Самый счастливый человек на Земле. Прекрасная жизнь выжившего в Освенциме бесплатное чтение

Эдди Яку
Самый счастливый человек на Земле
Прекрасная жизнь выжившего в Освенциме

Eddie Jaku

THE HAPPIEST MAN ON EARTH:

THE BEAUTIFUL LIFE OF AN AUSCHWITZ SURVIVOR

First published 2020 in Australia by Pan Macmillan Australia Pty Ltd


Серия «Феникс. Истории сильных духом»


© Проворова И.А., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

* * *

«Ответ Австралии капитану Тому [Муру]… – это мемуары, воспевающие силу надежды, любви и взаимной поддержки»

THE TIMES

«Эдди заглянул злу в глаза – и сделал это, не растеряв природную доброту и оптимизм».

DAILY EXPRESS

«Я никогда не встречал Эдди Яку, но после прочтения его книги я чувствую, что нашел нового друга… Это прекрасная история по-истине удивительного человека».

DAILY TELEGRAPH

Будущим поколениям


Не иди за мной – может, я никуда не приведу.

Не иди впереди меня – может,

я за тобой не последую.

Просто иди рядом и будь моим другом.

НЕИЗВЕСТНЫЙ АВТОР

Пролог

ДОРОГОЙ НОВЫЙ ДРУГ!

Я прожил целый век и знаю, что значит смотреть злу прямо в глаза. Я видел худшие стороны человечества и ужасы лагерей смерти. Видел, как нацисты пытались уничтожить мою жизнь и истребить весь мой народ.

Но сегодня я считаю себя самым счастливым человеком на земле.

За все эти годы я научился быть счастливым и понял: жизнь будет прекрасна, если ты сам сделаешь ее прекрасной.

Я расскажу тебе свою историю, местами печальную, а то и совсем мрачную, полную страданий и скорби. И все же это счастливая история, потому что счастье – это вопрос выбора. Твоего выбора.

И я покажу, как его сделать.

Глава первая
То, что дороже денег

Я родился в 1920 году в Восточной Германии в городе Лейпциге. Меня звали Абрахам Соломон Якубович. Но для друзей я был просто Ади. На английском мое имя звучит как Эдди. Так что, друг мой, зови меня Эдди.

Я вырос в большой любящей семье. Мой отец Исидор воспитывался вместе с четырьмя братьями и тремя сестрами, а мама Лина была одной из тринадцати детей. Представляете, какой сильной была моя бабушка, раз вырастила такую ораву! Первая мировая война отняла у нее сына – еврея, который пожертвовал жизнью ради Германии, а потом и мужа, который был военным капелланом, но тоже так и не вернулся с войны.

Мой отец был польским иммигрантом, но в конце концов прочно обосновался в Германии. И очень гордился, что стал гражданином именно этой страны. Уехав из Польши, он начал обучаться точному машиностроению на производстве пишущих машинок компании «Ремингтон». Отец хорошо владел немецким, поэтому ему предложили работу на немецком торговом судне, отправлявшемся в Америку. Он согласился.

Мы не отказывались от еврейских традиций, но свои сердца отдали Германии.

Торговля в Америке шла отлично, но отец сильно соскучился по семье. Он решил поехать в Европу и сел на другой торговый корабль, который прибыл в Германию как раз к началу Первой мировой войны. Из-за польского паспорта немецкие власти интернировали его, но, вскоре узнав, что он опытный механик, сняли все ограничения и отправили работать в Лейпциг, на предприятие по производству тяжелого вооружения. Именно тогда он влюбился в Лину, мою будущую маму, и в саму Германию. Когда война закончилась, он решил остаться здесь навсегда. В Лейпциге отец открыл фабрику, женился и вскоре на свет появился я, а спустя два года – моя младшая сестра Йоханна, которую мы звали просто Хенни.

В жизни тогда царила гармония. И я ощущал ее, хотя был еще ребенком.

Ничто не могло поколебать патриотизм и гордость моего отца за Германию. И он передал эти чувства нам, своим детям. В первую очередь мы считали себя немцами, во вторую – тоже немцами, и только потом евреями. Религия была для нас не столь важна: куда важнее было оставаться достойными жителями нашего любимого Лейпцига. Нет, мы не отказывались от еврейских традиций, но свои сердца отдали Германии. Я, как и отец, очень гордился своим родным городом, который восемьсот лет оставался центром культуры и искусств: здесь был один из старейших в мире симфонических оркестров, здесь черпали свое вдохновение композиторы Иоганн Себастьян Бах, Роберт Шуман, Феликс Мендельсон, писатели, поэты и философы – Гёте, Лейбниц, Ницше…

В течение многих веков евреи были вплетены в саму ткань лейпцигского общества. Со времен Средневековья базарный день в городе проводился в пятницу, а не в субботу, чтобы в нем могли участвовать еврейские торговцы. Многие знают, что в субботу у нас Шаббат и работа под запретом. Уважаемые еврейские горожане и филантропы, как и все еврейское сообщество в целом, вносили немалый вклад в создание общественных благ, строили прекраснейшие в Европе синагоги. В жизни тогда царила гармония. И я ощущал ее, хотя был еще ребенком. В пяти минутах от нашего дома находился зоологический сад, известный своей уникальной коллекцией животных. И своим рекордом: здесь в неволе появилось на свет больше львов, чем в каком-либо другом зоопарке мира. Можете себе представить, как это восхищало маленького мальчика?! Дважды в год в городе проходили большие ярмарки, куда мы ходили с отцом, – те самые знаменитые ярмарки, которые сделали Лейпциг одним из самых развитых и богатых городов Европы. Мало того, местонахождение и значение Лейпцига как торгового города превратили его в нечто вроде обменного пункта, куда со всего мира стекались и откуда по всему миру распространялись всевозможные новые идеи и новые технологии. Местный университет – второй в истории Германии – был основан в 1409 году. Первая в мире ежедневная газета была напечатана в 1650 году именно в Лейпциге – городе книг и музыки. Впечатляет, не правда ли? Вот и я, когда был мальчишкой, искренне верил, что стал частью самого просвещенного, самого культурного и уж точно самого образованного общества в мире. Как же я ошибался!

Возвращаясь с холодной улицы, мы усаживались на подушки и грелись возле печи.

Расскажу, как тогда жила наша семья. Мы всегда ходили в синагогу. Ели только кошерные продукты и блюда – ради мамы: она старалась строго придерживаться традиций, чтобы, в свою очередь, не расстраивать свою маму – мою бабушку, которая жила вместе с нами и была очень религиозной. Каждый вечер пятницы, в канун Шаббата, мы собирались на особый ужин, где читали молитвы и ели традиционные блюда, с любовью приготовленные бабушкой. Готовила она в огромной дровяной печи, которая также согревала дом: система труб была устроена таким хитрым образом, что они проходили через все помещение, задерживая в нем тепло и выводя наружу дым. Возвращаясь с холодной улицы, мы усаживались на подушки и грелись возле печи. На колени ко мне пристраивалась, сворачиваясь калачиком, моя собака – щенок таксы по имени Лулу. Как драгоценны были эти вечера!..

Чтобы обеспечить семье достойную и комфортную жизнь, отец много работал. Но вместе с тем уже тогда старался вложить в наши головы мысль, что материальные блага – далеко не самое главное в жизни. В канун Шаббата мама всегда выпекала три или четыре халы – это очень вкусный церемониальный хлеб, который мы ели в особых случаях. В шесть лет я вдруг заинтересовался, почему в нашем доме хлеба выпекается так много – нам самим столько не съесть! Когда я спросил об этом отца, он объяснил, что отнесет оставшийся хлеб в синагогу и раздаст нуждающимся. Отец очень любил свою семью и своих друзей, которых часто приглашал разделить с нами ужин, хотя мама упорно повторяла, что за нашим столом больше пяти человек поместиться не могут.

«Если тебе посчастливилось обзавестись хорошим домом и деньгами, ты можешь позволить себе помочь тем, у кого этого нет, – говорил мне отец. – Мы для этого и живем – чтобы делиться своей удачей». А еще он утверждал, что отдавать куда приятнее, чем получать, и что друзья, семья и доброта гораздо дороже денег. И сама жизнь человека несоизмерима с его банковским счетом. Несоизмерима, потому что бесценна. Тогда я подумал: что такое он говорит? Может, он сошел с ума? А теперь, после всего что пережил, я знаю, как он был прав…

Однако и наша счастливая семейная жизнь в Лейпциге была отнюдь не безоблачной. Для Германии настали тяжелые времена. Последняя война была проиграна, а экономика разрушена. Союзники требовали бо́льших репараций, чем Германия могла выплатить, и 68 миллионам человек (столько составляло тогда население страны) пришлось очень нелегко. Повсеместная бедность и нехватка продуктов питания и топлива стали для гордого немецкого народа настоящим испытанием. Хотя мы были обеспеченной семьей из среднего класса, нам тоже не всегда удавалось найти все необходимое – даже за деньги. Мама проходила много километров до рынка пешком, чтобы обменять сумочки и одежду, которые успела купить в лучшие времена, на хлеб, масло, молоко или яйца. Перед моим тринадцатым днем рождения отец спросил, что я хочу получить в подарок, и я попросил шесть яиц, буханку белого хлеба – его было трудно найти, поскольку немцы предпочитают ржаной, – и ананас. Шесть яиц представлялись мне настоящей роскошью, а ананас я вообще никогда в жизни не видел. И отец его каким-то образом отыскал – понятия не имею как, но это был мой отец! Он делал то, что казалось невозможным, просто чтобы увидеть улыбку на моем лице. Я так обрадовался, что съел за один присест и яйца, и ананас. Никогда у меня не было столько дорогой еды! Мама просила меня притормозить, но разве я послушался? Конечно нет!

Инфляция была ужасная. Запастись продуктами длительного хранения или запланировать что-то на будущее было практически невозможно. Отец возвращался с работы с полным чемоданом денег, которые к утру уже ничего не стоили. Отправляя меня в магазин, он говорил: «Купи, что сможешь! Будет шесть буханок хлеба – бери все. Завтра уже ничего не купишь». В униженных немцах закипала злоба. Они совсем отчаялись и были готовы принять любое решение своих проблем. И решение нашлось – у нацистской партии во главе с Гитлером. Они нашли врага…

Раввин нашего шула проявил большую дальновидность, сдав квартиру под синагогой нееврею, сын которого служил в СС. Во время антисемитских погромов этот парень всегда следил, чтобы жилище его отца не трогали, а значит, и шул над ней тоже.

Когда в 1933 году Гитлер пришел к власти, нахлынула волна антисемитизма. В тринадцать лет мне по традиции предстояло пройти бар-мицву – древнюю религиозную церемонию в честь совершеннолетия. Бар-мицва, что означает «сын заповеди», обычно сопровождается грандиозным праздником с танцами и вкусным угощением. В лучшие времена моя бар-мицва прошла бы в большой Лейпцигской синагоге, но с приходом к власти нацистов это было запрещено. Поэтому ее провели в маленькой синагоге в трехстах метрах от нашего дома. Раввин нашего шула (другое название синагоги, буквально «дом книг») проявил большую дальновидность, сдав квартиру под синагогой нееврею, сын которого служил в СС. Во время антисемитских погромов этот парень всегда следил, чтобы жилище его отца не трогали, а значит, и шул над ней тоже. Нельзя было разрушить шул без большого ущерба для квартиры на нижнем этаже.

Итак, моя бар-мицва. Церемония прошла, как и полагается, с зажжением свечей и молитвами за семью и за тех, кто нас покинул. После нее я стал считаться человеком, преданным еврейским традициям и ответственным за свои действия. Неудивительно, что я задумался о будущем…

Когда я был младше, то мечтал стать врачом, но оказалось, что у меня способности к другому. Тогда в Германии были центры, где с помощью тестов на память и ловкость рук выявляли способности школьников. Тесты показали, что у меня способности к визуальному восприятию и математике, что я обладаю прекрасным зрением и отличной зрительно-моторной координацией. То есть у меня есть все задатки к тому, чтобы стать хорошим инженером. И я решил изучать инженерное дело.

Учился я в очень хорошей школе, в красивом здании с вывеской «32 Volkschule», которое находилось в километре от нашего дома. Я добирался туда за пятнадцать минут, а зимой еще быстрее! Лейпциг – холодный город, река в нем на восемь месяцев в году покрывалась льдом, и я доезжал до школы на коньках минут за пять.

Как раз в 1933 году я окончил школу и поступил в гимназию имени Лейбница. Если бы события развивались иначе, наверное, я проучился бы в ней до восемнадцати лет, но этого не произошло.

Однажды я пришел в гимназию и мне сообщили, что я исключен. Меня выгнали за то, что я еврей.

Однажды я пришел в гимназию и мне сообщили, что я исключен. Меня выгнали за то, что я еврей. Мой отец – упрямый человек с большими связями в Лейпциге – не мог с этим смириться, и вскоре у него появился новый план, как дать мне образование.

«Не волнуйся, – сказал он. – Ты продолжишь учиться. Я об этом позабочусь».

Он реализовал свой план. Мне сделали фальшивые документы, и благодаря другу нашей семьи я был зачислен в Jeter und Shearer – машиностроительный колледж в Тутлингене, городе, расположенном далеко к югу от Лейпцига. В то время этот город являлся мировым центром машиностроения и точной механики. Здесь создавались всевозможные невероятные устройства, промышленное оборудование, сложная медицинская техника. Помню, меня особенно впечатлила технологическая линия обработки птицы: на ее финальном этапе обычные курицы выходили с конвейерной ленты ощипанными, промытыми и даже упакованными. Уму непостижимо! И я мог научиться делать подобные устройства, получив лучшее в мире инженерное образование! Для поступления в колледж пришлось сдать несколько экзаменов, и я так нервничал, что постоянно вытирал лоб, чтобы пот не капнул на мою работу и не испортил ее. Я так боялся подвести отца!

В колледж меня зачислили под именем Вальтер Шляйф – как немецкого сироту-нееврея, у которого не было причин волноваться из-за назначения Гитлера канцлером Германии.

В колледж меня зачислили под именем Вальтер Шляйф – как немецкого сироту-нееврея, у которого не было причин волноваться из-за назначения Гитлера канцлером Германии. Это имя не являлось выдуманным: Вальтер Шляйф был вполне реальным немецким мальчиком, пропавшим без вести. Скорее всего, его семья покинула Германию, когда к власти пришли нацисты. Удостоверение на имя Вальтера Шляйфа изготовил для меня отец, которому удалось достать чистые бланки документа, – подделка у него получилась очень качественная. В то время в немецкие удостоверения личности вставлялись крошечные фотографии, которые можно было увидеть лишь с помощью инфракрасного излучения, что еще больше осложняло изготовление подделки. Но у отца, благодаря его работе с пишущими машинками, был доступ к необходимым технологиям и инструментам.

Так началась моя новая жизнь. От Тутлингена до Лейпцига было девять часов езды на поезде. Путь неближний, да и тот был мне заказан. Ведь я должен был хранить свой большой секрет. И заботиться о себе теперь приходилось самому. Я ходил на учебу каждый день, а ночевал в находившемся поблизости детдоме, в спальне, которую делил с мальчиками старше меня. Я получал небольшую стипендию и тратил ее на покупку одежды и других предметов первой необходимости.

Под маской Вальтера Шляйфа мне жилось одиноко: я никому не мог сказать, кто я на самом деле, и никому не мог довериться.

Что и говорить, под маской Вальтера Шляйфа мне жилось одиноко: я никому не мог сказать, кто я на самом деле, и никому не мог довериться. Раскрыв свое еврейское происхождение, я подверг бы себя опасности. Особую осторожность следовало соблюдать в душе и туалете: нельзя было допускать, чтобы другие мальчики заметили, что я обрезан. Можете себе представить, о чем мне приходилось заботиться?

Я связывался с семьей крайне редко. Писать письма было небезопасно, а звонил я с телефона, находившегося в подвале универмага, до которого добирался длинным и запутанным путем, чтобы меня точно никто не смог выследить. Каждый редкий разговор с родными разбивал мне сердце. Нет слов, чтобы выразить, как тяжко тринадцатилетнему подростку оказаться вдали от дома, чтобы не упустить единственную возможность получить образование и обеспечить себе будущее, которого желает для него отец! Но я терпел – ведь подвести семью было бы еще хуже.

Когда я жаловался на одиночество, отец призывал меня быть сильным. «Знаю, Эдди, как трудно тебе приходится, но когда-нибудь ты меня поблагодаришь», – говорил он. Только много позже я узнал, что отец, такой стойкий в минуты этих разговоров, едва повесив трубку, плакал как ребенок. Он храбрился, чтобы я стал храбрее.

…Я буду благодарить его за все, что он для меня сделал, до конца жизни. Без того, чему я научился в колледже, я бы ни за что не справился с тем, что ждало меня впереди.


ПРОШЛО ПЯТЬ ЛЕТ. Пять лет неустанной работы и одиночества.

Я притворялся другим человеком с тринадцати с половиной до восемнадцати лет. И все это время хранил свой секрет. Это было тяжкое бремя. Не было минуты, чтобы я не тосковал по семье. Но старался держаться стойко, понимая, как важна для меня учеба.

В последние годы обучения я работал в компании, производившей рентгеновское оборудование, – его изготовление требовало особой точности. Я должен был не только овладеть теорией, техническими знаниями, но и показать, что способен применять их на практике. Днем я работал, вечером учился. Среда являлась единственным днем недели, который я мог полностью посвящать учебе.

Я притворялся другим человеком с тринадцати с половиной до восемнадцати лет.

А знаешь, мой друг, несмотря ни на что, мне нравилось получать образование. Мастера, у которых я обучался, были людьми выдающегося ума и виртуозных умений. Казалось, они могут сотворить все что угодно – от мельчайших шестеренок до гигантских машин, воплощавших в себе наивысшие достижения технического прогресса. Было в этом что-то от волшебства. Германия шла в авангарде промышленной и технологической революции, которая обещала улучшить качество жизни миллионов людей, и я был на переднем крае.

В 1938 году, едва мне исполнилось восемнадцать, я сдал выпускные экзамены и был удостоен звания лучшего ученика года. Меня пригласили вступить в профсоюз. Профсоюзы в Германии были тогда не такими, как сейчас. Основным направлением их деятельности являлось не столько улучшение условий труда и увеличение зарплаты, сколько профессиональный уровень работников, совершенствование их мастерства. В профсоюз приглашали лишь лучших в своей профессии. Это была организация, объединявшая высококлассных специалистов, которые сотрудничали, чтобы продвигать вперед науку и промышленность. Классовая принадлежность и вероисповедание в профсоюзе не имели значения, на первом месте стояла сама работа. Поэтому получить приглашение в профсоюз в моем возрасте действительно было большой честью.

Церемония вступления в профсоюз проводилась с большой торжественностью. Здесь даже лучше подойдет слово «посвящение», а не «вступление». Я предстал перед собравшимися, чтобы публично принять благодарность за свои профессиональные успехи от Мастера – главы Союза точного машиностроения, который был одет в традиционную синюю мантию с красивым кружевным воротником.

«Сегодня мы принимаем ученика Вальтера Шляйфа в один из лучших профсоюзов Германии», – объявил он. И я сразу же разрыдался. При всех!

Мастер слегка встряхнул меня за плечо и попытался успокоить: «Да что случилось? Ведь это один из лучших дней твоей жизни! Ты должен гордиться!»

Но я был безутешен. Мне было невыносимо грустно из-за того, что рядом нет моих родителей. Я так хотел, чтобы они увидели, чего я достиг, и чтобы мой наставник понял, что я не несчастный сирота Вальтер Шляйф, а Эдди Яку, у которого есть любящая семья. И что мне очень-очень больно находиться вдали от них!

Я дорожу знаниями и опытом, которые получил в те годы. Но всегда буду сожалеть, что находился тогда вдали от семьи. Как говорил мой мудрый отец, в мире есть много такого, чего не купишь ни за какие деньги, потому что это бесценно. И это семья в первую очередь, семья во вторую очередь. И в последнюю – тоже семья.

Глава вторая
Слабость может превратиться
в ненависть

Самую большую ошибку молодости я совершил 9 ноября 1938 года.

Закончив обучение, я устроился на работу, связанную с изготовлением медицинских инструментов, и еще несколько месяцев оставался в Тутлингене. Приближалась 20-я годовщина свадьбы моих родителей, и я решил неожиданно приехать – сделать им сюрприз. Купил билет на поезд, сел в вагон и всю дорогу наблюдал, как за окном проносятся поля и леса Германии. Через девять часов я оказался в родном городе.

В Тутлингене у меня не было доступа к газетам и радио. И я понятия не имел, что происходит в моей любимой стране. Не знал, что над этой землей все более сгущаются тучи антисемитизма.

Самую большую ошибку молодости я совершил 9 ноября 1938 года.

Дома меня ждали запертые двери, которые пришлось открыть своим ключом. И… пустота. Вся моя семья исчезла. Забегая вперед, скажу, что они решили не сообщать мне о необходимости скрываться, думая, что я далеко и в безопасности. Меня встретила только моя такса Лулу, которая тут же бросилась ко мне и начала лизать ноги. Как счастлива она была меня видеть! И наши чувства были взаимны.

А в это время уже по всему городу пылали синагоги!

Я волновался за своих близких и никак не мог понять, почему посреди ночи их нет дома. Но я очень устал и лег в свою детскую кровать – впервые за пять лет. Мне даже не приходило в голову, что здесь со мной может случиться что-то плохое.

Но сон не шел, и я прислушивался к звукам улицы. А в это время уже по всему городу пылали синагоги! В конце концов усталость взяла свое, и я уснул…

Проснулся я в пять утра из-за того, что кто-то с силой пинал входную дверь. Я еще не успел ничего понять, как в дом ворвались десять нацистов, которые вытащили меня из кровати и избили до полусмерти. Пижама насквозь пропиталась кровью. Один из них отрезал штыком винтовки ее рукав и уже начал было вырезать на моей руке свастику, как вдруг на него набросилась маленькая отважная Лулу. Не знаю, то ли она его укусила, то ли просто напугала, но нацист отпустил меня и заколол мою бедную собачку штыком с криком «Juden hund!» – «Еврейская псина!».

И я подумал: «Это твой последний день, Эдди. Сегодня ты умрешь».

Но моя смерть не входила в их планы, они хотели только избить и унизить меня. Добившись своего, они выволокли меня на улицу и заставили смотреть, как разрушают наш двухсотлетний дом – родной дом, где жило не одно поколение нашей семьи. И в тот момент я, мой друг, потерял все, ради чего жил: достоинство, свободу, веру в людей. Из человека меня превратили в ничто…

Эта ночь теперь печально известна как Хрустальная ночь, или Ночь разбитых витрин. Ее назвали так потому, что после погромов, учиненных коричневорубашечниками – нацистскими военизированными формированиями, – в еврейских домах, магазинах и синагогах, улицы были обильно засыпаны осколками стекла. Немецкие власти не сделали ничего, чтобы это остановить.

Обычные граждане, наши друзья и соседи, с которыми наша семья дружила еще до моего рождения, присоединились к насилию и грабежам.

В ту ночь цивилизованные немцы зверствовали по всему Лейпцигу, по всей стране. Почти все еврейские дома и предприятия в моем городе были разгромлены, разрушены, сожжены или иным образом уничтожены, как и наши синагоги. Как и наши люди.

И самым страшным во всем этом было то, что против нас выступили не только нацистские солдаты и фашистские головорезы. Обычные граждане, наши друзья и соседи, с которыми наша семья дружила еще до моего рождения, присоединились к насилию и грабежам. Когда толпа устала от погромов, всех евреев, которых удалось схватить – среди них было много маленьких детей, – согнали в кучу и стали бросать в реку, по которой я в детстве катался на коньках. Лед был тонкий, а вода – ледяной. А мужчины и женщины, среди которых я вырос, стояли на берегу, плевались и глумились над людьми, которые пытались выбраться из воды.

«Стреляйте в них! – вопили они. – Стреляйте в еврейских собак!»

Что произошло с нашими немецкими друзьями? Почему они стали убийцами? Почему наслаждались нашими страданиями? Как можно превратить друзей во врагов и испытывать к ним такую ненависть? Куда исчезла Германия, которая вызывала у меня чувство гордости, страна, где я родился, страна моих предков? Как случилось, что за одну ночь друзья, соседи, коллеги стали заклятыми врагами?

Это было безумие в прямом смысле слова – в противном случае это означало бы, что цивилизованные люди полностью утратили способность отличать хорошее от плохого. Они зверствовали – и получали от этого удовольствие. Они думали, что поступают правильно. И даже те, кто не мог себя обмануть и принять нас, евреев, за врагов, ничего не сделали, чтобы остановить обезумевшую толпу.

Если бы тогда, в Хрустальную ночь, нашлось достаточно людей, которые встали бы перед толпой и сказали: «Хватит! Что вы делаете! Что с вами не так?!» – возможно, история пошла бы по другому пути.

Если бы тогда, в Хрустальную ночь, нашлось достаточно людей, которые встали бы перед толпой и сказали: «Хватит! Что вы делаете! Что с вами не так?!» – возможно, история пошла бы по другому пути. Но таких не нашлось. Они испугались. Они были слабыми. Из-за слабости их удалось склонить к ненависти.

…Когда меня запихивали в грузовик, кровь на моем лице смешалась со слезами, и я перестал гордиться тем, что я немец. Навсегда.

Глава третья
Завтра наступит,
если ты выживешь

Грузовик остановился на территории зоологического сада. И я оказался в ангаре вместе с другими молодыми евреями – нас было человек тридцать. Но за оставшуюся часть ночи людей подвозили все больше и больше. Когда набралось сто пятьдесят человек, нас снова погрузили в грузовик. По дороге я слушал рассказы о Хрустальной ночи, о мародерстве и сожженных синагогах. Я был шокирован, напуган и сильно тревожился за свою семью. Тогда никто из нас еще не понимал, что это только начало кошмара. Все стало намного-намного хуже, когда грузовик привез нас в концентрационный лагерь Бухенвальд.

Нацисты так жестоко меня избили, что при виде моих ран и синяков встречавший нас начальник слегка запаниковал и приказал охранникам отвезти меня в ближайшую больницу в тридцати восьми километрах от лагеря. Два дня я лежал там без охраны, и немецкие медсестры за мной ухаживали. Я спросил у одной из них, что будет, если я сбегу. Она посмотрела на меня с грустью и спросила:

– У тебя есть родители?

– Конечно.

– Через пятнадцать минут после того как ты попытаешься сбежать, твои родители будут висеть в петле.

Я сразу же выбросил из головы все мысли о побеге. Я не представлял, что стало с моими родителями. Успели ли они покинуть Лейпциг до прихода нацистов? Смогли ли спрятаться у кого-то из родных или друзей? Или нацисты все-таки добрались до них? Может, они уже в одной из немецких тюрем? Я совсем ничего не знал! А страх и тревога связывали мне руки не хуже охранников. Когда смерть мне уже не грозила и я более-менее поправился, из больницы позвонили в Бухенвальд, и нацистские охранники забрали меня обратно.

Вначале мне показалось, что в Бухенвальде не так уж и страшно.

Мне оказали медицинскую помощь, я находился среди немцев – в большинстве своем образованных представителей среднего класса. Я даже подружился с некоторыми из заключенных. Моим лучшим другом стал Курт Хиршфельд, молодой немецкий еврей из Берлина, арестованный в Хрустальную ночь. Все это, вместе взятое, привело к мысли, что, по-видимому, я нахожусь в безопасности. Как же я ошибался!

Бухенвальд, что в переводе с немецкого означает «буковый лес», был крупнейшим концентрационным лагерем в границах Германии. Окружающие его буковые леса вскоре назвали «Поющим лесом» – из-за криков подвергаемых пыткам заключенных.

Первыми заключенными стали коммунисты, задержанные в ходе одной из первых нацистских зачисток 1937 года. За ними последовали другие – те, которых нацисты не считали за людей: политические заключенные, славяне, масоны и евреи.

Лагерь был не приспособлен для такого большого количества заключенных. В нем не было ни казарм, ни бараков, поэтому нас загнали в гигантскую палатку, где мы спали на земле. Не лучше пришлось и одной тысяче двумстам чехам – их затолкали в помещение, которое было когда-то конюшней на восемьдесят лошадей. На одну койку у них приходилось по пять человек: они сдвинули кровати вместе и укладывались поперек, как сардины в банке. Понятно, что в таких условиях болезни были неизбежны.

Окружающие его буковые леса вскоре назвали «Поющим лесом» – из-за криков подвергаемых пыткам заключенных.

История сохранила свидетельства ужасов концлагерей Третьего рейха – они запечатлены на множестве фотографий. Думаю, мало найдется людей, которые их не видели. На них евреи: превратившиеся в ходячие скелеты, замученные, изуродованные, подвергающиеся всевозможным издевательствам, казнимые и казненные… Но, когда я сам оказался в Бухенвальде, все самое страшное было еще впереди. Вначале мы даже не догадывались, на что способны нацисты. Да и кто бы вообще мог такое представить?

А тогда мы не могли понять, за что нас так жестоко наказывают. Мы не были преступниками. Мы были законопослушными гражданами, обычными трудолюбивыми немцами, которые много работали, любили свои семьи и свою страну. Мы гордились своим положением в обществе, заботились о домашних питомцах, хорошо одевались, наслаждались музыкой, литературой, а также вином, пивом и три раза в день – вкусной сытной едой.

Теперь блюдо у нас было только одно – миска риса с тушеным мясом. Раз в день. Политические заключенные, которые считались особо опасными, носили на лодыжках и запястьях цепи, такие тяжелые и короткие, что во время еды эти люди не могли стоять прямо и сгибались над миской в три погибели. Ложек не давали – мы ели руками. Но все было бы еще ничего, если бы не жуткая антисанитария. Туалетной бумаги не было, приходилось подтираться чем попало – хорошо если тряпкой, а то и рукой.

Уборной нам служила гигантская выгребная яма, длинная траншея, где одновременно справляли нужду двадцать пять человек. Представляете себе такое зрелище? Двадцать пять мужчин – в большинстве своем врачи, юристы, инженеры, ученые – старательно балансируют на двух деревянных досках, чтобы облегчиться над ямой, полной нечистот.

Друг мой, как объяснить, насколько ужасным и сюрреалистичным все это мне казалось? Я не мог понять, что происходит. Я и до сих пор не до конца это понимаю. И не думаю, что когда-нибудь пойму.

Мы были нацией, которая превыше всего ставила закон, нацией, которая не мусорила на улицах, блюла чистоту. Тебя могли оштрафовать на двести марок за то, что ты выбросил из окна машины окурок. И вдруг все стало наоборот! Теперь грязь была повсюду, а наказания можно было ожидать в любой момент. Нас избивали за самые незначительные нарушения. Однажды утром я проспал звонок на перекличку, и меня выпороли. В другой раз избили резиновой дубинкой за то, что я расстегнул рубашку.

«Ваш муж/брат/сын был убит при попытке к бегству». Доказательством тому служила пуля в спине. Вот так эти ублюдки решали проблему переполненности Бухенвальда.

Каждое утро нацисты играли в страшную игру. Они открывали ворота лагеря и выпускали двести-триста заключенных. Когда несчастные успевали пробежать метров тридцать-сорок, по ним начинали стрелять из пулеметов. Погибших раздевали, складывали в мешки для трупов и отправляли домой с запиской: «Ваш муж/брат/сын был убит при попытке к бегству». Доказательством тому служила пуля в спине. Вот так эти ублюдки решали проблему переполненности Бухенвальда.

Вскоре для многих узников Бухенвальда смерть стала предпочтительнее жизни.

Знаете ли вы, что Отто фон Бисмарк, первый канцлер объединенной Германии, однажды призвал мир остерегаться немцев? С хорошим лидером они были величайшим народом на земле. С плохим лидером превращались в чудовищ. Так, для наших охранников дисциплина была куда важнее здравого смысла. Если солдатам приказано маршировать – они маршируют. Если им приказано стрелять человеку в спину – они стреляют. Ни на секунду не задумавшись, правильно это или нет. Немцы сделали логику своей религией, и это превратило их в хладнокровных убийц.

…Вскоре для многих узников Бухенвальда смерть стала предпочтительнее жизни. Вот как ушел из жизни один из моих знакомых – доктор Коэн, дантист. Эсэсовцы избили его так сильно, что у него разорвался живот, и он начал умирать медленной мучительной смертью. Он заплатил 50 марок за лезвие бритвы, тайком пронесенное в лагерь. Поскольку у него было медицинское образование, он точно рассчитал, какие артерии ему нужно перерезать, чтобы умереть за определенный промежуток времени. Он предполагал сесть посередине выгребной ямы, нашей так называемой уборной, в конкретный момент, чтобы у него было ровно семнадцать минут до прихода охранника. По его расчетам, именно столько времени требовалось, чтобы потерять достаточно крови и умереть. Потом он упал бы в выгребную яму, откуда его не смогли бы вытащить, иначе бы отмыли, зашили и наказали, приговаривая: «Ты умрешь, когда мы этого захотим! Не раньше». Но несчастный преуспел в своей мрачной миссии – сбежал от нацистов на своих условиях.


ТАКОЙ БЫЛА ГЕРМАНИЯ 1938 ГОДА – изменившейся до неузнаваемости. Нравственность, уважительность, обыкновенная человеческая порядочность в ней были утрачены. Да, сама страна радикально изменилась, но некоторых немцев если это и коснулось, то не в столь непомерной степени…

Лицо одного из первых нацистских солдат, увиденных мной в Бухенвальде, показалось мне знакомым. И неслучайно: с этим парнем мы жили в одном общежитии, когда я учился в Тутлингене под именем Вальтера Шляйфа. Его звали Хельмут Хоэр. Во времена нашего знакомства он всегда был добр ко мне.

– Вальтер! – воскликнул он, увидев меня. – Что ты здесь делаешь?

– Я не Вальтер, – ответил я. – Я Эдди.

И плюнул ему на ботинки. Меня буквально переполняло негодование! Я объяснил ему, кто я такой на самом деле, и заявил, что не могу поверить, как могло случиться, что он – некогда мой друг и хороший человек – служит теперь в СС.

Бедный Хельмут – он и не предполагал, что я еврей. Никогда я не видел его таким шокированным и растерянным. И знаете – он искренне хотел мне помочь! Конечно, он не мог позволить мне бежать, но пообещал сделать для меня все, что в его силах. И не обманул: отправился к начальнику лагеря и поручился за меня, аттестовав как порядочного человека и прекрасного инструментальщика. А нацистам такие мастера были нужны…

Стремление к высокой эффективности труда было в Третьем рейхе сильнее безумия чистой ненависти.

Третий рейх готовился к der totale krieg – тотальной войне против всего мира. В такой войне не было разницы между армией и промышленностью, солдатом и гражданским лицом, виновным и невиновным. Все немецкое общество перестраивалось на военный лад, на удовлетворение военных нужд. Поэтому любой человек, имевший какой-то опыт работы в машиностроении или разбиравшийся в производственных процессах, был потенциально полезен Третьему рейху. Вскоре после поручительства Хельмута меня вызвали в управление лагеря. Там меня спросили, готов ли я работать на нужды Германии.

– Да, – ответил я.

– До конца жизни?

– Да, – снова подтвердил я.

Сказать «да» мне ничего не стоило. Евреи снова стали козлами отпущения, как это уже много раз бывало на протяжении предшествующих веков, но жажда денег, а соответственно и стремление к высокой эффективности труда были в Третьем рейхе сильнее безумия чистой ненависти. Нас лишили свободы, но, если немецкое государство могло зарабатывать деньги на узниках концлагерей, значит, грех нами не попользоваться.

Меня заставили подписать трудовой договор и расписку в том, что в лагере обо мне постоянно заботились, хорошо кормили и мое пребывание в нем было комфортным. Затем был составлен план моего перевода, отражавший то, на каких условиях и как именно он будет проводиться. В рамках этой сделки моему отцу разрешалось забрать меня из Бухенвальда и отвезти домой, где я мог провести несколько часов с мамой, а потом сопроводить на авиационный завод в Дессау, на котором я работал бы до последнего вздоха. После Хрустальной ночи моя семья вернулась в Лейпциг и дожидалась лучших времен. Вообще-то они хотели бежать из Германии, но не могли оставить здесь меня одного.

Отец был вне себя от радости, когда узнал, что меня могут освободить! В семь часов утра 2 мая 1939 года он приехал за мной на арендованной машине. После шести месяцев моего пребывания в Бухенвальде.

Меня заставили подписать трудовой договор и расписку в том, что в лагере обо мне постоянно заботились, хорошо кормили и мое пребывание в нем было комфортным.

Друг мой, ты можешь себе представить, как я был рад оттуда уехать? Обнять отца у ворот Бухенвальда? Сесть на пассажирское сиденье рядом с ним и уехать на свободу? Испытать ни с чем не сравнимое чувство обретения свободы…

Это чувство я берег в себе все последующие годы. И постоянно напоминал себе, что если я смогу прожить еще один день, час, минуту, то боль уйдет и наступит завтра…

Глава четвертая
Мир не без добрых людей

Ни на какой завод в Дессау мы, конечно, не поехали. Ведь бегство из Германии было нашим единственным шансом на спасение. Мы развернулись и помчались прямо к границе. Мама с сестрой, оставшиеся в Лейпциге, через какое-то время должны были последовать за нами – в Бельгию.

В приграничном городе Ахене мы встретились с человеком – кажется, раньше он был обычным контрабандистом, – который за определенное вознаграждение нелегально вывозил людей из страны, и заплатили ему за то, чтобы он доставил нас из Германии в Бельгию. Оставив арендованный отцом автомобиль, мы сели в его машину и всю ночь ехали по лесной дороге, направляясь к самому малонаселенному месту возле границы. Спать не хотелось, в голове билась одна-единственная мысль: получится – не получится?

И – стоп! Приехали. Но куда? Вместо Бельгии мы почему-то оказались в Нидерландах. И нам ничего более не оставалось, как внимательно выслушать инструкции нашего перевозчика, стоя на обочине дороги, где мы встретились с семью другими беженцами. На словах план выглядел простым: скоро мимо будет проезжать грузовик с установленным на нем прожектором; как только он проедет, мы должны изо всех сил мчаться через дорогу, чтобы не попасть в луч прожектора – иначе нас засекут. А после пересечения границы не снижать скорость до тех пор, пока не окажемся в десяти километрах от Нидерландов. Тогда уже, по закону, мы будем находиться на территории Бельгии, которая принимала все больше беженцев, в то время как многие из бежавших в Нидерланды евреев были депортированы в Германию.

Та судьбоносная дорога была широкая, очень качественно построенная – таким дорогам завидовала в то время вся Европа, – она возвышалась метра на полтора над проходящими вдоль нее дренажными канавами. В такой канаве мы и ожидали своего шанса сбежать. Когда ждешь, время тянется мучительно долго. От волнения я весь вспотел, боялся, что ничего не выйдет, но отец был совершенно спокоен. Он сказал, чтобы я все время держался поближе к нему: если что-то пойдет не так, он схватит меня за руку. Ждем…

За доли секунды отцу пришлось принять решение: повернуть назад в Нидерланды или бежать дальше, подвергнув опасности всех, кому повезло больше.

Ночную тишину нарушили звуки. Все более и более громкие. Приближается! Едет! В ушах грохот, свет от прожектора слепит глаза, сердце бешено колотится. Я почувствовал, как чьи-то пальцы ухватили меня за пояс. «Отец, – подумал я, – боится потерять меня в суматохе». Грузовик проехал – и мы рванули через дорогу. Вот уже и дренажная канава на бельгийской стороне. И о ужас! Я увидел, что вцепившийся в меня человек вовсе не отец, а какая-то женщина. Он замешкался, помогая одной из женщин выбраться из канавы на дорогу, и был как раз на ее середине, когда его настиг свет прожектора. За доли секунды отцу пришлось принять решение: повернуть назад в Нидерланды или бежать дальше, подвергнув опасности всех, кому повезло больше. Он выбрал первое. Вот такой человек был мой отец…

Я очень боялся за него, но у меня-то выбора не было, и я пошел дальше. На случай, если разминемся в дороге, мы договорились встретиться в отеле бельгийского городка Вервье. Я снял там комнату и всю ночь и весь следующий день провел в тревожном ожидании: где он, что с ним, придет ли?

Наконец он пришел! Все-таки смог вырваться. Как всегда спокойный, хотя сильно избитый. Отца избили бельгийские жандармы, которые задержали его при попытке вновь пересечь границу. Денег у него было очень мало, и он предложил им свои платиновые запонки, чтобы его отпустили. Они не сочли такой обмен выгодным для себя и – передали отца гестапо.

Отца посадили в поезд и повезли под стражей в лагерь. Для многих такая ситуация показалась бы безвыходной, но не для моего отца: он сумел нажать на аварийный тормоз и выпрыгнул. В ту же ночь ему удалось пересечь границу, и вот мы встретились в отеле.

На следующее утро мы поехали в Брюссель, где сняли хорошую квартиру в самом центре города. Она была просторной, и мы, все вчетвером, разместились бы в ней с большим удобством. Я с радость представлял, как мы здесь заживем!

Трубку взял офицер гестапо. Он сказал, что, если я не вернусь, моя мать будет мертва.

Однако время было такое, что все могло перемениться в любую минуту. В любую минуту могла оказаться под угрозой сама наша жизнь, не говоря уже о разбивавшихся вдребезги планах.

Мать с сестрой не приехали. Планировалось, что они пересекут границу, как и мы с отцом, но их арестовали и посадили в лейпцигскую тюрьму. Мы попытались связаться с ними по телефону – трубку взял офицер гестапо. Он сказал, что, если я не вернусь, моя мать будет мертва.

У меня словно земля ушла из-под ног, а голову стиснуло стальным обручем, мысли судорожно заметались в попытках найти какое-то решение: «Что мне делать? Как я могу ее оставить? Я не могу подвергнуть такой опасности ее жизнь!»

Я попытался взять себя в руки и попросил дать маме трубку. Едва взяв ее, она закричала: «Эдди, не возвращайся! Это ловушка! Они тебя убьют!» Звонок оборвался…

Я впал в дикую ярость и тотчас бросился собираться в Германию. Кричал, что спасу маму, что не допущу ее страданий. Отец смотрел на мое неистовство и ждал, когда я хоть немного остыну. Он не хотел меня отпускать. Он был уверен, что, как только я сдамся, меня убьют. Я продолжал бушевать, и мы сильно поссорились.

Помню последнее, что он мне сказал в этой перепалке: «Ты никуда не пойдешь! Я не хочу потерять и тебя!» Я увидел, что в глазах у него слезы. И я уступил отцу – остался в Бельгии.

Уже позднее я узнал, почему тот звонок внезапно оборвался: гестаповец вырвал у мамы трубку и сильно ударил ее по лицу, повредив скуловую кость. Из-за этого всю оставшуюся жизнь одна скула у мамы оставалась впалой.

Мама и сестра просидели в тюрьме три месяца. Когда их все-таки отпустили, они направились прямиком в Аахен – на встречу с человеком, который переправлял в Бельгию нас с отцом. Но, когда они прибыли в Брюссель, меня там уже не было…


ДВЕ НЕДЕЛИ. Ровно две недели я был на свободе, пока меня не арестовала бельгийская жандармерия. Уже не как еврея, а как немца, нелегально пересекшего границу. Немыслимо: в Германии я был евреем, а не немцем, в Бельгии я был немцем, а не евреем. Заведомо проигрышная ситуация. Так я оказался в лагере для беженцев Экзард среди четырех тысяч других немцев.

Немыслимо: в Германии я был евреем, а не немцем, в Бельгии я был немцем, а не евреем. Заведомо проигрышная ситуация.

Меня окружали немцы всех мастей: социалисты, коммунисты, гомосексуалисты, люди с ограниченными возможностями… Большинство из них являлись беженцами из гитлеровской Германии. Условия в лагере были если и не комфортными, то на удивление цивилизованными – особенно в сравнении с жестокостями Бухенвальда. Так, мы могли свободно перемещаться в радиусе 10 километров от лагеря при условии своевременного возвращения. У каждого была своя кровать, кормили три раза – каждое утро давали хлеб с маргарином и мармеладом или медом. В общем, жилось нам не так уж и плохо. Но меня крайне удручало отсутствие контактов с семьей. Они находились в Бельгии, но я не мог с ними связаться, не раскрыв их местонахождения, а этого делать было нельзя.

Где искать поддержку и защиту? Как улучшить свое положение? Эти вопросы не давали мне покоя, и наконец я решил обратиться к правительству Бельгии. В своем обращении я написал примерно следующее: «Не понимаю, почему меня отправили в лагерь только потому, что я немец. Я не нацист и никогда не сотрудничал с нацистами… Прошу разрешения поработать над своим французским. Я готов обучать молодежь вашей страны машиностроению».

И представьте себе: мое предложение было принято! Я получил удостоверение личности, которое давало мне право ежедневно ездить на поезде в Гент, красивый старый город во фламандском регионе Бельгии. Он находился примерно в 20 километрах от лагеря. Однако право это каждый день требовало подтверждения. В семь часов утра я отправлялся в полицейский участок, где мне ставили печати на разрешительных бумагах, и я ехал в университет – преподавать на факультете машиностроения. Вот так я и жил, и у меня было достаточно времени, чтобы выучить фламандский, улучшить французский и завести в университете друзей.

Нашел я друзей и в самом лагере. Еще каких друзей!

В это трудно поверить, но судьба снова свела меня с Куртом! Тем самым Куртом, с которым мы подружились еще в Бухенвальде! Оказалось, что он оттуда сбежал и приехал в Брюссель, где его арестовали как беженца. Все вечера мы проводили вместе. Сошлись мы и с Фрицем Ловенштейном, тоже евреем, искусным краснодеревщиком. Кстати сказать, именно он воодушевил меня на то, чтобы «выжать» лучшее из сложившейся ситуации и использовать преимущества, которые давали мои профессиональные навыки для получения работы.


В ЭТОМ ЛАГЕРЕ МЫ ПРОБЫЛИ ПОЧТИ ГОД – до 10 мая 1940 года, когда германские войска вторглись в Бельгию и находиться здесь стало опасно. В том числе и особой, немногочисленной категории политических беженцев – видных немецких политиков, протестовавших против прихода нацистской партии к власти. Одним из них был Артур Брату, который выступал от имени Социал-демократической партии Германии во времена Веймарской республики. Это был умный, чрезвычайно уравновешенный и вдохновляющий лидер, человек с большим сердцем. В нем не угасала надежда когда-нибудь вернуться в Германию и восстановить там здравомыслие и разрушенную демократию. Я подумал, что смог бы следовать за этим человеком, что бы ни случилось. Такие, как он, преодолевают любые трудности…

Мы прибыли в самый разгар легендарной эвакуации Дюнкерка.

Нас планировали эвакуировать в Британию. Корабль, предназначенный для беженцев, должен был забрать нас из порта Остенде. Но, к несчастью, план сорвался: бельгийский чиновник, ответственный за эвакуацию, оказался коллаборационистом и намеревался передать нас в руки нацистов. Он устроил так, что, когда мы добрались до Остенде, корабль уже отплыл. В этой тревожной ситуации наш общепризнанный лидер Брату принял решение идти в Дюнкерк, расположенный примерно в пятидесяти километрах от Остенде. Во французском портовом городе должны были быть корабли, оттуда открывался путь к бегству с материковой Европы. И мы пошли вдоль побережья, во Францию. В надежде найти спасение.

Дорога до Дюнкерка заняла около десяти часов. Тем временем немецкие войска все глубже продвигались во Францию и Бельгию. Немецким танкам потребовалось чуть больше двух недель, чтобы разгромить армии союзников и заставить их отступить. Мы прибыли в самый разгар легендарной эвакуации Дюнкерка. Блицкриг сокрушил сопротивление союзников, и в конце концов они оказались в ловушке на побережье Дюнкерка, ожидая под немецкой бомбардировкой гражданских судов, которые могли вызволить из этой мясорубки тех, кто останется в живых.

Грохот взрывов, беспрерывная стрельба, тысячи трупов. И среди всего этого ужаса наша маленькая группа, человек десять, не больше. Солдаты пытаются сдерживать натиск немцев стрелковым огнем, эвакуация идет очень медленно – зараз отчаливает только одно небольшое судно. В распоряжении союзников было всего двенадцать часов, чтобы собрать тех, кто был еще в состоянии покинуть береговую полосу. Мертвых пришлось оставить. Мы умоляли капитана пустить нас на судно, но он отказался. «Мне очень жаль, – сказал он, – но мы можем забрать только английских солдат».

Одно дело – импровизировать и находить нестандартные решения, и совсем другое – стаскивать одежду с погибшего солдата, лишая его последнего, чего не отняла война, – его достоинства.

И тут у Фрица появилась идея. Он нашел тело английского солдата примерно одного с ним роста, снял с него форму и надел на себя. Ему удалось проскочить мимо английских офицеров и попасть на судно. Я попытался сделать то же самое. С тяжелым сердцем я расстегивал пуговицы и снимал куртку с молодого солдата, почти мальчика, скончавшегося от ран. Но, когда подвинул тело, чтобы стянуть брюки, обнажился его живот, насквозь изрешеченный пулями. И я не смог… Просто не смог забрать у него одежду. Одно дело – импровизировать и находить нестандартные решения, и совсем другое – стаскивать одежду с погибшего солдата, лишая его последнего, чего не отняла война, – его достоинства.

А светопреставление продолжалось. Подходила тяжелая артиллерия, завывали немецкие бомбардировщики, продолжалась эвакуация. В этом хаосе я потерял свою группу, и мне самому надо было срочно что-то предпринять. И я решил пешком отправиться на юг Франции, чтобы найти какой-то иной путь к спасению. Вместе со мной шли другие беженцы, их становилось все больше и больше – тысячи людей образовали огромную цепь, казалось, длиной со всю Францию…

Два с половиной месяца я шел от восхода до заката. Это заняло так много времени, поскольку я держался проселочных дорог и маленьких деревень, где риск наткнуться на нацистов и эсэсовцев, разыскивавших беглых заключенных, был меньше.

Знаете, нигде незнакомцы не проявляли ко мне столько доброты, как в деревушках Франции! Спал я на улице или в каких-нибудь укромных местечках и просыпался очень рано, чтобы продолжить путь и не попасться кому не надо на глаза. В то время нацисты уже оккупировали Францию, а коллаборационисты тесно с ними сотрудничали.

Было еще темно, но деревенские жители всегда замечали меня. «Ты ел? Ты голодный?» – кричали они по-французски и приглашали разделить с ними завтрак. А ведь это были люди небольшого достатка – фермеры сами страдали от тягот войны. Тем не менее они были готовы поделиться со мной всем, что имели. Со мной – евреем, незнакомцем! Они знали, что, помогая мне, рискуют жизнью. Но все-таки помогали. Буквально заставляли меня взять немного хлеба с собой, даже когда сами были голодны. И это трогало меня до глубины души. За время моего пути мне ни разу не пришлось просить или воровать еду. Среди всех европейских народов именно французы выделялись тогда удивительной добротой и невероятной храбростью, защищая евреев и представителей других преследуемых этнических меньшинств и помогая им. После войны это стало общеизвестным фактом.

Добравшись до Лиона, я не мог идти дальше, поскольку здесь скопилось огромное количество беженцев и дороги были перекрыты. К тому времени я очень ослабел от утомления и недоедания и был болен. В тот день мне крупно не повезло…

Ко мне ворвались несколько разъяренных женщин, которые вытащили меня прямо со спущенными штанами. С воплями «Парашютист!» они стали меня пинать и плеваться.

А случилось вот что: я зашел в общественный туалет, чтобы привести себя в какой-никакой порядок. Заплатил, как здесь полагалось, франк служащей – за уборку и полотенце. Женщина взяла мое пальто и указала на сверкающую чистотой кабинку. Едва я сел на унитаз, как дверь распахнулась и ко мне ворвались несколько разъяренных женщин, которые вытащили меня прямо со спущенными штанами. С воплями «Парашютист!» они стали меня пинать и плеваться. Да, такое действительно было: Германия сбрасывала своих шпионов на парашютах по всей Европе, чтобы инструктировать пилотов бомбардировщиков, какие объекты или места наиболее уязвимы.

Оказалось, что служащая порылась в карманах моего пальто и обнаружила немецкий паспорт. И только на этом основании заключила, что я немецкий диверсант! Возможно, этот курьез не имел бы столь тяжелых последствий, если бы мимо туалета не проходил немецкий солдат, который зашел посмотреть, что тут за шум. Нетрудно догадаться, чем это кончилось: меня снова арестовали, на сей раз немцы – как еврея.

Меня отправили в лагерь Гюрс, находившийся неподалеку от города По на юго-западе Франции. Его построили в спешке в 1936 году для испанцев, которые спасались от гражданской войны в своей стране. И все же… у меня здесь опять были и своя кровать, и трехразовое питание. Я провел в этом лагере семь месяцев и, честно говоря, не отказался бы пережить всю войну в этих вполне приемлемых условиях, пусть и в неволе, если бы не жестокая ирония судьбы. Гитлер, одержимый «еврейским вопросом» в целом, в данный момент проявлял особый интерес к евреям, бежавшим на территории, куда он недавно вторгся. Ведь многие из нас являлись высокообразованными специалистами и учеными, которых можно было использовать для развития науки и промышленности в Германии. И он хотел, чтобы мы вернулись.

В свою очередь, Филипп Петен, глава коллаборационистского правительства режима Виши, хотел освободить квалифицированных французских военнопленных. И его разменной монетой стали евреи-иностранцы, находившиеся во Франции.

Именно тогда я впервые услышал слово «Аушвиц».

Я не понимал, что происходит, до тех пор, пока начальник лагеря не позвал меня в свой кабинет. Он сообщил, что меня увезут из Франции вместе с другими евреями. А до этого я и не знал, что в лагере есть другие евреи. Оказалось, что нас восемьсот двадцать три. Из пятнадцати тысяч заключенных.

Когда перед посадкой в поезд – по тридцать пять человек в вагон – нас вывели на платформу, я спросил у одного из охранников, куда нас повезут, и он ответил – в концлагерь в Польше. Именно тогда я впервые услышал слово «Аушвиц»[1].

Глава пятая
Обними маму!

А откуда я мог о нем знать? Откуда нам было знать, что такое вообще возможно? Но даже моего опыта «общения» с нацистами было достаточно, чтобы понять: нужно сделать все возможное и даже невозможное, чтобы не попасть в их лагеря. Стоя на относительно безопасной французской земле, на французской железнодорожной платформе, в окружении французских конвоиров и французских машинистов, я решил бежать.

Главное – сосредоточиться на задаче. Как человеку с техническим образованием мне было известно, что на любой железнодорожной станции у персонала, обслуживающего составы, есть небольшие наборы инструментов с отверткой и гаечным ключом. Когда конвоиры отвлеклись, мне удалось украсть такой набор и спрятать его под курткой. Потом я подошел к машинисту и спросил, через сколько часов поезд прибудет в Германию. Оказалось, через девять. То есть в моем распоряжении было девять часов, чтобы сбежать. Потом ни малейшей надежды на освобождение не останется.

Вдевятером мы – самые худые – по очереди протиснулись в образовавшуюся щель и выбрались из вагона. Выползали словно пауки, судорожно цепляясь за дно вагона, и повисали на кончиках пальцев.

Поезд тронулся. И я принялся за работу: открутил от пола все болты, но не заметил, что половицы сцеплены между собой. Каждая доска прикреплялась к другой шпунтом и пазом, поэтому сдвинуть их было невозможно. Тогда я принялся ковырять пол отверткой. После девяти часов работы мне удалось расшатать лишь две половицы. Времени не оставалось – мы находились примерно в 10 километрах от пересечения границы в Страсбурге.

Вдевятером мы – самые худые – по очереди протиснулись в образовавшуюся щель и выбрались из вагона. Выползали словно пауки, судорожно цепляясь за дно вагона, и повисали на кончиках пальцев. По замедлившемуся движению поезда и свету впереди я определил, что мы вот-вот прибудем в Страсбург, где нас непременно задержат. Я крикнул, чтобы все отцепились, и мы дружно бухнулись на железнодорожный путь, тут же прижавшись к нему изо всех сил. Поезд грохотал над нашими головами, и мы закрывали их руками, понимая, что ослабленные цепи на днищах вагонов могут размозжить наши черепа как дыни.

И вот поезд ушел, и над моей головой осталось лишь высокое небо…

Безопасней всего было разделиться, разойтись в разные стороны, и вскоре все беглецы растворились в темноте. Никого из них я больше никогда не видел. Собравшись с мыслями, я сообразил, в какой стороне находится Брюссель. До него было более четырехсот километров. Дойти пешком – немыслимо. Сесть на поезд на станции – слишком опасно: наверняка арестуют. Поэтому я решил добираться на перекладных: дождаться неподалеку от вокзала первого поезда, идущего в направлении Брюсселя, запрыгнуть в него и до прибытия на следующую станцию спрыгнуть. Иначе было нельзя: на каждой станции солдаты обыскивали поезда. Запрыгивать в поезда я старался глухими ночами. Вот таким образом я за неделю добрался до Брюсселя.

Я отправился прямиком в ту квартиру, которую мне пришлось оставить раньше, чем туда приехали мама с сестрой. Я надеялся, что родители и сестра все еще живут в ней. Сердце замирало то от радостного предвкушения встречи, то от страха, что их там нет. И действительно: в ней поселился другой человек, который ничего о них не знал. Тогда я связался с другом нашей семьи Дехертом: я был уверен, что он подскажет мне, где их найти. Они с отцом дружили много лет, и во времена моего детства в Лейпциге он часто приходил к нам в гости. Каждый год мы обменивались рождественскими открытками. В Брюсселе он занимал должность начальника полиции одного из округов и имел хорошие связи в правоохранительных органах. Отец полностью ему доверял. Они договорились, что, если члены нашей семьи потеряют друг друга, Дехерт всегда сообщит одним, где находятся другие.

Мы встретились в полицейском участке, и он предложил пойти в кафе, где можно было поговорить с глазу на глаз. Он сообщил, что родители скрываются за пределами Брюсселя, и дал мне их адрес. Сестра Хенни, в целости и сохранности, тоже жила с ними. Конечно, в оккупированной немцами стране понятие «целости и сохранности» было относительным. Но что тут можно было изменить? Куда еще податься? Нацисты были уже повсюду.

Этот добродушный католик имел слабое представление о том, что происходит в мире. И не понимал, что укрывать евреев у себя на чердаке незаконно. А может, и вовсе не знал, что такое еврей.

И вот мы снова все вместе! Как в старые добрые времена! Правда, наше нынешнее место обитания разительно отличалась от комфортной квартиры в центре Брюсселя, где я когда-то мечтал о нашем воссоединении. Мы занимали чердак в пансионе мистера Тохера, весьма пожилого джентльмена – ему было без малого девяносто. Этот добродушный католик имел слабое представление о том, что происходит в мире. А точнее, не имел вообще никакого. Он был слишком стар и редко выходил из дома. И не понимал, что укрывать евреев у себя на чердаке незаконно. А может, и вовсе не знал, что такое еврей…

Как бы то ни было, а укрытие у нас появилось. Больше всего меня огорчало, что родители находились далеко не в лучшей форме. После того как год назад отца избили бельгийские жандармы, его здоровье сильно пошатнулось. Он с трудом ходил, у него возникли серьезные проблемы с желудком, от которых он страдал до конца жизни.

Наше жилище состояло из двух тесных комнат. Туалета на чердаке, конечно, не было, и нам приходилось дожидаться ночи, когда другие постояльцы заснут, и спускаться этажом ниже. Наверное, в это трудно поверить, но дискомфорта мы почти не ощущали. Ведь мы были вместе. Тем более что отец сделал все возможное, чтобы наше скромное пристанище стало настоящим домом. Он отыскал где-то прекрасную мебель и покрасил ее в самые яркие, жизнерадостные цвета.

Два месяца с нами жили две мои тети – мамины сестры. И все было бы в порядке, если бы однажды они не отправились в нашу прежнюю брюссельскую квартиру за почтой, где нарвались на гестаповцев. Больше мы никогда их не видели.

Позднее выяснилось, что их арестовали и отправили в Аушвиц. Но до лагеря они так и не доехали. Их поезд перегнали на запасной путь и «запечатали» в тоннеле, оставив заполняться угарным газом. Все, кто в нем находился, в том числе и дети, погибли. Что произошло потом – неизвестно. Не осталось ни свидетелей тех событий, ни каких-либо записей. Похоронены ли мои тети, развеян ли их прах – этого мы, скорее всего, никогда не узнаем. Прошло столько лет, но это до сих пор незаживающая рана в моем сердце…


ОТЛУЧАТЬСЯ ИЗ ДОМА было очень опасно. Мне не хотелось выходить на улицу днем: по одним лишь моим темным волосам, да и по внешности в целом, можно было с легкостью распознать, что я еврей. Сестре в этом отношении было немного проще: красавица с тонкими чертами лица и светлыми волосами выглядела вполне «по-немецки». Она ненадолго покидала дом и в дневное время, чтобы найти нам хоть какую-то пищу. С пропитанием было тяжко. Денег у нас почти не было и, что еще хуже, совсем не было продуктовых талонов.

Война создала дефицит всего. Но самым больным вопросом являлась, конечно, нехватка, а иногда и полное отсутствие продуктов питания. Без талонов невозможно было купить еду, а талоны нельзя было получить без бельгийского паспорта. Тупиковая ситуация.

Я обошел десятки заводов в поисках работы, но без документов меня никто и слушать не хотел. И все-таки мое упорство было вознаграждено: человек по фамилии Тененбаум наконец дал мне работу. По ночам я ремонтировал оборудование на его фабрике, за что он расплачивался со мной сигаретами. Работал я, конечно, тайно, в условиях строжайшей секретности. И очень рисковал. В то время действовал комендантский час, и любого, кто оказывался на улице после наступления темноты без документов, расстреливали на месте. Ночью я шел на фабрику, стараясь не напороться на патрулей. В маленьком тайнике Тененбаум оставлял для меня указания, какое оборудование надо отремонтировать. Иногда я работал всю ночь, наперегонки со временем, чтобы закончить все до восхода солнца. Из-за комендантского часа нельзя было открыто включать свет, поэтому мне приходилось заклеивать окна черной бумагой. Уходил я с «зарплатой» – десятью коробками сигарет.

Я оставлял сигареты в собачьей будке, а на следующую ночь находил в ней продукты: картофель, хлеб, масло, сыр.

Но что, черт возьми, мне было делать с этими сигаретами?! Нам требовалась еда! Я обошел множество магазинов и предприятий в поисках покупателей. И настойчивость вновь дала результат: мне посчастливилось встретить миссис Виктуар Корнанд, владелицу ресторана, которая оказалась добрейшей женщиной. Она не только согласилась продавать мои сигареты на черном рынке, но и покупать для нас взамен товары первой необходимости. Ночью, по пути домой, я оставлял для нее сигареты в собачьей будке, а на следующую ночь находил в ней продукты: картофель, хлеб, масло, сыр. Мяса, правда, не было. Впрочем, его не было нигде. Отсутствие мяса нас нисколько не смущало: продуктов нам вполне хватало. Так мы и жили несколько месяцев.

Из того времени мне вспоминается еще один курьезный случай. Однажды вечером по пути домой я услышал звук приближающейся машины и забежал за угол. Но не успел понять, что оказался здесь не один. Рядом со мной спал огромный сенбернар, голова у него была величиной с лошадиную – не знаю, как я его сразу не заметил. Конечно, он проснулся и цапнул меня так сильно, что вырвал из ягодицы целый кусок. Пес мог меня и вовсе загрызть, но, к счастью, удовлетворился одним куском и убежал. Я захромал домой, но не стал ничего рассказывать родителям – их бы это только расстроило. Укус, однако, был нешуточным, и мне срочно требовалось принять меры. Хотя при свете дня я предпочитал не выходить из дома без крайней необходимости, но тут возникла именно такая – крайняя. Утром я нашел аптекаря, который дал мне шприц и противостолбнячную сыворотку, чтобы я сделал себе инъекцию. Ночью я, как обычно, пошел на работу и встретил там своего начальника, засидевшегося допоздна. Ему я поведал о случившемся. Рассмеявшись, он ответил шуткой, как говорится, на злобу дня: «Уж лучше укус в зад, чем пуля в голову!»

Думать о безопасности нам приходилось беспрерывно. Отец замаскировал вход в одну из комнат под видом обычной стены, как будто никакого входа и вовсе нет. А также поместил за окнами доски, чтобы по ним мы могли перебежать с одной крыши на другую, если придет полиция. Кстати сказать, в какой-то момент число жильцов на нашем чердаке увеличилось. В соседнем доме скрывалась еще одна еврейская семья с тремя детьми. Однажды их родителей забрали, а детям идти было некуда, поэтому мы взяли их к себе. Двух мальчиков – двенадцати и тринадцати лет и десятилетнюю девочку. Моя мама приняла их как собственных детей. Ее доброты хватало на всех.

А потом случилось настоящее чудо – в Брюсселе обнаружился Курт Хиршфельд! Он вернулся сюда, сбежав от французских конвоиров. Мы были близкими друзьями, но теперь стали как братья. Жил он со своим кузеном и его женой-англичанкой. Родных у него осталось мало – родители были убиты еще в Берлине. По вечерам, пока я не уходил на работу, мы снова много времени проводили вместе. Он часто разделял с нами пятничный ужин, появляясь, когда становилось темно и было проще скрыться от патрулей. Мама любила Курта и относилась к нему как к сыну.

Это было лучшее время в моей жизни – я так дорожил им! Хоть мы и жили на тесном чердаке без всяких удобств, хоть я и стирал на работе пальцы до костей, просто чтобы добыть еды, но мы были вместе. Все вместе.

Сейчас, когда я оглядываюсь назад, то думаю, что это было лучшее время в моей жизни – я так дорожил им! Хоть мы и жили на тесном чердаке без всяких удобств, хоть я и стирал на работе пальцы до костей, просто чтобы добыть еды, но мы были вместе. Все вместе. Об этом я мечтал в те одинокие дни, когда был Вальтером Шляйфом, и в те страшные дни, когда находился в Бухенвальде. В одиночестве и в страхе именно об этом я мечтал – чтобы мы были вместе. И ненадолго – меньше чем на год – эта мечта сбылась…

Через одиннадцать месяцев Курт внезапно исчез. Мы опасались худшего: думали, что его арестовали эсэсовцы. Я очень за него волновался, еще не предполагая, что мне и самому недолго оставалось быть в Бельгии…

Зимним вечером 1943 года, сразу после того как я ушел на работу, моих родителей и сестру арестовали бельгийские полицейские. Предварительно они обыскали наше жилище. Мои родные могли бы сбежать – такое развитие событий являлось предсказуемым! Конечно, времени у них было в обрез, но ведь отец сделал все, чтобы подготовиться к этому! Однако драгоценное время они потратили на то, чтобы спрятать детей в комнате с дверью, замаскированной под стену. Младший мальчик был простужен, и отец дал ему свой носовой платок, велев прикусить его, если захочется чихнуть.

Полицейские знали, что я вернусь, и ждали меня. Я пришел домой в начале четвертого, и в темноте меня встретили девять полусонных полицейских. Я орал, возмущался, называл их предателями, но это на них никак не подействовало. Меня отвезли в штаб-квартиру гестапо в Брюсселе. Мои родные были уже там. Нас с отцом поместили в одну камеру, маму с сестрой – в другую.

И все же в эту ночь нашлось место для маленького чуда: хотя полицейские долго ждали меня в нашем жилище, они так и не обнаружили детей! Потом их приютила другая еврейская семья, и до конца войны они были в безопасности. Много лет спустя я встретился с ними – они проживали долгую и счастливую жизнь: кто-то в Бельгии, кто-то в Израиле. Ум, отвага и самоотверженность моего отца спасли им жизнь.

Холодная расчетливость немцев ужасала: каждый поезд был предназначен ровно на одну тысячу пятьсот человек, по сто пятьдесят на каждый из десяти вагонов.

…Всю нашу семью отправили в пересыльный лагерь в Мехелене на территории Бельгии. Туда сгоняли евреев, пока их не набиралось достаточно для отправки в Польшу. Холодная расчетливость немцев ужасала: каждый поезд был предназначен ровно на одну тысячу пятьсот человек, по сто пятьдесят на каждый из десяти вагонов.

Мы стояли на холоде – в страхе и тревоге. Мне казалось, что по своему опыту я уже знаю, что такое фашистский концлагерь и что будет дальше. Но мои представления не имели ничего общего с тем кошмаром, который нас ожидал. И вдруг произошло нечто невероятное. Я увидел, как с другой стороны платформы мне кто-то машет, подпрыгивая от радости. Сначала я не поверил своим глазам, решив, что воображение играет со мной злую шутку, – но да, да! Это был Курт! Брюссельская полиция задержала его, когда он находился на улице в запрещенное время. При себе Курт не имел ни документов, ни ста франков, чего было достаточно для ареста по закону о бродяжничестве. Представляете: в целом набралось сразу три причины для ареста – еврей, немец, да еще и бродяга! Это случилось с Куртом несколько недель назад, но его держали в лагере, пока не набралась одна тысяча пятьсот евреев для депортации. Я был очень рад увидеть его снова – несмотря на то что полторы тысячи человек томились в это время в ожидании чего-то ужасного.


НАКОНЕЦ НАЦИСТЫ стали загружать нас в вагоны: мужчин, женщин и маленьких детей. Упаковали нас, как коробки сардин. Можно было стоять или опуститься на колени, но лечь или снять пальто уже не получалось. На улице было очень холодно, но в спертом воздухе вагонов скоро стало невыносимо жарко.

Ехали мы девять дней и девять ночей. Иногда поезд мчался, иногда едва-едва полз, а иногда останавливался на несколько часов. Еды не было, воды – очень мало. На каждый вагон дали по одной 166-литровой бочке с водой, которой должно было хватить на сто пятьдесят человек. Еще одна такая бочка использовалась как отхожее место. Все мы – мужчины, женщины, здоровые или больные, – пользовались ею на глазах у остальных.

Главной проблемой стала вода. Без еды человек может прожить несколько недель, а без воды – никак. Отец и тут взял инициативу в свои руки. Он извлек из карманов небольшой складной стакан, швейцарский армейский нож и лист бумаги. Я до сих пор не понимаю, где ему удалось ими разжиться. Он разрезал лист на сто пятьдесят маленьких квадратиков и объяснил всем систему нормирования, целью которой было растянуть запас воды на как можно более долгий срок. На каждого в вагоне полагалось по два стакана воды – утром и вечером. Вместе с первым стаканом человеку выдавался квадратик, а вечером, подходя за вторым, он возвращал его. Тот, кто терял бумажку, воды больше не получал. Шли дни, воздух становился все более смрадным по мере того, как в бочке с экскрементами прибывало, а в бочке с водой убывало. Жизнь тянулась от утреннего стакана до вечернего.

Вскоре в других вагонах вода закончилась. Стук колес не заглушал несшиеся оттуда крики. Одна женщина кричала: «Мои дети хотят пить! Возьмите мое золотое кольцо, только дайте воды!»

Прошло еще два дня, и крики прекратились.

Вскоре в других вагонах вода закончилась. Стук колес не заглушал несшиеся оттуда крики. Одна женщина кричала: «Мои дети хотят пить! Возьмите мое золотое кольцо, только дайте воды!» Прошло еще два дня, и крики прекратились.

Когда мы прибыли к месту назначения, сорок процентов людей в других вагонах были мертвы. В нашем вагоне погибли два человека. Остальные выжили – благодаря моему отцу. По крайней мере были живы до тех пор, пока не попали в Аушвиц…

Шел февраль 1944 года, худшее время суровой польской зимы, когда наш поезд прибыл на станцию Аушвиц II – Биркенау, и я впервые увидел над ограждением из колючей проволоки печально известную вывеску «Arbeit macht frei» – «Труд освобождает».

По одну сторону от Менгеле для людей начиналась новая жизнь в аду, по другую – ожидала жуткая смерть в полной темноте.

Выбираясь из вагонов, люди поскальзывались на грязной мерзлой земле, к тому же выход находился на большом расстоянии от платформы – нужно было спрыгнуть, чтобы на нее попасть. Все были очень слабы, некоторые больны, но у нас с отцом остались силы, чтобы помочь сойти с поезда женщинам, детям и пожилым людям. Мы высадили маму с сестрой, но, пока помогали другим, они затерялись в перемешавшейся толпе, когда нацисты с дубинками, пистолетами и злобными собаками погнали людей, как скот.

Нас согнали к месту, где над грязной землей в окружении эсэсовцев возвышался мужчина в ослепительно-белом лабораторном халате. Это был доктор Йозеф Менгеле, которого называли «ангелом смерти», один из самых кровожадных в мире убийц и один из самых жестоких людей в истории человечества. Он указывал новоприбывшим, куда им идти – налево или направо. Тогда мы еще не знали, что он проводит свой знаменитый «отбор». Заключенных разделяли на мужчин и женщин, на тех, у кого оставались силы для рабского труда в Аушвице, и тех, кого прямиком направляли в газовые камеры. По одну сторону от Менгеле для людей начиналась новая жизнь в аду, по другую – ожидала жуткая смерть в полной темноте.

«Туда», – сказал Менгеле, указывая на меня.

«Сюда», – сказал он отцу, указывая в противоположную сторону, на грузовик, в котором уже находились заключенные.

Нет! Нет!! Я не хотел расставаться с отцом. Меня словно что-то подтолкнуло – я мигом перескочил на другую сторону и пошел за теми, кто направлялся к грузовику. Но уже на подходе к нему попался на глаза одному из охранников Менгеле.

«Эй! Разве он не велел тебе идти туда? – Он указал на вход в лагерь. – Тебе не надо в грузовик».

«Warum?» – спросил я. Почему?

Он сказал, что мой отец старый, поэтому поедет на грузовике, а я пойду пешком. Мне показалось это разумным объяснением, и больше я не задавал вопросов. Если бы я оказался в том грузовике, то был бы уже мертв.

Три дня и три ночи комната наполнялась криками и запахом крови.

В тот день Менгеле отобрал сто сорок восемь молодых людей, пригодных для работы, в том числе и нас с Куртом. В лагере всех заставили раздеться и бросить всю одежду в одну кучу. Затем нас – сто сорок восемь человек! – отвели в маленькую туалетную комнату, в которую мы и набились. Я чувствовал, что ко мне подступает страх, потому что знал, что произойдет дальше. Видел уже такое в Бухенвальде. Нацисты собирались проводить проверку на выносливость. Нас запрут в темной и тесной комнате на несколько дней и, когда сил у людей совсем не останется, будут кричать что-то вроде «Пожар!», «Газ!» или избивать одного человека, чтобы вызвать панику и толчею, в которой заключенные станут топтать друг друга.

Каждому из нас выдали бумажку с идентификационным номером, предупредив: тот, кто ее потеряет, будет повешен. Вместе с Куртом и двумя другими парнями, которых я знал по Бухенвальду, мы придумали план выживания. Коротко говоря, состоял он в следующем: «застолбить» угол, в котором можно стоять; пока двое стоят и караулят возле стенки, двое позади них спят. А потом наоборот. Три дня и три ночи мы следовали этому плану: поочередно сторожили и спали. Нацисты время от времени вызывали панику, рядом с нами бушевала толпа, и люди в темноте увечили друг друга. Три дня и три ночи комната наполнялась криками и запахом крови. Когда наконец загорелся свет, восемнадцать из ста сорока восьми человек были мертвы. Одного из них, совсем неподалеку от меня, так сильно затоптали, что глаз у него свешивался с лица. Когда я разжал руку, чтобы посмотреть, сохранился ли у меня идентификационный номер, по ладони текла кровь: я так сильно его сжимал, что ногти вонзились в кожу.

…После проверки на выносливость нацисты отвели меня в комнату, где выдали тонкую хлопковую униформу и кепку – и то и другое в синюю полоску. Сзади на куртке был номер с моего листка. Потом, зафиксировав мою руку ремнем, вытатуировали на ней этот номер, забравшись так глубоко под кожу, что сразу стало понятно: избавиться от него уже невозможно. Боль была такая, будто в меня одновременно воткнули тысячу игл. Чтобы я не прикусил язык во время этой процедуры, мне сунули кусок бумаги, который я сжал между зубами. Это был максимум доброты, проявленной ко мне в первый день пребывания в аду.

Через два дня я спросил у офицера СС, куда увезли моего отца. Он взял меня за плечо, провел полсотни метров между бараками и сказал: «Видишь дым? Вот где твой отец. И твоя мать. В газовых камерах и крематории».

Так я узнал, что стал сиротой, что мои родители умерли. Неужели мой отец, самый добрый, самый сильный, самый отважный человек из всех, кого я знал, не был удостоен даже похорон и теперь превратился в воспоминание?!

Мой дорогой новый друг, прошу: если сегодня у тебя есть возможность сказать своей маме, как сильно ты ее любишь, сделай это для нее. Сделай это для меня – твоего нового друга Эдди, который больше не может выразить любовь к своей матери.

А мама?! Моя горячо любимая, моя бедная мама! Я не смог с ней попрощаться и скучал по ней каждый день своей жизни. До сих пор она мне снится каждую ночь, иногда я просыпаюсь и зову ее. Где бы я ни находился, мне всегда хотелось вернуться к ней, побыть с ней, увидеть ее улыбку, съесть пятничную халу, которую она готовила… В тот страшный час я понял, что никогда ее не увижу. Она никогда мне больше не улыбнется. Ее забрали, убили, украли у меня! И я бы отдал все на свете, чтобы еще хоть раз увидеть ее.

Мой дорогой новый друг, прошу: если сегодня у тебя есть возможность сказать своей маме, как сильно ты ее любишь, сделай это для нее. Сделай это для меня – твоего нового друга Эдди, который больше не может выразить любовь к своей матери…

Глава шестая
Друг может стать для тебя
целым миром

В одночасье я потерял все: самых близких и родных людей и остатки веры в человечество. Даже личные вещи. Мне разрешили оставить при себе только ремень – последнее напоминание о жизни, которую я навсегда потерял.

Нацисты отбирали у новоприбывших все имущество и отправляли в специальное место, где его сортировали евреи-заключенные. Мы называли это место «Канадой», поскольку Канада представлялась нам мирной страной, где во всем присутствовала роскошь: еда, деньги, драгоценности были в изобилии. Все, что я имел, у меня конфисковали и отправили в «Канаду».

Но тяжелее всего было лишиться чувства собственного достоинства. В своей книге «Майн кампф», пропитанной ненавистью, Гитлер обвинял евреев во всех бедах мира. Он мечтал о нашем унижении: хотел, чтобы мы ели как свиньи и ходили в лохмотьях. Он мечтал сделать нас самыми жалкими людьми на земле. Теперь его мечта сбывалась…

Я стал просто номером 172338. У нас отнимали даже имя – ты больше не был человеком. Ты был одной из шестеренок, медленно вращавшихся в гигантской машине, предназначенной для убийств. Вытатуировав на моей руке номер, меня приговорили к медленной смерти, но вначале эти мучители хотели убить мой дух…

Я жил в бараке с четырьмя сотнями евреев со всей Европы: венграми, французами, русскими… Для Гитлера мы все были одинаковыми, поэтому выходцев из разных стран, представителей разных классов и профессий смешивали в одну кучу. Многие не могли поговорить друг с другом из-за языкового барьера, и часто между нами не было вообще ничего общего. Для меня стало настоящим потрясением оказаться в лагере вместе с таким количеством представителей разных культур. Нас объединяла только приверженность к иудаизму, но и под этим каждый подразумевал что-то свое. Одни были очень религиозными людьми, а другие, вроде меня, почти не задумывались о своей вере, пока быть евреем не стало опасно. В детстве я очень гордился тем, что родился немцем, поэтому происходящее казалось мне еще бо́льшим безумием, чем другим. Я до сих пор терзаюсь вопросом: почему? Почему?

Как могло произойти, что люди, с которыми я учился, работал, занимался спортом, отдыхал, могли превратиться в злобных животных?

Как могло произойти, что люди, с которыми я учился, работал, занимался спортом, отдыхал, могли превратиться в злобных животных? Как Гитлеру удалось сделать друзей врагами, цивилизованных людей бесчеловечными зомби? Откуда взялось столько ненависти?


АУШВИЦ БЫЛ ЛАГЕРЕМ СМЕРТИ. Проснувшись утром, ты не мог быть уверен, что вернешься в свою кровать. Нет, не то слово: кроватей у нас не было. Спали мы на жестких нарах из деревянных досок длиной не более двух метров. Морозными ночами укладывались по десять человек в ряд без матрасов и одеял, греясь лишь друг о друга. Скрючивались как сельди в бочке, прижимались как можно теснее, поскольку это давало нам шанс выжить. Спать нас даже при минусовой температуре заставляли голыми, так как в таком виде мы точно не могли сбежать.

В надежде выжить ты ложился спать в объятиях человека, а к утру прижимался уже к мертвому телу с широко раскрытыми глазами, которые смотрели прямо на тебя.

Если ночью кто-то шел в туалет, то на обратном пути будил тех, кто лежал с краю, чтобы они переместились поближе к центру и не замерзли до смерти. Те, кто слишком долго оставался с краю, умирали. Таких набиралось по десять-двенадцать человек. За каждую ночь. В надежде выжить ты ложился спать в объятиях человека, а к утру прижимался уже к мертвому телу с широко раскрытыми глазами, которые смотрели прямо на тебя.

Пережившие ночь принимали холодный душ, выпивали чашку напитка, называемого кофе, с одним-двумя кусками хлеба и шли на работу на один из немецких заводов, где производство было основано на рабском труде заключенных. Многие из самых уважаемых немецких компаний – некоторые из них существуют до сих пор – не гнушались использовать нас для получения прибыли.

Путь до работы под надзором вооруженной охраны занимал до полутора часов (и столько же в обратную сторону). Тонкая униформа и обувь из дерева и парусины были нашей единственной защитой от снега, дождя и ветра. С каждым шагом я ощущал, как острый угол плохо обработанного дерева вонзается в мякоть стопы.

Когда кто-то спотыкался и падал, его тут же расстреливали, а кого-то из нас заставляли нести тело. Вскоре, чтобы не так сильно уставать, мы стали брать с собой тряпье попрочнее, чтобы использовать его в качестве носилок. Откажись кто-нибудь нести тело, нацисты убили бы и его – не сразу, а по возвращении в лагерь, чтобы сделать это показательно, на глазах у как можно большего количества заключенных. Их принцип был предельно прост: если ты не можешь работать, то становишься бесполезен, и тебя убивают.

Принцип был предельно прост: если ты не можешь работать, то становишься бесполезен, и тебя убивают.

Тряпки в Аушвице были на вес золота. А может, и еще дороже. Ими можно было перевязать раны, утеплить или очистить от грязи униформу. Те же носилки для переноски трупов сделать. Я, например, использовал их для изготовления носков, чтобы жесткая деревянная обувь меньше натирала стопы, с этой же целью раз в три дня переворачивал подошву своей обувки на другую сторону, чтобы острые углы не вонзались в одно и то же место. Эти маленькие хитрости тоже помогали мне сохранять какую-никакую форму.

В начале своего пребывания в Аушвице я работал на расчистке территории разбомбленного склада военной техники и боеприпасов, предназначенных для фронта. Он находился в деревне, неподалеку от лагеря. Это была тяжелая и опасная работа, которую мы выполняли голыми руками.

Только благодаря этой дружбе я смог тогда продолжать жить. Зная, что в этом мире есть человек, который позаботится обо мне и о котором позабочусь я.

Но меня напрягала не столько сама работа, сколько отношение ко мне евреев в нашей команде. Они мне не доверяли, поскольку я был немцем, так что мне пришлось научиться держаться особняком. Конечно, исключением являлся Курт. Отец и мама погибли, и я не знал, жива ли моя сестра, и только Курт связывал меня с прежней жизнью и временем, когда я был счастлив. В тот тяжкий период для меня ничего не было важнее дружбы с Куртом. Без него я бы совсем отчаялся после потери родителей. Хотя нас распределили по разным баракам, мы встречались в конце каждого дня, гуляли, разговаривали. Только благодаря этой дружбе я смог тогда продолжать жить. Зная, что в этом мире есть человек, который позаботится обо мне и о котором позабочусь я…

Мы с Куртом никогда не работали в одной команде. Педантичные немцы имели и бережно хранили информацию о местонахождении и профессиях евреев со всей Германии – отчасти это способствовало тому, что они становились все более методичными и умелыми убийцами. К счастью для Курта, его документов в Аушвице не оказалось. Он жил в городе возле самой границы Германии с Польшей, откуда у нацистов никаких сведений не было. Курт назвался сапожником, когда его спросили о профессии, поэтому его и направили шить обувь в мастерской, которая находилась прямо в лагере. В этом моему другу очень повезло. Он не ходил на работу под дождем и снегом, как все мы. Мы возвращались в лагерь оголодавшими и с мозолями на ногах, а он сидел в сухости, да еще и с дополнительной порцией еды в животе. Все остатки еды для заключенных – если таковые имелись – попадали обычно к лагерным портным, сапожникам, плотникам. Предполагалось, что заводы, где мы работали, должны в конце смены обеспечивать нас едой, но ее было так мало! А в лагере уже, как правило, все было съедено.

Курту часто удавалось сохранить немного еды, чтобы подкормить меня. Мы заботились друг о друге, делали все, чтобы хоть немного облегчить друг другу жизнь. Дружба тоже бывает разная, в Аушвице я еще раз убедился, что наша с Куртом – самая что ни на есть настоящая…


ЧТОБЫ ЧТО-ТО ПРЕДПРИНЯТЬ, а тем более улучшить, требуются возможности. Для нас настоящим кладезем возможностей являлась лагерная свалка. Например, там можно было найти выброшенные плотниками затупившиеся ножовки. Я не позволял драгоценной стали пропадать даром: собирал их, стачивал зубья и делал прекрасные ножи с полированными деревянными ручками. Их я обменивал на еду, одежду или мыло у других заключенных (в «Канаде» всегда можно было найти что-то полезное) и у людей гражданских. В Аушвице было много гражданских – поваров, водителей. Это были обычные немцы и поляки, которые просто пытались пережить войну. За дополнительную плату я выполнял их заказы: вытачивал на заводских станках кольца для влюбленных и делал гравировку их инициалов. Дело выгодное: хорошее стальное кольцо можно было обменять даже на рубашку или кусок мыла.

За дополнительную плату я вытачивал на заводских станках кольца для влюбленных и делал гравировку их инициалов.

А однажды я обнаружил на свалке большой дырявый горшок. У меня появилась некая идея, связанная с заключенными-врачами, поэтому я залатал его и принес в лагерь. Врачей в Аушвице было много – наверное, каждый второй еврей из среднего класса. Каждое утро автобус отвозил их на работу в разные больницы. Иногда их отправляли на фронт – оказывать помощь раненым. В этом случае они отсутствовали несколько дней. И за каждый из этих дней им давали по четыре сырые картофелины – в качестве платы. Но сырую картошку есть нельзя – можно отравиться, – тут-то они и шли ко мне. Я предоставлял им горшок и брал за аренду посудины одну картошку из четырех сваренных. И так добывал еду, которой мог поделиться с Куртом. Часто я заходил к нему по вечерам с полными карманами картошки, и две-три из них мы съедали на ужин. В какой-то из вечеров я шел мимо эсэсовцев, и у одного из них, известного особой жестокостью, появилось желание поддать мне сзади ногой, но я как раз повернулся, и удар приняла на себя картошка в моем кармане. Конечно, мне пришлось изобразить боль и начать прихрамывать – иначе он ударил бы меня снова. «Извини, друг, но сегодня у нас на ужин пюре!» – сказал я, придя к Курту.

Уверен, что без Курта меня бы сегодня не было. Ему я обязан своей жизнью. Мы поддерживали друг друга во всем. Когда один из нас был ранен или болен и не мог работать, другой добывал еду и ухаживал за ним. Мы оставляли друг другу маленькие подарки за кирпичом, который я выковырял из стены в туалете: мыло, зубную пасту, тряпки. Когда у меня заболело горло, Курт разрезал свой шарф пополам, чтобы мне было тепло и я смог поправиться. Люди видели, что мы носим один шарф на двоих, и думали, что мы братья. Настолько мы были близки. В среднем заключенный в Аушвице выживал семь месяцев. Без Курта я не протянул бы и половину этого срока.

Многие заключенные предпочитали такой жизни самоубийство. Это происходило настолько часто, что у нас даже появилось особое выражение – «пойти на проволоку».

Проявления дружбы и благодарности были необходимы, чтобы выжить в гитлеровском аду. Многие заключенные предпочитали такой жизни самоубийство. Это происходило настолько часто, что у нас даже появилось особое выражение – «пойти на проволоку». Аушвиц II – Биркенау, часть более крупного лагерного комплекса Аушвиц, был окружен забором из колючей проволоки под током. Прикосновение к нему гарантировало смерть. Люди подбегали к нему и хватались за проволоку, чтобы не доставить нацистам удовольствия их убить. Так я потерял двух своих хороших друзей. Они разделись догола и пошли к проволоке, взявшись за руки. Я не мог их за это осуждать. Часто бывало так плохо, что я и сам предпочел бы смерть. Мы постоянно мерзли и без конца болели. Много раз я говорил Курту: «Пойдем! Какой смысл жить, если завтра придется страдать еще больше?» Курт отказывался. И меня не хотел отпускать…


ЛУЧШЕЕ из того, что ты можешь сделать в жизни, – это стать любимым другим человеком. Вот самый главный из усвоенных мной уроков.

Мне трудно найти точные слова, чтобы выразить то, что я думаю о настоящей дружбе. Такие слова, которые были бы понятны и молодым людям. Скажу, как могу. Без дружбы человек погибает. Друг – тот, кто постоянно напоминает тебе, что значит чувствовать себя живым.

Аушвиц был воплощением кошмара, в нем творились невообразимые ужасы. Но я выжил там, потому что обязан был выжить ради моего друга Курта, обязан был проживать еще и еще один день, чтобы увидеть его снова. Пусть у тебя есть лишь один настоящий друг – мир уже обретает новый смысл. Хороший друг может стать для тебя целым миром.

Дело ведь не просто в том, что мы делились едой, одеждой или лекарствами. Дружба – лучший бальзам для души. С такой дружбой мы могли сделать даже невозможное…

Глава седьмая
Образование – уникальный шанс
на спасение

Вторая команда, в которую меня включили (после той, что расчищала склад боеприпасов), работала в угольной шахте. Не знаю, было ли это наказанием за мое поведение во время «отбора» Менделе или я просто показался достаточно сильным, но меня отправили глубоко под землю на разработку угольного пласта. Работали мы бригадами по семь человек: один вырубал уголь отбойным молотком, остальные загружали тележки и выкатывали их на поверхность. Эта была крайне изнурительная работа. Мы даже не могли встать в полный рост – ходили согнувшись. Работа продолжалась с 6 до 18 часов. За это время нужно было загрузить шесть тележек. Однако нам так хотелось отдохнуть, что мы вкалывали изо всех сил, чтобы выполнить норму к двум часам дня, а потом, перед возвращением на нары, хорошенько расслабиться. Закончив работу, мы выключали лампы и ложились спать. Как-то раз, проснувшись, мы увидели, как команда польских христиан, ненавидевших нас не меньше нацистов, ворует наши тележки, подменяя их своими пустыми. Работать им было лень, а нашему наказанию они бы только обрадовались. Я не собирался такое терпеть. Когда мы вышли строем из шахты и, как полагалось, сняли кепки в знак уважения к охраннику, я вышел из строя и приблизился к нему. Хотел рассказать о случившемся. Охранник завопил, чтобы я вернулся в строй, а когда я открыл рот, закрыл его своим кулаком. Другой удар пришелся мне прямо в ухо, потом из него еще некоторое время текла кровь.

Вскоре после этого меня вызвали в управление лагеря, где я впервые встретился с его начальником. Он спросил, что произошло, и я рассказал, как поляки украли у нас уголь и как меня избил охранник. Не ограничившись этим, поскольку мое возмущение не прошло, я добавил: «Хотите нас убить? Лучше уж сразу застрелите, и делу конец. Все равно через месяц-другой мы будем мертвы, если другим заключенным позволено присваивать результаты нашего труда». Как ни странно, меня отпустили, а на следующей неделе поляков мы уже не увидели. Товарищи обнимали и благодарили меня, и это было приятно. Хотя после избиения охранником у меня еще несколько месяцев сильно болела голова и даже зрение ухудшилось, я ни о чем не жалел. Напротив, чувствовал глубокую радость и удовлетворение тем, что отстоял права – не только свои, но и всей нашей команды. Да, пострадал, но не зря! Может, и немного, но все-таки облегчил жизнь людям, с которыми работал в шахте.


КАКОЕ-ТО ВРЕМЯ СПУСТЯ произошло еще одно исключительное событие: меня вызвали на встречу с представителем химико-фармацевтического конгломерата «ИГ Фарбениндустри», или просто «ИГ Фарбен», и объявили, что направляют в новую рабочую команду. Оказывается, руководство лагеря узнало, что я обладаю профессиональными навыками в области машиностроения, в том числе и точного, и классифицировало меня как «экономически ценного еврея». Как вам такой термин?

Меня трижды подводили к газовой камере, но метров за двадцать до входа охранник, увидев в списке мое имя, номер и профессию, кричал: «Уберите 172338!» Трижды! У меня был шанс выжить, пока я мог работать и приносить пользу Германии.

Меня трижды подводили к газовой камере, но метров за двадцать до входа охранник, увидев в списке мое имя, номер и профессию, кричал: «Уберите 172338!»

Как тут было снова не вспомнить и мысленно не поблагодарить отца: ведь именно по его настоянию я получил навыки, которые спасали мне жизнь! Он не уставал повторять, как важна для человека работа, которой он вносит вклад в этот мир, как важно, чтобы каждый человек занимался своим делом – это одно из условий развития и в то же время стабильности общества. Отец понял о мироустройстве одну фундаментальную вещь: есть комплекс причин, который может привести к «поломке», выходу из строя общественного механизма, как это произошло в Германии, но даже в этом случае отдельные его части продолжают работать. И пока они работают, мои профессиональные навыки необходимы и меня не пустят в расход…

Я стал инженером-механиком «ИГ Фарбен», компании, совершившей одно из самых ужасных преступлений против евреев. Более тридцати тысяч человек принудительно работали на ее заводах, которые поставляли ядовитый газ «Циклон Б», умертвивший более миллиона человек в газовых камерах.

В Аушвице погибло более миллиона евреев. Но в других лагерях, где такой работы не было, ничто не сдерживало СС от воплощения нацистской мечты о нашем полном уничтожении.

С другой стороны, эти заводы давали какой-то части из нас шанс выжить. Да, в Аушвице погибло более миллиона евреев. Но в других лагерях, где такой работы не было, ничто не сдерживало СС от воплощения нацистской мечты о нашем полном уничтожении. Владельцам предприятий было выгодно сохранить наши жизни – нам даже делали инъекции витаминов и глюкозы, чтобы мы сохраняли работоспособность.

У эсэсовцев были другие приоритеты. Они просто хотели всех нас убить. По замыслу СС концентрационные лагеря предназначались именно для этого. Гитлер настаивал на окончательном решении «еврейского вопроса». Поддерживавшие его высокопоставленные нацисты называли рабский труд, приводивший к смерти заключенных, vernichtung durch arbeit, что означает – истребление трудом. Однако несмотря на их желание и готовность уничтожить всех евреев, едва ли это получалось так быстро, как им хотелось. Каждый день поезда подвозили все новые и новые партии заключенных.

И даже в этом кромешном аду находились заключенные, которые пытались сопротивляться, давать отпор мучителям. Так, женщины из Биркенау, которые работали на «АГ Крупп», где производились боеприпасы, тайно выносили с завода взрывчатые вещества. Каждый день печи крематориев на пару часов выключали, чтобы остудить, и обслуживающие их операторы, воспользовавшись этим перерывом, заложили в них взрывчатку. Когда печи включили, крематории взорвались. Целый месяц мы жили без крематориев и газовых камер. И были несказанно рады – ни дыма, ни запаха смерти! Но радость наша, конечно, была недолгой: печи снова построили, причем еще более мощные. И все стало только хуже…


КАК ИНЖЕНЕР-МЕХАНИК завода «ИГ Фарбен», производившего продукцию для немецкой армии, я отвечал за техническое обслуживание воздуховодов высокого давления, от которых зависела работа всего оборудования, и регулировал давление воздуха. Табличка, висевшая на моей шее, всегда напоминала о том, что, если где-то произойдет утечка, меня повесят.

Хотя к каждому станку был приставлен рабочий, я нес ответственность за двести единиц оборудования целиком и в отдельности. Я был единственным в лагере, кто умел ремонтировать манометры, обеспечивающие нормальную работу станков. Следить за всеми одновременно было просто невозможно, но я кое-что придумал: изготовил две сотни свистков и раздал рабочим, объяснив, для чего они нужны. Заметив, что где-то начинает падать давление, надо было свистнуть. Свисток – и я сразу бегу в нужном направлении исправлять ситуацию. Станки были самых разных типов и изготовлялась на них самая разная продукция – от боеприпасов до химикатов, но между всеми существовала взаимозависимость: если остановится один – остановятся и другие. И в таком случае мне гарантирована смерть. К счастью, за год моей работы ни один станок не сломался.

Ничто в жизни не поколеблет моей веры в возможность чуда: как-то за одним из двух сотен станков я увидел… свою сестру Хенни. Она прошла через «отбор» Менгеле и оказалась в женской части Аушвиц II – Биркенау. Я посмотрел на нее – и мое сердце сжалось и от радости, и от боли. Вместо красавицы с прекрасной кожей и дивными волосами передо мной стояла узница с обритой головой, в лагерной униформе, которая болталась на ее истощенном, измученном голодом теле. Какие страдания ей пришлось перенести! Последний раз мы виделись три месяца назад, когда сошли с поезда, – в день гибели наших родителей. Нам хотелось обняться, вместе погоревать, как-то поддержать друг друга. Но мы не могли даже нормально поговорить: если бы наша родственная связь открылась, нацисты и коллаборационисты наверняка нашли бы способ использовать это против нас.

Хенни изготавливала патроны. На ее рабочем месте было очень жарко, от станка летели искры. Чтобы снизить риск возгорания, ей приходилось стоять в углублении с ледяной водой, которая подавалась из резервуара с системой охлаждения. Целыми днями простаивала она в этой воде, что было губительно для ее здоровья.

И мне на работе часто приходилось промерзать насквозь. Воздуховодов требовалось много, и, чтобы руководить их размещением, я в своей тонкой униформе взбирался на высокую вышку – в снег, в ветер, в суровый мороз. Температура нередко опускалась ниже минус 28 градусов.

…Однажды я проснулся от звона в ушах. Видимо, я случайно заснул, а охранник решил разбудить меня камнем и проделал в моей голове дыру. Он запаниковал, испугался, что убил меня, – ему бы не сошло с рук убийство «экономически ценного еврея». Он попытался остановить кровотечение полотенцем, но потом, видя, что дело плохо, отвез меня в полевой госпиталь. На пути к кабинету, в который охраннику велено было меня доставить, мы проходили мимо операционной, где нейрохирург извлекал пулю из головы нацистского офицера. Не знаю, рассчитывал ли я на что-то или сделал это просто по наитию, но я выкрикнул название оборудования, которое использовал доктор, и что умею его ремонтировать.

В госпитале мне наложили шестнадцать швов. Через четыре дня ко мне подошел доктор, которого я видел в операционной. Это был профессор Нойберт, ведущий нейрохирург и высокопоставленный офицер СС. Он поинтересовался, откуда я знаю названия узкоспециализированного медицинского оборудования.

– Раньше я его делал, – ответил я.

– А можете изготовить такое еще?

– Могу, – сказал я. И добавил: – Конечно, не в нынешней команде…

И Нойберт предложил мне принять участие в изготовлении нейрохирургического операционного стола. На три месяца меня отправили в новую команду, которая занималась его разработкой и реализацией.

Мой отец не преувеличивал важности образования и профессиональных навыков, он, как всегда, оказался прав. Образование и опыт работы спасли мне жизнь – не в первый раз и не в последний раз.

Глава восьмая
Утрачивая нравственность,
теряешь и самого себя

Мне не потребовалось много времени, чтобы понять: далеко не каждый немец при нацистском режиме становился жестоким – но он был слаб, и им легко было манипулировать. Медленно, но верно такой человек утрачивал нравственность, а затем и человечность. Он мог весь день пытать людей, а вечером спокойно возвращаться домой к любимой жене и детям. Я видел собственными глазами, как такие люди (а люди ли еще?) отбирали детей у матерей и разбивали им головы о стену. Как после этого они могли есть, спать, разговаривать и играть с собственным детьми? Я до сих пор этого не понимаю.

Иногда эсэсовцы избивали нас просто ради забавы, их ботинки с заостренными носками помогали им в этом как нельзя лучше. Когда мимо проходил заключенный, они делали вид, что не обращают на него внимания, и вдруг изо всей мочи пинали его в то место, где ягодицы соединяются с ногой, и вопили: «Шнель! Шнель!!» Они делали это исключительно для того, чтобы почувствовать садистскую радость, когда другому человеку больно. Раны, полученные в результате такого «развлечения» были глубокими, болезненными и долго не заживали. Единственное, что оставалось пострадавшим, – заткнуть их тряпкой, чтобы хоть кровотечение остановить.

Он мог весь день пытать людей, а вечером спокойно возвращаться домой к любимой жене и детям.

Однажды я получил такой пинок от охранника, который стоял один. Он тоже «посоветовал» мне поторопиться. Но я остановился, посмотрел ему прямо в глаза и сказал: «Интересно, есть ли у тебя душа? Есть ли у тебя сердце? Зачем ты меня бьешь? Может, поменяемся местами? Я буду есть твою еду, носить твою одежду. Тогда и посмотрим, кто тут больше работает…» После чего этот парень меня не трогал.

В другой раз, когда я шел по лагерю, эсэсовец сломал мне нос. Я не промолчал, спросил, почему он это сделал, а он ответил, что я юден хунд – еврейская псина, и ударил меня снова.

Один ребенок в Аушвице сказал мне, что хочет стать собакой, когда вырастет.

Он слукавил: с собаками нацисты обращались гораздо лучше, чем с заключенными. Была у нас одна особенно жестокая надзирательница – мы боялись ее. Она неутомимо использовала дубинку для битья и никогда не расставалась со своими немецкими овчарками. Как ласково она с ними обращалась! Называла их не иначе как майн либлинг – мои дорогие. Неслучайно один ребенок в Аушвице сказал мне, что хочет стать собакой, когда вырастет…

Однажды утром мы строем шли на работу – по десять человек в ряд – и травили анекдоты, чтобы хоть немного поднять настроение. Кое-кто смеялся, и сопровождавшая нас эсэсовка, обожавшая собак, потребовала объяснить, что тут смешного. Я опять не удержался и переспросил у нее: «Смешного? Разве в Аушвице есть над чем смеяться?» Она рассвирепела и ударила меня – целилась в лицо, но попала в грудь. Все бы ничего, если бы под курткой я не прятал тюбик с зубной пастой. Ее удар «сокрушил» тюбик, и паста разлетелась во все стороны. От этого смех только усилился. Она растерялась, но позже отомстила мне.

С ее подачи я получил семь ударов плетью. Меня привязали к лежащему на земле столбу грудью вниз и зафиксировали ноги, после чего два больших и сильных человека по очереди стали меня хлестать. С третьего удара кожа на спине лопнула и потекла кровь. В раны запросто могла попасть инфекция, но перевязать их было негде. Совсем негде.

К тому же наказание еще не закончилось. Три часа мне пришлось простоять голым в тесной клетке, стенки которой были усеяны иглами, – на глазах у всех, кто проходил мимо. Когда я норовил упасть в обморок и начинал сползать, иглы впивались в меня и боль возвращала меня в сознание. Нацисты превратили мою спину в месиво. Следующие три недели я бродил по ночам или спал сидя, опершись на чью-нибудь спину. Когда одна спина переставала служить мне опорой, я падал. И начинал искать другую…

Среди заключенных были и те, кто шел против своих, – коллаборационисты, презренные капо, которых нацисты поощряли за доносы. Наш капо, еврей из Австрии, был настоящим выродком, чудовищем. Он отправил в газовые камеры множество людей за подачки вроде сигарет, шнапса и теплой одежды. Даже собственного кузена не пощадил – тоже отправил в печь!

Наш капо, еврей из Австрии, был настоящим выродком, чудовищем. Он отправил в газовые камеры множество людей за подачки вроде сигарет, шнапса и теплой одежды.

Как-то во время обхода он заметил шестерых пожилых венгров, которые прервали работу только затем, чтобы согреть руки у бочки для сжигания нефтяного кокса. А что еще им оставалось делать? Ведь заключенные работали без перчаток, и на морозе пальцы просто переставали шевелиться. Он записал их номера, что означало: всех шестерых ждет наказание плетью. А ведь для них это было почти равносильно смертному приговору! Я уже имел опыт в таких делах и знал, что перенесу экзекуцию намного легче. И крикнул капо, чтобы вместо них наказали меня. Он был полным ублюдком, но, к сожалению, не был полным дураком и понимал, что из-за «экономически ценного еврея» у него могут возникнуть неприятности. Тех венгров засекли до смерти. Самое ужасное – то, что он донес на них только из жадности…

После этого случая мое решение оставаться верным себе и сохранять достоинство еще более окрепло. Ох как это было непросто! Вступил в свои права голод. Он отбирал не только физические, но и душевные силы. В одно из воскресений, получив свою порцию хлеба, я отправился за тарелкой супа. А когда вернулся, хлеба уже не было. Кто-то из тех, с кем я жил в одном бараке, а может, и спал на одних нарах, украл мою еду. Некоторые скажут – что же тут такого? Люди пытались выжить, их можно понять. Я с этим не соглашусь. Да, в Аушвице выживали самые приспособленные, но не за чужой счет!

Я никогда не позволял себе забывать, что значит оставаться цивилизованным. Не видел смысла выживать, если ради этого мне придется стать дурным человеком. Я никогда не крал чужой хлеб, не причинял зла другим заключенным и делал все возможное, чтобы помочь своему ближнему.

Пища – дело наживное: сегодня ее нет, завтра она появится. А вот если человек утратил свою нравственность, ее уже не вернешь. Утрачивая нравственность, ты теряешь и самого себя.


МНОГИЕ ОБЫЧНЫЕ ЛЮДИ встали на путь нацизма не по своей воле. Их к этому принудили. Например, когда я работал на заводе, один из охранников иногда подходил ко мне и шепотом спрашивал: «Когда у тебя перерыв на туалет?» Все ведь было расписано не только по часам, но и по минутам! И во время этого перерыва я находил в кабинке банку каши с молоком. Казалось, это мелочи, но мне они придавали сил и вселяли надежду, что в мире еще не перевелись люди, способные проявлять сочувствие и помогать другим.

Но немцы, сохранившие человечность, не всегда могли раскрыть то лучшее, что в них было. Вначале они хотели убедиться, что тебе можно доверять. Ведь помощь еврею могла стоить им жизни. Фашизм – это система, при которой жертвой становится каждый. И угнетатели боятся не меньше угнетенных.

Фашизм – это система, при которой жертвой становится каждый. И угнетатели боятся не меньше угнетенных.

Наша дружба с человеком по фамилии Краусс началась со взаимной симпатии и маленьких услуг, которые он мне оказывал. Он доставлял на завод «ИГ Фарбен» еду для заключенных. Баланду нам привозили в больших бочках, к которым мы выстраивались в очередь со своими жестянками, а потом пустые бочки отвозили обратно. Краусс тайком давал мне немного еды сверх нормы. Хотя баланда была паршивой, даже лишняя ее ложка увеличивала шанс не умереть с голоду. Краусс являлся человеком гражданским, он не был нацистом. За несколько месяцев общения мы с ним довольно хорошо узнали друг друга.

И вот однажды, когда мы остались вдвоем, он сказал, что придумал для меня план побега. В общих чертах план выглядел так: Краусс попросит водителя-курьера пометить одну из бочек с баландой широкой желтой полосой, внутри к крышке бочки будет прикреплена цепь. После того как емкость опустеет, я должен в нее залезть и сильно натянуть цепь, чтобы запечатать себя в бочке. Затем ее погрузят в задний левый угол грузовика. Когда мы окажемся на полпути между Аушвицем и заводом и вокруг будет безлюдно, водитель свистнет. В тот же момент грузовик начнет поворачивать за угол – и я должен тотчас, используя весь свой вес, толкнуть бочку изнутри и скатить ее с грузовика.

Мы тщательно проработали план. Но как я нервничал, залезая в бочку, и в каком был предвкушении! Когда бочку загружали в грузовик, я изо всех сил вцепился в цепь, затаив дыхание, не издавая ни звука. Грузовик тронулся. Ехали мы быстро, и совсем скоро я услышал свист – сигнал, что пора толкать!

Бочка упала и покатилась под гору, а я крутился в ней, как в турбине. Она неслась все быстрее и быстрее, а я все крепче и крепче держался за цепь, пока наконец бочка не врезалась в дерево. Дело обошлось сущим пустяком – парой синяков. План сработал! Я на свободе!

Сработать-то он, конечно, сработал… однако кое-что мы все-таки упустили. Не подумали, что я окажусь на свободе в униформе заключенного концлагеря, с недвусмысленной татуировкой на руке и двадцатисантиметровым номером сзади на куртке. Куда я мог пойти в таком виде? Вечерело и становилось все холоднее, а верхней одежды у меня не было. Пальто осталось на работе. Неужели все пошло насмарку?! Я понял лишь одно: без чьей-то помощи мне не обойтись.

Какое-то время я шел по лесу, пока наконец не набрел на дом. Он казался спрятанным от всего мира. Из трубы шел дым – значит, в нем кто-то есть. Я постучал в дверь, и мне открыл мужчина. По-польски я не говорил, только по-немецки и по-французски, и на обоих языках спросил, не может ли он мне помочь – дать какую-нибудь одежду. Он уставился на меня, а потом, так и не произнеся ни слова, повернулся и направился в глубь длинного коридора, по обе стороны которого располагались комнаты. Он вошел в самую дальнюю комнату, и я с облегчением вздохнул, уверенный, что он мне поможет.

Но вернулся он не с рубашкой или курткой. В его руках была винтовка. Он прицелился в меня – и я развернулся и побежал. Зигзагами, уклоняясь от его выстрелов – первого, второго, третьего… пуля от шестого попала мне в левую голень.

И все же мне удалось от него скрыться. Я оторвал кусок рубашки и наложил жгут, чтобы остановить кровотечение, не переставая думать о том, что же мне делать дальше. И с ужасом понял: мне ни за что не выжить, если местные поляки оказались такими же врагами, как немцы.

Мне ни за что не выжить, если местные жители, поляки, оказались такими же врагами, как немцы. Оставалось только одно – вернуться в Аушвиц.

Мне оставалось только одно – вернуться в Аушвиц.

Я захромал обратно в гору, на место, через которое должна проходить последняя смена рабочих, возвращающихся с завода в лагерь. Я знал, что процессия будет довольно шумной: топот множества вышагивающих ног, выкрики охранников, лай собак. Спрятавшись на обочине дороги, можно было в подходящий момент незаметно присоединиться к проходящей толпе.

Мне это удалось. Я вернулся в Аушвиц, в свой прежний барак, и нацисты так и не узнали о моем побеге. Однако болезненное напоминание о нем прочно засело в моей ноге…

Ненавижу ли я подстрелившего меня поляка? Нет. Я никого не ненавижу. Он просто был слаб и наверняка испугался не меньше моего. Позволил страху взять верх над нравственностью. И я уверен, что на одного жестокого человека обязательно найдется и один добрый. Ведь и тогда я смог прожить еще один день только благодаря хорошим друзьям…

Глава девятая
Человеческое тело —
самый совершенный в мире механизм

В лагере я сразу же отыскал доктора Киндермана, пожилого джентльмена из Ниццы, с которым мы подружились, и шепнул ему на ухо: «Мсье Киндерман, у меня пуля в ноге. Вы можете ее извлечь?»

Каждый вечер громко звонил колокол, и его звон заглушал все остальные звуки. Когда ударил колокол, доктор приступил к делу.

Я жил в четырнадцатом блоке, Киндерман – в двадцать девятом, но встречу мы назначили в туалете шестнадцатого – это был единственный на весь лагерь туалет для заключенных, где имелась дверь. Там он и собирался провести операцию по извлечению пули. Замка на двери, конечно, не было – пока доктор работал, мне приходилось придерживать ее рукой. Не было и хирургических инструментов, но доктор нашел выход из положения – отыскал где-то приспособление из слоновой кости для вскрытия писем, что-то вроде небольшого ножа. Он предупредил, что будет чертовски больно и вынести процедуру без криков не получится. Мы продумали и это. Рядом с Аушвицем, как раз неподалеку от шестнадцатого блока, находился женский монастырь, где каждый вечер громко звонил колокол, и его звон заглушал все остальные звуки. Когда ударил колокол, доктор приступил к делу. Он не преувеличил – было невыносимо больно! К счастью, недолго: доктор извлек пулю одним уверенным движением с помощью ножика, изначально предназначенного для совершенно иной цели. После этого он велел мне облизать пальцы и смочить рану слюной – в наших обстоятельствах это был единственный способ ее продезинфицировать. Каждый вечер мы встречались в этом же туалете, и он обрабатывал мне рану. Через три месяца она полностью зажила. Шрам остается по сей день, как и самые добрые воспоминания о докторе Киндермане, благодаря которому я в тот раз остался жив.

После войны я пытался найти доктора Киндермана и с большим сожалением узнал, что он скончался. Я всегда буду благодарен ему: за то, что спас мне жизнь, оказал неоценимую помощь моему лучшему другу и моей сестре, и за его бесценный совет, которому в дальнейшем я старался следовать неизменно. «Эдди, – сказал он, – если хочешь выжить, сразу после работы ложись и отдыхай, береги энергию. Один час отдыха – это два дня жизни».

Некоторые заключенные, вернувшись с работы, начинали сновать взад-вперед по территории лагеря. Одни искали еду, другие – членов семьи и друзей. И действительно иногда кто-то находил своих близких. А вот добыть еду с помощью такой беготни было невозможно – они лишь впустую тратили драгоценную энергию. Я берег ее как мог, зная, что каждая сбереженная калория увеличивает мои шансы согреться и залечить раны.

В Аушвице надо было неустанно следить, чтобы тело сохраняло работоспособность. Для этого требовалась отказаться от всего, кроме воли к жизни, сосредоточиться на том, чтобы прожить еще один день. Тем, кто тратил энергию на оплакивание утраченного – прошлой жизни, семьи, материальных ценностей, – это было не по силам. В Аушвице не существовало ни прошлого, ни будущего – одно лишь выживание. И выжить можно было, только приспособившись к этой немыслимой адской жизни.

В одну из ночей я разбудил его и сказал по-французски: «Если ты не заткнешься со своими миньонами и со своей выпечкой, я тебя убью!»

Однажды к нам привезли венгров, которые решили растягивать свои пайки: они разрезали хлеб пополам – одну половину съедали, другую заворачивали в бумагу и припрятывали на потом. Узнав об этом, мы пришли в ярость. Они не понимали, к чему могла привести их бережливость! Если бы нацисты нашли спрятанный хлеб, то не только избили бы их, но и урезали бы наши и без того мизерные пайки под предлогом того, что евреи не справляются и с нынешними порциями. Как тут было не возмутиться! Мы всегда хотели есть, все больше теряли в весе, некоторые начинали бредить от голода!

Моему соседу по нарам – французскому еврею, который до войны работал поваром, – снились кошмары о еде. Во сне он говорил о волованах, филе-миньонах и багетах. Никому он особо не мешал, но мне, лежащему рядом со сведенным от голода животом, стало невмоготу выслушивать описания всех этих вкусностей. В одну из ночей я разбудил его и сказал по-французски: «Если ты не заткнешься со своими миньонами и со своей выпечкой, я тебя убью!»


МЫ С КУРТОМ старались как можно больше быть вместе. Вместе приспосабливаться к нашей адской жизни, делиться всем, что у нас было. Каждое утро в 5 часов, когда звонил монастырский колокол, мы вместе шли в душ, где пользовались одним на двоих кусочком мыла. Каждый месяц я давал парикмахеру кусочек хлеба, и он брил наши с Куртом головы, чтобы не завелись вши.

Почти четыре месяца мы по утрам пили суррогатный кофе. Было невкусно, но поначалу мы поглощали его с жадностью. Однажды я почувствовал, что напиток как-то странно пахнет, пошел на кухню и спросил работавшего там парня, почему кофе пахнет не как кофе, что в него добавляют. «Бромид», – ответил он. Мне было известно, что это химическое вещество используется для подавления сексуального влечения у мужчин. На десять человек хватило бы примерно полстакана. И снова спросил: «А сколько вы его добавляете?» – «Что за глупый вопрос! Всю эту жестяную банку!» – уверенно заявил парень, указывая на большущую емкость.

Этого количества бромида было достаточно, чтобы кастрировать сотню мужчин!

Такого я не ожидал! Этого количества бромида было достаточно, чтобы кастрировать сотню мужчин! Конечно, мы с Куртом перестали пить так называемый кофе. Вот почему сегодня у меня есть семья. А вот один мой друг из Израиля выжил, но так и не смог завести детей – кофе привел в негодность его репродуктивную систему.

С каждым днем сил у нас оставалось все меньше. И мы знали, что, когда их совсем не останется, нас убьют. В барак регулярно приходил врач, чтобы нас осмотреть и проверить на вшивость – разумеется, в самом прямом смысле слова. Для проверки он брал рубашку только у одного заключенного. И если бы обнаружил на ней хоть единственную вошь, это означало бы для нас смертный приговор. Нас бы просто заперли в бараке и отравили газом. Мы с ужасом ожидали таких проверок, потому что испытывали настоящие нашествия вшей. На руку нам было лишь то, что рубашка осматривалась одна. По утрам, перед проверкой, мы находили человека в самой чистой рубашке, тщательно собирали с него всех вшей, и он представал перед врачом.

Если ягодицы заключенного превращались в две свисающие полоски, которые можно было сжать между пальцами, человека отправляли в газовую камеру.

Но мы никак не могли схитрить, когда нас проверяли на степень истощения. Раз в месяц доктор выстраивал нас в ряд, чтобы осмотреть ягодицы. Если ягодицы заключенного превращались в две свисающие полоски, которые можно было сжать между пальцами, человека отправляли в газовую камеру. Каждый месяц из-за этого убивали немало людей, и мы жили в постоянном страхе.

С Куртом мы встречались после каждого осмотра, чтобы убедиться, что оба уцелели. И это всякий раз казалось нам чудом.

…Я не перестаю восхищаться возможностями человеческого тела. Я инженер-прецизионщик и всю жизнь занимался созданием самых сложных механизмов, однако никогда бы не смог создать машину, хотя бы отдаленно похожую на тело человека. Это самый совершенный механизм в мире. Он превращает топливо в жизнь, способен сам себя ремонтировать и делает все, что ты от него захочешь. Поэтому сегодня мне больно видеть, как некоторые люди разрушают свое тело курением, алкоголем и наркотиками. Они уничтожают самую совершенную машину из когда-либо появлявшихся на Земле. А это ужасная потеря! Для всех нас.


АУШВИЦ каждый день проверял мое тело на прочность. Его морили голодом, избивали, резали, замораживали. Но оно работало. Оно помогало мне оставаться живым и поддерживает во мне жизнь уже более ста лет. Что за чудесный механизм!

Мы не знали, что происходило в медицинской части Аушвица. О жестоких и безумных экспериментах, которые Менгеле и его врачи ставили над мужчинами, женщинами и детьми за закрытыми дверями, станет известно всему миру только после войны. А до нас тогда доходили только слухи. Во всяком случае, если заключенный заболевал и попадал в больницу, чаще всего он исчезал навсегда.

До нас тогда доходили только слухи. Во всяком случае, если заключенный заболевал и попадал в больницу, чаще всего он исчезал навсегда.

Однажды и я сильно заболел – меня свалила желтуха, воспаление печени. С такой болезнью своими силами никак не справиться. И я на две недели попал в больницу. Курт из-за меня совсем извелся, не зная, кормят ли меня, дают ли лекарства и что там вообще со мной происходит. Он решил отнести мне тарелку горячего супа – свой собственный обед. На улице бушевала метель, ветер бил в лицо колючим снегом. Я видел, как Курт пробивается ко мне сквозь непогоду. Вдруг позади него я заметил эсэсовца. Пытался подать другу сигнал, чтобы он оглянулся, но Курт не понял меня, хоть и заметил. И мне оставалось лишь беспомощно наблюдать за тем, что произошло дальше. Эсэсовец вырвал у него тарелку и ударил ею Курта по голове, сильно ошпарив ему лицо.

Бедный Курт! Мы охладили его лицо снегом и побежали к доктору Киндерману, благодаря которому кожу на лице Курта удалось сохранить. К счастью, в распоряжении доктора оказалось немного специального крема и повязки против ожогов.

Доктор Киндерман раздобыл лекарства и для моей сестры. После нескольких месяцев стояния в ледяной воде у нее началась гангрена и ей потребовались инъекции. Когда в лагере наступало некоторое затишье, мне удавалось устраивать короткие встречи с сестрой. В дальнем конце нашей части лагеря был общий забор с территорией, где находились женщины. При большом везении мы с Хенни могли поговорить через забор несколько минут. Долгое время мы общались только так…

Глава десятая
Где есть жизнь, там есть и надежда

По утрам под звон колокола нас выводили на перекличку. 18 января 1945 года колокол разбудил нас в 3 часа ночи. После переклички нам объявили, что сегодня мы не идем на работу, а пешком отправляемся в Германию…

Мы шли по снегу целую вечность под звуки выстрелов, которые обрывали одну жизнь за другой.

Нацисты терпели одно поражение за другим. Русская армия приближалась и находилась всего в двадцати километрах от Аушвица. Руководство лагеря запаниковало: ведь все, что здесь с нами творили, могло раскрыться. Поэтому было принято решение эвакуировать лагерь со всеми его подразделениями, а крематории взорвать. Заключенных предполагалось перевести в другие лагеря, расположенные на территории самой Германии. Эта акция известна сегодня как «Марш смерти из Аушвица», во время которого погибло около пятнадцати тысяч заключенных. Одни замерзали насмерть. Многие просто падали в изнеможении, и нацисты сразу же стреляли им в рот. Мы шли по снегу целую вечность под звуки выстрелов, которые обрывали одну жизнь за другой.

Это было самое тяжкое испытание в моей жизни. Температура опустилась ниже минус 20 градусов. Три дня мы шли без пищи и воды. Но у меня все-таки был Курт… Мы добрались до города Гливице, где нас разместили на втором этаже заброшенного здания. И вот тут-то Курт сказал, что больше не может сделать ни шага…

Он сказал: «Эдди, я не пойду дальше». И на меня накатило отчаяние. Я не хотел, я просто не мог увидеть, как застрелят моего самого лучшего в мире друга! И начал лихорадочно искать место, где можно спрятаться.

На нижнем этаже, в душевой, я заметил в потолке люк. Отыскав лестницу, заглянул в него в надежде обнаружить пространство, которое может послужить укрытием. И вздрогнув от неожиданности и испуга, увидел, что там уже прячутся три человека! Причем они испугались гораздо больше, чем я, приняв меня за нациста. Я сообщил о своем открытии Курту, и он к ним присоединился. Снаружи я прикрыл убежище большим куском дерева, который нашел поблизости. Конечно, перед этим я обнял Курта и попрощался с ним. Если у него теперь появилось хоть полшанса выжить, я был готов вновь присоединиться к «Маршу смерти». Мне и самому очень хотелось выжить. Хотя бы для того, чтобы, возможно, когда-нибудь встретиться с Куртом снова…


НАКОНЕЦ МЫ ДОБРАЛИСЬ ДО СТАНЦИИ, и нас стали грузить в поезд до Бухенвальда – по 30 человек в открытый вагон. Холод стоял жуткий. К счастью, в нашем вагоне оказался портной – и он придумал, как нам не замерзнуть насмерть. Велел всем снять свои куртки и соорудил из них огромное одеяло. Так мы и лежали под ним, словно мертвецы, высунув лишь головы, в течение четырех или пяти дней дороги до Бухенвальда. Благодаря этому гениальному изобретению мы смогли сберечь тепло и выжить.

Пока мы ехали, часто падал снег. На одеяле образовался почти полуметровый сугроб, и, если хотелось пить, достаточно было протянуть руку и взять горсть снега. А еды не давали. Но на территории Чехословакии к поезду иногда подбегали женщины и бросали нам хлеб. Одна буханка на 30 человек, конечно, немного, но все же гораздо лучше, чем ничего. И это было еще одним подтверждением того, что хорошие люди в мире не перевелись! И вселяло надежду, которая является топливом не только для души, но и для тела.

Самая совершенная машина из когда-либо созданных – человеческое тело – не может работать без поддержки человеческого духа. Можно протянуть несколько недель без еды, несколько дней без воды, но как прожить без надежды, веры в людей, без дружбы и взаимопомощи? Никак! Без них человек очень быстро сломается и погибнет. Если бы не то одеяло, мы бы вошли в число тех, кто не доехал до Бухенвальда живым.

В других вагонах было полно замерзших мертвых тел. Я убедился в этом воочию, потому что по прибытии в Бухенвальд мне приказали их выгружать и отвозить в крематорий. На тележке, которая представляла собой большой деревянный ящик на автомобильных колесах. Я загружал в тележку по десять тел и тащил ее к крематорию. И так раз за разом. И вдруг, когда я схватил за ноги очередного мертвеца, он резко сел и заговорил. У меня чуть сердце не остановилось! Он сказал мне по-французски: «Прошу вас, достаньте фотографию из моего кармана… Я женился три недели назад, моя жена не еврейка. Расскажите ей, что случилось». Я заплакал. Слов у меня не было. Он был совсем молодой, не старше двадцати лет, и умер, когда я его еще не вытащил из вагона. Я взял фотографию…


ТАК Я ВЕРНУЛСЯ В БУХЕНВАЛЬД – свой первый лагерь, куда меня отправили в 1938 году, когда весь этот кошмар начал набирать силу. Нацисты загнали нас в огромный ангар, а сами стали думать, что делать дальше. Я понял, что отсюда никуда не денешься – считай я уже покойник. Нацисты сходили с ума и становились все более жестокими по мере того, как приближалось полное поражение Германии в войне. Так, один гауптшарфюрер СС, получивший прозвище «бухенвальдский палач» за особо изощренные пытки и умерщвление заключенных, распинал священников вверх ногами, сжигал заключенных белым фосфором, подвешивал на деревьях, как это делали в Средневековье.

На третью ночь моего пребывания в лагере в ангар зашел эсэсовец и крикнул: «Инструментальщики среди вас есть?»

Немного поколебавшись, я поднял руку.

Никакого другого шанса у меня не было. Бухенвальд означал для меня верную смерть. Может, это возможность попасть в другое место? Так и вышло: меня перевели в Зонненберг – лагерь всего на двести человек, находившийся неподалеку от Шварцвальда. Мне снова улыбнулась удача! Следующие четыре месяца было намного легче. Я попал в специализированный механический цех компании «Аума» в двадцати километрах от лагеря. Каждое утро меня отвозил туда водитель, и я с шести утра до шести вечера работал за станком на подземном заводе, морозы мне были больше не страшны. Конечно, я оставался узником: меня приковывали к станку пятнадцатиметровой цепью – именно такая требовалась длина, чтобы я мог вокруг него передвигаться. И опять-таки на шее у меня висела табличка с уже знакомым напоминанием: если я семь раз допущу брак, меня повесят.

Меня приковывали к станку пятнадцатиметровой цепью – именно такая требовалась длина, чтобы я мог вокруг него передвигаться.

В мои обязанности входила подгонка довольно сложных деталей, что требовало абсолютной точности. Ошибешься на долю миллиметра – и деталь испорчена. Так что я должен был быть очень-очень внимателен и осторожен в течение всех двенадцати часов.

На соседних станках работали другие заключенные: мой сосед стоял достаточно близко, и мы могли бы общаться, но он говорил только по-русски, поэтому общения не получилось. Волей-неволей мне приходилось контактировать только с охранником, который приковывал меня цепью к станку, а по вечерам отвозил обратно в концлагерь. Вообще-то он должен был проверять меня каждые три часа, приносить пайку хлеба и отпускать в туалет, но он сильно пил и часто подолгу не появлялся. Один раз мне «приспичило», и я не знал, что делать. Недолго думая я снял заднюю панель станка и из запасной ветоши соорудил в нем нечто вроде уборной, чтобы помочиться, а потом поставил панель на место. Если бы охранник застукал меня, то за такое дело я поплатился бы жизнью. Но уж если бы пришлось умирать, я предпочел бы умереть с достоинством.

Вечно пьяный охранник был невероятно раздражителен, даже для эсэсовца. Иногда он избивал меня без всякой причины – просто потому, что день не задался или он хватил лишнего. Когда мы возвращались в лагерь, он с угрозой в голосе вразумлял меня: «Смотри… Об этом никому ни слова. Если что-то ляпнешь, прострелю тебе спину и скажу всем, что ты пытался бежать. Сам знаешь, кому больше поверят – мне или мертвому еврею». Под «этим» подразумевались его пьянство и побои.

Однажды он сказал, что меня хочет видеть один из руководителей завода. «Ну все, – решил я. – Наверное, семь раз допустил брак, и меня поведут на виселицу». Я повернулся к русскому за соседним станком и объяснил ему жестами, что он может забрать мой хлеб. И сказал, хотя он вряд ли меня понял: «Там, куда я иду, хлеб не нужен».

Фамилия человека в медицинском халате и с совершенно седой головой, перед которым я предстал, была Гох. Мне подумалось, что он чуть ли не вдвое старше моего отца. Я стоял понурясь, ожидая, что вот сейчас он на меня накричит и меня поведут на виселицу. Ничего подобного! Он говорил очень мягко. Спросил, не сын ли я Исидора, и, услышав мой ответ, разрыдался. Оказалось, что во время Первой мировой войны они вместе с отцом были в плену. Он был взволновал и твердил, что очень сожалеет о происходящем, но у него слишком мало возможностей что-то сделать. «Эдди, извини, – говорил этот седой человек, – я не могу помочь тебе сбежать. Но на работе ты каждый день будешь получать дополнительную порцию еды. Увы, это все, что в моих силах. И пожалуйста, уничтожай то, что не сможешь съесть».

И действительно, после этого разговора в отделении для инструментов моего станка я ежедневно, в начале смены, находил еду: хлеб, молочную кашу, а иногда даже салями. Это было как нельзя кстати, ведь к тому моменту мы, выжившие заключенные, превратились в ходячие скелеты. Пищеварительная система настолько пострадала от голода и некачественной пищи, что есть было очень трудно. С кашей я все-таки справлялся, хотя приходилось нести ее в туалет и разбавлять водой, чтобы переварить, – молоко было слишком жирным. К салями я вообще не прикасался – она бы меня просто убила. Отдавать ее другим заключенным тоже было нельзя – ведь так я мог подставить друга моего отца. Приходилось от нее избавляться, измельчая с помощью станка. Из-за голода мы разучились есть! Но опять-таки – проявленная Гохом доброта помогала не сдаваться.

Разумеется, одна лишь доброта не могла восстановить мое здоровье – я был тогда очень слаб, но она показала, что не все ненавидят нас, евреев. А это было очень важно! Я смог сказать самому себе: «Эдди, не сдавайся! Если ты решишь, что жизнь больше не имеет смысла, ты долго не протянешь». Где есть жизнь, там есть и надежда. А где надежда, там и жизнь…

Через четыре месяца русские были уже совсем близко. Ночью над лагерями стали летать английские и американские самолеты, начались бомбардировки. Мы слышали взрывы даже на заводе, глубоко под землей. Однажды вечером бомба упала прямо на завод. Взрывная волна дошла до этажа, где я работал, свалив меня на пол. Неподалеку разгорался огонь, охранники носились по зданию с криками: «Бегите! Бегите!» Но как я мог убежать – ведь я был на цепи! Наконец мне удалось докричаться до одного из охранников, и он прибежал, чтобы отцепить меня от станка. Когда мы выбрались на поверхность, он вдруг понял, что я не просто пленный, а еврей. В какую же ярость он пришел из-за того, что рискнул своей жизнью ради моего спасения! Он так сильно ударил меня рукояткой пистолета, что рассек лицо. И снова головные боли не отпускали меня несколько недель.

Он вдруг понял, что я не просто пленный, а еврей. В какую же ярость он пришел из-за того, что рискнул своей жизнью ради моего спасения!

Лицо мне зашили и вернули к работе в другой части завода, которая находилась еще глубже под землей. Я оказался на сборочной линии коробок передач. Нацистам они были очень нужны для всех видов машин – не только легковых и грузовых, но и для танков, артиллерии. Не знаю, куда эти коробки отправляли в таких количествах, но было ясно: это агония – Германия проиграла войну.

Через две недели после начала бомбардировок нас снова решили эвакуировать. Но на этот раз у нацистов не было вообще никакого плана. Они просто бежали от русских, но вскоре настолько приблизились к американцам, что вынуждены были повернуть назад. В итоге мы крюками и зигзагами прошли почти 300 километров.


МЫ ДЕНЬ ОТО ДНЯ СЛАБЕЛИ, а нацисты впадали во все большее отчаяние. Нацистам тоже хотелось сбежать – каждую ночь некоторые охранники ускользали в темноту, бросая свои посты.

Мы шли по одной из широких немецких дорог с дренажными канавами по обе стороны. Под дорогой эти канавы часто соединялись трубами – по ним вода стекала с одной стороны дороги на другую. И я увидел свой шанс сбежать. Однако для этого требовалось некоторое оснащение…

Дело в том, что по дороге я наткнулся на несколько деревянных бочек из-под квашеных огурцов с большими и прочными крышками. Две такие крышки я взял с собой. Другие заключенные решили, что я свихнулся. Что это за сумасшедший немецкий еврей, который, и без того еле волоча ноги, тащит два больших бесполезных куска дерева? Когда мы останавливались передохнуть, я садился на крышки, чтобы охранники их не заметили. Однажды поздним вечером мы наткнулись в поле на брошенного коня. Бедняга был совсем тощим, даже худее меня! Тем не менее начальник колонны решил, что это удачная возможность неплохо поужинать. Он объявил, что здесь мы переночуем и наедимся горячего супа. В предвкушении еды все охранники и заключенные сбились в одну кучу.

Другие заключенные решили, что я свихнулся.

«Сейчас или никогда!» – подумал я.

Когда стало совсем темно, я сбежал с дороги и прыгнул в канаву, а потом залез в дренажную трубу под дорогой. Крышки были при мне. Я оказался в холодной воде, которая текла так быстро, что я почти сразу потерял обувь. Однако я настолько устал и замерз, что глаза мои стали смыкаться сами собой. Почувствовав, что не в силах бороться со сном, я пристроил крышки по обе стороны от себя и позволил себе забыться.

Не знаю, как долго я спал. Но, проснувшись, обнаружил, что обе мои крышки снаружи изрешечены пулями. Тридцать восемь в правой и десять в левой. Оснащение не подвело! Без него мое мертвое тело стало бы обедом для крыс. Вот почему я никогда не видел, чтобы кто-нибудь вылезал из этих труб! Перед тем как мы двигались вперед, эсэсовцы напоследок простреливали трубы из автоматов.

Когда я вылез из трубы, никого вокруг уже не было. Свобода?! Радоваться пока было рано. Я взял камень и до крови расцарапал татуировку на руке, чтобы ее не было видно. После долгого пути я увидел дом, очень похожий на тот, из которого в меня стреляли в Польше. Было раннее утро, но я постучался. Ждать пришлось недолго – в дверях появилась девушка лет семнадцати-восемнадцати.

«Не бойтесь! – сказал я на чистом немецком. – Я немец, как и вы. К тому же еврей. Узнайте, пожалуйста, может ли ваш отец или брат одолжить мне пару обуви. Больше мне ничего не надо».

Она позвала своего отца – это был мужчина лет пятидесяти. Он перевел взгляд с моей руки, из которой все еще шла кровь, на мою бритую голову, и из его глаз потекли слезы. Он протянул мне руку и пригласил зайти в дом. Я отказался. Не доверял людям, наученный горьким опытом.

Мужчина настоял, чтобы я взял у него не только обувь – настоящие кожаные туфли, каких я не носил уже три года, но также джемпер и кепку с твердым козырьком. Я тут же выбросил свою полосатую. Он предложил мне переночевать на сеновале, в тридцати метрах от дома, и пообещал, что утром окажет мне всяческое содействие.

Ночь я провел на сеновале, но рано утром потихоньку выбрался оттуда и прошел четыре километра до Шварцвальда, чтобы спрятаться от всех. Для ночевки я нашел пещеру, но это оказалось не лучшее место для отдыха, так как ночью там проснулись сотни летучих мышей, которые стали кружить надо мной, задевая голову. Хорошо еще, что у меня не было волос!

На следующий день я подыскал другую пещеру, в которой меня наверняка никто бы не смог найти. Она была настолько глубокой и темной, что иногда я сам с трудом находил выход из нее. Ел я слизней и улиток, которых удавалось найти. Однажды в пещеру забежала невесть откуда взявшаяся курица – я набросился на бедняжку и убил ее голыми руками. Я был ужасно голоден, но мне не удалось развести огонь, чтобы ее приготовить, с камнями и палками ничего не вышло. К тому же в находившемся поблизости ручье вода оказалась отравленной. Сил совсем не оставалось, я уже не мог ни ходить, ни стоять…

Я решил: больше не могу. И подумал, что если кто-то меня застрелит, то окажет мне услугу.

Я решил: больше не могу. И подумал, что если кто-то меня застрелит, то окажет мне услугу. На четвереньках я дополз до шоссе, поднял голову и увидел танк… американский танк!

О эти замечательные американские солдаты! Никогда их не забуду. Они укутали меня в одеяло, и только через неделю я очнулся, оказавшись в настоящей больнице. Вначале подумал, что совсем рехнулся: вчера вроде сидел в пещере, а теперь лежу в кровати, на белых простынях, а повсюду снуют самые настоящие медсестры.

Главврач, профессор с огромной бородой, время от времени подходил ко мне и проверял, как я себя чувствую. Но сколько бы я ни спрашивал, как он оценивает мое состояние, доктор говорить не хотел.

Я верю, что если человеку удается сохранить свою нравственность и держаться за надежду, то его тело способно творить чудеса.

Я и сам знал, что до хорошей физической формы мне очень и очень далеко. Но возможно ли вообще преодолеть это «расстояние»? Ведь я переболел холерой, брюшным тифом и прочими болезнями и весил двадцать восемь килограммов. Как-то ко мне подошла медсестра по имени Эмма. Она приложила голову к моему одеялу, в районе груди, чтобы проверить, дышу ли я. Воспользовавшись моментом, я схватил ее за руку и произнес: «Эмма, я не отпущу твою руку, пока ты мне не скажешь, что говорит доктор!» И заплакал.

Она прошептала мне на ухо: «Вероятность, что ты умрешь, примерно шестьдесят пять процентов. Если тебе повезет – ты выживешь».

В тот момент я пообещал Богу, что стану совершенно другим человеком, если останусь в живых. Что я навсегда покину немецкую землю, которая дала мне все, а потом все отобрала. Пообещал, что посвящу оставшуюся жизнь тому, чтобы уменьшить огромный и, по большому счету, невосполнимый ущерб, который нацисты нанесли миру. И что каждый день буду проживать как последний.

Я верю, что если человеку удается сохранить свою нравственность и держаться за надежду, то его тело способно творить чудеса. И тогда наступает завтра. Если ты мертв, то мертв, но там, где есть жизнь, там есть и надежда. Почему бы не дать шанс надежде? Разве это многого стоит?

И я, мой друг, выжил…

Глава одиннадцатая
Даже в худшие времена
в мире есть место чуду

Шесть недель я пролежал в больнице, постепенно восстанавливая силы. Когда мне стало гораздо лучше, я решил отправиться в Бельгию, чтобы разыскать своих родственников. Перед тем как я отправился в путь, мне выдали удостоверение беженца и самую необходимую одежду: несколько пар брюк, две рубашки и кепку.

Я шел пешком, иногда меня подвозили. На границе меня как немца не хотели впускать в страну. «Я не немец, – заявил я пограничнику. – Я еврей, которого Бельгия выдала нацистам, отправив на верную смерть. Но я, как видите, выжил. И теперь возвращаюсь в Бельгию». Возразить ему на это было нечего. Меня не только пропустили, но и выдали карточку на двойной паек, который предусматривал получение большего количества хлеба, масла и мяса, чем обычный. Все эти продукты являлись редкостью в послевоенное время.

И опять ноги сами понесли меня в квартиру, где родители с сестрой жили после побега из Германии. Сама квартира была на месте, и в ней никто не жил, но все вещи, которые родителям пришлось здесь оставить, конечно же, пропали. Находиться в этой квартире было тяжело: все напоминало о том, что я никогда больше не увижу маму и отца.

Мне не удалось найти никого из нашей семьи.

Мне не удалось найти никого из нашей семьи. До войны у нас было больше сотни родственников по всей Европе. А после войны, во всяком случае, по тем сведениям, которыми я тогда располагал, не осталось никого.

Поэтому я не слишком сильно ликовал по поводу своего освобождения. Освобождение дает свободу, но свободу для чего? Чтобы жить в одиночестве? Чтобы читать кадиш, еврейскую молитву, по своим близким? Это не жизнь! Я знал многих людей, которые после освобождения покончили с собой. Я был очень одинок и очень скучал по маме.

Я знал многих людей, которые после освобождения покончили с собой.

Надо было сделать выбор: продолжать жить или найти таблетки, которые позволили бы мне покинуть этот мир вслед за родителями. Нет! Выбор-то был сделан. Ведь я уже пообещал себе и Богу, что проживу лучшую жизнь из возможных. Иначе смерть моих родителей и все наши страдания окажутся напрасными.

И я стал жить дальше…


МНЕ БЫЛО НЕКУДА ИДТИ и не с кем общаться, так что бо́льшую часть времени я коротал в столовой, организованной еврейским благотворительным фондом. Здесь собирались брюссельские евреи-беженцы и еврейские солдаты антигитлеровской коалиции, чтобы поесть и пообщаться. Зрелище, надо сказать, было впечатляющим. Я так долго видел лишь то, как мой народ избивают, притесняют, морят голодом и убивают, что мне было непривычно и удивительно находиться в окружении еврейских солдат – сильных, здоровых, закаленных в боях, приехавших со всего мира: из разных стран материковой Европы и Британии, Америки, Палестины. Просто невероятно!

Но что еще невероятнее, как-то раз в очереди за едой оказался… Готов поспорить – вы уже догадались. Курт! Мой лучший в мире друг. Случайность оборачивалась уже неслучайностью! Человек, который был мне как брат, который прошел вместе со мной через столько тяжких испытаний и который, как я думал, остался умирать в Гливице, – вот он, живой и невредимый, сидит и распивает кофе с пирожными в Бельгии! Мы бросились друг к другу, смахивая слезы радости…

Он, живой и невредимый, сидит и распивает кофе с пирожными в Бельгии!

Он рассказал, что с ним произошло после нашего расставания. Курт пробыл в укрытии, где я его оставил, два дня. А на третий он и те трое, что сидели в тайнике вместе с ним, услышали топот тяжелых солдатских ботинок. Вот и конец, решили они. Но потом, услышав русскую речь, пошли сдаваться. Потребовалось время, чтобы объяснить русским, что они просто безобидные заключенные: русские не знали немецкого, они – русского. Однако русских, находивших свидетельства нацистских зверств по всей Европе, переполнял праведный гнев. Поняв, что Курт и его товарищи по несчастью – жертвы, русские позаботились о них: накормили, одели и отправили в Одессу, где они оставались в безопасности до конца войны. Потом Курту удалось добраться из Одессы до Брюсселя на корабле – он оказался здесь за несколько месяцев до моего прибытия.

У меня нет слов, чтобы передать, как я был рад снова встретиться с Куртом! Ведь я был почти уверен, что он мертв и мы никогда больше не увидимся. Да, почти уверен – крохотная надежда все же теплилась! И вот – я больше не одинок в этом мире. Я потерял родителей и не знал, что стало с моей сестрой, но теперь моей семьей стал Курт. Мы могли продолжать идти и не сдаваться вместе! Сколько раз я терял своего друга – казалось, навсегда! – но потом обретал его вновь. И каждый раз это было настоящим чудом…

Мы отправились в центр для беженцев, где выдавали еду и пайки. И увидели очередь длиной во всю улицу. В ней стояли сотни еврейских беженцев, которые потеряли все.

И я сказал Курту: «Нам не стоит полагаться на благотворительность. Надо найти работу». Курт согласился со мной. Мы не стали стоять в очереди, а пошли в центр занятости и отказались уходить оттуда, пока нам не подыщут работу.

Как и наш приятель по лагерю Экзард Фриц Ловенштейн, Курт был опытным краснодеревщиком. Вскоре он стал мастером на небольшой мебельной фабрике. Я же наткнулся на объявление о вакансии инженера-прецизионщика, которого разыскивал мистер Берхард Антчерл, который намеревался открыть завод по производству инструментов для железной дороги. Он оказался добрым и щедрым человеком. Мы вместе съездили в Швейцарию, чтобы закупить все необходимое оборудование. И я, как Курт, стал мастером – под моим началом было двадцать пять рабочих.

Уже через неделю после нашего трудоустройства нам с Куртом удалось внести первый взнос за квартиру – отличную квартиру в центре Брюсселя. Мы разъезжали на машине, располагали деньгами, но даже при такой хорошей жизни нам порой было невесело. Люди по-прежнему с подозрением относились к евреям, которые казались им зажиточными. Антисемитизм не исчез. В нашем цехе я не раз слышал, как, разговаривая друг с другом, люди называют нас «жадными евреями», намекают на то, что я «отобрал работу у бельгийцев». И это было очень обидно, тем более что именно с подачи бельгийских властей я лишился родной семьи…

Антисемитизм не исчез. В нашем цехе я не раз слышал, как, разговаривая друг с другом, люди называют нас «жадными евреями», намекают на то, что я «отобрал работу у бельгийцев».

Но, оказалось, не всей семьи! Через несколько месяцев после того как я обосновался в Брюсселе, местная еврейская газета напечатала мою фотографию в разделе, где пережившие холокост могли сообщить потерянным членам своей семьи, что они живы. И благодаря этому я нашел Хенни! Нас разлучили на «Марше смерти», и, хотя потом ей пришлось испытать еще немало трудностей, последние месяцы она прожила в относительной безопасности, работая на яблочной ферме неподалеку от концлагеря Равенсбрюк. Выходит, произошло не одно, а два чуда. Два дорогих мне человека выжили! Я не мог поверить в такое счастье. Мы решили, что Хенни будет жить вместе со мной и Куртом. Так наша семья увеличилась.


ОДНАЖДЫ ВЕЧЕРОМ мы сидели в своей квартире и читали газету Le Soir. Наше внимание привлекло сообщение о двух молоденьких еврейских девушках, почти девчонках, которые пытались покончить с собой, спрыгнув с моста. Они вернулись в Брюссель из Аушвица II – Биркенау и обнаружили, что их семья исчезла. Мост, с которого они решили спрыгнуть, был не очень высоким, но под ним часто проходили баржи и падение на палубу гарантировало смерть. Но они промахнулись и угодили в воду, после чего их сразу задержали и отправили в психиатрическую больницу.

Мы решили, что должны им помочь, и вместе с Куртом отправились в эту больницу, где попросили встречи с девушками. Нас провели в палату, где они лежали вместе с еще одной молоденькой еврейкой, которая тоже пыталась свести счеты с жизнью. Условия, в которых они находились, были просто ужасающими – в больнице девушкам явно было не место. Я пошел к заведующему и сказал, что хочу взять всех троих под опеку, аргументировав это тем, что жилищные условия и материальные возможности вполне позволяют о них позаботиться. Но не мог не добавить, что их не следует запирать в этой ужасной больнице, где совершенно нормальный человек месяца через три сойдет с ума.

Короче говоря, мне удалось его уговорить. И все три девушки переехали к нам. Открывая перед ними дверь квартиры, я предупредил: «Не пугайтесь, что мы мужчины. Ничего плохого мы вам не сделаем. Запомните: с этого момента вы мои сестры». Пока они приходили в себя после пережитого в лагере, мы жили вместе. Я возил их в больницу на серные ванны для лечения фурункулеза, от которого страдали не только они, но и мы с Куртом и сестрой, хотя в целом состояние здоровья Хенни было лучше, чем у нас с другом. Через какое-то время самочувствие девушек улучшилось. Никакими сумасшедшими они никогда не были. Просто вернулись из ада и больше всего нуждались в доброте и участии. А не только в крове, пище и возможности поправить физическое здоровье. Все это трудно понять тем, кто не был в концлагерях. Мы с Куртом хотели вернуть их к нормальной жизни. И это удалось. Полностью восстановившись, они стали готовы к самостоятельной жизни: нашли себе и работу, и прекрасных мужей. Мы переписываемся до сих пор…

Никакими сумасшедшими они никогда не были. Просто вернулись из ада и больше всего нуждались в доброте и участии.

Когда-то я не понимал слов отца: долг тех, кому повезло больше, – помочь тем, кому повезло меньше; отдавать гораздо приятнее, чем получать. Теперь я не только понял, но и прочувствовал их на собственном опыте.

В мире всегда найдется место чуду, даже когда все кажется безнадежным. А когда чуда не происходит, ты способен сотворить его сам. Даже простым проявлением доброты ты можешь спасти человека от отчаяния и тем самым спасти его жизнь. Это и есть величайшее чудо из всех возможных…

Глава двенадцатая
Лучшее лекарство – любовь

Я не чувствовал себя в Европе как дома. Трудно было забыть, что тебя окружают люди, которые даже не попытались остановить преследования, депортации и уничтожение моего народа. Из Бельгии было депортировано двадцать пять тысяч евреев – выжили из них менее тысячи трехсот.

В Брюсселе мне иногда казалось, что я со всех сторон окружен коллаборационистами. Ведь люди, выдавшие моих родителей, вполне могли сидеть за соседним столиком в кафе и спокойно пить кофе. Евреев выдавали из ненависти, антисемитизма, страха и даже жадности. Многие еврейские семьи были убиты потому, что соседям просто приглянулись их вещи.

Однажды мы с Куртом гуляли по брюссельской рыночной площади, и вдруг я увидел такое, что вначале не поверил своим глазам. Я указал Курту на мужчину в отличном, до боли знакомом костюме.

Люди, выдавшие моих родителей, вполне могли сидеть за соседним столиком в кафе и спокойно пить кофе.

– Видишь того человека? – спросил я. – Могу поклясться, что на нем мой костюм!

– Ты шутишь, Эдди?

– Нисколько, – ответил я. – Я пойду за ним.

Мы следовали за этим человеком, пока он не повернул в уличное кафе. Я подошел к нему и сказал прямо, без обиняков, что на нем мой костюм, и спросил, где он его взял. Мужчина делано возмутился, заявив, что, видно, я сошел с ума и костюм пошит специально для него. Но я-то знал, что он лжет. Это был уникальный костюм с никерброкерами для велосипедной езды, который невозможно было спутать ни с каким другим, – мне сшили его на заказ в Лейпциге. Тогда я нашел полицейского и обратился к нему:

– Видите вон того человека в кафе? Он украл мой костюм.

– Так, – сказал полицейский. – Сейчас попросим его снять пиджак.

Мужчина долго артачился, но потом наконец уступил. И конечно, на пиджаке оказался ярлык замечательного портного, у которого я был в Лейпциге перед войной. Этот самый обыкновенный вор не смог даже прочитать немецкую надпись на ярлыке и не без смущения согласился вернуть мне костюм. Да, это был просто вор, но настоящие коллаборационисты, на руках у которых была еврейская кровь, до сих пор свободно разгуливали по улицам Брюсселя.

Однажды во время прогулки я наткнулся на капо из Аушвица, того выродка, который отправил на смерть множество евреев, хотя и сам был евреем. Он был жив и свободен! Я пошел в полицию и сказал, что его надо арестовать, но мне посоветовали… обо всем этом забыть. Оказывается, этот негодяй женился на дочери влиятельного брюссельского политика, и полиция просто не хотела с ним связываться.

Eddie Jaku

THE HAPPIEST MAN ON EARTH:

THE BEAUTIFUL LIFE OF AN AUSCHWITZ SURVIVOR

First published 2020 in Australia by Pan Macmillan Australia Pty Ltd

Серия «Феникс. Истории сильных духом»

© Проворова И.А., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

* * *

«Ответ Австралии капитану Тому [Муру]… – это мемуары, воспевающие силу надежды, любви и взаимной поддержки»

THE TIMES

«Эдди заглянул злу в глаза – и сделал это, не растеряв природную доброту и оптимизм».

DAILY EXPRESS

«Я никогда не встречал Эдди Яку, но после прочтения его книги я чувствую, что нашел нового друга… Это прекрасная история по-истине удивительного человека».

DAILY TELEGRAPH

Будущим поколениям

Не иди за мной – может, я никуда не приведу.

Не иди впереди меня – может,

я за тобой не последую.

Просто иди рядом и будь моим другом.

НЕИЗВЕСТНЫЙ АВТОР

Пролог

ДОРОГОЙ НОВЫЙ ДРУГ!

Я прожил целый век и знаю, что значит смотреть злу прямо в глаза. Я видел худшие стороны человечества и ужасы лагерей смерти. Видел, как нацисты пытались уничтожить мою жизнь и истребить весь мой народ.

Но сегодня я считаю себя самым счастливым человеком на земле.

За все эти годы я научился быть счастливым и понял: жизнь будет прекрасна, если ты сам сделаешь ее прекрасной.

Я расскажу тебе свою историю, местами печальную, а то и совсем мрачную, полную страданий и скорби. И все же это счастливая история, потому что счастье – это вопрос выбора. Твоего выбора.

И я покажу, как его сделать.

Глава первая

То, что дороже денег

Я родился в 1920 году в Восточной Германии в городе Лейпциге. Меня звали Абрахам Соломон Якубович. Но для друзей я был просто Ади. На английском мое имя звучит как Эдди. Так что, друг мой, зови меня Эдди.

Я вырос в большой любящей семье. Мой отец Исидор воспитывался вместе с четырьмя братьями и тремя сестрами, а мама Лина была одной из тринадцати детей. Представляете, какой сильной была моя бабушка, раз вырастила такую ораву! Первая мировая война отняла у нее сына – еврея, который пожертвовал жизнью ради Германии, а потом и мужа, который был военным капелланом, но тоже так и не вернулся с войны.

Мой отец был польским иммигрантом, но в конце концов прочно обосновался в Германии. И очень гордился, что стал гражданином именно этой страны. Уехав из Польши, он начал обучаться точному машиностроению на производстве пишущих машинок компании «Ремингтон». Отец хорошо владел немецким, поэтому ему предложили работу на немецком торговом судне, отправлявшемся в Америку. Он согласился.

Мы не отказывались от еврейских традиций, но свои сердца отдали Германии.

Торговля в Америке шла отлично, но отец сильно соскучился по семье. Он решил поехать в Европу и сел на другой торговый корабль, который прибыл в Германию как раз к началу Первой мировой войны. Из-за польского паспорта немецкие власти интернировали его, но, вскоре узнав, что он опытный механик, сняли все ограничения и отправили работать в Лейпциг, на предприятие по производству тяжелого вооружения. Именно тогда он влюбился в Лину, мою будущую маму, и в саму Германию. Когда война закончилась, он решил остаться здесь навсегда. В Лейпциге отец открыл фабрику, женился и вскоре на свет появился я, а спустя два года – моя младшая сестра Йоханна, которую мы звали просто Хенни.

В жизни тогда царила гармония. И я ощущал ее, хотя был еще ребенком.

Ничто не могло поколебать патриотизм и гордость моего отца за Германию. И он передал эти чувства нам, своим детям. В первую очередь мы считали себя немцами, во вторую – тоже немцами, и только потом евреями. Религия была для нас не столь важна: куда важнее было оставаться достойными жителями нашего любимого Лейпцига. Нет, мы не отказывались от еврейских традиций, но свои сердца отдали Германии. Я, как и отец, очень гордился своим родным городом, который восемьсот лет оставался центром культуры и искусств: здесь был один из старейших в мире симфонических оркестров, здесь черпали свое вдохновение композиторы Иоганн Себастьян Бах, Роберт Шуман, Феликс Мендельсон, писатели, поэты и философы – Гёте, Лейбниц, Ницше…

В течение многих веков евреи были вплетены в саму ткань лейпцигского общества. Со времен Средневековья базарный день в городе проводился в пятницу, а не в субботу, чтобы в нем могли участвовать еврейские торговцы. Многие знают, что в субботу у нас Шаббат и работа под запретом. Уважаемые еврейские горожане и филантропы, как и все еврейское сообщество в целом, вносили немалый вклад в создание общественных благ, строили прекраснейшие в Европе синагоги. В жизни тогда царила гармония. И я ощущал ее, хотя был еще ребенком. В пяти минутах от нашего дома находился зоологический сад, известный своей уникальной коллекцией животных. И своим рекордом: здесь в неволе появилось на свет больше львов, чем в каком-либо другом зоопарке мира. Можете себе представить, как это восхищало маленького мальчика?! Дважды в год в городе проходили большие ярмарки, куда мы ходили с отцом, – те самые знаменитые ярмарки, которые сделали Лейпциг одним из самых развитых и богатых городов Европы. Мало того, местонахождение и значение Лейпцига как торгового города превратили его в нечто вроде обменного пункта, куда со всего мира стекались и откуда по всему миру распространялись всевозможные новые идеи и новые технологии. Местный университет – второй в истории Германии – был основан в 1409 году. Первая в мире ежедневная газета была напечатана в 1650 году именно в Лейпциге – городе книг и музыки. Впечатляет, не правда ли? Вот и я, когда был мальчишкой, искренне верил, что стал частью самого просвещенного, самого культурного и уж точно самого образованного общества в мире. Как же я ошибался!

Возвращаясь с холодной улицы, мы усаживались на подушки и грелись возле печи.

Расскажу, как тогда жила наша семья. Мы всегда ходили в синагогу. Ели только кошерные продукты и блюда – ради мамы: она старалась строго придерживаться традиций, чтобы, в свою очередь, не расстраивать свою маму – мою бабушку, которая жила вместе с нами и была очень религиозной. Каждый вечер пятницы, в канун Шаббата, мы собирались на особый ужин, где читали молитвы и ели традиционные блюда, с любовью приготовленные бабушкой. Готовила она в огромной дровяной печи, которая также согревала дом: система труб была устроена таким хитрым образом, что они проходили через все помещение, задерживая в нем тепло и выводя наружу дым. Возвращаясь с холодной улицы, мы усаживались на подушки и грелись возле печи. На колени ко мне пристраивалась, сворачиваясь калачиком, моя собака – щенок таксы по имени Лулу. Как драгоценны были эти вечера!..

Чтобы обеспечить семье достойную и комфортную жизнь, отец много работал. Но вместе с тем уже тогда старался вложить в наши головы мысль, что материальные блага – далеко не самое главное в жизни. В канун Шаббата мама всегда выпекала три или четыре халы – это очень вкусный церемониальный хлеб, который мы ели в особых случаях. В шесть лет я вдруг заинтересовался, почему в нашем доме хлеба выпекается так много – нам самим столько не съесть! Когда я спросил об этом отца, он объяснил, что отнесет оставшийся хлеб в синагогу и раздаст нуждающимся. Отец очень любил свою семью и своих друзей, которых часто приглашал разделить с нами ужин, хотя мама упорно повторяла, что за нашим столом больше пяти человек поместиться не могут.

«Если тебе посчастливилось обзавестись хорошим домом и деньгами, ты можешь позволить себе помочь тем, у кого этого нет, – говорил мне отец. – Мы для этого и живем – чтобы делиться своей удачей». А еще он утверждал, что отдавать куда приятнее, чем получать, и что друзья, семья и доброта гораздо дороже денег. И сама жизнь человека несоизмерима с его банковским счетом. Несоизмерима, потому что бесценна. Тогда я подумал: что такое он говорит? Может, он сошел с ума? А теперь, после всего что пережил, я знаю, как он был прав…

Однако и наша счастливая семейная жизнь в Лейпциге была отнюдь не безоблачной. Для Германии настали тяжелые времена. Последняя война была проиграна, а экономика разрушена. Союзники требовали бо́льших репараций, чем Германия могла выплатить, и 68 миллионам человек (столько составляло тогда население страны) пришлось очень нелегко. Повсеместная бедность и нехватка продуктов питания и топлива стали для гордого немецкого народа настоящим испытанием. Хотя мы были обеспеченной семьей из среднего класса, нам тоже не всегда удавалось найти все необходимое – даже за деньги. Мама проходила много километров до рынка пешком, чтобы обменять сумочки и одежду, которые успела купить в лучшие времена, на хлеб, масло, молоко или яйца. Перед моим тринадцатым днем рождения отец спросил, что я хочу получить в подарок, и я попросил шесть яиц, буханку белого хлеба – его было трудно найти, поскольку немцы предпочитают ржаной, – и ананас. Шесть яиц представлялись мне настоящей роскошью, а ананас я вообще никогда в жизни не видел. И отец его каким-то образом отыскал – понятия не имею как, но это был мой отец! Он делал то, что казалось невозможным, просто чтобы увидеть улыбку на моем лице. Я так обрадовался, что съел за один присест и яйца, и ананас. Никогда у меня не было столько дорогой еды! Мама просила меня притормозить, но разве я послушался? Конечно нет!

Инфляция была ужасная. Запастись продуктами длительного хранения или запланировать что-то на будущее было практически невозможно. Отец возвращался с работы с полным чемоданом денег, которые к утру уже ничего не стоили. Отправляя меня в магазин, он говорил: «Купи, что сможешь! Будет шесть буханок хлеба – бери все. Завтра уже ничего не купишь». В униженных немцах закипала злоба. Они совсем отчаялись и были готовы принять любое решение своих проблем. И решение нашлось – у нацистской партии во главе с Гитлером. Они нашли врага…

Раввин нашего шула проявил большую дальновидность, сдав квартиру под синагогой нееврею, сын которого служил в СС. Во время антисемитских погромов этот парень всегда следил, чтобы жилище его отца не трогали, а значит, и шул над ней тоже.

Когда в 1933 году Гитлер пришел к власти, нахлынула волна антисемитизма. В тринадцать лет мне по традиции предстояло пройти бар-мицву – древнюю религиозную церемонию в честь совершеннолетия. Бар-мицва, что означает «сын заповеди», обычно сопровождается грандиозным праздником с танцами и вкусным угощением. В лучшие времена моя бар-мицва прошла бы в большой Лейпцигской синагоге, но с приходом к власти нацистов это было запрещено. Поэтому ее провели в маленькой синагоге в трехстах метрах от нашего дома. Раввин нашего шула (другое название синагоги, буквально «дом книг») проявил большую дальновидность, сдав квартиру под синагогой нееврею, сын которого служил в СС. Во время антисемитских погромов этот парень всегда следил, чтобы жилище его отца не трогали, а значит, и шул над ней тоже. Нельзя было разрушить шул без большого ущерба для квартиры на нижнем этаже.

Итак, моя бар-мицва. Церемония прошла, как и полагается, с зажжением свечей и молитвами за семью и за тех, кто нас покинул. После нее я стал считаться человеком, преданным еврейским традициям и ответственным за свои действия. Неудивительно, что я задумался о будущем…

Когда я был младше, то мечтал стать врачом, но оказалось, что у меня способности к другому. Тогда в Германии были центры, где с помощью тестов на память и ловкость рук выявляли способности школьников. Тесты показали, что у меня способности к визуальному восприятию и математике, что я обладаю прекрасным зрением и отличной зрительно-моторной координацией. То есть у меня есть все задатки к тому, чтобы стать хорошим инженером. И я решил изучать инженерное дело.

Учился я в очень хорошей школе, в красивом здании с вывеской «32 Volkschule», которое находилось в километре от нашего дома. Я добирался туда за пятнадцать минут, а зимой еще быстрее! Лейпциг – холодный город, река в нем на восемь месяцев в году покрывалась льдом, и я доезжал до школы на коньках минут за пять.

Как раз в 1933 году я окончил школу и поступил в гимназию имени Лейбница. Если бы события развивались иначе, наверное, я проучился бы в ней до восемнадцати лет, но этого не произошло.

Однажды я пришел в гимназию и мне сообщили, что я исключен. Меня выгнали за то, что я еврей.

Однажды я пришел в гимназию и мне сообщили, что я исключен. Меня выгнали за то, что я еврей. Мой отец – упрямый человек с большими связями в Лейпциге – не мог с этим смириться, и вскоре у него появился новый план, как дать мне образование.

«Не волнуйся, – сказал он. – Ты продолжишь учиться. Я об этом позабочусь».

Он реализовал свой план. Мне сделали фальшивые документы, и благодаря другу нашей семьи я был зачислен в Jeter und Shearer – машиностроительный колледж в Тутлингене, городе, расположенном далеко к югу от Лейпцига. В то время этот город являлся мировым центром машиностроения и точной механики. Здесь создавались всевозможные невероятные устройства, промышленное оборудование, сложная медицинская техника. Помню, меня особенно впечатлила технологическая линия обработки птицы: на ее финальном этапе обычные курицы выходили с конвейерной ленты ощипанными, промытыми и даже упакованными. Уму непостижимо! И я мог научиться делать подобные устройства, получив лучшее в мире инженерное образование! Для поступления в колледж пришлось сдать несколько экзаменов, и я так нервничал, что постоянно вытирал лоб, чтобы пот не капнул на мою работу и не испортил ее. Я так боялся подвести отца!

В колледж меня зачислили под именем Вальтер Шляйф – как немецкого сироту-нееврея, у которого не было причин волноваться из-за назначения Гитлера канцлером Германии.

В колледж меня зачислили под именем Вальтер Шляйф – как немецкого сироту-нееврея, у которого не было причин волноваться из-за назначения Гитлера канцлером Германии. Это имя не являлось выдуманным: Вальтер Шляйф был вполне реальным немецким мальчиком, пропавшим без вести. Скорее всего, его семья покинула Германию, когда к власти пришли нацисты. Удостоверение на имя Вальтера Шляйфа изготовил для меня отец, которому удалось достать чистые бланки документа, – подделка у него получилась очень качественная. В то время в немецкие удостоверения личности вставлялись крошечные фотографии, которые можно было увидеть лишь с помощью инфракрасного излучения, что еще больше осложняло изготовление подделки. Но у отца, благодаря его работе с пишущими машинками, был доступ к необходимым технологиям и инструментам.

Так началась моя новая жизнь. От Тутлингена до Лейпцига было девять часов езды на поезде. Путь неближний, да и тот был мне заказан. Ведь я должен был хранить свой большой секрет. И заботиться о себе теперь приходилось самому. Я ходил на учебу каждый день, а ночевал в находившемся поблизости детдоме, в спальне, которую делил с мальчиками старше меня. Я получал небольшую стипендию и тратил ее на покупку одежды и других предметов первой необходимости.

Под маской Вальтера Шляйфа мне жилось одиноко: я никому не мог сказать, кто я на самом деле, и никому не мог довериться.

Что и говорить, под маской Вальтера Шляйфа мне жилось одиноко: я никому не мог сказать, кто я на самом деле, и никому не мог довериться. Раскрыв свое еврейское происхождение, я подверг бы себя опасности. Особую осторожность следовало соблюдать в душе и туалете: нельзя было допускать, чтобы другие мальчики заметили, что я обрезан. Можете себе представить, о чем мне приходилось заботиться?

Я связывался с семьей крайне редко. Писать письма было небезопасно, а звонил я с телефона, находившегося в подвале универмага, до которого добирался длинным и запутанным путем, чтобы меня точно никто не смог выследить. Каждый редкий разговор с родными разбивал мне сердце. Нет слов, чтобы выразить, как тяжко тринадцатилетнему подростку оказаться вдали от дома, чтобы не упустить единственную возможность получить образование и обеспечить себе будущее, которого желает для него отец! Но я терпел – ведь подвести семью было бы еще хуже.

Когда я жаловался на одиночество, отец призывал меня быть сильным. «Знаю, Эдди, как трудно тебе приходится, но когда-нибудь ты меня поблагодаришь», – говорил он. Только много позже я узнал, что отец, такой стойкий в минуты этих разговоров, едва повесив трубку, плакал как ребенок. Он храбрился, чтобы я стал храбрее.

…Я буду благодарить его за все, что он для меня сделал, до конца жизни. Без того, чему я научился в колледже, я бы ни за что не справился с тем, что ждало меня впереди.

ПРОШЛО ПЯТЬ ЛЕТ. Пять лет неустанной работы и одиночества.

Я притворялся другим человеком с тринадцати с половиной до восемнадцати лет. И все это время хранил свой секрет. Это было тяжкое бремя. Не было минуты, чтобы я не тосковал по семье. Но старался держаться стойко, понимая, как важна для меня учеба.

В последние годы обучения я работал в компании, производившей рентгеновское оборудование, – его изготовление требовало особой точности. Я должен был не только овладеть теорией, техническими знаниями, но и показать, что способен применять их на практике. Днем я работал, вечером учился. Среда являлась единственным днем недели, который я мог полностью посвящать учебе.

Я притворялся другим человеком с тринадцати с половиной до восемнадцати лет.

А знаешь, мой друг, несмотря ни на что, мне нравилось получать образование. Мастера, у которых я обучался, были людьми выдающегося ума и виртуозных умений. Казалось, они могут сотворить все что угодно – от мельчайших шестеренок до гигантских машин, воплощавших в себе наивысшие достижения технического прогресса. Было в этом что-то от волшебства. Германия шла в авангарде промышленной и технологической революции, которая обещала улучшить качество жизни миллионов людей, и я был на переднем крае.

В 1938 году, едва мне исполнилось восемнадцать, я сдал выпускные экзамены и был удостоен звания лучшего ученика года. Меня пригласили вступить в профсоюз. Профсоюзы в Германии были тогда не такими, как сейчас. Основным направлением их деятельности являлось не столько улучшение условий труда и увеличение зарплаты, сколько профессиональный уровень работников, совершенствование их мастерства. В профсоюз приглашали лишь лучших в своей профессии. Это была организация, объединявшая высококлассных специалистов, которые сотрудничали, чтобы продвигать вперед науку и промышленность. Классовая принадлежность и вероисповедание в профсоюзе не имели значения, на первом месте стояла сама работа. Поэтому получить приглашение в профсоюз в моем возрасте действительно было большой честью.

Церемония вступления в профсоюз проводилась с большой торжественностью. Здесь даже лучше подойдет слово «посвящение», а не «вступление». Я предстал перед собравшимися, чтобы публично принять благодарность за свои профессиональные успехи от Мастера – главы Союза точного машиностроения, который был одет в традиционную синюю мантию с красивым кружевным воротником.

«Сегодня мы принимаем ученика Вальтера Шляйфа в один из лучших профсоюзов Германии», – объявил он. И я сразу же разрыдался. При всех!

Мастер слегка встряхнул меня за плечо и попытался успокоить: «Да что случилось? Ведь это один из лучших дней твоей жизни! Ты должен гордиться!»

Но я был безутешен. Мне было невыносимо грустно из-за того, что рядом нет моих родителей. Я так хотел, чтобы они увидели, чего я достиг, и чтобы мой наставник понял, что я не несчастный сирота Вальтер Шляйф, а Эдди Яку, у которого есть любящая семья. И что мне очень-очень больно находиться вдали от них!

Я дорожу знаниями и опытом, которые получил в те годы. Но всегда буду сожалеть, что находился тогда вдали от семьи. Как говорил мой мудрый отец, в мире есть много такого, чего не купишь ни за какие деньги, потому что это бесценно. И это семья в первую очередь, семья во вторую очередь. И в последнюю – тоже семья.

Продолжение книги