Книга ведьм бесплатное чтение
Жюль Мишле
Из предисловия Г. Сеайля к французскому изданию
Характернейшей чертой Мишле как историка является чувство жизни. Все, что он воспринимает, становится в его душе жизнью, одухотворяется и очеловечивается. Жизнь же коренится – в любви. А любовь Мишле, страстная и трепещущая, подобная нетерпеливо расправляющимся к полету крыльям, не имеет ничего общего с отвлеченным мистицизмом, со смутными порывами, в себе самих находящими пищу, – нет, она вся – действие, вся – великодушие. Она не отрешает его от нашего мира, а связывает, сливает его с ним, разоблачает перед ним таинственное сходство явлений, позволяющее ему в разнообразии индивидуальных форм угадывать присутствие единой души… Для него нет ничего безмолвного, ничего мертвого. Философы говорят, что мир – это речь Бога. В хаосе фактов они стараются уловить изначальные идеи, которые повторяются и комбинируются в Его творении.
Мишле не расчленяет и не рассуждает. Он чувствует жизнь явлений, точно соприкасается с ними. Он получил в дар знание языка мира. Он не искажает его, а понимает и переводит для нас на наш язык. Он не отделяет себя от других существ, а, перевоплощаясь в них, распознает в своем собственном духе тайну их бытия.
В своей книге "Ведьма", вышедшей в 1862 г., Мишле в большей степени, чем в других своих трудах, применяет метод угадывания, воскрешения прошлого, доходя в этом отношении до крайности.
Он пишет не столько историю, сколько поэму о ведьме.
Читая "Молоты", "Кнуты", "Плети", все эти трактаты, в которых глупость соперничает с жестокостью, а судьи, духовные и светские, члены инквизиции и члены парламентов, стараются перещеголять друг друга в ярости и тупости, Мишле чувствует, как пробуждается в его сердце жалость, и он становится их жертвой. При свете костров он видит не истеричку, одураченную ее собственными грезами, бедную старуху, которую нищета и невзгоды довели до состояния полупомешанной, а загадочную сивиллу, своеобразную, величественную мученицу, которую необходимо поставить на принадлежащее ей место в длинном шествии тех, кто умер за благо человечества.
Желая объяснить происхождение и роль ведьмы, это сочетание величия и злобы, Мишле не становится собирателем анекдотов, а воплощает толпу проклятых женщин в идеальном, едином существе, которое он создает из глубины своей симпатии ко всем этим безвестным жертвам. Рожденное его фантазией, это дитя мечты и действительности не имеет от него секретов. Переносясь по ту сторону засвидетельствованных историей фактов, он старается отгадать ее сокровенные мысли, распутывает их нить, видит, как они последовательно зарождаются вплоть до того момента, когда отчаяние бросает ее к ногам Сатаны.
В лице ведьмы гений женщины обнаруживает свою глубокую интуицию: она вновь открывает природу, восстанавливает его в его правах; угадывая тесную и многообразную связь между духом и миром, она предвосхищает современную науку, кладет ее основание, изучая лекарства и яды, обладая даром непосредственного проникновения в сущность вещей… Оскорбленная, озлобленная, с сердцем, исполненным ненависти, она, однако, не в силах "вернуться к природе", "вступить на ровные пути жизни" просто и чисто, она возвращается к ним "обходными путями зла". Ее острая ненависть опрокидывает не только учение, но и культ католической церкви, создает великую драму шабаша, черную мессу. Подобно тому, как раньше Мишле создал образ ведьмы, приписав ей все те чувства, которые ему подсказывала разгоряченная сочувствием фантазия, так придумывает он потом целый народ одержимых, создает их из глубины своего негодования и кидает их на шабаш в порыве дерзновенного бунта против средневекового строя жизни.
Вместе с эпохой Ренессанса кончается роль ведьмы. Она перестает быть тем, чем была раньше, жрицей Сатаны, вестницей нового мира, она торгует своим искусством, унижает его, занимаясь темными делишками и продавая любовные чары. Последние ведьмы, беарнские ведьмы, превращают шабаш в своего рода ярмарку, в публичный бал, в дни карнавала. Сатана мельчает, уходит в монастырь. Здесь он довольствуется тем, что вселяется в монахинь-истеричек, с расстроенными чувствами и воображением, обвиняющих – основательно или нет, все равно – своих исповедников в том, что они их совращают, водят на шабаши, отдают во власть всех дьяволов и всех преступлений… Постепенно он испаряется, исчезает, и в 1672 г. реалист Кольбер заставляет его окончательно подать в отставку, запрещая вести процессы о колдовстве судьям, которые протестуют и негодуют.
Сатана кажется побежденным, однако его мнимое поражение равносильно истинной победе. Сатана, ведьмы, божество природы и свободного разума, теперь распространяется повсюду и вселяется в самые выдающиеся умы. Он забыл свою ненависть и свой гнев. Он уже больше не Дух Зла, он – Дух Истины, он тот, кто борется против заблуждений, он – наука, дарующая могущество и примиряющая человека с природой.
Книга Мишле обладает достоверностью не истории, а легенды или поэзии.
Если ее понимать в буквальном смысле, то легко впасть в ошибки. Если же ее понимать символически, то невольно поражаешься той гениальной интуиции, с которой автор усматривает в вековечной борьбе против идеи падшей и извращенной природы поступательное движение все того же духа, который сначала омрачен всеми темными страстями, потом становится все яснее и светозарнее, пока, наконец, от прежнего его бунта остается лишь вновь завоеванная свобода и умиротворенный разум…
Книга первая
I. Смерть богов
Некоторые писатели уверяют нас, что незадолго до победы христианства на берегах Эгейского моря послышался голос, говоривший: "Умер великий Пан".
Античное божество, разлитое во всей природе, скончалось. И радость была беспредельна. Люди воображали, что раз умерла природа, умерло и искушение. Наконец-то душа человека, так долго потрясаемая бурями, отдохнет.
В самом ли деле, однако, речь шла только о конце древнего культа, о его поражении, об исчезновении старых религиозных форм? Конечно, нет. Обращаясь к первым христианским памятникам, мы в каждой строчке читаем о надежде, что исчезнуть готова сама природа, что сама жизнь замирает, что наступают последние дни. Пробил час смерти для богов жизни, так долго укреплявших иллюзию. Все падает, рушится, поглощается пропастью. Все становится ничем.
Умер великий Пан.
В том, что боги должны умереть, не было ничего нового. Очень многие древние культы построены именно на идее смерти богов. Умирает Озирис, умирает Адонис, который, правда, вновь воскресает. Эсхил, драмы которого разыгрывались только в дни праздников богов, предсказывает им с подмостков устами Прометея, что настанет день и они умрут. Они умрут, побежденные и подчиненные титанам, древним силам природы.
Иное дело – первые христиане. Они проклинали самую природу, в ее частных проявлениях и в ее совокупности, ее прошлое и ее будущее. Они осуждали ее целиком, видели в ней воплощение зла, видели в цветке – демона. Пусть же рано или поздно явятся ангелы, которые некогда смели с лица земли города Мертвого моря. Пусть же они сложат, как покров, обманчивый образ мира и унесут его с собой, пусть освободят, наконец, святых от долголетнего искушения.
Евангелие гласит: "Прейдет день". Отцы церкви прибавляют: "Он близок". Крушение империи и нашествие варваров внушают блаженному Августину надежду, что скоро из всех городов уцелеет один Град Божий. И однако, как не хочется умирать этому миру, как цепко он хватается за жизнь. Как Иезекиия, он просит отсрочки, еще одного дня. Пусть! Отсрочка дана до тысячного года. Потом ни одного дня больше.
Правда ли – как часто повторяли – что древние боги сами устали жить, что они умерли от скуки, что, разочарованные, они почти сами подали в отставку и что христианству было достаточно дунуть на эти пустые фантомы, чтобы они исчезли.
Этих богов показывают в Риме, их показывают на Капитолии, куда их приняли, впрочем, лишь после предварительной смерти, то есть после того, как они отказались от присущих им местных растительных соков, отреклись от родины, перестали быть гениями – представителями своих наций. Прежде чем принять их, Рим совершил над ними суровую операцию, лишил их нервов и здорового цвета. В своей официальной жизни эти великие боги стали жалкими чиновниками Римской империи. Однако падение аристократии Олимпа не повлекло с собой толпу туземных богов, чернь богов, все еще владевших безбрежными полями, лесами, горами, источниками, живших в тесном единении с жизнью каждой местности. Живя под корой дубов, в глубоких и стремительных ручейках, эти боги не могли быть изгнаны оттуда.
И кто это говорит! Церковь! Она грубо противоречит себе. Провозгласив их смерть, она негодует на их жизнь. Каждое столетие грозным голосом своих соборов она предписывает им умереть.
Они, стало быть, живы?!
Они – демоны! – стало быть, они живы. Не в силах что-нибудь сделать, церковь предоставляет наивному народу одевать их, перенаряжать. Посредством легенды народ дает им крещенье, навязывает их самой церкви. Но обращены ли они? Нет еще! То и дело оказывается, что тайком они сохраняют свою языческую природу.
Где они? В пустыне, в степи, в лесу! В особенности же в домах. Они прячутся в самых укромных местах домашней жизни. Женщина хранит их и скрывает среди утвари, даже в постели. Они завоевали себе лучшее место в мире – лучшее, чем храм, – очаг.
Никогда еще не бывало такой насильственной революции, как та, которую совершил Феодосий. Древность не знала подобной проскрипции всякого культа. Поклонявшийся огню перс мог в героической чистоте своей религии оскорбить видимых богов, но он позволял им существовать. Он был весьма расположен к евреям, покровительствовал им, пользовался их услугами. Дочь света Греция смеялась над сумрачными богами, над пузатыми Кабирами и, однако, терпела их, приняла в качестве рабочих и сделала из них своего бога Вулкана. Величественный Рим открыл двери своих храмов не только для Этрурии, но и для деревенских богов старого италийского землепашца. И если он преследовал друидов, то только потому, что видел в них опасный оплот национального движения.
Победоносное христианство хотело и думало убить врага. Оно смело с лица земли школу, поднимая гонение на логику, уничтожая философов, которые были истреблены при Валенсе. Оно снесло и опустошило храм, разбило символы. Новая религия могла бы благоприятствовать семье. Но этот плодоносный путь был сначала оставлен во имя честолюбивого преклонения перед возвышенной бесплодной чистотой.
Христианство предпочло вступить на путь отшельничества, предоставляя миру идти своей дорогой, и законы императоров тщетно боролись против безбрачия. По этой наклонной плоскости христианство ринулось в лице монашества.
В самом ли деле, однако, пустынник – одинок? Нет. Его спутником был дьявол со всеми его искушениями. Ему предстояло богатое поле деятельности. Он должен был вновь создать целые общества, целые города пустынников. Кто не слыхал об этих черных монашеских городах, возникавших в Феваиде. Кто не слыхал о том диком, беспокойном духе, который их воодушевлял, об убийственных набегах монахов на Александрию. Монахи утверждали, что в них вселился демон, что он толкает их, и они не лгали.
Огромная пустота воцарилась в мире. Кто заполнит ее? Христиане отвечают: демон, везде демон.
Подобно всем народам, Греция имела также своих энергуменов, своих одержимых и беснующихся. Но это совершенно внешнее сходство. Здесь речь идет не о каких-нибудь духах. То мрачные сыны ада, идеалы извращенности. Везде бродят теперь эти несчастные меланхолики, которые ненавидят себя, боятся себя. Подумайте в самом деле, что значит чувствовать в себе двойника, верить в существование того "другого", этого жестокого гостя, который прогуливается в вас, заставляет вас скитаться по пустыням, около пропастей. Человек худеет и слабеет с каждым днем. И чем слабее становится несчастное тело, тем более мучает его дьявол. В особенности в женщину вселяется он, раздувает ее тело, наполняет ее адской аурой, производит в ней ураганы и бури, забавляется ею, как заблагорассудится, заставляет ее грешить и доводит до отчаяния.
И не только человек: вся природа – одержима. Если дьявол живет в цветке, то тем более в мрачном лесе. Свет дня, казавшийся таким чистым, населен детьми ночи. Небо стало адом! Какое кощунство! Прекрасная утренняя звезда, возвышенное мерцание которой так часто освещало Сократа, Архимеда и Платона, что сталось с ней? Она превратилась в дьявола, в великого дьявола Люцифера. А вечером дьявол Венера вводит человека в искушение своим мягким и нежным сиянием.
Нет ничего удивительного, что ужас и бешенство охватили это общество. Возмущенное своей слабостью, лицом к лицу с демонами, оно преследует их повсюду, сначала в храмах, у алтарей старого культа, потом в образе языческих мучеников. Нет больше места празднествам: они могут быть идолопоклонническими собраниями. Даже семья находится под подозрением: по старой привычке она может собираться вокруг древних лар. Да и к чему семья! Империя – царство монахов.
Однако человек, одинокий и немой, продолжает смотреть на небо, и в звездах он вновь находит и почитает своих древних богов. "В этом виноват голод и все бичи империи!" – говорит император Феодосии – страшные слова, которые натравят на безобидного язычника слепое бешенство массы. Закон слепо восстанавливает всеобщую ярость против закона.
Древние боги, идите в могилу! Боги любви, жизни, света, померкните. Наденьте монашескую рясу! Девы – станьте монахинями. Жены, оставьте ваших мужей, а если вы останетесь дома, будьте для них по крайней мере холодными сестрами.
Но возможно ли все это? У кого такое мощное дыхание, чтобы сразу потушить пылающую лампаду Бога. Подобная дерзкая попытка преступного благочестия могла бы создать странные чудовищные чудеса… Виновные, трепещите!
Несколько раз в течение средних веков возродится мрачная история коринфской невесты. Она была рассказана давно вольноотпущенником Адриана, Флегонтом, и мы ее находим вновь в XII, потом в XVI в., как тяжкий упрек, как несокрушимую ссылку природы на свои права.
Молодой афинянин отправляется в Коринф к отцу своей невесты. Он остался язычником и не знал, что семья, в которую он собирался вступить, приняла христианство. Он приехал поздно вечером. Все уже легли за исключением матери, которая приносит ему ужин и желает покойной ночи. Он падает от утомления. Не успел он задремать, как в комнату входит девушка, в белой вуали, а на лбу – черная с золотом повязка. Она видит его и, пораженная, поднимая свою белую руку, говорит: "Ужели я уже настолько чужая здесь в доме! Бедная затворница! Но мне стыдно, и я ухожу! Спи!" – "Останься, прекрасная дева, вот дары Цереры, Вакха, а с тобой пришел и Амур. Не бойся! Не будь такой бледной…" – "Не прикасайся, юноша. Я не принадлежу больше радости. В силу обета моей больной матери юность и жизнь погибли навеки. Боги ушли. И единственные жертвы – то жертвы людьми!" – "Так это ты, моя дорогая невеста, предназначенная мне с детства. Клятва наших родителей соединила нас навсегда, и небо нас благословило. О дева, будь моей!" – "Нет, нет, мой друг. Не я! Ты возьмешь мою младшую сестру. Когда я буду вздыхать в своей холодной темнице, ты в ее объятиях думай обо мне, обо мне, которая терзается и думает только о тебе, которую снова покроет прах". – "Клянусь этим светочем! Факелом Гименея! Ты поедешь со мной к моему отцу! Останься, милая!"
И он предлагает ей как свадебный дар золотую чашу. Она дает ему свою цепь, предпочитая взять вместо чаши прядь его волос.
Час призраков! Бледными устами пьет она темное вино цвета крови. Он жадно пьет вслед за ней. Он призывает бога любви. С разрывающимся сердцем она все же не сдается. В отчаянии он бросается на кровать, и слезы льются из его глаз. Она бросается рядом с ним. "Твое горе причиняет мне страдания! Но если ты прикоснешься ко мне, что за ужас: белая, и как снег, холодная, как лед – увы! – такова твоя невеста". – "Я согрею тебя! Иди в мои объятия. Когда ты покинешь могилу…" Вздохи, поцелуи!
"Ты чувствуешь, как я вся горю!"
Любовь соединяет их в тесных объятиях. Слезы смешиваются с наслаждением. Возбужденная, она пьет огонь с его уст. Застывшая кровь воспламеняется любовным безумием, но сердце не бьется в ее груди.
Мать была неподалеку и слушала. Нежные клятвы, крики, жалобы и сладострастия… Чу! То петух пропел. До завтра! Ночью! Потом прощанье и поцелуй за поцелуем. Возмущенная мать входит. Что видит она? Дочь свою. Он прячет ее под одеялом. Но она высвобождается и растет до самого потолка. "О мать, мать! Ты завидуешь моей ночи любви, ты гонишь меня с этого теплого места. Не довольно ли было, что ты окутала меня саваном и опустила в могилу. Чья-то сильная рука сдвинула камень. Тщетно пели над могилой вполголоса ваши попы. Что могут сделать соль и вода, когда кипит юная кровь. Земля не может потушить любви. Вы соединили нас, и я пришла за тем, который мне принадлежит… Увы! Мой друг, ты должен умереть. Ты зачахнешь, и жизнь уйдет из тебя. У меня есть твои волосы Завтра они поседеют. Мать, последняя просьба. Открой мою мрачную темницу, зажгите костер и да найдет любящая покой в огне… Пусть сверкают искры, и пусть багровеет зола.
Мы поднимемся к нашим древним богам.
II. Причины отчаяния средневековых людей
"Будьте, как новорожденные дети; будьте маленькими, будьте юными, невинными сердцем, миролюбивыми, ясными, чуждыми споров под скипетром Иисуса" – таков тот кроткий совет, который церковь давала на второй день после великой катастрофы этому бурному миру. Это значило другими словами: "Вулканы, развалины, пепел и лава, покройтесь зеленью. Сожженные поля, оденьтесь в цветы".
Одно обстоятельство, по-видимому, предвещало возобновляющийся мир. Все школы были уничтожены, путь логики покинут. Бесконечно простой метод освобождал всех от необходимости рассуждать, давал всем возможность идти по наклону. Если символ веры был темен, то жизнь целиком шла по тропинке легенды. Первое и последнее слово гласило: подражание.
"Подражайте, и все пойдет хорошо. Повторяйте и списывайте". Но это ли путь истинного детства, оживляющий сердце человека, приводящий его к свежим и плодотворным источникам? В этом мире, который разыгрывает роль юного дитяти, я нахожу на первых порах только признаки старости, изощренность, рабское подчинение, бессилие.
Что представляет собой эта литература в сравнении с великими памятниками греков и евреев, даже в сравнении с гением римлян? Это не более чем такой же упадок, который имел место в Индии в эпоху, когда буддизм сменился брахманизмом. Глупое пустословие заняло место истинного вдохновения. Книги копируют книги, церкви – церкви, и люди в конце концов уже не могут даже копировать. Они грабят друг друга. Мрамором похищенным в Равенне, украшают собор в Экс ля Шапелле. И таково все это общество.
Епископ, король города, варвар, король племени, копируют римских магистратов. Наши монахи, которых считали такими оригинальными, на самом деле в своих монастырях просто копируют виллу (как правильно заметил Шатобриан). Они нисколько не думают ни о том, чтобы оплодотворить старое. Подражая монахам востока, они хотели бы, чтобы их слуги были такими же монахами-землепашцами, таким же бесплодным народом. И если семья и мир продолжают существовать, то только – несмотря на них.
Когда видишь, как быстро старились эти старцы, как в продолжение какого-нибудь столетия на смену мудрому святому Бенедикту является педант Бенедикт Анианский, то убеждаешься в том, что эти люди были ни при чем в деле великого народного творения, расцветавшего на развалинах. Я говорю о житиях святых. Монахи, правда, записывали их, создавал же их – народ. Пусть эта молодая растительность распространяет свои листья и цветы по трещинам превращенной в монастырь старой римской развалины, не из нее она произрастает. Ее корни покоятся глубоко в почве. Народ их посадил, семья за ними ухаживала руками всех – мужчин, женщин и детей. Жалкая и беспокойная жизнь делала в эти времена торжествующего насилия склонными к фантастике эти бедные племена, и они верили в реальность своих собственных грез, которые внушали им уверенность. Странные грезы, богатые чудесами, нелепыми и вместе с тем восхитительными безумствами.
Эти семейства, изолированные в лесу или в горах (как это еще теперь встречается в Тироле или в Альпах), спускавшиеся раз в неделю в долину, подвергались в своем уединении галлюцинациям. Ребенок видел то-то, то-то пригрезилось женщине. Появлялся новый святой. Вправленная в грубые рифмы история блуждала по деревням подобно жалобной песне.
Ее распевали, и под ее звуки плясали по вечерам вокруг дуба около источника. Священник, приходивший в воскресенье служить в деревенской часовне, находил легенду-песнь уже у всех на устах и говорил себе: "Как-никак, история очень мила, назидательна. Она делает честь церкви. Глас народа, глас Божий. Где нашли они ее? Ему показывали свидетелей, правдивых и неопровержимых, дерево, камень, видевших видение, чудо. Что ответить на это?
Занесенная в аббатство легенда найдет монаха, ни к чему не годного, умеющего только писать, любознательного, верящего всему, во все чудеса. Он запишет и ее, разукрасит своей плоской риторикой, испортит немного. Но вот она записана, освящена, ее читают в рефектории, читают вскоре и в церкви. Переписанная, разукрашенная, перегруженная порой гротескным орнаментом, она переживет столетия, пока в конце концов не займет почетного места в Золотой легенде.
Когда теперь еще читаешь эти прекрасные рассказы, когда прислушиваешься к простым, наивным и серьезным мелодиям, в которые деревенское население вложило все свое юное сердце, то чувствуешь в них веяние мощного духа и невольно растрогаешься, думая об их участи.
Они буквально восприняли трогательный совет церкви: "Будьте, как новорожденные дети". Но из этого совета они сделали практическое применение, о котором даже отдаленно не думали те, кто его первоначально высказал. Насколько христианство боялось природы, ненавидело ее, настолько народ ее любил, считал невинной, смешивал с легендой и провозглашал святой.
Животные, которых Библия так жестоко окрестила косматыми, которых монах остерегался, боясь, что в них скрывается дьявол, самым трогательным образом введены в эти рассказы (пример: оленья самка, которая согревает и утешает Женевьеву Брабантскую). Даже вне рамок легенды, в будничной жизни кроткие друзья очага, мужественные помощники в труде, пользуются любовью народа. Они имеют свое право. Они имеют свои праздники. "Если в беспредельной благости Бога найдется местечко для самых ничтожных, если Бог, по-видимому, питал к ним особое предпочтение, то, – спрашивали себя жители полей, – то почему бы и моему ослу не иметь право посещать церковь? Конечно, у него есть свои недостатки и он слишком похож на меня. Он хороший работник, но упрямая голова. Он непослушен, капризен, упрям, – совершенно, как я!"
П. Брейгель. Одержимые
Отсюда великолепные праздники, самые красивые праздники средних веков – праздник Невинных, Безумцев, Осла. В образе осла сам тогдашний народ подходил к алтарю, некрасивый, смешной, униженный.
Трогательное зрелище! Приведенный Валаамом, он торжественно становится между Сивиллой и Вергилием, чтобы подать свой голос свидетеля. Если он когда-то лягал Валаама, то потому, что видел перед собой меч древнего закона. Но ныне кончилось царство закона: царство милости, по-видимому, раскрыло широко свои двери для самых ничтожных, для простых сердцем и умом. Народ наивно верил в это.
Так возникла прелестная песня, в которой он обращался к ослу, как к самому себе: "На колени, и говори: Аминь! Достаточно ты ел травы и сена. Брось старое и иди. Новое торжествует над старым. Перед истиной рассеивается тень. Свет побеждает тьму".
Что за грубоватая смелость! Разве этому вас учили, увлекающиеся, непослушные дети, когда вам советовали быть детьми? Вам предлагали молоко, а вы пьете вино. Вас вели тихонько за узду по узкой тропе. Тихие, робкие, вы боялись двигаться вперед. И вдруг узда сломалась. И вы одним скачком пролетаете все пространство. Как неблагоразумно было позволить вам делать святых, воздвигать, украшать цветами, принаряжать алтари. Теперь едва их можно рассмотреть. А то, что видно, это старая ересь, осужденная церковью, невинность природы, даже больше, новая ересь, которая Бог знает когда кончится, независимость человека.
Слушайте и подчиняйтесь.
Отныне запрещено изобретать, творить. Чтобы не было больше ни новых легенд, ни новых святых. Довольно их. Запрещается вводить в культ новые песни. Вдохновение изгоняется. Мученики, которые будут открыты, обязаны скромно покоиться в своих могилах и ждать, пока церковь их признает. Запрещается клиру и монахам посвящать колонов и крепостных в духовное звание, что равносильно их раскрепощению.
Таков узкий, боязливый дух карловингской церкви. Она сама себя отрицает, разрушает. Она говорит детям: будьте стариками.
Что за падение! Серьезно ли это? Нас учили быть юными. О! Священники и народ – уже не одно и то же. Наступил великий разрыв! Между ними теперь целая пропасть. Священники – сеньоры и князья – служат уже в церковном золотом облачении на языке великой империи, которой уже нет. Нам, жалкому стаду, потерявшему человеческий язык, единственный, который угоден Богу, что осталось нам, как не мычать и блеять вместе с невинными нашими товарищами, которые не избегают нас, согревают нас в стойле, одевают своей шерстью. Мы будем жить с немыми и сами станем немыми. Говоря откровенно, народ не чувствует особой потребности посещать церковь, которая его, однако, не освобождает от этой обязанности. Она требует, чтобы приходили слушать то, чего не понимаешь.
И густой, гнетущий серо-свинцовый туман окутал мир. Надолго? На тысячу ужасных лет. В продолжение целых десяти столетий неведомая раньше вялость поразит людей, держа их в состоянии, среднем между бодрствованием и сном, повергнет их в печальное, нестерпимое состояние, в скуку, сопровождающуюся судорожной зевотой.
Когда неутомимый колокол звонил в привычные часы, человек зевал. Когда слышалась гнусавая песнь на старой латыни, человек зевал. Все заранее предусмотрено. Люди уже не ждут ничего от этого мира. Все лишь снова повторится в том же виде. Мысль о скуке завтра заставляет скучать уже сегодня. Перспектива грядущих дней, целых годов скуки давит заранее, отнимает охоту жить. От мозга к желудку, от желудка ко рту передается, раздвигая челюсти, фатальная автоматическая судорога, и нет отдыха, нет лекарства! То настоящая болезнь. И в ней открыто признается благочестивый бретонец, приписывая ее, впрочем, козням дьявола.
Дьявол, рассказывают бретонские крестьяне, притаился в лесу, и когда мимо пройдет пастух со стадом, он вдруг запоет вечерню или литургию и заставит его зевать, зевать до смерти.
Быть стариком – значит быть слабым.
Когда сарацины и норманны угрожают нам, а народ будет дряхлым стариком, что станется с нами? Плачет Карл Великий, плачет церковь! Она признается, что мощи уже не способны защитить алтарь против этих варваров. Не призвать ли на помощь непокорного ребенка, руки которого только что связали, великана, руки которого опутали. Подобные противоречия наполняют все IX столетие. Народ то сдерживают, то толкают вперед. Его боятся и к нему взывают. Его руками наспех сооружаются преграды, прибежища, которые остановят варваров и сохранят покинувших свои церкви пастырей и святых.
Вопреки запрещению Лысого Императора строить, на горе вдруг поднимается башня. Сюда приходят беглецы. "Во имя Господа примите меня или по крайней мере жену и детей. С моим стадом я устроюсь в вашей внешней ограде". Башня возвращает ему уверенность, и он чувствует себя человеком. Она покрывает его своею тенью, он защищает ее и своего покровителя.
Когда-то слабые в дни голода отдавали себя в руки сильных, как рабы. Здесь иное дело! Эти люди отдают себя в качестве вассалов, то есть доблестных и храбрых. "Я отправлюсь дальше, – говорят они. – Земля необъятна. Как всякий другой, я там внизу могу выстроить башню. Если я сумел отстоять ее извне, я удержусь в ней самой".
Таково славное, благородное происхождение феодального мира. Человек, сидевший в башне, принимал вассалов, говоря им: "Ты уйдешь, когда захочешь, а я тебе помогу, когда будет нужно. Если ты завязнешь в грязи, я сойду с коня".
Такова в точности старая формула.
Однажды утром, что вижу я? Или зрение мне изменяет? Сеньор объезжает долину, расставляет непреложные межи, незримые границы. "Что это такое? Я ничего не понимаю". Это значит: сеньория закрыта.
Какой ужас. В силу какого права vassus (то есть доблестный, мужественный) прикреплен к земле? Будут доказывать, что слово vassus может значить и раб. Так точно слово servus, употребляемое в смысле "слуга", serviteur (порой это очень высокопоставленный слуга, императорский граф или князь) в приложении к слабому будет обозначать крепостного, жалкое существо, чья жизнь стоит один день.
Гнусной сетью опутали его. Однако там дальше сидит на своей земле человек, утверждающий, что она свободна, что она aleu или fief du soleil. Он садится на межевой столб, нахлобучивает шляпу и смотрит, как мимо проходит сеньор, как мимо проходит император. "Иди своей дорогой, император… Ты крепко сидишь на коне, я еще крепче на своем столбе. Ты едешь мимо. Я остаюсь. Ибо я – Свобода".
У меня нет мужества сказать, что сталось с этим человеком. Сгущались тучи вокруг него, и все труднее становилось ему дышать. Ему кажется, будто он околдован. Он не может двигаться. Он словно парализован. Стада его худеют, точно их заговорили. Его слуги умирают с голоду. Земля ничего не производит. По ночам какие-то духи проносятся над ней и задевают ее. Но он не сдается. Бедный человек в своем доме – король. Его, однако, не оставляют в покое, призывают к ответу, и вот он едет к императорскому двору – призрак прошлого. Никто его не узнает. "Кто это? – спрашивает молодежь. – Он ни сеньор, ни раб. Следовательно – никто".
"Кто я? Я тот, кто выстроил первую башню, кто защитил вас. Из башни я шел храбро к мосту навстречу язычникам – норманнам. Даже больше. Я перегородил плотиной реку, обработал наносные нивы, я создал землю, как Бог, извлекший ее из воды. Кто посмеет согнать меня с нее?"
"Тебя не сгонят, друг! – говорит сосед. – Ты будешь обрабатывать эту землю, но иначе, чем ты предполагаешь. Вспомни-ка, милейший, что в ранней молодости (лет пятьдесят назад) ты опрометчиво женился на Жаклин, рабыне моего отца. А пословица гласит: "Петух, посещающий моих кур, становится моей собственностью". Ты принадлежишь к моему курятнику. Сними же пояс, брось меч. С сегодняшнего дня ты мой крепостной".
Во всем этом нет ни единой выдуманной черты. Эта ужасная история то и дело повторяется в средние века. Я еще сокращал, опускал, ибо каждый раз, когда мысленно переносишься в эту эпоху, та же острая сталь пронизывает сердце.
Под влиянием такой огромной обиды один вассал пришел в такую ярость, что не мог произнести ни одного слова. Он напоминал Роланда, которого предали. Вся кровь ударила ему в голову. Глаза сверкали, и немые, до ужаса красноречивые уста заставили побледнеть все собрание. Они отступили невольно. Он был уже мертв.
Жила лопнула, и кровь из артерий брызнула прямо на головы убийц.
Необеспеченное положение, в силу которого свободный становился вассалом, вассал – слугой, а слуга – крепостным – вот причина средневекового ужаса, источник средневекового отчаяния. И нет средства спастись.
Кто делает шаг, погиб. Он становится "дичью", его убивают или обращают в рабство. Липкая земля задерживает, всасывает прохожего, зараженный воздух убивает его, то есть делает крепостным, мертвецом, ничем, животным, душой, стоящей пять су, и за пять су будет выкупаться его убийца.
Вот обе главные внешние черты, характеризующие тяжелое положение средневекового человека, побуждавшие его отдаваться во власть дьявола. Обратимся теперь к его внутренней жизни, присмотримся к сущности его нравов и быта.
III. Маленький дух домашнего очага
Раннее средневековье, когда слагались легенды, исполнено мечтательности. Этим деревенским производителям, всецело подчиненным церкви, отличавшимся кротостью (о чем свидетельствуют легенды), так хочется приписать невинную душу. То было как бы время доброго Бога. И однако, пенитенциарии, перечисляющие самые обычные грехи, упоминают о грязной безнравственности, редкой в царстве Сатаны.
То было следствием двух причин: полного невежества и полового смешения между близкими родственниками. Эти поколения не имели, по-видимому, никакого представления о нашей морали. Вопреки мнению апогетов их мораль напоминала мораль патриархов седой древности, смотревших на брак с женщиной из чужого племени, как на распутство, допускавших только брак с родственницей. Соединившиеся семьи считали себя единой большой семьей. Не осмеливаясь еще расселиться по окружавшей их пустыне, обрабатывая лишь окрестности меровингского дворца или монастыря, они каждый вечер искали убежища со своими стадами под кровлей обширной виллы. Здесь царили те же неудобства, как в античном ergastulum, куда загоняли массами рабов. Подобные общежития существовали и в средние века и позже. Сеньор мало заботился о том, какие могли быть последствия. Для него это племя, эта масса людей, вместе встававших и вместе ложившихся, евших из одной миски и один и тот же каравай хлеба, была единой семьей.
В таком хаотическом смешении людей женщина была плохо защищена. Она занимала очень низкое место. Если Дева, женщина идеальная, с каждым столетием все возвышалась, то реальная женщина имела мало значения в глазах этих деревенских масс, в этом скопище людей и стад. Печальная безысходность подобного состояния изменилась лишь тогда, когда люди отважились разъединить единое жилище, когда они решились жить отдельно, в поселках или обрабатывать дальние плодородные земли, строить хижины в лесных просеках. Изолированный очаг создал истинную семью. Вместе с гнездом родилась птица. Вещи перестали быть вещами, стали – душами. Родилась женщина.
Трогательный момент!
Вот женщина наконец дома у себя. Она, бедняжка, может быть теперь чистой и святой. Теперь она может лелеять мысли, предаваться в одиночестве за прялкой мечтам, когда муж в лесу. Жалкая хижина – сыра, плохо закрыта, в нее врывается зимний ветер, зато она исполнена тишины. В ней есть темные уголки, куда женщина может прятать свои мечты.
Она теперь собственница, кое-чем владеющая. Прялка, постель, сундук – вот все, как говорится в старой песне. Потом появится и стол, а также скамья или пара скамеек. Бедная хижина плохо обставлена, зато в ней живет – душа. Огонь придает ей веселый вид. Освященный буксус осеняет кровать, порой к нему присоединяют хорошенький букетик вервены.
Сидя на пороге дома, этого дворца, прядет, присматривая за овцами. Бедность еще не позволяет держать корову, но и это будет, раз Бог благословил их домик. Лес, немного пажити, пчелы на лугу – вот и вся жизнь. Люди тогда еще мало надеялись на отдаленную жатву и потому почти еще не сеют ржи. Женщина еще не надломлена, не безобразна, как потом в разгар земледельческой культуры. У нее больше досуга. Не судите о ней по грубой литературе рождественских песен и фабльо, по непристойным рассказам позднейших времен с их глупым смехом и распущенностью.
Она одна. Кругом никого. Нет еще помина о нездоровой нехорошей жизни в закрытых маленьких мрачных городках, о взаимном шпионаже, о печальном и опасном сплетничестве. Вечером, когда узкая улица погружается в темноту, не является старуха шепнуть ей, что кто-то умирает от любви к ней. У нее нет друзей, кроме своих снов, и она ведет беседу только со своими животными и с лесными деревьями. Они говорят с ней, и мы знаем, о чем. Они пробуждают в ней слова, сказанные ей матерью, бабушкой, старые истории, в продолжение веков передававшиеся от женщины к женщине. То невинные воспоминания о старых духах местности, трогательная фамильная религия, не проявлявшаяся в общежитии с его хаотической шумливостью, – теперь она воскресает и вновь осеняет одинокую хату.
Своеобразный воздушный мир фей и домовых, точно созданный для женской души! Когда великий процесс творчества житий святых остановился и иссяк, рядом с ними стала эта более древняя и в ином смысле поэтическая легенда, чтобы воцариться тихо и незаметно. Она то сокровище, которое женщина лелеет и оберегает. Фея ведь тоже женщина. Фея – то фантастическое зеркало, в котором женщина видит себя более красивой.
Кем были феи?
Говорят: некогда они были галльскими царевнами, своенравными и гордыми. Когда явился Христос и апостолы, они повернулись к ним дерзко спиной. В Бретани они в этот момент плясали и с тех пор не переставали плясать. Жесток был приговор над ними. Они осуждены плясать до самого дня Страшного суда. Многие из них стали не больше кролика или мыши. Таковы феи-карлицы, увлекающие своей пляской вокруг старых друидских камней ночной порой путника, или королева Маб, сделавшая себе из ореховой скорлупы царскую колесницу. Они немного капризны и порой бывают в плохом настроении. Это, конечно, неудивительно, если принять во внимание их печальную судьбу. Как ни крошечны и своенравны они, у них есть, однако, сердце, и они чувствуют потребность быть любимыми. Они то добры, то злы, исполнены всевозможных капризов. Когда родится ребенок, они прилетают через трубу, несут ему свои дары и определяют его судьбу. Они любят ловких прядильщиц и сами неподражаемо прядут. Говорят: она прядет, как фея.
Сказки о феях, освобожденные от смешных прикрас, наслоенных на них позднейшими составителями, – сердце самого народа. Они знаменуют переходный момент между грубым коммунизмом виллы и распущенными нравами эпохи, когда зарождавшаяся буржуазия создала свои цинические фабльо. В этих сказках есть черты исторические, воспоминания о временах голода (сказки о людоедах и др.). Обыкновенно, однако, они витают на крыльях Голубой Птицы превыше всякой истории в мире вечной поэзии, говорят о наших желаньях, всегда одних и тех же, рассказывают неизменную историю нашего сердца. Часто в них обнаруживается желание бедного крепостного вздохнуть, отдохнуть, найти клад, который навсегда положит предел его нищете. Чаще еще под наитием возвышенного вдохновения клад превращается в душу, в сокровище любви, которое дремлет (сказка о спящей царевне). Бывает часто и так, что красавица заколдована злым волшебником. Отсюда трогательная трилогия, удивительные истории Горбуна, Ослиной Кожи, Красавицы и Дурнушки. Любовь не падает духом. Она ищет красоту, спрятанную под маской безобразия, и находит ее. В последней из приведенных сказок этот мотив доходит до возвышенности, и я не думаю, чтобы кто-нибудь мог ее читать без слез.
В этих сказках дышит очень реальная, очень искренняя страсть. То несчастная безнадежная любовь, часто зажигаемая жестокой природой в сердцах людей низкого происхождения и положения: горе бедной крестьянки, сознающей себя слишком некрасивой, чтобы вызвать любовь рыцаря; сдавленный вздох крепостного, который видит, идя по своей борозде, как на белом коне, точно ослепительная молния, проносится прекрасная, боготворимая хозяйка замка. Это напоминает восточную грустную идиллию невозможной любви между Розой и Соловьем, Разумеется, тут есть существенная разница: цветок и птица – оба красивы, даже одинаково красивы. Здесь же низко стоящее существо признается: "Я – чудовище".
Сколько слез! И однако силою героической воли и беспредельного желания, отсутствующих в восточной притче, оно сбрасывает обманчивую личину. Чудовище так страстно любит, что невольно возбуждает любовь к себе – и становится прекрасным.
Во всем этом много большой нежности. Эта заколдованная душа думает не только о себе. Она озабочена также тем, чтобы искупить всю природу и все общество. Все жертвы – ее любимцы: ребенок, которого бьет мачеха, младшая сестра, которую притесняют и презирают старшие сестры. Даже на даму из замка распространяется ее сочувствие: она жалеет ее, находящуюся во власти изверга барона (Синяя Борода). Она растрагивается при виде животных, утешает их, жалеет, что они все еще воплощены в звериных ликах. Это пройдет! Немножко терпения. Настанет день и души их снова окрылятся, станут свободными, любезными, любимыми.
Такова другая сторона Ослиной Кожи и других сказок. Здесь чувствуется сердце женщины. Грубый работник полей относится к своим животным достаточно жестоко. Женщина не считает их животными. Она рассуждает, как ребенок. Все очеловечено. Все одушевлено. Весь мир облагорожен.
Кроткая женщина, убежденная в своем безобразии наделила всю природу своей красотой, своей душевной прелестью.
Но в самом ли деле эта маленькая жена крепостного, мечтательное воображение которой питается подобными грезами, так некрасива?
Я уже упоминал: она хозяйничает, она прядет, присматривая за овцами. Она отправляется в лес и собирает хворост. Грубая работа еще не угнетает ее. Она еще не похожа на безобразную крестьянку эпохи расцвета земледельческой культуры, как не похожа она на толстую городскую мещанку, неуклюжую и ленивую, о которой наши предки рассказали столько скоромных новелл. Неуверенная и робкая, она чувствует себя в руках Бога.
Она видит, как на горе возвышается мрачный и грозный замок, откуда вниз спуститься могут тысячи бед. Она боится и уважает мужа. Крепостной для барина, он для нее – царь. Для него бережет она, сама почти не питаясь, лучшие куски. Она стройна и хрупка, как святые церкви. Скудная пища должна была создавать нежные создания со слабой жизнеспособностью. Детская смертность тогда была огромна. Эти бледные розы состоят из одних нервов. На этой почве потом в XIV в. вспыхнет мания эпилептических плясок. В XII в. с полупостом связаны две болезни: ночью – сомнамбулизм, днем – мечтательность, дар слез.
Мы уже упомянули о том, что эта глубоко невинная женщина имеет, однако, тайну, которую не сообщает церкви. В своем сердце она хранит полное сочувствия воспоминание о бедных древних богах, превратившихся в демонов. Пусть они, духи, не освобождены от страданий. Живя в камнях, в сердце дубов, они зимой очень несчастны. Они очень любят тепло. И вот они бродят вокруг домов. Люди видели, как они согревались в стойле около животных. Не питаясь фимиамом и жертвоприношениями, как в былые годы, они порой довольствуются молоком. И вот экономная хозяйка уменьшает долю мужа и оставляет вечером немного сливок.
Появляясь только ночью, изгнанники дня жалеют о потерянном свете и жаждут вновь увидеть его. И вот ночью женщина осмеливается и робко несет маленький скромный светильник к большому дубу, где они обитают, к таинственному источнику, зеркало которого, удваивая пламя, развеселит печальных изгнанников.
Боже! Если об этом узнают! Муж ее – человек благоразумный и боится церкви. Он побьет ее. Священники объявили этим духам беспощадную войну и изгоняют их отовсюду. А кажется, можно было бы предоставить им жить в дубах. Разве они в лесу делают кому-нибудь зло? А их преследует каждый новый собор. В известные дни священник отправляется даже к дубу и изгоняет духов молитвой и святой водой! Что сталось бы с ними, если бы они не нашли ни единой сочувствующей души? Женщина же покровительствует им. Только им она может поверить разные мелочи, невинные в устах целомудренной супруги, за которые церковь упрекнет ее. Они ее поверенные, ее исповедники, выслушивающие эти трогательные женские тайны. О них она думает, когда кладет в огонь освященное полено. Настало Рождество, в то же время древний праздник северных духов, праздник наиболее продолжительной ночи. Таковы и канун майской ночи, когда сажают дерево, или ночь на Ивана Купала, истинный праздник жизни, цветов и пробуждающейся любви. В особенности бездетная женщина считает своей обязанностью любить эти праздники, благоговейно их чтит. Молитва Деве недостаточно действенна. Марии не до этого. Женщина предпочитает поэтому тихо-тихо обратиться к древнему гению, которому некогда поклонялись, как сельскому богу, и которого та или иная местная церковь по доброте своей провозгласила святым.
Брачное ложе, колыбель – нежнейшие тайны души целомудренной и любящей – все это принадлежит древним богам.
Духам не чужда благодарность.
Однажды утром хозяйка просыпается и, хотя ни к чему не прикоснулась, находит все в порядке. Она изумлена и молча крестится. Когда муж уходит, она спрашивает себя и не находит ответа. Вероятно, это дух! "Кто он? Каков он? О, как бы мне хотелось его видеть. Но я боюсь. Говорят, кто увидит духа – умрет!"
А колыбель качается, качается сама. Женщина поражена и вдруг слышит нежный голосок откуда-то снизу, точно он в ней самой: "Хозяйка, дорогая хозяйка, если я люблю баюкать твоего ребенка, то потому, что я сам ребенок".
Сердце ее бьется. Потом понемногу она успокаивается. Невинность покоящегося в колыбели ребенка бросает свет невинности и на духа, и невольно думается, что он, вероятно, добр, нежен, по крайней мере, терпим Богом.
С этого дня она уже не одна. Явственно чувствует она его присутствие. Он недалеко от нее. Вот он задел ее платье. Она чувствует его по легкому прикосновению. Он все вокруг нее и, видимо, не хочет ее оставить. Она идет в стоило – он уже там. А вчера он точно был в горшке с маслом.
Жаль, что она не может взять его в руки, разглядеть. Однажды, неожиданно коснувшись головешки, она вообразила, что шалун сверкнул искрой. В другой раз она чуть не поймала его в розе. Как он ни крошечен, он работает, метет, прибирает, освобождает ее от тысячи забот. Конечно, у него есть свои недостатки. Он легкомыслен, дерзок, и, если не держать его в руках, он, пожалуй, улетит. Он слишком наблюдателен, слишком любит подсматривать. Иногда утром он вдруг повторяет слова, сказанные ею шепотом вечером, когда она ложилась спать и свет был потушен. Она знает, что он очень нескромен, чрезмерно любопытен. Ей неловко и вместе с тем приятно, что он всюду идет за ней. Иногда она его прогоняет, грозит, наконец успокаивается, думая, что она одна. И вдруг ей кажется, что легкое дуновение, лаская, коснулось ее, словно крылья птицы. Он спрятался под листом. Смеется. Его милый голосок, в котором не чувствуется насмешливости, выражает удовольствие, которое он испытывает, захватив врасплох свою целомудренную хозяйку. Она негодует, а он, шутник, лепечет: "Нет, милая, дорогая, ты вовсе не сердишься". Ей стыдно. Она не осмеливается говорить. Он понял, что она его очень любит. Совесть поднимает в ней свой голос, и она – любит его еще нежней. Ночью ей показалось, будто он скользнул к ней в постель. Ей жутко, она молится, прижимается к мужу. Что ей делать? У нее нет сил сообщить об этом церкви. Она признается мужу, но тот смеется, качает головой. Тогда она идет дальше в своих признаниях – домовой большой шалун и иногда позволяет себе слишком много. "Эка важность, он такой крошечный"– так сам муж успокаивает ее.