Я и Оно бесплатное чтение

Зигмунд Фрейд
Я и Оно

Настоящее обсуждение продолжает ход мыслей, начатый в моем труде «По ту сторону принципа наслаждения» в 1920 г. Я сам, как там и упоминается, относился к этому ходу мыслей с известным благожелательным любопытством. Оно продолжает прежние мысли, связывает их с различными фактами аналитического наблюдения и стремится из этого соединения вывести новые заключения; но оно не прибегает к новым займам у биологии и поэтому ближе к психоанализу, чем мой труд «По ту сторону…». Оно носит скорее характер синтеза, чем спекуляции, и ставит, как кажется, перед собою высокую цель. Но я знаю, что обсуждение это останавливается перед самым трудным, и я с этим ограничением вполне согласен.

При этом обсуждении это затрагивает вещи, до сих пор предметом психоаналитической разработки еще не являющиеся, поэтому неизбежно оно задевает некоторые теории, которые выдвигались непсихоаналитиками или же психоаналитиками, от психоанализа отходившими. Вообще я всегда был готов признать мои обязательства по отношению к другим работникам, но в данном случае я не чувствую себя отягченным долгом благодарности. Если до сих пор психоанализ не отдавал должного некоторым вещам, то это никогда не случалось потому, что он не замечал их заслуг или отрицал их значение, а потому, что следует определенному пути, который так далеко еще не завел. Когда же, наконец, психоанализ к этой вехе подошел, многое представляется ему в ином свете, чем другим.

I
Сознание и бессознательное

В этом введении ничего нового сказать нельзя, и повторение ранее сказанного неизбежно.

Разделение психики на сознательное и бессознательное является основной предпосылкой психоанализа и дает ему одному возможность понять в такой же мере частые, как и важные патологические процессы психической жизни и причислить их к научным явлениям. Повторяю еще раз другими словами: психоанализ не может считать сознательное сутью психики, а должен смотреть на сознание как на качество психики, которое может присоединиться к другим качествам или может отсутствовать.

Если бы я мог себе представить, что интересующиеся психологией прочтут этот труд, то я приготовился бы и к тому, что уже тут часть читателей остановится и не пойдет дальше, так как здесь первый шиболет психоанализа. Для большинства философски образованных людей идея психики, которая к тому же и бессознательна, настолько непонятна, что она кажется им абсурдной и отвергается простой логикой. Мне думается, что причина этого заключается в том, что они никогда не изучали соответствующих феноменов гипноза и сновидения (не говоря уже о патологических феноменах), делающих такое понимание обязательным. Но выдвинутая ими психология сознания ведь и неспособна разрешить проблемы гипноза и сновидения.

«Быть сознательным» есть чисто описательный термин, ссылающийся на наиболее непосредственные и наиболее надежные восприятия. Но дальше опыт показывает нам, что психический элемент, например, представление, обычно не осознается длительно. Напротив, характерно то, что состояние осознательности быстро проходит; осознанное сейчас представление в следующий момент делается неосознанным, но при известных легко осуществимых условиях может снова вернуться в сознание. И мы не знаем, чем оно было в промежутках; мы можем сказать, что оно было латентно, и подразумеваем под этим, что оно в любой момент было способно быть осознанным. Но и в этом случае, если мы скажем, что оно было бессознательным, мы даем правильное описание. Это бессознательное совпадает тогда с латентной способностью к осознанию. Правда, философы нам возразили бы: нет, термин – бессознательное – здесь неприменим; пока представление было в состоянии латентности, он вообще и не был ничем психическим. Если бы мы уже тут начали им возражать, то завязался бы спор, который бы никакой пользы не принес.

Таким образом, мы приобретаем наше понятие о бессознательном из учения о вытеснении. Вытесненное является для нас примером бессознательного; мы видим, однако, что есть два вида бессознательного: латентное, но способное к осознанию, и вытесненное – само по себе и без дальнейшего неспособное для осознания. Наше представление о психической динамике не может не повлиять на номенклатуру и описание. Мы называем латентное – бессознательное – только в дескриптивном, а не в динамическом смысле, предсознательным. названием бессознательного мы ограничиваем только динамически бессознательно вытесненное и получаем, таким образом, три термина: сознательное (СЗ), предсознательное (ПСЗ) и бессознательное (БСЗ), смысл которых – уже не чисто дескриптивный. ПСЗ, как мы думаем, гораздо ближе к G3, чем БСЗ, и так как БСЗ мы назвали психическим, то тем увереннее отнесем это название к латентному ПСЗ. Но не остаться ли нам лучше в добром согласии с философами и не отделить ли ПСЗ и БСЗ, как естественное следствие, от сознательного психического? Тогда философы предложили бы нам описать ПСЗ и БСЗ как два вида или две ступени психоида, и согласие было бы восстановлено. Но следствием этого были бы бесконечные затруднения при описании, и единственно важный факт – именно тот, что эти психоиды почти во всех остальных пунктах совпадают с признанно психическим – был бы оттеснен на задний план из-за предубеждения, которое создалось в те времена, когда еще не знали о психоидах или о самом о них важном.

Мы, однако, пришли к термину или понятию о бессознательном другим путем, а именно – обработкой опыта, в котором играет роль психическая динамика. Мы узнали, т. е. должны были признать, что есть сильные психические процессы или представления (здесь, прежде всего, важен квантитативный, значит, экономический момент), которые для психической жизни могут, иметь все те последствия, что и прочие представления, в том числе и такие последствия, которые могут быть вновь осознаны как представления, но они сами не осознаются. Нет надобности подробно описывать здесь то, что уже так часто излагалось. Короче говоря, тут вступает в действие психоаналитическая теория и заявляет, что такие представления не могут быть осознаны, так как этому противится известная сила; что в иных случаях они могли бы быть осознаны, и тогда было бы видно, как мало они отличаются от других, признанных психических элементов. Эта теория становится неопровержимой ввиду того, что в психоаналитической технике нашлись средства, которыми можно прекратить действие сопротивляющейся силы и сделать данные представления сознательными. Состояние, в котором они находились до осознания, мы называем вытеснением, а силу, которая привела к вытеснению и его поддерживала, мы ощущаем во время аналитической работы как сопротивление.

Теперь мы удобно можем, манипулировать нашими тремя терминами СЗ, ПСЗ и БСЗ, если только не будем забывать, что в дескриптивном смысле имеется– два вида бессознательного, а в динамическом —только один. Для ряда целей изложения мы можем опустить это деление, но для других оно, конечно, необходимо. Мы все же к этому двоякому значению бессознательного более или менее привыкли и хорошо с ним уживались. Но уклониться от этой двойственности, насколько я вижу, нельзя. Различение сознательного и бессознательного является, в конце концов, вопросом восприятия, на который можно ответить «да» и «нет»; сам же акт восприятия не, дает нам никакой справки о том, по какой причине что-то воспринимается или не воспринимается. Нельзя жаловаться на то, что динамическое в своем проявлении получает лишь двусмысленное выражение[1].

Поскольку на решение в таком вопросе, зависящем или от традиций или от эмоциональных моментов, можно повлиять аргументацией, следует по этому поводу заметить следующее: указание на шкалу отчетливости осознанности не содержит ничего обязательного и имеет не больше доказательности, чем, например, аналогичные положения; есть столько ступеней освещения, начиная от резкого, слепящего света и кончая слабыми проблесками мерцания, что темноты, следовательно, вообще не существует; или – есть различные степени витальности, значит, нет смерти. Эти положения, быть может, в известном смысле и содержательны, но практически они неприменимы, и это тотчас же обнаруживается, если выводить из "них заключения, например: значит, света зажигать не надо или, следовательно, все организмы бессмертны. А кроме того, приравнением незаметного к сознательному достигается лишь то, что отнимается единственная непосредственная достоверность, вообще имеющаяся у психики. Сознание, о котором ничего не знаешь; кажется мне все же много абсурднее, чем бессознательное психическое. И, наконец, такое приравнивание незамеченного к бессознательному производилось, очевидно, без учета.динамических соотношений, которые для психоаналитического понимания были решающими, ибо при этом не учтены два факта: во-первых, что посвятить такому незамеченному достаточно внимания очень трудно и требует большого напряжения; во-вторых, если это и достигнуто, то ранее незамеченное теперь не узнается сознанием, а довольно часто кажется ему совершенно чуждым, противоречащим, и резко им отвергается. Рекурс бессознательного на мало замеченное и незамеченное исходит, следовательно, только из предубеждения, для которого идентичность психического с сознательным раз и навсегда установлена.


В дальнейшем течении психоаналитической работы выясняется, что и эти подразделения недостаточны и практически неудовлетворительны. Среди возникающих ситуаций отметим следующую как решающую: мы создали себе представление о связной организации психических процессов в личности и называем эту организацию «Я» личности. К этому «Я» прикреплено сознание, оно владеет подступами к мотилитетности, т. е. к разрядке раздражений во внешний мир. Это та психическая инстанция, которая производит контроль над всеми своими частичными процессами; ночью она засыпает, но и тогда все еще управляет цензурой сновидений. От этого «Я» исходят и вытеснения, при помощи которых известные психические стремления должны быть исключены не только из сознания, но и из других видов значимости и действительности. Все это, устраненное вытеснением, в анализе противостоит «Я», а анализу ставится задача – уничтожить сопротивление, которое «Я» проявляет к вниманию, уделяемому анализом вытесненному. Во время анализа мы наблюдаем, что больной испытывает затруднения, когда мы ставим ему известные задачи: его ассоциации отказываются работать, когда они должны приблизиться к вытесненному. В таком случае мы говорим ему, что он находится под властью сопротивления, но ничего об этом не знает; даже в том случае, когда он по чувству своего неудовольствия угадал бы, что теперь в нем действует сопротивление, то он не может его назвать или на него указать. Но так как это сопротивление несомненно исходит из его «Я» и является принадлежностью «Я», то мы оказываемся в непредвиденной ситуации. В самом «Я» мы нашли что-то, что тоже бессознательно и проявляет себя точно так, как и вытесненное, т. е. оно сильно воздействует, не будучи сознательным; – для того, чтобы сделать его сознательным, нужна особая работа. Для аналитической практики следствием этого опыта будет то, что мы попадаем в бесконечные неясности и затруднения, если захотим придерживаться нашего обычного способа выражения и захотим, например, привести невроз к конфликту между сознательным и бессознательным. Вместо этого противоположения, мы, опираясь на наши представления о структурных соотношениях психической жизни, вводим другое: противоположность между связным «Я» и отклонившимся от него вытесненным. Но следствия для нашего представления о бессознательном еще значительнее. Динамическое рассмотрение внесло первую корректуру; структурное понимание дает вторую. Мы видим, что БСЗ не совпадает свытесненным. Правильно, что все вытесненное – БСЗ, но, в то же время, и не все БСЗ вытеснено. Так же и часть «Я» (один Бог знает, какая важная часть!) может быть БСЗ и, несомненно, и есть БСЗ. И это БСЗ не латентно в духе ПСЗ, иначе его нельзя было бы активизировать, не делая СЗ, и доведение его до осознанности не представляло бы таких больших затруднений. Если мы поставлены перед необходимостью выдвинуть третье – не вытесненное БСЗ, то мы должны признать, что значение характера неосознанности для нас уменьшается. Он становится многозначным качеством, не допускающим широких и исключительных выводов, в целях которых мы бы его охотно использовали. Однако мы должны остерегаться небрежного к нему отношения, так как, в конце концов, это качество – сознательно или бессознательно – является единственным светочем в потемках глубинной психологии.

II
Я и Оно

Патологическое исследование слишком исключительным образом концентрировало наш интерес на вытесненном. С тех пор, как мы знаем, что и «Я» может быть бессознательным в собственном смысле слова, нам хотелось бы узнать о нем больше. До сих пор в наших исследованиях единственным опорным пунктом был признак сознательности или бессознательности; и, наконец, мы увидели, насколько это может быть многозначным.

Все наше знание всегда связано с сознанием. Ведь и БСЗ мы можем узнать только путем того, что делаем его сознательным. Но как же это возможно? Что значит «сделать что-то сознательным»? Как это происходит?

Мы уже знаем, где нам искать для этого исходную точку. Мы оказали, что сознание является поверхностью психического аппарата, т. е. мы приписали его в качестве функции одной системы, которая пространственно ближе всего внешнему миру. Впрочем, пространственно не только в смысле функции, но на этот раз и в смысле анатомического расчленения. Наше исследование тоже должно принять эту воспринимающую поверхность за исходную точку.

Скажу заранее, что СЗ – все восприятия, приходящие извне (чувственные восприятия), и изнутри – то, что мы называем ощущениями и чувствами. Но как обстоит дело с теми внутренними процессами, которые мы – вчерне и неточно – можем обобщить как мыслительные процессы? Они протекают где-то в глубине аппарата в виде смещений психической энергии по пути к действию, но доходят ли они до поверхности, которая дает возникнуть сознанию? Или сознание доходит до них? Мы замечаем, что это – одно из тех затруднений, появляющихся, когда хочешь взять всерьез пространственное, топическое представление о психической деятельности. Обе возможности одинаково немыслимы, вероятно правильно что-то третье.

В другом месте я уже высказал предположение, что действительное различие между БСЗ и ПСЗ представлениями заключается в том, что первое происходит на каком-то материале, остающемся неизвестным, в то время как у последнего (ПСЗ) добавляется соединение с словесными представлениями. Этим впервые делается попытка придать обеим системам, ПСЗ и БСЗ, отличительные знаки – иные, чем отношение к сознанию. Вопрос – как что-то осознается? – целесообразнее выражен следующим образом: как что-то предсознается? И ответ был бы: путем связи с соответствующими словесными представлениями.

Эти словесные представления являются остатками воспоминаний – когда-то они были восприятиями и, как все остатки воспоминаний, могут быть снова осознаны. Но прежде, чем продолжать говорить о их природе, выскажем новое, появившееся у нас представление: сознательным может стать только то, что когда-то уже было СЗ восприятием и что, помимо чувств изнутри, хочет стать сознательным; оно должно сделать попытку превратиться во внешние восприятия. Это делается возможным при помощи следов воспоминаний.

Мы представляем себе, что остатки воспоминаний содержатся в системах, непосредственно соприкасающихся с системой В-СЗ, так что их загрузки легко могут распространиться изнутри на элементы этой системы. При этом тотчас же приходят в голову галлюцинации и тот факт, что caмoe живое воспоминание все же можно отличить как от галлюцинации, так и от внешнего восприятия; но так же быстро устанавливается суждение, что при оживлении воспоминания нагрузка сохраняется в воспоминательной системе, в то время как не отличимая от восприятия галлюцинация может возникнуть тогда, когда загрузка не только частично переходит со следов воспоминаний на систему В, но и целиком на нее переходит.

Остатки слов происходят, в основном, от акустических восприятий, так что этим дается одновременно особое чувственное происхождение системы ПСЗ. Зрительные составные части словесного представления можно пока оставить без внимания, так как они вторичны и приобретены чтением; то же касается зрительных образов слова, которые, кроме как у слепых, играют роль подкрепляющих знаков. Ведь слово, собственно говоря, – остаток воспоминания о слышанном слове.

Мы не должны, для упрощения, например, забывать о значении оптических остатков воспоминаний о вещах или отрицать возможность осознания мыслительных процессов при помощи возврата к зрительным остаткам (а это, как будто, многими людьми предпочитается). Изучение сновидений и предсознательных фантазий, по наблюдениям И. Фэрендонка, может дать нам представление о своеобразии этого зрительного мышления. Мы узнаем, что при этом большей частью осознается только конкретный материал мысли, но соотношениям, особо характеризующим мысль, нельзя дать зрительного выражения. Итак, мышление образами лишь весьма несовершенное осознание. Оно, кроме того, как-то ближе к бессознательным процессам, чем мышление словами, и, несомненно, онто– и филогенетически старше, чем последнее.

Вернемся к нашей аргументации: если, следовательно, таков путь, каким нечто, само по себе бессознательное, делается предсознательным, то на вопрос – как что-то вытесненное сделать (пред) сознательным, – следует ответить следующим образом: нужно такие ПСЗ средние звенья восстановить аналитической работой. Сознание остается, следовательно, на своем месте, но и БСЗ не поднялось до СЗ.

В то время, как отношение внешнего восприятия к «Я» совершенно явно, отношение внутреннего восприятия к «Я» требует особого исследования. Оно еще раз вызывает сомнение, – правильно ли мы поступаем, когда все сознание относим к поверхностной системе В-СЗ.

Внутреннее восприятие дает ощущение процессов из различнейших, конечно, и самых глубоких слоев психического аппарата. Они малоизвестны – их лучшим – вчерне и неточно – можем обобщить как мыслительные процессы? Они протекают где-то в глубине аппарата в виде смещений психической энергии по пути к действию, но доходят ли они до поверхности, которая дает возникнуть сознанию? Или сознание доходит до них? Мы замечаем, что это – одно из тех затруднений, появляющихся, когда хочешь взять всерьез пространственное, топическое представление о психической деятельности. Обе возможности одинаково немыслимы, вероятно правильно что-то третье.

В другом месте я уже высказал предположение, что действительное различие между БСЗ и ПСЗ представлениями заключается в том, что первое происходит на каком-то материале, остающемся неизвестным, в то время как у последнего (ПСЗ) добавляется соединение с словесными представлениями. Этим впервые делается попытка придать обеим системам, ПСЗ и БСЗ, отличительные знаки – иные, чем отношение к сознанию. Вопрос – как что-то осознается? – целесообразнее выражен следующим образом: как что-то предсознается? И ответ был бы: путем связи с соответствующими словесными представлениями.

Эти словесные представления являются остатками воспоминаний – когда-то они были восприятиями и, как все остатки воспоминаний, могут быть снова осознаны. Но прежде, чем продолжать говорить о их природе, выскажем новое, появившееся у нас представление: сознательным может стать только то, что когда-то уже было СЗ восприятием и что, помимо чувств изнутри, хочет стать сознательным; оно должло сделать попытку превратиться во внешние восприятия. Это делается возможным при помощи следов воспоминаний.

Мы представляем себе, что остатки воспоминаний содержатся в системах, непосредственно соприкасающихся с системой В-СЗ, так что их загрузки легко могут распространиться изнутри на элементы этой системы. При этом тотчас же приходят в голову галлюцинации и тот факт, что caмoe живое воспоминание все же можно отличить как от галлюцинации, так и от внешнего восприятия; но так же быстро устанавливается суждение, что при оживлении воспоминания нагрузка сохраняется в воспоминательной системе, в то время как не отличимая от восприятия галлюцинация может возникнуть тогда, когда загрузка не только частично переходит со следов воспоминаний на систему В, но и целиком на нее переходит.

Остатки слов происходят, в основном, от акустических восприятий, так что этим дается одновременно особое чувственное происхождение системы ПСЗ. Зрительные составные части словесного представления можно пока оставить без внимания, так как они вторичны и приобретены чтением; то же касается зрительных образов слова, которые, кроме как у слепых, играют роль подкрепляющих знаков. Ведь слово, собственно говоря, – остаток воспоминания о слышанном слове.

Мы не должны, для упрощения, например, забывать о значении оптических остатков воспоминаний о вещах или отрицать возможность осознания мыслительных процессов при помощи возврата к зрительным остаткам (а это, как будто, многими людьми предпочитается). Изучение сновидений и предсознательных фантазий, по наблюдениям И. Фэрендонка, может дать нам представление о своеобразии этого зрительного мышления. Мы узнаем, что при этом большей частью осознается только конкретный материал мысли, но соотношениям, особо характеризующим мысль, нельзя дать зрительного выражения. Итак, мышление образами лишь весьма несовершенное осознание. Оно, кроме того, как-то ближе к бессознательным процессам, чем мышление словами, и, несомненно, онто– и филогенетически старше, чем последнее.

Вернемся к нашей аргументации: если, следовательно, таков путь, каким нечто, само по себе бессознательное, делается предсознательным, то на вопрос – как что-то вытесненное сделать (пред) сознательным, – следует ответить следующим образом: нужно такие ПСЗ средние звенья восстановить аналитической работой. Сознание остается, следовательно, на своем месте, но и БСЗ не поднялось до СЗ.

В то время, как отношение внешнего восприятия к «Я» совершенно явно, отношение внутреннего восприятия к «Я» требует особого исследования. Оно еще раз вызывает сомнение, – правильно ли мы поступаем, когда все сознание относим к поверхностной системе В-СЗ.

Внутреннее восприятие дает ощущение процессов из различнейших, конечно, и самых глубоких слоев психического аппарата. Они малоизвестны – их лучшим примером может еще послужить ряд наслаждение – неудовольствие. Они непосредственнее и элементарнее, чем восприятия, идущие извне, и могут возникнуть и в состоянии смутного сознания. Об их большом экономическом значении и метапсихологическом его обосновании я уже высказался в другом месте. Эти ощущения мультилокулярны, как и внешние восприятия; они могут приходить одновременно из разных мест и при этом могут иметь различные и даже противоположные качества.

Ощущения с характером наслаждения не имеют в себе ничего, настойчиво требующего, но, напротив, это качество в высшей степени выявляется в ощущениях неудовольствия. Эти последние требуют перемены разрядки, и поэтому мы толкуем неудовольствие как повышение, а удовольствие как понижение загрузки энергией. Если в психическом процессе мы назовем нечто осознаваемое как наслаждение или неудовольствие квантитативно-квалитативно «другим», то возникает вопрос: может ли такое «другое» осознаваться на месте или его надо довести до системы В.

Клинический опыт останавливается на последнем. Он показывает, что «другое» ведет себя так, как вытесненное побуждение. Оно может развить движущие силы, причем «Я» не заметит принуждения. Только сопротивление принуждению, задержка в реакции разрядки тотчас дает осознать это другое как неудовольствие. Так же, как и напряжения, вызываемые потребностями, и боль может оставаться чем-то «средним» между внешним и внутренним восприятием; она проявляет себя как внутреннее восприятие и в том случае, когда причины ее исходят из внешнего мира. Таким образом, верно, что и ощущения и чувства делаются сознательными только тогда, когда прибывают в систему В. Если переход прегражден, то они не превращаются в ощущения, хотя в процессе раздражений соответствующее им «другое» то же самое. Сокращенно и не совсем правильно мы говорим тогда о бессознательных ощущениях и удерживаем не вполне оправданную аналогию с бессознательными представлениями. Разница заключается в том, что для того, чтобы сделать БСЗ представление СЗ, надо сначала создать для него соединительные звенья, а для ощущений, передающихся непосредственно, это отпадает. Иными словами: различие СЗ и ПСЗ для ощущений не имеет смысла. ПСЗ здесь отпадает – ощущения или сознательны или бессознательны.

Теперь.полностью выясняется роль словесных представлений. При их посредстве внутренние мыслительные процессы становятся восприятиями. Кажется, будто доказывается положение: всезнание исходит из внешнего восприятия. При перегрузке мышления мысли, действительно, воспринимаются как бы извне и поэтому считаются верными.

После этого выяснения соотношений между внешним и внутренним восприятием и поверхностной системой В-СЗ мы можем приступить к выработке нашего представления о «Я». Мы видим, что оно исходит из В как своего ядра и затем охватывает ПСЗ, опирающееся на остатки воспоминаний. Но и «Я», как мы узнали, тоже бессознательно.

Мне думается, что будет очень полезно последовать за мыслями автора, который тщетно, из личных мотивов, уверяет, что не имеет ничего общего со строгой высокой наукой. Я имею в виду Г.Гроддека, постоянно подчеркивающего, что то, что мы называем нашим «Я», в основном ведет себя в жизни пассивно, и что нас, по его выражению, «изживают» незнакомые, не поддающиеся подчинению силы. У нас – впечатления те же, хотя они и не подчинили нас себе настолько, чтобы мы исключили все остальное; мы готовы предоставить выводам Гроддека надлежащее место в архитектуре науки. Предлагаю отдать должное его идеям следующим образом: назовем «Я» существо, исходящее из системы В и сначала являющееся ПСЗ; все остальное психическое, в котором оно себя продолжает и которое проявляется как БСЗ, назовем по обозначению Гроддека «Оно»[2].

Мы скоро увидим, можно ли из этого представления извлечь пользу для описания и понимания. Теперь индивид для нас – психическое «Оно» неузнанное и бессознательное, на котором поверхностно покоится «Я», развитое из системы В как ядра. Если изобразить это графически, то следует прибавить, что «Я» не целиком охватывает «Оно», а только постольку, поскольку система В образует его поверхность, т. е. примерно так; как пластинка зародыша покоится на яйце. «Я» не четко отделено от «Оно», книзу оно с ним сливается.

Но и вытесненное сливается с «Оно» – оно является лишь его частью. Вытесненное только от «Я» резко отграничено сопротивлениями вытеснения; при помощи «Оно» оно может с ним сообщаться. Мы тотчас распознаем, что все подразделения, описанные нами по почину патологии, относятся к только нам и известным поверхностным слоям психического аппарата. Эти соотношения мы могли бы представить в виде рисунка, контуры которого, конечно, только и представляют собой изображение и не должны претендовать на особое истолкование.

Прибавим еще, что «Я» имеет «слуховой колпак», причем – по свидетельству анатомов – только на одной стороне. Он, так сказать, криво надет на «Я». Легко убедиться в том, что «Я» является измененной частью «Оно». Изменение произошло вследствие прямого влияния внешнего мира при посредстве В-СЗ. «Я» – до известной степени продолжение дифференциации поверхности. Оно стремится также применить на деле влияние внешнего мира и его намерений и старается принцип наслаждения, неограниченно царящий в «Оно», заменить принципом реальности. Восприятие для «Я» играет ту роль, какую в «Оно» занимает инстинкт. «Я» репрезентирует то, что можно назвать рассудком и осмотрительностью. «Оно», напротив, содержит страсти. Все это совпадает с общественными популярными делениями, но его следует понимать лишь как среднее – или в идеале правильное.

Функциональная важность «Я» выражается в том, что в нормальных случаях оно владеет подступами к подвижности. В своем отношении к «Оно» оно похоже на всадника, который должен обуздать превосходящего его по силе коня; разница в том, что всадник пытается сделать это собственными силами, а «Я» – заимствованными. Если всадник не хочет расстаться с конем, то ему не остается ничего другого, как вести коня туда, куда конь хочет; так и «Я» превращает волю «Оно» в действие, как будто бы это была его собственная воля.

На возникновение «Я» и его отделение от «Оно», кроме влияния системы В, по-видимому, повлиял и еще один момент. Собственное тело и, прежде всего, его поверхность являются тем местом, из которого одновременно могут исходить внешние и внутренние восприятия. Оно рассматривается как другой объект, но на ощупывание реагирует двумя видами ощущений, из которых одно можно приравнять к внутреннему восприятию. В психофизиологии достаточно объяснялось, каким образом собственное тело выделяет себя из мира восприятий. Боль, по-видимому, тоже играет роль, а способ, каким при болезненных заболеваниях приобретается новое знание о своих органах, может, вероятно, служить примером способа, каким человек вообще приобретает представление о собственном теле.

«Я», прежде всего, – телесно; оно не только поверхностное существо, но и само – проекция поверхности. Если искать для него анатомическую аналогию, то легче всего идентифицировать его с «мозговым человеком» анатома, полагающего, что этот человек стоит в мозговой коре на голове; пятки у него торчат вверх, смотрит он назад, а на его левой стороне, как известно, находится зона речи.

Отношение «Я» к сознанию разбиралось неоднократно, но здесь следует заново описать некоторые важные факты. Мы привыкли везде применять точку зрения социальной и этической оценки и поэтому не удивимся, если услышим, что деятельность низших страстей протекает в бессознательном; но мы ожидаем, что психические функции получают доступ к сознанию тем легче, чем выше они оцениваются с этой точки зрения. Но здесь нас разочаруют данные психоаналитического опыта. С одной стороны, у нас есть доказательства, что даже тонкая и трудная интеллектуальная работа, обычно, требующая напряженного размышления, может совершаться и бессознательно – не доходя до сознания. Эти факты несомненны; они случаются, например, в период сна и выражаются в том, что известное лицо непосредственно после пробуждения знает ответ на трудную математическую или другую проблему, над решением которой оно напрасно трудилось днем раньше.

Но гораздо более смущают нас другие данные нашего ответа: из наших анализов мы узнаем, что есть лица, у которых самокритика и совесть, т. е. психическая работа с безусловно высокой оценкой, являются бессознательными и, будучи бессознательными, производят чрезвычайно важное воздействие; таким образом, продолжающаяся бессознательность сопротивления при анализе отнюдь не единственная ситуация такого рода. Но новый опыт, несмотря на наше лучшее критическое понимание заставляющий нас говорить о бессознательном чувстве вины, смущает нас гораздо больше и ставит нас перед новыми загадками, особенно когда мы постепенно начинаем догадываться, что такое бессознательное чувство вины экономически играет решающую роль в большом числе неврозов и сильнейшим образом препятствует излечению. Если вернуться к нашей шкале ценностей, то мы должны сказать: в «Я не только самое глубокое, но и самое высокое может быть бессознательным. Кажется, будто нам таким способом демонстрируется-то, что мы раньше высказали о сознательном „Я“, а именно: что оно, прежде всего, „телесное Я“.

III
«Я» И «СВЕРХ-Я». («ИДЕАЛ Я»)

Если бы «Я» было только частью «Оно», модифицированным влиянием системы восприятий – представителем реального внешнего мира в психике, то мы имели бы дело с простым положением вещей. Добавляется, однако, еще нечто другое.

Мотивы, побудившие нас предположить в «Я» еще одну ступень – дифференциацию внутри самого «Я» – назвать эту ступень «Идеалом Я» или «Сверх-Я», разъяснены в других местах. Эти мотивы обоснованные[3]. Новостью, требующей объяснения, является то, что эта часть «Я» имеет менее тесное отношение к сознанию.

Здесь мы должны несколько расширить пояснения. Нам удалось разъяснить болезненные страдания меланхолии предположением, что в «Я» снова восстанавливается потерянный объект, то есть, что загрузка объектом сменяется идентификацией. Но тогда мы еще не вполне поняли полное значение этого процесса и не знали, насколько он част и типичен. Позднее мы поняли, что такая замена играет большую роль в оформлении «Я» и значительно способствует становлению того, что называют своим характером.

Первоначально в примитивной оральной фазе индивида, вероятно, нельзя отличить загрузку объектом от идентификации. В дальнейшем можно только предположить, что загрузки объектом исходят от «Оно», для которого эротические стремления являются потребностями. «Я», вначале еще слабоватое, получает сведения о загрузках объектом, соглашается с ними или противится им процессом сопротивления[4].

Если такой сексуальный объект нужно или должно покинуть, то для этого нередко происходит изменение «Я», которое, как и в меланхолии, следует описать как восстановление объекта в «Я». Более подробные условиявия этой замены нам еще неизвестны. Может быть, «Я» облегчает или делает возможным отдачу объекта при помощи этой интроекцийи представляющей собой род регресса к механизму оральной фазы. Может быть, эта идентификация и вообще является условием, при котором «Оно» покидает свои объекты. Во всяком случае этот процесс – особенно в ранних фазах развития – очень част и дает возможности представлению, что характер «Я» является осадком покинутых загрузок объектом, т. е. содержит историю этих выборов объекта. Поскольку характер какой-нибудь личности отвергает или воспринимает эти влияния из истории эротических выборов объекта, то надо, конечно, с самого начала признать шкалу сопротивляемости. У женщин с большим любовным опытом можно, по-видимому, легко доказать в чертах характера остатки из загрузок объектом. Следует принять во внимание и одновременность загрузки объектом и идентификации, т. е. изменение характера в момент, когда объект еще не покинут. В этом случае изменение характера по длительности могло бы пережить отношение к объекту и в известном смысле это отношение консервировать.

Другая точка зрения устанавливает, что это превращение эротического выбора объекта в изменение «Я» является и тем путем, каким «Я» может овладеть «Оно» и может углубить свои к нему отношения; правда, это совершается за счет широкой податливости к его переживаниям. Если «Я» принимает черты объекта, то оно само, так сказать, напрашивается в объект любви для «Оно»; оно стремится возместить ему эту потерю и говорит: «Посмотри-ка, ты можешь полюбить и меня, ведь я так похоже на объект».

Происходящее здесь превращение либидо объекта в нарцистическое либидо очевидно приводит к отходу от сексуальных целей – к десексуализации, т. е. к своего рода сублимации. Да, возникает вопрос, достойный более подробного рассмотрения, а именно: не является ли это общим путем к сублимации; не происходит ли всякая сублимация при посредстве «Я», которое сначала превращает сексуальное либидо объекта в нарцистическое, чтобы затем, может быть, поставить ему другую цель[5]. Позже мы займемся вопросом, не повлияет ли это превращение и, на судьбу других первичных позывов, не поведет ли за собой распада, например, различных слитых друг с другом первичных позывов.

Мы теперь отвлекаемся от нашей цели, но нельзя не остановиться еще раз на объектных идентификациях «Я». Если таковые берут верх, делаются слишком многочисленными, слишком сильными и неуживчивыми между собой, то можно ожидать патологического результата. Дело может дойти до расщепления «Я», причем отдельные идентификации путем сопротивлений замыкаются друг от друга; может быть, тайна случаев так называемой множественной личности заключается в том, что отдельные идентификации, сменяясь, овладевают сознанием. Если дело даже и не заходит так далеко, все же создается тема конфликтов между отдельными идентификациями, на которые раскалывается «Я»; конфликты эти, в конце концов, не всегда могут быть названы патологическими.

В какую бы форму ни вылилось дальнейшее сопротивление характера влияниям покинутых загрузок объектом, все же воздействие первых идентификаций, происходивших в самые ранние годы, будет общим и длительным. Это возвращает нас к возникновению «Идеала Я», так как за ним кроется первая и самая значительная идентификация индивида, а именно – идентификация с отцом личного правремени[6]. Она, по-видимому, не результат или исход загрузки объектом; это – идентификация прямая и непосредственная, и по времени – она раньше любой загрузки объектом. Но выборы объекта, протекающие в первый сексуальный период и относящиеся к отцу и матери, по-видимому, нормально завершаются такой индентификацией и, таким образом, усиливают первичную индентификацию.

Эти соотношения все же настолько сложны, что необходимо описать их подробнее. Два момента создают эту компликацию, а именно: треугольная структура Эдипова комплекса и бисексуальность конституции индивида.

Упрощенный случай принимает для ребенка мужского пола следующий вид: уже в совсем ранние годы он развивает в отношении матери загрузку объектом, которая исходной точкой имеет материнскую грудь и является образцовым примером выбора объекта по типу нахождения опоры, отцом мальчик овладевает путем идентификации. Оба эти отношения некоторое время идут параллельно; но затем, вследствие усиления сексуальных желаний в отношении матери и сознания, что отец для этих желаний является препятствием, возникает Эдипов комплекс. Идентификация с отцом принимает враждебную окраску, обращается в желание его устранить, чтобы занять его место у матери. С этого момента отношение к отцу амбивалентно; кажется, что амбивалентность, с самого начала имевшаяся в идентификации, теперь становится явной. Амбивалентная установка к отцу и только нежное объектное стремление к матери являются для мальчика содержанием простого позитивного Эдипова комплекса.

При разрушении Эдипова комплекса загрузка объектом-матерью должна быть покинута. Вместо нее могут возникнуть два случая: или идентификация с матерью или усиление идентификации с отцом. Последний случай мы считаем более нормальным, так как он позволяет сохранить в известной степени нежное отношение к матери. Гибель Эдипова комплекса укрепила бы, таким образом, мужественность в характере мальчика. Эдипова установка маленькой девочки совсем аналогичным образом может окончиться усилением идентификации себя с матерью (или созданием такой идентификации), и это установит женственный характер ребенка.

Эти идентификации не оправдывают наших ожиданий, так как они не вводят в «Я» покинутого объекта; но бывает и такой исход, и у девочек он наблюдается чаще, чем у мальчиков. Очень часто из анализа узнаешь, что после того, как пришлось отказаться от отца как объекта любви, маленькая девочка развивает в себе мужественность и идентифицирует себя уже не с матерью, а с отцом, т. е. потерянным объектом. Очевидно, все зависит от того, достаточно ли сильны ее мужские свойства, в чем бы они ни состояли.

По-видимому, исход Эдипова комплекса в идентификации с отцом или матерью у обоих полов зависит от относительной силы свойств того или другого пола. Это – один из видов, какими бисексуальность вторгается в судьбы Эдипова комплекса. Другой вид еще важнее. Получается впечатление, что простой Эдипов комплекс – вообще не самое частое явление; он скорее соответствует упрощению или схематизации, которая достаточно часто оправдывается на практике. Более подробное исследование обнаруживает чаще всего более полный Эдипов комплекс, который является двояким – позитивным и негативным, в зависимости от бисексуальности ребенка, т. е. у мальчика – не только амбивалентная установка к отцу и нежный выбор объекта-матери, но одновременно он и ведет себя как девочка – проявляет нежную женственную установку к отцу и соответствующую ей, ревниво-враждебную, к матери. Это участие бисексуальности очень мешает рассмотреть условия примитивных выборов объекта и еще больше затрудняет их ясное описание. Возможно, что и амбивалентность, констатированную в отношении к родителям, следовало бы безусловно отнести к бисексуальности, а не к развитию из идентификации вследствие установки соперничества, как я это изложил ранее.

Мне думается, что будет целесообразным принять существование полного Эдипова комплекса вообще и, особенно, у невротиков. Аналитический опыт показывает тогда, что в некотором количестве случаев часть комплекса исчезает до едва заметного следа; тогда получается ряд, на одном конце которого находится нормальный позитивный, а на другом – обратный негативный Эдипов комплекс; средние же звенья выявляют совершенную форму с неравным участием обоих компонентов. При гибели Эдипова комплекса четыре содержащиеся в нем стремления сложатся таким образом, что из них получится идентификация с отцом и идентификация с матерью; идентификация с отцом удержит объект-мать позитивного комплекса и одновременно объект-отца обратного комплекса; аналогичное явление имеет место при идентификации с матерью. В различной силе выражения обеих идентификаций отразится неравенство обоих половых данных.

Таким образом, можно предположить, что самым общим результатом сексуальной фазы, находящейся во власти Эдипова комплекса, является конденсат в «Я», состоящий в возникновении этих двух, как-то между собою связанных идентификаций. Это изменение «Я» сохраняет свое особое положение, оно противостоит другому содержанию «Я» как «Идеал Я» или «Сверх-Я».

Но «Сверх-Я» – не просто осадок первых выборов объекта, производимых «Оно»; «Сверх-Я» имеет и значение энергичного образования реакций против них. Его отношение к «Я» не исчерпывается напоминанием – таким (как отец) ты должен быть, но включает и запрет: таким (как отец) ты не имеешь права быть, ты не можешь делать все, что делает он, на многое только он имеет право. Это двойное лицо «Идеала Я» проистекает из факта, что «Идеалу Я» пришлось трудиться над вытеснением Эдипова комплекса, более того, что само оно и возникло даже в результате этого перелома. Вытеснение Эдипова комплекса было, очевидно, нелегкой задачей. Так как родители, особенно отец, признаются препятствием для осуществления Эдиповых желаний, то инфантильное «Я» укрепилось для этой работы вытеснения, создав это же самое препятствие. Оно в некотором роде заимствовало для этого силу от отца, и это заимствование есть акт с исключительно серьезными последствиями. «Сверх-Я» сохранит характер отца, и чем сильнее был Эдипов комплекс, чем быстрее (под влиянием авторитета, религиозного учения, обучения и чтения) произошло его вытеснение, тем строже «Сверх-Я» будет позже царить над «Я» как совесть, может быть, как бессознательное чувство вины. Позже я изложу предположение, откуда оно получает силу для этого господства, этот принудительный характер, проявляющий себя как категорический императив.

Если мы еще раз рассмотрим описанное нами возникновение «Сверх-Я», то мы признаем его результатом двух в высшей степени значительных биологических факторов, а именно: длительной детской беспомощности и зависимости человека, и факта наличия его, Эдипова комплекса, который мы ведь объяснили перерывом в развитии либидо, вызванным латентным временем, т. е. двумя – с перерывом между ними – началами его сексуальной жизни. Последнюю, как кажется, специфически человеческую – особенность психоаналитическая гипотеза представила наследием развития в направлении культуры, насильственно вызванным ледниковым периодом. Таким образом, отделение «Сверх-Я» от «Я» не является чем-то случайным: оно отображает самые значительные черты развития индивида и развития вида, и, кроме того, создает устойчивое выражение влияния родителей, т. е. увековечивает те моменты, которым оно само обязано своим происхождением.

Психоанализ постоянно упрекали в том, что он не озабочен высоким, моральным, сверхличным в человеке. Этот упрек был вдвойне несправедлив – и исторически, и методически: во-первых, потому, что моральным и эстетическим тенденциям в «Я» с самого начала был приписан, импульс к вытеснению; во-вторых, потому, что никто не хотел понять, что психоаналитическое исследование не могло выступать в виде философской системы с законченным и готовым сводом научных положений, а должно было шаг за шагом пробивать себе дорогу к пониманию психических компликаций путем аналитического расчленения нормальных и анормальных феноменов. Нам не нужно было присоединяться к трусливой озабоченности о наличии в человеке высшего, пока мы должны были заниматься изучением вытесненного в психической жизни. А теперь, когда мы осмеливаемся приступить к анализу «Я», мы можем давать следующий ответ всем тем, кто был поколеблен в своем этическом сознании и жаловался, что ведь должно же быть в человеке высшее существо —мы отвечаем: конечно, и вот это и есть высшее существо – это «Идеал Я» или «Сверх-Я» – репрезентация нашего отношения к родителям. Мы знали эти высшие существа, когда были маленькими детьми, мы ими восхищались и их боялись, а позднее восприняли их в себя.

Таким образом, «Идеал Я» является наследием Эдипова комплекса и, следовательно, выражением наиболее мощных движений и наиболее важных судеб либидо в «Оно». Вследствие установления «Идеала Я», «Я» овладело Эдиповым комплексом и одновременно само себя подчинило «Оно». В то время, как «Я», в основном, является представителем внешнего мира, реальности, – «Сверх-Я» противостоит ему как поверенный внутреннего мира, мира «Оно». Мы теперь подготовлены к тому, что конфликты между «Я» и идеалам будут, в конечном итоге, отражать противоположность реального и психического, внешнего мира и мира внутреннего.

То, что биология и судьбы человеческого вида создали и оставили в «Оно», путем образования идеала передается в «Я» и вновь индивидуально в нем переживается. «Идеал Я», вследствие истории своего образования, имеет самую обширную связь с филогенетическим приобретением, – архаическим наследием отдельного человека. То, что в отдельной психической жизни было самым глубоким, становится путем создания идеала наивысшим в человеческой душе, соответственно нашей шкале оценок. Было бы напрасным трудом хотя бы приблизительно локализировать «Идеал Я» так, как мы локализируем «Я», или же поместить его в одно из тех сравнений, какими мы пытались изобразить отношения «Я» и «Оно».

Легко показать, что «Идеал Я» удовлетворяет всем требованиям, которые предъявляются к высшему существу в человеке. Как замену тоски по отцу, он содержит зародыш, из которого образовались все религии. Суждение о собственной недостаточности при сравнении «Я» с его идеалом вызывает смиренное религиозное ощущение, на которое ссылается исполненный страстью томления верующий. В дальнейшем ходе развития учителя и авторитеты продолжали роль отца; их заповеди и запреты остались действенно мощными в «Идеале Я» и выполняют теперь в виде совести моральную цензуру. Напряжение между требованиями совести и достижениями «Я» ощущается как чувство вины. Социальные чувства основываются на идентификации себя с другими-на почве одинакового «Идеала Я».

Религия, мораль и социальное чувство – эти главные содержания высшего в человеке[7] – первоначально составляли одно целое. По гипотезе, изложенной в «Тотем и табу», они филогенетически приобретались в отцовском комплексе; религия и моральное ограничение – путем преодоления прямого Эдипова комплекса; социальные же чувства вышли из необходимости побороть соперничество, оставшееся между членами молодого поколения. Во всех этих этических приобретениях мужской пол шел, по-видимому, впереди; но скрещенная наследственность сделала их и достоянием женщин. У отдельного человека еще и в наше время социальные чувства возникают как надстройка над ревнивым соперничеством между сестрами и братьями. Так как враждебность нельзя изжить, то создается идентификация с прежним соперником. Наблюдения над умеренными гомосексуалами поддерживают предположение, что и эта идентификация является заменой нежного выбора объекта, пришедшего на смену агрессивно-враждебной установке.

Но с упоминанием филогенезиса появляются новые проблемы, от разрешения которых хотелось бы робко уклониться. Но ничего не поделаешь, надо попытаться, даже если и боишься, что это обнаружит неудовлетворительность всех наших усилий. Вопрос таков: что в свое время приобрело религию и нравственность от отцовского комплекса – «Я» примитивного человека или его «Оно»? Если это было «Я», то почему мы не говорим, что оно просто все это унаследовало? А если это было «Оно», то как это согласуется с характером «Оно»? Может быть, дифференциацию на «Я», «Сверх-Я» и «Оно» нельзя переносить на такие давние времена? Или надо просто честно сознаться, что все это представление о процессах в «Я» ничего не дает для понимания филогенезиса и к нему неприменимо?

Ответим сначала на то, на что легче всего ответить. Наличие дифференциации на «Я» и «Оно» мы должны признать не только у примитивных людей, но и у гораздо более простых живых существ, так как эта дифференциация является необходимым выражением влияния внешнего мира. Мы предположили, что «Сверх-Я» возникло именно из тех переживаний, которые вели к тотемизму. Вопрос о том, кто приобрел эти знания и достижения – «Я» или «Оно» – вскоре отпадает сам собой. Дальнейшее соображение говорит нам, что «Оно» не может пережить или испытать внешнюю судьбу кроме как через «Я», которое заменяет для него внешний мир. Но о прямом наследовании в «Я» все же нельзя говорить. Здесь раскрывается пропасть между реальным индивидом и понятием вида. Нельзя также слишком неэластично относиться к разнице между «Я» и «Оно»: нельзя забывать, что «Я» является особенно дифференцированной частью «Оно». Переживания «Я» кажутся сначала потерянными для наследования, но если они часто и достаточно сильно повторяются у многих следующих друг за другом поколений индивидов, то они, так сказать, превращаются в переживания «Оно», впечатления которых закрепляются путем наследования. Таким образом наследственное «Оно» вмещает в себе остатки бес численных жизней «Я», и когда «Я» черпает свое «Сверх-Я» из «Оно», то оно, может быть, лишь восстанавливает более старые образы «Я», осуществляет их воскрешение.

История возникновения «Сверх-Я» делает понятным, что. ранние конфликты «Я» с объектными загрузками «Оно» могут продолжаться в виде конфликтов с их наследником – «Сверх-Я». Если «Я» плохо удается преодоление Эдипова комплекса, то его загрузка энергией, идущая от «Оно», вновь проявится в образовании реакций «Идеала Я». Обширная коммуникация этого идеала с этими БСЗ первичными позывами разрешит ту загадку, что сам идеал может большей частью оставаться неосознанным, для «Я» недоступным. Борьба, бушевавшая в более глубоких слоях и не прекратившаяся путем быстрой сублимации и идентификации, как на каульбаховской картине битвы гуннов, продолжается в сфере более высокой.

IV
ДВА ВИДА ПЕРВИЧНЫХ ПОЗЫВОВ

Мы уже сказали, что если наше деление психического существа на «Оно», «Я» и «Сверх-Я» означает шаг вперед в нашем представлении об этом психическом существе, то это деление должно оказаться также и средством для более глубокого понимания и лучшего описания динамических соотношений психической жизни. Нам ясно и то, что «Я» находится под особым влиянием восприятий и вчерне можно сказать, что для «Я» восприятия имеют то же значение, как инстинкты для «Оно». При этом «Я» подчиняется действию инстинктов так же, как «Оно»; «Я» ведь является лишь особо модифицированной частью «Оно».

О первичных позывах я недавно уже высказал свой взгляд («По ту сторону принципа наслаждения»), которого буду и здесь придерживаться и который ляжет в основу дальнейшего обсуждения. Я думаю, что следует различать два вида первичных позывов, из которых один – сексуальные инстинкты, или Эрос – гораздо более заметен и более доступен для изучения. Этот вид охватывает не только непосредственный безудержный сексуальный первичный позыв и исходящие от него целепрегражденные и сублимированные движения первичного позыва, но и инстинкт самосохранения, который мы должны приписать «Я». В начале аналитической работы мы, по веским причинам, противопоставляли этот инстинкт сексуальным первичным позывам, направленным на объект. Гораздо труднее было для нас определение второго вида первичных позывов, – мы пришли к убеждению, что представителем его является садизм. На основе теоретических, опирающихся на биологию, размышлений мы предположили наличие инстинкта смерти, задачей которого является приводить все органически живущее к состоянию безжизненности; в то же время Эрос имеет целью осложнять жизнь все более широким объединением рассеянных частиц живой субстанции – конечно, с целью сохранить при этом жизнь. Оба первичных позыва проявляют себя в строжайшем смысле консервативно, стремясь к восстановлению состояния, нарушенного возникновением жизни. Возникновение жизни было бы, таким образом, причиной дальнейшего продолжения жизни и– одновременно причиной стремления к смерти – сама жизнь была бы борьбой и компромиссом между этими двумя стремлениями. Вопрос о происхождении жизни остался бы.космологическим, а на вопрос о цели и назначении жизни ответ был бы дуалистическим.

Каждому из этих двух видов первичных позывов был бы приписан особый физиологический процесс (рост и распад), и в каждой живой субстанции действовали бы оба первичных позыва, но все же в неравных долях, чтобы одна субстанция могла быть главным представителем Эроса.

Было бы совершенно невозможно представить себе, каким образом оба первичных позыва соединяются, смешиваются и сплавляются друг с другом; но что это происходит регулярно и в значительных масштабах – является для нас неопровержимой предпосылкой. В результате соединения одноклеточных организмов в многоклеточные удалось бы нейтрализовать инстинкт смерти отдельной клетки и при помощи особого органа отвести разрушительные склонности на внешний мир. Этим органом была бы мускулатура, и инстинкт смерти – все-таки, вероятно, только частично – выразился бы в виде разрушительного первичного позыва, направленного на внешний мир и другие живые существа.

Если мы уже согласились с предстазлением о смещении обоих видов первичных позывов, то напрашивается возможность и другого представления, а именно: возможности – более или менее полного – распада их на первоначальные. В садистическом компоненте сексуального первичного позыва мы имели бы тогда классический пример целесообразного смешения первичных позывов, в ставшее самостоятельным садизме, в качестве извращения, пример такого распада, правда, не дошедшего до крайности. Тогда нам открывается понимание большой области фактов, которая еще не рассматривалась в этом свете. Мы узнаем, что разрушительный первичный позыв регулярно служит Эросу в целях разгрузки, и догадываемся, что эпилептический припадок является продуктом и признаком распада первичных позывов на первоначальные; мы начинаем понимать, что в последствиях многих тяжелых неврозов, например, неврозов принуждения, особого внимания заслуживает распад первичных позывов смерти. Обобщая вкратце сказанное, нам хочется предположить, что сущность регресса в либидо – например, от генитальной до садистически-анальной фазы, – основывается на распаде первичных позывов и, наоборот: развитие от ранней к окончательной генитальной фазе имеет условием увеличение эротических компонентов. Возникает и вопрос, – не следует ли понимать регулярную амбивалентность, которая так часто усилена при конституциональном предрасположении к неврозу, как результат распада; он, однако, так первоначален, что его скорее следует рассматривать как несовершившееся смешение первичных позывов.

Наш интерес направится, конечно, на вопрос – нельзя ли найти разъясняющие соотношения между принятыми нами образованиями «Я», «Сверх-Я» и «Оно», с одной стороны, и обоими видами первичных позывов, с другой стороны; и далее – можем ли мы для принципа наслаждения, господствующего над душевными процессами, установить твердую позицию в отношении обоих первичных позывов и психических дифференциаций. Но прежде чем приступить к дискуссии, мы должны покончить с одним сомнением, которое направлено против самой постановки проблемы. Правда, в наличии принципа наслаждения нельзя сомневаться, деление «Я» основано на клинических подтверждениях; но распознавание обоих видов первичных позывов кажется недостаточно твердо обеспеченным и, возможно, что факты клинического анализа от своих требований откажутся.

Такой факт, как видно, существует. Как на противоположность между обоими видами первичных позывов, мы можем указать на полярность любви и ненависти. Мы не затрудняемся репрезентировать Эрос, но зато очень довольны, что для трудно определимого инстинкта смерти мы нашли представителя в разрушительном инстинкте, которому указывает путь ненависть. Но клиническое наблюдение учит нас тому, что ненависть не только неожиданным образом постоянный спутник любви (амбивалентность), не только частый ее предшественник в человеческих отношениях, но и что ненависть при различных условиях превращается в любовь, а любовь – в ненависть. Если это превращение больше, чем лишь последовательность во времени, т. е. смена, то, очевидно, не имеет под собой почвы такое основополагающее различие, как различие между эротическими инстинктами смерти, предполагающее противоположно идущие физиологические процессы.

Но тот случай, когда одного и того же человека сначала любят, а потом ненавидят, или наоборот – если он дает к этому поводы – очевидно не относится к нашей проблеме. Не относится к ней и другой случай: когда еще не проявленная влюбленность сначала выражает себя как враждебность и склонность к агрессии, так как тут разрушительный компонент при загрузке объектом мог предшествовать, а затем к нему присоединяется компонент эротический. Но мы знаем несколько случаев из психологии неврозов, в которых факт превращения более возможен. При paranoia persecutoria больной известным образом защищается от слишком сильной гомосексуальной привязанности к определенному лицу с тем результатом, что это чрезвычайно любимое лицо становится преследователем, против которого направлена часто опасная агрессия больного. Мы имеем право включить соображение, что какая-то предшествующая фаза превратила любовь в ненависть. Аналитическое исследование совсем недавно пришло к выводу, что при возникновении гомосексуальности, а также и десексуализированных сексуальных чувств, существуют сильные чувства соперничества, ведущие к агрессии, и только после преодоления их, ранее ненавидимое лицо делается лицом любимым или предметом идентификации. Возникает вопрос – можно ли считать этот случай прямым превращением ненависти в любовь? Ведь здесь речь идет о чисто внутренних изменениях, в которых изменившееся поведение объекта не принимает участия. Но аналитическое исследование процесса при параноидном превращении знакомит нас с возможностью существования другого механизма. С самого начала имеется амбивалентная установка, и превращение совершается путем реактивного смещения нагрузки объекта, причем у эротического чувства отнимается энергия и передается энергии враждебной.

Не то же самое, но сходное происходит при преодолении враждебного соперничества, ведущем к гомосексуализму. Враждебная установка не имеет шансов на удовлетворение, поэтому, следовательно, из экономических мотивов она сменяется любовной установкой, представляющей больший шанс на удовлетворение, т. е. на возможность разрядки. Поэтому ни для одного из этих случаев нам не приходится принимать прямого превращения ненависти в любовь, которое не согласовывалось бы с квалитативным различием обоих видов первичного позыва.

Но мы замечаем, что признанием этого другого механизма превращения любви в ненависть, мы молча сделали другое предположение, которое заслуживает того, чтобы его огласили. Мы действовали так, как будто в психической жизни – еще неизвестно, в «Я» или в «Оно» – существует способная к смещению энергия, сама по себе индифферентная, которая может примкнуть к квалитативно-дифференцированному эротическому или разрушительному импульсу и его повысить. Мы вообще не можем обойтись без предположения такой способной к смещениям энергии. Вопрос лишь в том, откуда она берется, к чему она принадлежит и что она означает.

Проблема качества первичных позывов и их сохранения при различных судьбах первичных позывов еще очень непроницаема и в настоящее время еще почти не разработана. На частичных сексуальных первичных позывах, особенно доступных наблюдению, можно установить некоторые процессы, входящие в те же рамки: например, то, что частичные первичные позывы до известной степени общаются друг с другом, что один первичный позыв из особого эрогенного, источника может отдавать свою интенсивность для усиления частичного-первичного позыва из другого источника, что удовлетворение одного первичного позыва возмещает удовлетворение другого и т. п., и все это дает нам смелость сделать некоторого рода предположения.

В данной дискуссии я могу предложить тоже лишь предположение, а не доказательство. По-видимому, приемлемо, что эта способная к смещению и индифферентная энергия, действующая, вероятно, в «Я» и «Оно», имеет источником запас нарцистического либидо, т. е. представляет собой десексуализированный Эрос. Эротические первичные позывы ведь и вообще кажутся нам более пластичными, более способными к отвлечению, чем разрушительные Первичные позывы. Тогда можно без натяжки предположить, что это способное к смещению либидо работает на пользу принципа наслаждения, для избежания заторов и облегчения разгрузок. При этом нельзя не заметить известного безразличия к тому, каким путем совершается разгрузка, – если только она вообще совершается. Мы знаем, что эта черта характерна для процессов загрузки в «Оно». Она имеется при эротических загрузках, причем в отношении объекта развивается особое равнодушие, в особенности при перенесениях в психоанализе, которые должны быть произведены, безразлично на каких именно лиц. Ранк недавно привел прекрасные примеры того, что невротические реакции мести направляются на неправильное лицо. При этом проявлении бессознательного вспоминается ставший комичным анекдот, как один из трех деревенских портных должен был быть повешен, потому что единственный в деревне кузнец совершил преступление, караемое смертью. Наказание должно иметь место, даже если наказан будет невиновный. Эту же шаткость мы впервые заметили на смещениях первичного процесса в работе сновидений. Как здесь объекты, так в интересующем нас случае способы разгрузки будут приниматься во внимание лишь во вторую очередь. В большем соответствии с «Я» было бы настаивание на большей точности как выбора объекта, так и способа разгрузки.

Если эта энергия смещения является десексуализированным либидо, то ее можно назвать и сублимированной, так как она все еще придерживалась бы глав ной цели Эроса – соединять и связывать, служа установлению того единства, которым – или стремлением к которому – отличается «Я». Если мыслительные процессы в более широком смысле мы включим в эти смещения, то, конечно, и мыслительная работа совершается путем сублимации эротической энергии.

Здесь мы снова находимся перед ранее упомянутой возможностью, что сублимация регулярно происходит при посредничестве «Я». Вспомним и другой случай, когда это «Я» выполняет первые, и, конечно, и более поздние загрузки объектом «Оно» тем, что принимает в себя их либидо и связывает с изменением «Я», вызванным идентификацией. С этой перестройкой в либидо «Я» связан, конечно, отказ от сексуальных целей – десексуализация. Во всяком случае, так мы получаем представление о важной работе «Я» в его отношении к Эросу. Тем, что таким способом «Я» овладевает либидо объектных загрузок, объявляя себя объектом любви, десексуализирует или сублимирует либидо «Оно», «Я» работает против целей Эроса, начинает служить вражеским первичным позывам. «Я» должно примириться с другой частью объектной нагрузки «Оно», должно, так сказать, в ней участвовать. Позже мы разберем другое возможное следствие этой деятельности «Я».

Теперь следовало бы предпринять новое важное истолкование учения о нарциссизме. Первоначально все либидо скапливается в «Оно», в то время как «Я» только еще начинает образовываться или еще не окрепло. Одну часть этого либидо «Оно» направляет на эротические объектные нагрузки, после чего окрепшее «Я» стремится овладеть этим объектным либидо и навязать себя «Оно» в качестве объекта любви. Таким образом, нарциссизм «Я» является вторичным, от объектов отвлеченным.

Мы все снова убеждаемся, что движения первичных позывов, которые мы можем проследить, оказываются отпрысками Эроса. Нам было бы трудно удержать основное дуалистическое воззрение, если бы у нас не было соображений, изложенных в «По ту сторону принципа наслаждения», и, наконец, садистических дополнений к Эросу. Но так как мы вынуждены это сделать, то у нас должно создаться впечатление, что инстинкты смерти, в основном, немы, а шум большей частью исходит от Эроса[8].

А борьба против Эроса! Невозможно отклонить взгляд, что принцип наслаждения служит для «Оно» компасом в борьбе против либидо, которое вносит в процесс жизни помехи. Если в жизни господствует принцип константности в духе Фехнера, которая, следовательно, должна была бы быть скольжением в смерть, то требования Эроса, сексуальных первичных позывов, являются тем, что в виде потребностей первичных позывов задерживает снижение уровня и вносит новые напряженности. От них разными способами защищается «Оно», руководимое принципом наслаждения, т. е. восприятием неудовольствия. Сначала – путем по возможности ускоренной уступчивости к требованиям недесексуализированного либидо, т. е. борьбой за удовлетворение прямых сексуальных стремлений. И в гораздо большем масштабе, освобождаясь при одном из таких удовлетворений, когда сливаются воедино все разделенные требования, от сексуальных субстанций, которые являются, так сказать, насыщенными носителями эротических напряженностей. Извержение сексуальной материи в сексуальном акте до известной степени соответствует разделению сомы и зародышевой плазмы. Отсюда сходство состояния после полного сексуального удовлетворения с умиранием, а у низших животных – совпадение смерти с актом зарождения. Эти существ умирают при размножении, поскольку после выключения Эроса путем удовлетворения, инстинкт смерти получает полную свободу осуществления своих намерений. Наконец, «Я», как мы слышали, облегчает «Оно» работу преодоления, сублимируя части либидо для себя и своих целей.

V
ЗАВИСИМОСТИ «Я»

Сложность материала пусть оправдает то, что ни один из заголовков полностью не покрывает содержания главы и что мы, приступая к изучению новых отношений, снова и снова возвращаемся к нами уже выясненному.

Так, мы уже неоднократно повторяли, что «Я» по большей части образуется из идентификаций, сменяющих растворенные нагрузки «Оно»; что первые из этих идентификаций регулярно проявляют себя в «Я» как особая инстанция, противопоставляют себя «Я» как «Сверх-Я», в то время как окрепшее «Я» позднее может проявлять больше устойчивости против таких влияний идентификации. «Сверх-Я» обязано своим особым положением в «Я» – или по отношению к «Я» – одному моменту, который следует расценивать с двух сторон; во-первых, это – первая идентификация, которая произошла, пока «Я» было еще слабым, и, во-вторцх, оно является наследником Эдипова комплекса, следовательно, внесло в «Я» самые грандиозные объекты. К позднейшим изменениям «Я» оно до известной степени относится так, как первичная сексуальная фаза детства относится к дальнейшей сексуальной жизни по достижении половой зрелости. Хотя и доступное всем дальнейшим влияниям, оно на всю жизнь сохраняет характер, полученный им вследствие своего происхождения от Эдипова комплекса, а именно – способность противопоставлять себя «Я» и преодолевать его. Оно – памятник былой слабости и зависимости «Я» и продолжает свое господство и над зрелым «Я». Как ребенок был принужден слушаться своих родителей, так и «Я» подчиняется, категорическому императиву своего «Сверх-Я».

Но происхождение от первых объективных загрузок «Оно», следовательно, – от Эдипова комплекса, означает для «Сверх-Я» еще больше: это происхождение, как мы уже объясняли, ставит его в связь с филогенетическими приобретениями «Оно» и делает «Сверх-Я» перевоплощением прежних образований «Я», оставивших свои следы в «Оно». Таким образом, «Сверх-Я» всегда близко к «Оно» и может в отношении «Я» быть его представителем. Оно глубоко погружается в «Оно» и поэтому больше отдалено от сознания, нежели «Я»[9].

Эти соотношения мы оценим лучше всего, если обратимся к известным клиническим фактам, которые давно уже не являются новостью, но все еще ожидают теоретической разработки.

Есть лица очень странно ведущие себя во время аналитической работы. Если им дают надежду и высказывают удовлетворение успехом лечения, они кажутся недовольными и регулярно ухудшают свое состояние. Сначала это принимаешь за упрямство и старание доказать врачу свое превосходство. Позднее приходишь к более глубокому и более справедливому пониманию: убеждаешься не только в том, что эти лица не переносят похвалы и признания, но и в том, что на успехи лечения они реагируют обратным образом. Каждое частичное разрешение проблемы, которое должно было бы иметь результатом улучшение или временное выпадение симптомов – и у других его и вызывает – у них вызывает немедленное усиление их страдания: их состояние во время лечения ухудшается вместо того, чтобы улучшаться. Они проявляют так называемую негативную терапевтическую реакцию.

Нет сомнения, что что-то в них противится выздоровлению, что его приближения боятся так, как боятся опасности. Говорят, что у таких лиц преобладает не воля к выздоровлению, а потребность болезни. Если анализировать это сопротивление обычным образом, исключить из него упрямое отношение к врачу и фиксацию на формах хода болезни, то все же большая часть еще остается и оказывается сильнейшим препятствием для выздоровления; это препятствие сильнее, чем нам уже известная нарцистическая недоступность, негативная установка по отношению к врачу или нежелание расстаться с болезнью. В конце концов, мы приходим к убеждению, что корень надо искать, так сказать, в «моральном» факторе – в чувстве вины, которое находит удовлетворение в болезни и не хочет отрешиться от наказания в виде страданий. На этом мало утешительном объяснении можно окончательно остановиться. Но это чувство вины у больного молчит, оно не говорит ему, что он себя не виновным, а больным. Это чувство вины проявляется лишь в виде трудно редуцируемого сопротивления собственному исцелению. Кроме того, особенно трудно убедить больного, что это и есть мотив, почему его болезнь продолжается; он будет держаться более понятного объянения – что психоанализ не то средство, которое могло бы ему помочь[10].

Описанное здесь соответствует наиболее крайним случаям, но может в меньшем масштабе быть принято во внимание для очень многих, возможно, для всех более тяжких случаев невроза. Более того, – может быть, именно этот фактор – поведение «Идеала Я», решающим образом определяет степень невротического заболевания. Поэтому мы не уклонимся от некоторых дальнейших замечаний о проявлении чувства вины при различных условиях.

Нормальное, осознанное, чувство вины (совесть) не представляет для толкования никаких затруднений; оно основано на напряжении между «Я» и «Идеалом Я» и является выражением осуждения «Я» со стороны его критической инстанции. Знакомые чувства неполноценности у невротика недалеки от этого. В двух хорошо знакомых нам аффектах чувство вины чрезвычайно сильно осознано; «Идеал Я» проявляет тогда особую строгость и часто жестоко буйствует против «Я». Наряду с этим совпадением при обоих состояниях – при неврозе принуждения и меланхолии в поведении «Идеала Я», имеются различия, которые не менее значительны.

При неврозе принуждения, (известных его формах) чувство вины дает о себе знать крайне назойливо, но перед «Я» оно оправдаться не может. Поэтому «Я» больного сопротивляется тому, что ему приписывается виновность, и требует от врача подтверждения, что он вправе ее отклонить, Было бы неблагоразумно уступить ему, так как это не повело бы к успеху. Дальнейший анализ показывает, что на «Сверх-Я» влияют процессы, оставшиеся «Я» неизвестными. И действительно, можно найти вытесненные импульсы, обосновывающие чувство вины. Здесь «Сверх-Я» знало больше о бессознательном «Оно», чем знало «Я».

Еще бопее сильное впечатление того, что «Сверх-Я» присвоило себе сознание, создается в случае меланхолии. Но тут «Я» не отваживается на возражения – оно признает себя виновным и подчиняется наказаниям. Мы понимаем это различие. При неврозе принуждения дело заключалось в предосудительных побуждениях, оставшихся вне «Я»; а при меланхолии объект, на который направлен гнев «Сверх-Я», путем идентификации принят в «Я».

Отнюдь не само собой понятно, что при обоих этих невротических аффектах чувство вины достигает такой исключительной силы, но главная проблема ситуации все же находится в другом месте. Мы откладываем ее рассмотрение, пока не разберем другие случаи, в которых чувство вины остается бессознательным.

Ведь это, в основном, можно найти при истерии и состояниях истерического типа. Здесь легко угадать механизм продолжающейся бессознательности. Истерическое «Я» защищается против мучительного восприятия, грозящего ему вследствие критики его «Сверх-Я», тем же путем, каким оно обычно привыкло защищаться от невыносимой для него загрузки объектом, – т. е. путем акта вытеснения. Зависит, следовательно, от «Я», если чувство вины остается бессознательным. Мы знаем, что обычно «Я» приступает к вытеснениям по заданию и поручению своего «Сверх-Я», но здесь мы имеем случай, когда «Я» против своего грозного господина пользуется тем же оружием. При неврозе принуждения, как известно, преобладают феномены образования реакций; здесь «Я» удается только держать вдали тот материал, на котором основано чувство вины.

Можно пойти дальше и отважиться на предпосылку, что нормальным образом большая часть чувства вины должна быть бессознательной, так как возникновение совести тесно связано с Эдиповым комплексом, который принадлежит бессознательному. Если кто-нибудь захотел бы защитить парадоксальное положение, что нормальный человек гораздо неморальнее, чем. полагает, но и гораздо моральнее, чем он это осознает, то психоанализ, на данных которого основана первая половина утверждения, ничего не мог бы возразить и против второй половины положения[11].

Для нас.было неожиданностью найти, что повышение этого БСЗ чувства вины может сделать человека преступником. Но это несомненно так. У многих, особенно юных преступников, можно доказать наличие огромного чувства вины, которое имелось еще до преступления, являясь, следовательно, не его следствием, а его побуждением, как если бы возможность соединить это бессознательное чувство вины с чем-то реальным и актуальным ощущалась как облегчение.

Во всех этих соотношениях «Сверх-Я» доказывает свою независимость от сознательного «Я» и свою тесную связь.с бессознательным «Оно». Теперь, при учете значения, приписанного нами предсознательным словесным остаткам в «Я», возникает вопрос – не состоит ли «Сверх-Я», если оно БСЗ, из таких словесных представлений, или из чего же еще оно состоит? Скромный ответ будет гласить, что «Сверх-Я» не может отрицать и своего происхождения от слышанного – ведь оно является частью «Я» и остается доступным сознанию со стороны этих словесных представлений (понятий, абстракций), но энергия загрузки доставляется этому содержанию «Сверх-Я» не из слуховых восприятий, обучения и чтения, а из источников в «Оно».

Вопрос, ответ на который мы отложили, гласит: как это происходит, что «Сверх-Я», в основном, проявляет себя как чувство вины (лучше – как критика: чувство вины есть соответствующее этой критике восприятие в «Я») и при этом развивает по отношению к «Я» такую исключительную жестокость и строгость? Если мы обратимся сначала к меланхолии, то найдем, что могучее «Сверх-Я», захватившее сознание, неистовствует против «Я» с такой беспощадной яростью, как будто бы присвоив себе весь имеющийся в индивиде садизм. Согласно нашему пониманию садизма, мы сказали бы, что в «Сверх-Я» отложился разрушительный компонент, обратившись против «Я». То, что теперь господствует в «Сверх-Я», является как бы. чистой культурой инстинкта смерти, и действительно ему довольно часто удается довести «Я» до смерти, если только оно до того не защитится от своего тирана обращением в манию.

Сходно болезненны и мучительны укоры совести при определенных формах невроза принуждения, но ситуация здесь менее ясна. Следует особо отметить, что в противоположность меланхолии больной неврозом принуждения, собственно говоря, никогда не прибегает к самоубийству: у него иммунитет против этой опасности, он гораздо лучше от нее защищен, чем истерик. Мы понимаем, что сохранение объекта обеспечивает безопасность «Я». При неврозе принуждения вследствие регресса к прегенитальной организации стало возможным превращение любовных импульсов в агресивные импульсы, направленные против объекта. Тут опять освободился разрушительный инстинкт и хочет уничтожить объект, или по крайней мере кажется, что такое намерение существует. «Я» этих тенденций не приняло – оно противится им путем выработки реакций и мер предосторожности; они остаются в «Оно». Но «Сверх-Я» проявляет себя так, как будто за них ответственно «Я»; и одновременно доказывает тою серьезностью, с какой «Сверх-Я» преследует эти цели уничтожения, что здесь речь идет не о вызванной регрессии видимости,. а о подлинной замене любви ненавистью. Беззащитное с обеих сторон «Я» тщетно обороняется от наглых требований убийственного «Оно», а также от укоров карающей совести. Ему удается подавить только самые грубые действия обоих, и результатом является, прежде всего, бесконечное терзание самого себя и дальнейшее систематическое терзание объекта, где таковой доступен.

Опасные инстинкты смерти лечат в индивиде различным образом; частично обезвреженные смешением с эротическими компонентами, частично в виде агрессии отвлеченные наружу, они, конечно, большею частью беспрепятственно продолжают свою внутреннюю работу. Но как же получается, что при меланхолии «Сверх-Я» может сделаться своего рода местом скопления инстинктов смерти?

С точки зрения обуздания первичных позывов – морали – можно сказать: «Оно» совершенно аморально, «Я» старается быть моральным, «Сверх-Я» может стать гиперморальным и тогда столь жестоким, каким может только быть «Оно». Примечательно, что чем больше человек ограничивает свою агрессию вовне, тем строже, т. е. агрессивнее он становится в своем «Идеале Я». Для обычного наблюдения это кажется обратным – оно видит в требованиях «Идеала-Я» мотив для подавления агрессии. Но факт остается таким, как мы его формулировали: чем больше человек овладевает своей агрессией, тем больше возрастает склонность его идеала к агрессии против его «Я». Это – как бы смещение, поворот против собственного «Я». Уже обычная, нормальная мораль имеет характер чего-то жестко ограниченного, жестко воспрещающего. Отсюда ведь проистекает понятие неумолимо карающего высшего существа.

Я не могу продолжить дальнейшее объяснение этих соотношений, не вводя нового предположения. Ведь «Сверх-Я» возникло из идентификации с образом отца. Каждая такая идентификация носит характер десексуализации или даже сублимации. И теперь кажется, что при таком превращении происходит и распад первичных позывов на первоначальные. После сублимации у эротического компонента уже нет сил связать все дополнительное разрушение, и он освобождается в виде склонности к агрессии и разрушению. Из этого распада идеал получил бы суровую, жестокую черту настоятельного долженствования.

Остановимся еще раз коротко на неврозе принуждения. Здесь соотношения иные. Распад любви в агрессию произошел не путем работы «Я», а есть следствие регресса, состоявшегося в «Оно». Но этот процесс перешел с «Оно» на «Сверх-Я», которое теперь обостряет свою строгость к безвинному «Я». Но в обоих случаях «Я», преодолевшее либидо идентификаций, переживает за это кару «Сверх-Я» в виде агрессии, примешанной к либидо.

Наши представления о «Я» становятся более ясными, его различные соотношения приобретают четкость. Мы видим теперь «Я» в его силе и в его слабости. Ему доверены важные функции: в силу его отношения к системе восприятий оно устанавливает последовательность психических процессов и подвергает их проверке на реальность. Путем включения мыслительных процессов оно достигает задержки моторных разрядок н владеет доступами к подвижности. Овладение последним, правда, больше формальное, чем фактическое – по отношению к действию «Я» занимает, примерно, позицию конституционного монарха, без санкции которого ничто не может стать законом, но который все же сильно поразмыслит, прежде чем наложить свое вето на предложение парламента. «Я» обогащается при всяком жизненном опыте извне; но «О,но» является его другим внешним миром, который «Я» стремится себе подчинить. «Я» отнимает у «Оно» либидо, превращает объектные загрузки «Оно» в образования «Я». С помощью «Сверх-Я», «Я» неясным еще для нас образом черпает из накопившегося в «Оно» опыта древности.

Есть два пути, по которым содержание «Оно» может проникнуть в «Я». Один путь – прямой, другой ведет через «Идеал Я»; для многих психических деятельностей может стать решающим, какому из обоих путей они следуют. «Я» развивается от восприятия первичных позывов к овладению ими, от повиновения первичным позывам к торможению их. «Идеал Я», частично ведь представляющий собой образование реакций против процессов первичных позывов «Оно», активно участвует в этой работе. Психоанализ является тем орудием, которое должно дать «Я» возможность постепенно овладеть «Оно».

Но, с другой стороны, мы видим это же «Я» как несчастное существо, исполняющее три рода службы и вследствие этого страдающее от угроз со стороны трех опасностей: внешнего мира, либидо «Оно» и суровости «Сверх-Я». Три рода страха соответствуют этим трем опасностям, так как страх выражает отступление перед опасностью. В качестве пограничного существа «Я» хочет быть посредником между миром и «Оно», хочет сделать «Оно» уступчивым в отношении мира, а своей мускульной деятельностью сделать так, чтобы мир удовлетворял желаниям «Оно». «Я» ведет себя, собственно говоря, так, как врач во время аналитического лечения: принимая во внимание реальный мир, «Я» предлагает «Оно» в качестве объекта либидо – самое себя, а его либидо хочет направить на себя. Оно не только помощник «Оно», но и его покорный слуга, добивающийся любви своего господина. Где только возможно, и «Я» старается остаться в добром согласии с «Оно» и покрывает его БСЗ поведения своими ПСЗ рационализациями; изображает видимость повиновения «Оно» по отношению к предостережениям реальности и в том случае, когда «Оно» осталось жестким и неподатливым; затушевывает конфликты между «Оно» и реальностью и, где возможно, и конфликты со «Сверх-Я». Вследствие своего серединного положения между «Оно» и реальностью, «Я» слишком часто поддается искушению стать угодливым, оппортунистичным и лживым, примерно как государственный деятель, который при прекрасном понимании всего все же хочет остаться в милости у общественного мнения.

«Я» не держит себя беспристрастно в отношении обоих видов первичных позывов. Своей работой идентификации и сублимации оно помогает инстинктам смерти в «Оно» для преодоления либидо, но при этом само попадает в опасность стать объектом инстинкта смерти и погибнуть. В целях оказания помощи «Я» само должно было, наполниться либидо, этим самым становясь представителем Эроса и исполняясь теперь желанием жить и быть любимым.

Но так как его работа сублимации имеет следствием распад первичных позывов на первоначальные и освобождение агрессивных первичных позывов в «Сверх-Я», то своей борьбой против либидо оно подвергает себя опасности стать жертвой жестокостей и смерти. Если «Я» страдает от агрессии «Сверх-Я» или даже погибает, то его судьба подобна судьбе одноклеточных, погибающих от продуктов разложения, которые они сами создали. Действующая в «Сверх-Я» мораль кажется нам в экономическом смысле таким продуктом разложения.

Из зависимостей «Я» самой интересной, пожалуй, является зависимость от «Сверх-Я».

Ведь «Я» и представляет собой подлинный очаг боязни. Ввиду угрозы трех опасностей «Я» развивает рефлекс бегства, причем свою собственную загрузку оно отводит от опасного восприятия или такого же опасного процесса в «Оно», выдавая это за страх. Эта примитивная реакция позднее сменяется возведением защитных загрузок (механизм фобий). Нельзя указать, чего именно «Я» опасается со стороны внешней опасности или со стороны опасности либидо в «Оно»; мы знаем, что это – преодоление или уничтожение, но аналитической формулировке это не подвергается. «Я» просто следует предостережению принципа наслаждения. Можно однако сказать, что скрывается за страхом «Я» перед «Сверх-Я», перед страхом совести. Высшее существо, ставшее «Идеалом Я», когда-то угрожало кастрацией, и эта кастрация, вероятно, является тем ядром, вокруг которого откладывается страх совести; кастрация именно то, что продолжает себя как страх совести.

Звонкая фраза, что каждый страх является, собственно говоря, страхом смерти, едва ли заключает в себе какой-нибудь смысл; во всяком случае, она не оправдываема. Мне, наоборот, кажется безусловно правильным отделить страх смерти от страха объекта (реальности) и от невротического страха либидо. Для психоанализа это очень трудная проблема, так как смерть есть абстрактное понятие негативного содержания, для которого бессознательного соответствия не найти. Механизм страха смерти может состоять только в том, что «Я» в значительной степени освобождается от своей нарцистической загрузки либидо, т. е. отказывается от самого себя точно так, как обычно в случае страха отказывается от другого объекта. Мне думается, что страх смерти развертывается между «Я» и «Сверх-Я».

Нам знакомо появление страха смерти при двух условиях, вполне, впрочем, аналогичных условиям обычного развития страха: как реакции на внешнюю опасность и как внутреннего процесса, как, например, при меланхолии. Невротический случай снова может помочь нам понять случай реальный.

Страх смерти при меланхолии допускает лишь одно объяснение, а именно – что «Я» отказывается от самого себя, так как чувствует, что «Сверх-Я» его ненавидит и преследует вместо того, чтобы любить. Следовательно, для «Я» жизнь означает то же, что быть любимым, быть любимым со стороны «Сверх-Я», которое и здесь проявляет себя представителем «Оно». «Сверх-Я» выполняет ту же защитную и спасающую функцию, как раньше отец, позднее, – провидение или судьба. Но тот же вывод должно сделать и «Я», находясь в огромной реальной опасности и преодолеть которую собственными силами оно считает невозможным. «Я» видит, что оно покинуто всеми охраняющими силами и позволяет себе умереть. Это, впрочем, та же ситуация, что стала подосновой первого великого страха рождения и инфантильной тоски страха, – страха разлуки с оберегающей матерью.

На основе вышеизложенного страх смерти, как и страх совести, может, следовательно, быть истолкован как переработка страха кастрации. Ввиду большого значения чувства вины для неврозов нельзя также отрицать, что обычный невротический страх в тяжелых случаях усиливается развитием страха между «Я» и «Сверх-Я» (страха кастрации, страха совести, страха смерти).

«Оно», к которому мы в заключение возвращаемся, не обладает средствами доказать «Я» любовь или ненависть. Оно не может выразить, чего хочет; оно не выработало единой воли. В нем борются Эрос и инстинкт смерти; мы слышали, какими средствами одни первичные позывы обороняются против других. Мы могли бы изобразить это таким образом, будто «Я» находится под властью немых, но мощных инстинктов смерти, которые стремятся к покою и по указаниям принципа наслаждения хотят заставить замолчать нарушителя этого спокойствия – Эроса; но мы опасаемся, что при этом мы все же недооцениваем роли Эроса.

Примечания

1

Здесь следует отметить недавнее изменение в критике бессознательного. Многие исследователи, не отвергающие признания психоаналитических фактов, но не соглашающиеся с существованием бессознательного, получают сведения, опираясь на неоспоримый факт, что сознание как феномен содержит в себе большой ряд ступеней интенсивности или отчетливости. Как есть процессы, которые очень живы, резки и явно сознательны, так мы переживаем и другие, лишь слабо, едва заметно осознаваемые; а слабее всего, якобы, осознаются именно те, которые психоанализ хочет назвать неподходящим словом бессознательные. Но они, будто бы, в то же время и осознаны или находятся «в сознании», и их можно сделать в полной мере осознанными, если им уделить достаточно внимания.

(обратно)

2

Сам Гроддек, вероятно, последовал примеру Ницше, который постоянно употребляет это грамматическое выражение для обозначения безличного и, так сказать, природно-необходимот в нашем существе.

(обратно)

3

Только то, что функцию проверки реальности я приписал этому «Сверх-Я», кажется ошибочным и нуждается в корректуре. Отношениям «Я» к миру восприятий несомненно соответствовало бы, если бы проверка реальности оставалась его собственной задачей. Также и прежние, довольно неопределенные высказывания о ядре «Я» должны теперь быть исправлены в том смысле, что только систему В-СЗ можно признать ядром «Я».

(обратно)

4

Интересную параллель к замене объекта представляет собой вера примитивного человека в то, что свойства съеденного животного переходят к тому, кто его съел. Интересны и основанные на этом запреты. Как известно, эта вера участвует и в обосновании каннибализма и продолжает свое действие во всем ряде обычаев тотемической трапезы вплоть до Св. Причастия. Следствия, которые приписываются здесь оральному овладению объектом, действительны и для позднейшего сексуального выбора объекта и прекрасно с ним совпадают.

(обратно)

5

Согласно смыслу введения в нарциссизм, мы теперь, после отделения «Я» от «Оно», должны признать «Оно» большим резервуаром либидо. Либидо, протекающее к «Я» путем описанных идентификаций, создает его вторичный нарциссизм.

(обратно)

6

Может быть, осторожнее было бы сказать – с родителями, так как отец и мать не расцениваются различно до того времени, пока не получается точное знание о полном различии – отсутствии пениса. Из истории одной молодой женщины я недавно узнал, что с тех пор,.как она заметила у себя отсутствие пениса, она полагала, что этого органа нет у женщин, но не у всех, а только у тех, кого она считала – неполноценными. У ее матери он, по ее мнению, сохранился. Для более простого изложения я рассмотрю лишь идентификацию с отцом.

(обратно)

7

Наука и искусство во внимание тут не приняты.

(обратно)

8

Ведь по нашему пониманию, направленные наружу разрушительные инстинкты через посредство Эроса отвлеклись от собственного естества.

(обратно)

9

Можно сказать, что психоаналитическое или метапсихологи-ческое «Я» так же стоит на голове, как и анатомическое – «мозговой человечек».

(обратно)

10

Аналитику борьба с препятствием бессознательного чувства виновности нелегка. Прямо с ним бороться нельзя, а косвенным образом – только так, что больному медленно раскрывают его бессознательно вытесненные обоснования, причем чувство вины постепенно превращается в сознательное чувство виновности. Мы имеем особенно большой шанс на влияние, если это БСЗ чувство вины заимствовано, т. е. является следствием идентификации с другим лицом, которое некогда было объектом эротической загрузки. Такое принятие на себя чувства вины является часто единственным трудно распознаваемым остатком покинутых любовных отношений. Сходство с процессом, наблюдаемым при меланхолии, тут очевидно. Если удастся вскрыть эту прошлую загрузку объектом за БСЗ чувством вины, то часто терапевтическая задача блестяще разрешается; в другом случае исход терапевтического усилия отнюдь не обеспечен. В первую очередь, исход лечения зависит от интенсивности чувства вины, которой терапия часто не может противопоставить встречной силы, равной по величине. Возможно и от того, допускает ли личность аналитика, чтобы больной сделал его своим «Идеалом Я», с чем связано искушение играть в отношении больного роль пророка и спасителя души. Так как правила анализа решительно противятся такому использованию личности врача, то следует честно признаться, что этим устанавливается новое препятствие действию анализа, который ведь не должен делать болезненные реакции невозможными, а должен давать «Я» больного свободу решения в том или ином направлении.

(обратно)

11

Это положение парадоксально только на вид; оно просто говорит, что природа человека как в добре, так и во зле, далеко выходит за пределы того мнения, которое он о себе имеет, Т; е. за пределы того, что его «Я» знает через сознательные восприятия.

(обратно)

Оглавление

  • I Сознание и бессознательное
  • II Я и Оно
  • III «Я» И «СВЕРХ-Я». («ИДЕАЛ Я»)
  • IV ДВА ВИДА ПЕРВИЧНЫХ ПОЗЫВОВ
  • V ЗАВИСИМОСТИ «Я»

    По ту сторону принципа удовольствия

    I

    В теории психоанализа мы без колебаний соглашаемся с тем, что ход ментальных процессов автоматически регулируется принципом удовольствия, то есть мы считаем, что эти процессы всегда запускаются неприятным напряжением, а дальше принимают такое направление, чтобы конечным результатом стало уменьшение этого напряжения – либо за счет избегания напряжения, либо за счет порождения удовольствия. Такой подход к изучаемым процессам предусматривает применение экономического принципа. Мы имеем в виду представление, которое использует экономический момент в дополнение к топическому и динамическому моментам; тем самым, как нам представляется, мы даем и самое полное из возможных описаний, каковое вполне заслуживает того, чтобы его назвали «метапсихологическим».

    Нас не интересует, насколько мы, приняв на вооружение принцип удовольствия, приблизились или, более того, примкнули к какой-либо уважаемой исторически устоявшейся философской системе. Мы пришли к нашим спекулятивным допущениям, пытаясь описать наши наблюдения и согласовать их с имеющимися фактами. Приоритет и оригинальность не являются самодовлеющей целью психоаналитической работы; однако примеры, поддерживающие идею о принципе удовольствия, настолько очевидны, что их невозможно оставить без внимания. С другой стороны, мы будем очень признательны, если кто-либо предложит философскую либо психологическую теорию, объясняющую роль удовольствия и неудовольствия, управляющих всеми нашими поступками. К сожалению, такой теории пока нет.

    Следует заметить, что здесь мы сталкиваемся с самой темной и недоступной областью нашей психики, но, поскольку мы все же вынуждены контактировать с нею, будет правильным обсуждать ее в рамках наименее строгой гипотезы. Мы приняли решение количественно соотнести удовольствие и неудовольствие с возбуждением, каковое имеет место в психике само по себе, – таким образом, что неудовольствие вызывает усиление, а удовольствие ослабление возбуждения. При этом мы отнюдь не имеем в виду простое соотношение между силой ощущения удовольствия и неудовольствия и соответствующими изменениями количественной меры возбуждения; в еще меньшей степени – на основании всего, что нам известно из психофизиологии – предполагаем мы наличие какой бы то ни было пропорциональной зависимости; фактором, определяющим силу ощущения удовольствия или неудовольствия, является, вероятно, количественная мера усиления или ослабления возбуждения в данный момент времени. Наверное, решение можно было бы найти в эксперименте, но нам, психоаналитикам, нет необходимости заходить так далеко, если нас не принуждает к этому наблюдение.

    Нас, однако, не мог не заинтересовать тот факт, что взгляды на удовольствие и неудовольствие такого проницательного исследователя, как Г. Т. Фехнер (G. Th. Fechner), по существу, совпадают с выводами, к каковым нас привела психоаналитическая работа. Выводы Фехнера можно найти в его небольшой работе «Einige Ideen zur Schöpfungs— und Entwicklungsgeschichte der Organismen», 1873 (часть XI, приложение, стр. 94). Вот эта выдержка:

    «Поскольку осознанные побуждения всегда имеют отношение к удовольствию или неудовольствию, постольку удовольствие и неудовольствие можно трактовать как феномены, имеющие психофизическое отношение к условиям устойчивости или неустойчивости. Согласно этой гипотезе, предложенной и обоснованной мною в другом месте, всякое психофизическое движение, которое превосходит порог сознания в определенных ограниченных пределах, сопровождается ощущением удовольствия, если приближает психику к состоянию устойчивости, а превышение порога сознания приводит к ощущению неудовольствия, если это превышение происходит в той мере, каковая приближает психику к состоянию неустойчивости, и это есть качественный водораздел, отделяющий удовольствие от неудовольствия; все, что находится в пределах этого водораздела, не имеет отклика в чувственном плане…»

    Факты, которые привели нас к мнению о том, что господствующим фактором в психике является принцип удовольствия, находят свое выражение в гипотезе о том, что психический аппарат пытается поддерживать возбуждение в психике на наиболее низком уровне или, в крайнем случае, на уровне постоянном. Это есть всего лишь иная формулировка принципа удовольствия, ибо если работа психического аппарата заключается в том, чтобы как можно сильнее сдерживать прирост энергии, то все, что вызывает усиление энергии возбуждения, будет восприниматься как процесс, нарушающий названную функцию, а значит, будет восприниматься как неудовольствие. Принцип удовольствия вытекает из принципа постоянства; действительно, последний был выведен из тех же фактов, из которых мы (по необходимости) вывели принцип удовольствия. Более углубленное обсуждение позволит показать, что высказанное нами свойство психического аппарата является не более чем частным случаем фехнеровского принципа стремления к устойчивости, с которым он соотносит ощущение удовольствия и неудовольствия.

    Надо, однако, подчеркнуть, что по большому счету это неправильно – говорить о доминировании принципа удовольствия над течением ментальных процессов. Если бы таковое доминирование существовало, то громадное большинство ментальных процессов сопровождалось бы ощущением удовольствия или вело бы к удовольствию, но наш опыт решительно противоречит такому заключению. Можно говорить лишь о том, что в психической жизни имеет место тенденция к осуществлению принципа удовольствия, каковой противодействуют иные силы или условия, вследствие чего конечный результат не всегда согласуется с этой тенденцией. Мы можем сравнить это с высказыванием Фехнера по тому же поводу:

    «Дело, однако, в том, что тенденция, направление к некоей цели еще не означает достижения цели, тем более что и сама цель достижима лишь в некотором приближении…»

    Если мы теперь обратимся к вопросу о том, какие именно обстоятельства и условия мешают осуществлению принципа удовольствия, то ступим на весьма зыбкую почву, так как для того, чтобы дать ответ, мы располагаем только (пусть и богатейшим) психоаналитическим опытом.

    Первый пример такого подавления принципа удовольствия очень хорошо нам знаком, ибо встречается он с удивительной регулярностью. Мы знаем, что принцип удовольствия является первичной основой работы психического аппарата, но знаем мы и то, что для самосохранения организма такой принцип малопригоден и даже опасен, учитывая неблагоприятные условия окружающего мира. Под влиянием инстинкта самосохранения принцип удовольствия замещается принципом реальности; этот принцип отнюдь не отменяет намерения в конечном счете достичь удовольствия, но откладывает удовлетворение этого намерения и проявляет терпение в отношении временного неудовольствия на долгом пути к удовольствию. Правда, принцип удовольствия упорно доминирует в реализации полового инстинкта, одного из самых «трудновоспитуемых» влечений; опираясь на этот инстинкт или на собственное «Я», принцип удовольствия в этой ситуации преодолевает принцип реальности, что может причинить вред организму как целому.

    Нет сомнений в том, что замена принципа удовольствия принципом реальности отвечает за очень небольшую долю состояний, связанных с ощущением неудовольствия, то есть эта замена не является главной причиной широкой распространенности чувства неудовольствия. Другим, не менее распространенным и не менее закономерным источником неудовольствия являются конфликты и расщепления внутри психического аппарата, которые имеют место в ходе развития организма от более простой к более сложной организации. Почти вся энергия, находящаяся в распоряжении психического аппарата, происходит из изначально присущих человеку инстинктивных влечений, но отнюдь не всем им суждено достичь одинаковой зрелости. То и дело случается так, что отдельные инстинктивные влечения или элементы влечений оказываются несовместимыми в своих целях и притязаниях с остальными инстинктивными влечениями, каковые, объединяясь, образуют целостное «Я». Несовместимые влечения после этого отщепляются от упомянутого единства в результате подавления (вытеснения) и опускаются на нижележащие уровни психического развития, лишаясь таким образом каких-либо шансов на высвобождение и удовлетворение. Однако если им удается, как это часто бывает с вытесненным сексуальным влечением, окольными путями добиться прямого или косвенного удовлетворения, каковое в других случаях является источником удовольствия, то в данном случае освобождение и удовлетворение инстинкта может быть воспринято самим «Я» как нечто неприятное и тягостное, то есть противоположное удовольствию. Когда старый вытесненный конфликт достигает удовлетворения, принцип удовольствия вновь стремится заявить о своих правах в тот момент, когда другие инстинкты, пользуясь тем же принципом, тоже стремятся получить максимальное удовольствие от своего удовлетворения. Детали процесса, в результате которого вытеснение превращает возможность удовольствия в источник неудовольствия, пока непонятны, но можно с полной уверенностью сказать, что все невротические несчастья имеют именно эту природу – удовольствие не может восприниматься как таковое.

    Два источника неудовольствия, на которые я сейчас указал, едва ли покрывают большую часть наших неприятных переживаний, но и в том, что касается остальных случаев, мы можем с полным правом утверждать, что и они не противоречат особой роли принципа удовольствия. Большая часть переживаемых нами неудовольствий представляет собой неудовольствие, обусловленное давлением неудовлетворенных инстинктов либо внешним воздействием – болезненным самим по себе или гипотетически болезненным в будущем, что также распознается как «опасность». Реакция на эти инстинктивные требования и угрозу «опасности» может затем быть направлена по верному пути, ведомая принципом удовольствия или принципом реальности, который, собственно, является модифицированным принципом удовольствия. Таким образом, нет никакой необходимости исходить из какой-либо ограниченности принципа удовольствия; но именно исследование психической реакции на внешнюю опасность может дать нам новый материал и поставить перед нами новые интересные вопросы.

    II

    После тяжелых потрясений, например после железнодорожных катастроф или иных подобных событий, угрожающих жизни, у людей часто развивается давно описанное состояние, называемое «травматическим неврозом». Недавно окончившаяся ужасная война вызвала множество заболеваний такого рода, благодаря чему наконец прекратились попытки приписывать причину этих неврозов органическому поражению нервной системы в результате механической травмы[1]. Богатство двигательных симптомов, которое мы наблюдаем в клинической картине травматического невроза, напоминает истерию, однако травматический невроз отличается от нее ощущением субъективного страдания, что ближе к ипохондрии и меланхолии, а также проявляется общей слабостью и нарушением ментальных способностей. До сих пор у нас нет отчетливого понимания природы как военных неврозов, так и травматических неврозов мирного времени. В случае военного невроза одни и те же симптомы могут появляться как в связи с тяжелыми физическими травмами, так и без таковых, что, с одной стороны, вызывает удивление, но, с другой, может принести пользу в понимании сути и природы военных неврозов. В случае обычного травматического невроза на первый план выступают два характерных признака. Первое – причиной возникновения невроза, как правило, служат такие факторы, как неожиданность и испуг; второе – если одновременно с испугом человек получает физическую травму, невроз развивается реже. Испуг, страх и тревожность часто (и неправильно) используются как синонимы, хотя они отчетливо различаются своим отношением к опасности. Тревожность – термин, которым обозначают ожидание опасности и психологическую подготовку к ней в тех случаях, когда природа этой опасности неизвестна. Страх относится к предмету или явлению, которых стоит бояться. Словом «испуг», однако, обозначают состояние человека, когда он, будучи неподготовленным, неожиданно сталкивается с опасностью. Я не считаю, что испуг может вызвать травматический невроз. В тревожности есть нечто, предохраняющее нас от испуга, а следовательно, и от вызываемого им невроза. К этому вопросу мы вернемся ниже.

    Нам следует рассматривать изучение сновидений как самый ценный метод исследования глубинных психических процессов. Сновидения человека с травматическим неврозом постоянно возвращают больного в травмирующую ситуацию, и он просыпается в состоянии того же испуга. Это нисколько не удивляет больных. Они думают, что если переживание ситуации преследует их даже во сне, то, значит, она и в самом деле была очень серьезной. Можно сказать, что больной психологически фиксируется на своей травме. Фиксация на переживании, вызвавшем заболевание, давно известна нам на примере истерии. В 1893 году Брейер (Breuer) и Фрейд утверждали: истерики по большей части страдают от своих воспоминаний. Ференци (Ferenczi) и Зиммель (Simmel) отмечают, что и при военных неврозах некоторые симптомы объясняются фиксацией на моменте получения травмы.

    Мне, однако, неизвестно, чтобы люди, страдающие травматическими неврозами, уделяли много внимания своему заболеванию в бодрствующем состоянии или вспоминали о травмирующей ситуации. Вероятно, они прикладывают значительные усилия к тому, чтобы не думать о ней. Всякий, кто считает само собой разумеющимся то, что сновидения непременно должны возвращать человека в травмирующую ситуацию, не вполне понимает природу сновидения. Природа сновидений такова, что они должны были бы возвращать пациента во времена, когда он был здоров, или показывать ему сцены скорого выздоровления. Если мы не падем жертвой заблуждения, согласно которому сновидения невротиков являются принятием желаемого за действительное, нам останется трактовать этот феномен единственным способом: мы должны будем признать, что функция сна у невротика поражена так же, как и многое другое в его психике, и сон перестает нормально выполнять свою функцию. В противном случае нам придется постулировать некие мазохистские тенденции «Я».

    Теперь я предлагаю оставить темную и мрачную тему травматического невроза и перейти к исследованию механизмов, используемых психическим аппаратом в период его самой ранней, нормальной деятельности, – к исследованию механизма детской игры.

    Различные теории детской игры с точки зрения психоанализа недавно были исследованы C. Пфайфером (S. Pfeifer), и я здесь буду ссылаться на его работу. В этих теориях делается попытка раскрыть мотивы, побуждающие детей к игре, однако в них не уделено должного внимания экономическому мотиву, то есть мотиву получения удовольствия. Я не стану писать об этом чересчур подробно, но однажды мне представился случай понаблюдать, как полуторагодовалый мальчик играл в игру, которую он придумал сам. Это не было мимолетным наблюдением, ибо я в течение нескольких недель жил под одной крышей с этим мальчиком и его родителями, и прошло довольно много времени, прежде чем до меня дошел смысл того, что делал ребенок.

    Ребенок был нормально развит для своих полутора лет, не обгоняя в развитии сверстников. В речи он использовал не вполне членораздельные слова, а кроме того, произносил и другие звуки, которые были понятны окружающим его людям. У мальчика были прекрасные отношения с родителями и их единственной горничной. Он не докучал родителям по ночам, был послушен и не трогал предметы, которые ему было запрещено трогать, не ходил туда, куда ему не разрешали ходить, и не плакал, когда мать покидала его на несколько часов, хотя был нежно к ней привязан. Мать сама заботилась о нем, не прибегая к помощи посторонних людей. У этого хорошего мальчика было, правда, одно странное обыкновение – всякий мелкий предмет, оказывавшийся у него в руках, он зашвыривал под кровать или в иные потайные места, и искать их потом было нелегкой задачей. Забрасывая предметы под кровать, мальчик с видом полного удовлетворения произносил протяжный звук «о-о-о-о»; по мнению матери и автора этих строк, это было не междометие, а слово, обозначавшее «прочь». В конце концов я заметил, что это была игра и что все свои игрушки ребенок использовал только для того, чтобы отправлять их «прочь». Как-то раз я сделал еще одно интересное наблюдение, которое подтвердило мое предположение. У мальчика была игрушка – деревянная катушка с привязанным к ней шнурком. Ребенок никогда не возил катушку за собой, не воображал катушку тележкой. Забавлялся он по-другому. Зажав в ручке шнурок, он искусно забрасывал катушку в колыбельку (так, что она исчезала из вида). При этом мальчик многозначительно произносил свое «о-о-о-о». После этого он вытягивал игрушку из колыбельки, и когда она снова оказывалась у него в руках, радостно произносил «da» («здесь» по-немецки). В этом и заключалась вся игра: в исчезновении и возвращении. В большинстве случаев взрослые видели только первый акт этой игры, хотя нет никаких сомнений в том, что в этой неутомимо повторявшейся последовательности действий именно второе доставляло малышу наибольшее удовольствие[2].

    После этого смысл игры стал совершенно ясным. Это было величайшим культурным достижением ребенка – отказом от инстинкта (отказом от удовлетворения инстинктивного влечения) – допускать уход матери без возражений и капризов. Он компенсировал эту потерю тем, что периодически заставлял исчезать, а потом снова появляться доступные ему предметы. С точки зрения оценки аффекта совершенно безразлично, сам ребенок изобрел эту игру или кто-то его научил. Мы обратим наше внимание на другой аспект. Естественно, ребенок не мог расценивать исчезновения матери как нечто приятное или даже безразличное. Как согласуется с принципом удовольствия тот факт, что мальчик смог повторить в игре это болезненное для него переживание? В ответ, наверное, можно было бы сказать, что уход матери ребенок рассматривал как необходимое предварительное условие ее радостного возвращения, и в этом заключалась цель игры. Этому, однако, противоречит наблюдение, согласно которому сам уход уже инсценировался как игра, причем исчезновение всегда инсценировалось чаще, чем целая игра во всей ее полноте, то есть со счастливым концом.

    Анализ этого единичного случая не позволяет найти определенного решения. При непредвзятом взгляде складывается впечатление, что ребенок превратил свое переживание в игру по каким-то иным мотивам. Он играл в исчезновениях матери пассивную роль – ситуация очень сильно его задевала, и он решил играть в ней активную роль, и стал воспроизводить эту, пусть и неприятную для него ситуацию как игру. Эти устремления можно было бы рассматривать как проявления инстинкта обладания, независимо от того, были ли воспоминания о событиях, породивших игру, приятными или нет. Можно предложить и иное толкование. Разбрасывание предметов с таким расчетом, чтобы они исчезли прочь, могло служить удовлетворению подавленного в реальной жизни побуждения к мести в отношении матери за то, что она его покидает. Эта игра является проявлением мятежа и протеста: «Да, иди прочь, ты не нужна мне, я сам тебя прогоняю». Тот же ребенок год спустя расправлялся с игрушками, вызывавшими его недовольство, следующим образом: он швырял их на пол и, по-детски коверкая слова, приговаривал: «Иди на войну!» Ребенку рассказали, что его отец на войне, но он не скучал по папе, и всем своим поведением показывал, что не желает, чтобы отец мешал его единоличному пребыванию с матерью[3]. Нам известно, что и многие другие дети выражали свое враждебное отношение, отшвыривая прочь предметы, игравшие в данном случае роль ненавистных людей[4]. Таким образом, возникает сомнение, является ли побуждение психически переработать некое значимое событие с тем, чтобы полностью им овладеть, первичным и независящим от принципа удовольствия. В обсуждаемом случае ребенок повторял неприятные события в виде игры, потому что это позволяло ему получать удовольствие хотя и другого сорта, но такое же сильное.

    Дальнейшее рассмотрение детской игры едва ли поможет нам окончательно остановиться на одном из этих двух возможных объяснений. Ясно, что в своих играх дети повторяют то, что произвело на них сильное впечатление в реальной жизни, и, поступая так, они освобождаются из-под гнета этого впечатления, становясь активными участниками событий и хозяевами положения. Однако, с другой стороны, очевидно, что на игру огромное влияние оказывает желание быть взрослыми и делать то, что делают взрослые. Согласно наблюдениям, неприятная природа впечатления отнюдь не всегда делает его непригодным для игры. Если врач осматривает ребенку горло или делает ему небольшую, но болезненную операцию, то можно с уверенностью сказать, что эти неприятные события станут сюжетом следующей игры. Однако нельзя пропустить тот факт, что удовольствие ребенок в этом случае будет получать из совершенно другого источника. Когда ребенок переходит от роли пассивного объекта действия взрослых к роли активного деятеля в игре, он подвергает неприятному действию товарища по игре и таким образом мстит за свое унижение подставному лицу.

    Тем не менее из этого обсуждения следует, что было бы совершенно излишним постулировать наличие некоего подражательного инстинкта для того, чтобы обосновать мотив к игре. Надо еще напомнить, что театральное искусство и художественное подражание взрослых, у которых эта деятельность предназначается для зрителей, отнюдь не щадят чувства зрителей – как, например, в трагедии, но могут, однако, вызывать у них чувство подлинного наслаждения. Это убедительно доказывает, что даже при доминировании принципа удовольствия всегда найдутся пути и способы, пригодные для превращения неприятных по своей сути вещей в предмет долгих воспоминаний и работы души. Анализ случаев и ситуаций, результатом которых является получение удовольствия, необходимо производить с точки зрения эстетики и применяя экономический подход к материалу и предмету. Эти методы непригодны для наших целей, ибо они имеют своей предпосылкой существование и безусловное доминирование принципа удовольствия, то есть они ничего не говорят о влиянии тенденций, действующих по ту сторону принципа удовольствия, тенденций более примитивных и не зависящих от принципа удовольствия.

    III

    Двадцать пять лет интенсивной работы на ниве психоанализа принесли неожиданные плоды – сегодня цели психоаналитических методик разительно отличаются от целей, которые мы ставили перед собой в самом начале. Тогда врач-психоаналитик мог лишь разгадать подсознательный материал, скрытый от самого пациента, систематизировать этот материал и в подходящий момент сообщить больному. Психоанализ был по преимуществу искусством толкования. Так как это ничем не помогало в лечении пациентов, перед психоанализом очень скоро встала следующая цель: побудить пациента подтвердить выстроенную психоаналитиком конструкцию, пользуясь своими (пациента) воспоминаниями. Здесь главной проблемой стало сопротивление больного: все искусство теперь заключалось в том, чтобы как можно скорее выявить это сопротивление, указать на него пациенту и, пользуясь своим человеческим обаянием – здесь внушение мы называем «переносом», – убедить его отказаться от сопротивления.

    Однако теперь с еще большей отчетливостью стало ясно, что этим методом нам не удастся полностью решить поставленную задачу – сделать осознанным то, что прежде не осознавалось. Пациент не в состоянии вспомнить все вытесненное в подсознание, и, мало того, он не может вспомнить самое существенное из этого материала. Таким образом, он оказывается не в состоянии правильно оценить конструкцию, предлагаемую ему психоаналитиком, и эта конструкция остается для больного неубедительной. Пациент должен заново, повторно, пережить вытесненный материал, а не просто вспомнить его, что, конечно, более предпочтительно для врача[5]. Эти воспроизведения, обладающие нежелательной точностью, всегда содержат какой-либо фрагмент детской сексуальности – то есть эдипова комплекса и его следствий; эти воспроизведения всегда разыгрываются в сфере переноса, то есть в области отношений пациента и врача. Если дело доходит до этого, прежний невроз сменяется новым, «неврозом переноса». Задача врача – как можно сильнее ограничить рамки этого «невроза переноса», в наибольшей степени вытеснить его в воспоминание и в наименьшей – в повторение. Соотношение между извлеченным из памяти и воспроизведенным меняется в зависимости от конкретного случая. Как правило, врач не имеет возможности уберечь пациента от этой фазы лечения; он должен заставить пациента заново пережить известный фрагмент забытой жизни, но при этом позаботиться о том, чтобы у пациента сохранилась некоторая доля отчуждения, каковое позволит больному распознать в забытом прошлом то, что представляется ему непреложной реальностью. Если эта цель достигнута, врач без труда убедит больного в истинности предложенной ему картины, а от этого убеждения в большой степени зависит и успех лечения.

    Чтобы лучше понять природу этого «навязчивого стремления к повторению», которое проявляется в ходе психоаналитического лечения невротиков, надо прежде всего отказаться от ошибочной идеи о том, что при лечении мы боремся с сопротивлением со стороны «бессознательного». Бессознательное, то есть «вытесненное», вообще не оказывает никакого сопротивления попыткам лечения; на самом деле оно само стремится преодолеть оказываемое на него давление и либо вырваться в сознание, либо выразить себя в каком-то реальном действии. Сопротивление лечению исходит из высших уровней и систем психики, каковые сами и осуществляют вытеснение. Однако тот известный нам по опыту работы факт, что мотивы сопротивления, как и само сопротивление, остаются вне сознания в начале лечения, говорит о том, что нам надо исправить погрешности нашей терминологии. Мы сможем избежать неясностей, если будем разграничивать не сознательное и бессознательное, а связанное «Я» и вытесненное. Значительная часть «Я» сама по себе является бессознательной, а именно – то, что можно назвать ядром «Я»; и лишь очень небольшую часть этого бессознательного можно обозначить как предсознательное. После замены чисто описательных терминов систематическими и динамическими понятиями мы можем утверждать, что сопротивление пациента, скорее всего, исходит из «Я», и тогда нам сразу станет ясно, что навязчивое стремление к повторению следует как раз приписать вытесненному в бессознательное материалу. Вероятно, эта навязчивость может проявиться не раньше, чем психоаналитику в процессе работы удастся расшатать вытесненный материал[6].

    Нет никакого сомнения в том, что сопротивление сознательного и предсознательного «Я» происходит ради соблюдения принципа удовольствия: сопротивление стремится устранить неприятное и тягостное чувство, которое неизбежно должно возникнуть при высвобождении бессознательного, и наши усилия, таким образом, направлены на ослабление неудовольствия обращением к принципу реальности. Но какое отношение имеет навязчивое стремление к повторению – являющееся проявлением силы вытесненного в бессознательное материала – к принципу удовольствия? Ясно, что большая часть того, что будет заново пережито под давлением этой навязчивости повторения, причинит неудовольствие «Я» пациента, так как сделает осознанными вытесненные побуждения, но это уже будет неудовольствие, которое мы рассматривали ранее, – неудовольствие, не противоречащее принципу удовольствия: это неудовольствие для одной системы и, одновременно, удовлетворение для другой. Но здесь мы сталкиваемся с новым и весьма примечательным фактом, а именно – с тем, что навязчивое стремление к повторению приводит к припоминанию тех переживаний прошлого, которые исключают саму возможность удовольствия и которые никогда, даже и в прошлом, не приносили удовлетворения тем инстинктивным побуждениям, которые с тех пор были подавлены и вытеснены.

    Ранний расцвет детской сексуальности обречен на гибель вследствие несовместимости детских вожделений с реальностью и вследствие неадекватной желаниям стадии развития ребенка. Этот расцвет прекращается в самых неблагоприятных условиях в сопровождении самых болезненных чувств. Утрата любви и личная несостоятельность оставляют за собой нарушение самооценки в форме нарциссического рубца, что, по моему мнению, которое совпадает с мнением Марциновского (1918)[7], вносит наибольший вклад в формирование ощущения собственного ничтожества, которое так характерно для невротиков. Учитывая тот факт, что физическое развитие ребенка неизбежно накладывает свои ограничения, первые его опыты в сексуальной сфере приводят его к неутешительным выводам; отсюда более поздние жалобы такого рода, как: «Я ничего не могу добиться; я во всем терплю неудачи». Нежные узы, как правило, соединяющие ребенка с родителем противоположного пола, рассыпаются под бременем разочарования, несбывшихся надежд на удовлетворение, ревности к другому ребенку, появление которого служит неопровержимым доказательством неверности объекта любви. Позорно проваливается трагически серьезная попытка самому сделать ребенка. Ребенок растет и начинает получать все меньше и меньше любви, требования воспитателей становятся жестче, ребенка иногда даже начинают наказывать – и все это он воспринимает как свидетельства презрения к себе со стороны родителей. Существует несколько типичных и повторяющихся способов, какими прекращается эта характерная для детского возраста любовь.

    Больные под влиянием переноса повторяют эти невыносимые ситуации и заново переживают болезненные эмоции с величайшей изобретательностью. Они всячески изыскивают поводы для прекращения лечения, несмотря на его незавершенность; они упиваются своей униженностью, вынуждают врача разговаривать с ними сурово и холодно; они изыскивают подходящие объекты для ревности; вместо ребенка, которого они пытались произвести в далеком детстве, они предаются мечтам о великом даре, которые, как правило, столь же нереалистичны. Ни одна из этих вещей не могла породить удовольствие в прошлом, и едва ли есть основания полагать, что они сегодня причинят меньше неудовольствия, хотя и проявляются воспоминаниями и сновидениями, а не являются результатом непосредственного восприятия. Естественно, речь идет о действии инстинктов, которые должны вести к удовлетворению; но старый опыт ничему не учит, из него не извлекают уроков, и те же инстинкты продолжают причинять неприятности вместо удовольствия. Несмотря на это, переживания повторяются, повторяются упрямо под давлением необоримой навязчивости.

    То же самое, что психоанализ открывает в феноменах переноса у невротиков, можно наблюдать и в жизни некоторых абсолютно здоровых людей. При наблюдении за этими людьми возникает впечатление, будто их преследует злая судьба или что они одержимы некими «демоническими» силами; однако психоанализ позволяет быстро выяснить, что свою судьбу они создали себе сами под влиянием ранних детских переживаний. Навязчивости этих людей ничем не отличаются от навязчивого стремления повторить неблагоприятный опыт, что мы наблюдаем у невротиков, несмотря на то что сейчас мы говорим о людях, у которых в психике отсутствуют порождающие невротический конфликт симптомы. Известны люди, личные человеческие отношения которых с другими людьми всегда имеют один и тот же исход: благодетели, которых покидают те, кого они облагодетельствовали, и, как бы ни отличались конкретные обстоятельства, все эти люди оказываются вынужденными не раз и не два испить чашу горькой неблагодарности; люди, дружеские отношения которых неизменно заканчиваются предательством со стороны друга; есть люди, которые выбирают себе кумиров, возносят их на пьедестал, а затем, разочаровавшись, свергают с пьедестала только для того, чтобы заменить их новым авторитетом, новым кумиром; то же самое касается мужчин, чьи отношения к любимым женщинам проходят те же стадии и с тем же результатом, и так далее. Этот феномен, когда человек постоянно наступает «на те же грабли», нас не удивляет, если речь идет об активном поведении человека, которого это касается, когда мы можем вычленить у него какую-то черту характера, которая и приводит к повторению одних и тех же переживаний. Намного больше озадачивают случаи, когда человек переживает такие повторения пассивно, не пытаясь повлиять на происходящее. Можно, например, вспомнить историю одной женщины, которая трижды выходила замуж, и каждый из ее мужей очень скоро заболевал, и ей приходилось ухаживать за ним на смертном одре. Эта судьба постигла трех мужей подряд[8]. В поэтической форме этот феномен очень трогательно изображен в романтическом эпосе Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим». Герой Танкред убивает врага, не подозревая, что под доспехами вражеского рыцаря скрывается его возлюбленная Клоринда. После погребения Танкред углубляется в зачарованный лес, наводящий ужас на крестоносцев. Там он принимается яростно рубить мечом высокое дерево; из ран, нанесенных дереву, льется кровь и звучит голос Клоринды, душа которой вселилась в дерево. Она жалуется, что возлюбленный пытается убить ее еще раз.

    Если мы примем во внимание подобные феномены, наблюдаемые нами в ситуациях переноса, да и просто в обыденной жизни, нам нужно найти в себе мужество признать, что в психике действительно заложено навязчивое стремление к повторениям, и эти устремления преодолевают принцип удовольствия. Мы даже готовы отнести на счет этих навязчивых устремлений сновидения людей, страдающих травматическим неврозом, а также побуждения, управляющие детскими играми. Надо, правда, сказать, что лишь в весьма редких случаях мы можем наблюдать чистое воздействие навязчивого стремления к повторениям при отсутствии других вспомогательных мотивов. В случае детской игры мы уже подчеркнули значимость других способов, какими можно истолковать появление навязчивого побуждения. Навязчивое стремление к повторному переживанию и непосредственное удовлетворение инстинктивного влечения сливаются здесь в тесном и неразрывном единстве. Очевидно, что феномен переноса активно используется здесь для усиления сопротивления со стороны «Я», которое бдительно стоит на страже вытеснения; навязчивое стремление к повторениям, которое готово принести пользу лечению, перехватывается цепляющимся за принцип удовольствия «Я», которое таким образом перетягивает его на свою сторону. Феномены, которые можно было бы назвать давлением судьбы, понятны, поддаются рациональным объяснениям и не нуждаются в привлечении новых загадочных мотивов. Меньше всего сомнений возникает в отношении сновидений, сюжетами которых являются травмирующие ситуации. Однако по зрелом размышлении мы будем вынуждены признать, что даже их нельзя объяснить одним лишь действием известных нам мотивов. Помимо этого, есть нечто, не поддающееся пока объяснению, и это нечто мешает обосновать гипотезу об инстинктивном навязчивом стремлении к повторениям; оно, вероятно, является более примитивным, более элементарным и более инстинктивным, чем принцип удовольствия, каковой оно без труда сметает со своего пути. Но если навязчивое, сродни одержимости, стремление к повторениям и в самом деле заложено в психике, нам очень хотелось бы что-нибудь о нем узнать – какой функции оно соответствует, в каких условиях возникает и в каких отношениях находится с принципом удовольствия, которому мы до сих пор приписывали ведущую роль в процессах возбуждения, протекающих в психике.

    IV

    То, что я напишу ниже, является спекуляцией, причем смелой и далеко идущей спекуляцией, которой каждый читатель, в зависимости от своей позиции, может заинтересоваться или пренебречь. Скорее, правда, это попытка разработки идеи, сделанная из любопытства посмотреть, куда она может привести.

    Психоаналитическое суждение принимает за исходный пункт впечатление, полученное из исследования бессознательных процессов, и это впечатление заключается в том, что сознание не является универсальным признаком психических процессов, но есть лишь одна из их частных функций. Прибегнув к метапсихологической терминологии, можно сказать, что, согласно психоаналитической теории, сознание есть производное определенной системы, каковую эта теория обозначает как Сз. Сознание осуществляет восприятие раздражений, поступающих извне, и ощущения удовольствия и неудовольствия, каковые могут возникать только внутри психического аппарата; таким образом, мы можем приписать системе «восприятие-сознание» определенное положение в пространстве. Эта система находится на границе внутреннего ощущения и внешнего восприятия; она обращена к внешнему миру и охватывает остальные психические системы. Ниже мы увидим, что в этом допущении нет ничего кардинально нового; мы просто приняли взгляд нейроанатомии, согласно которому сознание «расположено» в коре мозга – самом наружном слое этого центрального органа. Анатомия головного мозга не дает оснований полагать, что сознание должно находиться именно на поверхности мозга; надежнее было бы спрятать его во внутренних отделах. Анатомы пока не смогли найти этому объяснения, но, возможно, нам в этом отношении повезет больше и мы с помощью системы «восприятия-сознания» сможем обосновать такое «положение» сознания.

    Сознание – отнюдь не единственное свойство из тех, что мы приписываем процессам, происходящим в этой системе На основании впечатлений, которые мы получили в психоанализе, мы допускаем, что все возбудительные процессы, протекающие в остальных системах, оставляют за собой следы, из которых образуется фундамент памяти. Такая следовая память не имеет ничего общего с сознанием; больше того – эти следы являются наиболее прочными как раз в тех случаях, когда процесс, приведший к их появлению, не достигает сознания. Нам, правда, трудно поверить, что такие прочные устойчивые следы остаются и в системе «восприятие-сознание». Если эти следы будут постоянно находиться в сознании, очень скоро емкость системы будет исчерпана, и она не сможет принимать сигналы о новом возбуждении[9]; с другой стороны, если мы признаем, что эти следы переходят в бессознательное, нам придется каким-то образом объяснить участие бессознательных процессов в системе, само функционирование которой сопровождается феноменом сознания. Приписав, таким образом, процесс возникновения сознания какой-то одной системе, мы ничего не меняем и ничего не выигрываем. Хотя такое утверждение нельзя назвать полностью обоснованным, оно все же приводит нас к заключению о том, что становление сознания и формирование следовой памяти несовместимы в рамках одной системы. Таким образом, мы должны сказать, что процесс возбуждения становится осознанным в системе Сз, но не оставляет в ней постоянных следов; однако это возбуждение передается дальше, в системы, расположенные глубже уровня сознания, и именно там оставляет устойчивые следы. Той же логики я придерживался в разделе обсуждения моей книги «Толкование сновидений», вышедшей в 1900 году. Если вспомнить, как мало мы знаем о возникновении и становлении сознания из других источников, то надо со всем вниманием отнестись к утверждению о том, что сознание возникает вместо следовой памяти, так как оно, по крайней мере, имеет однозначный и точный смысл.

    Система сознания обладает еще той особенностью, что процесс возбуждения не оставляет в ней – как во всех других системах – устойчивых следов в виде изменений их элементов, а бесследно гаснет в процессе формирования сознания. Такое отклонение от общего правила требуется объяснить действием некоего фактора, который присутствует только в системе сознания. Таким фактором, которого нет в других системах, может быть открытость системы Сз, непосредственно соприкасающейся с внешним миром.

    Представим себе живой организм в его максимально упрощенной форме – в виде недифференцированного пузырька, наполненного возбудимой субстанцией; в этом случае обращенная к окружающему миру поверхность самим своим положением будет вынуждена к дифференцировке, в результате которой превратится в орган, воспринимающий раздражение. Действительно эмбриология, согласно теории рекапитуляции (повторение эволюции в ходе развития эмбриона), показывает нам, что центральная нервная система происходит из эктодермы; серое вещество коры является производным примитивного покровного слоя организма и, вероятно, наследует некоторые из его сущностных свойств. Тогда легко предположить, что в результате воздействия бесчисленных раздражителей на поверхность нашего пузырька его вещество может модифицироваться на определенную глубину, и ход возбуждающих импульсов в этом слое станет иным, нежели в более глубоких слоях. Таким образом, сформируется «корка», которая будет так хорошо «пропечена» стимуляцией, что в ней будут созданы наилучшие условия для проведения стимулов, но это же обстоятельство сделает поверхностный слой неспособным к дальнейшим изменениям. В отношении системы сознания это будет означать, что ее элементы уже не смогут подвергаться изменениям и модификации при прохождении импульсов раздражения и возбуждения, так как эта система наилучшим образом приспособилась к этой функции и дальнейшие ее изменения не требуются. Затем элементы этой системы приобрели способность к формированию сознания. Относительно того, в чем заключаются эти изменения и как протекает возбуждение в модифицированной системе, можно делать лишь предположения, которые пока невозможно проверить. Можно предположить, что возбуждение, переходя от одного элемента к другому, преодолевает сопротивление и что происходящее при этом уменьшение сопротивления и приводит к образованию устойчивого следа, то есть облегчает проведение возбуждения; в системе сознательного такого сопротивления подобному переходу уже не возникает. Эта картина вполне согласуется с введенным Брейером различением между покоящейся (связанной) и подвижной энергией катексиса (в данном случае силой, заставляющей перемещаться импульсы раздражения. – Примеч. переводчика) в элементах психических систем[10]; элементы системы сознания способны передавать лишь подвижную энергию, но не обладают энергией связанной. Правда, в этом пункте надо соблюдать большую осторожность и не спешить с категорическими суждениями. Как бы то ни было, но это рассуждение позволяет нам связать возникновение сознания с условиями в системе Сз и с особенностями протекающих в ней возбудительных процессов.

    Но это еще не все, что мы можем сказать о живом пузырьке с его воспринимающим (рецепторным) корковым слоем. Этот крошечный фрагмент живой субстанции взвешен в окружающей среде, обладающей мощнейшей энергией, и он неминуемо бы погиб, если бы не выработал систему защиты от чрезмерных раздражений. Эту защиту пузырек получает за счет того, что его внешний слой теряет характерную структуру живой материи и становится, в известной мере, неорганическим и начинает функционировать в качестве особой оболочки или мембраны, устойчивой к раздражению. В результате к живым структурам, расположенным под этой оболочкой, поступает лишь небольшая доля энергии раздражения, а находящаяся под защитой оболочки живая субстанция глубоких слоев пузырька получает возможность воспринимать и передавать раздражение. За счет своего отмирания наружный защитный слой избавляет внутренние структуры от этой печальной судьбы – по меньшей мере, до тех пор, пока сила внешних раздражений не достигает силы, достаточной для того, чтобы пробить наружную мембрану. Защита от внешних раздражений едва ли не более важна для живого организма, чем их восприятие. Защитный слой обладает собственными источниками и запасами энергии, и его задача – поддерживать и сохранять свой внутренний энергетический обмен, защищая его от воздействия огромных энергий окружающего мира, которое стремится к выравниванию энергий, а следовательно, к разрушению живой структуры. Основная цель восприятия внешних раздражений заключается прежде всего в выяснении направленности и модальности внешнего раздражения, а для этого достаточно использовать лишь небольшой фрагмент физического воздействия окружающего мира или его вещества. У высокоразвитых организмов воспринимающий раздражения корковый слой бывшего пузырька уже давно погрузился в глубину тела, хотя части этого слоя остались на поверхности, непосредственно под защитной оболочкой, защищающей теперь от чрезмерно сильных стимулов весь организм. Эти части суть органы чувств, которые, по существу, состоят из аппарата восприятия определенных специфических раздражений, а также из новых структур, которые защищают от сильных стимулов, отсеивая их. Для органов чувств характерно то, что они обрабатывают лишь ничтожную долю раздражений, поступающих из окружающего мира, только пробные фрагменты этих раздражений. Органы восприятия можно уподобить щупам, которые выдвигаются в окружающую среду, оценивают ее состояние, а затем снова убираются внутрь.

    Сейчас я осмелюсь вкратце коснуться темы, которая заслуживает самого подробного разбора. На основании определенных открытий, сделанных психоанализом, в настоящее время стоит заново обсудить утверждение Канта, что время и пространство являются «необходимыми формами мышления». Нам удалось выяснить, что бессознательные психические процессы являются сами по себе «вневременными». Это прежде всего означает, что они не упорядочены во времени, что время ничего не меняет в них и что к ним нельзя приложить идею времени. Это отрицательные, негативные характеристики, которые можно отчетливо понять, только если сравнить бессознательные психические процессы с сознательными. Наше абстрактное представление о времени целиком и полностью определяется работой системы «восприятия-сознания», соответствует ей и является ее неотъемлемой частью. Вероятно, такая организация деятельности представляет собой еще один способ защиты от чрезмерно сильных раздражений. Я отчетливо понимаю, что эти утверждения звучат достаточно туманно, но вынужден ограничиться этими намеками.

    Мы уже пришли к представлению о том, как живой пузырек обеспечивает себя защитой от раздражений окружающего мира. Мы выяснили, что наружный слой коры этого пузырька должен был дифференцироваться в орган для восприятия раздражений извне. Этот чувствительный корковый слой, будущая система Сз, воспринимает также и возбуждения, поступающие изнутри; положение этой системы между внешним миром и внутренней средой пузырька, а также разница в условиях снаружи границы и внутри нее, являются факторами, определяющими деятельность как ее самой, так и всего психического аппарата в целом. Снаружи существует защита от раздражителей, и внешние раздражения представляют собой – для внутренних структур – лишь долю истинных внешних стимулов; в отношении внутренних раздражений такая защита немыслима и невозможна, и возбуждения, исходящие от глубинных слоев, действуют на систему непосредственно и с полной своей силой, причем по ходу этого воздействия и в зависимости от его силы психика реагирует диапазоном ощущения – от полного удовольствия до полного неудовольствия. В любом случае поступающие изнутри возбуждения по своей интенсивности и другим качественным свойствам (и, в конце концов, по своей амплитуде) в большей степени соответствуют реальным свойствам системы, чем возбуждения, непрерывным потоком поступающие из окружающего мира. Такое положение вещей приводит к двум конечным результатам. Во-первых, ощущения удовольствия и неудовольствия, указывающие на то, что происходит внутри психического аппарата, по своей силе превосходят ощущения, вызываемые всеми внешними раздражителями. Во-вторых, был выработан метод ослабления любого внутреннего возбуждения, которое приводит к ощущению неудовольствия; отсюда тенденция обрабатывать их не как внутренние стимулы, а как стимулы внешние, и таким образом использовать против них защитные структуры, предназначенные для взаимодействия с внешними раздражителями. В этом смещении зарождается механизм проекции, которой была уготована важная роль в формировании патологических процессов.

    У меня складывается впечатление, что последнее рассуждение приближает нас к пониманию доминирования в психике принципа удовольствия, но оно не дает нам возможности разъяснить те случаи, которые противоречат представлениям о таком доминировании. Поэтому, сделаем еще один шаг вперед. Назовем травмирующими (или травматическими) те внешние возбуждения, которые достаточно сильны для того, чтобы взломать защиту от внешних стимулов. Мне думается, что понятие травмы подразумевает связь именно такого рода – прорыв эффективного прежде барьера, преграждавшего путь внешним раздражениям. Такое событие, как внешняя травма, непременно спровоцирует нарушение энергетического баланса в организме и приведет в действие все возможные защитные механизмы. В данной ситуации, однако, призвать на помощь принцип удовольствия не удается, так как он перестает действовать. Отныне у организма нет возможности защитить психический аппарат от затопления потоком мощных раздражителей, и перед психикой встает иная проблема – проблема обуздания раздражителей, прорвавшихся внутрь, их психического связывания и последующего удаления.

    Вероятно, специфическое неудовольствие, вызываемое физической болью, является следствием того, что на ограниченном пространстве был прорван защитный барьер. Возникает мощный поток возбуждения, направленный от пораженного участка в центральные психические структуры, поток, который в норме может возникнуть только внутри этих структур[11]. Какой реакции психики на такой массированный прорыв извне можем мы ожидать? Нужен приток со всех сторон вспомогательной катектической энергии, чтобы стянуть к месту прорыва достаточно мощные потоки психической энергии. Создается великий «противоток», ради которого опустошаются все прочие психические системы, вследствие чего происходит паралич или значительное ослабление всей остальной психической деятельности. Мы должны учиться извлекать уроки из таких случаев и строить наши метапсихологические рассуждения на фундаменте этих примеров. Отсюда мы также делаем вывод о том, что в достаточной степени заряженная энергией система в состоянии принять устремленные к ней потоки, перевести их в покоящееся, неподвижное состояние, то есть психически «связать» и нейтрализовать. Чем выше уровень покоящейся энергии в определенной системе, тем больше ее связывающая сила; верно и противоположное: чем ниже катексис системы, тем менее способна система к приему притекающей энергии, тем более разрушительными будут последствия прорыва защитного барьера. На это можно, без всякого, впрочем, основания возразить, что гораздо проще толковать повышение катектической энергии в области прорыва защитного барьера как непосредственный результат массивного притока возбуждающей энергии. Если бы это было так, то центральный психический аппарат просто воспринял бы повышенный поток катектической энергии, и парализующий характер боли, а также ослабление и энергетическое обеднение всех других систем остались бы без объяснения. Наше объяснение остается в силе, несмотря на то что боль порождает мощнейший отток энергии, потому что это происходит рефлекторно, то есть без участия центрального психического аппарата. Неопределенность всех наших суждений, каковые мы называем метапсихологическими, происходит, естественно, из того, что мы ничего не знаем о природе процессов возбуждения в элементах психических систем, и, следовательно, не можем быть полностью уверены ни в одном из наших допущений. Таким образом, мы всегда оперируем большим массивом неизвестных величин, которые мы вынуждены вводить во все предлагаемые нами формулы. Логично предположить, что этот возбудительный процесс осуществляется энергиями, уровни которых отличаются между собой количественно; однако вполне вероятно и то, что этот процесс имеет большое число качественных признаков (например, имеет разную по форме амплитуду). В качестве нового качественного фактора мы приняли в расчет гипотезу Брейера, согласно которой существуют две формы психической энергии, одна из которых свободно течет и требует вытеснения, а вторая покоится на месте. Мы можем с полным правом предположить, что связывание текущей энергии заключается в ее переходе в покоящееся состояние.

    Я считаю, что стоит сделать дерзкую попытку трактовать обычный травматический невроз как следствие массивного прорыва защитных барьеров чрезвычайно сильным раздражителем. Таким способом нам удастся возродить старое наивное представление о шоке, в противоположность новой, психологически более претенциозной теории, которая считает этиологической причиной травматического невроза не механическое поражение, а страх и угрозу жизни. Эти две противоположные точки зрения, однако, не являются взаимоисключающими; к тому же психоаналитический взгляд на этиологию травматического невроза не совпадает с теорией шока в ее простой и грубой форме. Эта теория считает непосредственной причиной шока разрушение молекулярной или даже гистологической структуры соответствующих элементов нервной системы; мы, однако, стараемся понять, не являются ли травмирующие воздействия на психику следствием любого прорыва защитного барьера, что ставит на повестку дня решение и остальных связанных с этим проблем. Мы тоже считаем, что испуг играет важную роль в возникновении невроза. Условием возникновения испуга является неготовность к тревоге, включая дефицит запасов энергии в системах, которые должны будут первыми принять на себя поток травмирующей энергии. Из-за низкого энергетического уровня эти системы оказываются в положении, не благоприятствующем связыванию поступающего мощным потоком возбуждения, вследствие чего прорыв защитных барьеров облегчается в еще большей степени. Как мы увидим, готовность к тревоге и высокая заряженность энергией воспринимающих раздражение систем являются последней линией обороны механизмов защиты от чрезмерной стимуляции. В случаях целого ряда травм решающим для исхода фактором является разница между неготовыми к тревоге системами и системами, которые, будучи заряжены энергией, подготовлены к восприятию потока травмирующей энергии; однако если сила травмирующего воздействия превышает известный порог, то этот фактор теряет свою значимость. Так, сновидение перестает играть роль возникающего под влиянием принципа удовольствия галлюцинаторного исполнения желания, когда сны страдающего травматическим неврозом пациента регулярно возвращают его в ситуацию получения травмы. В этом случае мы должны предположить, что эти сновидения решают иную задачу и делают это прежде, чем успевает возобладать принцип удовольствия. Задача этих сновидений заключается в овладении раздражениями задним числом за счет формирования тревоги, недостаток которой и стал причиной травматического невроза. Таким образом это позволяет нам разглядеть ту функцию психического аппарата, которая, не противореча принципу удовольствия, выступает, однако, независимо от него и, по всей видимости, является более примитивной, чем функция получения удовольствия или избегания неудовольствия.

    Сейчас, как мне кажется, будет уместно сказать об исключении из правила, согласно которому сны являются галлюцинаторными исполнениями желаний. Страшные сновидения не являются такими исключениями, как я уже не раз говорил и убедительно показал; не являются исключением и «сны-наказания», так как они всего лишь замещают исполнение запретных желаний соответствующими им наказаниями; можно сказать, что они исполняют желание чувства вины, каковое является ответом на отвергнутое недопустимое побуждение. Невозможно, однако, трактовать как исполнение желаний сновидения, которые мы обсуждали в связи с травматическими неврозами или появляющиеся в ходе психоанализа сновидения, в которых всплывают воспоминания о детских психических травмах. Эти сновидение скорее возникают, подчиняясь инстинктивному стремлению к повторению, хотя верно и то, что в психоанализе это устремление подкрепляется желанием (которое, в свою очередь, является результатом «внушения») воссоздать то, что было забыто и вытеснено. Представляется, таким образом, что функция сновидения, заключающаяся в устранении мотивов, которые могли бы прервать сон для предупреждения исполнения неприятных и недопустимых желаний, не является его исходной, первоначальной функцией. Исполнение этой функции является невозможным до тех пор, пока психика целиком и полностью не подчинится принципу удовольствия. Если же существует нечто «по ту сторону принципа удовольствия», то это подкрепляет допущение о том, что были времена, когда целью сновидения еще не было исполнение желаний. Это никоим образом не противоречит его нынешней, более поздней функции. Могут ли сновидения, которые в аспекте психического связывания травмирующих впечатлений подчиняются навязчивому стремлению к повторению, иметь место вне сеансов психоанализа? Ответ здесь может быть только утвердительным.

    О «военных неврозах» – в широком смысле, который включает в себя не только неврозы, связанные с физическим страданием, – я подробно писал в другом месте, где упоминал о том, что это, вероятно, те же травматические неврозы, развитие которых облегчается внутренним конфликтом в «Я»[12]. В главе II я писал, что в тех случаях, когда психической травме сопутствует тяжелое ранение, вероятность возникновения невроза уменьшается. Этому феномену можно найти объяснение, если вспомнить два факта, выявленных в ходе психоаналитических исследований. Во-первых, о том, что механическое сотрясение давно признано одним из источников полового возбуждения (см. примечания «Эффект качания и поездки по железной дороге» в «Трех статьях по теории сексуальности», 4-е издание, 1920), а во-вторых, о том, что связанные с сильной болью и высокой лихорадкой заболевания в ходе своего течения оказывают мощное влияние на перераспределение либидо. Так, хотя механический компонент травмы высвобождает значительный объем полового возбуждения, каковое в результате недостаточной готовности к тревоге оказывает травмирующее действие, одновременное нарциссическое поглощение возбуждения пораженным органом устраняет избыток этого возбуждения в психике (см. «Zur Einführung des Narzissmus», 4. Folge, 1918). Хорошо известно также (хотя теория либидо пока недостаточно широко использует этот факт), что тяжелые нарушения распределения либидо, например при меланхолии, на некоторое время устраняются интеркуррентным органическим заболеванием, и даже течение шизофрении иногда становится более благоприятным при таких же условиях, когда сопутствующее телесное заболевание приводит к преходящей ремиссии психического страдания.

    V

    Корковый слой, воспринимающий раздражения, практически не имеет защиты от стимулов, поступающих изнутри, следствием чего является большое экономическое значение этих последних, так как мощные внутренние стимулы могут привести к нарушениям, которые можно приравнять к травматическим неврозам. Главным источником таких внутренних стимулов являются так называемые инстинкты организма, которыми представлены все исходящие из внутренних структур тела воздействия, влияющие на психику, и именно они представляют собой самый важный, но одновременно и самый темный элемент, подлежащий психологическому исследованию.

    Не будет слишком опрометчивым предположение о том, что импульсы, порожденные этими инстинктами, передают не связанные, а в высшей степени подвижные возбуждения, которые реализуются нервными процессами, требующими отведения энергии. Практически все, что мы знаем об этих процессах, было почерпнуто из изучения работы сновидений. При этом мы обнаружили, что процессы в системах бессознательного разительно отличаются от процессов, происходящих в системах предсознательного и сознательного, что в системах бессознательного нервную энергию можно легко и полностью переносить, смещать и концентрировать. Однако такой подход при оценке предсознательного материала приводит к неверным результатам, так как знакомые детали реального сновидения проявились в нем только после того, как следы, оставленные дневными впечатлениями в системах предсознательного, были обработаны в психике по законам, действующим в системах бессознательного. Процессы, происходящие в бессознательном, я обозначил как «первичные» психические процессы, а процессы, происходящие в обычном бодрствующем сознании, я обозначил – в целях различения – как «вторичные». Поскольку все инстинктивные раздражения воздействуют на системы бессознательного, я едва ли открою что-то новое, если скажу, что эти импульсы подчиняются законам, по которым осуществляются первичные процессы. Повторю еще раз: очень легко отождествить первичный психический процесс с подвижной нервной энергией Брейера, а вторичный психический процесс – со связанной или тонической энергией[13]. Таким образом, связывание энергии инстинктивного возбуждения, представляющего собой первичный процесс, является задачей высших областей психического аппарата. Неспособность к такому связыванию может привести к нарушениям, сходным с травматическим неврозом, ибо только после успешного связывания может осуществиться доминирование принципа удовольствия (или его модификации в форме принципа реальности). Однако до этого момента на первый план выступает другая задача психического аппарата, а именно – торможение или связывание возбуждения, причем не в противодействии принципу удовольствия, а независимо от него и отчасти без его учета.

    Проявления навязчивого стремления к повторениям (каковые мы описали в связи с психической деятельностью в раннем детстве и у взрослых на фоне психоаналитического лечения) имеют в высшей степени инстинктивный характер. В случаях, когда это стремление вступает в противоречие с принципом удовольствия, оно приобретает поистине демонический характер. Как нам представляется, дети повторяют приводящие к неприятным последствиям действия по той причине, что в этом повторении они могут воспроизводить те же впечатления активно, а не воспринимать их в роли пассивного объекта. Каждое новое повторение укрепляет ощущение доминирования, которого и добивается ребенок. Ребенок не устает повторять и действия, приносящие удовольствие; он неистощим в своем упорстве, настаивая на точном повторении, не допуская даже малейших отклонений. Позже эта черта исчезает. При повторении острота восприятия снижается; театральная пьеса при повторном просмотре не оставляет того впечатления, какое она оставила в первый раз; взрослый человек редко сразу перечитывает понравившуюся книгу. Залогом получения удовольствия во всех этих случаях является новизна. Дети, однако, всегда просят взрослого в точности повторять одну и ту же игру до тех пор, пока взрослый человек не выбивается из сил и не отказывается играть дальше. Если взрослый рассказывает ребенку прекрасную сказку, ребенок хочет снова и снова слушать именно ее, а не какую-нибудь новую историю, причем ребенок будет настаивать на точном повторении сказки, исправляя все неточности и изменения, даже если рассказчик делает это ради улучшения повествования и для того, чтобы заслужить похвалу ребенка. Все это нисколько не противоречит принципу удовольствия; идентичные повторения и идентичные приятные переживания сами по себе являются источником удовольствия.

    И наоборот, в ходе психоанализа пациент в своем навязчивом стремлении к повторению событий детства в процессе переноса со всей очевидностью пренебрегает принципом удовольствия. Пациент ведет себя совершенно по-детски и таким образом демонстрирует нам, что вытесненная следовая память раннего чувственного опыта не существует в его психике в связанном виде и вследствие этого не подчиняется законам вторичных психических процессов. Именно благодаря отсутствию связанности, благодаря, кроме того, способности соединять следы воспоминаний предыдущего дня с желанными фантазиями возникает способность снова и снова включать их в сновидения. Такое навязчивое стремление к повторениям создает препятствия для лечения, так как конечной его целью является полное освобождение пациента от врача. Можно также предположить, что темный страх, характерный для людей, далеких от психоанализа, – страх разбудить лихо, пока оно тихо, – обусловлен в конечном счете боязнью этой навязчивости, которая якобы может указывать на одержимость некоей «демонической» силой.

    Но каким образом инстинктивное соотносится с навязчивым стремлением к повторению? Здесь, как нам представляется, мы сталкиваемся с универсальным свойством инстинкта, а возможно, и с универсальным свойством органической жизни как таковой, со свойством, которое до сих пор не имело не только отчетливой формулировки, но и не было осознано как феномен. Инстинктом можно назвать присущую органической жизни потребность восстанавливать прежнее положение вещей, которое было нарушено под воздействием неблагоприятных внешних сил; то есть это своего рода органическая эластичность или, если угодно, выражение инерции, присущей органической жизни[14].

    Такой взгляд на инстинкты может показаться странным, так как мы привыкли связывать с этим понятием фактор, побуждающий к изменениям и развитию, а теперь нам предлагают видеть в них нечто совершенно противоположное, а именно выражение консервативной природы живой материи. Ниже мы рассмотрим примеры из жизни животных, и эти примеры убедят нас в том, что инстинкты действительно являются исторически обусловленным феноменом. Многие рыбы уходят на нерест в водоемы, расположенные на огромном расстоянии от места постоянного обитания этих рыб, путь туда сопряжен с трудностями и опасностями, и многие биологи считают, что рыбы просто разыскивают места своего прежнего обитания, которые им пришлось когда-то покинуть. То же самое объяснение подходит и для перелетных птиц, но мы будем избавлены от необходимости искать другие параллели, если вспомним, что самое убедительное доказательство стремления органической жизни к повторениям мы найдем в учении о наследственности и в эмбриологии. Мы видим, что зародыш животного в своем развитии повторяет (пусть даже в преходящих и упрощенных формах) структуру всех своих предков, вместо того чтобы кратчайшим путем приобрести свой законченный взрослый вид. Такое поведение эмбриона только отчасти можно объяснить механическими причинами; здесь мы ни в коем случае не должны пренебрегать объяснениями историческими. К ряду тех же феноменов относится и способность некоторых видов животных к регенерации утраченных органов.

    Можно логично и обоснованно возразить, что, вероятно, помимо консервативных инстинктов, толкающих к повторениям, могут быть и другие, определяющие прогрессивное развитие и возникновение новых жизненных форм; этот аргумент нельзя оставить без внимания, и мы рассмотрим его ниже. Однако сейчас мне бы хотелось довести до логического конца гипотезу о том, что все инстинкты стремятся к восстановлению исходного, прежнего положения вещей. Возможно, наши рассуждения могут произвести впечатление надуманности или мистицизма, но на самом деле мы не заслуживаем подобных упреков, так как далеки и от того, и от другого. Мы стремимся лишь к результатам основанных на здравом смысле исследований, и наши рассуждения будут опираться только на такие результаты; в наших рассуждениях мы будем стремиться лишь к определенности, и только.

    Таким образом, если мы принимаем как данность, что все присущие органической жизни инстинкты являются консервативными, приобретаются в ходе исторического развития и стремятся к восстановлению исходного положения вещей, мы можем заключить, что причину развития органической жизни следует искать во внешних, нарушающих это положение влияниях. Самое простое живое существо, начиная с момента зарождения, отнюдь не стремится ни к каким изменениям; если условия окружающего мира будут неизменны, это существо будет неизменно повторять свой жизненный цикл. Однако, в конечном счете, история развития нашей планеты и ее взаимодействия с Солнцем наложила неизгладимый отпечаток на развитие живых организмов. Каждое изменение, происходящее в живых организмах под влиянием внешних условий, воспринимается консервативными органическими инстинктами, оставляет на них свои следы и сохраняется для дальнейшего многократного воспроизведения. Таким образом создается обманчивое впечатление, будто именно инстинкты являются силами изменения и прогресса, хотя в действительности они всего лишь стремятся восстановить status quo в меняющихся условиях. Более того – это конечная цель всех устремлений органической жизни. Если бы целью жизни было абсолютно новое положение вещей, это противоречило бы консервативной природе инстинктов. Потому что живое стремится любыми, даже весьма прихотливыми путями вернуться к старому положению вещей, к исходному состоянию, от которого в тот или иной момент было вынуждено отклониться. Если мы примем это за правило, не знающее исключений, если мы согласимся с тем, что все живое умирает от внутренних причин – в результате чего снова превращается в неорганическое косное вещество, мы вынуждены будем признать, что целью всего живого является смерть, притом что верно и обратное утверждение о том, что неживое существовало прежде живого.

    Свойства жизни были некогда пробуждены в неживой косной материи под действием сил, о природе которых мы пока не имеем никакого представления. Возможно, этот процесс был сходен с процессом, который позднее привел к возникновению сознания в определенной страте живой материи. Возникшее тогда в неживой материи напряжение стремилось к быстрому сглаживанию. Так возник первый инстинкт: инстинкт возвращения в неживое состояние. В те времена первым органическим сущностям было легко умирать, ибо путь к смерти был очень коротким и направление его было задано химическим строением структур юной жизни. В течение длительного времени живая субстанция постоянно воссоздавалась и легко погибала, и так происходило до тех пор, пока внешние условия не изменились настолько, что стало возможным возникновение долгоживущих органических сущностей, отошедших в своем развитии дальше от неживой материи; соответственно, путь этих сущностей к заветной цели – гибели – стал сложнее и дольше. Эти прихотливые пути к смерти, которым неуклонно следуют консервативные инстинкты, и привели в итоге к той картине жизни, какую мы наблюдаем сегодня. Строго придерживаясь положения об исключительно консервативной природе инстинктов, мы не сможем прийти ни к какой другой идее по поводу происхождения и цели жизни.

    Не менее странным, чем вышеприведенные рассуждения, выглядит их приложение к большой группе инстинктов, которые, как мы считаем, поддерживают проявления жизни в отдельных организмах. Представление об инстинкте самосохранения, каковой мы приписываем всем без исключения живым существам, абсолютно несовместимо с идеей о том, что инстинктивная жизнь сама по себе ведет к смерти. В свете изложенного выше взгляда сильно уменьшается теоретическая важность представлений об инстинкте самосохранения, инстинкте обладания и самоутверждения; по нашему мнению, это лишь парциальные инстинкты, призванные обеспечить сугубо индивидуальный путь к смерти для каждого организма, исключив другие возможности возвращения в неорганическое состояние, возможности, не имманентные для каждого данного организма, в связи с чем отпадает необходимость обосновывать загадочный, не согласующийся с другими устремлениями организма инстинкт, требующий вопреки всему сохранить жизнь этого организма. Мы остаемся с весьма простым утверждением: организм желает умереть только и исключительно своим, неповторимым и уникальным способом. Таким образом, эти хранители жизни исходно были прислужниками смерти. Здесь возникает парадоксальное положение: живой организм изо всех сил борется с событиями (на самом деле опасностями), которые могли бы помочь ему кратчайшим путем достигнуть главной цели жизни. Но такое поведение в действительности является чисто инстинктивным – в противоположность осознанным интеллектуальным устремлениям[15].

    Но давайте подумаем; такого просто не может быть! В совершенно ином свете предстает половой инстинкт, которому в учении о неврозах отводится особое место. Не все организмы подвергаются внешнему давлению, которое вынуждало бы их к непрерывному развитию. Некоторым организмам удалось сохраниться с древности до наших дней в неизменном, абсолютно примитивном состоянии; до сих пор живут и процветают существа, которые сильно напоминают предков современных высших животных и растений. Точно так же путь развития, направленный к естественной смерти, проделывают отнюдь не все элементарные живые сущности, составляющие вкупе тела высших живых организмов. Некоторые из этих элементарных организмов, например, зародышевые клетки, вероятно, сохраняют черты первобытной живой субстанции; через некоторое время, снабженные полным набором унаследованных и приобретенных инстинктивных предрасположенностей, они покидают высший организм. Эти два свойства как раз, видимо, и сообщают им способность к независимому существованию. В благоприятных условиях они начинают развиваться – то есть повторяют то действо, благодаря которому они возникли; и это заканчивается тем, что часть этой субстанции доводит развитие до конца, а другая снова образует зародышевый остаток, снова дающий начало следующему целому организму. Таким образом, зародышевые клетки противодействуют гибели живой субстанции, обеспечивая ей потенциальное бессмертие, хотя это, возможно, лишь удлинение пути к смерти. Надо еще отметить один важнейший факт: для того чтобы зародышевая клетка смогла осуществить свою функцию, она должна слиться с другой зародышевой клеткой, которая немного отличается от первой.

    Отвечающие за судьбу элементарных организмов инстинкты, переживающие целостный многоклеточный организм, который дает убежище зародышевым клеткам, беззащитным перед угрозами окружающего мира, инстинкты, отвечающие за встречу двух сливающихся зародышевых клеток, а также за многое другое, составляют группу половых инстинктов. Они консервативны в том же смысле, в каком консервативны все другие инстинкты: в своем стремлении восстановить исходное состояние живой субстанции; но консервативны они в более высокой степени в силу своей устойчивости ко многим внешним воздействиям; консервативны они и еще в одном смысле – они сохраняют жизнь на достаточно долгий период[16]. Эти инстинкты воплощают подлинное стремление к жизни. Они противостоят всем прочим инстинктам, которые ведут индивида к смерти; этот факт указывает на противоположность между половыми и другими инстинктами, противоположность, которая давно уже была распознана в учении о неврозах. Создается впечатление, что жизнь организмов подчиняется колебательному ритму; одна группа инстинктивных влечений рвется вперед, чтобы как можно скорее привести жизнь к ее конечной цели, но есть и другая группа инстинктов, которая на середине этого пути начинает движение назад, чтобы в определенной точке движение возобновилось заново, что позволит увеличить протяженность пути. Несмотря, однако, на то что при зарождении жизни – и это совершенно очевидно – не существовало сексуальности и различения полов, все же существует вероятность того, что инстинктивные влечения, которые позднее стали описывать как половые, действовали с самого начала, и неверным представляется взгляд, согласно которому половое влечение возникло намного позже для противодействия влечениям «эго».

    Сейчас мы вернемся немного назад, чтобы задаться вопросом о том, есть ли вообще основания для подобных спекуляций. Действительно ли дело обстоит так, что помимо половых инстинктов не существует инстинктов, которые не стремились бы восстановить прежнее положение вещей, что нет таких инстинктов, целью которых является положение, которое никогда ранее не было достигнуто? Мне неизвестен ни один пример из органического мира, который противоречил бы этой характеристике. Разумеется, не существует такого универсального инстинкта, который был бы устремлен к прогрессивному развитию растительного и животного царства, но, несмотря на это, такое прогрессивное развитие имеет место в реальности. Правда, с одной стороны, заявляя, что какая-то конкретная стадия развития превосходит другую, мы всего лишь высказываем наше частное мнение; с другой – биология учит нас, что более высокое в каком-то одном отношении развитие часто уравновешивается или даже перевешивается инволюцией в другом отношении. Более того – существует множество животных, о которых мы, судя по ранним стадиям их развития, можем сказать, что их развитие принимает в дальнейшем ретроградный характер. Как более высокое развитие, так и инволюция могут быть следствием адаптации к давлению внешних сил; и в обоих случаях роль инстинктов может ограничиваться сохранением вынужденных облигатных изменений в форме внутренних источников удовольствия[17].

    Многим из нас будет трудно отказаться от веры в то, что людям присущ инстинкт, направляющий их к совершенству, приведший к высочайшим интеллектуальным достижениям, к возвышенной этике, и обещающий превратить обычного человека в сверхчеловека. Однако я не верю в существование такого внутреннего инстинкта и не вижу способа сохранить эту благостную иллюзию. Имеющее место развитие человеческих существ, как мне представляется, не нуждается в объяснении, какое отличалось бы от объяснения развития животных. То свойство, которое представлено у меньшинства людей, а именно – неутомимая тяга к дальнейшему совершенствованию, – можно легко объяснить, если рассматривать его как результат вытеснения инстинктивных влечений, на котором покоятся наиболее ценные достижения человеческой культуры. Вытесненные инстинкты ни на минуту не исчезают и продолжают требовать полного удовлетворения, которое состоит из повторения первичных переживаний удовлетворения. Никакого замещения, никаких реакций, никакой сублимации не хватит на то, чтобы полностью устранить неуступчивое напряжение вытесненного инстинкта; разница же между требуемым удовлетворением и удовлетворением реально достигнутым создает движущий момент, который не позволяет останавливаться ни на одном из достигнутых рубежей, или, говоря словами поэта, инстинкт – это «душа… стремящаяся вдаль, не вынося оков» (Гете, «Фауст», действие 1, сцена в кабинете). Путь назад, который может привести к удовлетворению, отрезан благодаря сопротивлению, поддерживающему вытеснение. Таким образом, выход только один: двигаться вперед, туда, где дорога к росту пока свободна, но это движение не имеет перспективы завершить процесс и достигнуть цели. Процессы, происходящие при формировании невротической фобии, которые суть не что иное, как попытка к бегству от удовлетворения инстинктивного влечения, являют собой пример возникновения этого мнимого инстинктивного влечения к совершенству, каковое мы определенно не можем приписать всем без исключения человеческим существам. Динамические условия для такого развития событий возникают достаточно часто, но экономические отношения, как представляется, весьма редко благоприятствуют этому феномену.

    Еще одно короткое замечание. Я хочу указать на возможность того, что стремление Эроса объединять живые сущности в более крупные единицы может служить замещением «стремления к совершенству», существование коего мы не имеем возможности признать. Феномены, которые приписывают этому мифическому стремлению, можно объяснить усилиями Эроса вкупе с эффектами вытеснения.

    VI

    Наши предыдущие рассуждения привели нас к отчетливому противопоставлению инстинктов «Я» и половых инстинктов, причем первые направляют к смерти, а вторые – к продолжению жизни. Но такой вывод всегда представлялся нам неудовлетворительным по многим причинам. В самом деле, только инстинктам первой группы мы имеем право приписать консервативный и даже регрессивный характер, соответствующий стремлению к повторению. Согласно высказанным нами гипотезам, инстинкты «Я» возникают вследствие превращения неодушевленной материи в органическую, и их цель – вернуть живую субстанцию в прежнее, то есть мертвое, состояние. Что же касается половых инстинктов, то здесь картина совершенно иная – несмотря на то что они способствуют воспроизведению первоначального состояния организма, их единственной реальной целью является осуществление – во что бы то ни стало – слияния двух особым образом дифференцированных зародышевых клеток. Если это слияние не происходит, зародышевая клетка гибнет так же, как и все остальные элементы многоклеточного организма. Только при условии удовлетворения полового инстинкта и осуществления половой функции может продлиться клеточная жизнь, сообщая жизни призрачное бессмертие. Но в чем заключается то важное событие в развитии живой субстанции, которое повторяется в ходе полового размножения или, как это было у предковых форм, в ходе слияния простейших одноклеточных организмов? Этого мы сказать не можем; мало того: мы испытаем громадное облегчение, если когда-нибудь выяснится, что все наши построения являются ошибочными. В этом случае будет устранено противопоставление ведущих к смерти инстинктивных влечений «Я» и сохраняющих жизнь половых инстинктов, и, таким образом, навязчивое стремление к повторениям потеряет ту важность, какую мы ему приписываем.

    Давайте теперь вернемся к сделанному нами ранее допущению в надежде, что сможем категорически его опровергнуть. Мы сделали далеко идущие выводы из предположения о том, что все живое погибает от внутренних причин. Мы беззаботно приняли это предположение, потому что, собственно говоря, это не является для нас именно предположением. Мы привыкли думать, что это непреложный факт, в чем нас немало убедили наши великие поэты. Возможно, мы усвоили эту веру, потому что находим в ней утешение. Если нам суждено умереть, если нам суждено до этого терять наших родных и близких, то нам будет легче, если мы припишем смерть действию беспощадного закона природы, величественной ʼAνάγκη (греческая богиня судьбы), а не воле случая, которого можно избежать. Вполне вероятно, однако, что эта вера во внутреннюю неизбежность смерти является всего лишь еще одной иллюзией, которую мы создали «um die Schwere des Daseins zu ertragen»[18]. Это не первобытная вера. Идея «естественной смерти» чужда первобытным расам; всякую смерть их представители приписывают либо действиям врагов, либо козням злых духов. Поэтому мы обратимся к биологии, чтобы выяснить истоки этой веры.

    Сделав это, мы тотчас убедимся в том, что по вопросу естественной смерти среди биологов нет и тени согласия, да и вся концепция смерти в их руках растекается и теряет четкость. В пользу гипотезы о смерти от естественных причин говорит тот факт, что каждый биологический вид (во всяком случае, это справедливо для высших животных) отличается средней продолжительностью жизни. Однако этому впечатлению можно противопоставить другой факт: некоторые крупные животные и гигантские растения достигают весьма и весьма преклонного возраста (в некоторых случаях он даже не поддается определению). Согласно обобщающей концепции В. Флисса (W. Fliess), все проявления жизни, а значит, и смерти организмов связаны с определенными циклами солнечного года, и эти циклы прямым образом влияют на две живые субстанции (мужскую и женскую). Но законы, предложенные Флиссом, теряют свою непреложность или, по меньшей мере, заставляют сомневаться в их справедливости, если принять во внимание, что внешние влияния могут с легкостью изменить сроки появления определенных жизненных признаков (в особенности это касается растений) – ускорить их появление или, наоборот, задержать. На наш взгляд, наибольшего внимания заслуживает трактовка вопроса о продолжительности жизни и о смерти организмов, высказанная в сочинениях А. Вейсмана (A. Weismann)[19]. Этот ученый поделил живую субстанцию на смертную и бессмертную части; смертная часть – это тело в узком смысле этого слова, сома, и только тело подвержено естественной смерти, а зародышевые клетки потенциально бессмертны – во всяком случае, до тех пор, пока они способны в известных благоприятных условиях давать начало новому индивиду или, другими словами, окружить себя новым телом (сомой)[20].

    Здесь нас поражает неожиданная аналогия с нашими собственными взглядами – совпадение, к которому мы пришли совершенно разными путями. Вейсман смотрит на живую субстанцию глазами морфолога; он видит в ней часть, обреченную на смерть, – сому, тело, не имеющее отношение к полу и наследственности, и бессмертную часть – зародышевую плазму, которая отвечает за выживание вида, обеспечиваемое размножением. Мы, с другой стороны, занимались не живой субстанцией, а силами, ею управляющими, что привело нас к различению двух видов инстинктивных влечений: влечения первого вида ведут живое к смерти, а другие инстинктивные влечения, которые мы называем половыми, устремляют организмы к продолжению и возобновлению жизни. Это динамический вывод, который подкрепляет морфологическую теорию Вейсмана.

    Однако это впечатление соответствия несколько тускнеет, как только мы знакомимся со взглядами Вейсмана на проблему смерти. Вейсман считает, что отделение смертной сомы и бессмертной зародышевой плазмы имеет место только в многоклеточных организмах, так как у одноклеточных существ индивид и зародышевая клетка идентичны – это одна и та же клетка[21]. Вейсман объявляет одноклеточные организмы потенциально бессмертными, а смерть выступает как феномен только у метазоа – многоклеточных организмов. Эта смерть высших живых существ является естественной, и наступает она от внутренних причин, но причина ее заключается не в глубинных свойствах живой субстанции[22], и смерть нельзя понимать как некую заданность, встроенную в схему живых существ[23]. Скорее смерть надо признать орудием целесообразности, проявлением приспособления к внешним условиям существования, так как после отделения соматических (телесных) клеток от зародышевой плазмы безграничная продолжительность жизни индивида становится бесцельной роскошью. Когда в многоклеточных организмах произошла эта дифференцировка, смерть стала возможной и целесообразной. С тех пор тело высших организмов начало умирать в определенный период по внутренним причинам, а простейшие одноклеточные организмы остались бессмертными. Однако не следует считать, будто размножение появилось одновременно со смертью. Размножение является древнейшим свойством живой материи – таким же как рост, на основе которого оно и возникло, – и жизнь непрерывно продолжается на Земле с момента своего зарождения[24]. Но если смерть является поздним приобретением и естественна для высших организмов, откуда тогда взялись инстинктивные влечения к смерти, которые возникли одновременно с возникновением жизни на Земле? Многоклеточные организмы могут умирать по внутренним причинам, к числу которых относится и несовершенство их метаболизма, но с точки зрения интересующей нас проблемы это несущественно. Изложенный здесь взгляд на смерть намного меньше противоречит нашему устоявшемуся представлению, чем странное допущение «влечения к смерти».

    Насколько я могу судить, дискуссия, развернувшаяся после публикации гипотез Вейсмана, не привела ученых к единому мнению[25]. Некоторые авторы вернулись к взглядам А. Гётте (A. Goette,1883), который считал смерть прямым следствием размножения. Макс Хартман (Max Hartmann) характеризует смерть не появлением «трупа» отмершей части живой субстанции, а определяет ее как «прекращение индивидуального развития». В этом смысле смертны и простейшие; у них момент смерти совпадает с моментом размножения, но этот факт не вполне очевиден, потому что все вещество родительских существ непосредственно передается потомству[26].

    Вскоре после этого ученые обратили внимание на экспериментальное доказательство возможного бессмертия живой субстанции, для чего были проведены многочисленные опыты с одноклеточными организмами. Американец Вудрафф (Woodruff), работая с инфузорией-туфелькой, которая размножается продольным делением на две дочерние клетки, проследил это размножение до 3029-го поколения, после чего опыт был прекращен. Каждый раз ученый отделял одну дочернюю клетку и помещал ее в сосуд со свежей водой. Эти отдаленные потомки прародительской клетки были так же жизнеспособны, как и она сама; у них отсутствовали какие-либо признаки старения или вырождения. Тем самым – если, конечно, такие числа вообще могут служить доказательством, – было экспериментально продемонстрировано бессмертие простейших[27].

    Другие ученые получили иные результаты. Мопа (Maupas), Колкинс (Calkins) и другие, в противоположность Вудраффу, обнаружили, что после определенного числа клеточных делений дочерние инфузории становились слабее, уменьшались в размерах, теряли часть своей внутриклеточной организации и в конце концов погибали, если ученые не поддерживали их с помощью дополнительных средств. Результаты этих экспериментов (если мы примем их как корректные) говорят нам о том, что простейшие стареют и умирают так же, как и высшие животные, а это полностью противоречит утверждениям Вейсмана, будто смерть является поздним приобретением живых организмов.

    Из данных этих и других подобных экспериментов можно сделать два вывода, на которые мы можем уверенно опереться. Первый: если два одноклеточных организма получают возможность слиться (то есть выполнить копуляцию, вскоре после которой они снова разделятся и разойдутся) до того, как у них проявятся признаки старения, они тем самым избегают дальнейшего старения, то есть «омолаживаются». Копуляция, без сомнения, является предшественницей полового размножения высших организмов; сама она, собственно, не имеет отношения к размножению и ограничивается лишь смешением субстанций обеих индивидуальных клеток (амфимиксис Вейсмана). Освежающее влияние копуляции можно имитировать воздействием определенных раздражающих веществ, изменением состава питательного бульона, повышением его температуры или встряхиванием. Можно вспомнить и о знаменитом опыте Й. Лёба (J. Loeb), который стимулировал к делению яйца морских ежей, хотя в норме они начинают делиться только после оплодотворения.

    Второй вывод: инфузории, по всей видимости, погибают естественной смертью в результате процессов собственной жизнедеятельности. Несовпадение результатов опытов Вудраффа с результатами опытов других его коллег обусловлено тем, что Вудрафф переносил дочерние поколения инфузорий в свежую питательную жидкость. Если бы он этого не делал, он наблюдал бы у инфузорий те же признаки старения и угасания, что и другие экспериментаторы. Вудрафф пришел к выводу, что одноклеточные страдали от продуктов метаболизма, которые они выделяли в окружающую среду. Затем он убедительно доказал, что гибельное воздействие на инфузории оказывают лишь продукты собственного метаболизма. Одноклеточные погибали, когда скапливались в большом количестве в собственной питательной жидкости, но прекрасно чувствовали себя в растворе, перенасыщенном продуктами метаболизма родственных, но других одноклеточных. Таким образом, предоставленная самой себе инфузория погибает естественной смертью из-за неспособности очищать окружающую среду от продуктов своего метаболизма; весьма возможно, однако, что такая же неспособность губит и всех высших животных.

    У нас, правда, может возникнуть сомнение: имеет ли вообще смысл решать вопрос о естественной смерти на основании изучения простейших? Примитивная организация этих живых существ, возможно, заслоняет от нас какие-то важные особенности, которые присутствуют и у них, но выявляются нашими морфологическими методами только у высших животных. Если мы отвлечемся от морфологического аспекта проблемы и обратим внимание на динамический, функциональный аспект, нам уже будет не важно, можем мы выявить естественную смерть простейших или нет. Субстанция, которую впоследствии стали считать бессмертной, сосуществует в простейших вместе со смертной субстанцией, и разделить их до сих пор никому не удалось. Инстинктивные силы, стремящиеся перевести жизнь в смерть, возможно, действуют и в организмах простейших, но их действие, вероятно, настолько скрыто силами, сохраняющими жизнь, что нам чрезвычайно трудно найти прямые доказательства действия первых. Как бы то ни было, наблюдения биологов позволяют предположить, что в организмах простейших тоже происходят процессы, ведущие к смерти. Но даже если простейшие являются бессмертными в смысле утверждений Вейсмана, его мысль, будто смерть является поздним приобретением, распространяется лишь на явные проявления смерти и отнюдь не исключает допущения о том, что и в клетках простейших осуществляются процессы, ведущие к смерти.

    Наши предчувствия относительно того, что биология никогда не смирится с идеей влечения к смерти, к счастью, не оправдались, и мы можем и дальше заниматься этим влечением, если возникнет такая необходимость. Отчетливое сходство между вейсмановским разделением сомы и зародышевой плазмы и нашим подразделением инстинктов на влекущие к смерти и влекущие к жизни по-прежнему сохраняет для нас свою ценность.

    Теперь мы ненадолго задержимся на дуализме взглядов на инстинктивную жизнь. Согласно взглядам Э. Геринга (E. Hering), в живой материи непрерывно идут два разнонаправленных процесса; один из них – созидание или ассимиляция, второй – разрушение или диссимиляция. Имеем ли мы право признать наличие инстинктов жизни и инстинктов смерти в этих двух противоположных направлениях жизнедеятельности? Тут есть еще одна деталь, на которую мы не можем закрыть глаза: незаметно для самих себя мы перешли на территорию философии Шопенгауэра, для которого смерть есть «подлинный результат» и цель жизни, откуда следует, что половой инстинкт в свою очередь есть воплощение воли к жизни.

    Наберемся храбрости и сделаем следующий шаг. Согласно общепринятому взгляду, объединение множества клеток в жизнеспособную их совокупность – многоклеточный организм – стало средством продления их жизни. Одни клетки помогают сохранять жизнь другим, а объединение клеток может выживать даже тогда, когда некоторые клетки гибнут. Мы уже знаем, что копуляция – временное слияние двух одноклеточных организмов – производит сохраняющий жизнь и омолаживающий эффект на обе эти клетки. Соответственно, мы можем попытаться приложить теорию либидо, разработанную в психоанализе, к изучению взаимодействия клеток. Можно предположить, что жизненные или половые инстинкты, которые активны в каждой клетке, выбирают в качестве своих объектов другие клетки, что они (инстинкты жизни) отчасти нейтрализуют влечения к смерти (то есть блокируют процессы, запущенные влечением к смерти) в этих клетках-объектах и тем самым сохраняют им жизнь; есть клетки, которые то же самое делают для самих себя, и существуют также и третьи клетки, которые жертвуют собой ради того, чтобы могла осуществиться эта либидинозная функция. Зародышевые клетки в этом случае ведут себя абсолютно «нарциссически» – если воспользоваться фразой, которую мы привычно используем в учении о неврозах для описания индивида, который удерживает либидо внутри своего «Я» и не передает энергию либидо своему объекту. Зародышевые клетки сами нуждаются в своем либидо, они используют для самих себя активность своих жизненных инстинктов, создавая резерв энергии для последующей кратковременной созидательной деятельности. Вероятно, клетки злокачественных новообразований, разрушающие организм, тоже можно назвать нарциссическими, вкладывая в определение тот же смысл. Патология приводит к тому, что организм принимает зародыши этих клеток за врожденные и обходится с ними как с эмбриональными клетками. Таким образом, либидо наших половых инстинктов совпадает по существу с Эросом поэтов и философов и является божеством, сохраняющим единство всего живого.

    Теперь мы можем оглянуться назад и окинуть взглядом медленно рождавшуюся теорию либидо. В самом начале анализ невротического переноса привел нас к противопоставлению «половых влечений», направленных на внешний объект, с другими инстинктивными влечениями, природу которых мы понимали очень плохо и дали им предварительное наименование «влечений Я». Среди этих инстинктов мы в первую очередь выделяем инстинкт самосохранения индивида. У нас не было возможности указать, какие еще различения можно провести в совокупности инстинктивных влечений. Хотя бы приблизительное понимание общих характеристик и возможных отличительных черт инстинктивных влечений было бы крайне ценным фундаментом для истинной психологии, но, к сожалению, психология инстинктов пока остается самым темным ответвлением психологии. Каждый психолог сам формирует себе свой набор инстинктов и решает, какие из них считать основными, а затем жонглирует ими так же, как греческие натурфилософы жонглировали стихиями: водой, землей, огнем и воздухом. Психоанализ, который не мог обойтись без какого-либо предварительного допущения относительно инстинктов, поначалу принял на вооружение популярную классификацию инстинктов, суть которой можно коротко охарактеризовать двумя словами: «голод и любовь». Во всяком случае, в таком выборе не было произвола; благодаря этой классификации мы смогли продвинуться вперед в изучении психоневрозов. Понятие «сексуальности» – помимо понятия «полового влечения» – по понятным причинам пришлось расширить, включив в него многое из того, что не относится к функции продолжения рода, в связи с чем поднялся большой шум в респектабельном пуританском и достаточно ханжеском обществе.

    Следующий шаг был сделан, когда психоанализ нащупал путь к исследованию психологической сущности «Я», каковое прежде считали подавляющей цензорской инстанцией, способной создавать защитные структуры и сдерживающие реакции. Критически настроенные дальновидные умы уже давно возражали против концепции либидо, согласно которой его энергия ограничивалась энергией полового влечения к внешнему объекту. Однако эти люди не могли объяснить, как именно они пришли к таким выводам, и поэтому из этих их взглядов невозможно было извлечь что-то полезное для психоанализа. В дальнейшем психоаналитические исследования показали, что во многих случаях либидо отвлекается от внешнего объекта и направляется на «Я» (интроверсия); по мере же изучения развития либидо у детей, начиная с самого раннего детства, выяснилось, что подлинным и первоначальным резервуаром либидо является «Я», и именно отсюда либидо направляется на внешние объекты. «Я» заняло свое законное и даже главенствующее место среди объектов полового влечения. Либидо, направленное на «Я», было названо нарциссическим[28]. Это нарциссическое либидо было, конечно, тоже проявлением силы полового инстинкта в психоаналитическом смысле этого понятия, и по необходимости его следовало отождествить с «инстинктом самосохранения», существование которого было признано с самого начала. Таким образом, противопоставление влечений «Я» и полового влечения оказалось некорректным. Выяснилось, что отчасти инстинкты «Я» являются проявлениями либидо; половые инстинкты – вероятно, наряду с другими – действуют и в «Я». Тем не менее мы можем с полным правом утверждать, что старая формула, согласно которой причина психоневрозов заключается в конфликте между влечениями «Я» и половыми влечениями, полностью сохраняет свою силу. Дело просто в том, что различение двух типов влечений, каковое носило до сих пор качественный характер, надо проводить по-другому, а именно топографически. В частности, верно, что невротический перенос – главный предмет изучения в психоанализе – является результатом конфликта между «Я» и либидинозной энергией объектов.

    Тем более необходимо подчеркнуть либидинозный характер инстинктов самосохранения теперь, когда мы делаем следующий шаг в понимании полового инстинкта как Эроса, хранителя всего живого, и происхождения нарциссического либидо «Я» из общего хранилища либидо, каковое отвечает за притяжение соматических клеток друг к другу. Правда, теперь мы неожиданно столкнулись с другим вопросом: если выясняется, что инстинкты самосохранения тоже носят либидинозный характер, то, вероятно, и все остальные инстинкты и влечения являются по сути либидинозными? Других вариантов пока не просматривается. Хотя в этом случае нам придется признать правоту критиков, которые с самого начала заподозрили, что психоанализ буквально все видит сквозь призму сексуальности, и согласиться с Юнгом, который в числе других новаторов поспешил обозначить словом «либидо» любой инстинкт вообще. А почему бы, собственно, и нет?

    Наш путь к этим выводам не был задан изначально. Исходным пунктом наших рассуждений стало отчетливое различение между влечениями «Я», которые мы уравняли с влечением к смерти, и половым инстинктом, уравненным нами с влечением к жизни. Мы даже были готовы причислить так называемый инстинкт самосохранения «Я» к влечениям к смерти, однако впоследствии отказались от такого причисления. Наши взгляды с самого начала были дуалистическими, и этот дуализм с тех пор обозначился еще ярче, ибо теперь мы противопоставляем не влечения «Я» половому инстинкту, а влечение к жизни влечению к смерти. Теория либидо Юнга, в противоположность нашей, отличается монизмом, ибо он называет термином либидо единственный признаваемый им инстинкт, а это может привести к путанице; но сами мы свободны от влияния подобных воззрений. Мы полагаем, что в пределах «Я» помимо либидинозного инстинкта самосохранения действуют и другие влечения, и нам остается лишь выявить их. Однако сделать это пока очень и очень трудно – анализ «Я» к настоящему моменту слишком мало продвинулся вперед. Вполне возможно, что либидинозные влечения «Я» каким-то особым образом связаны с другими «Я»-инстинктами, пока не известными нам. Еще до того, как у нас появилось ясное представление о нарциссизме, психоаналитики высказывали предположение, что инстинкты «Я» обладают значимым либидинозным компонентом. Но поскольку это всего лишь смутные предположения, наши оппоненты едва ли обратят на них пристальное внимание. Трудность по-прежнему заключается в том, что психоанализ до сих пор не дал нам возможности выявить в пределах «Я» какие-либо иные инстинкты, помимо либидинозных. Хотя, разумеется, это не дает нам права говорить о том, что других инстинктов не существует.

    Учение об инстинктах – все еще темный лес, поэтому было бы крайне неразумно с нашей стороны отвергать идеи, которые могли бы внести хоть какую-то ясность в эту проблему. Мы начали с главного противопоставления – противопоставления инстинктов жизни и инстинктов смерти. Направленная на внешний объект любовь дает нам другой пример подобной полярности – противоположности любви (нежности) и ненависти (агрессии). Вот бы связать меж собой эти две полярности и вывести одну из них из другой!

    Мы с самого начала предполагали наличие садистского компонента в половом инстинкте[29]; как известно, этот компонент может стать независимым и полностью овладеть личностью в виде определенного полового извращения. Садизм выступает как доминирующая составная часть инстинкта в одной из «догенитальных организаций», как я это назвал. Но как можем мы вывести садистские влечения, целью которых является причинение вреда объекту, из Эроса – хранителя жизни? Не уместно ли предположить, что садизм – это влечение к смерти, которое под влиянием нарциссического либидо было отведено от «Я» и направлено в сторону внешнего объекта? Теперь это влечение к смерти начинает обслуживать половую функцию. В период оральной фазы организации либидо акт эротического обладания объектом совмещается с разрушением объекта; позже садистский инстинкт отделяется, становится самостоятельным, и, наконец, в генитальной фазе организации либидо принимает на себя задачу овладения сексуальным объектом в той степени, которая необходима для совершения полового акта. На самом деле можно сказать, что вытесненный из «Я» садизм указывает путь либидинозным компонентам полового инстинкта, которые только благодаря этому направляются на объект. В тех случаях, когда садизм не смягчается, в любовных отношениях наблюдают известную амбивалентность – сочетание любви и ненависти.

    Можно сказать, если такое допущение позволительно, что таким образом мы наткнулись на пример влечения к смерти – пусть даже и смещенного. Такая точка зрения нелегко поддается пониманию и оставляет впечатление чего-то мистического. Она выглядит как сомнительная попытка любой ценой выпутаться из затруднительного положения. Вспомним, однако, что в этом допущении, собственно говоря, нет ничего нового; мы выдвигали его и раньше, когда и речи не было ни о каком затруднительном положении. В то время клинические наблюдения привели нас к выводу о том, что мазохизм – парциальный инстинкт, комплементарный садизму, – надо понимать как садизм, обращенный против собственного «Я»[30]. Обращение инстинкта от объекта на «Я» в принципе ничем не отличается от обращения от «Я» на объект; в настоящее время эта новая проблема активно обсуждается. Мазохизм, обращение инстинкта против собственного «Я», является в этом случае возвращением к ранней фазе инстинкта, то есть регрессом. Данное ранее определение мазохизма требует некоторой коррекции как излишне радикальное; скорее, возможно, что есть такое понятие, как первичный мазохизм, – эту возможность я тогда оспаривал[31].

    Вернемся, однако, к половым инстинктам самосохранения. Эксперименты с простейшими показали, что копуляция – слияние двух одноклеточных организмов, которые затем снова разделяются без последующего клеточного деления, – оказывает укрепляющее и омолаживающее влияние на оба организма (см. ссылку на Lipschütz на стр. 62). В следующих поколениях эти организмы выказывают меньше признаков дегенерации и демонстрируют большую устойчивость к воздействию продуктов их собственного метаболизма. Мне представляется, что наблюдаемое явление может служить прототипом эффектов, производимых слиянием половых клеток. Но каким образом может слияние лишь слегка отличающихся друг от друга клеток приводить к возобновлению жизни? Попытки заменить копуляцию у простейших воздействием химических и даже механических стимулов позволяют дать исчерпывающий ответ на этот вопрос: все дело в дополнительной и достаточно мощной стимуляции. Этот ответ хорошо согласуется с гипотезой о том, что процессы жизнедеятельности ведут к ослаблению химического напряжения, то есть к смерти, в то время как слияние с живой субстанцией другого организма это напряжение повышает, то есть повышает «жизненную разность потенциалов», которая затем проживается в течение некоторого времени. Для создания этого повышенного напряжения необходимы одно или несколько оптимальных условий. Доминирующей тенденцией психической жизни, а вероятно, и жизни нервной системы вообще, является стремление к постоянству или уменьшению внутреннего напряжения, возникающего под воздействием раздражения (принцип нирваны, по выражению Барбары Лоу), стремление, проявляющееся в реализации принципа удовольствия; признание этого факта служит главной причиной нашей убежденности в существовании инстинктивного влечения к смерти.

    Нашим рассуждениям ощутимо мешает тот факт, что мы не можем приписать половому инстинкту характер навязчивого стремления к повторениям, которое и натолкнуло нас на мысль об инстинктивном влечении к смерти. Эмбриология дает нам богатый материал для изучения феноменов повторения, ибо обе зародышевые клетки, участвующие в половом размножении, и их жизненный цикл являются сами по себе повторением зарождения органической жизни; однако сущность процесса, ради которого существует половая жизнь, – это слияние двух клеточных тел. Только это событие гарантирует бессмертие живой субстанции у высших организмов.

    То же самое можно повторить и другими словами: нам нужно больше информации о происхождении полового размножения и полового инстинкта вообще, то есть нам надо решить задачу, которая приводит в ужас сторонних наблюдателей и которую не могут пока решить и специалисты. По этой причине мы ограничимся лишь кратким обзором того, что представляется важным для наших рассуждений, выбрав лишь некоторые из великого множества противоречивых данных и мнений.

    Один из подходов срывает с проблемы покров таинственности, представляя половое размножение как разновидность роста (в сравнении с клеточным делением, проращиванием и почкованием). Возникновение размножения посредством слияния по-разному дифференцированных половых клеток можно – прибегнув к трезвому дарвинизму – представить себе таким образом, что преимущество амфимиксиса, которое в какой-то момент, благодаря случайности, получили два слившихся в процессе копуляции одноклеточных организма, было закреплено в процессе дальнейшего развития и стало использоваться повторно[32]. При таком подходе надо признать, что «пол» является достаточно поздним приобретением, и чрезвычайно мощный инстинкт, целью которого является половое соитие, повторяет то, что однажды произошло как случайность, а потом закрепилось, так как показало свое эволюционное преимущество.

    Так же как в случае со смертью, возникает вопрос: правильно ли мы поступаем, приписывая простейшим только те характеристики, которые они демонстрируют, и верно ли предполагать, что силы и процессы, которые мы наблюдаем у высших организмов, возникли именно у них? Изложенный выше взгляд на сексуальность мало помогает нам в достижении этой цели. Против него можно возразить, что в нем постулируется наличие жизненных инстинктов уже у простейших жизненных форм; в противном случае копуляция была бы отвергнута в ходе эволюции как процесс, противодействующий естественному течению жизни и затрудняющий умирание. Однако в жизни мы наблюдаем совершенно обратное: копуляция не только сохранилась, но и усовершенствовалась. Таким образом, если мы не станем отказываться от концепции инстинктивного влечения к смерти, то должны будем предположить, что оно с самого начала было сопряжено с влечением к жизни. Правда, в этом случае нам уже придется решать уравнение с двумя неизвестными. Помимо этого надо признать, что науке пока нечего сказать о происхождении сексуальности, и мы можем уподобить эту проблему темному помещению, куда не проник пока ни один луч мало-мальски приемлемой гипотезы. Мы обнаруживаем такую гипотезу в совершенно другом месте, но это гипотеза такого фантастического свойства – скорее миф, чем научное объяснение, – что я не осмелился бы даже упомянуть о ней, если бы она не соответствовала одному условию, к выполнению которого стремимся и мы. Дело в том, что эта гипотеза выводит происхождение инстинкта из потребности в восстановлении прежнего положения вещей.

    Естественно, я имею в виду гипотезу, которую Платон изложил в своем «Пире» устами Аристофана. В этом отрывке речь идет не только о половом инстинкте, но и о его важнейших вариациях в отношении объекта.

    «Когда-то наша природа была совсем иной – не такой, как теперь. Прежде всего люди были трех полов, а не двух, как ныне – мужского и женского, ибо существовал еще и третий пол, который соединял в себе признаки этих обоих… они сочетали в себе вид и наименование обоих полов…» У этих людей все органы были в двойном комплекте – четыре руки и четыре ноги, два лица, два набора срамных частей и т. д. Тогда Зевс решил разделить каждого человека на две половины, разрезав их пополам, «как разрезают перед засолкой ягоды рябины. …И вот когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремилась к другой своей половине, страстно желая срастись…»[33].

    Не стоит ли нам прислушаться к поэту-философу и присмотреться к его гипотезе о том, что живая субстанция в момент своего появления разлетелась на мелкие куски, которые с тех пор стремились воссоединиться посредством полового инстинкта? Что этот инстинкт, в основе которого лежало химическое сродство, постепенно, по мере развития царства простейших, смог преодолеть трудности, созданные внешней средой с ее многочисленными опасными раздражителями и стимулами, каковые и привели к созданию защитного коркового слоя? Что эти расщепленные фрагменты живой субстанции в конце концов образовали многоклеточные организмы, которые, в свою очередь, преобразовали инстинкт воссоединения в его наиболее концентрированную форму – в форму зародышевых половых клеток? Но здесь, как мне кажется, нам стоит прерваться.

    Однако сначала несколько критических замечаний. Можно спросить, разделяю ли я сам, и если да, то насколько, изложенные здесь взгляды и допущения. Отвечаю: я не уверен в правильности этих взглядов и не склоняю других их признавать. Точнее сказать: я не знаю, насколько я сам верю во все сказанное выше. И не считаю возможным в принципе использовать такие эмоционально окрашенные слова, как «вера» и «убежденность», применительно к этим гипотезам. Думаю, более конструктивным будет следующий подход: придерживаться логического мышления и следовать ему хотя бы из простого научного любопытства, или, если угодно читателю, стать advocatus diaboli, не продавая при этом ему душу. Я готов признать, что третья часть моей теории инстинктов, в отличие от первых двух, изложена менее ясно и по сути своей является развитием концепции сексуальности и гипотезы нарциссизма. Эти две новации были логическим теоретическим обоснованием наблюдений, и возможная ошибочность этих гипотез неизбежна не в большей степени, чем ошибочность любой другой гипотезы. Верно, что мои утверждения о регрессивном характере инстинктов также основаны на результатах наблюдений, а именно на навязчивом стремлении к повторениям. Возможно, конечно, что я переоценил значимость этих наблюдений, но должен заметить, что идеи такого рода невозможно исследовать без постоянного сочетания наблюдаемого материала с чисто спекулятивными рассуждениями, которые зачастую уводят далеко в сторону от эмпирических наблюдений. Чем чаще это делается в ходе построения теории, тем, как известно, меньше доверия вызывает конечный результат. Но степень недостоверности отнюдь не предопределена. Когда-то ты выстреливаешь «в десятку», когда-то – попадаешь «в молоко». Мне думается, что в работах такого рода роль «интуиции» очень невелика. Из того, что я знаю об интуиции, я могу сделать вывод, что она есть продукт интеллектуальной объективности. К несчастью, люди редко бывают беспристрастными, когда дело касается великих вопросов науки и жизни. В таких случаях каждый из нас руководствуется глубоко укоренившимися внутренними предубеждениями, и наши рассуждения неизбежно подвержены их влиянию. Поскольку у нас есть все основания для недоверия, мы и сами относимся к результатам своих исследований в лучшем случае – с холодной доброжелательностью. Спешу, однако, добавить, что эта самокритика отнюдь не предполагает терпимости к чужим мнениям. Мы имеем полное право безжалостно отвергать теории и гипотезы, противоречащие фактам, полученным в ходе психоанализа, сознавая при этом, что ценность наших гипотез может оказаться преходящей. Нас не должен сильно беспокоить тот факт, что наши суждения об инстинктивных влечениях к жизни и смерти касаются множества малопонятных и странных процессов – например, вытеснения одних инстинктов другими или переноса влечения с «Я» на объект и т. п. Это происходит из-за того, что мы вынуждены пользоваться научными терминами, то есть образным языком, характерным для психологии (точнее, глубинной психологии). В противном случае мы были бы просто не в состоянии описывать обсуждаемые процессы, и более того – не смогли бы ничего о них узнать. Вероятно, нам удалось бы избежать этих недостатков, если бы мы могли использовать не психологические, а физиологические или биохимические понятия, которые тоже по-своему метафоричны, однако язык психологии давно нам знаком и к тому же является более простым.

    Я бы даже сказал, что неопределенность наших рассуждений значительно увеличивается из-за необходимости заимствовать понятия и термины из биологии. Действительно, биология – поле неслыханных доселе возможностей. Можно надеяться, что через пару десятков лет она получит удивительные результаты, которые позволят ответить на задаваемые нами сегодня вопросы. Возможно, эти ответы сметут все здание наших искусственных и надуманных гипотез. Вы можете спросить: зачем тогда я вообще взялся рассуждать на эти щекотливые темы и в особенности зачем я решил сделать свои рассуждения публичными? Я отвечу: все дело в том, что некоторые аналогии, корреляции и соответствия в моих суждениях, на мой взгляд, заслуживают внимания[34].

    VII

    Если стремление к восстановлению исходного положения вещей и в самом деле является универсальным свойством любого инстинкта, становится понятным, почему многие психические процессы протекают независимо от принципа удовольствия. Этот признак присущ всем парциальным инстинктам, целью которых является возвращение к некоей более ранней стадии развития. Принцип удовольствия не управляет этими процессами, но отсюда не следует, что все эти инстинкты противодействуют принципу удовольствия, и нам еще предстоит решить проблему отношения принципа навязчивого повторения к принципу удовольствия.

    Мы обнаружили, что одной из самых ранних и наиболее важных функций психического аппарата является связывание инстинктивных побуждений, воздействующих на него, и замещение доминирующего в них первичного процесса процессом вторичным, что трансформирует подвижную энергию первичных процессов в покоящуюся (тоническую) энергию вторичных процессов. Пока такая трансформация имеет место, не может быть и речи о появлении неудовольствия; но это отнюдь не означает отмену принципа удовольствия. Напротив, это замещение происходит с санкции принципа удовольствия; связывание является подготовительным действием, обеспечивающим осуществление и доминирование принципа удовольствия.

    Теперь мы более отчетливо разделим понятия функции и тенденции, как мы уже не раз делали ранее. Принцип удовольствия является тенденцией, направленной на выполнение функции, отвечающей за полное освобождение психического аппарата от возбуждения, либо за поддержание возбуждения на постоянном уровне, либо на максимально низком уровне. В любом случае описанная таким способом функция будет отвечать за наиболее универсальный процесс, характерный для всей живой материи, – возвращение к покою неорганического мира. Каждый из нас может вспомнить, как достижение величайшего удовольствия, например на пике полового акта, сменяется мгновенным затуханием интенсивного возбуждения. Связывание инстинктивных импульсов является предварительной функцией, которая призвана готовить возбуждение к устранению путем его разрядки в удовольствии.

    Тем самым мы теперь подошли к вопросу о том, может ли ощущение удовольствия и неудовольствия вызываться как связанными, так и несвязанными возбудительными процессами. На мой взгляд, здесь не может быть сомнений: несвязанные, или первичные, процессы возбуждают более сильные чувства любой модальности, чем процессы связанные (вторичные). Более того – первичные процессы по времени опережают процессы вторичные; при зарождении психической жизни все происходящие в психике процессы являются первичными, и, если бы в рамках этих процессов не работал принцип удовольствия, мы едва ли смогли бы распознать его в процессах более поздних стадий психической жизни. Здесь мы приходим к очень нелегкому выводу, а именно к выводу о том, что в самом начале психической жизни борьба за удовольствие была более интенсивной, чем на более поздних этапах развития психики; на ранних этапах психика подвергается воздействию множества возбуждающих факторов. Позднее доминирование принципа удовольствия становится более устойчивым, но сам он не избегает ограничений – так же как и все другие инстинктивные влечения. В любом случае, какая бы причина ни вызывала ощущение удовольствия или неудовольствия в процессе возбуждения, она должна присутствовать не только во вторичном, но и в первичном процессе.

    Этот момент может стать исходной точкой для нового исследования. Наше сознание сообщает нам не только о внутренних ощущениях удовольствия или неудовольствия, но также и об особом напряжении, которое может быть либо приятным, либо неприятным. Может ли разница между этими ощущениями помочь нам в различении процессов со связанной и свободной энергией или же чувство напряжения соотносится с абсолютной величиной или уровнем нервной энергии, а чередование удовольствия и неудовольствия указывает на изменение величины энергии за единицу времени? Другой важный факт заключается в том, что влечение к жизни чаще, чем другие инстинкты, контактирует с внутренней средой организма, выступая в роли возмутителя спокойствия и постоянно порождая напряжения, разрядка которых вызывает ощущение удовольствия, а влечения, устремленные к смерти, делают свое дело незаметно, не привлекая к себе внимания. На самом деле принцип удовольствия находится на службе влечений к смерти; он реагирует и на внешние стимулы, на которые инстинкты обоих типов реагируют как на опасность, но, тем не менее, в основном принцип удовольствия реагирует на усиление внутренней стимуляции, а это сильно осложняет задачу выживания. В связи с этим возникает множество и других вопросов, на которые у нас пока нет ответов. Надо набраться терпения и дождаться изобретения новых методов исследования и новых научных данных. Нам надо быть готовыми к изменению того курса, которым мы сейчас следуем, если мы поймем, что это путь в тупик. Только верующие, которым мнится, что наука должна заменить им утраченный катехизис, могут обвинить ученых в том, что они время от времени меняют методы исследования и отказываются от прежних взглядов. Пусть же нас утешат в нашем медленном продвижении к истине слова поэта:

    «Уж коли мы летать не можем, приходится идти, хромая, кое-как…Однако ж хромота – не грех, так учит нас Писанье»[35].

    Я и Оно

    Нижеследующее изложение является продолжением рассуждений, начало которым было положено в моем сочинении «По ту сторону принципа удовольствия» в 1920 году, и я отнесся к ним как к заслуживающим благосклонного любопытства. Они впитали в себя прежние мысли, объединили их с разнообразными фактами аналитического наблюдения, дали почву для создания новых выводов, но при этом я не стал прибегать к биологическим аналогиям, и поэтому мое новое сочинение стоит к психоанализу ближе, чем «По ту сторону…». Мои новые рассуждения скорее носят характер синтеза, а не спекуляции, и направлены к высокой цели. Я, однако, понимаю, что они требуют дополнительного осмысления, и охотно соглашаюсь с их ограниченностью.

    Помимо этого здесь я касаюсь вещей, которые никогда еще не были предметом психоаналитической работы, и мне не удалось избежать упоминания теорий, которыми прикрывали свой отход от анализа некоторые бывшие психоаналитики, а также люди, никогда не занимавшиеся психоанализом. Я всегда готов высказать свою благодарность другим ученым, но в данном случае я такой благодарности не испытываю. Если психоанализ до сих пор не воздал должное некоторым научным фактам, то произошло это не потому, что он не заметил чужих достижений или пытается принизить их значимость, но лишь потому, что он идет своим собственным путем, но пока еще продвинулся по нему не слишком далеко. И, наконец, если он все же добился каких-то успехов, многие вещи в этом свете кажутся не такими, какими они представляются другим.

    I. Сознание и бессознательное

    В этом вводном разделе не будет сказано ничего нового, и мне не удастся избежать повторения многих вещей, неоднократно высказанных ранее.

    Различение в психике сознательного и бессознательного является главной предпосылкой психоанализа, благодаря чему только психоанализ позволяет понять часто встречающиеся и важные патологические феномены психической жизни и, таким образом, стать наукой. Повторю еще раз, другими словами: психоанализ не может, по существу, приравнять сознательное к психическому, но должен рассматривать сознание как одно из качеств психического, и это качество может сочетаться с другими качествами, но не является синонимом психического.

    При всем моем желании, чтобы все интересующиеся психологией прочли это эссе, мне следует быть готовым к тому, что кто-то из читателей на этом месте отложит книгу в сторону, столкнувшись с первым шибболетом психоанализа. Большинству читателей, знакомых с философией, сама идея о том, что психическое может не осознаваться, покажется настолько непостижимой, что они сочтут ее абсурдной и лишенной всякой логики. Думаю, что такое может произойти оттого, что они никогда не изучали сопутствующие гипнозу и сновидениям – я не говорю здесь о патологии – феномены, которые вынуждают к высказанному мною пониманию психического. Знакомая этим читателям психология сознания совершенно неспособна разрешить проблемы сновидений и гипноза.

    «Быть в сознании» является пока термином чисто описательным, который ссылается на самое непосредственное и самое надежное восприятие. Опыт, помимо всего прочего, показывает нам, что какой-либо психический элемент, например представление, осознается, как правило, недолго. Характерно как раз то, что состояние сознания является быстротекущим; осознаваемое в данный момент представление может в следующий момент перестать быть таковым, однако при легко возникающих определенных условиях то же представление может снова стать осознаваемым. Мы не знаем, чем это представление было в промежутке; конечно, мы можем сказать, что оно стало латентным, имея при этом в виду, что оно хотя и не осознавалось, но в каждый момент могло стать доступным сознанию. Таким образом, говоря, что оно стало бессознательным, мы даем ему верное описание. Это бессознательное совпадает с латентно доступным сознанию. Философы могут, однако, возразить следующее: нет, здесь нельзя использовать термин «бессознательное», поскольку, пока представление пребывает в латентном состоянии, оно вообще не может считаться психическим феноменом. Если мы начнем возражать им в этом пункте, то ввяжемся в словесную перепалку, из которой невозможно извлечь ничего полезного.

    Мы, однако, подошли к понятию бессознательного другим путем, через осмысление опытов, в которых важную роль играет психическая динамика. Мы выяснили, вернее, нам пришлось допустить, что существуют очень мощные или, иначе говоря, динамические психические процессы или представления – здесь мы имеем в виду их количественную или экономическую характеристику (вытесненные представления могут «одалживать» свою энергию осознанным представлениям), – которые все могут иметь значение для психической жизни, равно как и другие представления, а также такие их следствия, которые будут осознаваться как представления, но вызвавшие их психические феномены останутся недосягаемыми для сознания. Нет необходимости заново и детально повторять то, что уже не раз было сказано раньше. Достаточно сказать, что в этом пункте психоаналитическая теория утверждает: такие процессы могут не осознаваться, поскольку некая сила противостоит тому, чтобы они вообще доходили до сознания, но если бы такая сила отсутствовала, нам сразу стало бы ясно, как мало они отличаются от других, осознаваемых элементов психического. Эта теория непротиворечива в том, что она смогла найти в психоаналитической технике средство, с помощью которого станет возможным выявить эту противодействующую силу и сделать осознанными интересующие нас процессы и представления. Состояние, в каком находятся эти представления до их осознания, мы называем вытеснением, а силу, которая вызывает вытеснение и поддерживает его, мы в ходе аналитической работы называем сопротивлением.

    Наше понятие бессознательного мы получаем, таким образом, из учения о вытеснении. Вытесненное – это прототип бессознательного, содержание истинно бессознательного. Очевидно, однако, что мы имеем бессознательное двух типов: латентное, но доступное сознанию, и вытесненное, которое само по себе и без вмешательства извне сознанию недоступно. Наше воззрение на психическую динамику не может, естественно, оставить в неприкосновенности терминологическую номенклатуру и язык описания. Мы называем латентным бессознательным только то, что является не бессознательным в динамическом смысле, а скорее предсознательным; наименованием бессознательное мы ограничиваем динамическое или вытесненное бессознательное, и таким образом мы имеем три термина: сознательное, предсознательное и бессознательное, смысл которых уже не является чисто описательным. Предсознательное, как мы считаем, стоит к сознательному намного ближе, чем бессознательное, а так как мы назвали бессознательное психическим феноменом, то уж тем более должны считать таковым предсознательное. Но почему мы не хотим согласиться с философами и последовательно отделить как бессознательное, так и предсознательное от осознаваемых психических феноменов? В этом случае философы предложили бы нам описать предсознательное и бессознательное как два типа или две ступени психоида, чем было бы установлено удобное единообразие. Но следствием такого единообразия стали бы бесконечные трудности с представлением и изложением фактов, а единственно важный факт – то, что эти психоиды почти по всем другим пунктам согласуются с общепризнанным понятием о психическом, – был бы в угоду предрассудку задвинут на задний план, – предрассудку, который возник в те времена, когда никто не знал о психоидах или о важнейших из них.

    Теперь, однако, мы можем весьма комфортно распоряжаться тремя терминами: сознательным, предсознательным и бессознательным, если, конечно, не станем забывать, что в описательном смысле существуют два типа бессознательного, а в динамическом – бессознательное только одно. В некоторых случаях этим различием можно пренебречь, но в отдельных случаях без него не обойтись. Между тем мы привыкли к этой двойственности бессознательного, и она не причиняет нам никаких неудобств. Насколько я понимаю, избежать ее мы не в состоянии; различение между сознательным и бессознательным есть лишь вопрос восприятия, на который можно ответить либо «да», либо «нет», а сам акт восприятия не дает нам на этот счет никаких сведений, ибо мы не знаем, на каком основании тот или иной предмет будет или не будет воспринят сознанием. Не стоит сетовать на то, что динамическое в своем проявлении не бывает однозначным, но находит лишь двойственное выражение[36].

    В ходе дальнейшей психоаналитической работы выясняется, однако, что и эти различения являются неполными и практически недостаточными. Мы можем теперь доказать эту неполноту. Нами было создано представление об упорядоченной организации психических процессов в рамках одной личности, и эту организацию мы, собственно, и называем «Я». На этом «Я» зафиксировано сознание, «Я» распоряжается способностью к подвижности, под которой мы подразумеваем сброс избыточного возбуждения вовне, в окружающий мир; «Я» – это та душевная инстанция, которая осуществляет во время бодрствования контроль над всеми отдельными процессами в сознании, а ночью осуществляет цензуру сновидений. От этого «Я» исходят и вытеснения, посредством которых известные душевные устремления исключаются из сознания, то есть из всех видов практической деятельности. Эти объекты, удаленные посредством вытеснения, перестают быть доступными для «Я», и задача психоанализа заключается в том, чтобы выявить препятствия, мешающие «Я» иметь дело с вытесненным материалом. В ходе анализа мы наблюдаем, как пациент затрудняется отвечать на некоторые вопросы; он не может ответить, если ответ предполагает сближение «Я» с вытесненным материалом. Тогда мы говорим пациенту, что причиной болезненных симптомов является неосознаваемое им сопротивление и что ему остается только одно: признать, что он является жертвой такого сопротивления, хотя, конечно, ни природа, ни вид этого сопротивления ему неизвестны. Так как это сопротивление, без сомнения, исходит из его «Я», являясь его частью, то и мы оказываемся в весьма затруднительном положении. Мы обнаружили что-то в собственно «Я», причем это что-то не осознается и ведет себя как вытесненный материал, и, для того, чтобы перевести его в сознание, нужен подход совершенно особого рода. Оставаясь в рамках привычных и общепринятых представлений, мы оказываемся среди бесчисленных неопределенностей и трудностей; так, например, будет, если мы захотим свести невроз к конфликту между сознательным и бессознательным. На место этого противопоставления мы должны, на основе нашего понимания структурных отношений внутри психики, ввести иное противопоставление, а именно: между единым связанным «Я» и отщепившимся от него вытесненным материалом[37]

    1 См. Zur Psychoanalyse der Kriegsneurosen. Mit Beitraegen von Ferenczi, Simmel und F Jones. Band I der Internationalen Psychoanalytischen Bibliothek, 1919.
    2 Значение игры полностью вскрылось в результате еще одного наблюдения. Однажды мать отсутствовала дома довольно продолжительное время, а по возвращении домой сын приветствовал ее возгласом: «Беби о-о-о-о!» Вначале никто ничего не понял, но потом оказалось, что за время отсутствия матери ребенок нашел способ заставить исчезнуть самого себя. Он обнаружил свое отражение в большом, доходившем почти до пола зеркале. Стоило мальчику лечь на пол, как он исчезал «прочь», а потом опять появлялся «da».
    3 Когда этому ребенку было пять с половиной лет, его мать умерла. Теперь, когда она действительно исчезла «прочь» (о-о-о-о), ребенок ничем не выказывал своей печали. Родившийся незадолго до этого второй ребенок вызывал у мальчика сильнейшую ревность.
    4 См. «Воспоминания о детстве в книге «Поэзия и правда»; сборник очерков по учению о неврозах (IV Folge).
    5 См.: Zur Technik der Psychoanalyse II: Erinnern, Wiederholen und Durcharbeiten. Sammlung kleiner Schriften zur Neurosenlehre, IV Folge, S. 441, 1918.
    6 В другом месте я подробно разбираю вопрос о том, что такое расшатывание является следствием лечебного «внушающего воздействия», каковое здесь приходит на помощь вынужденному повторению; это внушение является следствием уступчивости больного по отношению к врачу, который воплощает для пациента объект бессознательного детско-родительского комплекса.
    7 Marcinowski, Die erotischen Quellen der Minderwertigkeitsgefuhle. Zeitschrift fur Sexualwissenschaft, IV, 1918.
    8 См. соответствующие замечания К. Г. Юнга в его статье «Die Bedeutung des Vaters für das Schicksal des Einzelnen», Jahrbuch für Psychoanalyse, 1, 1909.
    9 Дальнейшее изложение основано на взглядах Брейера, высказанных им в теоретической части его работы «Studien über Hysterie», 1895.
    10 «Studien uber Hysterie» von J. Breuer und Freud, 4, 1922.
    11 См. Triebe und Triebschicksale. Sammlung kleiner Schriften zur Neurosenlehre, IV, 1918.
    12 Zur Psychoanalyse der Kriegsneurosen. Einleitung. Inter- nationale Psychoanalytische Bibliothek, Nr. 1, 1919.
    13 См. раздел VII, о психологических аспектах сновидений в моем «Толковании сновидений».
    14 Я нисколько не сомневаюсь, что похожие определения природы инстинкта неоднократно делались и раньше.
    15 Впрочем, обратите внимание на изложенное ниже исправление этого экстремального понимания инстинкта самосохранения.
    16 Только этим инстинктам мы можем приписать внутреннее устремление к «прогрессу» и более совершенному развитию! (См. ниже.)
    17 Ференци пришел к тому же выводу несколько иным путем: «Если довести эту мысль до ее логического завершения, мы будем вынуждены согласиться с идеей о господствующей и в органической жизни тенденции к инерции и регрессии, в то время как тенденция к прогрессивному развитию, приспособлению и т. д. проявляется только под влиянием внешних стимулов».
    18 «Чтоб вынести всю тяжесть бытия». Отрывок из пьесы Ф. Шиллера «Мессинская невеста», действие I, сцена 8.
    19 «О продолжительности жизни», 1882; «О жизни и смерти», 1892; «Зародышевая плазма», 1892; и др.
    20 «О жизни и смерти», 2-е изд., 1892, стр. 20.
    21 «Продолжительность жизни», стр. 38.
    22 «Жизнь и смерть», 2-е изд., стр. 67.
    23 «Продолжительность жизни», стр. 33.
    24 «О жизни и смерти», Заключение.
    25 См. Max Hartmann, Tod und Fortpflanzung, 1906; Alexander Lipschütz, Warum wir sterben, Kosmobucher, 1914; Franz Doflein, Das Problem des Todes und der Unsterblichkeit bei den Pflanzen und Tieren, 1909.
    26 См. там же, стр. 29.
    27 Об этом и других опытах см. Alexander Lipschütz, Warum wir sterben, Kosmobucher, 1914, стр. 26 и 52 и далее.
    28 См. мою работу о нарциссизме (1914).
    29 «Три очерка по теории сексуальности», 1905.
    30 См. «Три очерка по теории сексуальности», а также «Влечения и их судьбы».
    31 В своей содержательной и интересной, хотя и не вполне, к сожалению, понятной для меня книге, Сабина Шпильрайн предвосхитила значительную часть этих рассуждений. Она называет садистский компонент полового инстинкта «деструктивным». (Die Destruktion als Ursache des Werdens. Jahrbuch fur Psychoanalyse, IV, 1912). Совершенно в ином ключе попытался А. Штерке отождествить понятие либидо с биологически обоснованным влечением к смерти (Inleiding by de vertaling van S. Freud, De sexuele beschavingsmoral etc., 1914). См. также книгу Ранка «Художник». Все эти рассуждения, как и приведенные в тексте, демонстрируют потребность в недостижимой пока ясности в вопросе об инстинктах.
    32 Правда, сам Вейсман («Das Keimplasma», 1892) это преимущество отрицает: «Оплодотворение ни в коем случае не означает омоложение или обновление, ни то ни другое не является необходимым для продолжения жизни; оплодотворение – это всего лишь инструмент, обеспечивающий возможность слияния двух различных наследственных тенденций». Вейсман считает следствием такого слияния только повышение изменчивости живых существ.
    33 Я очень благодарен венскому профессору Генриху Гомперцу за разъяснения по поводу происхождения платоновского мифа, которые отчасти передам его же словами. Мне бы хотелось обратить ваше внимание, что практически та же самая гипотеза содержится в «Упанишадах», ибо в упанишаде «Брихад-Аранъяка», в которой описывается происхождение мира из Атмана (самости, «Я»), мы находим следующее: «…Но не чувствовал он (Атман) радости, ибо невозможно чувствовать радость, когда ты одинок. И возжелал он, чтобы рядом с ним был кто-то еще. Он был огромен и совмещал в себе мужа и жену. Эту свою самость он разъял на две части, и восстали из них муж и жена. И тогда сказал Ягнавалкья: «Мы двое (каждый из нас), как половинка ореховой скорлупы». И тогда пустоту между ними заполнила жена». Брихад-Аранъяка – самая древняя из упанишад, время ее появления датируют не позднее 800 года до н. э. Вопреки преобладающему мнению я бы не стал с порога отметать возможность заимствования платоновского мифа, пусть даже косвенно, из индийского источника, и причиной является вовсе не вера в переселение душ. Но даже, если бы такое заимствование и имело место (например, через пифагорейцев), едва ли стоит недооценивать возможность совпадения рассуждений. Конечно, Платон не стал бы присваивать себе рассказ такого рода, если бы узнал его из восточной традиции, не говоря уже о том, что придал бы значение, если бы его не поразила содержавшаяся в нем истина. В статье, посвященной тщательному исследованию этого мифа до Платона, Циглер (1913) прослеживает его происхождение до вавилонских представлений на эту тему.
    34 Еще несколько слов для объяснения используемой терминологии, которая претерпела некоторые изменения по ходу нашей работы. Мы знали, что значит «половой инстинкт» или «половое влечение» в связи с функцией размножения. Эти наименования мы сохранили и после того, как в ходе психоаналитической работы выяснилось, что половой инстинкт тесно связан не только с размножением. После открытия нарциссического либидо и распространения концепции либидо на взаимодействие индивидуальных клеток половой инстинкт в нашем понимании превратился в Эрос – силу, которая удерживает в цельности и соединяет в функциональные единицы части живой материи. То, что обыкновенно называют половым инстинктом, стало, по нашему мнению, частью Эроса, направленного на объекты. Наши рассуждения привели нас к выводу о том, что Эрос функционирует с момента зарождения жизни в форме «влечения к жизни» в противоположность «влечению к смерти», которое возникло после того, как некая сила вдохнула жизнь в неживую материю. Эти рассуждения призваны разрешить загадку жизни, и исходить мы будем из предположения о том, что с самого начала главным признаком жизни стала борьба этих инстинктивных влечений друг с другом. Вероятно, труднее будет назвать причины, побудившие нас к трансформации понятия «влечений Я». Сначала мы использовали этот термин для обозначения всех инстинктивных влечений (о которых мы знали очень мало), отличающихся от полового инстинкта, направленного на объект; мы противопоставили инстинкты «Я» половым влечениям, которые проявляются феноменом либидо. В ходе психоаналитического исследования «Я» пришло понимание, что часть инстинктов «Я» тоже носит либидинозный характер и имеет в качестве объекта собственное «Я» индивида. Этот нарциссический инстинкт самосохранения тоже вошел в число либидинозных половых влечений. Противопоставление направленных на «Я» инстинктов и полового инстинкта было заменено противопоставлением инстинктов, направленных на «Я», и инстинктов, направленных на объект, причем обе категории инстинктов являются по природе либидинозными. Однако появилось и новое противопоставление – между либидинозными (направленными на «Я» и на объект) и другими, присутствующими, по преимуществу в «Я» инстинктами, имеющими, вероятно, деструктивную природу. В наших рассуждениях это противопоставление трансформировалось в противопоставление влечения к жизни (Эроса) и влечения к смерти.
    35 Фридрих Рюккерт. Две золотые монеты.
    36 Ср.: Замечания о понятии бессознательного. Собрание статей, касающихся учения о неврозах, 4-я часть. – Новая волна критики бессознательного заслуживает того, чтобы уделить здесь место ее оценке. Некоторые исследователи, которые не исключают для себя признание существующих психоаналитических фактов, не хотят признавать бессознательное и в помощь себе выдвигают неоспоримый факт, заключающийся в том, что само сознательное – как феномен – характеризуется длинным рядом градаций интенсивности или отчетливости. В то время как существуют события, которые осознаются очень живо, ярко и ощутимо, мы, с другой стороны, переживаем и другие события, которые регистрируются сознанием слабо, едва заметно, а те события, которые отложились в сознании наиболее слабо, психоанализ ошибочно трактует как бессознательное. Они, однако, могут оказаться «в сознании» и будут полностью и живо осознаны, если обратить на них достаточно пристальное внимание. Поскольку решение в таком связанном с соглашением или чувственным восприятием вопросе зависит от использования подходящих аргументов, здесь надо заметить следующее: указание на шкалу отчетливости осознанного содержит связного и доказательного не больше, чем следующие аналогичные утверждения: существует очень много градаций освещенности – от ярчайшего ослепительного света до тусклого, едва заметного свечения, и, следовательно, темноты не существует. Или: существует множество градаций проявления жизни, а следовательно, смерти не существует. Эти утверждения могут в известной мере иметь смысл, но в практическом отношении они порочны, если мы будем пытаться вывести из них определенные следствия, например: следовательно, не нужно зажигать свет; или: все организмы бессмертны. Продолжая подводить незаметное под осознаваемое, мы не достигнем ничего иного, как разрушения единственной непосредственной и надежной данности, какой вообще только и располагает психическое. Сознание, о котором не знают, представляется мне еще более абсурдным, нежели несознаваемое психическое. В конечном счете такое уподобление незаметного бессознательному пытаются произвести, очевидно, без должного внимания к динамическим отношениям, каковые играют решающую роль для психоаналитической концепции. Дело в том, что здесь упускают из вида два факта: во-первых, тот, что требуется чрезвычайно большое усилие для того, чтобы обратить внимание на такого рода незаметное, а во-вторых, даже если это и удастся сделать, то это до тех пор незаметное не будет распознано сознанием, так как покажется ему полностью чуждым, противоестественным и будет резко отвергнуто им. Отсылка бессознательного к малозаметному и незаметному является лишь отголоском того предрассудка, согласно которому тождество психического и осознанного является раз и навсегда установленной догмой.
    37 См. «По ту сторону принципа удовольствия».
    Продолжение книги