Сыновья Ананси бесплатное чтение

Нил Гейман
Американские боги. Король горной долины. Сыновья Ананси

Американские боги

Отсутствующим друзьям — от Кэти Акер до Роджера Желязны

Меня всегда занимал вопрос: что происходит с демоническими существами, когда люди превращаются в иммигрантов и переселяются в другие страны. Американцы ирландского происхождения помнят фейри, выходцы из Норвегии — нис, греко-американцы — врыколаков, но исключительно в связи с событиями, имевшими место в Старом свете. Когда однажды я спросил, почему подобного рода существ никто никогда не видел в Америке, мои собеседники принялись смущенно посмеиваться, а потом ответили: «Они просто боятся плыть через океан, в такую-то даль» — и в конечном счете обратили мое внимание на тот факт, что ни Христос, ни апостолы до Америки тоже так и не добрались.

Ричард Дорсон. К теории американского фольклора.
(История и американский фольклор. University of Chicago Press, 1971)

Предуведомление, оно же и предостережение для путников

Книга, которую вы держите в руках, — плод вымысла, а не путеводитель по Соединенным Штатам Америки. Я не хочу сказать, что всю географию страны придумал заново — многие из описанных мест можно увидеть воочию, а пути-дороги персонажей отследить и нанести на карту, — но некоторые вольности я себе все-таки позволил. Их меньше, чем может показаться на первый взгляд, но они есть.

Я не испрашивал и не получал разрешений на использование реально существующих названий, фигурирующих в этой истории: и наверняка владельцы Рок-сити или Дома-на-Скале, а также члены охотничьего клуба, чьей собственностью является мотель в центре Америки, удивятся не меньше любого другого человека, который, открыв эту книгу, обнаружил бы на ее страницах свою недвижимость.

В ряде случаев я сознательно исказил истинные координаты — это, к примеру, относится к городку под названием Лейксайд или ферме, расположенной в часе езды к югу от Блэксбурга, той самой, где растет Ясень. Можете их поискать, если придет охота. Можете даже и найти.

Кроме того, само собой разумеется, что все выведенные в этом романе люди — живые, мертвые и всякие прочие — вымышлены и действуют в сугубо вымышленных обстоятельствах. И только боги — реальны.

Часть 1
Тени

Глава первая

Границы нашей страны, сэр?

Проще некуда: с севера нас подпирает полярное сияние, с востока — восходящее солнце, по южной границе выстроились равноденствия, а на западе маячит Судный день.

Джо Миллер. Книга американского юмора.

В тюрьме Тень отмотал три года. Габариты у него были впечатляющие, а выражение лица такое, что связываться с ним никому не хотелось, так что самая большая его проблема была — как убить время. Поэтому он старательно поддерживал физическую форму, научился делать фокусы с монетами, а еще очень много думал о том, как сильно любит жену.

Самое лучшее, что есть в тюремной отсидке, — а с точки зрения Тени единственное, что во всем этом хорошего, — это чувство облегчения. Ощущение, что ударился о самое дно и дальше падать просто некуда. Здесь не нужно дергаться, что вот-вот заметут, тебя уже замели. И переживать по поводу того, что будет завтра: все, что могло случиться, уже случилось, причем вчера.

А еще Тень пришел вот к какому выводу: сделал ты то, за что тебя посадили, или нет, на самом деле не важно. Каждый из тех, с кем он познакомился в тюрьме, жил с чувством обиды: полицейское, судебное или тюремное начальство совершало несправедливость за несправедливостью и обвиняло тебя в том, чего ты не делал, — ну, или делал, но не совсем так, как это всем представлялось. Так что важным было только то, что тебя все-таки замели.

Это он понял еще в первые дни, когда всё здесь, от сленга до скверной пищи, было в новинку. Он чувствовал себя несчастным, на него волнами накатывал ужас оттого, что его здесь заперли, и надолго, но дышать он стал свободнее.

Говорить Тень старался как можно меньше. Примерно в середине второго года отсидки он поделился своей теорией с сокамерником по имени Космо Дей и по прозвищу Ловкий.

Ловкий, мошенник из Миннесоты, с целой россыпью шрамов у самого рта, улыбнулся в ответ:

— Ага, — сказал он, — в самую точку. А если тебе дадут вышку, так еще того лучше. Сразу вспоминаешь пацанов, что скидывали башмаки в момент, когда у них на шее затягивали петлю, — только потому, что кто-то когда-то сказал, что они сдохнут, не сняв ботинок. Типа, не в своей постели.

— Это что, юмор такой? — спросил Тень.

— А ты как думал. Юмор висельников. Самый лучший юмор на свете.

— А когда в этом штате в последний раз кого-нибудь вешали?

— А кой хер мне знать? — Волосы у Космо были светло-рыжие, и стригся он под карандаш, так что очертания черепа светили сквозь оранжевый пушок на голове. — Но вот что я тебе хочу сказать. Эта страна начала катиться к едрене фене именно тогда, когда людей перестали вешать. Ни базара стоящего не стало. Ни понтов путёвых.

Тень пожал плечами. Ничего романтического в смертном приговоре с его точки зрения не было.

Если тебе не впаяли смертный приговор, подумал он, значит в лучшем случае тюрьма для тебя — только отсрочка от жизни. По двум причинам. Во-первых, жизнь так или иначе умудряется втереться даже в тюрьму. Даже и на самом дне бывают ямы, в которые можно упасть. Жизнь продолжается. А во-вторых, если ты тут подвис, это не значит, что тебя в один прекрасный день не выпустят.

Поначалу перспектива эта казалась слишком отдаленной, чтобы Тень по ней заморачивался. Потом она превратилась в далекий лучик надежды, а он научился говорить себе «и это тоже пройдет», когда происходила очередная тюремная хрень, потому что без хрени в тюрьме не бывает. В один прекрасный день откроется волшебная дверь, и он сделает шаг наружу. Тень даже начал вычеркивать дни в календаре с певчими птицами Северной Америки, потому что других календарей в тюремном чепке не продавали, и солнце вставало и закатывалось за горизонт, а он не видел ни восходов, ни закатов. Он упражнялся с монетами, потому что как-то на унылых полках тюремной библиотеки обнаружил книжку «Фокусы с монетами»; он качался; а еще он составлял про себя списки того, что сделает, когда откинется.

Во-первых, он пойдет и примет ванну. Так, чтобы надолго и всерьез, так, чтобы отмокнуть, и чтобы вода с пеной. Может, при этом он станет читать газету. А может, и не станет. Бывали дни, когда ему хотелось думать так, а бывали, когда — иначе.

Во-вторых, он вытрется насухо полотенцем и наденет халат. А может, еще и тапочки. Идея насчет тапочек ему нравилась. Если бы он курил, то после ванной, в халате, было бы самое время выкурить трубку — но он не курил. Он подхватит жену на руки («Бобик, — пискнет она, с поддельным ужасом и неподдельной радостью, — что ты делаешь?»). Он отнесет ее в спальню и закроет дверь. А если они проголодаются, то закажут по телефону пиццу.

В-третьих, после того как они с Лорой выйдут из спальни — может быть, дня через два-три, — он прикинется ветошью и не станет отсвечивать до конца своих дней.

— И жить будешь долго и счастливо? — спросил у него Ловкий Космо Дей. В тот день они работали в тюремных мастерских, лабали кормушки для птиц. Альтернатива была еще более увлекательная — штамповать автомобильные номера.

— Никого не зови счастливым, — ответил Тень, — пока он не умер.

— Геродот, — подытожил Ловкий. — Надо же. А ты времени зря не теряешь.

— Что, мать вашу, еще за Геродот такой? — спросил Ледокол, вставляя борта кормушки в пазы и передавая ее Тени, который должен был окончательно закрепить углы шурупами.

— Один мертвый грек, — сказал в ответ Тень.

— У меня последняя девчонка гречанка была, — сказал Ледокол. — Эх и говно у них в доме была еда! Вы себе представить не можете. Типа, завернут рис в какие-то листья и жрут. Ну и все такое.

Ростом и габаритами Ледокол был — точь-в-точь автомат по продаже кока-колы, и это при голубых глазах и кипельно-белой шевелюре. Однажды какому-то парню сдуру взбрело в голову полапать его подружку в том баре, где она танцевала, а Ледокол работал вышибалой. Ледокол ему и вломил. Приятели того парня вызвали полицию, полиция взяла Ледокола за жабры и прогнала по базе данных, откуда и выяснилось, что из тюрьмы он вышел всего полтора года тому назад, условно-досрочно.

— А что мне оставалось делать? — убитым голосом спросил Ледокол у Тени, когда пересказал ему эту печальную историю. — Я ж его предупредил, это моя девчонка. И че, стоять и смотреть, как он мне в душу гадит? Так, да? Ты понимаешь, он же ее облапал всю, с ног до головы.

— Попробуй еще кому-нибудь это объяснить, — сказал ему тогда Тень, давая понять, что разговор окончен. Он уже усвоил, что в тюрьме у каждого свои проблемы. И нечего совать нос в чужие.

Сиди и не отсвечивай. Мотай свой срок.

За несколько месяцев до этого Космо Дей одолжил ему потрепанный экземпляр геродотовой «Истории» в мягкой обложке.

— Совсем даже она и не скучная, — сказал он, когда Тень попытался ему объяснить, что книжек не читает. — Крутая, между прочим, книжка. Сначала прочти, потом сам скажешь, что это круто.

Тень поморщился, но читать все-таки начал и втянулся, против собственной воли.

— Так что не рассказывайте мне про греков, — с видимым отвращением сказал Ледокол. — Хотя, кстати, то, что про них говорят, полная брехня. Я как-то попытался трахнуть эту телку в жопу, так она мне чуть глаза не выцарапала.

А потом Ловкого перевели, совершенно неожиданно. Геродот так и остался у Тени. Между страницами там был затарен пятицентовик. Монеты в тюрьме держать нельзя, потому что монету можно в любой момент заточить о камень и располосовать кому-нибудь в драке морду. Но Тени оружие было без надобности; Тени нужно было что-нибудь, чем занять руки.

Суеверным Тень не был. Он не верил в то, чего не мог увидеть собственными глазами. И все-таки в последний месяц отсидки не мог не чувствовать, как над тюрьмой сгущаются тучи, — точно такое же чувство, как в несколько последних дней перед ограблением. Под ложечкой у него образовалась какая-то пустота, и он старательно пытался убедить себя в том, что это всего лишь страх ожидания, что он боится возвращаться в тот мир, который ждет его снаружи. Но уговоры не особенно помогали. Он сделался более мнительным, чем всегда, а в тюрьме мнительность и без того обычное состояние, залог выживания. Тень старался отсвечивать меньше прежнего и как никогда сделался и впрямь похож на тень. Он часто ловил себя на том, что наблюдает за охранниками и другими заключенными, пытаясь в манере их поведения, мельчайших жестах разгадать пакость, которая вот-вот случится: а в том, что случится, он уже нимало не сомневался.

Примерно за месяц до того, как выйти на свободу, Тень оказался в зябком тюремном кабинете, и через стол от него сидел коротышка с багровым родимым пятном на лбу. На столе перед коротышкой лежало раскрытое дело Тени, а в руке он держал шариковую ручку. Кончик у ручки был изгрызен в никуда.

— Что, замерз, Тень?

— Есть немного, — ответил Тень.

Коротышка передернул плечами.

— Система, блин, — сказал он. — Отопление включат не раньше первого декабря. А первого марта выключат. Не я придумал эти правила, — он провел пальцем вниз по листу бумаги, приклеенному к левой стороне обложки дела. — Сколько тебе сейчас, тридцать два?

— Так точно, сэр.

— А выглядишь моложе.

— Слежу за собой.

— Ты, говорят, у нас примерный заключенный.

— Мне два раза объяснять, что к чему, не нужно, сэр.

— Ты это серьезно? — он внимательно посмотрел на Тень, и родимое пятно у него на лбу сместилось чуть ниже. Тень хотел было поделиться с ним своей теорией насчет тюрьмы, но передумал. А вместо этого кивнул и постарался принять надлежащий вид: раскаявшегося грешника.

— Тут написано, что у тебя есть жена, да, Тень?

— И зовут ее Лора.

— И как у вас с ней?

— Полный порядок. Навещает меня, как только получается выкроить время, — ехать досюда все-таки не ближний свет. Переписываемся с ней, я ей звоню, когда подвертывается возможность.

— А кем она работает?

— Агентом в бюро путешествий. Люди ездят по всему свету, а она им в этом помогает.

— А как вы с ней познакомились?

Тень никак не мог взять в толк, зачем коротышка его обо всем этом спрашивает. Вертелось у него на языке что-то вроде: «А твое какое дело», но вслух он сказал:

— Она была самой близкой подружкой жены моего лучшего друга. Вот они и сговорились — мой друг и его жена — устроить нам свидание вслепую. И как-то все сразу сложилось.

— И как только выйдешь на свободу, с трудоустройством проблем не будет?

— Так точно, сэр. У Робби, этого моего друга, про которого я вам только что говорил, есть свое дело, называется «Силовая станция», я там раньше работал инструктором. Он говорит, что возьмет меня на прежнее место, как только так сразу.

Пятно поползло вверх:

— Да что ты говоришь?

— Он говорит, по его прикидкам, ему от меня будет прямая выгода. Кое-кто из стариков вернется, ну и прочие крутые парни, которым хочется стать еще круче прежнего.

Судя по всему, коротышку его ответы удовлетворили. Он пожевал кончик ручки, потом перелистнул страницу в деле.

— А что ты думаешь насчет того, за что тебя посадили?

Тень пожал плечами:

— Дурак был, — ответил он совершенно искренне.

Человек с родимым пятном вздохнул и принялся ставить во вклеенном в дело бланке галочки. Потом еще раз перелистал дело.

— А как ты отсюда до дома добираться будешь? — спросил он. — На «Грейхаунде»?[1]

— Да нет, самолетом. Когда у тебя жена работает в туристическом агентстве, должен же быть от этого какой-то толк.

Коротышка нахмурился, и родимое пятно у него на лбу подернулось рябью.

— Она что, уже и билет выслала?

— А зачем? Просто сообщила номер, и все дела. Электронный билет. Приду в аэропорт, покажу паспорт — и полетели.

Коротышка кивнул, нацарапал что-то в самом конце бланка, потом закрыл папку и отложил ручку в сторону. Бледные ладошки его легли на серую столешницу бок о бок, как две светло-розовые зверушки. Он сложил руки домиком и поднял на Тень водянистые карие глаза.

— Везучий ты, — сказал он. — И вернуться тебе есть к кому, и работа тебя ждет не дождется. Вроде как раз — и не было ничего. Вроде как раз тебе — и вторая попытка. Очень советую всерьез ею воспользоваться.

Он встал, давая понять, что собеседование окончено, — но руки не протянул; впрочем, Тень ничего подобного от него и не ожидал.

Хуже всего было в последнюю неделю. В каком-то смысле даже хуже, чем за все три года вместе взятые. Может, погода виновата, думал Тень: смурная, холодная и безветренная. Такое впечатление, будто вот-вот начнется гроза, но грозы никакой не было. Его била дрожь, передергивало от озноба, и еще это тянущее ощущение пустоты под ложечкой, ощущение, что все летит в тартарары. Во дворике для прогулок время от времени протягивало ветерком. Тени казалось, он чует в воздухе запах снега.

Тень позвонил жене с оплатой за ее счет. Он знал, что телефонные компании облагают каждый исходящий из тюрьмы звонок дополнительным сбором в три доллара. Поэтому и операторы всегда такие вежливые, если звонишь из тюрьмы: знают, с тебя навар особенный.

— Что-то не то происходит, — сказал он Лоре. Не во первых словах, конечно же. Во первых словах было «Я тебя люблю», потому что если ты по-настоящему человека любишь, никогда не будет лишним ему об этом напомнить, а Лору Тень любил по-настоящему.

— Привет, — отозвалась Лора. — И я тебя тоже. А что такого, собственно, происходит?

— Не знаю, — сказал он. — Может, просто погода. Такое впечатление, будто вот-вот гроза начнется. Наверное, если бы и впрямь началась, сразу бы полегчало.

— А у нас тут все тихо, — сказала она. — И даже листья не совсем еще опали. Если ветра сильного не будет, ты успеешь на них взглянуть, как вернешься.

— То есть через пять дней, — сказал Тень.

— Каких-нибудь сто двадцать часов, и ты дома, — подхватила она.

— Там все в порядке, дома-то? Ничего такого?

— Все в порядке. Сегодня вечером увижусь с Робби. Устроим тебе такой прием, какого и не ждешь!

— Типа, сюрприз, что ли?

— Ну да. Только я ничего тебе не говорила, хорошо?

— А я ничего и не слышал.

— Узнаю своего мужа, — сказала она.

Тень поймал себя на том, что стоит и улыбается. Он отсидел целых три года, а она по-прежнему может вот так, запросто, заставить его улыбнуться.

— Я люблю тебя, маленькая моя, — сказал Тень.

— И я тебя, бобик ты мой, — сказала Лора.

Тень положил трубку.

Когда они поженились, Лора сказала Тени, что хочет завести собаку, но хозяин квартиры, узнав об этом, тут же указал им на пункт в договоре о найме, согласно которому домашних животных они держать не имели права.

«Так в чем проблема? — тут же нашелся Тень. — Нужен тебе этот бобик, когда у тебя есть я. Чем я хуже? Хочешь, тапочки твои сгрызу. Или надую на кухне. А может, в нос тебя лизнуть? Или, к примеру, ткнуться мордой тебе между ног, хочешь? Голову даю на отсечение, нет на свете ничего такого, что мог бы сделать пес, а я не смог бы!»

И он подхватил ее на руки, так, словно она вообще ничего не весила, и принялся лизать в нос, а она смеялась и отбивалась, как могла, а потом он отнес ее в спальню.

В столовой к Тени бочком подошел Сэм Фетишер и улыбнулся, показав неровные стертые зубы. Он сел рядом и стал есть свои макароны с сыром.

— Разговор есть, — сказал Сэм.

Сэм Фетишер был чернее черного, таких черных Тень за всю свою жизнь видел от силы два-три раза. Лет ему было под шестьдесят. Или под восемьдесят — с тем же успехом. С другой стороны, Тени доводилось встречать и тридцатилетних наркоманов, которые выглядели еще старше, чем Сэм Фетишер.

— Мм? — отозвался Тень.

— Будет буря, — сказал Сэм.

— Похоже на то, — ответил Тень. — Может, и снежку подсыплет.

— Не та буря, другая. Посильнее прочих. И вот что я тебе, парень, скажу: когда идет такая буря, лучше сидеть здесь, чем околачиваться там, снаружи.

— Я свое отсидел, — сказал Тень. — В пятницу меня уже здесь не будет.

Сэм Фетишер воззрился на Тень.

— Ты сам-то откуда будешь?

— Игл-Пойнт. Индиана.

— Не еби мне мозги, — сказал Сэм Фетишер. — Я в том смысле, откуда предки твои приехали.

— Из Чикаго, — ответил Тень. Его мать и впрямь провела свое детство в Чикаго, там же и скончалась, полжизни тому назад.

— Ну, я тебя предупредил. Идет большая буря. Держись от нее подальше, сынок. Это вроде как… ну, как называются эти штуки, на которых сидят континенты? Плиты или вроде того?

— Тектонические плиты? — попробовал угадать Тень.

— Во-во. Тектонические плиты. Вроде того, когда они начинают двигаться, и Северную Америку того и гляди занесет на Южную — ты же не захочешь об эту пору оказаться посередке между ними? Понимаешь, о чем я?

— Вообще без понятия.

Сэм медленно подмигнул ему темно-карим глазом.

— Ну, бля, не говори потом, что я тебя не предупреждал, — сказал Сэм Фетишер и затолкал в рот полную ложку дрожащего апельсинового желе.

— Не скажу.

Ночь Тень провел в мутной полудреме, то погружаясь в сон, то снова из него выныривая, а на нижней койке кряхтел и храпел его новый сокамерник. Несколькими камерами дальше человек скулил и плакал во сне, и выл как животное, и время от времени кто-нибудь принимался кричать, чтобы он, сука, заткнулся на хрен. Тень пытался отключиться и ничего не слышать. Чтобы минута за минутой тихо уплывали у него над головой, бессмысленные и пустые.

Еще два дня. Сорок восемь часов, которые начались, как всегда, с овсянки и тюремного кофе, а потом охранник по фамилии Уилсон ткнул Тень в плечо несколько сильнее, чем следовало, и сказал:

— Тень? Двигай сюда!

Тень попытался прислушаться к тому, что происходит у него внутри. Внутри было тихо, однако он по собственному опыту знал, что в тюрьме это ничего не значит, и на самом деле ты можешь уже торчать в дерьме по самое не хочу. Охранник шел почти бок о бок с Тенью, и шаги их слитной дробью выстукивали по металлу и бетону.

Где-то в глотке у Тени застрял привкус страха, горький, как вчерашний кофе. Вот оно, началось…

В затылке вдруг завел шарманку пакостный голосок, и тот голосок шептал, что сейчас ему накинут лишний год отсидки, засунут в одиночку, закуют в наручники, отрежут голову. Он твердил сам себе: успокойся, не дергайся, — но сердце стучало так, словно пыталось пробиться на волю сквозь грудную клетку.

— Что-то я тебя не понимаю, Тень, — сказал ему по дороге Уилсон.

— Чего вы не понимаете, сэр?

— Тебя. Такой ты, блядь, тихоня. Вежливый такой. Сидишь и ждешь, как старый пердун, а тебе, между прочим, сколько? Двадцать пять? Двадцать восемь?

— Тридцать два, сэр.

— А ты кто вообще такой? Испашка? Цыган?

— Не знаю, сэр. Может, и так.

— Может, ты вообще черномазый, а? Есть в тебе черномазая кровь, а, Тень?

— Может, и есть, сэр. — Тень выпрямился во весь рост, стараясь смотреть прямо перед собой. Нельзя вестись на провокации, ни в коем случае нельзя.

— Н-да? Ну, не знаю. Знаю только, что у меня, блядь, от тебя мурашки по коже. — Желтые, как песок, волосы Уилсона, желтое, как песок, лицо и желтая, как песок, улыбка. — Ты, говорят, покидаешь нас скоро.

— Очень на это надеюсь, сэр.

Они прошли через несколько контрольных пунктов. Уилсон каждый раз показывал пропуск. Потом вверх по лестнице — и вот она, дверь кабинета начальника тюрьмы. Прямо на двери, черными буквами, имя — Дж. Паттерсон, — а рядом световой индикатор в виде маленького дорожного светофора, и под ним кнопка.

Огонек горел самый верхний, но красный.

Уилсон нажал на кнопку.

Пару минут они стояли в полной тишине. Тень все твердил сам себе, что все в порядке, в пятницу утром он уже будет сидеть в самолете, а самолет полетит в Игл-Пойнт, но отчего-то ему уже во все это не верилось.

Красный огонек погас, загорелся зеленый, и Уилсон толкнул дверь. Они вошли.

За последние три года Тень несколько раз видел начальника тюрьмы. Один раз тот проводил экскурсию для какого-то политика. В другой раз, после того как тюрьму ни с того ни с сего перевели на более строгий режим содержания, заключенных разбили на группы по сто человек, и начальник выступил с речью перед каждой такой группой, объяснив в двух словах, что тюрьма переполнена, и поскольку переполненной она останется и впредь, лучше к подобному положению вещей привыкнуть сразу.

Издалека вид у Паттерсона был несколько лучше, чем при ближайшем рассмотрении. Вытянутое лицо, седые волосы подстрижены очень коротко, на военный манер. И запах «Олд спайс». За спиной у начальника — книжный шкаф, на каждом корешке надпись: «Тюрьма». Стол девственно чист, не считая телефона и перекидного календаря с картинками из «По ту сторону».[2] За правым ухом у начальника был слуховой аппарат.

— Садитесь, прошу вас.

Тень сел. Уилсон встал у него за спиной.

Начальник выдвинул ящик стола, достал папку и положил ее перед собой.

— Здесь написано, что вам дали шесть лет за нанесение тяжких телесных, при отягчающих обстоятельствах. Отбыли вы три года. И в пятницу вас должны были освободить.

Должны были? Тень почувствовал, как где-то в районе желудка у него разверзлась пустота. Сколько же ему добавят? Год? Два? Все три, по полной? Но вслух он сказал:

— Так точно, сэр.

Начальник провел по губам кончиком языка.

— Что вы сказали?

— Я сказал: «Так точно, сэр».

— Послушайте, Тень, мы освободим вас сегодня, после обеда. Выйдете на пару дней раньше.

Тень кивнул и стал ждать, когда за ложкой меда последует бочка дегтя. Начальник уставился в папку с делом.

— Эта бумага пришла к нам из больницы имени Джонсона в Игл-Пойнте… Речь идет о вашей жене. Она погибла вчера вечером, вернее, сегодня ночью. В автомобильной катастрофе. Примите мои соболезнования.

Тень снова кивнул.

Уилсон отвел его обратно молча. Он открыл дверь, впустил Тень в камеру, а потом сказал:

— Это вроде как в тех анекдотах, про хорошую новость и плохую, да? Хорошая новость, что откинешься на пару дней раньше, и тут же плохая — жена померла.

И рассмеялся, будто шутка и впрямь удалась.

Тень промолчал.


Как во сне, он стал собирать пожитки, а большую часть просто раздал. Ни Космо Дейва Геродота, ни книжки по фокусам с монетами он брать с собой не стал; и в конце концов, после минутной вспышки сожаления, расстался и с металлическими кружочками, которых наворовал в мастерской и которые служили ему вместо монет. Там, снаружи, будут у него монеты, настоящие монеты. Он побрился. Переоделся в гражданку. А потом шел сквозь двери, сквозь двери, сквозь двери, отдавая себе отчет в том, что в обратном направлении не пройдет уже ни разу в жизни; и внутри у него было пусто.

С низкого серого неба короткими злыми ливнями налетал ледяной дождь. Среди капель воды попадались крохотные льдинки, и они секли Тень по лицу, а дождь тут же промочил его тонкое пальто; его и других освободившихся отвели через двор к желтому школьному — бывшему школьному — автобусу, который должен был довезти их до ближайшего города.

По дороге к автобусу дождь успел промочить всех насквозь. Уезжало их восемь человек. А оставалось — полторы тысячи. Тень забрался в автобус, и дрожь била его до тех пор, пока не заработали обогреватели, и все это время он думал: что я делаю, куда же мне теперь ехать?

В голове теснились невнятные и непрошеные образы. Ему казалось, что когда-то, давным-давно, он уже выходил из тюрьмы.

Его держали в темной комнате без окон, и держали долго, слишком долго: он зарос бородой, волосы висели сосульками. Стража свела его вниз по серой каменной лестнице, а потом была площадь, заполненная множеством ярких пятен: людей и всевозможных предметов. День был базарный, его сразу оглушил шум, он щурился от яркого солнечного света, затопившего площадь, в воздухе пахло морской соленой сыростью и множеством прекрасных вещей, что продают на рынке, а слева солнце отблескивало на воде…

Автобус качнулся и остановился на красный сигнал светофора.

За окном завывал ветер, дворники через силу скребли по лобовому стеклу, размазывая город в красно-желтую лужу неонового света. День только близился к вечеру, но сквозь стекло казалось, что снаружи — ночь.

— Твою мать, — сказал человек у него за спиной; Тень протер рукой запотевшее окно и смотрел теперь на быстро идущую по тротуару мокрую фигурку. — Там телка, на улице.

Тень сглотнул. Ему вдруг пришло в голову, что он ни разу даже не заплакал — да, по большому счету, и вообще ничего не почувствовал. Ни слез. Ни горя. Ничего.

Он поймал себя на том, что думает о парне по имени Джонни Ларч, с которым сидел в одной камере в самом начале срока и который рассказал ему о том, как однажды вышел из тюрьмы, отсидев за решеткой пять лет, имея в кармане сотню долларов и билет до Сиэтла, где у него жила сестра.

Джонни Ларч добрался до аэропорта, протянул билет женщине за стойкой, и та попросила его предъявить водительские права.

Он предъявил. Но срок действия его прав уже года два как истек. И она сказала, что не может принять их в качестве удостоверения личности. А он на это ответил, что, может быть, за руль с этими правами садиться уже и нельзя, но с какого, спрашивается, хрена, права перестали удостоверять его личность, и вообще, кто, с ее сраной точки зрения, перед ней сейчас стоит, если не тот человек, чья фотография вклеена в эти права?

На что она ответила, что с ее точки зрения ему стоило бы говорить немного потише.

И тогда он сказал, чтобы она уже выписала ему наконец этот гребаный посадочный талон, а то он за себя не отвечает, потому что ему не нравится, когда его не уважают. В тюрьме нельзя допускать, чтобы тебя не уважали.

Тогда она нажала кнопку, через несколько секунд появились ребята из службы безопасности и попытались сделать так, чтобы Джонни Ларч тихо покинул помещение, а он уходить не захотел, и пошла бодяга.

В результате в Сиэтл Джонни Ларч не улетел; следующие несколько дней он провел в городе, в барах, а когда сто долларов вышли под ноль, купил игрушечный пистолет и ограбил заправочную станцию. А взяли его в конце концов за то, что он мочился на улице. Так что Джонни оглянуться не успел, как вернулся назад, в тюрьму, доматывать срок до звонка, плюс еще чуток за эту самую заправку.

А мораль у этой истории, если верить Джонни Ларчу, была такова: если ты пришел в аэропорт, не выеживайся на тамошнюю публику.

— А ты уверен, что к данному случаю не применима следующая истина: «Поведенческая модель, действенная в узкоспециализированной среде, каковой является тюремная, за ее пределами может оказаться не только неадекватной, но и опасной для носителя»? — спросил Тень, когда Джонни Ларч рассказал ему эту историю.

— Да нет, я тебе о чем толкую-то, братан, — сказал в ответ Джонни Ларч, — с этими сучками в аэропортах лучше вообще не связываться.

Тень вспомнил этот разговор, и ему захотелось улыбнуться. Срок действия его собственных прав должен был закончиться через несколько месяцев.

— Автовокзал! Все на выход!

В здании воняло мочой и пивной кислятиной. Тень сел в такси и сказал водителю, чтобы тот отвез его в аэропорт. И пять долларов сверх счетчика, если он это сделает молча. Домчались они за двадцать минут, и водитель молчал как рыба.

Потом Тень шел, нога за ногу, через ярко освещенное пространство терминала. Его терзали сомнения насчет электронного билета. То есть на пятницу-то он, конечно, действителен, а вот как насчет сегодня? Вся эта электронная дребедень по определению казалась Тени — ну как будто фокусник наколдовал, и в любой момент оно возьмет, и исчезнет.

Впрочем, в кармане у него был бумажник, в первый раз за последние три года, а в бумажнике три просроченных кредитки и еще одна, Visa, действительная до конца января: этому обстоятельству он удивился и порадовался. У него был номер билета. А еще он вдруг понял, что стоит ему добраться до дома, как все будет в порядке — так или иначе. И с Лорой тоже все будет в порядке. Может, им просто очень нужно было, чтобы он откинулся на пару дней пораньше, мало ли какие дела они там втихаря обделывают. Или еще вариант: извлекли из покореженной машины тело какой-нибудь другой Лоры Мун и все перепутали.

За стеклянными стенами терминала блеснула молния. Тень поймал себя на том, что затаил дыхание и чего-то ждет. Вдалеке громыхнул гром. Он выдохнул.

Из-за стойки на него подняла усталый взгляд женщина, белая.

— Добрый вечер, — сказал Тень. Ты первая незнакомая женщина из плоти и крови, с которой я заговорил за последние несколько лет. — У меня тут номер электронного билета. Должен был лететь в пятницу, а приходится вот сегодня. На похороны.

— Мм. Примите мои соболезнования. — Она пошуршала по клавиатуре, посмотрела на экран, нажала еще несколько клавиш. — Все в порядке. Я посажу вас на рейс в три тридцать. Его могут отложить из-за грозы, так что следите за информацией на табло. Багаж сдавать будете?

Он снял с плеча сумку.

— Такую ведь можно и не сдавать, правда?

— Да, конечно, — сказала она. — У вас есть какое-нибудь удостоверение личности?

Тень показал ей права.

Аэропорт был не бог весть какой большой, но людей по залу бродило удивительно много. Он стоял и смотрел, как беспечно люди оставляют на полу чемоданы, засовывают бумажники в задние карманы брюк, вешают сумки — не глядя — на спинки кресел. И тут до него дошло, что он уже не в тюрьме.

До начала посадки еще полчаса. Тень купил треугольничек пиццы и обжегся о расплавленный сыр. Потом взял сдачу и пошел к телефонам-автоматам. Позвонил Робби, на «Силовую станцию», но на том конце провода был только автоответчик.

— Привет, Робби, — сказал Тень. — Мне тут сказали, что Лора умерла. И выпустили пораньше. Еду домой.

А поскольку людям вообще свойственно ошибаться, и он сам был тому свидетель, он набрал свой домашний номер и послушал голос Лоры.

— Привет, — сказала она, — меня сейчас нет дома и к телефону я подойти не могу. Оставьте сообщение, я вам перезвоню. И — доброго вам дня.

Тень так и не смог выдавить из себя ни слова.

Он сидел в пластмассовом кресле возле выхода на посадку и сжимал сумку так крепко, что у него заболела рука.

Он вспоминал о том, как впервые увидел Лору. Он даже не знал тогда, как ее зовут. Она была подружкой Одри Бертон. Тень с Робби сидел в кабинке в «Чи-Чи», и тут вошла Одри, а сразу за ней — Лора, и Тень поймал себя на том, что внимательно на нее смотрит. У нее были длинные каштановые волосы, а глаза столь пронзительно голубые, что ему поначалу показалось, что она носит цветные контактные линзы. Она заказала клубничный дайкири, заставила Тень попробовать коктейль и покатилась со смеху, когда он и впрямь отпил глоток из ее бокала.

Лоре нравилось, когда другие люди пробуют то, что пробует она.

В тот вечер он поцеловал ее на прощанье; от нее пахло клубничным дайкири, и с тех пор ему больше никого не хотелось целовать — только ее.

Какая-то женщина объявила посадку на его рейс, и первыми вызвали пассажиров, чьи места были в том же ряду, что и у него. Его посадили в самом хвосте, рядом оказалось пустое кресло. По борту самолета непрерывно барабанил дождь: он представил, как на небе сидят сейчас маленькие дети и швыряют вниз сухой горох, горсть за горстью.

Он заснул, едва самолет оторвался от земли.


И оказался в каком-то темном месте, и на него пялилось непонятное существо с бизоньей головой, огромной и косматой. Тело у него было человечье, мужское, обильно умащенное жиром.

— Грядут перемены, — сказал, не двигая губами, бизон. — И придется принимать решения.

На влажных стенах пещеры плясали отблески пламени.

— Где я? — спросил Тень.

— В земле и под землей, — сказал человек-бизон. — Там, где забытые ждут своего часа.

Глаза у него были — два жидких мраморных камня, а голос — как гром, который поднимается из преисподней. Пахло от человека-бизона мокрой коровой.

— Уверуй, — сказал гром. — Если тебе суждено выжить, ты должен уверовать.

— Уверовать во что? — переспросил Тень. — Во что я должен поверить?

Он посмотрел на Тень, этот человек-бизон, и встал вдруг, и выпрямился во весь свой гигантский рост, и в глазах у него загорелся огонь. Он открыл свою бизонью пасть с засохшими по краям клочьями пены, и пасть была красной от пышущего изнутри подземного пламени.

— Во все! — взревел человек-бизон.

Мир покачнулся и завертелся колесом; Тень снова оказался на борту самолета, но ощущение, что мир висит наискосок, никуда не делось. В передней части самолета вскрикнула женщина — без особой паники в голосе, будто на пробу.

Вокруг самолета ослепительными вспышками взрывались молнии. По громкой связи прорезался голос капитана: экипаж постарается набрать высоту, чтобы уйти от грозы.

Самолет трясло и бросало, и Тени пришла в голову ленивая и спокойная мысль о том, что вот сейчас, может быть, он и умрет. Есть такая возможность, подумал он, — хотя нет, вряд ли. Он выглянул в иллюминатор и стал смотреть, как молнии расчерчивают горизонт.

Потом он опять задремал, и ему приснилось, что он снова в тюрьме, и в очереди к обеденной раздатке Ловкий шепчет ему на ухо, будто кто-то с кем-то заключил пари на его жизнь, но кто это сделал и по какой причине, Тень никак не мог понять; когда он проснулся, самолет уже заходил на посадку.

Еще не успев вполне прийти в себя, щурясь на яркий свет, он вышел из самолета.

Все аэропорты, подумал он, похожи один на другой. Неважно, где ты — ты в аэропорту: стены и переходы, выходы на посадку и комнаты отдыха, киоски с газетами и лампы дневного света везде такие же. Один аэропорт есть точная копия любого другого аэропорта. Проблема только в том, что летел он совсем не сюда. Этот аэропорт был слишком большой, здесь было слишком много посадочных площадок, и людей вокруг тоже слишком много.

— Простите, мэм…

Женщина подняла на него глаза, оторвавшись от клавиатуры компьютера.

— Да?

— Что это за аэропорт?

Она удивленно подняла бровь, видимо, пытаясь понять, шутит он или говорит серьезно, а потом ответила:

— Сент-Луис.

— А мне казалось, мой самолет летел в Игл-Пойнт.

— Да, летел. Его перенаправили сюда из-за грозы. Вам что, не объявили об этом на борту?

— Может, и объявили. Я спал.

— Поговорите вон с тем человеком, в пальто.

Ростом человек оказался почти вровень с Тенью. Вид у него был как у отца семейства из какого-нибудь сериала семидесятых годов: он вбил что-то себе в компьютер и велел Тени срочно бежать — бегом! — к выходу на посадку в самом дальнем конце терминала.

Тень рванул через зал, но когда добежал до нужной двери, ее уже успели закрыть. Он стоял и смотрел сквозь стекло, как его самолет выруливает на взлетную полосу.

Женщина в отделе помощи пассажирам (невысокая, русоволосая, с бородавкой на одной ноздре) пошушукалась с еще одной женщиной, куда-то позвонила («Нет-нет, не получится. Они его только что отменили!»), а потом распечатала для Тени еще один посадочный талон.

— Надеюсь, хоть этот сработает, — сказала она. — Мы сейчас позвоним на посадку и скажем, чтобы они вас дождались.

Тень почувствовал себя горошиной, которую гоняют по столу между трех стаканчиков, или картой, которую затасовали в колоду. Он опять помчался через весь аэропорт, чтобы в итоге прибежать чуть ли не в то же самое место, откуда стартовал.

Маленький человечек за посадочной стойкой заглянул в его талон.

— Вас-то мы и ждали, — утвердительно кивнул он, оторвав от талона корешок с номером места, на котором Тени предстояло лететь дальше, — 17D. Тень быстрым шагом двинулся вперед, и у него за спиной закрыли дверь.

Он прошел через салон первого класса, в котором было всего четыре кресла, и три из них заняты. Сидевший рядом с пустым креслом бородач в светлом костюме поднял голову, когда Тень проходил мимо, ухмыльнулся и постучал пальцем по стеклышку часов: опаздываем, молодой человек.

Да, да, конечно, я тебя задерживаю, подумал Тень. Пусть это будет самой большой из всех твоих неприятностей.

Он пошел дальше: самолет, судя по всему, был заполнен почти до отказа. Собственно, дошло вдруг до Тени, не почти, а точно до отказа, и на месте 17D сидела какая-то средних лет женщина. Тень показал ей корешок посадочного талона, она показала ему свой: места были двойные.

— Вы не могли бы занять свое место? — попросила его стюардесса.

— Нет, — ответил он. — Боюсь, не мог бы.

Она поцокала языком, сличила корешки, повела его обратно по проходу и указала рукой на пустующее кресло в первом классе.

— Такое впечатление, что у вас сегодня счастливый день, — сказала она. — Принести вам чего-нибудь выпить? Осталось несколько минут до взлета. И сдается мне, после такой беготни вам это не повредит.

— Тогда принесите, пожалуйста, пива, — сказал Тень. — Любого, какое найдется.

Стюардесса ушла.

Бородач в светлом костюме, который сидел в соседнем кресле, снова постучал ногтем по стеклышку наручных часов. Это были «Ролекс», черные.

— Опаздываем, — сказал бородач и расплылся в широченной ухмылке. Дружеским этот оскал назвать было никак нельзя.

— Простите?

— Я говорю — опаздываем!

Стюардесса сунула Тени в руку стакан с пивом.

Псих какой-то, подумал было Тень, но потом решил, что скорее всего бородач имеет в виду, что целый самолет был вынужден ждать одного единственного опоздавшего пассажира.

— Простите, если я вас задержал, — вежливо сказал он. — Вы очень спешите?

Самолет попятился от стенки терминала. Вернулась стюардесса и забрала у Тени стакан. Бородач осклабился ей и сказал:

— Не беспокойтесь, я его из рук не выпущу, — и она не стала отбирать у него стакан с «Джек Дэниэлс», хотя и попыталась что-то объяснить насчет правил поведения на борту — впрочем, у нее это вышло не слишком убедительно. («Послушай, дорогуша, я сам буду судить, что мне можно, а чего нельзя».)

— Время и впрямь пищит, — сказал бородач. — Но дело не в этом. Я просто беспокоился, вдруг ты и на этот самолет опоздаешь.

— Очень любезно с вашей стороны.

Самолет вырулил на взлетную полосу и остановился, нетерпеливо гудя моторами.

— Хрена лысого любезно, — сказал человек в светло-сером костюме. — У меня для тебя есть работа, Тень.

Рев моторов. Маленький самолет рванул вперед, вдавив Тень в спинку сиденья. И как-то вдруг они оказались уже в воздухе, и огни аэропорта скользнули назад и вниз. Тень посмотрел на сидящего рядом с ним человека.

Волосы седые, с рыжеватым отливом; борода — скорее двухнедельная щетина — рыжая с проседью. Лицо морщинистое, квадратное, глаза блекло-серые. Дорогой, по крайней мере на вид, костюм цвета растаявшего ванильного мороженого. Темно-серый шелковый галстук, на булавке — серебряное дерево: ствол, ветви, мощные длинные корни.

Стаканчик с виски он держал в руке, и за время взлета не расплескал ни капли.

— Не хочешь поинтересоваться, что за работа? — спросил он.

— Откуда вы знаете, кто я такой?

Бородач усмехнулся.

— Узнать, как человека зовут, проще всего на свете. Память, умение мыслить логически, чуть-чуть удачи — всего понемножку. Ну, про работу-то будешь спрашивать?

— Нет, — ответил Тень. Стюардесса принесла ему еще пива, и он сделал первый глоток.

— А что так?

— Я лечу домой. Работа у меня там будет. И никакой другой работы мне не надо.

Улыбка на морщинистом лице собеседника ничуть не изменилась, по крайней мере внешне, но теперь Тени стало казаться, что их беседа бородача забавляет.

— Никакая работа тебя дома не ждет, — сказал он. — Там вообще никто и ничто тебя не ждет. А я между тем предлагаю тебе вполне законный способ заработка — за хорошие деньги, не слишком опасный, плюс масса дополнительных возможностей. Твою мать, я даже пенсию тебе готов назначить — если ты, конечно, до нее доживешь. Неплохо звучит, тебе не кажется?

Тень сказал:

— А имя написано у меня на сумке, сбоку. Там вы его, наверное, и прочитали.

Бородач промолчал.

— Кем бы вы ни были, — продолжил Тень, — знать о том, что я полечу именно на этом самолете, вы не могли никак. Я и сам понятия не имел, что окажусь здесь, и если бы мой самолет не завернули на Сент-Луис, ни за что бы здесь не оказался. Сдается мне, любите вы людям голову морочить. А может, маракуете что-нибудь. Так что, наверное, будет спокойнее, если мы просто прекратим сейчас этот разговор, и все.

Бородач пожал плечами.

Тень вынул из кармашка глянцевый журнал авиакомпании. Самолетик швыряло по небу во всех мыслимых направлениях, и сосредоточиться было трудно. Слова плыли сквозь его мозг, как мыльные пузыри — читаешь, и вроде вот оно, тут как тут, а секунду спустя как будто и не было его.

Бородач тихо сидел рядом и потягивал свой «Джек Дэниэлс». С закрытыми глазами.

Тень прочел от начала до конца список музыкальных каналов, доступных для пассажиров во время трансатлантических перелетов, потом принялся разглядывать карту мира, расчерченную красными линиями — направлениями, по которым летали самолеты компании. Потом журнал кончился, и Тень нехотя закрыл его и сунул в кармашек на спинке впереди стоящего кресла.

Бородач тут же открыл глаза. Тень отметил для себя, что с глазами у соседа тоже что-то было не так. Оба серые, но один вроде как темнее другого. Бородач посмотрел на Тень.

— Да, кстати, — проговорил он. — Очень расстроился, когда мне сказали насчет твоей жены. Такая потеря.

Тень едва сдержался, чтобы его не ударить. И вместо этого набрал полную грудь воздуха. («Вот че я тебе и кричу-то, не связывайся ты с этими сучками в аэропорту, — включился у него в голове голос Джонни Ларча, — а то загремишь с их помощью обратно на шконку, и бзднуть не успеешь».)

— Я тоже очень расстроился, — сказал Тень.

Бородач покачал головой:

— Жаль, конечно, что вышло именно так, а не иначе, — вздохнул он.

— Она погибла в автомобильной катастрофе, — сказал Тень. — Случаются и другие истории, куда хуже.

Сосед опять покачал головой, очень медленно. На секунду Тени показалось, будто рядом с ним на самом деле вообще никого нет; салон самолета вдруг стал виден отчетливее прежнего, а сосед как будто подернулся какой-то зыбкой рябью.

— Тень, — снова заговорил бородач. — Шутки в сторону, Тень. Никаких фокусов. Получать у меня ты будешь столько, сколько никто другой не станет тебе платить. Ты только что отсидел. Навряд ли народ выстроится в очередь и будет пихаться локтями, чтобы поиметь возможность предложить тебе работу.

— Послушайте, вы, кем бы вы там, блядь, ни были, — сказал Тень, понизив голос ровно настолько, чтобы сосед мог расслышать его сквозь гул моторов, — нет таких денег на свете, за которые я стал бы на вас работать.

Ухмылка стала шире. Тень вспомнил, что видел примерно такую же в одной передаче по Пи-би-эс,[3] про шимпанзе. Там рассказывали, что нам только кажется, будто человекообразные обезьяны — в том числе шимпанзе — улыбаются, на самом деле они просто показывают зубы, либо от ненависти, либо от ярости, либо от страха. Короче, улыбка у обезьяны — знак угрозы.

— Давай, устраивайся ко мне. Риск некоторый, конечно, есть, но если останешься в живых, получишь все, что душе будет угодно. И выберут тебя следующим королем Америки. Ну вот и прикинь, — сказал бородач, — кто еще станет тебе платить такие бабки? А?

— Кто вы такой?

— Ах, да. Информационная эра! Барышня, не могли бы вы налить мне еще стаканчик «Джек Дэниэлс»? Льда поменьше… Хотя конечно, разве были на земле другие эры? Информация и знания: две валюты, которые никогда не выходили из моды.

— Я задал вам вопрос — кто вы такой?

— Так-так, дай-ка подумать. Если учесть, что день сегодня определенно мой — то почему бы тебе не называть меня просто Среда. Мистер Среда. Хотя, если приглядеться к погоде, можно подумать, что нынче самый настоящий Торов четверг, как тебе кажется?

— Как вас зовут — по-настоящему?

— Если будешь на меня работать, достаточно хорошо и достаточно долго, — сказал человек в светлом костюме, — глядишь, со временем я даже это тебе скажу. Такие дела. Перед тобой потенциальный работодатель. Подумай над этим хорошенько. Никто же не заставляет тебя соглашаться прямо на месте, пока ты еще не разобрался, не предлагают ли тебе часом прыгнуть в бочку с пираньями или в яму с медведями. Время у тебя есть. — Он закрыл глаза и откинулся на спинку кресла.

— Мне так не кажется, — сказал Тень. — Вы мне не нравитесь. Я не хочу на вас работать.

— Вот я и говорю, — не открывая глаз, проговорил бородач, — не спеши с выводами. Время у тебя есть.

Самолет неловко ударился о посадочную полосу. Несколько пассажиров сошли. Тень выглянул из окна: маленький аэропорт посреди вселенской пустоты, до Игл-Пойнта еще два таких же. Тень перевел взгляд на человека в светлом костюме — как там его, мистер Среда? Вроде спит.

Повинуясь внезапному импульсу, Тень встал, схватил сумку, вышел из самолета, спустился по трапу на мокрый скользкий бетон и ровным шагом двинулся к огонькам аэровокзала. На лицо оседала легкая водяная взвесь.

Перед входом в аэровокзал он остановился, обернулся и оглядел посадочную площадку. Из самолета больше никто не вышел. Люди из наземной службы катили трап прочь, дверь уже задраили, и самолет начал движение. Тень вошел в аэровокзал и взял напрокат машину, которая на поверку — когда добрался до парковки — оказалась маленькой красной «Тойотой».

Карту ему дали с собой. Он развернул ее и разложил на пассажирском сиденье. До Игл-Пойнта оставалось что-то около 250 миль.

Гроза кончилась — если она вообще дошла до этих мест. Воздух был холодный и чистый. Мимо луны мягко неслись облака, и на долю секунды Тени показалось, что это не облака движутся, а она, луна.

Он ехал на север, полтора часа.

Дело шло к ночи. Ему захотелось есть, и когда до него дошло, насколько отчаянно ему хочется есть, он свернул на первом же перекрестке и въехал в городишко под названием Ноттаман (нас. 1301 чел.). Залив на «Амоковской» заправке полный бак, он спросил у замученной кассирши, где здесь можно перекусить.

— У Джека, бар «Крокодил», — ответила та. — Шоссе N, местное, ехать в западном направлении.

— Там что, правда крокодилы?

— Ну да. Джек говорит, для колорита. — Она нарисовала ему, как проехать, на обороте розово-голубого флаера с объявлением о благотворительном пикнике с жареными курами в пользу девочки, которой нужна пересадка почки. — У него там пара крокодилов, змея и еще офигительная такая тварь, типа, ящерица.

— Игуана, что ли?

— Ага, вот-вот.

Он проехал через весь город, потом через мост и еще пару миль, и притормозил у приземистого прямоугольного здания со светящейся рекламой пива «Пабст».

Парковка полупустая.

Внутри было не продохнуть от табачного дыма, а в музыкальном автомате играла «Гуляю по ночам».[4] Тень огляделся: крокодилов видно не было. Лихо она меня развела, эта кассирша с заправки, подумал он.

— Что будем заказывать? — спросил у него бармен.

— Ваше фирменное пиво и гамбургер, с чем вы его обычно подаете. Картошки жареной.

— А может, мисочку чили для начала? Лучший чили на весь штат.

— Звучит неплохо, — сказал Тень. — А где у вас здесь туалет?

Бармен указал рукой на дверь, сразу за стойкой. Над дверью висело чучело головы аллигатора. Тень открыл дверь.

Туалет был чистый, свет яркий. Первым делом Тень огляделся: привычка. («Помни, Тень, когда стоишь и ссышь, отмахиваться тебе не с руки», — зашуршал у него в голове голос Ловкого, как всегда вполшепота и как всегда откуда-то из дальнего закута). Тот писсуар, что слева, понравился ему больше прочих. Он расстегнул молнию, пустил долгую, бесконечно долгую струю, и его охватило чувство облегчения. Прямо перед глазами у него оказалась пожелтевшая газетная вырезка с фотографией Джека в обнимку с двумя аллигаторами, и он стал читать.

В дверь никто не входил, но от того писсуара, что справа, до него вдруг донеслось вежливое покашливание.

Человек в светлом костюме оказался куда выше ростом, чем можно было подумать, когда он сидел в кресле, там, в самолете. Почти вровень с Тенью, а Тень был дылда еще та. Он стоял и смотрел прямо перед собой. Закончив и стряхнув последние капли, застегнул брюки.

И — осклабился, как лис, который подошел к забору из колючей проволоки и шамает застрявшее в шипах дерьмо.

— Ну что, Тень, — сказал мистер Среда, — времени на то, чтобы подумать, у тебя было вполне достаточно. Берешься за работу?

Где-то в Америке
Лос-Анджелес. 11:26 утра

В темно-красной комнате — стены цветом напоминают сырую печень — стоит высокая женщина, одетая как актриса из дурного фильма: шелковые шортики чуть не лопаются на ягодицах, грудь торчит вперед и вверх, утянутая завязанной узлом желтой блузкой. Черные волосы зачесаны вверх и заколоты на макушке. Рядом с ней коротышка в шикарных джинсах и оливкового цвета футболке. В правой руке у него бумажник и мобильный телефон, «Нокия» с красно-бело-синей панелькой.

В комнате — кровать, застланная атласным белым бельем и покрывалом цвета бычьей крови. В ногах — маленький деревянный столик, на столике маленькая каменная статуэтка женщины с огромными бедрами и канделябр.

Женщина протягивает мужчине маленькую красную свечку.

— На, — говорит она, — зажги.

— Я?

— Ты, — говорит она. — Если хочешь меня поиметь.

— Надо было просто дать тебе в рот прямо в машине, и все дела.

— Может, оно и так, — соглашается она. — Но разве ты меня не хочешь?

Ее рука скользит по телу вверх, от бедра к груди: как в рекламном ролике с раскруткой нового товара.

Торшер в углу затянут красным муслином, и свет тоже кажется красным.

Мужчина окидывает ее жадным взглядом, потом берет свечку и вставляет ее в канделябр.

— Зажигалка есть?

Она протягивает ему спичечный коробок. Он чиркает спичкой, поджигает фитиль: огонек дрожит, потом выравнивается, и от этого безликая статуэтка рядом с подсвечником как будто оживает: сплошь бедра и груди.

— Деньги положи у статуэтки.

— Полтинник.

— Ага, — говорит она. — Иди сюда, люби меня.

Он расстегивает джинсы и стягивает оливковую футболку. Смуглыми пальчиками она массирует его белые плечи; потом переворачивает его на спину и начинает ласкать руками, пальцами, языком.

Ему кажется, что лампа в углу погасла, и теперь свет исходит только от ярко разгоревшейся свечи.

— Как тебя зовут? — спрашивает он.

— Билкис,[5] — она поднимает голову, — через «кью».

— Через что?

— Да бог с ним.

Дыхание у него становится прерывистым.

— Дай вставлю, — говорит он. — Давно пора тебе вставить.

— Да, милый, — отвечает она. — Конечно. Но пока ты будешь брать меня — можно попросить тебя об одной услуге?

— Слушай, ты, — в нем вдруг всплескивает раздражение, — это ведь я плачу тебе деньги, так, кажется?

Одним плавным движением она садится на него верхом и шепчет:

— Да, милый, конечно, я знаю, ты платишь мне деньги, но по тому, как дело складывается, это я должна тебе платить, мне так повезло…

Он поджимает губы: она должна понять, что все эти блядские штучки на него не действуют, с ним этот номер не пройдет; ведь кто она такая, если разобраться: уличная давалка, а он, можно сказать, без пяти минут продюсер, и вытянуть из него под настроение лишнюю десятку еще никому не удавалось, — но она не просит денег. А вместо этого шепчет:

— Милый, пока ты будешь брать меня, пока ты будешь насаживать меня на этот толстый твердый кол — пожалуйста, боготвори меня.

— Чего?

Она раскачивает бедрами, подаваясь то взад, то вперед: налитая головка его члена трется о влажные губы вульвы.

— Называй меня богиней, ладно? Молись мне, хорошо? Почти меня своим телом!

Он улыбается. И только-то? У каждого свои тараканы — особенно под конец рабочего дня.

— Ладно, — соглашается он.

Она запускает руку себе между ног и вводит член.

— Хорошо тебе, а, богиня? — спрашивает он, и у него перехватывает дыхание.

— Поклоняйся мне, милый, — говорит ему Билкис, уличная шлюха.

— Да, — говорит он. — Я боготворю твои груди, и волосы твои, и пизду твою. Я поклоняюсь твоим бедрам, и глазам, и губам, алым, как вишни…

— Да… — мурлычет она и ударяет бедрами в такт.

— Я поклоняюсь соскам твоим, из коих течет млеко жизни. Поцелуй твой слаще меда, и прикосновение твое обжигает, как пламя, и я боготворю его. — Слова он произносит все ритмичнее, и они постепенно тоже попадают в такт слитному движению тел. — Дай мне страсть твою на восходе солнца, и на закате дай мне облегчение и благословение твое. Пусть иду я сквозь тьму без ущерба и страха, и пусть приду к тебе снова, чтобы спать с тобой рядом и любить тебя. Боготворю тебя всем, что только есть во мне, и в душе моей, всем тем, чем был я и в мечтах моих и в… — он осекается, окончательно задохнувшись. — Что ты делаешь? Какое удивительное чувство. Какое удивительное…

Он пытается посмотреть вниз, туда, где соединяются их тела, но ее указательный палец упирается ему в подбородок и откидывает голову назад, так что он видит только ее лицо и еще — потолок.

— Говори, милый, говори, — шепчет она. — Не останавливайся. Тебе хорошо?

— Я вообще никогда в жизни ничего подобного не испытывал! — тут же откликается он, и голос у него совершенно восторженный. — Глаза твои — звезды, горящие во — т-твою мать — во тверди небесной, губы твои — что волны, окатывающие песок, и я боготворю их… — Он уходит в нее все глубже и глубже: его продергивает электрическим спазмом, будто эрекция распространилась на всю нижнюю половину его тела, и та вздыбилась, налилась, исполнилась благодати.

— Одели меня даром твоим, — шепчет он, не ведая уже, что говорит, — истинным даром твоим, и сделай меня вечно… вечно… молю тебя… умоляю…

И тут наслаждение достигает пика и перерастает в оргазм, и душа его срывается в пропасть; все его тело, вся сущность изливаются до пустоты, до последней капли, пока он вонзается в нее все глубже и глубже…

С закрытыми глазами, содрогаясь всем телом, он повисает в этой роскошной пустоте; потом чувствует толчок, и ему начинает казаться, будто он висит уже головой вниз, хотя удовольствие не ослабевает.

Он открывает глаза.

С трудом обретая способность логично и связно мыслить, сперва он вспоминает о родах и пытается понять, без страха, с пронзительной посткоитальной ясностью, не спит ли он, не грезит ли наяву.

А видит он вот что.

Он ушел в нее уже по пояс, и пока он смотрит на нее, не веря своим глазам, она кладет ему обе руки на плечи и тихо толкает к себе.

И он скользит еще глубже.

— Что такое ты со мной делаешь? — спрашивает он, или ему только кажется, что он спрашивает у нее об этом вслух.

— Ты сам это делаешь, милый, — шепчет она.

Он чувствует, как плотно сомкнулись губы ее вульвы у него под мышками, и у лопаток на спине, как они сдавливают и обволакивают его. Он прикидывает, как это должно выглядеть со стороны — если бы кто-нибудь сейчас взглянул на них со стороны. Он удивлен: ему совершенно не страшно. И тут до него доходит.

— Я приношу тебе тело свое, — шепчет он, и она заталкивает его в себя. По лицу его влажно скользят губы, и свет перед глазами меркнет.

Она раскидывается на кровати, как большая кошка, — и зевает.

— Да, милый, — говорит она. — Все так.

«Нокия» разражается высокой электронной модуляцией на тему «Оды к радости». Она берет телефон, нажимает клавишу и подносит трубку к уху.

Живот у нее плоский, половые губы — маленькие и плотно сомкнутые. На лбу и на верхней губе выступили крохотные капельки пота.

— Да-а? — мурлычет она. А потом: — Нет, дорогуша, его здесь нет. Он ушел.

Она отключает телефон перед тем как навзничь упасть на кровать в темно-красной комнате, потом еще раз потягивается, закрывает глаза и засыпает.

Глава вторая

На кладбище отвез ее
Большой кабриолет.
На кладбище отвез ее,
А обратно — нет.
Старинная песня

— Я взял на себя смелость, — сказал мистер Среда, споласкивая руки в туалете бара «Крокодил», — и попросил, чтобы мой заказ принесли к твоему столику. В конце концов, нам с тобой столько всего нужно обсудить.

— Это вряд ли, — сказал Тень, вытер руки бумажным полотенцем, скомкал его и бросил в бачок.

— Тебе нужна работа, — сказал Среда. — Кто станет нанимать бывшего зэка? Народ вас шугается, ребятки.

— Работа меня ждет. Хорошая работа.

— Ты, часом, не насчет того места в «Силовой станции»?

— Может, оно и так, — ответил Тень.

— Не-а. Не ждет. Робби Бертон мертв. А без него и «Силовая станция» тоже, считай, накрылась.

— Врешь!

— Причем довольно часто и успешно. Другого такого вруна ты в жизни своей не встретишь. Вот только боюсь, что именно сейчас я говорю чистую правду. — Он сунул руку во внутренний карман пиджака, вынул сложенную газету и протянул ее Тени. — Седьмая страница, — сказал он, — и пойдем-ка мы с тобой обратно в бар. За столом почитаешь.

Тень толкнул дверь. Воздух был сизым от дыма; музыкальный автомат голосами «Дикси капс» выводил «Айко Айко».[6] Тень улыбнулся уголками рта, узнав знакомую с детства песню.

Бармен ткнул пальцем в сторону столика в самом дальнем углу. На одном его конце стояли миска чили и блюдце с гамбургером, а напротив, на большой тарелке — бифштекс с кровью и груда жареной картошки.

А мой король весь в красном по городу идет,
Айко Айко, гуляй и пей,
И спорим на пятерку, что он тебя убьет,
Джокамо-фина-нэй.

Тень сел за столик. И отложил газету в сторону.

— Я в первый раз ем как свободный человек. И пока не поем, твоей седьмой страницы читать не стану.

Тень съел свой гамбургер. С тюремными гамбургерами не сравнить. Чили тоже был вполне достойный, хотя, решил он после пары ложек, никак не лучший во всем штате.

Лора готовила изумительный чили. Брала постное мясо, темную фасоль, меленько крошила морковь, потом еще темного пива, примерно бутылку, и жгучий перчик — тонкими ломтиками и прямиком в кастрюлю. Тушила все это какое-то время, добавляла красного вина, лимонного сока, щепотку свежего укропа и, наконец, начинала отмерять и добавлять всякие свои приправы, специально для чили. Не раз и не два Тень пытался понять, как она эта делает: следил за каждым ее движением, начиная с лука, который, нарезав кольцами, она отправляла жариться в оливковом масле на донышке кастрюли. Он даже записал рецепт, ингредиент за ингредиентом, и однажды вечером, в субботу, когда ее не было в городе, решил приготовить себе Лорин чили. Получилось очень даже неплохо — вполне съедобно получилось, но это был не Лорин чили.

В новостной колонке на седьмой странице Тень в первый раз прочитал сообщение о смерти жены. Лора Мун, которой, с точки зрения автора заметки, было двадцать семь, и Робби Бертон, тридцати девяти лет от роду, двигались по федеральной трассе в машине Робби, отчего-то выехали на встречную полосу и столкнулись с тяжелой тридцатидвухколесной фурой. Грузовик всего-навсего задел машину Робби, но она потеряла управление и вылетела в кювет.

Из обломков машины Робби и Лору извлекли спасатели. К тому моменту, как «скорая» привезла их в больницу, оба уже были мертвы.

Тень сложил газету и подтолкнул ее через стол Среде, который жадно уминал бифштекс: бифштекс был такой сырой, и крови в нем было столько, что, казалось, его даже и близко не подносили к сковороде.

— На. Забери, — сказал Тень.

За рулем был Робби. Наверняка пьяный, хотя в заметке об этом ни слова. Тень поймал себя на том, что пытается представить лицо Лоры, когда та поняла: Робби слишком пьян, чтобы вести машину. Сцена сама собой начала разворачиваться у него в голове, и он ничего не мог с этим поделать: Лора кричит на Робби — кричит, чтобы тот съехал с трассы, потом глухой удар — грузовик — и руль вылетает из рук Робби…

…машина в кювете, разбитое стекло сверкает в свете фар как колотый лед, как бриллианты, а рядом натекла рубиновая лужа крови. Из машины вынимают оба тела и аккуратно кладут бок о бок, у обочины.

— Ну? — подал голос мистер Среда. Бифштекс он сожрал до крошки, так, словно умирал с голоду. И набивал теперь рот жареной картошкой, насаживая ее на вилку, как на острогу.

— Ты прав, — ответил ему Тень, — работа мне не светит.

Тень вынул из кармана четвертак: решка. Он подбросил монету вверх, подкрутив ее большим пальцем в момент щелчка, потом поймал и шлепнул о тыльную сторону ладони.

— Орел или решка? — спросил он.

— Какого? — спросил Среда.

— Не хочу работать на человека, которому везет еще меньше, чем мне. Орел или решка?

— Орел, — фыркнул мистер Среда.

— Обломись, — сказал Тень, даже не дав себе труда взглянуть на четвертак. — Решка. Ловкость рук.

— На ловкости рук человек проще всего и ловится. — Среда поводил толстым пальцем из стороны в сторону. — Глянь-ка, на всякий случай.

Тень посмотрел на монету. Она лежала орлом.

— Закрутил, что ли, не так? — озадаченно проговорил он.

— Все ты правильно закрутил, не переживай! — ухмыльнулся Среда. — Просто мне прет, мне всегда прет. — Он поднял голову. — Мать честная, кого я вижу! Бешеный Суини.[7] Выпьешь с нами?

— «Сазерн комфорт»[8] с кокой, без льда, — раздался голос за спиной у Тени.

— А ты не хочешь справиться, что буду пить я? — поинтересовался Тень.

— Да знаю я, что ты будешь пить, — ответил Среда и тут же оказался возле стойки. Пэтси Клайн в музыкальном автомате опять затянула «Гуляю по ночам».

«Сазерн комфорт с кокой» сел рядом с Тенью. Короткая рыжая бородка. Джинсовая куртка со множеством нашитых внахлест цветных заплат, под курткой — заляпанная белая футболка с надписью:

ТО, ЧТО НЕ МОЖЕШЬ СЪЕСТЬ, ВЫПИТЬ, ВКУРИТЬ ИЛИ ВДОЛБИТЬ, ОТПРАВЛЯЙ НА ХУЙ!

На голове — бейсболка, тоже с надписью:

ЕДИНСТВЕННАЯ БАБА, КОТОРУЮ Я ПО-НАСТОЯЩЕМУ ЛЮБИЛ, И ТА БЫЛА ЗАМУЖЕМ… МАТЬ МОЯ!

Он сколупнул грязным ногтем уголок мягкой пачки «Лаки страйк», вынул сигарету и протянул пачку Тени. Тень совсем уже было собрался вытянуть из пачки сигарету — сам он не курил, но в тюрьме на сигареты можно выменять все что угодно — и тут сообразил, что он уже на воле. И покачал головой.

— Ты, значит, работаешь на нашего старика? — поинтересовался рыжий. Он был уже нетрезв, хотя и пьяным его назвать тоже было нельзя.

— Похоже на то, — ответил Тень. — А ты чем занимаешься?

Рыжий прикурил сигарету.

— Я лепрекон, — ответил он и ухмыльнулся.

— Иди ты, — Тень даже не улыбнулся в ответ. — Тогда тебе, наверное, следовало бы пить «Гиннесс».

— Стереотипы. Это не ты сейчас сказал, это телевизор — давай-ка, дружок, учись думать самостоятельно. В Ирландии еще много всякого есть и кроме «Гиннесса».

— И акцента ирландского у тебя нет.

— Слишком, блядь, долго тут проторчал.

— Так ты что, правда родился в Ирландии?

— А я тебе о чем толкую. Я же лепрекон. Мы же, блядь, не в Москве на свет появляемся.

— Да уж, это вряд ли.

К столику вернулся Среда: три стакана в его огромных лапах разместились безо всякого труда.

— Тебе «Сазерн комфорт» с кокой, друг мой Бешеный Суини, мне — «Джек Дэниэлс». А это тебе, Тень.

— Что это такое?

— А ты попробуй.

Напиток был темно-золотистого цвета. Тень отхлебнул: довольно странная на вкус кисло-сладкая жидкость. Напиток был алкогольный, и отдушка — весьма необычная. Немного похоже на тюремную бражку, которую настаивают в мешке для мусора из смеси гнилых фруктов, хлеба, воды и сахара, но только слаще, и вкус куда более странный.

— Ну, — сказал Тень, — попробовал. Так что это такое?

— Мед, — ответил Среда. — Медовое вино. Напиток героев. Напиток богов.

Тень еще раз осторожно пригубил из своего стакана. Да, кажется, медом действительно пахнет. Но не одним только медом.

— На вкус — вроде как на огуречный рассол похоже. Вино из сладкого огуречного рассола.

— На вкус — вроде как моча пьяного диабетика, — согласился Среда. — Терпеть не могу эту гадость.

— Тогда зачем ты мне ее принес? — резонно поинтересовался Тень.

Среда в упор уставился на него своими разноцветными глазами. Один наверняка стеклянный, подумал Тень, только вот неясно, какой именно.

— Я дал тебе испить меда потому, что так велит традиция. А сейчас настали такие времена, что чем чаще мы обращаемся к традиции, тем лучше. Это скрепит нашу сделку.

— Мы не заключали никакой сделки.

— Как бы не так. Теперь ты работаешь на меня. Ты обязан меня защищать. Перевозить с места на место. Исполнять разовые поручения. В случае необходимости — но только в случае крайней необходимости — набьешь морду тем, кому давно следовало набить морду. В случае моей смерти ты обязан отбыть по мне бдение — хотя сильно сомневаюсь, что дело до этого дойдет. Со своей стороны я заверяю, что позабочусь об удовлетворении всех твоих нужд.

— Он тебе мозги парит, — потерев заросший рыжей щетиной подбородок, сказал Бешеный Суини. — Он жулик.

— Просто клейма ставить негде, — сказал Среда. — Именно по этой причине кто-то и должен за мной приглядывать.

Песня в музыкальном автомате закончилась, разговоры смолкли сами собой, и на секунду в баре воцарилась полная тишина.

— Кто-то мне говорил, что если все разом замолчали, значит сейчас либо без двадцати чего-нибудь, либо двадцать минут чего-то.

Суини ткнул пальцем вверх и в сторону: над барной стойкой висела еще одна крокодилья башка, с безразличным видом сжимавшая в массивных челюстях циферблат. Часы показывали 11:20.

— Ну вот, — сказал Тень. — Хрен его знает почему, но именно так оно и есть.

— Я знаю почему, — тут же подхватил Среда. — Допивай свой мед.

Тень опрокинул стакан и осушил его в один прием.

— Может, имело бы смысл подавать его со льдом? — поинтересовался он, поставив стакан на стол.

— Как бы хуже не вышло, — отозвался Среда. — Жуткое пойло.

— Ага, — согласился Суини. — А теперь, джентльмены, прошу простить, но у меня возникла насущная необходимость пустить долгую золотистую струйку.

Он встал из-за стола и вышел. Господи, вот это оглобля, подумал Тень, в нем же два метра с гаком.

Официантка вытерла со стола и собрала тарелки. Среда попросил ее повторить каждому — только на сей раз мед для Тени пусть будет со льдом.

— Ну, в общем, — Среда вернулся к неоконченному разговору, — таковы требования твоего работодателя.

— А как насчет моих требований к работодателю? — поднял голову Тень.

— Валяй, с удовольствием выслушаю.

Официантка принесла стаканы. Тень отхлебнул меда со льдом. И впрямь вышло хуже: лед только усиливал кислый привкус и после каждого глотка оставлял во рту неприятное послевкусие. Впрочем, успокоил себя Тень, судя по всему, градусов здесь немного. Напиваться ему сейчас не стоит. Пока не стоит.

Он набрал полную грудь воздуха.

— Ну, ладно, — начал Тень. — В общем, жизнь моя, которая три последних года была весьма далека от идеала, только что самым внезапным и явным образом сделала поворот к худшему. Есть несколько вещей, которые я должен сделать в самое ближайшее время. Во-первых, попасть на похороны Лоры. Я хочу с ней попрощаться. Уладить все ее дела. Если ты по-прежнему настаиваешь на том, что хочешь взять меня на работу, для начала я хочу получать пятьсот долларов в неделю. — Цифру он назвал первую, какая пришла в голову. Среда смотрел на него с прежним бесстрастным выражением лица. — Если все у нас с тобой пойдет нормально, через полгода поднимешь ставку до тысячи в неделю.

Он перевел дух. Это была его самая длинная речь за последние три года.

— Ты сказал, что мне, возможно, придется применять силу. Так вот, силу я буду применять только против тех людей, которые попытаются применить ее к тебе. Но калечить людей забавы ради или выгоды для не стану. У меня нет никакого желания возвращаться в тюрьму. Одного раза мне хватило вполне.

— Это понятно, — сказал Среда.

— Так что второго раза не будет, — Тень допил мед, и где-то на заднем плане в мозгу у него зашевелилась мысль: а не мед ли виной тому, что он эдак разговорился? Однако слова текли из него сами собой, как вода, что фонтаном хлещет вверх, летом, из пробитого гидранта, и при всем своем желании остановиться он уже не мог. — Ты не нравишься мне, мистер Среда, или как там тебя зовут по-настоящему. Ты мне не друг, и я тебе тоже не друг. Я понятия не имею, как ты сумел выбраться из самолета так, что я тебя не заметил, — и как ты выследил меня потом. Но деваться мне сейчас некуда. Когда работа кончится — все, разбежались. Если попытаешься меня кинуть — то же самое. А до той поры я согласен на тебя работать.

— Прекрасно, — подытожил Среда. — Значит, договорились. Контракт вступает в силу прямо сейчас.

— Что он там делает? — повернул голову Тень. На другом конце зала Бешеный Суини кормил музыкальный автомат четвертаками. Среда плюнул себе на ладонь и протянул руку. Тень пожал плечами. Потом тоже плюнул себе на ладонь и взял протянутую руку. Среда тут же начал давить. Тень ответил тем же. Через несколько секунд он почувствовал боль. А еще через несколько секунд Среда ослабил хватку — и высвободил руку.

— Хорошо, — сказал он. — Хорошо. Очень хорошо. Теперь еще стаканчик этого гребаного вонючего меда для закрепления сделки, и дело сделано.

— А мне «Сазерн комфорт» с колой, — подхватил отлепившийся наконец от музыкального автомата Суини.

Автомат начал играть «Зачем это солнце?».[9] Интересно, как эта песня вообще попала в музыкальный автомат, подумал Тень. Редкий случай. Хотя, с другой стороны, то же самое легко можно сказать обо всем нынешнем вечере.

Тень подобрал лежащий на столе четвертак, при помощи которого чуть раньше пытался сыграть в орлянку, и зажал его между большим и указательным пальцами правой руки, поймав себя на том, сколько радости может доставить человеку одно только ощущение настоящей свежеотчеканенной монетки. Потом он сделал вид, что переложил ее в левую руку одним ловким движением, — а на самом деле вжал поглубже в ладонь правой. Его левая ладонь сомкнулась на воображаемом четвертаке. Потом он взял еще один четвертак, правой, точно так же, между указательным и большим пальцами, и сделал вид, что уронил его в левую руку — уронив при этом в правую, так, чтобы он ударился об уже лежавший там четвертак. Сам этот звук должен был послужить дополнительным подтверждением тому, что теперь обе монеты лежат у него в левой руке, при том, что лежали они обе в правой.

— Что, фокусы с монетами показываешь? — выкатив подбородок вперед, так что рыжая щетина встала торчком, спросил Суини. — Ну, если дело у нас дошло до фокусов с монетами, тогда смотри сюда.

Он взял со стола пустой стакан. Потом вытянул руку и достал прямо из воздуха золотую монету, большую и блестящую. И бросил ее в стакан. Потом достал из воздуха еще одну монету, подкинул ее, подставил стакан, и она звякнула о первую. Потом он вынул еще одну — из пламени горящей в настенном бра свечи, вторую — из щетины у себя на подбородке, третью — из пустой левой руки Тени, и тоже побросал их в стакан, одну за другой. Потом он пересыпал липкие монеты из стакана в карман своего пиджака — и похлопал по карману, чтобы продемонстрировать, что там пусто.

— Вот так-то, — сказал он. — Вот это я называю хорошим фокусом.

Тень, который пристально следил за каждым его движением, наклонил голову набок.

— Покажи, как ты это делаешь.

— Я это делаю, — сказал Суини с таким видом, будто выдавал самую страшную тайну на свете, — лихо и стильно. И по-другому не умею.

И беззвучно затрясся от смеха, ощерив редкие зубы и раскачиваясь на каблуках.

— Согласен, — кивнул головой Тень, — лихо и стильно. Я тоже так хочу. Если судить по той технике, что описана в моей книжке, ты, вероятнее всего, спрятал монеты в той же руке, где был стакан, а потом ронял их по одной в стакан, а нам показывал — правой рукой — одну и ту же монету.

— Загребешься с этой твоей техникой, — сказал Бешеный Суини. — По мне так проще доставать их из воздуха, и все дела.

Тут вмешался Среда:

— Твой мед, Тень. Я сохраню верность «Джеку Дэниэлсу». Что же касается этого ирландского халявщика…

— Бутылочного пива, если можно, темного, — тут же подхватил Суини. — Значит, говоришь, халявщик? — Он поднял стакан с остатками коктейля и развернулся к Среде. — Да минует нас буря и да оставит нас без ущерба и в добром здравии! — возгласил он и опрокинул стакан в глотку.

— Прекрасный тост, — сказал Среда. — Жаль, бессмысленный.

Перед Тенью поставили очередной стакан с медом.

— Мне что, обязательно это пить?

— Боюсь, что так. Для закрепления сделки. Первая колом, вторая соколом, третья мелкой пташкой.

— Дерьма до кучи, — сказал Тень и опорожнил стакан двумя большими глотками. Во рту расцвел удушливый букет медового маринада.

— Ну вот и все, — сказал мистер Среда. — Теперь ты мой.

— Так как же все-таки, — вклинился Суини, — хочешь ты узнать, как я делаю этот фокус?

— Хочу, — ответил Тень. — Что, в рукаве держишь?

— В каком еще, на хрен, рукаве, — фыркнул Суини, раскачиваясь и подскакивая на месте, и сделался похож на долговязый небритый вулкан, вот-вот готовый взорваться от восторга по поводу собственного великолепия. — Все просто, как два пальца об асфальт. Побьешь меня, скажу.

Тень покачал головой.

— Я пас.

— Вот ни фига себе, — сказал Суини, обращаясь ко всему залу. — Старик Среда нанимает себе гориллу, а у парня керосину не хватает даже на то, чтобы кулаки из жопы вынуть.

— Я не стану с тобой драться, — повторил Тень.

Суини продолжал раскачиваться на пятках, на лбу у него выступила испарина. Он поправил козырек бейсболки. Потом вынул из воздуха очередную монету и положил ее на стол.

— Чистое золото, ежели что, — сказал он. — Победишь или проиграешь, — а ты проиграешь — не важно, она твоя. Такой амбал, и кто бы мог подумать, обосрался при первом же шухере, да?

— Он тебе уже сказал, что не станет с тобой драться, — вмешался Среда. — Вали отсюда, Бешеный Суини. Бери свое пиво и оставь нас в покое!

Суини сделал шаг по направлению к Среде.

— А это не ты, часом, назвал меня халявщиком, ты, пердун старый? Ты, злобный выродок, висельник сраный! — Лицо у него побагровело от злости.

Среда примирительно выставил перед собой руки, ладонями вперед.

— Потише, Суини. Выбирай слова.

Суини смерил его взглядом. Потом проговорил мрачным тоном вусмерть пьяного человека:

— Ты труса нанял, понял? Как ты думаешь, что он станет делать, если я сейчас дам тебе в морду?

Среда повернулся к Тени.

— Все, с меня хватит, — сказал он. — Разберись с ним.

Тень встал, и ему пришлось задрать голову, чтобы посмотреть Суини в лицо: господи, сколько же росту в этакой дылде, подумал он.

— Ты пьян, — сказал он. — И здесь тебе больше делать нечего. Проваливай подобру-поздорову.

По лицу у Суини медленно расплылась блаженная улыбка.

— Ну наконец-то, — сказал он и тут же выбросил вперед тяжелый кулак.

Тень попытался уйти назад, но кулак все равно пришелся ему под правый глаз: посыпались искры, полыхнула боль.

Вот с этого драка и началась.

В том, как дрался Суини, не было ни стиля, ни особой хитрости — ничего, кроме беспорядочного воодушевления от самой драки: мощные, резкие удары наотмашь, и мазал он примерно так же часто, как попадал в цель.

Тень ушел в защиту и дрался очень аккуратно, блокируя удары Суини или уходя от них. Вокруг собрались зрители, и он ясно отдавал себе в этом отчет. Кто-то пытался протестовать, но столы моментально оказались отодвинуты к стенам, чтобы дать бойцам свободное пространство. Чувствовал Тень на себе и пристальный взгляд Среды — и его обычную недобрую ухмылку. Ежу понятно, ему устроили проверку: вот только — что проверяем?

Тюрьма научила Тень различать два вида драки: драку из разряда я тебе глаза на жопу натяну, где главное произвести как можно больше впечатления на публику, и драку частную, настоящую, стремительную и неразборчивую в средствах, которая неизменно заканчивалась буквально за несколько секунд.

— Слушай, Суини, — задохнувшись от очередного удара в корпус, проговорил Тень, — ты ради чего дерешься-то?

— Ради радости, — отозвался Суини, трезвый как стеклышко: не то и впрямь протрезвел, не то перестал притворяться пьяным. — Ради чистого, охеренного, блядского удовольствия. Разве ты не чуешь, как по жилам у тебя растекается радость, как сок по дереву? — Губа у него кровоточила. Как, собственно, и костяшка на кулаке у Тени.

— Так как ты все-таки делаешь этот трюк? — спросил Тень.

Он качнулся назад, ушел в сторону и принял на плечо удар, который был нацелен ему в лицо.

— Да я ж тебе сразу сказал как, в самый первый раз! — гоготнул Суини. — Только фигли объяснять — ого! Вот это по-нашему! — тому, кто ни фига не слышит.

Тень весь вложился в хороший прямой в корпус, и Суини опрокинулся спиной вперед на стол; пустые стаканы и пепельницы посыпались на пол. Вот тут бы его и добить.

Тень посмотрел на Среду; тот кивнул. Тень перевел взгляд на Бешеного Суини.

— Ну, хватит с тебя? — спросил он.

Суини поколебался, потом кивнул. Тень отпустил его и сделал несколько шагов назад. Суини, отдуваясь, перевел свое длинное туловище в вертикальное положение.

— А с тебя не хватит, жопа ты этакая! — взревел он. — Ты у меня сам сейчас соплями умоешься!

Он осклабился и ринулся на Тень, отведя руку для хлесткого свинга. Но тут под ногу ему попался кубик льда: улыбка тут же превратилась в отчаянную гримасу, ноги поехали вперед, а сам он грохнулся навзничь и с явственным стуком ударился затылком об пол.

Тень поставил колено ему на грудь.

— Еще раз спрашиваю, хватит с тебя? — повторил он.

— Ну, может, на сей раз и стоит с тобой согласиться, — ответил Суини, оторвав голову от пола, — потому что радости уже никакой, утекла радость, как мальчонка обоссался, плавая в бассейне в жаркий летний день.

Он выплюнул сгусток крови, закрыл глаза и тут же захрапел: густая, хорошо темперированная каденция.

Кто-то похлопал Тень по спине. Среда сунул ему в руку бутылку пива.

На вкус оно было куда лучше меда.

* * *

Проснулся Тень на заднем сиденье седана. Солнце било прямо в глаза, голова трещала. Он неловко выпрямился и сел, потягиваясь.

За рулем сидел Среда и что-то мычал себе под нос: ни мелодии, ни ритма. В подставке для чашки — картонный стакан с кофе. Ехали они по федеральной трассе. На пассажирском сиденье никого не было.

— Как чувствуешь себя прекрасным этим, ясным утром? — не повернув головы, поинтересовался Среда.

— Где моя машина? — вопросом на вопрос ответил Тень. — Я ее напрокат взял.

— Бешеный Суини отгонит. Во исполнение сделки, которую вы с ним заключили вчера вечером. После драки.

В голове у Тени лениво зашевелились обрывки вчерашнего разговора.

— У тебя там кофе не осталось?

Среда пошарил могучей лапой под сиденьем и протянул ему через плечо непочатую бутылку минералки.

— Держи. Страшная вещь обезвоживание. Сейчас это тебе поможет лучше, чем кофе. Как попадется заправка, остановимся, купим чего-нибудь на завтрак. И привести себя в порядок тебе тоже не мешает. А то вид такой, как будто тебя вчера козел драл.

— Кошки драли, — поправил его Тень.

— Козел, — повторил Среда. — Долговязый такой козлина, душной и смрадный, и с огромными зубищами.

Тень свернул на бутылке крышку и запрокинул голову. В кармане у него звякнуло что-то тяжелое. Он сунул руку в карман и вынул монету размером с доллар. Тяжелую и темно-желтую.


На заправке Тень купил гигиенический набор; в него входили бритвенный станок, упаковочка крема для бритья, расческа и одноразовая зубная щетка, к которой был прикреплен крохотный тюбик зубной пасты. Потом пошел в мужской туалет и посмотрел на себя в зеркало.

Под глазом у него красовался синяк, он осторожно надавил на кожу пальцем, и тут же почувствовал острую боль, губа тоже распухла.

Тень умылся с местным жидким мылом, потом намылил лицо и побрился. Почистил зубы. Намочил волосы и зачесал назад. Вид у него по-прежнему был так себе.

Что скажет Лора, когда увидит этакую рожу, подумал он, но тут же вспомнил, что Лора теперь уже никогда ничего не скажет, и увидел, как его лицо в зеркале дрогнуло — но лишь на долю секунды.

Он вышел из туалета.

— Дерьмово выгляжу, — сказал Тень.

— С чего бы это? — поддакнул Среда.

Среда как раз вывалил перед кассой охапку всякой снеди и расплатился и за нее и за бензин: он суетился, то вытаскивал пластиковую карточку, то опять прятал и открывал бумажник с наличными — к вящему раздражению мрачно жующей жвачку дамочки за кассовым аппаратом. Тень стоял и смотрел, как дрожат у Среды руки, как он мямлит и извиняется через каждые два слова. Он вдруг показался ему очень старым. Кассирша вернула ему деньги, взяв карточку, потом протянула ему чек и взяла деньги, потом снова вернула деньги и взяла другую карту. Среда уже едва не плакал: несчастный старик, окончательно запутавшийся в непостижимом мире кредитных карт.

Они вышли из теплого помещения наружу, и изо рта тут же повалил пар.

Потом снова тронулись в путь, и по обе стороны от машины поплыли бурые осенние луга и унылые голые деревья. Две черные птицы, усевшиеся на телеграфную линию, проводили их долгим взглядом.

— Слушай, Среда.

— Ну?

— Если я правильно понимаю, за бензин ты ей так и не заплатил.

— Как-как?

— Если я не ошибаюсь, она еще и приплатила тебе за удовольствие принять столь важную персону на свой заправке. Как ты думаешь, до нее уже дошло, что к чему?

— До нее это никогда не дойдет.

— Так кто ты есть на самом деле? Сшибаешь пару долларов за счет ловкости рук?

— Так точно, — кивнул Среда. — И этим я тоже охотно занимаюсь. Среди прочего.

Он перестроился, чтобы обогнать грузовик. Небо было унылое, равномерного серого цвета.

— Будет снег, — сказал Тень.

— Ага.

— Насчет Суини. Он что, и правда показал мне, как делать этот фокус с золотыми монетами?

— Конечно.

— Ничего не помню.

— Само вспомнится. Мы долго вчера сидели.

На лобовое стекло упали несколько снежинок и тут же растаяли.

— Тело твоей жены выставлено сейчас в похоронном бюро Уэнделла, — сказал Среда. — После обеда его собираются везти на кладбище.

— Откуда ты знаешь?

— Позвонил, справился, пока ты был в сортире. Знаешь, где похоронное бюро Уэнделла?

Тень кивнул. Снежинки вертелись перед лобовым стеклом и закладывали головокружительные пируэты.

— Сверни здесь, — сказал Тень.

Машина скатилась с федеральной трассы, мимо мотелей, сбившихся в кучку к северу от Игл-Пойнта.

Да, прошло три года. Незнакомые вывески, и огней стало больше. Когда они ехали мимо «Силовой станции», Тень попросил Среду сбавить ход. «ЗАКРЫТО НА НЕОПРЕДЕЛЕННЫЙ СРОК, — гласила написанная от руки и вывешенная на двери табличка, — В СВЯЗИ С ТЯЖЕЛОЙ УТРАТОЙ».

Налево, на Мейн-стрит. Мимо тату-салона, за ним армейский рекрутский центр, «Бургер Кинг», далее — аптека Ольсена, знакомая и ничуть не изменившаяся — и наконец желтый кирпичный фасад похоронного бюро Уэнделла. Неоновая надпись в витрине: «ДОМ УСПОКОЕНИЯ». Под вывеской — каменные надгробия, не тронутые резцом каменотеса, безликие и безымянные.

Среда вырулил на парковку.

— Хочешь, зайду с тобой? — спросил он.

— Да нет, не стоит.

— Хорошо, — все та же недобрая усмешка. — Да и у меня есть чем заняться, пока прощаешься с женой. Номера я сниму для нас обоих в мотеле «Америка». Как закончишь, подходи туда.

Тень вышел из машины и проводил ее взглядом. Потом вошел в здание. В сумеречном коридоре пахло цветами и мастикой, так что запах формальдегида едва угадывался. В дальнем конце коридора был вход в «Часовню успокоения».

Тень поймал себя на том, что вертит в руке золотую монету, судорожно перебрасывая ее вверх-вниз по ладони. Этот прохладный тяжелый кружочек в руке почему-то его успокаивал.

Возле двери в самой дальней части коридора висел листок с именем его жены. Он вошел в «Часовню успокоения». Почти всех, кто был в комнате, он знал в лицо: несколько коллег Лоры по работе, кое-кто из друзей.

Его тоже узнали, все до единого — это было видно по выражению лиц. Но — ни улыбки, ни приветствия.

В дальнем конце комнаты был небольшой подиум, на нем кремового цвета гроб с расставленными вокруг цветами: алыми, желтыми, белыми и темно-красными, кровавого пурпурного оттенка. Он сделал шаг вперед. Лорино тело было видно уже отсюда. Ближе подходить ему не хотелось; развернуться и уйти он не решался.

Человек в черном костюме — Тень решил, что это работник похоронного бюро, — сказал:

— Сэр, не желаете ли вы сделать запись в книге соболезнований и воспоминаний? — и указал ему на лежавшую на маленьком пюпитре книгу в кожаном переплете.

Почерк у него был очень хороший. Он вывел «ТЕНЬ» и поставил дату, а потом, очень медленно, приписал рядом «(БОБИК)», откладывая тот момент, когда нужно будет идти в дальний конец комнаты, где люди и кремовый гроб, а в гробу — этот предмет, который никакого отношения к Лоре не имеет.

В дверь вошла маленькая женщина и замешкалась на пороге. Медно-рыжие волосы, очень черное и очень дорогое платье. Вдовий траур, подумал Тень: с этой женщиной он был знаком давным-давно. Одри Бертон, жена Робби.

В руках у Одри был букетик фиалок, перехваченный внизу полоской серебряной фольги. Такие букетики в июне собирают дети, подумал Тень. Вот только сейчас для фиалок был не сезон.

Она двинулась через комнату к гробу Лоры. Тень пошел следом.

Лора лежала с закрытыми глазами, сложив на груди руки. На ней был строгий синий костюм — Тень его раньше не видел. Длинные русые волосы убраны со лба. Да, это его Лора, и в то же время не она; потом он понял, что чужой ее делает неподвижная, напряженная поза. Лора даже во сне и нескольких минут не могла полежать тихо.

Одри положила букетик весенних фиалок на грудь Лоры. Потом пожевала губами — и плюнула, с силой, в мертвое лицо.

Плевок попал Лоре на скулу и тут же начал стекать к уху.

Одри уже шла к дверям. Тень догнал ее.

— Одри! — он окликнул ее.

— Тень! Ты что, из тюрьмы сбежал? Или они тебя сами выпустили?

На секунду ему показалось, что она на транквилизаторах. Голос уж больно глухой и ровный.

— Выпустили, вчера. Я свободный человек, — сказал Тень. — А теперь объясни мне, в чем дело?

Она остановилась в сумеречном коридоре.

— Ты насчет фиалок? Это были ее любимые цветы. Мы с ней с детства ходили их собирать.

— Я не про фиалки.

— Ах, так вот ты о чем. — Она вытерла с уголка рта невидимую каплю. — Мне кажется, и так все ясно.

— Не ясно, Одри. Мне — не ясно.

— Тебе что, ничего не сказали? — Тон у нее был совершенно ровный, бесстрастный. — Твоя жена умерла с членом моего мужа во рту, Тень.

Он вернулся назад, в часовню. Плевок кто-то успел вытереть.


После обеда — Тень поел в «Бургер Кинге» — были похороны. Кремовый гроб с телом Лоры предали земле на маленьком общем кладбище на краю города: неогороженный холмистый участок, луговая трава и перелески, сплошь усеянные черными гранитными и белыми мраморными надгробиями.

На кладбище он ехал на уэнделловом катафалке, вместе с матерью Лоры. Судя по всему, миссис МакКейб склонна была считать, что в смерти Лоры виноват Тень.

— Если бы ты был здесь, — сказала она ему, — ничего этого бы не случилось. Вообще не понимаю, зачем она вышла за тебя замуж. Я ей говорила. Предупреждала ее, не раз и не два. Но кто теперь слушает, что говорят матери, а, я вас спрашиваю? — Она помолчала, потом пристально вгляделась в его лицо. — Ты что, дрался?

— Да, — ответил он.

— Варвар, — подытожила она, плотно сжала губы, задрала голову, так что все ее многочисленные подбородки заходили ходуном, и принялась глядеть в стену, прямо перед собой.

К немалому удивлению Тени, Одри Бертон тоже пришла на похороны, хотя держалась в тени. Закончилась краткая служба, гроб опустили в холодную землю. Люди начали расходиться.

Тень остался стоять у могилы: засунув руки в карманы, дрожа, глядя в глубокую яму.

Небо у него над головой было серо-стального цвета, безликое и плоское, как зеркало. Время от времени срывался снег, невесомыми блеклыми хлопьями.

Что-то он такое хотел сказать Лоре и готов был ждать до тех пор, пока в голове у него не прояснится, и он не вспомнит, что именно. Мир вокруг начал понемногу терять свет и цвет. Ноги у Тени затекли, лицо и руки горели от холода. Он снова сунул руки в карманы, пытаясь хоть немного согреться, и пальцы сомкнулись на золотой монете.

Он подошел к могиле.

— Это тебе, — сказал он.

На гроб уже бросили несколько лопат земли, но места в могиле было еще предостаточно. Он бросил золотую монету Лоре, а потом набросал сверху немного земли, чтобы уберечь золото от алчности могильщиков. Тень отряхнул землю с рук и сказал:

— Спи спокойно, Лора, — а потом добавил: — Мне очень жаль, что все так вышло.

Потом повернулся к городским огням и пошел обратно в Игл-Пойнт.

До мотеля было мили две, не меньше, но после трех лет в тюрьме сама возможность идти и идти вперед, даже бесконечно долго, была — как подарок. Если идти все время на север, попадешь на Аляску, а там можно свернуть и пойти обратно, на юг, в Мексику, и даже еще того дальше. До самой Патагонии или до Огненной земли.

Рядом остановилась машина. Стекло поползло вниз.

— Подвезти тебя, Тень? — спросила Одри Бертон.

— Не надо, — ответил он. — От тебя мне ничего не надо.

Он продолжил идти в прежнем темпе. Одри ехала рядом, на скорости три мили в час. В лучах фар танцевали снежинки.

— Мне все время казалось, что она моя лучшая подруга, — сказала Одри. — Мы болтали с ней каждый день. Если у нас с Робби случалась драчка, она узнавала об этом самая первая — и мы отправлялись с ней в «Чи-Чи», чтобы поговорить о том, какие мужики свиньи. И все это время она трахалась с ним за моей спиной.

— Прошу тебя, Одри, ехала бы ты отсюда!

— Я просто хочу, чтобы ты понял: для того, что я сделала, у меня были свои причины, причем довольно веские.

Он промолчал.

— Эй! — крикнула она. — Эй, ты! Я с тобой разговариваю!

Тень повернулся.

— Ты что, хочешь, чтобы я сказал тебе, что ты была права, когда плюнула Лоре в лицо? И что меня это совсем не задело? Или что после всего, что ты мне рассказала, я ее возненавидел и перестал по ней тосковать? Не бывать этому, Одри!

Еще с минуту она молча ехала рядом. Потом сказала:

— Как оно там, в тюрьме, а, Тень?

— Прекрасно, — ответил он. — Ты бы там себя чувствовала просто как дома.

Она ударила ногой по газам, мотор взревел, и машина умчалась.

Едва фары скрылись из виду, мир погрузился во тьму. Сумерки успели перерасти в ночь. Тень все ждал, когда же, наконец, от ходьбы станет теплее, когда тепло потечет по заледеневшим рукам и ногам. Но ничего подобного с ним не происходило.

Как-то раз, в тюрьме, Космо Дей по прозвищу Ловкий назвал маленькое тюремное кладбище, расположенное позади больнички, костяным садом, и образ этот застрял у Тени в голове. В ту же ночь ему приснился сад, залитый лунным светом, с белыми скелетообразными деревьями, ветви у которых заканчивались скрюченными пальцами, а корни уходили глубоко в могилы. На деревьях в приснившемся ему костяном саду росли плоды, и в этих плодах крылась какая-то опасность, но, проснувшись, он так и не смог вспомнить ни того, что это были за плоды, ни того, почему держаться от них следовало как можно дальше.

Мимо проносились машины. Жаль, что тут нет тротуара, подумал Тень, и тут же запнулся обо что-то невидимое в темноте и растянулся во весь рост, одной рукой угодив в придорожную канаву, так что она на несколько дюймов ушла в ледяную грязь. Он поднялся на ноги, вытер руки о штанины, выпрямился, нелепо и неловко, как чучело, и успел только сообразить, что рядом кто-то есть, — словно ко рту и к носу прижали что-то мокрое, и он задохнулся от едкого химического запаха.

На этот раз канава показалась ему уютной и теплой.

* * *

Виски ломило так, будто к черепу их приколотили кровельными гвоздями. Руки были связаны за спиной: судя по ощущениям, чем-то вроде ремня. Он был в машине, на обшитом кожей автомобильном сиденье. Поначалу ему показалось, что у него нелады с пространственным восприятием, но потом он понял, что — нет, другое сиденье действительно отстоит от его собственного именно на такое расстояние.

Рядом с ним кто-то сидел, но повернуться и посмотреть, кто именно, он не мог.

Жирный молодой человек на противоположной стороне салона этого невероятного лимузина достал из бара банку диетической колы и с хрустом открыл ее. Длинное черное пальто из какого-то шелковистого материала, на вид — лет двадцать, не больше: на щеках полноценные зрелые угри. Увидев, что Тень пришел в себя, он улыбнулся.

— Привет, Тень, — сказал он. — Мой тебе совет: постарайся не действовать мне на нервы.

— Договорились, — сказал Тень. — Не буду. Если можно, высадите меня у мотеля «Америка», рядом с федеральной.

— Врежь ему, — сказал парнишка человеку, который сидел слева от Тени. Удар пришелся в солнечное сплетение, Тень задохнулся и сложился пополам. Потом выпрямился, как мог медленно.

— Я же сказал, не действуй мне на нервы. А ты действуешь. Постарайся отвечать коротко и в тему, не то я просто порешу тебя на хер, и все. Или, может, даже не убью. А скажу ребятам, чтобы они, блядь, переломали тебе все кости до единой. А их, между прочим, двести шесть штук. Так что постарайся не действовать мне на нервы.

— Понял, — сказал Тень.

Лампочки, вделанные в потолок лимузина, поменяли цвет с фиолетового сперва на синий, потом на зеленый и наконец на желтый.

— Ты работаешь на Среду, — продолжил молодой человек.

— Да, — ответил Тень.

— Какого хера ему здесь нужно? В смысле, что он задумал? У него должен быть какой-то план. Какой у него план?

— Я начал работать на мистера Среду сегодня утром, — сказал Тень. — Я у него вроде как на посылках.

— То есть ты хочешь сказать, что не знаешь?

— Я хочу сказать, что не знаю.

Парень расстегнул пиджак и достал из внутреннего кармана серебряный портсигар. Открыл его и предложил сигарету Тени:

— Куришь?

Тень хотел было попросить, чтобы ему развязали руки, но потом передумал:

— Нет, спасибо.

Судя по всему, в портсигаре были не сигареты, а самокрутки, и когда паренек закурил, щелкнув матовой черной «Зиппо», запах у дыма был — как от горелой проводки.

Парнишка глубоко затянулся и задержал дыхание. Потом выпустил немного дыма изо рта и снова втянул его носом. Такое впечатление, что он репетировал этот номер перед зеркалом прежде чем предъявить его публике, подумал Тень.

— Если ты мне соврал, — сказал парнишка, и голос его прозвучал как будто из другой комнаты, — я тебя, блядь, грохну. Ты меня понял?

— Да, вы уже говорили об этом.

Парнишка затянулся еще раз.

— Значит, говоришь, остановились в мотеле «Америка»? — Он постучал по водительскому стеклу. Окошко открылось. — Эй, там. Мотель «Америка», возле федеральной. Надо высадить там нашего гостя.

Водитель кивнул, стекло вновь поднялось.

Мерцающие оптоволоконные огоньки в салоне лимузина время от времени меняли цвет, пробегая по одной и той же не слишком яркой гамме. Тени показалось, что вместе с ними мерцают и глаза жирного молодого человека, и цвет напоминает зеленоватое свечение допотопного компьютерного монитора.

— А скажи-ка ты Среде вот что, приятель. Скажи ему, что его дело прошлое. И его давно списали в утиль. Он старый. Скажи ему, что будущее за нами, и нам насрать на него и ему подобных. Его место в мусорном баке древней истории, а такие люди, как я, поедут в будущее на лимузинах, по суперскоростному шоссе.

— Я передам, — сказал Тень.

У него начала кружиться голова. Будем надеяться, что не стошнит, подумал он.

— Передай ему, что мы, блядь, перепрограммировали реальность. Передай, что язык — это вирус, вера — операционная система, а молитвы — ебаный спам. Передай ему все это слово в слово, а не то я замочу тебя на хер, — мягко, сквозь дым, сказал парнишка.

— Я понял, — ответил Тень. — Можете высадить меня прямо здесь. Остаток пути пройду пешком.

Молодой человек кивнул.

— Приятно с тобой говорить, — сказал он. Дым явно действовал на него умиротворяюще. — И запомни: если мы тебя, блядь, не уебашим, то просто потрем, и все дела. Ты понял? Один клик, и ты переписан единичками и ноликами, в случайном порядке. И операция «восстановить» не предусмотрена. — Он постучал по водительскому окошку. — Он выходит прямо здесь, — потом повернулся к Тени и ткнул пальцем в свою самокрутку. — Синтетическая жабья кожа, — сказал он. — Вот, научился народ синтезировать буфотенин,[10] слыхал об этом?

Лимузин остановился, дверь открылась. Тень кое-как выбрался наружу. Путы у него на руках перерезали. Тень обернулся. Салон превратился в единое клубящееся облако дыма, сквозь которое мерцали два огонька, и цвет у них теперь был медно-красный, красивый такой цвет, как глаза у жабы.

— Речь у нас идет о доминирующей, на хрен, парадигме, Тень. Остальное неважно. Да, кстати, прими соболезнования, насчет твоей старушки.

Дверца захлопнулась, и лимузин тихо тронулся с места. Тень стоял ярдах в двухстах от мотеля. Он двинулся по направлению к гостинице, вдыхая холодный воздух, мимо красных, желтых и голубых огней, рекламирующих все мыслимые и немыслимые разновидности фастфуда, которые только может представить себе человек, если, конечно, он задался целью представить себе гамбургер; и до мотеля «Америка» Тень добрался без приключений.

Глава третья

Каждый час ранит. Последний — насмерть.

Старая поговорка

За стойкой в мотеле «Америка» сидела худая барышня. Она сказала Тени, что друг его уже зарегистрировал, и протянула ему прямоугольный пластиковый ключ от номера. Блеклая блондинка, чем-то неуловимо похожая на грызуна. Сходство это делалось особенно наглядным, когда барышне что-то не нравилось: улыбка же явно шла ее внешности на пользу. Она отказалась называть Тени номер комнаты, в которой поселился Среда, и настояла на том, что сама позвонит постояльцу и скажет, что его гость уже прибыл.

Среда вышел из двери в дальнем конце холла и кивнул Тени.

— Как прошли похороны?

— Прошли, — ответил Тень.

— Не хочешь говорить об этом?

— Не хочу, — подтвердил Тень.

— Ну и ладно, — осклабился Среда. — И без того в последнее время болтовни вокруг стало слишком много. Слова, слова, слова. Этой стране явно пошло бы на пользу, если бы люди научились страдать молча.

Среда отвел его в свой номер, который оказался напротив комнаты Тени. Номер был сплошь завален картами: карты разложены на кровати, карты пришпилены к стенам. На всех Среда уже успел что-то начертить яркими фломастерами: флуоресцирующий зеленый, режущий глаз розовый, веселенький оранжевый.

— Меня только что взял в заложники какой-то жирный парень, — сказал Тень. — Он велел тебе передать, что твое место на свалке истории, тогда как сам он и ему подобные будут ездить на лимузинах по суперскоростным автострадам бытия. Что-то вроде этого.

— Вот сопля зеленая, — отреагировал Среда.

— Ты его знаешь?

Среда пожал плечами.

— Знаю, кто он такой и откуда взялся. — Он тяжело опустился на единственный в комнате стул. — А вот ключа у них нет, — продолжил Среда. — Гребаный ключ им в руки не дается. Сколько времени тебе еще придется оставаться в этом городе?

— Не знаю. Может, с неделю. Надо будет, наверное, уладить Лорины дела. Решить, что делать с квартирой, избавиться от ее одежды и так далее. Мамаша ее, конечно, будет кипятком ссать, но так ей и надо.

Среда кивнул тяжелой косматой башкой.

— В общем, чем быстрее ты со всем этим разберешься, тем быстрее нас не будет в Игл-Пойнте. Спокойной ночи.

Тень пересек холл. Его комната была точной копией комнаты Среды, вплоть до идиотской картинки с закатом, пришпиленной над кроватью. Он заказал себе пиццу с сыром и мясным фаршем, потом набрал ванну, вылив в воду все гостиничные пузырьки с шампунем, чтобы вода вспенилась.

Он был слишком большой и не мог лечь в гостиничной ванне в полный рост, так что он в нее сел и постарался получить максимум удовольствия. Тень пообещал себе ванну, как только выйдет из тюрьмы, Тень свое слово держит.

Пиццу принесли вскоре после того, как он вышел из ванной, и Тень ее съел, запив банкой рутбира.[11]

Тень лежал в постели и думал: В первый раз сплю в постели, как свободный человек, но мысль эта радовала его куда меньше, чем ожидалось. Он не стал задергивать занавески, смотрел через окно на огоньки проезжающих машин, витрины фастфудов напротив, и его грела мысль о том, что там расположен совсем другой мир, и что человек по имени Тень свободен идти в этом мире, куда ему заблагорассудится.

Человек по имени Тень мог бы, конечно, лежать сейчас и в собственной постели, подумал он, в квартире, где он жил вместе с Лорой, — в постели, в которой он спал вместе с Лорой. Но от одной только мысли о том, что лежать там пришлось бы в одиночку, в окружении ее вещей, ее запахов, ее жизни, ему делалось больно…

Не ходи туда, сказал себе Тень. И решил думать о чем-нибудь другом. Например, о фокусах с монетами. Тень отдавал себе отчет в том, что хорошим фокусником ему никогда не стать: не такой он человек. Он не сможет заговаривать публике зубы, чтобы она между делом заглатывала наживку, карточные фокусы он тоже не любил, как не любил доставать бог весть откуда бумажные цветы. Ему просто нравилась ловкость рук, особенно когда в этих руках были монеты. Он начал вспоминать все те способы, которыми мог заставить монету исчезнуть, и это напомнило ему о той монете, которую он бросил в могилу Лоры, а потом откуда-то из глубины возник голос Одри и принялся рассказывать о том, что Лора умерла с членом Робби во рту, и в сердце у Тени снова свила себе гнездышко маленькая пакостная боль.

Каждый час ранит. Последний — насмерть. От кого он это слышал?

Он вспомнил, что сказал на сей счет Среда, и улыбнулся, против собственной воли: Тень сто раз слышал, как люди советуют друг другу не сдерживать обуревающие их чувства, выплеснуть эмоции, дать боли уйти. Тень подумал, что и в пользу противоположной тактики наверняка можно сказать много дельного. Если достаточно долго и достаточно глубоко держать свои чувства под спудом, очевидно, рано или поздно вообще перестанешь чувствовать что бы то ни было.

Сон пришел сам, так что Тень даже не заметил.

Он шел…

Он шел по комнате, которая была больше, чем целый город, и куда ни бросишь взгляд, везде были статуи, резные скульптуры и грубо вылепленные идолы. Он остановился возле женской фигуры: голые висячие груди плоско лежат на животе, вокруг пояса — плетенка из отрубленных человеческих рук, сама она держит в обеих руках по острому ножу, а вместо головы у нее поднимаются из шеи две переплетшиеся змеи, выгнувшиеся, готовые впиться друг другу в глотку. Было в этой статуе что-то жутко отталкивающее, какая-то глубокая, отчаянная противоестественность. Тень попятился.

Он пошел дальше. Каменные глаза тех статуй, у которых были глаза, казалось, следили за каждым его шагом.

Потом, во сне, до него дошло, что у каждой статуи есть имя, и что оно горит на полу, у ее подножия. Седой мужчина с ожерельем из зубов на шее и барабаном в руках, звался Левкотиос;[12] женщина с широкими бедрами, у которой из зияющей промежности сыпались чудовищного вида существа, была Хубур;[13] человек с бараньей головой и золотым шаром в руках был Хершеф.[14]

К нему, во сне, обращался голос, взвинченно-вычурный, отчетливо и внятно произносивший каждый звук, — но видеть он никого не видел.

— Все это боги, давно забытые людьми, боги, которые, вероятнее всего, уже умерли. Только сухая ткань мифов сохранила их. Они ушли, ушли совсем, и только их образы и имена до сих пор остаются с нами.

Тень свернул за угол и оказался в другой комнате, еще большей, чем первая. Прямо перед ним были отполированный до блеска коричневый череп мамонта и маленькая женщина с изуродованной левой рукой, одетая в крашенную охрой меховую накидку. Далее шли три женщины, вырезанные из единой гранитной глыбы и сросшиеся у пояса: лица у них были не проработаны, словно резали их наспех и кое-как, зато груди и гениталии мастер выполнил с любовью и знанием дела; еще там была бескрылая птица неизвестной породы, в два раза выше Тени, с клювом, как у стервятника, и человеческими руками; и так далее, и тому подобное.

Голос прорезался снова, с навязчивой интонацией классного наставника:

— А это боги, о которых теперь вообще никто не помнит. Даже их имена стерлись из памяти. Народы, которые им молились, забыты точно так же, как их боги. Изваяния низвержены давным-давно и разбиты. Последние жрецы умерли, никому не передав своих тайн… Боги смертны. И когда они умирают совсем, никто не оплакивает их, никто не вспоминает. Идею убить куда труднее, чем человека, но в конечном счете можно убить и ее.

Откуда-то из глубины залы накатил слитный шум, то ли шепот, то ли шорох, который начал отдаваться в разных частях пространства, и от которого Тень охватило чувство необъяснимого и невыразимого ужаса. Его обуяла паника, он заметался по зале, в которой жили боги, самый факт существования которых был забыт, — боги с лицами осьминогов, боги в виде мумифицированных рук, падающих скал, лесных пожаров…


Он пришел в себя: сердце колотилось как бешеное, лоб в испарине, сна ни в одном глазу. Красные цифры на электронном будильнике показывали три минуты второго. В окно попадал свет от неоновой вывески мотеля, которая оказалась прямо над его комнатой. Тень встал и, пошатываясь, пошел в крохотную гостиничную ванную. Помочился, не включая света, и вернулся в спальню. Только что приснившийся сон все еще стоял перед глазами, но было непонятно, чего он так испугался и по какой причине.

Свет, что лился в комнату через окно, был довольно тусклым, но глаза Тени успели привыкнуть к темноте. На краешке его кровати сидела женщина.

Он узнал ее. Он узнал бы ее даже в толпе из тысячи, сотни тысяч других женщин. На ней по-прежнему был темно-синий костюм, в котором ее похоронили.

Говорила она шепотом, но шепот был ему знаком.

— Ты, наверное, хочешь спросить, — начала Лора, — что я здесь делаю?

Тень не ответил.

Он сел на единственный в комнате стул, помолчал, а потом спросил наконец:

— Это ты?

— Да, — ответила она. — Мне холодно, бобик.

— Ты умерла, девочка моя.

— Да, — сказала она. — Да. Я знаю. — Она положила ладонь на кровать, рядом с собой. — Иди сюда, посиди со мной, — попросила она.

— Нет, — сказал Тень. — Я уж лучше здесь как-нибудь. Нам с тобой надо кое-что выяснить.

— Это насчет того, что я мертвая?

— Можно и так сказать. Но меня скорее беспокоит то, как именно ты умерла. Вы умерли — ты и Робби.

— А, — сказала она, — ты об этом.

Тень почувствовал — или это ему только показалось? — запах тлена, цветов и формальдегида. Его жена — его бывшая жена… нет, поправил он сам себя, его покойная жена — сидела на кровати и не моргая смотрела на него.

— Бобик, — сказала она, — не мог бы ты — в общем, если тебе не сложно, не мог бы ты найти мне сигарету?

— Мне казалось, ты бросила курить.

— Бросила, — согласилась она. — Но я теперь уже не очень-то переживаю насчет здорового образа жизни. Глядишь, успокоюсь немного. Там, в холле, стоял автомат.

Тень натянул джинсы и майку и вышел, босой, в холл. Ночной портье, средних лет мужчина, сидел за стойкой и читал роман Джона Гришема. Тень купил в автомате пачку «Вирджинии слимс». И попросил у портье коробку спичек.

— Вы в номере для некурящих, — сказал портье. — Так что будьте добры, открывайте окно, когда курите. — Он протянул Тени спичечный коробок и пластмассовую пепельницу с логотипом мотеля «Америка».

— Будет сделано, — кивнул Тень.

Он вернулся в комнату. Лора успела лечь на спину, прямо поверх скомканного покрывала. Тень открыл окно и отдал ей сигареты и спички. Пальцы у нее были холодные. Она чиркнула спичкой, и он увидел, что ногти, которые обычно были у нее в безукоризненном состоянии, облуплены и обломаны, и под ними — грязь.

Лора прикурила, затянулась и задула спичку. Потом затянулась еще раз.

— Ничего не чувствую, — сказала она. — Наверное, зря я это.

— Мне очень жаль, — сказал Тень.

— Мне тоже, — ответила Лора.

Когда она затягивалась, огонек разгорался, и он видел ее лицо.

— Значит, — сказала она, — тебя все-таки выпустили.

— Да.

Огонек из темно-красного стал оранжевым.

— Спасибо тебе еще раз. Не стоило тебя во все это впутывать.

— Брось ты, — сказал он. — Это был мой выбор. Вполне мог отказаться.

Интересно, подумал он, а почему ты ее совсем не боишься? Только что сон про музей напугал тебя до смерти, а вот ходячий труп — ничуть не беспокоит.

— Ага, — подхватила она. — Мог, конечно. Дубина ты моя стоеросовая.

Дым вился у ее лица. В тусклом свете сигареты она казалась ему очень красивой.

— Хочешь узнать, что было у нас с Робби?

— В общем, да.

Она затушила сигарету в пепельнице.

— Ты был в тюрьме, — начала она. — А мне нужно было хоть с кем-то поговорить. Нужна была жилетка, в которую я могла выплакаться. Тебя же не было. А мне было плохо.

— Извини. — Тень обратил внимание, что с голосом у нее что-то не так, вот только неясно, что именно.

— Да ладно. Ну, началось все с малого — кофе вместе попить. Поговорить о том, что мы устроим, когда ты выйдешь. Как будет здорово, когда ты вернешься. Ты же знаешь, ты ему нравился, по-настоящему. Ему хотелось, чтобы ты снова устроился к нему на работу.

— Я знаю.

— А потом Одри уехала на неделю в гости к сестре. Было это через год, нет, через тринадцать месяцев после того, как тебя посадили. — Голос у нее был абсолютно ровным, лишенным всякого выражения; каждое слово — глухое и плоское, будто камушки падают в глубокий колодец, один за другим. — Робби зашел в гости. И мы напились. И трахнулись на полу в спальне. Классно было. Просто здорово.

— Вот об этом ты мне лучше не рассказывай.

— Правда? Ну, извини. Когда умираешь, все становится без разницы. Ну, понимаешь, вроде как фотографии смотришь. И, в общем, как-то все равно.

— Мне не все равно.

Лора прикурила еще одну сигарету. Движения у нее были быстрые и отточенные, никакой скованности. Тень даже на мгновение засомневался, — а мертвая ли она на самом деле. Вдруг это какой-то сложносочиненный фокус.

— Ну да, — продолжила она. — Понятно. В общем, начался у нас с ним роман — хотя мы его так и не называли, мы вообще это никак не называли — и длился он почти два года.

— Ты собиралась от меня уйти? К нему?

— Это еще зачем? Ты — мишка мой здоровенный. Ты — мой бобик. Ты меня так выручил. Я все три года тебя ждала. Я тебя люблю.

Фраза Я тоже тебя люблю едва не вырвалась у него наружу, но он вовремя остановился. Никогда я больше этого тебе не скажу. Никогда.

— А что произошло той ночью?

— Это когда я погибла?

— Да.

— Ну, мы с Робби собирались обсудить вечеринку, которую устроим по случаю твоего возвращения. Такая классная была задумка. И я ему сказала: все, хватит. Совсем хватит. Ты вернешься, и по-другому быть никак не может.

— М-да. И на том спасибо.

— Не за что, милый, — по лицу у нее пробежала тень улыбки. — В общем, мы опять выпили, расчувствовались. Так здорово было. Такая дурка на нас напала. Я была пьяная в драбадан. А он нет, не очень. Ему еще машину надо было вести. Мы ехали домой, и тут я заявила, что на прощанье сделаю ему минет, с большим и светлым чувством, а потом расстегнула ему брюки и сделала минет.

— Зря ты это.

— И не говори. Нечаянно плечом переключила передачу на нейтралку, он попытался меня оттолкнуть, включить передачу и выжать сцепление, но машину уже повело, и тут раздался сильный хруст, и я помню, что мир вокруг начал кружиться и вертеться, и я подумала: сейчас я умру. И — полное спокойствие. Это я точно помню. Вообще никакого страха. А после я уже ничего не помню.

Потянуло чем-то вроде паленой пластмассы. Да это же фильтр у нее горит, понял Тень. Лора, судя по всему, ничего не замечала.

— А здесь ты что делаешь, Лора?

— А что, жена не имеет права зайти проведать мужа?

— Ты умерла. Сегодня днем я был у тебя на похоронах.

— Ага. — Она кивнула и уставилась перед собой в пустоту. Тень встал, подошел к ней, вынул у нее из пальцев крохотный окурок и выбросил его в окно.

— И что?

Она попыталась встретиться с ним взглядом.

— Не то чтобы я много нового узнала по сравнению с тем, что знала, пока была живая. А большую часть из того, что узнала, словами не выскажешь.

— Когда человек умирает, он, как правило, остается лежать в могиле, — сказал Тень.

— Правда? Ты действительно так считаешь, бобик? Я раньше тоже так думала. А теперь уже не слишком в этом уверена. Хотя… — она выбралась из постели и подошла к окну. Ее лицо при свете неоновой вывески было таким же красивым, как раньше. Лицо женщины, ради которой он отправился в тюрьму.

Сердце у него болело так, словно кто-то стиснул его в кулаке и давит, давит…

— Лора…

Она даже не посмотрела на него.

— Ты впутался в очень скверную историю, Тень. И влипнешь ты по самое не хочу, если хоть кто-нибудь не возьмется за тобой присматривать. Я буду за тобой присматривать, Тень. И — спасибо тебе за подарок.

— Какой подарок?

Она потянулась к карману блузки и вынула золотую монету, ту самую, которую он сегодня днем бросил ей в могилу. На монету налипла земля.

— Наверное, лучше подвесить ее на цепочку. Очень мило с твоей стороны.

— Всегда пожалуйста.

И тут она повернулась и посмотрела ему прямо в лицо — глазами, которые, казалось, одновременно видели его насквозь и вообще ничего не видели.

— Мне кажется, в нашей с тобой истории есть целый ряд тем, которые нам следует непременно обсудить.

— Девочка моя, — сказал он ей. — Ты же мертвая.

— Ну да, с этим, конечно, не поспоришь, — она помолчала. — Ладно. Мне пора. Будет лучше, если я уйду сейчас.

Легко и естественно она повернулась, положила Тени руки на плечи и встала на цыпочки, чтобы поцеловать его на прощанье, точно так же, как всегда его целовала, когда они расставались.

Он неловко нагнулся, чтобы чмокнуть ее в щеку, но она быстро повернула голову и прижалась губами к его губам. От нее едва уловимо пахло формалином.

Язык Лоры скользнул Тени в рот. Он был сухой и холодный, от него пахло сигаретным дымом и желчью. Если до этой секунды у Тени были сомнения насчет того, что его жена мертва, теперь от них не осталось и следа.

Он отодвинулся.

— Я люблю тебя, — сказала она, все так же просто. — Я не дам тебя в обиду. — Она двинулась к двери. Во рту у него остался странный привкус. — Тебе надо немного поспать, бобик, — сказала она. — И постарайся не впутываться лишний раз в неприятности.

Она отворила дверь в холл. Лампы дневного света безжалостно констатировали: Лора была — мертвец мертвецом. Хотя, с другой стороны, кто в их свете выглядит иначе?

— Мог бы попросить меня остаться, — сказала она каменно-холодным голосом.

— Это вряд ли, — ответил Тень.

— Еще попросишь, милый, — сказала она. — Прежде чем все это кончится. Ты меня об этом еще попросишь. — Она повернулась и пошла по коридору прочь.

Тень выглянул из дверного проема и посмотрел ей вслед. Ночной портье, который читал роман Джона Гришема, едва поднял голову, когда она проходила мимо него. На туфли у нее налип толстый слой кладбищенской глины. А потом она исчезла.

Тень выдохнул, очень медленно. Сердце, сбиваясь с ритма, отчаянно колотилось у него в груди. Он пересек холл и постучался к Среде — и в тот же самый момент его охватило пренеприятное чувство, словно по коже полоснули черные крылья, словно огромная черная ворона пролетела сквозь него, потом через холл — и вылетела наружу.

Среда открыл дверь — совершенно голый, если не считать обернутого вокруг пояса белого гостиничного полотенца.

— Какого лешего тебе надо? — спросил он.

— Хотел кое о чем рассказать, — сказал Тень. — Может, конечно, мне это приснилось, — но только не приснилось мне это: может, я надышался дымом от синтетической жабьей кожи, что курил тот жирный парень, или, может, у меня поехала крыша…

— Ладно, ладно. Валяй, что там у тебя, — сказал Среда. — Видишь ли, я тут, типа, несколько занят.

Тень заглянул в комнату. На кровати кто-то лежал и смотрел на него. Простыня натянута до самых плеч, чтобы прикрыть маленькие грудки. Блеклая блондинка, остренькая, как у крыски, мордашка. Тень понизил голос.

— Я только что видел свою жену, — сказал он. — Там, в номере.

— В смысле, призрак? Ты видел призрак?

— Нет. Не призрак. Она была настоящая. И — это была она. Мертвая, конечно, но никакое это было не привидение. Я до нее дотрагивался. Она меня поцеловала.

— Понятно, — Среда повернулся к лежавшей у него в постели женщине. — Я сейчас вернусь, дорогая.

Они пошли в номер к Тени. Среда включил свет. Покосился на сигаретный окурок в пепельнице. Почесал грудь. Соски у него были темные — соски старика, — а волосы на груди совершенно седые. На одном боку — белый шрам. Он понюхал воздух и передернул плечами.

— Ну ладно, — сказал он. — Значит, тебе явилась мертвая жена. Напугался?

— Есть немного.

— Тоже понятно. У меня от мертвецов всегда мороз по коже. И что дальше?

— Я готов уехать из Игл-Пойнта. С квартирой и прочим пускай разбирается Лорина мамаша. Она все равно меня терпеть не может. Так что едем, как только скажешь.

Среда ухмыльнулся.

— Славные новости, сынок. Утром и тронемся. А теперь тебе надо немного поспать. Если боишься, что сразу не заснешь, — у меня в номере есть немного виски. Будешь?

— Да нет. Обойдусь.

— Тогда не беспокой меня больше. Ночь у меня впереди долгая и многотрудная.

— Доброй ночи, — сказал Тень.

— Именно что доброй, — кивнул Среда и притворил за собой дверь.

Тень сел на койку. В воздухе по-прежнему пахло табачным дымом и формальдегидом. Досадно, что он даже и погоревать по Лоре, как подобает, не в состоянии: теперь, когда она исчезла, он понял, что и впрямь испугался ее, и что оплакивать умершего куда лучше, чем встречаться с ним по ночам. Да и потосковать по ней — самое бы время. Он выключил свет, вытянулся на кровати и стал думать о Лоре, какой она была до того, как он угодил в тюрьму. О времени сразу после свадьбы, о том, какие они тогда были молодые и глупые, как они были счастливы и как не могли друг от друга оторваться.

Тень не плакал столько лет, что ему уже давно стало казаться: он забыл, как это делается. Он не плакал даже когда умерла мать.

И вот теперь зашелся короткими, болезненными спазмами, и впервые со времен далекого-далекого детства он плакал, пока не заснул.

Прибытие в Америку
813 год н. э.

Они шли по зеленому морю по звездам и линии берега, а если от берега оставалось одно воспоминание, а ночное небо застили тучи и сгущалась тьма, их вела вера, они молились Отцу Всех, чтобы он дозволил им снова увидеть землю.

Дорога на этот раз не легла им скатертью, пальцы, оцепенев, превратились в крючья, а в костях поселилась дрожь, которую невозможно было выжечь оттуда даже вином. По утрам они просыпались с бородами, покрытыми инеем, и до той поры, покуда солнце их не отогревало, выглядели стариками, поседевшими прежде времени.

К тому времени, как они добрались до зеленой земли на западе, зубы уже начали шататься, а глаза глубоко запали в глазницы. И тогда люди сказали: «Мы далеко-далеко от домов и очагов наших, от морей, знакомых нам, и земель, которые любим. Здесь, на краю света, наши боги забудут о нас».

Их вождь забрался на вершину высокого утеса и стал насмехаться над тем, как мало в них веры: «Отец Всех сотворил этот мир, — прокричал он. — Он вылепил его своими руками из раздробленных костей и мяса Имира, деда своего. Мозг Имира он забросил на небо, и стали облака, а соленая кровь его стала морем, по которому мы сюда плыли. И если он создал весь мир, неужто вы не поняли, что и эту землю тоже создал он? И если мы умрем здесь как мужчины, неужто не допустит он нас в залу свою?»

И тогда они обрадовались и стали смеяться. А потом дружно взялись за работу и возвели из расщепленных древесных стволов большой дом, и окружили его частоколом из заостренных бревен, хотя, насколько им было известно, кроме них других людей вокруг не было.

В день, когда постройка была закончена, случилась буря: в полдень небо сделалось черным, как ночью, от горизонта до горизонта заплясали белые росчерки пламени, удары грома были настолько сильными, что люди едва не оглохли, а корабельный кот, которого возили с собой на удачу, забился под вытащенную на берег ладью. Буря удалась на славу — мощи и злости в ней хватило бы на несколько бурь — и люди смеялись, хлопали друг друга по спине и говорили: «Громовик тоже с нами в этой чужой земле», — и они возблагодарили бога, и возрадовались, и пили, пока у них не закружилось в головах.

А ночью, в дымной полумгле большой залы, сказитель пел им старые песни. Он пел об Одине Отце Всех, который самого себя принес самому же себе в жертву — с той доблестью и отвагой, с какой потом встречали смерть другие его жертвы. Девять дней Отец Всех провисел на мировом древе, истекая кровью от нанесенной копьем раны в боку. И спел он им обо всех тех вещах, которые Отец Всех постиг в муках своих: девять имен, девять рун и дважды девять заклятий. Когда речь дошла до копья, пронзившего тело Одина, сказитель закричал от боли, точно так же, как и сам Отец Всех возопил в муках своих, и все они содрогнулись, представив себе эту боль.

На следующий день, который как раз пришелся на день Отца Всех, они обнаружили скрэлинга, маленького человека с длинными волосами, черными как вороново крыло, и с кожей, как жирная красная глина. Он говорил слова, которых ни один из них не в состоянии был понять — даже сказитель, а тот когда-то плавал на корабле, что прошел чрез Геркулесовы столпы, и потому знал купеческое наречие, внятное всем людям, живущим в Средиземноморье. Чужак был одет в меха и перья, а в волосы его были вплетены маленькие кости.

Они привели его в свой большой дом и дали ему поесть жареного мяса, и дали крепкого питья для утоления жажды. Они покатывались со смеху, когда ноги у чужака начали заплетаться, а сам он начал петь песни, и голова его качалась и падала на грудь, и все это с полрога меда. Они дали ему выпить еще, и вскоре он уже лежал под столом, закрывши рукой голову.

И тогда они подняли его на руки — по человеку на каждое плечо, по человеку на ногу, — и четверо мужчин превратили его в коня об осьми ногах, и подняли его на плечи, и понесли во главе процессии к высокому ясеню, что стоял на холме, над бухтой, а потом они захлестнули ему шею веревкой и повесили сушиться на ветру, принеся его в жертву Отцу Всех, повелителю виселиц. Тело скрэлинга закачалось на ветру, лицо почернело, язык вывалился, глаза вылезли из орбит, пенис напрягся так, что на него можно было бы повесить кожаный шлем, а люди веселились и кричали, и гордились тем, что от них отправилась на небеса такая славная дань.

А когда на следующий день два огромных ворона прилетели к трупу скрэлинга, опустились каждый на свое плечо, и стали клевать ему глаза и щеки, люди поняли, что Отец Всех принял их жертву.

Зима была долгой, и людей мучил голод, но их согревала мысль о том, что весной они отправят корабль обратно в северные земли, и корабль привезет сюда поселенцев — и женщин. Когда стало совсем холодно и дни сделались короче, несколько человек отправились на поиски деревни скрэлингов, в надежде отыскать еду — и женщин. Не нашли они ровным счетом ничего, кроме старых костровищ и проплешин от маленьких стойбищ.

Как-то раз, в самой середине зимы, когда солнце висело на небе далекое и холодное, как потускневшая серебряная монетка, они заметили поутру, что останки скрэлинга исчезли с ясеня. А после полудня пошел снег, огромными, неспешно падающими хлопьями.

Люди из северных земель затворили ворота своей маленькой крепости и укрылись за деревянной стеной.

Военный отряд скрэлингов напал на них в ту же ночь: пять сотен против трех десятков. Они перебрались через стену, и за следующие семь дней убили тридцать человек тридцатью разными способами. И мореходы исчезли — исчезли из истории, исчезли из памяти своего собственного народа.

Стену скрэлинги снесли, дом сожгли. Ладью, перевернутую кверху килем и стоявшую на галечнике подальше от воды, они сожгли тоже, в надежде, что у бледнолицых чужаков был всего один такой корабль, и вот он сгорел, и больше ни один норманн никогда не высадится на их берег.

А было это за сто с лишним лет до того, как Лейф Счастливый, сын Эрика Рыжего, заново открыл эти земли и назвал их Винландом. Когда он прибыл, его боги уже дожидались его на берегу: Тюр, однорукий, седой Один, бог виселиц, и Тор, громовик.

Они были на берегу.

Они ждали.

Глава четвертая

Пускай посветят мне в окно
Ночные поезда,
Волшебные и добрые
Ночные поезда.
«Ночные поезда», народная песня

Тень и Среда позавтракали в «Деревенской кухне», через дорогу от мотеля. На дворе было восемь часов утра, и мир был туманен и сыр.

— Ты по-прежнему готов уехать из Игл-Пойнта? — спросил Среда. — Если да, то сперва мне нужно сделать пару звонков. Сегодня пятница. Пятница — день бездельный. Женский день. А завтра суббота. Пора за работу.

— Я готов, — ответил Тень. — Ничто меня здесь не держит.

Среда навалил себе в тарелку целую гору мясной нарезки. Тень ограничился парой ломтиков дыни, рогаликом и сливочным сырком. Расположились они в отдельной кабинке.

— Так ты говоришь, ночью тебе приснился странный сон, — сказал Среда.

— Н-да, — согласился Тень, — действительно странный.

Утром, когда он вышел из номера, грязные следы Лоры, ведущие от его номера через холл ко входной двери, были отчетливо видны на полу.

— Да, кстати, — вскинулся Среда, — а откуда вообще такое имя: Тень?

Тень пожал плечами:

— Такое вот имя.

За окном подернутый дымкой мир превратился в карандашный эскиз с дюжиной оттенков серого и разбросанными кое-где расплывчатыми пятнами электрического красного и чистого белого цвета.

— А как ты потерял глаз?

Среда заправил в рот с полдюжины ломтей бекона, прожевал и тыльной стороной руки вытер с губ жир.

— Да не терял я его, — ответил он. — Я точно знаю, где он и что с ним.

— Ладно, что делаем дальше?

Вид у Среды сделался задумчивый. Он съел еще несколько ярко-розовых ломтиков ветчины, вынул из бороды кусочек мяса и бросил его обратно в тарелку.

— А делаем мы вот что. Завтра вечером у нас встреча с несколькими именитыми персонами — каждой в своей области. Ты, кстати, особо перед ними не тушуйся. Встреча назначена в одном из самых значимых мест во всей стране. Потом выпьем с ними и угостим их ужином. Я тут затеваю одно предприятие, и мне нужна их поддержка.

— А где находится это самое значимое место во всей стране?

— Увидишь, мальчик мой. Одно из самых значимых. Единого мнения на сей счет не существует. Своих коллег я об этой встрече уже известил. По дороге заскочим в Чикаго, надо подзапастись деньжатами. Нам предстоят серьезные представительские расходы, на которые моей нынешней наличности явно не хватит. Потом двинем в Мэдисон, — Среда расплатился за завтрак и они направились через дорогу, к стоянке у мотеля. Среда перебросил Тени ключи от машины.

Тень вырулил на трассу и выжал газ.

— Будешь по нему скучать? — спросил Среда. Он рылся в папке, битком набитой картами.

— По городу? Нет. Я ведь и не жил здесь никогда по-настоящему. В детстве вообще никогда подолгу не задерживался на одном месте, а когда приехал сюда, мне было уже за двадцать. Это Лорин город, не мой.

— Будем надеяться, что здесь она и останется, — сказал Среда.

— Это был сон, — сказал Тень. — Мы же договорились.

— Ну и правильно, — поддакнул Среда. — Здравый подход. Ты хоть трахнул ее, ночью-то?

Тень задержал дыхание. Потом выдохнул и сказал:

— Не твое собачье дело. Нет, не трахнул.

— А хотелось?

Тень на это вообще ничего не ответил. Он ехал на север, по направлению к Чикаго. Среда усмехнулся и занялся своими картами: он то развертывал их, то свертывал снова, время от времени большой серебряной шариковой ручкой делая пометки в желтом линованном блокноте.

Наконец занятие это ему надоело. Он отложил ручку, бросил папку с картами на заднее сиденье.

— Что приятно в тех штатах, куда мы направляемся, — сказал Среда, — ну, там, в Миннесоте, Висконсине и все такое, так это женщины. Самый тот тип, который мне нравился в молодые годы. Кожа белая, глаза голубые, волосы такие светлые, что почти совсем белые, винного цвета губы и округлые полные груди, с прожилками, как в добром сыре.

— В молодые годы, и только-то? — отозвался Тень. — А мне показалось, нынче ночью ты тоже времени зря не терял.

— Так точно, — Среда улыбнулся. — Хочешь узнать, в чем секрет моего успеха?

— Деньги платишь?

— Фу, пошлость какая! Нет, все дело в личном обаянии. Простом и неотразимом.

— Ну, обаяние дело нехитрое. Оно либо есть, либо нет, чужого, как говорится, не займешь.

— Ну, как раз чарам-то можно и выучиться, — заметил Среда.

Тень настроил радио на ретро-волну и стал слушать песни, которые были в ходу еще до того, как он появился на свет. Боб Дилан пел о том, что скоро будет ливень, и Тень подумал: интересно, этот ливень уже прошел или только еще собирается. Дорога впереди была пуста, и кристаллы льда сверкали в лучах утреннего солнца, как бриллианты.


Чикаго подкрадывался незаметно, как головная боль. Сперва они ехали по сельской местности, потом понемногу маленькие придорожные городки переросли в неряшливые приземистые пригороды, а те как-то сами собой превратились вдруг в огромный город.

Они остановились у крепко сбитого многоквартирного дома, выкрашенного в черный цвет. Дорожка к подъезду расчищена от снега. Они зашли в подъезд, и Среда нажал на самую верхнюю кнопку старенького, с желобками, интеркома. Никакой реакции. Он нажал снова. Потом, пробы ради, начал нажимать на все кнопки подряд, пытаясь вызвонить других жильцов — с тем же результатом.

— Да сломанный он, — сказала на ходу спускавшаяся по лестнице сухонькая старушка. — Не работает. Мы в обслугу звонили, говорим, когда чинить придешь, а ему что, он в Аризону съехал, легкие лечить.

Говорила она с довольно-таки сильным акцентом. Восточноевропейским, как показалось Тени.

Среда отвесил ей низкий поклон.

— Зоря, дорогая моя, ты не поверишь, но выглядишь ты — просто глаз не оторвать, свет ты мой ясный! Ни чуточки не постарела.

Старушка смерила его взглядом.

— Не желает он тебя видеть. И я тебя видеть не желаю. Ты горевестник.

— Это просто потому, что если новости того не стоят, я к вам не приезжаю.

Старушка фыркнула. На ней было старое красное пальто, застегнутое на все пуговицы, в руках — пустая авоська. Она подозрительно покосилась на Тень.

— А это еще что за дылда? — спросила она у Среды. — Опять бандита нанял?

— Милостивая госпожа, как можно! Этого джентльмена зовут Тень. Да, он работает на меня, но исключительно для вашего же блага. Тень, позволь тебе представить: очаровательная мисс Зоря Вечерняя.

— Очень приятно, — сказал Тень.

Старуха уставилась на него птичьим глазом.

— Тень, — повторила она. — Славное имя. Когда тени становятся долгими, наступает мой час. А ты — длинная тень. — Она смерила его взглядом с головы до ног и улыбнулась. — Можешь поцеловать мне руку, — и она протянула ему холодную ладошку.

Тень наклонился и поцеловал ее худые пальцы. На среднем — большой перстень с янтарем.

— Славный мальчик, — проговорила она. — Пойду, куплю овощей. Я, понимаешь, единственная в этом доме, кто приносит хоть какие-то деньги. Сестры не гадают. Это все оттого, что говорят они только правду, а правду люди слушать не хотят. Правда — штука скверная, от нее у людей душа не на месте, и в другой раз они уже не придут. А я-то вру, как воду лью, и говорю им то, что они хотят услышать. Так что на хлеб в этом доме зарабатываю я одна. Вы что, и на ужин собираетесь остаться?

— Если нам будет дозволено, — тут же встрял Среда.

— Тогда давайте деньги, еды будет больше, — сказала она. — Гонору мне хватает, но на мякине меня не проведешь. У сестер гонору побольше, чем у меня. А больше всех, конечно — у него. Так что давайте деньги, а им об этом не говорите.

Среда расстегнул бумажник, сунул в него руку и вынул двадцатку. Зоря Вечерняя тут же выхватила купюру у него из пальцев, но взгляда не отвела. Он достал еще одну двадцатку и тоже отдал ей.

— Вот и ладно, — сказал она. — Как баре есть будете. А теперь идите по лестнице на самый верх. Зоря Утренняя уже проснулась, но третья наша сестрица спит себе, так что шуму особо не подымайте.

Тень и Среда пошли вверх по темной лестнице. Площадка третьего этажа была сплошь завалена черными пластиковыми мешками с мусором, от которых шел запах гнилых овощей.

— Они что, цыгане? — спросил Тень.

— Зоря и ее семейство? Попал пальцем в небо. Нет, они не Rom. Они русские. Типа, славяне.

— Так ведь она же гадалка.

— Мало ли на свете гадалок! Я и сам балуюсь иногда, под настроение. — К последнему лестничному пролету Среда уже пыхтел как паровоз. — Что-то я начал терять форму.

На самой верхней площадке оказалась одна-единственная дверь, выкрашенная в красный цвет и с глазком посередине.

Среда постучался. Ответа не последовало. Он постучал еще раз, уже сильнее.

— Иду! Иду! Слышу я вас! Слышу! — защелкали замки, задвигались по полозьям засовы, лязгнула цепочка. Красная дверь со скрипом отворилась.

— Кто здесь? — мужской голос, старческий и прокуренный насквозь.

— Старый друг, Чернобог. С компаньоном.

Дверь открылась ровно настолько, насколько позволяла цепочка. В темноте Тень разглядел седую голову: человек внимательно их разглядывал.

— Что ты здесь забыл, Вотан?

— Во-первых, удовольствие видеть тебя и говорить с тобой. Ну, а еще есть у меня кое-какая информация. Как там говорится?.. Ах да, было наше, станет ваше.

Дверь распахнулась. За ней стоял плотно сбитый коротышка, одетый в несвежий купальный халат: волосы — перец с солью, морщинистое лицо. Светло-серые потертые штаны в полоску — и тапочки. В толстых мощных пальцах была зажата сигарета без фильтра, которую он курил, пряча огонек в кулак. Как зэк, подумал Тень. Или как профессиональный солдат. Хозяин квартиры протянул Среде левую руку.

— Ну тогда добро пожаловать, Вотан.

— Теперь меня зовут Среда, — ответил тот, рукопожатием на рукопожатие.

Короткая улыбка, сверкнули желтые прокуренные зубы.

— Да уж, — сказал хозяин квартиры. — Обхохочешься. А это кто?

— Мой партнер. Тень, познакомься, это мистер Чернобог.

— Ну, здорово! — сказал Чернобог и пожал Тени левую руку. Руки у него были шершавые и загрубелые, а кончики пальцев — настолько густого желтого цвета, будто он вымачивал их в растворе йода.

— Как поживаете, мистер Чернобог?

— Хреново поживаю. Нутро болит, спину ломит, а по утрам от кашля наружу выворачивает.

— Ну что вы стоите в дверях? — раздался женский голос. Тень заглянул через плечо Чернобога и увидел еще одну старушку, еще более субтильную и хрупкую, чем сестра, — вот только волосы у нее до сих пор были длинными и золотистыми. — Я Зоря Утренняя, — сказала она. — Нечего стоять в прихожей. Проходите, присаживайтесь. Я принесу вам кофе.

За дверью была квартира, в которой пахло вареной капустой, кошачьим туалетом и сигаретами без фильтра; их провели через крошечную прихожую мимо нескольких закрытых дверей в гостиную на том конце коридора и усадили на огромный древний диван, набитый конским волосом, потревожив по дороге престарелого серого кота, который вытянулся, встал и проследовал, нога за ногу, на дальний конец дивана, где и улегся, смерив каждого по очереди взглядом, — после чего закрыл глаза и вновь отошел ко сну. Чернобог уселся в кресло напротив.

Зоря Утренняя отыскала пустую пепельницу и поставила ее перед Чернобогом.

— Какой кофе вы предпочитаете? — спросила она у гостей. — У нас его пьют черным, как ночь, и сладким, как грех.

— Звучит превосходно, мэм, — сказал Тень и посмотрел в окно, на стоящие напротив здания.

Зоря Утренняя вышла. Чернобог посмотрел ей вслед.

— Вот это женщина, я понимаю, — сказал он. — Не то что ее сестры. Одна — просто гарпия, а другая только и знает, что спать целыми днями.

Ногу в тапочке он водрузил на длинный приземистый кофейный столик, в центре которого красовалась инкрустированная шахматная доска, сплошь в подпалинах от сигарет и отпечатках кофейных чашек.

— Ваша жена? — спросил Тень.

— Никому она не жена, — старик посидел с минуту молча, разглядывая мозолистые руки. — Да нет. Мы все тут родственники. И приехали сюда все вместе, в старые-стародавние времена.

Чернобог вынул из кармана халата пачку сигарет без фильтра. Среда тут же достал узкую золотую зажигалку и дал ему прикурить.

— Сперва мы приехали в Нью-Йорк, — начал Чернобог. — Наши соотечественники всегда едут только в Нью-Йорк. А потом перебрались сюда, в Чикаго. И дела пошли из рук вон. Даже там, на родине, люди про меня почти совсем забыли. А здесь я и вовсе — дурное воспоминание. Знаешь, чем я занялся, когда приехал в Чикаго?

— Нет, — честно ответил Тень.

— Нашел работу в мясной промышленности. На бойне. Когда бычок оказывается на пандусе, там его ждет забойщик. То есть я. А знаешь, почему нас называют забойщиками? Потому что в руках у меня кувалда, и ею я шарашу скотину по лбу. Бац! В этом деле главное — сильные руки. Понял? Потом тушу цепляют, поднимают и перерезают горло. Прежде чем отрезать голову, надо спустить кровь. Самые сильные люди на всех бойнях — это мы, забойщики. — Он откинул рукав халата и согнул в локте руку, так что под старческой кожей заиграл и впрямь довольно приличный бицепс. — Хотя, конечно, одной силой не обойдешься. Тут нужен поставленный удар. Иначе ты скотину разве что оглушишь, а то, чего доброго, она может еще и разбуяниться. А потом, в пятидесятые, нам выдали пневмопистолеты. Приставляешь его быку к башке и — бац! бац! Тут, казалось бы, кто угодно может скотину забить. Ан нет! — Он всадил воображаемый штырь в голову воображаемой корове. — Тут тоже нужна техника.

Он улыбнулся, вспомнив былое, и во рту у него блеснул стальной зуб.

— Опять досаждаешь людям своими россказнями про то, как убивал коров? — Зоря Утренняя внесла на красном деревянном подносе кофе в маленьких расписных эмалированных чашечках. Она раздала каждому по чашке и села рядом с Чернобогом.

— Зоря Вечерняя ушла в магазин, — сказала она. — Скоро вернется.

— Мы встретились внизу, — подхватил Среда. — Говорит, в гадалки подалась.

— Да-да, — кивнула Зоря Утренняя, — сумерки — самое время для лжи. А из меня какая лгунья, так что и в гадалки я не гожусь. А сестричка наша, Зоря Полуночная, та вообще врать не умеет.

Кофе оказался еще крепче и слаще, чем Тень ожидал.

Он извинился и вышел в туалет — крохотную, похожую на чулан комнатку, в которой висело несколько пожелтевших фотографий мужчин и женщин, застывших в неестественных викторианских позах. Казалось, едва успел наступить полдень, но дневной свет уже пошел на убыль. В гостиной беседа тем временем перешла на повышенные тона. Он вымыл руки в ледяной воде дурно пахнущим обмылком.

Когда Тень вернулся в гостиную, Чернобог стоял на ногах.

— От тебя одни неприятности! — кричал он. — И ничего, кроме неприятностей! И слушать тебя не желаю! И вообще, проваливай из моего дома!

Среда по-прежнему сидел на диване, потягивал кофе и гладил серого кота. Зоря Утренняя стояла на вытертом ковре, нервически перебирая пряди своих длинных светлых волос.

— Какие-то проблемы? — поинтересовался Тень.

— Главная проблема — это он! — закричал Чернобог. — Он главная проблема! Скажи ему, что ничто на свете не заставит меня ввязываться в его делишки! И вообще пусть убирается отсюда! Убирайтесь оба!

— Прошу тебя, — мягко сказала Зоря Утренняя. — Прошу тебя, потише, ты же разбудишь Зорю Полуночную.

— Ты не лучше его, тоже спишь и видишь, чтобы я ввязался во все это безумие! — продолжал кричать Чернобог. Вид у него был такой, будто он вот-вот разрыдается. Столбик пепла сорвался с его сигареты и упал на ветхий ковер.

Среда встал, подошел к Чернобогу и положил ему руку на плечо.

— Послушай меня, — миролюбиво сказал он. — Во-первых, никакое это не безумие. Другого выхода у нас нет. Во-вторых, там будут все. Ты же не хочешь остаться в одиночестве, а, что скажешь?

— Ты меня знаешь, — сказал Чернобог. — Ты знаешь, что творили эти руки. Тебе нужен не я, тебе нужен мой брат. А его нет.

Дверь открылась, и сонный женский голос спросил:

— Случилось что-нибудь?

— Нет-нет, сестренка, ничего не случилось, — засуетилась Зоря Утренняя. — Спи спокойно, — и тут же обернулась к Чернобогу. — Вот видишь? Видишь, что ты натворил? А ну-ка иди и сядь на место. Садись, я говорю!

На секунду показалось, что Чернобог сейчас ввяжется с ней чуть ли не в драку; но тут весь его пыл вдруг улетучился. Вид у него сделался больной и несчастный — и очень одинокий.

Все трое вернулись в неряшливую гостиную. По стенам, сантиметрах в тридцати от потолка, шло ровное никотиновое кольцо, похожее на венчик ржавчины в старой ванне.

— Ты или не ты, какая разница, — невозмутимо продолжил, обращаясь к Чернобогу, Среда. — Если это имеет отношение к твоему брату, значит, и к тебе это тоже имеет отношение. Уж в этом с вами, дуалистическими существами, никому из нас не равняться, правильно я говорю?

Чернобог ничего ему на это не ответил.

— Кстати, о Белобоге, о нем ничего не слышно?

Чернобог покачал головой и перевел взгляд на Тень:

— У тебя есть брат?

— Нет, — ответил Тень. — По крайней мере, мне об этом ничего не известно.

— А вот у меня есть. Говорят, как две капли воды. Понимаешь? Когда мы были молоды, волосы у него, ну, они белые, понимаешь, очень светлые, и глаза голубые, вот люди и говорили, что он — хороший брат. А у меня волосы темные, темнее даже, чем у тебя, и я, значит, нехороший, понимаешь? Я плохой брат. А теперь вот сколько времени прошло, волосы у меня поседели. У него, кстати, тоже — тоже наверняка поседели. И если сейчас поставить нас рядом — как понять, кто был светлый, кто темный?

— Вы с ним дружили? — спросил Тень.

— Дружили? — переспросил Чернобог. — Да нет. Это как ты себе представляешь? У нас и интересы были совершенно разные.

В конце коридора раздался какой-то шум. Вошла Зоря Утренняя.

— Ужин будет через час, — сказала она и вышла.

Чернобог вздохнул.

— Она уверена, что прекрасно готовит, — сказал он. — Где она выросла, там кухарки готовили. А теперь — нету кухарок. И ничего нету.

— Так не бывает, — вмешался Среда. — Всегда остается хоть что-то.

— Опять ты, — обернулся на него Чернобог. — Не желаю тебя слушать.

Он повернулся к Тени:

— Ты в шашки играешь? — спросил он.

— Да, — ответил Тень.

— Вот и славно. Значит, сыграешь со мной в шашки. — Он снял с каминной полки деревянную коробку с шашками и вытряхнул их на столик. — Я буду играть черными.

Среда дотронулся до руки Тени:

— Не стоит, знаешь, лучше не делай этого, — сказал он.

— А что такого-то? Я и сам не прочь, — сказал Тень. Среда пожал плечами и вынул из небольшой стопки пожелтевших журналов старый номер «Ридерз дайджест».

Коричневые пальцы Чернобога закончили расставлять шашки, и игра началась.


Потом Тень много раз будет ловить себя на том, что вспоминает эту игру. А по ночам она ему даже снилась. Плоские круглые кусочки дерева, которыми он играл, были грязно-желтого цвета, номинально — белого. Те, что у Чернобога — тусклого, выцветшего черного. Первый ход должен был сделать Тень. Ему снилось, что во время игры никто вообще ничего не говорил, и слышны были только громкие щелчки, когда шашки опускались на доску, или шорох дерева о дерево, когда их передвигали с одного поля на другое.

Первые пять-шесть ходов оба игрока передвигали передние шашки в центр доски, оставив задние ряды нетронутыми. Между ходами случались паузы, долгие, как в шахматах: оба сидели, смотрели на доску и думали.

Тень играл в шашки и в тюрьме: так проще было убить время. В шахматы ему тоже доводилось играть, но он был не из тех, кто любит все рассчитывать на несколько ходов вперед, просто по складу характера. Ему больше нравилось, когда получается в нужный момент найти единственно правильное решение. А в шашки можно выиграть и так — иногда.

Раздался щелчок: Чернобог поднял одну из черных фишек и перепрыгнул ею фишку белую. Старик снял с доски шашку Тени и положил ее на столик, рядом.

— Первая кровь. Ты проиграл, — сказал Чернобог. — Партия.

— Да нет, — не согласился Тень. — До конца еще далеко.

— Тогда, может, поставишь что-нибудь на кон? Мелочь какую-нибудь, просто для интереса.

— Нет, — Среда поднял голову, оторвавшись от колонки «Юмор в мундире». — Никаких ставок.

— Я не с тобой играю, слышишь, ты, дед. Я с ним играю. Так как же, мистер Тень, замажем игру?

— А о чем вы здесь спорили, когда я пришел? — спросил Тень.

Чернобог поднял кустистую бровь.

— Твой хозяин хочет, чтобы я к нему присоединился. И помогал в этой его дурацкой затее. А я скорее сдохну, чем соглашусь.

— Хотите ставку? Пожалуйста. Если я выиграю, вы работаете с нами.

Старик поджал губы.

— Ну, может, я и соглашусь, — сказал он. — Но только при одном условии. Если ты согласишься на мою ставку.

— Какую?

На лице у Чернобога не дрогнул ни один мускул.

— Если выиграю, вышибу тебе мозги. Кувалдой. Сперва ты встанешь на колени. Потом я ударю тебя, один раз. И больше ты не встанешь. — Тень поднял глаза на старика, пытаясь понять по лицу, что у того на уме. Старик не шутил. Совсем не шутил: в глазах у него явственно читалась внезапно вспыхнувшая жажда не то боли, не то смерти, не то возмездия.

Среда захлопнул журнал.

— Хватит пороть чушь! — сказал он. — Не стоило нам вообще сюда приезжать. Тень, идем отсюда!

Потревоженный серый кот встал, перебрался на стол и остановился рядом с игральной доской. Оценив расположение шашек, он спрыгнул на пол и, высоко задрав хвост, удалился.

— Нет, — сказал Тень. Смерти он не боялся. В конечном счете, жить ему было незачем. — Хорошая ставка. Я ее принимаю. Если вы игру выиграете, я дам вам возможность вышибить мне мозги одним ударом молота, — и передвинул следующую шашку на соседний квадратик, у самого края доски.

Больше никто не сказал ни слова, но Среда к отложенному «Ридерз дайджест» так и не притронулся. Он сидел и смотрел на игру, обоими глазами, настоящим и искусственным, и лицо его было абсолютно бесстрастным.

Чернобог взял у Тени еще одну шашку. Тень взял две шашки Чернобога. Из коридора донесся запах готовящейся пищи: непривычный. Не все составляющие этого запаха были Тени по вкусу, но ею вдруг охватило отчаянное чувство голода.

Они передвигали шашки, по очереди, черные и белые. Суматоха размена, потом — расцветает вдруг дамка, в два раза выше обычной шашки: более не скованные необходимостью двигаться только вперед и вбок, по одной клетке за раз, дамки имеют право скользить по доске в любую сторону, и оттого становятся вдвойне опасней. Они дошли до последнего предела, и поэтому обретают право идти туда, куда им заблагорассудится. У Чернобога было три дамки, у Тени — две.

Чернобог прошелся по доске одной из своих дамок, сметя все оставшиеся в живых шашки Тени, покуда две другие его дамки заперли обе дамки противника.

Потом Чернобог провел четвертую дамку, вернулся на свою сторону доски, туда, где томились две запертые дамки Тени, и, без тени улыбки, взял обе. Партия.

— Ну вот, — сказал Чернобог. — Теперь осталось только вышибить тебе мозги. И на колени ты встанешь сам, добровольно. Мне это нравится.

Он вытянул старческую сморщенную руку и похлопал Тень по плечу.

— Но обед-то еще не готов, время у нас есть, — поднял глаза Тень. — Хотите еще одну партию? На тех же условиях?

Чернобог прикурил очередную сигарету, вынув спичку из кухонного коробка.

— Что значит, на тех же условиях? Ты что, хочешь, чтобы я убил тебя дважды?

— На настоящий момент у вас право на один удар, не больше и не меньше. Вы же сами говорили, что не все в этом деле зависит от силы, нужен навык. Ну и вот, если вы и на этот раз выиграете, у вас будет право на два удара.

Чернобог насупился.

— Один удар, и все, одною удара вполне достаточно. Это целое искусство, — левой рукой он похлопал себя по бицепсу правой, попутно сбросив в ладонь пепел с кончика сигареты.

— Это было много лет назад. Если навык ушел, вы меня всего лишь покалечите, не более. Сколько времени прошло с тех пор, как вы в последний раз взмахнули молотом на чикагской скотобойне? Тридцать лет? Сорок?

Чернобог промолчал. Плотно сомкнутые губы — как серый шрам через нижнюю часть лица. Он побарабанил пальцами по столешнице, явно пытаясь поймать какой-то свой ритм. Потом начал заново расставлять на доске шашки.

— Играем, — сказал он. — Ты опять за светлые. А я — темный.

Тень двинул вперед первую шашку. Чернобог двинул свою. И Тень вдруг понял, что Чернобог сейчас будет пытаться разыграть ту же самую партию, которую только что довел до победы, и что именно на этом его и можно поймать.

На сей раз Тень играл совершенно отчаянно. Он легко велся на самые простенькие комбинации, делал ходы не задумываясь, не давая себе ни секунды на размышление. И на сей раз на лице у него сияла улыбка, и с каждым ходом, который делал Чернобог, улыбка эта сияла все ярче и ярче.

Вскоре Чернобог уже не просто передвигал по полям шашки, он лупил ими о деревянную доску со всей дури, так, что остальные шашки подпрыгивали на своих черных квадратиках, а столик ходил ходуном.

— А вот тебе! — рявкнул Чернобог, сметя с доски очередную шашку Тени и с грохотом поставив на нужное поле свою собственную, черную. — Вот тебе. Что ты на это скажешь?

Тень ничего на это не сказал: он просто улыбнулся, перепрыгнул через шашку, которую только что поставил Чернобог, а потом еще через одну, и еще, и через четвертую тоже, расчистив от черных шашек весь центр доски. Потом взял из стопки битых шашек одну белую и положил на свою сверху, обозначив только что проведенную дамку.

После этого осталось только провести зачистку: игра была сделана буквально через несколько ходов.

— Ну что, третью, для ровного счета? — спросил Тень.

Но Чернобог просто сидел и смотрел на него, и глаза у него были как два стальных наконечника. А потом вдруг расхохотался и ударил обеими руками Тень по плечам:

— А ты мне нравишься! — заорал он. — Тебе палец в рот не клади!

Но тут Зоря Утренняя просунула в дверь голову и сказала, что ужин готов и чтобы они убирали со стола свои шашки и стелили скатерть.

— Столовой у нас в доме нет, — сказала она. — Так что извините. Мы едим прямо здесь.

На стол поставили подтарельники. Потом каждый получил по маленькому расписному подносу, на котором лежал потускневший столовый прибор. Подносы надлежало класть на колени.

Зоря Вечерняя принесла пять деревянных плошек и положила в каждую по неочищенной разварной картофелине, которую затем залила доброй порцией отчаянно красного борща. Сверху она шлепнула по ложке сметаны — и раздала плошки по рукам.

— Я думал, нас будет шестеро, — сказал Тень.

— Зоря Полуночная еще спит, — сказала Зоря Вечерняя. — Еду мы ей оставляем в холодильнике. Как проснется, так и поест.

Картошка оказалась рассыпчатой, борщ — кислым, и на вкус больше напоминал маринованную свеклу.

На второе подали жесткое, как подметка, тушеное мясо с каким-то овощным гарниром — овощи, похоже, варили так долго и усердно, что различить в этом месиве исходные растительные компоненты было решительно невозможно.

Засим последовали капустные листья, фаршированные смесью риса с рубленым мясом, и капустные листья эти были настолько толстыми и жилистыми, что разрезать их, не разбросав при этом по ковру рис и мясо, тоже было нелегко. Тень сидел и гонял сей кулинарный и

Neil Gaiman

ANANSI BOYS

Печатается с разрешения автора и литературных агентств Writers House LLC и Synopsis Literary Agency.

Copyright © Neil Gaiman, 2005

© В. Гуриев, перевод на русский язык

© ООО «Издательство АСТ», 2014

Посвящение

Сами знаете, как бывает.

Берете книгу, открываете посвящение и обнаруживаете, что автор снова посвятил книгу не вам, а кому-то еще.

Но не в этот раз.

Поскольку мы еще не встречались/шапочно знакомы/ без ума друг от друга/слишком долго не виделись/ нас кое-что связывает/никогда не встретимся, – я верю, несмотря ни на что, мы всегда будем думать друг о друге с нежностью…

Эту книгу я посвящаю вам.

Сами знаете, с какими чувствами, и возможно, понимаете, почему.

Примечание: Пользуясь случаем, автор хотел бы почтительно снять шляпу перед призраками Зоры Нил Хёрстон, Торна Смита, П. Г. Вудхауза и Фредерика «Текса» Эйвери[1].

Глава 1

в которой говорится об именах и семейных отношениях

Как почти все на свете, эта история началась с песни.

В самом деле, в начале были слова, а с ними возникла мелодия. Именно так был создан мир, свет отделен от тьмы, так все они – и суша, и звезды, и сны, и малые боги, и звери – явились в этот мир.

Их спели.

Большие звери были спеты в мир после того, как Певец разобрался с планетами, и горами, и деревьями, и морями, и зверьми помельче. Пропеты были скалы, что обозначают предел всему, и охотничьи угодья, и тьма.

Песни остались. Они все еще звучат. Правильная песня может сделать императора посмешищем, свергнуть династию. События и их участники давно превратились в пыль, быль и небыль, а песня все звучит. Такова сила песен.

С песней можно делать многое. Не только создавать миры и воскрешать сущее. Отцу Толстяка Чарли, к примеру, песни пригождались для того, чтобы, как он надеялся и ожидал, провести отличный вечерок.

Пока отец Толстяка Чарли не вошел в бар, бармен пребывал в уверенности, что вечер караоке пройдет через пень колоду, но вот в зал проскользнул маленький старичок, прошел мимо свежеобгоревших на солнце блондинок с улыбками туристок, что сидели у маленькой импровизированной сцены, в углу. Он поприветствовал дам, вежливо приподняв шляпу (а он и правда был в шляпе, без единого пятнышка, зеленой фетровой шляпе и лимонного цвета перчатках), после чего запросто уселся за их столик. Блондинки захихикали.

– И как вам здесь нравится, дамы? – спросил он.

Они, не переставая хихикать, рассказали, что им тут здорово, спасибо, они тут в отпуске. Будет еще лучше, сказал он, дайте время.

Он был старше, много, много старше, но зато так любезен, словно явился из ушедшего века, когда изящные манеры и утонченные жесты еще что-то да значили. Бармен расслабился. Если в баре появляется такой человек, вечер наверняка удастся.

И было караоке. И были танцы. В тот вечер старик поднимался на импровизированную сцену не один раз, а дважды. У него был приятный голос, обаятельная улыбка, а ноги так и мелькали, когда он танцевал. В первый раз он вышел спеть «What’s new, Pussycat?»[2].

А когда вышел во второй раз, он разрушил жизнь Толстяка Чарли.

* * *

Толстым Толстяк Чарли был недолго, лет с десяти, – когда его мать возвестила, что если есть на свете что-нибудь, чем она сыта по горло (а коль у джентльмена, о котором идет речь, имеются возражения, он может засунуть их сами знаете куда), то это брак со старым козлом, за которого она имела несчастье выйти замуж, и что нынче же утром она уезжает очень далеко, а он пусть не вздумает тащиться за ней, – и до четырнадцати, когда Толстяк Чарли немного подрос и окреп. Он не был толст. Говоря по правде, он и круглолицым не был, просто слегка закругленным по краям. Но кличка Толстяк Чарли к нему прилипла, как жвачка к подошве теннисной туфли. Он представлялся другим как Чарльз или, когда ему было чуть за двадцать, Чез, или, в письмах, как Ч. Нанси, но без толку: что ни делай, кличка проползет во все уголки жизни, словно таракан, трещина за трещиной осваивающий пространство за холодильником на новой кухне, и нравится Толстяку Чарли или нет – а ему не нравилось – он останется Толстяком Чарли.

Все потому, чувствовал он, что кличку дал отец, а когда отец придумывал имя, оно прилипало.

В доме напротив, на той же флоридской улочке, где рос Чарли, жил пес. Это был каштанового окраса боксер, длинноногий и остроухий, с такой мордой, будто, когда был щенком, этой мордой он приложился к стене. Голову он держал высоко, хвост короткий, свечкой. Это был, вне всяких сомнений, аристократ собачьих кровей. Участник выставок. Неоднократно отмеченный как «лучший представитель породы», «лучший в своем классе», а однажды даже как «лучший на выставке». Прозывался пес Кэмпбеллом Макинрори Арбутнотом Седьмым, а в неформальной обстановке хозяева звали его Каем. Так продолжалось до того дня, пока отец Толстяка Чарли, сидя на крыльце в ветхом кресле-качалке и попивая пиво, не обратил внимание, как по соседнему двору на привязи, которой хватало от пальмы до изгороди, лениво разгуливает пес.

– Ну что за бестолковая псина, – сказал отец Толстяка Чарли. – Прямо как дружок Дональда Дака. Эй, Гуфи!

И тот, кто однажды был признан «лучшим на выставке», буквально на глазах сник и утратил свой лоск. Для Толстяка Чарли это было как если бы он вдруг увидел пса глазами своего отца и, черт возьми, если пес в самом деле не бестолков. Как мультяшный.

На то, чтобы кличка разошлась по всей улице, много времени не понадобилось. Владельцы Кэмпбелла Макинрори Арбутнота Седьмого пытались с этим справиться, но с тем же успехом они могли противостоять урагану. Даже совершенно незнакомые люди, поглаживая некогда гордого боксера по голове, говорили: «Привет, Гуфи. Хороший мальчик». Вскоре владельцы перестали пса выставлять. У них духу на это не хватало. «Вылитый Гуфи», – говорили судьи.

Отец Толстяка Чарли давал такие прозвища, что они прилипали, вот и все.

И это еще не самое худшее.

Пока Толстяк Чарли рос, на роль самого худшего в его отце претендовали и блуждающий голодный взгляд, и не менее блудливые руки, – если верить девицам, что имели обыкновение жаловаться матери Толстяка Чарли, после чего у родителей случались скандалы; и маленькие черные сигариллы, которые отец называл черутами и запах которых приставал ко всему, чего он касался; и его пристрастие к необычной шаркающей разновидности чечетки, которая, как подозревал Толстяк Чарли, если и была когда в моде, то разве что в Гарлеме, в двадцатые годы, и не дольше получаса; полное и неодолимое невежество отца в делах международных в сочетании с твердой верой в то, что получасовые ситкомы – это документальная хроника жизни реально существующих людей. Для Толстяка Чарли ни одно из этих качеств на роль самого худшего не тянуло, – худшее они давали в сумме.

Но самое наихудшее в отце было то, что он постоянно ставил Толстяка Чарли в неловкое положение.

Понятно, что всякий стесняется своих родителей. Это неотъемлемое родительское свойство: в родительской природе смущать детей самим фактом своего существования, тогда как в природе детей определенного возраста – съеживаться от смущения, стыда и унижения в тот момент, когда родителям всего лишь вздумается обратиться к ним на улице.

Отец Толстяка Чарли, само собой, возвел это в ранг искусства, он наслаждался этим не меньше, чем розыгрышами, от простых – Толстяк Чарли никогда не забудет, как первый раз улегся в постель, уложенную «яблочным пирогом»[3] – до непредставимо сложных.

– Например? – спросила однажды Рози, невеста Толстяка Чарли. Тем вечером Толстяк Чарли, никогда не рассказывавший об отце, предпринял, запинаясь, попытку объяснить, почему он уверен, что пригласить отца на свадьбу – очень неудачная идея. Они сидели в маленьком винном баре в южном Лондоне. Толстяк Чарли давно уже считал, что четыре тысячи миль и Атлантический океан между ним и его отцом никогда не лишние.

– Ну… – сказал Толстяк Чарли, вспоминая пережитые унижения, от каждого из которых невольно сжимались пальцы на ногах.

И выбрал одну историю.

– Ну вот, когда я перешел из одной школы в другую, папа все рассказывал, с каким нетерпением он, когда был мальчиком, ждал президентского дня, потому что по закону дети, которые в этот день приходят в школу в костюме своего любимого президента, получают большой мешок сладостей.

– Какой милый закон, – сказала Рози. – Нам бы, в Англии, такой не помешал.

Рози никогда не выезжала за пределы Соединенного Королевства, если не считать поездки с «Клубом 18–30»[4] на остров, который, она была почти уверена, расположен в Средиземном море. У нее были теплые карие глаза и доброе сердце, а знание географии не входило в число ее достоинств.

– Это не милый закон, – сказал Толстяк Чарли. – Это вообще не закон. Он все придумал. В большинстве штатов и в школу никто в президентский день не ходит, а в тех, где ходят, нет такой традиции, чтобы школьники наряжались в президентов. И Конгресс не принимал закона, по которому школьникам, переодетым в президентов, давали бы по большому мешку конфет, и твоя популярность в школе и потом в университете вовсе не зависит от того, каким президентом ты оденешься – середняки, дескать, выбирают очевидных – Линкольна, Вашингтона, Джефферсона, – но истинный успех ожидает тех, кто одевается под Джона Квинси Адамса, Уоррена Гамалиеля Гардинга или кого-то в этом роде. И, мол, плохая примета обсуждать свой наряд до президентского дня. Точнее, нет такой приметы, но он сказал, что есть.

– И мальчики, и девочки наряжаются президентами?

– О да. И мальчики, и девочки. Так что за неделю до президентского дня я прочел о президентах все, что было в энциклопедии, чтобы не ошибиться с выбором.

– И ты ни разу не заподозрил, что он тебе голову морочит?

Толстяк Чарли покачал головой.

– Если мой отец за тебя берется, ты никогда ничего не заподозришь. Он – самый лучший лжец в мире. Он убедителен.

Рози отпила немного шардоне.

– Ну и каким президентом ты нарядился?

– Двадцать седьмым, Тафтом. Я надел коричневый костюм, который отец где-то раздобыл, подвернул штанины, заткнул за пояс подушку. Нарисовал на лице усы. Отец в тот день сам отвел меня в школу. Как я был горд! Но остальные дети ржали и показывали на меня пальцами, и тогда я заперся в кабинке туалета для мальчиков и расплакался. Меня даже не отпустили домой переодеться. Я ходил так весь день. Это был сущий ад.

– Надо было что-нибудь придумать, – посоветовала Рози. – Сказал бы, что идешь после школы на вечеринку или еще что-нибудь. Или просто сказал бы правду.

– Ага, – угрюмо кивнул Толстяк Чарли.

– А что сказал папа, когда ты пришел домой?

– О, он оборжался. Хихикал, фыркал, так и давился от смеха. А затем сказал, жаль, должно быть теперь больше не наряжаются в президентский день. Ну что же, добавил он, почему бы нам не отправиться на пляж поискать русалок?

– Поискать… русалок?

– Мы спустились к пляжу, и пошли вдоль воды, и он вел себя хуже некуда: пел, шаркал ногами по песку, словно танцует песочный танец[5], заговаривал с людьми, что встречались на пути, – с людьми, которых он не знал и никогда прежде не видел, а я бесился от всего этого, пока он не сказал, что в Атлантике водятся русалки, и если резко и быстро посмотреть в сторону, хоть одну да увидишь. «Вон, – сказал он, – смотри! Большая и рыжая, с зеленым хвостом». И я все смотрел и смотрел, да так и не увидел.

Он опустил голову. Затем набрал в руку орешков из стоявшей на столе чаши и принялся забрасывать их в рот и так ожесточенно жевать, будто каждый орех представлял собой двадцатилетней давности унижение, которое не может быть забыто.

– А я думаю, он восхитителен! – радостно сказала Рози. – Большой оригинал. Нужно обязательно позвать его на свадьбу, он будет душой компании.

Ничего хуже этого, объяснил Толстяк Чарли, чуть не подавившись бразильским орехом, и представить невозможно – чтобы его отец вдруг объявился и стал душой компании. И нет и не было во всем зеленом Божьем мире[6] человека, который ставил бы его в неловкое положение чаще, чем отец. И еще добавил, что не видел старого козла несколько лет, очень тому рад, а решение матери оставить отца и отправиться в Англию к тете Аланне считает самым удачным в ее жизни. Эту декларацию он подкрепил заявлением, что будь он проклят, дважды проклят и, может, даже трижды проклят, если собирается пригласить на свадьбу собственного отца. На самом деле, сказал Чарли в заключение, самое лучшее в женитьбе – это не приглашать отца на свадьбу.

Тут Толстяк Чарли увидел лицо Рози и ледяные искорки в ее обычно доброжелательном взгляде и поспешил исправиться, объяснив, что это еще одно самое лучшее, однако было уже поздно.

– Ты просто должен с этим свыкнуться, – сказала Рози. – В конце концов, свадьба – прекрасная возможность для перемирия и восстановления отношений. Возможность показать, что ты не держишь на него зла.

– Но я держу, – возразил Толстяк Чарли. – Еще как.

– У тебя, конечно, есть его адрес? – спросила Рози. – Или телефон. Лучше, наверное, позвонить. Письмо – это слишком официально, когда женится единственный сын… Ты ведь единственный, так? А электронная почта у него есть?

– Да, я единственный сын, и я понятия не имею, есть у него электронная почта или нет. Скорее всего, нет, – сказал Толстяк Чарли.

В бумажных письмах своя прелесть, подумал он. Начать хотя бы с того, что письмо могут потерять на почте.

– Но у тебя должен быть адрес или телефон.

– У меня их нет, – честно признался Толстяк Чарли. Не исключено, что отец уехал. Он мог покинуть Флориду и отправиться туда, где нет телефонов. И адресов.

– А у кого есть? – резко спросила Рози.

– У миссис Хигглер, – ответил Толстяк Чарли, которого вдруг покинул боевой дух.

Рози нежно улыбнулась.

– А кто у нас миссис Хигглер? – спросила она.

– Друг семьи, – сказал Толстяк Чарли. – Когда я был ребенком, она жила по соседству.

Последний раз он разговаривал с миссис Хигглер несколько лет назад, когда умирала мать. Тогда, по просьбе матери, он позвонил миссис Хигглер, чтобы сообщить об этом отцу и попросить его с ними связаться. А через несколько дней, пока Толстяк Чарли был на работе, на его автоответчике появилось сообщение, наговоренное, без всяких сомнений, голосом отца, кажется, немного постаревшим и хмельным.

Отец сказал, что момент неудачный, и дела удерживают его в Америке. А затем добавил: несмотря ни на что, мать Толстяка Чарли чертовски хорошая женщина. А несколькими днями позже в приемный покой доставили букет. Прочитав приложенную к нему карточку, мать Толстяка Чарли фыркнула.

– Решил так легко от меня избавиться! – сказала она. – Пусть придумает что-нибудь получше.

Впрочем, она велела нянечке поставить цветы на почетное место у кровати и несколько раз спрашивала у Толстяка Чарли, не собирается ли отец посетить ее перед тем, как все закончится.

Нет, отвечал Толстяк Чарли. Со временем он возненавидел и этот вопрос, и свой ответ, и выражение ее лица, когда он говорил, нет, отец не приедет.

Худший, по мнению Толстяка Чарли, день настал, когда врач, неприветливый маленький человечек, отвел Толстяка Чарли в сторонку и сообщил, что ждать уже недолго, мать быстро угасает, и теперь самое главное – облегчить ее последние дни.

Толстяк Чарли кивнул и отправился к матери. Она держала его руку, спрашивая, не забыл ли он оплатить счета за газ, когда в коридоре раздался шум – громыханье, пуканье, топанье, дребезжанье, барабаны и медные трубы, в общем, такой шум, какой нечасто услышишь в больнице, где таблички на лестницах требуют тишины, а ледяные искорки в глазах медицинского персонала ее обеспечивают.

Шум становился громче.

На секунду Толстяку Чарли показалось, что это террористы. Но мать, услышав какофонию, слабо улыбнулась. «Желтая птичка», – прошептала она.

– Что?! – переспросил Толстяк Чарли, испугавшись, что мать теряет рассудок.

– «Желтая птичка», – повторила она громче и тверже. – Они играют «Желтую птичку».

Толстяк Чарли вышел за дверь и огляделся.

По коридору, не обращая внимания на протесты нянечек и взгляды пациентов в пижамах, а также членов их семей, шествовал очень маленький ново-орлеанский джаз-банд. В нем были саксофон, сузафон и труба. И громадный мужчина с чем-то вроде контрабаса на ремне. И человек с бас-барабаном, который бил в этот бас-барабан. А во главе группы, в изящном клетчатом костюме, фетровой шляпе и лимонно-желтых перчатках шел отец Толстяка Чарли. Он ни на чем не играл, но шаркал в такт по начищенному больничному линолеуму, приподнимая шляпу перед медицинским персоналом и пожимая руки всем, кто оказывался на расстоянии, возможном для разговора или выражения недовольства.

Толстяк Чарли прикусил губу и взмолился тому, кто, может быть, его слышит, прося о том, чтобы Земля вдруг разверзлась и поглотила его, или, когда с поглощением ничего не вышло, чтобы с ним случился короткий, милосердный, но абсолютно фатальный сердечный приступ. Не повезло. Он остался среди живых, оркестрик был все ближе, а отец танцевал, пожимая руки и улыбаясь.

Если есть на свете хоть немного справедливости, подумал Толстяк Чарли, отец пройдет мимо по коридору и направится прямиком в урологию; однако никакой справедливости в мире не было, и отец дошел до двери в онкологическое отделение и остановился.

– Толстяк Чарли, – сказал тот достаточно громко, чтобы все в этом отделении, на этом этаже, в этой больнице догадались, что он знаком с Толстяком Чарли не понаслышке. – Толстяк Чарли, в сторону! Пришел твой отец.

Толстяк Чарли отступил.

Группа во главе с отцом Толстяка Чарли проскользнула в палату к постели матери. Она увидела, как они идут, и улыбнулась.

– «Желтая птичка», – сказала она. – Моя любимая.

– И кем бы я был, забудь я об этом? – спросил отец Толстяка Чарли.

Она медленно покачала головой, вытянула руку и сжала его ладонь в лимонно-желтой перчатке.

– Извините, – произнесла низенькая белая женщина с планшетом в руках, – все эти люди с вами?

– Нет, – ответил Толстяк Чарли, щеки у него горели. – Вообще-то, нет.

– Но мать-то ваша, верно? – сказала женщина, испепеляя его взглядом василиска. – Вы уж, пожалуйста, сделайте так, чтобы эти люди немедленно покинули палату, не нарушая тишины.

Толстяк Чарли что-то пробормотал.

– Что?

– Я говорю, уж я-то им точно не начальник, – повторил Толстяк Чарли. Он успокаивал себя тем, что хуже, наверное, быть уже не может, как вдруг отец забрал у барабанщика пластиковый пакет и принялся вытаскивать из него банки браун-эля и передавать их музыкантам, нянечкам и пациентам. И закурил черуту.

– Извините, – сказала женщина с планшетом, увидев дым, и взмыла через комнату в направлении отца Толстяка Чарли, как ракета «Скад».

Толстяк Чарли воспользовался моментом и удалился. Это показалось ему самым разумным.

Тем вечером, сидя дома, он все ждал телефонного звонка или стука в дверь. Так приговоренный к казни, стоя на коленях, ждет поцелуя гильотинного ножа. Но никто не позвонил.

Ночью он почти не спал, а на следующий день прокрался в больницу, готовясь к худшему.

Мать выглядела такой счастливой и спокойной, какой не была уже очень давно.

– Он опять уехал, – сказала она Толстяку Чарли, едва тот появился в дверях. – Не мог остаться. И должна сказать, Чарли, лучше бы ты вчера не уходил. Мы под конец совсем разошлись. Как в старые добрые времена.

Ничего хуже, чем «совсем разойтись» в онкологическом отделении при участии джаз-банда и отца, Толстяк Чарли представить себе не мог. Он не произнес ни слова.

– Он не плохой человек, – сказала мать Толстяка Чарли с огоньком в глазах. Затем нахмурилась. – Точнее не так. Он, конечно, и не хороший человек. Но вчера он придал мне сил, – и она улыбнулась, улыбнулась по-настоящему, и снова, пусть всего на миг, стала молодой.

Женщина с планшетом, стоявшая в дверном проеме, поманила его пальцем. Толстяк Чарли засеменил к ней, начав извиняться еще до того, как она могла его услышать. Но ее взгляд, как он понял, подойдя ближе, больше не напоминал взгляд василиска с желудочными коликами. Сегодня она определенно была в игривом настроении.

– Ваш отец, – сказала она.

– Извините, – сказал Толстяк Чарли. Он привык просить прощения, когда речь заходила об отце.

– Нет-нет-нет, – сказала бывший василиск. – Извиняться не за что. Я тут просто подумала. Про вашего отца. Вдруг нам потребуется с ним связаться, а у нас ни телефонного номера, ни адреса. Надо было спросить вчера вечером, но вылетело из головы.

– Не уверен, что у него есть телефонный номер, – ответил Толстяк Чарли. – А лучший способ его найти – это отправиться во Флориду, выехать на шоссе А1А, что идет вдоль океана почти по всей восточной части «ручки»[7]. Днем он обычно рыбачит с моста. Вечером идет в бар.

– Какой обаятельный мужчина! – сказала она томно. – А чем он занимается?

– Этим и занимается. По его словам, это чудо хлеба насущного.

В ее лице ничто не дрогнуло. Когда так говорил отец, люди обычно смеялись.

– Ну, как в Библии. Хлеб насущный, чудо пяти хлебов. Отец приговаривал, что целыми днями бездельничает, а денежки у него водятся просто чудом. Короче, шутка.

Взгляд ее затуманился.

– Да-да. Шутил он – обхохочешься.

Она цокнула языком и снова приняла деловой вид.

– В общем, вы должны вернуться в 17:30.

– Зачем?

– Чтобы забрать мать. И ее вещи. Разве доктор Джонсон не сказал, что мы ее выписываем?

– Вы отправляете ее домой?

– Да, мистер Нанси.

– А что же… А как же рак?

– Кажется, это была ложная тревога.

Толстяк Чарли не мог понять, как это могла оказаться ложная тревога. На прошлой неделе они собирались отправить мать в хоспис. Доктор употреблял фразы типа «недели, а не месяцы» и «обеспечить ей максимальный комфорт в ожидании неизбежного».

Тем не менее Чарли вернулся к 17.30 и забрал мать, которая выглядела не слишком удивленной тем, что больше не умирает. На пути домой она сказала Толстяку Чарли, что планирует потратить свои сбережения на путешествия.

– Врачи говорили, у меня три месяца, – сказала она. – И помню, я подумала, что если встану с больничной койки, отправлюсь посмотреть Париж, Рим и так далее. Съезжу на Барбадос и Сент-Эндрюс. В Африку могу поехать. И в Китай. Мне нравится китайская кухня.

Толстяк Чарли не очень хорошо понимал, что происходит, но чем бы это ни было, винил в происходящем отца. Чарли проводил мать с громадным чемоданом в аэропорт Хитроу и помахал ей на прощанье в зале вылетов международных линий. Она широко улыбалась, крепко зажав в руке паспорт и билеты, и выглядела такой молодой, какой не была на его памяти уже много лет.

Она присылала открытки из Парижа, и из Рима, и из Афин, и из Лагоса, и из Кейптауна. В открытке из Нанкина сообщалось, что ей определенно пришлось не по вкусу то, что называют китайской кухней в Китае и она ждет не дождется возвращения в Лондон, чтобы поесть настоящей китайской еды.

Она умерла во сне, в вильямстаунском отеле, на карибском острове Сент-Эндрюс.

Во время похорон в южном лондонском крематории Толстяк Чарли все ждал, что появится отец: он представлял себе, как старик выходит на сцену во главе джаз-банда или ведет по проходу клоунскую труппу, или полдюжины пыхтящих сигарами шимпанзе на великах; служба уже началась, а Толстяк Чарли все оглядывался через плечо на дверь часовни. Но отца не было, и лишь друзья матери и дальние родственники – главным образом, дородные женщины в черных шляпках – покачивали головами, промокали глаза и то и дело сморкались.

Только во время последнего гимна, после того как нажали кнопку, и мать Толстяка Чарли проследовала с ленты конвейера к своему последнему воздаянию, Толстяк Чарли заметил в дальнем конце часовни человека примерно своих лет. Это явно был не отец. Это был некто, кого он не знал, некто, кого он мог попросту не заметить, там, на задах, в тени, но он искал глазами отца… и увидел незнакомца в элегантном черном костюме, взгляд уперт в пол, руки скрещены на груди.

Толстяк Чарли позволил своему взгляду задержаться на одно лишнее мгновение, незнакомец посмотрел на Толстяка Чарли и вдруг улыбнулся безрадостной улыбкой, какой улыбаются люди, желая показать, что у вас общее горе. Незнакомцы так не улыбаются, а Толстяк Чарли не мог понять, кто это. Он отвернулся от него. В это время запели «Swing low, sweet chariot», песню, которую, Толстяк Чарли точно знал, мать никогда не любила, и преподобный Райт пригласил всех на поминки к двоюродной бабушке Толстяка Чарли Аланне.

За столом у двоюродной бабушки были только родственники и близкие друзья. Еще несколько лет после смерти матери он иногда задумывался, кем был тот незнакомец и почему тогда пришел. Хотя порой Толстяку Чарли казалось, что все это ему привиделось…

– Значит так, – сказала Рози, осушая бокал шардоне. – Ты позвонишь миссис Хигглер и дашь ей номер моего мобильного. Расскажи ей о свадьбе, расскажи, когда… Слушай, а мы не должны ее пригласить?

– Можем, если захотим, – сказал Толстяк Чарли. – Но не думаю, что она придет. Она очень старая, они знакомы с отцом еще со Средних веков.

– В общем, уточни. Узнай, может, и ей следует послать приглашение.

Рози была хорошим человеком. В Рози было немножко от Франциска Ассизского, немножко от Робин Гуда, Будды и волшебницы Глинды из страны Оз: сознание того, что она вот-вот воссоединит свою настоящую большую любовь с отлученным отцом, переводило грядущую свадьбу в новое измерение. Теперь это была не просто свадьба. Это была гуманитарная миссия. И Толстяк Чарли был знаком с Рози достаточно давно, чтобы никогда не вставать между невестой и ее потребностью Творить Добро.

– Я позвоню миссис Хигглер завтра, – сдался он.

– Вот что, – сказала Рози, очаровательно сморщив носик, – позвони ей сегодня. В конце концов, в Америке сейчас еще не поздно.

Толстяк Чарли кивнул. Они вышли из бара вместе: Рози летела как на крыльях, Толстяк Чарли плелся как приговоренный к повешению. Не будь дураком, говорил он себе, в конце концов, миссис Хигглер могла переехать или отключить телефон. Это возможно. Все возможно.

Они поднялись к Толстяку Чарли, он занимал верхнюю половину небольшого дома на Максвелл-Гарденс, в стороне от Брикстон-роуд.

– Который час во Флориде? – спросила Рози.

– Часов пять, – сказал Толстяк Чарли.

– Хорошо. Тогда звони.

– Может, лучше подождем? Вдруг она вышла.

– А может, лучше позвонить сейчас, пока она не села ужинать?

Толстяк Чарли нашел свою старую записную книжку, где к букве «Х» был вложен обрывок конверта, на котором рукой матери был выведен телефонный номер, а чуть ниже написано «Келлиэнн Хигглер».

Гудок, и еще гудок.

– Ее нет, – сказал он Рози, но в этот момент на другом конце сняли трубку, и женский голос произнес: «Да! Кто говорит?».

– Хм. Это миссис Хигглер?

– Кто говорит? – повторила миссис Хигглер. – Если, черт вас возьми, вы хотите мне что-нибудь продать, немедленно вычеркните меня из своих списков или я вас засужу. Мне мои права известны.

– Нет. Это я. Чарльз Нанси. Я жил рядом с вами.

– Толстяк Чарли! Ну надо же! А я все утро искала твой номер. Все вверх дном перевернула и, как думаешь, нашла? Наверняка в старой расчетной книге записан. А ведь все перерыла! И я сказала себе: Келлиэнн, тебе следует помолиться в надежде, что Господь тебя услышит и поможет, и я упала на колени, ну, то есть мои колени уж не те, что раньше, я просто молитвенно сложила руки, но все-таки не нашла твой номер, зато ты сам вдруг взял и позвонил, и это даже лучше в каком-то смысле, например потому, что я ведь деньги не печатаю и не могу себе позволить международные звонки даже по такому поводу, хотя, учитывая обстоятельства, я, конечно, собиралась тебе позвонить, ты, главное, не волнуйся…

Тут она внезапно умолкла, то ли чтобы вдохнуть, то ли сделать глоток обжигающе горячего кофе из огромной чашки, которую всегда держала в левой руке. Во время этого короткого перерыва Толстяк Чарли сказал:

– Я папу собирался пригласить на свадьбу. Женюсь.

На другом конце линии тишина.

– Впрочем, не раньше декабря, – сказал он.

Молчание.

– Ее зовут Рози, – добавил он любезно.

Он уже начал подозревать, что связь оборвалась, потому что разговоры с миссис Хигглер обычно носили односторонний характер, и зачастую она говорила не только за себя, но и за собеседника, а тут, ни разу не перебив, трижды позволила ему высказаться. Толстяк Чарли решился на четвертую попытку.

– И вы приходите, если хотите, – сказал он.

– Боже, боже! – ответила миссис Хигглер. – Никто тебе не сообщил?

– Не сообщил что?

И она поведала ему во всех подробностях, а он стоял и ничего не отвечал, а когда она закончила, сказал: «Спасибо, миссис Хигглер». Написал что-то на обрывке бумаги, снова сказал: «Спасибо, нет, правда, спасибо», – и повесил трубку.

– Ну? – спросила Рози. – Номер взял?

Толстяк Чарли сказал, что отца на свадьбе не будет. Потом сообщил, что должен поехать во Флориду. Голосом ровным, без эмоций. Таким же тоном он мог заказать себе новую чековую книжку.

– Когда?

– Завтра.

– Зачем?

– Похороны. Моего отца. Он умер.

– Ах. Мне жаль. Мне так жаль! – Она крепко его обняла, а он застыл в ее объятиях, как манекен. – Как он… Он болел?

Толстяк Чарли покачал головой.

– Я не хочу говорить об этом, – сказал он.

И Рози обняла его еще крепче, а затем сочувственно кивнула и отстранилась. Она подумала, что он не может говорить, потому что ему очень больно.

Но нет. Дело было не в этом. Ему было очень стыдно.

* * *

Существует, кажется, тысяча почтенных способов умереть. К примеру, можно спрыгнуть с моста в речку, чтобы спасти тонущего ребенка, или напичкать себя свинцом, в одиночку штурмуя бандитское гнездо. Не придерешься.

По правде говоря, есть и менее почтенные, но вполне сносные. Спонтанное самовозгорание, к примеру: рискованно с медицинской точки зрения и маловероятно с научной, но это не мешает человеку развеяться как дым, не оставив после себя ничего, кроме обугленной руки, сжимающей недокуренную сигарету. Толстяк Чарли читал о таком в журнале и ничего не имел бы против, если бы отец умер именно так. Или на улице, от сердечного приступа, преследуя вора, вытащившего из кармана мелочь.

А вот как в действительности умер отец Толстяка Чарли.

В баре он появился рано и начал караоке-вечеринку с песни «What’s new, Pussycat?», и, как сказала миссис Хигглер, которой, правда, при этом не было, он проорал песню так, что, будь на его месте Том Джонс, его бы забросали женским бельем. Отцу же Толстяка Чарли досталось бесплатное пиво от туристок – блондинок из Мичигана, решивших, что он – ну просто душка.

– Это они виноваты, – горько сообщила миссис Хигглер в телефон. – Они подначивали его!

Эти втиснутые в топики женщины с красной – слишком много солнца за слишком короткий срок – кожей годились ему в дочери.

Но довольно скоро он уже сидел за их столиком и курил черуту, толсто намекая, что служил во время войны в разведке (предусмотрительно не уточняя, о какой войне речь) и что знает десяток способов убить человека голыми руками и при этом не вспотеть.

И вот он вытягивает самую грудастую и блондинистую туристку на коротенькую прогулку по танцполу, пока ее подружка заливается со сцены, исполняя «Strangers in the Night». И кажется, все идет отлично, хотя туристка немного повыше, и он ухмыляется ей прямо в грудь.

А потом, после танца, он объявляет, что снова его очередь, и поет гимн геев «I am what I am»[8] (а ведь если что и можно было сказать об отце Толстяка Чарли вполне определенно, так это то, что он гетеросексуал) на весь зал, но главным образом – самой блондинистой туристке за столиком, как раз возле сцены. В песню он вложил всего себя. Он как раз добрался до места, где объяснял слушателям, мол, что до него, жизнь не стоит и гроша, если он не сможет сказать каждому, что он таков, каков он есть, как вдруг изменился в лице, схватился рукой за грудь, а вторую выбросил в сторону и упал так степенно и элегантно, как только может упасть человек, сначала с импровизированной сцены на блондинистую отпускницу, а с нее – на пол.

– Как он всегда и хотел, – вздохнула миссис Хигглер.

И рассказала Толстяку Чарли, как его отец последним жестом, падая, ухватился за нечто, оказавшееся грудью блондинки, до того момента прикрытой топиком, причем так, что поначалу кое-кто подумал, что это был похотливый прыжок со сцены с единственной целью обнажить означенные груди, потому что блондинка, выставив их, вопила, а музыка продолжала играть «I am what I am», только никто больше не пел.

Когда зеваки поняли, что произошло на самом деле, они объявили минуту молчания. Приезжая блондинка билась в истерике в женском туалете, а отца Толстяка Чарли вынесли из бара и погрузили в «скорую».

Груди, вот что Толстяк Чарли не мог выбросить из головы. Ему представлялось, как они сурово следят за ним, как глаза с портрета. Он хотел извиниться перед целой кучей людей, которых никогда не видел. И понимание того, что отец счел бы все это чрезвычайно забавным, только усугубляло его состояние. Гораздо хуже, если вас смущает что-то, чего вы не видели: ваш мозг преувеличивает случившееся, прокручивая все снова и снова, тщательно обдумывая каждую деталь. Ну, ваш, может, и нет, но мозг Толстяка Чарли – определенно да.

Как правило, Толстяк Чарли чувствовал стыд зубами и под ложечкой. Когда ситуация на телеэкране еще только грозила обернуться неловкостью, Толстяк Чарли подскакивал на месте и выключал телевизор. Если это было невозможно – скажем, в присутствии других людей – он выходил из комнаты под каким-либо предлогом и ждал до тех пор, пока неприятный момент останется позади.

Толстяк Чарли жил в южном Лондоне. Он приехал сюда, когда ему было десять, и поначалу говорил с американским акцентом, из-за которого его постоянно высмеивали и от которого он очень хотел избавиться, окончательно искореняя последние мягкие согласные и раскатистое «эр», изучая правильное и к месту употребление британского «нетакли». Он окончательно преуспел в потере американского акцента к шестнадцати, как раз когда одноклассникам до зарезу потребовалось говорить так, будто они выросли в Гарлеме. Вскоре все они, за исключением Толстяка Чарли, звучали как люди, которые хотят звучать точно так, как звучал Толстяк Чарли, когда только приехал в Англию, правда, если бы он на людях употреблял такие словечки, немедленно бы схлопотал от матери.

Дело ведь в том, как ты звучишь.

Когда стыд, вызванный отцовским способом ухода из жизни, начал сходить на нет, Толстяк Чарли почувствовал себя опустошенным.

– Я совсем один, – сказал он Рози чуть не с обидой.

– У тебя есть я, – сказала Рози.

Это вызвало у Толстяка Чарли улыбку.

– И моя мама, – добавила она, и улыбка застыла на его губах.

Она чмокнула его в щеку.

– Но ты могла бы остаться на ночь, – предложил он. – Успокоишь меня, все такое.

– Я могла бы, – согласилась она. – Но не собираюсь.

Рози не собиралась спать с Толстяком Чарли, пока они не поженятся. Она сказала, что таково ее решение, и она приняла его, когда ей было пятнадцать; не то чтобы она была тогда знакома с Толстяком Чарли, но так уж она решила. Поэтому она обняла его еще раз. Крепко. И сказала: «Знаешь, тебе нужно примириться с отцом». А потом ушла домой.

Он провел беспокойную ночь, то засыпая, то просыпаясь, то размышляя, то снова проваливаясь в сон.

Встал на рассвете. Когда начнется рабочий день, он позвонит турагенту и узнает, каковы скидки на билеты для тех, кто едет на похороны, а потом позвонит в агентство Грэма Коутса и скажет, что в связи со смертью родственника ему нужно отлучиться на несколько дней и да, он знает, что их вычтут из больничных или из отпуска. Но пока он радовался тому, что вокруг было тихо.

Он прошел по коридору к маленькой комнатушке и выглянул из окна в сад. Запели утренние птицы, и он разглядел черных дроздов, крохотных, порхавших у самой земли воробьев, а в ветвях ближайшего дерева одинокого пятнистогрудого дрозда. Толстяк Чарли подумал, что мир, в котором по утрам поют птицы, нормален и разумен и что он не возражает быть частью такого мира.

Позже, когда птицы станут опасны, Толстяк Чарли все еще будет вспоминать это утро, как что-то доброе и хорошее, но также как то, с чего все началось.

Это было прежде безумия. И прежде страха.

Глава 2

в которой рассматриваются некоторые вещи, происходящие после похорон

Проходя по Мемориальному саду упокоения, Толстяк Чарли тяжело дышал, щурясь от флоридского солнца. Весь его костюм, начиная с подмышек и груди, был в потных разводах. А когда побежал, он почувствовал, как пот стекает еще и по лицу.

Мемориальный сад упокоения и в самом деле был похож на сад, но на очень странный сад, в котором все цветы искусственные и растут в металлических вазах, выступающих из вкопанных в землю металлических плит. Толстяк Чарли пробежал мимо таблички «БЕСПЛАТНЫЕ Похоронные Участки для всех Почетных Ветеранов В Отставке!». Пересек Бэбиленд, где искусственные цветы на флоридском дерне дополняли разноцветные мельницы и несвежего вида голубые и розовые медвежата, среди которых печально глядел в голубые небеса подгнивший Винни Пух.

Заметив похоронную процессию, Толстяк Чарли сменил направление и рванул напрямик. Вокруг могилы собралось человек тридцать, может, чуть больше. Женщины в темных платьях и больших черных шляпах, отделанных черным кружевом и похожих на сказочные цветы. Мужчины в костюмах без потных разводов. Серьезные дети. Толстяк Чарли замедлил ход до почтительного, все еще торопясь, но без того, чтобы кто-нибудь заметил, что он и правда торопится, а дойдя до друзей и родственников, попытался пробраться в первые ряды, не привлекая особого внимания. Учитывая, что он пыхтел как морж, только что преодолевший лестничный пролет, пот тек по нему ручьями, и к тому же он прошелся по чужим ногам, попытка явно не удалась.

Он притворился, будто не замечает свирепых взглядов. Все пели песню, которой он не знал. Толстяк Чарли принялся покачивать головой в такт, делая вид, будто поет, и двигая губами таким образом, что это могло означать, что он и вправду поет вполголоса, а могло означать, что он бормочет себе под нос молитву, но могло оказаться и случайным движением губ. Улучив возможность, он бросил взгляд на гроб, который, к счастью, был накрыт крышкой.

Гроб был замечательный, очень прочный с виду, из армированной стали, темно-серый. В случае воскрешения, подумал Толстяк Чарли, когда Гавриил протрубит в свой мощный рог и мертвые восстанут из гробов, отец наверняка застрянет в могиле, тщетно долбясь об крышку и жалея, что его не похоронили с монтировкой или хотя бы ацетилено-кислородной горелкой.

Стихло последнее, очень мелодичное «аллилуйя». В наступившей тишине до Толстяка Чарли донеслось, как на другом конце мемориального сада, там, откуда он пришел, кто-то кричит.

– Кто-нибудь хочет сказать несколько слов о человеке, с которым мы прощаемся сегодня? – спросил священник.

Судя по выражению лиц тех, кто стоял ближе к могиле, говорить собирались несколько человек. Но Толстяк Чарли понимал – теперь или никогда. Знаешь, тебе нужно примириться с отцом. Ладно.

Он вдохнул поглубже, шагнул вперед, оказавшись на краю могилы, и сказал:

– Хм. Простите. Да. Думаю, мне есть что сказать.

Далекие крики становились все громче. Некоторые из присутствующих обернулись, чтобы посмотреть, кто кричит. Остальные уставились на Толстяка Чарли.

– Мы с отцом никогда не были, что называется, близки, – сказал Толстяк Чарли. – Думаю, мы не знали, как это бывает. Я двадцать лет не принимал участия в его жизни, а он в моей. Многое трудно простить, но однажды ты оборачиваешься, а у тебя никого не осталось. – Он вытер рукой пот со лба. – Не думаю, что хоть когда-нибудь говорил «Я люблю тебя, папа». Все вы, кажется, знали его лучше, чем я. Некоторые, может, даже любили. Вы были частью его жизни, а я – нет. Так что я не стыжусь того, что сейчас скажу, а вы услышите. Скажу в первый раз за, по меньшей мере, двадцать лет.

Он опустил глаза на солидную металлическую крышку.

– Я люблю тебя, – сказал он. – И никогда тебя не забуду.

Крики стали еще громче, настолько громче и отчетливей, что в тишине, последовавшей за выступлением Толстяка Чарли, каждый мог услышать и разобрать в этом оре, заполнившем сад упокоения, отдельные слова.

– Толстяк Чарли! Оставь в покое этих людей и сейчас же тащи сюда свою задницу!

Толстяк Чарли уставился в море незнакомых лиц в хаосе прорвавшихся эмоций: шока, замешательства, злости и страха; с пылающими ушами он осознал, что произошло.

– Э. Извините. Ошибся похоронами, – сказал он.

Лопоухий мальчишка, рот до ушей, гордо изрек:

– Это была моя бабуля!

Толстяк Чарли двинул назад сквозь толпу, еле слышно бормоча извинения. Он бы предпочел, чтобы конец света наступил прямо сейчас. Он знал, что вины отца в происходящем нет, но также был уверен, что тот нашел бы все это очень забавным.

Дорогу ему преградила крупная седовласая дама: руки в боки, на лице – гроза. Толстяк Чарли приближался к ней, словно пересекая минное поле, будто ему снова девять лет, и у него неприятности.

– Ты что, не слышал, как я ору? – спросила она. – Мимо меня промчался. Выставил себя на хосрамление!

Она так и сказала, с «ха» в начале слова.

– Пойдем, – сказала она. – Службу и все остальное ты пропустил. Но горсть земли бросить успеешь.

Миссис Хигглер за последние два десятилетия почти не изменилась: чуть располнела, чуть поседела. Плотно сжав губы, она вела его по одной из многих дорожек мемориального сада. Толстяк Чарли подумал, что он, возможно, оставил о себе не самое лучшее первое впечатление. Она шла впереди, опозоренный Толстяк Чарли следовал за ней.

По металлической изгороди мемориального сада взбежала ящерка, задержалась на верхушке «пики», смакуя плотный флоридский воздух. Солнце скрылось за облаками, но тем не менее становилось все жарче. Ящерка раздула шею в яркий оранжевый шар.

Две длинноногие цапли, которых он поначалу принял за украшения лужаек, подняли головы, когда он проходил. Одна вдруг резко дернула головой и выпрямилась, а в клюве у нее болталась большая лягушка. Цапля, совершая глотательные движения, пыталась проглотить лягушку, а та лягалась и молотила лапками в воздухе.

– Ну хватит, – сказала миссис Хигглер. – Не отвлекайся. Достаточно того, что ты проворонил похороны собственного отца.

Толстяк Чарли подавил желание рассказать, каково это пролететь за один день четыре тысячи миль, арендовать автомобиль, проехать весь путь от Орландо, а потом перепутать съезд с шоссе, да и вообще, кому пришло в голову разбить сад упокоения за «Уол-март», на самой окраине города?

Они шли мимо большого бетонного здания, от которого несло формальдегидом, пока не достигли открытой могилы на самых задворках. Дальше не было ничего, кроме высокой изгороди, а за изгородью – бурные заросли деревьев, пальм и прочей растительности. В могиле лежал скромный деревянный гроб, на крышку кто-то уже бросил несколько горстей земли. Рядом с могилой была куча грязи и лопата.

Миссис Хигглер подняла лопату и протянула ее Толстяку Чарли.

– Хорошая была служба, – сказала она. – Кое-кто из собутыльников твоего папаши пришел, и все дамы с нашей улицы. Он хоть и переехал, мы друг друга не теряли. Ему бы понравилось. Хотя, конечно, ему бы больше понравилось, если бы и ты пришел. – Она покачала головой. – А теперь закапывай, – сказала она. – И если тебе есть что сказать на прощанье, скажи, пока забрасываешь его землей.

– Я думал, от меня требуется бросить одну, ну две лопаты, – сказал он. – Проявить участие.

– Я дала могильщику двадцатку, чтобы он ушел, – сказала миссис Хигглер. – Я сказала ему, что сын усопшего летит аж из самой Ханглии, и он бы хотел сделать все по правилам. Как нужно. А не просто «проявить участие».

– Ладно, – сказал Толстяк Чарли. – Так и есть. Заметано.

Он снял пиджак и повесил на изгородь. Потом расслабил галстук, снял через голову и положил в карман жилета. И начал забрасывать открытую могилу черной землей. Флоридский воздух был густым, как суп.

Через некоторое время пошло что-то вроде дождя, из тех дождей, что никак не могут определиться, идут они или нет. И если вы за рулем, то не можете решить, включать дворники или еще рано. А если не за рулем, и в руках у вас лопата, для вас это означает пот, еще раз пот и неудобство. Толстяк Чарли продолжал закапывать, а миссис Хигглер стояла, сложив руки на своей колоссальной груди, в темном платье и соломенной шляпке с шелковой розой, под моросящим почти-дождем, и наблюдала, как заполняется яма.

Земля превратилась в грязь и стала, пожалуй, тяжелее.

Казалось, прошла целая жизнь – и очень нелегкая – прежде чем Толстяк Чарли закинул последнюю лопату земли.

Миссис Хигглер подошла, сняла с изгороди пиджак и протянула Толстяку Чарли.

– Ты промок до нитки, весь потный и грязный, но прямо будто подрос. Добро пожаловать домой, Толстяк Чарли, – улыбнулась она и прижала его к безбрежной груди.

– Я не плачу, – сообщил ей Толстяк Чарли.

– Тише-тише, – сказала миссис Хигглер.

– Это все из-за дождя, – сказал Толстяк Чарли.

Миссис Хигглер не ответила. Она просто держала его, покачиваясь вперед и назад, и наконец Толстяк Чарли сказал: «Хватит. Мне уже лучше».

– Дома осталась еда, – ответила миссис Хигглер. – Давай я тебя накормлю.

На стоянке он вытер с ботинок грязь, после чего сел в серый арендованный автомобиль и, следуя за бордовым «универсалом» миссис Хигглер, поехал по улицам, которых двадцать лет назад еще не было. Миссис Хигглер вела автомобиль как женщина, которая собралась выпить крайне ей необходимую гигантскую чашку кофе, и при этом ее задачей было выпить его при максимально возможной скорости, а Толстяк Чарли ехал следом, держась за ней так плотно, как только мог, и, разгоняясь от одного светофора до другого, пытался хотя бы приблизительно прикинуть, где они находятся.

А затем они свернули, и с нарастающим дурным предчувствием он понял, что узнает это место. На этой улице он жил, когда был маленьким. Даже дома выглядели примерно так же, хотя вокруг большинства дворов выросли внушительные сетчатые изгороди.

Напротив дома миссис Хигглер было припарковано несколько машин. Он остановился за стареньким серым «фордом». Миссис Хигглер отперла ключом входную дверь.

Толстяк Чарли оглядел себя, грязного и потного, хоть выжимай.

– Я не могу в таком виде, – сказал он.

– Видала и похуже, – хмыкнув, ответила миссис Хигглер. – Значит так, идешь прямиком в ванную, умываешься, приводишь себя в порядок, а как закончишь – мы ждем тебя на кухне. Он прошел в ванную. Все здесь пахло жасмином. Он снял перепачканную рубашку, вымыл в маленькой раковине лицо и руки мылом с ароматом жасмина. Протер грудь полотенцем, оттер грязь с костюмных брюк. Оглядел рубашку – утром она была белой, а теперь стала грязно-коричневой – и решил ее не надевать. В сумке, на заднем сиденье арендованной машины, есть другие рубашки. Он незаметно выскользнет из дома, натянет чистую рубашку и уже после этого встретится с гостями миссис Хигглер.

Он щелкнул запором и отворил дверь ванной.

В коридоре, уставившись на него, стояли четыре старушки. И он их знал. Он знал их всех.

– Ну и что это ты делаешь? – спросила миссис Хигглер.

– Меняю рубашку, – сказал Толстяк Чарли. – Рубашка в машине. Да. Сейчас вернусь.

С высоко поднятой головой он прошагал по коридору и вышел на улицу.

– На каком это языке он говорил? – громко спросила крохотная миссис Данвидди за его спиной.

– Такое не каждый день увидишь, – сказала миссис Бустамонте, хотя если что на флоридском побережье каждый день и видишь, так это полуобнаженных мужчин – правда, чаще всего, не в грязных штанах.

Толстяк Чарли переоделся в машине и вернулся в дом. Четыре дамы были на кухне, они усердно перекладывали в пластиковые контейнеры еду, явно только что служившую угощением.

Миссис Хигглер была старше миссис Бустамонте, а обе они были старше мисс Ноулз, а миссис Данвидди была старше всех. Она была стара и выглядела соответствующе. Даже некоторые геологические эпохи, возможно, много моложе миссис Данвидди.

Мальчиком Толстяк Чарли представлял, как миссис Данвидди в Экваториальной Африке с неодобрением разглядывает сквозь толстые линзы очков только что выпрямившихся гоминидов. «Держись от моего двора подальше, – могла бы сказать она только что произошедшему и потому робкому представителю homo habilis, – а не то уши надеру – мало не покажется». Пахло от миссис Данвидди фиалковой водой, а под фиалками скрывался запах очень старой женщины.

Она была маленькой старушкой, но взглядом, кажется, могла укротить бурю, и Толстяк Чарли, который два десятилетия назад забрался к ней во двор в поисках теннисного мяча и сломал одно из садовых украшений на лужайке, до сих пор порядком ее побаивался.

Сейчас миссис Данвидди ела козлятину с соусом карри, доставая руками кусочки из маленького контейнера. «Не выкидывать же», – сказала она, складывая косточки на фарфоровое блюдце.

– Не пора ли тебе поесть, Толстяк Чарли? – спросила мисс Ноулз.

– Да нет, – сказал Толстяк Чарли. – Честно.

Четыре пары глаз укоризненно уставились на него сквозь четыре пары очков.

– Негоже морить себя голодом от горя, – сказала миссис Данвидди, облизав пальцы и схватив очередной поджаристый и жирный кусочек козлятины.

– Я не морю. Просто не хочу есть, вот и все.

– Если не есть с горя, кожа да кости останутся, – сказала мисс Ноулз с каким-то мрачным удовольствием.

– Я так не думаю.

– Я тебе уже положила, – сказала миссис Хигглер, – так что садись и ешь. И чтоб я ни слова от тебя больше не слышала. Еды у нас навалом, не волнуйся.

Толстяк Чарли сел, где ему было указано, и через секунду перед ним появились тарелка, заполненная до краев тушеным мясом с горохом и рисом, а также бататовый пудинг, вяленая свинина, козлятина, приправленная карри, курица, тоже в карри, жареные бананы и говяжий окорок в маринаде[9]. Толстяк Чарли сразу почувствовал изжогу, хотя еще ни кусочка в рот не положил.

– А где все остальные? – спросил он.

– Собутыльники твоего папаши пьют и собираются устроить рыбалку с моста в память о нем. – Миссис Хигглер вылила из своей кружки размером с ведро остатки кофе в раковину и налила в нее же новый, только что сваренный.

Миссис Данвидди облизала маленьким багровым языком пальцы дочиста и переместилась поближе к Толстяку Чарли и его еще не тронутой еде. Когда он был маленьким, он искренне верил, что миссис Данвидди – колдунья. Причем не из добрых, а из тех, от кого можно избавиться, лишь засунув в печь. За последние двадцать лет, если не больше, Толстяк Чарли видел миссис Данвидди первый раз, но ему по-прежнему приходилось подавлять в себе желание при виде ее заорать «мама!» и залезть под стол.

– Я вот многих похоронила, – сказала миссис Данвидди. – За свою жизнь. Станешь старше, сам увидишь. Все когда-нибудь умрут, дай только время. – Она замолкла. – Но знаешь… Я никогда не думала, что это случится с твоим отцом, – покачала она головой.

– Каким он был? – спросил Толстяк Чарли. – В молодости.

Миссис Данвидди взглянула на него сквозь толстые-претолстые линзы, скривила губы и покачала головой.

– Я тогда еще не родилась, – вот и все, что она сказала. – Ешь свой окорок.

Толстяк Чарли вздохнул и приступил к еде.

* * *

День клонился к вечеру. В доме они остались одни.

– Где собираешься ночевать сегодня? – спросила миссис Хигглер.

– Думал снять номер в мотеле, – ответил Толстяк Чарли.

– При том, что в этом доме есть прекрасная спальня. А чуть ниже по улице прекрасный дом, на который ты даже не глянул еще? Если хочешь знать мое мнение, так твой отец хотел бы, чтобы ты остановился там.

– Мне нужно побыть одному. И я не уверен, что хочу ночевать в отцовском доме.

– Ну, твои деньги, тебе и тратиться, – сказала миссис Хигглер. – Но тебе в любом случае придется решить, как ты собираешься поступить с отцовским домом. И всеми его пожитками.

– Да все равно, – сказал Толстяк Чарли. – Можно устроить гаражную распродажу. На И-бэй выставить. На свалку свезти.

– С какой это стати? – Она покопалась в кухонном столе и вытянула из ящика ключ от входной двери с большим бумажным ярлыком. – Он дал мне запасной ключ, когда въехал, – сказала она. – На тот случай, если потеряет свой, или захлопнет дверь, или еще что-нибудь. Он говорил, что и голову мог бы потерять, не будь она прикручена к шее. А когда продавал старый дом, сказал мне, не волнуйся, Келлиэнн, я далеко не уеду, он ведь прожил в этом доме столько, сколько я себя помню, но вот решил, что дом для него слишком велик, и ему нужно переехать… – не переставая говорить, она вывела Толстяка Чарли на улицу и провезла его в бордовом «универсале» несколько кварталов, к одноэтажному деревянному дому.

Она открыла дверь, и они вошли.

Знакомый запах: сладковатый, как будто последнее, что готовили на кухне, это шоколадные печенья, но готовили их очень давно. И здесь было слишком жарко. Миссис Хигглер провела его в маленькую гостиную и включила втиснутый в оконный проем кондиционер. Тот загрохотал, затрясся, завонял мокрой псиной и погнал теплый воздух. Вокруг ветхого дивана, который Толстяк Чарли помнил с детства, штабелями лежали книжки и две фотографии в рамках: на первой, черно-белой, была мать Толстяка Чарли, молодая, в платье с блестками, волосы, черные и блестящие, собраны в высокую прическу; рядом – фотография Толстяка Чарли. Ему на снимке лет пять-шесть, и он стоит у зеркальной двери так, что поначалу кажется, будто с фотографии на тебя серьезно глядят два маленьких Толстяка Чарли, стоя плечом к плечу.

Толстяк Чарли взял верхнюю книжку из стопки. Это оказалась книга об итальянской архитектуре.

– Он интересовался архитектурой?

– Страстно. Весьма.

– Не знал.

Миссис Хигглер пожала плечами и отпила немного кофе.

Толстяк Чарли открыл книжку и увидел отцовское имя, аккуратно выведенное на первой странице. Захлопнул.

– Я ведь не знал его, – сказал Толстяк Чарли. – По-настоящему.

– Узнать его было нелегко, – ответила миссис Хигглер. – Я с ним была знакома лет шестьдесят. И то его не знала.

– Вы, должно быть, знали его, когда он был еще мальчишкой.

Миссис Хигглер помолчала. Казалось, она погрузилась в воспоминания. Затем сказала, очень тихо:

– Я знала его, когда была девчонкой.

Толстяк Чарли почувствовал, что тему надо сменить, и ткнул в фото матери.

– Мамина фотография, – сказал он.

Миссис Хигглер сделала шумный глоток.

– Это снято на корабле, – сказала она. – Задолго до твоего рождения. На одном из тех кораблей, где ты сначала ужинаешь, а потом он отходит мили на три от территориальных вод и начинаются азартные игры. А потом он возвращается. Не знаю даже, есть ли сейчас такое. Твоя мать говорила, что там она первый раз попробовала стейк.

Толстяк Чарли попытался представить родителей до своего рождения.

– Он всегда был красивым мужчиной, – задумчиво сказала миссис Хигглер, словно прочитав мысли Толстяка Чарли. – До самого конца. А улыбка такая, что у девочек пальцы на ногах сжимались. И всегда такой был модник. Все женщины его любили.

Еще не задав вопрос, Толстяк Чарли знал, каким будет ответ.

– Но вы…

– Разве спрашивают такое у почтенной вдовы, – отпила она кофе. Толстяк Чарли ждал ответа. Она сказала: – Я целовалась с ним. Давно, очень давно. Еще до того, как он познакомился с твоей матерью. Целовался он прекрасно, прекрасно. Я все ждала, что он позвонит, позовет меня снова на танцы, а он взял и пропал. Уехал на сколько, на год? Или на два? А когда вернулся, я уже была замужем за мистером Хигглером, а он привез твою мать. На островах ее встретил, вот где.

– Вы расстроились?

– Я была замужем, – еще один глоток кофе. – И его нельзя было ненавидеть. Даже если ты был очень на него зол. А как он смотрел на нее – черт возьми, да если бы он на меня так хоть раз посмотрел, я бы умерла от счастья. Ты знал, что я была подружкой невесты на их свадьбе?

– Нет.

Кондиционер начал реветь холодным. Мокрой псиной, впрочем, несло по-прежнему.

Он спросил:

– Думаете, они были счастливы?

– Поначалу. – Она подняла огромную горячую кружку, собираясь, кажется, сделать глоток, но передумала. – Поначалу. Но даже она не могла занять его надолго. У него было столько дел. Он был очень занят, твой отец.

Толстяк Чарли пытался разобраться, шутит миссис Хигглер или нет. Непонятно. Впрочем, она не улыбалась.

– Столько дел? Например? Рыбачить с моста? В домино играть на крыльце? Ждать неминуемого изобретения караоке? Он не был занят. Он вообще ни дня не работал, сколько я его знал.

– Ты не должен говорить о своем отце такое!

– Но это правда. Он был дерьмом! Поганый муж и поганый отец.

– Разумеется! – свирепо сказала миссис Хигглер. – Но его нельзя судить как обычного человека. Нужно учитывать, Толстяк Чарли, что твой отец был божеством.

– Божеством среди людей[10]?

– Нет. Просто божеством. – Она сказала это без нажима, так спокойно и обыденно, как если бы утверждала, что отец Толстяка Чарли диабетик или, еще банальнее, черный.

Толстяк Чарли хотел свести все к шутке, но увидел, как смотрит на него миссис Хигглер, и все забавные мысли вылетели у него из головы. Поэтому он мягко сказал:

– Он не был богом. Боги особенные. Они мифические. Они совершают чудеса и всякие штуки.

– Нет, был, – сказала миссис Хигглер. – Мы не рассказывали тебе, пока он был жив, но теперь его нет, так что вреда никакого не будет.

– Он не был богом. Он был моим отцом.

– Одно другому не мешает, – сказала она. – Всякое случается.

Это все равно что спорить с сумасшедшей, подумал Толстяк Чарли. Он понял, что должен просто заткнуться, но язык его считал иначе. И его язык говорил:

– Слушайте, если бы мой отец был богом, у него были бы божественные способности.

– А они и были. Он ими не злоупотреблял, уверяю тебя. Но он был стар. В любом случае, как, ты думаешь, он избегал работы? Каждый раз, когда ему требовались деньги, он играл в лотерею или отправлялся в Хэллендейл[11] и ставил на собак или лошадей. Выигрывал понемногу, чтобы не привлекать лишнего внимания. Так, сводил концы с концами.

Толстяк Чарли никогда в жизни ничего не выигрывал. Ничегошеньки. Если он и принимал участие в офисных тотализаторах, то лошадь, на которую он ставил, так и не выбегала из-за передвижного барьера, а выбранная им команда оказывалась в лиге, о которой до сих пор никто не слышал, на слоновьем кладбище профессионального спорта. И это не давало ему покоя.

– Если мой отец был богом – чего, должен добавить, я ни на миг не допускаю – тогда почему я, например, не бог? В смысле, по вашим словам, я получаюсь божий сын, ведь так?

– Очевидно.

– Тогда почему я не могу ставить на победителей, или творить волшебство, или чудеса и всякие там штуки?

Она шмыгнула носом.

– Всякие божественные штуки достались твоему брату.

Толстяк Чарли почувствовал, что улыбается. Он выдохнул. Все-таки это была шутка.

– Ох. Миссис Хигглер, у меня, в общем-то, нет брата.

– Конечно есть. Вот же ты с ним, на фотографии.

Хотя Толстяк Чарли и знал, что изображено на снимке, он еще раз бросил взгляд на фотографию. Она безумна, да. Совсем с катушек съехала.

– Миссис Хигглер, – сказал он так мягко, как только возможно. – Это я. Только я, маленький. Это зеркальная дверь. Я стою рядом с ней. Это я и мое отражение.

– Это ты и твой брат.

– У меня никогда не было брата!

– Конечно был. Но я по нему не скучаю. Ты всегда был добрым мальчиком, а с ним, пока он был здесь, были проблемы. – И не успел Толстяк Чарли ничего ответить, как она добавила: – Он уехал, когда ты был совсем маленьким.

Толстяк Чарли наклонился к ней. Он положил свою большую руку на костлявую руку миссис Хигглер, ту, в которой не было чашки.

– Это неправда, – возразил он.

– Луэлла Данвидди заставила его уехать, – сказала она. – Ее-то он боялся. Но он все равно приезжал, время от времени. Может быть очаровательным, когда хочет.

Кофе она допила.

– Всегда хотел брата, – заметил Толстяк Чарли, – чтобы вместе играть.

Миссис Хигглер поднялась.

– Комната сама не приберется, – сказала она. – У меня в машине мешки для мусора. Думаю, мешков понадобится много.

– Да, – сказал Толстяк Чарли.

Он переночевал в мотеле. Утром они с миссис Хигглер снова встретились в доме его отца и сложили мусор в большие черные мешки. Собрали в пакеты одежду, чтобы отдать беднякам. Одну из коробок они заполнили вещами, которые Толстяк Чарли хотел сохранить из сентиментальных соображений: главным образом, детскими фотографиями и снимками, сделанными до его рождения.

На полу лежал старый чемодан, похожий на маленький пиратский сундук с сокровищами, только в нем хранились документы и старые бумаги. Чтобы разобраться с бумагами, Толстяк Чарли сел рядом с чемоданом. Миссис Хигглер пришла из спальни с очередным черным мешком для мусора с побитой молью одеждой.

– Твой брат ему чемодан подарил, – неожиданно брякнула миссис Хигглер. До этого момента она о своих ночных фантазиях и не вспоминала.

– Хотел бы я, чтобы у меня был брат, – сказал Толстяк Чарли и даже не понял, что сказал это вслух, пока миссис Хигглер не ответила:

– Я же сказала. У тебя есть брат.

– Вот как, – сказал он. – Ну и где мне искать своего мифического брата?

Позже он гадал, зачем задал этот вопрос. Он ей потакал? Или поддразнивал? Или просто брякнул, чтобы заполнить пустоту? Какой бы ни была истинная причина, он это произнес. А она пожевала нижнюю губу и кивнула.

– Ты должен знать, это твое наследие. Твоя кровь. – Она подошла к нему и поманила пальцем. Толстяк Чарли склонился к ней. Губы старухи щекотали его ухо, пока она шептала «понадобится… скажи…».

– Что?

– Я говорю, – сказала она нормальным тоном, – что если он тебе понадобится, скажи пауку. И брат тут как тут.

– Пауку?

– Ну да, я так и сказала. Или ты думаешь, я для здоровья говорю? Легкие упражняю? Ты что, никогда не слышал о разговорах с пчелами? Когда я была девчонкой, еще на Сент-Эндрюсе, до того как мои родители приехали сюда, мы рассказывали пчелам все хорошие новости. Ничего сложного. Поговори с пауком. Когда твой отец исчезал, я обычно так посылала ему сообщения.

– …Понятно.

– Не говори мне свое «понятно», как будто…

– Как будто что?

– Как будто я безумная старуха, которая не разбирает, что к чему. Думаешь, я право от лева не отличу?

– Хм. Нет, уверен, что отличите. Честное слово.

Миссис Хигглер это не смягчило. Она явно не была этим удовлетворена. Она подхватила со стола кофейную чашку и неодобрительно прижала ее к груди. Толстяк Чарли перешел черту, и миссис Хигглер решила удостовериться, что он понимает, что натворил.

– Да я вообще не обязана это делать, – сказала она. – Не обязана тебе помогать. Я это делаю только ради твоего отца, он был особенный, и твоей матери, она была хорошей женщиной. Рассказываю тебе важные вещи, значительные вещи. И ты должен меня слушать. Ты должен мне верить.

– Я верю, – сказал Толстяк Чарли так убедительно, как только мог.

– Ты просто угождаешь старухе.

– Нет, – солгал он. – Не угождаю. Честно, нет.

В его словах звучали честность, искренность и правда. Он был в тысячах миль от дома, в доме своего покойного отца, с безумной старухой на грани апоплексического удара. Если бы ее это успокоило, он бы с максимально возможной искренностью согласился даже с тем, что луна – это экзотический тропический фрукт.

Она шмыгнула носом.

– Все-то вы знаете, молодежь, – сказала она. – Только что появились, и на тебе, во всем разобрались. Да я забыла больше, чем ты знал. Ты ничегошеньки не знаешь об отце, о своей семье ничегошеньки не знаешь. Я тебе рассказываю, что твой отец бог, а ты даже не спрашиваешь, о каком боге я говорю.

Толстяк Чарли попытался припомнить, как звали известных ему богов.

– Зевс? – предположил он.

Миссис Хигглер издала звук чайника, который подавляет в себе желание закипеть. Толстяк Чарли понял, что Зевс – неправильный ответ.

– Купидон?

Она издала еще один звук, начинающийся с фырчания и заканчивающийся хихиканьем.

– Так и представляю твоего папашу, на котором ничего нет, кроме этих мягких подгузников, с большим луком и стрелой.

Она еще немного похихикала и отпила свой кофе.

– Когда он был богом, – сказала она, – его называли Ананси.

* * *

Вам, возможно, уже известны кое-какие истории про Ананси. И может быть, в целом мире не найти теперь человека, который бы не знал про него несколько историй.

Ананси был пауком, когда мир был юн, и все истории рассказывались в первый раз. Он имел обыкновение попадать в неприятности и выпутываться из них. История смоляного чучела, та, что рассказывают про братца Кролика, – сначала была историей про Ананси. Но кое-кто по ошибке принял его за кролика. Он не был кроликом. Он был пауком.

Сколько лет люди рассказывают друг другу истории, столько лет историям про Ананси. Еще в Африке, где все началось, даже прежде, чем люди стали рисовать на скалах пещерных львов и медведей, они рассказывали друг другу истории про обезьян, и львов, и буйволов: длинные истории на сон грядущий. У людей всегда была к этому склонность. Так они ищут смысл для своих миров. Все, что бегало, и ползало, и вертелось, и змеилось, пробралось через эти истории, и разные племена чтили разных созданий.

Уже тогда Лев был царем зверей, а Газель – самой быстроногой, Обезьяна – самой глупой, а Тигр – самым ужасным. Но люди хотели услышать другие истории.

Ананси дал историям свое имя. Теперь каждая принадлежит ему. Когда-то, до того как у историй появилось имя Ананси, все они принадлежали Тигру (так люди с островов называли всех больших кошек), и сказки были темны, и злы, и наполнены болью, и ни одна не заканчивалась счастливо. Но это было очень давно. А в наши дни все истории принадлежат Ананси.

Раз уж мы только что с похорон, позвольте рассказать вам про Ананси в те времена, когда умерла его бабушка. (Не стоит переживать: она была очень стара и умерла во сне. Бывает.) Умерла она далеко от дома, и вот Ананси, он отправился со своей тележкой через весь остров, взял мертвую бабушку, положил на тележку и покатил домой. Он, видите ли, собирался похоронить ее под баньяном, что рос за его хижиной.

И вот с самого утра он идет через город, толкая тележку с бабушкой, и думает: выпить бы немного виски. Тогда идет он в магазин, а в той деревеньке есть магазин, из тех, что продают все подряд, а в нем хозяин, у которого нервы ни к черту. Ананси, значит, заходит, выпивает немного виски. А потом еще немного, а сам думает, ох и разыграю я этого парня, ну и говорит хозяину, отнеси выпить моей бабушке, она там в тележке спит. Тебе придется ее разбудить, спит она уж больно крепко.

И значит, хозяин, выходит с бутылкой к тележке и говорит старой леди, эй, вот твой виски, но старая леди не отвечает. А хозяин, он злится все сильнее и сильнее, ведь нервы у него ни к черту, и говорит старушке, а ну-ка пей свой виски, но та в ответ ни гугу. И тут она сделала то, что, случается, делают мертвецы в жаркий день: громко выпустила газы. Ну и хозяин так разозлился на то, что старушка выпустила газы прямо на него, что как даст ей, а потом снова как даст, а когда ударил в третий раз, она взяла и свалилась с тележки на землю.

Ананси же выбежал на улицу и ну вопить, и причитать, и ругаться, и говорить, вот, моя бабушка, она теперь мертва, смотри, что ты сделал! Убийца! Злодей! А хозяин магазина и говорит, мол, не рассказывай никому, что это я сделал, и дает Ананси целых пять бутылок виски и сумку с золотом и мешок с бананами, ананасами и манго, чтобы тот перестал вопить и ушел.

(Он-то, видите ли, думает, что убил старушку.)

Ну а Ананси взял да и покатил свою тележку домой и похоронил бабушку под баньяновым деревом.

И вот на следующий день мимо дома Ананси проходит Тигр, и чует Тигр запах еды. Ну, он сам себя приглашает войти, а там Ананси устраивает пир, и поскольку у Ананси нет другого выхода, он предлагает Тигру сесть и вкусить вместе с ним.

Расскажи, брат Ананси, говорит Тигр, где ты достал столько вкусной еды, да только не лги мне. И откуда у тебя эти бутылки виски, и эта большая сумка, полная золота? Но если солжешь, я тебе горло перегрызу.

Ну а Ананси отвечает, мол, не могу я лгать тебе, брат Тигр. Я получил все это за свою мертвую бабушку, которую отвез в деревню на тележке. Хозяин магазина одарил меня этими прекрасными вещами за то, что я привез ему мертвую бабушку.

А у Тигра бабушек уже никаких не было, зато у его жены была мать, ну он пошел домой, вызвал ее, мол, бабушка, выходи, нам с тобой поговорить надо. И она выходит, озирается по сторонам и говорит, что случилось? Ну Тигр ее убивает, хоть жена ее и любила, а тело кладет на тележку.

Вот катит он тележку с мертвой тещей в деревню. Кому мертвое тело? – кричит. Кому мертвую бабушку? Но все над ним смеялись, и глумились, и насмехались, а когда увидели, что он не шутит и что стоит на своем, его забросали гнилыми фруктами, ну он и убежал.

Не в первый раз Ананси одурачил Тигра, да и не в последний. Жена Тигра никогда ему не забыла, как он убил ее мать. И случались дни, что лучше бы ему вообще не появляться на свет.

Это вам про Ананси.

Понятно, что все истории про Ананси. Даже эта.

В былые дни все звери хотели, чтобы истории называли их именем, это было как раз тогда, когда песни, что пропели мир, все еще звучали, когда они еще пели небо, и радугу, и океан, как раз тогда, когда животные были людьми, в том числе и те, кого провел паук Ананси, особенно Тигр, который хотел, чтобы все истории называли его именем.

Истории похожи на пауков со всеми их длинными лапками, и похожи на паучьи сети, в которых человек сам и запутывается, но которые кажутся такими красивыми, когда вы видите их под листвой на утренней росе, и так изящно соединяются между собой, каждая с каждой.

Что из того? Вы хотите знать, был ли Ананси похож на паука? Ну конечно – когда не был похож на человека.

Нет, он никогда не менял облик. Зависит от того, как рассказывать историю. Вот и все.

Глава 3

в которой семья собирается вместе

Толстяк Чарли улетел домой, в Англию; не совсем, конечно, домой. Но в других местах он уж точно был в гостях.

Рози поджидала его на выходе из зала прибытия, откуда он появился с маленьким чемоданчиком и большой картонной коробкой.

Задушила в объятиях, спросила:

– Как все прошло?

Он пожал плечами.

– Могло быть хуже.

– Ну, – сказала она, – по крайней мере, теперь ты можешь не беспокоиться, что он явится на свадьбу и вгонит тебя в краску.

– Есть такое.

– Мама говорит, что мы должны отложить на несколько месяцев свадьбу в знак траура.

– Твоя мама просто хочет отложить свадьбу, вот и все.

– Что за ерунда! Она считает тебя выгодной партией.

– Твоя мама не сочтет «выгодной партией» даже Брэда Питта, Билла Гейтса и принца Уильяма в одном лице. На белом свете нет такого человека, который был бы достаточно хорош, чтобы стать ее зятем.

– Ты ей нравишься, – без энтузиазма возразила Рози, и в ее голосе не было уверенности.

Матери Рози Толстяк Чарли не нравился, и это было известно всем. Мать Рози представляла собой крайне взвинченную особу со множеством недодуманных мыслей, предрассудков, тревог и надрывов. Она жила в великолепной квартире на Уимпол-стрит, и в ее огромном холодильнике не было ничего, кроме бутылок с витаминизированной водой и ржаных крекеров, а на старинном буфете стояли вазы с восковыми фруктами, с которых дважды в неделю стиралась пыль.

Во время первого визита к матери Рози Толстяк Чарли попробовал восковое яблоко на вкус. Он ужасно нервничал, он нервничал так сильно, что взял яблоко – в оправдание Чарли, от настоящего его было не отличить – и впился в него зубами. Рози яростно выдохнула. Толстяк Чарли выплюнул кусок воска в руку и решил притвориться, что любит восковые фрукты или что он с самого начала все знал и откусил просто так, для смеха; однако мать Рози, вздернув бровь, подошла к нему, забрала надкушенное яблоко и вкратце объяснила, как дороги нынче настоящие восковые фрукты, если вообще удастся их найти, и выбросила яблоко в корзину. Оставшуюся часть вечера он просидел на диване с ощущением во рту, будто свечку съел, а мать Рози не сводила с него глаз, на случай, если он покусится на очередной восковый фрукт или вздумает обглодать ножку чиппендейловского стула.

На буфете у матери Рози стояли большие цветные фотографии в серебряных рамках: Рози, когда она была девочкой, а также мамы и папы Рози, и Толстяк Чарли пристально изучал их, пытаясь найти ключ к загадке, которой была Рози. Ее отец – он умер, когда Рози было пятнадцать, – был огромным мужчиной. Начинал он поваром, потом стал шеф-поваром, затем – ресторатором. На фото он всегда прекрасно получался, словно перед каждым кадром его наряжал костюмер, был толст, улыбчив и одной рукой постоянно обнимал жену.

– Готовил он потрясающе, – сказала Рози.

На фотографиях мать Рози представала улыбчивой пышечкой.

Теперь, двадцать лет спустя, она напоминала тощую Эрту Китт[12], и Толстяк Чарли ни разу не видел на ее лице улыбки.

– А твоя мама когда-нибудь готовила? – спросил как-то Чарли.

– Не знаю. Не помню такого.

– Что же она ест? В смысле, не может ведь она жить на крекерах и воде.

Рози сказала:

– Думаю, она заказывает еду с доставкой.

Толстяк Чарли решил, что мама Рози, скорее всего, превращается ночью в летучую мышь и пьет кровь у ничего не ведающих спящих людей. Однажды его угораздило сказать об этом Рози, но та ничего забавного в этой фантазии не нашла.

Мать сказала Рози, что Толстяк Чарли женится на ней ради денег.

– Каких денег? – спросила Рози.

Мать обвела рукой свою квартиру, объединив этим жестом восковые фрукты, антикварную мебель, картины на стенах, и поджала губы.

– Но это же все твое, – сказала Рози, которая жила на свою зарплату и работала в лондонской благотворительной конторе, но зарплата была такой скромной, что ей приходилось тратить деньги, оставленные по завещанию отцом. Из них она оплачивала маленькую квартирку, которую делила сначала с австралийками, а потом новозеландками, и подержанный «гольф».

– Я же не вечная, – фыркнула мать так, что стало ясно: она твердо решила жить вечно, становясь все жестче и тоньше, и все больше походя на камень, а есть при этом все меньше, пока ей не достанет лишь воздуха, восковых фруктов и неизбывной злобы.

Рози, которая везла Толстяка Чарли из Хитроу, решила сменить тему.

– У меня в квартире нет воды, – сказала она. – И во всем доме тоже.

– Почему это?

– Из-за миссис Клингер с нижнего этажа. Она говорит, где-то протечка.

– Может, это у миссис Клингер протечка?

– Чарли! Так что я подумала, может, принять ванну у тебя?

– Потереть тебе спинку?

– Чарли!

– Конечно. Без проблем.

Рози вперилась в багажник остановившегося впереди автомобиля, потом сняла руку с рычага переключения скоростей, дотянулась до его громадной ладони и сжала ее.

– Мы ведь скоро поженимся, – сказала она.

– Ну да, – согласился Толстяк Чарли.

– Ну, я имею в виду, – сказала она, – у нас будет куча времени для этого, понимаешь?

– Да, конечно, – снова согласился Толстяк Чарли.

– Знаешь, что сказала мама?

– Э-э-э. Что смертную казнь через повешение стоило бы вернуть?

– Нет. Она сказала, что если бы в первый год совместной жизни молодожены кидали в банку монетку каждый раз, когда занимаются любовью, а потом перед каждым занятием любовью монетку вынимали, банка никогда бы не опустела.

– И это означает?..

– Ну, – сказала она, – это любопытно, разве нет? Мы с резиновой уточкой приедем часов в восемь. Как у тебя с полотенцами?

– Гм.

– Я привезу свое.

Толстяк Чарли не думал, что мир перевернется, если в банке окажется хоть одна монетка до того, как они свяжут себя узами брака и разрежут свадебный торт, но у Рози по этому вопросу было собственное мнение, так что вопрос был закрыт. Банка оставалась пустой.

* * *

Оказавшись дома, Толстяк Чарли понял, что проблема с возвращением в Лондон после краткого отсутствия заключается в том, что если ты прибыл ранним утром, до конца дня занять себя практически нечем.

Толстяк Чарли был из тех, кто предпочитал работать. Валяться на диване и смотреть по телеку дневные шоу означало для него вернуться во времена, когда он принадлежал к когорте безработных. А потому он решил, что разумнее всего просто появиться на работе днем раньше. В олдвичском офисе агентства Грэма Коутса, на шестом, самом верхнем этаже он почувствует себя снова в строю. Они будут вести с коллегами интересные разговоры за чашечкой чая. Все великолепие жизни развернется перед ним, этот волшебный гобелен, ткущийся так непреклонно и безостановочно. И Толстяку Чарли будут рады.

– Ты ведь возвращаешься только завтра, – сказала секретарша Энни, когда он вошел. – Я всем говорила, ты вернешься только завтра. Когда звонили.

Она не шутила.

– Не мог удержаться, – сказал Толстяк Чарли.

– Очевидно не мог! – фыркнула она. – Набери Мэв Ливингстон. Она каждый день названивала.

– Я думал, ею занимается Грэм Коутс.

– Ну, значит, он хочет, чтобы ты с ней поговорил. Подожди-ка.

Она сняла трубку.

Все всегда так и говорили, Грэм Коутс. Не мистер Коутс. И никогда просто Грэм. Это было его агентство, и оно работало с деньгами клиентов, получая процент от их прибыли.

Толстяк Чарли вернулся в свой кабинет, крохотную комнатку, которую занимал вместе со шкафами для хранения документов. На компьютерном экране висел стикер с надписью «Зайди. ГК», и он прошел через холл к огромному кабинету Грэма Коутса. Дверь была закрыта. Он постучал, затем, не вполне уверенный, услышал ли ответ, если ему кто-нибудь ответил, открыл дверь и просунул голову.

Комната была пуста. Там никого не было.

– Эй, здрасте! – сказал Толстяк Чарли не слишком громко.

Нет ответа. В комнате, впрочем, что-то было не так: книжный шкаф стоял под странным углом к стене, а из-за него доносился глухой стук, будто били молотком.

Он закрыл дверь как можно тише и вернулся за свой стол. Зазвонил телефон. Он снял трубку.

– Это Грэм Коутс. Зайди.

На этот раз Грэм Коутс сидел за своим столом, а книжный шкаф стоял вплотную к стене. Грэм Коутс не предложил Толстяку Чарли присесть. Это был средних лет человек с редеющими очень светлыми волосами. При виде Грэма Коутса вам наверняка не раз случалось представлять себе хорька-альбиноса в дорогом костюме.

– Я вижу, ты снова с нами, – сказал Грэм Коутс. – Как обычно.

– Да, – сказал Толстяк Чарли и, поскольку Грэм Коутс не выказал особого удовольствия от его раннего возвращения, добавил: – извините.

Грэм Коутс сжал губы, опустил глаза на листок, лежавший на столе, и снова их поднял.

– Мне дали понять, что ты до завтра не вернешься. Чуток рановато, нет?

– Мы, в смысле, я прилетел этим утром. Из Флориды. Подумал, что можно прийти. Много дел. Горю на работе. Если можно.

– Безуславно, – сказал Грэм Коутс. От этого слова – лобового столкновения «безусловно» и «ну и славно» – у Толстяка Чарли всегда сводило зубы. – Это ж твои похороны.

– Скорее, моего отца.

Поворот головы – ну в точности хорек.

– Все равно, это твой день по болезни, как договаривались.

– Конечно.

– Мэв Ливингстон. Вдова Морриса. Беспокоится. Нуждается в утешении. Комплименты и обещания. Рим не сразу строился. Мы по-прежнему пытаемся разобраться с наследством Морриса Ливингстона и передать ей деньги. Звонит практически ежедневно, нуждается в поддержке. Поручаю это тебе.

– Понятно, – сказал Толстяк Чарли. – Работать, чтобы, гм, не было покоя нечестивцам.

– Один день – один доллар, – погрозил Грэм Коутс.

– Не покладая рук! – вставил Толстяк Чарли.

– До седьмого пота, – кивнул Грэм Коутс. – Ну, приятно было поболтать, но у нас обоих много работы.

Когда Толстяк Чарли оказывался в непосредственной близости к Грэму Коутсу, с ним случались две вещи: а) он принимался говорить штампами и б) мечтать о больших черных вертолетах, которые сначала расстреляют офис агентства Грэма Коутса с воздуха, а потом сбросят на него канистры с горящим напалмом. Толстяк Чарли в своих мечтах, конечно, в офисе отсутствовал. Он сидел на веранде маленького кафе на другой стороне Олдвича, потягивал кофе с пенкой и время от времени аплодировал тем канистрам, что особенно метко достигали цели.

Из этого вы могли бы заключить, что работой Толстяка Чарли вам заморачиваться не следует, поскольку счастья она ему не приносила, – и, в целом, были бы правы. У Толстяка Чарли имелись способности к счету, которые не оставляли его без работы, а еще неповоротливость и робость, которые не оставляли ему шанса объяснить окружающим, что это такое он делает и как много он сделал.

Толстяк Чарли наблюдал, как люди неустанно стремятся к вершинам собственной некомпетентности, он же оставался на начальном уровне, делая минимально необходимое, вплоть до того дня, когда снова пополнял ряды безработных и возвращался к дневным телепрограммам. Он никогда надолго не оставался без работы, но за последние десять лет его увольняли слишком часто, чтобы он мог чувствовать себя уверенно в любой должности. Впрочем, он не принимал это на свой счет.

Он позвонил Мэв Ливингстон, вдове Морриса Ливингстона, когда-то самого известного в Британии низкорослого йоркширского комика, давнего клиента агентства Грэма Коутса.

– Здравствуйте, – сказал он. – Это Чарльз Нанси из отдела клиентских счетов агентства Грэма Коутса.

– Ах, – ответил женский голос на другом конце линии. – Я думала, Грэм сам мне позвонит.

– Он немного занят. Поэтому он, кхм, перепоручил это, – сказал Толстяк Чарли, – мне. Так что… Чем могу помочь?

– Ну, не знаю. Я просто хотела узнать, ну, то есть мой менеджер в банке хотел узнать, когда поступят остальные деньги из наследства Морриса. Грэм Коутс объяснил мне в прошлый раз, то есть, я думаю, это было в прошлый раз, когда мы обсуждали, что средства были инвестированы, в смысле, я понимаю, что для таких вещей нужно время, и он сказал, в противном случае я потеряю значительную сумму…

– Ну, – сказал Толстяк Чарли, – он над этим работает. Но для таких вещей действительно нужно время.

– Да, – сказала она. – Думаю, что это так. Я звонила в Би-би-си, и они сказали, что после смерти Морриса провели несколько платежей. Знаете, они выпустили всю серию «Моррис Ливингстон, я полагаю?»[13] на DVD. И покажут оба сезона «Сзади и на висках покороче» на Рождество.

– Я этого не знал, – признался Толстяк Чарли. – Но, уверен, Грэму Коутсу это известно. Он всегда в курсе таких вещей.

– Мне пришлось купить себе этот диск, – сказала она тоскливо. – И все вернулось. Рев грима, запах клуба Би-би-си[14]. Теперь скучаю по сцене, вот что. Там я и встретила Морриса, понимаете. Я танцевала. У меня был успех.

Толстяк Чарли пообещал ей дать знать Грэму Коутсу, что ее менеджер в банке слегка озабочен, и положил трубку.

Как это возможно вообще, скучать по сцене, подумал он.

В самых страшных снах Толстяка Чарли луч света падал с темных небес на широкую сцену, а невидимые фигуры пытались заставить Толстяка Чарли войти в этот луч света и спеть. И неважно, как далеко и как быстро он убегал или как хорошо прятался, его находили и вытаскивали обратно на сцену, на глаза десяткам замерших в ожидании людей. Каждый раз он просыпался до того, как начинал петь, потный и дрожащий, с сердцем, взрывающимся в груди, как снаряды при артобстреле.

Рабочий день подходил к концу. Толстяк Чарли работал в этой конторе почти два года. Он работал здесь дольше всех, кроме самого Грэма Коутса, ибо текучка в агентстве была высока. И все же никто ему здесь не был рад.

Временами Толстяк Чарли просто сидел за столом, уставившись в окно и слушая, как бьет по стеклу бесчувственный серый дождь, воображая себя на тропическом пляже, где волны невозможно синего моря разбиваются о невозможно желтый песок. Он часто представлял себе, как люди на том пляже, наблюдая белые пальцы волн, цепляющиеся за берег, и слушая тропических птиц, насвистывающих в пальмах, мечтают о том, чтобы оказаться в Англии, в дождь, в комнатке размером со шкаф, на шестом этаже, на безопасном удалении от матово-золотого чистейшего песка и адской скуки дня, столь совершенного, что даже кремовый коктейль, куда немного перелили рома, и с красным бумажным зонтиком в бокале, не может ее смягчить. И это его утешало.

На пути домой он купил в винном магазине бутылку немецкого белого вина, а в крохотном супермаркете по соседству взял свечку с запахом пачули и захватил пиццу в «Пицца плейс».

Рози позвонила в половине восьмого с занятий йогой и предупредила, что немного задерживается. Затем она позвонила из своей машины в восемь и предупредила, что попала в пробку, и через пятнадцать минут, предупредив, что подъезжает, хотя к этому времени Толстяк Чарли один выпил почти всю бутылку, а от пиццы у него оставался лишь одинокий треугольник.

Позднее он предположил, что за него говорило вино.

Рози приехала в 21.20, с полотенцами и сумкой «Теско», полной шампуней, мыла и большой банкой майонеза, из которого делала маску для волос. Она быстро и радостно отказалась от бокала белого вина и кусочка пиццы – как она объяснила, успела перекусить в пробке. Прямо туда заказала еду с доставкой. Тогда Толстяк Чарли сел на кухне и налил себе последний бокал вина, собрал сыр и пепперони с холодной пиццы, а Рози ушла наполнять ванну, как вдруг довольно громко закричала.

Толстяк Чарли оказался в ванной прежде, чем стих первый крик, в тот момент, когда Рози набирала в легкие воздуху, чтобы крикнуть еще. Он был уверен, что обнаружит ее истекающей кровью. К его удивлению и облегчению, это было не так. Она стояла в голубом лифчике и трусиках и указывала пальцем на ванну, в центре которой сидел огромный коричневый садовый паук.

– Извини, – жалобно сказала она, – он застал меня врасплох.

– Они такие, – сказал Толстяк Чарли. – Сейчас я его смою.

– Даже не думай! – энергично возразила Рози. – Это живое существо. Просто вынеси его отсюда.

– Хорошо, – согласился Толстяк Чарли.

– Я подожду на кухне, – сказала она. – Позови, когда закончишь.

Приняв на грудь бутылку белого вина, уговорить с помощью старой открытки ко дню рождения упрямого садового паука забраться в чистый пластиковый стаканчик довольно непросто; решению этой задачи не слишком способствует полураздетая невеста на грани истерики, которая хоть и заявила, что подождет на кухне, постоянно заглядывает через плечо и лезет с советами.

Но довольно скоро, несмотря на помощь, он загнал паука в стаканчик, накрыв его сверху открыткой от одноклассницы «ТЕБЕ СЕГОДНЯ СТОЛЬКО, НА СКОЛЬКО ТЫ СЕБЯ ОЩУЩАЕШЬ» (а на внутренней стороне – шутливое: «ТАК ПЕРЕСТАНЬ СЕБЯ ОЩУЩАТЬ, СЕКС-МАНЬЯК! С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ»).

Он спустился с пауком вниз, вышел за дверь, в маленький садик, состоящий из живой изгороди, в которую можно было блевать, вымощенный крупной плиткой, меж которой пробивалась трава. Поднял стаканчик повыше. В желтом свете газоразрядной лампы паук казался черным. Толстяк Чарли вообразил, будто паук смотрит прямо на него.

– Извини, – сказал он пауку и, поскольку внутри у него приятно плескалось белое вино, произнес это вслух.

Он положил открытку, поставил стаканчик на расколотую плитку и подождал, пока паук убежит. Однако тот замер аккурат на морде счастливого медвежонка с открытки. Человек и паук разглядывали друг друга.

И тут он вспомнил то, что сказала миссис Хигглер, и слова вылетели из его рта прежде, чем он успел их остановить. Может, в него черт вселился. А может, это все алкоголь.

– Если увидишь моего братца, – сказал Толстяк Чарли, – передай, пусть заглянет на огонек.

Паук замер на месте, поднял лапку, словно решил поразмышлять над услышанным, а затем рванул через плитку в сторону изгороди, и был таков.

* * *

Рози приняла ванну, одарила Толстяка Чарли долгим поцелуем в щеку и уехала домой.

Толстяк Чарли включил телевизор, но почувствовав, что клюет носом, выключил его и отправился в постель, где ему приснился сон такой яркий и странный, какие не забывают до конца своих дней.

Есть один точный способ отделить сон от яви: это когда во сне вы попадаете куда-то, где никогда не были в реальной жизни. Толстяк Чарли никогда не был в Калифорнии. Он никогда не был в Беверли Хиллз. Однако довольно часто видел эти места в кино и по телевизору, чтобы ощутить сладкий трепет узнавания. Вечеринка была в разгаре.

Внизу мигали и мерцали огни Лос-Анджелеса.

Люди на вечеринке, похоже, четко делились на тех, у кого были серебряные подносы с безупречными канапе, и тех, кто брал с серебряных подносов канапе или отказывался от них. Те, что ели, перемещались по огромному дому, сплетничая, улыбаясь, болтая, каждый будучи столь же уверен в собственной принадлежности миру Голливуда, как придворные в Древней Японии были уверены в своей принадлежности императорскому двору – и точно так же, как при японском императорском дворе, каждый был убежден, что стоит подняться всего на ступеньку выше – и он в безопасности. Здесь были актеры, желавшие стать звездами, звезды, которые хотели быть независимыми продюсерами, независимые продюсеры, тосковавшие по надежной студийной работе, режиссеры, мечтавшие о статусе звезд, студийные боссы, желавшие быть боссами других, менее респектабельных студий, студийные адвокаты, которые хотели, чтобы их любили такими, какие они есть, а когда это не получалось – чтобы просто любили.

Во сне Толстяк Чарли видел себя сразу изнутри и снаружи, при этом он не был собой. В обычном сне Толстяк Чарли оказался бы, скорее всего, на экзамене по двойной бухгалтерии, которую он не выучил, при обстоятельствах, делавших несомненным тот факт, что когда он наконец встанет из-за стола, то обнаружит, что, одеваясь утром, позабыл что-либо на себя надеть. В обычных снах Толстяк Чарли был самим собой, только еще нескладнее.

Но не в этом сне.

В этом сне Толстяк Чарли был крут. Больше чем крут. Симпатичный, сообразительный, умный, единственный, кто оказался на вечеринке без приглашения и серебряного подноса. И (что поразило спящего Толстяка Чарли, который и представить не мог ничего более неприятного, чем явиться куда-либо без приглашения) он прекрасно проводил время.

Каждому, кто спрашивал, кто он и откуда, он говорил что-то свое. Через полчаса большинство участников вечеринки были убеждены, что он – представитель иностранной инвестиционной компании, которая целиком выкупает одну из студий, а еще через полчаса выяснилось, что он нацелился на «Парамаунт».

Смеялся он хрипло и заразительно и, похоже, проводил время лучше, чем кто-либо еще в этот вечер, можно не сомневаться. Он научил бармена готовить коктейль, названный им «Двойной entendre», который хоть и основан, на первый взгляд, на шампанском, на самом деле, как объяснил он бармену, с научной точки зрения, абсолютно безалкоголен. Плеснул того, плеснул сего – пока коктейль не приобретет яркий фиолетовый цвет. Он передавал бокалы участникам вечеринки с таким удовольствием и энтузиазмом, что даже те, кто осторожно потягивал газировку, словно опасаясь, что она может взорваться, с радостью заливали в себя фиолетовый напиток.

А затем, повинуясь логике сна, он повел всех к бассейну и предложил научить ходить по воде аки посуху. Все дело в вере, сказал он, в подходе, напоре, знании, как это делать. И людям на вечеринке показалось, что хождение по водам – прекрасный фокус, секрет которого они всегда – в глубине души – знали, но забыли, пока этот человек не напомнил, как это делать.

Снимите туфли, сказал он, и они сняли туфли. «Серджо Росси», «Кристиан Лубутен» и «Рене Каовилла» выстроились бок о бок с «Найками» и «Мартенсами», и безымянными агентскими туфлями черной кожи, и он повел людей, будто танцующих конгу, вдоль бассейна, а затем – прямо по воде. Вода была прохладной, и колыхалась под ногами как желе; некоторые дамы и несколько мужчин похихикали над этим, а парочка молодых агентов принялась подпрыгивать, как дети в надувном замке. Далеко внизу, сквозь смог, как далекие галактики, сияли огни Лос-Анджелеса.

Вскоре на каждом дюйме водной поверхности кто-нибудь стоял, плясал, дергался или скакал. Толпа так наседала, что стильный парень – то есть Чарли-в-своем-сне – отступил на бетонный бортик, чтобы взять с серебряного подноса шарик фалафеля с сашими.

С куста жасмина на плечо стильного парня упал паук. Он быстро сбежал по его руке в ладонь, а стильный парень приветствовал его радостным «здорово!».

Наступило молчание, словно он прислушивался к тому, что говорил паук и что мог слышать он один, а потом сказал:

– Просите и получите. Разве не так?

И осторожно посадил паука на лист жасмина.

И в тот же самый момент все, кто стоял босиком на воде, вспомнили, что вода жидкая, а не твердая, и лишь по одной причине люди обычно по ней не гуляют, не говоря уже о танцах и прыжках, а именно: потому что это невозможно.

Эти люди, распорядители на фабрике грез, внезапно замолотили руками и ногами в полном облачении на глубине от четырех до двенадцати футов, мокрые, цепляющиеся друг за друга, испуганные.

А стильный парень пересек бассейн, прямо по рукам и головам – и ни разу при этом не потерял равновесия. Оказавшись в дальнем углу бассейна, где все заканчивалось крутым обрывом, он с силой оттолкнулся и спикировал в мерцающие огни ночного Лос-Анджелеса, которые поглотили его словно океан.

А из бассейна выкарабкивались злые, расстроенные, обескураженные, мокрые и нахлебавшиеся воды участники вечеринки…

В южном Лондоне стояло раннее сизое утро.

Толстяк Чарли выбрался из постели, встревоженный сном, и подошел к окну. Шторы были раздвинуты. Занималась заря, огромное кроваво-оранжевое утреннее солнце, окруженное серыми тучами, окрашивалось багрянцем. При виде такого неба даже у самого прагматичного человека пробуждается потаенное желание писать маслом пейзажи.

Толстяк Чарли смотрел, как вставало солнце. Небо красное с утра, моряку не ждать добра[15], подумал он.

Какой странный сон. Вечеринка в Голливуде. Тайна хождения по водам. И тот человек, вроде бы он сам – и как будто нет…

Толстяк Чарли понял, что знает человека из своего сна, откуда-то знает, а также, что если Чарли даст слабину, это будет беспокоить его весь день, словно обрывок зубной нити, застрявший между зубами, или вопрос о различии между словами «похотливый» и «сладострастный» – застрянет и будет раздражать.

Он уставился в окно.

Было всего шесть утра, и мир пребывал в покое. Проснувшийся раньше других собачник на другом конце улицы побуждал своего шпица очистить желудок. Почтальон неторопливо перемещался от дома к дому и обратно к своему красному минивэну. Но вдруг что-то как будто сдвинулось на тротуаре перед домом, и Толстяк Чарли опустил взгляд. У изгороди стоял человек.

Когда тот заметил, что Толстяк Чарли, в пижаме, смотрит на него сверху вниз, он ухмыльнулся и помахал рукой. Мгновенное узнавание потрясло Толстяка Чарли до глубины души: и усмешка, и этот жест были ему знакомы, хотя он не мог сразу сказать, откуда. Что-то связанное со сном все еще не оставляло Толстяка Чарли, беспокоя и превращая реальность в продолжение сна. Он протер глаза, и человек у изгороди исчез. Толстяк Чарли надеялся, что тот двинулся дальше по улице, в клочья утреннего тумана, забрав с собой и неловкость, и раздражение, и помешательство, которые принес.

И тут в дверь позвонили.

Толстяк Чарли накинул халат и спустился.

Он никогда, ни разу в жизни, не использовал дверную цепочку, но на этот раз, прежде чем повернуть ручку двери, накинул цепочку и лишь тогда на шесть дюймов приоткрыл дверь.

– Доброе… – сказал он осторожно.

Улыбка, которая пробилась сквозь щель, могла бы осветить небольшую деревню.

– Ты звал, и я пришел, – сказал незнакомец. – Вот. Ты собираешься впустить меня, Толстяк Чарли?

– Кто вы? – сказав это, он уже знал, где видел этого человека: на похоронах матери, в маленькой часовне при крематории. Именно там он в последний раз видел эту улыбку. И он уже знал ответ, еще до того, как человек произнес хоть слово.

– Я твой брат, – сказал тот.

Толстяк Чарли закрыл дверь. Он снял дверную цепочку и открыл дверь настежь. Человек никуда не делся.

Толстяк Чарли в точности не знал, как приветствовать брата, в которого он прежде не верил. Так они стояли, каждый на своей стороне, пока брат не сказал:

– Зови меня Пауком. Войти пригласишь?

– Да. Я. Конечно. Ну да. Прошу. Заходи.

Толстяк Чарли провел человека наверх.

Невозможное случается. И когда это происходит, большинство из нас с этим справляется. Сегодня, как и в любой другой день, около пяти тысяч человек на этой планете получат один-шанс-на-мил-лион, встретившись с чем-то необыкновенным, и никто из них не откажется верить собственным глазам. Большинство просто скажет на своем языке что-то вроде «чего на свете не бывает» – и пойдет себе дальше. Так что пока какая-то часть Толстяка Чарли пыталась придумать логичное, разумное, здравое объяснение происходящему, большая его часть уже привыкала к мысли, что брат, о существовании которого он не подозревал, поднимается за его спиной по лестнице.

Они дошли до кухни и остановились.

– Хочешь чаю?

– А кофе есть?

– Боюсь, только растворимый.

– Сойдет.

Толстяк Чарли включил чайник.

– Издалека, значит? – спросил он.

– Из Лос-Анджелеса.

– Как долетел?

Человек присел за стол. Пожал плечами с таким видом, который мог означать что угодно.

– Хм. Надолго к нам?

– Я как-то не думал об этом. – Человек, то есть Паук, озирался по сторонам, будто ему никогда не доводилось бывать на кухне.

– Кофе какой предпочитаешь?

– Черный как ночь, сладкий как грех.

Толстяк Чарли поставил перед ним чашку и передал сахарницу.

– Угощайся.

Пока Паук, ложка за ложкой, накладывал в кофе сахар, Толстяк Чарли сидел напротив и смотрел.

У них наблюдалось семейное сходство. Это неоспоримо, хотя только им нельзя объяснить то чувство близости, которое Толстяк Чарли так явно ощутил, увидев Паука. Брат выглядел так, как хотел бы выглядеть Толстяк Чарли, когда его не отвлекал от этих мыслей парень, которого он с легкой досадой и утомительной регулярностью видел в зеркале ванной. Паук был выше, стройнее и круче.

Он носил черно-алую кожаную куртку и черные кожаные леггинсы (в которых чувствовал себя очень естественно). Толстяк Чарли пытался вспомнить, во что был одет стильный парень из его сна. Но было в нем что-то еще: сидя за столом напротив этого человека, Толстяк Чарли чувствовал себя нелепым, нескладным и не очень умным. Дело было не в одежде, которую носил Паук, а в понимании того, что если так оденется Толстяк Чарли, выглядеть он будет как пугало огородное. И дело было не в том, как Паук улыбался – ненарочито и радостно, – а в холодной, неопровержимой уверенности Толстяка Чарли, что он может до конца времен репетировать такую улыбку перед зеркалом, но ему никогда не удастся улыбнуться хотя бы наполовину столь обаятельно, дерзко и столь обходительно.

– Ты был на кремации мамы, – сказал Толстяк Чарли.

– Я собирался подойти к тебе после службы, – сказал Паук. – Но не был уверен, что это хорошая идея.

– Лучше бы подошел. – Толстяк Чарли подумал о чем-то и продолжил: – Я было решил, что ты и на похороны отца явишься.

– Что? – спросил Паук.

– На его похороны. Во Флориде. Пару дней назад.

Паук покачал головой.

– Он не умер. Если бы он умер, я бы точно об этом знал.

– Он умер. Я зарыл его. В смысле, засыпал могилу. Спроси миссис Хигглер.

– Ну и как он умер? – спросил Паук.

– Сердечный приступ.

– Это ничего не означает. Кроме того, что он умер.

– Ну да. Он и умер.

Паук перестал улыбаться и уставился в свой кофе, словно предполагая, что на дне чашки сможет найти ответ.

– Мне нужно проверить, – сказал Паук. – Не то чтобы я тебе не верил. Но когда речь идет о твоем старике… Тем более когда твой старик – это мой старик… – И состроил гримасу.

Толстяк Чарли знал, что она означает. Он сам, про себя, конечно, корчил такую рожу, и не один раз, когда речь шла о его отце.

– Она живет все там же? По соседству с нашим бывшим домом?

– Миссис Хигглер? Да. Там.

– Ты привез оттуда что-нибудь? Картинку или, может, фотографию?

– Да, целую коробку. – Толстяк Чарли еще не открывал большую картонную коробку, она так и стояла в гостиной. Он принес коробку на кухню и поставил на стол. Взял кухонный нож и разрезал упаковочную ленту. Паук залез в коробку своими тонкими пальцами и быстро перебирал фотографии как игральные карты, пока не вытащил ту, на которой их мать и миссис Хигглер сидят на крыльце, двадцать пять лет назад.

– Крыльцо еще на месте?

Толстяк Чарли попытался сообразить.

– Думаю, да, – сказал он.

Позже он силился припомнить, картинка ли стала очень большой или Паук сделался совсем маленьким. Он мог поклясться, что на самом деле не случилось ни того, ни другого, однако несомненно то, что Паук вошел в фотографию, которая замерцала, покрылась рябью и поглотила его целиком.

Толстяк Чарли протер глаза. Было шесть утра, и он сидел на кухне один. А перед ним на столе стояли коробка с бумагами и фотографиями и пустая чашка, которую он переставил в раковину.

Пройдя через гостиную в спальню, Толстяк Чарли лег на кровать и проспал до звонка будильника, который раздался ровно в семь пятнадцать.

Глава 4

которая завершается вечеринкой с вином, женщинами и песней

Толстяк Чарли проснулся.

Воспоминания о сне, где он встречался с кинозвездным братцем, смешались со сном, где президент Тафт заглянул на огонек, прихватив с собой полный актерский состав мультфильма «Том и Джерри». Толстяк Чарли принял душ и на метро отправился на работу.

Весь день он ощущал, что в его голове что-то засело, но никак не мог понять, что именно. Он все путал, все забывал, а в какой-то момент запел за столом – не от хорошего настроения, но запамятовав, что этого делать не следует. И лишь когда Грэм Коутс собственной персоной просунул голову в кабинет Толстяка Чарли, тот понял, что поет.

– Никаких радио, уокмэнов, MP3-плейеров и подобных музыкальных устройств в конторе, – сказал Грэм Коутс, бросив на него свой хорьковый взгляд. – Это привносит апатичное настроение, а такого никто на рабочем месте терпеть не станет.

– Это не радио, – признался Толстяк Чарли с горящими ушами.

– Нет? Тогда что это было?

– Это я.

– Ты?

– Да. Это я пел, простите…

– Мог бы поклясться, это было радио. И тем не менее я ошибся. Боже правый. Да с такими талантами, с такой поразительной квалификацией, возможно, тебе следует оставить нас ради сцены, ради развлечения толпы, положим, бесплатных выступлений в каком-нибудь порту. Зачем занимать стол в конторе, где другие люди пытаются работать! Так ведь? Где люди делают карьеру.

– Нет, – ответил Толстяк Чарли. – Я не хочу уходить. Я просто не подумал.

– Тогда, – сказал Грэм Коутс, – тебе следует воздерживаться от пения: оставь его для ванны, душа или, предположим, пой на трибунах, поддерживая любимую команду. Я, например, болею за «Кристал пэлас». А не то тебе придется искать доходное занятие где-либо еще.

Толстяк Чарли улыбнулся, но вдруг понял, что вовсе не так хотел отреагировать, и принял серьезный вид, однако к этому времени Грэм Коутс уже ушел, и тогда Толстяк Чарли шепотом выругался, сложил на столе руки и опустил на них голову.

– Так это ты пел? – спросила новенькая из отдела взаимодействия с артистами. Девушки из этого отдела увольнялись раньше, чем Толстяк Чарли успевал запомнить их имена.

– Боюсь, что да.

– А что ты пел? Это было мило.

Толстяк Чарли вдруг понял, что не знает.

– Не могу сказать, – сказал он. – Я не слушал.

Она рассмеялась, хоть и негромко.

– Он прав. Тебе бы в студии записываться, а не терять здесь время.

Толстяк Чарли не знал, что сказать. С горящими щеками он начал вычеркивать цифры, делать заметки, подбирать стикеры с записями и приклеивать их на монитор, пока не удостоверился, что она ушла.

Позвонила Мэв Ливингстон: не мог бы Толстяк Чарли, пожалуйста, выяснить, звонил ли Грэм Коутс ее менеджеру в банк. Он пообещал. Она сообщила, что намерена за этим проследить.

В четыре на мобильный позвонила Рози. В ее квартире снова появилась вода и, еще одна хорошая новость, ее мать решила принять участие в организации свадьбы и предложила ей вечером обсудить детали.

– Ну, – сказал Толстяк Чарли, – если она займется организацией банкета, мы здорово сэкономим на еде.

– Не говори так. Я позвоню тебе вечером и все расскажу.

Толстяк Чарли сказал, что любит ее, и нажал на отбой.

– Тот, кто совершает личные телефонные звонки в рабочее время, пожнет бурю, – сказал Грэм Коутс. – Знаешь, чьи слова?

– Ваши?

– Именно. Именно, мои. И правдивей слов не сыщешь. Официально тебя предупреждаю.

И улыбнулся – той самодовольной улыбкой, при виде которой Толстяк Чарли начинал прикидывать все возможные последствия погружения его кулака в плотно набитую среднюю секцию Грэма Коутса. Их может быть два, решил он: увольнение и иск за причинение вреда здоровью. И все-таки это было бы здорово…

Толстяк Чарли не был жесток от природы, но помечтать-то он мог. Обычно мечты у него были маленькие и уютные. Ему бы хотелось иметь достаточно денег, чтобы при желании питаться в хороших ресторанах. Он хотел, чтобы у него была такая работа, где никто не говорил бы ему, что следует делать. Он хотел бы петь, не стесняясь, где-нибудь в таком месте, где никто бы его не услышал.

Но в тот день его мечты приняли другие очертания: для начала он научился летать, а пули так и отскакивали от его могучей груди, когда он, жужжа, падал с небес и спасал Рози от банды подлых и негодяйских похитителей. Она плотно прижималась к нему, когда они улетали на закате в его Крепость Крутости, где Рози исполнилась такой глубокой благодарности, что восторженно предложила больше не заморачиваться ожиданием и прямо сейчас проверить, как часто и как быстро они смогут наполнить свою банку…

Мечты помогали ему справиться с ежедневным стрессом в агентстве Грэма Коутса, когда он заверял клиентов, что чеки им уже отправлены, или требовал назад деньги, одолженные у агентства.

В шесть вечера Толстяк Чарли выключил компьютер и спустился с шестого этажа вниз, на улицу. Дождя не было. Над головой, пища, кружили скворцы: предзакатная городская песнь. Все куда-то торопились. Большинству, как Толстяку Чарли, нужно было подняться по Кингсвей до «Холборн-стейшн». Люди шли, опустив головы, и видно было, что всем хотелось поскорее оказаться дома.

Впрочем, один человек на улице никуда не торопился. Он стоял прямо перед Толстяком Чарли и другими прохожими, и полы его кожаной куртки хлопали на ветру. И он не улыбался.

Толстяк Чарли увидел его с другого конца улицы. И чем ближе подходил, тем нереальнее становилось все вокруг. День растаял, и Толстяк Чарли понял, что именно пытался вспомнить в течение целого дня.

– Привет, Паук, – сказал он, подходя ближе.

Паук выглядел так, словно внутри у него бушевала буря. Того и гляди расплачется, хотя в этом Толстяк Чарли не был уверен. На лице Паука и в его позе было так много эмоций, что прохожие смущенно отворачивались.

– Я был там, – сказал он глухо. – Видел миссис Хигглер. Она возила меня на могилу. Мой отец умер, а я даже не знал.

– Он был и моим отцом, Паук, – сказал Толстяк Чарли.

Как он мог забыть о Пауке, как мог отпустить его так же легко, как сон?

– Верно.

Скворцы заштриховывали предзакатное небо, кружа и перелетая от крыши к крыше.

Паук чертыхнулся и выпрямился. Похоже, он принял решение.

– Ты прав, – сказал он. – Сделаем это вместе.

– Точно, – сказал Толстяк Чарли. Потом спросил: – А что мы сделаем? – но Паук уже поймал такси.

– У нас проблемы, – поведал миру Паук. – Нет больше нашего отца. У нас тяжело на сердце. Печаль покрыла нас, как пыльца в сезон сенной лихорадки. Тьма – наш удел, а несчастье – единственный попутчик.

– Так и есть, джентльмены, – радостно отозвался таксист. – А едем-то куда?

– К трем верным средствам, что души развеют тьму, – ответил Паук.

– Я бы съел карри, – предложил Толстяк Чарли.

– Три средства есть, и только три, для облегчения смертных мук и жизненных потерь, – сказал Паук. – И средства эти: вино, женщины и песня.

– Карри – тоже неплохо, – отметил Толстяк Чарли, но никто его не слушал.

– А порядок имеет значение? – спросил водила.

– Первое – вино, – объявил Паук. – Реки, и озера, и безбрежные океаны вина.

– Идет, – сказал таксист, встраиваясь в поток.

– У меня дурное предчувствие насчет всего этого, – с готовностью поделился Толстяк Чарли.

Паук кивнул.

– Дурное предчувствие, – сказал он. – Да. Мы оба испытываем дурное предчувствие. И сегодня мы возьмем эти дурные предчувствия и разделим их, и глянем им в лицо. Мы будем скорбеть и осушим жалкие опивки бытия. Боль разделенная, брат мой, не умножается, но сокращается наполовину. Один в поле не воин.

– Не спрашивай, по ком звонит колокол, – подхватил таксист. – Он звонит по тебе.

– Ого, – сказал Паук. – Ну и головоломку ты нам подкинул.

– Спасибо, – сказал таксист.

– Этим все и кончается, ладно. А ты у нас, типа, философ. Меня зовут Паук. Это мой брат, Толстяк Чарли.

– Чарльз, – поправил Толстяк Чарли.

– Стив, – представился таксист. – Стив Берридж.

– Мистер Берридж, – сказал Паук. – Как вы смотрите на то, чтобы быть нашим персональным водителем сегодня ночью?

Стив Берридж объяснил, что его смена подходит к концу, и он собирается ехать домой, где его ждут к ужину миссис Берридж и маленькие Берриджи.

– Слыхал? – спросил Паук. – Семейный человек. А в нашей семье только мы с братом и остались. Вот встретились в первый раз.

– Ничего себе история, – сказал таксист. – Кровная вражда?

– Вовсе нет. Он просто не знал, что у него есть брат, – ответил Паук.

– А ты? – спросил Толстяк Чарли. – Ты-то знал обо мне?

– Может, и знал, – сказал Паук. – Но разве ж все в голове удержишь, в наши-то годы.

Машина остановилась у тротуара.

– И где мы? – спросил Толстяк Чарли. Уехали они недалеко. Ему казалось, они где-то поблизости от Флит-стрит.

– То, что просили, – сказал таксист. – Вино.

Паук выбрался из такси и уставился на грязные дубовые доски и чумазые окна старинного винного бара.

– Отлично, – сказал он. – Заплати ему, брат.

Толстяк Чарли расплатился с таксистом. Они прошли внутрь: по деревянным ступенькам спустились в подвал, где румяные адвокаты пили плечо к плечу с бледными банковскими служащими. Пол был посыпан опилками, а список имевшихся в наличии вин неразборчиво выведен мелом на черной доске за барной стойкой.

– Что будешь пить? – спросил Паук.

– Бокал столового красного, – сказал Толстяк Чарли.

Паук глянул на него сурово.

– Мы – последние отпрыски рода Ананси. И мы не можем скорбеть о нашем отце со столовым красным.

– Хм. Верно. Ну, тогда что ты, то и я.

Паук подошел к барной стойке, с легкостью прокладывая путь сквозь толпу, будто никакой толпы и не было. Через несколько минут он вернулся, держа в руках два бокала, штопор и чрезвычайно пыльную бутылку. Он открыл бутылку очень легко, что особенно впечатлило Толстяка Чарли, который обычно, открыв бутылку, страдал, выуживая из своего бокала пробочные крошки.

А Паук уже разливал вино, такое темное, что оно казалось почти черным. Он наполнил оба бокала и поставил один перед Толстяком Чарли.

– Тост, – сказал он. – В память о нашем отце.

– За папу, – сказал Толстяк Чарли. Он чокнулся с Пауком, почему-то не разлив ни капли, – и сделал глоток. Вино было заметно горше обычного, с травами и солью.

– Что это?

– Похоронное вино, как раз такое, какое пьют за богов. Давненько они его не готовили. В него добавляют горькое алоэ и розмарин, и слезы дев с разбитыми сердцами.

– И его продают в баре на Флит-стрит? – Толстяк Чарли взял бутылку, но пыльная этикетка к тому же так выцвела, что ничего было не разобрать. – Никогда о таком не слышал.

– В старых барах попадаются неплохие вещи, если попросишь, – сказал Паук. – Или, может, мне так кажется.

Толстяк Чарли сделал еще глоток. Крепко и пряно.

– Не пей по глоточку, – посоветовал Паук. – Это вино скорби. Выпей залпом. Вот так. – Он сделал большой глоток и скорчил гримасу. – И так вкуснее.

Толстяк Чарли поколебался и набрал полный рот странного вина. Ему даже показалось, что он различает вкус алоэ и розмарина. Неужели оно действительно солоно от слез?

– Они кладут розмарин, чтобы помнилось, – сказал Паук и вновь наполнил бокалы. Толстяк Чарли попытался было сказать, что не настроен так много пить, ведь завтра на работу, но Паук его остановил.

– Твоя очередь говорить тост, – сказал он.

– Хм. Ладно, – сказал Толстяк Чарли. – За маму.

Они выпили за мать. Толстяк Чарли чувствовал, как усилился вкус горького вина: в глазах защипало, и чувство утраты, глубокой и болезненной, пронзило его. Он скучал по матери. Скучал по своему детству. Даже по отцу он скучал. Напротив него качал головой Паук, по лицу его скатилась и плюхнулась в бокал с вином слеза; он дотянулся до бутылки и разлил еще.

Толстяк Чарли выпил.

Скорбь пронизывала его, пока он пил, наполняя голову и тело ощущением потери и болью утраты, накрывая его с головой, как океанская волна.

Вот уже слезы потекли по лицу, растворяясь в бокале. Он ощупал карман в поисках платка. Паук разлил остатки черного вина.

– Так это вино здесь правда продают?

– У них была бутылка, но они об этом не знали. Нужно было просто напомнить.

Толстяк Чарли высморкался.

– Я никогда не знал, что у меня есть брат, – сказал он.

– Я знал, – сказал Паук. – Всегда хотел тебя отыскать, но стеснялся. Знаешь, как это бывает.

– Не совсем.

– Случались всякие вещи.

– Какие вещи?

– Вещи. Случались. Вот что делают вещи. Они случаются. Невозможно рассчитывать, что удастся за всем уследить.

– Напр’мер?

Паук отпил еще вина.

– Хорошо. В последний раз, когда я решил, что мы должны встретиться, я, типа, целыми днями это обдумывал. Чтобы все хорошо прошло. Нужно было выбрать, во что одеться. Затем нужно было решить, что сказать, когда мы встретимся. Встреча двух братьев это ж, типа, тема для эпоса, разве нет? Я решил, что единственная возможность изъясниться в подобающем тоне, – это если говорить стихами. Но какими стихами? Прочитать рэп? Устроить декламацию? В смысле, я ведь не собирался приветствовать тебя лимериком. Итак. Это должно быть что-то кромешное, мощное, ритмическое и эпическое. И я нашел нужное начало. Идеальная первая строка. «Кровь взывает к крови, как сирены в ночи». Этим многое сказано. Я знал, что мог бы все в них вместить: людей, умирающих на улицах, пот и кошмары, несокрушимую мощь свободных духом. Все бы туда засунул. Но потом я стал придумывать вторую строку, и все пошло наперекосяк. Самое лучшее, что пришло в голову, было: «Малтай[16]-талалалай-талалалай-не-кричи».

– А кто такой Малтай-талалалай? – прищурился Толстяк Чарли.

– Это не кто. Я просто показываю, где должны быть слова. Но дальше этого я так и не продвинулся, а не мог же я заявиться с одной первой строкой, несколькими малтаями и несколькими словами из эпической поэмы. Это было бы неуважительно по отношению к тебе.

– Ну…

– Вот видишь. Так что вместо этого я отправился на недельку на Гавайи. Как я и говорил, время от времени что-то такое случается.

Толстяк Чарли выпил еще вина. Оно начинало ему нравиться. Иногда яркому вкусу соответствуют яркие эмоции, и это был тот самый случай.

– Но не мог же ты всегда упираться во вторую строку, – сказал он.

Паук накрыл ручищу Толстяка Чарли своей изящной ладонью и сказал:

– Хватит обо мне. Хочу о тебе послушать.

– Нечего особо рассказывать, – сказал Толстяк Чарли.

Он поведал брату о своей жизни. О Рози и матери Рози, о Грэме Коутсе и агентстве Грэма Коутса, а брат слушал его и кивал. Когда Толстяк Чарли облек свою жизнь в слова, выяснилось, что она не очень-то похожа на жизнь.

– И все же, – философски заметил Толстяк Чарли, – ведь есть же люди, о которых пишут в светской хронике. И они всегда говорят, как скучна, и пуста, и бесцельна их жизнь.

Он держал над бокалом бутылку, надеясь, что вина еще хватит на солидный глоток, но из нее не вылилось ни капли. Бутылка была пуста. Она держалась дольше, чем возможно, но теперь опустела начисто.

Паук встал.

– Я встречал таких людей, – сказал он. – Людей из глянцевых журналов. Я ходил среди них и собственными глазами видел их глупые пустые жизни. Я наблюдал за ними из тени, пока они думали, что одни. И вот что могу тебе сказать. Боюсь, никто из них не поменялся бы с тобой жизнями даже под дулом пистолета, брат. Пойдем.

– Чего? Куда это ты?

– Куда это мы. Мы выполнили первую часть сегодняшней триединой миссии. Вино выпито. Осталось еще две.

– Хм.

Толстяк Чарли вышел за Пауком на улицу в надежде, что холодный ночной воздух остудит ему голову. Не остудил. Не будь голова Толстяка Чарли надежно пристегнута к телу, она бы наверняка уплыла.

– Теперь женщины, – сказал Паук. – Потом песня.

* * *

Возможно, стоит упомянуть, что в мире Толстяка Чарли женщины просто так не появлялись. Их должны были ему представить; он должен был найти в себе смелость с ними заговорить; а заговорив, придумать тему для разговора; а потом, достигнув этих высот, приступить к покорению следующих. От него требовалось осмелиться спросить, что они делают в субботу вечером, а когда он это делал, почти неизменно выяснялось, что в это время они как раз моют голову, или ведут дневник, или чистят перышки попугаю, или просто ждут звонка от другого мужчины, который все не звонит.

Но Паук жил совсем в другом мире.

Они прошли в сторону Вест-Энда и остановились у переполненного паба. На улицу высыпали постоянные клиенты, Паук остановился и поприветствовал тех, кто, как выяснилось, праздновал день рождения молодой леди по имени Сивилла, которая была чрезвычайно польщена, когда Паук настоял на том, чтобы она и ее подруги в честь дня рождения угостились за его счет. Потом он рассказывал анекдоты (…а Дональд Дак говорит: «Пописаете на мой счет? Да за кого меня тут держат? Я вам что, извращенец какой?») и сам над ними хохотал, громко и раскатисто. Он запомнил имена всех, кто там был, разговаривал со всеми и всех внимательно слушал. А когда Паук объявил, что пора поискать другой паб, все как одна участницы дня рождения решили пойти вместе с ним…

К тому времени, когда они добрались до третьего паба, Паук напоминал героя рок-клипа. Он был увешан девушками. Девушки к нему прижимались. Некоторые его целовали, полушутя-полусерьезно. Толстяк Чарли наблюдал за всем с завистливым ужасом.

– Ты телохранитель? – спросила одна девушка.

– Что?

– Его телохранитель. Так?

– Нет, – сказал Толстяк Чарли. – Я его брат.

– Вау! – сказала она. – Не знала, что у него есть брат. Я нахожу его потрясным.

– Я тоже, – сказала еще одна, которая обнималась с Пауком, пока ее не оттеснили другие тела. Она впервые обратила внимание на Толстяка Чарли. – Ты его менеджер?

– Нет. Он его брат, – сказала первая и многозначительно добавила: – Он только что мне сказал.

Вторая не обратила на нее внимания.

– Ты тоже из Штатов? – спросила она. – У тебя, типа, небольшой акцент.

– Когда я был маленьким, – сказал Толстяк Чарли, – мы жили во Флориде. Мой отец американец, а мама – ну, она родилась на Сент-Эндрюсе, но выросла…

Никто его не слушал.

Когда они выдвинулись оттуда, оставшиеся подружки именинницы увязались за ними. Девушки обступили Паука, расспрашивая, куда они идут теперь. Назывались рестораны и ночные клубы. Но Паук только ухмылялся и продолжал идти веред.

Толстяк Чарли, чуть поотстав, шел по их следам и чувствовал себя еще более покинутым, чем обычно.

Они, спотыкаясь, брели по миру неона и световодных ламп. Паук приобнял нескольких сразу. Он целовал их, не замедляя шага, без разбору, как человек, который сначала откусывает от одного плода, а потом от другого. Никто, кажется, не возражал.

Это ненормально, подумал Толстяк Чарли, вот что. Он даже не пытался их догнать, стараясь лишь не терять Паука из виду.

На языке все еще чувствовалась горечь вина.

Он вдруг понял, что рядом с ним идет девушка. Маленькая и симпатичная, если вам нравятся пикси[17]. Она дернула его за рукав.

– Что мы делаем? – спросила она. – Куда идем?

– Мы оплакиваем моего отца, – ответил он. – Кажется.

– Это что, реалити-шоу?

– Надеюсь, нет.

Паук остановился и развернулся. Глаза его беспокойно блестели.

– Здесь, – объявил он. – Прибыли. Это то, чего бы он хотел.

На входной двери паба висел оранжевый листок, на котором от руки было написано: «Сегодня. Наверху. КАРАОКЕ».

– Песня, – сказал Паук, потом добавил: – Мы начинаем!

– Нет, – возразил Толстяк Чарли.

Он остановился там, где стоял.

– Это то, что он любил, – сказал Паук.

– Я не пою. Не на людях. И я пьян. И я не думаю, что это хорошая идея.

– Это великолепная идея, – улыбка у Паука была всепобеждающей. Если ее правильно применить, из-за такой улыбки могла бы начаться священная война. Впрочем, Толстяка Чарли она не переубедила.

– Послушай, – сказал он, сдерживая прорывающуюся в голосе панику. – Есть вещи, которые люди не делают, верно? Некоторые не летают. Другие не занимаются сексом на людях. Кто-то не обкуривается и не торчит. Я не делаю ничего из вышеперечисленного, а еще я не пою.

– Даже ради папы?

– Особенно ради папы. Я не дам ему опозорить меня из могилы. Ну, то есть не дам опозорить еще сильнее.

– ‘Звините, – сказала одна из девушек. – ‘Звините, мы заходим? Мне холодно тут уже, а Сивилле нужно пи-пи.

– Заходим, – сказал Паук и одарил ее своей улыбкой.

Толстяк Чарли хотел было возразить, настоять на своем, но вдруг оказался в толчее паба. Себя он ненавидел.

Он поймал Паука на лестнице.

– Я войду, – сказал он. – Но петь не буду.

– Ты уже вошел.

– Я знаю. Но я не пою.

– Какой смысл говорить, что не войдешь, если ты уже вошел?

– Я не могу петь.

– Хочешь сказать, что и музыкальные таланты целиком достались мне?

– Я хочу сказать, что если мне придется открыть рот, чтобы запеть на людях, я сблюю.

Паук ободряюще сжал его руку.

– Посмотришь, как я это делаю, – сказал он.

Именинница и две ее подруги вскарабкались на низенькую сцену и прохихикали «Dancing Queen». Толстяк Чарли пил джин-тоник, который кто-то сунул ему в руку, вздрагивая при каждой неправильно взятой ноте, при каждой не случившейся смене тональности. Остальные участницы дня рождения дружно аплодировали.

На сцене появилась другая девушка. Та, что спрашивала Толстяка Чарли, куда они направляются. Прозвучали первые аккорды «Stand by Me», и она запела, если понимать это слово в наиболее приблизительном и всеохватывающем смысле: она не попадала ни в одну ноту, вступала слишком поздно или слишком рано, да еще и в большинстве строчек перепутала слова. Толстяку Чарли стало ее жаль.

Девушка слезла со сцены и направилась в бар. Толстяк Чарли собирался сказать что-нибудь сочувственное, но она буквально светилась от радости.

– Это было так здорово, – сказала она. – В смысле, просто потрясающе.

Толстяк Чарли угостил ее водкой с апельсиновым соком.

– Такая ржачка! – сказала она. – А ты пойдешь? Давай. Ты должен попробовать. Не можешь же ты петь хреновее, чем я.

Толстяк Чарли пожал плечами, чтобы показать, как он надеялся, что в нем содержатся немереные запасы всякой хрени.

На маленькую сцену вышел Паук, и она как будто ярче осветилась.

– Ручаюсь, это будет здорово, – сообщила «водка с соком». – Кто-то говорил, ты его брат?

– Нет, – неучтиво пробормотал Толстяк Чарли, – я говорил, что он – мой брат.

Паук запел. Это была «Under the Boardwalk».

Ничего бы не случилось, не люби Толстяк Чарли так сильно эту песню. Когда ему было тринадцать, он считал «Under the Boardwalk» лучшей в мире песней. К тому времени, когда он превратился в уставшего от жизни пресыщенного четырнадцатилетнего подростка, этот титул перешел к «No Woman, No Cry» Боба Марли. А теперь Паук пел его песню, и пел хорошо. Он попадал в ноты, пел с чувством. Публика перестала выпивать и говорить, все смотрели на него и слушали.

Паук умолк, и все одобрительно зашумели. Будь у них шляпы, они бы наверняка подбрасывали их в воздух.

– Теперь понятно, почему ты выходить не хочешь, – сказала «водка с соком». – В смысле, куда тебе, теперь-то.

– Ну… – сказал Толстяк Чарли.

– В смысле, – добавила она с ухмылкой, – понятно, на ком из вас природа отдохнула.

Сказав это, она коснулась рукой виска и наклонила голову. Вот этот наклон головы все и решил.

Толстяк Чарли направился к сцене, выбрасывая одну ногу перед другой и демонстрируя при этом впечатляющую физическую сноровку. Пот катился с него градом.

Следующие несколько минут прошли как во сне. Он поговорил с диджеем, выбрал из списка песню – «Unforgettable» – и подождал маленькую вечность, пока ему дадут микрофон.

Во рту пересохло. Сердце ухало в груди.

На экране появилось первое слово: «Незабываема…».

Толстяк Чарли действительно умел петь. У него был диапазон, и мощь, и чувство. Когда он пел, в этом участвовало все его тело.

Заиграла музыка.

Мысленно Толстяк Чарли был готов открыть рот и запеть. «Незабываема, – споет он. – Ты для меня…» – Он спел бы это своему мертвому отцу, и своему брату, и этой ночи.

Только он не мог. На него смотрели люди. Дюжины две в этом верхнем зале паба. В большинстве своем женщины. Перед публикой Толстяк Чарли даже рта раскрыть не мог.

Он слышал, как играет музыка, а сам просто стоял на месте. Ему было холодно. Ноги оказались где-то очень от него далеко.

Он заставил себя открыть рот.

– Думаю, – очень отчетливо сказал он в микрофон, перекрикивая музыку, и услышал, как сказанное отражается от стен. – Думаю, меня сейчас стошнит.

И никуда ведь не сбежишь.

А потом все вокруг потеряло очертания.

* * *

Существуют мифические места. Каждое в своем роде. Некоторые имеют выход в наш мир, иные пребывают под миром, как грунтовка под краской.

И есть горы. Каменистая местность, куда вы забредаете перед тем, как добраться до скал, обозначающих пределы мира, а в этих скалах есть пещеры, глубокие пещеры, которые были обитаемы задолго до того, как на земле появились первые люди.

Они и теперь обитаемы.

Глава 5

в которой мы изучаем многочисленные последствия похмельного утра

Толстяка Чарли мучила жажда.

Толстяка Чарли мучила жажда, и у него раскалывалась голова.

Толстяка Чарли мучила жажда, и у него раскалывалась голова, а во рту было адски противно, глазам в глазницах было тесно, зубы ломило, в желудке пекло, от коленей до лба его пронзали молнии, а мозги, видимо, кто-то вытащил и заменил на ватные диски с иголками и булавками, вот почему ему так больно было даже пытаться думать, а глазам в глазницах было не просто тесно, они, очевидно, выкатились ночью, а потом их прибили на место кровельными гвоздями; а еще он чувствовал, что любой звук чуть громче обычного нежного броуновского движения молекул воздуха превышал его болевой порог. Проще было умереть.

Толстяк Чарли открыл глаза, что было ошибкой: в них попал дневной свет, а это было больно. Правда, так он узнал, где находится (в своей постели, в своей спальне), и поскольку ему на глаза попались часы на прикроватном столике, он узнал, что уже полдвенадцатого.

Хуже, думал он, с трудом подбирая слова, и быть не может: таким похмельем, возможно, ветхозаветный бог сражал мадианитян, а когда он, Толстяк Чарли, вновь увидит Грэма Коутса, то несомненно узнает, что уволен.

Он подумал, сможет ли убедительно сказаться по телефону больным, но тут же осознал, что куда труднее сказаться кем-либо еще.

Как попал домой, он не помнил.

Он позвонит в контору, как только вспомнит, как туда звонить. Он извинится – нетрудоспособен, желудочный грипп, в лежку, поделать ничего нельзя…

– Слушай, – сказал ему голос кого-то, кто лежал рядом с ним в постели, – кажется, с твоей стороны стоит бутылка воды. Ты не мог бы передать ее мне?

Толстяк Чарли хотел было объяснить, что с этой стороны нет никакой воды и что в действительности ближайшая вода в раковине ванной (если предварительно продезинфицировать стаканчик для зубной щетки), но вдруг понял, что смотрит на одну из бутылок воды, выстроившихся на прикроватном столике. Он протянул руку и сомкнул пальцы, которые, казалось, принадлежат теперь кому-то другому, а затем с усилием, которое люди обычно приберегают для преодоления последних метров отвесной скалы, развернулся в постели.

Это была «водка с соком».

Голая. По крайней мере, в тех частях, которые он видел.

Она взяла воду и прикрыла простыней грудь.

– Угу, – сказала она. – Он просил передать, чтобы ты, как проснешься, не переживал насчет работы и насчет того, что сказать. Он просил передать, что обо всем позаботился.

Разум Толстяка Чарли не отпускало. Страхов и тревог не стало меньше. В состоянии, в котором он пребывал, в его голове хватало места лишь на один повод для беспокойства, и сейчас он переживал, успеет добраться до ванной или нет.

– Тебе нужно побольше жидкости, – сказала девушка. – Нужно пополнить свои электролиты.

В ванную Толстяк Чарли успел. После чего, раз уж он оказался там, встал под душ и стоял так, пока стены не перестали на него наплывать, а потом почистил зубы, не сблевав.

Когда он вернулся в спальню, к его облегчению, «водки с соком» там уже не было, и он начал надеяться, что она, возможно, была алкогольной галлюцинацией, как розовые слоны или кошмарное воспоминание о том, как накануне вечером он вылез на сцену петь.

Халата он найти не смог и напялил спортивный костюм, чтобы чувствовать себя достаточно одетым для посещения кухни в дальнем конце коридора.

Зазвонил телефон. Толстяк Чарли тщательно обыскал лежавший на полу у кровати пиджак, пока не нашел и не раскрыл свою «раскладушку». Он хрюкнул в трубку так неразборчиво, как только мог, на случай, если кто-то из агентства Грэма Коутса пытается выяснить его местонахождение.

– Это я, – раздался голос Паука. – Все нормально.

– Ты сказал им, что я умер?

– Даже лучше. Я сказал им, что я – это ты.

– Но, – Толстяк Чарли попытался мыслить отчетливо, – ты это не я.

– Да, я знаю. Но я сказал, что ты.

– Ты на меня даже не похож.

– Брат, не выноси мне мозг. Все улажено. Упс, мне пора. Главный босс хочет со мной поговорить.

– Грэм Коутс? Слушай, Паук…

Но Паук уже положил трубку.

В комнату вошел халат Толстяка Чарли. В нем была девушка. На ней халат смотрелся намного лучше, чем на нем. Она держала поднос, на котором стоял стакан с шипящим алка-зельцером, и еще чашка.

– Выпей и то и другое, – сказала она. – Начни с чашки. Залпом.

– А что там?

– Яичный желток, вустерский соус, табаско, соль, капелька водки, как-то так, – сказала она. – Убьет или поможет. Давай, – добавила она тоном, не терпящим возражений. – Пей.

Толстяк Чарли выпил.

– О боже, – сказал он.

– Ага, – согласилась она. – Но ты еще жив.

Он не был в том уверен. Как бы то ни было, он выпил и алка-зельцер. И тут ему пришла в голову одна мысль.

– Хм, – сказал Толстяк Чарли. – Хм. Послушай. Прошлой ночью. Мы как бы. Хм.

Она выглядела озадаченной.

– Мы как бы что?

– Мы как бы. Типа. Делали это?

– То есть ты не помнишь? – Она изменилась в лице. – Ты говорил, что это была лучшая ночь в твоей жизни. Словно прежде ты никогда не был с женщиной. Ты был то богом, то животным, то неутомимой секс-машиной…

Толстяк Чарли не знал, куда смотреть. Она усмехнулась.

– Шучу, – сказала она. – Я помогла твоему брату доставить тебя домой, мы почистили тебе перышки, ну а потом – сам знаешь.

– Нет, – сказал он. – Я не знаю.

– Ну, ты был в полной отключке, а кровать большая. Не знаю, где спал твой брат. Он здоров, как буйвол, – поднялся с рассветом, весь светясь и сияя.

– Он пошел на работу, – сказал Толстяк Чарли. – Сказал им, что он это я.

– Разве они не заметят разницу? В смысле, вы ведь не такие уж близнецы.

– Конечно не такие. – Он тряхнул головой и посмотрел на нее. Она показала ему маленький и чрезвычайно розовый язычок. – Как тебя зовут?

– Так ты и это забыл? Я-то твое имя помню, ты – Толстяк Чарли.

– Чарльз, – поправил он. – Можно просто Чарльз.

– Меня зовут Дейзи, – сказала она и протянула ему руку. – Приятно познакомиться.

Они торжественно пожали друг другу руки.

– Мне немного лучше, – сказал Толстяк Чарли.

– Я же говорила: убьет или поможет.

* * *

У Паука в конторе выдался отличный день. Он почти никогда не работал в конторах. Он вообще почти никогда не работал. Все ему было в новинку, все казалось удивительным и странным, от крохотного лифта, который, дребезжа, доставил его на шестой этаж, к кабинетам агентства Грэма Коутса размером с кроличьи клетки. Он как зачарованный разглядывал выставленные в лобби в стеклянной витрине пыльные награды. Он ходил по офисам, а когда его спрашивали, кто он такой, отвечал: «Я Толстяк Чарли Нанси», – произнося это своим божественным голосом, который превращал почти что в правду все, что бы он ни сказал.

В обнаруженной кухоньке Паук заварил себе несколько чашек чая. Он принес их в комнату Толстяка Чарли и расставил на столе в художественном беспорядке. И принялся забавляться с компьютером. Тот потребовал пароль. «Я Толстяк Чарли Нанси», – сообщил Паук компьютеру, но кое-куда доступа все равно не получил, и тогда он сказал: «Я Грэм Коутс», – и сеть раскрылась перед ним, как цветок.

Он пялился в компьютер, пока не заскучал.

Он разобрался с содержимым лотка для входящих документов. Разобрался с документами, ожидающими решения.

Тут ему пришло в голову, что Толстяк Чарли уже проснулся, и он позвонил домой, чтобы успокоить брата; и только он почувствовал, что делает успехи, как в дверь просунул голову Грэм Коутс и, потеребив пальцами свои куньи губы, подозвал его.

– Мне пора, – сказал Паук брату. – Главный босс хочет со мной поговорить.

И положил трубку.

– Личные телефонные звонки в рабочее время, Нанси, – констатировал Грэм Коутс.

– Еще черт бы возьми, – согласился Паук.

– Это ты обо мне сказал «главный босс»? – осведомился Грэм Коутс.

Они пересекли холл и вошли в его кабинет.

– Вы у нас наиглавнейший, – сказал Паук. – Экстра-босс.

Грэм Коутс выглядел озадаченным. Он подозревал, что над ним смеются, но не был уверен, и это его беспокоило.

– Садись уже, – сказал он.

Паук уселся.

Грэм Коутс имел обыкновение придерживаться определенного уровня текучести кадров в агентстве Грэма Коутса. Одни приходили и уходили. Другие задерживались ровно столько, чтобы их можно было уволить без особых проблем. Толстяк Чарли проработал дольше остальных: один год и одиннадцать месяцев. Еще месяц, и его без компенсационных выплат и судов не уволишь.

У Грэма Коутса была заготовлена специальная речь, которую он произносил, когда кого-нибудь увольнял. Он ею очень гордился.

– Ненастья в жизни есть любой[18], – начал он. – Но не бывает худа без добра.

– Что одному здорово, – предположил Паук, – другому смерть.

– Ох. Да. Именно так. Так вот. И проходя долиной плача, следует нам остановиться, чтобы отразить…

– Первая любовь, – сообщил Паук, – ранит всех сильнее[19].

– Что? Ах, – Грэм Коутс рылся в своей памяти, чтобы вспомнить, что дальше. – Счастье, – объявил он, – это бабочка[20].

– Или синяя птица[21], – согласился Паук.

– Почти. Могу я закончить?

– Конечно. К вашим услугам, – с готовностью откликнулся Паук.

– И счастье каждого в агентстве Грэма Коутса так же важно для меня, как мое собственное.

– Даже не передать, – сказал Паук, – как я теперь счастлив.

– Да, – сказал Грэм Коутс.

– Ну, мне пора возвращаться к работе, – сказал Паук. – Но речь была о-го-го. Если еще чем-нибудь решите поделиться, сразу зовите меня. Вы знаете, где меня найти.

– Счастье, – произнес Грэм Коутс, и голос его прозвучал немного сдавленно. – И что интересно, Нанси Чарльз, так это – счастлив ли ты у нас? Не кажется ли тебе, что где-нибудь еще ты был бы счастливее?

– Да мне это неинтересно, – сказал Паук. – Хотите узнать, что мне интересно?

Грэм Коутс ничего не ответил. Прежде такого никогда не случалось. Обычно в этот момент у них вытягивались лица, и они впадали в ступор, а иногда плакали. Грэм Коутс ничего не имел против.

– Мне вот что интересно, – сказал Паук, – для чего нужны счета на Каймановых островах. Видите ли, это выглядит так, будто деньги, которые должны поступать на счета клиентов, вместо этого порой оказываются на Каймановых островах. Забавная финансовая схема: деньги просто оседают на этих счетах. Никогда ничего подобного не встречал. Я полагал, у вас-то найдется объяснение.

Лицо Грэма Коутса стало не то чтобы совсем белым, а такого цвета, который в каталоге красок обозначен под названием «пергамент» или «магнолия».

– Как ты получил доступ к этим счетам? – спросил он.

– Эти компьютеры, – ответил Паук. – Вас они тоже выводят из себя? Вы что умеете с ними делать?

Грэм Коутс надолго задумался. Ему всегда представлялось, что его финансовые дела так запутаны, что даже если отдел по борьбе с мошенничеством и придет к выводу, что здесь имеет место экономическое преступление, экспертам будет чрезвычайно трудно точно определить, в чем именно оно заключается.

– Ничего незаконного в наличии офшорных счетов нет, – сказал он как можно небрежнее.

– Незаконного? – переспросил Паук. – Надеюсь, что нет. В смысле, если обнаружу что-то незаконное, я ведь обязан сообщить об этом куда следует.

Грэм Коутс взял со стола ручку и тут же положил обратно.

– А, – сказал он. – Как ни приятно с тобой болтать, беседовать, время проводить и всячески компанию водить, Чарльз, подозреваю, что каждому из нас пора вернуться к работе. Работать и родить, в конце концов, нельзя погодить. Не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня.

– Жизнь нелегка, – продолжил Паук, – но я балдею от радио[22].

– Как скажешь.

* * *

Толстяк Чарли начал ощущать себя человеком. Боль ушла; медленно накатывавшие волны тошноты отступили. И хотя он еще не был убежден в том, что мир – это чудесное радостное местечко, он уже покинул девятый круг похмельного ада, и это было хорошо.

Во владение ванной вступила Дейзи. Он слышал, как из-под крана побежала вода и как там обстоятельно плещутся.

Он постучал в дверь.

– Я здесь, – сказала Дейзи. – Ванну принимаю.

– Знаю, – сказал Толстяк Чарли. – В смысле, я не знал, но как раз подумал, что ты там.

– Да? – спросила Дейзи.

– Я просто подумал, – сказал он через дверь, – подумал, зачем это ты вернулась. Прошлой ночью.

– Ну, – ответила она. – ты порядочно перебрал. Мне показалось, твоему брату нужна помощь. Этим утром мне на работу не идти. Вуаля.

– Вуаля, – повторил Толстяк Чарли. С одной стороны, она его пожалела. А с другой – ей понравился Паук. Да. Чуть больше суток прошло с тех пор, как у него появился брат, и уже понятно, что сюрпризов в новых семейных отношениях не будет. Паук крут, а он – ни то ни се.

– У тебя прекрасный голос, – сказала она.

– Что?

– Ты пел в такси по дороге домой. «Unforgettable». Было здорово.

Ему удалось вытеснить инцидент с караоке из памяти в какой-то темный закоулок, куда складывают то, что причиняет беспокойство. Теперь он все вспомнил, а ему этого не хотелось.

– Ты был великолепен, – сказала она. – Споешь мне потом?

Толстяк Чарли отчаянно размышлял, но от этих размышлений его спас звонок в дверь.

– Кто-то пришел, – сказал он.

Он спустился, открыл дверь, и стало еще хуже. Мать Рози пригвоздила его взглядом, но не сказала ни слова. В руке она держала большой белый конверт.

– Здрасте, – сказал Толстяк Чарли, – миссис Ной. Рад вас видеть. Хм.

Она фыркнула, воинственно выставив конверт перед собой.

– А, – сказала она. – Ты здесь. Что ж. Может, пригласишь войти?

Точно, подумал Толстяк Чарли, таким, как она, вечно нужно приглашение. Достаточно сказать «нет», и она уйдет.

– Да, конечно, миссис Ной. Прошу.

Вот, значит, как вампиры это делают.

– Не хотите ли чашечку чая?

– Не думай, что тебе это поможет, – сказала она. – Потому что не поможет.

– Хм. Конечно.

Вверх по узкой лестнице и на кухню. Мать Рози осмотрелась, и на лице у нее было написано, что кухня не соответствует ее гигиеническим стандартам как содержащая (а она содержала) съедобные продукты питания.

– Кофе? Воды?

Только не говори «восковых фруктов».

– Восковых фруктов?

Черт.

– От Рози я узнала, что твой отец недавно перешел в мир иной, – сказала она.

– Да, он умер.

– Когда не стало отца Рози, в «Кулинарах и кулинарии» поместили четырехстраничный некролог. И там было сказано, что карибский фьюжн появился в этой стране только благодаря ему.

– Ах, – сказал он.

– И он не оставил меня в нужде. Он был застрахован и являлся совладельцем двух успешных ресторанов. Я очень обеспеченная женщина. И когда умру, все перейдет к Рози.

– Когда мы поженимся, – сказал Толстяк Чарли, – я о ней позабочусь, вы не думайте.

– Я не хочу сказать, что ты женишься на Рози только из-за моих денег, – сказала мать Рози таким тоном, что было очевидно: именно это она и хочет сказать.

У Толстяка Чарли вновь заломило в висках.

1 Зора Нил Хёрстон (1891–1960) – американская писательница, исследовательница афроамериканского фольклора (в особенности верований жителей Гаити и Ямайки). Торн Смит (1892–1934) – полузабытый ныне автор юмористических произведений с фантастической составляющей. П. Г. Вудхауз (1881–1975) – известный британский писатель, автор популярнейшего литературного сериала о Дживсе и Вустере. Фредерик «Текс» Эйвери (1908–1980) – американский аниматор, создатель таких персонажей, как Багз Банни и Даффи Дак. Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примечания переводчика.
2 «What’s new, Pussycat?» – заглавная песня к одноименному фильму (название фильма на русский язык обычно переводится как «Что нового, кошечка?» или «Что нового, киска?»). Более всего известна в исполнении Тома Джонса.
3 «Яблочный пирог» – способ заправки постели, когда простыня складывается так, что человек, забравшийся под одеяло, не может вытянуть ноги.
4 «Клуб 18–30» – британская компания, предлагающая недорогие туры выходного дня. Большинство туристов – одинокие молодые люди, начинающие самостоятельную жизнь, так что репутация у таких туров соответствующая.
5 Песочный танец отличается от классической чечетки тем, что исполняется в туфлях без набоек. Чтобы добиться звука при танце, исполнители песочного танца рассыпали на полу песок (отсюда и название). Как правило, песочный танец был частью комического номера.
6 «…во всем зеленом Божьем мире» – довольно странный оборот, на самом деле неточная цитата из стихотворения преподобного В. М. Хетрингтона (1803–1865; W. M. Hetherington, «The Spirit of The Seasons»). Стихотворение и автора, как водится, почти никто не помнит, но фраза на слуху.
7 Кажется, тут Толстяк Чарли слегка путается. «Ручкой сковородки» (panhandle) называют западную часть Флориды, тогда как шоссе A1A идет вдоль восточного побережья штата.
8 «Я таков, каков я есть» («I am what I am») – хит американской певицы Глории Гейнор, один из неформальных гимнов гей-движения.
9 Почти все – блюда с Ямайки, очень острые.
10 «Божество среди людей» – прямая цитата из «Политики» Аристотеля, но не факт, что Чарли об этом знает.
11 Хеллендейл – такого места во Флориде нет, но есть Халландейл Бич.
12 Эрта Китт (1927–2008) – американская певица и актриса.
13 «Моррис Ливингстон, я полагаю?» – в названии шоу обыгрывается фраза, которой встретил разыскиваемого в джунглях Африки миссионера Дэвида Ливингстона (1813–1873) Генри Стэнли (1841–1904), журналист и путешественник: «Доктор Ливингстон, я полагаю?».
14 Рев грима, запах клуба Би-би-си – аллюзия на название мюзикла «Рев грима, запах толпы» («The Roar Of The Greasepaint, The Smell Of The Crowd», 1964).
15 Red sky in the morning, sailor’s warning – английская поговорка, которая берет свое начало от евангельского текста (Матфей, 16:2–3): «Он же сказал им в ответ: вечером вы говорите: будет вёдро, потому что небо красно; и поутру: сегодня ненастье, потому что небо багрово».
16 Почему малтай – потому что шалтай (humpty-dumpty). Аллюзия на стишок про Шалтая-Болтая в книге Л. Кэрролла «Алиса в Зазеркалье» в переводе А. Щербакова.
17 Пикси – невысокий проказливый народец в английской мифологии. Пикси частенько путают с феями (и даже эльфами).
18 «Ненастья в жизни есть любой» – Грэм Коутс цитирует стихотворение «Дождливый день» Генри У. Лонгфелло (1807–1882) в переводе Антона Черного.
19 «Первая любовь ранит всех сильнее» – Паук цитирует название популярной песни британского рок-певца и композитора Кэта Стивенса (Cat Stevens) «The First Cut Is The Deepest», известной в исполнении Рода Стюарта и Шерил Кроу.
20 «Счастье – это бабочка, которая ускользает, когда ее преследуют; но стоит замереть спокойно – и она сама опустится к тебе на грудь» – слова Натаниэля Готорна (1804–1864), американского писателя.
21 Паук цитирует Мориса Метерлинка (1862–1949), бельгийского поэта, драматурга и философа, автора всемирно известной пьесы «Синяя птица».
22 Песня Reunion «Life Is a Rock (But the Radio Rolled Me)» (1974).
Продолжение книги