Евангелие от Пилата бесплатное чтение

Эрик-Эмманюэль Шмитт
Евангелие от Пилата

© А. Григорьев, перевод, 2016

© И. Глазунов, иллюстрация на обложке, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016

Издательство АЗБУКА®

* * *

Моему отцу


Пролог
Исповедь приговоренного к смерти в вечер ареста

Через несколько часов они придут за мной.

Они уже готовятся.

Солдаты чистят оружие. Гонцы разбежались по темным улицам, чтобы созвать членов суда. Плотник ласково поглаживает крест. На нем мне завтра суждено погибнуть. Иерусалим полнится слухами, люди знают, что меня вот-вот арестуют.

Они думают захватить меня врасплох… А я их жду. Они ищут обвиняемого, а встретят сообщника.

Боже, не обуздывай их гнева! Лиши их всякого рассуждения! Пусть будут они безжалостны в своей расправе! Пусть не придется мне разжигать их ненависть. Пусть искусные убийцы быстро свершат свою работу.


Как все это случилось?

Ведь я мог бы этим вечером пировать в Иерусалиме на каком-нибудь тесном постоялом дворе в окружении паломников моей страны, как любой еврей на Пасху. А в воскресенье отправился бы в Назарет, умиротворенный тихой радостью исполненного долга. В доме, которого у меня нет, меня, быть может, ждала бы жена, которой тоже у меня нет, а из-за двери выглядывали бы дети, радостным смехом встречающие отца. Но судьба завела меня в сад, где я в страхе ожидаю смерти.

Как все началось? И есть ли начало у судьбы?

Детство мое было подобно сказке. Каждый вечер я летал над назаретскими холмами и долинами. Когда все засыпали, я бесшумно выходил из дома, широко разводил руки, разбегался, и тело мое взмывало ввысь. Я хорошо помню, как опирался локтями о воздух, воздух более вязкий и плотный, чем вода, воздух, пропитанный влажным ароматом жасмина, воздух, послушный моим желаниям, казавшийся недвижным. Часто из лени я подтаскивал свою подстилку к порогу и на ней поднимался над серыми просторами. Волоокие ослы задирали головы и следили за полетом моего корабля среди звезд.

А потом была игра в лазанье наперегонки. И игра эта прервала мои небесные прогулки.

После занятий нам хотелось побегать. Нас было четверо неразлучных друзей: Мойша, Рам, Кесед и я. В карьере Гзет мы затеяли игру, кто заберется выше… Я горел невероятным желанием победить и принялся карабкаться на высокую отвесную скалу, цепляясь пальцами за шероховатости камня. Дух у меня занялся, я лез все выше и выше и вдруг очутился на ровной площадке вершины в тридцати локтях от земли. Мои оставшиеся внизу друзья выглядели карликами: копны волос на ножках. Они потеряли меня из виду. И никто из них не подумал поднять глаза к небу.

Я был недосягаем для них и перестал участвовать в игре. Прошло несколько минут, и я громко крикнул, чтобы привлечь их внимание. Они запрокинули головы, заметили меня и захлопали в ладоши.

– Молодец, Иисус! Здо́рово!

Они и не предполагали, что я могу забраться так высоко. Я был счастлив. И наслаждался победой.

Потом Кесед крикнул:

– Ну, слезай! Пошли с нами! Вчетвером играть веселей!

Я вскочил на ноги, чтобы спуститься, и тут меня охватил страх. Я не знал, как это сделать… Я присел на корточки и ощупал скалу, по склону которой лез: камень был гладким. Я обливался потом. Как быть?

И вдруг решение пришло само собой: лететь! Надо только взлететь. Как ночью.

Я подошел к краю скалы, раскинул руки в стороны… Воздух был иным, не таким, как в воспоминаниях… Я не чувствовал, что он поддерживает меня; только плечи, одни плечи с трудом удерживали вес разведенных рук… Я словно налился свинцом. Обычно мне стоило лишь чуть-чуть приподнять пятки, чтобы взлететь, но сейчас пятки взбунтовались и не желали отрываться от земли… Я чувствовал, что упаду, если приподниму их. Почему я вдруг стал таким тяжелым?

Сомнение охватило меня и придавило к земле. А летал ли я вообще? Быть может, полеты были грезой, простым сновидением? В глазах у меня потемнело. Я потерял сознание.

Я очнулся на спине своего отца, Иосифа, которого вызвал Мойша. Отец спускался по едва заметным выступам на скале.

Сойдя на землю, он поцеловал меня. Таков был мой отец: любой другой отругал бы, а он поцеловал.

– По крайней мере, сегодня ты кое-что постиг.

Я улыбнулся ему. Хотя тогда не понял, что именно я постиг.

Теперь знаю: в тот миг я расстался с детством. Я отделил нити сновидений от нитей реальности, я открыл, что по одну сторону есть сон, в котором я летаю проворнее хищной птицы, а по другую сторону лежит настоящий мир, твердый, как скалы, на которых я едва не разбился.

Я словно заглянул в глаза смерти. Я! Иисус! До этого дня смерть меня не тревожила. Да, я видел трупы животных в кухне и на скотном дворе, ну и что? Это были животные! Иногда люди говорили, что чья-то тетушка или чей-то дядюшка умер, ну и что? Они были стариками! Я же стариком не был и никогда им не буду. Нет, я пришел в этот мир для вечной жизни… Я был бессмертным, я не ощущал в себе смерти… Для смерти я был недосягаем. Но, взобравшись на скалу, я ощутил на затылке ее влажное дыхание. Лишь через несколько месяцев я смог открыто взглянуть на произошедшее. Я не был всесилен и всеведущ. Не был и бессмертен. Одним словом, я не был Богом.

Ибо полагаю, что, как все дети, вначале решил, что являюсь Богом. До семи лет я не сталкивался с противодействием мира. Я ощущал себя царем, всемогущим, всезнающим и нетленным… Считать себя Богом – обычный удел детей, которых никогда не наказывали.

Взросление стало развенчанием лжи. Взросление стало падением. Боль, насилие, отступничество, разочарование стали вехами моего взросления. Мир утратил свою волшебную суть. Ибо что такое человек? Создание немощное… Недальновидное. Неумелое. Недолговечное. Осознание границ существования разбило скорлупу моего детства: прозрение позволило повзрослеть. В семь лет ребенок окончательно перестал быть Богом.


Вечерний сад еще безмолвен и спокоен. Все как всегда, как в любую весеннюю ночь. Цикады трещат о любви. Ученики спят. Страхи бушуют лишь в моей душе и не колеблют тихого воздуха.

Быть может, когорта еще не вышла из Иерусалима? Быть может, Иуда испугался? Иди, Иуда, донеси на меня! Скажи им, что я обманщик, что считаю себя Мессией, что посягаю на их власть. Обвини меня. Подтверди самые худшие их подозрения. Поторопись, Иуда. Пусть они скорее арестуют и казнят меня.

Для них история должна на этом закончиться. А для меня она только начнется.

Но почему?

Как я пришел к своей судьбе?


Мою судьбу всегда определяли другие; они умели прочесть ее письмена, для меня самого оставшиеся непостижимыми. Сам я едва различал свое будущее, а другие видели его ясно.

– Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?

Однажды отец отыскал меня под верстаком среди охряной стружки, где я, нежась в золотом луче, предавался мечтам и пересыпал из ладони в ладонь опилки.

– Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?

– Не знаю… Буду как ты? Плотником!

– А если тебе стать раввином?

Я недоуменно смотрел на отца. Раввином? Раввин нашей деревни, рабби Исаак, был так стар, так тщедушен, а его дремучая борода казалась старше его самого… Я не мог представить себя таким. К тому же я полагал, что раввинами не становятся; сан присущ с рождения. А я родился с именем Иисус, был Иисусом из Назарета, то есть существом, едва ли предназначенным для храмового служения.

– Подумай хорошенько.

И отец принялся обстругивать доску. Я неспешно обдумывал его слова, удивленный подобным предложением, ведь ни один день в синагоге не обходился для меня без столкновений с учителями. Мойша, Рам и Кесед никогда не требовали объяснений; они слепо принимали на веру все, что им преподавали. А меня прозвали «Иисус, задающий тысячи вопросов». Все вызывало мое недоумение. Почему нельзя работать в субботу? Почему нельзя есть свинину? Почему Бог наказывает, вместо того чтобы прощать? Ответы редко удовлетворяли меня, и тогда учитель прятался за окончательным приговором: «Таков закон». И я снова спрашивал: «А почему закон справедлив? На чем основывается традиция?» Я требовал такого множества разъяснений, что иногда меня лишали слова на целый день. Я всегда хотел докопаться до сути вещей. Меня обуревала слишком сильная жажда знаний.

– Папа, раввин Исаак обо мне хорошего мнения?

– Очень хорошего. Вчера вечером сюда приходил ко мне побеседовать о тебе.

Это меня удивило еще больше. Мне казалось, что, терзая раввина каверзными вопросами, я уязвляю его самолюбие.

– Святой человек считает, что ты обретешь мир лишь на религиозном поприще.

Это замечание поразило меня больше всего. Мир? Я в поисках мира?

Однако слово было сказано. И я вновь словно слышал голос отца: «А если тебе стать раввином?»

Вскоре отец умер. Умер под полуденным солнцем, когда отправился на другой конец деревни, чтобы отнести заказчику сундук. Сердце его остановилось, когда он присел передохнуть на обочине дороги.

Целых три месяца я рыдал не переставая. Мои братья и сестры быстро осушили свои слезы, мать тоже, поскольку она стремилась уберечь нас от печали. А я никак не мог остановиться и оплакивал отца, чье сердце было мягче, чем дерево, с которым он работал, но более всего страдал потому, что не успел сказать ему, как я его люблю. Я почти жалел, что он принял такую легкую и быструю смерть, что не испытал долгой агонии: тогда я мог бы говорить ему о своей любви до последнего его вздоха.

В день, когда я перестал рыдать, я понял, что переродился. Отныне каждому встречному я говорил о своей любви. Первым, кто выслушал мои признания, был мой приятель Мойша. Он побагровел:

– Зачем ты говоришь мне такие глупости?!

– Я не говорю глупости. Я говорю, что люблю тебя.

– Но такого не говорят!

– Почему же?

– Иисус! Не валяй дурака!

«Идиот, дурак, кретин» – каждый вечер я возвращался домой, обогатившись знанием новых оскорблений. Мать пыталась объяснить мне, что некий неписаный закон требует скрывать свои чувства.

– Какой?

– Целомудрие.

– Но, мама, время уходит, вдруг я не успею сказать людям о том, что люблю их: они ведь могут умереть, не так ли?

Она тихо плакала каждый раз, когда я говорил это, гладила меня по голове, желая успокоить мою растревоженную душу.

– Малыш мой, Иисус, – говорила она, – нельзя проявлять чрезмерную любовь. Иначе тебе придется сильно страдать.

– Но я не страдаю. Я в бешенстве.

Каждый день приносил новую пищу для моего гнева.

И у гнева моего были женские имена: Юдифь, Рахиль…

Наша соседка, восемнадцатилетняя Юдифь, полюбила сирийца, а когда он попросил ее руки, родители девушки отказали ему: их дочь не выйдет замуж за иноверца. Они заперли Юдифь в доме. Через неделю Юдифь повесилась.

Рахиль силой выдали замуж за богатого скотовода, мужчину, намного старше ее, пузатого, обросшего волосами, красномордого здоровяка, нетерпимого ревнивца, любителя пускать в ход кулаки. Однажды он увидел ее в объятиях юного пастуха. Вся деревня осудила ее за измену. Она умирала два часа под градом камней, которыми ее осыпа́ли селяне. Целых два часа. Сотни камней терзали нежную двадцатилетнюю плоть. Рахиль. Два часа страданий. Вот как закон Израиля защищает противоестественный брак.

У всех этих преступлений было одно имя: закон.

А у закона был творец – Бог.

Я решил, что перестану любить Бога.

Я винил Бога во всех глупостях и во всех извращениях человека; я стремился к миру справедливому и любвеобильному. Сама Вселенная явилась для меня доказательством бездарности и лености Бога. Я выступал против Него с утра до вечера.

Мир возмущал меня. Я ждал, что он будет прекрасным, как страница Священного Писания, гармоничным, как молитвенное песнопение. Я ждал от миросозидающего Бога чудес мастерства, добросовестности и тщания. Мне был нужен Бог, сеющий справедливость и любовь. Но Бог принес мне разочарование.

– Ты пугаешь меня, Иисус. Что же с тобой делать?

И раввин поглаживал бороду.

Что со мной делать? Когда я сталкивался со злом, гнев душил меня. Из всех чувств больше всего в первой половине жизни меня, несомненно, терзал гнев, неприятие несправедливости, нежелание мириться с косным окружением. Я отвергал действительность, я алкал идеала. Что делать со мной?

Я вновь открыл мастерскую отца, чтобы не объедать братьев и сестер. Я строгал и скреплял доски, мастерил сундуки, двери, стропила, столы; у меня получалось хуже, чем у отца, но я не опасался соперников, поскольку был единственным плотником в округе.

Мастерская, по словам матери, стала храмом плача. При малейшей беде обитатели деревни приходили поделиться со мной своими трудностями. Я в полном молчании проводил долгие часы, обратившись в слух, а в конце их исповеди говорил несколько слов утешения. Люди оставляли мне бремя своих страданий, а уносили мои плохо обструганные доски.

Но они не знали, что беседы эти были благотворны не только для них, но и для меня. Их откровения усмиряли мой гнев. Пытаясь увлечь назареян в мир покоя и любви, я сам попадал туда. Мой бунт угасал перед необходимостью жить, помогать жить другим. Я решил, что Бога можно сотворить.

В это время римляне обосновались в Галилее, и я узнал, что я – еврей. Еврей. Чтобы осознать это, понадобилось сносить свою еврейскую суть как оскорбление. В Назарете римляне остановились, только чтобы напиться воды, но вели себя нагло и злобно, как все, кто считает себя высшими существами, рожденными править прочими людьми. Из соседних деревень до нас доходили слухи об их подвигах: о множестве убитых селян, об изнасилованных девушках, о разграбленных домах. Словно по воле рока наш народ всегда подвергался нашествиям, его покоряли, он находился под чужой пятой. Израиль хорошо помнит о своих несчастиях и бедах, и я, когда выдавались особо грустные вечера, говорил себе, что, не будь у Израиля веры, у него не осталось бы ничего, кроме горестных воспоминаний. Когда римляне мечом и огнем унизили Галилею, я стал истинным евреем. Иными словами, начал ждать. Ждать Спасителя. Римляне унижали нас, римляне унижали нашу веру. И противостоять унижениям и позору помогала лишь надежда на Мессию.

Галилея кишела мессиями. Не проходило и полугода, чтобы не объявился новый. И всегда «спаситель» являлся грязным, исхудалым, с приросшим к позвоночнику животом, с глазами, устремленными в одну точку. Даже суетливые стрекозы умолкали при появлении этих краснобаев. Их никогда не принимали всерьез, но все же слушали, как говорила моя мать, «на всякий случай».

– Если вдруг случится что?

– Если вдруг его слова окажутся правдой.

И неизбежно такой «спаситель» вещал о конце света и мраке, который переживут лишь праведники, о ночи, которая избавит нас от всех римлян. Надо признать, что при неустанных наших трудах иногда было приятно остановиться и послушать пламенные речи этих ясновидцев. Безумные их пророчества поражали и пугали нас, но ненадолго. Этот страх ни к чему не обязывал, а потому был нашим любимым развлечением. Некоторые из «мессий» умели заставить слушателей рыдать. Таких любили больше. Но чаще они не пробуждали в нас никаких чувств. Эти люди сочиняли и рассказывали истории, а евреи обожают истории.

Мать печально глядела на сделанную моими руками кособокую мебель.

– Не очень у тебя выходит, Иисус.

– Я стараюсь.

– При всем старании безногий не перепрыгнет через стену.

Меня ранила ее жалость. Я считал, что судьбой мне предназначено делать то, что делал мой отец. Я оставил надежду стать раввином. Конечно, я проводил долгие послеобеденные часы в молитвах и чтении, но делал это в одиночестве, в неурочное время, постоянно споря с самим собой. Многие назареяне считали меня вероотступником: по субботам я разжигал огонь, я ухаживал за больным братишкой или больной сестричкой. Совсем одряхлевший раввин Исаак был обеспокоен моими поступками, но запрещал другим выказывать чрезмерное раздражение.

– Иисус намного набожнее, чем кажется, дайте ему время понять то, что вы уже поняли.

Но со мной он был намного строже:

– Знаешь ли ты, что людей побивали камнями за то, что ты делаешь?

Вера, задыхающаяся в строгих рамках закона, рождала мертвое слово.

– Когда же ты женишься, Иисус? Погляди на Мойшу, Рама и Кеседа: у них у всех уже есть дети. И твои братья уже сделали меня бабушкой. Чего ты ждешь? – спрашивала мать.

Я ничего не ждал и даже не думал о женитьбе.

– Иисус, поторопись. Пришло время остепениться.

«Остепениться!» Она тоже верила в мое будущее примерного семьянина! Как и все остальные в деревне, мать считала, что меня влекло к женщинам!

Назаретский обольститель… Из-за того что меня видели подолгу прогуливающимся с той или другой девушкой, все решили, что у меня множество любовных связей. И должен признать, что я любил бывать в компании женщин, а они с удовольствием общались со мной. Но мы не прятались в кустах или на чердаках, чтобы теснее прижаться друг к другу, мы разговаривали. Мы не делали ничего предосудительного. Мы разговаривали. Женщины правдивее, искреннее мужчин: слетающие с их уст слова идут от сердца.

Мойша всегда усмехался, встречая меня:

– Никогда не поверю, что вы не делаете ничего этакого!

– И все же поверь. Мы говорим о жизни, о наших грехах.

– Да, да… Когда мужчина говорит женщине о своих грехах, то обычно ради того, чтобы добавить к ним еще один.

Мать проявляла все большее беспокойство:

– Когда ты женишься? Не окончишь же ты дни старым холостяком? Ты что, не хочешь иметь детей?

Я действительно не хотел иметь детей, я не считал себя готовым к отцовству, я по-прежнему ощущал себя сыном. Как я смогу протянуть руку ребенку? И куда его поведу? И что ему скажу?

Но родственники продолжали настаивать: почему ты не женишься?

Тогда-то и появилась Ревекка.

Улыбка Ревекки рассекла пространство и вонзилась мне в душу, парализовав, залив щеки краской, высушив язык во рту. Она овладела мною мгновенно. Я стал ее добычей. Чем она очаровала меня? Своей иссиня-черной косой? Белой кожей, нежной, как лепесток вьюна? Спокойными зелено-желтыми глазами, манящими, словно прохладные тенистые кущи в жаркий полдень? Танцующей походкой? Стройным и гибким телом, которое играло со мной в прятки, то выглядывая из-под туники, то исчезая? Мне стало ясно: Ревекка была женщиной из женщин, все они воплотились в ней, но она превосходила их всех, она была единственной.

Мне даже не пришлось ухаживать за ней. За меня говорили глаза… Мы полюбили друг друга, лишь обменявшись взглядами.

Наши семьи быстро подметили нашу страсть и поощряли нас. Ревекка была не из Назарета. Она жила в Наине, в семье богатых оружейников. Моя мать пролила слезу радости, когда увидела, что я потратил свои сбережения на покупку золотой брошки: наконец у ее сына появились обычные желания.

Однажды вечером я решил объясниться Ревекке в любви.

Я повел ее в харчевню на берегу реки. Там под липами на прохладной террасе, освещенной масляными лампами, влюбленных ждали уставленные яствами столы.

Догадываясь о моих намерениях, Ревекка нарядилась ярче обычного. Драгоценные подвески обрамляли ее лицо, словно крохотные светильники, предназначенные озарять ее и только ее.

– Подайте, пожалуйста!

Старик и ребенок в лохмотьях тянули к нам грязные мозолистые ладони:

– Подайте, пожалуйста!

Я вздохнул. На сердце у меня стало горько.

– Придите попозже, – сухо сказала Ревекка.

Старик и ребенок с почтительным поклоном отошли в сторону.

Наш стол начали накрывать. Угощение было прекрасно, рыба и мясо, украшенные зеленью, радовали глаз.

Старик и ребенок сидели на берегу реки и с завистью смотрели, как мы пируем. Старика гнали все присутствующие, но он запомнил слова Ревекки, велевшей подойти позже. Он в нетерпении ждал знака, чтобы приблизиться. Его слезящиеся глаза жгли меня, и мне было трудно не смотреть в его сторону.

Ревекка пила вино и словно купалась в счастье. Она смеялась каждому моему слову. А я, поддавшись этому любовному опьянению, считал, что мы отныне стали центром мира, что еще никогда на земле не было столь юной, столь пылкой, столь прекрасной пары.

Когда подали сладости, я подарил Ревекке брошь. Очаровала ли ее драгоценность или мой поступок? Из ее глаз потекли слезы.

– Я безмерно счастлива, – чуть слышно произнесла она.

Расплакался и я. Заливаясь слезами, мы слились в страстном объятии.

– Подайте, пожалуйста.

Голодные старик и ребенок вернулись и снова тянули к нам руки. Ревекка зло вскрикнула и позвала хозяина. Она была возмущена тем, что нельзя спокойно поужинать. Я не осмелился противоречить ей. В это мгновение я мечтал только о Ревекке и желал сжимать в объятиях ее прекрасное тело.

Хозяин харчевни, размахивая тряпкой, прогнал старика с ребенком.

Ревекка улыбнулась мне.

Голодные старик и ребенок растаяли в ночи.

Я посмотрел на тарелки, полные недоеденных яств, глянул на золотую брошь, подаренную Ревекке, подумал о нашем счастье и будто окаменел.

На землю спускалась холодная ночь.

– Я провожу тебя.

На следующее утро я разорвал помолвку.

Все осуждали меня. Но я никому ничего не объяснил, не уступил даже мольбам матери. А тем более мольбам Ревекки.

В тот вечер на берегу реки в любовном восторге, который толкал нас друг к другу, я понял, как глубоко себялюбиво счастье. Счастье обособляет, загоняет в замкнутое помещение, заставляет закрыть ставни, забыть о других, возводит непреодолимые стены. Счастливый видит мир в ложном свете, и в этот вечер счастье показалось мне невыносимым.

Счастью я предпочел любовь. Но не ту любовь, которую испытывал к Ревекке, любовь могучую и требовательную. Я больше не хотел любви единоличной, я желал любви вселенской. Я должен был сохранить любовь к несчастному старику и голодному ребенку. Я должен был одарить любовью тех, кто не был столь красив, столь умен, столь весел, чтобы привлекать к себе людей. Я должен был полюбить нелюбимых.

Я не был создан для счастья. А не будучи создан для счастья, не был создан и для женщин. Ревекка невольно преподала мне урок. Через полгода она вышла замуж за красивого земледельца из Наина, став ему верной, любящей женой.

– Бедный мальчик, как можно быть таким умным и делать такие глупости? – повторяла моя мать. – Я совсем не понимаю тебя.

– Мама, я не создан для обычной жизни.

– А для чего ты создан, боже, для чего? Если бы отец твой был с нами… Чего ты хочешь?

– Не знаю. Ничего серьезного не произошло. Мне не суждено вступить в брак.

– И какова же твоя судьба, бедный мой мальчик? Какова она? Если бы твой отец был с нами…

Был бы я в этом саду, надеясь на смерть и страшась ее, останься в живых отец? Решился бы я?


Продолжая заниматься плотницким делом, я стал в Назарете своего рода мудрецом, к которому втайне от раввина приходили за советом растерявшиеся люди. Я помогал односельчанам выбираться из тяжелых ситуаций.

Друг моего детства Мойша потерял старшего сына. В нашей деревне редко видели мужчину, оплакивающего своего ребенка, ибо отцы, сознавая непрочность человеческой жизни, старались не очень привязываться к своим малолетним отпрыскам.

Потрясенный Мойша укрылся в моей мастерской.

– Почему он умер? Ему было всего семь лет.

Бедный Мойша, зажмуривший глаза в попытке сдержать слезы, мой маленький Мойша, страдавший так, словно волосы на его голове обратились в иглы и пронзили череп. Он не мог смириться с этой смертью, он бунтовал:

– Почему он умер? Такой юный? Он даже не согрешил, не успел. Это несправедливо.

Несправедливость… Его разум страдал: он хотел понять, но был не в силах осознать произошедшее.

– Почему Бог забрал его? Может ли существовать Бог, убивающий детей?

Я с нежностью успокаивал Мойшу:

– Не пытайся понять непонятное. Чтобы выжить в этом мире, надо отказаться от понимания того, что выше тебя. Нет, смерть не несправедлива, поскольку ты не знаешь, что такое смерть. Тебе известно только то, что она лишила тебя сына. Но где он? Что он чувствует? Не надо возмущаться: успокойся, перестань рассуждать, надейся. Ты не знаешь и никогда не постигнешь Промысла Божия. Ты знаешь только то, что Бог любит нас.

– Это – несправедливая любовь.

– А что такое справедливость? Разве она одинакова для всех? Бог наделяет нас всех в равной степени жизнью, а потом смертью. Все остальное зависит от людей и обстоятельств.

Я не смог его убедить. Он больше не хотел верить в Бога. Боль заглушила его веру. Перед лицом зла его вера отступала. Он ежедневно возвращался ко мне в мастерскую, плакал, возмущался, иногда раздражался, видя мое спокойствие.

– Но почему же ты столь безмятежен? А ведь ты плакал, когда умер твой отец. О чем ты тогда думал?

– Когда ушел папа, я сказал себе, что нельзя терять ни единого часа, чтобы любить тех, кого я люблю. Я не мог отложить это чувство на завтра. Нет, Мойша, я страдаю перед лицом зла, но страдание не может быть поводом для ненависти, оно – повод для любви.

Он поднял на меня глаза. Похоже, он наконец услышал меня. И я продолжил:

– Твой старший сын умер? Полюби его еще больше. Полюби всех остальных, тех, кто у тебя остался, скажи им о своей любви. И поспеши. Единственное, чему нас учит смерть: спешите любить.

С этого дня Мойша перестал плакать. Конечно, он не перестал сожалеть о покойном, но он обратил свою боль в привязанность. Ничто не изгладит печали. Но мужественное сердце обращает печаль во благо.

Прошло несколько лет. Мне казалось, что я наконец обрел свое место в жизни. Моя мебель и мои рамы не стали лучше, но советы мои стали мудрее. Я нес мир в души односельчан.

В это время под тяжестью лет изнемог и угас старый раввин Исаак, и Иерусалимский Храм прислал нам нового раввина, Наума, большого знатока Священного Писания. Через несколько недель он понял, что в деревне слушают не только его. Выяснив, о чем я веду речи, он разъярился и примчался в мою мастерскую.

– Кто ты такой, чтобы считать себя вправе толковать Священное Писание! Кто ты такой, чтобы давать советы другим? Ты посещал школу раввинов? Изучал ли ты Священное Писание, как изучаем его мы?

– Но советы даю не я, их рождает свет моих молитв.

– Как ты осмеливаешься богохульствовать? Ты умеешь только стругать доски, а собираешься стать поводырем для других. Ты не можешь изъяснить Священное Писание, а тем более говорить от имени Бога! Храм осуждает нечестивцев вроде тебя. В Иерусалиме тебя бы уже давно забили камнями!

Наум напугал меня.

Два дня я держал мастерскую закрытой, а сам отправлялся в дальние одинокие прогулки.

Наум, несомненно, был прав: незаметно, не отдавая себе отчета, я стал духовным наставником жителей деревни, нравоучительствуя, примиряя, гася справедливый гнев, вещая от имени Бога… Я завоевал эту власть так незаметно, что даже не успел задуматься об исключительной сложности подобного труда, и молодой раввин справедливо упрекнул меня в грехе ослепления и гордыни!

Быть побитым камнями! Наум был прав. Моя несхожесть с другими, мое противостояние Храму могли закончиться смертью под градом камней. Он угрожал мне. И я отступил.

Ему было неведомо, что я возжелаю смерти и что римляне принесли в Иерусалим пытку распятием. И завтра мне предстоит умирать на скрещенных досках.


– Тебе известно, что все только и говорят о твоем двоюродном брате Иоанне?

Глаза матери блестели.

– О котором?

– О сыне Елисеветы, нашей родственницы, ты же знаешь… Говорят, он наделен пророческим даром.

Ее слова меня не взволновали. Я истощил все свое любопытство по отношению к лжепророкам и лжемессиям. Я пытался найти в жизни собственное место. И молодой раввин вновь поставил передо мной вопрос выбора.

Но мать не отступала. Был ли то религиозный порыв или семейная гордость? Она только и говорила об этом двоюродном брате.

– Иоанн обосновался на берегу Иордана и смывает грехи людей, которые приходят к нему, окуная их с головой в воду. Поэтому его везде называют Иоанном Смывающим грехи.

Я вновь открыл мастерскую. Однако никто не осмеливался теперь приходить ко мне даже за досками. Наум запугал всех.

Но мало-помалу люди стали встречаться со мной тайно. Они хотели, как и прежде, говорить со мной. Мы собирались на закате далеко от деревни, около озера. Там мы обретали покой в фиолетовых волнах сумерек. Душа моя в пламенной молитве возносилась к усыпанному звездами небу и внимала умиротворяющему безмолвию Бога.

Наум узнал об этих вечерях и вновь с яростью обрушился на меня.

Он был прав.

Разве не стал я воплощением тщеславия? Разве правильно было утверждать, что истиной владею я, а не Священное Писание? Можно ли доверять только себе? Я нуждался в очищении, я нуждался в помощи, в поводыре, даже в учителе. Мне надо было встретиться с Иоанном, чтобы очиститься от грехов.


Я отправился в путь вдоль извилистого русла Иордана.

С каждым шагом дорога все больше заполнялась паломниками, поток людей тек быстрее, чем река. Они шли отовсюду – из Дамаска, из Вавилона, из Иерусалима и из Идумеи.

В ущельях нижнего течения Иордана стихийно возник лагерь: стояли палатки, горели костры, здесь собирались целые семьи, сотни мужчин и женщин.

Иоанн Смывающий грехи стоял по колени в воде, расставив ноги. Его силуэт вырисовывался на фоне скал, теснивших реку.

Длинные вереницы паломников спокойно и безмолвно тянулись вдоль берега. Над водами раздавались лишь хриплые крики каких-то птиц.

Иоанн был воплощением пророка: худой, бородатый, с взъерошенными волосами, в грязной одежде из верблюжьей шерсти. Вокруг него с жужжанием роились полчища мух, привлеченных ужасным зловонием. Его огромные глаза смущали своей неподвижностью. Его грубость выглядела такой вызывающей, что отдавала бахвальством. Я почувствовал себя униженным, я видел пародию на все то, к чему стремился, жалкое подобие моих самых высоких устремлений.

Я внимательно оглядел толпу паломников, пришедших очиститься до наступления вечера. Удивительно, но там были не только евреи, но и римляне, сирийские наемники, иными словами, люди, никогда не читавшие Тору, ничего не знавшие о нашем Священном Писании. Что они искали здесь? Какие блага мог им пообещать Смывающий грехи, коли их не давала собственная религия?

Я приблизился к двум паломникам, ожидавшим на берегу своей очереди.

– Я пошел, – сказал толстяк.

– А я не пойду, – ответил тощий. – И вообще не понимаю, почему должен очищаться от грехов, я во всем соблюдаю наш закон.

– Несчастные! Колодези самомнения и грязи!

До нас донесся громоподобный голос Иоанна Смывающего грехи. У него, должно быть, был очень тонкий слух, ибо, несомненно, он расслышал разговор паломников, несмотря на шум речной воды. Иоанн вопил, обращаясь к тощему:

– Порождения ехидны! Древеса бесплодные! Считаешь себя праведным, потому что придерживаешься пустых предписаний закона. Недостаточно мыть руки перед каждой едой и соблюдать субботу, чтобы охранить себя от греха. Только покаявшись сердцем, ты можешь добиться прощения своего греха.

Эти речи укололи меня, словно жало слепня. Разве не так мыслил и я долгие годы, оставаясь в полном одиночестве?

Иоанн Смывающий грехи продолжал кричать, и его длинное худое тело сотрясалось от ярости. Чувствовалось, что он обладал неистощимыми запасами гнева, и гнев его усиливался от ощущения греховности окружающих. Мне сразу стало ясно, что пророком Иоанн не был, но человеком прямодушным, несомненно, был.

Худой паломник не ожидал такого потока ядовитой брани и смущенно глядел на толстяка, не зная, как поступить.

– Подойди! – прокричал Иоанн.

Человек ступил в воду и сделал несколько шагов.

– Нагим! Нагим, как ты вышел из чрева своей матери!

Худой, сам не зная почему, подчинился, сбросил одежды и подошел к Иоанну голым, как новорожденный.

Иоанн возложил громадную ладонь на его череп. Он впился в глаза худого, словно взглядом забивал в него гвоздь.

– Покайся в грехах! Возжелай добра. Возжелай прощения. Иначе…

Что двигало мужчиной – страх, покорность? Но показалось, что он сердечно покаялся, и Иоанн решительно окунул его в реку. Он продержал его голову под водой достаточно долго и отпустил, лишь когда на поверхности появились пузыри, потом вытащил задыхающегося грешника на воздух.

– Иди. Ты прощен.

Едва не захлебнувшийся человек, покачиваясь, выбрался на берег. Оказавшись на суше, он рухнул на землю, уткнулся лбом в колени и зарыдал.

Толстяк бросился утешать его, но худой поднял голову и прошептал:

– Спасибо, Господи, спасибо… Спасибо за отпущение моих грехов. Я действительно был нечист.

Сумеречное небо стало фиолетовым. Иоанн Смывающий грехи удалился в свою пещеру, где проводил ночи. Позже в лагере, когда мы сидели вокруг костра, мне сказали, что он пил только воду и не ел ничего, кроме акрид и дикого меда. Я восхищался силой его духа, ибо ощущал, что не могу обойтись без мяса, хлеба и вина.

– Почему такой святой человек, как он, облачен в одежду из верблюжьей шерсти? – воскликнул один паломник. – Верблюд – животное нечистое, как свинья или кролик! Это противоречит закону!

Я видел, что даже самые ярые его поклонники, казалось, не понимали главного послания Иоанна: «Сердце очищается соблюдением не буквы закона, но духа его». Тогда же я познакомился с Андреем и Симоном, юными учениками Иоанна. Мы долго говорили об учителе, о его учении, шедшем вразрез с Храмом, что делало Иоанна весьма уязвимым. Мы сравнивали его с кумранскими монахами, с ессеями, ведь те тоже очищали от грехов.


Утром я устроился у самой воды на камне, откуда мог наблюдать за Иоанном, оставаясь невидимым для него.

Вначале он потребовал, чтобы от грехов очистились чужеземцы.

– Подходите, римляне. А вы, евреи, слушайте и постарайтесь извлечь урок. Быть евреем вовсе не означает, что вы обязательно будете спасены. Не ограничивайтесь повторением «отец у нас Авраам». Ибо Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму.

Пятеро римских солдат приблизились к нему.

– Что мы должны делать?

– Никого не обижайте, не клевещите. Довольствуйтесь своим жалованьем.

Потом он принял мытарей.

– Не требуйте более определенного вам.

Потом сказал богатым горожанам:

– У кого две рубахи, тот дай неимущему. У кого есть пища, делай то же.

Когда солнце стояло в зените, появились соглядатаи из Иерусалима. Храм послал жрецов и левитов, чтобы разузнать об Иоанне.

– Кто ты?

– Меня называют Иоанн Смывающий грехи.

– Говорят, что ты воскресший пророк Илия.

– Так говорят. Но я никогда этого не говорил.

– Некоторые говорят, что ты – Мессия, провозглашенный Священным Писанием.

– Я – не Мессия, а тот, кто возвещает о нем. Я глас вопиющего в пустыне: «Исправьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему».

– Значит, ты не утверждаешь, что ты Мессия?

– Я недостоин даже понести обувь его. Когда он явится, справедливость восторжествует и отмщение свершится. Он провеет зерно на току: пшеницу свою соберет в житницу, а солому сожжет огнем неугасимым.

– Но если ты не Мессия и не Илия, почему ты погружаешь тела в воду? Кто дал тебе право смывать наши грехи?

– Я – предтеча Христа. Идущий за мной стоит среди вас. Тот, у которого я недостоин развязать ремень обуви.

Люди на берегу переглянулись: каждый спросил себя, следовало ли истолковать слова Иоанна как пророчество, ведь они означали, что Мессия уже находится на берегу Иордана.

– Я лишь расчищаю дорогу царю, расчищаю путь покаяния. Но он здесь, он, сын Бога, возвещенный пророком Даниилом.

На берегу никто не шелохнулся и не двинулся вперед, и все решили, что это просто красивые речи. А я содрогнулся: мне на мгновение показалось, что, несмотря на расстояние, Иоанн Смывающий грехи устремил свой пронзительный взгляд на меня.

Успокоенные его словами, посланцы Храма ушли в Иерусалим, этот Иоанн был очередным безопасным провидцем. Пока он будет стоять в своем болоте и погружать паломников в воду, он не станет оспаривать власть у сильных мира сего.

День стал клониться к вечеру, и я решительно ступил в воду, чтобы Иоанн очистил меня от грехов. Видя, что я иду к нему, Иоанн нахмурил брови:

– Я тебя знаю.

– Я – твой двоюродный брат, сын Марии, родственницы твоей матери Елисеветы. Я пришел из Назарета.

Он еще сильнее нахмурился, словно не понимал меня. Я медленно повторил:

– Ты узнаёшь меня, потому что я твой двоюродный брат.

– Я узнаю́ тебя как избранника Бога.

Его удивили собственные слова. Он глядел на меня, явно испытывая смущение. И вдруг закричал, чтобы каждый мог расслышать:

– Вот – Агнец Божий, который берет на себя грехи мира!

Он прокричал эти слова с непререкаемой убежденностью. Я чувствовал, что толпа на берегу застыла в неподвижности, наблюдая за этой сценой. Взгляды людей впились в меня. Я не знал, что сказать и что сделать. И быстро прошептал:

– Омой меня, и покончим с этим.

Но Иоанн возмущенно воскликнул:

– Скорее тебе надобно омыть меня! Я призывал тебя всей душой, и ты явился. Радость моя исполнилась.

Это было выше моих сил. Ноги мои подкосились, я пошатнулся, и Иоанн на руках вынес меня на берег. Там за мною принялись ухаживать Андрей и Симон, пытаясь отогнать толпу, жаждавшую узнать, кто я такой. Женщины говорили, что в момент, когда я потерял сознание, с неба спустился голубь и крылом осенил мое чело.

Я этого не видел.

Обряд, совершенный Иоанном, открыл мне врата в иную жизнь…


Прекрасная и безучастная синяя ночь. Невероятное безмолвие.

Ожидание опустошает меня. Я предпочел бы говорить, сражаться, действовать… А вместо этого поворачиваю голову, вслушиваясь в малейший шум, надеясь уловить бряцание оружия. Нет, я не спешу умирать, но хочу, чтобы окончилось ожидание. Лучше смерть, чем агония. Почему медлят солдаты? Так ли долго идти от Храма до Масличной горы…

У лис есть норы, у птиц – гнезда, а мне негде преклонить голову.


Когда я очнулся, Андрей и Симон засы́пали меня вопросами. Кто я? Что делаю здесь? Почему Иоанн объявил меня Помазанником? Почему я притворялся простым паломником? Могут ли они последовать за мной и посвятить мне свою жизнь?

– Я – никто. Я не понимаю, что сказал Иоанн. Я всего лишь плохой плотник из Назарета, и нерадивый прихожанин к тому же.

– Ты родился в Назарете?

– Нет. На самом деле я родился в Вифлееме, но это долгая история…

– Так было записано, Михей возвестил: «Помазанник явится из Вифлеема».

– Вы ошибаетесь.

– Ты – потомок Давида?

– Нет.

– Ты уверен в этом?

– Не знаю… Старая семейная легенда гласит… что… Помилуйте, есть ли хоть одна семья в Палестине, которая бы не возводила свою родословную к Давиду?

– Итак, это ты: Помазанник – из колена Давидова.

– Вы всё переиначили!

– Чему ты нас будешь учить?

– Ничему. Совершенно ничему.

– Ты считаешь, что мы недостойны тебя?

– Я этого не говорил.


Оставалось сделать одно – удалиться.

Я должен был бежать от пустой болтовни, я не желал подвергаться какому-либо давлению. Тридцать лет все, кроме меня, имели собственное мнение о моей судьбе. Погребенный под грузом советов, заблудившийся среди сотни дорог, набожный для одних и безбожник для других, признанный, отвергнутый, гонимый, удерживаемый, обожаемый, оскорбленный, оболганный, почитаемый, выслушиваемый, презираемый, я перестал быть человеком, а превратился в пустую харчевню на перекрестке множества дорог, куда каждый являлся со своим характером, своим жизненным опытом и своими убеждениями. Я стал эхом чужих голосов.

И я бежал.

Я укрылся среди невозделанных земель, где не было людей, где растительность дика и бедна, где редки источники воды. Я ушел туда, где не опасался с кем-либо встретиться.

В пустыне я желал встречи лишь с самим собой. Я надеялся понять себя среди полнейшего безлюдия. Я должен был узнать, кто я.

Вначале поиски казались бесплодными. Я испытывал раздражение, усталость, голод, страх перед завтрашним днем… Но уже через несколько дней волнения, омрачившие последние недели, улеглись, привычная сдержанность вернулась ко мне, я вновь превратился в ребенка из Назарета, окунулся в чистое ожидание жизни, обрел любовь к каждому мгновению, восхищение перед всем сущим. Боль ушла, но явилось разочарование. Неужели человеку не достичь совершенства? Неужели он навсегда остается ребенком, а зрелость – лишь маска? Неужели, срывая лохмотья взрослого человека, обращаешься в дитя? Неужели годы добавляют лишь волосы, бороду, заботы, ссоры, искушения, шрамы, усталость, похоть, и ничего больше?

И тогда свершилось мое падение.

Падение, опрокинувшее всю мою жизнь. Кто толкнул меня?

Ибо я падал, не двигаясь с места.

Я сидел на вершине высокого лысого холма. И мог видеть вокруг себя лишь бескрайнее пространство. Единственным движением, которое я ощущал, было течение времени. Я погрузился в умиротворяющее бездействие. Я положил ладони на колени и вдруг, даже не шелохнувшись, начал падать…

Я падал…

Я падал…

Я падал…

Я обрушился внутрь самого себя. Разве мог я предполагать, что существуют такие крутые обрывы, головокружительные пропасти, глубины внутри человеческого тела? Я летел в пустоту.

И чем быстрее я падал, тем громче кричал. Но скорость гасила мой крик.

Потом я ощутил, что полет замедлился. Я становился невесомым, сливаясь с воздухом. И сам становился воздухом.

Падение почти прекратилось. Оно делало меня все легче. И я воспарил.

Преображение медленно завершилось.

Я не узнавал себя. Я не чувствовал своего тела. Я продолжал мыслить, но я перестал говорить «я».

Я окунулся в океан света.

Тут было тепло.

Тут я понимал все.

Тут я познал всю полноту веры.

Я спустился в кузницу жизни, в центр, в очаг, туда, где все соединяется, образуя единое целое. Внутри себя я нашел не себя, а нечто большее, чем я, более значимое, чем я, море кипящей лавы, бесконечную и постоянно меняющуюся первопричину, в которой не различал ни слова, ни голоса, ни речей, а был охвачен новым ощущением, ужасающим, необъятным, единым и неистощимым. В меня вселилось чувство всеобщей справедливости.

Сухой шорох лапок бегущей ящерицы вернул меня к действительности. В одно мгновение я всплыл после бесконечного падения и был вырван из сердца Земли.

Сколько времени пролетело?

Мирная ночная прохлада обвивала меня, даруя отдых выжженному песку, жаждущим травам, словно вознаграждая их за дневное пекло.

Я блаженствовал. Я уже не ощущал ни жажды, ни голода. Недоумения перестали терзать меня. Я ощущал, что насытился духовно.

Я не нашел себя в глубине пустыни. Нет. Я обрел Бога.

И с того дня я ежедневно совершал это путешествие внутрь самого себя. Я карабкался на скалу и нырял в глубины своего существа. Я желал разгадать тайну.

И каждый раз я попадал в океан неземного света, бросался в его объятия и проводил в этих объятиях бесчисленное количество часов.

Я вспоминал, что когда-то смутно улавливал этот свет, когда молился ребенком, или подмечал его в чьем-то взгляде, а теперь знал, что свет этот держит и объединяет мир, но никогда не думал, что он достижим. Во мне вмещалось больше, чем просто я. Во мне вмещалось нечто целое, отличное от меня, но мне не чуждое. Во мне скрывалось нечто большее, но единосущное мне, непознаваемый источник знаний, непостижимый ключ к разгадкам бытия, начало моей жизни. Во мне был Отец, чьим Сыном я являюсь.

На тридцать девятый день пребывания в пустыне я решил вернуться к людям. Я обрел больше, чем надеялся обрести. Но когда подходил к прохладной, укрытой тенью реке Иордан, увидел на земле мертвую змею. Пасть ее была открыта, змея уже разлагалась, привлекая к себе полчища муравьев, но ее желтые мертвые глаза словно лучились ядовитой насмешкой.

Меня вдруг поразила страшная мысль: а если меня искушал дьявол? А если я все тридцать девять дней витал среди грез, порожденных Сатаной? А если переполнявшая меня сила исходила от лукавого?

Мне следовало провести в пустыне сороковую ночь.

И это была ночь, когда опрокинулись все мои воззрения. То, что казалось мне ясным, вдруг затягивалось туманом. Там, где раньше я видел добро, теперь я подмечал зло. Когда мне казалось, что я осознаю свой долг, в мою душу закрадывалось подозрение в собственном тщеславии, высокомерии, гибельной гордыне! Как я мог поверить, что связан с Богом? Не была ли эта вера безумием? Откуда во мне могло возникнуть понимание праведного и неправедного? Не было ли новое знание иллюзией? Как я мог присвоить себе право говорить от имени Бога? Не было ли это притязанием на верховную власть? Не встану ли я, выйдя из пустыни, на путь обмана, увлекая за собой других в пучину постоянной лжи?

Я не получил ответа на свои вопросы. Но утром сорокового дня я наконец примирился с самим собой.

Я преодолел все сомнения и поверил: мои ошибки, тяжкие размышления вели меня к Богу, а не к Сатане. Я поверил: мне предстоит совершить нечто благое. Я поверил в себя.


Я тогда не знал, что последующие, еще более невероятные события заставят меня превозмочь еще бо́льшие искушения и этой ночью, в этом саду принудят меня ждать и даже желать собственной смерти.

Поначалу меня не мучили никакие предчувствия. Я присоединился к паломникам на берегу Иордана, ощущая законное право говорить о мудрости, обретенной мною в таинстве молитв.

В лагере меня ждали Андрей и Симон.

Когда я появился перед ними, Симон улыбнулся и воскликнул, словно проверяя меня:

– Кто ты?

– А как ты думаешь?

– Ты посланец Бога?

– Ты сказал это.

Нам было достаточно этих слов. Мы обнялись, потом Иоанн Смывающий грехи еще раз назвал меня Агнцем Божиим. Он попросил Андрея и Симона, своих любимых учеников, расстаться с ним и последовать за мной, ибо верил в меня. Я знал, что ступаю на неведомый путь, и ступил на него без малейших колебаний.


Те времена были исполнены надежд и восторга. Меня опьяняли тайны, которые Бог доверил мне в часы размышлений, и я старался ежедневно передавать их другим. Я радовался, что сумел их познать, но еще не подозревал о последствиях.

Мы с Андреем и Симоном шли по зеленой, свежей, плодородной Галилее. Мы не заботились о завтрашнем дне, спали под открытым небом, питались тем, что срывала наша рука с деревьев, или тем, что протягивали нам руки людей. Бог помог нам обрести безмятежность.

Дабы разрешить возникающие недоумения, я укрывался за скалой или деревом и погружался в обретенный мною колодезь откровения. И всегда возвращался если не с дарованным ответом, то с предчувствием его снисхождения.

Я заглянул в игральные карты мира сего. И увидел игру изнутри. Люди играли плохо: надеясь на выигрыш, они использовали крапленые карты. Силу. Власть. Деньги. Я любил лишь исключенных из их глупой игры, неприспособленных, тех, кого игра выбрасывала прочь: обездоленных, безответных, увечных, женщин, изгоев.

Избрав идеалом бедность, я стал братом бедняков. Они не пытались отречься от своей нищей жизни. Нет, они любили жизнь и беззаветно препоручали ей себя. Ибо знали, всегда найдется прохожий, который даст монету или кусок хлеба. В доверии к жизни проявлялась их вера в Бога. Андрей, Симон и я стали бродягами-бедняками: получали милостыню, а лишнее тут же раздавали нуждающимся. Ибо считали, что нам принадлежит только то, что удовлетворяет наши потребности. Остальное было роскошью; мы не имели на него никакого права.

В нашем преображении было столько радости, что мы привлекали на свою сторону новых молодых людей, и наш круг расширялся. Некоторые юноши возмущались тем, что я обращаюсь к женщинам напрямую и желаю, чтобы они сопровождали нас. Ибо, спускаясь в колодезь любви, я обнаружил, что богодухновенные добродетели были добродетелями женскими. В голосе Отца Небесного я слышал материнскую нежность. Он указывал мне на безымянных героинь, на тех, в ком Он воплощался, на всех дарительниц жизни, дарительниц любви, на тех, кто омывает плоть ребенка, утешает его, наполняет голодные рты, на вечных прислужниц, создающих уют и чистоту, на верных подруг, на смиренниц, на воительниц быта, на цариц заботливости, императриц нежности, врачевательниц наших ран и гонительниц огорчений. Мужчины охраняют врата общества, которое порождает смерть и множит ненависть. Женщины охраняют врата природы, которая творит жизнь и требует любви. Но мои ученики, истинные самцы земли Израилевой, с трудом соглашались с тем, что женщины без принуждения и раздумий делают то, что требует от мужчин тяжких трудов. Ученики терпели присутствие наших многочисленных спутниц, но не доверяли им. Возможно, они просто опасались своего вожделения.

Наблюдая за власть имущими, что делят людей на полезных и бесполезных, я обнаружил, что сильные мира сего обладают способностью унизить человека. Когда мытарь терзал семью должников, он крушил и топтал своих жертв. Я лишен такой способности. Стоя лицом к лицу с человеком, я вижу в нем только человека; я не могу смотреть на него, не ощущая всех тягот его жизни, его высказанных или невысказанных страданий, его надежд, всего, что образует, оживляет и обновляет его черты. Часто мне открывается большее. Я вижу ребенка, каким он был, и старика, каким он станет, всю его изменчивую и хрупкую жизнь.

Ничто не может сравниться с невинной радостью первых месяцев скитаний. Мы расчищаем путь. Мы изобретаем новый образ жизни. Мы уничтожаем недоверие и наглость. Мы можем только давать или принимать. Мы свободны. Мы направляемся в открытое море.

В глазах всесильных все мы ничтожны. Они не докучают нам, ибо с нами можно не церемониться. Они ошибаются: в одиночку мы можем лишь прятаться от мира; объединившись, мы сможем его преобразить.

Мы продолжали бродить по дорогам в поисках богатств, которые нельзя купить за деньги, и наши странствия привели нас в Назарет.

Я с радостью встретился с матерью, но отказался останавливаться в родном доме. Я продолжал жить под открытым небом среди друзей, питаясь доброхотными подаяниями назареян и беседуя с каждым.

Мать и братья призвали меня в дом. Младший из братьев, Иаков, был в ярости.

– Иисус, ты позоришь нас! Ты покинул отцовскую мастерскую, не предупредив никого, чтобы стать странствующим раввином. Но ты спишь под открытым небом, ты побираешься в собственной деревне, где все тебя знают, где живем мы, где мы работаем. Что подумают о нас? Образумься!

– Я не буду менять свою жизнь.

– Если ты больше не можешь работать, то, по крайней мере, можешь есть и спать дома, не так ли?

– А мои друзья?

– Вот-вот, поговорим о твоих друзьях. Скопище бродяг, бездельников, бездарей и падших женщин! Таких здесь никогда не было. Лучше будет, если они уйдут.

– С ними уйду и я.

– Ты хочешь окончательно нас унизить?

Брат мой дал мне пощечину. Он сам поразился своей гневной вспышке, и вдруг на лице разъяренного взрослого человека я увидел волнение ребенка, который набедокурил, а теперь спрашивает себя, какого наказания ждать от старшего.

Я подошел ближе и сказал:

– Ударь и по левой щеке.

Его ноздри затрепетали от ярости. Я бросил ему вызов, и он готовился нанести удар, когда я подставил ему левую щеку, показывая, что готов стерпеть его гнев.

Он издал яростный вопль, сжал кулаки и выбежал из комнаты. Остальные родичи принялись поносить меня, словно, подставив вторую щеку, я нанес оскорбление брату, ударившему меня.

А я просто применил на деле знание, почерпнутое в погружении в бездонный колодезь: возлюби другого во всей его глупости и слабости. Ответить насилием на насилие, вырвать око за око, зуб за зуб – значит лишь умножить зло, хуже того, возвести зло в закон. Ответить любовью на насилие – значит погасить насилие и поставить перед носом насильника зеркало, отражающее его ненавидящее, перекошенное, уродливое лицо. Брат мой увидел свое лицо и бежал, устыдившись.

– Замолчите все и оставьте меня наедине с Иисусом.

Они подчинились и оставили меня с матерью. Она бросилась мне на шею и долго плакала. Я нежно обнимал ее, зная, что слезы зачастую предвещают откровения.

– Иисус, мой Иисус, я ходила слушать тебя, и меня охватило беспокойство. Я перестала понимать тебя. Ты постоянно говоришь о своем отце, о его наставлениях, но ты ведь так мало знал его.

– Мама, Отец, о котором я говорю, есть Бог. Я спрашиваю Его совета, когда уединяюсь для размышлений.

– Но почему ты говоришь «мой отец»?

– Потому что Он мой Отец, как и твой. Он Отец всех нас.

– Ты говоришь общими словами. Ты даешь общие советы. Ты утверждаешь, что надо любить всех, но ты-то любишь свою мать?

– Совсем нетрудно любить любящих тебя людей.

– Ответь.

– Да. Я люблю тебя, мама. И сестер, и братьев. Но еще больше надо любить тех, кто нас не любит. Даже врагов.

– Тогда наберись сил, поскольку врагов у тебя будет множество! Ты понимаешь, куда идешь? Какую жизнь уготовил себе?

– Моя жизнь меня не тревожит. Я не хочу жить ради себя и умирать ради себя.

– Как! У тебя нет своей мечты?

– Никакой. Я только свидетельствую. Я сообщаю другим то, что нахожу в своих размышлениях.

– Другие! Другие! Подумай вначале о себе! Ты приводишь в отчаяние свою мать. Я хочу, чтобы тебе удалась твоя собственная жизнь!

– Мама, моя жизнь принадлежит Отцу.

Она снова заплакала. Но то были слезы не отчаяния, но примирения.

– Ты безумен, Иисус.

– Какую же судьбу мне выбрать? Прославиться благим безумием или дурным плотничеством? Я предпочитаю быть благим безумцем.

Она рассмеялась сквозь рыдания. Страдания матери надломили мои силы. И я поспешил покинуть Назарет.


Невзгоды начались с моими первыми чудесными исцелениями.

Я не знал, какие из дел моей жизни сохранит будущее, но не хотел, чтобы распространился слух, который уже мешает мне, путается под ногами: мне не нужна слава колдуна.

Вначале я не осознавал своих чудотворений. Взгляд, слово могут лечить. Об этом известно всем, и я не первый целитель, появившийся на земле Палестины. Врачевание требует времени, усилия воли, требует всецело посвятить себя страждущему. Иногда даже впитать в себя его боль. Любой может научиться исцелять, и мне пришлось овладеть этим искусством. Да, я касался ран, да, я выдерживал полный боли взгляд. Да, я проводил ночи у ложа умирающих. Я садился рядом с увечными и пытался руками передать им часть силы, что кипит внутри меня; я разговаривал с ними, я пытался отыскать выход их страданиям и призывал их молиться, искать колодезь любви в себе самом. Те, кому это удавалось, чувствовали себя лучше. Другие терпели неудачу. Конечно, я видел вставших паралитиков, прозревших слепцов, пошедших хромых, переставших гнить прокаженных, излечившихся от кровотечений женщин, заговоривших немых, очистившихся от демонов безумцев. Именно они остались в памяти. Но были забыты те, кто остался прикованным к ложу, ибо ни я, ни они не сумели победить недуги. У меня нет никакой силы, кроме той, что помогает распахнуть дверь, ведущую к Богу в душе каждого человека. И даже эту дверь я не в силах распахнуть в одиночку, мне требуется помощь.

Я был вынужден спрашивать каждого больного:

– У тебя есть вера? Спасает только вера.

Вскоре все перестали обращать внимание на мой вопрос. В нем видели лишь формальность. Ко мне бросались, как коровы на водопой, ослепленные жаждой.

– Вы лечите от чесотки?

– А от облысения?

– А женские болезни?

Мне задавали медицинские вопросы, словно торговцу лекарствами: а у вас есть такое-то снадобье? Я отвечал:

– У тебя есть вера? Спасает только вера.

Тщетно. Меня превращали в кудесника. Мне не удавалось им объяснить, что чудеса многотрудны, что в них заложен духовный смысл, что они требуют двойной веры, веры больного и веры целителя. Мне посылали бездельников, неверующих, но, даже при неудаче с девятью болящими, десятый раздувал мою славу до невиданных размеров.

Я не хотел заниматься целительством. Я запретил ученикам приводить ко мне больных. Но как устоять перед истинным страданием? Когда хилый ребенок или бесплодная женщина лили передо мной слезы, я все же пытался им помочь.

Недоразумения множились. Я ни с чем не мог справиться. Мне приписывали все новые чудеса. Кто-то видел, как я умножал хлеба в порожних корзинах, наполнял вином пустые кувшины, загонял рыб в сети. Все это случилось, я сам тому свидетель, но не по естественным ли причинам? Не раз я подозревал в мистификации даже своих учеников… Ослепленные страстью, они были склонны, как и все евреи, к преувеличениям; но они приукрашивали, даже рассказывая об обычных делах. Не они ли заговорили первыми обо всех этих чудесах? Не сами ли наполнили кувшины вином? Не приписали ли мне счастливое появление косяка рыб в Тивериадском озере? Я не могу доказать, но подозреваю их. Однако в чем их упрекать? Они – простые люди, рабы земных забот, они восхищены мною, они обожают меня и должны защищаться от наших противников, оправдываться перед своими семьями. Они читают нашу историю глазами своей страсти. Они хотят убеждать, а когда кто-то хочет убеждать, истинная вера и обман идут рука об руку. К некоторым истинам в моих речах они добавляют мелкую ложь: почему бы не воспользоваться ложью, когда не действует правда? Разве важно, что одно чудо подлинное, а другое вымышленное! Виноваты легковерные, те, кто хочет быть обманутыми.

Наша жизнь изменилась. Когда нас не преследовали несчастные, страждущие чуда, нас изводили фарисеи, жрецы и учители закона, считавшие, что отныне меня слышит слишком много ушей. Священники отторгали мою привычку уходить в глубины души, чтобы встретиться там с моим Отцом, источником животворящей любви. Они верили лишь в писаные законы и подмечали все, что мне диктовала моя вера, вера, восставшая против формального соблюдения обычаев. Несколько раз я исцелял в субботу, я ел в субботу, я работал в субботу. Эка важность! Суббота создана для человека, а не человек для субботы. Я оправдывал себя и оправдывал своих близких, но усилия мои пропадали втуне: я говорил только о любви, а плодил тысячи врагов.

– Как ты осмеливаешься говорить от имени Бога?

Новая мысль вначале кажется ложной. Фарисеи отказывались понимать меня. Они обвиняли меня в тщеславии.

– Как ты осмеливаешься говорить от имени Бога?

– Бог в моем сердце.

– Богохульство! Бог живет отдельно от нас, Бог един и недостижим. Тебя от Бога отделяют пропасти.

– Уверяю вас, нет. Достаточно углубиться в себя самого, как в колодезь, и…

– Святотатство!

Они следили за мной, гнали меня. Их свора неслась по следу моих сандалий. Они хулили меня, хотели вернуть меня к слову Писания. Я не хотел раздражать их, бросать им вызов, но не мог замалчивать истину.

После путешествия в Иерусалим на Пасху они больше не оставляли меня в покое. Они ежедневно расставляли мне новые сети. Бо́льшую часть ловушек я обходил благодаря знанию текстов. Но однажды утром фарисеи загнали меня в тупик.

– Шлюха! Потаскуха! Блудница!

Они приволокли ко мне женщину, совершившую прелюбодеяние. Они тащили ее полуголую за руки, не обращая внимания на ее страх и стыд, даже не замечая ее слез. Они тащили ее для ярмарочного развлечения, чтобы узнать, смогу ли я выйти из затруднительного положения.

Я попал в западню. Закон Израиля категоричен: невест, повинных в измене, надо побивать камнями, тем более это касается жен, уличенных в супружеской неверности. Фарисеи и учители закона схватили ее на месте преступления, дав самцу удрать, а теперь собирались забить несчастную камнями на моих глазах. Они знали, что я не потерплю насилия. Им было важнее уличить меня в богоотступничестве, чем ее в измене. Грех блуда их не тревожил.

Дрожащая, жалкая жертва, красавица в разодранных одеждах и с растрепанными волосами, стояла между нами, помертвев от страха.

Я присел на корточки и принялся рисовать на песке. Мое странное поведение обескуражило фарисеев, а мне дало несколько мгновений на размышления. Затем свора вновь завопила:

– Прикончим ее! Побьем ее камнями! Слышишь, назареянин! Мы прикончим ее на твоих глазах!

Странная сцена: они угрожали мне, а не ей. Они угрожали мне ее смертью.

Я продолжал рисовать. Я дал им выблевать свою ненависть, опустошить запасы злобы; я расчищал поле битвы. Но когда они решили, что я не собираюсь вмешиваться, я выпрямился и спокойно сказал:

– Кто из вас без греха, первый брось в нее камень.

Мы стояли около Храма.

Я в упор смотрел на каждого по очереди, во взгляде моем не было любви, мои глаза горели яростью, потрясшей их жестокие сердца. Я задавал безмолвный вопрос:

– Ты, ты никогда не грешил? Я видел тебя на той неделе в харчевне! А ты, как ты смеешь притворяться безгрешным, когда я видел, как ты хватал за грудь водоноску! А ты, ты считаешь, что я не знаю, какой проступок ты совершил позавчера?

Старики отступились первыми. Они бросили камни на землю и отвернулись.

Но молодые, слишком жаждавшие крови, не желали прислушаться к своей совести.

И я насмешливо посмотрел на них. Моя улыбка угрожала им обличением. Глаза мои говорили:

– Я знаю всех распутников Иудеи и Галилеи: вы не можете разыгрывать праведников передо мной. У меня все имена. Я знаю всё. И могу вас изобличить.

Молодые, в свою очередь, опустили глаза. И отступили.

Но один сражался со мной. Он упрямо противостоял моему взгляду. Он был самым юным, ему должно было быть не более восемнадцати лет. Неужели в пылу мальчишеской самонадеянности он считал, что ни разу не согрешил? Он стоял, вытянувшись в струнку, уверенный в себе, в том, что уполномочен законом убить эту женщину.

Я взглянул на него по-иному. Я не бросал ему вызов, я не угрожал ему. Я тихо спросил его:

– Ты уверен, что ни разу не согрешил? Я люблю тебя, даже если ты согрешил.

Он вздрогнул. Удивленно заморгал. Он ожидал всего, но не любви.

Друзья потянули его за рукав. Они шептали:

– Не смеши людей! Ты же не станешь утверждать, что ни разу не согрешил!

Он был сломлен и позволил себя увести.

Я остался наедине с дрожащей женщиной.

Она по-прежнему испытывала страх, но теперь предчувствие смерти сменилось страхом неведомого, возможно худшего наказания.

Я улыбкой успокоил ее:

– Где твои обвинители? Никто не осудил тебя?

– Никто, Господи!

– И я не осуждаю тебя. Иди. И впредь не греши.

Я снова ухитрился одержать победу над фарисеями.

Но я устал от этих ловушек. Ученики радовались моим успехам. Я отвечал им, что успех есть не что иное, как недоразумение, а количество наших врагов множилось быстрее количества друзей. Мы решили укрыться в Галилее.

Изнеможение пожирало меня: я устал наставлять упрямцев, я устал говорить с глухими, я устал оттого, что речи мои плодили глухих.

Именно тогда все более важную роль в моей жизни стал играть Иуда Искариот.

В отличие от прочих учеников, Иуда происходил из Иудеи, а не из Галилеи. Он был образованнее других, умел читать и считать. Вскоре он стал нашим казначеем и раздавал излишки милостыни беднякам, которые встречались нам в пути. Он выделялся среди бывших рыбаков Тивериады хорошими манерами и городским выговором. Сей уроженец Иерусалима вносил в нашу группу немалое своеобразие. Я любил беседовать с ним, и вскоре он стал моим любимым учеником.

Думаю, я ни к одному человеку не был привязан больше, чем к Иуде. С ним, и только с ним я говорил о своем общении с Богом.

– Он всегда рядом. Очень близко.

– Но Он здесь только ради тебя и в тебе. А мы, мы Его не видим.

– Надо только не оставлять попыток, Иуда.

– Я пытаюсь. Я пытаюсь каждый день. Но не обнаруживаю в себе бездонного колодезя. И не нуждаюсь в этом, поскольку живу рядом с тобой.

Он убеждал меня в том, что я поддерживаю с Богом иные отношения, не такие, как прочие люди. Я не был раввином, ибо не находил света в священных текстах. Я не был пророком, ибо только свидетельствовал, но ничего не предвещал. Я только использовал свои погружения в колодезь света, чтобы постигнуть суть мироздания.

– Не прикрывай лица, Иисус. Ты прекрасно знаешь, что все это значит. Иоанн Смывающий грехи сказал о тебе: «Я видел и засвидетельствовал, что Сей есть Сын Божий».

– Я запрещаю тебе, Иуда, повторять речи Иоанна. Я – сын человека, а не Бога.

– А почему ты говоришь «мой Отец»?

– Не притворяйся, что не понимаешь.

– Почему ты говоришь, что находишь Его в глубине себя?

– Не играй словами. Будь я Мессией, я чувствовал бы себя всесильным.

– У тебя есть сила, и ты отмечен пророческими знаками, но отказываешься видеть их.

– Замолчи! Замолчи раз и навсегда.

Не думаю, что он был виновен в том, что слух так быстро распространялся. Не сомневаюсь, что он разрастался сам собой, поскольку евреи, как всякий народ, судят о всех вещах в зависимости от своих желаний и ожиданий. Слух полнился, множился, приобретал невероятные размеры, проносился над крышами Галилеи быстрее, чем весенний град: Иисус из Назарета был Мессией, о котором возвещали священные тексты.

Я уже не мог появиться перед народом, чтобы меня не спросили:

– Ты Сын Бога?

– Кто тебе это сказал?

– Ответь. Ты действительно Мессия?

– Это говоришь ты.

У меня не было иного ответа. Я никогда не утверждал обратного. Я ни разу не осмелился сказать, что я и есть Христос. Я мог говорить о Боге, о Его свете, о свете, горевшем в моей душе. Но не более. А остальные бессовестно дополняли мои речи. Они преувеличивали. Те, кто меня любил, ради восхваления. Те, кто меня ненавидел, чтобы ускорить мою гибель.

– Иуда, умоляю тебя: постарайся пресекать такие разговоры. Во мне нет ничего необычного, кроме того, чем меня наделил Господь.

– Именно об этом и говорят: о том, чем наделил тебя Бог. Он избрал тебя. Он отличил тебя.

И Иуда целыми ночами черпал поддержку в пророчествах. Он отыскивал в событиях моей жизни воплощение предсказаний пророков Иеремии, Иезекииля или Илии. Я протестовал:

– Неубедительно! В погоне за сходством ты можешь обнаружить подобие между любым человеком и Мессией!

Он очень хорошо знал Писание. Иногда ему удавалось поколебать меня. Но я по-прежнему сопротивлялся. Я не доверял не только ученикам, но и своему дару исцелений. Ученики, и первым среди них Иуда, видели в них второе после пророчеств доказательство, что я и есть Помазанник.

Ярость лишила меня покоя. Радость и восторг возвращения из пустыни покинули меня. Ясное утро сменилось мрачной ночью. Друзья и враги множили мои речи, мою силу и мои дары.

Именно тогда меня вызвал к себе Ирод, правитель Галилеи. Он принял меня в своем дворце, показал все свои богатства, представил придворным, а потом уединился со мной, чтобы поговорить без свидетелей.

– Иоанн Смывающий грехи говорит, что ты Мессия.

– Так говорит он.

– Я считаю Иоанна истинным пророком. И склонен ему верить.

– Верь в то, во что тебе хочется верить.

Ирод ликовал. Он слышал в моих ответах лишь подтверждение слухов.

– Ирод, я не смею назваться Мессией. Я люблю людей, я рад быть им полезным, но мне придется продолжить жизнь в одиночестве.

– Несчастный! Не уходи от мира, подобно отшельнику или философу. Что ты выиграешь? Половина Палестины уже готова следовать за тобой. Надо подхватывать идеи народа, если хочешь им управлять. Человечеством повелевают с помощью его собственных иллюзий. Цезарь прекрасно знал, что род его происходит не от Венеры, но, заставив остальных поверить в это, он стал Цезарем.

– Твои рассуждения отвратительны, Ирод. Я не хочу становиться ни Цезарем, ни царем Израиля и никем другим. Я не хочу повелевать.

– Не важно, Иисус. Позволь нам это делать за тебя!

Покидая дворец, я лишь укрепился в своем решении. Я удалюсь от людей. Я откажусь от всего. Я завершу свой жизненный путь в пустыне. Я брошу все. Осталось распустить учеников по домам.

К несчастью, мы пришли в Наин, и будущее мое вновь сокрылось от меня.


В Наине, что к югу от Назарета, я бывал не единожды со времен моего детства. Когда мы с учениками подошли к поселению, нам встретилась похоронная процессия. Хоронили мальчика по имени Амос.

Его мать Ревекка, Ревекка моей юности, Ревекка, которую я любил и которую едва не взял в жены, отрешенно шла впереди, словно ее приговорили к пожизненному заточению. Несколько лет назад она овдовела. Амос был ее единственным сыном, с ним она потеряла все. Когда ее огромные глаза устремились на меня, я не увидел в них ни горечи, ни гнева, ни возмущения. Они, казалось, говорили, что я избрал легчайшую ношу – нести бремя не семейных, а общечеловеческих забот, страдать за всех, а не за отдельного человека.

Я ощутил и жалость, и собственную вину. Стань я ее спутником жизни, быть может, Ревекке не пришлось бы познать многих утрат?

Я попросил носильщиков гроба остановиться и показать мне ребенка. Я подошел, сжал руки Амоса и погрузился в молитву, самую отчаянную молитву в своей жизни.

– Отец мой, сделай так, чтобы он не умер. Одари его правом на жизнь. Верни счастье его матери.

Я нырнул в молитву, я не искал моей воли, но воли пославшего меня Отца.

Пальцы ребенка вцепились в мои руки, и малыш медленно сел.

Радостные крики раздались вокруг меня, обе процессии слились в едином порыве счастья: и мои ученики, и еще несколько мгновений назад погруженные в траур селяне. Только мы трое стояли онемев, вопрошая себя, что же произошло, не осмеливаясь поверить в случившееся: Ревекка, ребенок и я.

В тот же вечер к Амосу вернулся дар речи. Они явились ко мне вместе, Ревекка и ее сын, и осыпали меня поцелуями. А я замкнулся в молчании, ибо недоумевал.

В полночь, когда я сидел под оливковым деревом, ко мне подошел Иуда.

– Иисус, когда ты перестанешь отрицать очевидное? Ты его воскресил.

– Я в этом не уверен, Иуда. Ты, как и я, знаешь, как трудно распознать смерть. Скольких людей похоронили заживо? Наверное, поэтому мы часто оставляем наших покойников в пещерах. Быть может, ребенок вовсе не был мертв? А просто крепко уснул?

– Веришь ли ты сам в то, что мать могла ошибиться и отнести своего заснувшего ребенка на кладбище?

Я снова замолчал. Я не хотел произносить больше ни слова, ибо, открой я уста, с моего языка, вместо благодарности Отцу моему за исполнение молитвы, посыпались бы мольбы избавить меня от власти воскрешать! Нет! Я не хотел, чтобы Он таким образом выделял меня среди других, ибо знал, к чему обязывает меня избранничество. Меня тяготила такая судьба! У меня было ощущение, что я сражаюсь с Богом. Он побеждал меня. Он меня обезоруживал. Он отнимал у меня сомнения. Чтобы стать Божьим посланцем, нужно было покориться. Но я знал, что Он ничего не добьется без моего согласия. Я был наделен свободной волей. Я мог отвергнуть Его знаки. Я мог уйти от прозрения, остаться в смутном мире своих вопросов. Я бунтовал и терзался всю ночь.

Утро очистило небо, прокричал петух, и я заснул от измождения.

Когда я открыл глаза, то понял, что Бог не гневается на Своего Сына.

Я позвал Иуду, своего любимого ученика. Я знал, что не смогу преподнести ему лучшего подарка, чем те слова, которые собирался произнести.

– Иуда, я не знал, кто я есть на самом деле. Но всегда знал, что во мне живет нечто большее, чем я. Я также знаю, что любвеобилие Бога есть знак возлагаемых на меня надежд. И тебе, Иуда, я говорю: я заключил договор с самим собой. И договор скреплен кровью моего сердца. Я именно тот, кого ждет весь Израиль. Теперь я уверен, что я действительно Сын Бога.

Иуда бросился на землю, обхватил мои лодыжки и долго держал их. Я чувствовал, как меж пальцев моих ног текут его горячие слезы.

Бедный Иуда! Он, как и я, испытывал непомерную радость. Ни он, ни я не знали, к какой ночи приведет нас это утро, каких жертв потребует от нас эта сделка.


Сегодня вечером в саду вокруг меня рыщет смерть. Оливковые деревья стали серыми, как земля. Сверчки предаются любви под снисходительным взглядом свахи-луны. Мне хотелось бы стать одним из двух голубых кедров, чьи ветви по ночам служат пристанищем для голубок, а днем накрывают тенью небольшие шумные базары. Как они, я хотел бы обзавестись корнями, отрешиться от забот и рассыпать семена счастья.

Вместо этого я сею семена раздумий, всхода и созревания которых мне не суждено увидеть. Я поджидаю когорту, идущую арестовать меня. Отец мой, дай мне силы в этом саду, равнодушном к моей тоске, одари меня мужеством исполнить до конца то, что я счел своим долгом…


В дни, последовавшие за моей тайной сделкой с самим собой, Ирод арестовал Иоанна Смывающего грехи и заключил его в крепость Махеру. Иродиада, новая сожительница правителя, требовала головы пророка, обличавшего ее распутство.

Духовные чада праведника пребывали в страхе и недоумении, и, дабы укрепить их веру, Иоанн прислал ко мне двоих учеников.

– Ты ли тот, которому должно прийти, или другого ожидать нам?

Я знал, что ученики Иоанна сомневаются во мне. Они удивлялись, что я разделяю с людьми их простые радости; они упрекали меня, что я сытно ем и утоляю жажду вместе со своими учениками, ведь учитель их Иоанн был аскетом. Они не понимали, почему я медлю объявить себя царем Израилевым.

Я ответил посланцам:

– Пойдите скажите, что вы видели и слышали: слепые прозревают, хромые ходят, прокаженные очищаются, глухие слышат, мертвые воскресают и нищие благовествуют. И блажен, кто не соблазнится обо мне.

Впервые я заявил, что готов принять свою судьбу. Вскоре Иоанна обезглавили.

Ученики мои неистовствовали:

– Возьми власть, Иисус! Не позволяй, чтобы казнили праведных! Пора основать собственное царство, мы последуем за тобой, вся Галилея последует за тобой. Иначе и тебе отрубят голову, как Иоанну Смывающему грехи, если не обойдутся с тобой еще хуже!

Я слушал их возмущенные речи безучастно. Чем больше я размышлял, тем яснее сознавал, что не должен занимать чужого места, требовать себе земного трона. Я не повелевал людьми, я был пастырем их душ. Да, я хотел изменить мир, но не так, как меня к этому подталкивали. Я не стану возглавлять народный мятеж, не встану во главе бедняков, слабых, отверженных, женщин, чтобы приступом взять Палестину, опрокинув существующую власть, отбирая почести и богатства. Это могли сделать другие, вдохновившись моим примером. Я же призывал к преобразованию духовному. У меня не было намерения завоевывать внешний мир, мир Цезаря, мир Пилата, мир дельцов и торговцев.

– Земля была отдана людям, во что они ее превратили? Вернем ее Богу. Устраним вражду сословий и рас, ненависть, злоупотребления, угнетение, почести, лихоимства. Обрушим лестницы, которые возносят одних людей выше других. Презрим деньги, которые создают богатых и бедных, властителей и подчиненных, деньги, которые плодят зависть, скупость, неуверенность в себе, войны, жестокость, деньги, которые возводят стены между людьми. Расправимся со всем этим в своей душе, уничтожим дурные мысли, ложные ценности. Никакой трон, никакой скипетр, никакое копье не может очистить нас и открыть для истинной любви. Врата в мое царство находятся в каждом из нас, это – идеал, мечта, ностальгия. Каждый лелеет чистые помыслы в своем сердце. Кто не ощущает себя сыном Небесного Отца? Кто не хотел бы признать в каждом человеке брата? Мое царство, чаемое и обетованное, уже существует, оно в надеждах и мечтах. Порыв любви постоянен, он горит, как пламя, но пламя это робкое, слабое, его пытаются задуть. Я говорю только ради того, чтобы внушить вам мужество стать самими собой, смелость любить. Бог, хоть и снисходит к нашим немощам, требует постоянного совершенствования и победы над робостью.

Галилеяне слушали меня с разинутыми ртами, ибо они слушают ртами; в их уши ничего не влетает. Мои слова отскакивали от черепа к черепу, но не проникали внутрь. Они ценили только творимые мною чудеса.

Мне пришлось принять строгие меры, я запретил ученикам подпускать ко мне хворых. Но ничто не могло остановить потока больных: их вталкивали через окна, протискивали через крышу. На Тивериадском озере мне пришлось отойти от берега на лодке, дабы избежать прикосновений и стенаний толпы. Тщетно. Все терпели мои наставления из снисходительности, словно поедали закуски, разжигая аппетит перед появлением главного блюда – чуда.

Но я покорно исполнял свой горький долг. От меня ждали только деяний, выстаивая многочасовые очереди, им нужна была моя печать, мое клеймо, а именно исполнение какого-либо мелкого чуда. И тогда они, здоровые зрители или излеченные больные, уходили, покачивая головами, удовлетворенные тем, что видели все собственными глазами.

– Да, да, он действительно Сын Бога.

Они ничего не улавливали из моих речей, не запоминали ни слова из сказанного. Они просто нашли удобного заступника, всегда готового облегчить им жизнь.

– Как повезло, что он живет рядом с нами, в Галилее!

Мои братья и мать однажды пробрались через толпу, которая собралась в деревне, где мы остановились. Я знал, что братья гневались на меня, считая тщеславным безумцем. Они неоднократно присылали мне послания с требованием прекратить исполнять роль Христа. Поскольку я им не отвечал, они пришли, чтобы призвать меня на семейный совет.

Любопытные окружили постоялый двор, где мы укрылись, я и мои ученики.

– Дайте нам пройти, – кричали мои братья, – мы его родственники! У нас право быть первыми. Дайте нам пройти. Мы должны поговорить с ним.

Толпа пропустила их.

Но я преградил им путь. Я знал, что причиню им боль, но не мог действовать иначе.

– Кто моя истинная семья? Моя семья определяется не по крови, а по духу. Кто мои братья? Кто мои сестры? Кто моя мать? Кто будет исполнять волю Отца моего Небесного, тот мне брат, и сестра, и матерь.

Я вернулся в дом к своим ученикам и с яростью воскликнул:

– Кто любит отца или мать более, нежели меня, не достоин меня; и кто любит сына или дочь более, нежели меня, не достоин меня.

И я впустил незнакомых людей, стоявших ближе других, и захлопнул дверь перед носом братьев и матери.

Братья мои в ярости ушли. Но мать осталась, она была подавлена, но покорно ждала у двери. Ночью я впустил ее, и мы оба разрыдались.

С той поры она больше не покидала меня. Она осталась, скромно шла позади, среди толпы женщин, рядом с Марией Магдалиной, смирив материнские тревоги. Время от времени мы тайком встречались, чтобы обменяться быстрыми поцелуями. После моей ссоры с братьями она приглядывала за мной, ибо постигла смысл моего служения. Моей радостью и утешением на этой земле было и остается сострадание ко мне моей матери.


Я делился сокровенными мыслями только с Иудой. Мы перечитывали послания пророков. После того тайного договора с собой я по-иному вглядывался в них.

– Ты должен вернуться в Иерусалим, Иисус. Христос добьется триумфа в Иерусалиме, тексты ясно говорят об этом. Ты должен быть унижен, подвергнут пыткам, убит, а потом ты воскреснешь. Это будут трудные времена.

Он говорил спокойно, вдохновленный своей верой. Только он осознал, что такое есть мое царство, царство без славы, где не будет никакого материального и политического успеха. Он описывал мне мою агонию, но надежда на новое свидание со мною давала ему спокойствие.

– Ты умрешь на несколько дней, Иисус, на три дня, а потом воскреснешь.

– Человеку тяжело уверовать в это.

– Послушай, Иисус. Сон продолжительностью в три дня или в миллион лет не дольше сна продолжительностью в час.

Я не ответил. Я удалился, чтоб погрузиться в колодезь любви. До этого мгновения я не рассматривал так близко свою смерть и хотел знать, что дадут мне размышления.

Углубившись в себя, придя к Отцу моему, я увидел там лишь свою ужасающую судьбу. «Все предначертано, – говорил Он. – Все благо. Только тело предназначено для тлена, для червей, для исчезновения. А дух вечен».

Слова не были точными, но приносили успокоение. Время от времени, в момент слияния с Богом, мне казалось, что я постигаю зависимость нашей загробной жизни от жизни земной. Праведник и после смерти будет жить в добрых воспоминаниях, а негодяй канет в пучину забвения. Но стоило мне вглядеться в картину моей загробной жизни, она испарялась. Однако молитвы дарили мне утешение, и страх смерти отступал.


Иерусалим стал средоточием моей озабоченности. Моим предназначением. Местом моей смерти. Я должен был завершить свой жизненный путь в Иерусалиме.

Я бывал в Иерусалиме и раньше, как любой богопослушный еврей, во время коротких пасхальных праздников. Теперь предстояло остаться там надолго. Мы отправились в путь.

Я не мог скрывать от себя правду: я менялся. Горечь и упреки излишне часто посещали мое сердце. Я, воплощение любви, стал резким, нетерпимым, раздражительным. Проповедуя смирение, я мог разбранить противников. Когда я собирался возвестить о приходе моего царства, то злоупотреблял риторикой и словно слышал себя со стороны: я угрожал, метал громы и молнии, обещал самые страшные кары от имени Бога. Желая проповедовать человечность, я не мог сдержаться, проходя мимо святош, зажигавших свечи во время праздника Кущей, чтобы не крикнуть им: «Никто из вас не поступает по закону!» Потом я осыпа́л себя упреками, а мать ночью успокаивала меня, прижимая к груди, называя мои помрачения рассудка усталостью от несбыточных надежд.

Вначале я столкнулся в Иерусалиме со стеной безразличия. Нескольким мудрым людям, как Никодим или Иосиф из Аримафеи, чутким к моим речам, фарисеи и члены синедриона затыкали рот, восклицая: «Пророк не может прийти из Галилеи!» Я счел, что мои планы рухнули.

Но через полгода я добился того, что они перестали смеяться надо мной. Теперь они оплевывали меня, метали громы и молнии, исходили злобной пеной. Мне удалось привлечь их внимание, ибо сегодня вечером они меня убьют.

Иерусалим…

«Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели!»

Иерусалим, ты – гордость Иудеи, но красоты твои не прельщают меня.

Когда от меня ждали благоговейного восторга пред вновь отстроенным Храмом с тяжелыми вратами из позолоченного кедра, резными гранатами, лилиями и ветвями, с которых свисали льняные полотнища с пурпурными цветами и пунцовыми гиацинтами, поддерживаемые херувимами из массивного золота, я думал: всегда ли красота достигается чрезмерностью? Когда мне расхваливали церемонию жертвоприношений, когда в зловонном дыме я различил среди сгустков крови почерневшие потроха и кишки, стада волов и овец, тучи голубей, когда увидел лавки менял с подобострастными улыбками, то схватил плеть и опрокинул их столы. «Возьмите это отсюда, и дома Отца моего не делайте домом торговли!» Я выгнал плетью скот, а через мгновение и торговцы спаслись бегством. Город грязен, скуп, капризен, презрителен. За дверьми и фасадами прячутся пустота и тлен. Все живут напоказ, богачи кичатся своим состоянием, даже служба в Храме требует роскоши. Сосед следит за соседом, соперничает с ним в могуществе или богатстве. Здесь молчит сердце, целомудрие считается смешным, смирение – самоубийственным. Жители Иерусалима не желали слушать бродягу из Галилеи, который восхвалял бедность. Моим ученикам с Тивериадского озера было нечего терять, кроме старой лодки и дырявых сетей. Неужели только бедные простолюдины способны слушать сердцем?

Я не добился никакого успеха в Иерусалиме, его жители даже не проявили любопытства ко мне. Единственным достижением было то, что священнослужители, учители закона, саддукеи и фарисеи с каждым днем все больше ненавидели меня. Их оптимизм был сильнее моего, поскольку они считали, что однажды я смогу всколыхнуть народ и поднять его на мятеж не только речами и любовью к Богу. Они видели во мне опасность. И начали готовить мою смерть. По их мнению, меня уже давно следовало побить камнями.

Но сколько времени я потратил на то, чтобы убедить их в этом! Проповедуя религию духа, а не религию текстов! Я объяснял им, что одно не исключает другого, потому что религия духа наделяет истиной религию Священного Писания. Педанты, придирщики, ревнивые хранители закона, они заставляли меня бесконечно повторять одно и то же, превращали меня в юриста, в толкователя закона, теолога, топили меня в противоречиях канонического права, но я всегда побеждал их, поскольку моим проводником был дарованный Богом свет. Когда мы сотни раз вели одну и ту же дискуссию, я начинал сомневаться, что мы говорим о Боге. Они защищали институты, традиции, свою власть. Я говорил только о Боге и был нищ. Я признавал, что Бог беседовал со всеми нашими пророками, что дух веры был изложен в наших книгах и законах; что Храм, синагога, библейская школа являются для смертных единственным и обязательным путем к постижению правды Божией. Но добавлял, что с помощью своего колодезя любви получил к Богу прямой доступ. Ибо черпать веру в любви к Нему лучше, чем в книге, написанной чужой рукой!

– Богохульство! Богохульство!

– Не думайте, что я пришел нарушить закон: не нарушить я пришел, но исполнить.

– Богохульство! Богохульство!

Вскоре я даже не смог ночевать в Иерусалиме. Мы с учениками располагались в деревне Вифании у моего друга Лазаря, а когда не успевали добраться до него, останавливались на Масличной горе у стен города.

Каждое утро я видел, как из пустыни приходит день, пробуждая краски Иерусалима: охру стен, белизну террас, золото Храма, темную зелень кипарисов, фасады домов, окрашенные рукой человека и обжигаемые солнцем. Временами мне казалось, что я властвую над городом. Он манил меня, как яркая игрушка, но быстро утомлял сверканием красок. Он тянулся вверх, возвышаясь надо всем, словно ослепительное пророчество или роскошно одетая блудница.

Еще не доносилось шума с площадей или улиц, а по дорогам, змеящимся в сторону стен, погонщики из Дамаска уже гнали своих верблюдов, женщины несли на головах корзины винограда или иерихонских роз, чтобы продать их у врат города под сенью терпентиновых деревьев. Все стекалось к Иерусалиму. Иерусалим был центром. Иерусалим всасывал в себя всех.

Я бежал.

Я бежал от ненависти фарисеев, я бежал от неизбежного ареста, я бежал от смерти, которая уже грозно обнюхивала меня своим влажным огромным носом. Я едва избежал гнева Понтия Пилата, римского наместника. Он воспринял как угрозу мои заявления о конце старого порядка и приходе нового царства. Его шпионы показали мне монету с его изображением или изображением кесаря, уж не знаю, поскольку безбородые римляне с коротко остриженными волосами все на одно лицо.

– Скажи нам, Иисус, следует ли уважать римского захватчика? Позволительно ли давать подать кесарю или нет?

– Отдайте кесарю кесарево, а Божие Богу. Я не военачальник. Царство мое не от мира сего.

Мои слова успокоили Пилата, но окончательно рассорили меня с зелотами, сторонниками Варравы, которые не погнушались бы использовать меня, чтобы взбунтовать Палестину против римских завоевателей. Мне удалась моя судьба: все обратились в моих врагов.

Я терзался страхом. Я изнемогал и не имел иного оружия, кроме слова.

Мы ушли и укрылись за пределами города. Я хотел набраться сил перед последним сражением. Днем я нуждался в молитве, а по вечерам утешался дружеской беседой, проводя время в бесконечном ужине с учениками. По ночам я окунался в колодезь, чтобы омыться светом, способным разогнать любую тьму.

Я не дрогнул, нет. И не отступил. Но устал бояться. Я испытывал страх опорочить себя самого, посрамить надежды Отца Небесного. Я опасался – как опасаюсь сегодня вечером, – что земной человек, Иисус из Назарета, сын плотника, родившийся в обычных яслях, возьмет надо мною верх силой и жаждой жить. Смогу ли я окунуться в колодезь любви, когда меня будут бичевать? Когда меня прибьют к кресту? Когда у меня останется только один голос, жалкий человеческий голос, чтобы вопить, исторгать крик агонизирующей плоти?

Иуда успокаивал меня:

– На третий день ты вернешься. Я буду рядом. И сожму тебя в своих объятиях.

Иуда никогда не сомневался. Я слушал его часами, я слушал его успокоительные речи, пробивавшие толщу моей неуверенности.

– На третий день ты вернешься. Я буду рядом. И сожму тебя в своих объятиях.


Близилась Пасха. Праздник казался мне благоприятным для свершения задуманного, поскольку весь народ Израиля явится для молитвы в Храм. И мы снова отправились в Иерусалим.

По пути мне пришлось избегать больных и увечных, которые рвались ко мне. Я отказывался творить чудеса, ибо чудеса нужны лишь неверующим, давая им пищу для болтовни, но не для размышления.

В Вифании ко мне с плачем бросились Марфа и Мария, сестры Лазаря.

– Иисус, Лазарь умер. Он умер три дня назад.

На протяжении моей жизни умерли уже многие из близких мне, и я уже привык к внезапному трауру, но здесь, остановившись у фонтана, я, сам не знаю почему, расплакался вместе с двумя женщинами. Я ощущал в смерти моего дорогого Лазаря предвестие собственной судьбы. Я ощущал, что силы небытия берут верх над силами жизни. Я чувствовал, что зло всегда будет побеждать на земле. Лазарь предшествовал мне в смерти, указывая, что жизнь моя близится к завершению.

Сколь тяжкой была наша печаль! И пока мы рыдали обнявшись, я касался живых тел Марфы и Марии и с ужасом повторял себе, что они тоже обратятся в прах.

Когда слезы иссякли, возмущение духа моего улеглось. Я захотел увидеть Лазаря.

Ради меня откатили в сторону камень, закрывавший вход в могилу, и я вошел в склеп, выбитый в скале.

Тяжелый похоронный запах смирны наполнял воздух. Я приподнял погребальное полотно и увидел иссохшее, зеленовато-восковое лицо своего друга Лазаря. Я улегся рядом с ним на плиту. Я всегда считал Лазаря своим родным братом, которого у меня не было в жизни. Теперь он стал моим старшим братом в смерти.

Я начал молиться. Я опустился в колодезь любви. Я хотел знать, нет ли его там. Я увидел ослепительный свет и услышал утешительный голос Отца.

Когда я вынырнул из колодезя, Лазарь сидел рядом со мной. Он с невероятным удивлением смотрел на меня. А я воззвал к Богу:

– Отче! Благодарю Тебя, что Ты услышал меня. Лазарь, жизнь возвращается тебе!

Слова, похоже, не доходили до Лазаря. Он был поражен и пытался произнести что-то, но язык не подчинился ему.

– Лазарь, встань и иди!

Черты его лица ничего не выражали; глаза то и дело закатывались, словно его клонило в сон.

Я подхватил его под руки и вывел из тьмы на свет.

Невозможно описать волнение учеников и сестер, когда они увидели, что мы выходим из склепа. Родные бросились обнимать и целовать Лазаря. А он был растерян, безволен и, похоже, ничего не понимал и не мог произнести ни слова. Даже не знаю, осталась ли в нем хоть крупица ума. Он превратился в собственную тень. Неужто так мучительно возвращаться из страны мертвых? Или же это последствия недуга?

Издевательский голос, голос Сатаны, терзал мою душу, повторяя:

– А ты уверен, что он был мертв?

Я пытался заглушить Сатану. Но его голос звучал все громче:

– Согласен, он восстал из мертвых, но ради чего? В чем смысл? Какой знак он тебе подал?

Я уединился и начал молиться.

Ладонь Иуды легла на мое плечо, и я вздрогнул. Он весь светился верой.

– На третий день ты вернешься. Я буду там. И сожму тебя в своих объятиях.

Боже, почему я не наделен безмятежностью Иуды? Неужели я всегда буду терзаться искушениями? Ни один из Твоих ответов, Боже, не дал мне успокоения. Знаки Твои не в силах развеять мой страх.

Мы присоединились к праздничному пиру, шумевшему вокруг живого, но оцепенелого Лазаря. Я пытался думать о счастье Марфы и Марии, видя нежные ласки, которыми они осыпали молчаливого старшего брата, с безучастным видом сидевшего рядом с нами. Я не мог отогнать угрызения совести: я был в ответе за его возвращение, за его состояние полумертвеца. Отец мой сотворил чудо, чтобы возвестить, что я тоже восстану из мертвых, но, в отличие от Лазаря, буду владеть речью. Ради меня он пожертвовал покоем Лазаря. Слезы жалости заливали мне лицо.

И из колодезя до меня донесся голос, и голос сказал, что любовь, великая любовь, иногда не имеет ничего общего со справедливостью. Любовь часто бывает жестокой; и Он, Отец мой, тоже будет плакать, когда увидит меня распятым на кресте.


И вот мы пришли на Масличную гору.

В последние часы путешествия я думал о том, как защитить учеников. Арестовать должны были меня, и только меня, за богохульство и безбожие; мою вину не должны были разделить друзья; надо было спасти учеников. Только я должен был испить эту горькую чашу до дна.

Как ученикам избежать кары?

У меня было два выхода: сдаться или подвергнуться доносу.

Я не имел права сдаваться. Признать власть синедриона, покориться ему означало перечеркнуть проделанный мною путь.

Тогда я позвал двенадцать своих учеников. Руки и губы мои дрожали, ибо только я один знал, что мы собрались в последний раз. Как всякий еврей, глава дома, я взял хлеб, благословил его, преломил и предложил собравшимся. Потом с волнением благословил и разлил вино.

– Всегда помните обо мне, о нас, о наших странствиях. Помните обо мне, преломляя хлеб. Даже когда меня не будет с вами, тело мое будет вашим хлебом, а кровь моя – вашим вином. Кто любит меня, тот соблюдает слово мое; и Отец мой возлюбит его, и мы придем к Нему и обитель у Него сотворим.

Они вздрогнули. Ибо не ожидали таких речей.

Я оглядел этих суровых сильных мужей, и вдруг мне захотелось окружить их безмерной заботой и нежностью. Любовь струилась из моего сердца.

– Дети, не долго уже мне быть с вами. Вы не увидите меня, и опять вскоре увидите меня, и радости вашей никто не отнимет у вас. Возлюбите друг друга, как я возлюбил вас. Нет большей той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих.

На глазах их появились слезы. Но я не хотел, чтобы мы размягчились от нежности.

– Дети мои, вы печальны будете, но печаль ваша в радость будет. Женщина, когда рождает, терпит скорбь, ибо пришел час ее, но, когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир.

Потом – и это было самым трудным – я должен был открыть им свой план.

– Истинно говорю вам, один из вас предаст меня.

Дрожь непонимания пробежала по их телам. Они с криками начали протестовать.

Молчал только Иуда. Только Иуда понял. Он стал бледнее восковой свечи. Его черные глаза пронзали меня.

– Им буду я, Иисус?

Он осознал глубину жертвы, которую я требовал от него. Он должен был продать меня. Я выдержал его взгляд, дав ему понять, что могу требовать только от него, от любимого ученика, чтобы он пожертвовал собой. Только так я мог спасти остальных.

Он понял меня и безмолвно согласился.

Мы опустили глаза, и пиршество продолжилось. Ни он, ни я не имели сил говорить. Ученики, казалось, забыли о случившемся.

Наконец Иуда встал и сказал мне на ухо:

– Я ухожу. Я продам тебя синедриону. Приведу стражей на Масличную гору и укажу на тебя.

Я посмотрел ему в глаза и горячо поблагодарил.

Расстроенный, он обнял меня изо всех сил, словно нас собирались растащить в разные стороны. Я чувствовал на шее его слезы – он беззвучно плакал.

Потом он обуздал рыдания и шепнул мне на ухо:

– На третий день ты вернешься. Но меня там не будет. И я не сожму тебя в своих объятиях.

На этот раз я удержал его. Я шепнул:

– Иуда, Иуда! Как ты поступишь?

– Я повешусь.

– Нет, Иуда, не губи себя!

– Ты же идешь на крест! А я имею право повеситься!

– Иуда, я прощаю тебя.

– Но я себе не прощаю!

И он ушел, расталкивая учеников.

Наивные добряки, они ничего не поняли в этой сцене.

Но мать моя, сидевшая в темном уголке, догадалась обо всем. Ее глаза расширились от беспокойства, она в упор смотрела на меня, вопрошала, требовала опровергнуть свершившееся. Я не отвечал ей, и она поняла, что меня ждет, и из горла ее вырвался скорбный крик.

Я подошел к ней и сел рядом. Она захотела меня утешить, дала понять, что примет все, что уже все приняла. Она улыбнулась мне. Я улыбнулся ей. И мы долго сидели рядом обнявшись.

Я смотрел на ее лицо, которое первым увидели мои глаза; завтра она увидит, как они закроются. Я смотрел на ее губы, которые напевали мне колыбельные песни; я никогда не целовал ничьих других губ. Я смотрел на свою безмерно любимую старенькую мать и шептал ей: «Прости меня».


Свершилось. Я вглядываюсь в ночь.

Черное жестокое небо. Ветер доносит до меня запах смерти, запах клетки со львами.

Через несколько часов все будет кончено.

Через несколько часов людям станет известно, был я посланцем Отца моего или простым безумцем. Еще одним.

Великое доказательство, единственное доказательство будет явлено только после моей смерти. Оставит ли мир свои безбожные заблуждения или предпочтет пребывать в царстве зла и тьмы? Примет он или отринет правду Божию? Я никогда не жил ради себя. И умру не ради себя.

Даже если сегодня вечером все отрекутся от меня, я исполню волю Бога.

Даже если изверившийся мир не вместит моей любви, смерть моя будет спасением для людей.

Боже, сделай так, чтобы в последнее мгновение тоска не терзала меня. Чтобы боль не искушала меня!

Нет, я выдержу, буду тверд. Ни единый крик боли не сорвется с моих уст. Какое тяжкое борение! Как человеческая природа противится Божиему милосердию! Дабы возродить мою надежду, Отец послал ко мне Ангела с небес, и он утешил меня, и дух мой окреп.

Меж деревьев появилась стража. Иуда несет фонарь и ведет солдат. Он приближается ко мне. И указывает на меня.

Душа моя скорбит смертельно.

Я изнемогаю.

Авва! Отче! Все возможно Тебе! Пронеси чашу сию мимо меня!

Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?

Евангелие от Пилата

Пилат своему дорогому Титу

Я ненавижу Иерусалим. Здешний воздух есть сводящая с ума отрава. Все искажено в этом лабиринте улиц, проложенных не для того, чтобы вести в нужном направлении, а для того, чтобы человек потерялся в них. На дорогах здесь не двигаешься, а постоянно с кем-то сталкиваешься. Сюда стекаются со всего Востока разноязыкие племена, и люди говорят, только чтобы не слышать друг друга. Здесь слишком пронзительно кричат на улицах и слишком тихо шепчутся по домам. Здесь не соблюдают римский порядок, потому что его ненавидят. Город задыхается от лицемерия и подавленных страстей. Даже солнце, выглядывающее из-за крепостных стен, смотрится предателем. Здесь невозможно поверить, что одно и то же светило сияет над Римом и ползет над Иерусалимом. Солнце Рима дарит свет. Солнце Иерусалима сгущает тени: оно создает темные уголки, в которых плетутся заговоры, коридоры, по которым разбегаются воры, возводит храмы, куда римлянин не имеет права ступить. Солнце-светило против солнца-слепца – я променял первое на второе, когда согласился стать прокуратором Иудеи.

Я ненавижу Иерусалим. Но есть кое-что, что я ненавижу больше Иерусалима. Это – Иерусалим во время Пасхи.

Я не писал тебе целых три дня, поскольку не мог ни на мгновение ослабить бдительность. Праздник Опресноков приводит мои нервы в полное расстройство, а моих людей держит в постоянной тревоге: я удваиваю количество солдат-стражников, постоянно рассылаю патрули, отправляю соглядатаев на разведку, выжимаю стукачей, как апельсин, – словом, не смыкаю глаз. Если Израиль вздумает угрожать Риму, он выберет именно три дня пасхальных празднеств. Город переполняется людьми, разбухает, еврейское население увеличивается в пять раз, поскольку все стремятся в Храм, чтобы вознести молитвы своему единственному Богу. По ночам те, кто не нашел пристанища на постоялых дворах или в домах, собираются под стенами города или заполоняют окрестные холмы, где спят вповалку под открытым небом. Днем их религия требует жертвоприношений и превращает Иерусалим в громадную ярмарку скота, окруженную бойнями. Тысячи животных ревут сначала в смертном страхе, а потом в смертной агонии. По земле растекаются и густеют кровавые реки. Люди собирают шкуры, шерсть, перья – все это сушится прямо на улице и издает невыносимое зловоние. Везде горят костры, их дым поднимается в небо, пачкая сажей стены. Всепроникающая вонь горящего жира наводит на мысль, что Иерусалим сгорает на костре, принося себя в жертву какому-то ненасытному богу. Все эти три дня я не спускаюсь с террасы и с отвращением разглядываю город, заполненный толпами людей. Я слышу доносящиеся с забитых народом улиц крики проводников, сзывающих паломников, чтобы показать им могилы пророков. Отовсюду доносится жалобное блеяние ягнят, призывное посвистывание блудниц из подворотен. Иногда толпу разрезает серебристая молния – один из голых воров, натершийся маслом, выскальзывает из рук преследователей, оставляя позади себя зиять пустые кошельки и бушевать бурю проклятий.

Ежегодно в эти три дня я боюсь всего на свете. И все же ежегодно я справляюсь со всеми трудностями. Все всегда оканчивалось благополучно. Никогда не происходило тревожных событий. На этот раз для поддержания порядка нам пришлось прибегнуть к пятнадцати арестам и распять троих человек, что намного меньше, чем в прошлые годы.

А значит, я смогу со спокойной душой отбыть в Кесарию, где я себя так хорошо чувствую, ведь это – современный римский город, разделенный на квадраты, приятно пахнущий кожей и казармой. Там, в своей крепости, мне иногда удается забыть о волнениях, хватающих меня за глотку в Палестине. В момент, когда я заканчиваю это письмо, разгорается утренняя заря. Наступает воскресенье, и скоро я велю складывать вещи. Как обычно, ночь прошла за беседой с тобою.

Иудея лишает меня сна уже давно, но эти жаркие ночи позволяют нам, дорогой мой брат, поддерживать нашу переписку.

Протягиваю тебе руку из Палестины в Рим. Прости меня за всегдашнюю сухость стиля и береги здоровье.

Пилат своему дорогому Титу

– Тело исчезло!

В момент, когда я сворачивал свиток с адресованным тебе письмом, центурион Буррус принес мне эту ошеломляющую весть.

– Тело исчезло!

Я сразу понял, что он говорил о колдуне из Назарета. И сразу увидел, какие неприятности меня ожидают, если немедленно не отыскать труп.

Позволь мне в нескольких словах изложить дело назареянина.

Вот уже несколько лет во всей Иудее говорят о некоем Иисусе, раввине-отступнике. Сначала он ничем не отличался от других: невзрачная внешность, говор галилейского бедняка. Но главное, он происходил из захолустного Назарета, а этого вполне достаточно, чтобы он не приобрел особой популярности. Но его таинственные обескураживающие речи, его двусмысленные фразы, его восточные притчи, иногда умиротворяющие, а иногда воинственные, его благожелательное отношение к женщинам, короче говоря, его странности позволили ему постепенно покорить души людей. Как только он начал шествие по Палестине, я послал по его следу людей. Они отписали мне, что новоявленный проповедник выглядит безобидным, ограничился религиозным поприщем, а его врагами, по его же словам, были скорее еврейские священнослужители, чем римские завоеватели. Мои люди немало всему этому подивились.

Для пущей осторожности я, чтобы выведать планы Иисуса, внедрил своих соглядатаев в группу его учеников, которая росла по мере его странствий, питаясь его словами…

Здесь в лоне любой религиозной секты скрыты политические интересы. С тех пор как Рим установил свой порядок, ввел войска и поставил свою администрацию, оставив местному населению свободу исповедания культов, религиозный экстаз стал проявлением своеобразного бунтарства, священным убежищем, где зреет сопротивление кесарю. Я подозреваю, что многие называют себя евреями, дабы возвестить: «Я против Рима». Фарисеи и даже подконтрольные мне саддукеи поклоняются своему единому Богу только ради того, чтобы крепче противостоять нашим богам и всему тому, что мы несем на покоренные земли. Что касается зелотов, ярых врагов кесаря и врагов любого, кто сотрудничает с кесарем, то они – опасные фанатики, ненавидящие нас, разбойники, не уважающие ни один закон, даже собственный, считающие греховным все то, что сами осуждают. Они могли бы, не будь я настороже, своей варварской энергией поколебать нашу власть и даже уничтожить собственную страну. Поэтому я хотел достоверно знать, к кому примкнет этот Иисус, к зелотам, фарисеям, саддукеям или он действительно является наивным верующим, как мне доносили. Я хотел выведать, какая группа собирается воспользоваться его популярностью и превратить его в средство борьбы против меня. К моему величайшему удивлению, ничего похожего не произошло. Колдун, как я его называю, только настроил против себя всех и вся. Зелоты возненавидели его, когда он оправдал присутствие моих войск и римский налог, заявив: «Отдайте кесарево кесарю». Фарисеи уличили его в нарушении закона, когда колдун презрел субботу. Что касается саддукеев, консерваторов и старших храмовых служителей, то они не могли стерпеть наглости этого учителя, который предпочитает говорить о здравом смысле, а не долдонить одни и те же слова из труднопонимаемых священных текстов. К тому же они опасались за свою власть, а потому добились в эти самые дни казни колдуна.

«Эка важность? – скажешь ты. – Твои враги сами избавляются от потенциального противника! Ты должен только радоваться…»

Конечно.

«К тому же он мертв, – добавил бы ты. – Тебе больше нечего бояться!»

Конечно.

Но есть опасение, что в этом деле была допущена некая поспешность. Я не осуществил правосудия, римского правосудия, а исполнил их правосудие, правосудие моих противников, правосудие саддукеев, одобренное фарисеями. Я избавил евреев от еврея-отступника. В этом ли состояла моя роль?

Во время следствия Клавдия Прокула, моя супруга, не переставала упрекать и осуждать меня.

Обратив ко мне свое тонкое серьезное лицо, никогда не омрачаемое страстями, она долго смотрела на меня.

– Ты не можешь так поступить.

– Клавдия, этого колдуна мне передали священнослужители синедриона. Как прокуратору мне не в чем его упрекнуть, но, будучи прокуратором, я обязан идти навстречу просьбам служителей, если хочу поддерживать мир с Храмом. Как, ты думаешь, управляет властитель? Он должен заставить всех поверить, что управляет именно он, но его решения диктуются желанием поддерживать равновесие, целесообразностью.

– Ты не можешь так поступить со мной.

Я опустил глаза. Я не мог вынести взгляда этой женщины, которую обожаю и которой обязан своей карьерой. Клавдия – и тебе это прекрасно известно – не только решила выйти замуж за безвестного провинциала, преодолев сопротивление всех своих близких, но и добилась от них, чтобы меня назначили на важный пост, сделав прокуратором Иудеи. Я никогда бы не получил такого назначения без ее протекции, ее обаяния и поддержки. Клавдия Прокула любит меня и уважает, но, как любая знатная римлянка, она привыкла высказывать свое мнение и вступать в дискуссии с мужчинами. Я бы не потерпел такого ни от одной другой женщины, и иногда мне трудно обуздать свое мужское самолюбие. Я предпочитаю не затыкать ей рот, а выслушивать ее доводы. Дабы мой престиж не пострадал в глазах окружающих, я требую лишь не спорить в присутствии посторонних. Теперь она пользуется нашим уединением для пылких словопрений.

– Ты не можешь так поступить со мной. Без Иисуса меня бы уже не было в этом мире.

Она говорила о своей долгой болезни. Несколько месяцев Клавдия медленно теряла свою кровь. Я приглашал всех врачей Палестины, римлян, греков, египтян и даже евреев, но ни один не смог остановить кровотечение, которое обычно у женщин длится четыре дня в месяц, но которое почему-то никак не прекращалось у Клавдии Прокулы.

Лицо ее стало безжизненным, утратило все краски, бледность ее губ ужасала меня. При малейшем движении сердце ее начинало яростно биться. Я уже видел день, когда Клавдия перестанет дышать.

Одна служанка рассказала ей о колдуне из Назарета, и Клавдия попросила моего разрешения призвать его. Я согласился, не питая никаких надежд, и даже не присутствовал при их встрече.

Знахарь провел с ней всю вторую половину дня. В тот же вечер кровь перестала истекать из тела Клавдии.

Я не мог в это поверить! Я никак не решался проявить бурную радость по поводу ее выздоровления.

– Что он сделал?

– Мы только говорили, и ничего больше.

– Он тебя не касался, не выслушивал, не прощупывал? Не помазал никакой мазью, никакими эликсирами? Но как он остановил кровь?

– Мы только говорили. И это была очень откровенная беседа…

Она еще не набралась сил, чтобы отвечать мне подробнее, но она улыбалась.

Она выглядела посвежевшей, ожившей, словно роса этого утра пошла ей на пользу. Она повернулась ко мне и сказала:

– Благодаря ему я примирилась с бездетностью нашего супружества.

Ты знаешь, мой дорогой Тит, как эти римские аристократки преподносят тебе туманную фразу, глядя в упор на тебя, а ты должен притворяться, что все понял, если не хочешь прослыть невеждой. И я принял умный вид, добавив чуть-чуть восхищения во взгляде, ибо, похоже, именно такого выражения чувств ожидала моя супруга. Больше мы об этом не заговаривали.

– Иисус спас меня. Спаси его в свою очередь.

Она напоминала о кодексе чести, не всегда совместимом с обязанностями прокуратора.

– Я велю публично бичевать его. Обычно хорошее кровопускание удовлетворяет толпу. Так ему удастся избежать худшего.

Клавдия молча кивнула. Мы достигли согласия, и оба считали, что таким образом колдун будет спасен.

Но публичная порка не дала желаемого результата. Солдаты вывели приговоренного на террасу крепости Антония и обрушили плети на его спину. Но Иисус, как ни странно, не кричал, не протестовал, даже не хрипел при ударах. Он, казалось, не придавал значения происходящему. Он был безмятежен, его поведение не походило ни на поведение преступника, ни на поведение невинного человека: он следовал судьбе, ужасной, но неизбежной; он принимал муку, отрешившись от окружающего мира. Кожа лопалась, текла кровь, но с его уст не срывалось ни единой жалобы. Иисус бросал вызов судьям и палачам, он обесценивал правосудие, обессмысливал пытку. Толпа была разочарована. Ее возбуждение росло. Она настроилась против Иисуса. Ведь он плохо играл роль наказуемого. Толпа жаждала зрелища, она хотела красивого конца, она требовала смерти.

Я присоединился к Клавдии, укрывшейся в тени башни. Я хотел предупредить ее, что наша уловка не принесла пользы. Но она уже все поняла. И с рыданиями укрылась в моих объятиях.

– Сделай что-нибудь. Умоляю тебя, сделай что-нибудь.

Если бы Иисус смог пролить хоть четверть слез, пролитых Клавдией, он сумел бы склонить толпу к милосердию, я в этом не сомневаюсь. Ради своей жены более, чем для самого колдуна, я должен был найти какой-то выход.

– Обычай! Пасхальный обычай!

Клавдия сразу поняла меня. Она перестала дрожать и наградила меня одним из тех восхищенных взглядов, которые позволят мне считать себя молодым и красивым даже в восемьдесят лет.

Я приказал стражникам привести из темницы знаменитого разбойника, грабителя и насильника. Он проводил в темнице последний день, поскольку во второй половине дня его должны были распять вместе с двумя другими преступниками.

Я обратился к толпе и напомнил ей, что, по обычаю, римский прокуратор освобождал одного из приговоренных в связи с пасхальными торжествами. Я предложил толпе выбрать между Вараввой и Иисусом. Я ни на миг не сомневался в ее решении. Иисус пользовался огромной популярностью и был безобиден, а кровожадного Варавву очень боялись.

Воцарилось удивленное молчание. Все смотрели на окровавленного, едва державшегося на ногах Иисуса, стоявшего с опущенной головой, и на нагло выпятившего грудь Варавву, мускулистого и загорелого. Во взгляде разбойника читался вызов.

Иудеи начали перешептываться. В толпе сновали какие-то люди: я думал, это ученики колдуна пытались склонить присутствующих к счастливому для него решению. Я поднял глаза к крепости и заметил застывшую у окна Клавдию. Мы улыбнулись друг другу.

И народ вынес свой приговор. Он вначале прошелестел, потом набрал силу, превратился в рев – толпа скандировала: «Варавва!»

Я ничего не понимал. Люди требовали освободить вора, насильника, убийцу. Иисус ничего не совершил, только бросал вызов религии, и потому приговаривался к смерти, а Варавва, это сучье отродье, жестокий громила, безжалостный, беспощадный разбойник, от чьих преступлений пострадала не одна семья в этой толпе, Варавва, по их мнению, заслуживал милосердия!

Я был возмущен, разочарован, раздражен, но должен был подчиниться.

Я дал обещание во всеуслышание. Я связал себя словом. Мне оставалось лишь умыть руки.

И я сделал ритуальный жест, означавший, что «это меня больше не касается». Стоя на возвышении над вопящим народом, я велел лить мне на руки теплую воду и, как по волшебству, обрел спокойствие, потирая ладони. Вдруг я заметил, что вода, ударяясь о днище медного таза, засверкала всеми цветами радуги.

В голове мелькнула мысль: на земле Иудеи я представляю не правосудие, а Рим. Но если Рим не осуществляет правосудия на своих землях, то почему я избрал Рим своим повелителем?

Я обернулся и бросил последний взгляд на двух пленников, прежде чем вернуться в крепость. И внезапно понял, что именно изменило судьбы этих двух людей, послав одного на крест, а второго избавив от смерти. Я увидел это лишь издали: Варавва был один из толпы, а Иисус был ей чужд.

Клавдия ждала меня в спальне. Я поглядел на высокую римлянку в светлых одеждах, на ее изящные руки, унизанные тяжелыми браслетами, на аристократку, повергнувшую к своим ногам все семь холмов Рима: она в отчаянии прикусила палец, жалея галилейского оборванца! Она с презрением смотрела из окна на толпу, черты ее лица были напряжены, губы пунцовели от гнева. Она не могла свыкнуться с несправедливостью.

– Мы проиграли, Клавдия.

Она медленно кивнула. Я ждал ее протестов, но она, похоже, смирилась с неизбежностью.

– Ты был бессилен что-либо сделать, Пилат. Он нам не помог.

– Кто?

– Иисус. Он своим поведением призывал к себе смерть. Он хотел умереть.

Быть может, она была права… Ни перед священниками, ни передо мной, ни перед толпой он не сделал ничего, чтобы добиться милосердия. Его суровость неуклонно подталкивала его к смерти.

– Нам остается только ждать, – обронила в заключение Клавдия.

Я недоуменно поглядел на нее:

– Чего ждать, Клавдия? Через несколько часов он умрет.

– Нам остается понять, что он хотел сказать нам своей смертью.

Я люблю Клавдию, но любой умный мужчина, сталкиваясь с умной женщиной, быстро истощает запасы своего терпения. Клавдия относилась к существам, для которых все является знаком судьбы – случайное слово, совпадение мыслей, падение листа, полет птицы, направление ветра, форма облака, глаза кошки или молчание ребенка. Как и оракулы, женщины стремятся наделить разумом все живое и неживое, пытаются прочесть мир, как пергамент. Они не смотрят, они разгадывают. Для них все имеет смысл. Если послание не ясно, значит оно сокрыто до времени. Нет никаких пустот, нет ничего не значащего. Вселенная многолика и многоголосна. Мне хотелось возразить ей, что смерть есть всего-навсего смерть, что своей смертью нельзя подать какой-либо знак. Смерть принимают как данность, и Клавдии никогда не уловить иного смысла в смерти своего колдуна, кроме прекращения жизни. Но в самый последний момент я сдержался. Быть может, чтобы избежать лишних страданий, Клавдия творила мир, где все, даже самое худшее, что-то ей предвещало.

И я, как всегда, сделал понимающее лицо, словно взвешивал слова Клавдии на вес золота, и вернулся к своим центурионам, чтобы отдать распоряжения о казни.

Через несколько часов Иисус умер, а Варавву освободили.


– Тело исчезло!

Теперь ты лучше понимаешь мое удивление, когда центурион Буррус сообщил мне странную новость. Колдун продолжил свои фокусы! Клавдия могла торжествовать.

В сопровождении когорты я немедленно отправился на кладбище, расположенное неподалеку от дворца, чтобы успеть поймать еще не упорхнувшую истину.

Десяток евреев, мужчин и женщин, стояли возле могилы. Наше появление заставило их скрыться в цветущих кустах. Перед разверстой пещерой остались лишь два стража.

По их одеждам я определил, что они принадлежали к охране Каиафы, первосвященника Храма, того самого, кто проявлял наибольшее рвение в желании осудить и убить Иисуса.

– Что они здесь делают?

Центурион объяснил мне, что Каиафа еще с вечера поставил их сторожить могилу, опасаясь, что тело похитят и превратят в объект культа.

– И что же вы видели?

Стражи стояли с закрытыми глазами и ничего не отвечали. Два истукана с грубыми лицами, словно их наскоро вылепил вручную неумелый гончар, не обронили ни слова. Их губы дрожали, но они молчали, опустив плечи и замкнувшись в своем безмолвии.

– Я наказал их кнутом, Пилат, но они утверждают, что ночью ничего не видели.

– Невозможно поверить!

Я приблизился к могиле. Здесь мертвецов хоронят в склепах. Ты таких никогда не видел. В Палестине не роют могил в земле, а долбят скалу, образуя нечто вроде грота. Потом пещеру заваливают огромным круглым камнем, служащим дверью.

Глыбу откатили в сторону, заблокировали жердью, наполовину открыв вход в склеп.

– Почему его вновь открыли?

– Утром женщины хотели возложить пахучие травы, смирну и алоэ, в качестве подношения усопшему.

– А кто именно открыл вход?

– Женщины и оба стража, а поскольку они не справлялись с весом камня, я присоединился к ним во время обхода, – ответил центурион. – Таким образом мы обнаружили, что могила пуста.

Я заглянул в темный грот.

Я никак не мог поверить в историю с исчезновением тела. Если требовалось столько сил, чтобы откатить в сторону камень утром, как колдун смог это сделать в одиночку и к тому же ночью?.. Нет, мысль была абсурдной.

Я вошел в склеп. Я сделал это почти непроизвольно. И удивился сам себе. Зачем врываться в мир мертвых?

Крохотная передняя камера, потом коридор, ведущий в более просторное помещение, где в скале были вырублены три ложа. И все они были пусты. На одном из них виднелись следы пребывания колдуна: бинты, мази и погребальное полотно, простыня очень хорошего качества. На ней виднелись коричневатые пятна крови. Погребальное полотно было аккуратно сложено и оставлено на краю ложа.

Нелепо. Как и исчезновение трупа, это тщательно сложенное погребальное полотно бросало вызов здравому смыслу. Кто снял его с тела? И кому в голову пришло укладывать его в форме правильной геометрической фигуры? Что за безумец орудовал в могиле? Неужели сам колдун был настолько аккуратен, что, придя в себя, инстинктивно…

Я держал ткань и теребил ее пальцами, словно это могло мне помочь найти решение. Мысли мои путались. Меня охватило какое-то отупение. Я уселся на ложе. И представил себя мертвым, запертым в скале на веки вечные, без света – только тонкий лучик солнца из отверстия, где камни плохо прилегали друг к другу. Я представил себе, что превратился в Иисуса, в высокого худого Иисуса, упокоившегося здесь после мук на кресте.

Мои легкие заливал расплавленный свинец. Плечи и грудь под неимоверной тяжестью истончались, расплющивались. Мне хотелось лечь и вытянуться. Из меня словно высосали все силы. Затмение рассудка, то ли наслаждение, то ли недомогание, парализовало мои ноги и волю.

И вдруг я понял, что происходит. Я увидел в углу ворох ароматных растений, смесь смирны и алоэ, их положили здесь, чтобы очистить затхлый, мертвенный воздух, и сейчас они вливали в мои легкие смертельную отраву…

Я напряжением воли заставил себя выбраться из могилы, вылетел из нее как стрела. Резкий солнечный свет был спасительной пощечиной.

Я глянул на сад, на вишневые деревья, усеянные цветами, на ярко-зеленые весенние листья, и здесь, в мире, насыщенном свежестью, наполненном красками и трелями птиц, вдруг засомневался, что смерть существует.

Я подошел к лошади и, прежде чем уехать, в последний раз оглянулся на стражников. Они с тупым видом рассматривали свои ноги.

Понимание пришло в мгновение ока: по их расширенным зрачкам я понял, что они были одурманены. Я заметил два бурдюка, валявшихся неподалеку в траве. Пустых. Достаточно было понюхать горлышко, чтобы ощутить запах снотворного, заглушённого резким и терпким ароматом плохого палестинского вина. Теперь я знал, какой вывод напрашивается: стражей опоили, чтобы они заснули. Поэтому они не могли ни видеть, ни слышать, как воры откатили камень, похитили труп и вновь закрыли могилу. Спектакль отменно подготовили: люди, даже самые трезвомыслящие, должны были обязательно поверить в сверхъестественные способности колдуна.

Я вернулся в крепость и принял необходимые меры: следовало отловить похитителей и отыскать тело Иисуса.

Мои помощники удивились:

– Господин, мы не имеем права заниматься делом об осквернении еврейских могил. Это в ведении Каиафы и его синедриона.

– Я должен обеспечить безопасность в стране.

– Безопасность живых, Пилат, но не безопасность трупов, а тем более трупов евреев, не говоря уже о трупе еврея-преступника.

– Иисус не был ни в чем виновен.

– Однако вы его распяли.

Я ударил кулаком по столу.

– Ваше дело – подчиняться. Если мы позволим людям поверить, что колдун самостоятельно вернулся к жизни, самостоятельно откатил камень от входа в свою могилу, мы станем жертвой непредсказуемых беспорядков, непреодолимых на этой насквозь прогнившей земле, где даже вино и лимоны вызывают приступы лихорадки! Похитители могут вызвать такое сильное возмущение верующих, что вскоре у всего Израиля на устах будет только имя Иисуса, а народ его оплюет нас и постарается вышвырнуть вон нас, римлян, обрекших проповедника на муки. Исчезновение тела может изменить равновесие всех сил, нарушив их расстановку. Если ловким фокусникам удастся провернуть мошенничество со склепом, они поднимут народ против фарисеев, которые ненавидели Иисуса, против саддукеев, которые учинили над ним суд, а потом отдали осужденного мне, чтобы я его казнил, и даже против зелотов, поскольку я предпочел освободить Варавву, одного из их людей, а не Иисуса. Одним словом, если вы не разыщете негодяев, сегодня ночью утерших нос власти, завтра пламя охватит весь Израиль и прольются реки крови. А нам останется только сесть на корабли и отплыть в Рим, при условии, что нас не перебьют до того, как мы доберемся до Кесарии. Я ясно высказался?

Буррус, повинуясь моим распоряжениям, отправился на поиски преступников. Я точно знаю, кто они. Через несколько часов похитители будут разоблачены, и все вернется на круги своя. А пока, мой дорогой брат, я пишу тебе это письмо не только чтобы поставить тебя в известность о происходящем, но и тем самым умерить свое нетерпение. Слуги продолжают укладывать вещи, готовясь к отбытию в казармы. Не сомневаюсь, дело это будет решено в кратчайшие сроки и не задержит меня в Иерусалиме. Напишу тебе о развязке из моей ставки в Кесарии. А пока желаю тебе здравствовать.

Пилат своему дорогому Титу

Последние несколько часов совершенно сбили меня с толку. Реальность восстает против моей логики. А ведь я не из тех восторженных людей, которые приукрашивают действительность, вместо того чтобы видеть ее таковой, какая она есть на самом деле, идеализируют ее, словно далекую, мельком замеченную и достойную любви женщину, наделяя ее множеством добродетелей, вкладывая в ее уста тысячи непроизнесенных ласковых слов, угадывая ее невысказанные пожелания, несущие успокоение, и умолчания, счастливо разъясняющиеся… Нет, я не из тех любовников-мечтателей, творцов красоты, ремесленников добра, золотильщиков идеала. Я не демиург блаженства. Я прекрасно знаю действительность. Хуже того, держу ее под подозрением. Я всегда жду, что она окажется уродливей, чем кажется, более жестокой, более скользкой, более извращенной, двусмысленной, коварной, мстительной, эгоистичной, жадной, агрессивной, несправедливой, двуличной, равнодушной, напыщенной… Одним словом, разочаровывающей. А потому не расстаюсь с действительностью, охочусь за ней, иду по ее следу, высматриваю все ее слабости и вынюхиваю ее вонь, выжимаю из нее все ее гнусные соки.

Эта прозорливость придает моей жизни горький привкус, но превращает меня в умелого прокуратора. Никакие речи, даже самые льстивые, самые медоточивые, расцвеченные обещаниями, не мешают мне разобраться в игре тайных сил. Поскольку мой разум подобен остро заточенному топору мясника, я довольно редко ошибаюсь. Привыкнув отбрасывать благоприятные перспективы, я часто иду к цели напрямик, и иду быстро.

Но сейчас у меня складывается впечатление, что я топчусь на месте или хожу кругами по арене.

Вчера, во второй половине дня, мои люди отыскали следы учеников колдуна. Приверженцы Иисуса укрылись в заброшенном поместье неподалеку от Иерусалима.

Я взял отряд из двадцати человек и покинул дворец. За вратами города мы обогнали богомольцев. После ежегодного паломничества они возвращались к себе домой. Их обсчитали владельцы постоялых дворов, их обманули торговцы, их обобрали священнослужители, но у всех у них были спокойные лица и в глазах читалось удовлетворение людей, исполнивших свой долг.

Позади нас, в глубине долины, высился Иерусалим, окруженный стенами, с горделивыми башнями дворца Ирода Великого, с монументальной громадой Храма, чьи беломраморные портики блестели на солнце позолотой. Я пожал плечами: да, это была столица, но столица восточная, кичащаяся роскошью, претенциозная, шумная, столица религиозной лжи, столица, где наживаются на наивных душах, столица, где манипулируют сердцами, где умы пытают виной и покаянием, цитадель суеты сует. На нее обрушился этот колдун из Назарета. И я полностью разделял его ярость.

Когда мы миновали перевал, Буррус указал на овчарню внизу. Проломы в крыше свидетельствовали о том, что скот здесь больше не держат.

– Тут они прячутся.

Я разделил отряд, чтобы окружить дом и не дать людям возможности разбежаться. Потом, по моему знаку, мы галопом поскакали к дому.

За стенами было тихо. Пришлось войти внутрь и по одному вывести дрожащих учеников.

Подозреваемых построили передо мной. От их тел несло сильным звериным запахом, запахом страха и паники, запахом обреченных на смерть. Они подумали, что я пришел их арестовать и подвергнуть той же участи, что и их наставника. Опасаясь, что я распну их, они обливались потом, вены их вздулись, глаза почти вылезли из орбит. В отличие от Иисуса, они не умели сдерживать свои инстинкты.

Я не ошибся: их было достаточно, чтобы тихо откатить камень в сторону и похитить труп. Говорили, что они бежали из Иерусалима в день ареста Иисуса и не присутствовали на его казни, опасаясь, что толпа или священнослужители возьмутся после учителя за учеников. Но кто может доказать, что это была не трусливая предосторожность, а точный расчет? Они скрылись на время, пока тянулась мучительная казнь, а потом похитили тело с такой ловкостью, что всем оставалось только поверить в то, что колдун исчез без постороннего вмешательства, преодолев саму смерть. Эта уловка позволяла им жить в спокойствии еще несколько лет, создав культ Иисуса для обмана легковерных.

– Где тело?

Ни один не ответил. Они, похоже, даже не поняли вопроса.

– Где тело?

Они переглядывались, опускали глаза, их охватила сильнейшая паника. Они так меня боялись, что я ощутил, что они едва ли не жаждут ответить мне.

Один из них рухнул передо мной на колени.

– Пожалей нас, господин, пожалей.

Остальные последовали его примеру. Они пали ниц. Они вымаливали прощение.

– Мы поверили Иисусу, потому что были наивными. Мы позволили обмануть себя обещаниями. Он обволакивал нас медоточивыми речами. Но мы не совершили ничего плохого! Это он, и только он перевернул лавки торговцев в Храме, это он, и только он все поломал и изгнал менял и фарисеев! Мы остались далеко позади, мы были у Сузских ворот. Нас удивил его гнев. Это он осуждал субботу, а не мы. Мы всегда ее соблюдали. Наша единственная вина в том, что мы слишком внимательно прислушивались к его словам. Но сегодня мы сожалеем об этом. С тех пор как он бесславно умер на кресте, как преступник, мы оценили глубину своего заблуждения. Как подумаешь, что бросили ради него свои семьи и свою работу…

Они выглядели оскорбленными рогоносцами, их лица были искажены возмущением. По сведениям моих шпионов, некоторые из них уже четыре года следовали за Иисусом, приняв его нищету, его убеждения, его борьбу, его видения, и вдруг их вера внезапно и насильственно оборвалась со смертью предводителя в самом расцвете лет; их мечта разбилась о крест! Сегодня они понимали, что были наивны; завтра все назовут их глупцами. И до конца дней над ними будут издеваться, но хуже того – они будут смешны сами себе.

Это были бедные евреи, простолюдины, еще молодые, но из-за трудностей скитаний, солнца и добровольно принятого нищенства они казались старше римлян того же возраста. И эти люди в лохмотьях, чьи спины покрылись испариной от страха, теперь лежали у моих ног.

– Почему вас всего десять?

Я вспомнил, что в сообщениях моих шпионов говорилось о двенадцати раскольниках.

– Один из нас повесился.

– А двенадцатый?

– Мой брат Иоанн остался в Иерусалиме, – ответил один из самых молодых.

Буррус наклонился ко мне и шепнул на ухо, что Иоанн и Иаков принадлежали к богатой семье, очень влиятельной и связанной с первосвященником Каиафой.

– Иоанн ушел сегодня утром, он отправился к могиле.

– А вы почему отстали?

– Мы возвращаемся по домам. Мы осознали свою ошибку.

– Где вы были сегодня ночью?

– Здесь.

Они казались искренними. У лжецов не могло быть столь виноватого вида. Лжецы доказывали бы свою непричастность.

Я приказал обыскать овчарню и окрестности. Трупа не нашли. Ученики, похоже, даже не понимали, что я ищу, они продолжали защищать себя, обвиняя во всем колдуна.

Более других обрушивался на своего бывшего учителя Симон, широкоплечий гигант с выпирающими мышцами. По его могучей шее разбегалась сеть синих жил, словно ее проложили земляные черви. Он с неистовством сжигал теперь то, что ранее обожал. И я подумал, как страстно он, должно быть, еще вчера почитал и любил Иисуса.

Разговор начал утомлять меня. Очевидно, что эти бедолаги потеряли всё и ждали скорого ареста, суда синедриона и неминуемой смерти. Если бы им было что сказать в свою защиту, они бы уже все выложили, чтобы избежать неприятностей.

В этот момент на дороге показалась белая фигура. Из Иерусалима к нам спешил хорошо сложенный красивый отрок лет восемнадцати, с длинными темными ресницами. Его, похоже, обуревали рвущиеся наружу чувства. Не обращая внимания ни на мой отряд, ни на меня, он бросился к друзьям и прокричал:

– Иисуса больше нет в гробнице!

Евреи были так испуганы, что застыли на месте, до них не дошел смысл сказанных слов. Юноша с радостью повторил новость, удивленный всеобщим равнодушием. Но ученики не слушали его, они косились на меня, пытаясь дать понять молодому человеку, что здесь находится прокуратор.

Юноша повернулся ко мне и, не потеряв присутствия духа, улыбнулся:

– Приветствую тебя, Понтий Пилат. Я – Иоанн, сын Зеведея. Я объявил им то, что отныне знает весь Иерусалим: Иисус покинул свою могилу!

И вправду, Иоанн обладал наглой самоуверенностью отпрыска из богатой семьи. Не выношу, когда ко мне обращаются с речами до того, как высказался я. Поэтому я не ответил и дал знак отряду собираться.

Потом смерил презрительным взглядом учеников.

– Я не стану вас задерживать. Расходитесь по домам. И чтобы вашей ноги больше не было в Иерусалиме.

От этих слов лица несчастных разгладились, подобно сухой земле после дождя. Они удивленно переглядывались: свободны! Они склонились передо мной все, кроме Иоанна. Симон, опьянев от благодарности, даже облобызал мне ноги, совсем не смущаясь столь унизительного проявления своей радости.

Я в последний раз пригрозил им:

– Идите домой, вернитесь к работе, забудьте о колдуне и перестаньте поддерживать слух об исчезнувшем трупе. Через несколько часов мы его найдем, а похитителей посадим под замок.

Иоанн расхохотался во все горло. Насмешливый юноша был счастлив бросить мне вызов. Я выхватил плетку, чтобы ударить его, но он остановил меня, быстро произнеся:

– Я знаю, кто взял тело Иисуса.

Он уже не смеялся. И выглядел искренним. Неужели моя плетка внушила ему почтительность? Он упрямо смотрел мне прямо в глаза.

– Я знаю, кто это.

Я неспешно заткнул плетку за пояс. В конце концов, экспедиция оказалась небесполезной.

– Откуда ты знаешь?

– Так было предусмотрено. Был план.

– Интересно. Итак?

– Все прошло как нужно.

– Интересно. И кто же украл труп?

– Ангел Гавриил.

Я долго разглядывал беднягу. Всеми силами своей юной души он верил в то, что произнес. Чтобы просветить тебя, ибо, к счастью, тебе, мой дорогой брат, неведомы еврейские глупости, знай: ангелы – местная достопримечательность наряду с апельсинами, финиками и пресными хлебами – есть посланцы их единого Бога, духовные создания, принимающие человеческий облик, нечто вроде армии нематериальных и бесполых солдат. Сии воины, похоже, неоднократно вмешивались в историю еврейского народа. Ангелы путешествуют между землей и небом с помощью лестницы, невидимой разумеется. И конечно, сегодня они настроены против римлян, как раньше были настроены против египтян, ибо поддерживают евреев во всех их столкновениях с другими народами. Евреи прячутся за спины ангелов, когда их разум спотыкается, что происходит очень часто. А потому этот отрок без труда объяснил непонятное небесным вмешательством, а чтобы придать своему объяснению больше достоверности, даже назвал имя ангела: Гавриил. Ибо эти странные существа, хотя никто их не видел, носят имена, оканчивающиеся на «ил», что указывает на их происхождение от Бога, а потому у них у всех имена Михаил, Рафаил, Гавриил. Сам видишь из этой ахинеи, что значит быть прокуратором Иудеи… Я ежедневно не только сталкиваюсь с беспорядком в отношениях между людьми – соперничество, межплеменные распри, восстания, бунты, – но и с крайним беспорядком в их мыслях. Иудея сводит с ума. Она дурманит, как вино. Парадокс этой иссушенной, твердой, иногда пустынной земли, над которой не поднимается туман и в небе которой не проносятся облака, состоит в том, что она творит туман в мыслях.

Я велел отряду возвращаться, и мы, не вступая в споры, покинули учеников. Теперь я знал, куда следует направиться, чтобы отыскать труп.

Когда я понял, что ученики слишком трусливы и слишком разочарованы, чтобы предпринять какие-либо действия, что они никогда бы не пошли на мошенничество, я тут же сообразил, кто организовал этот хитрый спектакль. Это должен быть кто-то из уважаемых людей, сторонник Иисуса, способный нанять банду умелых воров, скрытных и молчаливых, а потом припрятать труп, не вызвав ничьих подозрений.

Я отправился в сельские владения, где проживал всеми уважаемый богач Иосиф из Аримафеи.

Почему я не подумал об этом ранее? Именно Иосиф последние два дня дергал за ниточки послушных кукол.

Поместье его располагалось к востоку от Иерусалима за огромными оливковыми рощами. Вокруг простирались бесконечные виноградники. Благодаря виноделию Иосиф является одним из самых зажиточных людей, что дает ему возможность заседать в синедрионе, собрании, творящем суд в религиозных делах. Не исключая и дела колдуна. В синедрионе заседают три группы лиц: священнослужители, учители закона и главы богатейших семей. К последнему принадлежит Иосиф. Этот член совета произносит на заседаниях умеренные речи, не похожие на привычные религиозные славословия. Однако он больше, чем пристало судье, заинтересовался Иисусом. Вечером, в день распятия, Иосиф явился ко мне испросить разрешения снять Иисуса с креста, натереть его тело благовониями и похоронить в новой, только что подготовленной семейной гробнице.

Похоже, он испытывал смущение, обращаясь ко мне с просьбой. Я понимал, что он вместе со всем синедрионом проголосовал за смерть Иисуса, подчиняясь дисциплине, но сочувствовал осужденному больше, чем выказывал. Не задавая лишних вопросов, я удовлетворил его просьбу похоронить Иисуса. Ибо похоронить его надо было быстро, до захода солнца; в противном случае суббота и пасхальные праздники не позволят ничем заниматься и труп его будет гнить на кресте. К тому же я всегда с уважением относился к Иосифу, мудрому торговцу, заботливому отцу семейства, умеренному члену синедриона, который я пытаюсь контролировать по мере возможностей.

Тогда я не подозревал, в каком хитроумном плане невольно принял участие.

Мой отряд проскочил в ворота поместья, и все мы были поражены его странным видом. Двери и окна были открыты, но женщины между собой не переговаривались; двери амбара были распахнуты, калитка птичьего двора приоткрыта, но во дворе не было ни одного пастуха, ни одного конюха, ни одной птичницы. Мы двигались в застывшем мире, пораженные безмолвием. На земле валялись клочья разбросанного сена, инструменты, в кучах навоза торчали палки.

Мы соскочили на землю и увидели, что внутри дома странного было не меньше: распахнутые сундуки, взрезанные мешки, разбросанное белье, опрокинутая мебель, вспоротые матрасы, сорванные занавеси. Никаких сомнений: владение подверглось нападению разбойников.

Но куда подевались слуги и хозяева? Я испугался худшего. Только бы найти их живыми!

Я послал людей обыскать амбар, конюшню, окрестности. Мы с Буррусом обошли дом.

Я добрался до спальни Иосифа и его супруги. Здесь тоже царил беспорядок, но следов крови не было. Я глянул на постель и обомлел. На мятые простыни было вывалено содержимое сундука – груда драгоценностей, колец, браслетов, золотых монет…

Как все это объяснить?

На Иосифа напали разбойники, но ничего не взяли? Бросили целое состояние, несмотря на риск, на избиение хозяев? Что же они искали? Что именно?

– Погреб! Надо осмотреть погреб!

Буррус шел за мной, ничего не понимая. Когда мы подошли к тяжелой низкой двери, я услышал стенания и понял, что прав: все обитатели поместья – женщины, мужчины, дети, старики – были здесь. Их связали и бросили среди высоких кувшинов и чанов.

Я сам развязал Иосифа и помог ему выбраться на свет. Благообразие этого старца внушает уважение: резкие и четкие морщины, солнечными лучиками расходящиеся у светло-синих глаз, свидетельствуют о честно прожитой жизни. Все в его лице гармонично. Только кустистые брови говорят о недостатке фантазии.

– Иосиф, что произошло?

– Явились какие-то люди. Они искали труп.

Он повернулся ко мне, и на его губах появилась легкая ироничная улыбка.

– Они рассуждали, как ты.

– Кто это был?

– Они были в масках.

Я понял, что мне хотел сказать Иосиф: если люди были в масках, значит Иосиф мог их узнать. А если Иосиф мог их узнать, значит они прибыли из Иерусалима. А кто в Иерусалиме, кроме членов синедриона, желал завладеть трупом Иисуса, чтобы воспрепятствовать возникновению никому не нужного посмертного культа?

Я задумчиво обронил:

– Каиафа?

Иосиф из Аримафеи ничего не ответил, и для еврея это был единственный достойный способ выдать тайну римлянину.

Значит, Каиафа, как и я, подозревал Иосифа в организации похищения трупа.

– И Каиафа ушел несолоно хлебавши?

Иосиф Аримафейский долго глядел на меня.

– Да! А если мне не веришь, спроси у него самого. Вы оба приписали мне намерения, которых я никогда не имел. Кстати, к счастью. Поскольку радуюсь тому, какой оборот принимают события, хотя я сам даже мизинцем не шевельнул… Теперь нам остается только ждать.

– Ждать чего?

– Подтверждения, что труп был действительно похищен. Вам с Каиафой требуется доказать, что так и произошло.

– Нам не требуется доказывать, что исчезнувший труп был похищен: это и так очевидно.

– Ну не скажите! И боюсь, что с каждым прожитым днем эта очевидность будет все больше и больше обретать имя ангела Гавриила.

Я был подавлен. Иосиф оказался не таким мудрым, каким он мне представлялся. Мы стояли в темной кухне, с балок свисали пучки душистых трав, лежали три неощипанные курицы. Женщины суетились вокруг слуги, худого высокого парня. Его ранили, когда он оказал сопротивление нападавшим в масках.

– Иисус был не обычным человеком, – продолжал Иосиф. – И жизнь его не была обычной. Не станет обычной и его смерть.

– Почему ты голосовал за смерть, если мнение твое о нем так высоко?

Иосиф сел и потер лоб. Он уже тысячи раз задавал себе этот вопрос. Нам подали вина.

– Для Каиафы, нашего первосвященника, все всегда просто. Он легко отличает добро от зла. Там, где заурядный человек колеблется, он выносит решение. Именно поэтому он заслуживает роли предводителя. Для меня все всегда намного сложнее. Иисус меня интересовал, смущал мои мысли. Меня впечатляли его чудеса, хотя сам он их ненавидел. Каиафа негодовал на Иисуса, он упрекал его в богохульстве и, что самое страшное, в богохульстве, которое пользовалось поддержкой народа. Все, что говорил Иисус, не противоречит нашим книгам, но Каиафа видел в Иисусе опасность для Храма. И потому не обращал внимания на тонкости, когда яростно стремился к его осуждению.

– Значит, во время суда ты подчинился Каиафе?

– Нет, я подчинился Иисусу.

– Прости, я не понял.

– В момент голосования, когда я хотел пощадить его, Иисус повернулся ко мне, словно расслышал мои мысли. И глаза его мне ясно приказали: «Иосиф, не делай этого, голосуй за смерть, как и остальные». Я не хотел ему подчиняться, но в моей голове все громче звучало то, о чем кричали его глаза. Он не отпускал меня, словно я стал его добычей. И тогда я уступил призыву. Я проголосовал за смерть.

– Вам вовсе не требовалось единогласие?

– Нет, хватало большинства.

– Почему же ты присоединился к остальным?

– Так хотел Иисус.

Теперь Иосиф, как и Клавдия Прокула, моя супруга, высказывал мнение, что Иисус хотел умереть. Поклонение ведет к странным выводам. Поскольку они хотели продолжать восхищаться Иисусом и поскольку они не мирились с его бесславной смертью, Клавдия и Иосиф уверовали в то, что Иисус сам стремился к погибели. Их герой оставался героем, только если желал смерти и сам распоряжался ею. Какой смешной поворот мысли! Они не желали видеть мир таким, каков он есть! Дабы не потерять уважения к себе, Клавдия и Иосиф должны были непременно возвеличивать колдуна.

Я простился с Иосифом.

В воротах я обернулся к нему:

– Мне не хотелось бы быть на твоем месте, Иосиф. Иисус был странным существом, ясновидцем, но человеком славным, беззлобным и лояльным к Риму. Я сделал все, чтобы уберечь его от смерти, я считал, что он не заслуживает казни. Но я подчинился давлению толпы, когда она сделала свой выбор, и на глазах у всех умыл руки. Моя совесть чиста. Но ты, как мог ты, сидя в синедрионе, имея возможность проголосовать против, поскольку на тебя не было оказано давления, присоединиться к большинству, как ты мог осудить невиновного? Ты убил праведника!

Иосифа, похоже, моя речь не смутила. И он ответил мне:

– Будь Иисус человеком, я бы осудил праведника. Но Иисус не был человеком.

– Вот как? И кем же он был?

– Сыном Бога.

Я отказался от дальнейшей дискуссии и вернулся в Иерусалим. Видишь, дорогой мой брат, в какой переплет я попал? Я нахожусь на земле, где Сыны Бога не только расхаживают по улицам среди груд арбузов и дынь, но и дают осудить себя на смерть, чтобы они, эти Сыны Бога, умирали распятыми на кресте под лучами палящего солнца! Вне всяких сомнений, это лучшее средство добиться расположения Отца!..

В любом случае я вышел на новый след и задержусь в Иерусалиме, чтобы пуститься на поиски разлагающегося трупа, пока его исчезновение окончательно не замутило разум палестинцев, поскольку я кровно заинтересован в том, чтобы официально и при стечении народа предать его земле, где им займутся могильные черви. Пожелай мне удачи и оставайся здоровым.

Пилат своему дорогому Титу

Клавдия, супруга моя, сумела перенести всю утонченность Рима в самое сердце Палестины. Ей удается организовывать здесь усладительные трапезы, когда время течет столь же быстро, как и вино, когда от легких остроумных бесед кружится голова, поскольку они касаются самых разнообразных животрепещущих тем, – словом, она воссоздает здесь блестящие, насыщенные радостью ночи у Тибра под звездным небом. Мы чувствуем, что находимся в центре мира, а потому любим Рим, обожаем Рим, сожалеем о Риме. Обеды эти преображают наше отшельническое существование.

Вчера вечером, желая, несомненно, поднять настроение и воспользовавшись тем, что мы все остались во дворце, Клавдия устроила прием, как всегда вдохновенно и изящно. Каждый приглашённый считает себя почетным гостем. Каждое блюдо кажется новым. Каждый разговор создает впечатление, что беседуют умные люди. Намеки раздаются хозяйкой дома, как карты. Она умеет польстить каждому, заставляет каждого высказать то, что лежит у него на сердце, иногда хотя бы ради того, чтобы этот человек больше сюда не возвращался, одних подбадривает, других удивляет, иных восхищает. Она выбирает гостей, словно блюда: особые, разнообразные, пряные. Она дразнит вкусовые сосочки и умы быстрыми наскоками. Она не позволяет, чтобы пир вдруг замер, наскучил, блюда сменяют друг друга, как разговоры, а Клавдия возлежит на хозяйском месте у стола и незаметно управляет прислугой.

Какими грубыми кажутся мне теперь, мой дорогой брат, приемы в доме наших родителей… Помнишь? Одно блюдо, один разговор! Мы были настоящей деревенщиной! Пир кончался, как только съедали единственное угощение и иссякала единственная тема разговора. Начиналось тяжелое переваривание пищи, а в головах не оставалось ни единой мысли. Скучная жизнь требовала наесться до отвала, чтобы набраться сил, и разговаривать, чтобы решить свои проблемы. Благодаря Клавдии я, к счастью, стал свободнее и ежедневно возношу ей хвалу за то, что она вырвала меня из грязной колеи унылой пользы, дав вкусить тысячи удовольствий и научив утонченности.

Вчера вечером во дворце собрались самые умные или самые забавные гости: лысый поэт Mapцелл, о котором ты наверняка слышал, ибо он автор официальных од в честь Тиверия, а неофициально прославился своими эротическими двустишиями; греческий историк; критский торговец; банкир с Мальты; галльский судовладелец и двоюродный брат Клавдии, всем известный Фабиан, богач и развратник, «охотник за женщинами», хотя это прозвище звучит глупо, ведь женщины не бегают от него, как дичь. Фабиан так красив, что находиться с ним в одном помещении почти невозможно. От его красоты женщины чувствуют себя неуютно… Они подспудно видят в нем идеального любовника; а мужчины невольно считают соперником. Фабиан влачит шлейф побед, соперничества, интриг, ревности, отравляя отношения между присутствующими. Однако вчера вечером я нашел его изменившимся. Впервые его обаяние не действовало. Нет, красота его не увяла, но он выглядел иным, озабоченным. Позже поймешь почему…

Мы говорили о пасхальных праздниках. Поэт Марцелл утверждал, что все религии в Риме, Афинах, Карфагене или Иерусалиме выдумали мясники.

– Жертвоприношения! Повсюду жертвоприношения! Кому выгодно преступление? Мясникам! Кому разрешено работать в священные дни? Мясникам! Религиозная церемония везде на берегах нашего моря является заговором мясников. Мясники копаются в кишках и проливают кровь. Они слишком глупы, чтобы придумать богов, но, несомненно, были создателями ритуалов.

– Каких животных убивают евреи на Пасху? – спросил Фабиан.

– Ягнят, – ответил я.

– Нет, ягнят им мало. В этом году им понадобился человек.

Это произнес банкир с Мальты. Все с удивлением воззрились на него. У него было крайне неприятное лицо, отличие всех мальтийцев: смуглая кожа, заостренные черты, глазки водяной змеи. Продолжая есть, он пустился в хладнокровные разъяснения, что евреям понадобилось пожертвовать одним из своих, раввином-отступником, и что всем, кроме самого распятого, эта жертва была полезна, поскольку смерть козла отпущения успокаивает народ, и успокаивает надолго. Уж он-то это знал, ведь он путешественник!

Клавдия едва заметно побледнела, но, оставаясь идеальной хозяйкой, повернулась к своему кузену Фабиану:

– Фабиан, а что тебя привело в Иерусалим?

Фабиан не ответил, а, прищурившись, послал ей воздушный поцелуй. На мгновение он превратился в прежнего Фабиана, создававшего вокруг себя альковную атмосферу, напоминавшую о ласках, о послеполуденных часах любви… Такое времяпрепровождение угадывалось по прекрасно очерченному, чуть припухлому рту, по ленивой небрежности, а главное, по его коже, блестящей, плотной и упругой, коже, созданной для ласк и поцелуев.

Он никак не решался ответить. Клавдия настаивала, ибо чувствовала, что ее любопытство приятно брату.

– Быть может, сердечные дела?

– Ты же прекрасно знаешь, дорогая моя Клавдия, что я лишен сердца. Вернее, оно располагается у меня ниже пояса.

Все рассмеялись.

– В любом случае вы мне не поверите!

– Мы расположены верить всему, особенно невероятному, – сказала Клавдия.

– Это вам покажется глупостью…

Он играл в нерешительность. Но никто не обратился к нему, нарочно, чтобы вызвать на откровение.

– Ну ладно, будь по-вашему, – произнес Фабиан. – Я приехал сюда… из-за…

Он не успел закончить. Трое слуг влетели в зал, словно их силой втолкнули внутрь. Позади них появился разъяренный мужчина, высокий и широкоплечий. Взъерошенные волосы, тело, покрытое густой шерстью, еле прикрытое лохмотьями. Он угрожающе потрясал палкой.

– Пилат! Вели своим слугам относиться к философам с бо́льшим почтением!

Я подпрыгнул от радости. В дикаре я признал Кратериоса, моего дорогого Кратериоса, бывшего нашим воспитателем в Риме, когда нам с тобой, дорогой братец, было десять лет.

– Кратериос, ты в Иерусалиме!

Мы бросились друг к другу, вернее, друг на друга, поскольку объятия с Кратериосом требуют немалой силы. Слуги разинули рты от удивления. Их прокуратор, маньяк гигиены и истребитель малейшего волоска на теле, их безбородый прокуратор обнимался с громадной обезьяной-варваром, от хохота которого сотрясались колонны.

– Пора воспитывать своих слуг, Пилат. Научи этих червей узнавать мужчину по его мужскому достоинству, а не по долгам, сделанным у портного! Исчезните, мокрицы!

Не ожидая моего приказа, слуги буквально испарились.

Я был счастлив представить Кратериоса своим гостям. Когда я объяснил им, что он философ-циник, ученик Диогена, лица сотрапезников немного разгладились. Я сказал, что наш отец, не зная, кто такие философы-циники, но оценив низкую плату за услуги – только стол, – доверил Кратериосу на несколько месяцев наше воспитание, хотя вскоре выгнал его, поливая площадной бранью.

Кратериос заворчал от удовольствия, вспомнив былое.

– Я больше всего горжусь тем, что все родители, бравшие меня на службу, выгоняли меня. Это свидетельствует о том, что я преуспевал в воспитании детей, то есть превращал их в свободных людей.

– Ты голоден?

– Думаешь, я бы заявился сюда, не будь я голоден?

Клавдию забавляла грубость этого разъяренного Сократа: она угадывала доброту под шипами.

– Принесите ему еды, – потребовала она. – Ничего вареного. Сырые овощи и сырое мясо.

Филокайрос, афинский историк, не терпящий, как многие из его сограждан, наглых сократических причуд, остановил слуг движением руки и протянул Кратериосу чашу с объедками.

– Поскольку циники считают собак идеальными существами, вполне хватит костей, чтобы насытить его.

И бросил чашу к ногам Кратериоса.

Кратериос смерил историка взглядом.

Я ожидал взрыва негодования. Вместо этого философ спокойно подошел к историку и прошептал:

– Он прав.

Присел на корточки, обнюхал кости, покрутил задом в знак удовольствия. Потом выпрямился, порылся в лохмотьях и извлек свой детородный член.

– Как я сразу не сообразил?

И с невиданным спокойствием принялся поливать историка мочой.

Время словно застыло.

Все, онемев, слушали журчание нескончаемого потока, заливавшего тунику, живот и ноги окаменевшего гостя. Кратериос изливал мощную струю, только лицо светлело по мере того, как опорожнялся его мочевой пузырь.

Закончив, он стряхнул последние капли, спрятал член и повернулся спиной к историку.

– Ты обошелся со мной, как с собакой: я повел себя, как собака.

Потом улегся на соседнее ложе и пальцами схватил пищу с блюда, которое поставили перед ним перепуганные слуги.

Клавдия едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться, но сумела взять себя в руки. Она знаком показала мне, что уводит Филокайроса во внутренние покои. Бледный историк, похоже, лишился дара речи.

Я подумал о тебе, дорогой мой брат, о том, как мы поражались эксцентричным, но не бессмысленным манерам Кратериоса. Так ярко и грубо он давал нам уроки жизни.

Кратериос ел и рыгал, рассказывая о последнем путешествии.

– Этот глупец Сульпиций выгнал меня из Александрии, как прокаженного. У нас с первой встречи были нелады. Когда я увидел его на главной улице, накрашенного, как последняя блудница, возлежащего на позолоченных носилках, которые несли восемь рабов, я воскликнул: «Неподходящая клетка для такого зверя!» Он вызвал меня к себе во дворец. Я ожидал, что он бросит меня в темницу, но ему, по-видимому, уже рассказали обо мне, повеселили анекдотами о моих вызывающих выпадах против других тиранов, и он сменил гнев на милость, проявил любезность, принялся разыгрывать великого благородного свободолюбца, всепонимающего и всепрощающего. Он взял меня под ручку и, сложив губы сердечком – уточняю, фиолетовые губы, ибо он красит их фиолетовой краской, а потому рот его похож на два зубастых геморроя, – потащил осматривать свой новый дворец, хвастаясь бассейнами, мрамором, позолотой. Я следовал за ним, и мне даже удавалось молчать. А он говорил и восхищался за обоих. Что я сказал? За десятерых! И вдруг этот выскочка показал мне синие изразцы. А я как раз в этот момент начал прочищать глотку. Мерзавец воскликнул: «Не плюй на пол, здесь чистый пол!» Тогда я плюнул ему в морду и добавил: «Простите, это – единственное грязное место!» Глупец запретил мне появляться в Александрии.

Мы от души рассмеялись.

– Легко отделался, Кратериос, – сказал я. – Любого другого он казнил бы на месте.

– Ни один сильный мира сего никогда не отважится убить меня, ибо станет посмешищем. Собственную совесть нельзя убить. Но хватит говорить обо мне, полагаю, я прервал интересную дискуссию. На чем вы остановились?

Вернулась Клавдия, сообщила, что историк предпочел вернуться домой, и повернулась к красавцу Фабиану.

– Мой двоюродный брат Фабиан, который живет в спокойствии, пользуясь своей репутацией распутника, должен объяснить нам, почему предпринял путешествие в наши края. Итак, Фабиан, не заставляй нас долго ждать.

Фабиан огляделся, делая вид, что охвачен сомнениями, а на самом деле чтобы удостовериться во всеобщем внимании.

– Ну что ж, правда такова. Если я прибыл из Египта и сегодня путешествую по Иудее, а вскоре отправлюсь в Вавилон, то… только по воле оракулов!

– Оракулов?

Вокруг стола воцарилась напряженная тишина.

– Действительно, – продолжил Фабиан, – мне всегда были любопытны прорицатели, пифии, предсказатели, маги. Словом, я интересуюсь будущим и изучающими его науками.

– Идиотская мысль! – воскликнул Кратериос. – Вместо того чтобы волноваться по поводу того, что случится завтра, людям было бы полезнее спросить себя, чем они займутся сегодня.

– Ты, несомненно, прав, Кратериос, но люди сотворены именно так: когда они идут, то смотрят вперед. Они не смотрят под ноги. Короче говоря, я опросил самых разных прорицателей, и, к моему величайшему удивлению, их предсказания впервые совпали. Мир движется к новой эре. Мы на перепутье. Мир меняется.

Он оглядел присутствующих, пораженных его словами.

– В данный момент одна эпоха сменяет другую. Все астрологи подтверждают это, будь они александрийцами, халдеями или римлянами.

– Объясни поточнее.

– Появится новый царь. Молодой человек, грядущий властитель мира. И царство его распространится на всю землю.

– И где он явится своим подданным?

– Здесь. В этом все предсказания совпадают. Этот человек объявится в Азии. Некоторые оракулы называют Палестину, другие – Ассирию. Во всяком случае, он появится к востоку от нашего моря.

Гости удивленно переглянулись.

– Есть ли другие знаки? – спросил я.

– Да. Этот человек рожден под знаком Рыб.

Я видел, как по лицу Клавдии пробежали едва заметные судороги, словно под ее кожей ожили крохотные ящерицы. Глаза ее расширились и потемнели. Я чувствовал, что ее гложут тысячи мыслей. Я знаю, моя жена чувствительна и открыта для иррационального. Я видел, что Фабиан зародил в ней сильное волнение. И, опасаясь его дальнейших слов, поспешил закончить разговор:

– Есть лишь одна империя, Римская. И есть лишь один великий царь, Тиверий. Тиверий властвует над всеми.

Фабиан презрительно хихикнул:

– Прежде всего, Тиверий не родился под знаком Рыб. Кроме того, мы знаем, что он управляет миром только потому, что власть досталась ему в наследство, а маразм и разврат, воцарившиеся в Риме, не относятся к лучшим военным или политическим достоинствам. И последнее, Тиверий слишком стар.

– Стар царствовать?

– Да. Я собрал самые точные предсказания астрологов и сделал заключение, что человек, призванный изменить судьбы человечества, родился в момент нахождения Сатурна и Юпитера в созвездии Рыб. И я смог высчитать год рождения этого царя.

– И каков ре

© А. Григорьев, перевод, 2016

© И. Глазунов, иллюстрация на обложке, 2016

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016

Издательство АЗБУКА®

* * *

Моему отцу

Пролог

Исповедь приговоренного к смерти в вечер ареста

Через несколько часов они придут за мной.

Они уже готовятся.

Солдаты чистят оружие. Гонцы разбежались по темным улицам, чтобы созвать членов суда. Плотник ласково поглаживает крест. На нем мне завтра суждено погибнуть. Иерусалим полнится слухами, люди знают, что меня вот-вот арестуют.

Они думают захватить меня врасплох… А я их жду. Они ищут обвиняемого, а встретят сообщника.

Боже, не обуздывай их гнева! Лиши их всякого рассуждения! Пусть будут они безжалостны в своей расправе! Пусть не придется мне разжигать их ненависть. Пусть искусные убийцы быстро свершат свою работу.

Как все это случилось?

Ведь я мог бы этим вечером пировать в Иерусалиме на каком-нибудь тесном постоялом дворе в окружении паломников моей страны, как любой еврей на Пасху. А в воскресенье отправился бы в Назарет, умиротворенный тихой радостью исполненного долга. В доме, которого у меня нет, меня, быть может, ждала бы жена, которой тоже у меня нет, а из-за двери выглядывали бы дети, радостным смехом встречающие отца. Но судьба завела меня в сад, где я в страхе ожидаю смерти.

Как все началось? И есть ли начало у судьбы?

Детство мое было подобно сказке. Каждый вечер я летал над назаретскими холмами и долинами. Когда все засыпали, я бесшумно выходил из дома, широко разводил руки, разбегался, и тело мое взмывало ввысь. Я хорошо помню, как опирался локтями о воздух, воздух более вязкий и плотный, чем вода, воздух, пропитанный влажным ароматом жасмина, воздух, послушный моим желаниям, казавшийся недвижным. Часто из лени я подтаскивал свою подстилку к порогу и на ней поднимался над серыми просторами. Волоокие ослы задирали головы и следили за полетом моего корабля среди звезд.

А потом была игра в лазанье наперегонки. И игра эта прервала мои небесные прогулки.

После занятий нам хотелось побегать. Нас было четверо неразлучных друзей: Мойша, Рам, Кесед и я. В карьере Гзет мы затеяли игру, кто заберется выше… Я горел невероятным желанием победить и принялся карабкаться на высокую отвесную скалу, цепляясь пальцами за шероховатости камня. Дух у меня занялся, я лез все выше и выше и вдруг очутился на ровной площадке вершины в тридцати локтях от земли. Мои оставшиеся внизу друзья выглядели карликами: копны волос на ножках. Они потеряли меня из виду. И никто из них не подумал поднять глаза к небу.

Я был недосягаем для них и перестал участвовать в игре. Прошло несколько минут, и я громко крикнул, чтобы привлечь их внимание. Они запрокинули головы, заметили меня и захлопали в ладоши.

– Молодец, Иисус! Здо́рово!

Они и не предполагали, что я могу забраться так высоко. Я был счастлив. И наслаждался победой.

Потом Кесед крикнул:

– Ну, слезай! Пошли с нами! Вчетвером играть веселей!

Я вскочил на ноги, чтобы спуститься, и тут меня охватил страх. Я не знал, как это сделать… Я присел на корточки и ощупал скалу, по склону которой лез: камень был гладким. Я обливался потом. Как быть?

И вдруг решение пришло само собой: лететь! Надо только взлететь. Как ночью.

Я подошел к краю скалы, раскинул руки в стороны… Воздух был иным, не таким, как в воспоминаниях… Я не чувствовал, что он поддерживает меня; только плечи, одни плечи с трудом удерживали вес разведенных рук… Я словно налился свинцом. Обычно мне стоило лишь чуть-чуть приподнять пятки, чтобы взлететь, но сейчас пятки взбунтовались и не желали отрываться от земли… Я чувствовал, что упаду, если приподниму их. Почему я вдруг стал таким тяжелым?

Сомнение охватило меня и придавило к земле. А летал ли я вообще? Быть может, полеты были грезой, простым сновидением? В глазах у меня потемнело. Я потерял сознание.

Я очнулся на спине своего отца, Иосифа, которого вызвал Мойша. Отец спускался по едва заметным выступам на скале.

Сойдя на землю, он поцеловал меня. Таков был мой отец: любой другой отругал бы, а он поцеловал.

– По крайней мере, сегодня ты кое-что постиг.

Я улыбнулся ему. Хотя тогда не понял, что именно я постиг.

Теперь знаю: в тот миг я расстался с детством. Я отделил нити сновидений от нитей реальности, я открыл, что по одну сторону есть сон, в котором я летаю проворнее хищной птицы, а по другую сторону лежит настоящий мир, твердый, как скалы, на которых я едва не разбился.

Я словно заглянул в глаза смерти. Я! Иисус! До этого дня смерть меня не тревожила. Да, я видел трупы животных в кухне и на скотном дворе, ну и что? Это были животные! Иногда люди говорили, что чья-то тетушка или чей-то дядюшка умер, ну и что? Они были стариками! Я же стариком не был и никогда им не буду. Нет, я пришел в этот мир для вечной жизни… Я был бессмертным, я не ощущал в себе смерти… Для смерти я был недосягаем. Но, взобравшись на скалу, я ощутил на затылке ее влажное дыхание. Лишь через несколько месяцев я смог открыто взглянуть на произошедшее. Я не был всесилен и всеведущ. Не был и бессмертен. Одним словом, я не был Богом.

Ибо полагаю, что, как все дети, вначале решил, что являюсь Богом. До семи лет я не сталкивался с противодействием мира. Я ощущал себя царем, всемогущим, всезнающим и нетленным… Считать себя Богом – обычный удел детей, которых никогда не наказывали.

Взросление стало развенчанием лжи. Взросление стало падением. Боль, насилие, отступничество, разочарование стали вехами моего взросления. Мир утратил свою волшебную суть. Ибо что такое человек? Создание немощное… Недальновидное. Неумелое. Недолговечное. Осознание границ существования разбило скорлупу моего детства: прозрение позволило повзрослеть. В семь лет ребенок окончательно перестал быть Богом.

Вечерний сад еще безмолвен и спокоен. Все как всегда, как в любую весеннюю ночь. Цикады трещат о любви. Ученики спят. Страхи бушуют лишь в моей душе и не колеблют тихого воздуха.

Быть может, когорта еще не вышла из Иерусалима? Быть может, Иуда испугался? Иди, Иуда, донеси на меня! Скажи им, что я обманщик, что считаю себя Мессией, что посягаю на их власть. Обвини меня. Подтверди самые худшие их подозрения. Поторопись, Иуда. Пусть они скорее арестуют и казнят меня.

Для них история должна на этом закончиться. А для меня она только начнется.

Но почему?

Как я пришел к своей судьбе?

Мою судьбу всегда определяли другие; они умели прочесть ее письмена, для меня самого оставшиеся непостижимыми. Сам я едва различал свое будущее, а другие видели его ясно.

– Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?

Однажды отец отыскал меня под верстаком среди охряной стружки, где я, нежась в золотом луче, предавался мечтам и пересыпал из ладони в ладонь опилки.

– Чем ты собираешься заниматься, когда вырастешь?

– Не знаю… Буду как ты? Плотником!

– А если тебе стать раввином?

Я недоуменно смотрел на отца. Раввином? Раввин нашей деревни, рабби Исаак, был так стар, так тщедушен, а его дремучая борода казалась старше его самого… Я не мог представить себя таким. К тому же я полагал, что раввинами не становятся; сан присущ с рождения. А я родился с именем Иисус, был Иисусом из Назарета, то есть существом, едва ли предназначенным для храмового служения.

– Подумай хорошенько.

И отец принялся обстругивать доску. Я неспешно обдумывал его слова, удивленный подобным предложением, ведь ни один день в синагоге не обходился для меня без столкновений с учителями. Мойша, Рам и Кесед никогда не требовали объяснений; они слепо принимали на веру все, что им преподавали. А меня прозвали «Иисус, задающий тысячи вопросов». Все вызывало мое недоумение. Почему нельзя работать в субботу? Почему нельзя есть свинину? Почему Бог наказывает, вместо того чтобы прощать? Ответы редко удовлетворяли меня, и тогда учитель прятался за окончательным приговором: «Таков закон». И я снова спрашивал: «А почему закон справедлив? На чем основывается традиция?» Я требовал такого множества разъяснений, что иногда меня лишали слова на целый день. Я всегда хотел докопаться до сути вещей. Меня обуревала слишком сильная жажда знаний.

– Папа, раввин Исаак обо мне хорошего мнения?

– Очень хорошего. Вчера вечером сюда приходил ко мне побеседовать о тебе.

Это меня удивило еще больше. Мне казалось, что, терзая раввина каверзными вопросами, я уязвляю его самолюбие.

– Святой человек считает, что ты обретешь мир лишь на религиозном поприще.

Это замечание поразило меня больше всего. Мир? Я в поисках мира?

Однако слово было сказано. И я вновь словно слышал голос отца: «А если тебе стать раввином?»

Вскоре отец умер. Умер под полуденным солнцем, когда отправился на другой конец деревни, чтобы отнести заказчику сундук. Сердце его остановилось, когда он присел передохнуть на обочине дороги.

Целых три месяца я рыдал не переставая. Мои братья и сестры быстро осушили свои слезы, мать тоже, поскольку она стремилась уберечь нас от печали. А я никак не мог остановиться и оплакивал отца, чье сердце было мягче, чем дерево, с которым он работал, но более всего страдал потому, что не успел сказать ему, как я его люблю. Я почти жалел, что он принял такую легкую и быструю смерть, что не испытал долгой агонии: тогда я мог бы говорить ему о своей любви до последнего его вздоха.

В день, когда я перестал рыдать, я понял, что переродился. Отныне каждому встречному я говорил о своей любви. Первым, кто выслушал мои признания, был мой приятель Мойша. Он побагровел:

– Зачем ты говоришь мне такие глупости?!

– Я не говорю глупости. Я говорю, что люблю тебя.

– Но такого не говорят!

– Почему же?

– Иисус! Не валяй дурака!

«Идиот, дурак, кретин» – каждый вечер я возвращался домой, обогатившись знанием новых оскорблений. Мать пыталась объяснить мне, что некий неписаный закон требует скрывать свои чувства.

– Какой?

– Целомудрие.

– Но, мама, время уходит, вдруг я не успею сказать людям о том, что люблю их: они ведь могут умереть, не так ли?

Она тихо плакала каждый раз, когда я говорил это, гладила меня по голове, желая успокоить мою растревоженную душу.

– Малыш мой, Иисус, – говорила она, – нельзя проявлять чрезмерную любовь. Иначе тебе придется сильно страдать.

– Но я не страдаю. Я в бешенстве.

Каждый день приносил новую пищу для моего гнева.

И у гнева моего были женские имена: Юдифь, Рахиль…

Наша соседка, восемнадцатилетняя Юдифь, полюбила сирийца, а когда он попросил ее руки, родители девушки отказали ему: их дочь не выйдет замуж за иноверца. Они заперли Юдифь в доме. Через неделю Юдифь повесилась.

Рахиль силой выдали замуж за богатого скотовода, мужчину, намного старше ее, пузатого, обросшего волосами, красномордого здоровяка, нетерпимого ревнивца, любителя пускать в ход кулаки. Однажды он увидел ее в объятиях юного пастуха. Вся деревня осудила ее за измену. Она умирала два часа под градом камней, которыми ее осыпа́ли селяне. Целых два часа. Сотни камней терзали нежную двадцатилетнюю плоть. Рахиль. Два часа страданий. Вот как закон Израиля защищает противоестественный брак.

У всех этих преступлений было одно имя: закон.

А у закона был творец – Бог.

Я решил, что перестану любить Бога.

Я винил Бога во всех глупостях и во всех извращениях человека; я стремился к миру справедливому и любвеобильному. Сама Вселенная явилась для меня доказательством бездарности и лености Бога. Я выступал против Него с утра до вечера.

Мир возмущал меня. Я ждал, что он будет прекрасным, как страница Священного Писания, гармоничным, как молитвенное песнопение. Я ждал от миросозидающего Бога чудес мастерства, добросовестности и тщания. Мне был нужен Бог, сеющий справедливость и любовь. Но Бог принес мне разочарование.

– Ты пугаешь меня, Иисус. Что же с тобой делать?

И раввин поглаживал бороду.

Что со мной делать? Когда я сталкивался со злом, гнев душил меня. Из всех чувств больше всего в первой половине жизни меня, несомненно, терзал гнев, неприятие несправедливости, нежелание мириться с косным окружением. Я отвергал действительность, я алкал идеала. Что делать со мной?

Я вновь открыл мастерскую отца, чтобы не объедать братьев и сестер. Я строгал и скреплял доски, мастерил сундуки, двери, стропила, столы; у меня получалось хуже, чем у отца, но я не опасался соперников, поскольку был единственным плотником в округе.

Мастерская, по словам матери, стала храмом плача. При малейшей беде обитатели деревни приходили поделиться со мной своими трудностями. Я в полном молчании проводил долгие часы, обратившись в слух, а в конце их исповеди говорил несколько слов утешения. Люди оставляли мне бремя своих страданий, а уносили мои плохо обструганные доски.

Но они не знали, что беседы эти были благотворны не только для них, но и для меня. Их откровения усмиряли мой гнев. Пытаясь увлечь назареян в мир покоя и любви, я сам попадал туда. Мой бунт угасал перед необходимостью жить, помогать жить другим. Я решил, что Бога можно сотворить.

В это время римляне обосновались в Галилее, и я узнал, что я – еврей. Еврей. Чтобы осознать это, понадобилось сносить свою еврейскую суть как оскорбление. В Назарете римляне остановились, только чтобы напиться воды, но вели себя нагло и злобно, как все, кто считает себя высшими существами, рожденными править прочими людьми. Из соседних деревень до нас доходили слухи об их подвигах: о множестве убитых селян, об изнасилованных девушках, о разграбленных домах. Словно по воле рока наш народ всегда подвергался нашествиям, его покоряли, он находился под чужой пятой. Израиль хорошо помнит о своих несчастиях и бедах, и я, когда выдавались особо грустные вечера, говорил себе, что, не будь у Израиля веры, у него не осталось бы ничего, кроме горестных воспоминаний. Когда римляне мечом и огнем унизили Галилею, я стал истинным евреем. Иными словами, начал ждать. Ждать Спасителя. Римляне унижали нас, римляне унижали нашу веру. И противостоять унижениям и позору помогала лишь надежда на Мессию.

Галилея кишела мессиями. Не проходило и полугода, чтобы не объявился новый. И всегда «спаситель» являлся грязным, исхудалым, с приросшим к позвоночнику животом, с глазами, устремленными в одну точку. Даже суетливые стрекозы умолкали при появлении этих краснобаев. Их никогда не принимали всерьез, но все же слушали, как говорила моя мать, «на всякий случай».

– Если вдруг случится что?

– Если вдруг его слова окажутся правдой.

И неизбежно такой «спаситель» вещал о конце света и мраке, который переживут лишь праведники, о ночи, которая избавит нас от всех римлян. Надо признать, что при неустанных наших трудах иногда было приятно остановиться и послушать пламенные речи этих ясновидцев. Безумные их пророчества поражали и пугали нас, но ненадолго. Этот страх ни к чему не обязывал, а потому был нашим любимым развлечением. Некоторые из «мессий» умели заставить слушателей рыдать. Таких любили больше. Но чаще они не пробуждали в нас никаких чувств. Эти люди сочиняли и рассказывали истории, а евреи обожают истории.

Мать печально глядела на сделанную моими руками кособокую мебель.

– Не очень у тебя выходит, Иисус.

– Я стараюсь.

– При всем старании безногий не перепрыгнет через стену.

Меня ранила ее жалость. Я считал, что судьбой мне предназначено делать то, что делал мой отец. Я оставил надежду стать раввином. Конечно, я проводил долгие послеобеденные часы в молитвах и чтении, но делал это в одиночестве, в неурочное время, постоянно споря с самим собой. Многие назареяне считали меня вероотступником: по субботам я разжигал огонь, я ухаживал за больным братишкой или больной сестричкой. Совсем одряхлевший раввин Исаак был обеспокоен моими поступками, но запрещал другим выказывать чрезмерное раздражение.

– Иисус намного набожнее, чем кажется, дайте ему время понять то, что вы уже поняли.

Но со мной он был намного строже:

– Знаешь ли ты, что людей побивали камнями за то, что ты делаешь?

Вера, задыхающаяся в строгих рамках закона, рождала мертвое слово.

– Когда же ты женишься, Иисус? Погляди на Мойшу, Рама и Кеседа: у них у всех уже есть дети. И твои братья уже сделали меня бабушкой. Чего ты ждешь? – спрашивала мать.

Я ничего не ждал и даже не думал о женитьбе.

– Иисус, поторопись. Пришло время остепениться.

«Остепениться!» Она тоже верила в мое будущее примерного семьянина! Как и все остальные в деревне, мать считала, что меня влекло к женщинам!

Назаретский обольститель… Из-за того что меня видели подолгу прогуливающимся с той или другой девушкой, все решили, что у меня множество любовных связей. И должен признать, что я любил бывать в компании женщин, а они с удовольствием общались со мной. Но мы не прятались в кустах или на чердаках, чтобы теснее прижаться друг к другу, мы разговаривали. Мы не делали ничего предосудительного. Мы разговаривали. Женщины правдивее, искреннее мужчин: слетающие с их уст слова идут от сердца.

Мойша всегда усмехался, встречая меня:

– Никогда не поверю, что вы не делаете ничего этакого!

– И все же поверь. Мы говорим о жизни, о наших грехах.

– Да, да… Когда мужчина говорит женщине о своих грехах, то обычно ради того, чтобы добавить к ним еще один.

Мать проявляла все большее беспокойство:

– Когда ты женишься? Не окончишь же ты дни старым холостяком? Ты что, не хочешь иметь детей?

Я действительно не хотел иметь детей, я не считал себя готовым к отцовству, я по-прежнему ощущал себя сыном. Как я смогу протянуть руку ребенку? И куда его поведу? И что ему скажу?

Но родственники продолжали настаивать: почему ты не женишься?

Тогда-то и появилась Ревекка.

Улыбка Ревекки рассекла пространство и вонзилась мне в душу, парализовав, залив щеки краской, высушив язык во рту. Она овладела мною мгновенно. Я стал ее добычей. Чем она очаровала меня? Своей иссиня-черной косой? Белой кожей, нежной, как лепесток вьюна? Спокойными зелено-желтыми глазами, манящими, словно прохладные тенистые кущи в жаркий полдень? Танцующей походкой? Стройным и гибким телом, которое играло со мной в прятки, то выглядывая из-под туники, то исчезая? Мне стало ясно: Ревекка была женщиной из женщин, все они воплотились в ней, но она превосходила их всех, она была единственной.

Мне даже не пришлось ухаживать за ней. За меня говорили глаза… Мы полюбили друг друга, лишь обменявшись взглядами.

Наши семьи быстро подметили нашу страсть и поощряли нас. Ревекка была не из Назарета. Она жила в Наине, в семье богатых оружейников. Моя мать пролила слезу радости, когда увидела, что я потратил свои сбережения на покупку золотой брошки: наконец у ее сына появились обычные желания.

Однажды вечером я решил объясниться Ревекке в любви.

Я повел ее в харчевню на берегу реки. Там под липами на прохладной террасе, освещенной масляными лампами, влюбленных ждали уставленные яствами столы.

Догадываясь о моих намерениях, Ревекка нарядилась ярче обычного. Драгоценные подвески обрамляли ее лицо, словно крохотные светильники, предназначенные озарять ее и только ее.

– Подайте, пожалуйста!

Старик и ребенок в лохмотьях тянули к нам грязные мозолистые ладони:

– Подайте, пожалуйста!

Я вздохнул. На сердце у меня стало горько.

– Придите попозже, – сухо сказала Ревекка.

Старик и ребенок с почтительным поклоном отошли в сторону.

Наш стол начали накрывать. Угощение было прекрасно, рыба и мясо, украшенные зеленью, радовали глаз.

Старик и ребенок сидели на берегу реки и с завистью смотрели, как мы пируем. Старика гнали все присутствующие, но он запомнил слова Ревекки, велевшей подойти позже. Он в нетерпении ждал знака, чтобы приблизиться. Его слезящиеся глаза жгли меня, и мне было трудно не смотреть в его сторону.

Ревекка пила вино и словно купалась в счастье. Она смеялась каждому моему слову. А я, поддавшись этому любовному опьянению, считал, что мы отныне стали центром мира, что еще никогда на земле не было столь юной, столь пылкой, столь прекрасной пары.

Когда подали сладости, я подарил Ревекке брошь. Очаровала ли ее драгоценность или мой поступок? Из ее глаз потекли слезы.

– Я безмерно счастлива, – чуть слышно произнесла она.

Расплакался и я. Заливаясь слезами, мы слились в страстном объятии.

– Подайте, пожалуйста.

Голодные старик и ребенок вернулись и снова тянули к нам руки. Ревекка зло вскрикнула и позвала хозяина. Она была возмущена тем, что нельзя спокойно поужинать. Я не осмелился противоречить ей. В это мгновение я мечтал только о Ревекке и желал сжимать в объятиях ее прекрасное тело.

Хозяин харчевни, размахивая тряпкой, прогнал старика с ребенком.

Ревекка улыбнулась мне.

Голодные старик и ребенок растаяли в ночи.

Я посмотрел на тарелки, полные недоеденных яств, глянул на золотую брошь, подаренную Ревекке, подумал о нашем счастье и будто окаменел.

На землю спускалась холодная ночь.

– Я провожу тебя.

На следующее утро я разорвал помолвку.

Все осуждали меня. Но я никому ничего не объяснил, не уступил даже мольбам матери. А тем более мольбам Ревекки.

В тот вечер на берегу реки в любовном восторге, который толкал нас друг к другу, я понял, как глубоко себялюбиво счастье. Счастье обособляет, загоняет в замкнутое помещение, заставляет закрыть ставни, забыть о других, возводит непреодолимые стены. Счастливый видит мир в ложном свете, и в этот вечер счастье показалось мне невыносимым.

Счастью я предпочел любовь. Но не ту любовь, которую испытывал к Ревекке, любовь могучую и требовательную. Я больше не хотел любви единоличной, я желал любви вселенской. Я должен был сохранить любовь к несчастному старику и голодному ребенку. Я должен был одарить любовью тех, кто не был столь красив, столь умен, столь весел, чтобы привлекать к себе людей. Я должен был полюбить нелюбимых.

Я не был создан для счастья. А не будучи создан для счастья, не был создан и для женщин. Ревекка невольно преподала мне урок. Через полгода она вышла замуж за красивого земледельца из Наина, став ему верной, любящей женой.

– Бедный мальчик, как можно быть таким умным и делать такие глупости? – повторяла моя мать. – Я совсем не понимаю тебя.

– Мама, я не создан для обычной жизни.

– А для чего ты создан, боже, для чего? Если бы отец твой был с нами… Чего ты хочешь?

– Не знаю. Ничего серьезного не произошло. Мне не суждено вступить в брак.

– И какова же твоя судьба, бедный мой мальчик? Какова она? Если бы твой отец был с нами…

Был бы я в этом саду, надеясь на смерть и страшась ее, останься в живых отец? Решился бы я?

Продолжая заниматься плотницким делом, я стал в Назарете своего рода мудрецом, к которому втайне от раввина приходили за советом растерявшиеся люди. Я помогал односельчанам выбираться из тяжелых ситуаций.

Друг моего детства Мойша потерял старшего сына. В нашей деревне редко видели мужчину, оплакивающего своего ребенка, ибо отцы, сознавая непрочность человеческой жизни, старались не очень привязываться к своим малолетним отпрыскам.

Потрясенный Мойша укрылся в моей мастерской.

– Почему он умер? Ему было всего семь лет.

Бедный Мойша, зажмуривший глаза в попытке сдержать слезы, мой маленький Мойша, страдавший так, словно волосы на его голове обратились в иглы и пронзили череп. Он не мог смириться с этой смертью, он бунтовал:

– Почему он умер? Такой юный? Он даже не согрешил, не успел. Это несправедливо.

Несправедливость… Его разум страдал: он хотел понять, но был не в силах осознать произошедшее.

– Почему Бог забрал его? Может ли существовать Бог, убивающий детей?

Я с нежностью успокаивал Мойшу:

– Не пытайся понять непонятное. Чтобы выжить в этом мире, надо отказаться от понимания того, что выше тебя. Нет, смерть не несправедлива, поскольку ты не знаешь, что такое смерть. Тебе известно только то, что она лишила тебя сына. Но где он? Что он чувствует? Не надо возмущаться: успокойся, перестань рассуждать, надейся. Ты не знаешь и никогда не постигнешь Промысла Божия. Ты знаешь только то, что Бог любит нас.

– Это – несправедливая любовь.

– А что такое справедливость? Разве она одинакова для всех? Бог наделяет нас всех в равной степени жизнью, а потом смертью. Все остальное зависит от людей и обстоятельств.

Я не смог его убедить. Он больше не хотел верить в Бога. Боль заглушила его веру. Перед лицом зла его вера отступала. Он ежедневно возвращался ко мне в мастерскую, плакал, возмущался, иногда раздражался, видя мое спокойствие.

– Но почему же ты столь безмятежен? А ведь ты плакал, когда умер твой отец. О чем ты тогда думал?

– Когда ушел папа, я сказал себе, что нельзя терять ни единого часа, чтобы любить тех, кого я люблю. Я не мог отложить это чувство на завтра. Нет, Мойша, я страдаю перед лицом зла, но страдание не может быть поводом для ненависти, оно – повод для любви.

Он поднял на меня глаза. Похоже, он наконец услышал меня. И я продолжил:

– Твой старший сын умер? Полюби его еще больше. Полюби всех остальных, тех, кто у тебя остался, скажи им о своей любви. И поспеши. Единственное, чему нас учит смерть: спешите любить.

С этого дня Мойша перестал плакать. Конечно, он не перестал сожалеть о покойном, но он обратил свою боль в привязанность. Ничто не изгладит печали. Но мужественное сердце обращает печаль во благо.

Прошло несколько лет. Мне казалось, что я наконец обрел свое место в жизни. Моя мебель и мои рамы не стали лучше, но советы мои стали мудрее. Я нес мир в души односельчан.

В это время под тяжестью лет изнемог и угас старый раввин Исаак, и Иерусалимский Храм прислал нам нового раввина, Наума, большого знатока Священного Писания. Через несколько недель он понял, что в деревне слушают не только его. Выяснив, о чем я веду речи, он разъярился и примчался в мою мастерскую.

– Кто ты такой, чтобы считать себя вправе толковать Священное Писание! Кто ты такой, чтобы давать советы другим? Ты посещал школу раввинов? Изучал ли ты Священное Писание, как изучаем его мы?

– Но советы даю не я, их рождает свет моих молитв.

– Как ты осмеливаешься богохульствовать? Ты умеешь только стругать доски, а собираешься стать поводырем для других. Ты не можешь изъяснить Священное Писание, а тем более говорить от имени Бога! Храм осуждает нечестивцев вроде тебя. В Иерусалиме тебя бы уже давно забили камнями!

Наум напугал меня.

Два дня я держал мастерскую закрытой, а сам отправлялся в дальние одинокие прогулки.

Наум, несомненно, был прав: незаметно, не отдавая себе отчета, я стал духовным наставником жителей деревни, нравоучительствуя, примиряя, гася справедливый гнев, вещая от имени Бога… Я завоевал эту власть так незаметно, что даже не успел задуматься об исключительной сложности подобного труда, и молодой раввин справедливо упрекнул меня в грехе ослепления и гордыни!

Быть побитым камнями! Наум был прав. Моя несхожесть с другими, мое противостояние Храму могли закончиться смертью под градом камней. Он угрожал мне. И я отступил.

Ему было неведомо, что я возжелаю смерти и что римляне принесли в Иерусалим пытку распятием. И завтра мне предстоит умирать на скрещенных досках.

– Тебе известно, что все только и говорят о твоем двоюродном брате Иоанне?

Глаза матери блестели.

– О котором?

– О сыне Елисеветы, нашей родственницы, ты же знаешь… Говорят, он наделен пророческим даром.

Ее слова меня не взволновали. Я истощил все свое любопытство по отношению к лжепророкам и лжемессиям. Я пытался найти в жизни собственное место. И молодой раввин вновь поставил передо мной вопрос выбора.

Но мать не отступала. Был ли то религиозный порыв или семейная гордость? Она только и говорила об этом двоюродном брате.

– Иоанн обосновался на берегу Иордана и смывает грехи людей, которые приходят к нему, окуная их с головой в воду. Поэтому его везде называют Иоанном Смывающим грехи.

Я вновь открыл мастерскую. Однако никто не осмеливался теперь приходить ко мне даже за досками. Наум запугал всех.

Но мало-помалу люди стали встречаться со мной тайно. Они хотели, как и прежде, говорить со мной. Мы собирались на закате далеко от деревни, около озера. Там мы обретали покой в фиолетовых волнах сумерек. Душа моя в пламенной молитве возносилась к усыпанному звездами небу и внимала умиротворяющему безмолвию Бога.

Наум узнал об этих вечерях и вновь с яростью обрушился на меня.

Он был прав.

Разве не стал я воплощением тщеславия? Разве правильно было утверждать, что истиной владею я, а не Священное Писание? Можно ли доверять только себе? Я нуждался в очищении, я нуждался в помощи, в поводыре, даже в учителе. Мне надо было встретиться с Иоанном, чтобы очиститься от грехов.

Я отправился в путь вдоль извилистого русла Иордана.

С каждым шагом дорога все больше заполнялась паломниками, поток людей тек быстрее, чем река. Они шли отовсюду – из Дамаска, из Вавилона, из Иерусалима и из Идумеи.

В ущельях нижнего течения Иордана стихийно возник лагерь: стояли палатки, горели костры, здесь собирались целые семьи, сотни мужчин и женщин.

Иоанн Смывающий грехи стоял по колени в воде, расставив ноги. Его силуэт вырисовывался на фоне скал, теснивших реку.

Длинные вереницы паломников спокойно и безмолвно тянулись вдоль берега. Над водами раздавались лишь хриплые крики каких-то птиц.

Иоанн был воплощением пророка: худой, бородатый, с взъерошенными волосами, в грязной одежде из верблюжьей шерсти. Вокруг него с жужжанием роились полчища мух, привлеченных ужасным зловонием. Его огромные глаза смущали своей неподвижностью. Его грубость выглядела такой вызывающей, что отдавала бахвальством. Я почувствовал себя униженным, я видел пародию на все то, к чему стремился, жалкое подобие моих самых высоких устремлений.

Я внимательно оглядел толпу паломников, пришедших очиститься до наступления вечера. Удивительно, но там были не только евреи, но и римляне, сирийские наемники, иными словами, люди, никогда не читавшие Тору, ничего не знавшие о нашем Священном Писании. Что они искали здесь? Какие блага мог им пообещать Смывающий грехи, коли их не давала собственная религия?

Я приблизился к двум паломникам, ожидавшим на берегу своей очереди.

– Я пошел, – сказал толстяк.

– А я не пойду, – ответил тощий. – И вообще не понимаю, почему должен очищаться от грехов, я во всем соблюдаю наш закон.

– Несчастные! Колодези самомнения и грязи!

До нас донесся громоподобный голос Иоанна Смывающего грехи. У него, должно быть, был очень тонкий слух, ибо, несомненно, он расслышал разговор паломников, несмотря на шум речной воды. Иоанн вопил, обращаясь к тощему:

– Порождения ехидны! Древеса бесплодные! Считаешь себя праведным, потому что придерживаешься пустых предписаний закона. Недостаточно мыть руки перед каждой едой и соблюдать субботу, чтобы охранить себя от греха. Только покаявшись сердцем, ты можешь добиться прощения своего греха.

Эти речи укололи меня, словно жало слепня. Разве не так мыслил и я долгие годы, оставаясь в полном одиночестве?

Иоанн Смывающий грехи продолжал кричать, и его длинное худое тело сотрясалось от ярости. Чувствовалось, что он обладал неистощимыми запасами гнева, и гнев его усиливался от ощущения греховности окружающих. Мне сразу стало ясно, что пророком Иоанн не был, но человеком прямодушным, несомненно, был.

Худой паломник не ожидал такого потока ядовитой брани и смущенно глядел на толстяка, не зная, как поступить.

– Подойди! – прокричал Иоанн.

Человек ступил в воду и сделал несколько шагов.

– Нагим! Нагим, как ты вышел из чрева своей матери!

Худой, сам не зная почему, подчинился, сбросил одежды и подошел к Иоанну голым, как новорожденный.

Иоанн возложил громадную ладонь на его череп. Он впился в глаза худого, словно взглядом забивал в него гвоздь.

– Покайся в грехах! Возжелай добра. Возжелай прощения. Иначе…

Что двигало мужчиной – страх, покорность? Но показалось, что он сердечно покаялся, и Иоанн решительно окунул его в реку. Он продержал его голову под водой достаточно долго и отпустил, лишь когда на поверхности появились пузыри, потом вытащил задыхающегося грешника на воздух.

– Иди. Ты прощен.

Едва не захлебнувшийся человек, покачиваясь, выбрался на берег. Оказавшись на суше, он рухнул на землю, уткнулся лбом в колени и зарыдал.

Толстяк бросился утешать его, но худой поднял голову и прошептал:

– Спасибо, Господи, спасибо… Спасибо за отпущение моих грехов. Я действительно был нечист.

Сумеречное небо стало фиолетовым. Иоанн Смывающий грехи удалился в свою пещеру, где проводил ночи. Позже в лагере, когда мы сидели вокруг костра, мне сказали, что он пил только воду и не ел ничего, кроме акрид и дикого меда. Я восхищался силой его духа, ибо ощущал, что не могу обойтись без мяса, хлеба и вина.

– Почему такой святой человек, как он, облачен в одежду из верблюжьей шерсти? – воскликнул один паломник. – Верблюд – животное нечистое, как свинья или кролик! Это противоречит закону!

Я видел, что даже самые ярые его поклонники, казалось, не понимали главного послания Иоанна: «Сердце очищается соблюдением не буквы закона, но духа его». Тогда же я познакомился с Андреем и Симоном, юными учениками Иоанна. Мы долго говорили об учителе, о его учении, шедшем вразрез с Храмом, что делало Иоанна весьма уязвимым. Мы сравнивали его с кумранскими монахами, с ессеями, ведь те тоже очищали от грехов.

Утром я устроился у самой воды на камне, откуда мог наблюдать за Иоанном, оставаясь невидимым для него.

Вначале он потребовал, чтобы от грехов очистились чужеземцы.

– Подходите, римляне. А вы, евреи, слушайте и постарайтесь извлечь урок. Быть евреем вовсе не означает, что вы обязательно будете спасены. Не ограничивайтесь повторением «отец у нас Авраам». Ибо Бог может из камней сих воздвигнуть детей Аврааму.

Пятеро римских солдат приблизились к нему.

– Что мы должны делать?

– Никого не обижайте, не клевещите. Довольствуйтесь своим жалованьем.

Потом он принял мытарей.

– Не требуйте более определенного вам.

Потом сказал богатым горожанам:

– У кого две рубахи, тот дай неимущему. У кого есть пища, делай то же.

Когда солнце стояло в зените, появились соглядатаи из Иерусалима. Храм послал жрецов и левитов, чтобы разузнать об Иоанне.

– Кто ты?

– Меня называют Иоанн Смывающий грехи.

– Говорят, что ты воскресший пророк Илия.

– Так говорят. Но я никогда этого не говорил.

– Некоторые говорят, что ты – Мессия, провозглашенный Священным Писанием.

– Я – не Мессия, а тот, кто возвещает о нем. Я глас вопиющего в пустыне: «Исправьте путь Господу, прямыми сделайте стези Ему».

– Значит, ты не утверждаешь, что ты Мессия?

– Я недостоин даже понести обувь его. Когда он явится, справедливость восторжествует и отмщение свершится. Он провеет зерно на току: пшеницу свою соберет в житницу, а солому сожжет огнем неугасимым.

– Но если ты не Мессия и не Илия, почему ты погружаешь тела в воду? Кто дал тебе право смывать наши грехи?

– Я – предтеча Христа. Идущий за мной стоит среди вас. Тот, у которого я недостоин развязать ремень обуви.

Люди на берегу переглянулись: каждый спросил себя, следовало ли истолковать слова Иоанна как пророчество, ведь они означали, что Мессия уже находится на берегу Иордана.

– Я лишь расчищаю дорогу царю, расчищаю путь покаяния. Но он здесь, он, сын Бога, возвещенный пророком Даниилом.

На берегу никто не шелохнулся и не двинулся вперед, и все решили, что это просто красивые речи. А я содрогнулся: мне на мгновение показалось, что, несмотря на расстояние, Иоанн Смывающий грехи устремил свой пронзительный взгляд на меня.

Успокоенные его словами, посланцы Храма ушли в Иерусалим, этот Иоанн был очередным безопасным провидцем. Пока он будет стоять в своем болоте и погружать паломников в воду, он не станет оспаривать власть у сильных мира сего.

День стал клониться к вечеру, и я решительно ступил в воду, чтобы Иоанн очистил меня от грехов. Видя, что я иду к нему, Иоанн нахмурил брови:

– Я тебя знаю.

– Я – твой двоюродный брат, сын Марии, родственницы твоей матери Елисеветы. Я пришел из Назарета.

Он еще сильнее нахмурился, словно не понимал меня. Я медленно повторил:

– Ты узнаёшь меня, потому что я твой двоюродный брат.

– Я узнаю́ тебя как избранника Бога.

Его удивили собственные слова. Он глядел на меня, явно испытывая смущение. И вдруг закричал, чтобы каждый мог расслышать:

– Вот – Агнец Божий, который берет на себя грехи мира!

Он прокричал эти слова с непререкаемой убежденностью. Я чувствовал, что толпа на берегу застыла в неподвижности, наблюдая за этой сценой. Взгляды людей впились в меня. Я не знал, что сказать и что сделать. И быстро прошептал:

– Омой меня, и покончим с этим.

Но Иоанн возмущенно воскликнул:

– Скорее тебе надобно омыть меня! Я призывал тебя всей душой, и ты явился. Радость моя исполнилась.

Это было выше моих сил. Ноги мои подкосились, я пошатнулся, и Иоанн на руках вынес меня на берег. Там за мною принялись ухаживать Андрей и Симон, пытаясь отогнать толпу, жаждавшую узнать, кто я такой. Женщины говорили, что в момент, когда я потерял сознание, с неба спустился голубь и крылом осенил мое чело.

Я этого не видел.

Обряд, совершенный Иоанном, открыл мне врата в иную жизнь…

Прекрасная и безучастная синяя ночь. Невероятное безмолвие.

Ожидание опустошает меня. Я предпочел бы говорить, сражаться, действовать… А вместо этого поворачиваю голову, вслушиваясь в малейший шум, надеясь уловить бряцание оружия. Нет, я не спешу умирать, но хочу, чтобы окончилось ожидание. Лучше смерть, чем агония. Почему медлят солдаты? Так ли долго идти от Храма до Масличной горы…

У лис есть норы, у птиц – гнезда, а мне негде преклонить голову.

Когда я очнулся, Андрей и Симон засы́пали меня вопросами. Кто я? Что делаю здесь? Почему Иоанн объявил меня Помазанником? Почему я притворялся простым паломником? Могут ли они последовать за мной и посвятить мне свою жизнь?

– Я – никто. Я не понимаю, что сказал Иоанн. Я всего лишь плохой плотник из Назарета, и нерадивый прихожанин к тому же.

– Ты родился в Назарете?

– Нет. На самом деле я родился в Вифлееме, но это долгая история…

– Так было записано, Михей возвестил: «Помазанник явится из Вифлеема».

– Вы ошибаетесь.

– Ты – потомок Давида?

– Нет.

– Ты уверен в этом?

– Не знаю… Старая семейная легенда гласит… что… Помилуйте, есть ли хоть одна семья в Палестине, которая бы не возводила свою родословную к Давиду?

– Итак, это ты: Помазанник – из колена Давидова.

– Вы всё переиначили!

– Чему ты нас будешь учить?

– Ничему. Совершенно ничему.

– Ты считаешь, что мы недостойны тебя?

– Я этого не говорил.

Оставалось сделать одно – удалиться.

Я должен был бежать от пустой болтовни, я не желал подвергаться какому-либо давлению. Тридцать лет все, кроме меня, имели собственное мнение о моей судьбе. Погребенный под грузом советов, заблудившийся среди сотни дорог, набожный для одних и безбожник для других, признанный, отвергнутый, гонимый, удерживаемый, обожаемый, оскорбленный, оболганный, почитаемый, выслушиваемый, презираемый, я перестал быть человеком, а превратился в пустую харчевню на перекрестке множества дорог, куда каждый являлся со своим характером, своим жизненным опытом и своими убеждениями. Я стал эхом чужих голосов.

И я бежал.

Я укрылся среди невозделанных земель, где не было людей, где растительность дика и бедна, где редки источники воды. Я ушел туда, где не опасался с кем-либо встретиться.

В пустыне я желал встречи лишь с самим собой. Я надеялся понять себя среди полнейшего безлюдия. Я должен был узнать, кто я.

Вначале поиски казались бесплодными. Я испытывал раздражение, усталость, голод, страх перед завтрашним днем… Но уже через несколько дней волнения, омрачившие последние недели, улеглись, привычная сдержанность вернулась ко мне, я вновь превратился в ребенка из Назарета, окунулся в чистое ожидание жизни, обрел любовь к каждому мгновению, восхищение перед всем сущим. Боль ушла, но явилось разочарование. Неужели человеку не достичь совершенства? Неужели он навсегда остается ребенком, а зрелость – лишь маска? Неужели, срывая лохмотья взрослого человека, обращаешься в дитя? Неужели годы добавляют лишь волосы, бороду, заботы, ссоры, искушения, шрамы, усталость, похоть, и ничего больше?

И тогда свершилось мое падение.

Падение, опрокинувшее всю мою жизнь. Кто толкнул меня?

Ибо я падал, не двигаясь с места.

Я сидел на вершине высокого лысого холма. И мог видеть вокруг себя лишь бескрайнее пространство. Единственным движением, которое я ощущал, было течение времени. Я погрузился в умиротворяющее бездействие. Я положил ладони на колени и вдруг, даже не шелохнувшись, начал падать…

Я падал…

Я падал…

Я падал…

Я обрушился внутрь самого себя. Разве мог я предполагать, что существуют такие крутые обрывы, головокружительные пропасти, глубины внутри человеческого тела? Я летел в пустоту.

И чем быстрее я падал, тем громче кричал. Но скорость гасила мой крик.

Потом я ощутил, что полет замедлился. Я становился невесомым, сливаясь с воздухом. И сам становился воздухом.

Падение почти прекратилось. Оно делало меня все легче. И я воспарил.

Преображение медленно завершилось.

Я не узнавал себя. Я не чувствовал своего тела. Я продолжал мыслить, но я перестал говорить «я».

Я окунулся в океан света.

Тут было тепло.

Тут я понимал все.

Тут я познал всю полноту веры.

Я спустился в кузницу жизни, в центр, в очаг, туда, где все соединяется, образуя единое целое. Внутри себя я нашел не себя, а нечто большее, чем я, более значимое, чем я, море кипящей лавы, бесконечную и постоянно меняющуюся первопричину, в которой не различал ни слова, ни голоса, ни речей, а был охвачен новым ощущением, ужасающим, необъятным, единым и неистощимым. В меня вселилось чувство всеобщей справедливости.

Сухой шорох лапок бегущей ящерицы вернул меня к действительности. В одно мгновение я всплыл после бесконечного падения и был вырван из сердца Земли.

Сколько времени пролетело?

Мирная ночная прохлада обвивала меня, даруя отдых выжженному песку, жаждущим травам, словно вознаграждая их за дневное пекло.

Я блаженствовал. Я уже не ощущал ни жажды, ни голода. Недоумения перестали терзать меня. Я ощущал, что насытился духовно.

Я не нашел себя в глубине пустыни. Нет. Я обрел Бога.

И с того дня я ежедневно совершал это путешествие внутрь самого себя. Я карабкался на скалу и нырял в глубины своего существа. Я желал разгадать тайну.

И каждый раз я попадал в океан неземного света, бросался в его объятия и проводил в этих объятиях бесчисленное количество часов.

Я вспоминал, что когда-то смутно улавливал этот свет, когда молился ребенком, или подмечал его в чьем-то взгляде, а теперь знал, что свет этот держит и объединяет мир, но никогда не думал, что он достижим. Во мне вмещалось больше, чем просто я. Во мне вмещалось нечто целое, отличное от меня, но мне не чуждое. Во мне скрывалось нечто большее, но единосущное мне, непознаваемый источник знаний, непостижимый ключ к разгадкам бытия, начало моей жизни. Во мне был Отец, чьим Сыном я являюсь.

На тридцать девятый день пребывания в пустыне я решил вернуться к людям. Я обрел больше, чем надеялся обрести. Но когда подходил к прохладной, укрытой тенью реке Иордан, увидел на земле мертвую змею. Пасть ее была открыта, змея уже разлагалась, привлекая к себе полчища муравьев, но ее желтые мертвые глаза словно лучились ядовитой насмешкой.

Меня вдруг поразила страшная мысль: а если меня искушал дьявол? А если я все тридцать девять дней витал среди грез, порожденных Сатаной? А если переполнявшая меня сила исходила от лукавого?

Мне следовало провести в пустыне сороковую ночь.

И это была ночь, когда опрокинулись все мои воззрения. То, что казалось мне ясным, вдруг затягивалось туманом. Там, где раньше я видел добро, теперь я подмечал зло. Когда мне казалось, что я осознаю свой долг, в мою душу закрадывалось подозрение в собственном тщеславии, высокомерии, гибельной гордыне! Как я мог поверить, что связан с Богом? Не была ли эта вера безумием? Откуда во мне могло возникнуть понимание праведного и неправедного? Не было ли новое знание иллюзией? Как я мог присвоить себе право говорить от имени Бога? Не было ли это притязанием на верховную власть? Не встану ли я, выйдя из пустыни, на путь обмана, увлекая за собой других в пучину постоянной лжи?

Я не получил ответа на свои вопросы. Но утром сорокового дня я наконец примирился с самим собой.

Я преодолел все сомнения и поверил: мои ошибки, тяжкие размышления вели меня к Богу, а не к Сатане. Я поверил: мне предстоит совершить нечто благое. Я поверил в себя.

Я тогда не знал, что последующие, еще более невероятные события заставят меня превозмочь еще бо́льшие искушения и этой ночью, в этом саду принудят меня ждать и даже желать собственной смерти.

Поначалу меня не мучили никакие предчувствия. Я присоединился к паломникам на берегу Иордана, ощущая законное право говорить о мудрости, обретенной мною в таинстве молитв.

В лагере меня ждали Андрей и Симон.

Когда я появился перед ними, Симон улыбнулся и воскликнул, словно проверяя меня:

– Кто ты?

– А как ты думаешь?

– Ты посланец Бога?

– Ты сказал это.

Нам было достаточно этих слов. Мы обнялись, потом Иоанн Смывающий грехи еще раз назвал меня Агнцем Божиим. Он попросил Андрея и Симона, своих любимых учеников, расстаться с ним и последовать за мной, ибо верил в меня. Я знал, что ступаю на неведомый путь, и ступил на него без малейших колебаний.

Те времена были исполнены надежд и восторга. Меня опьяняли тайны, которые Бог доверил мне в часы размышлений, и я старался ежедневно передавать их другим. Я радовался, что сумел их познать, но еще не подозревал о последствиях.

Мы с Андреем и Симоном шли по зеленой, свежей, плодородной Галилее. Мы не заботились о завтрашнем дне, спали под открытым небом, питались тем, что срывала наша рука с деревьев, или тем, что протягивали нам руки людей. Бог помог нам обрести безмятежность.

Дабы разрешить возникающие недоумения, я укрывался за скалой или деревом и погружался в обретенный мною колодезь откровения. И всегда возвращался если не с дарованным ответом, то с предчувствием его снисхождения.

Я заглянул в игральные карты мира сего. И увидел игру изнутри. Люди играли плохо: надеясь на выигрыш, они использовали крапленые карты. Силу. Власть. Деньги. Я любил лишь исключенных из их глупой игры, неприспособленных, тех, кого игра выбрасывала прочь: обездоленных, безответных, увечных, женщин, изгоев.

Избрав идеалом бедность, я стал братом бедняков. Они не пытались отречься от своей нищей жизни. Нет, они любили жизнь и беззаветно препоручали ей себя. Ибо знали, всегда найдется прохожий, который даст монету или кусок хлеба. В доверии к жизни проявлялась их вера в Бога. Андрей, Симон и я стали бродягами-бедняками: получали милостыню, а лишнее тут же раздавали нуждающимся. Ибо считали, что нам принадлежит только то, что удовлетворяет наши потребности. Остальное было роскошью; мы не имели на него никакого права.

В нашем преображении было столько радости, что мы привлекали на свою сторону новых молодых людей, и наш круг расширялся. Некоторые юноши возмущались тем, что я обращаюсь к женщинам напрямую и желаю, чтобы они сопровождали нас. Ибо, спускаясь в колодезь любви, я обнаружил, что богодухновенные добродетели были добродетелями женскими. В голосе Отца Небесного я слышал материнскую нежность. Он указывал мне на безымянных героинь, на тех, в ком Он воплощался, на всех дарительниц жизни, дарительниц любви, на тех, кто омывает плоть ребенка, утешает его, наполняет голодные рты, на вечных прислужниц, создающих уют и чистоту, на верных подруг, на смиренниц, на воительниц быта, на цариц заботливости, императриц нежности, врачевательниц наших ран и гонительниц огорчений. Мужчины охраняют врата общества, которое порождает смерть и множит ненависть. Женщины охраняют врата природы, которая творит жизнь и требует любви. Но мои ученики, истинные самцы земли Израилевой, с трудом соглашались с тем, что женщины без принуждения и раздумий делают то, что требует от мужчин тяжких трудов. Ученики терпели присутствие наших многочисленных спутниц, но не доверяли им. Возможно, они просто опасались своего вожделения.

Наблюдая за власть имущими, что делят людей на полезных и бесполезных, я обнаружил, что сильные мира сего обладают способностью унизить человека. Когда мытарь терзал семью должников, он крушил и топтал своих жертв. Я лишен такой способности. Стоя лицом к лицу с человеком, я вижу в нем только человека; я не могу смотреть на него, не ощущая всех тягот его жизни, его высказанных или невысказанных страданий, его надежд, всего, что образует, оживляет и обновляет его черты. Часто мне открывается большее. Я вижу ребенка, каким он был, и старика, каким он станет, всю его изменчивую и хрупкую жизнь.

Ничто не может сравниться с невинной радостью первых месяцев скитаний. Мы расчищаем путь. Мы изобретаем новый образ жизни. Мы уничтожаем недоверие и наглость. Мы можем только давать или принимать. Мы свободны. Мы направляемся в открытое море.

В глазах всесильных все мы ничтожны. Они не докучают нам, ибо с нами можно не церемониться. Они ошибаются: в одиночку мы можем лишь прятаться от мира; объединившись, мы сможем его преобразить.

Мы продолжали бродить по дорогам в поисках богатств, которые нельзя купить за деньги, и наши странствия привели нас в Назарет.

Я с радостью встретился с матерью, но отказался останавливаться в родном доме. Я продолжал жить под открытым небом среди друзей, питаясь доброхотными подаяниями назареян и беседуя с каждым.

Мать и братья призвали меня в дом. Младший из братьев, Иаков, был в ярости.

– Иисус, ты позоришь нас! Ты покинул отцовскую мастерскую, не предупредив никого, чтобы стать странствующим раввином. Но ты спишь под открытым небом, ты побираешься в собственной деревне, где все тебя знают, где живем мы, где мы работаем. Что подумают о нас? Образумься!

– Я не буду менять свою жизнь.

– Если ты больше не можешь работать, то, по крайней мере, можешь есть и спать дома, не так ли?

– А мои друзья?

– Вот-вот, поговорим о твоих друзьях. Скопище бродяг, бездельников, бездарей и падших женщин! Таких здесь никогда не было. Лучше будет, если они уйдут.

– С ними уйду и я.

– Ты хочешь окончательно нас унизить?

Брат мой дал мне пощечину. Он сам поразился своей гневной вспышке, и вдруг на лице разъяренного взрослого человека я увидел волнение ребенка, который набедокурил, а теперь спрашивает себя, какого наказания ждать от старшего.

Я подошел ближе и сказал:

– Ударь и по левой щеке.

Его ноздри затрепетали от ярости. Я бросил ему вызов, и он готовился нанести удар, когда я подставил ему левую щеку, показывая, что готов стерпеть его гнев.

Он издал яростный вопль, сжал кулаки и выбежал из комнаты. Остальные родичи принялись поносить меня, словно, подставив вторую щеку, я нанес оскорбление брату, ударившему меня.

А я просто применил на деле знание, почерпнутое в погружении в бездонный колодезь: возлюби другого во всей его глупости и слабости. Ответить насилием на насилие, вырвать око за око, зуб за зуб – значит лишь умножить зло, хуже того, возвести зло в закон. Ответить любовью на насилие – значит погасить насилие и поставить перед носом насильника зеркало, отражающее его ненавидящее, перекошенное, уродливое лицо. Брат мой увидел свое лицо и бежал, устыдившись.

– Замолчите все и оставьте меня наедине с Иисусом.

Они подчинились и оставили меня с матерью. Она бросилась мне на шею и долго плакала. Я нежно обнимал ее, зная, что слезы зачастую предвещают откровения.

– Иисус, мой Иисус, я ходила слушать тебя, и меня охватило беспокойство. Я перестала понимать тебя. Ты постоянно говоришь о своем отце, о его наставлениях, но ты ведь так мало знал его.

– Мама, Отец, о котором я говорю, есть Бог. Я спрашиваю Его совета, когда уединяюсь для размышлений.

– Но почему ты говоришь «мой отец»?

– Потому что Он мой Отец, как и твой. Он Отец всех нас.

– Ты говоришь общими словами. Ты даешь общие советы. Ты утверждаешь, что надо любить всех, но ты-то любишь свою мать?

– Совсем нетрудно любить любящих тебя людей.

– Ответь.

– Да. Я люблю тебя, мама. И сестер, и братьев. Но еще больше надо любить тех, кто нас не любит. Даже врагов.

– Тогда наберись сил, поскольку врагов у тебя будет множество! Ты понимаешь, куда идешь? Какую жизнь уготовил себе?

– Моя жизнь меня не тревожит. Я не хочу жить ради себя и умирать ради себя.

– Как! У тебя нет своей мечты?

– Никакой. Я только свидетельствую. Я сообщаю другим то, что нахожу в своих размышлениях.

– Другие! Другие! Подумай вначале о себе! Ты приводишь в отчаяние свою мать. Я хочу, чтобы тебе удалась твоя собственная жизнь!

– Мама, моя жизнь принадлежит Отцу.

Она снова заплакала. Но то были слезы не отчаяния, но примирения.

– Ты безумен, Иисус.

– Какую же судьбу мне выбрать? Прославиться благим безумием или дурным плотничеством? Я предпочитаю быть благим безумцем.

Она рассмеялась сквозь рыдания. Страдания матери надломили мои силы. И я поспешил покинуть Назарет.

Невзгоды начались с моими первыми чудесными исцелениями.

Я не знал, какие из дел моей жизни сохранит будущее, но не хотел, чтобы распространился слух, который уже мешает мне, путается под ногами: мне не нужна слава колдуна.

Вначале я не осознавал своих чудотворений. Взгляд, слово могут лечить. Об этом известно всем, и я не первый целитель, появившийся на земле Палестины. Врачевание требует времени, усилия воли, требует всецело посвятить себя страждущему. Иногда даже впитать в себя его боль. Любой может научиться исцелять, и мне пришлось овладеть этим искусством. Да, я касался ран, да, я выдерживал полный боли взгляд. Да, я проводил ночи у ложа умирающих. Я садился рядом с увечными и пытался руками передать им часть силы, что кипит внутри меня; я разговаривал с ними, я пытался отыскать выход их страданиям и призывал их молиться, искать колодезь любви в себе самом. Те, кому это удавалось, чувствовали себя лучше. Другие терпели неудачу. Конечно, я видел вставших паралитиков, прозревших слепцов, пошедших хромых, переставших гнить прокаженных, излечившихся от кровотечений женщин, заговоривших немых, очистившихся от демонов безумцев. Именно они остались в памяти. Но были забыты те, кто остался прикованным к ложу, ибо ни я, ни они не сумели победить недуги. У меня нет никакой силы, кроме той, что помогает распахнуть дверь, ведущую к Богу в душе каждого человека. И даже эту дверь я не в силах распахнуть в одиночку, мне требуется помощь.

Я был вынужден спрашивать каждого больного:

– У тебя есть вера? Спасает только вера.

Вскоре все перестали обращать внимание на мой вопрос. В нем видели лишь формальность. Ко мне бросались, как коровы на водопой, ослепленные жаждой.

– Вы лечите от чесотки?

– А от облысения?

– А женские болезни?

Мне задавали медицинские вопросы, словно торговцу лекарствами: а у вас есть такое-то снадобье? Я отвечал:

– У тебя есть вера? Спасает только вера.

Тщетно. Меня превращали в кудесника. Мне не удавалось им объяснить, что чудеса многотрудны, что в них заложен духовный смысл, что они требуют двойной веры, веры больного и веры целителя. Мне посылали бездельников, неверующих, но, даже при неудаче с девятью болящими, десятый раздувал мою славу до невиданных размеров.

Я не хотел заниматься целительством. Я запретил ученикам приводить ко мне больных. Но как устоять перед истинным страданием? Когда хилый ребенок или бесплодная женщина лили передо мной слезы, я все же пытался им помочь.

Недоразумения множились. Я ни с чем не мог справиться. Мне приписывали все новые чудеса. Кто-то видел, как я умножал хлеба в порожних корзинах, наполнял вином пустые кувшины, загонял рыб в сети. Все это случилось, я сам тому свидетель, но не по естественным ли причинам? Не раз я подозревал в мистификации даже своих учеников… Ослепленные страстью, они были склонны, как и все евреи, к преувеличениям; но они приукрашивали, даже рассказывая об обычных делах. Не они ли заговорили первыми обо всех этих чудесах? Не сами ли наполнили кувшины вином? Не приписали ли мне счастливое появление косяка рыб в Тивериадском озере? Я не могу доказать, но подозреваю их. Однако в чем их упрекать? Они – простые люди, рабы земных забот, они восхищены мною, они обожают меня и должны защищаться от наших противников, оправдываться перед своими семьями. Они читают нашу историю глазами своей страсти. Они хотят убеждать, а когда кто-то хочет убеждать, истинная вера и обман идут рука об руку. К некоторым истинам в моих речах они добавляют мелкую ложь: почему бы не воспользоваться ложью, когда не действует правда? Разве важно, что одно чудо подлинное, а другое вымышленное! Виноваты легковерные, те, кто хочет быть обманутыми.

Наша жизнь изменилась. Когда нас не преследовали несчастные, страждущие чуда, нас изводили фарисеи, жрецы и учители закона, считавшие, что отныне меня слышит слишком много ушей. Священники отторгали мою привычку уходить в глубины души, чтобы встретиться там с моим Отцом, источником животворящей любви. Они верили лишь в писаные законы и подмечали все, что мне диктовала моя вера, вера, восставшая против формального соблюдения обычаев. Несколько раз я исцелял в субботу, я ел в субботу, я работал в субботу. Эка важность! Суббота создана для человека, а не человек для субботы. Я оправдывал себя и оправдывал своих близких, но усилия мои пропадали втуне: я говорил только о любви, а плодил тысячи врагов.

– Как ты осмеливаешься говорить от имени Бога?

Новая мысль вначале кажется ложной. Фарисеи отказывались понимать меня. Они обвиняли меня в тщеславии.

– Как ты осмеливаешься говорить от имени Бога?

– Бог в моем сердце.

– Богохульство! Бог живет отдельно от нас, Бог един и недостижим. Тебя от Бога отделяют пропасти.

– Уверяю вас, нет. Достаточно углубиться в себя самого, как в колодезь, и…

– Святотатство!

Они следили за мной, гнали меня. Их свора неслась по следу моих сандалий. Они хулили меня, хотели вернуть меня к слову Писания. Я не хотел раздражать их, бросать им вызов, но не мог замалчивать истину.

После путешествия в Иерусалим на Пасху они больше не оставляли меня в покое. Они ежедневно расставляли мне новые сети. Бо́льшую часть ловушек я обходил благодаря знанию текстов. Но однажды утром фарисеи загнали меня в тупик.

– Шлюха! Потаскуха! Блудница!

Они приволокли ко мне женщину, совершившую прелюбодеяние. Они тащили ее полуголую за руки, не обращая внимания на ее страх и стыд, даже не замечая ее слез. Они тащили ее для ярмарочного развлечения, чтобы узнать, смогу ли я выйти из затруднительного положения.

Я попал в западню. Закон Израиля категоричен: невест, повинных в измене, надо побивать камнями, тем более это касается жен, уличенных в супружеской неверности. Фарисеи и учители закона схватили ее на месте преступления, дав самцу удрать, а теперь собирались забить несчастную камнями на моих глазах. Они знали, что я не потерплю насилия. Им было важнее уличить меня в богоотступничестве, чем ее в измене. Грех блуда их не тревожил.

Дрожащая, жалкая жертва, красавица в разодранных одеждах и с растрепанными волосами, стояла между нами, помертвев от страха.

Я присел на корточки и принялся рисовать на песке. Мое странное поведение обескуражило фарисеев, а мне дало несколько мгновений на размышления. Затем свора вновь завопила:

– Прикончим ее! Побьем ее камнями! Слышишь, назареянин! Мы прикончим ее на твоих глазах!

Странная сцена: они угрожали мне, а не ей. Они угрожали мне ее смертью.

Я продолжал рисовать. Я дал им выблевать свою ненависть, опустошить запасы злобы; я расчищал поле битвы. Но когда они решили, что я не собираюсь вмешиваться, я выпрямился и спокойно сказал:

– Кто из вас без греха, первый брось в нее камень.

Мы стояли около Храма.

Я в упор смотрел на каждого по очереди, во взгляде моем не было любви, мои глаза горели яростью, потрясшей их жестокие сердца. Я задавал безмолвный вопрос:

– Ты, ты никогда не грешил? Я видел тебя на той неделе в харчевне! А ты, как ты смеешь притворяться безгрешным, когда я видел, как ты хватал за грудь водоноску! А ты, ты считаешь, что я не знаю, какой проступок ты совершил позавчера?

Старики отступились первыми. Они бросили камни на землю и отвернулись.

Но молодые, слишком жаждавшие крови, не желали прислушаться к своей совести.

И я насмешливо посмотрел на них. Моя улыбка угрожала им обличением. Глаза мои говорили:

– Я знаю всех распутников Иудеи и Галилеи: вы не можете разыгрывать праведников передо мной. У меня все имена. Я знаю всё. И могу вас изобличить.

Молодые, в свою очередь, опустили глаза. И отступили.

Но один сражался со мной. Он упрямо противостоял моему взгляду. Он был самым юным, ему должно было быть не более восемнадцати лет. Неужели в пылу мальчишеской самонадеянности он считал, что ни разу не согрешил? Он стоял, вытянувшись в струнку, уверенный в себе, в том, что уполномочен законом убить эту женщину.

Я взглянул на него по-иному. Я не бросал ему вызов, я не угрожал ему. Я тихо спросил его:

– Ты уверен, что ни разу не согрешил? Я люблю тебя, даже если ты согрешил.

Он вздрогнул. Удивленно заморгал. Он ожидал всего, но не любви.

Друзья потянули его за рукав. Они шептали:

– Не смеши людей! Ты же не станешь утверждать, что ни разу не согрешил!

Он был сломлен и позволил себя увести.

Я остался наедине с дрожащей женщиной.

Она по-прежнему испытывала страх, но теперь предчувствие смерти сменилось страхом неведомого, возможно худшего наказания.

Я улыбкой успокоил ее:

– Где твои обвинители? Никто не осудил тебя?

– Никто, Господи!

– И я не осуждаю тебя. Иди. И впредь не греши.

Я снова ухитрился одержать победу над фарисеями.

Но я устал от этих ловушек. Ученики радовались моим успехам. Я отвечал им, что успех есть не что иное, как недоразумение, а количество наших врагов множилось быстрее количества друзей. Мы решили укрыться в Галилее.

Изнеможение пожирало меня: я устал наставлять упрямцев, я устал говорить с глухими, я устал оттого, что речи мои плодили глухих.

Именно тогда все более важную роль в моей жизни стал играть Иуда Искариот.

В отличие от прочих учеников, Иуда происходил из Иудеи, а не из Галилеи. Он был образованнее других, умел читать и считать. Вскоре он стал нашим казначеем и раздавал излишки милостыни беднякам, которые встречались нам в пути. Он выделялся среди бывших рыбаков Тивериады хорошими манерами и городским выговором. Сей уроженец Иерусалима вносил в нашу группу немалое своеобразие. Я любил беседовать с ним, и вскоре он стал моим любимым учеником.

Думаю, я ни к одному человеку не был привязан больше, чем к Иуде. С ним, и только с ним я говорил о своем общении с Богом.

– Он всегда рядом. Очень близко.

– Но Он здесь только ради тебя и в тебе. А мы, мы Его не видим.

– Надо только не оставлять попыток, Иуда.

– Я пытаюсь. Я пытаюсь каждый день. Но не обнаруживаю в себе бездонного колодезя. И не нуждаюсь в этом, поскольку живу рядом с тобой.

Он убеждал меня в том, что я поддерживаю с Богом иные отношения, не такие, как прочие люди. Я не был раввином, ибо не находил света в священных текстах. Я не был пророком, ибо только свидетельствовал, но ничего не предвещал. Я только использовал свои погружения в колодезь света, чтобы постигнуть суть мироздания.

– Не прикрывай лица, Иисус. Ты прекрасно знаешь, что все это значит. Иоанн Смывающий грехи сказал о тебе: «Я видел и засвидетельствовал, что Сей есть Сын Божий».

– Я запрещаю тебе, Иуда, повторять речи Иоанна. Я – сын человека, а не Бога.

– А почему ты говоришь «мой Отец»?

– Не притворяйся, что не понимаешь.

– Почему ты говоришь, что находишь Его в глубине себя?

– Не играй словами. Будь я Мессией, я чувствовал бы себя всесильным.

– У тебя есть сила, и ты отмечен пророческими знаками, но отказываешься видеть их.

– Замолчи! Замолчи раз и навсегда.

Не думаю, что он был виновен в том, что слух так быстро распространялся. Не сомневаюсь, что он разрастался сам собой, поскольку евреи, как всякий народ, судят о всех вещах в зависимости от своих желаний и ожиданий. Слух полнился, множился, приобретал невероятные размеры, проносился над крышами Галилеи быстрее, чем весенний град: Иисус из Назарета был Мессией, о котором возвещали священные тексты.

Я уже не мог появиться перед народом, чтобы меня не спросили:

– Ты Сын Бога?

– Кто тебе это сказал?

– Ответь. Ты действительно Мессия?

– Это говоришь ты.

У меня не было иного ответа. Я никогда не утверждал обратного. Я ни разу не осмелился сказать, что я и есть Христос. Я мог говорить о Боге, о Его свете, о свете, горевшем в моей душе. Но не более. А остальные бессовестно дополняли мои речи. Они преувеличивали. Те, кто меня любил, ради восхваления. Те, кто меня ненавидел, чтобы ускорить мою гибель.

– Иуда, умоляю тебя: постарайся пресекать такие разговоры. Во мне нет ничего необычного, кроме того, чем меня наделил Господь.

– Именно об этом и говорят: о том, чем наделил тебя Бог. Он избрал тебя. Он отличил тебя.

И Иуда целыми ночами черпал поддержку в пророчествах. Он отыскивал в событиях моей жизни воплощение предсказаний пророков Иеремии, Иезекииля или Илии. Я протестовал:

– Неубедительно! В погоне за сходством ты можешь обнаружить подобие между любым человеком и Мессией!

Он очень хорошо знал Писание. Иногда ему удавалось поколебать меня. Но я по-прежнему сопротивлялся. Я не доверял не только ученикам, но и своему дару исцелений. Ученики, и первым среди них Иуда, видели в них второе после пророчеств доказательство, что я и есть Помазанник.

Ярость лишила меня покоя. Радость и восторг возвращения из пустыни покинули меня. Ясное утро сменилось мрачной ночью. Друзья и враги множили мои речи, мою силу и мои дары.

Именно тогда меня вызвал к себе Ирод, правитель Галилеи. Он принял меня в своем дворце, показал все свои богатства, представил придворным, а потом уединился со мной, чтобы поговорить без свидетелей.

– Иоанн Смывающий грехи говорит, что ты Мессия.

– Так говорит он.

– Я считаю Иоанна истинным пророком. И склонен ему верить.

– Верь в то, во что тебе хочется верить.

Ирод ликовал. Он слышал в моих ответах лишь подтверждение слухов.

– Ирод, я не смею назваться Мессией. Я люблю людей, я рад быть им полезным, но мне придется продолжить жизнь в одиночестве.

– Несчастный! Не уходи от мира, подобно отшельнику или философу. Что ты выиграешь? Половина Палестины уже готова следовать за тобой. Надо подхватывать идеи народа, если хочешь им управлять. Человечеством повелевают с помощью его собственных иллюзий. Цезарь прекрасно знал, что род его происходит не от Венеры, но, заставив остальных поверить в это, он стал Цезарем.

– Твои рассуждения отвратительны, Ирод. Я не хочу становиться ни Цезарем, ни царем Израиля и никем другим. Я не хочу повелевать.

– Не важно, Иисус. Позволь нам это делать за тебя!

Покидая дворец, я лишь укрепился в своем решении. Я удалюсь от людей. Я откажусь от всего. Я завершу свой жизненный путь в пустыне. Я брошу все. Осталось распустить учеников по домам.

К несчастью, мы пришли в Наин, и будущее мое вновь сокрылось от меня.

В Наине, что к югу от Назарета, я бывал не единожды со времен моего детства. Когда мы с учениками подошли к поселению, нам встретилась похоронная процессия. Хоронили мальчика по имени Амос.

Его мать Ревекка, Ревекка моей юности, Ревекка, которую я любил и которую едва не взял в жены, отрешенно шла впереди, словно ее приговорили к пожизненному заточению. Несколько лет назад она овдовела. Амос был ее единственным сыном, с ним она потеряла все. Когда ее огромные глаза устремились на меня, я не увидел в них ни горечи, ни гнева, ни возмущения. Они, казалось, говорили, что я избрал легчайшую ношу – нести бремя не семейных, а общечеловеческих забот, страдать за всех, а не за отдельного человека.

Я ощутил и жалость, и собственную вину. Стань я ее спутником жизни, быть может, Ревекке не пришлось бы познать многих утрат?

Я попросил носильщиков гроба остановиться и показать мне ребенка. Я подошел, сжал руки Амоса и погрузился в молитву, самую отчаянную молитву в своей жизни.

– Отец мой, сделай так, чтобы он не умер. Одари его правом на жизнь. Верни счастье его матери.

Я нырнул в молитву, я не искал моей воли, но воли пославшего меня Отца.

Пальцы ребенка вцепились в мои руки, и малыш медленно сел.

Радостные крики раздались вокруг меня, обе процессии слились в едином порыве счастья: и мои ученики, и еще несколько мгновений назад погруженные в траур селяне. Только мы трое стояли онемев, вопрошая себя, что же произошло, не осмеливаясь поверить в случившееся: Ревекка, ребенок и я.

В тот же вечер к Амосу вернулся дар речи. Они явились ко мне вместе, Ревекка и ее сын, и осыпали меня поцелуями. А я замкнулся в молчании, ибо недоумевал.

В полночь, когда я сидел под оливковым деревом, ко мне подошел Иуда.

– Иисус, когда ты перестанешь отрицать очевидное? Ты его воскресил.

– Я в этом не уверен, Иуда. Ты, как и я, знаешь, как трудно распознать смерть. Скольких людей похоронили заживо? Наверное, поэтому мы часто оставляем наших покойников в пещерах. Быть может, ребенок вовсе не был мертв? А просто крепко уснул?

– Веришь ли ты сам в то, что мать могла ошибиться и отнести своего заснувшего ребенка на кладбище?

Я снова замолчал. Я не хотел произносить больше ни слова, ибо, открой я уста, с моего языка, вместо благодарности Отцу моему за исполнение молитвы, посыпались бы мольбы избавить меня от власти воскрешать! Нет! Я не хотел, чтобы Он таким образом выделял меня среди других, ибо знал, к чему обязывает меня избранничество. Меня тяготила такая судьба! У меня было ощущение, что я сражаюсь с Богом. Он побеждал меня. Он меня обезоруживал. Он отнимал у меня сомнения. Чтобы стать Божьим посланцем, нужно было покориться. Но я знал, что Он ничего не добьется без моего согласия. Я был наделен свободной волей. Я мог отвергнуть Его знаки. Я мог уйти от прозрения, остаться в смутном мире своих вопросов. Я бунтовал и терзался всю ночь.

Утро очистило небо, прокричал петух, и я заснул от измождения.

Когда я открыл глаза, то понял, что Бог не гневается на Своего Сына.

Я позвал Иуду, своего любимого ученика. Я знал, что не смогу преподнести ему лучшего подарка, чем те слова, которые собирался произнести.

– Иуда, я не знал, кто я есть на самом деле. Но всегда знал, что во мне живет нечто большее, чем я. Я также знаю, что любвеобилие Бога есть знак возлагаемых на меня надежд. И тебе, Иуда, я говорю: я заключил договор с самим собой. И договор скреплен кровью моего сердца. Я именно тот, кого ждет весь Израиль. Теперь я уверен, что я действительно Сын Бога.

Иуда бросился на землю, обхватил мои лодыжки и долго держал их. Я чувствовал, как меж пальцев моих ног текут его горячие слезы.

Бедный Иуда! Он, как и я, испытывал непомерную радость. Ни он, ни я не знали, к какой ночи приведет нас это утро, каких жертв потребует от нас эта сделка.

Сегодня вечером в саду вокруг меня рыщет смерть. Оливковые деревья стали серыми, как земля. Сверчки предаются любви под снисходительным взглядом свахи-луны. Мне хотелось бы стать одним из двух голубых кедров, чьи ветви по ночам служат пристанищем для голубок, а днем накрывают тенью небольшие шумные базары. Как они, я хотел бы обзавестись корнями, отрешиться от забот и рассыпать семена счастья.

Вместо этого я сею семена раздумий, всхода и созревания которых мне не суждено увидеть. Я поджидаю когорту, идущую арестовать меня. Отец мой, дай мне силы в этом саду, равнодушном к моей тоске, одари меня мужеством исполнить до конца то, что я счел своим долгом…

В дни, последовавшие за моей тайной сделкой с самим собой, Ирод арестовал Иоанна Смывающего грехи и заключил его в крепость Махеру. Иродиада, новая сожительница правителя, требовала головы пророка, обличавшего ее распутство.

Духовные чада праведника пребывали в страхе и недоумении, и, дабы укрепить их веру, Иоанн прислал ко мне двоих учеников.

– Ты ли тот, которому должно прийти, или другого ожидать нам?

Я знал, что ученики Иоанна сомневаются во мне. Они удивлялись, что я разделяю с людьми их простые радости; они упрекали меня, что я сытно ем и утоляю жажду вместе со своими учениками, ведь учитель их Иоанн был аскетом. Они не понимали, почему я медлю объявить себя царем Израилевым.

Я ответил посланцам:

– Пойдите скажите, что вы видели и слышали: слепые прозревают, хромые ходят, прокаженные очищаются, глухие слышат, мертвые воскресают и нищие благовествуют. И блажен, кто не соблазнится обо мне.

Впервые я заявил, что готов принять свою судьбу. Вскоре Иоанна обезглавили.

Ученики мои неистовствовали:

– Возьми власть, Иисус! Не позволяй, чтобы казнили праведных! Пора основать собственное царство, мы последуем за тобой, вся Галилея последует за тобой. Иначе и тебе отрубят голову, как Иоанну Смывающему грехи, если не обойдутся с тобой еще хуже!

Я слушал их возмущенные речи безучастно. Чем больше я размышлял, тем яснее сознавал, что не должен занимать чужого места, требовать себе земного трона. Я не повелевал людьми, я был пастырем их душ. Да, я хотел изменить мир, но не так, как меня к этому подталкивали. Я не стану возглавлять народный мятеж, не встану во главе бедняков, слабых, отверженных, женщин, чтобы приступом взять Палестину, опрокинув существующую власть, отбирая почести и богатства. Это могли сделать другие, вдохновившись моим примером. Я же призывал к преобразованию духовному. У меня не было намерения завоевывать внешний мир, мир Цезаря, мир Пилата, мир дельцов и торговцев.

– Земля была отдана людям, во что они ее превратили? Вернем ее Богу. Устраним вражду сословий и рас, ненависть, злоупотребления, угнетение, почести, лихоимства. Обрушим лестницы, которые возносят одних людей выше других. Презрим деньги, которые создают богатых и бедных, властителей и подчиненных, деньги, которые плодят зависть, скупость, неуверенность в себе, войны, жестокость, деньги, которые возводят стены между людьми. Расправимся со всем этим в своей душе, уничтожим дурные мысли, ложные ценности. Никакой трон, никакой скипетр, никакое копье не может очистить нас и открыть для истинной любви. Врата в мое царство находятся в каждом из нас, это – идеал, мечта, ностальгия. Каждый лелеет чистые помыслы в своем сердце. Кто не ощущает себя сыном Небесного Отца? Кто не хотел бы признать в каждом человеке брата? Мое царство, чаемое и обетованное, уже существует, оно в надеждах и мечтах. Порыв любви постоянен, он горит, как пламя, но пламя это робкое, слабое, его пытаются задуть. Я говорю только ради того, чтобы внушить вам мужество стать самими собой, смелость любить. Бог, хоть и снисходит к нашим немощам, требует постоянного совершенствования и победы над робостью.

Галилеяне слушали меня с разинутыми ртами, ибо они слушают ртами; в их уши ничего не влетает. Мои слова отскакивали от черепа к черепу, но не проникали внутрь. Они ценили только творимые мною чудеса.

Мне пришлось принять строгие меры, я запретил ученикам подпускать ко мне хворых. Но ничто не могло остановить потока больных: их вталкивали через окна, протискивали через крышу. На Тивериадском озере мне пришлось отойти от берега на лодке, дабы избежать прикосновений и стенаний толпы. Тщетно. Все терпели мои наставления из снисходительности, словно поедали закуски, разжигая аппетит перед появлением главного блюда – чуда.

Но я покорно исполнял свой горький долг. От меня ждали только деяний, выстаивая многочасовые очереди, им нужна была моя печать, мое клеймо, а именно исполнение какого-либо мелкого чуда. И тогда они, здоровые зрители или излеченные больные, уходили, покачивая головами, удовлетворенные тем, что видели все собственными глазами.

– Да, да, он действительно Сын Бога.

Они ничего не улавливали из моих речей, не запоминали ни слова из сказанного. Они просто нашли удобного заступника, всегда готового облегчить им жизнь.

– Как повезло, что он живет рядом с нами, в Галилее!

Мои братья и мать однажды пробрались через толпу, которая собралась в деревне, где мы остановились. Я знал, что братья гневались на меня, считая тщеславным безумцем. Они неоднократно присылали мне послания с требованием прекратить исполнять роль Христа. Поскольку я им не отвечал, они пришли, чтобы призвать меня на семейный совет.

Любопытные окружили постоялый двор, где мы укрылись, я и мои ученики.

– Дайте нам пройти, – кричали мои братья, – мы его родственники! У нас право быть первыми. Дайте нам пройти. Мы должны поговорить с ним.

Толпа пропустила их.

Но я преградил им путь. Я знал, что причиню им боль, но не мог действовать иначе.

– Кто моя истинная семья? Моя семья определяется не по крови, а по духу. Кто мои братья? Кто мои сестры? Кто моя мать? Кто будет исполнять волю Отца моего Небесного, тот мне брат, и сестра, и матерь.

Продолжение книги