети вот рядом, и внуки. И все дело в этом потаенном, глубоко запрятанном желании своего, которое когда-то отняли у их предков, крестьян: своей земли, собственного надела. Да, у тестя и тещи были своя твердая и уверенная правда, свое счастье и свои радости, и Свиридов даже был готов их понять. Но его правда и его счастье выглядели совсем по-другому. Однако понимать его никто не торопился, включая родную жену.

Дом, домишко, а по свиридовскому мнению, так просто сарай, трудолюбивый и упорный до некуда тесть поставил всего за одно лето. Впрочем, а что там ставить – три комнатухи, терраска в десять метров. Но на подмогу приехала чуть ли не вся обширная родня из Калуги: какой-то сват, брат, деверь или кум. В общем, взялись дружно, и к августу дом был готов. Участок разровняли, грядки насыпали, насажали прутики всякой садовой чепухи в надежде на обильные урожаи. Господи, когда все это вырастет? Жизни не хватит.

Все лето бедная теща возила на участок бидоны с борщами и ведра с котлетами.

Свиридов, понятно, участия в этом не принимал.

Валентина по-доброму посмеивалась над родителями: «Будет игрушка на старости лет. Да и дочка на воздухе, чем плохо? А мы с тобой, милый, одни в квартире! Все лето одни! Хоть ходи голышом! Зови друзей, врубай музыку! Танцуй танго!»

Перспектива заманчивая, да. Только и она Свиридова не устраивала. Жизнь, нарисованная женой, расписанная по пунктам, была ему неинтересна.

А тесть все хлопотал – чинил старенький «москвичонок», торчал в гараже, мотался на дачу, привязав к самодельному багажнику найденную шершавую доску или подобранную на помойке картонную дверь. Строил, доделывал, переделывал, был воодушевлен и отчаянно счастлив. Даже завидки брали – как у человека все просто и ясно.

Вот тогда Свиридов окончательно решил, что нужно уезжать. Да и разлад с женой набирал обороты. Ругались они отчаянно, и было это смешно, потому что кричали шепотом, чтобы не услышали старики. К слову, старикам этим было тогда меньше, чем ему сейчас.

Ехать с ним Валентина отказалась – не только из-за любви к родине и несовпадения взглядов. Она искренне считала, что живут они замечательно – квартира есть, пусть с родителями, но и в этом можно найти удобства: Катька под присмотром, они свободны, всегда есть горячий обед и ужин. Мать не докучает, ничем не попрекает и всегда встречает с улыбкой. Отец, хоть строг и сдержан, но человек добрый и свою семью обожает. Недовольство зятя ему неприятно, но он понимает, что люди они совершенно разные, и все «высказывания» Свиридова, не комментируя, терпит молча, по носу его не щелкает и куском хлеба не попрекает.

– Ты просто зажрался! – возмущалась жена. – Чего тебе не хватает? Денег в дом мы не даем, да с нас и не просят. Можно скопить на машину, можно поехать на море, к тетке в Севастополь. А все остальное – от безделья!

«От безделья». Свиридов страшно обижался на эти слова. А ведь по сути Валя была права – он точно не перетруждался. Халтурил по мастерским, на подхвате. А для записи в трудовой преподавал в Доме пионеров рисование и скульптуру, в которой мало что смыслил. Какая зарплата у преподавателя художественного кружка? Сказать стыдно.

– На воле мозги и поворачиваются, – ворчала жена. – Отстоял бы день у станка или отсидел за баранкой – и не до былого и дум!

Их прежняя нежность, взаимное притяжение и пылкая страсть испарялись постепенно, но верно. К Катькиному двухлетию они уже усиленно «делали вид».

Это был юбилей тестя, да, точно, пятидесятилетие. Гостей было море – родня, приятели, друзья, сослуживцы. Приехала и севастопольская тетка Лидия, родная сестра юбиляра, персона важная, куда там – директор санатория! Перед этой надменной начальницей в цветастом платье и с соломенной башней на голове все лебезили. Всем хотелось отдохнуть в санатории на Черном море. Всем, кроме Свиридова.

Несмотря на конец августа, стояла невыносимая жара. Холодец плавился и растекался на блюде янтарной лужей, хоть ложкой хлебай. Есть никому не хотелось, все быстро напились, развезло. Мужики – тесть, кум тещи, шурин и два крепких парня из бригады тестя – курили на тесном балконе. Женщины хлопотали на кухне, откуда слышались жалобные стенания тещи по поводу горы оставшейся еды. Мужики сурово затягивались.

– Валя! Утку-то греть? – беспокоилась теща.

– Какую утку! – раздраженно отвечала Валентина. – Кто ее будет?

На балконе за перекуром пошел мужской разговор. Метростроевцы гордились успехами и радовались хорошему и скорому плану и будущей премии. Свиридов, хорошо подшофе, саркастически кривил рот и откровенно усмехался.

– Не нравятся тебе наши разговоры? – вдруг спросил тесть, и в его голосе прозвучала угроза.

– Какая разница, нравятся или нет? У вас свои темы, – нахмурился Свиридов.

– А у тебя? – не успокаивался Петрович. – У тебя другие?

– Другие. – Он затушил бычок в консервной банке и вышел с балкона, задев плечом Лешку, высоченного хлопца, любимца тестя. Тот дернулся и ухватил Свиридова за рукав. Он обернулся и увидел Лешкины глаза, в которых плескались злоба и ненависть. Свиридов дернул руку, хрустнула ткань.

– Оставь его, – обреченно пробурчал тесть. – Сколько волка ни корми…

Свиридов вылетел на лестничную площадку. Быстро сбежав по ступенькам, выскочил во двор. Двор, зеленый и раскаленный даже вечером, жил своей жизнью – на лавочках сидели старушки, в песочнице ковырялась малышня, мамочки трясли коляски с младенцами, а мужики отчаянно стучали костяшками домино по отполированному временем дощатому серому столу. «Ненавижу, – пронеслось у него в голове. – Как же я все это ненавижу!»

Он выбежал на улицу, поймал такси и рванул за город. Лицо горело, он открыл окно. Слабый теплый ветерок немного успокаивал.

Мчались по Калужскому шоссе. Остановив водителя на обочине, Свиридов купил у него же бутылку отвратительно теплой «Столичной», расплатился и, покачиваясь, с трудом выбрался из машины, шагнул в уже прохладный, вечерний лес, прошел пару шагов и плюхнулся на теплую сухую траву. Оторвал зубами алюминиевую пробку-«бескозырку», выпил одним глотком полбутылки и, закрыв глаза, прислонился головой к стволу березы. Ствол был шелковистым и почти гладким. «Береза, белая подруга», – просипел он и почему-то заплакал.

Пели птицы, и слышался монотонный гул недалекого шоссе. На душе было муторно. В эти минуты он окончательно понял – так жить нельзя. Нельзя жить в ненависти. Нельзя жить примаком в этой семье, нельзя пользоваться добротой этих, по сути, чудесных людей. Нельзя бесконечно, как змеи, шипеть в своей комнате, ругаясь с женой. Нельзя спать с нежеланной женщиной. Нельзя. Аморально. Как аморально жить в стране, которую ты не принимаешь.

Он допил то, что осталось, и быстро уснул. Проснулся, когда было совсем темно. Добрел до шоссе и на попутке доехал до Подольска, до мамы. Та уже спала и, открыв дверь, испугалась. Поняла, что сынок здорово набрался, наорала и погнала в душ, а потом накормила холодным щавелевым супом и уложила спать. Проснувшись, он увидел на кухонном столе миску с сырниками и короткую записку: «Баранкин, будь человеком!» и постскриптум: «Пожалуйста!» Был в те времена такой мультик, и это была их с мамой присказка.

Мать уже ушла на работу – уходила она всегда рано, к половине восьмого, – аптека, где она работала, открывалась в восемь. Свиридов сжевал пару сырников, выпил крепкого кофе – кофе всегда в доме имелся, в любые, самые дефицитные времена, мать была заядлой кофеманкой, – прошелся по квартире, посмотрел альбом с фотографиями: мать, отец и маленький он. Не заметил, как по щеке покатилась слеза. И вдруг ему стало всех так отчаянно жаль, всех, без исключения: маму, Валентину, маленькую, несмышленую Катьку. И тещу, и даже тестя, которого он ненавидел еще вчера. Но больше всех – себя самого, беспомощного, раздавленного, нищего и бесприютного.

Тридцать лет! Ему уже тридцатник! А он кусок дерьма – ни денег, ни имени, и уже ни семьи. Ничего. Только недовольство и брюзжанье. Он даже не диссидент – потому что трус. Он не выходит с протестом, не пишет воззваний, не устраивает голодовок. Он просто ненавидит несвободу и хочет свободы.

Кто он? Обычная рядовая никчемность? Неудачник, пытающийся свалить все на власть и социальный строй? Или просто свободный человек? Да что он, особенный? Такой же, как все! Не гений уж точно. Ну да, есть талант, как говорят. Талант есть, а ничего не получается. На выставки работы не берут, заказов не предлагают. Вот он и бесится. А если бы все получилось? Нет, все равно нет. Деньги, успех тут ни при чем. Здесь, в этой стране, ему душно. Невыносимо душно. И невозможно принять, что твоей жизнью, твоими желаниями и планами распоряжаются другие.

Свиридов вышел на балкон, покурил и снова вернулся в комнату. Взял семейную фотографию – мама, отец и он, четырехлетний. Мама – прекрасная, светлая, с легкими волосами, в шелковом платье и белых босоножках. Отец в легких брюках и тенниске. Лицо серьезное, а глаза шальные. И он, карапуз, в матросском костюме, крепко вцепился в мамину руку. Надпись – Анапа, 1968 год.

Счастливая семья.

А через год отец ушел. Как выяснилось позже, женщина у него была давно, уже года четыре. То есть пока мама сидела с маленьким сыном, вскакивала к нему по ночам, отец бегал налево.

Вышло все смешно. По телевизору передавали праздничный концерт. К ноябрьским, что ли? Концерт транслировали из Колонного зала. Периодически поднимая к экрану глаза и подпевая, кажется, Кристалинской, мама гладила пододеяльник. И вдруг увидела знакомое лицо – законного муженька рядом с красивой дамой с высокой прической. Отец нежно держал даму за руку. Самое смешное, что показывали их довольно долго, несколько раз. Мать застыла, держа утюг на весу. Камера снова наехала на папашу и даму. И снова счастливые улыбки, распахнутые глаза. А между тем отец объявил, что уезжает в командировку. Мама аккуратно отставила утюг, медленно вынула шнур из розетки, отнесла белье и тщательно разложила его по полкам в шкафу. Потом достала с антресолей чемодан и так же аккуратно стала складывать в него стопочкой отцовские вещи – брюки к брюкам, рубашки к рубашкам, майки к майкам, трусы к трусам. Мать была страшно педантичной. Потом закрыла чемодан и выставила его в коридор. Отец приехал на следующий день. Увидев чемодан, понял все сразу. Заглянул на кухню, где Свиридов с матерью и бабой Катей ужинали (он хорошо помнил, что это были пюре и котлеты), внимательно посмотрел на домочадцев, взял чемодан и вышел прочь.

Услышав, как хлопнула дверь, мать вскочила и подлетела к окну. Прислонившись с холодному стеклу, она горько заплакала. Наверняка она ожидала другого – покаяния, просьбы простить, шутливых отговорок, вранья во благо. Но отец ушел молча, без извинения и покаяния. Мать тогда окаменела и почти перестала разговаривать. Но на Свиридове это не отразилось – уход отца он не переживал по причине возраста и отцовского равнодушия к нему, человеком тот был прохладным и эгоистичным. А вот мать Свиридов обожал и нуждался, по сути, в ней одной. Ну и в бабе Кате, конечно.

Лет в тринадцать он впервые спросил про отца. Мать вздрогнула и побледнела. Он понял, что для нее этот вопрос не закрыт. Правда, потом она объяснила, что отец давно женат, да, да, на той самой даме с прической. У них растет дочь, и живут они где-то в Беляево – где точно, она не знает, но, если ему это нужно, она может узнать.

Свиридов смутился:

– Вот еще глупости! На черта он мне?

Но все же через три года он нашел отца, вдруг почувствовав в этом острую необходимость. Нашел через родственницу, отцовскую тетку, всю жизнь дружившую с матерью. Мать про это ничего не знала. Отец действительно жил в Беляево, в сером, мрачном панельном доме, одном из тех, что стоят в ряд, одинаковые и безликие. Дверь открыла девочка-подросток с тонкими светлыми волосами, убранными в конский хвост. Отец вышел в прихожую, отодвинул девочку и протянул ему руку. Девочка хмыкнула, скорчила рожицу и ушла в комнату.

Они прошли на кухню. Отец налил чаю и достал из буфета конфеты. Смущены были оба, но все же отец пытался наладить разговор. Вошла девочка, презрительно оглядела Свиридова, снова хмыкнула и стала готовить себе бутерброд. Вкусно запахло разрезанной холодной котлетой и соленым огурцом. Он сглотнул слюну и отвел глаза. Еды ему не предложили. Отец вяло рассказывал про работу, показывал фотографии каких-то непонятных приборов, и было видно, что встречей он тяготился.

Почувствовав это, Свиридов сказал, что ему пора. В прихожей снимала плащ женщина, жена отца и мать его единокровной белобрысой сестры. Женщина внимательно посмотрела на него, протянула руку в крупных блестящих кольцах, представилась Ольгой Сергеевной и предложила остаться на ужин. Он отказался и, бросив короткое «спасибо», с облегчением выскочил за дверь. Больше отца он не видел. От матери знал, что отец долго болел, несколько лет лежал парализованный, и Ольга Сергеевна ухаживала за ним терпеливо, не жалуясь. За года два до смерти отца мать и Ольга Сергеевна стали общаться. Инициатором была эта Ольга, вторая жена любвеобильного папаши. Она звонила матери и рассказывала про их горести. Мать, будучи человеком интеллигентным и мягким, терпеливо выслушивала ее и, будучи опытным провизором, давала советы и доставала лекарства.

Свиридов злился и кричал:

– Зачем тебе это нужно? Зачем тратить время и силы на этих людей, разрушивших твое счастье?

Мать отмахивалась и говорила, что ей не трудно:

– Не трудно выслушать и помочь, чем могу. Не чужой же человек. Он твой отец. – И отводила глаза.

А Свиридов продолжал возмущаться.

Он понимал, что отец сломал матери жизнь.

Были у нее попытки найти свое женское счастье. Как-то она сошлась со странным мужичком по имени Влас. Имя было дурацкое, а мужичок разведенный, свободный. В этом была его главная ценность. Ну и хозяйственный – компоты крутил, сало солил, бегал по магазинам в поисках съестного. А вечером накрывал на стол – скатерть, салфеточки, приборы. Делал красиво, со вкусом и с любовью. «Пропал в тебе, Влас, официант», – шутил Свиридов. Служил он бухгалтером в какой-то невзрачной конторе. К маме относился с трепетом и уважением: «Люсьенка! Какая же ты у меня умница и красавица!»

От этой «Люсьенки» Свиридова мутило. Но молчал, ни слова – маме хорошо, и ладно! А он все равно отрезанный ломоть.

Увы, «лакей», как называл его Свиридов, стал пить, и из дома стали пропадать ценные вещи. Мама долго об этом молчала. Да и какие там ценности – два золотых колечка и бабы-Катины золотые сережки с зеленым камушком. Мама утверждала, что это изумруды, но Свиридов проверил у ювелира – ничего подобного, изумрудами там и не пахло. Какие-то хризолиты или хризопразы, словом, ерунда полная. Ерунда не ерунда, а жалко безумно, память о бабке. В общем, выгнала мать официанта, и дело с концом. Как потом говорила – вздохнула с облегчением. Так ее личная жизнь и не задалась. Свиридов на похороны отца идти не хотел, сопротивлялся как мог, но мать уговаривала долго и слезно, и он наконец уступил.

Прощались в морге Боткинской больницы. Народу было много, но ни Свиридов, ни мать никого не знали, кроме Ольги Сергеевны. Та была очень элегантна, в черном узком платье и черной шляпке с вуалью. Свою сестру, дочь отца, он не сразу узнал – тощая, голенастая и белобрысая девчонка превратилась в стройную, красивую девушку с короткой стрижкой под Мирей Матье. Таня, так ее звали, сама подошла к нему и слегка приобняла. Он растерялся и неловко погладил ее по тонкой спине. Краем глаза он увидел, что мать и Ольга Сергеевна переглянулись.

У могилы Ольга Сергеевна и мать обнялись. Свиридов отвернулся.

На поминки мать не пошла, а его пойти упросила. Поминки были пышными, богатыми. В ресторане накрыли столы с изобилием нескромных для такого случая яств.

Говорились восторженные речи в адрес Ольги Сергеевны. Про отца упоминали как-то вскользь, мимолетно. Свиридов понял, что главной была именно жена отца, которую он всю жизнь ненавидел и считал виновницей всех несчастий.

Она взяла слово. Говорила неторопливо и красиво, мужа поминала только добрым словом, поминутно вставляя, как была счастлива с ним и как за все ему благодарна. Свиридов увидел, как Таня при этих словах хмыкнула и скривила гримасу. Значит, не все прекрасно было в королевстве, не все. Давал прикурить папаша и там, в той семье. И Ольга Сергеевна несла все на своих хрупких плечах, так получалось?

В какой-то момент Свиридов даже почувствовал симпатию к этой женщине – красивой, сильной и, видимо, совсем не плохой. Таня подсела к нему и предложила выпить за память отца, не чокаясь. Уже основательно пьяная, поплывшая лицом, она хватала его за руки и горячо шептала, что нужно общаться, «мы ведь родные!». Глядя на эту молодую, красивую и растерянную женщину, дышавшую на него алкогольными парами, он вспоминал белобрысую девочку с тонким хвостиком, разрезающую пополам жирную, сочную, остро пахнувшую котлету. Свиридов понял, что красавица Таня отчаянно одинока и очень несчастлива. Или ему показалось?

С поминок ушел, не попрощавшись. А телефон Тани потом потерял. Да и бог с ним! Ничего не испытывал он к этим людям – ни зла, ни обиды и ни желания как-нибудь свидеться.

* * *

Отоспавшись, Свиридов домой не поехал, дождался с работы мать, рассказал про раздрай в душе и конфликты с женой. Ну и про свои планы, конечно. Мать охала, плакала.

Особенно теплых отношений у нее с Валентиной не было никогда. После свадьбы Свиридов предложил Валентине переехать в Подольск. Какое! Та сразу отказалась – жить со свекровью? Ни за что! Да еще и Подольск, тмутаракань, а как на работу?

К маме ездили раз-два в месяц, по воскресеньям. Валентина словно делала одолжение: «Мы же собирались в кино!» Он обижался, они снова ссорились. Потом, конечно, она ехала, но настроение было испорчено, всю дорогу молчали.

Мама все чувствовала, понимала и страшно переживала. Он знал, Валентина ей не нравилась, но она ни разу не сказала про невестку дурного слова.

Вот и сейчас она переживала не только за сына, но и за его жену и, конечно, за Катю. Как они одни, без него:

– Уехать? Господи, да кому ты там нужен, Женя? И как все будет, и что? А как Валя и Катенька? Как их оставить? Как? Ну про себя я не говорю, – всхлипывала она, – при чем тут я. Но как тебе не страшно менять свою жизнь? Да и куда, Женя?

– Не знаю, – отвечал он, – куда-нибудь. По большому счету мне все равно. Туда, где свобода.

Он отвечал, что менять жизнь не страшно – страшно все оставить как есть, не воспользоваться шансом, не попробовать, не рискнуть. Если не изменить жизнь, то тогда он точно пропадет – сопьется или…

Мать вскрикнула и зажала рот рукой.

Неделю он прожил в Подольске. А через неделю за ним приехала Валя и увезла его домой, в квартиру своих родителей.

Ночью, после бурных и продолжительных, давно позабытых в вечных баталиях и противоречиях ласк, они лежали в кровати и курили – пепельница стояла у него на груди. Как прежде, в добрые стародавние времена, голова Валентины покоилась у него на груди.

– Разве у нас все так плохо? – хрипло спросила жена.

Свиридов промолчал. Она обиделась, резко встала, накинула халат и вышла из комнаты. Спустя какое-то время он пошел за ней. Валентина курила на кухне.

– Разве у нас все так плохо? – повторила она.

Ему хотелось крикнуть, выкрикнуть: «Да конечно же плохо! И нечего притворяться! И нечего пытаться воскресить то, что было. Это, Валя, не восстанавливается. Это – конец». Не сказал, трус. Трус и подлец. А ведь уже тогда все решил. Самая большая подлость – оставлять человеку надежду.


Но кроме той ночи, ничего хорошего больше не было, как он ни старался. Хотя, если честно, старался он так себе, вполноги, как говорила баба Катя. А Валентина старалась – сделала новую стрижку, сбросила пару килограммов, и ей это очень шло, надела глубокое декольте, что тоже ей шло – грудь у нее была пышной, высокой. Перед сном жена тщательно прибиралась – брызгала духами, распушала волосы, никаких бигуди, никакого жирного крема, от которого его подташнивало. Она старалась! А он… Он загудел. Шлялся по мастерским, выпивал, приходил поздно и сразу заваливался в кровать. И Валентина не выдержала – еще бы, при ее вспыльчивом и гордом характере сносить такие унижения.

– Уходи, Свиридов. Сам видишь, не получается.

Было тошно. Ах, как было тошно! Но в один далеко не прекрасный день он собрал свои вещи и ушел.

Неделю кантовался у дружков-приятелей, много пил, и ему казалось, что выхода нет. Деньги закончились, так что кормился там же, в мастерских у друзей. Иногда перепадала халтура, мелкая, незначительная и унизительная.

Одну из них подкинул Стас, верный друг. Позвал на оформление выставки в Сокольниках. Работа на неделю, скорее ремесленная, чем творческая, но и то хлеб! Там же, в Сокольниках, сняли двух девок, беспечных, заводных и веселых студенток иняза, ну и загудели по полной. Половину гонорара отложил дочке, а половину пропил. Денег он не заметил. С походом к жене тянул, было стыдно да и вообще неохота: начнутся разговоры, попреки, скандал. Все надоело до некуда. И, конечно, влез в Катькины деньги. Кроме жгучего стыда, не испытывал ничего. Сволочь, Валентина права, безответственная сволочь, подонок. Ясное дело, дочка с голоду не пропадет. Есть дед и бабка, есть работающая мать. Но он же отец! Должна быть какая-то ответственность за ребенка? Ответственности не было. Но по дочке он тосковал. Собрался с духом и поехал в Шатуру.

В электричке увидел себя в зеркале и ужаснулся – ну чистый алкаш! Отекшая, небритая морда, отросшие волосы, помятая рубашка. И в таком вот виде к ребенку? Хотел выскочить из электрички, но удержался – осталось только здесь проявить малодушие.

Пока ждал автобуса, оглядывался – красота! А воздух! Нет, молодцы старики! Катька все лето на природе, дышит кислородом и ест с огорода.

Так расчувствовался, что купил теще цветы – хилый букетик, две астрочки, три ромашки, сиреневый колокольчик. Что еще продают бабульки на станциях? И только в автобусе, старом и невозможно тряском, сообразил – на черта теще букетик, когда у нее такой цветник? А вот дочке… Дочке он ничего не купил. Еще одно подтверждение – сволочь. Господи, стыд-то какой! Но поворачивать было поздно, автобусик фыркнул, качнулся, остановился, и радостный, оживившийся народ вывалился на улицу.

Не без труда Свиридов нашел нужное садовое товарищество с громким именем «Сказка». Да уж, сказка! Смешно. Но надо сказать, поселок отстроился и даже выправился – домики, пусть и хилые, бедные, одинаковые, стояли, как солдаты-новобранцы, стройными и почти ровными рядами. Заборы сверкали новой краской, сады поднялись и шелестели листвой, а уж цветники и клумбы были отменными! На каждом участке копошился народ: что-то пилили, стругали, копали и поливали. «Мышиная возня, – подумал Свиридов с презрением. – И так ведь всю жизнь!» Как же он эту жизнь презирал!

Дом отыскал и, как вор, встал за деревом у забора. Сердце колотилось, словно бешеное.

Катька возилась в песочнице. Солнце падало на дочкины рыжеватые волосы, бликовало, золотило их, и у него защемило сердце. «Маленькая моя девочка! Как же тебе не повезло! Какой же тебе достался папаша».

С терраски доносились мерные постукивания ножа – теща готовила обед. Вскоре донеслись и запахи. Ему показалось, что запахло жареным мясом. Он сглотнул слюну – когда в последний раз он нормально обедал? Пельмени и сосиски из стоячки не в счет.

Теща высунулась в окно:

– Катюшка, мыть руки и обедать!

Тут она увидела его, своего нерадивого и, кажется, бывшего зятя. «Зять – ни дать, ни взять» – так говорила баба Катя про его отца. Все повторилось. Разница была в одном – он, Евгений Свиридов, к другой бабе не уходил. Он просто ушел. В никуда. Но это его ничуть не извиняло.

– Женя? – удивилась теща. – И что стоишь? Заходи. Мы не кусаемся.

Он смущенно улыбнулся и нащупал крючок на калитке.

Теща стояла на крыльце, вытирая о фартук влажные руки – полная, разрумяненная, с гладким, добрым и немного растерянным лицом.

«А ведь они мне родные, – с тоской подумал Свиридов. – И эта добрейшая Анна Ивановна, и хмурый, вечно насупленный дед».

– Ну вот, я приехал, – пробормотал он, протягивая теще дурацкий букетик.

– Заходи! Гостем будешь, – повторила она приглашение и перевела взгляд на внучку: – Ну что ты застряла? Папа приехал!

«Папа» – вздрогнул он. Спасибо, Анна Ивановна!

Катька вскинула на него зеленые очи. Он улыбнулся и протянул к дочке руки. Ища поддержки и одобрения, Катя взглянула на бабушку. Та еле заметно кивнула, подбодрила. Дочка медленно поднялась с корточек, не спеша отряхнула ладошки и вразвалочку подошла к нему.

– Привет! – улыбнулся он. – Ну как ты, Катюша?

Та опять посмотрела на бабушку.

– Хорошо, – тихо сказала она. – А ты к нам надолго?

Он, не зная, что ответить, растерянно пробормотал:

– Как получится…

– Идите в дом! – крикнула теща. – Обедать!

В доме было чисто и нарядно. Уютно. Пусть по-мещански, по-дачному: коврик с оленями на стене, кружевные, накрахмаленные, колышущиеся на ветру шторки, рыжий абажур над столом, дешевые, из штампованного хрусталя, вазочки с плетеными салфеточками под ними, слоники в ряд, аккуратно выставленные на комоде, – Валентина все-таки добилась выселения слоников из городской квартиры. Пахло борщом и котлетами, чем-то печеным, ванильным, сладким. Пахло флоксами, стоящими в зеленой вазе. Пахло домом, жильем. Пахло семьей.

Смущаясь, Свиридов присел на краешек стула. Теща, расставляя тарелки и раскладывая приборы, украдкой разглядывала его. Он разговаривал с дочкой.

Катька, оттаяв и поборов смущение, отвечала подробно и бойко. Отчет был вполне обстоятельным:

– Ходим с дедом по грибы, но грибов мало, одни мухоморы. Зато земляники полно! – И глаза у нее загорались. – Да, ба?

Теща кивала, соглашаясь.

– Дружу с Галей и Татой, это две сестры, соседки. Галя хорошая, а Тата вредная. Мы иногда с ней не дружим, – бодро продолжала девочка. – Печем с бабой пирожки, да, ба? Лично я люблю с клубникой, ее у нас завались. А дед любит с капустой. А баба со всем подряд. Да, ба?

Теща улыбалась:

– Да, да, болтушка!

Катька притащила рисунки, слепленные кривоватые фигурки из пластилина, тетрадку с гербарием – «это мы с мамой».

Анна Ивановна тем временем наливала борщ – темно-малиновый, с белым распадающимся островком сметаны. Пах он невероятно. От нетерпения у Свиридова задрожали руки. Он сунул их под скатерку – не дай бог, теща увидит. Та, похоже, все поняла.

Ел он торопливо, обжигаясь и громко глотая. Вкусно было невероятно.

Потом подали котлеты, знаменитые тещины котлеты, пышные, здоровенные, пахнущие чесночком, источающие прозрачный, золотистый сок.

Катька болтала, теща делала ей замечания, дочка на секунду замолкала и снова продолжала болтать.

На третье был смородиновый кисель и вертушки – так теща называла сдобные, закрученные в спиральку и присыпанные сахаром булочки.

От сытости и спустившейся благости Свиридову немыслимо захотелось спать. Бухнуться бы сейчас на этот диванчик с жесткими валиками и уплыть, улететь и забыться.

После обеда Катька отправилась на дневной отдых.

– Спать не спит, но хоть полежит с книжкой. А то и уснет, – прокомментировала теща. – Хочешь чаю? – предложила она Свиридову.

Он отказался. Поинтересовался, где тесть. Оказалось, что дед уехал в городок за продуктами, а это, как водится, на целый день:

– То за этим постоишь, то за тем. Ну сам знаешь. Ездит он раз в неделю, по четвергам. В пятницу приедет Валя, что ей таскать тяжелое? И так устает на работе! Приезжает еле живая, язык не ворочается – дорога длинная, метро, электричка, автобус. В субботу полдня отсыпается, мы ее и не трогаем. А в воскресенье обратно тем же путем. Как у тебя, Женя? – без паузы спросила она.

– Да так, Анна Ивановна. Так себе. Не складывается у меня. И у нас с Валей не складывается.

– Знаю и вижу. Валя приезжает грустная, все больше молчит, уходит в лес и возвращается заплаканная. Что у вас не так, Женя? В чем причина? Ведь вы хорошо жили! И мы… мы с дедом старались. Чтобы свобода у вас была, поменьше хлопот. Чтобы… А, что об этом! – Расстроенная теща махнула рукой. – При чем тут мы с дедом? Верно?

– Вам только спасибо, Анна Ивановна, – горячо заверил он тещу. – Вы замечательные, лучше вас нет! Дело тут в нас, вернее, во мне. У меня как-то… ну по-дурацки, что ли… И с работой, и со всем остальным. И Валю я измучил, и себя. А вам только спасибо! – повторил он. – Я пойду, покурю?

Теща молча протянула ему пепельницу.

«Хорошо, что деда не оказалось дома, – подумал он, – с тещей проще, ее доброта безмерна». Он глянул на часы – почти четыре. Надо ехать, с тестем встречаться не хотелось.

Вернулся в дом, теща мыла посуду. Заглянул к дочке – Катька спала, раскинув тонкие, как веточки, руки, спала сладко и крепко, с полуоткрытым ртом, с разметавшимися по цветастой подушке золотистыми волосами. Из-под тонкой простынки высунулась длинная, с пыльной пяткой нога.

– Поехал я, Анна Ивановна. Спасибо за обед – как всегда, потрясающе! А по-другому у вас не бывает! Спасибо большое!

В ее расстроенном взгляде читались сочувствие и даже жалость. К нему? Святой она человек. А может, ко всем ним? К Катьке, Валентине, к ним, к старикам? Да уж, не повезло им с зятьком, что говорить. Не такого зятя они заслужили. «Ни дать, ни взять». Чистая правда.

На автобусной остановке толпились возмущенные люди. Выяснилось, что следующий автобус прибудет только через два часа, большой перерыв из-за какой-то поломки. Свиридов не расстроился, а даже обрадовался, свернул в лес, лег под деревом, накрылся ветровкой и тут же уснул. Но перед сном промелькнуло: «Ну чистый бродяга. Ем по домам, сплю под кустом. Классная у тебя жизнь, Евгений Свиридов».

* * *

А через полгода ему повезло. Да не просто повезло – сказочно повезло, небывало!

Знакомые дружка Стаса собирались в командировку в Монголию. Требовалось на кого-то оставить квартиру, человек должен был быть приличный, хорошо знакомый и серьезный, по рекомендации. Сговорились, и через пару недель он переехал на Шаболовку. Квартира была старой, обшарпанной, захламленной и темноватой. Но зато отдельной! Да еще в самом центре!

Кое-как со Стасом прибрались, удивляясь неаккуратности хозяев.

– Что поделать, геологи, – ворчал Стас. – Привыкли в полях есть из банок алюминиевыми ложками! Ты ж видел, какие они – одержимые! Полгода просидят в палатках с котелками и спальниками, вернутся в город и тоскуют – когда обратно? Вот жизнь, а? Но им в кайф! Прям оживают, когда подходит срок! А в городе мучаются, страдают, привыкли к чистому воздуху, чистой воде.

Разобрали одну из трех комнат – ему хватит. Договорились, что Стас будет приводить в квартиру своих девиц, не зря же он хлопотал! Ну и ладно, Свиридову до этого какое дело, ему места хватит. Тогда же устроился на ВДНХ, оформителем в павильон «Космос и машиностроение». Работа была не бей лежачего – бригада состояла из трех человек: он, еще один «мазила» и бригадир. Полдня спали в подсобке, а остальное время квасили. Бегали за разливным пивом и за солеными сушками в павильон «Главпиво». Иногда перепадали и раки. Классное было время! Свобода и деньги, пусть ерундовые, но свои. Пустая квартира с окнами на храм Живоначальной Троицы, тишина.

Четверть зарплаты Свиридов отвозил Валентине. Она выходила на школьный двор и молча, без разговоров, брала конверт. Он замечал, что выглядит она плохо, очень осунулась и постарела, под глазами лежали черные тени, в волосах пробивалась первая седина. Да и настроение было паршивым, она и не пыталась это скрывать.

Однажды он спросил:

– Перекурим?

Она неожиданно согласилась.

Глянула на него и с усмешкой спросила:

– Ну что? Жизнью доволен? Пристроился? Угомонился?

– Доволен? Да нет, не думаю. А вот насчет «пристроился» и «угомонился» ты что имеешь в виду?

Валентина усмехнулась и ответила с вызовом:

– Бабу я имею в виду, Свиридов. Это насчет «пристроился». А насчет «угомонился» – так это я про твои безумные идеи, про твой отъезд! Все, успокоился?

Он покачал головой:

– Нет, не успокоился. Все равно уеду. Вот увидишь.

– Мне-то какое дело? Пусть новая баба печалится.

Он внимательно посмотрел на бывшую жену.

– Нет никакой новой бабы, Валя, поверь.

– Да наплевать, – покраснев, бросила она и загасила бычок каблуком. – Мне-то что? Давно чужие люди. Да, и кстати, Свиридов, я подаю на развод! Надеюсь, не возражаешь?

– Нет, – ответил он, пытаясь попасть окурком в урну. – Не возражаю. Что возражать?

Валентина вспыхнула и, не попрощавшись, ушла.

Расстроилась, надеялась на другое? Какая ему разница – точки поставлены. Только вот дочка… С Катей он виделся раз в месяц. Заезжал за ней в воскресенье утром, и они ехали в Подольск, к бабушке Люсе. Разговаривали не много – он не из болтунов, а Катька замкнулась. Держал ее за руку, и сжималось сердце. Тоненькая кисть, хрупкая ладошка. Девочка, девочка моя! И почему все так в этой паршивой, дурацкой и беспощадной жизни? Ну почему?

Или надо было терпеть? Терпеть и жить, как все люди? Да, собственно, что он терпел? Какие такие трудности? Глупости это, ничего он не терпел. Да, ему казалось, что он разлюбил Валентину. Скорее всего, так и было. В боях и сражениях, в постоянных скандалах и претензиях их любовь захирела, завяла, как цветок в сухом горшке. Ну и вывел свою формулу – спать с нелюбимой женщиной безнравственно! О как. Внушил себе, что он одинокий волк, гордый и независимый. Такие, как он, не созданы для семейной жизни. И, несмотря на замечательную пещеру на Шаболовке – а именно так он называл свое временное пристанище, несмотря на полнейшую, беспредельную и безоговорочную свободу, – счастливым себя он не ощущал.

Странное дело, но так было всегда, с самого детства – когда мечты сбывались, он тут же терял ко всему интерес. В семь лет мечтал о пожарной машине. Буквально грезил ею. Ну баба Катя и скопила со своей скромной пенсии. Машина стоила безумных денег, но для любимого внука сделаешь и не то, и на Новый год она торжественно внесла в дом большущую картонную коробку. Свиридов разглядывал ее, огромную, лакированную, блестящую, и – не подходил. Потом пристроил ее на подоконник. Но никогда в нее не играл. Подойдет, посмотрит, проведет рукой по блестящему боку и отойдет.

Баба Катя решила, что он просто жалеет – слышал ведь, деньжищи бешеные. Уговаривала не жалеть, играть в удовольствие.

– Что деньги, – смеялась она. – Про деньги не думай!

Так и не уговорила.

«Урод, моральный урод, – твердил себе Свиридов. – Валентина права: не в стране дело и не во власти, не в окружающих и не в несвободе. Дело во мне и только во мне. И нечего искать виноватых – так будет всегда».

Развелись они через два месяца – тихо и мирно, как-то по-родственному. На улице покурили, неловко пошутили по поводу процедуры, напряженно посмеялись, и Свиридов вручил бывшей жене букет розовых тюльпанов.

– Будь счастлива, Валя! И спасибо за все.

Они приобнялись, так, слегка, тоже по-дружески, похлопывая друг друга по плечу, Валентина жалобно всхлипнула, махнула рукой и, чуть покачиваясь на высоких каблуках, медленно пошла к метро. Со стороны можно было подумать, что она сильно пьяна.

Ну вот и все. Как говорил Винни Пух, «до пятницы я совершенно свободен». Вот и Свиридов был совершенно свободен. На неопределенное, но, видимо, очень долгое время.

Женщины у него были, разумеется, были. Даже не женщины – девицы. Связи с нормальными женщинами предполагали непременно длительные истории, романтические, элегические, уж точно не на ночь или на две. Зрелым женщинам хотелось отношений. Хотелось любви и устройства жизни. А девицам было достаточно малого – например, шашлыка в кафе, бутылки красного грузинского вина, жарко натопленного, пахнувшего бензином и дерматином такси с лихо подмигивающим нагловатым таксистом и как непременное, обязательное продолжение – жаркой безумной ночи. Да и Свридову этого было достаточно – именно то, что и надо.

Продолжались и пьянки-гулянки по мастерским. Именно там, в одной из них, в районе Полянки, он познакомился с Грегом.

Грег был типичным американцем, ярким представителем своего народа – высоким, ладным, крепким блондином с правильными, но невыразительными чертами лица. Хорошая стрижка, стильные очки, отличные зубы и открытая улыбка – ни дать ни взять американский сенатор.

Он коллекционировал современное искусство, держал галерею в районе Сохо. В сопровождении своего московского друга, известного искусствоведа, смешного, как Тарталья из «Принцессы Турандот», в кружевах и берете, с утра до ночи, без сна и отдыха, Грег рыскал по мастерским и искал таланты. Точнее, искал то, что можно было продать. Разумеется, вся нищая московская братия мечтала предстать пред их светлы очи! Еще бы.

Сперва казалось, всем рулил педерастичный искусствовед в кружевных манжетах. Его мнения побаивались, но Свиридов довольно быстро понял – босс и шеф здесь именно Грег, простоватый и с виду наивный. У искусствоведа были знания, а у Грега нюх. Ходили слухи, что платит он очень и очень щедро, но сколько – никто не говорил, все было покрыто дымкой таинственности.

В феврале они со Свиридовым познакомились, быстро разговорились. Причина была в одном – в языке. После окончания английской школы – спасибо маме – Свиридов прилично общался и даже писал и читал на английском. Так вот, разговорились и договорились увидеться на следующий день в пещере на Шаболовке. Грег прибыл без Кружевного, и то слава богу. Принес бутылку «Джек Дэниелс», которую тут же распили под готовые котлеты из ближайшей кулинарии. Свиридов удивился, как быстро Грег захмелел – надо же, здоровенный мужик, с виду крепкий лось, а повело его быстро. Пошатываясь и держась за стенку, Грег потребовал посмотреть свиридовские работы. Тот страшно смущался, оттягивал время и повторял, что пригласил его совсем не для этого, а из-за обыкновенной человеческой симпатии. Но американец настаивал, пришлось подчиниться.

Грег долго молчал, переносил работы под свет, раздвигал пыльные шторы, но на улице давно стояла глухая и непроглядная тьма. Без разговоров и обсуждений он отставил четыре картины, по мнению автора, далеко не самые лучшие, улыбнулся и предложил что-нибудь выпить.

Кроме полбутылки какого-то крепленого дерьма, невесть откуда затесавшегося у Свиридова, ничего не нашлось. Выпили молча. Грег по-простецки крякнул и полез в карман. Свиридов отвел глаза, стыдно было невероятно. Резко поднявшись со стула, он пошел мыть посуду, а галерист вернулся в комнату.

Наконец Грег позвал его. На столе Свиридов обнаружил кучку помятых зеленых бумажек.

– Пересчитай, – велел Грег. – Если мало – скажи!

Дрожащими руками Свиридов пересчитал деньги. Три тысячи долларов. Три тысячи. Три тысячи американских долларов.

– Все ок? – усмехнулся Грег.

Свиридов кивнул.

Потом он долго надевал на Грега дубленку – тот все никак не попадал в рукава. Кое-как справившись, выползли на улицу и стали ловить такси.

Такси, как всегда, не было. На свежем, крепком морозце полегчало, Свиридов продышался и все-таки остановил тачку. Протянул водиле полтинник с портретом восемнадцатого президента США, героя Гражданской войны Улисса Гранта и строго наказал доставить «по месту прописки»:

– Номер я запомнил, слышь, шеф?

Шеф хмуро кивнул.

С большим трудом засунув тяжеленного американца на заднее сиденье, он громко хлопнул дверью. Ну, кажется, все!

«Надо пройтись», – подумал он.

Возвращаться в прокуренную квартиру было неохота, да и спать совсем не хотелось, хоть на часах было полтретьего.

Через час Свиридов вернулся домой, посвежевший, абсолютно трезвый и несказанно бодрый.

Аккуратно сложил деньги в целлофановый пакет, перетянул аптечной резинкой и убрал в шкаф – завтра утром американец протрезвеет и потребует их назад.

Потом он пошел в комнату, долго рассматривал отложенные работы. Он ничего не понимал. Ничего.

Уснул часов в восемь утра, предварительно сжевав оставшуюся котлету, практически несъедобную, каменную, покрытую застывшим вонючим жиром.

Разбудил его звонок Грега. Тот долго извинялся и попросил привезти работы.

– Они вроде мои? – как бы в шутку поинтересовался он.

– Твои, – подтвердил Свиридов.

С того самого дня он понял, что надо делать. Оставался всего один вопрос – как?

Грег золотые горы не обещал, но убедил его, что жить в Америке он будет неплохо. Русских берут хорошо, на русское искусство большой спрос, словом, должен быть выход.

– Проще всего по израильской визе, ищи еврейскую родню – самый надежный способ, у тебя есть такая возможность?

Свиридов растерялся.

– Да нет, вроде нет, какая израильская виза, какая еврейская родня? Бред, да и только.

А ночью вдруг пробило: дед Исай! Да, конечно, Исай Ильич Берлин, чистокровный еврей!

С самого утра полетел в Подольск, отыскал мамины документы. Все правильно, отец – Исай Ильич Берлин. Только мама оставалась на фамилии бабы Кати, ведь родила бабка безо всякого мужа, муж появился потом, а фамилию менять не стали – зачем осложнять девочке жизнь?

Мама посмотрела на него с испугом и тут же все поняла.

– Уезжаешь, – прошептала она. – Может, и правильно. Здесь у тебя как-то все нескладно, не очень. А там – кто знает? Глядишь, повезет. – Она заплакала.

Свиридов подошел к ней, обнял, они заплакали вместе. Он рассказывал ей про Грега, про его галерею. Мама, кажется, не очень верила.

Потом он вспомнил про деньги, выбежал в коридор, отсчитал триста долларов, протянул ей. От удивления мама вскрикнула. Получается – правда.

* * *

Путь был долгим. Подключились какие-то люди, чьи-то знакомые, знакомые чьих-то знакомых, и через полгода ему пришел вызов от дальних родственников из Израиля, из города Беэр-Шева. Где этот город? Фамилия этих людей была Берлин. Конечно, это были совершенно другие Берлины, но какая разница. Теперь оставалось только подать документы.

С Грегом Свиридов был на связи. Работал как оглашенный – никогда он так не работал. Но оказалось, что зря – вывоз работ, даже своих, был ограничен, и почти все пришлось оставить в Подольске.

Разрешение на отъезд Валентина подписала. Но деньги потребовала – права. Отдал тысячу долларов, доставшуюся от Грега, и пару тысяч рублей дала мама. Собрала.

Выпустили его беспрепятственно. Да и кому он был нужен, нищий, безработный художник?

Самым тяжелым было прощание с мамой. В аэропорт ехать он ей запретил. Выскочил из дома и рыдал так, что люди шарахались. Клялся забрать ее, как только сможет, и ни минуты в этом не сомневался.

С дочкой Валентина проститься не дала, и он ее понял. Попросил Катины фотографии, Валентина принесла целый пакет.

Провожали его три человека – Стас, Витя Козлов по кличке Рыжий и Валентина. Расстались по-доброму, Валентина с интересом, словно впервые, разглядывала его.

– Ну, Свиридов, удачи! И чтобы там у тебя все сложилось! Ну и вообще, – она хлюпнула носом, – не пропадай. Да, буду звонить Людмиле Исаевне, это понятно. И все-таки не пропадай! Маме и папе передам, не волнуйся. Ну все, Свиридов! Вперед. – Валентина крепко обняла его и поцеловала, а потом отвернулась, чтобы он не увидел ее слез.

Но он увидел.

Кстати, вскоре Валя вышла замуж за Витю Козлова. Нет, ничего странного, жизнь есть жизнь. Но Свиридов все равно удивился.

А потом была Вена, и все удивлялись почти тюремным условиям – охраняли их с автоматами, как преступников. Вену увидеть не удалось, но Свиридов успокаивал себя тем, что вся жизнь впереди – и насмотрится, и нагуляется и по Вене, и по остальной Европе, и по прочим странам и континентам. Ведь это нормально, правда, – хотеть увидеть мир?

А дальше была Италия – сказка, мечта, мираж! Рим и фонтан Треви, Колизей и – батюшки мои – Ватикан, Большой цирк, Капитолийский холм, вилла Боргезе и Испанская лестница. Мог ли он себе такое когда-то представить? Представить-то мог, а вот сидеть на ступеньках этой лестницы и есть мороженое…

Ну и вообще настала райская жизнь – поселили их на побережье, в городке Остия. Море под боком, в пяти минутах ходьбы. Ну и всякое изобилие – черешня тазами, персики, абрикосы. Странные, невиданные ранее киви – ничего особенного, черешня куда интереснее.

А еще горячая пицца, пусть самая дешевая, с сыром и помидорами, но боже, как вкусно! Бродили по рынку, облизывались на «фрукты моря» – оказывается, так назывались морские гады, креветки различных размеров, мидии, лангустины, кальмары и устрицы. Вкуса их он не знал, пробовал лишь мидии, сваренные в котелке на костре, было это сто лет назад, в Коктебеле. Но вкус их Свиридов помнил всю жизнь. «Ничего, – сглатывая слюну, утешал он себя. – И это у нас впереди! Нажрусь еще и этого великолепия».

Он буквально балдел от нового прикида – копеечных джинсов с распродажи, черной майки с «битлами» и белых кроссовок, таких белоснежных, как сливочное мороженое, таких новых, что было страшно надевать. Ну и берег пару недель, доставал из коробки полюбоваться. Потом отругал себя: «Вот же совок! Сколько еще будет этих кроссовок и джинсов?» Конечно, надел.

В комнате, похожей на студенческую общагу, жили три человека – снимать на троих было дешевле. Кроме Свиридова, еще Миша Беленький, тоже москвич и бывший актер-неудачник, искрометный и чрезмерно болтливый, развлекающий остальных сплетнями из актерского мира. Он слегка утомлял, но в целом все было нормально. Третьим соседом оказался тихий парень из Омска, Додик, Давид Рабинович. Свиридов думал, что Додик учитель. Но все оказалось смешнее – Додик был известным фарцовщиком. Ни хрестоматийная интеллигентская внешность Додика, ни его тишайший нрав с опасным ремеслом никак не вязались. В Риме скромный Додик не оплошал, из недр своего хозяйства, как из пещеры Али-Бабы, вытаскивал то фотоаппарат, то тяжелые связки янтарных и коралловых бус и браслетов, то николаевские золотые пятирублевки. Но самое смешное – лучше всех шли металлические рубли с Ильичом.

Срубив «лаве», как Додик называл выручку, он приглашал соседей в ресторан. Именно там, в недорогой итальянской траттории, они впервые попробовали настоящий стейк, мягкость и сочность которого их потрясла до самых глубин. Пару раз сходили в кино на порнуху. А однажды попали и на стриптиз. Свиридову было смешно – художник привык к обнаженной натуре. Гораздо интереснее и смешнее было смотреть на рожи Додика и Мишки Беленького – вот где был настоящий цирк!

Возбужденный Мишка уговаривал друзей «найти девочек», упрашивал Свиридова обратиться к полицейскому на английском, чтобы тот дал адресок. Свиридов отказался, на что Мишка сильно обиделся и не разговаривал с ним целых три дня.

Три месяца ждали вызова из Америки. Мишка от родной тетки из Техаса, «Тексиса», как он говорил. Додик от дальней родни из Лос-Анджелеса. А Свиридов от Грега. Созванивались они раз в две недели, и Грег убеждал, что очень, ну просто очень его ждет, потому что вместе они способны взорвать, перевернуть художественный мир, ни больше ни меньше.

И он, идиот, в это верил. Боже, какими мы были наивными…

Но закончились римские каникулы, лучшее время в его жизни, и, здорово накачавшись дешевым мартини, друзья распрощались. Конечно же, клялись друг другу в вечной верности и обещались писать и звонить. Они действительно не теряли связь долго, лет пять.

У Мишки все сложилось удачно, небедная тетушка взяла племянника в бизнес, а вскоре он женился, родил дочку и сына – словом, ему повезло.

А вот Додику не повезло. Тот ввязался в какую-то историю, как потом оказалось, замешанную на наркоте, был настоящий боевик с погонями и выстрелами, ну и зацепила пуля тихого Додика. Тюрьмы удалось избежать, потому что изменился маршрут – бедный Додик оказался на кладбище.

Римские каникулы… Сплошная радость и счастье, море и белый песок, безделье и ожидание, и прочная вера, что все – конечно же, все лучшее – впереди.

Но именно там, в маленьком городке на побережье Средиземного моря, Свиридов впервые ощутил, что такое свобода. И ничего слаще этого не было. Ни-че-го.

В самолете он махнул сто граммов коньяка и тут же уснул. Хотел проспать до Нью-Йорка, но не удалось. Смотрел в иллюминатор на плотные, белые, словно ватные, облака и трясся как осиновый лист. Все моментально исчезло, как испарилось, вся предыдущая бравада, бесшабашность, лихачество, прыть и дерзость. Как не было. Попросил еще сто граммов, но не отпустило. Что ждет его впереди? Какая судьба? Там, за поворотом, там, за облаками? Какой она окажется, эта другая жизнь?

Грег встречал его в аэропорту. Отвез на снятую квартиру, небольшую, полупустую, но и это было счастьем. В холодильнике лежали вареная колбаса, ярко-розовая, без запаха, пачка сыра и пачка масла. Все было абсолютно безвкусным.

* * *

Все это пронеслось в памяти, когда они с Катей сидели на скамейке в парке Горького.

В конце концов они все же замерзли. Свиридов посмотрел на часы.

– Ого! Половина четвертого, время обедать! – Он потер руки в предвкушении. – Пошли искать ресторан!

– Здесь все очень дорого, – пробормотала Катя. – Может, пойдем к метро?

Он беспечно махнул рукой:

– Дорого, не дорого – какая разница? Возьмем горячего супа и по сто граммов, да, Катюш? Согреемся и сразу повеселеем. Ты, надеюсь, на сегодня свободна?

– Вроде да.

Ресторан оказался уютным и красивым, меню разнообразным и даже шикарным.

«Ничего себе, а? – удивился Свиридов. – Вот это размах, вот это масштаб! Да, в России-матушке все с размахом и с купеческой широтой. Гулять так гулять! Молодцы».

Заказал черт-те сколько, хотя цены были нехилыми, Катя права. Она ела мало и вяло, он расстраивался, но понимал – балерина.

После коньяка разговор оживился, Катя порозовела, оттаяла, первое смущение и робость прошли. Говорила про работу: пока везет не очень, но главное, что работа любимая. Он осторожно спросил про кавалеров, Катя смутилась, отвела глаза и буркнула, что все нормально. Больше с такими вопросами он не приставал.

Расспрашивал про стариков, Петра Петровича и Анну Ивановну, про то, как они дожили свою жизнь, как уходили.

Катя снова поморщилась, и опять Свиридов понял, что тема эта больная, тяжелая – они внучку вырастили, полностью отдавая себя. Старики ушли не так давно, пару лет назад, сначала дед, а потом и бабушка. Ну а потом еще Витя.

– Мы с мамой остались одни, – тихо сказала Катя.

Он молча кивнул и погладил ее по руке.

Про мать говорила скупо и коротко. Оказалось, что Валентина не работает по болезни, полгода назад перенесла операцию, ничего плохого, но все равно тяжело. Полгода живет на даче, гуляет, копается в огороде, сажает цветы, и ей там хорошо и спокойно.

Он удивился:

– Валентина и дача? Огород и цветы? – Даже присвистнул от удивления: – Ничего себе, а?

Впрочем, с возрастом люди меняются.

Усиленно предлагал Кате десерт, но та оказалась – давно отвыкла от сладостей, не понимает их вкуса, ну и вдобавок нельзя. Он, сластена, даже расстроился:

– Ну хоть иногда? Как же лишать себя удовольствия?

Потом понял, что дочь нервничает и исподтишка поглядывает на часы. В конце концов она извинилась и вышла позвонить.

Все понятно, секреты.

– Торопишься? – спросил он, когда она вернулась.

– Да нет, не то чтобы, – тихо сказала она и, решившись, добавила: – Я маме звонила. Так вот, она приглашает вас на дачу. Ну, в смысле, нас, нас обоих.

Свиридов посмотрел на дочь: выглядела она растерянной, смущенной. На минуту он задумался – а что, в конце концов? Какие такие у него дела? Главное дело – повидаться с дочерью. Но как он может ей отказать? А дела свои, делишки, он сделать успеет. В конце концов, обратный билет через семь дней. Главное – Катя, и он не может обидеть ее отказом. И Валентину не может, не заслужила она.

– Конечно, – заторопился он. – Прямо сейчас? Да, да, разумеется! Сейчас только расплатимся. Обождешь меня на улице?

Он видел, как дочь облегченно выдохнула, порозовела от радости и полезла в сумочку за телефоном. Все понятно: звонит Валентине. Ну и отлично.

Свиридов подозвал официанта, попросил побыстрее собрать коробку с собой: несколько закусок на его усмотрение, три разных горячих, два-три десерта и обязательно их собственный хлеб, дивные булочки с разными добавками, ну просто Франция, честное слово. И непременно бутылку хорошего французского коньяка. А главное – побыстрее!

Когда он вышел на улицу, оживленная Катя заканчивала разговор. Минут через пятнадцать выскочил официант и вручил ему огромный, тяжеленный пакет.

Катя наблюдала за этим с недоумением.

Несмотря на ее протесты, взяли такси – гулять так гулять. Да и тащиться на электричке совсем не хотелось. В такси он уснул, да и Катя, кажется, прикорнула. Ехали долго, пробки, пробки – даже пожалел, что не отправились на электричке. Проснувшись, Свиридов принялся с интересом смотреть в окно. И город, и ближнее Подмосковье изменились до неузнаваемости – высотки и коттеджи, кованые, серьезные заборы, шикарные машины. А после пятидесятого километра все стало знакомым, привычным – довольно редко встречались новые крепкие дома, а привычных избушек, сереньких, покосившихся, было навалом. Маленькие сельские магазинчики, принаряженные дешевым сайдингом.

Это была знакомая Россия, прежняя, привычная. Плотно стоявшие вдоль шоссе леса, темно-зеленые хвойные и пожелтевшие лиственные, успокаивали и радовали глаз. Среднерусскую, ласкающую глаз природу он по-прежнему очень любил.

Катя сидела рядом и щелкала телефоном.

Свернули на проселочную. Переваливаясь на колдобинах, машина замедлила ход.

«Все по-прежнему, – подумал Свиридов. – Город и трассу в порядок привели, а вот внутренние дороги остались такими же: не дай бог дождь, развезет – мало не покажется». Вспомнил, как чертыхался тесть на своем «москвичонке». А сколько раз застревали и вытаскивали машину из топи? Но вот покосившиеся, кривые ворота и стертая от дождей табличка «СНТ «Сказка». Добро пожаловать». «Сказка», – усмехнулся он. – Да уж, куда там! Как была сказкой, так и осталась». Сколько же лет назад он здесь был последний раз? Лучше и не вспоминать.

Местная дорога, уложенная строительными бетонными плитами, стала устойчивее, и водитель с облегчением выдохнул.

Поселок выглядел по-сиротски заброшенным, нежилым.

– Осень, октябрь, – пояснила Катя. – Почти все съехали – школа, сады. Остались только пенсионеры, те живут до белых мух, пока есть вода, ее в декабре отключают. Да и продуктовая лавка перестает работать. Тогда все и съезжают. А летом здесь шум и гомон, столько народу!

Свернули на улицу под названием 11-я линия. Свиридов вертел головой, пытаясь что-то вспомнить, узнать. Нет, ничего. Ничего. Прошло двадцать лет…

– Здесь, пожалуйста! – сказала водителю Катя.

Машина затормозила.

Здесь. Он вытянул шею и… узнал. Дом в три окна, как шутили они.

Дом в три окна стоял. Когда-то зеленый, теперь выкрашенный коричневой краской. Шиферная крыша, кажется, та же. Как радовался тесть, когда достал этот шифер! Кажется, даже выпили за большую удачу.

Дом Свиридов узнал, а участок, конечно же, нет. Густо разросшийся сад, свисающие за забор ветки, плотный кустарник на улице за забором. Новый забор. «Ну хоть так», – подумал он, вспоминая хилый штакетник.

Выбрались из машины, прихватив тяжеленный пакет. Катя уверенно толкнула калитку. Дорожка, присыпанная толченым кирпичом, вела к дому. Ошарашенный, он замер, остановился – глазу открылся вид на дом и участок, вид сказочный, фантастический, невероятный.

Над участком, на кронах деревьев, низко лежал полупрозрачный туман. Приземистые фонарики, расставленные в саду, подсвечивали теплым, желтоватым светом влажную изумрудную зелень. Трава и листья, мокрые от недавнего, видимо, дождя, блестели нежным серебром, переливались глянцем и выглядели ненатуральными, неестественными, декоративными. Все это: и деревья, и газон с клумбами – казалось театральными декорациями. Под деревом стоял круглый, покрытый клеенкой стол с двумя лавками. На столе проглядывались очертания кувшина с поникшими цветами.

Дом, казавшийся игрушечным, киношным, нереальным, избушкой из сказки, светился оранжевым светом. «Абажур, – вспомнил он, – выходит, жив апельсиновый абажур!» Сквозь полупрозрачные занавески просвечивали силуэты предметов: шкаф, комод. Мелькал голубым экраном включенный телевизор. Картина была завораживающей. Он не мог сдвинуться с места. Катя уловила его настроение и улыбнулась:

– Здорово, да? Это все мама – фонарики, подсветка. А за домом еще искусственный прудик с кувшинками! Красиво, правда? Ну что, пойдем?

– Да, да, конечно.

Они поднялись по ступенькам, и Катя забарабанила в дверь. Послышались шаги, следом скрип замка и поворот ключа, и он вздрогнул, услышав знакомый голос:

– Да иду я, иду! Ну совсем нет терпения!

Дверь открылась, и на пороге появилась Валентина, его бывшая жена и мать его дочери. Его единственной дочери Кати.

– Ну привет! – усмехнулась она. – Что стоим? Заходи!

«Как будто расстались вчера или неделю назад, – подумал Свиридов. – Молодец, Валентина, держит лицо».

Валентина не любила преувеличивать значение событий. Этим, наверное, и спасалась.

Они зашли в дом.

– Ну привет! – Он широко улыбнулся. – Что, обнимемся?

– И даже поцелуемся, родственник! – хохотнула бывшая жена.

Они обнялись.

И началась спасительная суета: разбирали пакеты с едой, Валентина и Катя ахали, восклицая: «Как дорого!» и «Ты сумасшедший, Свиридов!». Ему было смешно, но отчего-то приятно. Да ясно отчего – впервые он выглядел добытчиком, щедрым кормильцем.

Ну а подробности знать им не надо. Ни к чему.

Растерянная Валентина хлопотала с ужином, расставляла тарелки, раскладывала закуски, грела горячее. Снова охала и ахала, покрикивала на дочь, гремела посудой. Свиридов сидел в кресле и озирался по сторонам.

Все здесь было по-прежнему: тот же комод, покрытый кружевной дорожкой, тот же шкафик с посудой. Та же книжная полка со старыми журналами по хозяйству и домоводству. Тот же апельсиновый абажур. Те же старые венские стулья с подушками. Только занавески были другие, современные синтетические, с легкой, по краям, золотинкой.

Валентина постарела, располнела – нормально. Это, как ни странно, ей шло. Ну и вообще – как художник он любил и понимал женское тело. А оно, это тело, должно иметь вес. Ему всегда нравились слегка полноватые женщины.

И привлекательной Валентина осталась: та же белая кожа с легким румянцем, правда, теперь истонченная, немного пожухлая, а раньше была ее гордостью. Тот же красивый, с небольшой курносинкой нос, те же зеленые «крыжовенные» глаза. Те же рыжеватые пушистые волосы. Нет, не те же – те были ярче, пышнее. Но и это нормально. Да и потом, это дача! Наверняка если в городе, да после парикмахерской, да приодеть и подкрасить! Но кольнуло: а ведь даже не постаралась к его приезду выглядеть лучше. Не привела себя в порядок, никакой косметики, никакой специальной одежды: спортивные брюки, домашний свитер, теплые носки, старые тапочки. Молодец, как удобно. Тоже мне гость – бывший муж! И все же немного обидно.

Уселись за стол. Валентина притащила кастрюлю с горячей картошкой и тарелку с селедкой.

Свиридов обрадовался – ничего лучше нет, что там эти ресторанные изыски!

И правда, картошка с селедочкой пошли на ура. Пусть даже под французский коньяк.

Катя вяло поковырялась в тарелке и ушла наверх, к себе.

– Пусть идет, – отмахнулась Валентина. – Помощница из нее еще та, бабка избаловала. – И, оглянувшись, шепнула: – Своему пошла звонить, кавалеру. Неплохой, кстати, парень. Но жениться, кажется, не торопится. Ну и ладно, пусть гуляют. К чему торопиться? Вот мы, дураки, торопились, и что хорошего вышло?

Он даже слегка обиделся:

– Да нормально все вышло, обычно. Катерина зато какая получилась – красавица!

Валентина усмехнулась:

– «Обычно»! К сожалению, да, обычно. Студенческий брак мало у кого получался. Да и ты… со своими идеями. Ладно, Свиридов! Давай еще по одной! А то как-то грустно, ей-богу!

Выпили, помолчали.

– А хорошо тут у вас, – сказал он. – Нет, правда, классно!

– Ага, хорошо. Спокойно. Я от города устаю, возраст. Хочется сбежать, укрыться. У тебя тоже так? Или ты все еще орел, молодец-удалец?

– Какое! – он грустно усмехнулся. – Молодец-удалец! Давно уже ни то и ни другое. А природа… Да, знаешь, тянет, сам удивляюсь! Помнишь, каким я был урбанистом?

– Не помню, – отрезала она. – Ничего я не помню, Свиридов. Потому что очень постаралась забыть.

– Ну и правильно, ты молодец. А я нет, не старался. Я, Валь, пойду покурю. Сделаешь чай? Если можно.

– Можно. Я тебе в родительской комнате постелила, не в нашей спальне, чтобы тебя не мучили воспоминания. Видишь, какой я стала тактичной?

– Что-то я сомневаюсь: ты и тактичность? Вряд ли, Валь. Вряд ли. Но это твое достоинство, не недостаток! Как говорят нынче, фишка!

И, не дождавшись ответа, вышел на крыльцо. Закурив, посмотрел в окно. Валентина по-прежнему сидела за столом и смотрела перед собой.

«Неужели она все еще любит? – подумал он. – Неужели? Да нет, чушь, быть такого не может. Просто нахлынули воспоминания. Любовь кончилась еще тогда, сто лет назад, еще в браке. И нечего себе тут придумывать всякие глупости».

Выкурив две сигареты Свиридов еще долго стоял на крыльце и все не мог заставить себя войти в дом. Подсвеченный сад был по-прежнему прекрасен и загадочен, но уже здорово похолодало, а уходить все не хотелось. Наверняка завтра утром, с рассветом, эта таинственная магия исчезнет, испарится. Все это лишь обаяние игры пространства и света. Да и слава богу, черт-те что он напридумывал, черт-те что. Все объяснимо: алкоголь, воспоминания, 11-я линия в поселке «Сказка». Молодость. Счастье и ошибки. Непростительные ошибки.

Он поежился и пошел в дом.

Терраса была пуста и уже прибрана, на столе стояли две чайные чашки и заварочный чайник. В прозрачной плошке – сухарница, вспомнил он, – лежали коричневые блестящие пряники. Зеркало на стене чуть запотело, и по нему лениво ползли капли конденсата.

– Нагулялся? – В проеме появилась улыбающаяся Валентина. – Ну что, чай? Небось замерз, родственник?

Он поежился, потер озябшие руки, кивнул:

– Ага, есть немного. Но я тебя понимаю – красота несусветная! И такая тишина, что мурашки по коже! Нет, правда, здорово, Валь! А тебе тут не страшно?

Валентина удивилась вопросу:

– Страшно? Да нет. А кого тут бояться? Потеря невинности мне не грозит, красть у нас нечего. Да и местная шантрапа отлично осведомлена, кто живет, а чей дом пустует. Так что громоотводы имеются, не беспокойся. – Она налила заварку и на минуту задумалась. – Нет, мне не страшно, – повторила она, – а вот тоскливо бывает. Хотя тоскливо бывает везде, верно? И в особняке, и в небоскребе – или я не права?

– Права, Валя. Ох, как права. И даже не представляешь, до какой степени.

Катю к чаю не позвали, уверенные, что она давно спит. Наверняка так и было: ни приглушенного телефонного разговора, ни музыки сверху не доносилось.

– Ладно, Свиридов, – сказала Валентина и посмотрела ему в глаза, – теперь о серьезном. Не возражаешь?

– Да нет.

– Ну как ты там, Женька? Как там вообще? Как она, другая жизнь и берег дальний? Ни разу не пожалел?

Он крутил в руке чайную ложечку.

– Пожалел? Да нет, вряд ли. Хотя разное было. И хорошего много, и плохого навалом. Ну что говорить, сама знаешь. И тяжко было, хоть плачь. И радостно. По-всякому. Но нет, не пожалел. Не пожалел, – твердо повторил он.

– А почему не женился? – тихо спросила она. – Прости, что лезу не в свое дело, обычное бабское любопытство.

«Бабское любопытство» резануло слух, но виду он не подал.

– Почему не женился? Да как-то не срослось, Валь. Просто не срослось, и все. Пока обустраивался, карьера, то, се. В общем, так получилось.

– И все-таки ты большой молодец, Свиридов. Сделать такую карьеру – выставки, галереи! Круто!

– Да брось. – Он даже смутился. – Прямо такую карьеру. Не преувеличивай, Валь! Нет, я не спорю, мне повезло. Ну и сам, конечно, пахал, не спорю. И все-таки повезло. Ну и Грег, разумеется. Без него бы никак – мыл бы посуду где-нибудь в пиццерии.

Валентина продолжала расспрашивать:

– Ну а вообще? Как страна? Ты быстро прижился?

Он улыбнулся:

– Страна, Валь, замечательная, отличная страна. Не без проблем, конечно, но главное – свободная, Валь, понимаешь? А быстро ли прижился… Да нет, не быстро. Цветок не всегда приживается. А человек… Ну ладно, – перебил он сам себя, – что мы обо мне? Давай о Катюхе! Классная девица получилась! Умница и красавица. Спасибо тебе, Валь. Большое спасибо.

– Да что там я? Маме спасибо и папе. Это они Катьку вырастили, сам знаешь. Ну и Вите спасибо. Катьку он очень любил.

– Витя был хорошим человеком, – с готовностью подтвердил Свиридов. – Тебе повезло.

– Повезло, – повторила Валентина. – И Катьке повезло, это правда. Сколько было баб одиноких вокруг, и посвежее, и покрасивее. И без ребенка. Да, мне повезло. А вот ему нет. Рано ушел Рыжий. Рано. И так тяжело уходил… – Валентина всхлипнула, встала со стула. – Дай сигарету, Жень. Я все бросаю, бросаю. Не покупаю. А кажется, все без толку. А вообще, как быстро жизнь пробежала. Через три года я пенсионерка. Нет, представляешь? Помнишь, как здесь это называется?

– Не помню.

– Пенсия по старости. Прикинь? По старости, Жень! Это какое же унижение: в пятьдесят пять – и по старости! Весь мир только жить начинает, а мы – старики!

– Да брось, – отозвался он, – какая разница, как называется? Наплевать на терминологию. Главное себя ощущать! А все эти цифры – чушь, поверь.

– Ты прав – ощущать. Именно так – ощущать. А вот ощущаю я, Женя, себя не очень.

– Это ты здесь, в глухомани, затухла. Возвращайся в город, сходи в парикмахерскую, надень каблуки и – вперед! Нет, ей-богу, Валь! Поезжай в путешествие, в конце концов! Ну как-то… не знаю… все-таки город, Москва! Театры, музеи.

Она посмотрела на него с какой-то досадой:

– Спасибо за совет! Возвращайся, парикмахерская… Хреново выгляжу, да, Свиридов? Конечно, хреново, сама понимаю. Но ни каблуков, ни новой прически не хочется. А что до путешествий, так на путешествия, Женя, у нас нет денег.

Он покраснел, стало невыносимо стыдно. Нет, он помогал чем мог – как только появлялась любая возможность, переправлял в Москву деньги. Немного, сто долларов или двести. Как говорится, чем мог. А с некоторых пор переводил прилично, солидно. Дурак он, дурак! Тупица, болван! Валентина не работает, Катя в своем кордебалете наверняка зарабатывает сущие гроши. Откуда у них на путешествия? Небось все проедают. Дача, то, се. Москва – не дешевый город, совсем не дешевый. И он, блин! Советчик.

– Ладно, Валь. Извини и не обижайся, херню сморозил, прости.

Валентина развела руками: мол, что с тебя взять.

– Ну что? Спать, Свиридов? Поздно уже. – Она, не стесняясь, зевнула.

– С удовольствием, – отозвался он и подумал: «Пора прекратить эти воспоминания, эти жалкие потуги, это якобы легкое отношение к прошлому. Не было там ничего легкого. Ничего. Ничего не далось просто, ни развод, ни расставание, ни разлука с дочкой и с ней, с Валентиной. Ничего не проходит бесследно, это известно».

На прощание неуклюже чмокнул ее в щеку и похлопал по плечу:

– Давай, Валечка! Спокойной ночи.

Валентина, уже успокоившаяся и, как казалось, веселая, с укоризной покачала головой:

– Ох, Свиридов! Дамский угодник.

Он шутливо развел руками. Никогда он не был дамским угодником, никогда. Чего не было, того не было, извините.

Было душновато, он приоткрыл окно, и холодный ночной воздух моментально ворвался в маленькую комнатушку. Все было так же, как при стариках: те же ситцевые занавески в желтых букетиках, те же вазочки на маленьком прикроватном столике, те же фотографии на стене: родители стариков, принаряженные, степенные, перепуганные важным моментом крестьяне с простыми, грубоватыми, рублеными и суровыми лицами. Какая-то родня, кажется, погибший на фронте брат Анны Ивановны. Маленькая Катька в гольфах с бомбошками. Катька в белом фартуке с букетом цветов. Катька на последнем звонке. Валентина, молодая, кудрявая, как всегда улыбающаяся во все свои белейшие и ровнейшие тридцать два зуба. Ей все завидовали – при совке такие зубы были большой редкостью. Теперь прибавились фотографии и самих стариков: двойной портрет, видимо, переснятый с очень старой фотографии, где они совсем молодые.

И портрет другой, где они уже старые, немного растерянные, оробевшие.

Комната быстро выстудилась, он закрыл окно и укутался в одеяло. От одеяла пахло прелью и сыростью, давно забытый дачный запах. Свиридов вспомнил, как по весне теща развешивала на заборе подушки и одеяла.

«Жалко Валентину, – подумал он. – Ведь не старая еще баба, а одна. И уже точно безо всяких там перспектив – откуда? Да и ей, кажется, это не нужно. По духу, по образу жизни – типичная пенсионерка. Так и провозится со своими цветами и тяпками, досидит свою жизнь в «сказочном» поселке, по выходным будет ждать дочку с внуками, дай бог, чтобы они были, варить варенье, совать эти банки Катьке, сетовать на плохой урожай клубники, ходить в магазинчик за хлебом и вафлями, болтать о пустяках с соседкой через забор, смотреть дурацкие сериалы… Пенсия по старости. А ведь правда, по старости. Так и будет стареть, дряхлеть, полнеть, искать удовольствия в еде, а что еще остается? Летом будет растить внуков, ходить с ними на пруд, читать им сказки. Все как обычно. Как у всех. За каждым забором, за каждым окном. Как Анна Ивановна растила нашу дочь и возилась с клубникой. Все повторяется. Нормальная жизнь. Жизнь, от которой я и убежал. Только стал ли счастливым? Вопрос из вопросов. И нет на него ответа. Просто нет, и все. Зато я попробовал, решился. А она – нет. А кто был прав – нет ответа. Потому что у каждого правда своя».

И все-таки правильно, что он напустил туману. Правильно, да. И нечего Кате и Валентине знать, как все было. Как все было на самом деле. Ой, не дай бог. Нечего знать про Грега, как оказалось, обманщика и подлеца. Нагрел его милый друг Грег хорошо, по-крупному, практически кинул. Но это выяснилось потом, на Греговых похоронах. Там Свиридов, наивный дурак, все окончательно понял. Вернее, ему рассказали. Как милашка Грег («Гомосексуал, а вы не знали? Да, кто бы мог подумать. Такая мужественная, ковбойская внешность») обманывал наивных русских художников, как обирал их, зарабатывал на них, а они, идиоты, были рады копейкам.

Черт с ним, с этим старым педиком Грегом. Пусть спит спокойно. Кстати, поговаривали, что помер старина Грег в постели с молодым любовником.

Нечего им, Катьке и Вале, знать про Магду, гладкую, полнолицую чешку, похожую на лакированную, с картинки, корову. Белолицую и лупоглазую яркую брюнетку с большими коровьими ресницами. Глупую и очень хозяйственную. От ее прилежности и педантичности его просто тошнило. Как тошнило от запаха чесночного супа с копченостями, от кислого запаха тушеной капусты, от вида кнедликов в супе и в той же капусте. Ее квартира напоминала конфетную коробку с бомбошками. Везде были эти бомбошки, везде – на шторах, на скатерти, на полотенцах. Бомбошки и сладкий конфетный запах. Магда была хозяйственная, ответственная и очень занудная. Почему он продержался возле нее так долго, почти полтора года? Да потому, что совершенно не на что было жить. Впрочем, это не оправдание для нормального мужика. Только был ли он тогда нормальным мужиком? Грег уже вел себя странно, подолгу не отзывался на телефонные звонки, а если и брал трубку, то тут же, ссылаясь на занятость, сворачивал разговор. Он оставался должен Свиридову, какие-то пару тысяч долларов, но тогда и это помогло бы. Не спасло бы, но прилично выручило. А потом Грег его кинул. Писать он забросил. Во-первых, кому это надо, а во-вторых, именно тогда, в тот солнечный март, его в первый раз накрыла черной, непроницаемой пленкой депрессия. С художеством, как ему казалось, он завязал навсегда. Мотался по Бруклину и Брайтону, разгружал какие-то коробки в продуктовом магазине, но вскоре свалился с открытой язвой. Вот тогда Магда и забрала его к себе. К ее чести, выходила, откормила, отпоила теплым молоком и разведенной бехеровкой, в волшебные свойства которой свято верила. И, странное дело, язва довольно быстро зажила. И самое главное – он отлежался. А как только пришел в себя, Магда тут же заговорила о женитьбе. Каждый день, каждый час она начинала эти кошмарные разговоры. Каждый день она убеждала его, что надо идти в мэрию. «Вдвоем легче выжить», – как заведенная, повторяла она.

Правда в ее словах, конечно, была. Свиридов много раз наблюдал, как семейные пары или просто сожители, давно и откровенно ненавидящие друг друга, с искривленными от брезгливости, отчаяния и раздражения лицами, продолжали совместное существование. Деваться было некуда – один не потянет квартиру и пропитание. Вот и приходилось терпеть. «Бедолаги, – думал он. – Несчастные люди! Да лучше сдохнуть, чем так».

И нате, попал. Никогда не говори «никогда» – золотые слова.

Терпел, а что было делать? Был еще слаб, работать не мог, но все же свалил, достала она его окончательно, да так, что он подумывал об убийстве, нет, честное слово! Было пару раз, было, когда она заводила про мэрию или подсовывала ему под нос каталог со свадебными нарядами. Сейчас шарф на шею и – потуже, потуже! Так, чтобы захрипела. А потом сразу в участок. В его положении тюрьма окажется раем. Потом понял, как близок к краю, и испугался до дрожи. Бежать! Спасать свою шкуру – и Магдину заодно.

Но самое смешное, что спустя пару месяцев эта чертова дура нашла его и сунула под нос какие-то бумаги. Оказалось, счета за уход и лечение. Как же он ржал!

Ладно, проехали.

Не надо Валентине с Катей знать и про бедную Ленку из Пскова, хорошую и несчастную бабу. Ленка приехала в Штаты на заработки, только рабочая виза закончилась сто лет назад, и она стала нелегалкой. Полиции бедная Ленка боялась как огня, покрывалась бордовыми пятнами, увидев стража порядка. Страдала на этой почве страшной мокрой экземой и по ночам стонала от боли. Свиридов уговаривал ее уехать домой, к родителям и к детям, но она упрямо отказывалась, говорила, что больше сюда не въедет, а деньги нужны позарез! Да, деньги были нужны, пенсионеры-родители, двое сыновей, в стране бог знает что. Ну не так же их зарабатывать!

Свиридов тогда снимал квартиру в Боро-Парке на жуткой улице с темными зловещими домами. Район заселяли религиозные евреи, Свиридов их называл пингвинами. Они и вправду были похожи на пингвинов – черные лапсердаки, черные брюки и белые рубашки. Да и семенили они как пингвины. Пингвины держали магазины – убогие, темные, неотапливаемые, набитые копеечным, помоечным дерьмом. Мужчины сидели в лавках, а их женщины, унылые, с опущенными долу глазами, в одинаковых париках и длинных юбках, непременно беременные, наводили тягучую, нудную тоску.

Квартира была маленькой, темной и страшно холодной. Спал Свиридов в стариковской фланелевой пижаме и старом свитере, но это не спасало. Проснувшись, он долго лежал с закрытыми глазами – открывать их, смотреть на свет божий и начинать жить ему не хотелось.

С Ленкой он познакомился в магазине, покупая свой сиротский продуктовый набор – молоко, коробка маргарина, самый дешевый сыр, батон хлеба и пачка спагетти. Ленка застыла над пачкой спагетти. Вид у нее был… Как говорила баба Катя, в гроб кладут краше. Разговорились. Оказалось, что работает она бебиситтером в огромной религиозной семье. Куча детей, истеричная мамаша, глухая старая бабка и парализованный дед, родители главы семьи. Приходилось быть и за сиделку, и за няньку, и за домработницу. А деваться некуда, жилья нет, денег тоже.

Сердце сжималось при взгляде на Ленку. Ну и позвал ее к себе, чисто из гуманных, как объяснил ей, соображений. Вспомнил Магдино: «Вдвоем легче выжить».

Ленка и вправду ожила, уйдя от пингвинов, устроилась уборщицей в супермаркет, трясясь от страха, подворовывала продукты и даже устроила Свиридову протекцию – через пару недель он туда же устроился грузчиком. Чуть-чуть вздохнули, Ленка взялась за хозяйство, тоннами пекла блины, это выходило совсем дешево, варила огромные чаны борщей. Ленка откормилась, поправилась, порозовела. Довольно долго, месяца три, они были соседями, приятелями, друзьями по несчастью. Ну а потом как-то все завертелось, у них появилось жалкое подобие семьи, собственного дома, но скоро все рухнуло – Ленку поймали на воровстве. Он умолил хозяев не вызывать полицию, клялся, что будет работать бесплатно, уговорил, почти на себе отволок полуживую Ленку домой, напоил водкой и уложил в кровать.

Не помогло. Через неделю бедная Ленка загремела в госпиталь при попытке самоубийства. Тяжелейшее нервное расстройство. Кое-как ее починили, напоили лекарствами, и он забрал ее домой. Через семь дней после выписки Ленка пропала. На подоконнике он нашел короткую записку: «Хватит тебе со мной мучиться, не ищи, уезжаю домой. Спасибо за все, если бы не ты, пропала бы совсем».

Что скрывать – после ее исчезновения Свиридов вздохнул с облегчением. Ленке он желал самого лучшего, но и сил на нее у него уже не было.

Не надо им знать и про Алку. Конечно, не надо. Алка… Кажется, ее он любил по-настоящему. Хорошая питерская девочка Аллочка. Чудная девочка. Нежная, тонкая, чувствительная, очень умная и хорошо образованная, выпускница университета, филологиня. Такая своя, что не верилось: неужели нашел? Впервые Свиридов всерьез задумался о женитьбе.

Им было хорошо вдвоем, они совпадали. Какое было счастье просыпаться с ней по утрам, глядеть на ее милое смуглое, чуть припухшее лицо, на ее темные, блестящие, рассыпанные по подушке волосы. Слышать ее чуть хрипловатое дыхание, улавливать ее запах – кожи и горьковатых лимонных духов. Каким было счастьем любоваться ею, восторгаться, умирать от нежности, стонать от желания. Просто любить.

Все с ней было в радость: болтать по ночам и по утрам, молчать, обсуждать книги и фильмы, вспоминать Москву и Питер, гулять под дождем, лепить снежки, купаться в океане, слизывать соленые капли воды с ее кожи, губ и ресниц, спорить, беззлобно поругиваться, пить кофе, готовить ужин, раздеваться перед сном, предвкушать и отчаянно бояться спугнуть сладчайшее ожидание ночных ласк, ее хриплого шепота, ее слов, от которых его колотило, как в сильном ознобе.

Это была его женщина, от макушки до пяток.

Однажды она стояла у окна и смотрела во двор. Он любовался ее тонкой, изящной шеей, прямой, ровной спиной, узкой талией, красивыми, гладкими бедрами. Не поворачиваясь, она спросила:

– Жень! А ты никогда не думал… сюда? – Она кивнула вниз, в глубь двора.

– Нет, – ответил он, – слава богу.

– Это потому, что ты москвич, – тихо сказала она, – в смысле, не питерский. В Москве таких дворов нет. Дворов-колодцев. Мне кажется, что каждый из нас, каждый питерец хотя бы однажды… – Она повернулась к нему: – Ну ты понимаешь! Потому что тянет, особенно когда плохо.

Как он тогда за нее испугался! Но виду не подал, отшутился:

– Все, съезжаем, съезжаем! Завтра же, слышишь? В собственный дом с лужайкой. И никаких там колодцев! Слышишь, Ал?

Она с горькой усмешкой возразила:

– Ага, как же. Съедешь с тобой.

Надо сказать, Алка была дамой с амбициями, в то время как свиридовские амбиции давно канули в Лету. Алка мечтала сделать карьеру, получить PhD и двигать науку. Она ругалась, что он опустил руки, ни к чему не стремится, ничего не хочет исправить, живет одним днем, как бог послал. Она пыталась его расшевелить, вызвать в нем гнев или злость, заставить его очнуться. До крика спорила с ним, доказывала, теребила, трясла. Он обещал, точно зная, что ни на что не способен. По крайней мере сейчас.

Алка усиленно готовилась к поступлению, а для подработки преподавала русский любознательным американцам. Учеников, надо сказать, у нее было немного. Про себя он все понимал: женишок он тот еще – ни кола ни двора, а самое главное, без перспектив и амбиций. Он видел, как постепенно потухали, гасли ее глаза, как она теряла к нему интерес. А потерять ее он боялся до дрожи. Ну и собрался с духом.

Была на редкость метельная снежная зима, сугробы завалили низкие окна домов на первых этажах, выползать из квартиры совсем не хотелось, да и Алка, питерская девочка, всей душой ненавидела холод. Они жарко натапливали квартиру обогревателями. Было невыносимо душно, он порывался открыть окно, но лежавшая в постели плотно укутанная Алка тут же начинала возмущаться.

– Вот, – пошутил он однажды. – Вот именно поэтому я на тебе никогда не женюсь! У нас с тобой разный температурный режим. Я задыхаюсь, а тебе замечательно! Или ты ждешь, пока я окочурюсь?

Алка смотрела на него совершенно новым, незнакомым и непонятным взглядом – с сочувствием и, кажется, жалостью. Определенно, в ее взгляде читалось пренебрежение. Предчувствуя беду, Свиридов жалко и растерянно улыбался. «Надо сгладить, отшутиться», – мелькнуло у него. Но ничего в голову не приходило. Так и стоял чурбан чурбаном.

– Ну и правильно, Свиридов! – усмехнулась Алка. – И не женись! Какая из меня жена, право слово.

Ровно через семь месяцев, в жаркий и влажный июль, Алка исчезла. Он вышел совсем ненадолго, кажется, в булочную или в аптеку, всего-то пятнадцать минут от дома, а когда вернулся, ее уже не было, как и ее вещей. Первая мысль – когда неторопливая Алка успела собраться? Он понимал, что искать ее бесполезно. Как и то, что ушла она навсегда. И никакие уговоры и разговоры не помогут, одно унижение. Алка не тот человек, спонтанных решений не принимает.

Полгода он сходил с ума, пил, потерял работу, не брился, не стриг ногти, пил воду из крана и грыз сухой хлеб, который подкладывала под дверь сердобольная пакистанка Айша, соседка напротив. Серьезно подумывал о суициде. Вспомнил про двор-колодец. Долго стоял у окна.

«И вправду, не питерец, – горько подумал он. – Не тянет. Так хреново, а туда, вниз, не тянет. Получается, я действительно типичный москвич».

Спустя пару лет узнал, что Алка удачно вышла замуж за молодого профессора, получила работу в университете, успешно защитилась и родила сына. В общем, дай бог всего и побольше питерской девочке Алле, умнице и красавице, за нее он был только рад. Но выскребался из этой истории долго, пару лет наверняка.

Уснуть не удавалось, чертовы мозги, чертовы воспоминания. Он встал, надел джинсы и майку и вышел из комнаты. «Покурю и успокоюсь, это всегда помогало».

На терраске горел ночничок, старый зеленый ночничок из той, прежней, жизни. Вспомнил, как Анна Ивановна под ним чинила носки. За столом, с рюмкой коньяка и с потухшей сигаретой, сидела его бывшая жена Валентина.

Увидев его, удивилась:

– Господи, Свиридов! И ты туда же! Тебе-то чего не спится, родственник?

– А черт его знает! Черти крутят. Призраки из прошлой жизни.

– Бывает, – глотнув коньяка, усмехнулась Валентина. – Но и это пройдет. – Кивнула на полупустую бутылку: – Хлебнешь?

– Видимо, не избежать. С тобой так и спиться недолго. – И, помолчав, озабоченно спросил: – Поддаешь, Валь?

– Да брось! – рассмеялась она. – Это я так, с устатку. Какое там «поддаешь»! Здоровье не позволяет.

Выпили еще по рюмке, все молча, без слов.

– Ну, давай расходиться? – нарушил угнетающее молчание Свиридов.

– Посиди еще, Жень, – тихо попросила Валентина. – Посиди. Что-то паршиво мне, хоть плачь. Правда, плакать я давно разучилась.

– Не отказывай себе, если хочется! – с притворным весельем отозвался он. – Знаю, иногда помогает!

– Не могу.

– Ну тогда расскажи мне про Катьку.

– Да нечего особенно и рассказывать, – начала Валентина. – Девочка неплохая, немного упрямая. Скрытная, молчаливая, ну ты заметил. Почти ничем не делится, только отрывками и обрывками. А в этот чертов балет она пошла зря! – Валентина повысила голос: – Я говорила, упрашивала! Но кто кого слушает, ты ж понимаешь! Уперлась как бык. И что? Да ничего. Стоит в седьмом ряду кордебалета, безо всяких подвижек. Да и не будет их, этих подвижек, я тебя уверяю! А все потому, что характера нет. Не в меня Катерина, совсем не в меня. Не пробивная, не бойкая. Ты знаешь, – она улыбнулась, – мне кажется, она в Людмилу Исаевну пошла, в твою мать! Ну характером, в смысле! А там, в этом мире, надо зубами, клыками, локтями. Да сейчас так везде, собственно, надо, и в балете, и в жизни. А она не умеет. Так и проторчит в седьмом ряду, всю жизнь проторчит, до самой пенсии. А что потом – ума не приложу. Ладно, посмотрим. – Валентина помяла в руке сигарету и закурила. – Ну и кавалер этот, Денис. Сердцем чую, что нет там любви – с его стороны точно нет. Так, просто связь. Встречаются – и ладно.

– Про маму расскажи, – полушепотом попросил он. – Как она… умирала.

– Как? Тяжело, Жень. С этой болезнью всегда тяжело. Все говорила: «Если бы сразу!» Почти полгода ее трепало. Я ездила к ней два раза в неделю, чаще не получалось.

– Понимаю. И за это большое спасибо.

– Ухаживала за ней соседка, Зоечка, не помнишь? Тихая, как серая мышь. Глаза в пол, лицо смазанное, бесцветное. Такую трудно запомнить. Верующая, все по церквям и монастырям. Но невредная и ответственная. Только все клянчила: «Валентина Петровна, а вы мне диванчик оставите? Мой совсем истрепался. А посудку? Если можно, кастрюльки. И шторки из зала?» Ныла, ныла. Противно, а деваться некуда. Я возмущалась: «Зоя, ну как вы так можете? Людмила Исаевна еще жива, а вы про кастрюльки!» Потом, понятно, все отдала, бери, что хочешь. И что ты думаешь? Всю квартиру вынесла, подчистую! Какие там кастрюльки и шторки? Все подмела – как корова языком! Два рулона туалетной бумаги прихватила – это меня вообще потрясло. А мама твоя все говорила: «Только Жене не звони. Не дай бог, прилетит!» Ну я и молчала.

– Зря, – тихо сказал Свиридов, – зря не позвонила. Неправильно это. Не по-людски.

– Я долго думала, сомневалась – как будет правильно? Нет, не тебя жалела, ее. Ну раз просит… Ну а потом квартиру продала. Да что там в девяностые она стоила! Копейки, смешно – пятиэтажка в Подольске. Ну а деньги, шесть тысяч долларов, как обещала – половину нам, половину тебе, как она завещала. Она волновалась и все повторяла: «Вот Женя приедет – и сразу отдай». На тысячу памятник поставили, а две пошли на хозяйство. Стиралку новую купили, Катьке дубленку турецкую. Ну и еще что-то, по мелочи. А! – вспомнила Валентина. – В Египет съездили, в Хургаду! На восемь дней.

– Подожди, – не понял он, – а остальные? Ну, эти три, ну типа мои? Надеюсь, потратили, пристроили?

Валентина с удивлением посмотрела на него:

– В смысле – пристроили? Конечно же нет! Лежат, целые и невредимые. На твое имя в Сбербанке.

От возмущения он заходил по терраске.

– Ты что, спятила, Валь? Как это так? Уму непостижимо. Вы их не потратили? Нет, ты серьезно? При вашей-то… – Слово «нищета» выговорить не получилось.

Валентина недоуменно на него посмотрела:

– Ты дурак, Жень? Какое «потратили»? Это же завещание, последняя воля.

– Ну, девки! Ну, вы даете! Вы сумасшедшие. Ей-богу, клиника просто!

– Оставь, – засмеялась она. – Лучше покажи мне фотографии своего дома, это куда интересней!

Жутко смущаясь, Свиридов достал телефон. Валя с восторгом разглядывала:

– Боже, Женька! Красота-то какая! Два этажа, лужайка, бассейн! А заборчик какой? Низенький, беленький! Разве это забор? Вот тут заборы так заборы! Смотри, какую гадость все ставят – эти оцинкованные листы зеленого цвета или цвета дерьма, в два метра, в три! Чтобы закрыться от внешнего мира, чтобы мышка не проскочила! Идешь по поселку, и ничего не видно. Ничего! Разве так раньше было? Раньше люди разговаривали: «Здрасте, как поживаете? Ах, какая у вас гортензия, ах, какие чудные флоксы! А яблоки, яблоки!» Чай друг к другу ходили пить, делиться опытом. Да просто болтать! А сейчас словом не перемолвишься, не с кем.

– Возвращайся в город, Валь, – настойчиво проговорил Свиридов. – Здесь ты зачахнешь.

– Вернусь, куда денусь. В конце ноября. А пока пусть Катька и этот… Дениска одни побудут. Ну что? Давай, Свиридов, дожмем? – Она кивнула на оставшийся коньяк. – Что тут осталось.

«Дожимать» было нечего, на двоих граммов по двадцать.

– А ты все правильно сделал, Свиридов! – неожиданно сказала Валентина. – В смысле, когда уехал. Здесь бы ты спился или свихнулся. А там видишь, как все сложилось! Известный художник, богатый человек! Нет, молодец! Как чуял, что все получится. Ну и страха у тебя не было. Цель была, а страха нет.

Он театрально развел руками.

– Это я как дура себя повела, – с горечью продолжила она. – Чего артачилась и сопротивлялась? Чего в позу вставала? И семья бы была, и дом в два этажа, и лужайка. Машина такая! Ну про бассейн я и не говорю. И Катька… У нее все сложилось бы по-другому… Нет, молодец, браво, ей-богу! Все сам, собственным трудом и талантом! Прямо горжусь тобой, родственник! – прихлопнув его по руке, она рассмеялась.

Пожалуй, такого стыда он еще не испытывал. Дом с бассейном, лужайка, машина. Талант, музеи, все сам. Большой ты смельчак, Свиридов. Чуял, и получилось. Знала бы ты, Валя, что все это ложь, вранье. Отвратительная, дешевая, низкопробная ложь. Потому что и сам я дешевка. Слава богу, что ты ничего не знаешь! Ни ты, ни Катька.

Покачиваясь и опираясь руками о стол, Валентина медленно встала и подошла к буфету, погремела посудой и вытащила бутылку.

– Вот, – обрадовалась она, – смотри, что нашла! Хорошо, что вспомнила! Сто лет тут стояла, с морковкиного заговенья. Даже не помню, откуда взялась!

Бутылка стукнула по столу.

«Черные глаза» – увидел он и удивился:

– Ого! Когда-то было приличное вино, кажется, крымское? – И с сомнением добавил: – А может, не надо, Валь? Может, хватит?

Не слушая его, Валентина со звуком вытащила пробку.

Свиридов поднял стакан:

– Ну что, за тебя? За умную и красивую женщину?

Она усмехнулась:

– Ага, за меня. За старую, страшную дуру! – Одним махом она выпила полстакана и разревелась. – Как глупо все вышло, Свиридов! Как глупо и по́шло! Вся моя жизнь, Женька! Так все по-дурацки! И главное, знаешь, так быстро все кончилось, как будто и не было! Вжик-вжик – и кранты! Что там осталось? Так и проковыряюсь до кладбища. Домик этот, клубника. Резиновые сапоги и старая куртка. А знаешь, что самое страшное? – Она посмотрела ему в глаза.

Он ничего не ответил.

– А самое страшное то, что я ничего не хочу! Совсем ничего, понимаешь?

Обескураженный, испуганный и потрясенный, лихорадочно подыскивая слова, он взял ее за руку.

– Слушай! – Его вдруг осенило. – А давай потанцуем? Помнишь, как мы по ночам танцевали? Валечка, помнишь? Наши на даче, а мы выпьем винца, включим музыку. Танго, помнишь? Как мы топтались и ржали, ну, вспомнила? И почему так было смешно – не понимаю! И что там вообще было смешного? А весело было – ты в длинной, до пола, ночнушке, я в черных семейных трусах. И ржем, как подорванные. Идиоты. Молодые, счастливые идиоты. Вот и все объяснение. – Он поднялся и потянул ее за руку. – Пойдем, Валя, пожалуйста!

Она подняла голову и с удивлением уставилась на него. В глазах, полных слез и отчаяния, читались недоумение и растерянность. Она сомневалась, не знала, как реагировать, но все же поднялась с места, подошла к приемнику и нажала на кнопки. Зазвучала незнакомая музыка, ничего общего с танго.

Свиридов подошел к ней, щелкнул ногами в разношенных тапочках, потом рассмеялся и скинул их, щелкнул босыми пятками, галантно склонил голову и обнял ее за талию.

– Танго, мадам! – объявил он.

Валентина осторожно положила руки ему на плечи и чуть откинула голову. Ритм они не поймали – какой уж там ритм и какое танго? Топтались на месте, натыкались на стулья, ударялись о края стола.

– Два идиота, – прыснула Валентина.

Музыка кончилась, ее сменила другая, совсем сумасшедшая, шальная, разухабистая.

Они рассмеялись и с облегчением плюхнулись на диван.

– Идиоты, – со смехом повторила она. – А знаешь, как это жалкое зрелище можно назвать? Танго одиноких.

В изнеможении он откинулся на спинку дивана.

– Ладно, Свиридов, – зевнула Валентина. – Пойдем спать. Что-то срубает, натанцевалась. И ты тоже иди, – сонным голосом пробормотала она, – а то я тебя совсем заболтала.

Повернувшись к стене, Валентина поежилась, поджала под себя ноги, свернулась калачиком и замолчала. Он встал, взял с кресла плед и осторожно укрыл ее. В полусне она что-то пробормотала, поймала его руку и прижала к своей груди.

– Женя, – еле слышно сказала она, – посиди со мной, а? Просто дай руку и посиди! И не бойся, – она повернула к нему лицо и жалко улыбнулась, – на твою честь я не посягну, будь уверен.

– А с чего ты взяла, что я боюсь? Прямо, ей-богу, обидела!

– Да уж, бояться нам нечего. Мы уже в том возрасте, когда почти ничего не боятся, кроме нищеты и страшных болезней. А еще одиночества. Да и то не все, верно?

Он сел на край дивана и подтянул плед ей на плечи. Валентина уткнулась носом ему в ладонь и тихонько, как щенок, заскулила. Он гладил ее по голове, как своего ребенка, как младшую сестру, как гладил когда-то маленькую обиженную дочь, не замечая, как слезы катятся и у него самого. Он гладил ее и бормотал какую-то чушь, какие-то «успокайки», как говорила маленькая Катька, рассказывал ей смешные байки, даже вставил парочку анекдотов, дурацких, глупых и древних, из тех, что пришли в голову.

Она то успокаивалась и тихо всхлипывала, то снова начинала реветь и скулить, вспоминала какие-то отрывки из их жизни, его мать, своих стариков, бурно каялась, что в молодости, далекой и безнадежно глупой, была много раз не права и даже жестока.

Он возражал ей, говорил, что она была замечательной дочерью и прекрасной невесткой, говорил, что никогда, до самой смерти, не забудет ее поездки в Подольск и ее отношение к его матери, твердил, что она умница, чудесный и честный человек, почти святой. Она всхлипывала, не соглашалась, обрывала его, вспоминала Витю, своего второго мужа и его давнего приятеля, шепотом призналась, что никогда не любила того, просто устроила свою жизнь, когда Свиридов ее оставил, а потом всю жизнь мучилась угрызениями совести, потому что Витя, именно Витя, а не она, был святым, чистым и светлым. А она, дрянь и гадина, еще умудрялась ему изменять! А Катьку, между прочим, он любил, как не любят родных детей. Вспоминала, как он упрашивал, даже молил ее об общем ребенке, а она только отмахивалась, потому что ей было страшно это представить.

Она говорила и говорила, говорила то, чего точно не стоило, что должно было остаться за семью печатями. Свиридову было неловко, и он ее останавливал. Но она упрямилась, обижалась и снова принималась плакать. Он гладил ее по плечам и волосам, повторяя дурацкие успокоительные, совершенно пустые слова. И еще молил бога, чтобы она наконец успокоилась и уснула.

Уже засыпая, она вдруг стала его уговаривать остаться еще на день. Оживилась, пообещала натопить баню, она умеет, Витя успел научить, а потом они пожарят мяса, кусок свинины валяется в морозилке:

– Ты же любил шашлыки, а, Свиридов?

Делать было нечего, спать хотелось невыносимо, и он пообещал, что останется. Сказал, что Большой послезавтра. Какой же он дурак, что взял два билета, два, а не три – пошли бы все вместе и наверняка получили бы удовольствие. Большой вообще не может быть плох. Она отвечала, что ни в какой театр все равно бы не пошла, еще чего, такие цены, она слышала. Да и неохота, отходилась. К тому же не в чем пойти, сто лет нигде не была и не надо.

Он отвечал, что это вообще смешно, пойдут в хороший бутик и он все купит.

Валентина разозлилась, просила его не выпендриваться и не демонстрировать свое богатство, потому что это глупо, смешно и вообще неприятно.

– Если ты такой крутой, создай благотворительный фонд, помогай бедным, а здесь мошной не тряси. Мы привыкли все сами. Ну и вообще иди к черту со своим Большим театром! И с Малым тоже.

Через минуту она крепко спала.

За окном поднимался рассвет, появились размытые, все еще нереальные очертания кустов и деревьев. Свиридов с трудом высвободил затекшую руку и осторожно, чтобы не потревожить и не разбудить ее, встал с дивана и на цыпочках, стараясь не скрипеть половицами, пошел к себе. Впрочем, вряд ли что-нибудь ее бы разбудило.

Из-за неплотно закрытого окна комната выстудилась, а постель была неуютной, холодной. Он понял, что уснуть не получится, а если и получится, то позднее утро вряд ли принесет облегчение, успокоение и радость от встречи им обоим.

Он быстро поднялся, оделся, нащупал в кармане куртки то, что собирался оставить перед отъездом – кредитку с приличной суммой на Катино имя, бумажку с мелко написанным кодом и два билета в Большой на «Щелкунчика». Положил все это на прикроватную тумбочку и вышел из комнаты.

Валентина крепко спала.

Он приоткрыл входную дверь и выскользнул на улицу, сбежал. Было холодно и промозгло. Низкий туман окутывал сад и окрестные дома, их было почти не видно. Свиридов поежился от холода и сырости, поднял воротник, наглухо застегнул молнию на куртке и быстрым и бодрым шагом двинул в сторону остановки. Трава была мокрой, и он намочил свои модные, дорогущие мокасины.

Автобуса не было и, кажется, не ожидалось, зато резво бежали машины. Одну из них он и поймал. Договорились, что до Москвы, объявленная сумма его рассмешила.

Старенькую «тойоту» трясло на ухабах. «Не дай бог развалится», – подумал он и через минуту уснул. Проснулся спустя час и понял, что до Москвы еще далеко.

Водителя, молодого и угрюмого, и, по счастью, молчаливого парня, он попросил остановиться у ближайшей придорожной кафешки. Набрал гору бутербродов, каких-то невнятных пирожков, два большущих стакана обжигающего черного кофе, бросил туда много сахару и вернулся в машину. Протянул водиле, тот молча кивнул, никакого спасибо. Ну просто страшно повезло с таким молчуном. Смолотили все за пару минут, и, откинувшись на подголовник, Свиридов блаженно закрыл глаза. Теперь бы в отель – и спать, спать, спать. Сутки спать, да, никак не меньше суток. Но перед этим обязательно в душ, горячий, с сильным напором. И будет счастье и благодать.

Он очень устал.

Все так и было: и горячий душ, и густо заваренный, сладкий, с лимоном, чай, и мягчайшее, шелковистое, прохладное белье. И чистота, и тишина, и покой. Все, о чем он мечтал.

Проснулся он к вечеру, почувствовав волчий голод. Заказал стейк средней прожарки, ведро – так и сказал, ведро! – жареного картофеля, салат из помидоров, если, конечно, рыночные, бакинские или узбекские, а не турецкие, из ближайшего супера – знаем мы вас, аферистов! Его горячо уверили, что это не так.

– Что ж, посмотрим, – угрожающе пробормотал он. – Да, и две бутылки холодного пива. «Гиннесс»? Отлично, «Гиннесс» пойдет.

Включил телевизор и почувствовал себя на седьмом небе.

Покой, тепло, тишина и хороший, сочный стейк. Что еще нужно для счастья? Стейк и вправду был сочным, пиво отличным, помидоры совсем неплохи, а картошка – что вообще может быть плохого в картошке, а уж тем более в жареной!

Он ел с удовольствием, с удовольствием смотрел какой-то дурацкий российский боевик про американскую жизнь, ржал от души над несоответствием и полнейшей глупостью творящегося на экране и при этом был страшно доволен. Потом он бухнулся в кровать в надежде снова уснуть, чтобы не думать. Ни о чем не думать и ничего не вспоминать.

Не удалось. Переспал. В его возрасте столько не спят, это в молодости можно дрыхнуть день напролет, а здесь перебор. Может, пройтись, прошвырнуться по центру, по любимой когда-то Ордынке, Пречистенке, по Садовому? Дойти до Арбата, зайти в какой-нибудь бар, взять виски или джин, а можно хорошего коньяка, например «Хайн», только вряд ли он будет. Хотя нет, здесь, в Москве, есть все, что пожелаешь. Раздумывая, подошел к окну. Нет, не пойдет, неохота – дождь и ветер, погода испортилась, вылезать не хотелось. Пощелкал пультом, с интересом послушал какую-то дичь, политическое ток-шоу, удивляясь и возмущаясь откровенному, наглому вранью. Исплевался и изматерился, выключил и со злостью отшвырнул пульт. Ужас. Просто кошмар, что они вытворяют. Как же противно все это слушать. Бедный, оболваненный народ.

Выключил свет и закрыл глаза. Что осталось? Далекое Пятницкое кладбище, мама, баба Катя и дед Исай. Все, больше у него здесь никого. Стаса давно нет, Вити Рыжего тоже. А Стас был моложе его. Порылся в чемодане в надежде отыскать снотворное. Нет. Не взял, идиот! От насморка взял, от брюха, от горла. А снотворное – нет. Как бы сейчас оно пригодилось! Ну ладно, будем считать слонов или кого там считают?

Ну и пошло-поехало. Какие слоны. Снова накрыло.

Мальвина. Эту чертову куклу с голубыми волосами он сразу назвал Мальвиной. Маленькая старая Мальвина с морщинистым хитрым личиком, с голубыми наивными глазками, с нарисованными домиком бровками и сморщенным, скукоженным, ярко накрашенным ртом. Как он ее ненавидел! Так же, как и ее дурацкую Шарлотт, эту чертову болонку, злющую и брехливую. Правда, с Шарлотт они потом подружились, точнее, примирились друг с другом. Это было после исчезновения Грега, Магды, Лены и Алки и полного осознания окончательного краха всей жизни. Именно тогда он нашел в газете это объявление.

Все просто до некуда – прогулки с собачкой три раза в день, минут двадцать или чуть больше, как дело пойдет. У собачки – так и было написано – чудесный, дружелюбный нрав. Словом, она прекрасна. И телефон.

Решил позвонить ради интереса, чтобы развеселиться, – любопытно, сколько платят за прогулку на свежем воздухе в компании славного зверя? Собак он всегда обожал.

Ответили скрипучим старческим и очень кокетливым голосом:

– Мистер Свиридоф? Ок, жду вас завтра к двум часам дня на собеседование.

На собеседование! Стало еще веселее.

Подумал: «Был бы смокинг, точно бы надел. Бабка, кажется, непроста». Да и адресок будьте любезны, Саттон-Плейс, неслабо. Знаковое местечко, простые и бедные там не живут. Но смокинга не было, а были джинсы с рубашкой.

И дом, и подъезд надежды оправдали: привратник в ливрее, мрамор и бархат, лифтер. Офигеть.

Дверь открыла чернокожая горничная, разумеется, в униформе.

В огромную, в шелке и хрустале прихожую выскочила мелкая сявка – белоснежная, кудрявая и лохматая. Затявкала и зарычала, как заводная. Он в испуге отпрянул.

Вскоре выкатилась и сама мадам, вернее, миссис. Миссис Эббот, Дженни Эббот, вдова мистера Эббота, известного, как позже выяснилось, банкира и финансиста.

Квартира поражала простором и великолепием, ослепляла богатством и роскошью. На роскошь ему было наплевать, а вот картины на стене… Здесь он остолбенел. Подлинники. Все подлинники, в этом сомнения не было. Антуан Ватто, Жан Лиотар, Джованни Каналетто. И даже Рокотов, боже мой!

Миссис Эббот наблюдала за ним с неподдельным интересом:

– О, вы, кажется, разбираетесь?

– Я художник, – скромно потупился он. – И да, разбираюсь. Простите мою нескромность.

Она, видимо, его зауважала. Предложила чаю – небывалое дело! Ну и пошел разговор. Оказалось, что мистер Эббот скончался десять лет назад, детей у них не было. Дженни и не скрывала, что детей не хотела. Коллекционером был муж, только XVIII век, такая причуда, а ей, простой девчонке из далекой провинции, дочери рыбака, все это было до фонаря.

На стенах висели портреты и фотографии молоденькой Дженни. «Хорошенькая, – подумал он, – по-американски хорошенькая: миленькие кудряшки, вздернутый носик, наивные глазки, губки бантиком. Типичная Мэри Пикфорд. Таких обожают и опекают всю жизнь».

Жизнь они с супругом прожили безбедную: норковые манто, бриллиантовые диадемы, высшее общество, путешествия в Париж на уик-энд, рестораны, премьеры. Ну и утешение на старости лет – злющая тявкающая шавка Шарлотт.

По субботам миссис Эббот принимала гостей – искусствовед Шарли с цветастым, от Эрме, платочком на дряблой хилой шейке, миссис Валерия Доу, молчаливая и болезненно толстая дама, жена друга покойного мистера Эббота, известная в шестидесятые певичка Маргарет, тощая, мосластая и голосистая, ну и «пара гнедых», как он их называл, – семейство поляков Рошальски, дальняя родня покойного мужа. Высокие, длинношеие, похожие на старых, потертых жирафов. Да, иногда приближенная к телу массажистка Орни, славная в принципе тетка, единственное живое существо. С ней Свиридов даже подружился.

Накрывали стол – белужья икра, устрицы, дорогие сыры и паштеты, шампанское и французский десерт. Шикарно. Все жеманно жевали, обменивались редкими репликами и, кажется, мечтали поскорее свалить.

Через полгода на таком званом обеде неожиданно для всех и прежде всего для него самого миссис Эббот объявила его компаньоном и милым другом.

Так он стал завсегдатаем в этой компании. Поначалу было вполне интересно, любопытно, смешно, эдакое фрик-шоу. Но быстро надоело, все как по заученному сценарию. Глухая тоска. Пару раз удавалось свалить, но Дженни до слез обижалась. Да и работу, эту синекуру, потерять было не просто жалко, а очень жалко. Да просто нельзя!

А работка была не бей лежачего, что и говорить! Четыреста долларов в неделю за пи-пи и ка-ка сварливой дуры Шарлотт. Полтора года она его цапала то за пятку, то за пальцы. Ничего страшного, зубы у шавки были почти стертыми, но за травмы полагались бонусы. Да, да, Дженни страшно расстраивалась и тут же его «утешала» – то это были часы «Омега», то отличный костюм от Версаче. А уж как сидел этот костюм! Тогда он впервые понял, за что берут такие деньги. Были и туфли из кожи страуса, мягчайшие, словно сделанные из масла. А еще бесконечные галстуки, булавки для галстуков, шейные платки, запонки, кашемировые свитера, батареи духов.

Сначала он отказывался:

– Дженни, вы делаете из меня профессионального альфонса.

Та хитро хихикала:

– Что вы, Юджин! Я же не ваша любовница!

Кажется, об этом она сожалела.

Потом дура Шарлотт к нему привыкла и, кажется, даже прониклась. Во всяком случае, цапать и хватать его за пятки она перестала. А он смеялся:

– Ну вот, Шарлотт, теперь я потеряю свои бонусы! Давай, давай! Тяпни, старая засранка! Ну хоть прихвати, чертова кукла!

У старой ведьмы он проработал четыре года. Четыре года, боже мой! Даже успели съездить в Лондон на юбилей в «Ле Гаврош» к старинной подружке Дженни. Жили, конечно же, в «Ритце». Дженни была оптимисткой и имела большие планы на будущее. Расписала, дурочка, лет на пять вперед, но слегла – возраст, возраст, восемьдесят семь как-никак. И никуда не денешься, ни за какие деньги, увы. Она любила поговорить о завещании, как бы советовалась, заглядывала в глаза. Господи, что она пыталась там увидеть? А Свиридов подумывал об уходе. Все, надоело, наелся. Благодеяний наелся, белужьей икры, шампанского, дряхлых и скучных нафталиновых дураков, Дженниных капризов, тявканья Шарлотт. Осточертело.

Но пришлось задержаться: Дженни резко сдала, званые обеды закончились, не до того, дружки испарились, позванивали только «жирафы» Рошальски. Скорее всего, рассчитывали на долю в завещании. И иногда смешливая Орни.

Она умерла в октябре, а спустя месяц его вызвал нотариус. В кабинете на Мэдиссон сидела массажистка Орни, «жирафы» Рошальски и он, Юджин Свиридоф. Все стало понятно. Рошальски, потупившись, скорбно молчали. Орни обрадовалась ему, мяла его руку и говорила, что надо встречаться.

Нотариус, похожий на старого мыша, с серым, мрачным, вытянутым лицом и длинными острыми ушами, сухо поприветствовал присутствующих и вскрыл завещание. Мистеру и миссис Рошальски, как единственной родне, были завещаны семейные фотографии, альбомы со старинными открытками из коллекции Дженни и гарнитур из карельской березы, XVIII век, Франция, мастер Роже Лакруа. Неплохо. Орни достались серьги с редкими бенгальскими сапфирами, столовое серебро и кружевные скатерти начала ХХ века, Россия, из имущества князей Сумароковых. Ему, Юджину Свиридоф, были завещаны два полотна из коллекции мистера и миссис Эббот – небольшой горный пейзаж Ватто, холст, масло, датированный 1708 годом, и пейзаж Джованни Канолетто, холст, масло, примерно 1752 год, разумеется, родная Венеция. Все остальное получила Шарлотт. Шарлотт Бенедикт Розалинда Вторая. Любимая собачка Мальвины.

После оглашения завещания все еще долго молчали. Первой очнулась Орни. Подняв очи и руки к потолку, она громко завыла молитву, восславляющую покойницу. «Жирафы» бледнели от ужаса и с осуждением переглядывались друг с другом. А Свиридов пребывал в шоке, близком к глубокому обмороку. Ну ничего себе, а? Ну спасибо, старая ведьма, спасибо, Мальвина! Выходит, зря я тебя так не любил. А через полгода отдал обе картины на аукцион.

Вот тогда-то, после удачной продажи, появились домик с лужайкой, «Бентли» и счет в банке, с которым можно было не горевать и вообще ни о чем не думать.

Валя, Валя! Наивная и глупая Валя! Ну неужели ты вправду подумала, что все это мне принесла моя живопись? Просто твоему бывшему мужу, этому чертову сукиному сыну, сказочно, невероятно, волшебно повезло. Как в кино. Так же не бывает, как думаешь? А нет, бывает. Бывает. Но ты ничего не узнаешь. И Катька ничего не узнает. Зачем? Пусть думают так, как думают. Ведь это так поднимает его в их глазах! Но не в своих, увы. Не в своих. Одного жаль – мама не дожила. Не доехала до Эльдорадо, до страны волшебных грез. Не успела.

Дом свой Свиридов обожал – первое жилье на чужбине. Спокойный, приличный район, тихие приличные соседи: адвокаты, врачи, бизнесмены средней руки.

Соседи. Да, с соседями ему повезло. Особенно с Шерри, стройной, белокурой красоткой, разведенной матерью двоих симпатичнейших пацанов. Милая, улыбчивая и дружелюбная – впрочем, это фирменный знак американцев, нечему удивляться. Они флиртовали, переглядывались, обменивались впечатлениями. На Рождество Шерри угощала его сливовым пирогом. В День Благодарения он отвечал ей цветами. Она краснела, терялась, смущалась, и он удивлялся: такая красивая девка и такая закомплексованная. Кажется, в первом браке она была очень несчастна.

Он часто наблюдал за ней из окна, точнее, подглядывал. Смотрел, как мелькают стройные, загорелые ноги, когда по воскресеньям она ходит по участку с газонокосилкой.

Думал: «А вдруг? Вдруг получится, сложится?» И тут же гнал от себя эти мысли – Шерри так молода, зачем он ей? Ему за пятьдесят, ей немного за тридцать. Но кокетничал, понимал, он был еще очень и очень: строен, подтянут, седовлас, синеглаз. Вполне ничего, если честно. Да, Шерри. «Я скажу тебе с последней прямотой: все лишь бредни – шерри-бренди, ангел мой».

Он встал, открыл окно и воровато закурил сигарету – курить в номере запрещалось, борьба за здоровый образ жизни. Все переняли от его новых соотечественников. Лучше бы переняли кое-что другое, более полезное для людей.

Итак, завтра он едет на Пятницкое, а послезавтра… Послезавтра улетит. Да, улетит, это единственно правильное решение. Долги он, кажется, раздал. Ну или попытался раздать. Вот только получилось или не очень?

А может, сделать все по-другому? Забрать их, своих женщин, и увезти? Увезти в свою страну – да, да, именно в свою, сейчас он это отчетливо понял, – в свой замечательный дом с тремя спальнями, где все разместятся. И Катя, его единственная дочь, проживет яркую, насыщенную жизнь и не узнает нужды и унижений, а его бывшая жена, сегодня почти сестра и подруга и уж точно близкий и родной человек, будет жить в красоте, покое и в радости, на своей любимой природе, среди цветов и деревьев, не думая о деньгах, затхлых больницах и прочих неприятностях? И он, одинокий, без роду и племени, один как перст, наконец обретет семью, самых родных и близких, которые никогда, ни при каких условиях не предадут и не подставят. Он сделает это для них, для своих девочек. И еще для себя. Вот тогда можно будет сказать, что он рассчитался с долгами.

Мысль мелькнула и тут же исчезла, как не было.

* * *

Первое, что он сделал утром, – зашел на сайт авиакомпании. Билет поменять было можно, но с приличной доплатой.

Утром опять моросил дождь, было сыро и ветрено. Через час он был на Пятницком. Нашел не без труда – столько лет, и все изменилось. Баба Катя, дед Исай. И мама. Мамочка, мама! Прости, если можешь. Хотя знаю, простила.

Букет белых хризантем, пахнущих горечью. Мокрая трава, ржавый ковер из опавших листьев, запах завядших цветов. Карканье ненасытных ворон, мокрый, взъерошенный воробей на ограде. Пожухлый, облезлый венок с остатками пластиковых гвоздик. И – тишина. Он провел рукой по фотографии. Мама… Умница, Валька! Хороший памятник, хороший портрет, большое спасибо.

Промок, замерз и заторопился к выходу. Глянул на серое сердитое небо – да, кажется, с октябрем он ошибся. Подвел его любимый месяц, не оправдал надежд. Ну да бог с ним. В Нью-Йорке еще тепло, сухо и солнечно, он знает, вчера посмотрел сводку погоды, синее небо и белые облака.

В метро, как всегда, было полно народу: молодежь, не расстающаяся со своими телефонами, старики с усталыми, безразличными лицами, растерянные, опасливо оглядывающиеся приезжие с вечными баулами в натруженных руках.

Не без труда Свиридов втиснулся в уголок и прислонился к стене.

– Осторожно, двери закрываются, – услышал он знакомую фразу.

«Это, кажется, про меня, – прикрыв глаза, подумал он. – Только вот с точкой или со знаком вопроса?»

* * *

Его соседкой оказалась улыбчивая, милая дама с подсиненными волосами, типичная американка. Улыбнулись, обменялись дежурным «хай», и он отвернулся к окну.

Бабуська случайно задела его локтем – ну и сто раз сорри, как обычно. Смущенно улыбнулась:

– А ведь верно, хорошо возвращаться домой?

– Еще как хорошо! – улыбнулся Свиридов и по-русски добавил недавно освоенное слово: – Стопудово!

Старушка не поняла, но вежливо улыбнулась.

Он открыл телефон.

Теперь предстояло самое трудное: написать дочке и бывшей жене. Извиниться за свой внезапный отъезд и попрощаться. Вдруг он почувствовал, что страшно устал, и закрыл глаза. Вкрадчивым голосом стюардесса попросила пристегнуть ремни. Он выполнил эту просьбу, не открывая глаз.

«Все лишь бредни, шерри-бренди, ангел мой».

Самолет плавно тронулся с места. Ни взлетов, ни посадок Свиридов не боялся – в конце концов, не самая страшная смерть.

Глаза он открыл спустя полчаса, когда самолет набрал высоту, а стройные, улыбчивые стюардессы принялись разносить напитки. В иллюминатор он увидел нежно-голубое небо и белые, пышные, словно взбитые миксером, облака.

Казалось, что самолет не летит, а уютно и сладко, как на перине, покачиваясь, дремлет на облаках.

Вскоре уснул и Свиридов.

Подарок

Жить стало незачем. Какая же это жизнь, если у тебя совсем никого? У Салихат никого не было. Вообще никого.

Про двоюродного брата Салихат и Зарему, его мать, и говорить нечего: сто лет она с ними не виделась, чужие люди. Лет тридцать назад Тамерлан, двоюродный брат, уехал в Сибирь на стройку. Как говорил, «деньгу` заколачивать». Уехал на время, да там и остался. Женился на украинке Лиде, родил двух дочек, построил хороший дом. И дай ему бог, неплохой человек Тамерлан! А спустя время вызвал туда Зарему, присматривать за дочками и хозяйством.

Тамерлан и Салихат в детстве дружили. Хорошо дружили, не ссорились. И никто Салихат не обижал – знали, Тамик заступится и наподдаст кому надо, мало не покажется. И тетку свою Зарему Салихат любила – та добрая была, жалела ее.

Конечно, после отъезда Тамерлана они поздравляли друг друга с праздниками – Новым годом, Восьмым марта, Новрузом и с днями рождения. Но так и не повидались. У Салихат все было сложно: то свекровь болела, то муж. Работа, хозяйство – поди найди время добраться до этой Сибири. Да и где она, эта Сибирь?

Тетка с братом на родину не торопились, видно, там, в Сибири, прижились и не тосковали. Да и слава богу. Где человеку хорошо, там и счастье.

Салихат часто думала о родне и не представляла, как можно южным, привыкшим к теплу и солнцу людям жить в далекой и холодной Сибири. Но по всему выходило, что можно. Салихат без своего родного поселка жизни не мыслила. Без соседей, подружек, без сада и огорода. Без древнего раскидистого ореха, в тени которого было здорово коротать жаркий полдень. И без здоровенного граба, растущего прямо у калитки. На его ветки отец в ее детстве повесил качельки. А еще без лугов, что расстилались у подножия Сарыкум, густо заросшие манжеткой, астрагалом, розовыми рододендронами и синими генцианами, ковром покрывающие склоны гор. И горы Салихат обожала, и водопады. И море! В красивой она жила стране и очень ею гордилась. Не могла она представить себя и без дома, родного старого семейного дома, построенного еще дедом.

И как была счастлива, что ей не пришлось покинуть этот дом!

По обычаям ее страны невеста уходит к мужу. Но у Салихат сложилось по-другому – муж пришел к ней. Обычаи обычаями, но это было вполне разумно: дом у Салихат был большой, крепкий, теплый в зиму и прохладный летом. Сад шикарный – груши, инжир, персики, сливы. И огород ого-го! Отец был хорошим хозяином, все делал на совесть, на века, добротно и крепко. Как оставить такое? Да как и отец? Не тащить же его с собой, в дом к зятю!

Когда Салихат вышла замуж, мамы уже не было. Рано она ушла, в сорок пять. Жили они с отцом так, что вокруг все завидовали: какая семья! Ну почему так бывает – те, кто все время собачится, скандалит и мучает друг друга, живут до самой старости. А тех, у кого все хорошо, Аллах разлучает? Несправедливо. А как все завидовали Аксаговым! Ах, как Берди смотрит на свою Вагидат! Глаз не сводит. Сколько лет вместе, а он ей: «Единственная». А «Вагидат» в переводе и есть «единственная». Ах, счастливая Вагидат! И где это видано, чтобы муж так жену уважал: «Посиди, отдохни, посмотри телевизор». Женщины хмыкали, усмехались, но завидовали. И их можно было понять.

Салихат не помнила ни скандалов, ни ссор в семье. Тишь, да гладь, да божья благодать царила все время, да только закончилась, со смертью мамы закончилась. Через несколько лет после мамы ушел и отец. Очень горевала по своим Салихат, очень. С лица сошла, похудела. А раньше пышечка была, булочка сдобная, папа называл ее Натух – это сладкая выпечка с медом.

Правда, после смерти мамы, спасибо Аллаху, Салихат вышла замуж, хотя считалась уже старой девой. И у нее был муж, Камал. Лучший муж на свете. Вокруг все шептались: «Повезло Салихат! Хороший достался мужик, хоть и разведенный да с ребенком».

Ну и что, что разведенный? У всех своя судьба и свои беды.

Камал оказался работящим, не капризным, не вредным и тихим. Не муж – золото! У всех мужья черт-те что вытворяли. А у нее – нет. Женщины шептались: «Все женщины в роду у них счастливые, всем с мужчинами повезло». И то правда – дед по матери тихим был человеком, тихим и смирным. Ни разу свою жену Рагитмат не отругал, не накричал и не обозвал.

Может, и правы соседки – всем женщинам в их роду везло на мужей.

Да, Салихат была второй женой. Но что поделаешь – жизнь есть жизнь, не у всех получается с первого раза. Вот у ее Камала не получилось. Сразу после армии уехал в город, поступил в техникум и скоро женился. Наспех, как говорила свекровь. Как будто кто подгонял. А подгоняли ведь! Забеременела его девушка, вот и пришлось. Муж говорил, что первую жену не любил. Может, он, конечно, Салихат так утешал, не хотел огорчать. Кто там знает?

И еще говорил, что понял сразу – жизни у них не будет. Во-первых, девушка была русской, а значит, с обычаями и традициями их народа знакома не была. К тому же городская, а у них там все иначе.

Ну а во-вторых, не прижился Камал в городе и захотел вернуться в село. А молодая жена отказалась. Да и понятно – куда ей, русской горожанке, в село? Жили они плохо с самого первого дня – то ли любви не было, то ли понимания. Начались скандалы.

Хотя плохо ли, хорошо, а как ни крути, восемь лет прожили – да и куда денешься, если ребенок растет? Тем более мальчик. Сына муж обожал, это понятно. Но все равно через восемь лет они развелись, и Камал вернулся в село. Ходил хмурый, расстроенный. Все на почту бегал сыну звонить. А Салихат как раз на почте работала – письма, посылки, бандероли, газеты. Ну и звонки – коммутатор. Салихат очень нравился Камал – вежливый, обходительный и немного несчастный. Жалела его – такой красивый, такой умный мужчина. А ведь не повезло. В поселке было много хороших и красивых девушек, но он ни на кого не обращал внимания. Разговоры о Камале Салихат слышала не раз – его и жалели, и осуждали. И еще очень старались захомутать. Например, Зея, почтальонша. Зея была красоткой хоть куда – зеленоглазая, пышногрудая, стройная. И давно вдовая. Мужики по ней сходили с ума. А Зее нравился разведенный Камал. Она и так перед ним, и эдак. А он – ноль внимания.

Потом, спустя много лет, Салихат поняла – зачем ему была нужна эта шустрая и языкатая Зея? Похожая у него была в городе, та, с которой жизнь не сложилась. Салихат часто замечала, что муж отводил глаза, когда видел красивую женщину. И еще у него немножко дергалась верхняя губа – видно, намучился со своей бывшей.

Кроме Зеи и другие были не прочь – и Лейла, заведующая универмагом, одинокая крашеная блондинка, самая богатая в поселке. Правда, полная очень, отдышливая, но красивая все равно. И девушки на выданье, совсем молодые и скромные, тоже посматривали на Камала.

Только Салихат глаз на него не поднимала – не то воспитание. Ну и вообще стеснялась. Потому что очень он ей нравился. Как Камал заходил на почту, она краснела как рак и опускала глаза – не дай бог увидит! Сраму не оберешься.

Красавицей Салихат никогда не была, но вполне ничего – маленькая, круглобокая, круглолицая. Глаза как вишни, чернющие и круглые, коса до пояса. Нормальная, как все, не хуже и не лучше.

К двадцати годам и жених у нее нарисовался, Заур Гириев. Собой он был так себе, если честно. Невысокий, щуплый, длинноносый и уже лысоватый. Но парень неплохой, из нормальной семьи. Скромный – с девушками ни-ни. А может, девушкам он был не нужен. Работал За�

© Метлицкая М., 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

Осторожно, двери закрываются

Идиотское место. Суетливое, шумное, суматошное. Впрочем, сам выбрал, и нечего ворчать. Выбрал по памяти, станция метро «Парк культуры». Когда-то давно они встречались здесь шумной компанией – и айда в парк. Ну а там все тридцать три удовольствия: мороженое, газировка, каток, аттракционы. А если везло, то и чешское пиво. Впрочем, везло нечасто.

Правда, в парке было навалом шпаны. Задирали их нередко, но дрались тогда по-честному, до первой кровянки, без всякого беспредела. А здесь, у метро, в те давние годы вообще было тихо и благостно. А сейчас? Мама дорогая! Кошмар. Толпы людей сновали, едва не снося друг друга, текли бесконечные, бурлящие людские потоки. Сумасшедший город, нет, правда! Конечно, он слышал, что многое изменилось. Но чтобы так? Та, прежняя, его Москва осталась в далеких, сладких и мучительных воспоминаниях и казалась сейчас сказочно просторной и спокойной: полупустые улицы, площади, мосты, зеленые скверы. Все исчезло, как не было. Исчезла знаменитая купеческая московская умиротворенность, ее размеренность, благостность. Все исчезло. Другие улицы, другие здания, другой народ. Другой город.

«Нет больше моего города, – подумал Свиридов. – Да и меня в этом городе нет. Тогда, в те годы, я растворялся в нем, погружался в него безо всякой опаски, сладко предчувствуя радость встречи. И блаженно плыл в его запахах, в легком тополином пуху. Тогда я здесь был хозяином, смелым и щедрым. А сейчас я гость, а гости всегда робеют. Гость издалека, и, кажется, гость незваный. Растерянный гость, ошарашенный и пугливый».

Он закурил и стал пристально вглядываться в толпу. «Не узна́ю, – стучала в висок тревога. – Не узна́ю, и будет позор. Что такое фотографии? И потом, женщины способны кардинально меняться». Потом принялся себя успокаивать: «Не узнаю я, узнает она, а я прикинусь слепошарым старикашкой. Уж я-то не изменился за последние пару лет нашей переписки. По крайней мере, так хочется думать».

Господи боже, помоги! Женщины, молодые и не очень, торопливо проскакивали мимо, обтекая и задевая его. Красавицы! Нет, честное слово, красавицы – таких раньше не было. Какое-то новое племя, новое и незнакомое! Впрочем, это не новость – лучше и краше наших баб точно нет. Краше, ухоженнее и моднее. В любой точке мира он моментально узнавал бывших соотечественниц: всегда при марафете, непременно на каблуках – при чем тут комфорт, красота важнее, – одетых по самой последней миланской моде, увешанных бриллиантами. Но всегда их выдавали глаза. Вот удивительно – глаза оставались тревожными, беспокойными, будто эти немыслимые красотки ждали подвоха. И еще одно – было такое ощущение, что они боятся выглядеть самозванками, случайно попавшими в райский мир. Да так и было: все они действительно немножко самозванки, не всегда с хорошими манерами, зато с напористостью и наглостью нуворишей, с неким презрением к местным жителям, к их традициям и привычкам. Они словно чувствовали, что их слегка опасаются, но при этом поглядывают на них с интересом, с которым разглядывают редких и незнакомых животных. Нет, никакого проявления неуважения не было – их прекрасно обслуживали в лучших ресторанах и бутиках, с трудом скрывали удивление, когда чеки превышали все разумные пределы. И все-таки был какой-то душок, был. Как будто вся вежливая обслуга знала происхождение этих шальных, безумных денег. Красоток не уважали, и они это чувствовали.

Конечно, были и другие. Те, кто накопил, не без труда насобирал на заграничные поездки. Испуганные, зашуганные, растерянные и потерянные, те тоже боялись: заблудиться, отстать от туристического автобуса, не купить дешево и красиво, не охватить все достопримечательности, не успеть нафотографировать, не привезти подарки родне. Боялись, что глава семьи, муж и отец, переберет на ужине, сцепится с земляком или не отпустит за сувенирами. Они подсчитывали копейки, экономили на еде, старались наесться на завтраках и украдкой, оглядываясь, прихватывали со шведского стола парочку бутербродов в салфетке на перекус. Они не расслаблялись даже на отдыхе, но все равно были отчаянно прекрасны.

«Цветник, – подумал Свиридов. – Москва – это просто Эльдорадо для любителей женского пола». Он усмехнулся и оглянулся в поисках урны. Асфальт был густо усыпан окурками. Меланхоличный таджик (или киргиз?) сгребал их метлой.

Все изменилось. У метро полно киосков с цветами, поражающими воображение. Такую роскошь он не видел нигде, даже, пожалуй, в Европе. Впрочем, есть и местные специалитеты – кошмарные синие розы и гвоздики, присыпанные серебристой пылью. Такого точно нет нигде. Эти ужасы годятся только на кладбищенский карнавал, бррр. Рядом палатки с жаровнями, на которых зазывно шкворчат румяные, загорелые сосиски. Из кофейни пахнет ванилью и кофе. И рядом развалы с диковинными заморскими фруктами. Чудеса, да и только!

Свиридов вспомнил, как здесь, у входа в метро, в те достопамятные времена по углам робко жались, пугливо оглядываясь, опасаясь строгих стражей порядка, бабульки с ромашками и астрами, с гранеными стаканчиками семечек. Заметив серую милицейскую форму, они тут же бросались врассыпную. Да, букетик за пятьдесят копеек: «Бери, сынок, что робеешь? Утром срезала, из своего сада».

Вспомнил и передвижной лоток с пирожками, огромными, помятыми, блестящими от масла, с капустой и повидлом, по десять копеек и пять. Пирожки называли «здравствуй, гастрит». Но как было вкусно! Впрочем, в молодости все вкусно и все почти безопасно. И они, бесшабашные и безбашенные, нахальные и бесстрашные, хомячили эти пирожки в три горла и были счастливы. Кто тогда думал о здоровье! К чему думать о том, что есть? Того, что есть, просто не замечаешь.

А красные автоматы с газировкой, стреляющей в нос острыми и колючими пузырьками? По копейке – простая, несладкая, и по три – с сиропом, грушевым, яблочным и любимым крем-сода.

Молодость и вечное счастье. Только в молодости бывает вечное, ежеминутное, непроходящее ощущение счастья. Утром ли, вечером – круглые сутки. Теперь все другое. Да и он другой. Такие дела.

Наконец он увидел ее, вернее, узнал. Растерянно оглядываясь по сторонам, она искала кого-то. Да не кого-то, его. Он замер. Хотел выкрикнуть ее имя, но слова застряли в горле. Откашлялся и все-таки тонким, петушиным голосом крикнул:

– Катя!

Получилось смешно и довольно противно. Она обернулась, сдвинула тонкие брови. Их взгляды встретились, и она, чуть запнувшись, словно раздумывая, сделала неловкий шаг навстречу.

– Катя, – повторил он.

Расстояние между ними было ничтожным, всего-то в два метра, не больше. Два метра и – пропасть. Глубокая, куда больше, чем каньон Колка, на котором ему однажды посчастливилось побывать.

Свиридов подошел и остановился, вглядываясь в ее лицо.

– Ну здравствуй, девочка. – Он попытался ее обнять.

Катя чуть напряглась, покачнулась и отстранилась – чуть-чуть, но все же заметно. Напряглась ее тонкая спина, откинулась голова на высокой красивой шее, а руки бессильно повисли вдоль тела. Он отодвинулся, чтобы получше ее разглядеть. Она страшно смутилась, нахмурилась и опустила глаза.

Катя, Катюша, Катенька. Катенок. Его единственная дочь.

Была она худой, довольно высокой и складной. Бледное, без косметики лицо. Красивые крупные губы, чуть тронутые невидимым блеском. Большие серовато-зеленые глаза, тонкие светлые брови и вздернутый, с редкими конопушками нос. Волосы, гладко зачесанные, волосок к волоску, были затянуты в стандартный «балетный» пучок. Черное пальто-карандаш, сапоги без каблука, красный шарф и красные же перчатки.

Он все разглядел и моментально оценил – взгляд художника. Что поделаешь, все детали и мелочи видны сразу. «Хорошо, – подумал он. – Хорошо и со вкусом, с понятием, надо сказать. Все про себя знает и все понимает, про все свои достоинства и недостатки. Умница». Свои черты – высокие скулы, большой лоб и форму рта – он углядел сразу. От матери, его бывшей жены, дочери достались глаза крыжовенного цвета и бледная, тонкая полупрозрачная кожа. «Но мать куда проще, – с гордостью подумал он. – Наша порода. И моего тоже хватает. А как же! Папаша». Вот тут, на этом месте, следовало бы с сарказмом усмехнуться. «Папаша!» Да какой он папаша, ей-богу? Дочь оставил в нежном возрасте – Кате было четыре года, – и воспитал ее другой человек. Хороший, надо сказать, человек. Очень хороший, поклон ему и респект! Впрочем, кланяться некому. Витя Козлов, по кличке Рыжий, уже в могиле, увы. Да, приятель и последователь, наследовавший двух его женщин. Витя ушел совсем молодым, в сорок семь. Уходил мучительно долго. Бедный, бедный Витя! А Свиридов все равно бы слинял. Он был одержим этой идеей. И страшно почти не было – молодость. Но с Витей было спокойнее.

Он внимательно разглядывал свою дочь, и, кажется, она ему нравилась. Нет, точно нравилась, без всяких там «но». Катя смутилась под его пристальным взглядом, побледнела и отвела глаза.

– Ну, Катечка, что будем делать? Какие у нас, так сказать, варианты? Давай сначала пройдемся, а уж потом присядем! Идет?

Катя кивнула.

– Да, Кать, а давай на «ты», а?

Катя нахмурилась, пару секунд размышляла, но все же кивнула.

Пошли через Крымский мост, к Парку культуры. Шли молча, он искоса поглядывал на нее, она замечала и хмурилась. Походка у нее была балетная, носками врозь, спина прямая, голова чуть откинута назад. Вроде неяркая, а красавица. Или ему так кажется? Да, от Валентины много – и профиль, и редкие веснушки, и волосы. Только та явно крупнее и тяжелее, и это было всегда, с самой молодости. В его бывшей жене не было дочкиного изящества.

Молча дошли до парка, зашли внутрь.

– Ну вот, – улыбнулся Свиридов. – Cвидание с молодостью. Нет, даже с юностью. Сюда мы бегали часто, раз в неделю уж точно! Летом аттракционы, если, конечно, была копейка, а уж зимой – зимой был каток! Тут заливали отличный каток. – Он посмотрел на дочь. – Знаешь об этом?

– И сейчас заливают, – отозвалась Катя.

– Катаешься? – Свиридов обрадовался диалогу.

– Нет, нам нельзя, это опасно. Вдруг травма?

– Ну да, это резонно.

Помолчали.

– И летом тут была красота! – оживился он. – Густые кусты сирени, тенистые закоулки, лесные тропинки. Я этот парк знал наизусть. Было где спрятаться и нацеловаться! Ну и на лодочках, на озерце! Знаешь, как романтично? А какое было мороженое! – Он улыбнулся. – Какое эскимо, какие стаканчики!

Катя кивнула на передвижной киоск:

– Да и сейчас этого навалом. Вон, посмотрите!

– О, – обрадовался он, – может, попробуем?

Дочь равнодушно пожала плечом.

С виду стаканчики с крем-брюле были точь-в-точь как прежде: та же вафелька, тот же теплый кремовый цвет.

Погода благоприятствовала, отодвинулись тучи, и выглянуло солнце, клены шелестели золотистыми листьями, кусты багровели, а трава, ровный и четкий газон, оставалась зеленой.

– Красота, а? – Сев на лавочку, он блаженно прикрыл глаза. – Все как в той жизни.

Мороженое оказалось так себе, ни в какое сравнение. И он почему-то расстроился.

– Не то, совершенно не то. Подделка.

Катя равнодушно молчала.

– Или дело не в мороженом, а в нас самих? – продолжал он. – В детстве ведь и клубника слаще, и трава зеленее? Впрочем, трава здесь вполне зеленая. Но все равно красота, правда, Кать?

– Мне легче, – усмехнулась она. – Не с чем сравнивать.

– А ведь ты права! Сравнивать всегда глупо, потому что часто сравнение не в нашу пользу. Верно, Катюш?

Катя молча пожала плечами.

* * *

Еще тогда, в самом конце восьмидесятых, Свиридов все решил.

Почему, думал он, почему им все можно, а остальным нет? Им можно вкусно жрать, сладко спать, носить красивые вещи, жить в просторных квартирах, расслабляться в закрытых санаториях, а не ютиться в приморских шанхаях? Иметь собственные закрытые пляжи? Почему им можно летать за границу, тратить валюту, лечиться в закрытых больницах и поликлиниках? Почему им и их семьям полагаются машины и личные водители? Государственные дачи с прислугой, повара и садовники? Спецстоловые, продуктовые заказы необъятных размеров и невиданного ассортимента, распределители и прочее, прочее? Чем заслужили они, эта элита, номенклатура, аппаратчики? Что они делают для страны, для народа, все эти старые, шамкающие маразматики, отчаянные фигляры и лгуны? Разве им известно, что такое очереди, в которых простой народ проводит большую часть жизни? Что они знаю об обшарпанных бо́льничных палатах с неистребимыми запахами мочи, хлорки и тухлой капусты? Разве они сталкивались с отвратительным хамством, вечным унижением на любом уровне, на любом – от поликлиники до железнодорожных касс, от кабинета начальника ЖЭКа до рабочей столовой, где нахамить может даже уборщица? А простые граждане терпят это везде и всю жизнь, от детского сада до кладбища, где из скорбящей родни нагло вытягивают последние крохи.

Всюду взятки и блат. Лучшее знакомство – директор гастронома или обувного отдела, таким знакомством гордятся, как и дружбой с официантом, швейцаром и автослесарем.

Подмазать, задобрить, подмаслить, дать в лапу, сунуть в зубы, сунуть барашка в бумажке – всем и подряд: гаишнику, врачу, медсестре, администратору гостиницы, метрдотелю, театральному кассиру и кассиру в авиакассе. По-че-му все так уродливо, мерзко устроено, почему такая унизительная, несправедливая система?

Свиридов делился своими размышлениями с женой, Валей, та злилась:

– Ты не видишь ничего положительного! Оглянись!

– Вижу, – усмехался он. – Но отрицательное перекрывает все положительное. Тошнит от этого лицемерия.

– Антисоветчик! – шипела Валя. – Ты же враг в своем доме! Ты просто не умеешь договориться, поладить. Тебе проще фыркнуть, чем признаться в собственной несостоятельности. А те, кто умеет, имеют все.

Когда в программе «Международная панорама» рассказывали про «загнивающий капитализм» Свиридов жадно вглядывался в телеэкран, где мелькали небоскребы, зеркальные дороги, неоновые рекламы и блестящие, словно игрушечные, машины.

– Да, красиво! – злилась жена. – Но мы тут при чем? Или просто завидуешь?

– Завидую. А ты нет? Неужели тебе не хочется там побывать?

– Хочется, не хочется! Какая разница, если это недоступно? Может, мне и на Марс слетать хочется, и что теперь? Не спать по ночам и завидовать космонавтам?

И они снова ругались.

– А может, все проще? – усмехалась она. – Нет денег, и вся проблема лишь в этом? Может, стоит рвануть на заработки? Куда-нибудь на прииски или на большую стройку? Говорят, там за несколько лет можно сколотить такие бабки – сразу же купить кооператив и машину. Съедем от стариков, заживем самостоятельно. Поедем путешествовать – Сочи, Крым, Грузия, Прибалтика! Красота, а? Нет, ты скажи! Да, в чем-то я с тобой согласна, живем мы скучно. Скучно и однообразно. Ничего феерического. А ты ни разу не задавался вопросом – а почему? А потому, что тебе лень, Свиридов! Мне – нет, а тебе лень. Это же ты ничего не хочешь! Ты, а не я. А жить надо, Свиридов! Просто жить и не морочить голову ни себе, ни другим. Вот я уверена – если бы ты зарабатывал, если бы получалось с выставками, ты бы забыл про свою заграницу.

– Дура! – Он моментально взрывался и принимался орать.

Жена делала большие глаза и прикрывала ладонью ему рот:

– Тише, разбудишь наших! Не дай бог, услышат.

Свиридов продолжал свистящим шепотом:

– При чем тут деньги? Ну были бы они, эти деньги, и что? Купили бы квартиру? Ага, такую же клетку. Или дурацкую, вечно ломающуюся отечественную машину. Ну, съездили бы в твой Крым! Сняли бы комнату – ни удобств, ни хрена! И что? И что дальше, Валя? Да все! Дальше ничего, ты мне поверь! Дальше – тишина! И выставки эти… Да черт с ними! Ну не хочу я писать сталеваров и комбайнеров! Не хочу, не желаю! Хоть это ты способна понять?

В этом была доля правды – стахановцев он не писал. Зато писал хорошие, крепкие портреты, неплохие пейзажи, приличные натюрморты. Но и их не брали. На то имелись причины – подмазать он не умел, подхалимничать тоже. Членом Союза художников не был, влиятельных друзей не держал. Там тоже была своя кухня – выпивоны с решателями, баньки, подарки. А эти извилистые, кривоватые пути были не для него – еще чего! И не потому, что он знал себе цену, а потому, что противно.

– Да, – жарко шептала Валентина, склонившись над ним. – А ты бы попробовал и понял, что я права.

Он слышал ее горячее дыхание, ощущал теплоту знакомого тела и вяло думал: «Наверное, самое правильное сейчас ее обнять и прижать к себе. А нет, неохота. Ну и тогда – зачем?»

И он отворачивался к стене и глухо буркал:

– Валя, отстань! Надоело.

– И мне надоело, – шипела жена. – Не можешь, как все люди! Ты даже у дочери в саду ни разу не был, ни на утреннике, ни вообще! Ты хоть знаешь, где ее сад?

Все правильно, не был. Не радовался дочкиным успехам, не ходил на утренники в детский сад, не слушал осточертевшую еще в его детстве «То березку, то рябину».

Видел ли он то положительное, о котором говорила Валентина? Да видел. Но злость и ненависть застилали глаза. Да, он видел и тех, кто умеет! Насмотрелся. Ему довелось побывать в компании золотой молодежи. Он помнил, к примеру, Колю Поташкина, красавца, студента МГИМО, внука не самого крупного функционера. Все там было, у этих Поташкиных: большущая квартира у метро «Кунцевская» в мощном кирпичном доме, с консьержкой в подъезде. В квартире румынская мебель, финский холодильник, до потолка, забитый такими продуктами, которых большинство советских граждан не видели. А еще японский магнитофон, и фээргэшный, в полкомнаты, телевизор, и ванная в розовой плитке. И домработница, и госдача в Барвихе.

Ах, как поучал его умник Коля, картинно закуривая «Мальборо» и прихлебывая настоящий солодовый шотландский виски.

– Да, старичок, – притворно вздыхал Поташкин, – согласен, у нас не самая удобная страна. Но и здесь, – легкая, пренебрежительная усмешка, – можно жить и иметь кусок хлеба с маслом и красной икрой! А если есть мозги, то и с черной. Вот ты, Женя, к примеру, зачем пошел в Строгановку и обрек себя на вечную нищету? А, призвание… Ну да, понимаю, бывает!

Все переглядывались и усмехались, посмеиваясь над случайно затесавшимся в их ряды идиотом. Кстати, в начале двухтысячных Свиридов случайно встретил Колю в Нью-Йорке. Все у него было тип-топ: и новенькая «БМВ», и дом на Лонг-Айленде, и собственный бизнес, и красавица жена, и умница дочь, студентка Колумбийского универа. Коля был в полном порядке. «Коли» всегда в полном порядке, и «Колям» все нипочем.

Но помнил Свиридов и другую историю, которая произошла чуть позже, после студенчества. Ну как история – не история, доверительный разговор с женой дипломата. Ритка эта, хорошая баба, шептала ему в ухо:

– А знаешь, почему мы рвемся туда? А, не знаешь! Я тебе объясню!

Ритка тогда хорошо набралась. Она вообще была по этому делу, но говорила, что только в отпуске алкоголем снимает накопившийся стресс. А там, за кордоном, капли в рот не берет, все сразу станет известно – и в двадцать четыре часа «здравствуй, родина!». Стучат все как миленькие!

– Так вот, – шептала Ритка, – там много такого говна, что не дай бог! Все знают, что у тебя сегодня в кастрюле! Так душно, что хочется выть! Но как только ты выходишь за ворота и попадаешь в ту жизнь, все начинает иметь смысл, понимаешь? Улицы, дома, магазины, кабаки. Люди! Все улыбаются, Свиридов! Ты только врубись – все улыбаются! И мне наплевать, искренне это или не очень, потому что там мне никто не скажет «Сука, куда ты прешь!» и никто не ткнет локтем, ты понял? Ну и потом – что-то привезешь. Какие-то шмотки сдашь в комиссионку, какие-то оставишь. И у тебя валюта, чеки в «Березку» и машина, и кооператив, где все свои, мидовские, никаких «дядей Вась». И идешь по Москве королевой, все оборачиваются. И пахнешь не «Каменным цветком», а Францией. И чувствуешь себя человеком. Женщиной чувствуешь. Вроде и рвешься домой, а через полгода хочешь назад, в нормальную жизнь. Понимаешь?

Свиридов понимал.

А однажды испытал шок. Ритка затащила его в продуктовую «Березку», перед входом предупредив:

– Свирид, только держись! В обморок не грохнись!

И вправду чуть не грохнулся, пожалел, что пообещал.

Это было какое-то наваждение, мираж, космос. На полках лежала еда. Разноцветные коробки шоколада и шоколадных конфет, банки с невиданными консервами: «Осетр в томате» и «Язык в желе», – разнокалиберная колбаса, толстая и тонкая, вареная языковая и сухая, копченая. Сыры, с плесенью и без, сосиски, икра, красная и черная, паюсная и зернистая, белужья. Манго и янтарные груши – и это среди зимы, – лежали свежие огурцы и ярко-красные помидоры. Стояли бутылки с иностранным алкоголем. Море сигарет – «Мальборо», «Винстон», «Салем».

– Для кого это все? – сиплым шепотом пробормотал он.

– Для иностранцев, – усмехнулась Ритка. – Ну и для контингента. – И, явно жалея его, добавила: – Ну теперь ты все понял?

Он понял. Рядом, на той же улице, в двух шагах, в обычном магазине «Продукты», давились за «бумажной» колбасой такие же люди, как его мать.

Мысль о побеге из этого ужаса не давала покоя. Но совесть все же скребла, мучила, ворошилась. Как же Валя, Катька. Тесть с тещей. Мама… Да, тесть с тещей. Первое время они его обожали. Нет, просто Свиридову решение уехать из Союза не далось – какое! Кстати, легко ему ничего не давалось! Да, мучился, размышлял. С Валентиной уже были проблемы – слушать его пламенные речи про несвободу, кошмарное, залитое кровью прошлое, ГУЛАГи и шарашки, про всю эту советскую убогую жизнь, она не хотела. Твердила без конца:

– Мы всегда жили сложно и избалованными не были. Родина – это не только красивое слово. Это еще и судьба!

Судьба… Всю жизнь бояться – это судьба? Всю жизнь хотеть и не получать? Мечтать и отчетливо понимать, что все эти мечты – тьфу. И никогда – никогда – им не суждено сбыться? Толкаться в вечных очередях, задыхаться в автобусах, слышать хамство – это судьба? И так – всю жизнь? Единственную и неповторимую? Всегда знать, что никогда не увидишь Париж, не пройдешься ранним туманным парижским утром не торопясь по Монмартру, не присядешь в кафе на бульваре, чтобы медленно выпить привычную чашечку кофе? Какая судьба, мать их? И что было самым смешным – он знал, что все эти сволочи, все эти гады и маразматики, все они и их дети, и их, так сказать, приближенные, все это имеют! Им что, положено? А всем остальным – нет?

Свиридов вспоминал бабу Катю, мать его матери. Баба Катя была из рабочей семьи – ее отец Иван Алексеевич, прадед Свиридова, простой деревенский мужик, в начале двадцатого века приехавший из деревни, был квалифицированным рабочим на заводе, настоящим мастером. И что? Да ничего. Работал один, преспокойненько обеспечивая большую семью – четверых детей и жену. Да еще помогал деревенской родне, и своей, и жениной. Маленький Свиридов любил слушать бабкины рассказы о прошлом житье-бытье. Ныл: «Баб, расскажи!» И баба Катя рассказывала – про дом в пять комнат на Преображенке, про погреб, полный запасов, птичник, цветник и огромный фруктовый сад. Про столы, ежедневные и праздничные, про поездки в деревню к родне, про речку и лес, про детские забавы и игры. Про воскресные походы в храм Святителя Николая на Преображенке, про высокие пышные пасхи и сдобные пироги с черемухой, про приезды деревенских родственников, про свадьбы и похороны.

А потом все исчезло – как не было. Прадед умер. Нет, не все сразу исчезло – после внезапной кончины Ивана Алексеевича хозяин завода осиротевшую семью не оставил, положил хорошую пенсию. А вскоре случилась революция. И все рухнуло. Враз, – как говорила баба Катя. Было, и нет.

Хозяин фабрики, слава богу, успел сбежать и тем самым спасти семью. Фабрику разорили. Есть было нечего, и семья бабы Кати подалась в деревню к родне.

– А там… – Баба Катя горестно вздыхала. – Первое время держались, а потом стало хуже, чем в городе.

Ее мать, прабабку Свиридова, похоронили на деревенском погосте, та тоже ушла молодой, лет сорока, сильно тоскуя по любимому мужу. Две сестры остались в деревне, а юная Катя с братом Сенькой вернулись в Москву. Дом их был занят и разорен, скитались по углам, было время, и побирались. Приютил их знакомый отца, фабричный человек дядя Прохор Желейкин. Поселил в сарай, в квартире места не было, своих семеро по лавкам.

Катя помогала по хозяйству тете Варе, жене дяди Прохора, Сенька слонялся по городу в поисках работы. А потом пропал. Два года его не было, да и где искать в то смутное время? Катя продолжала жить у Желейкиных. По ночам не спала, плакала. «Все глазоньки выплакала», – как говорила она. Ни во что хорошее не верила, думала только о том, чтобы повеситься или утопиться. А спустя два года на улице случайно встретила Сеньку. Не сразу его узнала – долго смотрела вслед, а потом бросилась догонять.

Сенька, важный, как деревенский гусак, в кожанке и блестящих сапогах, в черном картузе с красным околышем, служил новой власти.

– Как же так? – охая, приговаривала ошарашенная Катя. – Ты теперь у них?

– У них, – подтвердил Сенька. – И дело наше правое. – Он харкнул на землю, растер плевок сапогом и усмехнулся. – Я-то у них, – с насмешкой повторил он, – а ты, Катька, дура!

Катя обиду проглотила, не до того. Осторожно спросила:

– А что за мной не пришел?

– Да некогда было, дела у нас важные, тебе не понять.

Катя поняла, что больше им говорить не о чем, и стала было прощаться, но Сенька схватил ее за руку и потащил за собой.

Брат устроил ее в общежитие и выдал талоны в столовую. Общежитие было хорошее, светлое и просторное, бывшие меблированные комнаты, из тех, что сдавали внаем. С Катей жили три девушки, шумные, отчаянные, веселые, не чета ей, грустной, напуганной.

В столовой Катя немножко отъелась и еще поняла: брат – человек не последний, с ним считаются, уважают.

Позже Сенька устроил ее на работу, ученицей машинистки. Через три месяца Катя ловко и быстро печатала на ремингтоне.

Жизнь, казалось, налаживалась. Но покоя по-прежнему не было. Во-первых, она все думала, как там в деревне, скучала по сестрам. А во-вторых… Не нравились Кате все эти люди. Не нравились. Хмурые, с красными от вечного недосыпа глазами, с нарочито громкими голосами, с суровыми лицами. Говорили они рублеными, малопонятными фразами и все время к чему-то призывали.

Катя не высовывалась, сидела за своим ремингтоном и помалкивала. Сенькиных соратников она откровенно боялась.

Через год она вышла замуж. Муж Федор был товарищем братца Семена и, разумеется, пламенным коммунистом. Любила ли его Катя? Да так и не поняла. Но с мужем было спокойнее. У нее появилась защита.

После скромной свадьбы с винегретом, селедкой и вареной картошкой молодые переехали в семейную комнату, крошечную, в семь метров, но свою, отдельную. Нет, счастье, конечно. Но Катя часто вспоминала родительский дом, их с братом и сестрами детские комнаты, белые крахмальные занавески в кружевах, простую, но милую посуду, комодик с девичьими вещицами, и грустила. В новой жизни презирали уют.

– Это мещанство! – орал Сенька. – Выбрось ты все это на хрен! – Он кивал на бархатную, вышитую еще мамочкой подушечку, Катин талисман, который уцелел с переездами и прочими неприятностями.

– Это же мамино! – вспыхивала Катя и начинала рыдать. – Как же ты можешь?

– Мамино, папино! – не унимался брат. – Выкинь на хрен! И всех делов.

Муж Федор тоже был за аскетизм. В их семейной комнатке стояла одна кровать. Подоконник Катя застелила куском отбеленной марли, ею и прикрывала посуду – две алюминиевые миски, две кружки, две ложки и нож. Вилок у них не было. На другом краю подоконника расположились небольшое полукруглое зеркальце, расческа, щетки и зубной порошок.

Как Катя ни старалась, никакого уюта не получалось. Казарма, а не семейная комната!

Она отрезала кусок простыни, налила в таз воду, капнула в нее чернил, и к вечеру на окошке висели голубоватые занавески. Сбегала в палисадник, нарвала веток вербы, воткнула их в бутылку от вина и поставила на стол. Вот теперь красота, любовалась Катя. Теперь дом!

Вернувшийся со службы муж перемен не заметил. Ну и ладно, а то, не дай бог, заругался бы и объявил мещанкой. А что плохого в мещанстве? Например, в занавесках? Или в абажуре над столом? И почему есть вилками тоже мещанство? Так было всегда, и зачем эти люди, включая ее братца Сеньку и мужа Федьку, со всем эти борются?

Потом повезло – с помойки притащила тумбочку, табуретку и стул, муж вбил в стену пару гвоздей, вот и шкаф для одежды. Впрочем, какая там одежда – смешно.

Через год Катя родила сына Ванечку. Ванечку она потеряет с сорок четвертом. Похоронка на сына придет в самом конце войны. Брат Сенька погибнет в июле сорок третьего на Курской дуге. Странное дело, по брату Катя не плакала. Помолилась за упокой, да и забыла. А мужа Катя потеряет еще раньше, в тридцать седьмом, в самом начале репрессий. В сорок первом, уже вдовой, она уедет из столицы в эвакуацию и попадет на Урал, в Пермскую область, поселок Верещагино. Там и сойдется с хорошим человеком, Исаем Ильичом, сапожником, инвалидом и старым холостяком. В загс они не пойдут – ни к чему, взрослые люди.

Катя работала нянечкой в поселковой больнице, а потом окончила курсы медсестер. Теперь у нее была настоящая профессия, и она очень этим гордилась. В сорок третьем, когда открыли Москву, Катя стала звать Ильича с собой.

– Давай распишемся и уедем, – уговаривала его Катя. – Восстановлю комнату, устроишься на работу, я пойду медсестрой в больницу.

Оставаться в провинции она не хотела. Но Исай Ильич уезжать не хотел, боялся столицы, боялся большого, шумного города. А Катя начала собираться. Ждала разрешения. А когда дождалась, поняла, что беременна.

Что делать? Открыться сожителю? Да Исай будет счастлив, станет носить ее на руках! Но это означало и то, что ей и ребенку придется остаться здесь, в Верещагино. И Катя все скрыла. Попрощалась с Исаем, собрала чемодан и попросила ее не провожать – побоялась, что не выдержит, признается.

Совесть мучила страшно, хорошим он был человеком, этот Исай, прекрасно к ней относился. Любила ли она его? Да снова не понимала. Да и что такое любовь? Этого Катя так и не знала.

Вернулась в Москву, с огромным трудом выбила комнату, заселилась, устроилась на работу в больницу. Оплакивала сына, молилась по ночам. Ждала дочку. Ничего не знала о сестрах. Вечером ложилась на кровать и плакала.

Родила девочку – счастье! Понемногу стала приходить в себя, оттаивать сердцем. Дочку она обожала, буквально тряслась на ней.

Когда дочь подросла, отдала ее в ясли, работала, кое-как жила. На мужчин не смотрела, не до того. Да и зачем – у нее была дочка, она понимала, что не одна: дочь есть дочь, и они всегда будут рядом. Думала написать Исаю, признаться – а вдруг? Вдруг приедет? Вдвоем им будет легче, будет семья.

Через четыре года собралась с духом и написала в Верещагино. Ответ пришел спустя пару месяцев. Писала племянница, новость была ужасной – Исай Ильич тяжело заболел, ухаживать за ним было некому. Катя поехала в Верещагино. Полуживого, почти не ходячего, Катя привезла Исая Ильича в Москву. Положила к себе в больницу, где ему сделали операцию. Ухаживала за ним, выносила горшки, кормила с ложечки.

– Значит, любила? – допытывался внук. – Иначе зачем?

– Любила, не любила… Не знаю! – отвечала баба Катя. – А вот жалела точно. И бросить не могла – живой ведь человек, да и отец моей дочки!

Спустя много лет Свиридов почему-то это вспомнил: «Любила, не любила, а вот жалела точно». Подумал, в России именно так. Любовь – жалость. Жалость – любовь. Нигде этого нет. А может, это и правильно? В смысле, жалость – любовь?

Дочку, маленькую Люсечку, Исай Ильич обожал и занимался с ней, как мог, – научил читать, считать, оставался с ней по вечерам и по ночам, когда у Кати были ночные дежурства. А работала она много – как выжить втроем, да на одну зарплату? Кто там за кем ухаживал, непонятно: дочка за тяжело больным отцом или отец за маленькой девочкой. «Битый небитого везет», – говорила Катя.

Но как-то жили, выживали. Тогда, в тяжелые послевоенные времена, все выживали.

– А, – махала рукой бабка. – А когда они были легкими? На своем веку не припомню.

Исай Ильич прожил долго, почти восемь лет, даже врачи удивлялись: «Это все вы, Катерина Ивановна. Если бы не ваш уход…» Похоронив его, Катя снова осталась одна. Старела, дряхлела, уставала, но надо было поднимать дочь. Слава богу, Люсечка была благополучной – поступила в институт, вышла замуж, родила любимого внука, которого Катя и растила.

В конце шестидесятых поехали в Катину деревню в надежде отыскать остатки родни. Маленький Женя помнил эту поездку, свое первое путешествие. В деревне из родни никого не осталось. Никого. Всех унесла война. Война и голод. И даже могил не было. «Негде поплакать», – вздыхала баба Катя. Перед смертью она ослепла, и Свиридов, тогда еще подросток, водил ее за руки в ванную и на кухню. Мать много работала, отец давно жил в другой семье. А баба Катя еще трепыхалась, пыталась чем-то помочь. Кстати, о зяте, свиридовском отце, баба Катя отзывалась с недоброй усмешкой, все про него понимала. Когда мать жаловалась на мужа, она радостно подхватывалась: «Зять любит взять, у этих зятей много затей, нет черта в доме – прими зятя». Мама злилась и цыкала на бабушку, а Свиридов ничего не понимал, кроме одного – баба Катя отца не любит. Он прибегал из школы, кормил ее, водил в туалет. Жили они с бабой Катей в одной комнате, в проходной, в «зале» – вытянутой комнате в шестнадцать метров. А родительская, мамина, запроходная, была еще меньше, девять метров. Жили они в обычной пятиэтажке, и все равно это тогда было счастьем – своя, отдельная! И это после барака на Плющихе, безо всяких удобств, с водой на колонке, с холодным дощатым сортиром! Да, пятиэтажка казалась им раем.

Свиридов часто думал про жизнь бабы Кати. Какая там жизнь – сплошная мука. И никаких, никаких человеческих радостей, даже самых обычных, простецких! Сплошные беды, сплошные несчастья.

Когда он рассказывал это жене Валентине, та упрямо повторяла:

– Такая судьба! Господи, да разве у нее у одной? Да вся страна так жила. Вся, понимаешь? Ткни пальцем – и попадешь.

Свиридов начинал возмущаться, меряя шагами их крошечную восьмиметровую комнату.

– Да как ты так можешь? Ты образованный человек, учитель! Да ты страус, прячущий голову в кучу песка, потому что тебе так спокойней! И ни про меня, ни про дочь ты не думаешь! Надо уезжать, надо дать себе шанс! Себе и своему ребенку!

Валя начинала плакать и умолять, чтобы он не кричал – за тонкой стенкой спали ее родители, Петр Петрович и Анна Ивановна. Прекрасные люди, терпеливые трудяги. Они и вправду были замечательными людьми – скромными, неприхотливыми и всем довольными. У них все было как надо и как правильно. Теща, тихая Анна Ивановна, по болезни ушла на раннюю пенсию, заработав тяжелую астму на прядильном производстве. С тех пор вела хозяйство и политикой не интересовалась, забот ей и так хватало. А вот тесть, Петр Петрович, был метростроевцем, убежденным коммунистом, возглавлял бригаду коммунистического труда. «Правду» читал от корки до корки. Когда что-то не нравилось, нервно покрякивал, но власть не хаял и не обсуждал.

Когда они с Валентиной собирались после свадьбы снимать комнату, родители запротестовали: к чему тратить деньги? И Валентина их поддержала.

– Там будет легче и проще, – уверяла она. – Все готово, все подадут и уберут, а мы с тобой молодые, будем радоваться свободе!

В принципе все так и было. Только… нет, не нравилось ему быть приживалом. Но молчал – а что тут скажешь? На съемную комнату денег не было, если из зарплаты, то останется на хлеб и на воду. Как-то приноровился, было действительно очень удобно, полная свобода, и все-таки он часто думал: «Разве это семья?»

Приняли тесть с тещей его хорошо, а вот что было у них на сердце? Вряд ли они радовались Валентининому выбору: какой-то невнятный художник, без жилья и денег, да еще и с диссидентскими замашками! А эти его дружки, эти бородатые и пьющие дядьки в растянутых свитерах и нечищеных ботинках? Все, как один, поборники Запада, слушают радио «Свобода» и поносят на чем свет советскую власть. А сколько у красавицы Вальки было парней, нормальных, работящих, понятных. Был один инженер, Вася Сокол. Какой парень и как бегал за Валей! Но старики молчали, отдали дочери с мужем комнату – живите! Кормили и поили. Денег Свиридов зарабатывал мало и редко – участь художника.

Теща подавала, убирала, стирала и гладила. Молодые и правда жили беззаботно и весело, редкие деньги тратили легко, не задумываясь об общем бюджете. У спекулянтов покупали тряпки и обувь, часто ходили в кафе. За пять дней спускали зарплаты. Родители молчали. Конечно, тесть зарабатывал прилично, рублей под триста. А уж если с премиями! Они не нуждались, но совесть-то надо было иметь.

Когда родилась Катя, теща взяла ее к себе в комнату, чтобы «дети» поспали. Чудесная женщина, необыкновенная. И строгий тесть во внучке не чаял души.

Был у них дачный участок – тесть получил на работе. Радовался, как дитя. Поехали смотреть. Пейзаж глаз не радовал – огромное поле с огрызками пеньков. По краям поля жидкий, на просвет, лесок. С правого края мутный, тухлый пруд. Участки помечены колышками – шесть соток на рыло. Мечта, да и только. Тесть, причмокивая от восторга, ходил по вязкой и топкой, тощей землице, мысленно размечая жалкие сотки:

– Здесь грядки с огурчиками, да, мать? А здесь, вдоль забора, кусты: смородина, крыжовник, черноплодка, а? Потом винцо из черноплодки будет. Красота!

Теща радостно кивала, Валентина усмехалась, а Свиридов, нерадивый зятек, сидел на пеньке и с безучастным взором смолил сигарету. Тоскливее ничего и придумать нельзя. Ну в самом деле! Хорошо, освоят, так сказать, эту топь. Осушат, подвезут немерено песка и чернозема, поставят свои избушки на курьих ножках, засадят грядки с чахлым укропом. Дальше-то что? А будут счастливы, вот что! Станут стоять день за днем кверху задом, удобрять все это вонючим навозом, радоваться кривому и горькому огурчику, кислому, мелкому яблочку и водянистой клубничке так, будто нашли ценный клад. По вечерам станут ходить к соседу забивать козла и пить чай с твердыми пряниками. Усталые, с обгоревшими, красными лицами, ноющей спиной и мозолями на руках, терпящие любые неудобства, в том числе отсутствие туалета и нормального душа, они все равно будут уверены, что им повезло.

А может, это не так? Может, он и вправду их не понимает и никогда не поймет? Может, они действительно счастливы: построили, одолели этот домишко, победили неукротимый борщевик, вырастили жалкие неприхотливые нарциссы и чахлый укроп, сварили две банки клубничного джема (из собственной ягоды). Счастливы тем, что это – свое! И дети вот рядом, и внуки. И все дело в этом потаенном, глубоко запрятанном желании своего, которое когда-то отняли у их предков, крестьян: своей земли, собственного надела. Да, у тестя и тещи были своя твердая и уверенная правда, свое счастье и свои радости, и Свиридов даже был готов их понять. Но его правда и его счастье выглядели совсем по-другому. Однако понимать его никто не торопился, включая родную жену.

Дом, домишко, а по свиридовскому мнению, так просто сарай, трудолюбивый и упорный до некуда тесть поставил всего за одно лето. Впрочем, а что там ставить – три комнатухи, терраска в десять метров. Но на подмогу приехала чуть ли не вся обширная родня из Калуги: какой-то сват, брат, деверь или кум. В общем, взялись дружно, и к августу дом был готов. Участок разровняли, грядки насыпали, насажали прутики всякой садовой чепухи в надежде на обильные урожаи. Господи, когда все это вырастет? Жизни не хватит.

Все лето бедная теща возила на участок бидоны с борщами и ведра с котлетами.

Свиридов, понятно, участия в этом не принимал.

Валентина по-доброму посмеивалась над родителями: «Будет игрушка на старости лет. Да и дочка на воздухе, чем плохо? А мы с тобой, милый, одни в квартире! Все лето одни! Хоть ходи голышом! Зови друзей, врубай музыку! Танцуй танго!»

Перспектива заманчивая, да. Только и она Свиридова не устраивала. Жизнь, нарисованная женой, расписанная по пунктам, была ему неинтересна.

А тесть все хлопотал – чинил старенький «москвичонок», торчал в гараже, мотался на дачу, привязав к самодельному багажнику найденную шершавую доску или подобранную на помойке картонную дверь. Строил, доделывал, переделывал, был воодушевлен и отчаянно счастлив. Даже завидки брали – как у человека все просто и ясно.

Вот тогда Свиридов окончательно решил, что нужно уезжать. Да и разлад с женой набирал обороты. Ругались они отчаянно, и было это смешно, потому что кричали шепотом, чтобы не услышали старики. К слову, старикам этим было тогда меньше, чем ему сейчас.

Ехать с ним Валентина отказалась – не только из-за любви к родине и несовпадения взглядов. Она искренне считала, что живут они замечательно – квартира есть, пусть с родителями, но и в этом можно найти удобства: Катька под присмотром, они свободны, всегда есть горячий обед и ужин. Мать не докучает, ничем не попрекает и всегда встречает с улыбкой. Отец, хоть строг и сдержан, но человек добрый и свою семью обожает. Недовольство зятя ему неприятно, но он понимает, что люди они совершенно разные, и все «высказывания» Свиридова, не комментируя, терпит молча, по носу его не щелкает и куском хлеба не попрекает.

– Ты просто зажрался! – возмущалась жена. – Чего тебе не хватает? Денег в дом мы не даем, да с нас и не просят. Можно скопить на машину, можно поехать на море, к тетке в Севастополь. А все остальное – от безделья!

«От безделья». Свиридов страшно обижался на эти слова. А ведь по сути Валя была права – он точно не перетруждался. Халтурил по мастерским, на подхвате. А для записи в трудовой преподавал в Доме пионеров рисование и скульптуру, в которой мало что смыслил. Какая зарплата у преподавателя художественного кружка? Сказать стыдно.

– На воле мозги и поворачиваются, – ворчала жена. – Отстоял бы день у станка или отсидел за баранкой – и не до былого и дум!

Их прежняя нежность, взаимное притяжение и пылкая страсть испарялись постепенно, но верно. К Катькиному двухлетию они уже усиленно «делали вид».

Это был юбилей тестя, да, точно, пятидесятилетие. Гостей было море – родня, приятели, друзья, сослуживцы. Приехала и севастопольская тетка Лидия, родная сестра юбиляра, персона важная, куда там – директор санатория! Перед этой надменной начальницей в цветастом платье и с соломенной башней на голове все лебезили. Всем хотелось отдохнуть в санатории на Черном море. Всем, кроме Свиридова.

Несмотря на конец августа, стояла невыносимая жара. Холодец плавился и растекался на блюде янтарной лужей, хоть ложкой хлебай. Есть никому не хотелось, все быстро напились, развезло. Мужики – тесть, кум тещи, шурин и два крепких парня из бригады тестя – курили на тесном балконе. Женщины хлопотали на кухне, откуда слышались жалобные стенания тещи по поводу горы оставшейся еды. Мужики сурово затягивались.

– Валя! Утку-то греть? – беспокоилась теща.

– Какую утку! – раздраженно отвечала Валентина. – Кто ее будет?

На балконе за перекуром пошел мужской разговор. Метростроевцы гордились успехами и радовались хорошему и скорому плану и будущей премии. Свиридов, хорошо подшофе, саркастически кривил рот и откровенно усмехался.

– Не нравятся тебе наши разговоры? – вдруг спросил тесть, и в его голосе прозвучала угроза.

– Какая разница, нравятся или нет? У вас свои темы, – нахмурился Свиридов.

– А у тебя? – не успокаивался Петрович. – У тебя другие?

– Другие. – Он затушил бычок в консервной банке и вышел с балкона, задев плечом Лешку, высоченного хлопца, любимца тестя. Тот дернулся и ухватил Свиридова за рукав. Он обернулся и увидел Лешкины глаза, в которых плескались злоба и ненависть. Свиридов дернул руку, хрустнула ткань.

– Оставь его, – обреченно пробурчал тесть. – Сколько волка ни корми…

Свиридов вылетел на лестничную площадку. Быстро сбежав по ступенькам, выскочил во двор. Двор, зеленый и раскаленный даже вечером, жил своей жизнью – на лавочках сидели старушки, в песочнице ковырялась малышня, мамочки трясли коляски с младенцами, а мужики отчаянно стучали костяшками домино по отполированному временем дощатому серому столу. «Ненавижу, – пронеслось у него в голове. – Как же я все это ненавижу!»

Он выбежал на улицу, поймал такси и рванул за город. Лицо горело, он открыл окно. Слабый теплый ветерок немного успокаивал.

Мчались по Калужскому шоссе. Остановив водителя на обочине, Свиридов купил у него же бутылку отвратительно теплой «Столичной», расплатился и, покачиваясь, с трудом выбрался из машины, шагнул в уже прохладный, вечерний лес, прошел пару шагов и плюхнулся на теплую сухую траву. Оторвал зубами алюминиевую пробку-«бескозырку», выпил одним глотком полбутылки и, закрыв глаза, прислонился головой к стволу березы. Ствол был шелковистым и почти гладким. «Береза, белая подруга», – просипел он и почему-то заплакал.

Пели птицы, и слышался монотонный гул недалекого шоссе. На душе было муторно. В эти минуты он окончательно понял – так жить нельзя. Нельзя жить в ненависти. Нельзя жить примаком в этой семье, нельзя пользоваться добротой этих, по сути, чудесных людей. Нельзя бесконечно, как змеи, шипеть в своей комнате, ругаясь с женой. Нельзя спать с нежеланной женщиной. Нельзя. Аморально. Как аморально жить в стране, которую ты не принимаешь.

Он допил то, что осталось, и быстро уснул. Проснулся, когда было совсем темно. Добрел до шоссе и на попутке доехал до Подольска, до мамы. Та уже спала и, открыв дверь, испугалась. Поняла, что сынок здорово набрался, наорала и погнала в душ, а потом накормила холодным щавелевым супом и уложила спать. Проснувшись, он увидел на кухонном столе миску с сырниками и короткую записку: «Баранкин, будь человеком!» и постскриптум: «Пожалуйста!» Был в те времена такой мультик, и это была их с мамой присказка.

Мать уже ушла на работу – уходила она всегда рано, к половине восьмого, – аптека, где она работала, открывалась в восемь. Свиридов сжевал пару сырников, выпил крепкого кофе – кофе всегда в доме имелся, в любые, самые дефицитные времена, мать была заядлой кофеманкой, – прошелся по квартире, посмотрел альбом с фотографиями: мать, отец и маленький он. Не заметил, как по щеке покатилась слеза. И вдруг ему стало всех так отчаянно жаль, всех, без исключения: маму, Валентину, маленькую, несмышленую Катьку. И тещу, и даже тестя, которого он ненавидел еще вчера. Но больше всех – себя самого, беспомощного, раздавленного, нищего и бесприютного.

Тридцать лет! Ему уже тридцатник! А он кусок дерьма – ни денег, ни имени, и уже ни семьи. Ничего. Только недовольство и брюзжанье. Он даже не диссидент – потому что трус. Он не выходит с протестом, не пишет воззваний, не устраивает голодовок. Он просто ненавидит несвободу и хочет свободы.

Кто он? Обычная рядовая никчемность? Неудачник, пытающийся свалить все на власть и социальный строй? Или просто свободный человек? Да что он, особенный? Такой же, как все! Не гений уж точно. Ну да, есть талант, как говорят. Талант есть, а ничего не получается. На выставки работы не берут, заказов не предлагают. Вот он и бесится. А если бы все получилось? Нет, все равно нет. Деньги, успех тут ни при чем. Здесь, в этой стране, ему душно. Невыносимо душно. И невозможно принять, что твоей жизнью, твоими желаниями и планами распоряжаются другие.

Свиридов вышел на балкон, покурил и снова вернулся в комнату. Взял семейную фотографию – мама, отец и он, четырехлетний. Мама – прекрасная, светлая, с легкими волосами, в шелковом платье и белых босоножках. Отец в легких брюках и тенниске. Лицо серьезное, а глаза шальные. И он, карапуз, в матросском костюме, крепко вцепился в мамину руку. Надпись – Анапа, 1968 год.

Счастливая семья.

А через год отец ушел. Как выяснилось позже, женщина у него была давно, уже года четыре. То есть пока мама сидела с маленьким сыном, вскакивала к нему по ночам, отец бегал налево.

Вышло все смешно. По телевизору передавали праздничный концерт. К ноябрьским, что ли? Концерт транслировали из Колонного зала. Периодически поднимая к экрану глаза и подпевая, кажется, Кристалинской, мама гладила пододеяльник. И вдруг увидела знакомое лицо – законного муженька рядом с красивой дамой с высокой прической. Отец нежно держал даму за руку. Самое смешное, что показывали их довольно долго, несколько раз. Мать застыла, держа утюг на весу. Камера снова наехала на папашу и даму. И снова счастливые улыбки, распахнутые глаза. А между тем отец объявил, что уезжает в командировку. Мама аккуратно отставила утюг, медленно вынула шнур из розетки, отнесла белье и тщательно разложила его по полкам в шкафу. Потом достала с антресолей чемодан и так же аккуратно стала складывать в него стопочкой отцовские вещи – брюки к брюкам, рубашки к рубашкам, майки к майкам, трусы к трусам. Мать была страшно педантичной. Потом закрыла чемодан и выставила его в коридор. Отец приехал на следующий день. Увидев чемодан, понял все сразу. Заглянул на кухню, где Свиридов с матерью и бабой Катей ужинали (он хорошо помнил, что это были пюре и котлеты), внимательно посмотрел на домочадцев, взял чемодан и вышел прочь.

Услышав, как хлопнула дверь, мать вскочила и подлетела к окну. Прислонившись с холодному стеклу, она горько заплакала. Наверняка она ожидала другого – покаяния, просьбы простить, шутливых отговорок, вранья во благо. Но отец ушел молча, без извинения и покаяния. Мать тогда окаменела и почти перестала разговаривать. Но на Свиридове это не отразилось – уход отца он не переживал по причине возраста и отцовского равнодушия к нему, человеком тот был прохладным и эгоистичным. А вот мать Свиридов обожал и нуждался, по сути, в ней одной. Ну и в бабе Кате, конечно.

Лет в тринадцать он впервые спросил про отца. Мать вздрогнула и побледнела. Он понял, что для нее этот вопрос не закрыт. Правда, потом она объяснила, что отец давно женат, да, да, на той самой даме с прической. У них растет дочь, и живут они где-то в Беляево – где точно, она не знает, но, если ему это нужно, она может узнать.

Свиридов смутился:

– Вот еще глупости! На черта он мне?

Но все же через три года он нашел отца, вдруг почувствовав в этом острую необходимость. Нашел через родственницу, отцовскую тетку, всю жизнь дружившую с матерью. Мать про это ничего не знала. Отец действительно жил в Беляево, в сером, мрачном панельном доме, одном из тех, что стоят в ряд, одинаковые и безликие. Дверь открыла девочка-подросток с тонкими светлыми волосами, убранными в конский хвост. Отец вышел в прихожую, отодвинул девочку и протянул ему руку. Девочка хмыкнула, скорчила рожицу и ушла в комнату.

Они прошли на кухню. Отец налил чаю и достал из буфета конфеты. Смущены были оба, но все же отец пытался наладить разговор. Вошла девочка, презрительно оглядела Свиридова, снова хмыкнула и стала готовить себе бутерброд. Вкусно запахло разрезанной холодной котлетой и соленым огурцом. Он сглотнул слюну и отвел глаза. Еды ему не предложили. Отец вяло рассказывал про работу, показывал фотографии каких-то непонятных приборов, и было видно, что встречей он тяготился.

Почувствовав это, Свиридов сказал, что ему пора. В прихожей снимала плащ женщина, жена отца и мать его единокровной белобрысой сестры. Женщина внимательно посмотрела на него, протянула руку в крупных блестящих кольцах, представилась Ольгой Сергеевной и предложила остаться на ужин. Он отказался и, бросив короткое «спасибо», с облегчением выскочил за дверь. Больше отца он не видел. От матери знал, что отец долго болел, несколько лет лежал парализованный, и Ольга Сергеевна ухаживала за ним терпеливо, не жалуясь. За года два до смерти отца мать и Ольга Сергеевна стали общаться. Инициатором была эта Ольга, вторая жена любвеобильного папаши. Она звонила матери и рассказывала про их горести. Мать, будучи человеком интеллигентным и мягким, терпеливо выслушивала ее и, будучи опытным провизором, давала советы и доставала лекарства.

Свиридов злился и кричал:

– Зачем тебе это нужно? Зачем тратить время и силы на этих людей, разрушивших твое счастье?

Мать отмахивалась и говорила, что ей не трудно:

– Не трудно выслушать и помочь, чем могу. Не чужой же человек. Он твой отец. – И отводила глаза.

А Свиридов продолжал возмущаться.

Он понимал, что отец сломал матери жизнь.

Были у нее попытки найти свое женское счастье. Как-то она сошлась со странным мужичком по имени Влас. Имя было дурацкое, а мужичок разведенный, свободный. В этом была его главная ценность. Ну и хозяйственный – компоты крутил, сало солил, бегал по магазинам в поисках съестного. А вечером накрывал на стол – скатерть, салфеточки, приборы. Делал красиво, со вкусом и с любовью. «Пропал в тебе, Влас, официант», – шутил Свиридов. Служил он бухгалтером в какой-то невзрачной конторе. К маме относился с трепетом и уважением: «Люсьенка! Какая же ты у меня умница и красавица!»

От этой «Люсьенки» Свиридова мутило. Но молчал, ни слова – маме хорошо, и ладно! А он все равно отрезанный ломоть.

Увы, «лакей», как называл его Свиридов, стал пить, и из дома стали пропадать ценные вещи. Мама долго об этом молчала. Да и какие там ценности – два золотых колечка и бабы-Катины золотые сережки с зеленым камушком. Мама утверждала, что это изумруды, но Свиридов проверил у ювелира – ничего подобного, изумрудами там и не пахло. Какие-то хризолиты или хризопразы, словом, ерунда полная. Ерунда не ерунда, а жалко безумно, память о бабке. В общем, выгнала мать официанта, и дело с концом. Как потом говорила – вздохнула с облегчением. Так ее личная жизнь и не задалась. Свиридов на похороны отца идти не хотел, сопротивлялся как мог, но мать уговаривала долго и слезно, и он наконец уступил.

Прощались в морге Боткинской больницы. Народу было много, но ни Свиридов, ни мать никого не знали, кроме Ольги Сергеевны. Та была очень элегантна, в черном узком платье и черной шляпке с вуалью. Свою сестру, дочь отца, он не сразу узнал – тощая, голенастая и белобрысая девчонка превратилась в стройную, красивую девушку с короткой стрижкой под Мирей Матье. Таня, так ее звали, сама подошла к нему и слегка приобняла. Он растерялся и неловко погладил ее по тонкой спине. Краем глаза он увидел, что мать и Ольга Сергеевна переглянулись.

У могилы Ольга Сергеевна и мать обнялись. Свиридов отвернулся.

На поминки мать не пошла, а его пойти упросила. Поминки были пышными, богатыми. В ресторане накрыли столы с изобилием нескромных для такого случая яств.

Говорились восторженные речи в адрес Ольги Сергеевны. Про отца упоминали как-то вскользь, мимолетно. Свиридов понял, что главной была именно жена отца, которую он всю жизнь ненавидел и считал виновницей всех несчастий.

Она взяла слово. Говорила неторопливо и красиво, мужа поминала только добрым словом, поминутно вставляя, как была счастлива с ним и как за все ему благодарна. Свиридов увидел, как Таня при этих словах хмыкнула и скривила гримасу. Значит, не все прекрасно было в королевстве, не все. Давал прикурить папаша и там, в той семье. И Ольга Сергеевна несла все на своих хрупких плечах, так получалось?

В какой-то момент Свиридов даже почувствовал симпатию к этой женщине – красивой, сильной и, видимо, совсем не плохой. Таня подсела к нему и предложила выпить за память отца, не чокаясь. Уже основательно пьяная, поплывшая лицом, она хватала его за руки и горячо шептала, что нужно общаться, «мы ведь родные!». Глядя на эту молодую, красивую и растерянную женщину, дышавшую на него алкогольными парами, он вспоминал белобрысую девочку с тонким хвостиком, разрезающую пополам жирную, сочную, остро пахнувшую котлету. Свиридов понял, что красавица Таня отчаянно одинока и очень несчастлива. Или ему показалось?

С поминок ушел, не попрощавшись. А телефон Тани потом потерял. Да и бог с ним! Ничего не испытывал он к этим людям – ни зла, ни обиды и ни желания как-нибудь свидеться.

* * *

Отоспавшись, Свиридов домой не поехал, дождался с работы мать, рассказал про раздрай в душе и конфликты с женой. Ну и про свои планы, конечно. Мать охала, плакала.

Особенно теплых отношений у нее с Валентиной не было никогда. После свадьбы Свиридов предложил Валентине переехать в Подольск. Какое! Та сразу отказалась – жить со свекровью? Ни за что! Да еще и Подольск, тмутаракань, а как на работу?

К маме ездили раз-два в месяц, по воскресеньям. Валентина словно делала одолжение: «Мы же собирались в кино!» Он обижался, они снова ссорились. Потом, конечно, она ехала, но настроение было испорчено, всю дорогу молчали.

Мама все чувствовала, понимала и страшно переживала. Он знал, Валентина ей не нравилась, но она ни разу не сказала про невестку дурного слова.

Вот и сейчас она переживала не только за сына, но и за его жену и, конечно, за Катю. Как они одни, без него:

– Уехать? Господи, да кому ты там нужен, Женя? И как все будет, и что? А как Валя и Катенька? Как их оставить? Как? Ну про себя я не говорю, – всхлипывала она, – при чем тут я. Но как тебе не страшно менять свою жизнь? Да и куда, Женя?

– Не знаю, – отвечал он, – куда-нибудь. По большому счету мне все равно. Туда, где свобода.

Он отвечал, что менять жизнь не страшно – страшно все оставить как есть, не воспользоваться шансом, не попробовать, не рискнуть. Если не изменить жизнь, то тогда он точно пропадет – сопьется или…

Мать вскрикнула и зажала рот рукой.

Неделю он прожил в Подольске. А через неделю за ним приехала Валя и увезла его домой, в квартиру своих родителей.

Ночью, после бурных и продолжительных, давно позабытых в вечных баталиях и противоречиях ласк, они лежали в кровати и курили – пепельница стояла у него на груди. Как прежде, в добрые стародавние времена, голова Валентины покоилась у него на груди.

– Разве у нас все так плохо? – хрипло спросила жена.

Свиридов промолчал. Она обиделась, резко встала, накинула халат и вышла из комнаты. Спустя какое-то время он пошел за ней. Валентина курила на кухне.

– Разве у нас все так плохо? – повторила она.

Ему хотелось крикнуть, выкрикнуть: «Да конечно же плохо! И нечего притворяться! И нечего пытаться воскресить то, что было. Это, Валя, не восстанавливается. Это – конец». Не сказал, трус. Трус и подлец. А ведь уже тогда все решил. Самая большая подлость – оставлять человеку надежду.

Но кроме той ночи, ничего хорошего больше не было, как он ни старался. Хотя, если честно, старался он так себе, вполноги, как говорила баба Катя. А Валентина старалась – сделала новую стрижку, сбросила пару килограммов, и ей это очень шло, надела глубокое декольте, что тоже ей шло – грудь у нее была пышной, высокой. Перед сном жена тщательно прибиралась – брызгала духами, распушала волосы, никаких бигуди, никакого жирного крема, от которого его подташнивало. Она старалась! А он… Он загудел. Шлялся по мастерским, выпивал, приходил поздно и сразу заваливался в кровать. И Валентина не выдержала – еще бы, при ее вспыльчивом и гордом характере сносить такие унижения.

– Уходи, Свиридов. Сам видишь, не получается.

Было тошно. Ах, как было тошно! Но в один далеко не прекрасный день он собрал свои вещи и ушел.

Неделю кантовался у дружков-приятелей, много пил, и ему казалось, что выхода нет. Деньги закончились, так что кормился там же, в мастерских у друзей. Иногда перепадала халтура, мелкая, незначительная и унизительная.

Одну из них подкинул Стас, верный друг. Позвал на оформление выставки в Сокольниках. Работа на неделю, скорее ремесленная, чем творческая, но и то хлеб! Там же, в Сокольниках, сняли двух девок, беспечных, заводных и веселых студенток иняза, ну и загудели по полной. Половину гонорара отложил дочке, а половину пропил. Денег он не заметил. С походом к жене тянул, было стыдно да и вообще неохота: начнутся разговоры, попреки, скандал. Все надоело до некуда. И, конечно, влез в Катькины деньги. Кроме жгучего стыда, не испытывал ничего. Сволочь, Валентина права, безответственная сволочь, подонок. Ясное дело, дочка с голоду не пропадет. Есть дед и бабка, есть работающая мать. Но он же отец! Должна быть какая-то ответственность за ребенка? Ответственности не было. Но по дочке он тосковал. Собрался с духом и поехал в Шатуру.

В электричке увидел себя в зеркале и ужаснулся – ну чистый алкаш! Отекшая, небритая морда, отросшие волосы, помятая рубашка. И в таком вот виде к ребенку? Хотел выскочить из электрички, но удержался – осталось только здесь проявить малодушие.

Пока ждал автобуса, оглядывался – красота! А воздух! Нет, молодцы старики! Катька все лето на природе, дышит кислородом и ест с огорода.

Так расчувствовался, что купил теще цветы – хилый букетик, две астрочки, три ромашки, сиреневый колокольчик. Что еще продают бабульки на станциях? И только в автобусе, старом и невозможно тряском, сообразил – на черта теще букетик, когда у нее такой цветник? А вот дочке… Дочке он ничего не купил. Еще одно подтверждение – сволочь. Господи, стыд-то какой! Но поворачивать было поздно, автобусик фыркнул, качнулся, остановился, и радостный, оживившийся народ вывалился на улицу.

Не без труда Свиридов нашел нужное садовое товарищество с громким именем «Сказка». Да уж, сказка! Смешно. Но надо сказать, поселок отстроился и даже выправился – домики, пусть и хилые, бедные, одинаковые, стояли, как солдаты-новобранцы, стройными и почти ровными рядами. Заборы сверкали новой краской, сады поднялись и шелестели листвой, а уж цветники и клумбы были отменными! На каждом участке копошился народ: что-то пилили, стругали, копали и поливали. «Мышиная возня, – подумал Свиридов с презрением. – И так ведь всю жизнь!» Как же он эту жизнь презирал!

Дом отыскал и, как вор, встал за деревом у забора. Сердце колотилось, словно бешеное.

Катька возилась в песочнице. Солнце падало на дочкины рыжеватые волосы, бликовало, золотило их, и у него защемило сердце. «Маленькая моя девочка! Как же тебе не повезло! Какой же тебе достался папаша».

С терраски доносились мерные постукивания ножа – теща готовила обед. Вскоре донеслись и запахи. Ему показалось, что запахло жареным мясом. Он сглотнул слюну – когда в последний раз он нормально обедал? Пельмени и сосиски из стоячки не в счет.

Теща высунулась в окно:

– Катюшка, мыть руки и обедать!

Тут она увидела его, своего нерадивого и, кажется, бывшего зятя. «Зять – ни дать, ни взять» – так говорила баба Катя про его отца. Все повторилось. Разница была в одном – он, Евгений Свиридов, к другой бабе не уходил. Он просто ушел. В никуда. Но это его ничуть не извиняло.

– Женя? – удивилась теща. – И что стоишь? Заходи. Мы не кусаемся.

Он смущенно улыбнулся и нащупал крючок на калитке.

Теща стояла на крыльце, вытирая о фартук влажные руки – полная, разрумяненная, с гладким, добрым и немного растерянным лицом.

«А ведь они мне родные, – с тоской подумал Свиридов. – И эта добрейшая Анна Ивановна, и хмурый, вечно насупленный дед».

– Ну вот, я приехал, – пробормотал он, протягивая теще дурацкий букетик.

– Заходи! Гостем будешь, – повторила она приглашение и перевела взгляд на внучку: – Ну что ты застряла? Папа приехал!

«Папа» – вздрогнул он. Спасибо, Анна Ивановна!

Катька вскинула на него зеленые очи. Он улыбнулся и протянул к дочке руки. Ища поддержки и одобрения, Катя взглянула на бабушку. Та еле заметно кивнула, подбодрила. Дочка медленно поднялась с корточек, не спеша отряхнула ладошки и вразвалочку подошла к нему.

– Привет! – улыбнулся он. – Ну как ты, Катюша?

Та опять посмотрела на бабушку.

– Хорошо, – тихо сказала она. – А ты к нам надолго?

Он, не зная, что ответить, растерянно пробормотал:

– Как получится…

– Идите в дом! – крикнула теща. – Обедать!

В доме было чисто и нарядно. Уютно. Пусть по-мещански, по-дачному: коврик с оленями на стене, кружевные, накрахмаленные, колышущиеся на ветру шторки, рыжий абажур над столом, дешевые, из штампованного хрусталя, вазочки с плетеными салфеточками под ними, слоники в ряд, аккуратно выставленные на комоде, – Валентина все-таки добилась выселения слоников из городской квартиры. Пахло борщом и котлетами, чем-то печеным, ванильным, сладким. Пахло флоксами, стоящими в зеленой вазе. Пахло домом, жильем. Пахло семьей.

Смущаясь, Свиридов присел на краешек стула. Теща, расставляя тарелки и раскладывая приборы, украдкой разглядывала его. Он разговаривал с дочкой.

Катька, оттаяв и поборов смущение, отвечала подробно и бойко. Отчет был вполне обстоятельным:

– Ходим с дедом по грибы, но грибов мало, одни мухоморы. Зато земляники полно! – И глаза у нее загорались. – Да, ба?

Теща кивала, соглашаясь.

– Дружу с Галей и Татой, это две сестры, соседки. Галя хорошая, а Тата вредная. Мы иногда с ней не дружим, – бодро продолжала девочка. – Печем с бабой пирожки, да, ба? Лично я люблю с клубникой, ее у нас завались. А дед любит с капустой. А баба со всем подряд. Да, ба?

Теща улыбалась:

– Да, да, болтушка!

Катька притащила рисунки, слепленные кривоватые фигурки из пластилина, тетрадку с гербарием – «это мы с мамой».

Анна Ивановна тем временем наливала борщ – темно-малиновый, с белым распадающимся островком сметаны. Пах он невероятно. От нетерпения у Свиридова задрожали руки. Он сунул их под скатерку – не дай бог, теща увидит. Та, похоже, все поняла.

Ел он торопливо, обжигаясь и громко глотая. Вкусно было невероятно.

Потом подали котлеты, знаменитые тещины котлеты, пышные, здоровенные, пахнущие чесночком, источающие прозрачный, золотистый сок.

Катька болтала, теща делала ей замечания, дочка на секунду замолкала и снова продолжала болтать.

На третье был смородиновый кисель и вертушки – так теща называла сдобные, закрученные в спиральку и присыпанные сахаром булочки.

От сытости и спустившейся благости Свиридову немыслимо захотелось спать. Бухнуться бы сейчас на этот диванчик с жесткими валиками и уплыть, улететь и забыться.

После обеда Катька отправилась на дневной отдых.

– Спать не спит, но хоть полежит с книжкой. А то и уснет, – прокомментировала теща. – Хочешь чаю? – предложила она Свиридову.

Он отказался. Поинтересовался, где тесть. Оказалось, что дед уехал в городок за продуктами, а это, как водится, на целый день:

– То за этим постоишь, то за тем. Ну сам знаешь. Ездит он раз в неделю, по четвергам. В пятницу приедет Валя, что ей таскать тяжелое? И так устает на работе! Приезжает еле живая, язык не ворочается – дорога длинная, метро, электричка, автобус. В субботу полдня отсыпается, мы ее и не трогаем. А в воскресенье обратно тем же путем. Как у тебя, Женя? – без паузы спросила она.

– Да так, Анна Ивановна. Так себе. Не складывается у меня. И у нас с Валей не складывается.

– Знаю и вижу. Валя приезжает грустная, все больше молчит, уходит в лес и возвращается заплаканная. Что у вас не так, Женя? В чем причина? Ведь вы хорошо жили! И мы… мы с дедом старались. Чтобы свобода у вас была, поменьше хлопот. Чтобы… А, что об этом! – Расстроенная теща махнула рукой. – При чем тут мы с дедом? Верно?

– Вам только спасибо, Анна Ивановна, – горячо заверил он тещу. – Вы замечательные, лучше вас нет! Дело тут в нас, вернее, во мне. У меня как-то… ну по-дурацки, что ли… И с работой, и со всем остальным. И Валю я измучил, и себя. А вам только спасибо! – повторил он. – Я пойду, покурю?

Теща молча протянула ему пепельницу.

«Хорошо, что деда не оказалось дома, – подумал он, – с тещей проще, ее доброта безмерна». Он глянул на часы – почти четыре. Надо ехать, с тестем встречаться не хотелось.

Вернулся в дом, теща мыла посуду. Заглянул к дочке – Катька спала, раскинув тонкие, как веточки, руки, спала сладко и крепко, с полуоткрытым ртом, с разметавшимися по цветастой подушке золотистыми волосами. Из-под тонкой простынки высунулась длинная, с пыльной пяткой нога.

– Поехал я, Анна Ивановна. Спасибо за обед – как всегда, потрясающе! А по-другому у вас не бывает! Спасибо большое!

В ее расстроенном взгляде читались сочувствие и даже жалость. К нему? Святой она человек. А может, ко всем ним? К Катьке, Валентине, к ним, к старикам? Да уж, не повезло им с зятьком, что говорить. Не такого зятя они заслужили. «Ни дать, ни взять». Чистая правда.

На автобусной остановке толпились возмущенные люди. Выяснилось, что следующий автобус прибудет только через два часа, большой перерыв из-за какой-то поломки. Свиридов не расстроился, а даже обрадовался, свернул в лес, лег под деревом, накрылся ветровкой и тут же уснул. Но перед сном промелькнуло: «Ну чистый бродяга. Ем по домам, сплю под кустом. Классная у тебя жизнь, Евгений Свиридов».

* * *

А через полгода ему повезло. Да не просто повезло – сказочно повезло, небывало!

Знакомые дружка Стаса собирались в командировку в Монголию. Требовалось на кого-то оставить квартиру, человек должен был быть приличный, хорошо знакомый и серьезный, по рекомендации. Сговорились, и через пару недель он переехал на Шаболовку. Квартира была старой, обшарпанной, захламленной и темноватой. Но зато отдельной! Да еще в самом центре!

Кое-как со Стасом прибрались, удивляясь неаккуратности хозяев.

– Что поделать, геологи, – ворчал Стас. – Привыкли в полях есть из банок алюминиевыми ложками! Ты ж видел, какие они – одержимые! Полгода просидят в палатках с котелками и спальниками, вернутся в город и тоскуют – когда обратно? Вот жизнь, а? Но им в кайф! Прям оживают, когда подходит срок! А в городе мучаются, страдают, привыкли к чистому воздуху, чистой воде.

Разобрали одну из трех комнат – ему хватит. Договорились, что Стас будет приводить в квартиру своих девиц, не зря же он хлопотал! Ну и ладно, Свиридову до этого какое дело, ему места хватит. Тогда же устроился на ВДНХ, оформителем в павильон «Космос и машиностроение». Работа была не бей лежачего – бригада состояла из трех человек: он, еще один «мазила» и бригадир. Полдня спали в подсобке, а остальное время квасили. Бегали за разливным пивом и за солеными сушками в павильон «Главпиво». Иногда перепадали и раки. Классное было время! Свобода и деньги, пусть ерундовые, но свои. Пустая квартира с окнами на храм Живоначальной Троицы, тишина.

Четверть зарплаты Свиридов отвозил Валентине. Она выходила на школьный двор и молча, без разговоров, брала конверт. Он замечал, что выглядит она плохо, очень осунулась и постарела, под глазами лежали черные тени, в волосах пробивалась первая седина. Да и настроение было паршивым, она и не пыталась это скрывать.

Однажды он спросил:

– Перекурим?

Она неожиданно согласилась.

Глянула на него и с усмешкой спросила:

– Ну что? Жизнью доволен? Пристроился? Угомонился?

– Доволен? Да нет, не думаю. А вот насчет «пристроился» и «угомонился» ты что имеешь в виду?

Валентина усмехнулась и ответила с вызовом:

– Бабу я имею в виду, Свиридов. Это насчет «пристроился». А насчет «угомонился» – так это я про твои безумные идеи, про твой отъезд! Все, успокоился?

Он покачал головой:

– Нет, не успокоился. Все равно уеду. Вот увидишь.

– Мне-то какое дело? Пусть новая баба печалится.

Он внимательно посмотрел на бывшую жену.

– Нет никакой новой бабы, Валя, поверь.

– Да наплевать, – покраснев, бросила она и загасила бычок каблуком. – Мне-то что? Давно чужие люди. Да, и кстати, Свиридов, я подаю на развод! Надеюсь, не возражаешь?

– Нет, – ответил он, пытаясь попасть окурком в урну. – Не возражаю. Что возражать?

Валентина вспыхнула и, не попрощавшись, ушла.

Расстроилась, надеялась на другое? Какая ему разница – точки поставлены. Только вот дочка… С Катей он виделся раз в месяц. Заезжал за ней в воскресенье утром, и они ехали в Подольск, к бабушке Люсе. Разговаривали не много – он не из болтунов, а Катька замкнулась. Держал ее за руку, и сжималось сердце. Тоненькая кисть, хрупкая ладошка. Девочка, девочка моя! И почему все так в этой паршивой, дурацкой и беспощадной жизни? Ну почему?

Или надо было терпеть? Терпеть и жить, как все люди? Да, собственно, что он терпел? Какие такие трудности? Глупости это, ничего он не терпел. Да, ему казалось, что он разлюбил Валентину. Скорее всего, так и было. В боях и сражениях, в постоянных скандалах и претензиях их любовь захирела, завяла, как цветок в сухом горшке. Ну и вывел свою формулу – спать с нелюбимой женщиной безнравственно! О как. Внушил себе, что он одинокий волк, гордый и независимый. Такие, как он, не созданы для семейной жизни. И, несмотря на замечательную пещеру на Шаболовке – а именно так он называл свое временное пристанище, несмотря на полнейшую, беспредельную и безоговорочную свободу, – счастливым себя он не ощущал.

Странное дело, но так было всегда, с самого детства – когда мечты сбывались, он тут же терял ко всему интерес. В семь лет мечтал о пожарной машине. Буквально грезил ею. Ну баба Катя и скопила со своей скромной пенсии. Машина стоила безумных денег, но для любимого внука сделаешь и не то, и на Новый год она торжественно внесла в дом большущую картонную коробку. Свиридов разглядывал ее, огромную, лакированную, блестящую, и – не подходил. Потом пристроил ее на подоконник. Но никогда в нее не играл. Подойдет, посмотрит, проведет рукой по блестящему боку и отойдет.

Баба Катя решила, что он просто жалеет – слышал ведь, деньжищи бешеные. Уговаривала не жалеть, играть в удовольствие.

– Что деньги, – смеялась она. – Про деньги не думай!

Так и не уговорила.

«Урод, моральный урод, – твердил себе Свиридов. – Валентина права: не в стране дело и не во власти, не в окружающих и не в несвободе. Дело во мне и только во мне. И нечего искать виноватых – так будет всегда».

Развелись они через два месяца – тихо и мирно, как-то по-родственному. На улице покурили, неловко пошутили по поводу процедуры, напряженно посмеялись, и Свиридов вручил бывшей жене букет розовых тюльпанов.

– Будь счастлива, Валя! И спасибо за все.

Они приобнялись, так, слегка, тоже по-дружески, похлопывая друг друга по плечу, Валентина жалобно всхлипнула, махнула рукой и, чуть покачиваясь на высоких каблуках, медленно пошла к метро. Со стороны можно было подумать, что она сильно пьяна.

Ну вот и все. Как говорил Винни Пух, «до пятницы я совершенно свободен». Вот и Свиридов был совершенно свободен. На неопределенное, но, видимо, очень долгое время.

Женщины у него были, разумеется, были. Даже не женщины – девицы. Связи с нормальными женщинами предполагали непременно длительные истории, романтические, элегические, уж точно не на ночь или на две. Зрелым женщинам хотелось отношений. Хотелось любви и устройства жизни. А девицам было достаточно малого – например, шашлыка в кафе, бутылки красного грузинского вина, жарко натопленного, пахнувшего бензином и дерматином такси с лихо подмигивающим нагловатым таксистом и как непременное, обязательное продолжение – жаркой безумной ночи. Да и Свридову этого было достаточно – именно то, что и надо.

Продолжались и пьянки-гулянки по мастерским. Именно там, в одной из них, в районе Полянки, он познакомился с Грегом.

Грег был типичным американцем, ярким представителем своего народа – высоким, ладным, крепким блондином с правильными, но невыразительными чертами лица. Хорошая стрижка, стильные очки, отличные зубы и открытая улыбка – ни дать ни взять американский сенатор.

Он коллекционировал современное искусство, держал галерею в районе Сохо. В сопровождении своего московского друга, известного искусствоведа, смешного, как Тарталья из «Принцессы Турандот», в кружевах и берете, с утра до ночи, без сна и отдыха, Грег рыскал по мастерским и искал таланты. Точнее, искал то, что можно было продать. Разумеется, вся нищая московская братия мечтала предстать пред их светлы очи! Еще бы.

Сперва казалось, всем рулил педерастичный искусствовед в кружевных манжетах. Его мнения побаивались, но Свиридов довольно быстро понял – босс и шеф здесь именно Грег, простоватый и с виду наивный. У искусствоведа были знания, а у Грега нюх. Ходили слухи, что платит он очень и очень щедро, но сколько – никто не говорил, все было покрыто дымкой таинственности.

В феврале они со Свиридовым познакомились, быстро разговорились. Причина была в одном – в языке. После окончания английской школы – спасибо маме – Свиридов прилично общался и даже писал и читал на английском. Так вот, разговорились и договорились увидеться на следующий день в пещере на Шаболовке. Грег прибыл без Кружевного, и то слава богу. Принес бутылку «Джек Дэниелс», которую тут же распили под готовые котлеты из ближайшей кулинарии. Свиридов удивился, как быстро Грег захмелел – надо же, здоровенный мужик, с виду крепкий лось, а повело его быстро. Пошатываясь и держась за стенку, Грег потребовал посмотреть свиридовские работы. Тот страшно смущался, оттягивал время и повторял, что пригласил его совсем не для этого, а из-за обыкновенной человеческой симпатии. Но американец настаивал, пришлось подчиниться.

Грег долго молчал, переносил работы под свет, раздвигал пыльные шторы, но на улице давно стояла глухая и непроглядная тьма. Без разговоров и обсуждений он отставил четыре картины, по мнению автора, далеко не самые лучшие, улыбнулся и предложил что-нибудь выпить.

Кроме полбутылки какого-то крепленого дерьма, невесть откуда затесавшегося у Свиридова, ничего не нашлось. Выпили молча. Грег по-простецки крякнул и полез в карман. Свиридов отвел глаза, стыдно было невероятно. Резко поднявшись со стула, он пошел мыть посуду, а галерист вернулся в комнату.

Наконец Грег позвал его. На столе Свиридов обнаружил кучку помятых зеленых бумажек.

– Пересчитай, – велел Грег. – Если мало – скажи!

Дрожащими руками Свиридов пересчитал деньги. Три тысячи долларов. Три тысячи. Три тысячи американских долларов.

– Все ок? – усмехнулся Грег.

Свиридов кивнул.

Потом он долго надевал на Грега дубленку – тот все никак не попадал в рукава. Кое-как справившись, выползли на улицу и стали ловить такси.

Такси, как всегда, не было. На свежем, крепком морозце полегчало, Свиридов продышался и все-таки остановил тачку. Протянул водиле полтинник с портретом восемнадцатого президента США, героя Гражданской войны Улисса Гранта и строго наказал доставить «по месту прописки»:

– Номер я запомнил, слышь, шеф?

Шеф хмуро кивнул.

С большим трудом засунув тяжеленного американца на заднее сиденье, он громко хлопнул дверью. Ну, кажется, все!

«Надо пройтись», – подумал он.

Возвращаться в прокуренную квартиру было неохота, да и спать совсем не хотелось, хоть на часах было полтретьего.

Через час Свиридов вернулся домой, посвежевший, абсолютно трезвый и несказанно бодрый.

Аккуратно сложил деньги в целлофановый пакет, перетянул аптечной резинкой и убрал в шкаф – завтра утром американец протрезвеет и потребует их назад.

Потом он пошел в комнату, долго рассматривал отложенные работы. Он ничего не понимал. Ничего.

Уснул часов в восемь утра, предварительно сжевав оставшуюся котлету, практически несъедобную, каменную, покрытую застывшим вонючим жиром.

Разбудил его звонок Грега. Тот долго извинялся и попросил привезти работы.

– Они вроде мои? – как бы в шутку поинтересовался он.

– Твои, – подтвердил Свиридов.

С того самого дня он понял, что надо делать. Оставался всего один вопрос – как?

Грег золотые горы не обещал, но убедил его, что жить в Америке он будет неплохо. Русских берут хорошо, на русское искусство большой спрос, словом, должен быть выход.

– Проще всего по израильской визе, ищи еврейскую родню – самый надежный способ, у тебя есть такая возможность?

Свиридов растерялся.

– Да нет, вроде нет, какая израильская виза, какая еврейская родня? Бред, да и только.

А ночью вдруг пробило: дед Исай! Да, конечно, Исай Ильич Берлин, чистокровный еврей!

С самого утра полетел в Подольск, отыскал мамины документы. Все правильно, отец – Исай Ильич Берлин. Только мама оставалась на фамилии бабы Кати, ведь родила бабка безо всякого мужа, муж появился потом, а фамилию менять не стали – зачем осложнять девочке жизнь?

Мама посмотрела на него с испугом и тут же все поняла.

– Уезжаешь, – прошептала она. – Может, и правильно. Здесь у тебя как-то все нескладно, не очень. А там – кто знает? Глядишь, повезет. – Она заплакала.

Свиридов подошел к ней, обнял, они заплакали вместе. Он рассказывал ей про Грега, про его галерею. Мама, кажется, не очень верила.

Потом он вспомнил про деньги, выбежал в коридор, отсчитал триста долларов, протянул ей. От удивления мама вскрикнула. Получается – правда.

* * *

Путь был долгим. Подключились какие-то люди, чьи-то знакомые, знакомые чьих-то знакомых, и через полгода ему пришел вызов от дальних родственников из Израиля, из города Беэр-Шева. Где этот город? Фамилия этих людей была Берлин. Конечно, это были совершенно другие Берлины, но какая разница. Теперь оставалось только подать документы.

С Грегом Свиридов был на связи. Работал как оглашенный – никогда он так не работал. Но оказалось, что зря – вывоз работ, даже своих, был ограничен, и почти все пришлось оставить в Подольске.

Разрешение на отъезд Валентина подписала. Но деньги потребовала – права. Отдал тысячу долларов, доставшуюся от Грега, и пару тысяч рублей дала мама. Собрала.

Выпустили его беспрепятственно. Да и кому он был нужен, нищий, безработный художник?

Самым тяжелым было прощание с мамой. В аэропорт ехать он ей запретил. Выскочил из дома и рыдал так, что люди шарахались. Клялся забрать ее, как только сможет, и ни минуты в этом не сомневался.

С дочкой Валентина проститься не дала, и он ее понял. Попросил Катины фотографии, Валентина принесла целый пакет.

Провожали его три человека – Стас, Витя Козлов по кличке Рыжий и Валентина. Расстались по-доброму, Валентина с интересом, словно впервые, разглядывала его.

– Ну, Свиридов, удачи! И чтобы там у тебя все сложилось! Ну и вообще, – она хлюпнула носом, – не пропадай. Да, буду звонить Людмиле Исаевне, это понятно. И все-таки не пропадай! Маме и папе передам, не волнуйся. Ну все, Свиридов! Вперед. – Валентина крепко обняла его и поцеловала, а потом отвернулась, чтобы он не увидел ее слез.

Но он увидел.

Кстати, вскоре Валя вышла замуж за Витю Козлова. Нет, ничего странного, жизнь есть жизнь. Но Свиридов все равно удивился.

А потом была Вена, и все удивлялись почти тюремным условиям – охраняли их с автоматами, как преступников. Вену увидеть не удалось, но Свиридов успокаивал себя тем, что вся жизнь впереди – и насмотрится, и нагуляется и по Вене, и по остальной Европе, и по прочим странам и континентам. Ведь это нормально, правда, – хотеть увидеть мир?

А дальше была Италия – сказка, мечта, мираж! Рим и фонтан Треви, Колизей и – батюшки мои – Ватикан, Большой цирк, Капитолийский холм, вилла Боргезе и Испанская лестница. Мог ли он себе такое когда-то представить? Представить-то мог, а вот сидеть на ступеньках этой лестницы и есть мороженое…

Ну и вообще настала райская жизнь – поселили их на побережье, в городке Остия. Море под боком, в пяти минутах ходьбы. Ну и всякое изобилие – черешня тазами, персики, абрикосы. Странные, невиданные ранее киви – ничего особенного, черешня куда интереснее.

А еще горячая пицца, пусть самая дешевая, с сыром и помидорами, но боже, как вкусно! Бродили по рынку, облизывались на «фрукты моря» – оказывается, так назывались морские гады, креветки различных размеров, мидии, лангустины, кальмары и устрицы. Вкуса их он не знал, пробовал лишь мидии, сваренные в котелке на костре, было это сто лет назад, в Коктебеле. Но вкус их Свиридов помнил всю жизнь. «Ничего, – сглатывая слюну, утешал он себя. – И это у нас впереди! Нажрусь еще и этого великолепия».

Он буквально балдел от нового прикида – копеечных джинсов с распродажи, черной майки с «битлами» и белых кроссовок, таких белоснежных, как сливочное мороженое, таких новых, что было страшно надевать. Ну и берег пару недель, доставал из коробки полюбоваться. Потом отругал себя: «Вот же совок! Сколько еще будет этих кроссовок и джинсов?» Конечно, надел.

В комнате, похожей на студенческую общагу, жили три человека – снимать на троих было дешевле. Кроме Свиридова, еще Миша Беленький, тоже москвич и бывший актер-неудачник, искрометный и чрезмерно болтливый, развлекающий остальных сплетнями из актерского мира. Он слегка утомлял, но в целом все было нормально. Третьим соседом оказался тихий парень из Омска, Додик, Давид Рабинович. Свиридов думал, что Додик учитель. Но все оказалось смешнее – Додик был известным фарцовщиком. Ни хрестоматийная интеллигентская внешность Додика, ни его тишайший нрав с опасным ремеслом никак не вязались. В Риме скромный Додик не оплошал, из недр своего хозяйства, как из пещеры Али-Бабы, вытаскивал то фотоаппарат, то тяжелые связки янтарных и коралловых бус и браслетов, то николаевские золотые пятирублевки. Но самое смешное – лучше всех шли металлические рубли с Ильичом.

Срубив «лаве», как Додик называл выручку, он приглашал соседей в ресторан. Именно там, в недорогой итальянской траттории, они впервые попробовали настоящий стейк, мягкость и сочность которого их потрясла до самых глубин. Пару раз сходили в кино на порнуху. А однажды попали и на стриптиз. Свиридову было смешно – художник привык к обнаженной натуре. Гораздо интереснее и смешнее было смотреть на рожи Додика и Мишки Беленького – вот где был настоящий цирк!

Возбужденный Мишка уговаривал друзей «найти девочек», упрашивал Свиридова обратиться к полицейскому на английском, чтобы тот дал адресок. Свиридов отказался, на что Мишка сильно обиделся и не разговаривал с ним целых три дня.

Три месяца ждали вызова из Америки. Мишка от родной тетки из Техаса, «Тексиса», как он говорил. Додик от дальней родни из Лос-Анджелеса. А Свиридов от Грега. Созванивались они раз в две недели, и Грег убеждал, что очень, ну просто очень его ждет, потому что вместе они способны взорвать, перевернуть художественный мир, ни больше ни меньше.

И он, идиот, в это верил. Боже, какими мы были наивными…

Но закончились римские каникулы, лучшее время в его жизни, и, здорово накачавшись дешевым мартини, друзья распрощались. Конечно же, клялись друг другу в вечной верности и обещались писать и звонить. Они действительно не теряли связь долго, лет пять.

У Мишки все сложилось удачно, небедная тетушка взяла племянника в бизнес, а вскоре он женился, родил дочку и сына – словом, ему повезло.

А вот Додику не повезло. Тот ввязался в какую-то историю, как потом оказалось, замешанную на наркоте, был настоящий боевик с погонями и выстрелами, ну и зацепила пуля тихого Додика. Тюрьмы удалось избежать, потому что изменился маршрут – бедный Додик оказался на кладбище.

Продолжение книги