А и Б сидели на трубе бесплатное чтение

Борис Александрович Алмазов
А и Б сидели на трубе



«Умпа-ра-ра!..»



Эти истории произошли почти тридцать пять лет назад. Другая тогда была жизнь. Ещё во всём чувствовалась недавно окончившаяся война. Город был разбит, изуродован блокадой. Плохо было с едой и уж совсем плохо с игрушками. Какие там игрушки, когда у первоклассников был один букварь на пятерых!

Вечерами часто гасло электричество — не хватало угля и торфа для электростанции, — и наша огромная квартира, где в двенадцати комнатах проживало пятнадцать семей, погружалась в темноту.

«И у вас нет света? Это надолго! Теперь до утра…» — слышались в длиннющем коридоре голоса соседок.

Не сговариваясь, жители нашей коммуналки зажигали керосиновые лампы, свечки, а ещё чаще коптилки, сохранившиеся с блокадных времён, и, натыкаясь на многочисленные шкафы, сундуки, ящики с картошкой, что громоздились у каждой двери, шли на кухню. Там было и теплее, и светлее. И конечно же, мы, ребятишки, вымаливали позволения нести светлячки коптилок на кухню, а потом, затаившись, чтобы не погнали спать, сидели тихонечко, слушая взрослые разговоры о жизни, о войне, о судьбе, о надеждах…

Особенно мы любили сидеть на ещё тёплой огромной плите, среди погашенных примусов и керогазов. В живом свете коптилок кухня не казалась огромной и пугающе голой. По стенам её двигались волшебные тени, в удивительные узоры складывались трещины и пятна отвалившейся штукатурки на потолке.

И вот сначала тихонечко, будто сама собой запевалась песня.

На позицию девушка провожала бойца…

Эта песня была про нашу жизнь. Каждая женщина из нашей квартиры провожала кого-то на фронт: мужа, сына, брата, жениха, отца…

Провожали все — встречали немногие. Потому и другая песня, старинная, была тоже про нас:

Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…

Мы сползали с плиты и прижимались к матерям, к их худеньким плечам. Натруженные мамины руки только в эти минуты вынужденного бездействия не были заняты работой, и потому можно было прижиматься к ним щеками, водить пальцем по жилочкам, гладить шершавую кожу ладоней…

Мы всё понимали, потому, наверно, и старались подпевать взрослым — чем ещё мы могли поддержать их, подбодрить?..

И всё-таки, когда я вспоминаю то время, на ум приходят чаще весёлые, смешные истории. Может, потому, что при всех неприятностях детство — хорошее время? А может, потому, что мы были детьми Победы.

Мы сильно отличались от нынешних мальчишек. Во-первых, внешне! До четвёртого класса нас стригли «под ноль», и то, что мой сосед и приятель Серёга отрастил чёлку, было очень смелым поступком!

Он вообще был очень смелым. И не упускал случая свою смелость потренировать. Например, из всех видов транспорта он предпочитал трамвайную «колбасу»!

Да, я совсем забыл, что нынешние ребята не знают, что это такое. Во времена нашего детства у разболтанных шустрых трамваев с раздвижными тяжеленными дверями, деревянными сиденьями и бубликами «держалок», которые болтались, как цыганские серьги, из-под вагона торчала штанга, которая скрепляла вагоны между собой. И поскольку у последнего вагона к ней ничего не крепилось, мы пользовались ею для бесплатного проезда, что очень не одобряли наши родители, учителя и милиционеры.

И в самом деле, со штанги было очень легко сорваться. Спасала трамвайная «колбаса» — толстая резиновая кишка с проводами, что свисала из задней стенки вагона. За неё можно было уцепиться мёртвой хваткой и катить через весь город — и бесплатно, и на свежем воздухе.

И школьная форма у нас была совсем другой: мы носили вельветовые курточки с отложным белым воротничком, который ужасно пачкался, и его нужно было каждый вечер менять. Что, кстати, мы делали сами, без помощи мамы. Худо-бедно, а с иголкой и ниткой управлялись не хуже, чем солдаты. Мы носили короткие штаны с манжетой и пуговицей у колена. Длинные брюки — это было событие! «Варёные» джинсы или «бананы» — нынче куда меньшая редкость.

А сами мы были ужасно деятельные. Круглые сутки в наших бритых головах роились какие-то идеи, изобретения… Наверно, и у современных мальчишек голова работает не хуже! Но мы постоянно свои замыслы воплощали в жизнь — неслись куда-то, хлопотали, мастерили, совершали поступки… Правда, мы их сначала совершали, а уж потом, иногда в кабинете директора, а частенько и в детской комнате милиции, шмыгая носами, задумывались о последствиях.

Сейчас-то вспоминать об этом весело, а вот тогда…

Впрочем, расспросите своих родителей, дедушек и бабушек — они вам расскажут много такого, что сегодня, глядя на них, таких серьёзных и строгих, даже трудно предположить! Я думаю, что истории из их детства не уступят тем, что я хочу вам рассказать.

Произошли они, как я уже говорил, тридцать пять лет тому назад в одном большом прекрасном городе, сильно израненном войной, с двумя самыми обыкновенными мальчишками средней величины.

Кое-что из случившегося произошло со мной и моими друзьями, кое-что рассказали мои сверстники… В общем, как пелось в одной песенке нашего детства:

Хочешь — верь, а хошь — не верь!
Умпа-ра-ра!..

Нечётный закон

Настоящий футбольный мяч с покрышкой и с камерой стоил безумные деньги. Но дело было не только в деньгах! Деньги бы мы всем классом накопили — мяч для нас был самой необходимой вещью!

Просто его негде было купить!

Сколько раз мы с Серёгой ходили барахолку, где продавалось всё: от трофейного аккордеона до иглы для чистки примуса! Там можно было купить даже «неизвестно что», и притом целый мешок, и всего за рубль!

Этот мешок «неизвестно с чем» продавал немыслимого вида цыган. Мешок можно было щупать, поднимать, пробуя на вес, но развязывать не разрешалось. Около этого цыгана всегда толпился народ. Правда, я ни разу не видел, чтобы этот мешок «неизвестно с чем» кто-нибудь купил.

На барахолке продавались пиджаки и патефоны, гипсовые кошечки-копилки, мраморные слоники и картины, нарисованные тут же при нас на старой клеёнке, где по желанию заказчика могла быть изображена тройка с лихим ямщиком, уносившаяся в зимнюю лунную ночь, лебеди на пруду, русалки или красавицы в шароварах, возлежащие на коврах.

Одним словом, на барахолке можно было купить всё. Всё, кроме футбольного мяча. То ли мы были такие невезучие, то ли действительно он был страшной редкостью, но, сколько мы ни ходили по набережной Обводного канала в гудящей, вороватой и густой толпе продавцов и покупателей, мы ни разу не видели мяча в продаже.

Поэтому нам приходилось гонять по пустырю пустую консервную банку. Особенно скверно приходилось мне: я был вратарём и хватать консервную банку руками было не особенно приятно.

И вдруг Серёга достал мяч. Настоящий! Пахнущий кожей, звонко бумкающий под ударами!

— На три часа! — сказал Серёга, бледный от гордости. И мы ринулись на пустырь.

Пустырь был большой, основательно вытоптанный, ограниченный с одной стороны железнодорожной насыпью, с другой — забором из колючей проволоки, за которым пленные немцы строили дом, и глухим забором с третьей.

С некоторых пор в этом глухом заборе пропилили калитку и повесили вывеску, которая относилась к высокому кирпичному зданию за забором: «НИИ». По утрам в это самое НИИ шли разные тётеньки в шляпках и дяденьки с рулонами чертежей. Иногда подкатывала машина, и тогда из калитки выбегал старый толстый охранник и отдавал приехавшим честь. Чаще всего на чёрной легковой машине приезжала тётенька в офицерской шинели с полковничьими погонами. Она курила папиросы «Казбек» и носила очки. Она всегда махала на охранника рукой, но он всё равно почтительно открывал перед нею калитку, суетился и вообще мешал пройти!

Он был противный, потому что нас с пустыря гонял, хотя мы ему ничего дурного не делали. Ну, подумаешь, консервная банка в забор попадает, если мне забивают гол, так что? Что, забор сломается, что ли?

Но он обязательно выскакивал и начинал орать:

— Прекратите немедленно! Вы мешаете научной работе! Вы мешаете товарищам научным работникам.

Иногда мы видели, как в окне второго этажа появлялась эта очкастая, только она была не в шинели, а в белом халате, как доктор. Она смотрела на нас сквозь свои огромные очки и курила. Мы её побаивались.

Но в этот день мы о ней даже и не вспомнили, а сразу разделились на две команды и начали играть! Но играть-то настоящим мячом оказалось совсем не просто! Мяч — это не консервная банка! По нему чуть стукнешь, он на сто километров летит. Мы его сразу же за колючую проволоку загнали, на стройку к немцам. Ещё хорошо, что никто не заметил. Серёга быстро, как ящерица, под проволокой пролез и принёс мяч обратно.



Мы решили играть в одни ворота. Ну в те, где забор, где я стоял! Раза два мяч саданул в забор, и сразу выскочил охранник и начал на нас орать.

Но мы на него — ноль внимания. Чего он сделает: нас много — он один. Он покричал-покричал, побегал и потом пригрозил:

— Ну, погодите! Вот перелетит мячик через забор, я вам его проколю, ей-богу, проколю!

Тут у нас как раз сложилась такая ситуация, что надо бить одиннадцатиметровый! И выпало бить Серёге.

Он отсчитал одиннадцать метров, разбежался.

Ребята из другой команды стали стенкой передо мной, чтобы ворота прикрыть. (Поскольку идёт игра в одни ворота, то я для обеих команд вратарь.) Выстроились они стенкой, и мне сразу стало не видно, что там Серёга делает. Но даже если бы я видел, то ничего изменить бы не смог. Потому что у Серёги пушечный удар! Он так и говорит: «У моей правой — удар пушечный, а у левой — смертельный!»

Я, правда, не видел, какой он ногой бил. Но удар» действительно, оказался пушечным. Мяч ударил в игроков, двое сразу же на землю повалились. А мяч взмыл под самое небо и потом, как по ниточке, покатился… покатился… И прямо в окно этого НИИ! Окно было открыто, и стекло осталось целым, и что расколотил мяч, когда в комнату попал, нам не было видно!

— Ага! — закричал охранник, выскакивая из проходной. — Понаделали делов, голубчики!

Мы бросились кто куда! Собрались уже по другую сторону насыпи.

На Серёгу было страшно смотреть.

— Мне же его под честно-пречестное на три часа дали! — шептал он.

— Надо идти просить, чтобы мяч отдали! — сказал Коля Осташевский.

— Вот ты, такой умный, и иди! — сказали другие мальчишки.

— Кто забил, пусть тот и идёт! — сказал Коля, поглядывая на Серёгу. Да было и так ясно, что идти Серёге.

Серёга встал, пошмыгал носом и пошёл к проходной, где его уже поджидал ухмыляющийся охранник.

И тут я не знаю почему, но я вдруг пошёл по травянистому откосу насыпи и бросился за Серёгой. Вообще-то я думал, что все мальчишки побегут за мной… Но никто не побежал. И даже кто-то сказал:

— Во Пифагор — лопух! Сам на рожон лезет!

Я догнал Серёгу и пошёл с ним рядом.

— Ага! — ухмыльнулся охранник, блеснув металлическими зубами.

— Чего «ага»-то? — смело глядя ему в глаза, сказал Серёга.

— А вот сейчас отведу тебя к учёному секретарю — тогда узнаешь!

— Да хоть к печёному, хоть к мочёному! — бесстрашно ответил Серёга.

Я, конечно, молчал, но не отставал от Серёги ни на шаг! Охранник даже растерялся.

— Ага! — сказал он. — Ага! Храбрые какие! Сейчас посмотрим, какие вы храбрые!

И он цепкими железными пальцами вдруг схватил нас за уши и поволок по коридору, а потом по лестнице на второй этаж.

— Ну, ты! — кричал Серёга. — Отпусти ухи! Отпусти!

А я всё никак не мог так извернуться, чтобы укусить его за руку. Прихохатывая, охранник втолкнул нас в комнату, и мы услышали строгий голос:

— Что это такое! Я спрашиваю, что это такое!

— Вот! — сказал охранник. — Футболисты! Те самые!

— Я не о том! Немедленно отпустите их уши!

Охранник разжал пальцы, и мы увидели комнату, всю заставленную какими-то приборами, и тётеньку — ту самую, в очках!

— Тётенька! — закричал Серёга. — Отдайте мяч! Я вас очень прошу, и вот он тоже, и мы все!

— Вас же предупреждали, что здесь играть не положено, — сказала она.

— Мы больше не будем! — заныл Серёга. — Это не наш мячик, отдайте, пожалуйста.

И тут я увидел на большом письменном столе, заваленном разными бумагами, наш мячик! Я увидел его и прикинул, как бы так его схватить и выкинуть в окно нашим ребятам. А с нами пусть что хотят потом делают.

И ещё я увидел на письменном столе фотографию какого-то солдата — совсем мальчишки.

— Пифагор! — закричал Серёга. — Ну хоть ты скажи! Пусть мячик отдадут. Он же не наш.

— Как? — вдруг заинтересовалась строгая тётенька. Она даже перестала что-то писать на листках бумаги. — Как он тебя назвал?

— Пифагор, — пояснил Серёга. — Сокращённо Пифа…

— Вы хоть знаете, кто это был? — спросила она, поворачиваясь к нам на стуле и пристально глядя сквозь свои огромные очки.

— Математик, — сказал я. — Древнегреческий. Что мы, вообще, что ли, серость? Мы уже в третьем классе.

— Я не о том! — сказала она, доставая коробку «Казбека». — К тебе-то он какое отношение имеет?

Я пожал плечами.

— Я спрашиваю, — сказала очкастая, — почему тебя называют Пифагором?

— Дураки! Вот и называют! — сказал я, глядя в пол.

— Сам ты дурак! — сказал Серёга и заискивающим голосом объяснил: — Он, тётенька, думает, что открыл нечётный закон!

— Кто думает?

— Пифагор!

— Настоящий или вот этот фрукт? — сказала тётенька. — Совсем вы меня заморочили.

— Наш, — сказал Серёга. — Тётенька, отдайте, пожалуйста, мячик.

А я всё стоял и прикидывал, как бы так метнуться, чтобы схватить мячик — и в окно! Тем более что окно открыто.

— Отстань ты со своим мячиком! — заругалась на Серёгу тётенька. — Ты что, серьёзно предполагаешь, что открыл математический закон?

— Чего мне предполагать! — сказал я, глядя в её круглые очки. — Я не предполагаю! Я открыл!

— Посмотрите какой! — удивилась очкастая. — Прямо Галилео Галилей. «И всё-таки она вертится!»

— Тётенька, — заныл опять Серёга, пытаясь выдавить слезу, — отдайте мячик!

— Отстань ты со своим мячиком! — цыкнула на него тётенька. — Ну и в чём же, Пифагор, сущность твоего закона?

— Чего?

— Я спрашиваю: о чём твой закон?

— Трудно объяснить.

— Нет уж, пожалуйста… Я обещаю тебе постараться понять. Соблаговолите уж объяснить!

— Тётенька! Отдайте мячик! — опять заныл Серёга.

Тётенька вдруг схватила его за плечи, вытолкнула в коридор и закричала там:

— Демидыч! Демидыч! Выведи его! Не даёт работать! За уши не смей! Слышишь, не смей делать ему больно!

Она вернулась в комнату и села передо мной.

А я стоял как дурак и проклинал себя, что не выкинул мяч в окно, пока её не было. Но что-то меня удерживало.

— Тётенька! — раздался Серёгин голос из-за забора. — Будьте человеком, отдайте мячик.

— Это чёрт знает что! — закричала тётенька и суетливо закрыла окно.

— Послушай, Пифагор! У меня полно дел! Ты отнимаешь у меня время! — сказала она, беря меня твёрдыми руками за плечи.

— Отдайте мячик, и я уйду! — сказал я.

— Ты меня не так понял, — сказала тётенька. — Быстро излагай свой закон. И не торгуйся! Торгуется тут, понимаешь!

Я молчал.

Тогда она схватила мячик и выкинула его в раскрытую форточку.

— Спасибо! — заорали за окном мальчишки.

— Ну! — сказала тётенька.

— Если много разных цифр складывать, то можно, не считая, отгадать, какой будет ответ, чётный или нечётный!

— Так! — и она вдруг улыбнулась. — Каким образом?

— Нужно сосчитать, сколько в примере нечётных чисел…

— Нечётных, так! А чётные?..

— Если нечётных чисел чётное количество, значит, и ответ будет чётный! Вот и весь закон, — сказал я. — Мне можно идти?

— Погоди! Погоди! — сказала тётенька.

Стуча сапогами, она подошла к доске — в комнате висела школьная доска, только не как у нас, не разлинованная. И стала быстро писать целую колонку чисел, даже шестизначных и восьмизначных…

Кто-то сунулся в дверь, но она так на него закричала: «После! После!», что я даже не успел рассмотреть, кто там за дверью испарился!

— Ну, — сказала она, закончив писать и поглядывая на меня, как мышка из норки.

Я сосчитал нечётные.

— Ответ будет нечётный!

— Так! — закричала она, стирая цифры. — А если я напишу так:

а+а+b+а+b+b+b+а=?

— Мы алгебру ещё не проходим, — сказал я.

— Это не разговор! Думай!

Я смотрел-смотрел на доску и вдруг сообразил:

— А какие буквы нечётные?

— Умница! Умница! — Тётенька рассмеялась и сразу стала молодой.

Она подбежала к доске и написала:

при а — чётн. b — нечётн.

— Ответ будет чётным! — сказал я.

— Механику! Механику давай! — Тётенька обхватила меня за плечи.

— Мы механику не проходим! — сказал я.

— Пифагор! — сказала усталым голосом она и сняла очки. — Пифа! Ну что ты всё «проходим, не проходим», — она подавила ладонями глаза. — Ты что, не задумывался, отчего так происходит? Что ты торчишь как столб. Садись! Вот погоди.

Она порылась в ящике стола, вытащила открытую плитку шоколада. Отломила кусок и прямо затолкала мне в рот.

— Ешь! Чаю хочешь?

— Хочу! — сказал я. И, прожевав шоколад, сказал: — Вообще-то задумывался!

— Ну! Ну?! — допытывалась она, заглядывая в самые глаза.

— А вы смеяться не будете?

— Над чем? — растерялась тётенька. И я понял, что она смеяться не будет. — Послушай, у тебя какие-то странные представления… Над чем смеяться?

И тогда я тоже придвинулся к ней и сказал тихо:

— Все числа чётные!

— Как это? — шёпотом спросила тётенька.

— Все чётные! Только некоторые из них лишнюю единицу прихватывают!

— Зачем?

— Не знаю, — сказал я, — может, от жадности. И становятся нечётными!

— А может, не прихватывают, а теряют… От безалаберности… А? И становятся нечётными, а?

Я подумал и сказал:

— Может быть! Но мне лучше думать, что у них эта единица — лишняя.

— То есть, — сказала тётенька, — если мы все числа обозначим буквой «а», то а+1 = b. Так или не так? — она писала с такой скоростью, что я за ней едва глазами-то поспевал. Мелок по доске так и прыгал. — Я правильно поняла?

— Угу! — сказал я, потому что тоже понимал, что она пишет. — Вот эти-то единицы и складываются. От них ответ и зависит.

— Блестяще! — сказала она, откинула со лба прядь волос и засмеялась.

— И ничего смешного нет! Я когда в классе рассказал, то все тоже ха-ха-ха! А что смешного?!

— Ну что ты! Что ты! — растерялась тётенька. — Я же не в смысле ха-ха-ха! Я просто радуюсь тому, как ты хорошо всё продумал! Я радуюсь — понимаешь? Так как же ты до этого догадался?

— А… так… — сказал я.

— Ну всё же! А? В углу стоял! Да?

— Стоял, — сознался я.

— За что?

— Ел. На уроке.

Она вдруг прижала меня к себе.

— Господи, — говорит, — какой же ты маленький!

— Ну почему! — сказал я. — Ещё и меньше есть. Я третий от конца!

— Послушай, Пифагор, — сказала она, пытаясь пригладить мне волосы. — А как тебя зовут на самом деле?

Я сказал.

И тётенька вдруг побледнела.

— Боже мой! — прошептала она. — Всё повторяется!

И почему-то на глазах её показались слёзы.

— Не надо, — сказал я. — Не плачьте.

— Нет-нет, — она виновато помотала головой, стряхивая с глаз слёзы.

— Я не плачу! Это так…

И тут в окно ударил камень. Она ойкнула от неожиданности. Хотя камень был маленький и стекло не разбилось.

Она распахнула окно, и я услышал Серёгин голос:

— Ты! Очкастая! Отпусти Пифагора! А то мы вам сейчас все стёкла высадим! Отпусти!

— Вы что, с ума сошли! — закричала тётенька. — Вот он, ваш Пифагор, что я, съем его, что ли?

И она поставила меня на подоконник.

Я видел, что на пустыре стоят человек пятьдесят мальчишек, и не только из нашего класса, но почти все с нашей улицы. В руках у них были камни, а у Серёги — рогатка.

— Отпусти Пифагора! — кричал он. — Не посмотрим, что вы учёные! Всё тут разнесём! Нет такого закона, чтобы детей арестовывать!

И другие мальчишки тоже орали и готовились швыряться камнями.

И тогда она вдруг свистнула в два пальца, переливчато и отчаянно.

Мальчишки разом замолчали.

— Ну вот! Так-то лучше. Сейчас он к вам придёт, — и закрыла окно.

Она повернулась ко мне.

— Тётя! — сказал я. — Я вам халат испачкал ботинками.

— Ничего! — сказала она. — Я его постираю. Ничего. Доедай шоколад!

— А вам? — спросил я.

— Мне ещё дадут. Говорят, шоколад укрепляет мозги! Вот и ешь! — И она ещё раз взъерошила мне волосы. — Господи! До чего же маленький!..

Через неделю охранник с металлическими зубами вынес нам новый кожаный мяч, а ещё через неделю на пустыре появились футбольные ворота, а на окнах НИИ защитные сетки.

И когда мы играли в футбол, я нет-нет да и поглядывал на эти окна под тёмными сетками. Иногда мне казалось, что я вижу за ними тётеньку в белом халате, в очках и с папиросой «Казбек» в тонких, испачканных мелом пальцах… И она смотрит на нас…

Чтобы помнить всю жизнь!

До третьего класса мы учились отдельно: мальчишки в нашей — мужской школе, а девчонки в школе через дорогу. Но потом поползли упорные слухи, что раздельное обучение отменяется и с будущей осени мальчишки и девчонки станут учиться вместе.

Серёга по этому поводу ужасно волновался.

— Ты представляешь, если нас в бабскую школу переведут, — говорил он мне.

— Почему это нас должны перевести?

— Ну как же! Пятнадцать мальчишек в ту школу, а пятнадцать девчонок к нам. Во позорище, если нас переведут!

Я никакого позорища в этом не видел. Что нас, в платья оденут и бантики носить заставят, что ли?! Но уходить из своей школы мне не хотелось: я за два года к ней привык. Хотя, если бы на переменках старшие мальчишки меньше пихались, было бы гораздо лучше. А то бежит такой здоровила из четвёртого или даже из шестого класса и — р-р-раз — тебе в лоб щелбана! Чего хорошего!

— А представляешь, если кого-нибудь из нас двоих переведут, а кого-нибудь из нас двоих оставят? Выходит, дружбе конец?!

Из-за этого я тоже расстроился. Мы с Серёгой давно дружили — с детского сада. Мы с ним живём в одном доме и даже на одной площадке — в соседних квартирах. И я даже не представляю, как это можно в разных школах вдруг оказаться!

— Нужно что-то предпринимать! — говорит Серёга. — Нужно так себя показать перед учителями, чтобы они с нами ни за что расставаться не захотели!

И целое лето, вместо того чтобы гонять в футбол или там на речку, мы ошивались в школе. Помогали подоконники красить… И другое… Да всего и не вспомнишь… Вот, подоконники красили… Сначала мы с них пыль стирали тряпкой, а старшеклассники красили… Но и мы тоже… Один раз… Я так вообще почти что целый подоконник выкрасил! Меня один из четвёртого класса даже похвалил. «Ну, — говорит, — ты намалевал! Айвазовский!» Это художник такой был в дореволюционное время.

И нас все хвалили. Иван Лукич, который по труду, так прямо и сказал:

— Большое вам спасибо. Теперь отдыхайте. Таких работников нужно беречь! — и все ребята из четвёртого класса, которые подоконники красили, с ним согласились.

А ещё мы Марь Санне из биологии целую банку лягушачьей икры насобирали, для опытов. Она говорит:

— Раздобыли бы вы мне икринку — в микроскоп рассматривать.

А нам что, жалко, что ли? Мы ей целую банку.

В общем, помогали!

Так что мы были почти уверены, что нас в бабскую школу не переведут. Мы тут нужны!

И не ошиблись! Нас не перевели. И вообще никого не перевели. Только из нашего второго класса сделали два: 3-й «а» и 3-й «б». Но мы с Серёгой в 3-м «а» остались! Вместе. Нас даже рассаживать не стали!

А первого сентября эти явились! Ну, из женской школы — девчонки. Расфуфыренные! С бантиками! Смотреть противно. А одну так вообще бабушка до самого класса вела — Ирину. Я её сразу прозвал Мальвина. Ну как из «Золотого ключика», потому что воображает. Она в нашем доме живёт — недавно переехала откуда-то.

Бабушка её всё как курица переживает:

— Как у вас школа далеко! Целых три трамвайных остановки!

А чего далеко-то? Остановки короткие: контролёр войдёт, ещё у половины вагона билеты не проверит, а ты уже выскочил! А можно вообще на «колбасе» ездить. Но её всё равно бабушка каждый день в школу за ручку водит, и из школы тоже! Смотреть противно! Это в третьем-то классе?! Как же она в пионеры вступать собирается, если её бабушка за ручку водит? Я на эту Ирину-Мальвину — ноль внимания, а Серёга извёлся весь. Потому что влюбился.

Вообще-то он не признавался. Я его прямо спрашивал: «Ты что, дурак, влюбился, что ли?»

А он сразу начинал кричать: «Кто? Я?! Да что я, рыжий, что ли?!»

В том смысле, что не влюбился.

А вообще-то он рыжий на самом деле. Раньше это не очень заметно было, но теперь он чёлку отрастил, чтобы Ирине-Мальвине понравиться. Так сразу стало видно — рыжий.

Мне-то всё равно, какого он цвета, — друг и всё, но Серёга переживал, что он — рыжий. Он носил с собой зеркальце — чтобы зайчиков пускать (так он мне говорил), но всё время в это зеркальце смотрелся. Сдвигал брови, хлопал поросячьими своими ресницами и вздыхал: «Тебе-то хорошо. Ты — блондин. А мне всю жизнь не везёт».

Но чёлку свою рыжую не состригал.

Один раз мы отвечали на вопросы: кем вы хотите стать и почему? Мы в «Родной речи» про всякие профессии читали. Серёгу вызвали, а он ни бэ, ни мэ, ни кукареку… Не успел придумать. Меня спросили — я говорю:

— Хочу быть моряком, — чтобы от меня отстали. — Плавать в дальние страны и защищать морские рубежи нашей Родины.

Мне пятёрку поставили.

Вообще-то я хочу быть клоуном. Ну, который в цирке. И дома, когда никого нет, потихонечку перед зеркалом тренируюсь, но об этом нельзя в классе сказать — засмеют. Тоже, скажут, выбрал профессию! Вот я и сказал «моряком», да и все мальчишки — тоже. Некоторые, правда, сказали, что хотят быть лётчиками, как Чкалов. Но было видно, что они всё врут. Во-первых, что они, дураки, что ли?! Если все в лётчики пойдут или в моряки, то ни самолётов, ни пароходов не хватит. А во-вторых, кто это так, с бухты-барахты, скажет, про что он мечтает?! «Мечта, — как говорит наш сосед дядя Толя, — это личное дело каждого! И нечего в душу лезть!»

Но Ирина-Мальвина встала, побледнела и говорит:

— Моя самая заветная мечта — стать врачом и спасать жизнь людям!

И было видно, что не врёт. Все даже притихли.

Мы с Серёгой всегда домой пешком ходим. И не потому, что два раза пешочком прошёлся, и, пожалуйста, как раз на пирожок или ещё на какую-нибудь полезную вещь! Не в этом дело! Мы не крохоборы, просто нам интересно домой не торопясь идти и обо всём разговаривать. Так вот, в тот день Серёга мне все уши про Ирину-Мальвичу прожужжал. Что с него возьмёшь — влюбился.

Я, конечно, верю, что она собирается быть врачом, но только сомневаюсь, что у неё это получится. Потому что врач должен ничего не бояться — даже покойников, а её бабушка из школы встречает. Я так прямо и сказал. Он взбеленился, но ничего путного мне возразить не смог.

А на следующий день подходит ко мне — прямо лица на нём нет.

— Представляешь, — говорит, — у неё скоро день рождения.

— Ну и что? — говорю.

— Как что? Надо же что-то подарить! А что?

— Подари, — говорю, — цветы или торт мороженый.

— Нет, — отвечает, — цветы завянут, а торт съедят и забудут про подарок. Нужно такое подарить, чтобы всю жизнь помнили.

— Подари цветы в горшке! Пусть всю жизнь растут. Посмотрит на цветок в горшке и сразу тебя вспомнит.

— Да? — Серёга даже прищурился со злости. — Умный какой нашёлся. Гений в трусиках! А ты знаешь, сколько такой цветок может стоить? Я что, деньги рисую?

— Сам ты, — говорю, — гений! Давай у Марь Санны в биологии попросим. Там цветов дополна! Она не откажет! Мы ей вон сколько лягушачьей икры насобирали!

— Это хорошая мысль! — сказал Серёга. — Айда в биологию.



В кабинете биологии шла генеральная уборка: большая куча поломанных чучел и мятых восковых яблок, битых цветочных горшков лежала прямо на полу. А над всем этим мусором, приготовленным на свалку, возвышался скелет. Серёга его как увидел, даже побледнел.

— Марь Санна! — прошептал он. — Отдайте его мне! Я вас очень прошу, я вас просто умоляю! Одна моя знакомая хочет быть врачом… И ей надо привыкать! Это такое пособие!

— Бери… — рассеянно сказала учительница биологии. — Только вы его в газету заверните, что ли… А то вас в трамвай не пустят.

Какой трамвай! Серёга обернул скелет мешковиной и помчался к нашему дому. Скелет был старый. Все проволочки, которыми он был скреплён, проржавели, и кости развалились. Мы его долго собирали в тёмном парадном.

— Как же ты его так, с бухты-барахты, подаришь, — взяло меня сомнение. — Она же ещё ничего про свой день рождения не говорила. Нас же ещё никто не приглашал!

— Вот подарим — сразу пригласит! Вынуждена будет пригласить.

Это меня устраивало. Я люблю ходить в гости. Но всё-таки что-то меня смущало.

— А сейчас-то мы что скажем?

— Ничего не скажем! — бормотал Серёга как в лихорадке. — Это — сюрприз! Не ожидаешь и вдруг — ба-бах! Повесим на шею ему поздравительную открытку и поставим к двери.

Так мы и сделали…

— Давай ставь к двери! Звони! Звони! — шипел Серёга. — И прячься! Быстро! Прячься!

Загремел дверной крюк, лязгнул замок… И гробовая тишина повисла над площадкой.



«Ы-ы-ых-х-х!» — сказало что-то в квартире и грузно упало. Скелет покачался, словно раздумывая, что бы такое предпринять, и тоже рухнул в коридор.

И тогда раздался душераздирающий крик.

Когда мы выскочили из укрытия, то увидели ужасную картину. В коридоре лежала Ирина бабушка. Рядом с ней, рассыпавшись на мелкие косточки, белел скелет, а череп медленно и величественно катился вдаль по тёмному коридору.

В конце коридора стояла Ирина-Мальвина и кричала так, словно у неё в горле была сирена «скорой помощи».

Что было дальше, страшно рассказывать. Но одного мы достигли: этот подарок Ира помнит всю жизнь.

Культурные манеры



В нашей квартире раньше, до революции, графиня жила. Я даже не представляю, как было можно одному человеку в такой огромной квартире жить! Я, например, когда один в нашей квартире остаюсь, то даже говорить начинаю вполголоса. Нет, я не боюсь, а просто квартира такая здоровенная… По коридору идёшь-идёшь, конца ему нет…

А на кухне так вообще можно в футбол играть, если, конечно, убрать все столики, табуретки и плиту… Плита у нас здоровенная, как бильярдный стол. Я даже не представляю, сколько нужно дров, чтобы её растопить! Наверно, вагон. Сколько я живу на свете, эту плиту не топили ни разу. На ней стоят керогазы, керосинки и примусы всех жильцов. Это очень удобно, потому что плита из негорючих материалов сделана. А над ней, будто огромная крыша, козырёк из железа и труба. Сосед дядя Толя называет эту крышу «вытяжная система». Из-за этой вытяжной системы в кухне всегда свежий воздух. А то по воскресеньям все соседки как на кухню выйдут, да как керосинки зажгут, да как примуса загудят!.. А тут, пожалуйста, вытяжная система!..

Интересно, была она в квартире, когда здесь жила графиня? Об этом можно узнать только у Мэри. Тётя Дуся — соседка наша, она в ларьке огурцами солёными торгует, — рассказывала, что Мэри была у графини не то горничной, не то ещё какой-то служанкой…

Мэри самая старая в нашей квартире. Она живёт в самой маленькой комнатке за кухней… Я у всех соседей в гостях был, а у неё ни разу… Хотя, конечно, мне было очень интересно, потому что иногда в открытую дверь виднелись какие-то фотографии на стене, кружевные занавески… Но Мэри ни с кем не дружила. Может, потому, что работала где-то по вечерам, а готовила себе на кухне утром, когда в квартире никого не было. А может, почему-то ещё…

Тётя Дуся называла её «мамзель». Наверное, это очень обидное слово, потому что даже тётя Дуся говорила его шёпотом.

Мне очень хотелось обо всём, что раньше в нашей квартире было, расспросить Мэри: и про графиню, и про её мужа. (Интересно, как правильно называется муж графини — графин?) И про позолоту, которая кое-где поблёскивала на потолке в коридоре, и вообще про всё, про всё…

И я очень вежливо с Мэри здоровался. В ответ на моё приветствие она всегда чуть наклоняла тщательно причёсанную голову, что-то задумчиво помешивая в кастрюльке на своей керосинке или снимая с огня закипевший кофейник специальной маленькой стёганой подушечкой.

Мне так хотелось подойти к ней и спросить: «А скажите, пожалуйста, и когда был царь, вы в нашей квартире жили?»

Но я не решался.

В тот день я пришёл из школы. Разогрел картошку и сижу себе ем с селёдкой. И в квартире тихо-тихо — на работе все, малышня в детском саду или в яслях. Только Мэри что-то варит.

Вдруг ба-бах! Серёга прибежал.

— Ты в почтовый ящик смотрел?

— А чего?

— Беги, узнаешь!

Я снял с гвоздика ключ от почтового ящика и вышел на лестницу.

Открыл жестяную дверцу ящика на нашей входной двери, и в руки мне вывалился маленький голубой конвертик, с настоящей маркой и вообще весь совершенно настоящий!

— Ага! — говорит Серёга и мне такой же конвертик показывает, но только распечатанный.

Я никогда ещё никаких писем не получал и даже растерялся. Прибежал на кухню, распечатал. А там маленький такой листочек картонный, на нём цветок нарисован и надпись:

ПРИГЛАШЕНИЕ

А дальше очень красивым почерком написано…

— Во! Во! — кричит Серёга и своё приглашение мне тычет. — «Дорогой Серёжа!» Видел? «Приглашаю Тебя на празднование дня рождения, которое состоится…» Вот дата и адрес… и подпись «Ира». Видал?! — говорит Серёга. — Это тебе не как-либо!

— Чего? — спросил я, хотя и сам видел, что не как-либо.

— Вообще! — ответил Серёга потрясённым голосом.

И мы долго сидели молча. Потом мне стало скучно смотреть на торжественного Серёгу и я громко высморкался, чтобы как-то прервать молчание.

Серёга вздрогнул.

— Это кошмар! — сказал он. — Ты что, и в гостях так сморкаться будешь? Да с такими манерами нас и близко нельзя в культурный дом пускать!

— А чего! — говорю. — Я же в платок. И манеры у меня нормальные. Я даже шею каждый день мою!

Серёга посмотрел, что у меня в тарелке селёдка, и ехидно так спрашивает:

— А как едят рыбу?

— По-всякому, — отвечаю. — Можно с картошкой, а можно просто с хлебом… Тоже неплохо… Хочешь?

Серёга себе на кусок хлеба селёдочный хвост положил и говорит:

— С картошкой! Сам ты с картошкой! Рыбу едят без ножа! А в какой руке держат вилку? А?

— В своей! — говорю.

— В левой! — объясняет с превосходством Серёга, уминая хлеб с селёдкой. — И это логично, потому что в правой руке нож!

— Так ведь рыбу без ножа едят?!

— А! — сказал Серёга и только рукой махнул. — Разговаривать тут с тобой! Ты запомни одно: надо воспитывать в себе культурные манеры. А то будем в гостях как посади свинью за стол… Эх!.. — вздохнул он. — Ну хоть бы какое-нибудь пособие! Учебник бы, что ли, какой-нибудь! А то ведь ничего не знаем! Придёшь к приличным людям и будешь как этот…

Он не придумал, кто «этот», и только горестно тряс головой. И вдруг Мэри сказала:

— Одну минутку! Кажется, я вам смогу помочь.

Я чуть картошкой не подавился, потому что она же никогда ни с кем не разговаривала, я даже не помнил, какой у неё голос!

Мэри, как всегда неторопливо, ушла в свою комнатку и скоро вернулась оттуда с большой книгой в руках.

— Книга, разумеется, старинная… Обломок империи, как, впрочем, и её хозяйка… — и Мэри улыбнулась. Честное слово, улыбнулась! — Но может быть, пригодится… Вот уж не думала, что когда-нибудь у нынешних молодых людей могут возникнуть такие проблемы… — сказала она, уходя в свою комнату.

— Спасибо! — запоздало гаркнули мы.

— Вы не сомневайтесь, — кричал в закрытую дверь Серёга. — Мы не испачкаем! Мы её в газету обернём!

Мы побежали к нам в комнату. Расстелили на столе газету и осторожно положили книжку, потому что она действительно была старинная.

На обложке был нарисован дяденька в рубашке со стоячим воротником и с усами. На шее у него была салфетка, вроде слюнявки, как малышам повязывают. В одной руке рюмка, а во второй — вилка с грибком. А перед дядькой на блюде поросёнок лежал и нахально улыбался. «Новейший и улучшенный Самоучитель изящным манерам. 1906 год», — было написано вокруг дядьки с поросёнком.

В книжке были разные советы и таблицы. «Сервировка обыкновенного обеда на двенадцать персон»… А все главы начинались со слова «как»: «Как следует объясняться с молодой овдовевшей дамой, а также надлежащие к сему приличные выражения соболезнования», «Как поздравлять с днём рождения, днём Святого Ангела, а также наносить визиты в юбилейные дни и дни Тезоименитства Его Величества»…

— А чего такое «тезоименитство»? — спросил я.

— Это можно пропустить! Нам вот что главное: «Как следует вести себя на званом обеде».

— Да тут страниц сто! Нам столько и не прочитать!

— Ничего, — сказал Серёга, — сколько успеем.

— Знаешь что, — сказал я, — пропади оно всё пропадом! Чем мучиться, это всё читать, лучше вообще ни на какой день рождения не ходить!

— Дурак ты! — ответил Серёга. — Всё равно рано или поздно придётся культурные манеры изучать.

— Да тут всего и не запомнишь: нож справа, нож десертный слева, вилка слева, вилка средняя слева, ложка суповая, десертная и чайная впереди посуды. У нас во всём доме столько ложек нет. Провались оно всё!

И я даже мыться перестал в знак своей независимости от культурных манер.

А Серёга ходил сам не свой и какой-то ошалелый. Он всё время что-то бормотал, а иногда глядел на меня безумными глазами и как припадочный шептал: «Забыл, как едят дичь с пашотом!»

У него и фигура изменилась: он стал какой-то поджарый и сутулый, как крючок, и когда разговаривал со взрослыми, то после каждой фразы шаркал ногой и отскакивал назад…

В воскресенье я тоже не выдержал и вымыл лицо не только с мылом, но и с песком. Даже поцарапался! Когда я зашёл за Серёгой, он торчал перед зеркалом и у него был такой вид, будто его только что вынули из петли.

— Хотел, понимаешь, галстук завязать, — просипел он, — да затянул очень туго…

— Чуть не задавился, — сказал Серёгин отец. — Спасибо, я сегодня дома, а то бы хоронили мы этого пижона. Снять бы с тебя штаны и не галстуком, а чем покрепче… да не хочу уж вам праздник портить, а следовало бы!

Серёга только плечиком повёл: дескать, грубый человек, чего с него возьмёшь?

Но скоро мы про галстук забыли, потому что стали спорить, когда идти. Я-то хотел пораньше, пока остальные гости всё угощение не съели, а Серёга хотел обязательно опоздать, чтобы все видели, какие мы занятые люди. В общем, пришли мы минута в минуту.

— Вот какие воспитанные мальчики, — сказала Ирина бабушка. — Точность — вежливость королей.

При этих словах Серёга отскочил назад, склонил голову набок, глаза выпучил и заорал:

— Глубокоуважаемая и незабвенная Ольга Тимофеевна, позвольте в сей высокоторжественный день рождения вашей внучки Ирины поздравить вас…

Все даже замолчали. Так молча за столом и сидели.

А Серёга с какой-то кривой ухмылкой голову так набок склонил, вилка в левой руке, нож в правой, по тарелке скребёт, и кажется, что у него на каждой руке по десять пальцев и все параличные.

— Может, кому добавочки? — Ирина мама говорит.

— Что вы! Что вы! Хи-хи-хи… Я очень сыт. Благодарю вас!

«Эх, — думаю, — была не была, уж больно котлеты вкусные».

— Я бы, — говорю, — ещё бы съел!

Серёга на меня страшными глазами смотрит.

— Вот и умница, — говорит бабушка, — люблю, когда хорошо кушают!

Тут у меня настроение совсем поправилось. Уж я ел, ел… Думал, лопну. А на третье был компот! Консервированный! Сливовый! Замечательный! Я целых три кружки выпил. Ягоды вытаскал, а косточки на блюдечко наплевал.

А Серёга стал вдруг грустный-грустный. Скучненький такой, тихонечко сидит.

А потом был торт! Ну тут уж я петь был готов! Замечательный день рождения! А Серёга всё сидит, не ест, не пьёт… Руки под столом держит, как по правилам положено.

— Фто ты прифых? (Я хотел сказать «что ты притих?», да торт во рту.) — И как трахну его по спине!

Продолжение этой истории можно прочитать в истории более ни, потому что Серёга подавился. Он, оказывается, держал во рту сливовые косточки.

— Что же ты их не выплюнул? — спросил я, когда навестил его в больнице.

— Это некультурно, — ответил бледно-зелёный Серёга. — Так по правилам не полагается.

— А как по правилам?

— Не знаю, — вздохнул он. — Я до компотов дочитать не успел.


— Господи! — говорила потом на кухне Мэри, промокая уголки глаз кружевным платочком. — Если бы я знала… Я ведь из совершенно добрых побуждений дала им эту книгу…

— Да что вы казнитесь… Сам виноват, — успокаивал её дядя Толя. — Это ведь… извиняюсь, отчества вашего не знаю…

— Францевна, — всхлипывая, отвечала Мэри.

— Это ведь, Мэри Францевна, как в пословице говорится: заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибёт…

— А культурки поднабраться нашим мальцам действительно было бы не вредно! — сказала тётя Дуся. Она тоже была на кухне и тоже сочувствовала Мэри. — Уж больно хамьё надоело!

И все, кто были в этот момент на кухне, с ней согласились.

С этого дня никто не звал Мэри даже за глаза, даже в шутку «мамзелью», а только уважительно — Мэри Францевна.

«Умпа-ра-ра!..»

Привязался ко мне этот припев: «Умпа-ра-ра!..» И главное, такой прилипучий, с любыми словами петь можно.

Вот Серёга, он мой друг,
Умпа-ра-ра!
Подавился костью вдруг,
Умпа-ра-ра!
Отвезли его в больницу,
Умпа-ра-ра!
Потеряли рукавицу…

(Это для рифмы, никакой рукавицы не теряли, потому что был сентябрь и никто рукавиц не носил.) Серёга уже целых семь дней в больнице лежит и неизвестно, ещё сколько лежать будет. Без него мне плохо, и ему без меня, наверное, тоже.

По нему я стал грустить,
Умпа-ра-ра!
Решил его я навестить,
Умпа-ра-ра!

Удрал я с последних двух уроков и поехал больницу искать. В том районе я никогда не был, но нашёл быстро. Как вышел из трамвая — а вот она, у самой остановки. Написано: «Детская поликлиника».

Вот в больницу я пришёл,
Умпа-ра-ра!
И к окошку подошёл,
Умпа-ра-ра!

Круглое такое окошко, а на нём короной буквы: «Регистратура». Только я в окошко сунулся, а оттуда как закричит тётенька в белом халате:

— Это что ещё за явление?! Да долго вы меня ещё терзать будете? Из какого ты класса?

— Из второго.

— А фамилия?

Я сказал. Она порылась в каких-то бумажках, а потом как закричит опять:

— Нет твоей карточки! Пойдём!

Выскочила из-за загородки, схватила меня за плечо и побежала по коридору, я только об её живот головой стукаюсь. Подбежали к кабинету, тут она меня как толкнёт животом, так я в дверь и залетел.

В кабинете сидит другая тётенька, у неё на лбу зеркальце с дырочкой, чтобы было видно, куда зайчики пускать.



— Вот! — кричит та, что меня привела. — Ещё один!

— Господи! — говорит доктор. — Это же наказание какое-то! Долго они идти будут?! Наваждение какое-то!

— И карточки нет! — подзуживает тётка.

Тут они обе как закричат, я думал, вообще меня разорвут. Я уж молчу, чтобы их не раздражать.

— Садись! Открой рот!

Сел. Открыл.

— Кошмар! Сейчас люголь и немедленно к стоматологу, четыре кариеса! — И ещё стали какие-то непонятные слова говорить.

«Наверное, — думаю, — они всем на всякий случай в горло смотрят: нет ли там случайно косточки, как у Серёги».

А зеркало мне прямо в глаза светит — ничего не видать.

— Тётя, — говорю я как можно вежливее. — Это Серёга, а я ничем не…

— Молчи! Открой рот! Скажи «а-а-а».

— А-а-а! — Тут мне в горло какой-то пакостью как брызнут. Противная. Жжёт! У меня дыхание перехватило. Хотел закричать: «Что вы делаете?!», а голос пропал, только шипение какое-то из горла идёт.

— Ничего, ничего, — из-за зеркала доктор говорит. — Сейчас к стоматологу. Быстро! Боюсь, как бы не пришлось тебе миндалины удалять.

«Какие, — думаю, — миндалины! Я никаких миндалин не ел! Вообще никаких орехов не ел».

И опять полетели мы с тёткой по коридору. Не успел я охнуть, а уже у стоматолога, в зубном кабинете сижу, рот ватой набит. И этот двестиматолог, будь он неладен, у меня в зубе своей электродрелью бурит — дым идёт. И ещё поёт:

— «Ямщик замолк и кнут ремё-о-о…» — При этих словах он мне в зубе что-то такое нажал, что у меня слёзы из глаз посыпались, и бормашина остановилась.

Тристаматолог сверло сменил и опять:

— «Ямщик замолк и кнут ремё-о-о…»

Я даже выгибаться начал!

— Это ж надо так рот запустить! — говорит этот четырестаматолог. — Молчи! Молчи! Сейчас пломбы поставлю… Два часа не есть. И минут десять держи рот совсем закрытым. Вот так сожми и держи.

Чуть живой я из кресла выполз, а тётка из регистратуры тут как тут! Опять меня схватила и в конец коридора поволокла. Там толпа ребят стоит.

— Ну вот! — говорит тётка. — Догнали наконец.

А у меня от бормашины голова гудит, горло дерёт. С ребятами учительница стоит.

— Что ж вы своих-то растеряли? — говорит ей тётка.

— Позвольте, — отвечает учительница и покрывается красными пятнами. — Это не мой ребёнок. Мои все здесь!

— Я понимаю! — смеётся тётка. — В такой кутерьме всё на свете потеряешь, а мальчонка ваш… — И живот у неё весело трясётся.

— Да нет же, не мой!

— Это не наш! Не наш! — кричат ребята.

— А чей же? — удивляется тётка. — Мальчик, ты из какого класса?

А мне-то врач говорить не разрешал. Показываю на пальцах — из второго.

— Ну вот, — говорит она. — Из второго! Ваш мальчонка!

— Из второго, да не из нашего! — кричат ребята.

А один, дылда такой, говорит:

— Мы таких ушастых не держим!

Хотел я ему ответить, да вспомнил, что доктор этот, пятьсотматолог который, молчать велел. Десяти минут не прошло же ещё!

— Мальчик, ты откуда? — спрашивает учительница. — Мальчик, ты что, язык проглотил?

«Ну да, — думаю, — сейчас вам ответишь — пломбы вывалятся и опять придётся к этому шестьсотматологу в кресло садиться». Молчу как партизан на допросе!

— Он, наверно, из второго «г», — дылда говорит.

«Сам ты, — думаю, — из «г». Жалко, сказать нельзя — семьсотматолог не велел».

— А они, — продолжает дылда, — вчера в поликлинику ходили! У них вчера медицинский день был.

— Раз опоздал — пусть первый идёт! — какая-то девчонка сунулась.

Тут открывается дверь в кабинет, и медсестра с закатанными рукавами халата спрашивает:

— Кто следующий?

А за спиною у неё, в кабинете на столе, шприцы разложены, а на шкафу здоровенные клизмы… Прямо как тыквы оранжевые!

Тут я как заору:

— Я к Серёге пришёл! Мне в больницу надо! Я друга навещать!

Так я к нему в тот день и не попал. Оказывается, мне надо было в больницу, а я-то попал в поликлинику. Больница — дальше по улице…

В поликлинику попал,
Умпа-ра-ра!
И чуть концы там не отдал!

Во как!

«Натюрморд» (кошмарная история в двух частях)

Часть первая. Проблемы живописи

Нам по рисованию никогда ещё уроков не задавали, а тут вдруг задали — нарисовать натюрморт. Ну, то есть чашку там или ещё какую-нибудь посуду. Яблоки, фрукты… В общем, разные неодушевлённые небольшие предметы. — Но только помните! — сказал Василий Сергеевич. — Это не так просто, как кажется на первый взгляд. Предметы между собою должны быть связаны композиционно: то есть стоять не как попало, а так, чтобы все их достоинства были сразу видны. И тогда получится главное: смысл натюрморта… Чтобы сразу было видно, о чём нам эти предметы рассказывают.

Я пришёл к Серёге с альбомом. Поставили мы на стол чайник заварочный, чашку и два яблока. Достали кисти, краски, в стаканы воду налили — кисточки мыть.

Но не такой человек Серёга, чтобы спокойно за работу приняться. Только я карандашом набросок сделаю — он вскакивает и всё переставляет: то чайник переставит, то чашки передвинет.

— Вот так лучше, вот так предметы виднее… Вот видишь, теперь они взаимодействуют!

— Да садись ты рисуй!

— Нет, брат! Натюрморт поставить — это почти что его нарисовать. Помнишь, как нам Василий Сергеевич говорил. Вот яблоки, например, должны так лежать, чтобы их съесть хотелось, а из чашек чаю напиться…

— Знаешь что! — говорю я Серёге. — Если ты не прекратишь натюрморт курочить, я вообще уйду! Сиди тут один… Переставляй яблоки как хочешь!

— Всё-всё-всё!.. В последний раз! — Тут он опять всё переставил и наконец-то рисовать сел.

Я старый набросок ластиком стёр. Только начал новый делать — смотрю, а одно яблоко какое-то не такое. Взял я его в руки, а оно наполовину обкусанное! Глянул на Серёгу — сидит жуёт!

— Ты что! — кричу я. — Ты зачем натюрморт съел!

— Извини! — отвечает Серёга. — Так яблочка захотелось…

— Обязательно из натюрморта надо тащить… Другого ты найти не мог?

— Вот именно, понимаешь, что не мог, — оправдывается Серёга. — У нас, понимаешь, все яблоки в доме кончились. Эти два последние.

— Интересненько! — говорю. — Значит, я буду рисовать, а ты из натюрморта яблоки уминать! В одиночку! Втихаря!

— Ладно тебе, ладно… — говорит Серёга. — Я же тебе же половину же оставил!

Съел я свою половину яблока. А оно маленькое — на один укус. Второе-то побольше. И так мне яблочка захотелось!



— Знаешь что, — говорю я Серёге. — Ну что тут одно яблоко затесалось — ни к селу ни к городу. Совершенно смысла нет. Давай его съедим, а сюда что-нибудь другое положим.

Серёга сразу согласился.

Мы второе яблоко съели и стали думать, что бы такое положить, чтобы натюрморт получился живописный и осмысленный притом.

Серёга два пряника принёс, но они нам по цвету не подошли, и мы их съели. И вообще: странное дело, пока пряники лежали на кухне, мы про них и не вспоминали, а как только собрались их нарисовать — так пряников захотелось, будто мы их сто лет не ели…

Конфеты нам тоже не подошли. В общем, мы их тоже съели. Потом, после конфет, нам чаю захотелось… Ещё мы булку с вареньем ели…

— Нет! — говорит Серёга решительно. — Нам так никогда натюрморт не закончить. Надо что-нибудь невкусное принести! — И притащил две луковицы.

Я говорю:

— Ну ты даёшь! Теперь совсем бессмысленный натюрморт получается!

— Почему, очень даже осмысленный! А главное, его съесть не хочется… Хотя, вообще, если с хлебом и подсолнечным маслом…

— Погоди ты! — говорю. — Нам что Василий Сергеевич говорил: чтобы вещи были связаны между собой по смыслу. Когда были яблоки или там пряники с конфетами — получался чайный натюрморт!

— И теперь чайный! Чашки-то чайные! Что ж, по-твоему, чай с луковицами пьют?

— Да! — почесал в затылке Серёга. — Что ж делать-то? Во! Придумал: давай яйцо в рюмочке поставим и ложечку положим — как будто к завтраку яйцо всмятку? Я их терпеть не могу, так что съесть не захочется…

— Как же мы яйцо красками будем рисовать — оно же белое!

— Ха! — говорит Серёга. — А у нас цветное яйцо есть! Деревянное! В нём мама иголки и штопальные нитки держит. — И он приволок здоровенное яйцо. Ярко разрисованное и лёгкое.

— Куда нам такое здоровенное, — говорю. — Это какое-то страусиное. Как его на завтрак есть? Оно не то что в рюмку, а и в чашку не влезет.

— Не беспокойся! — говорит Серёга и всё пытается яйцо в натюрморте покрасивее положить, а оно всё укатывается — того гляди, со стола упадёт. — Не беспокойся. Страусиное не страусиное, а кому надо — тот съест!

— А кому, — спрашиваю, — надо? Кто на завтрак страусиные яйца ест?

— А я почём знаю? Может, африканцы!

— А они чай пьют?

— А кто их знает!

— Вот именно. Я сам на картинке видел, как страус в песок голову прячет!

— Ну и что?

— Как «ну и что»? Песок-то где? В пустыне! Там вообще воды нет, а не то что чаю!

— Придумал! — кричит Серёга и бежит в чулан. Долго-предолго там возится и притаскивает старую курительную трубку.

— Во! Капитан дальнего плавания может на завтрак страусиные яйца есть! — Он подпёр этой трубкой яйцо, чтобы оно со стола не скатывалось. — Во! Смотри! Настоящий «Завтрак моряка».

Стали мы этот завтрак моряка рисовать. Только я собрался начать красками, Серёга вдруг говорит:

— Да… За этот натюрморт нас, конечно, не похвалят!

— Это почему же? — спрашиваю. — Очень красивый натюрморт. Яркий!

— Лично я на месте учителя рисования, — говорит Серёга, — за этот натюрморт такую бы пару вляпал, а может, даже кол, чтоб другим неповадно было!

— За что?

— Ты что же думаешь, капитан чаю попьёт, страусиным яйцом закусит, а потом трубку закурит?

— Ну и что?

— Ага! — И Серёга смотрит на меня прищурившись, словно я иностранный лазутчик или диверсант. — Значит, ты за то, чтобы капитан курил? Как будто ты не слышал, что курить вредно! Вот он накурится, заболеет и перестанет в дальние плавания ходить!

Серёга рассердился, руками машет, орёт, того гляди, на столе весь натюрморт переколотит.

— Я этот натюрморт рисовать не буду! Он вредный!

— Вот тогда-то уж точно двойку получишь! — говорю.

— Ну и пусть! — кричит Серёга. — Пусть двойку! Хоть в журнале! Хоть в четверти. Но только пусть у нас будут некурящие капитаны! Пусть наши моряки будут здоровы!

— Сам ты, — говорю, — будь здоров!

Забрал я свои краски и альбом и пошёл домой. Чтобы я ещё когда-нибудь сел с ним натюрморт рисовать — лучше я чай с луком, со страусиными яйцами пить буду!

Дома я расстелил красную салфетку. Поставил вазочку с кленовыми и дубовыми листьями — у меня много засушенных было. Они красивые — жёлтые, бордовые, коричневые… Ещё несколько листочков по салфетке разложил — как будто они опали. Вот и получился натюрморт «Золотая осень». И всё в нём связано, и смысл есть!

Часть вторая. Боевая раскраска вождя

Не успел я натюрморт поставить — звонок! Серёга с альбомом является. Ну я ему только обрадовался. Рисовать вдвоём веселее, а трогать натюрморт я ему не дам!

Вот сидим мы, красками пишем. Это, вообще-то, очень трудно. Потому что акварель должна быть и яркой, и прозрачной… Приходится часто кисточку мыть и много воды на кисть брать. Вот тут-то эта самая акварель и норовит капнуть и кляксу поставить. Очень трудно красками писать. У меня даже плечи устали. И все руки уже в краске.

Тут опять в дверь позвонили. Тётя Лена, наша соседка, своего Федьку привела:

— Мальчики! Я вас умоляю! Мне нужно отлучиться на полчасика — пусть Федя у вас побудет!

— Не хочу! Не хочу! — орёт этот Федя. Пятилетняя малявка, а голосина такой, что на улице слышно.

Еле его мать от своего пальто отцепила. А как только за ней дверь захлопнулась — он сразу орать перестал, будто его выключили, и к нам.

— А чего это вы тут делаете?

Мы ему говорим:

— Вот тебе листок бумаги, вот тебе краски и кисточка — рисуй вместе с нами.

— Не хочу! — И давай по комнате шастать, всё руками хватать.

Я ему говорю:

— Послушай, ты, Федя-бедя съел медведя, ты тут не мотайся туда-сюда! В глазах от тебя рябит! И ничего не лапай, а то будешь косолапый!

А он:

— Сам «медведя»! Сам «косолапый»!

Однако поутих. Пристроился рядом с нами, взял кисточку. Но лучше бы он по комнате скакал! Макнул он кисточку в краску да как начал её по своему листку возить — так во все стороны кляксы полетели! Всю работу нам забрызгал. Мы еле его утихомирили. Пересадили его к подоконнику. Отдельно ему воду в стакане поставили, отдельные краски — у меня старая гуашь была, — сиди рисуй на здоровье. Ну вроде успокоился: засопел, притих…

Мы к нему спиной сидели. Он-то у окна, а мы спиной к окну, чтобы свет на альбомы падал, натюрморт освещал, а в глаза не попадал…

Не успели мы опять за работу приняться, этот Федя как завоет, как заорёт:

— Я индеец! Я индеец!

Мы чуть краски от неожиданности не перевернули! Оглядываемся — а он рожу себе раскрасил, размалевал и теперь кривляется — пугает нас.



— Ага! Ага! Правда же я страшный! Я индеец! Я индейский вождь!

— Правда, — говорим, — правда! Страшный… Ой-ой-ой… Боимся. Только, индейский вождь, отвяжись от нас, пожалуйста! Дай ты нам порисовать спокойно…

Вот он поорал, попрыгал. Надоело. Пошёл в ванную умываться.

— Бывают же такие дети противные! — говорит Серёга. — Прямо шило какое-то, а не ребёнок!

Я молчу, потому что у Серёги у самого не то что шило… Он сам-то, Серёга, если посидит две минуты спокойно, так об этом случае можно в газету писать, в отдел «Редкие факты».

— И что этому Феде не сидится спокойно! Играл бы себе или рисовал. Так ведь нет…

— Ты сам-то сиди спокойно и рисуй! — не выдержал я.

— Нет, ты послушай! — говорит Серёга. — Вот он сейчас умоется и опять куролесить начнёт! Он же не даст нам натюрморт дорисовать!

— Да рисуй ты, не отвлекайся! — говорю я Серёге. — Не обращай на него внимания, и всё! Поорёт и перестанет!

Но Серёга уже завёлся.

— Ну ничего! — говорит. — Он у меня полдня в ванной сидеть будет! — Отложил кисточку, макнул палец в красную краску и сидит Федю-медю ждёт.

Тот явился весь мокрый! Физиономия блестит, уши розовые светятся, а глаза так и стригут по сторонам — что бы нашкодить такое!

— Что ж это ты так плохо вымылся? — спрашивает его Серёга безразличным голосом.

— Чего?

— Ничего! Краску-то не смыл с лица.

— Где?

— Вот здесь и здесь! — говорит Серёга и тычет в Федю пальцем, а палец-то в краске, — всю ему физиономию краской перепачкал.

— Правда, что ли? — Федя меня спрашивает.

А меня такой смех дурацкий разобрал, что только и могу ему на зеркало показать.

Он в зеркало глянул, ахнул и помчался опять в ванную.

— Ну погоди! — говорит Серёга. — Сейчас я его в синий цвет перекрашу.

Федя явился, спрашивает:

— Теперь чистый?

— Да где там! — говорит Серёга. — Только цвет переменился, а краска осталась. Вот здесь и здесь… А ты что думал! С ней шутки плохи. Она накладывается легко, а смывается ой-ой-ой…

— Ой-ой-ой… — Посмотрел Федя в зеркало и опять мыться побежал.

Мы его ещё два раза мазали. И я тоже! Никогда себе этого не прощу. Всё же он маленький! Ну помазали бы разок — и хватит, а мы прямо как с ума сошли! Ещё и пугаем его!

— Ты бы, — говорим, — спросил сначала, что это за краска и можно ли ею лицо мазать. Может, от неё воспаление сделается! Может, от неё язвы пойдут или лишаи!

— Ой-вой-вой… — И опять бедный Федя мыться бежит.

Лицо у него стало красное-красное. Он теперь и к нам не подходит. Глянет в зеркало — заскулит и опять в ванную!

Мне его жалко стало.

— Ну, — говорю, — пошутили — и хватит.

— Ладно! — согласился Серёга и пошёл за Федей в ванную. А через минуту выскакивает, бледный, губы трясутся.

— Слушай, — говорит, — у него и правда с лицом что-то делается!

Вытащили мы Федю из ванной, а у него и правда лицо распухло и красные пятна на лбу, на щеках, на носу…

— Что ж теперь делать? — Серёга говорит.

— Надо его в больницу тащить!

Тут Федя так заорал, что сама по себе форточка открылась и вазочка с листьями из нашего натюрморта упала… Вазочка-то — это что! Стакан с водой упал и всю нашу работу залил, но мы уж и внимания не обращаем! Нам уж не до натюрморта!

Повалился Федя на пол, глаза закатил, ногами брыкает!

Мы ему:

— Федя! Феденька! Не бойся! Мы пошутили! Эта краска безопасная! Вот смотри…

Взяли и тоже себе лица краской измазали!

Федя помолчал, посмотрел на нас, а потом опять как реванёт!

— Вот что! — говорю я Серёге. — Беги к дяде Толе, у него телефон есть — пусть «скорую помощь» вызывает!

Серёга помчался к соседу, а я достал из аптечки нашатырный спирт — чтобы дать Феде понюхать, если он начнёт сознание терять. А Федя уже не орёт, тихо лежит и не брыкается.

Я ватку нашатырём намочил, к носу ему подставил. Он как вскочит — пузырёк у меня из рук выбил… Весь нашатырь разлился. Такой запах пошёл, что у меня слёзы из глаз брызнули!

Тут дядя Толя прибежал.

— Что тут у вас? — спрашивает.

Мы ему всю правду рассказали. А Федя сел на табуретку и на нас одним запухшим глазом, как медведь из берлоги, смотрит.

Дядя Толя Федины болячки рассмотрел и говорит:

— Это не от краски! Это натуральные ссадины!

Я на кухню побежал, смотрю, а коробочки с песком, которым бабушка сковородки чистит, нет! Кинулся в ванную, а стена там ещё мокрая и вся побелка с неё стёрта.

— Дядя Толя! — кричу. — Он щёки песком скоблил и об стену тёрся!

— Вот горюшко! — говорит дядя Толя. — Да зачем же ты рожу-то краской размалевал?

— Кабутто индеец! Кабутто вождь! — говорит Федя сквозь слёзы.

— «Кабутто», — передразнил его дядя Толя. — Ну так и быть, сейчас я тебя зелёнкой и йодом смажу и будешь ты не «кабутто», а самый настоящий индеец! Только терпи! Индейцы не ревут!

Он долго Федю мазал, но тот молчал. Вообще-то неплохой этот Федя парень! Терпеливый.

— Ну вот! — говорит дядя Толя, любуясь своей работой. — Настоящая боевая раскраска индейского вождя. А вы-то чего разрисовались?

— Где? — спрашиваем.

Тогда дядя Толя молча подвёл нас всех троих к зеркалу. И оттуда на нас глянуло такое!..

— Понимаю! — говорит дядя Толя. — Это вы из солидарности!

— Это чтобы он успокоился! — говорим.

Дядя Толя только вздохнул:

— Картина! Натюрморд! Вот именно — натюрморд…

Потом нам ещё от Фединой мамы и наших родителей попало, а по рисованию — двойки, само собой. Ничего мы, конечно, нарисовать не успели. Вот такой вот натюрморд!

Организаторская шишка

— Мальчики, вы должны меня выручить! — сказала Ирина-Мальвина. Серёга сразу грудь выпятил, так ему выручать захотелось.

— А делать-то что? — я на всякий случай спрашиваю. Может, нас потом самих выручать придётся.

— Газету выпустить! — говорит Ирина. — У меня в музыкальной школе сегодня экзамен по специальности.

— Не! — говорю. — Не! Не пойдёт!

«Ишь, — думаю, — шустрая какая! Она и в музыкальной школе, и в рисовальном кружке, и звеньевая, и в редколлегии… И везде сама напросилась! Её все хвалят — вот какая разносторонняя девочка! Если разносторонняя, пусть и разрывается в разные стороны!»

И тут Серёга говорит:

— Не волнуйся! Всё будет в порядке! Такую газету выпустим, закачаешься!

— Ничего себе! — говорю я. — Как же ты её выпустишь, если, кроме танков кривых, ни ты, ни я ничего рисовать не умеем, нам по рисованию двойки не ставят только потому, что там вообще никому двоек не ставят…

— А это что? — хватает Серёга мою руку и давай по башке своей стриженой водить. — Нащупал шишку?

— А что? — спрашиваю. — Здорово треснулся?

— Да нет! — говорит он. — Я тут у нашей соседки книжку нашёл научную, «Френология» называется. Про то, как по строению головы определять способности! Вот пощупай, у меня тут выпуклость есть, а у тебя небось такой выпуклости нет!

Я пощупал. Действительно, у меня такой выпуклости нет. И так мне захотелось Серёге щелбана закатать! Уж больно он своей шишкой гордился, словно много лет её выращивал и добился наконец!

— Это шишка организаторских способностей. Понимаешь, я природный организатор! Нарисовать стенгазету — это каждый дурак сумеет, а вот правильно всё организовать — только у кого есть специальные способности!

— Ну и что! — говорю. — Ты что, этой своей шишкой газету рисовать будешь?

— Я всё организую! Научно! С минимальными затратами!

В пустом классе мы приготовили краски, кисти и два листа ватмана. А после уроков наловили и затолкали в класс ребят, которые могут заметку написать или заголовок нарисовать.

— Коля, — говорим, — Колечка, иди сюда!

Он, конечно, подходит, а мы его раз в пустой класс, а уж там на доске написано, кому что делать. Сначала ребята в дверь колотились, потом стали проситься жалобно:

— Мне на секцию надо!

— Мне за братом в садик идти!

— Ничего! Ничего! — говорит Серёга. — Всё в ваших руках! Чем скорее нарисуете, тем скорее домой пойдёте!

— Ну ладно, — говорит Витька, наш отрядный художник. — Будет вам газеточка!

Они стали шушукаться и хихикать.

— Эй вы! — говорит Серёга. — Не вздумайте обмануть! Как нарисуете, давайте мне её под дверь. Пока не посмотрю, вас не выпущу!

— Ладно, ладно! — говорят. — Уже рисуем.

Через час просунули нам газету. Прекрасная газета. Мы пошли с ней вниз к нянечке, говорим:

— Баба Саня, там на втором этаже кто-то ребят в классе закрыл…

А сами бежать. А то ловили мы их по одному, а теперь их много.

— Вот она, — говорил по дороге домой Серёга, — организаторская шишечка! — Он шёл без шапки, и снежинки таяли у него на затылке, и от головы шёл пар.

А когда мы утром пришли в школу, у нашего класса была толпа. Тут не только наши ребята были, но и даже из других классов.

— Вот, — подмигнул мне Серёга, — вся школа любуется нашей газетой.

Но газет-то оказалось две! Одну мы уже видели, а рядом с ней висела другая. «Швабра» — специальный выпуск. Не успел я на себя карикатуру рассмотреть, подбегает Витька-художник да как треснет Серёгу по лбу линейкой! Тут они все на нас как набросятся! Хорошо, что звонок прозвенел. Но у Серёги и у меня головы от шишек уже стали бугристые, как картофелины. Теперь и не разобрать, какая шишка у Серёги организаторская.

— Эх, — сказал Серёга, когда мы плелись домой. — И зачем только я им два листа ватмана дал! А вообще-то, — добавил он, — я вчера в Большой Советской Энциклопедии прочитал: лженаука эта самая френология. Чепуха одна, а никакая не наука!

«Козлов и Баранов»

Около нашего дома до войны была школа. Но в войну её разбомбило. И мы, конечно, не могли помнить, какая она была. Мы же с Серёгой тогда ещё не родились. Мы видели только место, огороженное щитами, и надпись: «Вход воспрещён». Школу собирались на будущий год начать восстанавливать. Мы, конечно, мечтали в новую школу поблизости от дома ходить — тогда и во вторую смену учиться не придётся.

Но пока мы учились в школе около вокзала. Туда можно было доехать на трамвае. Три остановки. И остановки длиннющие, если, конечно, пешком. Была и другая дорога: через дырку в заборе, через железнодорожные пути, через овраг, опять через забор — и пожалуйста, сразу в школьном дворе.

Этой короткой дорогой нам ходить строго-настрого запрещалось. Да мы и сами понимали, что опасно: маневровые паровозы туда-сюда разъезжают, попасть — пара пустяков.

Но довольно часто положение у нас было просто безвыходное.

Всё первое полугодие мы ходили во вторую смену, к часу дня. А если вдуматься, вторая смена — это что? Вечером после школы сразу уроки выучишь и всё утро — гуляй! И вот тут-то мы с Серёгой обязательно про время забывали. И довольно часто приходилось нам скакать через рельсы, так что только паровозы свистели да тётки-стрелочницы нам вслед флажками грозились.

Наконец нам учительница объявила:

— После каникул приходите к половине девятого утра!

Мы, конечно, «ура» закричали! Во вторую смену одни малявки учатся, раз мы в первую — значит, уже большие!

И вот надо же такому случиться: в последний день каникул я забыл маму предупредить, что мне в первую смену идти. Да ещё перед этим я был в цирке, на ёлке, и мне там так понравилось, что я полночи уснуть не мог. Всё мечтал, как я стану клоуном. А потом как будто меня выключили! Так что если бы Серёга за мной не зашёл, я бы, может, до вечера не проснулся. Пока оделся, пока сумку с книжками схватил — времени совсем не осталось.

— Эх! — говорит Серёга. — Была не была! Давай напрямки!

— Опасно, — говорю. И правда страшновато. Оно и днём-то по путям бегать — не в кино сидеть, а утром-то ещё и темнотища, как в чернильнице.

— Ничего! — говорит Серёга. — В темноте-то ещё и лучше, стрелочницы не увидят.

— А если маневровый?

— Что мы, дураки — под поезд соваться?

— А если поперёк состав стоит?

— Под вагоны не полезем. Решено.

И мы побежали. Бежать было трудно: во-первых, темно, а во-вторых, дорожка накатанная, скользкая — куда ногу ставить, непонятно.

Далеко-далеко помаргивал красными и синими огоньками вокзал, светил жёлтыми квадратами окон. И от этого рядом с нами было ещё темнее и страшнее. Наверно, потому мы через пути скакали, будто антилопы африканские. Как валенки не потеряли — удивительно.

Только когда в овраг съехали — бухнулись в сугроб, дух перевести.

Снег мягкий, пушистый… Над оврагом луна, которую на улице из-за фонарей совсем не видно. Тихо. И только в ушах бух-бух-бух! Потому что неслись как ненормальные.

— Ну теперь ерунда осталась! — говорит Серёга. — По оврагу до вокзала, через забор — и мы в школе!

И мы опять припустили бегом, и вместе с нами над оврагом понеслась бледнеющая луна, потому что с другой стороны небо уже начало зеленеть, наливаться светом.

Вдруг Серёга — он первым бежал — как грохнется! И я через него вверх тормашками. Смотрим, мешок какой-то!

— Во! Понакидали тут на дороге барахла всякого! — говорит Серёга да как мешок ногой наподдаст! И сразу: — Ой-вой-вой!.. Да что тут, кирпичи, что ли!

— Серёга, — говорю, — будь там хоть золото, хоть что… Мы в школу опаздываем! Давай, побежим!

— Стой, погоди! — говорит Серёга. — А может, и правда золото? Слушай! Точняк! Этот мешок ворюги из поезда выкинули…

У меня от этих слов почему-то мурашки по спине побежали.

— Этот мешок твой? — говорю. — Оставь его в покое!

Но Серёга уже завёлся.

— Слушай, — говорит. — Давай посмотрим, а? А если что — в милицию заявим!

— Да? — говорю. — А в милиции спросят: «Как это вы, голуби, на железнодорожные пути попали? С какой такой целью?» Ещё и штраф за хождение в неположенном месте влепят!

— А если он ворованный!

— Тем более не лапай! На нём отпечатки пальцев! И не топчись тут! Следы затопчешь!

— А если ворюги раньше милиции придут! Уволокут мешок, а потом их ищи-свищи!

От этих слов мне ещё страшнее сделалось! Может, ворюги — поблизости! Сейчас сунут финку в бок — и привет! Наверно, и Серёга об этом подумал, потому — замолчал. Только сопит в темноте. А темно-то стало, будто мы в глубокий колодец упали. И луна эта тоже! Ушла за облака, и как будто её выключили.

— Всё же! — шепчет Серёга. — Нас же весной в пионеры будут принимать, а мы сдрейфили! Разве пионеры дрейфят?

— Развязывай! — говорю. — Была не была!

— Ого! — говорит в темноте Серёга. — Тут ещё и чемодан валяется.

В этот момент над нами по насыпи прошёл паровоз с зажжёнными фарами. Он шёл очень быстро, но всё же мы успели разглядеть и вещмешок с лямками, и чемодан, а дальше в чёрной тени мелькнуло что-то странное — вроде бы сапоги…

— Ы-ы-ы-ы-ы! — вдруг завопил Серёга, сбивая меня с ног. И мы от страха даже немножко пробежали на карачках, но быстро выдохлись.

— Бежим! Бежим! — бормотал Серёга. — Там этот… Там — покойник!

И мы рванули бегом во всю силу. И отбежали уже далеко, но одновременно спохватились, что сумки-то наши там на дорожке остались.

— Во! — остановился Серёга. — А сумки как же?

— А давай сейчас со всей силы побежим, схватим сумки и на насыпь! А там не страшно! Там фонари!

— Как раз через покойника и кувырнёмся! — сказал Серёга.

— А с чего ты взял, что это покойник! — говорю я, потому что меня прямо от страха трясёт. — Может, просто пьяный валяется?

— Пьяный-то ещё и хуже! — отвечает Серёга. — Покойник что тебе сделает, а пьяный привязаться может.

— Не! — говорю. — Раз он валяется, значит, вообще ничего не соображает.

Мы так разговариваем, а сами потихонечку назад идём. Куда мы без сумок, там и учебники, и тетради. И тут выплывает эта самая луна! И освещает часть оврага.

И мы ясно видим и мешок, и чемодан, и наши сумки, и сапоги. И видно, что они не сами по себе, а на ногах человека, только человек весь в тени.

— А может, это и не мертвец? — говорю.

— Ха! — говорит дрожащим голосом Серёга. — А с чего бы он тут разлёгся, как на пляже. Нет, брат, его ворюги ножом пырнули и столкнули с поезда, а теперь, того гляди, за вещами придут.

— А если он живой? — говорю.

— А если они счас придут?

Но мне уже не было так страшно, как вначале. Я подумал, что если там в снегу человек — ясно, он двигаться не может! А раз не может двигаться — замёрзнет! Вон какие холода стоят!

— Серёга! — говорю. — Как хочешь, а надо человека выручать. Это же наверняка наш, советский человек, он же в наших советских сапогах!

И мы медленно-медленно, держась друг за друга, подошли поближе и теперь уже смогли разглядеть извалянную в снегу шинель.

Я как шинель увидел, у меня страх вообще пропал. Потому что это была такая же шинель, как у дяди Толи, как у моей мамы. Суконная, колючая, в общем, наша русская шинель…

— Дядя! — позвал я. — Дядя! Вам что, плохо?

И человек еле слышно застонал. Голая, без перчатки, рука его стала бессильно хватать снег, словно человек хотел зацепиться за него, чтобы приподняться.

— Давай! Давай! — засуетился Серёга, не раздумывая, бросаясь к этой руке. — Он раненый! Давай переворачивай!

Обрывая ногти о сукно, мы навалились изо всех сил и перевернули человека на спину. Это был офицер. На груди у него, на пуговице, висел фонарик. Серёга потряс его — фонарик вспыхнул. У офицера было белое как снег лицо, но снег на лице таял! А в углу рта накапливалась чёрная пена, из которой медленно потекла струйка крови.

— Дяденька! Товарищ! — закричал Серёга, срывая с головы шапку и вытирая офицеру лицо. — Что с вами?

— Людей… позовите… — прохрипел человек.

— Счас! Счас! — суетились мы.

Офицер шептал:

— Оружие у меня… Документы… Чтоб не пропали… — и длинно, с каким-то булькающим присвистом вздыхал.

— Дяденька, миленький! — умолял Серёга. — Мы счас! Только вы не умирайте!

— Ладно! — решил я. — Ты сиди с ним, я на вокзал побегу.

Никогда в жизни я так не бегал. До вокзала было далековато, и когда я вскарабкался на платформу и увидел начальника станции, то ничего не мог говорить, а только махал руками и хватал воздух ртом, как рыба.

Хорошо, что начальник станции сообразил, что я не припадочный, и потащил меня в диспетчерскую, а когда я всё рассказал, тут же по телефону вызвал милицию, воинский патруль, «скорую помощь» и санитара с носилками из вокзального медпункта. Так что назад мы бежали уже вшестером: патрульный офицер, два солдата, медсестра, милиционер и я.



Взрослые бежали быстрее, а я приотстал. Вдруг впереди блеснул фонарик и Серёгин голос прокричал:

— Стой! Стрелять буду! Не подходи!..

Я протолкался вперёд и в свете фонариков увидел Серёгу. Он сидел на снегу, держа голову офицера на коленях, а в руках у него качался направленный на нас револьвер.

— Серёга! — закричал я. — Не стреляй! Это я! Это мы! Свои!

Серёга уронил наган и заревел.

— Что? Не дышит? Умер?!

— Жив… Только без сознания… — всхлипнул Серёга.

— Что ж ты ревёшь?

— Страшно…

Медсестра склонилась над лежащим офицером.

Патрульный поднял из снега револьвер.

— Стрелять, стало быть, собрался? — спросил он, усмехнувшись.

— Угу! — сказал Серёга, ещё всхлипывая. — Я думал, это ворюги…

— Есть такая штука — предохранитель. Не слыхал?

— Какой ещё предохранитель?

— Вот этот, — показал офицер. — Пока с предохранителя не снимешь, не выстрелит… Может, оно и к лучшему, что не слыхал, — добавил он грустно. — Сестра, что с ним?

— Его ворюги, наверное, финкой пырнули! — предположил я.

— Каки таки ворюги!.. — проворчала медсестра, хлопоча над раненым. — Лёгочное кровотечение у него. Видать, старая рана открылась. Давайте-ка, ребятки, его скоренько. Дело нешуточное…

И, торопясь за солдатами, которые, надсаживаясь и скользя на узенькой тропке, тащили носилки, всё приговаривала:

— Господи, боже мой! Сколько же я их за войну перетаскала! Вот уж десятый год, как войны нет, а она всё людей догоняет…

Серёга и я торопились за ней следом, сзади пыхтел пожилой милиционер, сгибаясь под тяжестью мешка и чемодана.

— Эй, мальцы! — сказал он нам. — На вокзале прямо ко мне в дежурку. Протокол составим.

Мы обмерли.

— Ты — Козлов! Я — Баранов. Настоящую фамилию не говори! — зашептал Серёга. — Учимся в пятнадцатой школе. Сюда пришли с горки покататься… По путям не шастали!

Милицейский старшина был пожилой, толстый, и, наверно, можно было удрать. Но во-первых, обо всех возможностях «оторваться» я думал, когда они уже исчезали, во-вторых, как же бежать, не сговорившись? А в-третьих, я так устал от бега, что шёл в каком-то отупении.

Старшина привёл нас в дежурку, но не в ту комнату, где за барьером что-то кричал в телефонную трубку дежурный офицер, а перед ним рыдала тётенька. Он провёл нас в другую, следующую. Здесь было темновато. Топилась печка, и на деревянном топчане, укрытый тулупом с головой, спал человек. Торчали только его ноги в милицейских галифе и дырявых шерстяных носках.

— Во-о-о-от… — сказал старшина, пропихнув нас пузом в дверь комнаты. — Во-о-о-о-от! Разоблакайтесь! Тута тепло… Во-о-от…

Он со стоном скинул мешок, бухнул в угол чемодан и стал распутывать серый башлык с красным кантом. Не торопясь снял шинель, повесил её к печке, остался в стёганой безрукавке… Сменил валенки на домашние тапочки.

— Во-от… Счас первое дело чайку! Тут у меня всякий припас есть, ежели, конечно, Сысоев не съел… Я уж от него прячу. А что это вы по сю пору в польтах паритесь? Разоблакайтесь! Разоблакайтесь!

Пришлось раздеваться.

— Вона как взмокши! — приговаривал он, стаскивая с меня курточку. — Ну-кось накинь! — Он подал мне старый китель.

— Мил ты мой! — сказал он, раздевая Серёгу. — Один как мышь мокрый, другой до сердцов иззяб.

Он усадил нас к печке, сунул в руки обжигающие кружки с чёрным чаем.

— Таперя до поту пейтя! Опосля обсохнитя — и домой! Ноне — двадцать пять градусов, по радио сказали, можно в школу не ходить!

— Как?! — заорали мы одновременно с Серёгой.

— А так! По случаю, значит, холодов, учащимся младших классов разрешается занятия не посещать. Сидеть дома, значит. Что, подфартило? — подмигнул он нам. — Почитай, каникулы вам Дед Мороз продлил!

«Вот это да! В школе за прогул не попадёт! Теперь самое главное — смыться отсюда… Только вот я забыл, кто из нас Козлов, а кто Баранов», — подумал я.

— Во-о, — сказал старшина, доставая два бутерброда с маслом. — Это вот тебе, а этот тебе… У меня тут и подушечки имеются, самые, значит, полезные от дремоты конфеты. — Он сунул нам кулёк с конфетами.

Мы прихлёбывали чай, стараясь не обжечься о края алюминиевых кружек.



— Сысоев, а Сысоев, — позвал милиционер. — Вставай чай пить.

Ноги в дырявых носках зашевелились, и второй милиционер, что спал на топчане, поднялся. Это был совсем молодой парень, белобрысый и взъерошенный.

— Ну-ко! — подал ему кружку старшина. — Бери хлеб, вон подушечки…

Сысоев, грея ладони о кружку, спросил:

— Что за пацаны, Иван Кондратич?

— Да вот… офицера отыскали. Видать, домой ехал, соскочил с поезда, чтобы покороче… А рана-то и открылась. Хорошо, пацаны его не бросили, а то бы замёрз.

— Да! — сказал тощий Сысоев. — Нынче такие холода. В сорок первом такие-то были. Сколько людей помёрзло. Вот я, Иван Кондратич, в блокаде с первого до последнего дня был. Все девятьсот дней. Это ведь и вёсны были, и осени, и лето, а мне всё, как вспомню, одна зима мерещится. Зима и всё… Лето совсем не помню.

— Да что ты с голодухи-то вообще помнить мог. Робёнок ведь был совсем.

— Я на юг работать переведусь, — сказал Сысоев. — Уж больно я мёрзну. И зиму эту прямо не могу выносить.

— Тебе, Коля, жениться бы надо, — посоветовал старшина. — Жениться, детишков завести… Ты душой застыл…

Сысоев ел, словно бы не соображая, что делает. Не успели мы по одной подушечке съесть, а он уже полбуханки умял и две кружки чаю выпил.

Он тянул к огню худые жилистые руки и дрожал.

— Два часа всего и походил по платформе, а вот никак не отогреюсь, — виновато улыбнулся он.

— Знаешь, — предложил Иван Кондратьевич, — сходи-ко ты в баню, погрейся. Попарься, значит, от души — и домой на боковую. А я за тебя тут подежурю…

— Вторую смену? — ахнул Сысоев. — Да как же? Вам же домой надо!

— Дом, Колюшка, это где люди, родные да близкие… А всё остальное — помещение. Что мне там делать? На фотографии глядеть? Ступай, ступай погрейся… А тут ничего серьёзного по случаю морозов не предвидится. Дальних поездов боле не будет, а шпана вся по малинам греется… Они, брат, себя берегут! Ступай.

Сысоев стал торопливо одеваться.

— Это, что ль, пострадавшего вещи? — кивнул он на мешок и чемодан. — Адрес имеется? Давай, я отнесу.

— Отнеси! Отнеси! — сказал Иван Кондратьевич, подливая в наши кружки чаю. — И адрес имеется. Только ты в камеру хранения отнеси, а не по адресу… Он ведь не помер. Жив ещё офицер-то этот. Его в военный госпиталь повезли. Небось сюрпризом ехал, раз его не встречал никто. Небось его и не ждут, чего людей зря баламутить? Поправится — сам придёт. Суток через десять справимся: как да что. Вот тогда вещи-то и сообразим, куда доставлять… А может, бог даст, и сам придёт за вещичками-то… В камеру хранения давай. И пущай по всей форме «сохранку» выпишут. Ты, Сысоев, проследи.

Сысоев ушёл.

— Ну напились? — спросил нас старшина, когда мы отвалились от кружек.

— Да, — сказали мы с Серёгой. — Спасибо. Прям на целый день напитались!

— Ну вот и ладно, — сказал Иван Кондратьевич, — счас по морозцу домой прибежите, как раз и позавтракаете.

Он присел к столу, зажёг настольную лампу. Надел очки.

— Та-а-ак… — Макнул вставочку в чернильницу, долго рассматривал перо и снимал с него пылинки. — Так, значит: про-то-кол… — продиктовал он себе по складам.

Нас будто кипятком облили.

— А может, не надо протокол? Иван Кондратич? — заныл Серёга.

— Как это не надо? — удивился старшина, старательно водя вставочкой по листу. — Очень даже надо… Протокол по факту происшествия. Положено. Как фамилии-то?

— Козлов и Баранов, — уныло грянули мы.

— Во как! — удивился старшина. — Это такая вывеска была до революции на одной парикмахерской: «Стрижём, бреем! Козлов и Баранов». И вы, значит, Козлов и Баранов. Не родственники?

— Нет, — отказались мы.

— Однофамильцы, значит?

— Угу.

— Бывает… А по именам, значит, непременно Иван и Василий… Так?

— Угу.

— Понятное дело, — сказал старшина, снимая очки. — Ну что, Козлов и Баранов, благодарю вас за спасение человека. — Он пожал нам руки своей крепкой горячей рукой. — Непременно сообщим в школу о вашем благородном поступке.

— А чего? — озадаченно спросил Серёга уже в дверях. — Мы правда, что ли, благородный поступок совершили?

— Обязательно, — сказал старшина. — Оробей вы или там на других понадейся, так замёрз бы человек. Так что спасли! И никаких тут сомнений быть не может. А по путям всё же не шастайте! — как бы между прочим добавил он. — А то, не ровён час, останутся от вас рожки да ножки! Вот так-то, Козлов и Баранов.

Мы уже далеко от вокзала отошли, когда Серёга опомнился:

— Стой, а как же он в школу сообщит? Он же номера не записал!

— Ты что, воще! — сказал я. — Про кого он сообщит? Про Козлова и Баранова. «Не записал»! Ты что думаешь, Иван Кондратьевич дурачок, что ли? Ты думаешь, он не понял, что ты такой же Козлов, как я Баранов?

— Это ты Козлов! — поправил меня Серёга. — Да-а-а, жаль, конечно… Как ты думаешь, а этого офицера вылечат?

И я вдруг вспомнил, как на снегу лежал этот незнакомый офицер. И какие у него были тяжёлые вещи — наверно, подарки вёз… Его ждут… может, дети, может, мать-старушка… а он…

— Ты чего? Чего… — заволновался Серёга.

— Что «чего»?

— Ну раскис чего, спрашиваю.

— Я не раскис. Мне просто их всех жалко.

— И мне, — вздохнул Серёга. — Ты снегу поешь, слёзы пройдут.

Так я и сделал.

И мы пошли домой.

Будь готов!

В пионеры-то мы ещё год назад стали готовиться! Учились мы, в общем, хорошо. Можно было бы учиться даже отлично, если бы с нами всё время что-нибудь не случалось.

То у нас паровая машина, которую мы два месяца из консервных банок клепали, взорвалась, то мы на плоту перевернулись, то ещё что-нибудь подобное… И все эти случаи, конечно, заканчивались большим нагоняем от родителей, во время которого мы, естественно, уроков-то не учили!

И вот приходишь наутро в класс после большого нервного потрясения (а Серёга зачастую после физического воздействия, иногда даже ремнём) с невыученными уроками и — привет — двойка, которая снижает общую картину успеваемости класса.

— Ничего, — говорит Серёга, — погоди! Вот примут нас в пионеры — всё будет по-другому! Сейчас мы так себе — хе-хе-хе, а тогда будем — ого-го! Пионеры — это тебе не октябрята! Это тебе не малявки какие-нибудь. Они ребята серьёзные! У них всё как следует. И уж пороть-то их никто не посмеет!

Торжественное обещание мы ещё летом, ещё в пионерском лагере выучили. Меня хоть ночью разбуди — я сразу скажу всё обещание от начала до конца, без запинки!

Мы мечтали, как перед Октябрьскими праздниками под грохот отрядного барабана и пение горна пойдём через весь город на Марсово поле и там у Вечного огня скажем торжественные слова пионерской присяги и старшие ребята повяжут нам пионерские галстуки. С Невы будет дуть сильный октябрьский ветер, и алые флаги будут наполняться им и хлопать над нашими головами!

А дальше начнётся такая жизнь!.. Такая… Что даже трудно представить! Ну, в общем, настоящая пионерская!

Мы, можно сказать, считали недели до того дня, когда мы сможем стать пионерами. И тут вдруг прибегает Ирина-Мальвина и под страшным секретом всем нам сообщает просто сногсшибательное известие: к нам на торжественную линейку придёт Герой Советского Союза знаменитый полярный лётчик товарищ Закруткин!

Ну тут мы вообще! Это же такой человек! Такой герой! Я когда его портрет, ну тот, что в «Огоньке» был на обложке, достал, так Серёга мне три дня завидовал, пока себе не раздобыл такой же и над кроватью повесил на стенку!

И теперь мы представляли, как лётчик Закруткин, здоровенный, бородатый, в меховых полярных унтах и лётном шлеме, будет повязывать нам алые пионерские галстуки, и замирали от восторга.

Но до торжественной линейки было ещё так долго! Сначала семь дней, потом пять, потом всё ещё три… И наконец в воскресенье можно было сказать: «Завтра мы станем пионерами!»

В нашем классе на понедельник были отменены все уроки. Мы договорились, что я зайду за Серёгой и мы все вместе пойдём к десяти часам в школу, а уж оттуда всей пионерской дружиной торжественным маршем на Марсово поле.

Ночью я несколько раз вставал смотреть на часы. Они вели себя как-то странно: то было двенадцать, потом пятнадцать минут первого, потом без десяти час, а потом сразу полвосьмого! Ещё хорошо, что мама перед уходом на работу меня разбудила, а то похоже, что я бы и линейку проспал.

Мама ушла, а я не спеша позавтракал, умылся ещё раз, но часы продолжали вести себя очень странно: стрелки как будто прилипли к циферблату! Ну совершенно не двигались!

Я мыкался по комнате, не зная, что бы такое сделать, чтобы время поскорее прошло. Я примерил белую новую рубашку, даже в зеркало долго смотрелся. Потом взял новенький шёлковый галстук и стал с ним по комнате бегать — он развевался в руках, как кусочек знамени или как пламя. И один уголок, ну тот, за который я его в кулаке держал, чуть-чуть помялся. Не очень сильно! Но мне показалось, что на галстуке появились складки.

И как мне такое в голову пришло! Я решил галстук немножко погладить утюгом.

Я, наверное, был немножко без сознания, потому что я совершенно не подумал о том, что никогда ничего утюгом не гладил. Я умел только плевать на пальцы и проверять, горячий утюг или нет. Пшикает или не пшикает! И больше ничего. Я только видел, как мама гладит бельё. Но одно дело видеть, как работает другой, и совсем другое дело работать самому!

Вот я припёрся на кухню, нагрел утюг. Расстелил мой замечательный, мой новенький пионерский галстук на столе, побрызгал на него водою и стал водить горячим утюгом!

Раз, другой провёл — ничего. А на третий раз из-под утюга вдруг пошёл вонючий синий дым и галстук стал как-то выгибаться, коробиться и съёживаться. Я провёл утюгом ещё разок: думал, это так, пройдёт. Но не прошло! А на моём новеньком, ни разу не надёванном галстуке начали появляться и лопаться пузыри. Не помня себя, я швырнул утюг обратно на плиту и попытался спасти галстук. Но он намертво приклеился к той клеёнке, которую я позабыл снять со стола.

Напрасно я поливал галстук водой, напрасно пытался его расправить, когда отскоблил от стола ножом: расправлять было нечего — галстук погиб безвозвратно. Огромная дыра с чёрными краями красовалась в самой его середине, да и то, что осталось, было в ошмётках краски с клеёнки!



Слёзы сами собой покатились у меня по щекам.

Но плакать мне уже было некогда. Часы теперь как с ума сошли! Стрелки понеслись вскачь! Ни с того ни с сего стало уже полдевятого!

Тут я, наверное, тоже немножко сошёл с ума: я вдруг собрался в магазин! За новым галстуком! Моя голова отказывалась уже что-либо соображать! Какой магазин? Какой! Сегодня магазины, где можно купить галстук, закрыты: понедельник — выходной! Даже если бы они работали — они работали бы с одиннадцати, а линейка в десять, и, наконец, все деньги у мамы, а мама на работе!

Тогда я быстро напялил пальто, схватил кепку — и к Серёге.

— Кто там? — спросил из-за двери Серёга каким-то задушенным голосом.

— Открывай скорее! — закричал я.

— Не открою! — вдруг ответил Серёга.

— Да ты что? Это же я! Открывай скорее, у меня беда!

— Не открою! — железным голосом ответил Серёга. — У меня свинка! Уходи, а то заразишься.

И тут я обратил внимание, что на двери висит листовка: «Карантин».

— Открывай! — заорал я. — Я свинкой в детском саду болел! Не заражусь!

— Врёшь!

— Честное слово!

— Смотри! Тебе же хуже.

Серёга долго гремел замком и цепочкой.

— Вот, полюбуйся, — сказал он, распахивая дверь.

Он поворачивался только всем корпусом, а шея была укутана целой подушкой бинтов. Компресс подпирал свёрнутые, как пельмени, Серёгины уши. Это было зрелище!



— Да ладно, — сказал я, чтобы его утешить. — Это, конечно, противно и больно, но недолго. Через две недели будешь как огурчик и не вспомнишь про эту свинку поганую!

— Хоть бы завтра! Хоть бы завтра заболеть! — сказал Серёга и, колотя кулаком в стены коридора, пошёл в комнату. — Нет! Вчера шея распухла, ночью «скорую» вызвали… — рассказывал он, укладываясь в кровать всё так же не сгибаясь, как срубленное дерево. — Главное дело, если бы я ногу сломал или там хоть что… я бы приполз на линейку! Как Маресьев! Болит — это наплевать! Я бы приполз! Так ведь нельзя — заразная эта свинка! Карантин! Тебе-то хорошо! — сказал он со вздохом. — Тебя сегодня в пионеры примут. И всех ребят тоже… А я… Все красные галстуки будут носить, а я буду ни пионер, ни октябрёнок… Может, до Двадцать третьего февраля, а может, и до самого Первого мая! Тебе-то хорошо!

— Чего хорошего! — И я кладу перед ним на одеяло всё, что от галстука осталось. — Вот, погладить хотел… Ослиная голова! А новый не купишь. Все магазины закрыты!

— Это ерунда! — сказал Серёга и поднялся.

Он подошёл к стулу, где у него точно так же, как у меня, висела белая новая рубаха и поверх неё пламенел шёлком пионерский галстук. Серёга снял галстук, полюбовался им и протянул мне:

— На! Носи на здоровье! Мне он пригодится не скоро.

— Ты что! — сказал я. — Ты не подумай… Это же твой галстук.

— Да ладно! — сказал Серёга. — Твой, мой… Если на войне в бою падает убитый или раненый боец, его винтовку подхватывает другой, он же не кричит — отдай, моя. Бери.

Я взял. А потом крепко пожал Серёгину руку, потому что Серёга настоящий друг! И что тут ещё можно говорить!

Я представляю, что он переживал, тем более что, когда он закрыл за мною входную дверь, я ушёл не сразу, а постоял на лестничной площадке, и мне было слышно, как, оставшись один, Серёга бухнул лбом в закрытую дверь и заплакал. Громко, навзрыд.

И мне сразу расхотелось шагать под грохот барабана и петь весёлые песни. Поэтому я не пошёл в школу, а не торопясь направился прямо на Марсово поле, туда, где между влажными гранитными глыбами холодный ветер срывал языки пламени Вечного огня.

Я сел на скамейку и задумался. Вот теперь у меня есть пионерский галстук, я смогу стать пионером, — а настроение совсем не праздничное! Одно дело, если бы нас вместе с Серёгою принимали, и совсем другое дело — вот так…

Рядом со мной на скамейке сидел какой-то пижон в белом шарфике и в заграничной шляпе. Он всё чего-то ёрзал, вертел во все стороны головой, улыбался. Потом вдруг принялся насвистывать. Ну это вообще! И я не выдержал. Я встал и спросил:

— Дяденька, вы ленинградец?

Он очень удивился и ответил:

— Ну, ленинградец, а что?

— А то! — сказал я. — Вы на Пискарёвке тоже можете свистеть?

Я думал, что этот пижон начнёт меня обзывать и хамить. И я был к этому готов, пусть бы даже драться полез, я бы не испугался… Тоже придумал — на Марсовом поле, где могилы героев, где такие слова на плитах выбиты, — свистеть! Но дядька меня удивил: он вдруг густо покраснел.

— Извини! — сказал он. — Извини, мальчик. Я больше не буду. Ты не сердись.

— Мне-то что! — сказал я. — Это приезжий может не знать, а уж ленинградец…

— Я, знаешь, два года дома не был, — сказал пижон, — и вот… это — настроение хорошее… Как-то подраспустился.

Мне совсем не хотелось с ним разговаривать. Мне вообще разговаривать ни с кем не хотелось. Уж скорее бы наши ребята пришли да линейка началась. А свистун этот прилип как банный лист с разговорами.

— А вон, — говорит, — вон иностранцы приехали. Смотри, они и галдят, и курят, вон даже обнимаются… Что ж ты им замечания не сделаешь?

— Но вы же не иностранец, вы — ленинградец! — сказал я. — Иностранцы, может, и галдят, а вот дядя Толя, который без руки, он наш сосед, полотёром в Эрмитаже работает, так он каждый раз на работу идёт мимо огня и около огня шапку снимает. В любую погоду.

Наконец-то этот свистун заткнулся. Но не надолго.

— А чего ты, — говорит, — не в школе?

Я сказал.

— О! — говорит. — Такое событие, а ты надулся, как мышь на крупу! Ты что, на меня, что ли, обижаешься?

— Была нужда обижаться! — говорю. И взял ему со злости всё и рассказал: и как галстук сжёг, и как Серёга мне свой отдал.

— А теперь, — говорю, — меня в пионеры принимать будут, а Серёга дома лежит. А вообще-то принимать надо его! А не меня. Он настоящий товарищ, а я лопух… Он достоин, а я нет…

— Чем же лопух?

— Да не мог вспомнить, что мама, когда гладит, клеёнку снимает, а одеяло стелет!

— Ну, это ещё не лопух. Вот я один раз лопухнулся так лопухнулся, чуть богу душу не отдал по дурости…

Но он не успел сказать, как он лопухнулся, — у Летнего сада загрохотал барабан, и длинная колонна стала выползать из-за поворота — это шла наша пионерская дружина. Я побежал к своим.

Меня, конечно, отругали, что я не в школу, а сюда пришёл, и пионервожатая волновалась. Но потом началась линейка, и от меня отстали ради праздника.

Развернули знамя, отдали рапорты. Пионервожатая вышла перед строем и говорит:

— Дорогие ребята! На нашей линейке присутствует знаменитый полярный лётчик, Герой Советского Союза товарищ Закруткин.

Мы все вытянули шеи и стали смотреть по сторонам, чтобы увидеть знакомые унты и лётный шлем.

Я смотрю, а рядом с пионервожатой становится этот… пижон. Ну, который свистел.

Я глазам своим не поверил. Я думал, ему лет восемнадцать, и вообще он нашей старшей пионервожатой по плечо!

Но тут его стали принимать в почётные пионеры, он сбросил пальто, и я увидел лётчицкий китель с орденскими колодками и Золотой Звездой Героя…

Я был готов сквозь землю провалиться. Мало того, что я его не узнал (он бороду сбрил — как узнаешь?). Я ещё ему замечание сделал, хотя прекрасно знаю: яйца курицу не учат и дети взрослым замечаний не делают!

И то, что он на взрослого совсем не похож, меня нисколько не извиняет.

Как в тумане, произнёс я слова Торжественного обещания, отдал свой первый в жизни пионерский салют, и только когда ветерок стал трепать на моей груди концы алого шёлка, немножко обрадовался.

— Слово предоставляется Герою Советского Союза товарищу Закруткину, — объявила старшая пионервожатая.

Он вышел чуть вперёд и сказал:

— Товарищи пионеры! Есть такой пионерский закон: один за всех и все за одного! Я правильно формулирую? Так вот, в то время как мы принимаем вас в пионеры, ваш товарищ Кирьянов Сергей лежит больной и мы его в пионеры не принимаем. То есть мы его как бы в пионеры не принимаем! Я считаю это несправедливым! А вы как думаете?

— Несправедливо! — так заорал я, что на меня даже все оглянулись.

— И как почётный пионер вашей дружины, я предлагаю исправить это печальное недоразумение.

— Но мы такое мероприятие не планировали! — растерялась старшая пионервожатая.

— Тем оно ценнее. Я пионер вашей дружины и могу высказать своё предложение. Так или не так?

— Так, — рявкнула вся дружина.

— Я предлагаю пойти к Кирьянову домой и принять его в пионеры!

— Целая дружина ради одного человека? — удивился кто-то из учителей.

— А почему бы нет? — сказал Закруткин. — Когда я разбился на Земле Франца-Иосифа, меня искал весь Северный флот, все рыбаки, да и вообще вся страна.

— Ну вы сравниваете тоже, товарищ Закруткин… — сказала почтительно старшая пионервожатая.

— А какая разница! — сказал Закруткин. — Кирьянов — гражданин СССР, ваш товарищ! В общем, идём или не идём?

— Идём, — грянула дружина.

— Трубач, барабанщик! — скомандовал герой. — Марш!

Грохнула барабанная дробь, хриплым солдатским голосом запел горн. И вдруг Закруткин выхватил меня из строя, взял за руку и пошёл впереди знамени, сразу вслед за флажковым, который показывал машинам, как объезжать нашу колонну.

Закруткин шагал широко, шляпу он держал в руке, и ветер трепал его лихой чуб и развевал полы пальто, как чапаевскую бурку. Я еле поспевал за ним.

— Товарищ Закруткин, — сказал я, — а где мы пионерский галстук найдём?

— А мы как в бою: с груди на грудь!

Я не понял, но переспрашивать не решился.

— Товарищ Закруткин, вы свинкой болели?

— Я же приличный человек, — ответил герой, — конечно. Я, вообще, отболел всем, чем положено, и даже золотухой. Вообще-то, я в детстве ужасно болезненный был.

Милиционеры отдавали нам честь, мальчишки из других школ бежали за нами следом.

Длинная многоногая колонна вытянулась перед Серёгиным домом и замерла.

Закруткин спросил у меня номер квартиры и убежал в парадное, а через несколько минут на третьем этаже распахнулось Серёгино окно, и сам он, в новой рубахе и толстом компрессе, взъерошенный и обалдевший, показался в окне.

Заикаясь, он произнёс слова Торжественного обещания. Товарищ Закруткин снял свой галстук, который ему вручили на Марсовом поле, и повязал на забинтованную Серёгину шею.

— Будь готов! — крикнул он.

И Серёга, весь засветившись от радости, улыбнулся и выдохнул, вздымая руку над головой:

— Всегда готов!

— Спасибо вам, товарищ Закруткин, — сказал я, когда линейка разошлась по домам.

— За что?

— За Серёгу.

— Это тебе спасибо, — серьёзно ответил лётчик.

— Мне-то за что? — удивился я.

— За память! За то, что ты ленинградец! Вот таким будь всегда! Будь готов!

Я отдал салют и ответил:

— Всегда готов!

А и Б сидели на трубе

Живой уголок



До чего малыши приставать любят! Как прилипнут, не отделаешься! И среди них главный приставала — Женька из второго подъезда. Только выйдешь на улицу — он тут как тут. И начинается: «Почему самолёты летают? Почему вороны ходят, а воробьи прыгают?»

А кто их знает, почему так?

Ещё хорошо, когда никто его вопросов не слышит, а то просто неловко получается — я уже учусь в первом классе, а ответить не могу!

Я на продлёнку не хожу. Пообедаю в школе — и домой. Я так с папой договорился. Мама-то, конечно, возражала: «Как это так — ребёнок по улицам слоняется!»

А папа правильно сказал: «Ему слоняться некогда. И не такой он человек, чтобы слоняться!»

Конечно, некогда: потому что три раза в неделю музыкальная школа и два раза бассейн! Когда тут по улицам слоняться?

Некогда! Ещё ведь нужно уроки учить… И ещё по музыке. Я и не слоняюсь. Я люблю на заборе посидеть один. Подумать. И чтобы никто не мешал.

Но не тут-то было! Женька сразу у забора появляется и начинает свои вопросы задавать. Хорошо ещё, его бабушка останавливает. Родители у него всё время на работе, я их и не видел ни разу, он с бабушкой гуляет.

— Женечка, отстань от мальчика. Он большой, ему с тобой не интересно.

Он, конечно, в крик:

— Я тоже большой! Я большой!

Какой там большой — от горшка два вершка. До чего надоел, прямо видеть его не могу! И вот вчера выхожу во двор после школы. Там никого — один этот Женька мыкается. То походит, то на лавочку присядет и всё что-то в руках вертит.

Я подкрался, заглянул — у него в руках спичечный коробок, а там две бескрылые мухи. Такие в самом начале весны появляются, когда ещё холодно. А сейчас как раз март. Эти мухи по сугробам ползают. Ну не по сугробам, а где солнышко пригревает.

Слышу, как Женька с ними разговаривает.

— Вы, — говорит он мухам, — на меня не обижайтесь, что я вас в спичечный коробок посадил. Я вас дома выпущу. А сейчас гуляйте, дышите свежим воздухом. Я вас буду молоком поить — вы станете большие, как вертолёты, и будете со мной играть!

Тут я не выдержал.

— Дурачок, — говорю я ему. — Это бескрылые мухи. Они не летают. Про них по телевизору рассказывали.

— Ну и что, что ещё не летают! Научатся — полетят. Вот научатся — я их выпущу, — отвечает Женька. — А пока я для них построю очень красивый живой уголок…

— Тебя бабушка с этим живым уголком из дома выгонит.

— Не выгонит, — шепчет Женька, и вдруг у него из глаза слеза выскочила и по носу поехала. — Бабушку в больницу увезли…

Я вообще-то этого Женьку терпеть не могу, но мне его стало жалко. Маленький такой, щуплый, пальтишко где-то в мелу измазал.

— Ну, — говорю, — не реви. Бабушка скоро поправится. Есть у тебя платок?

— Есть. — Женька достал платок и стоит.

— Ну, вытирай, — говорю, — нос.

А он отвечает:

— Я не умею.

Но я совсем не засмеялся, потому что он на самом деле не умеет. И ничего смешного! Я ему нос вытер. У него нос такой маленький, как у воробья. Я вообще-то, наверное, не очень умею носы вытирать, но он терпел.

— Знаешь что, — говорю я ему, — ты иди домой!

— Ага… А там никого нету! — говорит он, и губа у него опять для рёва выворачиваться начала.

— Не реви! Я к тебе сейчас в гости приду!

— Правда? — У него в глазах будто лампочки зажглись.

Я быстро побежал к себе домой и позвонил папе на работу.

— Папа, можно я Женьке рыбок отдам. Он хочет живой уголок сделать…

И всё папе про Женьку рассказал.

— А не жалко тебе рыбок? — спрашивает папа. — Это ведь насовсем. А то отдашь, а потом передумаешь, назад потребуешь… Это не дело.

Я посмотрел на тумбочку, где у меня аквариум и в нём, красивые, как цветы, будто висели два вуалехвоста, чуть шевеля плавниками. Я на них смотреть люблю — они золотые и розовые.

Папа молчал, и мне было слышно, как он в трубку дышит. И я представил, как сейчас один, в пустой квартире, сидит Женька — меня ждёт, к шагам на лестнице прислушивается.

— Ничего! — сказал я папе. — Я рыбок навещать буду. Мне, конечно, рыбок отдавать жалко, но Женьку мне ещё больше жалко! Ему же с аквариумом будет веселее! Рыбки-то ведь вон какие красивые! И они живые!

— Хорошо, — сказал папа. — Отдай.

И голос у папы потеплел, хотя вообще-то папа у меня строгий.


А и Б сидели на трубе

— Папа! — сказал Игорь. — А и Б сидели на трубе, А — упало, Б — пропало! Что осталось на трубе?

— Ах мазилы! — закричал папа. — Это ж надо! Ну мазилы!

Он смотрел на экран телевизора так, словно от этого зависели жизнь и здоровье всей семьи.

— На какой трубе? — спросил он не оборачиваясь.

— Не знаю, — ответил Игорь. — Может, на заводской, а может, на трубе парового отопления. Вообще-то всё равно, главное, что сидели.

— Ну надо же! Надо же! — подскочил папа в кресле. — Ну! Ну-у-у! Ах мазилы! Такой матч ответственный! Вот, как ты говоришь, были в классе «А», а вылетят в класс «Б»! — Папа вытер пот со лба, словно это не хоккеисты, а он сам, в красном свитере и шлеме, запакованный в щитки, носился по ледяному полю.

— Ты уроки-то выучил?

— На воскресенье не задают! — сказал Игорь.

— Та-а-ак-к… Ну и что там у тебя?

— А и Б, — начал Игорь, — сидели на трубе…

— Ну! Ну! — завопил папа. — Дожимай вратаря! Дожимай! Да что ж такое, в самом деле! В хоккей играть — это не на трубе сидеть! Ах мазилы! Шайбу давай! Шай-бу!

Игорь постоял-постоял и тихонечко вышел в другую комнату. Там мама шила на машинке. То есть она-то, может, и хотела шить, но машинка шить не собиралась. Поэтому мама была очень сердита.



— Мама! — сказал Игорь. — А и Б сидели на трубе…

— Да что же это за наказание такое! — чуть не плача сказала мама. — Рвёт нитки и всё! Ну хоть что хочешь делай! А это чудо-юдо к телевизору приклеилось! Коля! Ты понимаешь, я шить не могу!

— Сейчас! Сейчас! — закричал из комнаты папа. — Минуточку! Есть штука! Ур-ра-а! Го-о-о-ол!

— Мам… Ну послушай! — сказал Игорь.

— Ну что тебе?

— Загадка. А и Б сидели на трубе, А — упало, Б — пропало… Что осталось на трубе?

— Ты уроки выучил?

— Выучил! Выучил… На воскресенье не задают.

— А «ча», «ща» пиши через «а» повторил?

— Да повторил, повторил! Я по русскому все правила повторил!

— Смотри! Я проверю.

— Да пожалуйста… Ну так что осталось на трубе?

— Слушай, имей совесть, — сказала мама. — Тут машинка не шьёт, а ты мне какой-то трубой голову морочишь…

— Ну что ты, догадаться не можешь, что ли?..

— Не могу! — сказала мама, в сотый раз заправляя нитку. — Вон иди к бабушке, она у нас всё знает… Давай-давай…

У бабушки в гостях были две подруги — тоже бабушки. Они пили чай.

— Ой, кто к нам пришёл! — запели они в один голос. — Да какой большой! Ну просто молодой человек! Кавалер!

— Здрасти! Хотите, я вам загадку загадаю?

— Вы подумайте! — всплеснула пухленькими ручками одна бабушкина подруга, похожая на булку с маком, потому что вся была в веснушках. — Как летит время! Давно ли был вот меньше пирога этого, а теперь уже пожалуйста, загадки загадывает!

— Он такие загадки загадывает — только успевай поворачиваться отгадывать! — прихлёбывая чай из блюдечка, проворчала бабушка Игоря.

Игорь сразу вспомнил, сколько он всего за неделю успел натворить… Многовато, даже если не считать двух драк с Димкой из второго «б».

— Это про буквы загадка! — сказал он поскорее.

— Ты уже и буквы знаешь? — удивилась вторая бабушкина подруга. На ней были блестящие бусы, и зайчики от них носились по всей комнате как ненормальные.

— Ха! Я уже «Три мушкетёра» читать начал… Уже на семнадцатой странице!

— Так ты уже читать умеешь?! — опять всплеснула руками «маковая булка».

— Ха! Я уже во второй класс хожу!

— Потрясающе! Умница моя! — сказала бабушка с бусами. — «Три мушкетёра»! Это ж надо! «Пока-пока-покачивая перьями на шляпах…» Конфетку хочешь?

— Хочу!

— Нельзя ему конфетку! — сказала Игорева бабушка. — У него диатез! Вчера недоглядела, так он триста граммов «Каракума» из вазочки съел.

— Ну и на здоровье! — разулыбалась «булка».

— Да мне не жалко! Только ведь всю ночь чесался, как, прости господи, пёс блохастый! И ведь не даю — сам берёт! Вчера глянула — милые мои!.. Полна вазочка конфетных бумажек, а конфет нету!

— А вот от этой диатеза не будет! Это молочная «Коровка», — сказали «бусы».

— Спасибо! Так вот: А и Б сидели на трубе…

— Спасибо сказал и ступай себе! — прервала его бабушка. — Где твои родители? Могу я, в конце концов, хоть один день отдохнуть?

Игорь вышел в коридор. Постоял. Послушал. В одной комнате ревел телевизор, в другой — стрекотала, спотыкаясь, машинка, в третьей — неторопливо позвякивали чашки… И никто не хотел узнать про А и Б, которые почему-то то сидели, то не сидели на трубе.

И тогда Игорь решил уйти из дома. Навсегда!

— Вот тогда я не буду вам всем мешать! — шептал он. — Тогда пожалуйста: хоть на машинке шейте, хоть чай пейте, хоть хоккей смотрите… А я уйду в лес и буду там жить, один! Буду охотиться! Может, меня даже волки съедят… Вот тогда узнаете… — И от этих слов Игорю стало так себя жалко, что даже в носу защипало.

Он надел пальто, кепку, вбил ноги в уличные башмаки и вышел на лестничную площадку.

На лестнице, на ступеньках сидела Ирка из квартиры напротив и обливалась горькими слезами.

— Ты это чего? — спросил Игорь.

— Да! Я всем мешаю, — всхлипывая, ответила Ирка. — Они говорят: «Иди погуляй! Нам Витечку купать надо!» Он маленький, его каждый день купают!

Она всхлипнула ещё громче, и синий бант у неё на макушке горестно подпрыгнул, словно большой мотылёк, который от расстройства летать разучился.

— А может, я тоже Витечку купать хочу! Он же ведь и мой братик! А мне его даже поносить не дают! Даже подержать не дают! Они говорят: «Иди погуляй». Вот я и ушла от них! Навсегда! Буду в лесу жить! Как Белоснежка!

— Да ладно! Чего там… — сказал Игорь, присаживаясь рядом с Иркой на ступеньку. — Не реви! Вот на конфетку! Это молочная «Коровка», очень, между прочим, замечательная… От неё диатеза не бывает.

Он протянул девочке конфету и подумал: «Вообще-то, наверно, правильно, что ей брата в руки не дают! Она сама-то от горшка два вершка. Ещё уронит!»

И ещё вдруг подумал о том, что его папа целую неделю работал в две смены, потому что его сменщик заболел, и целую неделю не смотрел телевизор и почти что весь чемпионат мира по хоккею не смотрел… Так что, пожалуй, пускай смотрит, завтра ему опять в две смены работать: сменщик-то ещё не поправился, а план надо выполнять…

А потом про маму вспомнил, как она говорила, что вот уже весна, лето на носу, а ей на улицу выйти совершенно не в чем… Два года материал лежит, а сшить некогда…

Что касается бабушки, то тут и говорить нечего… Тут Игорь вообще кругом виноват. Если всё припомнить, то вазочка конфет — это ерунда… Есть кое-что и похуже!

— А что такое диатез? — спросила Ирка, откусывая половину конфеты, а другую возвращая Игорю.

— Это когда шоколада или там апельсинов наешься, а потом всё чешется… — объяснил он, засовывая свою половину конфеты за щёку и устраиваясь поудобнее. — Я загадку знаю: А и Б сидели на трубе, А — упало, Б — пропало, что осталось на трубе?

Ирка задумалась.

— А… и… Б, — медленно стал говорить Игорь, — А… и… Б… сидели…

— И! — закричала Ирка, засмеялась и захлопала в ладоши. — И осталось на трубе. Буква «И»! Я сразу догадалась! А вот ты отгадай: девица в светлице, а коса на улице! Что такое?

— Морковка! Это ерунда! Это я ещё в детском саду знал! А вот ты скажи: почему мяч катится?

— Я знаю, я знаю… — закричала Ирка. — По земле…

— А вот и не угадала! Мяч катится, потому что он круглый!

— А вот ты, а вот ты, — торопилась девочка, — ты скажи: почему верблюд ваты не ест?

— Не знаю! — честно признался Игорь. — Может, она не питательная!

— Да нет же, просто потому, что он вату не любит!

Так они сидели, разговаривали и смеялись. И забыли, что на всех обиделись и ушли из дома навсегда.

Батон и бублик

— Вот бестолочь беспамятная! — проворчала Борина бабушка.

Боря быстренько прикинул, чем он мог за сегодняшний день провиниться, и почти ничего особенного не припомнил, если, конечно, не считать, что он взял в школе кусок мела и рисовал на асфальте.

Но бабушка его уже за это отругала. То есть не за то, что мел взял, мел был бесхозный, в коридоре валялся. И не за то, что рисовал, а за то, что извозился весь.

— Кто бестолочь? — спросил он на всякий случай.

— Да я! — сказала бабушка. — Забыла булку к ужину купить! Завертелась, запамятовала.

— Бабушка! — облегчённо сказал Боря. — Давай я в булочную схожу! Булочная у нас внизу — улицу переходить не надо. Я быстренько.

— Помощник мой золотой! — растрогалась бабушка.

Она достала из кошелька двадцать копеек.

— Вот тебе двугривенный. Купишь батон за тринадцать копеек. Сколько тебе сдачи дадут?

— Семь копеек! — И Боря побежал вприпрыжку в магазин.

Магазин уже закрывался. Тётенька в белом халате стояла в дверях и никого не впускала.

— Закрыто! Закрываемся!

— Ну, тётенька, ну пожалуйста! Мне всего один батончик! — взмолился Боря.

— Давай быстрей! — И тётенька его впустила.

Однако полки, на которых всегда лежал хлеб, были уже пустыми, и дяденька в белом халате и белом фартуке убирал последние, какие-то длинные, как палки, батоны в ящик. Боря взял один, пошёл в кассу и протянул деньги.

— Мало, — сказала кассирша. — Это батон за двадцать восемь копеек. Что, деньги потерял?

— Нет, — опустил голову Боря. — Я думал, за тринадцать и ещё семь копеек сдачи…

Он понёс булку обратно на полку.

— Что так? Не понравилось? — удивился дяденька в фартуке.

— Да нет. Мы с бабушкой думали, что тут батоны по тринадцать копеек, а тут эти длинные палки по двадцать восемь, а у меня только двугривенный.

— Это самые настоящие батоны и есть, — сказал булочник. — По-французски палка называется «батон». Понял? В школу-то ходишь?

— Угу! Уже целую четверть проучился. В первом «а»!

— Ну так ты уже солидный человек! Образованный. Серьёзный. Ты уже вполне можешь за свои поступки отвечать. А потому прими от меня восемь копеек. Заимообразно.

— Как это «заимообразно»?

— Очень просто. Вот тебе пятак, вот три копейки, а завтра утром ты этот «заём» отдашь. Тем более что батон ты уже в руках держал и назад его класть не положено.

Ночью Боря несколько раз вставал на будильник смотреть — не наступило ли утро. Но оно очень долго не наступало.

После завтрака бабушка дала Боре восемь копеек и велела булочника поблагодарить.

— Выручить человека — благородный поступок. Булочник — благородный человек, — сказала она.

У магазина стояла машина «Хлеб», рабочие в белых куртках и фартуках вынимали из неё большие плоские ящики. В них лежали душистые буханки ржаного, румяные батоны и витые плюшки.

— Дядя, — сказал Боря, — я заимообразные копейки принёс.

— Должок, стало быть, возвращаешь? Дело…

— Большое спасибо!

— На здоровье, на здоровье!

— Бабушка сказала, что вы — благородный человек.

Булочник улыбнулся и сказал:

— Ты тоже благородный человек.

— Почему? — удивился Боря.

— Потому что сдержал обещание, вернул долг в срок. А скажи мне, пожалуйста, как будет по-французски «палка»?

— Батон! — уверенно сказал Боря.

— Батюшки! — притворно ахнул булочник. — Вот это память! Ну вот тебе за успехи. Как по-французски он называется, я не знаю, а по-русски?..

— Бублик! — засмеялся Боря. — Большое спасибо.

Он взял бублик и побежал в школу, в свой первый «а»!

«Эх, шагай! Эх, не унывай!»

— Голубчики, — сказала учительница пения Димке и Максиму, — да ведь у вас совсем слуха нет!

— Как это? — удивились мальчишки. — Мы же всё прекрасно слышим!

— Всё, да не как все! Вы разве не слышите, что весь первый «а» поёт одно, а вы, дорогие мои, совсем другое?

— Нет! — сказал Димка. — Мы поём одно и то же! Мы поём болгарскую песню «Эхо».

— И очень красиво получается! — добавил Максим. — Как будто мы по лесу идём, а эхо в лесу откликается… Лес густой-густой, дремучий, и солнце сквозь ветки пробивается…

— А мы себе шагаем! И мы…

— Это замечательно, что вы так прекрасно музыку чувствуете, — сказала учительница пения, — но пойте, пожалуйста, потише.

И она поставила мальчишек в самый последний ряд хора.

— Надо нам побольше тренироваться! — сказал Димка, когда они после уроков возвращались домой. — Будем тренироваться — слух-то и разовьётся!

— Точняк! — согласился Максим. — Вон мой Вовка, ну братан, который сейчас в армии служит, такой хилятик был… А на побывку приехал — здоровенный, в дверь не пролазит. Потому что каждый день зарядка и физические упражнения! Тренировка, в общем.

И они стали вдвоём разучивать песню «Эхо».

Сначала вместе пели, а потом Димка в комнате сидел, а Максим ему пел из ванной.

— Главное — первую строчку громко спеть! Как грянуть: «Эх! Широкие просторы! Эх! Родимые края!» — сказал Димка.

— И шире рот открывать, — добавил Максим.

И они снова и снова пели: «Эх! Шагай! Эх! Не унывай! Вслед за эхом снова повторяй!» Особенно хорошо у них получалось слово «Эх!». Как будто пушка палила.

На занятиях они пели тихо, а дома, пока ещё родители с работы не пришли, во всю мочь.

Недели через две в школе был концерт, посвящённый Дню независимости Народной Республики Болгарии. На него пришли все родители и болгарские гости. Потому что у школы, где учились Димка и Максим, была школа-побратим в Болгарии. Они уже много-много лет дружили.

Хор первоклассников начинал концертную программу. Максим и Димка очень волновались и договорились постараться изо всех сил.

— Болгарская пионерская песня «Эхо»! — объявила ведущая.

Черноволосые, белозубые болгары, что сидели в первом ряду на почётных местах, заулыбались, захлопали в ладоши.



Димка и Максим подождали, пока учительница пения проиграет вступление, да как рявкнули:

Э-эх! Широкие просторы! —

даже стёкла в окнах зазвенели.

И сводный хор первого «а» и первого «б» классов дружно подхватил:

Эх! Родимые края!

Димка и Максим переглянулись и не сговариваясь решили не тратить силы до следующего куплета. Как только ребята допели и первый куплет кончился, они опять во всю силу лёгких грянули:

Эх! Шагай! Эх! Не унывай!

У них так хорошо получилось, что они не заметили, как песня кончилась, и выкрикнули лишний раз: «Эх! Широкие просторы!»

И болгарские гости, чтобы поддержать Димку и Максима, бодро подхватили: «Эх! Родимые края!..» И все, кто сидел в зале — и старшеклассники, и родители, — дружно запели припев, а потом так аплодировали, как, наверно, и в Большом театре редко бывает!

После концерта, когда болгарские гости выступали с ответным словом, они особенно благодарили и хвалили Максима и Димку — за то, что они поняли самое главное, к чему песня призывает: «Эх! Не унывай!» Они сказали, что на любом международном фестивале за такое исполнение полагалась бы первая премия!

— Теперь мы в танцевальный кружок запишемся! — сказал Максим Димке, когда они шли после концерта домой.

— Давай! — согласился тот. — Поём мы уже хорошо, а вот танцевать ещё не умеем. Слух-то у нас развился, нужно, чтобы теперь и ноги развились! Человек должен быть всесторонне развит.

— Главное — не унывать и побольше тренироваться! — сказал Максим.

И они спели болгарскую песню «Эхо» вполголоса, теперь уже только для собственного удовольствия.


Боберман-стюдебеккер (повесть)

Глава первая. Вовка был неутомимый лодырь…



…не жалея сил и времени, напрягая все свои умственные способности, он выискивал способы, чтобы не только не учить уроки, но и в школу не ходить! Вообще!

Если бы столько усилий он тратил на учёбу, он бы уже академиком был. Честное слово!

Ну, если не академиком, то студентом или, на худой конец, десятиклассником, а не торчал бы в своем четвёртом классе. Такие случаи бывали, когда из четвёртого класса человек запросто поступал в институт. Если он гений, конечно.

Но Вовка в десятый класс не стремился и о своей гениальности тоже помалкивал, хотя в том, что он — Вовка — человек необыкновенный, не сомневался ни одной минуточки.

Разве обыкновенный человек может прочитать Большую Медицинскую Энциклопедию, где половина слов не по-нашему написана, а те, что русскими буквами, совершенно не понять? А Вовка прочитал! И после этого был уверен, что запросто может изобразить любую болезнь.

Особенно ему удавалось изображать боли в животе. Он недавно так корчился, так стонал, что его три дня на «скорой помощи» возили то в больницу, то обратно. Почти что десяток врачей и санитаров его рассматривали, ощупывали, велели показать язык и всё-таки не могли догадаться, что у него: аппендицит, почечная колика или воспаление всех кишок сразу, — пока один старенький доктор не догадался, что у Вовки контрольная по арифметике.

Он так смеялся, этот доктор, даже слёзы утирал.

«Гений! — говорил он, похлопывая Вовку по тощему животу. — Талант. Между прочим, этот симулянт — моё воскресшее детство!»

Конечно, это была случайность! Кто же мог предположить, что старенький доктор сто лет назад подобным же образом морочил своих учителей и родителей.

Но ведь даже он назвал Вовку гением! Стало быть, это было в Вовке — способности необыкновенные…

Вовка был уверен, что, когда он вырастет, сможет запросто стать киноартистом или Штирлицем… Стоило ему лёжа на диване закрыть глаза, как легко представлялась стена школы и мраморная доска: «Здесь учился выдающийся… (дальше пока не заполнено)» — ну, в общем, — Вовка! И он не сомневался, что все именно так и будет. Но вот когда? Его, скажем, совсем не устраивала посмертная слава. Ему хотелось сейчас всем доказать, что он не «хе-хе-хе», а самый настоящий «о-го-го!».

Но ведь не мог же Вовка саморазоблачиться! Сказать: «Ну что, дурачки! Ловко я вас?»

Конечно, ребята бы удивились. Хотя и не все. Те, кто носили совершенно здоровому Вовке домашние задания и яблоки, вряд ли бы пришли в восторг. Про учителей и родителей говорить нечего. А прославиться хотелось. Ох, как хотелось!

Даже не то чтобы прославиться, а хотя бы оказаться в центре внимания. А то всего и славы — слабое здоровье. По справкам вообще выходило, что Вовка не болеет только в воскресные и праздничные дни. Случай, конечно, редкий, но Вовке почему-то не хотелось, чтобы к этому загадочному явлению было проявлено пристальное внимание общественности… Ему хотелось прославиться чем-нибудь другим! И такая возможность появилась.

Глава вторая. Голос у него был не шаляпинский…

…можно сказать, вообще никакого голоса не было. Поэтому на пении он сидел тихо, не орал, не бесился, как другие. И, наверное, потому, что в шуме и гаме урока учительница и свой-то голос редко слышала, она поставила Вовке пятёрку в четверти.

Неизвестно почему, но вот как раз из-за этой пятёрки отец сначала покраснел, потом побелел, потом пошёл пятнами, как испорченный цветной телевизор… Его не смутили волны троек, которые заполняли табель; и даже двойку по математике, что гордым лебедем плыла по этим волнам, он вроде бы не заметил. Но когда взгляд его наткнулся на пятёрку по пению, отец осатанел:

— При таких отметках ты ещё поёшь?! — заорал он, расстёгивая брючный ремень.

Мама и бабушка повисли у него на руках, и тем самым спасли Вовку от давно заслуженной порки.

— Костя! — кричала мама. — Это не наш метод! Это непедагогично!

— Да нешто нонеча царский режим, чтобы дитё истязать? — вторила ей бабушка.

— А что мне с ним делать? Что делать?! — вырывался отец. Но и мама и бабушка держали его мёртвой хваткой, и он только елозил тапочками по паркету.

— Надо как-то стимулировать его тягу к знаниям, — пояснила мама, оттесняя отца на кухню.

— Подарочек посули! — советовала бабуля, стараясь заполнить собою весь коридор и прикрыть Вовку.

— Да у него этих подарочков… — стонал отец — Только что птичьего молока нет! Железная дорога? Моментально! Велосипед — пожалуйста! Чего тебе не хватает?

И вдруг Вовка, наверное, со страху, совершенно неожиданно для себя выпалил:

— Собаки! Мне собаки не хватает!..

— Я тебе слона куплю! — Отец бессильно рухнул на табуретку. — Носорога африканского! Орла с вершин кавказских гор добуду…

— Вот и хорошо! Вот и решили! — поглаживая отца, приговаривала мама.

— Внучек! Ты уж расстарайся! Неуж ты глупей всех? — ворковала через час бабуля, отпаивая Вовку после нервного потрясения чаем с молоком.

— А собака будет? — спросил внук, уминая горстями конфеты.

— Отцово слово — кремень! Скала твердокаменная! — сказала бабка. — Шутишь! Отцово-то слово…

И Вовка подумал, что, возможно, собаку ему и купят…

Глава третья. Даже самые плюгавые малявки…

…которые вообще от горшка два вершка, оказывались в центре внимания, когда выводили гулять своих мопсиков и таксиков. И Вовка легко рисовал в своём развитом воображении привлекательную картину: он наденет мохнатый свитер, шапку с помпоном, что бабуля связала, и выходит на бульвар с роскошнейшим невероятным псом. Таким, что все прохожие останавливаются и почтительно осведомляются, какой породы эта необыкновенная собака. А одноклассники, которые сегодня Вовку не замечают, униженно выпрашивают разрешения хоть минуточку подержать поводок или разок погладить собаку. И Вовка ещё подумает, кому разрешать, а кому нет. Будь он хоть отличник, хоть кто…

Мечты о собаке были так притягательны, что вытеснили из Вовкиной головы даже Штирлица. И тут выяснилось, что голова-то у него совсем не плохая.

Уроков он, как и прежде, не учил, но поскольку уроки «мотать» перестал, изображая разные болезни, и на занятиях присутствовал, то кое-что в его голову залетало. Постепенно в его дневнике перестали гнуть лебединые шеи задумчивые двоечки и весело закудрявились тройки, а неизменная пятёрка по пению подкрепилась пятёркой по труду и двумя четвёрками, по физкультуре и рисованию. Так что когда за день до Нового года Вовка торжественно положил перед отцом табель, он был почти уверен, что необыкновенная собака сейчас же вбежит с лестницы в квартиру.

— Молодец! Можешь ведь, когда захочешь! — сказал отец, подписывая табель с таким удовлетворением, словно он самолично исправил все двойки на тройки. — Старайся и впредь! — и уткнулся в газету.

— Э… — сказал Вовка, — а собаку?

— Какую собаку?

— Но ты же обещал!

— Я?! — вытаращил глаза отец. — При нашей тесноте нам только ещё собаки не хватало.

Вовка усиленно заморгал, пытаясь выдавить слезу.

— Но ты же обещал… — загнусавил он.

И тогда бабуля торжественно достала из-под длинного фартука кошелёк, долго рылась в нём, прикрывая содержимое рукой, и наконец, с достоинством английской королевы выдала Вовке три рубля.

— На, деточка, купи щеночка! Авось не утеснит! Прежде-то и не в такой тесноте живали, а всё дружнее! — и поплыла в свою комнату со словами: — Ни об каком авторитете у ребёнка заботы не имеют! Родители тожа!

— Это чёрт знает что! — взвился как на пружине отец. Он убежал на кухню и яростно захлопнул за собой дверь.

Больше о собаке никто не произнёс ни слова, и Вовка решил, что собаку купить разрешили.

Глава четвёртая. Резус был Вовкин…

…одноклассник и звали его так, во-первых, за сходство, а во-вторых, потому что он мечтал завести макаку-резус, и в-третьих, он был председателем кружка юных зоологов. Вовка потащил Резуса на рынок как специалиста, чтобы, значит, не промахнуться с покупкой.

— Мне знаешь какая собака нужна? — втолковывал он Резусу всю дорогу до рынка. — Мне необыкновенная собака нужна! Чтобы все как увидели — с ума посходили! Чтобы ну просто ахнули!

— Бум искать, — в сотый раз отвечал Резус, кутая морковный носик в пуховый шарф: мороз стоял нешуточный.

Но необыкновенную собаку отыскать оказалось нелегко. Необыкновенными на рынке были только цены. Никогда Вовка не предполагал, что скулящие, едва разлепившие бессмысленные глазки щенки или котята с трясущимися хвостиками могут стоить так дорого. И уж во всяком случае, больше той трёхи, что была у него в кармане. Конечно, он не подавал виду, и Резус только удивлялся, почему, выпятив нижнюю губу, Вовка надменно говорил:

— Не, это не подойдёт! Ну и что, что чемпион породы?!

— Да ты посмотри! — восторгался Резус, вытаскивая за шкурку из корзины что-то такое пузатенькое, тёпленькое и попискивающее. — Какие лапы! Какие уши! Это же редкость! Это — кокер-спаниель!

— Подумаешь! — оттаскивал млеющего приятеля Вовка. — Да их в городе миллион. Мне уникальная собака нужна.

— Ему собака Баскервилей нужна! — сердито говорил хозяин кокера, пряча щенка под тулуп.

— А это что за порода? Кто вывел? — тут же прилипал к нему Резус.

— Шерлок Холмс.

— Сыскная… — с уважением говорил Резус. Про Шерлока Холмса он уже слышал.

Снова и снова ходили по рынку между рядов с клетками, в которых щёлкали, весело помаргивали, свистели, скакали канарейки и волнистые попугайчики. Между рядами аквариумов, где в зеленоватой воде среди шустрых пузырьков воздуха парили розовые вуалехвосты, сновали светящиеся гуппи, важно жевали усатыми ртами и неподвижно висели полумесяцы скалярий.

На рыночном дворе притоптывали валенками и клубились паром продавцы собак, кошек, голубей, кроликов, морских свинок, сусликов, хомячков, поросят… Здесь же толкалась пожилая белоглазая коза. Она сварливо мекала, сыпала из-под короткого хвоста чёрное драже и жевала задубевшую на морозе клеёнку, которой были покрыты пустые прилавки.

— Нужно покупать щенка, пока он маленький, и воспитывать его самому! — долдонил Резус. — Нужно выбирать собаку близкую тебе по характеру.

— Как это?

— Очень просто! Если человек волевой, энергичный, ему нужна дисциплинированная овчарка, а бабушке, например, — болонка или шпиц…

— А у меня какой характер? — спросил Вовка.

— У тебя? — задумался Резус. — Ну, в общем, какая собака тебе глянется — такой у тебя характер и есть! Тут закономерность! Совпадение характеров. Какая собака — такой ты и сам… Иначе она либо заболеет, либо убежит!

Глава пятая. В этот момент Вовка увидел…

…странного мужика и здоровенную разномастную собачину на верёвке.

«Вылитый кактус», — подумал Вовка, разглядывая мужика.

Мужик, действительно, был похож на кактус, который уже много лет выращивала мама. Она всё ждала, когда его мясистый пузатый ствол украсится необыкновенным пурпурным цветком.

У мужика же из колючей зверской щетины торчал такой пламенеющий нос, словно кактус, на который натянули гремящие на ветру брезентовые штаны и клетчатый пиджачок, уже зацвёл.



— Э, космонавты! — сказал он, маня мальчишек малиновой сарделькой пальца, тоже покрытого чёрными колючками. — Собачкой не интересуетесь? Оригинальный экземпляр.

Экземпляр сидел на снегу, широко расставив кривые кудлатые лапы, и смотрел на мужика, как оштрафованный пешеход на постового. Изредка он длинно, по-коровьи, вздыхал.

— А какой породы? — спросил Резус с опаской разглядывая пса и хозяина.

— Ды-ды-ды-доберман! — стуча зубами ответил продавец.

— Ха! — не поверил образованный Резус. — Доберман — гладкошёрстный! А этот вон какой волосатый.

— Сам ты волосатый! — буркнул мужик, скрипя по снегу растоптанными кедами. — Всё ты знаешь! Менделеев, тоже мне…

— У добермана морда длинная, а этот вон какой широкомордый, — не унимался натуралист.

— Ба-ба-ба-банан-то вынь! — сказал Кактус.

— Какой банан? — не понял Резус.

— Из уха! — рявкнул Кактус. — Какой же это ды-ды-доберман? Ды-дыберман гладкошёрстный, а это? У тебя что, глаз нет? Разве это доберман?

— Но вы же сами сказали…

— Бо-бер-ман! Не д-ды-доберман, а бо-боберман! Сечёшь разницу? Порода такая про-продуктивная. Тьфу, перспективная…

— Я про такую породу никогда не слышал! — загоняя очки повыше, на фигушку носа, сказал Резус. — Доберман — это да! Доберман-пинчер, например…

— Сам ты пи-пи-пинчер! — возмутился Кактус. — Академик нашёлся! Смотрите на него, породу отличить не может! Смотри сюда! То доберман-пинчер, а это бо-бо-боберман! Совсем другое дело!

— Я про такого не слышал!

— Мало ли что! Порода новая! Бо-бер-ман — на букву «б», понял? Боберман. И не это, не пинчер, а как это… Во! Стюдебеккер! Уникальная собачка! На весь город один экземпляр!

— Единственный? — переспросил Вовка.

— Но! Не сойти с места! Второго такого нет, хоть с фонарем ищи! — поклялся Кактус. — Потому и стою тут, как три тополя на Плющихе… Порода уникальная! Продуктивная! Тьфу, перспективная! Никто в ней не смыслит ни шиша! Соображали бы в собаках — с руками бы оторвали! За любые деньги.

Боберман поглядел на Вовку исподлобья. Подвигал мохнатыми бровями и отвернулся. Потерял к мальчишке интерес.

— А что он умеет? — спросил Вовка.

— Что хошь! Чему научишь, то и будет уметь! Он толковый. С ним хоть на охоту, хоть на рыбалку, хоть на выставку. Не подведет! Одно слово — бо-боберман!

— Так что он сейчас, еще необученный? — полюбопытствовал Резус.

— Ну! Рядовой! — подтвердил Кактус. — Сам же видишь — щенок.

— Так он что, еще расти будет? — ахнул Вовка.

— Как захочешь! — уверил мужик. — Хошь большую собаку иметь — ну то есть для солидности, — корми кашей! Хошь маленькую — не давай ни крошки. Усохнет! Он же этот, как его, стюдебеккер, — сам понимаешь! — Мужик заговорщицки подмигнул. — В общем, оригинальная собачка! Бери, не пожалеешь! Дёшево отдам.

— За сколько примерно? — приценился Вовка.

— А сколько у тебя есть? — заинтересовался Кактус, и оригинальная собачка тоже заинтересованно подняла морду.

— Три рубля.

— Покажи!

Вовка вытащил трёшку.

— Эх! — торопливо сказал мужик, сгребая деньги. — Себе в убыток. Но уж больно вы мне, космонавты, по душе. Владей!

Он сунул верёвку, заменявшую поводок, оторопевшему Вовке.

— А документы? — слабо вякнул Резус.

— На что ему документы? — удивился Кактус, торопливо пряча деньги в кепку. — У него же вся биография на лице, извиняюсь, на морде написана!

— Для щенков…

— Да ты что, пионер?! Разве щенки от документов заводятся? Гы-гы!

— Вы меня не так поняли… Чтобы породистые были…

— Будут! — уверил Кактус. — Любые будут! Хошь — бульдоги, хошь — носороги! От этого — любые будут! Ну, а сильно подопрёт — в милицию сходи! Там ему моментом паспорт оформят. Порода редкая… Привет!

— А зовут-то как? — крикнул Вовка в спину мужика, который уже ввинчивался в толпу.

— Зовут? — выдернулась откуда-то уже издалека, из-за прилавков, его колючая рожа. — Зовут, эта… Герой! Во! Можно по-родственному — Гера! В общем, Георгин!

Глава шестая. — Странная всё-таки порода…

…боберман-стюдебеккер! — бормотал себе под нос Резус, когда они шли домой. — Никогда про такую не слышал. В профиль на овчарку похож, а если прямо посмотреть — вроде эрдель, или боксёр… Лапы-то передние, как у эрделя! Точно! А вот задние… Задние не знаю, как у кого…

Георгин тащился позади приятелей, как вьючная лошадь, преодолевшая тяжёлый горный перевал, едва не подметая кудлатой мордой истоптанный снег.

Все шавки и волкодавы, выведенные на продажу, завидев бобермана, начинали биться в истерике, а их продавцы застывали с открытыми ртами. «Во как смотрят!» — думал Вовка, уверяясь, что не промахнулся в покупке и боберман, действительно, уникальная собака.

Сам же виновник переполоха совершенно не обращал внимания на шум. Только однажды, когда уж совсем наглая моська подскочила к самому его носу, Георгин остановился и, подняв над зелёным глазом развесистую бровь, по-человечьи мрачно спросил: «Н-н-н-н-ну?»

Моська, жалобно пискнув, испарилась, а стюдебеккер, тяжко вздохнув, опять опустил разбойничью рожу к самой земле и поплелся дальше, виляя всеми позвонками и выставив тощие лопатки над облезлыми рёбрами.

Однако на трамвайной остановке покорность его кончилась. Он упрямо мотал башкой и упирался всеми четырьмя лапами. А когда подкатил трамвай, пёс так заголосил, что Вовка от неожиданности выронил верёвку. До дому пришлось добираться пешком.

В парадной Вовкиного дома стюдебеккер с неудержимой силой поволок приятелей в подвал, и только убедившись, что вход туда прочно заколочен, дал втащить себя на шестой этаж.

Ехать в лифте он тоже не пожелал.

Глава седьмая. — Батюшки светы!..

…Да что это такое! — запричитала бабуля, когда Вовка затолкал упиравшегося Георгина в квартиру. — Мил мои! Да где ж ты таку страховину выискал? Да ведь это ж телок цельный! Мил мои!

— Погоди, бабуля! Мы его кашей подкормим, он ещё больше вырастет! — обнадёжил её Вовка.

— Осподи! — застонала бабушка. — Да где же в таком разе мы сами ночевать-то станем?

— А что такого? — сказал отец. — «Помнится, прежде и не в такой тесноте жили, а не в пример дружнее как нонеча!»

Бабка поджала губу и ушла в свою комнату.

— Костя! — умоляюще посмотрела на отца мать. — Ну придумай же что-нибудь…

— Вот это — пардон! — сказал отец. — Что пардон, то пардон! Я умываю руки.

И действительно ушёл в ванну бриться.

— Это не моя идея! — закричал он оттуда. — Что хотите, то и делайте!

— Вовочка! — робко предложила мама, с опаской поглядывая на Георгина. — А может, мы его накормим да и отпустим на волю?..

— На какую волю! — закричал Вовка. — Что он, чижик в день птиц?!

Но мама уже открыла холодильник и вытащила оттуда кусок колбасы.

— Ну-ка, собачка, собачка…

Георгин, который смущённо жался в прихожей, вдруг вздыбился, в животе у него заурчало, точно там завели небольшой тракторный мотор.

Вовке показалось, что от тарелки с колбасой до клеёнчатого псиного носа натянулась невидимая нить, прямая, как луч лазера, и Георгин пошёл-пошёл по этому лучу, перебирая кривыми задними лапами и нервно топоча передними… В какое-то неуловимое мгновение он скакнул (или мелькнул)! Мама вскрикнула, тарелка грохнулась вдребезги! Георгин гамкнул, и колбасы, вместе с бумагой, как не бывало. Стюдебеккер ошалело завертел глазами, не веря своей удаче, и со страшным воплем ринулся в раскрытый холодильник.

— Костя! Костя! — отчаянно закричала мама.

— Что такое? — Отец с намыленной щекой выскочил из ванной.

— А ну поди прочь! — Бабуля ворвалась в кухню, воинственно размахивая шваброй. — Осподи! Дак ведь он весь недельный провиант сничтожит!

Георгин, урча и постанывая, жрал все подряд вместе с полиэтиленовыми мешками и картоном упаковок. Его сутулая, с выпирающими позвонками спина дрожала от восторга. Ошалело вертелся обрубок хвоста.




— А вот я тебя, злыдню! — закричала бабуля басом, замахиваясь шваброй.

Вовка невольно зажмурился, понимая, что бабуле нет дела до уникальности бобермана, и что она не дрогнет…

— А вот это, мамаша, не сто́ит! — услышал он страшно спокойный голос отца.

Вовка раскрыл глаза и увидел, что швабра, только что, будто карающий меч, воздетая над бабулечкиной головой, — в руке отца. А сама бабуля открывает и закрывает беззвучно рот, как рыба.

— Не сто́ит, — повторил отец.

Вовка невольно подивился не только той спокойной твердости, с какой была отнята швабра, но и грустным нотам, явственно звучавшим в голосе отца.

Отец подождал, пока совершенно обалдевший и раздувшийся, как дирижабль, стюдебеккер отвалился от опустошенного холодильника. Снял с его расписанной всеми закусками морды веточку укропа и, уверенно взяв за ошейник, сказал:

— А ну пошли! — и повёл повизгивающего от преданности и восторга Георгина в ванну.

— Владимир! Иди сюда и смотри! — позвал отец. — В дальнейшем мыть его будешь сам.

Вовка тоже пошёл в ванную.

Глава восьмая. — Але-гоп!..

…Ну, — скомандовал отец.

Георгин не понял.

— Ну! — повторил отец, чуть дёрнув за поводок. — Але-гоп!

Георгин опять не сообразил, чего от него требуется. Он восторженно смотрел на отца и мотал обрубком хвоста.

— Ну давай! Давай!

Георгин застонал от преданности, но не сдвинулся с места.

— В воду! В воду! — пояснил Вовкин отец. И для наглядности поболтал рукой в воде. — Мыться-купаться! А? Ух хорошо! Ух…

«У-у-у-ух!» — взвыл сообразивший, к чему клонит отец, Георгин и рванул во всю мочь из ванной в коридор.

— Дверь! — страшным голосом закричал отец. — Держи дверь!

Он вцепился обеими руками Георгину в загривок и со стоном, как тяжеловес штангу, оторвал от кафеля и макнул в воду. Пёс орал так, что вот-вот, казалось, перегорит лампочка.

— Ишь ты! Ишь ты! — приговаривал мокрый с головы до ног Вовкин отец. — Шпана! Дефективный! Его в ванну, как человека, а он не желает! Его импортным шампунем, а он не хочет… Ишь ты!

Постепенно боберман успокоился. Стал с интересом присматриваться к мыльным пузырям. Правда, когда самый большой из них лопнул, и мыло брызнуло ему в глаза, он опять попытался выскочить в коридор. Но то ли тёплая вода подействовала на него успокаивающе, то ли он признал в отце хозяина, а только справились с ним на этот раз быстро.

— Сообразил! — приговаривал отец, вытирая тощего и облезлого бобермана пожертвованным для такого случая старым маминым халатом. — Не совсем, значит, дурак! Понимает!

— Что понимает? — спросил Вовка, потому что по тупой, но преданно глядящей на отца морде перспективной собаки трудно было судить о ее умственных способностях.

— Хозяйскую руку почувствовал, — объяснил отец. — Тряхнёшь за шкирку, сразу понимает, кто главный. Это рефлекс собачий такой. Их и матери так таскают. А когда я на севере работал, то своими глазами наблюдал, как вожаки упряжек лодырей вот так-то раз-раз тряхнут — и всё в порядке… Бежит упряжка ровно. Все тянут!

И Вовка с удивлением узнал, что отец долго работал на севере. Ездил там на оленях, на собачьих упряжках…

Отец был маленький, щуплый, нервный. Он пропадал на работе с утра до вечера, и что он там делал — Вовке было неизвестно. Да честно сказать, и неинтересно, потому что отец был совершенно не знаменитый, а Вовку интересовали только знаменитые люди. Но сейчас, стоя в луже, налитой при купании пса, он почувствовал к отцу уважение. И вместо того, чтобы похихикать над обычной отцовской рассеянностью, сказал:

— Пап, у тебя это… щека в мыле.

Отец стал добриваться. Георгин блаженствовал около электрического рефлектора — обсыхал.

— Видать, этому псу досталось, — говорил отец, снимая бритвой пену со щеки. — Видал, как он в холодильник-то!.. «Хоть убейте, но дайте поесть!» Эх, брат, — вздохнул он. — Это состояние мне очень даже хорошо известно. Я в сорок седьмом из детдома сбежал — на волю потянуло. А был как раз такой, как ты… Оголодал, конечно, на воле-то. Время послевоенное, со снедью туго, хлеб по карточкам. Правда, коммерческий, то есть за деньги, уже был. Сорок рублей буханка. Ну вот… — Не торопясь отец прополоскал лезвие. — Я и до побега был доходяга, а тут вообще от голода стал прозрачный. А с голодухи-то знаешь как запахи чувствуешь!.. Ну просто как охотничий пё! Болтаешься по городу целый день, а всё к дверям булочной тянет. А оттуда такой смачный запах идёт!.. Подождал я, пока покупатель послабее или порассеяннее, что ли, выйдет, — хвать у него буханку из-под мышки и бежать! А ноги-то как соломины — не слушаются! Упал. Ну, думаю, — всё! И не то мне страшно, что убьют, а что хлеб отнимут. Я его скорее глотаю, глотаю, давлюсь кусками-то. А он тёплый, мягкий…

Отец причесал волосы, и теперь еще заметнее стала его седина.

«Совсем почти уже седой», — подумал Вовка, а вслух спросил:

— Здорово били? — Вопрос получился шёпотом, потому что мешал ком в горле.

— Да нет, — сказал отец. — Поорали, конечно, потом бабки плакать начали… — Отец грустно улыбнулся Вовкиному отражению в зеркале. — В милицию меня. А мне там худо сделалось! Чуть не помер — хлеб-то свежий был… тёплый ещё…

Он встряхнул головой, отгоняя грустные воспоминания:

— Ну, пойдём твоего крокодила на ночлег устраивать!

Они постелили мамин халат в прихожей. Поставили Георгину на ночь миску с водой. Стюдебеккер икал от сытости и все норовил лизнуть отцовскую руку.

Глава девятая. Вовка любил эти минуты…

…когда сон ещё не навалился, а вся окружающая действительность уже исчезла, и мечты, даже самые невероятные, казались явью. Поэтому Вовка всегда быстро забирался под одеяло и крепко зажмуривался…

Сегодня он, как всегда, свернулся калачиком, и вот уже перед его мысленным взором развернулась прекрасная картина будущего успеха. Вовка в мельчайших подробностях представлял, как он завтра выйдет на улицу с Георгином и при его виде прохожие будут падать от восторга в обморок рядами! И сами по себе будут укладываться в целые штабеля лопнувших от зависти!

Не успел Вовка как следует закрепить это замечательное видение в памяти, как одеяло, будто живое, поползло с него на пол и что-то огромное влажно-лохматое вскочило на кровать.

— Кто это? Мама! — пискнул Вовка.

Мокрый горячий язык залепил ему нос и губы.

— Тьфу! Кто это? — взвизгнул Вовка.

Георгин, совершенно обалдевший от сытости и тепла, от всего того уюта, которого он отродясь не видал, решил идти до конца и жить уж совсем по-человечески! То есть спать на Вовкиной кровати.

— Пошёл! Пошёл! — отпихивался от него Вовка руками и ногами. — Куда ты! Место! Место!

Но необученный Георгин команд не понимал, а всё пёр и пёр, втискиваясь между Вовкой и стеною, выбирая местечко потеплее и поудобнее.

Из комнаты выскочили полураздетые родители. Зажгли свет — Георгин в диком восторге лез обниматься!

Раза три его отволакивали за шиворот в прихожую, но он не желал там оставаться. Поцокав когтями по паркету, он долго примеривался к затворённой двери, а затем, уцепившись зубами за ручку и навалясь на дверь пузом, легко оказывался в комнате, где с упорством самурая лез на штурм Вовкиной кровати.

Тогда отец взял большой гвоздь, вколотил его в косяк и загнул так, чтобы пёс не мог открыть дверь из прихожей в комнату. Минут пятнадцать вся семья слушала, как Георгин пыхтит, стукается всем телом о запертую дверь, елозит по паркету… Наконец, он угомонился, убедившись, что двери ему не одолеть.

— Ну всё! — сказал отец, выплёвывая гвозди изо рта. Он стоял посреди комнаты босой, в одних трусах, с молотком в руке, готовый в любую секунду кинуться укреплять дверь. — Всё! Завтра замок врежу.

Мама и бабуля в белых ночных сорочках, как привидения, ещё пугливо прислушивались. Но, успокоившись, собрались ложиться спать.

— Ужасти какие! — ворчала бабуля. — Ни днём ни ночью спокою нет пожилым людям!

— Ладно уж вам, мама! — сказала Вовкина мать. — Кто на «собачку» деньги давал… Вечно вы со своей самодеятельностью…

— Да кто ж ведал, что он эдаку страховину в дом притащит?

— Спите уж лучше! Ночь на дворе. Нам завтра на работу рано вставать!

Вовка долго прислушивался к тревожной тишине в квартире и задремал не скоро. Но всё же задремал и вроде бы даже увидел какой-то сон, когда его буквально подкинул к потолку страшный, похожий на завывание сирены из военного кинофильма, тягучий жуткий рёв.

Когда Вовка с отцом вломились в прихожую, пёс сидел перед запертой дверью, задрав кудлатую голову и вдохновенно закатив глаза, будто солист в опере, переливчато гудел. Мелодия, известная ему одному, была мрачна и свирепа. Наверно, в этой ночной арии стюдебеккер рассказывал о своей печальной судьбе, о пережитом и о том, как ему крупно повезло, как он доволен и счастлив, и какая замечательная жизнь ожидает его в этом доме.

Глава десятая. Георгин выл долго…

…отец несколько раз вставал, стучал в заколоченную дверь, орал на певца, ругался. Стюдебеккер ненадолго умолкал. Но вдохновение его не оставляло. И, переждав, пока в доме установится тишина и голос его будет особенно хорошо слышен, он начинал свою серенаду с начала.

Поначалу он тихонечко, будто закипающий чайник, сипел. Долго прислушивался, и когда убеждался, что все уснули (или по крайней мере молчат), брал ноты регистром пониже, но зато погромче. Опять прислушивался. И, наконец, поразмявшись, вреза́л таким утробным басом, что в кухонном буфете звенела посуда, а в ванной сама собой начинала литься вода из крана.

Ночной концерт закончился далеко за полночь, но Вовка ещё долго не мог уснуть.

Он слышал, как мама выходила на кухню пить валерьянку или принимать снотворное, как бабуля ворочалась, скрипела пружинами дивана в своей комнате, как выходил курить и кашлял отец. Но не эта ночная ходьба прогоняла дремоту.

Странные непонятные мысли не давали ресницам склеиться в сладком сне. Непрошеные картины возникали перед Вовкиным воображением. Вот явилась заснеженная улица. Мальчишка, оборванный, грязный, чем-то сильно похожий на Георгина, валялся на снегу, пряча под живот, чтоб не отняли, ворованную буханку… И глотал, пока не убили, куски хлеба…

Где-то не то по телевизору, не то в газете Вовка видел лозунг: «Север любит сильных!» Отца — маленького, щуплого, никак нельзя было принять за силача, а вот поди ж ты — работал на севере.

«Не силач, а с Георгином вон как моментально справился», — думал Вовка, находя в отце всё больше и больше замечательных черт.

Ну, вот он кричит, ругается, топает на Вовку ногами, а ведь ни разу не ударил! Другой бы сто раз выпорол, а этот никогда пальцем не тронул — грозится только.

Вовка постоянно, буквально изо дня в день обманывает отца, а тот каждый раз верит. И ужасно расстраивается, что Вовка — врун.

«Он все еще надеется, что я буду честным!» — подумал Вовка. И вдруг Вовка, у которого, как сказал доктор, такое наглое лицо, что об него можно спички чиркать, покраснел! Вовка, способный не моргая глядеть ясными глазами в глаза хоть директора школы, хоть участкового, смутился…

Конечно, в темноте не было видно румянца, которым полыхнуло его закалённое враньем лицо, но он сам почувствовал, каким жаром налились у него щёки и как стало горячо глазам.

Глава одиннадцатая. — Вовка, вставай!..

…Вставай, Вовка! — Отец тряс его за плечо.

— Чего? — Вовка с трудом разлепил веки.

— Вставай! Я на работу опаздываю, так что сам поднимайся — выводи!

— Чего выводить? — не понял мальчишка.

За окнами стояла глубокая ночная тьма. До подъёма в школу — полтора часа.

— Не чего, а кого! Ты что хочешь, чтобы он нам всю квартиру загадил? Он ведь не машина, не выключишь! Он живое существо!

Живое существо плясало на кривых ногах и просительно скулило. Вовка, которого качало, оттого что сон сидел в каждой клеточке его мозга, треснулся о дверной косяк и только тогда немножко очухался. С тоской посмотрел он на белые морозные узоры на стёклах, подумал о том, как стужа полезет в рукава, за шиворот пальто — стоит только выйти на мороз — и его передёрнуло.

Не попадая в рукава, он натянул пальто, нахлобучил шапку. Георгин яростно драл когтями входную дверь, и как только она открылась, лавиной рухнул вниз по лестнице, моментально вырвав из Вовкиных рук верёвку, заменявшую поводок.

Когда Вовка вслед за ним выскочил на улицу, Георгин был уже далеко. Резвой трусцой уносился он по тускло освещённому бульвару, лихо козыряя задней ногой почти каждому фонарю.

— Герой! Гера! — закричал Вовка, кидаясь за ним вдогонку, но вернуть бобермана было невозможно. Пёс проскочил проходными дворами на пустырь и там исчез в темноте.

«Вот и всё! — подумал Вовка, — вот тебе и боберман-стюдебеккер». Но странное дело — вздохнул с облегчением.

Может быть, виновата в этом полубессонная ночь, бесконечная серенада бобермана, ледяной ветер, задувавший под пальто, или ещё что-то, а только подумал он о пропаже собаки как-то отстранённо.

Он подумал, что теперь можно не торчать на морозе, а вернуться домой и нырнуть в еще не остывшую постель, укрыться одеялом с головой и спать, спать, спать… Сколько захочется! Потому что до зимних каникул осталось два дня, и «промотать» эти два дня такому специалисту по прогулам, как Вовке, не составляло труда.

Вовка потопал задубевшими от холода ботинками. Несколько раз покричал в темноту:

— Герой! Герой! Георгин…

Это было делом бе�

А и Б сидели на трубе.

Рассказы

Эти рассказы я написал давным давно. Нынче они, можно сказать, «исторические». Всё о чем в них рассказывается происходило в семидесятые годы, теперь уже прошлого века. Они многократно переиздавались и даже были рекомендованы младшим школьникам для самостоятельного внеклассного чтения. Выходит за полвека они не устарели?! Казалось бы, жизнь совершенно изменилась. О многих технических изобретениях, которые теперь нам служат – всякие айпады, айфоны, ноутбуки и прочее, тогда нам были совершенно неизвестны. Только писатели фантасты предсказывали их появление, да изобретатели инженеры трудились над, казалось бы, немыслимыми проектами сказочного будущего. И вот оно это будущее пришло. И оно теперь наше время, причем, совершенно не сказочное. Многое из того , что стало теперь прошлым устарело и ничего кроме улыбки не вызвает. Почему же истории , происшедшие больше чем полвека назад с их теперь уже дедушками и бабушками, интересны современным мальчишкам и девчонкам? Потому что рассказы не про технику и даже не про природу, а про людей. И не о том кем быть, поскольку многие профессии за это время исчезли и появились новые такие как компьютерщик, а про то каким быть. Причем, разумеется образованным и спортивным, как нынче говорят "продвинутым" в разных областях… Но, профессия может устареть, а вместо рабочего недавнего прошлого теперь стоит станок автомат. А вот человечески качества: сострадание, доброта, деликатность (есть такое слово и такое поведение) никогда не устаревают – потому всегда интересны. Для того , чтобы угнаться за современном развитием науки и техники – нужно постоянно учиться. Как это не удивительно, но для того, чтобы сохранить и развить свои необходимые душевные качества – тоже нужно учиться. Причем, с самого раннего детсва и всю жизнь.Научиться думать не только о себе , но и об окружающих людях. Однако, этого не достаточно. Нужно ещё и действовать – помогать, защищать… да много чему тоже нужно учиться всю жизнь. Зачем? Чтобы быть счастливым. Я убежден, что злые и равнодушные люди – несчастны. Уверяю вас: добрые даже дольше живут. И как я за свою долгую уже жизнь убедился, гораздо счастливее! Это так, хотя, это на первый взгляд, не очень заметно.

Горбушка

Гришка из нашей средней группы принес в детский сад пластмассовую трубочку. Сначала он в неё свистел, а потом стал из неё плеваться пластилиновыми шариками. Он плевался исподтишка, и наша воспитательница Инна Константиновна ничего не видела.

Я в тот день был дежурным в столовой. Инна Константиновна говорит, что это самый ответственный пост. Ответственнее всего суп разносить, потому что тарелку за края брать нельзя—можно пальцы обмакнуть, а на ладошках нести горячо! Но я весь суп хорошо разнёс. Просто прекрасно! Даже на столы не пролил! Стал раскладывать хлеб на тарелки-хлебницы, тут все ребята пришли, и Гришка этот с трубочкой своей. Я понёс поднос на кухню, а горбушку одну в руке нёс—себе оставил, я горбушки очень люблю. Тут Гришка как дунет в меня! Пластилиновый шарик попал мне прямо в лоб и отскочил в мою тарелку с супом! Гришка как захохочет, и ребята тоже хихикать стали. Смеются надо мною, что мне шарик в лоб попал.

Мне так обидно стало: я старался, дежурил изо всех сил, а он мне в лоб, и все смеются. Я схватил свою горбушку да как запустил в Гришку. Я очень хорошо кидаюсь! Метко! Попал ему прямо по затылку. Он даже охнул— горбушка ого какая! Не какой-то там шарик пластилиновый. Горбушка от его стриженой головы отскочила и долго по полу через всю столовую катилась—вот как я сильно бросил!

Но в столовой сразу стало тихо, потому что Инна Константиновна покраснела и стала на меня смотреть! Она наклонилась, медленно подняла горбушку, сдула с неё пыль и положила на край стола.

– После тихого часа и полдника,—сказала она,—все пойдут гулять, а Серёжа останется в игровой комнате и хорошенько обдумает свой поступок. Серёжа ходит в детский сад один, но мне, я чувствую, нужно поговорить с его родителями. Серёжа! Пусть завтра придут твои папа или мама!

Когда я пришёл домой, папа уже вернулся с работы и читал газету, лёжа на диване. Он у себя на заводе устаёт очень, один раз даже за обедом уснул.

– Ну, как дела?—спросил он.

– Нормально,—ответил я и поспешил поскорее в свой уголок к моим игрушкам пройти. Я думал, папа опять свою газету читать будет, но он её свернул, с дивана поднялся и присел рядом со мной на корточки.

– Так ли уж всё нормально?

– Да хорошо! Хорошо всё! Замечательно…—и быстрее самосвал кубиками нагружаю, а они почему-то не нагружаются, так и прыгают из рук.

– Ну, если всё замечательно, то почему некоторые в шапке в комнату входят и, явившись с улицы, рук не моют?

И действительно, я в шапке и руки вымыть позабыл!

– В общем, так!—сказал папа, когда я вернулся из ванной.—Давай рассказывай, что у тебя стряслось?

– А потому что Инна Константиновна,—говорю,—несправедливый человек.! Не разберётся, а наказывает! Мне же Гришка первый в лоб шариком запустил, а я его горбушкой потом… Он же первый, а она меня наказала!

– Какой горбушкой?

– Обыкновенной! От круглого хлеба. Гришка первый начал, а меня наказали! Разве это по-честному?

Папа ничего не ответил, только сел на диван, ссутулился, руки между колен свесил. У него такие руки большие и жилы, как верёвки. Он очень расстроился.

– Как ты думаешь,—спросил папа,—за что тебя наказали?

– Чтобы не дрался! Но ведь Гришка первый начал!

– Так!—сказал папа.—Ну-ка, принеси мою папку. Она в столе лежит, в нижнем ящике.

Папа её очень редко достаёт. Это большая кожаная папка. Там папины почётные грамоты, фотографии, как он во флоте служил. (Я тоже моряком буду, когда вырасту). Папа достал не фотографии своих товарищей-моряков, а конверт из пожелтевшей бумаги.

– Ты никогда не задумывался, почему у тебя нет ни бабушки, ни дедушки?

– Задумывался,—сказал я.—Это очень плохо. У некоторых ребят по два дедушки и по две бабушки, а у меня никого…

– А почему их нет?—спросил папа.

– Они погибли на войне.

– Да,—сказал папа. Он достал узенькую полоску бумаги.—«Извещение»,—прочитал он, и я увидел, как у папы мелко и часто задрожал подбородок:—«Проявив мужество и героизм в составе морского десанта, пал смертью храбрых…»—это один твой дедушка. Мой отец. А вот это: «Скончался от ран и общего физического истощения…»—это второй твой дедушка, мамин папа.

– А бабушки!—закричал я, потому что мне их всех было очень жалко.

– Они умерли в блокаду. Ты же знаешь про блокаду. Фашисты окружили наш город, и Ленинград остался совсем без продовольствия.

– И без хлеба?—эти слова у меня получились шёпотом.

– В день выдавали по сто двадцать пять граммов… Один кусочек, такой, который ты за обедом съедаешь…

– И всё?

– И всё… Да и хлеб-то этот был с мякиной да с хвоей… Блокадный, в общем, хлеб.

Папа достал из конверта фотографию. Там были сняты школьники. Все наголо стриженные и ужасно худые.

– Ну,—сказал папа,—найди меня. Все ребята были похожи между собой, как братья. У них были усталые лица и печальные глаза.

– Вот,—папа показал на мальчика во втором ряду.– А вот твоя мама.

Я её вообще никогда бы не узнал. Я думал: это мальчик лет пяти.

– Это наш детский дом. Нас не успели вывезти, и мы всю блокаду были в Ленинграде. Иногда к нам приходили солдаты или моряки и приносили целый вещевой мешок хлеба. Мама наша была совсем маленькая и радовалась:

«Хлебушко! Хлебушко!», а мы, ребята постарше, уже понимали, что бойцы отдали нам свой дневной паёк и, значит, сидят там в окопах на морозе совсем голодные…

Я обхватил папу руками и закричал:

– Папочка! Накажи меня как хочешь!

– Что ты!—папа поднял меня на руки.—Ты только пойми, сынок, хлеб—не просто еда… А ты его на пол…

– Я больше никогда не буду!—прошептал я.

– Я знаю,—сказал папа.

Мы стояли у окна. Наш большой Ленинград, засыпанный снегом, светился огнями и был таким красивым, будто скоро Новый год!

– Папа, ты завтра, когда в садик придёшь, про хлеб расскажи. Всем ребятам расскажи, даже Гришке…

– Хорошо,—сказал папа,—приду и расскажу.

Матросская лента

Мой самый любимый праздник—День Военно-Морского Флота! В этот день на Неве военные корабли стоят. Они большие и торжественные и очень красивые. На них флаги—вот именно что не развеваются, а реют, как будто корабли принесли с собою океанский ветер. А ещё водный праздник: моторки мчатся, за ними волны белые, как снежные сугробы, яхты—такие красивые, как будто во сне! Пловцы, аквалангисты, водолазы—у них шлемы, как будто они марсиане—честное слово! Оркестры гремят, по улицам моряки нарядные с кортиками маршируют… А вечером салют! И огни на Ростральных колоннах! И факелы над Петропавловской крепостью! Мне в этот день всё время хочется петь морские песни!

Но только я на самом празднике, то есть на набережной, ни разу ещё в своей жизни не был. Я этот парад по телевизору смотрю.

И вдруг в нынешнем году Инна Константиновна говорит:

– Вы теперь большие, как-никак старшая группа, и мы теперь все пойдём на водный парад, тем более, что наш садик совсем от Невы близко.—Мы все «ура» от радости закричали! А я громче всех! Только условие: каждый должен склеивать себе из бумаги бескозырку! Чтобы сразу было видно—идут на праздник будущие моряки!

Мне сразу «ура» кричать расхотелось. Потому что у меня такие руки неловкие, что я ничего ни слепить, ни склеить, ни нарисовать не могу. У меня всё кривое-косое получается. Инна Константиновна говорит:

– Ты сразу за несколько дел берёшься и ни одно до конца не доводишь. Ещё модель корабля не вырезал до конца, а уже принялся раскрашивать. Не докрасил, начал флажки привязывать… Вот посмотри, как Вовик Лукьянов работает.

Вечно мне этого Вовика в пример ставят. Он как лоб наморщит, как своими пальцами ловкими вертеть начнёт—не успеешь оглянуться, а у него из обыкновенного листа бумаги пистолетик, или шапка, или чёртик получился! Мне так никогда не суметь!

Дома я взял у своей сестры Веры из стола лист ватмана—это бумага такая, бутылку с клеем и сантиметр— голову мерить. Стал ножницами клацать. Наверно, целый час работал, все пальцы у меня слиплись, штаны к стулу приклеились, но бескозырка не получилась! Какой-то огурец кривой, и ленты зигзагом, как молнии…

Ещё хорошо, что дома никого не было, а то бы сразу закричали: «Грязнуля! Немедленно всё убери!»

Продолжение книги