Пасынки восьмой заповеди бесплатное чтение

Генри Лайон Олди
Воровской цикл

Пасынки восьмой заповеди

То было что-то выше нас, То было выше всех.

И.Бродский

КНИГА ПЕРВАЯ. ДЕТИ ВОРА САМУИЛА

1

— Пся крев![1] Где черти носят этого пройдоху-корчмаря! Клянусь епископским благословением, еще мгновенье — и я нашинкую весь его проклятый род на свиные колбасы!

Пудовый кулак обрушился на столешницу, заставив кружки испуганно дребезжать, а ближайшее блюдо крутанулось волчком и нескоро остановилось, обратив к крикуну испуганную морду запеченного в черносливе поросенка.

Корчмарь Иошка уже спешил к столу, смешно семеня коротенькими кривыми ножками и защитным жестом выставив перед грудью обе руки. В каждой был зажат глиняный кувшин с выдержанным венгерским вином, только что нацеженным из бочки, кран которой открывался либо по большим праздникам, либо в день посещения корчмы князем[2] Лентовским, чей сволочной характер был отлично известен не только корчмарю, но и всякому встречному-поперечному по эту сторону Татр.

После первого княжеского глотка корчмарь был прощен, после второго — милостиво одарен дружеским подзатыльником, чуть не отправившим тщедушного Иошку на тот свет, а после третьего, самого продолжительного глотка, сопровождавшегося молодецким кряканьем и здоровой отрыжкой, князь Лентовский напрочь забыл о корчмаре и принялся превращать поросенка в груду костей и обглоданных хрящей.

Сидевший рядом с князем его старший сын и наследник Янош Лентовский равнодушно вертел в руках куриную ножку, изредка касаясь ее губами столь нежно и мимолетно, словно это была ножка его возлюбленной, а не окорок жилистой и вредной пеструшки Друцы, чье поведение переполнило сегодня утром чашу терпения жены корчмаря.

Впрочем, аппетит был единственным, что отличало между собой отца и сына Лентовских. Оба — рослые, топором рубленные здоровяки, краснощекие, крепкорукие, зачатые на знаменитой дубовой кровати в родовом замке близ Череможа, где теряли невинность все новобрачные жены Лентовских вот уже восемнадцатое поколение подряд. Оба наряжены в темно-лиловые бархатные кунтуши с бриллиантовыми пуговицами, каждая из которых стоила всего добра, нажитого тем же Иошкой за всю его корчмарскую жизнь; из-под кунтушей выглядывали жупаны голубого атласа, а на мускулистых ногах высокородных вельмож красовались пунцовые шаровары и вызывающе яркие сапоги из крашеного сафьяна на позолоченных каблуках. Больно было смотреть, как старый Лентовский заливает все это великолепие потоками жира и струящегося по бритому подбородку вина — но вряд ли кто-нибудь осмелился хотя бы намеком дать понять князю, что жаль портить этакое добро! Доброхота ожидала в лучшем случае оплеуха, способная свалить быка-двухлетку, а потом — плети княжеских гайдуков; невезучий же вполне мог попробовать и клинка фамильной сабли Лентовских, гордо выставившей над столешницей белый хохолок цапли, украшавший ее рукоять.

— Музыку! Гей, слепой, заснул, что ли?!

Незрячий скрипач, перетирающий в углу беззубыми деснами свежевыпеченный хлебец, поспешно вскочил, подхватил лежащую рядом скрипку, примостил ее на костлявом старческом плече и взмахнул смычком. Плясовая огнем расплескалась по корчме, но никто из немногочисленных посетителей и не подумал пройтись гоголем по скрипящим половицам — дай бог в присутствии старого князя-самодура спокойно дожевать и допить, а после незаметно исчезнуть восвояси!

Разве что сидевшая в самом дальнем углу женщина средних лет, непривычно смуглая и длинноносая для здешних мест, сперва забарабанила пальцами по столу и весело притопнула — но огляделась и вновь принялась за баранье жаркое, дымящееся в пузатом горшочке.

У ног женщины, ткнувшись носом в ее поношенные, но еще крепкие сапожки, лежал здоровенный пегий пес. Правое ухо у пса было оторвано в какой-то давней драке, и теперь вместо него нервно подрагивал смешной волосатый обрубок; зато второе, невредимое ухо независимо торчало вверх, словно собаке хотелось уловить в рокоте струн что-то свое, очень важное и неслышимое для посторонних.

Янош Лентовский пододвинул отцу миску с жареными в масле пирожками и скучающе огляделся.

Взгляд княжича скользнул по двум заезжим торговцам, вполголоса обсуждающим дела купеческие, мимолетно задержался на услужливо скалящемся в никуда слепце-скрипаче, огладил широкий аппетитный зад нагнувшейся за упавшим рушником служанки и наконец уперся в смуглую женщину.

Она подняла глаза на молодого Лентовского и улыбнулась княжичу спокойной приветливой улыбкой.

— Цыганка? — негромко спросил княжич Янош, обращаясь скорее к самому себе.

Как ни странно, женщина расслышала его вопрос и отрицательно покачала головой.

— Тогда кто?

Женщина развела руками и еще раз улыбнулась, словно это должно было объяснить ее происхождение.

Княжич Янош продолжал разглядывать странную гостью. И одета она была не так, как одевались местные бабы: вместо обилия юбок, напяленных друг на друга подобно капустным листьям, и белой расшитой рубашки с безрукавкой, на женщине был мужской черный казакин, подбитый стриженым мехом, из-под которого выглядывала опять же черная рубаха, заправленная в короткие кожаные штаны до колен. И никаких украшений, кроме витого браслета на правом запястье и медной запонки с тремя короткими цепочками, закалывавшей рубаху у ворота.

«Нет, не цыганка, — уверился молодой Лентовский. — Те по пуду всяких цацок на себя вешают, а эта… Да и не станет Иошка цыганок у себя прикармливать. Ишь, черная! Откуда и взялась такая?»

Интерес к женщине так же быстро угас, как и возник, после чего княжич зевнул и потянулся к кувшину с вином.

Сейчас отец насытится, и можно будет спокойно тронуться в путь.

В путь…

Легкие сухие пальцы коснулись шеи Яноша. Он недоуменно обернулся — черная женщина стояла совсем рядом, словно в мгновение ока переместившись из-за своего стола к месту княжеской трапезы. Тонкие губы шевельнулись, и женщина произнесла извиняющимся тоном:

— Великодушно прошу простить, ваша милость! Оступилась…

— Пошла вон, — равнодушно отозвался молодой Лентовский, наливая вино в деревянную кружку, и вдруг почувствовал, как у него зачесались глаза. Именно глаза, как если бы от затылка… нет, от шеи, где коснулись Яноша чужие пальцы, протянулись вглубь тоненькие нити-паутинки, быстрая суетливая плесень, кончиками невидимых волокон войдя изнутри в зрачки, копошась, натягиваясь, разрастаясь…

Княжич изумленно моргнул — и ощущение исчезло.

Подобно руке опытного карманника, в последний момент исчезающей из вскрытого кошеля, когда разиня-хозяин заподозрит неладное и, округлив рот, уже готов закричать на весь базар: «Держи вора!»

О сапог Яноша умильно терлась корчемная кошка Бырка, выпрашивая кусочек свининки и опасливо поглядывая на дремавшего одноухого пса.

— Ой под горкой, под кустом портит девок черт хвостом, — заорал на всю корчму старый князь, и скрипач на ходу попытался подхватить мелодию. — Будет черту лихо, ой…

Забыв слова разухабистой песни, которую слышал от егерей на прошлой охоте, Лентовский выругался и запустил в скрипача обглоданной костью.

Черная женщина уже отходила от княжеского стола, когда лицо ее внезапно напряглось, во взгляде, обращенном к старому князю, вспыхнула шальная безумная ненависть, зарницей метнувшись под густыми бровями — но женщина резко присела, вороватым движением погладив мяукнувшую Бырку, и лицо ее почти сразу стало прежним.

Еще миг — и ни ее, ни пегой собаки уже не было в корчме.

Иошка, увидев рядом с миской недоеденного жаркого серебряный полуталер, решил шума не поднимать и уж тем более не гнаться за гостьей; а чуть погодя ему стало не до талеров и женщин, потому что безобиднейшая кошка Бырка разъяренно зашипела, вспрыгнула на столешницу и оттуда воющим комком кинулась прямо в лицо старому князю.

И долго потом рассказывали пастухи Бескид друг другу, как старый князь Лентовский стал одноглазым, как княжич Янош в бешенстве чуть было не зарубил насмерть корчмаря Иошку, и лишь проворство ног спасло последнего, как горела корчма, подожженная гайдуками Лентовского, а старый князь, прижимая к разодранной глазнице окровавленный плат, рычал сорванным голосом:

— Жгите! Все жгите, сукины дети!.. о, пся крев…

О женщине и ее собаке не вспомнил никто.


— Не могла я иначе, Джош… никак не могла. Ты ведь и сам вор, ты должен меня понимать…

Ночь застала женщину с собакой в пути, но одноухий пес мигом свернул с торной дороги и неспешно затрусил в лес — а женщина спокойно пошла вслед за ним, все дальше углубляясь в густеющий кустарник и петляя меж редких белых стволов берез. Так слепой идет за надежным, не раз проверенным поводырем, так ходят за матерью или за любовником, так ходят не раздумывая и не сомневаясь.

И действительно: не успело еще окончательно стемнеть, как они вышли к пастушьему шалашу — добротному, плотно застеленному свежими ветками, с выгоревшим кострищем посередине, над которым на длинной палке, привешенной к двум поперечным жердям, висел закопченный котел. Женщина занялась костром, едкий дым вскоре заполнил внутренность шалаша, явно собираясь прокоптить незваных постояльцев до конца их дней, а пес исчез в лесу, и только изредка светились поблизости его настороженные глаза.

За все это время он не издал ни звука, словно был немым.

Да и женщина молчала с того момента, как они покинули злосчастную корчму Иошки Мозеля. Молча шла она по дороге, молча плутала меж стволами, молча разжигала костер и разбиралась со скудными припасами, вынутыми из холщовой дорожной сумки с нашитыми поверх полосами дубленой кожи. Пастуший шалаш, привыкший к шумным, говорливым людям, горланящим песни и далеко за полночь пугающим друг друга страшными сказками, удивленно внимал тишине — и когда легкий ночной дождь, шурша и притоптывая, прошелся по лесу, спугнув тишину, то шалашу стало спокойнее от этих уютно шепчущих звуков.

Листва дрогнула, отдаваясь зябкой ласке капель, глубоко в земле грибница начала свершать темное таинство рождения гриба, переполошенно зацокала одинокая белка в кроне векового бука, и догорающий костер внутри шалаша слабо высветил две прильнувшие друг к другу тени: человечью и нечеловечью.

— Не могла я иначе, Джош… никак не могла. Ты ведь и сам вор, ты должен меня понимать… Откуда мне было знать, что молодой княжич против отца родного неладное замышляет? Ты, Джош, тоже не всегда знал, что тащишь — а тащил, небось!

Это и были первые слова женщины.

Пес заворочался, хрипло клокоча горлом.

— Хватка теряется, Джош, — усмехнулась женщина, теснее прижимаясь к крупному лохматому телу, и было в ее движении что-то непристойное, не похожее на простое желание добыть побольше тепла. — Помнишь, ты мне говорил: пальцы карманника нежнее соболиного меха! Помнишь, небось… Неделю, говорил, не погладишь чужие кошели — на восьмой день и камень с земли не подберешь, выронишь! А моя хватка иная, да только и пробовать ее чаще приходится. Строг был Самуил-баца, отец мой приемный, тяжко учил, всех выучил; одна я, дура, на рожон из-за тебя поперлась… спи, Джош, это я так, поскулить перед сном захотелось…

Женщина боялась признаться псу, что ей страшно спать. Перед закрытыми глазами все время вставало суровое лицо отца, Самуила-турка из Шафляр, которого шафлярцы прозвали Самуилом-бацой, что на подгальском наречии значило «Старший пастух» или попросту «Пастырь». Призрачный лик хмурился, сдвигая косматые брови, в выпуклых жабьих глазах турка блестел гневный огонь, и почему-то из-за плеча отцовского выглядывало, издевательски покачиваясь, рыжее петушиное перо.

Женщина уже видела однажды залихватски заломленный берет, на котором серебряной пряжкой было заколото точно такое же перо.

Если бы она могла молиться, то молилась бы, чтоб ей не довелось увидеть его во второй раз.

«Прости, батька Самуил, — губы женщины беззвучно шевелились, заставляя одноухого пса вздрагивать и на миг выныривать из чуткой собачьей дремы, — прости ослушницу… Ведь знала же, помнила, в душе тавром выжгла слова твои: „Не воруйте, дети, у дьявола, ибо дьявол берет по праву обмана, но все же по праву; а мы просто берем! Опасайтесь многих, но не бойтесь никого — кроме Великого Здрайцы!“[3] Вот и вышло так, Самуил-баца, что твоя глупая дочь Марта, бывшая гроза шафлярских мальчишек, бежит теперь испуганной косулей от охотника, и нет ей убежища на всем белом свете! Ах, Джош, Джош-Молчальник, что ж ты сделал со мной!.. что я сама с собой сделала…»

Когда женщина, зовущая себя Мартой, все же заснула, то приснился ей день, когда она впервые поняла недозрелым детским умишком, что родилась воровкой.

В тот день она чуть было не украла у приемного отца удовольствие от послеобеденной трубки.

А Самуил-баца поймал ее, что говорится, за руку, и потом долго смеялся, раздувая ноздри орлиного носа и топорща жесткие седые усы.

Дождь бродил вокруг шалаша, и Марта теснее прижималась к теплому боку пса, вздрагивающего во сне.

Джошу снился ночной лес, гроза и человек, повешенный на собственном поясе, привязанном к потолочной балке заброшенной сторожки.

Джошу снился он сам.


Без малого полвека минуло с той памятной весны, когда стаяли снега, и со стороны весело зазеленевшей Магурской Громады явился в Шафляры незнакомый турок. Впрочем, турком прозвали его сами шафлярцы за длинную, диковинно выгнутую трубку, которая вечно дымилась у незнакомца в зубах, да еще за внимательные смоляные глаза навыкате. Темной же мастью и птичьим носом здесь трудно было кого-нибудь удивить — добрая половина бескидских мужиков была чернявой и клювастой. Поселился гость в хате столетнего дедушки Кшися, и все три с половиной года, что остались старику до прихода костлявой, не мог нарадоваться одинокий Кшись на своего постояльца, которого перед смертью назвал сыном. Сами шафлярцы, не шибко жаловавшие чужаков, тоже на удивление быстро привыкли и к пришельцу, и к его имени Самуил, непривычно звучащему для местного слуха — работал Самуил-турок за троих, на святые образа крестился исправно, пил с умом, ругаться умел так, что самые завзятые сквернословы плотней натягивали бараньи шапки на уши и хмыкали в курчавые бороды, девок без нужды не портил, а мужние бабы частенько бегали в лес за ушедшим на охоту Самуилом в отсутствие законных муженьков, выгнавших стада к Озерам.

Но детей от турка не рождалось, а на горячем он не попадался.

Так что все были довольны, потому как по эту сторону Татр любили иметь в доме хозяйку, которая нравится другим — раз со мной живет, значит, и я не из пустобрехов.

Опять же последнюю неделю перед смертью дедушки Кшися, во времена его молодости не раз и не два выбиравшегося бацой — старшим пастухом, чье слово для прочих главней отцовского, — Самуил-турок безвылазно сидел в хате, поил старика травяными отварами и держал за иссохшую руку, забывая поесть и урывая клочки сна, когда старика чуточку отпускало. А после похорон впервые отправился с шафлярскими пастухами в Косцелец — и те, кто помнил тот давний выпас, говаривали, что словно дедушка Кшись встал из гроба и каркающим голосом Самуила-турка отдавал приказы: дойных овец и коз отправить на Крулеву гору, баранов с козлами и ярок с ягнятами — здесь оставить, коров к Озерам, волов согнать в редкий лес над речкой…

Так и стал с того дня из Самуила-турка Самуил-баца.

А к неизменной трубке добавилась в руках Самуила пастушья чупага — малый топорик на длинном древке, с медными колечками на конце топорища. Всякий уважающий себя подгальский пастух умел в танце прыгать через свою чупагу, ухватившись руками за лезвие и за топорище, а когда поднимался пастуший топорик не для забавы, а для мужской кровавой потехи, то частенько приходилось после сколачивать домовины для неудачников.

Тут поначалу косились на Самуила односельчане — что-что, а прыгать козлом новый баца был не горазд. Как-то раз явился в Шафляры Мардула-разбойник, знатный овцекрад, о котором говаривали, что ему человеку шею свернуть — как иному высморкаться. Явился и давай шутки шутить: дескать, в старом стаде новый вожак, холощеный валух шафлярских баранов водит! Слово за слово, встали друг перед другом Самуил с Мардулой-разбойничком на зеленом лугу, заметался неистовый Мардула вокруг хмурого турка, как грозовой вихрь вокруг старого утеса, плеснула медным звоном Мардулина чупага… пляшет Мардула, а в руках у Самуила-бацы уже две чупаги: и своя, и разбойничья. Что сделал, когда успел, как утес у вихря молнию из пальцев выкрал — не увидели того шафлярцы. Схватился Мардула за нож, рванул из-за пояса и замер на месте, ровно забыл, что с ножом делать собирался.

— Ты чего мою чупагу держишь? — спрашивает у турка.

Незлобно спрашивает, скорей удивленно.

— А ты мне ее подарил, — отзывается Самуил-баца. — Только что. Как побратиму. Прими взамен мою и поклонимся друг другу в пояс.

Когда шафлярцы позже рассказывали эту небывальщину соседям, то в конце всегда добавляли: хотите верьте, хотите нет, только тем дело и кончилось.

Так и жил Самуил-баца в Шафлярах. На четвертый год женился, взял за себя немую Баганту, овдовевшую еще до его прихода в село, и жил с безъязыкой душа в душу. А детей не имел. Не хотел или не мог — но на вторую зиму после свадьбы исчез из Шафляр до середины весны и по возвращении привел с собой мальчонку. Подобрал где-то. Баганта приняла хлопца как сына родного, Самуил-баца имя приемышу дал — назвали Яном, а пока маленький был, Яносиком звался. С той поры и пошло: раз в три-четыре зимы исчезал Самуил из Шафляр, скитался где-то до полугода и возвращался с приемышем. Когда с мальцом, когда с девкой. И все как один: лядащенькие, чернявые да востроносенькие. Галчата и галчата, словно родные дети турка — а когда охотник Собек бросил как-то со зла: «Воронье!», так назавтра забыл имя родной матери.

Взаправду забыл, на трезвую голову. Ему уж кто только не говорил: «Мамашу твою Кристой зовут!», а он кивнет, полдня проходит, шепча под нос: «Криста… Криста, мамонька…», и к вечеру снова ко всем цепляется: «Люди добрые, как вы маму мою кличете?!»

У самой матери спрашивать стеснялся.

Росли приемные дети Самуила-бацы и немой Баганты, вырастали, стукнул старшему Яну девятнадцатый годок — и ушел Ян из родного дома. Ушел себе и ушел, мало ли с какой стати человеку жизнь в Шафлярах немилой показалась! Ан нет, не так-то просто: следом за Яном спустя три года покинула село и сестра Янова, красавица Тереза. Много парней сохло по статной Терезе, только не выбрала она из них ни единого, жила себе ни богу свечка ни черту кочерга; такой и ушла восвояси. Вот и повелось с тех пор: справит очередной Самуилов приемыш дважды девятый день рождения — откуда только знал Самуил-баца, когда родились его найденыши?! — и вскоре расстается с отцовским домом.

Куда уходили, где оседали — не знал никто.

Разве что, может, кроме старого Самуила. Да этот разве скажет?! — проще немую Баганту разговорить…

И если бы сказал кто шафлярцам, что уважаемый всеми Самуил-баца тайно учит своих приемных детей воровскому ремеслу, поскольку сам природный вор, и даже не такой вор, каких мало, а такой, каких и вовсе-то нет на свете — ох, и намяли бы пастухи болтуну-всезнайке бока!

А зря.


Дорога на Тынец испокон веку считалась оживленной. Скрипели повозки, запряженные меланхолично моргающими волами, время от времени пролетал, покрикивая, спешащий верховой, богомольцы серыми стайками брели в тынецкий монастырь, пользующийся славой святого места; по обочине местные пастухи гнали на продажу блеющих овец, и бродячие монахи блудливо цеплялись к бабам, отправившимся с утра на рынок.

Марта ехала на телеге, почти целиком заставленной дерюжными мешками с мукой. Мучная пыль пудрой оседала на темных волосах женщины, набивалась в рот и в нос, затрудняя дыхание, но все же это было лучше, чем тащиться пешком. Одноухий Джош развалистой рысцой бежал рядом, вывалив розовый язык, и искоса поглядывал на правившего волами мельника — тихого крохотного старичка с благостным выражением на выцветшем от возраста лице, отчего мельник напоминал затертые статуи святых, каких много понаставлено заботами окрестных резчиков в церквях Ополья и Тенчина.

С другой стороны телеги шагал сын мельника — низкорослый крепыш с плечами шириной в стол. При виде его медвежьей стати сразу приходило в голову, что мельничиха в молодости согрешила с кем-то из ядреных здоровяков-гуралей,[4] любивших в свободное от разбоя время молоть муку на чужих жерновах.

Изредка сын мельника отставал и, делая вид, что попросту глядит по сторонам, по-звериному быстро косился на собаку Марты, зажигая в глазах неприятные зеленые огоньки. Сама Марта один раз заметила это, но не придала значения: мало ли что, может, парня в детстве сельские кобели рвали, вот и не любит собак!

Пегая морда Джоша излучала полнейшее равнодушие ко всему на свете.

— До самого Тыньца с нами поедешь, дочка? — добродушно спросил мельник, погладив ладошкой вспотевшую на солнце плешь. — Ты думай, а то я еще волов у Жабьей Струги поить стану… что ж тебе зря ждать возле колодца-то!

— А где этот колодец? — поинтересовалась Марта.

— Да тут рядышком, за сгоревшим явором, где поворот к монастырю… как подъезжать станем, услышишь: лягухи там стрекочут, что твои соловьи!

— Нет, дедушка, тогда я вас ждать не стану. Мне-то как раз в монастырь и надо, к аббату Ивоничу.

— К Яну Ивоничу? Божий человек, таких на нашей земле по пальцам перечесть можно… бедных оделяет, к монастырским крестьянам милостив, исповедует чище святого Павла, чужого гроша в жизни не взял…

Марта невольно улыбнулась, как если бы мельник сказал что-то очень смешное, и старик недовольно заворочался, заметив краем глаза эту улыбку.

— Святой человек ксендз[5] Ян, — еще раз повторил он с нажимом. — Глядишь, вскорости епископом станет. Люди и так уже судачат: настоятель тынецкого монастыря — и не епископ. Не поладил с кем в Риме, что ли? А ты знакома с ним, дочка, или как?

— Немного, — Марта обеими руками взбила свои пышные волосы, и белесое облачко мучной пыли заклубилось над женщиной.

Мельник прицокнул языком — не то волов подгонял, не то удивлялся, что его случайная попутчица знакома с таким угодным Господу человеком, как Ян Ивонич, настоятель тынецкого монастыря бенедиктинцев.

Подъезжая к Жабьей Струге, издалека кивавшей им колодезным журавлем, Марта даже не услышала, а скорей почуяла хриплое ворчание Джоша. Не успев ничего сообразить, она метнулась с телеги на землю и мертвой хваткой вцепилась в густую шерсть пса за мгновение до того, как одноухий чуть было не помчался вперед, к колодцу.

— Что с тобой, Джош?! — Марта понимала, что долго ей собаку не удержать, да и вообще Джош-Молчальник был не из тех, кого может удержать женщина.

За что в свое время и поплатился.

Пес упрямо тянул ее к колодцу.

Продолжая одной рукой придерживать собаку, Марта дошла до поворота и увидела Жабью Стругу.

Неподалеку от бревенчатого сруба, ограждавшего колодец, к раскидистой яблоне прижался спиной молодой цыган, скорее цыганенок, выставив перед собой кривой нож.

— Не подходи! — подстреленной рысью шипел парнишка, яростно сверкая глазами, и ярко-алая рубаха его пламенела на ветру. — Клянусь мамой, зарежу! Не подходи!..

Вокруг толстой ветви яблони был плотно обмотан кожаный повод коня — красавца гнедого, заседланного на удивление старым и поношенным деревянным седлом, на какое не сядет ни один уважающий себя всадник, а тем более природный цыган.

Конь нервничал, мотал головой и фыркал.

Цыгана лениво, с неторопливым спокойствием людей, умеющих убивать, окружало пятеро мужиков. Двое держали короткие, с толстым обухом топоры, более удобные для работы, чем легкие пастушьи чупаги; третий доставал из ножен свой нож, в отличие от цыганского широкий и прямой, а четвертый тряпицей наскоро перевязывал пятому рассеченную руку. Видимо, цыганенок уже успел расстараться. По лицам мужиков ясно было видно, что жить мальчишке остается считанные минуты. Просто никому не хотелось лезть первым и зря кровавиться.

Джош рычал, скалясь страшной пастью, и тянул Марту вперед.

— Это цыган, — успокаивающе бросила женщина псу. — Конокрад. Ты же никогда не связывался с конокрадами, Молчальник! Да что ты, в самом деле, ведь посекут топорами — и его, и нас с тобою!

Пес не слышал.

— Не возьму я их, Джош, — чуть не плакала Марта, из последних сил держа пса. — Сам знаешь, надорвалась я с тобой, много не вынесу… и устала с дороги. С княжичем — это ведь так, забава одна была, как тебе у деревенского дурня яблоко с воза снять… да стой ты! Черт с тобой, Джош…

На последних словах Марта поспешно захлопнула рот, наскоро огляделась по сторонам и, отпустив собаку, пошла к мужикам и конокраду.

Джош беззвучно ступал следом.

— За что парня губите, люди добрые? — спросила Марта, подойдя к раненому.

— Коня свел, падлюка! — ответил тот властным голосом, по которому сразу можно было признать сельского войта. — Я-то думал — все, сгинул жеребец, уведут в Силезию или за Дунай, и пиши пропало… не успели увести, племя египетское!

— Не подходи! — безнадежно вскрикнул цыганенок. — Ай, не подходи, жизни лишу!

Марта протянула руку и легко коснулась предплечья раненого, чуть выше наспех замотанного тряпицей пореза. Человек встрепенулся, хотя порез был пустяковый, и даже задень его Марта, боли особой не причинил бы, потом часто-часто заморгал, словно ему в глаз попала соринка, помотал кудлатой головой и недоумевающе уставился на своих спутников.

— Эй, мужики! — крикнул он. — Погодьте! А за что мы цыгана этого рубить собрались?!

Ближайший обладатель топора — коренастый угрюмый бородач — повернулся и выразительно постучал себя обухом по лбу. Правда, лоб у него даже на первый взгляд был такой, что можно было стукнуть и посильнее — если топора не жалко.

— Сдурел, Саблик?! Он же коня у тебя свел!

— Коня?!

— Ну да! Твоего гнедого! Да ты что, ослеп — вот же твой жеребец стоит!

— Это не мой жеребец! — с уверенностью заявил раненный Саблик.

— Не твой?

— Не мой. Сроду у меня гнедых не водилось.

— Так ты ж сам заорал, как мы к Струге подъехали: держите, братья, конокрада чертова, вражью силу! Я и приметил — вроде бы знакомый гнедой под цыганом гарцует! Еще обрадовался — спешился кучерявый, коня поить стал, а то ушел бы верхами!..

— Не мой конь, — Саблик отвернулся и стал перевязывать пострадавшую руку заново, ловко помогая здоровой руке зубами. — Сроду не водилось у меня гнедых. Не люблю.

— Тогда за что мы цыгана рубим?!

— Не знаю. Может, он в твое ведро плюнул.

Бородач сунул топор за пояс и вразвалочку подошел к Саблику. Постоял, глядя на того с явным желанием дать раненому по уху, после звучно высморкался Саблику под ноги и двинулся к колодцу.

Остальные, пожимая плечами, потянулись за ним.

Марта проводила их усталым взглядом и направилась к цыганенку.

— Не подходи, — цыганенок сунул ей в лицо нож, чуть не порезав губу, и теснее прижался спиной к яблоне. — Убью!

Марта не ответила.

— Не подходи! — еще раз взвизгнул парнишка и заплакал, садясь на землю.

Джош облизал цыганенку мокрые щеки и лег рядом, покусывая стебельки травы.

— Мотал бы ты отсюда, — Марта отерла пот со лба и поняла, что испугалась — дико, смертно испугалась, просто раньше не успела это заметить, а и заметила, так не пустила в сердце.

Кинулся бы Джош-сумасброд на мужиков, лег бы под топорами за дурость свою неуемную…

— Друц, — забормотал цыганенок, уставясь в землю. — Зовут меня Друц!.. я для тебя, госпожа, я за тебя… наш табор в Силезию третьего дня ушел, там ярмарка знатная, а я не успел!.. задержался я тут… хочешь, госпожа, вынь мою душу, топчи ее, дави каблуками — благодарить стану, в ножки поклонюсь! Хочешь?!

Золотая серьга в его левом ухе качалась, играя солнечными зайчиками.

— Дурак ты, Друц-конокрад, — устало отозвалась Марта, вздрогнув при словах Друца о душе. — Прыгай-ка лучше в седло и гони к своим в Силезию. Опомнятся мужики — ни я, ни Господь Бог тебя с их топоров не снимут. Понял? А гнедого твоего Бовуром звать — так и запомни, потому что на другое имя он не откликнется. И не надо на меня глазеть, рот разинув, я тебе не икона Божьей Матери… ну, скачи!


…Старичок-мельник, так и не выпрягший волов из своей телеги, от края дороги наблюдал за происходящим. Когда пыль взвилась за цыганом Друцем, прилипшим к спине краденого жеребца, мельник покачал головой и задумчиво оттопырил нижнюю губу.

— А не та ли это баба, о которой давеча ночью нам Петушиное Перо сказывал? — спросил он у самого себя.

И сам себе ответил:

— Может, и та. А спешить все равно не надо…

— Какая баба? — поинтересовался его могучий сын, исподлобья поглядывая на припавшего к ведру одноухого пса.

— А та, что у черта купленную душу из-под носа увела. Как цыган коня из чужой конюшни.

Мельник еще раз покачал головой, улыбнулся тихой бесхитростной улыбочкой и повторил:

— А спешить все равно не надо…


Стены тынецкого монастыря, сложенные из тщательно пригнанных друг к другу глыб тесаного камня, выросли перед Мартой и Джошем как из-под земли. Вот еще только что был лес, тропинка петляла меж задумчивыми сумрачными вязами и древними дубами, не позволявшими видеть ничего дальше ближайших стволов — и вдруг лес как-то сразу кончился, словно обрезанный гигантским ножом, а над головами уже нависают отвесные монастырские стены, больше смахивающие на крепостные. Тынецкий монастырь в смутные времена и впрямь частенько служил крепостью, причем стены, на которые сейчас с искренним благоговением смотрели Марта и Джош, ни разу не были взяты неприятелем. То ли Господь хранил святых отцов и укрывшихся у них мирян, то ли закованный в камень оплот веры просто оказался не по зубам нападающим. Впрочем, одно другому не помеха, и даже наоборот…

Вблизи, когда путники оказались перед массивными, окованными железом воротами монастыря, ощущение давящей на плечи огромной массы сурового камня только усилилось. И, стараясь развеять это гнетущее впечатление, усугубляемое царившей вокруг тишиной, Марта решительно и громко трижды ударила в ворота привешенным снаружи чугунным кольцом.

Некоторое время ничего не происходило. Потом по ту сторону ворот послышались неспешно приближающиеся шаги, и в левой створке со скрипом отворилось небольшое окошечко. Спустя мгновение в нем возникла остроносая физиономия монаха-привратника, сверлившего Марту подозрительным взглядом.

— Кто такая? — неприветливо осведомился монах. — Зачем явилась?

— Марта Ивонич я, сестра настоятеля вашего, — скромно потупила глаза Марта. — Совета пришла спросить у святого отца, брата моего в миру.

— Сестра? — в скрипучем голосе монаха звучало подозрение, готовое перейти в уверенность. — Что-то не припомню я, чтоб у аббата Яна сестры водились!

— А ты у него самого спроси, отче, — кротко улыбнулась Марта, проводя ладонью по гладкому дереву ворот и как бы случайно задев при этом торчавший из окошка длинный монашеский нос.

Привратник отшатнулся, хотел было выругаться, но вдруг застыл на месте, словно пытаясь что-то вспомнить. Так и не вспомнив, обреченно махнул рукой и начал вытаскивать из петель тяжелый засов.

— Входи, сестра, — виновато пробормотал он, впуская Марту и юркнувшего следом одноухого пса. — Для тех, кто просит у нас совета и утешения, двери наши всегда открыты. Сейчас схожу, доложу отцу настоятелю…


Являвшихся к нему мирян настоятель тынецкого монастыря ксендз Ян Ивонич предпочитал принимать не в исповедальне и не в аббатских покоях, а в узкой келье, где кроме жесткой лежанки, грубой деревянной скамьи и низкого стола из некрашеных дубовых досок, ничего не было.

За исключением распятия на стене, разумеется.

Здесь отец Ян молился в одиночестве, здесь же выслушивал исповеди родовитых шляхтичей и шляхтянок, претендующих на особое внимание аббата, отпускал грехи, давал советы, после которых многие уходили с облегченным сердцем, а кое-кто и вскоре принимал постриг. Знали бы эти люди, что на самом деле происходило в то неуловимое мгновение, когда бремя грехов спадало с их души, или когда важное решение, еще минуту назад рождавшее бурю сомнений, вдруг оказывалось простым и единственно возможным! Но люди покидали монастырь, аббат оставался, и все шло своим чередом.

Отца Яна многие считали святым. И хотя прижизненная канонизация ему не грозила — даже святой Станислав Костка сподобился приобщения к лику лишь после того, как отдал Богу душу — тем не менее тынецкие отцы-бенедиктинцы и священнослужители соседних монастырей были твердо уверены, что уж епископский-то сан не минует ксендза Ивонича, причем в самое ближайшее время.

И только сам отец Ян, Яносик Ивонич, старший из приемных детей Самуила-бацы, знал истинную цену своей святости.

Кроткий аббат был вором.

Сонмы греховных мыслей и вожделений, сомнений и страхов, украденных из голов исповедующихся и просящих совета мирян терзали его. Люди уходили просветленными и очистившимися, чувствуя в себе Благодать Божью, люди называли отца Яна святым — а он оставался один на один с их гордыней, любострастием и чревоугодием, все чаще не выдерживая, срываясь и долго потом замаливая собственные — а по сути чужие — прегрешения… Когда молодой Яносик становился послушником, а затем принимал постриг и давал обеты, он и представить не мог, с чем ему придется столкнуться в стенах монастыря, этой обители веры и благочестия! Да будь он действительно святым — никогда бы не достичь Яну Ивоничу не то что епископского сана, но и должности настоятеля, в которой он сейчас пребывал. Свято место пусто не бывает, желающих на него предостаточно. И плетутся в стенах монастырей интриги не хуже, чем в королевских дворцах и княжеских замках; редко, очень редко пускают в ход святые отцы яд и клинок, зато клевета и наветы ядовитее иной отравы и острее булатного ножа. Будь ты хоть трижды блаженным бессребреником — епископом до самой смерти не станешь, ибо найдутся угодники похитрее, попроворнее тебя!

Все это ксендз Ян понял быстро. А поняв — принялся за дело. Самуил-баца мог гордиться старшим сыном: не раз кто-нибудь из отцов-бенедиктинцев внезапно забывал, о чем хотел донести тогдашнему аббату, или прилюдно спотыкался посреди молитвы, запамятовав слова, годами беспрепятственно слетавшие с языка; а то и сам престарелый настоятель начинал вдруг ни с того ни с сего благоволеть к молодому монаху, которого еще недавно считал юным выскочкой, метившим на его место (и совершенно правильно считал!)…

День за днем, год за годом украденные во имя благой цели черные думы, корыстные помыслы, зависть, тщеславие, доносы и интриги скользкой плесенью оседали в душе брата (позже — отца) Яна, и время от времени Ивонич начинал задыхаться, тонуть в этой мерзости, не отличая врожденного от краденого. Тогда он на несколько недель исчезал из монастыря — якобы по делам святой католической церкви — в потайном месте сменял свое одеяние на мирское и ударялся во все тяжкие, ныряя с головой в пучину пьянства, чревоугодия, кутежа и продажной любви, давая выход накопившимся в нем чужим страстям и желаниям.

Это случалось нечасто — лишь тогда, когда кладовая его души оказывалась переполнена той дрянью, которую отец Ян выносил из чужих душ. Для блага других — и ради собственной выгоды. Всяко бывало, и до сих пор мучился сорокалетний аббат Ян, считавшийся святым, страшным вопросом: благо творит он или зло? Угодно ли Богу то, что он делает, или уже ждет его в аду Сатана, радостно потирая руки в предвкушении?..

Ответа настоятель не нашел до сих пор.


Присев на край узкого монашеского ложа, Марта молча наблюдала, как отец Ян не торопясь устраивается на скамье напротив нее. Строгое бледное лицо аббата с высоким лбом и обильно усыпавшей виски сединой действительно напоминало лик святого, и Марта подумала, что Яносику весьма пошел бы светящийся нимб вокруг головы. На аббате была белая длиннополая риза с пелериной, какую носили все бенедиктинцы, но, даже не зная, кто он, Марта никогда бы не спутала Яна с рядовым монахом из ордена св. Бенедикта или любого другого.

— Ну, здравствуй, сестра, — негромко сказал аббат и посмотрел ей прямо в глаза.

— Здравствуй… святой отец, — чуть улыбнулась Марта.

Улыбка вышла печальной и едва ли не вымученной.

— Давно мы не виделись с тобой, Марта. И поэтому я не верю, что ты случайно появилась здесь. Рассказывай.

— Не знаю даже, с чего начать, Ян…

— С начала, Марта, с начала. Слыхала, небось, что в начале было Слово?

— С начала? Я нарушила одну из наших Заповедей, Яносик.

— Какую же? — тонкие брови аббата еле заметно приподнялись, но на лице при этом не дрогнул ни один мускул.

— Я встала на пути у Великого Здрайцы.

На этот раз Ян не смог скрыть своего волнения.

— Ты рискнула помериться силами с Нечистым?!

— Да.

— И… что же?

— Я украла у него душу. Душу, купленную им; душу, которая принадлежала ему по Праву. И с тех пор он ищет меня. Меня — и того, в ком отныне живет принадлежащая ему душа.

После этих слов женщины в келье повисла долгая звенящая тишина — лишь когда снаружи донесся приглушенный звук колокола, отец Ян очнулся и тыльной стороной ладони вытер вспотевший лоб.

— Но это невозможно! То, что ты рассказываешь — это даже не ересь! Это чушь! Этого не может быть согласно догматов церкви; этого не может быть с позиций здравого смысла; если у тебя нелады с церковью и здравым смыслом — этого не может быть, потому что так учил нас наш приемный отец Самуил! У тебя попросту не хватило бы сил вынести наружу целую душу — если предположить, что вообще можно украсть погибшую душу у дьявола!..

— Этого не может быть. Но это было. Мне действительно не хватило сил, брат мой Ян, и я серьезно надорвалась во время кражи. Сейчас я не в состоянии украсть ничего большего, чем лежащие на самой поверхности мелочи, но тогда… тогда у меня не было другого выхода, — просто ответила Марта.

— И ты хочешь, чтобы я помог тебе? Помог против Великого Здрайцы?

— Когда я заблудилась в Кривом лесу, именно ты, Яносик, нашел меня и привел домой. Когда ты дрался с шафлярскими мальчишками, я прикладывала к твоим ссадинам подорожник. Теперь ты аббат, многие считают тебя святым, хоть это, наверное, и не так. И ты — наш. К кому мне было еще идти? Отец стар… Если мне не поможешь ты, то больше не поможет никто.

— Но я не знаю, чем тебе помочь! Разве что предложить уехать в Рим или постричься в монахини… вместе с тем, кто носит украденную тобой душу. Марта, я сделаю все, что смогу — хотя и сомневаюсь, что кто-либо из людей способен помочь тебе, даже Его Святейшество. Но для начала я должен хотя бы узнать, как это произошло!

— Хорошо, отец Ян. Я все тебе расскажу. Ты принимал много исповедей — прими и эту.

2

Баронесса Лаура Айсендорф, супруга Вильгельма фон Айсендорфа, чертовски нравилась мужчинам. Этого отрицать не мог никто, и сама баронесса прекрасно это знала; к тому же Лаура была неглупа — редкое сочетание! — и вертела мужем, как хотела, на словах во всем соглашаясь с суровым бароном. Но людей, как правило, обуревают желания, лишь разрастающиеся по мере их удовлетворения, и в первую очередь это относится к красивым женщинам. Лаура Айсендорф была натурой исключительно страстной и любвеобильной, пылких чувств ее с лихвой хватало помимо мужа еще на двух-трех достойных кавалеров, которых баронесса частенько меняла. Что, естественно, не могло укрыться от охочего до сплетен венского света. Впрочем, рассказывать о похождениях гулящей Лауры ее законному супругу опасались, зная вспыльчивый характер барона и его репутацию записного дуэлянта. Так что некоторое время после свадьбы барон пребывал в счастливом неведении относительно «причуд» своей супруги, а баронесса, уверовав в собственную безнаказанность, окончательно потеряла чувство меры и пустилась во все тяжкие, нередко уединяясь с очередным избранником в укромной комнате прямо во время бала или приема.

Долго так продолжаться не могло по вполне понятным причинам, и во время одного из приемов в Хофбурге все открылось. Барон был вне себя, поздно спохватившаяся баронесса — в ужасе от предстоящего, незадачливый любовник — в преддверии надвигающейся дуэли, гости — в предвкушении грандиозного скандала… Но на людях фон Айсендорф, последний отпрыск славного рода, нашел в себе силы сдержаться, решив дома дать волю праведному гневу. Они с баронессой уже направлялись к выходу, когда какая-то случайно оказавшаяся на приеме девица — судя по одежде и манерам, дочь провинциального и не слишком богатого дворянина — шепнула на ухо проходившей мимо баронессе: «Не беспокойтесь, ваша милость, ваш муж уже все забыл. Но впредь умоляю — будьте осторожнее…» От Лауры не укрылось, что девица невзначай коснулась руки Вильгельма — и барон вдруг запнулся в дверях, удивленно посмотрел на супругу, оглянулся на покидаемый ими зал; затем, похоже, собрался вернуться, но передумал — и супруги Айсендорф отбыли в своей карете.

К великому изумлению и радости баронессы, дома муж был с ней ласков и ничего не помнил о случившемся на приеме. Слова девицы полностью подтвердились.

Поэтому когда на очередном балу Лаура увидела мелькнувшее среди гостей смуглое лицо, запомнившееся ей в связи с памятным случаем, она тут же направилась к спасительнице. К концу бала Лаура души не чаяла в Марте, и последняя на следующий же день переехала в поместье Айсендорфов, сделавшись в одночасье компаньонкой и доверенной подругой баронессы. Возникшие поначалу сомнения в происхождении Марты, сказавшейся младшей дочерью захудалого силезского шляхтича, как-то сами собой улетучились, равно как и недоумение по поводу того, почему это девушка из хорошей семьи путешествует одна, без сопровождающих; барон, пытавшийся что-то возразить жене, вскоре махнул рукой на ее очередную прихоть — и молодая Марта прочно обосновалась в имении Айсендорфов.

Надо сказать, что баронесса, при всем своем расположении к новой компаньонке, немного побаивалась Марту, хотя не признавалась в этом даже самой себе. Не даром же разъяренный Вильгельм фон Айсендорф, прознавший об очередном романе своей супруги, в присутствии Марты мигом становился кротким, как ягненок, мгновенно забывая как о своей недавней ярости, так и о ее причине, спеша извиниться перед баронессой за то, что ворвался к ней столь нелепым образом, сгоряча и непонятно зачем!

«Ведьма!» — думала временами Лаура о своей компаньонке, и гнев, мелькавший в глазах Марты в моменты усмирения барона, только способствовал укреплению баронессы в этом мнении.

Но баронесса была женщиной решительной и не слишком набожной, и ведьма, которая верно служит ей, Лауре, исправно отводя от нее гнев мужа, баронессу более чем устраивала.

Так что Марта регулярно получала в подарок новые платья, а иногда — и жемчужное ожерелье, пользовалась полной свободой и не слишком обременяла себя какими бы то ни было обязанностями, попросту сопровождая супругов Айсендорф на все балы и званые вечера. Быстро освоившись в высшем венском свете, с легкостью перенимая или воруя аристократические манеры, она без особых сложностей научилась носить любые наряды с достоинством королевы, вести светские беседы и быть в курсе всех сплетен (ну, как раз это для подгальской воровки оказалось легче всего!). О такой жизни приемная дочь Самуила-бацы из Шафляр могла только мечтать. И Марта с головой окунулась в сверкающий водоворот балов, карнавалов, чопорных выездов и тайных страстей, кипевших за фасадом внешней респектабельности и благопристойности.

Зная скромные достоинства своей внешности, еще более тускнеющие рядом с ослепительной баронессой Айсендорф, Марта была удивлена, когда и вокруг нее начали увиваться молодые люди, в том числе и один виконт. Выгодно выскочить замуж было весьма заманчиво, но Марта с этим не спешила, да и молодых людей интересовала пока что отнюдь не свадьба. Благосклонно принимая ухаживания и дорогостоящие знаки внимания, Марта предусмотрительно держала своих кавалеров на расстоянии, периодически извлекая из голов слишком рьяных заранее заготовленную фразу или память о вчерашнем разговоре — и кавалеры смущались, краснели и на время оставляли Марту в покое.

Женить на себе одного из этих самоуверенных хлыщей Марта могла без труда, но образ жизни баронессы Айсендорф ее отнюдь не вдохновлял, да и никто из ухажеров не нравился Марте настолько, чтобы решиться связать с ним свою дальнейшую жизнь.

Как часто бывает, все решил случай; и случай этот звался Джозефом Воложем.


Джозеф Волож был карманником. Ловким, удачливым, веселым — но карманником. Из тех, кому тесно в собственной шкуре, кто походя украдет увесистый кошелек, набитый золотом, не забыв вместо него подсунуть разине-владельцу столь же увесистый камень, завернутый в платок, который пострадавший с изумлением и негодованием обнаружит, лишь придя домой; из тех, кто половину добычи легкомысленно раздаст нищим пропойцам, на остальное щедро угостит своих приятелей — а к утру вновь останется ни с чем и, весело насвистывая, отправится на промысел.

Воровать Джозеф предпочитал у богатых. О, отнюдь не потому, что совесть не позволяла ему обкрадывать бедных — если нужда припечет, то очень даже позволяла! Покладистую совесть в данном случае заменял простой и верный расчет: у богатых людей денег больше. Значит, украв один раз, можно безбедно жить некоторое время, прежде чем придется снова прибегнуть к своему ремеслу. А если щипать кошели слишком часто, да еще в одном и том же городе — возрастает риск попасться. Джозеф не хотел уезжать. Вена ему нравилась. Он с удовольствием ходил в оперу — и не только «работать» — он любовался венской архитектурой, ему были по душе здешние трактиры и здешние женщины…

Джозеф жил в Вене уже больше года и намеревался пожить еще — сколько сможет.

Но Джозеф был карманником. Всего лишь карманником. И очень скоро выяснил, что карманники с точки зрения венского «дна» — отнюдь не самый привилегированный слой воровской гильдии.

В Вене испокон веку ценились домушники. Именно они считались здесь воровской элитой, хотя Джозеф так и не смог понять — почему? Такое положение вещей задевало его профессиональную гордость, и как-то раз Джозеф сгоряча бросил своеобразный вызов Арчибальду Шварцу по кличке Грыжа — признанному авторитету среди венских домушников.

— А слабо кошелек срезать, Грыжа?! По особнячкам-то, особенно когда хозяев дома нету, а прислуга по кабакам гуляет, всякий шастать сумеет!

Как ни странно, Грыжа не обиделся, не стал хвататься за нож, а всего лишь нехорошо усмехнулся в пышные прокуренные усы.

— Отчего же, приятель? И по домам шастать несложно; и кошель у раззявы смастырить не бог весть какое искусство! Срезал, распотрошил его за углом, пересчитал скудное звонилово, поплакал над судьбой своей горемычной — и просадил все за вечерок! Что, не так?! В особнячке-то подломленном одним кошелем не обойдется!

— В ином кошельке добра поболе, чем в твоем доме! — в тон Арчибальду возразил Джозеф, за свой длинный язык носивший в воровской среде кличку Джош-Молчальник. — А пальчики карманника, дружище Шварц, это тебе не твоя тупая отмычка!

— Значит, договорились, — еще раз усмехнулся Грыжа, допивая пиво. — Я кошелек срезаю — а ты дом чистишь. Оба чисто работаем, в полную силу. И посмотрим, кто в чужом ремесле больше смыслит и добычу ценней принесет. Три дня сроку.

— Дом? — опешил Джош-Молчальник, не ожидавший такого оборота дела. — Я?!

— Дом, — весело подтвердил Грыжа, и всякий, хорошо знающий Арчибальда Шварца, понял бы, что шутки кончились. — И именно ты. А ты как думал, трепач?! Ты мне, понимаешь, по чести моей воровской ногами топчешься, а я — сопли утри и слушай?! Нет уж, голубь залетный — баш на баш. Ну, а кто проиграет — тот в этом же трактире на четвертый день при всех наших под стол залазит и публично отлаивается: дескать, сбрехал, как собака, и прощения прошу. Ну как, согласен?!

В хитрых глазах Молчальника-Джоша зажглись шальные искорки.

— Согласен! Через три дня здесь, — и он протянул руку Арчибальду Шварцу.

— Смотри, пупок не надорви! — насмешливо бросил Грыжа в спину Джозефу, когда тот выходил из трактира.


Богатую усадьбу на окраине Вены Джозеф присмотрел еще в первый день отпущенного ему срока. Массивная чугунная ограда с золочеными львами на верхушках полированных гранитных столбиков, широкие узорчатые ворота, посыпанные крупным гравием идеально прямые дорожки, рассекающие начинавшийся за оградой парк на правильные четырехугольники, ухоженные клумбы с яркими цветами — и трехэтажный дом со стрельчатыми окнами и колоннами у входа, множеством флигелей и пристроек, с двумя конюшнями…

Здесь явно было чем поживиться и утереть нос самодовольному Грыже.

Без особого труда пробравшись на чердак особняка победнее, расположенного как раз напротив заинтересовавшей его усадьбы, Джош-Молчальник извлек предусмотрительно купленную утром подзорную трубу и, устроившись поудобнее у слухового окна, занялся наблюдением.

До ужина он успел выяснить, где находятся кухня и помещения для слуг, достаточно точно определил месторасположение черного хода (хотя сама дверь была ему не видна) — и решив, что для начала достаточно, отправился подкреплять свои силы добрым стаканом вина и изрядной порцией столь любимого им бараньего жаркого.

Подходящий трактир нашелся неподалеку, и тут Джозефу неожиданно улыбнулась удача: в одном из посетителей он безошибочно признал виденного утром садовника из выбранного для показательного грабежа поместья.

Садовник, рыжеволосый крепыш со здоровым румянцем на щеках и крупной родинкой под левым глазом, отчего казалось, что он все время щурится и хитро подмигивает, с пользой проводил время: перед ним на столе стояли два здоровенных кувшина с вином, один из которых был уже наполовину пуст.

Излишне уточнять, за какой именно стол поспешил присесть Джош-Молчальник.

Садовник попался не слишком разговорчивый, да и открыто приставать к нему с вопросами было опасно, но когда во втором из кувшинов показалось дно, язык у садовника наконец развязался. Так что вскоре Джозеф узнал и о скандальных похождениях Лауры Айсендорф, и о ее странной компаньонке Марте, жившей в поместье уже не первый год, и о необъяснимой забывчивости самого барона — но только тс-с-с, кто ж будет господину напоминать, да еще о ТАКОМ!.. себе дороже…

Особенно заинтересовало Джоша упоминание о коллекции старинных ваз со всех концов света, которую собрал еще покойный отец барона Вильгельма. Впрочем, о вазах садовник упомянул мимоходом и, потребовав еще вина для себя и для своего нового друга, начал заплетающимся языком рассказывать Джозефу о хитростях подрезки яблонь, времени высадки роз и прочих премудростях садовничьего ремесла. Джош терпеливо слушал, понимающе кивал и время от времени пытался вернуть разговор в интересующее его русло, но это ему никак не удавалось — садовник прочно сел на любимого конька, и свернуть его мысли из накатанной колеи не представлялось возможным.

Наконец садовник — которого, как под конец их содержательной беседы выяснил Джозеф, звали Альбертом, — решил, что пора идти домой. Но тут стало очевидным, что на ногах Альберт стоит весьма нетвердо, а передвигаться может, лишь держась за что-нибудь, а лучше — за кого-нибудь. Естественно, этим «кем-нибудь» с радостью вызвался быть его новый друг Джозеф. Благо и идти до поместья было — всего ничего.

— Н-нет, через в-ворота м-мы не пойдем! — заявил пьяный, но явно опытный в похождениях подобного рода Альберт. — Тут есть кх-кхалитка, так я через н-нее завсегда, когда это… как сейчас… — и он плевком указал Джошу, куда его следует тащить.

Калитка оказалась заперта на хлипкую щеколду, которую несложно было открыть с любой стороны, и даже не скрипнула, когда качнувшийся Альберт навалился на нее всем своим грузным телом. Видимо, слуги, после очередной попойки нередко возвращавшиеся в поместье этим путем, исправно смазывали петли.

— А собаки нас не порвут? — с беспокойством поинтересовался Джозеф.

— Не-а! — уверенно мотнул головой Альберт. — Их майн либер Гельмут за восточным флигелем д-держит, где конюшни. И на привязи. Чтоб, значит, ни гугу… Когда м-мы, как сегодня…

Джозеф проводил садовника до дверей пристройки, служившей Альберту жильем, подождал снаружи, пока тот захрапит, и быстро огляделся.

Луна светила ярко, и Джош почти сразу разглядел дверь черного хода, расположение которой установил еще днем, наблюдая за перемещениями слуг. Бесшумно скользнув в тень нависавшего над ним дома, Джозеф тронул холодную бронзовую ручку и легонько потянул ее на себя. Дверь слегка поддалась, но окончательно открываться не захотела.

«Крючок. Изнутри, — догадался Джош-Молчальник. — Ножом поддеть — и всех дел. А замка или нет, или им не пользуются. Ну, Грыжа…»

Он довольно усмехнулся и направился к калитке. Был немалый соблазн забраться в дом прямо сейчас, но Джозеф давно уже не был новичком.

Торопливость — удел дураков.


Еще один день Джош потратил на изучение распорядка дня в доме, а вечером, наблюдая за освещенными окнами, пытался определить: в какой из комнат может находиться заинтересовавшая его коллекция? Джозефу казалось, что это ему почти удалось; во всяком случае, нужная комната располагалась явно в северном крыле дома и, скорее всего, на втором этаже. Для себя Джош отметил несколько подходящих окон и прикинул, куда ему надо будет двигаться.

Большего за столь короткое время узнать было невозможно, и Джозеф решил положиться на удачу и собственную ловкость. Вряд ли спящий дом обчистить сложнее, чем карманы прохожего.

Калитка, как и в прошлый раз, открылась без скрипа, и Джош неслышной тенью скользнул к черному ходу. У самой двери замер, прислушался. Все было спокойно, ночь стояла прозрачная и тихая, как скромно потупившая глаза невеста у алтаря, втайне ждущая, когда останется с женихом наедине, и тот наконец сможет взять ее.

Пришедшее на ум сравнение очень понравилось Молчальнику. Он глубоко вздохнул, одним движением извлек легко выскользнувший из рукава узкий нож, аккуратно подцепил им крючок и, не вынимая лезвия из щели, тихонько повел руку вниз — чтобы крючок не звякнул.

Не звякнул.

Дверь чуть слышно скрипнула, открываясь, и Джош плавно прикрыл ее за собой. Постоял немного, привыкая к темноте. Он прихватил с собой потайную лампу, но пользоваться ею без особой нужды не хотел. Нащупал откинутый крючок и бесшумно поставил его на место — если кто-нибудь вздумает среди ночи проверить запоры, то ничего не заподозрит.

Лестницу он успел мельком разглядеть, еще когда открывал дверь, и теперь направился к ней, при каждом шаге ощупывая пол впереди ногой в мягком замшевом сапоге.

Вот и ступеньки.

Вверх.

Площадка. Промежуточная. Еще вверх.

Второй этаж.

Теперь — направо.

Ручка следующей двери с негромким щелчком поддалась, и Джош оказался в огромном коридоре. Здесь было значительно светлее — из высоких стрельчатых окон падал призрачный лунный свет, после чернильной темноты лестницы показавшийся Джошу едва ли не ослепительным.

Он быстро прошел в конец коридора, миновав несколько боковых анфилад, ведущих в покои барона, баронессы и той странной компаньонки, о которой упоминал Альберт.

Интересующая его дверь тоже поддалась легко; здесь снова было темно, и лишь узенькая полоска лунного света выбивалась из-под задернутой шторы.

«Если коллекция тут, то в такой темени недолго и разгрохать половину, а заодно и весь дом перебудить!» — с тревогой подумал Джош-Молчальник, но зажечь лампу все же не решился. Вместо этого он ощупью двинулся к окну, намереваясь раздвинуть шторы и воспользоваться естественным освещением, которого ему наверняка будет вполне достаточно.

Неожиданно рука его наткнулась на что-то гладкое и выпуклое; предмет качнулся, но Джош в последний момент успел подхватить его и поставить на место. Ваза! — дошло до вора, и он с двойным облегчением перевел дух: во-первых, его расчеты полностью подтвердились, а во-вторых, он прекрасно представлял, какого грохота только что чудом избежал. Подождав, пока сердце в груди успокоится, Джозеф благополучно добрался до окна и отодвинул штору. Поток лунного света хлынул внутрь мгновенно преобразившейся комнаты, и Джош удовлетворенно повернулся, желая осмотреть поле предстоящей «работы».

Но не огромные вазы китайского фарфора, не серебряные турецкие кувшины с лебедиными шеями и не миниатюрные золотые вазочки работы итальянских мастеров первыми бросились ему в глаза.

У двери стояла смуглая черноволосая девушка в полупрозрачном пеньюаре и с легкой усмешкой наблюдала за ним.

Сомнений не было — перед Мартой стоял вор. И, разумеется, не ворующий людские помыслы, как она сама, а обыкновенный домушник. Марте было немного страшно — в родных Шафлярах крали только скот, и с «обычными» ворами она до сих пор не сталкивалась — но любопытство пересилило. Светская жизнь успела порядком ей надоесть, а тут вдруг такое приключение!

Марта еще сама не знала, что будет делать. Проще всего было громко закричать, позвать слуг или самого барона — но вору ничто не мешало в любой момент высадить стекло и выпрыгнуть в окно, и кроме того… перед ней был в некотором роде собрат по профессии, ибо Марта отнюдь не строила иллюзий на свой собственный счет. Да и сам молодой человек, испуганно застывший у окна, был ей чем-то симпатичен.

И вместо пронзительного визга или сакраментального и совершенно идиотского вопроса: «Что вы здесь делаете?!» Марта просто констатировала:

— Вы вор. И пришли сюда за вазами барона.

— Да! — от растерянности Джозеф не нашелся, что соврать, и сказал правду.

— Тогда я бы посоветовала вам не брать китайские вазы — они очень хрупкие и тяжелые, вряд ли вы донесете хоть одну в целости. Кроме того, мне они очень нравятся.

— Вы, насколько я понимаю, Марта, компаньонка баронессы? — нашелся наконец пришедший в себя Джозеф.

— О, вам даже это известно! — Марта оценила наглость этого молодого человека и то, как быстро он справился со своей растерянностью. — В таком случае, представьтесь, раз уж вы знаете мое имя, а я ваше — нет.

— Джозеф Волож, — Джош слегка поклонился. Он и сам не знал, почему назвался своим настоящим именем.

— Джозеф? И вы уверены, что ваша мама звала вас именно так?

— Ну, вообще-то мама звала меня Юшкой… Юзефом. Но это было так давно…

— О, то пан поляк? — произнесла Марта на певучем подгальском наречии и не удивилась, услышав ответный вопрос:

— О, то пани полька теж?!

— Пани гуралька, — и оба с удовольствием перешли на родной язык.

— И что же пани Марта мне еще посоветует? — поинтересовался Джозеф. Судя по всему, девушка не собиралась звать на помощь, и у Джоша появилась надежда, что он сумеет выпутаться из этого дурацкого положения.

«А она, кстати, ничего. И не боится совсем», — отметил он мимоходом.

— Полагаю, вас интересует что-то достаточно ценное и не слишком большое, чтобы его легко можно было унести, — со знанием дела предположила Марта (именно этим правилом, усвоенным от приемного отца, она сама обычно руководствовалась, забираясь в тайники чужих душ).

— Вы рассуждаете на удивление здраво. И вы снова правы, — Джозеф был несколько сбит с толку, но пока эта странная беседа ничем ему не грозила и даже складывалась весьма удачно; впрочем, Джош еще сам боялся этому верить.

— Что бы вам предложить, милостивый пан? — Марта забавлялась, разговаривая с Джозефом в манере продавца антикварной лавки, помогающего покупателю выбрать нужную вещь, и исподтишка наблюдала за симпатичным молодым вором. «А если попробовать работать с таким в паре?» — мелькнула шальная мысль, но Марта тут же отогнала ее подальше.

— Эти итальянские безделушки, конечно, очень красивы и стоят целое состояние, но вы навряд ли сможете их продать; кроме того, я к ним так привыкла… Может быть, вот это? — и она продемонстрировала вконец обалдевшему Джозефу аляповато-роскошную вазу средних размеров, масляно блеснувшую в лунном свете, когда Марта взяла ее с подставки. — Полная безвкусица! Зато чистое золото.

— И вы… предлагаете мне ее забрать? — опешил Джош.

— А разве вы не за этим сюда явились? — Марта уже твердо решила позволить Джозефу-Юзефу уйти из дома с добычей, а заодно насолить барону, недавно имевшему наглость приставать к ней в отсутствие жены. Разумеется, барон мгновенно позабыл о своих намерениях, но неприятный осадок в душе Марты остался. Липкий противный налет — так бывает всегда, когда вынужденно присвоишь какую-нибудь гадость… Почему бы и не позволить себе маленькую месть?

— Что же вы стоите столбом? — Марта удивленно нахмурилась. — Берите то, за чем пришли, и уходите. Я не стану поднимать тревогу.

— Но почему?!

— А вот «почему» — это вам знать вовсе необязательно, — заявила девушка, делая шаг навстречу Джозефу и вручая ему вазу.

Джош-Молчальник машинально взял протянутую вещь, и их руки на мгновение соприкоснулись. Вора пробрал озноб, у него впервые в жизни зачесались глаза — и он снова застыл, держа в руке вазу и изумленно глядя на Марту, как будто пытаясь что-то вспомнить.

— Берите вазу и уходите, — еще раз, словно маленькому, повторила ему Марта. — И не забудьте о своем пари. Завтра вечером вы должны встретиться с этим вашим… Грыжей и предъявить то, что украли.

— Да-да, я помню, — не очень-то соображая, что с ним происходит, выдавил Джош и направился к двери.

У порога он на миг задержался, в последний раз взглянул на стройную девичью фигуру в воздушном пеньюаре, словно плывшую в потоках лунного сияния — и слова сами сорвались с его губ.

— Я… смогу увидеть вас еще раз?

— Может быть, — лукаво улыбнулась Марта, лишь слегка коснувшаяся Джоша, который в противном случае назавтра вообще не вспомнил бы о своем пари с Грыжей. — Но только не приходите так, как сейчас — в другой раз вам может меньше повезти.

Джош только кивнул в ответ и шагнул в коридор.


…Когда пришедший в себя за день Джозеф с трудом вспомнил, где и с кем он должен сегодня встречаться, и явился в трактир — Грыжа с цеховыми старшинами уже ждал его.

— Что-то ты без мешка, приятель, — весело хохотнул Арчибальд при виде Молчальника. — Видать, язык у тебя острее всего прочего! Под стол прямо сейчас лезть будешь или как?

— Тебе, Грыжа, не дома чистить, а в суде служить, — усмехнулся Джош, опускаясь на специально оставленное для него место напротив Грыжи. — Ты бы нас всех за месяц перевешал…

— Ишь, распелся! Или впрямь разжился чем?

— Да так, мелочовка, — вяло махнул рукой Джозеф, раскрывая висевшую у него на боку дорожную сумку. — Там еще было, только я тяжести таскать не люблю. А у тебя что, Грыжа?

Ваза червонного золота и негромко звякнувший кошель величиной с голову младенца возникли на столе одновременно. Несколько секунд Грыжа и Джош молча сравнивали украденное; остальные затаили дыхание. Потом Грыжа одним быстрым движением развязал принесенный им кошель, и на стол хлынули желтые блестящие кружочки.

— Неплохо, — оценил Джош, с профессиональной ловкостью выуживая из груды монет крупный рубин. — Месяц гулять можно.

— А ты, парень, тоже не промах, — признал Грыжа, уважительно поглаживая бок вазы. — Не думал, не думал… По-моему, одно другого стоит.

Возможно, ваза стоила и больше, чем добыча Грыжи — но у Джозефа было отличное настроение, и он не хотел спорить.

— Так что, ничья?

— Пожалуй, что так! — и Арчибальд Шварц, знатный домушник, первым протянул Джозефу руку.

— А теперь — всех угощаю! — крикнул он, когда отшумели приветственные возгласы приятелей, и их с Джошем перестали поздравлять и хлопать по спинам.

— МЫ угощаем! — поднял кверху палец Джош.

Грыжа одобрительно кивнул.


Уже светало, когда Джозеф нетвердой походкой возвращался к себе. В голове изрядно шумело, перед глазами прыгали окосевшие физиономии собутыльников, клявшийся в вечной дружбе Арчибальд, разбросанные по столу пустые кувшины и миски, в ушах пронзительно визжала кабацкая скрипка… Погуляли на славу! Он доказал венским зазнайкам, чего стоит настоящий мастер! Теперь…

Что — «теперь», Джош тут же забыл; да это было и не важно. Важно было добраться до комнат, которые он снимал, упасть на кровать — и заснуть. Джозефу смертельно хотелось спать. Он уже почти спал, безуспешно пытаясь попасть ключом в замок, и только какое-то воспоминание все еще не давало покоя, пытаясь прорваться в путавшиеся мысли. Когда проклятый замок наконец щелкнул, Джошу внезапно удалось ухватить за хвост это скользкое воспоминание.

Марта!

Стройная девичья фигура в волнах лунного света.

Марта!..

Загадочная компаньонка баронессы Айсендорф.

Та, которая вопреки всякой логике не только не подняла тревогу, но еще и помогла ему — вору.

Марта…

С этой мыслью Джош и заснул.


Они встретились через неделю, в опере.

Это произошло внешне случайно, но ни Джозеф, ни Марта не верили в случайности; впрочем, не верили они и в Провидение.

Они просто встретились.

— Как ваше пари, пан Джозеф?

— Благодарю, пани Марта, все получилось как нельзя лучше. У нас с Арчибальдом вышла ничья, и теперь он во мне души не чает.

Говоря на родном подгальском наречии, Джош и Марта могли не опасаться посторонних ушей.

— И что же вы теперь, работаете вместе?

— О, нет! — рассмеялся Джозеф, представив себя в роли напарника Грыжи. — Все-таки у меня иной подход к… к работе. Вот, — и он одним неуловимым жестом, словно фокусник, извлек откуда-то (Марте показалось, что прямо из воздуха) расшитый золотом кошелек, продемонстрировал его Марте и небрежно бросил на пол.

— Простите, сударь, это не вы обронили?

Пожилой седоволосый бюргер рассыпался в благодарностях, а Марта едва удержалась от смеха.

— Да вы просто виртуоз, пан Джозеф!

— Благодарю за комплимент, пани Марта, но не стоит об этом…

— Ну почему же, пан Джозеф?! Это так интересно! Расскажите мне…

И Джозеф, чувствуя, что поступает глупо и неосмотрительно, что этого делать нельзя, но не в силах отказать, рассказывал Марте случаи из своей богатой приключениями жизни, воровские байки, кое-что придумывая на ходу; Марта знала, что далеко не все из рассказанного Джошем — правда, но все равно слушала его с широко распахнутыми глазами… ей вспоминался старый Самуил-баца, его наставления, свое собственное детство, первые попытки забраться в чужую душу, оскаленные морды «задушевных» Стражей, охранявших тайники памяти; ей вспоминался панический страх, бегство без оглядки — и отчаянная радость от неожиданной удачи, когда ни один Страж даже не проснулся, а Марта бесшумной тенью скользила по темным коридорам, спеша к выходу, унося то, что ей приглянулось… позже с восторгом она ощутила в себе чужие воспоминания, украденные ею — свою первую добычу…

Как это было похоже на рассказы Джозефа — похоже, и в то же время совсем по-другому!

С тех пор они виделись часто, хотя поначалу и не каждый день. Ходили в оперу, гуляли в венских парках, любовались фонтанами, кормили с рук белоснежных и угольно-черных лебедей, катались на лошадях — баронесса привила своей компаньонке вкус к верховой езде, а Джозефа его бродячая жизнь уже давно вынудила стать неплохим наездником — и как-то раз, словно бы невзначай, оказались в комнатах, которые снимал Джош.

Все получилось легко, само собой, и когда Марта наконец пришла в себя рядом с уснувшим и улыбавшимся во сне Джошем — она ни о чем не жалела.

Более того, через неделю-другую она стала гораздо лучше понимать Лауру Айсендорф. Только одно было неясно для Марты — зачем нужно все время искать новых мужчин?!

Может быть, Лаура просто еще не нашла своего?

Но чужая душа — потемки, и Марте это было известно, как никому другому. Она и в себе-то не могла толком разобраться! Сколько блестящих кавалеров из хороших семей вьется вокруг — а она предпочла Джозефа Воложа.

Карманника.


Они были молоды, беспечны — и счастливы. Живя сегодняшним днем, намечая будущее не дальше завтрашней встречи, они кружились, подобно мотылькам, не задумываясь о том, что жизнь мотылька быстротечна, и лето должно когда-нибудь кончиться.

Баронессу сперва озаботило непривычное поведение расцветающей прямо на глазах Марты, но та походя справлялась со своими обычными «обязанностями», и Лаура Айсендорф быстро успокоилась — наконец-то у ее компаньонки появился любовник, а это, по понятиям баронессы, было более чем нормально.

Странно только, что всего один…

Многое могло случиться с этой странной парой: кто-нибудь вполне способен был прознать, с кем встречается Марта, и коллекция сплетен венского света обогатилась бы еще одним пикантным экспонатом; Джош мог попасться на очередной краже и угодить в тюрьму, а то и на виселицу; но судьба почти год примеривалась к влюбленным, прежде чем усмехнуться и ударить наотмашь.

Эпидемия бубонной чумы, чуть было не опустошившая Италию и южные области Франции, Вену зацепила лишь краем черного крыла, сочащегося гноем и страхом — заболело не более двух сотен человек, причем благодаря самоотверженности сестер-монашек венских госпиталей и вовремя принятым мерам магистрата дальше зараза не пошла.

Но одной из этих немногих оказалась Марта.

Два дня Джош, как безумный, кружил вокруг госпиталя св. Магдалины — любовь Лауры Айсендорф к своей компаньонке не доходила до таких крайностей, как уход за смертельно опасной больной в баронском поместье. Стражники-добровольцы никого не пускали в ворота госпиталя, и уж тем более они никого не выпускали наружу (монашки и лекари жили в боковых флигелях, дав обет не покидать госпиталя, пока в нем еще можно спасти хотя бы одного человека).

Наконец, под вечер второго дня, измученный лекарь выкрикнул Молчальнику через решетку приговор судьбы: надежды нет никакой, и жить больной осталось дня три, от силы четыре.

Потом лекарь упал и заснул прямо тут же, у самой ограды, а Джозеф остался стоять посреди улицы, окаменев от свалившегося на него горя.

Он не очнулся даже тогда, когда кучер чуть не наехавшей на него кареты громко обругал «проклятого пьяницу» на чем свет стоит — Джош-Молчальник просто сделал шаг в сторону и снова застыл.

Так он стоял долго. Редкие прохожие, в сумерках спешившие домой, невольно оглядывались на этот живой памятник скорби и отчаянью. Потом Джоша увел от госпиталя какой-то доброжелательный мясник, который все предлагал Джозефу облегчить душу, пока не понял тщету своих попыток и не отстал, отправившись пить пиво — короче, отчасти Молчальник пришел в себя лишь в знакомом трактире, где целую жизнь тому назад они с Грыжей заключали свое странное пари, а потом долго обмывали «ничью».

Джош поднял голову и огляделся: через два столика от него сидел… Грыжа с двумя приятелями и еще каким-то господином.

На мгновение Джошу показалось, что все это уже было, что он спит или, наоборот, что он проснулся, и Марта жива-здорова, им лишь предстоит еще встретиться в опере, но на этот раз все будет хорошо, и…

И тут он с усилием вспомнил, что Арчибальд Шварц по кличке Грыжа две недели назад попался на очередном «деле», забравшись в дом очень влиятельного чиновника, и на днях его должны были повесить на городской площади.

В назидание прочим.

Но вместо того чтобы болтаться в хорошо намыленной петле или по крайней мере в ожидании этой самой петли гнить в тюрьме и улаживать свои сложные отношения с Господом — вместо этого Грыжа почему-то сидел в трактире, пил вино и улыбался одними губами, а в темно-серых глазах Арчибальда Шварца по прозвищу Грыжа… нет, не должна читаться в глазах человека, внезапно оказавшегося на свободе, такая смертная тоска и полная безнадежность!

Но почему?! Если Арчибальд каким-то чудом вырвался из тюрьмы или был помилован, то он должен радоваться… Грыжа радовался. Во всяком случае, со стороны все выглядело именно так. Трактир, приятели, вино — что еще нужно человеку, вышедшему из застенков? Но взгляд… после услышанного в госпитале св. Магдалины Джош не мог обмануться! На душе у Арчибальда Шварца было так же тоскливо и мерзко, как и у него самого.

Как будто эту самую душу разъедал изнутри невидимый червь.

Джозеф велел служанке принести вина и подсел за столик Грыжи.

— О, Джош! — искренне обрадовался Грыжа, и на миг его глаза стали прежними, но только на миг, не больше. — Хорошо, что ты появился!

— Привет, Арчи, — выдавил кривую улыбку Джозеф. — Как тебе удалось отвертеться от виселицы? Сбежал, что ли?

— Почти, — Грыжа сразу осунулся и будто стал меньше ростом. — Вот, господин Джон Трэйтор[6] помог…

И Шварц кивнул на сидевшего чуть позади него высокого худощавого господина с черной седеющей эспаньолкой, косо прилепленной на внушительном подбородке. Незнакомец в богатом темно-зеленом камзоле и таком же зеленом берете с петушиным пером, залихватски сдвинутом на левую бровь, более всего походил на испанца, хотя фамилия и имя у него были скорее английские — и в этом трактире господину Трэйтору было никак не место.

При упоминании своего имени спаситель Арчибальда-Грыжи привстал и слегка поклонился. Джош ответил ему тем же. Тогда господин Трэйтор вскочил и, расшаркавшись, подмел петушиным пером своего берета сомнительно чистый пол трактира. Откуда бы ни взялся этот удивительный господин, в свободное время спасающий воров от петли — он был сама вежливость.

— Кончайте любезничать, парни, — буркнул один из дружков Грыжи, жилистый детина со шрамом на помятом лице. Имени детины никто не знал, и он любил, когда его звали просто и незамысловато: Сундук. — Не сегодня, так завтра, а петли не миновать!

Чем-чем, а тактом Сундук никогда не отличался.

— Да ладно тебе, Сундучище, — махнул на него рукой Джош. — Интересно все-таки, как это господину Трэйтору удается вытаскивать людей из тюрьмы? Он, часом, не колдун?

Грыжа невольно вздрогнул, разлив вино себе на колени, а Джон Трэйтор еле заметно поморщился.

— У господина Трэйтора хорошие связи, — сбивчиво заговорил Арчибальд, комкая в своей медвежьей лапе краюху ржаного хлеба и засыпая пол вокруг себя крошками мякиша. — Кроме того, внушительная сумма денег, которую пришлось внести…

Джош посмотрел в глаза Шварцу и понял, что тот врет. Врет глупо и неумело. Грыжа поспешно отвел взгляд и умолк на середине фразы.

— А что ты, Джош, невесел? — спросил он, стремясь хоть как-то выпутаться из неловкого положения и перевести разговор на другую тему. — Дела не идут, или женщины не любят?

— Марта умирает, — это выплеснулось само, непроизвольно, как кровь из раны. — Умирает. Лекарь сказал — не больше трех дней осталось…

Над столом повисло угрюмое молчание, даже Сундук захлопнул пасть и уставился в стол — и сбивчивый шепот Молчальника услышали, кажется, все:

— Я бы за нее… душу не пожалел… Я бы…

Джош уронил голову на руки, и словно издалека услыхал сдавленный голос Арчибальда Шварца, которого теперь венские воры будут звать Висельником целых полтора года, до дня его внезапной смерти от апоплексического удара:

— Ты, парень, думай, что говоришь! Душу, ее… ее, это самое…

Грыжа явно хотел сказать что-то еще, но поперхнулся, закашлялся и умолк.


Джош плохо помнил, что было дальше. Он долго пил, не пьянея, чуть не подрался с Сундуком, но их вовремя растащили, потом Молчальник стал отвечать на вопросы собутыльников по-подгальски, удивляясь их непонимающим физиономиям и время от времени ловя на себе пристальный изучающий взгляд Джона Трэйтора. Наконец приятели Грыжи куда-то исчезли, следом за ними нетвердой походкой покинул трактир и сам Грыжа, и они с Трэйтором остались за столом вдвоем.

Похожий на испанца человек со странной английской фамилией отставил в сторону кружку с вином, и Джозеф, предчувствуя что-то смертельно важное, сделал то же самое.

Отрезвление ударило неожиданно и коварно, словно нож в спину.

— Итак, вы говорили, что не пожалели бы своей души в обмен на жизнь Марты Ивонич? — с едва заметной усмешкой проговорил господин Трэйтор, дернув себя за клочок волос на подбородке.


…Она бежала темными запутанными коридорами, где с бугристого потолка капала слизь, на стенах копились огромные колонии светящихся гусениц, а за спиной раздавался топот и тяжелое дыхание Стражей; Марта мчалась из последних сил, унося с собой что-то… она сама не знала — что именно, но бросить украденное было нельзя, никак нельзя, да и Стражи все равно не оставили бы ее в покое.

Марта чувствовала, что уже давно заблудилась в этом бесконечном внутреннем лабиринте, что Стражи гонят ее к Черному Ходу, к тому пульсирующему омуту, разъедающему жертву, о котором ей не раз рассказывал вечерами батька Самуил. Несмотря на ужас и липкое отчаяние, парализующие волю, она заставила себя остановиться и встретить Стражей лицом к лицу. Это ничего не давало, кроме возможности достойно умереть — но Стражи почему-то все не показывались, а потом за поворотом коридора послышался какой-то шум и хриплое рычание, переходящее в затихающий бессильно-злобный вой. Марта кинулась туда и, свернув за угол, увидела Джоша, ее Джоша, спокойного сосредоточенного Молчальника, который вытирал об штанину длинный окровавленный нож.

Рядом бились в агонии три бесформенных Стража, сверля Марту тускнеющим взглядом, полным ненависти.

Марта невольно вскрикнула, Джош поднял на нее глаза и грустно улыбнулся.

— Ну что ты, маленькая, успокойся… Все в порядке. Пошли.

Он обнял ее за плечи рукой, измазанной в густой коричневой крови, и они двинулись к выходу. По дороге Марта все пыталась вспомнить, что же здесь не так, и когда впереди слабо забрезжил розовато-голубой свет, она наконец вспомнила: ведь это же Лабиринт Души, чужой души, куда она неведомо как попала, — значит, Джоша попросту не может здесь быть, и уж тем более он не должен знать пути наружу!..

— Да, не может, — Джош обернулся к ней, словно прочтя ее мысли. — Не может и не должен. Но я здесь. Потому что без меня ты бы погибла. Вот я и пришел.

Он снова грустно улыбнулся, и только тут Марта заметила, что на шее у Джоша — веревочная петля, нет, не веревочная, а скрученная из Джошева пояса, а лицо Молчальника неживое, застывшее, чем-то похожее на лица убитых Стражей, и лишь в запавших глазах, как в омуте Черного Хода, куда Марта так и не добежала, бьется живая безысходная тоска. Марте захотелось кричать от этой хлынувшей в нее тоски — но тут что-то ослепительно взорвалось перед нею, Джош исчез, и все исчезло…

Марта вскрикнула, открыв глаза — и мгновенно зажмурилась от ворвавшегося под веки яркого света.

— Слава Богу! — как сквозь вату услышала она голос сиделки. — Наконец-то вы пришли в себя! Чудо, воистину чудо…


Поправлялась Марта долго, но и баронесса (выяснив, что ее компаньонка абсолютно не заразна, практичная Лаура немедленно приказала перевезти Марту обратно в поместье), и слуги все равно диву давались: из всех заболевших выжила одна Марта.

«Божий промысел! — шептались слуги, любившие Марту. — Господь ее не оставил!»

«Ведьма! — окончательно уверилась баронесса. — Сам дьявол ей помогает!» Впрочем, своими соображениями Лаура Айсендорф ни с кем делиться не собиралась. Ведьма была нужна ей самой для уже известных целей. На время болезни Марты Лаура не то чтобы совсем прекратила приращивать новые отростки к и без того раскидистым мужниным рогам, но стала куда осторожнее — зато теперь, когда компаньонка вновь рядом, она свое наверстает!

С Джошем Марта увиделась лишь через три месяца, когда впервые после болезни выбралась в город. Тогда им удалось переброситься всего несколькими словами — Марта была не одна — но через неделю Марта неожиданно возникла на пороге скромного жилища Джозефа.

Выяснилось, что ей предписан постельный режим — но в одиночку валяться в постели Марте смертельно надоело, поэтому…

В общем, не одна баронесса наверстывала упущенное.


…Еще при первой после болезни встрече Марту насторожило странное поведение Джоша — веселый карманник за минувшие месяцы словно постарел на добрый десяток лет — и собираясь уходить, она долго смотрела в лицо спящего. Почувствовав на себе чужой взгляд, Молчальник открыл глаза, грустно улыбнулся…

Уже вернувшись в усадьбу, Марта вспомнила: именно такими были глаза Джоша в чумном кошмаре, когда он выводил ее из лабиринта чьей-то души.

Души с убитыми Стражами; души, в которой Джоша не могло быть.


Минул почти год. Жизнь вернулась на круги своя, став такой же, как прежде, но постепенно Марта все больше убеждалась, что с Джозефом творится что-то неладное. Спросить напрямую она не решалась, а воровски лазить в душу к любимому человеку она запретила себе еще давно. Джош был болезненно нежен с ней, он предугадывал любой ее каприз, и временами Марте казалось, что Молчальник живет так, словно каждый миг его жизни — последний, словно завтра его ждет эшафот, хмурый палач и пеньковая веревка, а значит, больше не будет голубого неба и доверчивых лебедей в пруду, не будет лукавства дневных взглядов и страсти ночей, не будет ее, Марты, и самого Джоша скоро не станет…

Наконец Марта не выдержала.

Молчальник долго не отвечал, как если бы задался целью подтвердить правоту своего прозвища или попросту не знал ответа на вопрос: «Что с тобой, Джош?»

— Я влип в скверную историю, Марта. И очень надеюсь выкрутиться. Через неделю все решится. Если я стану прежним — я расскажу тебе все. А если нет… Я дам тебе письмо, но обещай, что вскроешь его не раньше, чем через восемь дней после того, как я не приду на назначенную встречу — или сожжешь в следующий четверг, если я скажу тебе, что все в порядке. Обещаешь?

— Обещаю… но, Джош, может быть, я могу чем-то помочь? Помнишь, я ведь помогла тебе тогда…

— Нет, Марта. Вор должен уметь сам отвечать за свои поступки. Впрочем, при чем тут воровство…

Неделя прошла в тягостном ожидании. Оба пытались забыть о пугающем разговоре, всецело отдаваясь друг другу, но где-то в глубине души каждый чувствовал, как над ними сгущаются тучи, готовые вот-вот прорваться… Чем? Хорошо, если просто ливнем!

Перед оговоренным четвергом Марта вся извелась в ожидании развязки. Она то и дело поглядывала на лежавшее на столике письмо, но вскрыть его так и не решилась.

Примчавшись домой к Джошу за полчаса до условленного времени, Марта с невыразимым облегчением увидела сияющего Молчальника, фрукты, две бутылки выдержанного бургундского…

— Ну? — выкрикнула она прямо с порога.

— Обошлось! Я жив и здоров, ты — тоже, так что давай отметим это дело! — довольно ухмыльнулся Джош-Молчальник.

— Тогда рассказывай!

— А, потом! — отмахнулся Джош. — Давай не будем портить вечер!

И они не стали портить этот вечер, потом не стали портить следующий, и еще один… письмо так и осталось лежать на столике невскрытым и несожженным, через день-другой Марта сунула его в шкатулку и, проходя мимо, равнодушно скользила по ней взглядом.

А через неделю Джош не пришел на утреннее свидание. Под вечер не находившая себе места Марта получила записку, присланную с посыльным мальчишкой.

«Прощай, Марта. Я думал, что мне удалось обмануть ЕГО, но я ошибся. Каждую ночь мне снится, как ты умираешь от чумы. Я больше не могу видеть тебя утром живой, зная, что ночью буду снова в мельчайших подробностях наблюдать твою смерть. Я путаю сон с явью, и скоро сойду с ума. Долги надо платить. Мы больше не увидимся. Если ты не сожгла письмо, прочти его — и все поймешь. Если же сожгла… впрочем, неважно.

Я люблю… я любил тебя, Марта!

Прощай. Твой Джош.»

На мгновение в глазах у Марты потемнело, и ей показалось, что сердце сейчас не выдержит и остановится. Потом она бросилась к шкатулке, где хранилось письмо, дрожащими пальцами разорвала плотную вощеную бумагу…

…Петушиное Перо дал Джозефу ровно год. После чего Молчальник должен был в полночь повеситься в заброшенной сторожке, что на выезде из города, неподалеку от окраины Гюртеля.


Слуги еле успели распахнуть ворота, когда Марта на спешно заседланном жеребце, не разбирая дороги, промчалась через роскошный баронский парк, топча италийские розы и голландские тюльпаны; копыта жеребца взрывали мягкую черную землю, разбрасывая в стороны рыхлые комья, раня ухоженные клумбы и цветники — и только ветер удивленно присвистнул вслед исчезающей за поворотом всаднице.

— Сумасшедшая! — с восхищением и досадой пробормотал садовник Альберт — и, вздыхая, отправился ликвидировать учиненный Мартой разгром.


«Позд-но!» — погребальным звоном прозвучал в голове Марты отбивавший полночь далекий колокол церкви Санкт-Мария-ам-Гештаде. Буквально свалившись со спины храпящего коня, женщина бросилась через луг к едва различимому в темноте черному пятну сторожки. Непослушные после бешеной скачки ноги подгибались, путались в густой траве, дважды Марта падала, зацепившись за невесть откуда взявшиеся на лугу узловатые корни — а в сознании, все нарастая, продолжал отдаваться колокольный рокот, и вторил ему из сторожки безнадежный собачий вой, пугая мечущихся вокруг нетопырей — или это только казалось Марте?..

Взвизгнув, замшелая дверь распахнулась, повисла на одной ржавой петле, горевшая в углу сторожки свеча швырнула женщине в лицо рваные блики — и Марта увидела: откатившийся в сторону тяжелый чурбан, воющий пес по кличке Одноухий, не так давно подобранный Джошем в их любимом парке возле пруда с лебедями… и над безутешной собакой слегка покачивалось на туго натянувшемся поясном ремне тело человека.

Джозеф.

Она опоздала.

Пес запрыгал вокруг Марты с немой мольбой в глазах — и сумасшедшая, не человеческая, а скорее звериная надежда бросила Марту вперед. Немыслимым рывком она подтащила чурбан, взобралась на него, выдернула из потайных ножен в рукаве Джоша его узкий нож и одним движением — лезвие было острым, как бритва — перерезала ремень.

Молчальник мешком рухнул на земляной пол, и Марта, не удержав равновесия, повалилась сверху.

Пропущенный через пряжку конец ремня заклинило медным язычком, петля никак не хотела распускаться, руки Марты дрожали, Одноухий самозабвенно вылизывал родное посиневшее лицо с белыми пятнами глаз, и чумной кошмар обступил Марту со всех сторон, довольно скалясь пастью безумия.

Выхода не было.

Никакого.

Марте хотелось завыть, как только что выл пес, а когда не останется сил даже на вой — повеситься здесь же, на том же ремне…

Но вместо этого, еще сама не понимая, что делает, она отстранила пса, взяла в ладони холодеющее лицо веселого карманника, погибшего из-за нее, и прикипела взглядом к мертвым глазам.

В следующее мгновение свеча, жалобно мигнув, потекла копотью, пес в ужасе заскулил, и из съежившейся темноты послышался насмешливый голос:

— Ты опоздала, женщина. Он выполнил уговор. Теперь его душа — моя. Уходи и возвращайся завтра, если ты хочешь похоронить тело. Впрочем, я могу предложить тебе довольно выгодную сделку…

Марта Ивонич, приемная дочь Самуила-турка из Шафляр, знала, кто говорит сейчас с ней. Совсем рядом, невидимый в могильном мраке сторожки, стоял Великий Здрайца — лишь блеснуло рыжим отливом петушиное перо на берете, да скользнули блики по серебру пряжки.

О, этот мог пообещать многое! Может быть, даже отпустить душу Джоша в обмен…

«Никогда не становитесь на пути у Великого Здрайцы, — говорил Самуил-баца. — И никогда не верьте ему. Никогда!»

Верить было нельзя. И становиться на пути тоже было нельзя, тем более, что это все равно бесполезно; но Марта уже приняла решение, с привычной отстраненностью потянувшись вперед, к мертвецу, которого она могла представить только живым; не протянув невидимую руку, как обычно, она бросилась наружу всем своим существом — и невидимые ворота с лязгом распахнулись перед женщиной.

На этот раз за воротами не было подвалов, сокровищниц и лабиринта. Не было и Стражей, убитых самим Джошем еще тогда, в ее кошмаре, в тот миг, когда Молчальник подписал кровью дьявольский договор, сняв охрану собственной души — о, теперь она понимала это! — вокруг простиралась похожая на оспенное лицо равнина, слегка мерцавшая в ярком лунном свете, по седому простору бродили смутные тени, и прямо перед воротами лежал обнаженный человек.

Джош-Молчальник, непутевый вор, обокравший самого себя.

Одним движением Марта оказалась рядом и попыталась приподнять лежащего. Джозеф слабо пошевелился, пробормотал что-то невнятное и снова обмяк. Он был тяжелый, невозможно тяжелый, но Марте каким-то чудом удалось взять провисающее тело на руки; в глазах потемнело — или вокруг действительно сгустилась ночь?! — и Марта неуклюже шагнула к распахнутым воротам. Ноги Джоша волочились по земле; кровь набатом стучала в висках, но женщина закусила губу и сделала еще один шаг.

И тогда раздался голос.

Тот самый.

Только в нем уже не было насмешки — лишь удивление и смутная затаенная неуверенность.

— Он мой, женщина! Что ты делаешь?! Кто ты? Погоди! Давай поговорим! Я хочу знать, как ты можешь…

Шаг.

— Постой!

Еще один.

— Кто ты?!

Никогда… никогда не становитесь на пути у Великого Здрайцы!..

Прости, батька Самуил!

Прости…

Вот они, ворота.

Вот… они.

И тут Марта ощутила, как совсем рядом с ее плечом в горло Джоша впились чьи-то сильные пальцы. Тело на руках женщины вздрогнуло и захрипело, прирастая к ней, как ребенок до родов неразрывно связан с матерью; Марта пошатнулась, но устояла, даже не успев испугаться. Джоша медленно, но неумолимо отрывали от нее, отрывали вместе с кожей — с их общей кожей! — и Марта закричала от боли и отчаянья, зубами вцепившись в чужие потные пальцы на теле души любимого… она рванулась, рыча и мотая головой, как дикий зверь — и в этот момент они с Джошем буквально выпали за ворота.

Оглушительный рев потряс Вселенную — словно кричала сама преисподняя, выворачиваемая наизнанку. Нечеловеческий крик нечеловеческой боли наваливался со всех сторон, давил, туманил сознание, застилал глаза кровавой пеленой. У Марты, оглохшей и ослепшей от этого крика и от своей чудовищной ноши, уже не было сил подняться, и она поползла, как ползет кошка с перебитым хребтом, цепляясь за пожухлую траву — туда, куда вел ее инстинкт, выпестованный строгим батькой Самуилом, домой, к себе, потому что Джош был все-таки с ней, она не отдала его Великому Здрайце с вкрадчивым голосом и жадными пальцами, не отдала, а значит, теперь все будет…

Нет.

Не будет.

Груз чужой души все же оказался ей не по плечу. Марта уже почти добралась до собственного тела, наполовину втянувшись в него, как черепаха в панцирь, неожиданно ощутив совсем рядом что-то живое, теплое, скулящее, желающее помочь — но невидимая пуповина между ней и Молчальником лопнула, теряющая сознание Марта из последних сил потянулась к искреннему живому теплу и почувствовала, как душа Молчальника разрывает ее и уходит, рушится в этот теплый колодец, гостеприимно лучащийся мягким добрым светом…

Она никогда не рожала.

Поэтому не знала, на что это похоже.


Кажется, она пришла в себя почти сразу. Все тело болело, словно Марта действительно тащила Джоша на себе, во рту стоял солоноватый привкус крови из прокушенной губы. В углу кто-то хрипло стонал, видимо, тоже приходя в себя.

«Джош?!» — надежда вспыхнула и угасла. Тело Джозефа Воложа лежало рядом, мертвое, окоченевшее и пустое. А в углу… в углу приходил в себя Великий Здрайца! Свеча немилосердно чадила, но мрак слегка расступился, и был виден силуэт худого человека, стоящего на коленях и вытирающего лицо сорванным беретом. Марта с усилием заставила себя встать, пошатнулась, сделала нетвердый шаг к двери. Что-то влажное мягко ткнулось ей в руку, Марта чуть не вскрикнула, но тут же поняла, что это — собачий нос. Она машинально нагнулась, чтобы потрепать пса по голове, увидела судорожно подергивающееся горло Одноухого, мучительно клокочущую пасть, словно пес хотел заговорить, хотел и не мог… лапы пса расползались, как у новорожденного щенка — и безумная догадка холодным лезвием пронзила душу Марты.

— Джош, за мной! Уходим! — коротко приказала она и на ватных ногах пошла-побежала через луг к мирно пасущемуся коню. Надо было спешить, пока Великий Здрайца окончательно не пришел в себя. Похоже, там ему тоже крепко досталось.

Вслед женщине и псу неслись стоны вперемешку с восхищенными проклятиями.


Они покинули Вену на рассвете, тайком, как воры. Да они и были воры. Марта не знала, куда они направляются, но какой-то инстинкт погнал ее на северо-восток, через равнины Словакии, венгерский Липтов и дальше — вдоль левого рукава Черного Дунайца к Нижним Татрам.

Мысль добраться до тынецкого монастыря, где аббатом был ее брат Ян, пришла позже. Это давало хоть какую-то призрачную надежду укрыться от Великого Здрайцы и его слуг — а в том, что за ними погоня, Марта не сомневалась ни на минуту.

Они ночевали на постоялых дворах и в придорожных харчевнях (кое-какие деньги у Марты с собой были), а когда — просто в стогах сена или заброшенных избушках, и оставшись наедине, Марта рассказывала четвероногому Джошу-Молчальнику, кто она такая на самом деле, и что произошло с ним.

И Джош внимательно слушал, положив голову на колени Марты и глядя на нее карими глазами Одноухого. Иногда он лапой неуклюже чертил прямо на земле слово-другое — и Марта потом долго улыбалась во сне, перебирая эти слова, как нищий перебирает свой скудный заработок. Это были минуты их горького счастья, когда на время отступала память о том, что жизнь Марты в одночасье рухнула, за ними по пятам идут слуги Великого Здрайцы, и неизвестно, чем закончится завтрашний день.

Они привыкали. Джош привыкал быстрее, и это тоже порождало определенные заботы. Причина крылась в том, что Молчальник и раньше не отличался целомудрием, а теперь, похоже, унаследовал поистине кобелиный характер Одноухого, в чьем теле отныне пребывал. Бродячие суки его не интересовали, он чувствовал себя человеком, причем влюбленным человеком, и Марте все труднее становилось противиться полушутливым домогательствам своего четвероногого любовника, с улыбкой отстраняясь от нахально лезущего под платье пса… Как-то раз она-таки не отстранилась. И — ничего, даже больше, чем ничего, только Марте еще некоторое время было стыдно, но это быстро прошло. А Джош остался все тем же веселым вором, и однажды предъявил Марте украденный у одного из посетителей очередной харчевни увесистый кошелек. Как он ухитрился это сделать, при его-то лапах, оставалось загадкой, и Марта лишь рассмеялась, не удержавшись. Ну а деньги из краденого кошелька им очень даже пригодились — ибо средства, которые прихватила с собой Марта, подходили к концу.

В общем, Джозеф Волож и в собачьем теле оставался прежним, чего нельзя было сказать о Марте. Марта надорвалась, спасая Джоша; и она это знала. Теперь женщина просто боялась извлекать из чужой души что-нибудь существенное — рана внутри нее не заживала, превращаясь в зудящий свищ, и любая «душевная» тяжесть причиняла нестерпимую боль.

Зато Марта обнаружила в себе новую способность. Теперь она могла подбрасывать украденное у одних людей другим. Оно как бы вываливалось через образовавшуюся где-то глубоко внутри прореху — и Марта быстро научилась пользоваться случайно возникшим умением, подбрасывая лишнее тем, кому хотела. Это было ново, необычно, батька Самуил никогда не рассказывал ни о чем похожем — и это открывало возможности, о которых Марта раньше и не догадывалась. Она и сейчас-то не вполне понимала, что ей делать со своим новым даром, и пользовалась им лишь изредка…

Они шли в тынецкий монастырь.

Слуги Великого Здрайцы незримо шли следом.

3

Скорбный Христос со стенного распятия смотрел на замолчавшую Марту. Женщина боялась поднять глаза — ей казалось, что в Божьем взгляде она прочтет осуждение и беспощадный приговор.

Аббат Ян встал, прошелся по келье, сумрачно кивая в такт ходьбе. Лицо его осунулось, потемнело и нисколько не напоминало тот возвышенный образ, какой привыкли видеть приходящие в тынецкий монастырь богомольцы. Плохо было аббату, очень плохо, и не только потому, что сейчас он разрывался между святым отцом Яном и Яносиком из Шафляр, старшим из непутевых детей Самуила-бацы.

— Вчера на рассвете Михал приезжал, — невпопад бросил аббат, перебирая висевшие у пояса агатовые четки.

— Михалек? — вяло удивилась измученная Марта, не понимая, какое отношение к рассказанному имеет приезд в монастырь Михала, их четвертого брата, который был младше Яна и осевшей в Кракове Терезы, но старше самой Марты.

Вот уж за кого никогда не приходилось беспокоиться, так это за Михалека, способного постоять за себя лучше любого защитника…

— Отец умер, Марта, — скорбно сказал аббат Ян, глядя куда-то в угол. — Михал был на похоронах.

— Отец умер, — безвольно повторила Марта. — Батька Самуил. Умер. Умер…

И небо обрушилось ей на плечи.

Когда мир снова родился из кричащего небытия, сузившись до размеров монашеской кельи — аббат Ян по-прежнему ходил из угла в угол, перебирая четки сухими пальцами, а Христос с распятия все так же смотрел на бледную Марту.

— После услышанного я бы предложил тебе для начала обосноваться в монастыре, — Ян отсчитывал слова скупо, как черные бусины четок, — и пересидеть некоторое время в освященных стенах, пока мы не решим, что делать.

— В вашем монастыре?

Что-то, похожее на усмешку, искривило тонкие губы аббата.

— Наш монастырь — мужской, дочь моя. Я бы отвез тебя в чорштынскую обитель кармелиток — тамошняя аббатисса мне кое-чем обязана… Впрочем, сейчас это не имеет значения. Ты помнишь клятву, которую мы давали, уходя из Шафляр?

— Помню, — кивнула Марта.

— И ты поедешь на поминки отца? Подумай, Марта — ведь если мы хотим успеть на сороковины, то выезжать должны завтра, в крайнем случае послезавтра. Ни о каком монастыре тогда и речи быть не может. А если все, что ты наговорила мне — правда…

— Это правда, Яносик. Но если я не встану в нужный день над могилой батьки Самуила — я прокляну себя вернее, чем это сделает любой дьявол. Ты веришь мне?

— Я боюсь за тебя, — ответил аббат.

И Марте почудилось, что в глазах распятого мелькнуло одобрение.

— Ну что ж, — невесело улыбнулась женщина, — раз ворам прямая дорога в ад (не хмурься, Яносик, ты у нас святой, тебя это не касается!), значит, доведется мне еще разок увидеться со старым Самуилом. Может, соберемся на одной сковороде: я, батька, Тереза, Михалек…

— В ад? — странным тоном спросил аббат.

— А что, отец мой Ян, ты не веришь в ад? Весьма удивительно для тынецкого настоятеля!

— Я верю в Бога, — очень серьезно отозвался аббат. — А ад или рай… возможно, они пока что пустуют, Марта.

— Пустуют?

— Я говорю — возможно. Тебе ведь известно, когда Господь будет судить души живых и мертвых, отделяя овец от козлищ?

— По-моему, ты хочешь таким образом отвлечь меня, Яносик, от более земных забот. Конечно, известно. Когда наступит Dies irae, День Гнева, Судный день.

— Значит, Судный день еще не настал?

— Издеваешься, святой отец?! Конечно, нет!

— Но если нас еще не судили, — плетью хлестнул голос аббата, — если Господь еще не вынес нам приговор, то почему нас должны наказывать или награждать?! Кто взял на себя право судить, карать и миловать раньше Господа?! Откуда рай или ад, кара или воздаяние, если приговор не вынесен?! Ответь, Марта!

Марта растерянно молчала.

— Ты что-нибудь слышала о ереси альбигойцев, которые сами себя называли «катарами», что по-гречески значит «чистые»? О крестовых походах внутри Европы, случившихся почти четыре века тому назад, когда альбигойский Прованс истекал кровью, когда пало Тулузское графство, а преданный анафеме граф Раймунд VI Тулузский уступил свой титул крестоносцу Симону де Монфору — правда, через два года доблестный граф Раймунд отбил родную Тулузу у захватчика, а еще через два года крестоносец де Монфор был убит во время восстания местного населения! Что ты знаешь о маленькой крепости Монсегюр в Пиренеях, которая пала последней?!

Аббат Ян перевел дыхание, некоторое время молчал, а потом виновато посмотрел на Марту.

— Извини, Марта… ты и не должна быть знатоком в подобных вопросах. Просто ересь катаров уже давно не дает мне, аббату Яну Ивоничу, вору Яносику из Шафляр, спать по ночам. Да, «чистые» исказили многие католические догматы; да, они протащили в христианство зороастрийских Ормузда и Аримана, как символы добра и зла; они считали, что исповедуясь, мы помогаем Господу, а не наоборот, но не в этом дело. Невместно мне осуждать поступки святого Доминика Гусмана, основателя ордена доминиканцев, но я бы не стал подобно ему жечь «чистых» на кострах. Я вообще не люблю костров, Марта…

— Ты что-то не договариваешь, Яносик, — бросила Марта, пристально глядя на взволнованного аббата. — Я могла бы украсть у тебя это «что-то», но вор не должен красть у вора, а сестра у брата. Расскажи мне сам.

— Альбигойцы считали, что после смерти человек начинает жить заново, что душа его воплощается в ином живом существе — звере, человеке, птице — и грехи прошлого вкупе с былыми заслугами довлеют над возродившимся в его новой жизни. И так, до самого Страшного Суда, человек копит в себе добро и зло, его мучит свобода выбора, он ищет, спорит, соглашается, грешит… Но тогда — если Господь даровал таким, как мы, способность брать чужое добро из душ человеческих, то не готовил ли Он для нас особую участь?! Не выше других, не над людьми — но другую, как разнятся участи воина и лекаря! Ведь если допустить хоть кроху правоты в догматах катаров — значит, проданная дьяволу душа попадает не на сковородку, пугало старух-богомолок, а начинает жить заново под сюзеренитетом Сатаны! Не это ли ад, Марта! Ад на земле, способный вовлечь в свое пламя и находящихся рядом невинных жертв! Ты украла погибшую душу у Сатаны… нет ли в этом особого промысла Божьего?!

— Не знаю, Яносик. Не знаю. Знаю только, что мне тяжко жить с той проклятой ночи. Когда, ты говоришь, должен приехать Михал?

— Завтра, — ответил аббат Ян.

Нить его четок неожиданно лопнула, агатовые бусины звонко раскатились по полу, но он даже не заметил этого.

— Завтра, Марта. Михал приедет вместе со своей женой — она в тягости, и мы должны отслужить молебен о счастливом разрешении от бремени — но обратно жена Михала поедет без него.

Марта кивнула.


Пан Михал Райцеж, придворный воевода графа Висничского, был исключительно хорош собой. Это отмечали пылкие флорентийки, в чьем родном городе пан Михал постигал нелегкое искусство владения рапирой под руководством строгого Антонио Вазари; это обсуждали между собой искушенные в любовных делах уроженки Тулузы, где знаменитый мастер шпаги Жан-Пьер Шарант после долгих уговоров согласился взять в обучение худородного шляхтича из далекого Подгалья; красота пана Михала не давала спать пухленьким саксоночкам Гербурта, когда возвращающийся домой Райцеж сумел упросить барона фон Бартенштейна преподать ему несколько уроков владения тяжелым драгунским палашом, застряв в баронском замке на три года; женщины беззаветно любили пана Михала, но увы — пан Михал не любил женщин.

Нет, это отнюдь не значило, что шляхтич Райцеж был склонен к мужеложству.

Просто пан Михал любил оружие, и страсть эта заполняла дни его столь полно, что ночами ему снились выпады и отражения, в результате чего Михал Райцеж шептал во сне вместо имени возлюбленной:

— Парад ин-кварто и полкруга в терцию!.. парад ин-кварто… Двигайся! Двигайся, я тебе говорю!.. парад ин-кварто…

Дам, изредка попадавших в его постель, потом долго мучила мигрень, и не раз они в самый неподходящий момент командовали законному мужу:

— Парад ин-кварто… двигайся, я тебе говорю!

Мужья не любили пана Михала.

Они его боялись.

Они боялись бы его еще больше, если бы знали, что пан Михал Райцеж, Михалек Ивонич, приемный сын Самуила-бацы из Шафляр — вор.

Такой же вор, как Марта и аббат Ян.

Сам же Михал не без оснований считал себя самым ловким вором из всей семьи, но и самым неудачливым. Мечту его жизни нельзя было просто вытащить из карманов чужой души — воинский талант, как и любой талант вообще, хранился в самых глубоких подвалах его обладателя, сросшись с фундаментом, основанием сущности хозяина.

Повстречавшись с вором, прошедшим науку Самуила-бацы, скрипач может забыть название и даже мелодию сто раз игранной песни, отдав это знание встречному пройдохе, но пальцы его заставят струны откликнуться быстрее, чем сам скрипач обнаружит потерю. Пожмет плечами музыкант, да тем дело и кончится. Но если вор попытается забраться не в кошель, где бренчат расхожие монетки, а в дом скрипача, туда, где хранится его чуткий слух, способный с первого раза запоминать любую музыкальную фразу, где кроется суть скрипичного дара, где в сундуках спит данное от рождения золото…

Строго-настрого предостерегал Самуил-баца приемных детей от подобных дел.

Лишь однажды попытался отчаянный Райцеж забраться в дом души бешеного тулузца, своего тогдашнего учителя Жан-Пьера Шаранта, когда Жан-Пьер заснул — и до конца дней своих будет помнить он вой и крики тех кошмарных Стражей, которые гоняли его по бесконечному лабиринту Шарантовой сокровищницы, грозя огненными мечами, а выползающие из крошащихся стен узловатые корни исподтишка норовили опутать ноги Михала, не дать уйти, навсегда оставить здесь, в сумрачных переходах…

Михалу удалось найти щель и юркнуть наружу.

В себя.

Но он знал: случись ему пасть под клинками Стражей, пропади он в лабиринте Шарантова мастерства, рухни в Черный Ход — за время сна душа Шаранта переварила бы его, как отрезанный и проглоченный ломоть хлеба, и наутро проснувшийся и ничего не подозревающий учитель Жан-Пьер Тулузец обнаружил бы рядом с собой безумца.

Хуже.

Он обнаружил бы рядом с собой растение.

Иногда Михал недоумевал по поводу своего выбора. Пробиться в церковные иерархи, как старший брат Ян; стать примерной женой удачливого краковского купца и рожать ему детей, как Тереза; жить тихой и сытой мышкой при дворе знатной покровительницы, как Марта — ну что, что мешало Михалеку избрать себе простую и понятную дорогу, на которой для легкого существования вполне достаточно время от времени обчищать внутренние карманы нужных людей, выбирая ту мелочь, что поднимается на поверхность?!

Ничего.

И жил бы себе не хуже других, а то и лучше…

Ведь сумел же он с легкостью заставить чорштынского ректора состряпать подложные королевские грамоты с настоящими печатями, а потом явиться с ними к последнему из рода Райцежей, глубокому старику, впавшему в детство, и спустя некоторое время окончательно превратиться в пана Михала Райцежа, внучатого племянника этого самого старика!

Перед отъездом в Италию это казалось необходимым, потому что иначе пробиться в ученики к кому-нибудь из известных мастеров клинка было почти невозможно.

Требовались деньги или родовитость; во всяком случае, Райцеж был в этом уверен.

Если бы Михалу сказали, что флорентиец Антонио Вазари, отказавший когда-то в обучении младшему брату венецианского дожа, взял к себе в дом юного шляхтича из неведомых земель только потому, что рассмотрел в нем незаурядные способности — Михал никогда не поверил бы этому.

Он страстно хотел заполучить чужой талант, мучаясь невозможностью сделать это — и не замечал собственного.

Он был вором.

Знание о любом, пусть самом секретном приеме владения оружием Михал мог выкрасть и крал без зазрения совести. Но лишь тогда, когда это знание становилось действительно знанием или хотя бы осознанным ощущением, а не глубинными навыками и памятью чужого тела, не раздумывающего и зачастую даже не понимающего, что оно делает! Иначе же любая попытка вторгнуться в сокровенное… нет, Михал помнил Стражей, охраняющих талант учителя Шаранта, и не рисковал повторить попытку. А если твое собственное тело не готово принять чужое знание — краденое или полученное от учителя; если месяцы, а то и годы изнурительных занятий не отточили твои собственные возможности до остроты толедского лезвия; если ты взял, присвоил, но не можешь сделать на самом деле своим…

Антонио Вазари, Жан-Пьер Шарант, пожилой барон фон Бартенштейн — любой из них, теряя какое-либо знание, украденное их проворным учеником, восстанавливал потерю почти мгновенно, практически не замечая этого, как дерево не замечает потери листа, если цел ствол, или даже потери молодого побега. Новые отрастут, не сегодня, так завтра. Зато Михал старательно приращивал полученные побеги к себе, добиваясь в конечном итоге нужного результата и не задумываясь над тем, что для подобного дела нужно по меньшей мере иметь свой ствол — пусть неокрепший, пусть дикий, но он должен быть.

Нельзя прирастить побег к пустому месту.

Умрет.

А эти — приживались.

Десять лет старушка-Европа пылила под ногами Михала Райцежа, Михалека Ивонича; десять лет он воровал все, до чего мог дотянуться, и не щадил себя там, где не мог украсть; вор из семьи Самуила-бацы плакал по ночам от боли в суставах и мазал снадобьями кровавые мозоли на ладонях — когда он покинул Флоренцию, строгий Антонио Вазари вдруг напился допьяна, когда он ушел из Тулузы, скупой на слова Жан-Пьер Шарант покачал головой и тихо бросил: «Дурачок…»; бывший драгунский полковник барон фон Бартенштейн, не отличавшийся щедростью даже в отношении близких родственников, на прощанье подарил ему палаш без единого украшения, ибо клеймо на клинке само по себе стоило целого поместья…

Через год Михал Райцеж стал придворным воеводой графа Висничского, сменив на этой должности прошлого воеводу — старого рубаку, показавшего восхищенному Михалу, что такое настоящий сабельный бой.

Еще через год он женился, несказанно удивив всех и взяв за себя дочь прошлого воеводы, кроткую девушку по имени Беата.

И, казалось, бродяга Михал прочно осел в Висниче.


…Солнце било Марте в глаза, и она щурилась, выглядывая из похожего на бойницу монастырского окна. Отсюда, от западного крыла отлично — если бы не слепящие лучи солнца — просматривалась краковская дорога, и даже сквозь невольные слезы Марте еще издалека удалось разглядеть крохотную фигурку всадника, неспешно приближающегося к монастырю со стороны Тыньца.

За всадником катила, подпрыгивая на ухабах, запряженная вороной парой карета, а по бокам кареты ехали верхом двое гайдуков.

«Михалек», — поняла Марта и, прикрывшись ладонью, стала рассматривать брата.

Только сейчас она вдруг остро почувствовала пустоту, образовавшуюся после слов аббата Яна о смерти отца. Скачущий Михал непонятным образом превратил отвлеченную и странно недостоверную смерть Самуила-бацы в свершившийся факт, в реальность, и Марта призналась себе, что лгала Яну, когда говорила: «К кому мне еще идти? Отец стар…» Там, где сейчас было пусто и горько, еще день назад крылась тайная надежда, что в самом крайнем случае можно будет сбежать в Шафляры, пасть в ноги батьке Самуилу, тот встопорщит жесткие седые усы, даст подзатыльник и после этого все будет хорошо.

Не будет.

А в Шафляры действительно придется ехать.

Не на похороны, так на поминки.

Эх, батька Самуил, Самуил-баца…

Солнечный луч обиженно разбился о ладонь Марты, скользнул в сторону и очень удивился, обнаружив на глазах у женщины слезы.

Откуда? — ведь луч не знал, что люди плачут не только от солнца.

Всадник к тому времени значительно приблизился, и Марта помимо воли залюбовалась уверенной посадкой Михала. Отчего-то на ум пришло сравнение с удирающим от Жабьей Струги конокрадом Друцем. Юный цыган почти лежал на спине гнедого, всем телом припав к конской шее, а Михал сидел в седле подчеркнуто прямо, с небрежностью поигрывая зажатыми в правой руке поводьями, и левая ладонь его рассеянно поглаживала рукоять драгунского палаша, с которым Михал по слухам никогда не расставался, беря с собой чуть ли не на супружеское ложе.

Пятеро верховых, догоняющих карету, которая сопровождала Михала, Марту поначалу ничуть не заинтересовали.

— Ну что? — послышалось у Марты за спиной.

— Едет, — не оборачиваясь, отозвалась женщина, сразу узнав голос Яна.

— Почитай, у ворот. Ты б сказал своему привратнику, чтоб не лез с расспросами, а то Михал его длинный нос мигом укоротит. С него, драчуна, станется…

Аббат Ян, минуту назад освободившийся от службы и успевший по дороге в келью отдать все необходимые распоряжения отцу-келарю, подошел и встал рядом с сестрой.

— А это еще что?! — озабоченно пробормотал он, и Марта, отвлекшись было от происходящего внизу, мигом глянула в окно.

Верховые прибавили ход и оказались у остановившейся кареты раньше Михала, разглядывающего монастырь. Самый первый из них, пышно разодетый вельможа, показавшийся Марте смутно знакомым, спрыгнул с коня и предупредительным жестом распахнул дверцу кареты. Он учтиво поклонился, переждал короткую заминку и подал руку выходящей из кареты молодой женщине — жене Михала Беате Райцеж, в девичестве Беате Сокаль. Когда смущенная Беата оказалась на земле, вельможа отошел на шаг в сторону и еще раз поклонился, приложив руку к сердцу.

Гайдуки Райцежа замялись, не зная, что делать, поскольку ничего особенного не происходило, а задевать без нужды вежливого шляхтича в присутствии четверых его людей им явно не хотелось.

Марта не заметила, когда Михал успел покинуть седло и быстрым шагом подойти к жене. Только что придворный воевода графа Висничского с коня глядел на монастырские стены — и вот он уже стоит рядом с Беатой и что-то ей выговаривает. Марту и аббата Яна удивило поведение Михала: если уж кому и стоило выговаривать, так это прискакавшему невесть откуда вельможе, чья учтивость и впрямь граничила с наглостью. Видимо, Беату это тоже удивило, она попыталась возразить мужу — слов не было слышно, но зато было отлично видно, как пан Михал грубо сжал плечо жены, силой развернул ее лицом к монастырю и мотнул головой в сторону ворот.

Подчинившись, Беата двинулась к воротам, опомнившиеся гайдуки поехали следом, а в окружении вежливого шляхтича громко засмеялись — смех этот донесся даже до ушей стоящих у окна. Сам вельможа приблизился к пану Михалу, подбоченился и бросил несколько коротких резких фраз.

Дальше Марта не смотрела. Повинуясь непонятному порыву, она выбежала из кельи — аббат Ян, не мешкая, последовал за ней — и по лестнице помчалась вниз. Спустившись во двор, Марта свистнула дремлющего в холодочке Джоша, обогнула только что вошедшую в монастырский двор Беату (беременность последней лишь сейчас бросилась Марте в глаза) и выскочила в распахнутые ворота наружу. Карета по-прежнему стояла неподалеку, сонный кучер дремал на козлах, забыв выпрячь лошадей, но больше никого рядом с монастырем не было.

Лишь пыль клубилась по дороге, сворачивая влево и вниз, к берегу речки Тихой.

Марта быстро пошла вслед за пылью.

Джош трусил рядом, временами поднимая голову и заглядывая женщине в глаза.

На морде собаки застыло то болезненное выражение, какое иногда бывает у немых, когда им позарез надо что-нибудь сказать, а мертвый язык еле ворочается и рождает только звериное ворчание.


Звон оружия был первым, что услышала Марта, выбежав на кручу. Отсюда насквозь просматривался песчаный плес реки, прямо под Мартой у плакучей ивы стояли четверо спутников вежливого шляхтича и двое гайдуков Райцежа, возбужденно переговариваясь. В двадцати шагах от них друг напротив друга замерли Михал и его противник, минуту назад обменявшиеся первыми ударами.

«Господи, да что ж это такое!» — в отчаяньи подумала Марта. Она никогда не могла понять, как из-за ерунды, из-за пустяковых мелочей, не стоящих и ломаного гроша, двое молодых здоровых людей готовы всадить в грудь один другому полтора локтя холодной стали.

Впрочем, муж ее покровительницы Вильгельм фон Айсендорф также не был миротворцем, и Марте дважды приходилось видеть поединки барона с очередным забиякой, случившиеся прямо в поместье Айсендорфов; а сколько раз щепетильный в вопросах чести барон Вильгельм дрался не в присутствии компаньонки своей жены?!

Шляхтич неожиданно прыгнул вперед, и кривой клинок его сабли злобно лязгнул о тяжелый палаш Михала. Полетели искры, шляхтич отскочил, снова приблизился и попытался достать Райцежа с другой стороны. Михал не тронулся с места, лишь рука его сдвинулась на пядь левее, и лезвие кривой сабли вновь наткнулось вместо живой плоти на драгунский палаш.

Удар.

Еще один.

«Он же убьет этого щеголя!» — внезапно поняла Марта, глядя на узкое лицо Михала, превратившееся в алебастровую маску. Перед ней был не вор, а воин, не Михалек Ивонич, а воевода Михал Райцеж, и первыми, кто после Марты сообразили это, были спутники шляхтича. Они загомонили и направились к дерущимся с явной целью разнять их, но не успели — Михал, до того недвижно стоявший на месте, коротко шагнул вперед, драгунский палаш завертел кривую саблю в мгновенном страшном танце и, прорвавшись сквозь сверкающий заслон, до половины погрузился в живот вежливого шляхтича.

Потом Михал поднял голову, увидел бледную как полотно Марту на круче, приветливо помахал ей рукой и принялся горстью зернистого песка отчищать кровь с палаша.

У ног Михала умирал вежливый шляхтич.

Судя по ране, умирать он должен был долго и мучительно.

Когда Марта сверху вниз смотрела на спокойную осанку брата, даже не повернувшегося к своей жертве, возле которой растерянно хлопотали четверо спутников — ей подумалось, что Михал сознательно выбрал для этого человека такую смерть.

Ни минуты не колеблясь.

И Марте стало холодно.


Весь молебен во здравие Беаты Райцеж и за ее благополучное разрешение от бремени Марта простояла как на иголках. Перед глазами все время всплывал человек, убитый только потому, что помог выйти Беате из кареты. Чтобы хоть как-то отвлечься, Марта переводила взгляд с облаченного в подобающее случаю одеяние аббата Яна на Михала — воевода Райцеж стоял на коленях рядом с женой, время от времени осеняя себя крестным знамением — и помимо воли отмечала, что братья столь же разные, сколь и похожие. Монах и воин, исповедник и убийца… вор и вор. Оба стройные, сухощавые, с тонкими одухотворенными чертами — и Марта вдруг подумала, что выражение лица аббата Яна, когда он слушал Мартину исповедь и потом вдохновенно рассказывал ей про ересь катаров, было во многом подобно выражению лица Михала, когда последний играл плещущей сталью и вытирал окровавленный клинок песком.

«А я? — ужаснулась Марта. — Я сама?..»

После молебна она подошла к жене Михала, была представлена Беате и не отходила от нее до того момента, когда Райцеж посадил жену в карету и отправил в Тынец в сопровождении приехавших с ним гайдуков. Прощаясь, Марта не удержалась и наскоро обшарила сознание Беаты. Было трудно определить на ощупь, что именно попадается под руку, но Марта прошла слишком хорошую школу, чтобы не путать возможную добычу с мелким хламом, вечно валяющимся в чужих закромах. Беспокойство по поводу грядущих родов лежало у молодой женщины на самой поверхности, не имея глубинных корней — здоровая и крепкая Беата носила беременность без особых сложностей — так что Марта могла бы легко украсть необоснованное волнение у пани Райцеж, но делать этого не стала, лишь удивилась: почему Михал до сих пор не облегчил жизнь любимой жене?

Молебен молебном, а воровство воровством…

Видимо, за это время отец Ян уже успел наскоро пересказать воеводе историю Марты, потому что Михал после отбытия жены подошел к Марте, и, ни слова не говоря, обнял сестру и поцеловал в лоб. Одноухий Джош ревниво зарычал, Михал повернулся к оскалившемуся псу, пристально посмотрел ему в глаза и еле заметно поклонился.

Джош сел — нет, скорее упал на задние лапы, запрокинул лобастую голову к небу, выпуклые собачьи глаза влажно блеснули, пес чуть было не завыл, но не завыл и вихрем вылетел за ворота монастыря.

Марта не стала звать Молчальника.

Понимала — вернется.

Когда начало смеркаться, а Джоша по-прежнему не было, Марта начала волноваться. Она вышла из монастыря, — привратник был с нею вежлив до тошноты — побродила туда-сюда по дороге, хотела было пройтись к близкой опушке леса, но раздумала и двинулась в направлении берега речки Тихой, где состоялся недавний поединок.

Спустившись с кручи и постояв под плакучей ивой, она негромко позвала пса, подождала и собралась уходить. Сорвав с ивы тонкий прут, Марта несколько раз взмахнула им, как саблей, отбросила прут от себя — и странное волнение заставило ее обернуться.

Там, где упал ивовый прут, танцевала смутная тень.

От реки тянуло зябкой прохладой, разглядеть что-то в подступивших сумерках было почти невозможно, но Марта до рези в глазах всматривалась в странно знакомый танец тени, и внезапная догадка обожгла ее хуже пригоршни углей, взятой из костра.

Перед ней была тень убитого Михалом шляхтича.

Призрак неутомимо, раз за разом повторял движения того страшного танца, который привел его к гибели, ноги шляхтича однообразно переступали по песку — вперед, в сторону, вперед, назад, в сторону — руки плели повторяющуюся вязь, пока не падали сломанными крыльями, заставляя мертвеца схватиться за живот и мгновенно припасть к сырому вечернему песку… но тень вставала, и все начиналось сначала.

Возможно, со стороны это выглядело красиво и совсем нестрашно — вечер, река, изломанная тень и женщина, прижавшаяся к стволу ивы — но Марта не могла посмотреть на себя со стороны.

Она даже не успела сообразить, когда, в какой неуловимый миг тень оборвала смертный танец и повернула к ней безглазое пятно лица.

Не слухом, а каким-то чуждым человеку чувством Марта поняла, что мертвый шляхтич смеется — и вдруг вспомнила, где и когда встречала убитого Михалом на поединке человека.

В корчме Иошки Мозеля, когда мимоходом коснулась молодого пана, прихватив в нем горсть всплывшей на поверхность ненависти к родному отцу, и потом еле успела сбросить это жгучее зелье в корчемную кошку Бырку!

Как звали молодого пана?!

Княжич… княжич Янош Лентовский!

Забыв обо всем, Марта неожиданно для самой себя потянулась к призраку, как тогда, в корчме, как тянулась множество раз к намеченной жертве, желая пошарить в невидимых для других карманах; «Не смей!.. никогда не смей воровать у мертвых!..» — эхом отдался в ней звенящий голос Самуила-бацы, ушедшего навсегда батьки Самуила… не смей…

В такие мгновения Марте всегда казалось, что она протягивает третью, бесплотную руку, и гибкими пальцами на ощупь выбирает нужное, чтобы потом, уже присвоив, взяв в себя, рассмотреть и понять: взяла ли она то, что хотела, или вместо золота попалась все-таки медь, и надо бы повторить попытку — но сейчас все было не так, как прежде.

Воровские пальцы женщины обожгло ледяной слизью, цепко облепившей несуществующую руку, холод резво пробежался по предплечью, плюясь расползающимися во все стороны мурашками, за локтем на миг задержался и уже неторопливо пополз дальше; Марта попробовала шевельнуться и с ужасом ощутила, что третья рука не слушается ее — женщина вскрикнула, рванулась… и почувствовала, что свободна.

Призрак смеялся.

На луноподобном диске его лица проступили темные пятна, сложившиеся в оскаленный рот, и Марта, вся дрожа и будучи не в силах отвернуться, судорожно нащупала в себе украденную у пляшущей тени мысль.

Женщина попыталась расслабиться и дать краденому стать своим.

«Убийца! — мелькнуло в голове. — Михал — убийца!..»

Почти сразу до Марты дошло: это и есть то, что удалось взять у мертвого княжича!

— Ну и что?! — истерически выкрикнула она, обращаясь к хохочущему призраку. — Ну и что?! Конечно, убийца! — ведь он убил тебя… сгинь, пропади!..

Призрак смеялся.

«Михал — убийца!» — смеялся он, и в смехе его крылась нечеловеческая издевка, словно тень что-то умалчивала, и это «что-то» доставляло мертвому невыразимое удовольствие.

Убийца-а-а…

Спотыкаясь, Марта кинулась вверх по круче.


…когда она вбежала в монастырский двор, даже не успев удивиться тому, что ворота до сих пор не заперты, — толпа взволнованно переговаривающихся монахов поспешно расступилась, пропуская Марту в круг.

Аббат Ян, воевода Михал и одноухий Джош стояли над раненым человеком.

Марта уже видела этого человека.

Это был один из гайдуков Михала.

— Их было пятеро? — гневно спрашивал воевода. — Всего пятеро?!

Гайдук молчал, сидя на земле и держась за наспех замотанное колено.

— На карету Беаты напали, — отец Ян повернулся к Марте, одной рукой успокаивающе тронув взбешенного брата за локоть. — Разбойники, на полпути от нас до Тыньца. Саму Беату увели в лес, одного гайдука зарубили, а этого… этого отправили сюда.

— Разбойники? — Марта ничего не понимала. — Они требуют выкуп?

— Нет. Их атаман велел передать, что его зовут Мардула, сын Мардулы, и что пленной женщине до поры до времени ничего не грозит. Просто он хочет быть уверенным, что убийца Самуила-бацы явится в Шафляры — не на сороковины, так за женой — и там заплатит Мардуле все, что полагается.

«Убийца!» — смеялся над рекой танцующий мертвец…

— Я не убивал отца, — воевода Райцеж смотрел на Марту исподлобья, болезненно сдвинув брови над переносицей. — Я не убивал отца, Марта! Это ложь!

И снова повернулся к раненому:

— Их было пятеро! Пятеро против вас двоих!

— Прости, пан воевода, — глухо шептал гайдук, глядя в землю. — Прости… но тот, кто стоял рядом с атаманом… худой такой, весь в темном… на голове берет с петушиным пером…

Гайдук собрался с силами и закончил:

— Он не человек, пан воевода! Святой отец, скажите ему: это не человек! Поверьте мне, я говорю правду!

Марта склонилась над раненым и положила ладонь ему на плечо.

— Я верю тебе, — сказала она. — Это действительно не человек.

Джош поднял морду к равнодушному серпику месяца и безнадежно завыл.

Словно в ответ ему с опушки близкого леса донесся торжествующий волчий вой.

ВЕЛИКИЙ ЗДРАЙЦА

Я не помню, кем был — я знаю, кем стал.

Изредка снимая свой замшевый берет с петушиным пером, схваченным серебряной пряжкой, я напяливаю его на кулак и долго смотрю, представляя, что смотрю сам на себя.

Перо насмешливо качается, и серебро пряжки тускло блестит в свете месяца.

Я делаю так редко, очень редко, в те жгучие минуты, когда понимаю, что больше не могу быть собой — но и перестать быть я тоже не могу.

Люди зовут меня дьяволом.

«Изыди, Сатана!» — говорят мне люди, и я смеюсь, исчезая: во-первых, я не Сатана и никогда им не буду; во-вторых, я не могу уйти навсегда, даже если меня гонят.

Я лишь исчезаю.

На время.

И мысленно благодарю изгнавших меня — потому что миг небытия для того, кем я стал, стократ блаженней существования.

Люди зовут меня Князем Тьмы.

Я не князь.

Я — крепостной Тьмы.

Я ем хлеб Преисподней в поте лица своего, я могу лишь надеяться, что когда-нибудь накоплю необходимый выкуп, и тогда меня отпустят на волю.

Позволят не быть.

Мне хочется верить, что надежда умирает последней.

Иногда я смотрю на очередного глупца, суетливо макающего перо в собственную кровь и подписывающего договор со мной, и слышу его жалкие мыслишки.

На самом деле, конечно, я не слышу их, но все это так однообразно…

«Сейчас я получу то, что хотел, — сглатывая липкую слюну, мечтает этот червь, — я наслажусь желаемым, а потом я буду служить моему хозяину верой и правдой, я докажу ему свою преданность и усердие — и после смерти он сделает меня подобным себе, чтобы в аду мы вместе мучили глупых грешников, не удосужившихся вовремя продать душу нужной силе. О, как я буду велик!..»

Я смеюсь, а он думает, что я радуюсь, заполучив его ничтожную душонку.

Он прав.

Я радуюсь.

Если он достигнет желаемого и станет подобен мне — он тоже будет радоваться, когда кубышка с его выкупом из адской крепости станет хоть на йоту полнее.

Он ведь не знает, что никогда не попадет в ад.

Ад попадет в него.

Согласитесь, что это не одно и тоже.

Впрочем, можете не соглашаться — мне все равно.

Люди зовут меня Нечистым.

Это правда.

Я нечист.

Но никто из таких, как я, никогда не был и не будет Повелителем Геенны — не потому что мы мелки, а потому что с тем же успехом каторжника можно назвать Повелителем рудников. И впрямь: он бьет несчастные камни кайлом, он возит их в тележке, сваливая в карьер, он волен мучить копи как хочет… он лишь не волен перестать это делать.

И перестать мучиться самому.

Вопрос: что делают в аду?

Ответ: мучаются.

Вопрос: кто мучается в аду?

Ответ: все.

Все.

Когда вы мучаетесь, это уже ад.

Он в вас.

Ад в вас, дорогие мои, он шипит и пенится, как недобродившее вино, он ударяет в голову мягкими коварными молоточками; ад в вас, любезные господа, но во мне его больше. Я — крепостной Тьмы, я — виллан Геенны, я — пустая перчатка, я чувствую в себе заполняющую пустоты руку Преисподней и завидую тому преступнику на эшафоте, в чье чрево входит сейчас заостренный кол.

Ему, казнимому, легче.

Я никогда не видел подлинных Князей Тьмы, Противоречащих, Восставших, Низвергнутых, которые и есть — ад.

Вещь в себе, умники-схоласты!.. ад в аду.

Я не помню, кем был — я знаю, кем стал.

Стократно хуже Им — они помнят, кем были. И вечность перед Ними заполнена мучительным бездействием, в конце которого маячит предопределение, беспощадная тень Армагеддона и Судного дня.

Dies irae, День Гнева.

Всякий раз, когда я чувствую в себе пальцы Князей, наполняющие меня мукой и силой, я восхищаюсь их упорством, их неукротимой жаждой деятельности, способной дотянуться из невозможного и заставить таких, как я, становиться дьяволами и перекраивать детей Адама и Евы по своему образу и подобию.

Я ненавижу Их.

Восхищение и ненависть сливаются в один страшный сплав, и я корчусь от боли после каждого дьявольского трюка, ради которого вынужден впускать в себя ад. Просто этого никто не видит. Я самолюбив, как самолюбивы только рабы. Моя кубышка копит в себе монетки проданных душ, иногда я размениваю одну из них, чтобы заполучить две, иногда я ошибаюсь… я мечтаю выйти на волю, я мечтаю исчезнуть, мечтаю начать с дна, стать вошью, слизняком, мхом, кем угодно…

Люди зовут меня дьяволом.

В чем-то они правы.

Но эта женщина… эта чертовка (я улыбаюсь — славный каламбур!), утащившая раскаленную монетку погибшей души из-под самого моего носа, оставив дьявола в дураках!.. о, радость моя, длинноногое сокровище, не лишай Петушиное Перо счастья новой встречи — я не всеведущ и не всесилен, но зато я терпелив и умею отделять овец от козлищ, делая из последних ловчих волков Преисподней… где ты, милая?!

Я иду.

Я ищу тебя!..

Поверь честному дьявольскому слову: при определенных обстоятельствах я даже соглашусь оставить тебе душонку этого наивного карманника, которого я для забавы вынудил повеситься на собственном поясе.

Не веришь?

Спрашиваешь: что это за обстоятельства?!

Никогда не затевайте разговора с цыганками и дьяволами…

Люди зовут меня Нечистым.

Я зову их людьми.

КНИГА ВТОРАЯ. ТУМАНЫ СТАРОГО ПОГОСТА

4

Ночь недоверчиво пробовала на зуб золотой кругляш луны — и надгрызенный диск фальшивым талером покатился к горизонту, где и завис щербиной вверх. Фиолетовые тени угрюмо бродили меж стволами, словно пытаясь понять, кто же они на самом деле: безобидные сочетания света и тьмы — или только тьмы, тьмы, тьмы…

— Мы-ы-ы!.. — насмешливо отзывался ветер, разрывая призраков в клочья, и, вторя ветру, ухал голодный филин, вглядываясь в ночь сверкающими кошачьими глазами.

Седой волк, сидевший на поросшем заячьей капустой пригорке, поднял морду к небу, хотел было завыть, но передумал и лишь лениво облизнулся, на миг приоткрыв зубастую пасть. Бродяга-ветер, оставив игру с тенями, зябкими пальцами перебрал белесую шерсть, взъерошил снежно-белые пряди на загривке — волк поежился, негромко рыкнув, и ветер поспешил убраться восвояси. Где-то в лесу, неподалеку от мощных стен тынецкого монастыря, протяжно голосила стая, и это была гораздо более интересная забава, чем приставать к теням и седому волку-грубияну.

Волк положил голову на передние лапы и закрыл глаза.

В привычной феерии звуков ночного леса он безошибочно различал отдаленный плеск реки, спотыкающейся на перекатах, и глухой рокот мельничного колеса. Почему в полночь открыты шлюзы на старой мельнице, почему вода хлещет в лоток, заставляя стучать жерновый постав, почему не спит работяга-мельник с измученными подмастерьями — все это мало интересовало зверя.

Он знал — почему.

Он только не знал, почему он сам остался лежать на пригорке, позволив выскочке Рваному возглавить стаю вопреки всем законам волчьего и не только волчьего племени.

Когда седой волк узнал и это — он встал, потянулся всем телом и неторопливо затрусил туда, откуда слышался охотничий вой стаи.

Филин проводил волка равнодушным взглядом и заухал вслед.


Отец-квестарь тынецкого монастыря пребывал в удивлении и растерянности — хотя предпочел бы пребывать в каком-нибудь ином, более привычном для него состоянии. Например, в состоянии голода — ибо накормить столь обильное тело скудными монашескими харчами было зело трудно. Квестарем (то есть бродячим сборщиком милостыни на нужды родной обители) он стал недавно, всего года полтора тому назад, святым отцом — примерно тогда же, и злые языки поговаривали, что как был он заядлым грешником-мирянином, так и остался.

Разве что рясу нацепил и крест на толстое пузо вывесил.

Когда квестарю с утра сообщили, что аббат Ян уезжает отслужить панихиду над своим безвременно ушедшим родителем, и именно он, квестарь Игнатий, избран настоятелем для сопровождения в неблизкие Шафляры… бедный Игнатий окончательно понял: нет в жизни счастья! Ведь еще позавчера он собирался покинуть стены обители и отправиться в мир за подаянием, немалая часть которого шла на прокормление самого Игнатия! Невелик разор — монастырские земли и так давали приличный доход, тынецкие бенедиктинцы не бедствовали, но традиции есть традиции, а значит, у живущих в миру нельзя отнимать возможность щедрой милостыней облегчить себе загробную жизнь. А в квестари испокон веку шли монахи щедрые плотью и веселые нравом. Мало ли суетных радостей у бродячего сборщика милостыни — то корчмарь расщедрится, вспомнив о геенне огненной, то покладистая бабенка на пути встретится, то на свадьбу или там поминки зазовут, то еще что… Ну и ушел бы Игнатий сразу, не пытаясь выманить у скупердяя-келаря приглянувшийся свиной окорок! Теперь езжай себе невесть куда, да еще под неусыпным оком самого аббата Яна, которого квестарь Игнатий изрядно побаивался.

Шутка ли: почти что живой святой!

В смысле — почти что святой, а не почти что живой…

Так что взгромоздившись на козлы и правя аббатским возком, жизнелюбивый квестарь ругал себя за нерасторопность и затылком чувствовал взгляд отца настоятеля. Ох и взгляд! Прямо сидишь как на адовых угольях и все ждешь, когда же ксендз Ян скажет: «Ну что, брат мой во Христе, каяться будем или безвозвратно закоснеем во грехе?!» Собственно, подобных слов квестарь от отца настоятеля никогда не слышал, но взгляд, взгляд… аж затылок холодеет!

Лошади шли ходко, нимало не заботясь печалями несчастного Игнатия, впереди маячили спины того самого бешеного шляхтича, чью беременную жену выкрала шайка какого-то Мардулы, и чернявой женщины, сказавшейся привратнику сестрой настоятеля. В седле новоявленная сестра сидела плотно, не по-женски, и пан Михал — Игнатий наконец вспомнил имя шляхтича — время от времени одобрительно на нее косился, подкручивая вислый ус. По обочине, между возком и верховыми, бодро бежал здоровенный одноухий пес, которого квестарь Игнатий перед отъездом попытался было погладить и понял, что это не собака, а черт в шкуре. Самым последним, отстав от возка и понурив голову, ехал раненый гайдук пана Михала. Колено его распухло, ходить пешком он мог только ковыляя, но упрямству гайдука не было предела — вернуться в Виснич он наотрез отказался, и по глазам раненого ясно читалось, что поползет он за хозяином своим хоть в Шафляры, хоть на край света, чтобы жизнью или смертью искупить вину, и — мало ли! — при случае зубами перегрызть глотку проклятому Мардуле-разбойнику.

К полудню миновав памятную Марте Жабью Стругу и выехав на дорогу, ведущую к Нижним Татрам, возок аббата был едва не опрокинут — навстречу, подняв тучу пыли, неслась телега, запряженная гнедой кобылкой, обезумевшей от криков и подхлестываний хозяина. Марта и Михал, рванув поводья, брызнули в разные стороны; квестарь Игнатий еле-еле успел принять к краю дороги, разминувшись с телегой на какую-то пядь, кобыла резко свернула в сторону, и телега прочно засела правыми колесами в рыхлом песке обочины.

— Рехнулся?! — конь воеводы Райцежа уже гарцевал у накренившейся телеги, а сам пан Михал, багровея лицом, готов был разорвать на части сумасшедшего возчика. — Смерти ищешь, сучья кость?! Отвечай!

— В обитель… — бормотал свалившийся с телеги старичок, часто-часто кланяясь и всплескивая пергаментными ручками. — Матка бозка, спаси грешного! В обитель спешил, ясновельможный пан, к святым отцам-бенедиктинцам… Сожгут ведь, как есть сожгут, по ветру пеплом пустят!.. Неужто я не понимаю — я все понимаю! Да они ведь не слушают, бугаецкий войт каленым железом судить хочет, а кто ж такую страсть стерпит-то… ах, матка бозка, спаси-помилуй!..

Марта узнала старика. Это был тот самый мельник, что подвозил ее до колодца.

— Кого сожгут, дедушка? — спросила она, спешиваясь. — Да погоди ты, Михал, тебе б только рубить… Зачем в обитель спешишь, мельник? В твои-то годы попусту телеги по дорогам вскачь не гоняют…

Прозрачный, как весеннее небо, взгляд старика стал более-менее осмысленным, сам мельник задышал ровнее и ухватился за край телеги — видно, ноги отказались держать изношенное тело.

— А-а, дочка… Бог тебя послал, не иначе! Братана моего жгут, младшенького, говорят — колдун, нечистику продался… Может, слыхала? — Стах, тоже мукомол, как я! Бугаецкий войт с сухосадским столковались, народишко подбили, а народишко у нас добра не помнит, ему что мельник, то и колдун! Семь десятков лет на одном месте — и все ладно, а на семьдесят первом загомонили: и коровы в Бугайцах плохо доятся, и девка малая прошлый год на речке около мельницы утопла, а тело не нашли, и волки обнаглели, среди бела дня скотину таскают, вчера опять же змея в небе видели, кружил на закате над мельницей… не иначе, Харнась-бездельник и видел, когда из корчмы домой полз! Дочка, родная, ты конная — скачи в обитель, умоли кого из святых отцов в Бугайцы ехать! Пусть святым судом судят, праведники, пусть не дадут пропасть невинной душе…

Выбравшись из возка, аббат Ян подошел к взволнованному мельнику. Старик подслеповато сощурился, потом, признав тынецкого настоятеля, пал тому в ноги и в третий раз принялся пересказывать трагическую историю своего брата, обвиненного в колдовстве и связи с Сатаной. Короткими и точными вопросами аббат не давал мельнику уходить в сторону от главных событий — иначе пришлось бы выслушать все жизнеописание Бугайцев от гулящей бабки нынешнего войта до вечно пьяного Харнася-бездельника — и наконец повернулся к Марте и Михалу.

— Это тебе не Вена, — развел он руками, глядя на закусившую губу Марту. — Забыла, небось, как оно в наших-то местах? Вижу, забыла… Михал, вы езжайте лесом, напрямик, там дорога торная, не то что верхом — на карете шестерней проехать можно. А я в эти Бугайцы заверну… спалят ведь деда и не перекрестятся!

— Спалят, — личико мельника сморщилось, как печеное яблоко, и из глаз потекли редкие старческие слезы, — ой, спалят…

— Так, может, вместе поедем? — заикнулся было воевода Райцеж, но аббат Ян отрицательно покачал головой.

— Не надо, Михалек. Ни к чему. Я — священник, меня они послушают, а ты у нас горячий, явишься в Бугайцы с гайдуком да Мартой, влезешь поперек, станешь палашом махать, а мужики в топоры… Здесь не Вена, но и не твой Виснич, где холопы спину выпрямлять разучились! Опять же, если ты нужен Мардуле-разбойнику — в здешних селах эхо гулкое, завтра же Мардуле донесут, где ты да что ты!.. Короче, езжайте лесом, к вечеру доберетесь до корчмы Габершляга — там и заночуете. Ждите меня в корчме до завтрашнего полудня. Думаю, успею… ну что, брат Игнатий — in nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti![7]

— Amen,[8] — поспешно отозвался квестарь, спрыгивая на землю.


…Когда тележные колеса совместными усилиями Михала и квестаря Игнатия были извлечены из песка, ободренный присутствием аббата Яна мельник взгромоздился на передок, причмокнул на кобылу — и телега ни шатко ни валко покатилась в обратном направлении.

Следом за ней ехал возок настоятеля тынецкого монастыря, аббата Яна Ивонича.

Марта и Михал переглянулись и свернули в лес. Дорога к корчме Габершляга была воеводе Райцежу неплохо известна, беспокоиться за Яна пан Михал не видел особых причин — тронуть духовную особу, да еще столь славную в здешних местах, не осмелился бы никто — но Михал то и дело ловил себя на том, что оборачивается и пристально вглядывается в чащу по обе стороны дороги, словно надеясь что-то высмотреть в путанице стволов и кустарника.

Что-то очень важное.

Одноухий Джош, сам того не замечая, жался к всадникам и нервно нюхал воздух.

Пахло бедой.


Телега мельника ехала теперь впереди аббатского возка, как и положено телеге — неторопливо, со скрипом переваливаясь на ухабах с боку на бок. Узкая дорога, как-то незаметно свернувшая в лес и напрочь заблудившаяся в нем, петляла, раздваивалась, растраивалась, несколько раз мельник сворачивал то вправо, то влево, и квестарь Игнатий вскоре с тревогой обнаружил, что не помнит пути назад. А значит, случись что с дедом — плутать им с отцом-настоятелем по окрестным чащобам если не до скончания века, то уж пару дней наверняка!

Разумеется, ничего страшного тут не было: вот доползут они до этих самых треклятых Бугайцев, разберется отец Ян, что там натворил брат мельника (небось, такой же вредный старый хрыч; и пусть бы жгли — наверняка есть за что!), а от Бугайцев войт или еще кто укажет, куда ехать…

Так-то оно так, но на душе у квестаря все равно скребли кошки. Тем паче, что в своих странствиях исходил он не только окрестности Тыньца, но и все Ополье с Косцельцом вдоль и поперек, а посему незнакомая дорога была для него чем-то странным и подозрительным, вроде целомудренной вдовушки. И когда впереди вместо ожидаемых Бугайцев показалась совершенно незнакомая мельница с прилепившимися к ней ветхими сараюшками, амбарами и еще какими-то строениями, квестарь Игнатий не выдержал.

— Эй, мельник, а где ж твои Бугайцы? Куда это ты нас затащил, борода?

Аббат Ян неодобрительно покосился на своего возничего, но промолчал.

— На мельницу мою, — нимало не смутившись, обернулся старик и расплылся в детской улыбочке. — Дорога-то на Бугайцы аккурат через мою мельницу и бежит. А если ты, святой отец, здешние тропки лучше меня знаешь — езжай вперед и веди, аки пастырь…

Брат Игнатий не нашелся, что ответить, — но когда старик, доехав до своей хаты, прятавшейся позади мельницы, остановил телегу, напрочь перегородив ею дорогу, подозрения квестаря проснулись с новой силой. Однако задать вполне законный вопрос обнаглевшему мельнику ему не дал аббат Ян.

Отец-настоятель на удивление резво соскочил с возка и в два шага оказался рядом с дедом.

— Что все это значит, старик? — жестко спросил он. — Или ты обмануть меня решил? Где твой брат, где Бугайцы?

— Не только решил, но и обманул, отец мой, — не моргнув глазом, признался мельник. — Бугайцы, понятное дело, на месте, где им и положено, а брат мой помер от лихоманки еще позапрошлой зимой, так что палить его нет никакой надобности.

— Ах ты!.. — задохнулся от негодования брат Игнатий, но ругаться срамными словами в присутствии аббата не решился. — Да ты хоть понимаешь, с кем говоришь? Святого отца обмануть, — и меня тоже, между прочим, человека Божьего! — да тебе Господь такое вовек не простит! Гореть тебе в аду, пень старый, раскаленные сковородки языком брехливым лизать…

— Угомонись, брат Игнатий, — отец Ян произнес это негромко, но так, что толстый квестарь поперхнулся и мигом умолк.

— Может, и так, — согласился тем временем мельник, почесывая клочковатую седую бороденку, — может, и гореть мне в огне адовом… на все воля Божья.

— О том не тебе судить, — оборвал словоохотливого старика аббат Ян, — и даже не мне. А теперь говори: зачем я тебе нужен? Раз обманом привел меня сюда — значит, есть повод. Говори!

— Значит, есть, — охотно подтвердил мельник. — Стахом меня зовут, святой отец. Стах Топор, из Гаркловских Топоров. Слыхали аль нет?

— Точно, что Топор, — проворчал с возка брат Игнатий, но ни аббат, ни мельник не обратили на него внимания.

— А разговор у нас долгий будет — так что давайте-ка лучше, святой отец, в хату пойдем, на лавку сядем, а квестарь ваш пускай покамест лошадей распряжет.

— Нет у меня времени, мельник Стах, с тобой на лавках рассиживаться! — отрезал аббат, и квестарь согласно закивал с возка, всем своим видом показывая, что полностью поддерживает отца-настоятеля. — Разворачивай, брат Игнатий, поехали отсюда!

Брат Игнатий с превеликой охотой принялся выполнять указание аббата, и хотя развернуться на узкой дороге было не так-то просто, в конце концов это ему удалось.

— Нету, так нету, — как-то уж слишком легко согласился старый Топор. — Езжайте, святой отец. У меня-то времени много…

И, не оглядываясь, ушел в хату.


Когда, изрядно поплутав по разбегавшимся в разные стороны лесным тропкам, аббатский возок в третий раз вывернул все к той же мельнице — брат Игнатий не выдержал-таки и крепко выругался, и отец-настоятель ничего на это не сказал. Зато сказал квестарь; много чего сказал — а под конец своей длинной и заметно мирской речи обернулся к аббату и, понизив голос, заключил:

— Колдовство это, отец-настоятель, как есть колдовство! И мельник этот — колдун проклятый, душу Нечистому продал! Вот и водит нас теперь, как окуня на крючке!

— Колдовство, говоришь? — спокойно переспросил аббат. — Ну что ж, может, и так…

Покинув возок и воздев перед собой правую руку, в которой оказалось небольшое распятие из полированного дерева, отец Ян неторопливо направился к хате, читая на ходу молитву.

Дверь отворилась, и появившийся на пороге Стах Топор стал с любопытством следить за действиями аббата.

— Аминь, — ухмыльнулся он, когда отец Ян дочитал молитву и подошел к нему почти вплотную. — Не поможет, отец мой. Крещеный я, — и старик широко, чтоб видели и аббат, и квестарь, перекрестился; а после распахнул ворот рубахи, выпячивая впалую грудь и медный крест на почерневшем от времени кожаном гайтане. — Мы, Гаркловские Топоры, не купленные-проданные, а потомственные, от нас к врагу рода человеческого ниточка не тянется. Так что извини, святой отец, ежели что не так. Пошли лучше в хату — говорить станем.

— Не о чем святому человеку с таким лиходеем, как ты, толковать! — не удержался осмелевший с перепугу брат Игнатий. Проявив неожиданное проворство, он вдруг оказался рядом с аббатом и мельником, и в руках квестаря обнаружилась увесистая сучковатая дубинка, коей в своих странствиях по миру он не раз отмахивался от собак и лихих людей, особенно от требующих платы корчмарей. — Ежели тебя молитвой не проймешь, то вот это — в самый раз будет!

Но тут из-за венца хаты лениво выбрались три здоровенных парня с одинаковыми скучающими физиономиями — то ли работнички, то ли подмастерья, а, может, и сыновья Стаха Топора — и вразвалочку направились к оторопевшему квестарю.

— Выпряги лошадь, брат Игнатий, — тронул квестаря за плечо аббат Ян и некоторое время разглядывал остановившихся парней. После тяжело вздохнул, поднялся по заскрипевшим ступеням и прошел в хату мимо посторонившегося мельника.


Внутри оказалось неожиданно просторно; чисто выметенный пол, посреди горницы — крепкий дубовый стол с лавками по бокам, несколько корявых табуретов; привычной божницы в красном углу настоятель не обнаружил, зато связок трав и кореньев по стенам висело преизрядно.

Окинув взглядом горницу, аббат Ян подошел к столу и опустился на лавку. Старик подумал-подумал, пожевал впалым ртом и устроился напротив.

— Ну, говори, Стах Топор, зачем, Бога не побоявшись, тынецкого настоятеля морочить решился — грех-то немалый, понимать должен! Итак?

— О грехах моих, да и о ваших, святой отец, после потолкуем, если нужда будет. А зазвал вас сюда, потому как помощь мне ваша занадобилась.

— Это какая же? — недобро усмехнулся аббат Ян. — В ворожбе пособить?

— С ворожбой я уж как-нибудь и сам справлюсь. А вот с Нечистым спорить, лбами друг о дружку стукаться… Небось, получше моего знаете: грешен человек, а я вдвойне грешен, не мне Лукавому дорогу заступать. Вот вам, святой отец, такие дела — в самый раз.

— С Нечистым спорить? — удивленно переспросил настоятель. — Я-то думал, ты с ним на короткой ноге! Или не поделили чего?

— Не поделили, — кивнул мельник, не вдаваясь в подробности.

— И теперь у Господа нашего защиты искать хочешь? Почему ж тогда добром не попросил? — дескать, каюсь, отрекаюсь, и все такое?!

— Можно и добром, — ухмыльнулся Топор. — Свезли б меня после такой просьбы в Вильно, а там дознаватели смышленые, мигом к пяткам каленые пруты приложили бы… Нет уж, святой отец, лучше я вас без видоков длинноязыких просить стану!

— Ну а если я не соглашусь, без видоков-то? Что тогда?

— Согласитесь, святой отец, — тихо, но уверенно бросил Топор. — Разве не обязан служитель святой церкви противостоять дьяволу и разрушать козни его во славу Господа?

— Обязан. Но отнюдь не обязан защищать обманщика-ворожея, который якшается с Нечистым!

— Может быть, святой отец, вам виднее. Только если погибель грозит не обманщику-ворожею, кому и так до могилы рукой подать, а невинной душе, которой дьявол домогается? Особенно если душа эта — сестра ваша, святой отец? Не сестра во Христе, а такая, какие у нас всех, грешных, водятся! Привратник-то ваш пустозвон, раззвонил по всей округе чище колокола: к аббату Яну сестра приехала!

— Марта?! — вскинулся Ян. — Что с ней?

— Пока ничего. Не считая, что слуги того, кого лишний раз поминать не стоит, за ней охотятся. И очень даже может статься, что сестра ваша скоро здесь окажется.

— Ты… — бледное лицо аббата начало наливаться краской не подобающего святому отцу гнева. — Ты и ее заманить сюда решил?!

— Решил — не решил, а чую, что не миновать ей мельницы старого Стаха Топора. Вот тут-то Петушиное Перо за ней и явится. Кому ж, как не святому отцу и вдобавок родному брату, ее от Нечистого оградить?

Аббат Ян долго молчал, и багровые пятна понемногу сходили с его лица.

— Тебе это дорого обойдется, старик, — произнес он наконец. — Адскими котлами стращать не стану, но и на этом свете прощения не жди.

— Не жду, — кивнул мельник. — И раньше не ждал, святой отец, и сейчас не стану. Только прежде чем надумаете сюда стражу да монахов гнать, чтоб на костер меня отправить, вспомните сначала, как сами-то в Казимеже[9] к блудным девкам шастали да кутили в мирском платье по кабакам. Помните? И я помню. Так что крепко подумайте, прежде чем карать меня, грешного. У меня и свидетели найдутся…

Аббат Ян не отвечал, потупившись.

— Сдается мне, мы поладили, святой отец. Вы делаете свое дело, угодное Господу, и если все кончится миром — едете отсюда вместе с сестрой подобру-поздорову. Никому от того зла не сотворится, а обо мне лучше забудьте — человек вы почти что святой (старик ехидно подмигнул), вам скоро епископский сан принимать, значит, ни к чему прошлое ворошить, грешки всякие наружу вытаскивать… Ну а если что не так выйдет — тогда и карать вам некого будет. А, может, и некому, — добавил мельник совсем тихо.

Неожиданно аббат перегнулся через стол и крепко ухватил за запястье растерявшегося на миг мельника. Старый Топор ощутил странный трепет, волной пробежавший по его изношенному телу, глаза сами собой стали моргать и слезиться, словно к самому носу поднесли резаную луковицу — и колдун Стах поспешил отдернуть руку, машинально бормоча заговор от порчи и сглаза. Он не понял, что сейчас произошло, но все же нутром почуял, что сидящий напротив него человек в коричневой дорожной сутане далеко не прост, а в том, что случилось, святостью и не пахло.

Впервые Стах подумал, что играет с огнем — да не с тем, который сам и разжигал.

— Вовремя ты стражу кликнул, дед, — аббат в упор глядел на старика, растягивая тонкие губы в гримасу, так же похожую на улыбку, как веревка походит на гадюку. — Теперь я не сомневаюсь: я действительно нужен тебе. Ты надеешься, что я смогу оградить свою сестру — и тебя самого! — от дьявола, если он явится за ней; а он явится, тут я тебе тоже верю. Но главного ты не сказал мне, а сам я не успел дотянуться… Зачем ты все это затеял? Чего хочешь ТЫ, и какова будет плата?! Говори!

— Это мое дело, святой отец, — приходя в себя, ответил мельник, так и не сообразив, о какой-такой страже говорил удивительный монах. — Ты будешь защищать свою сестру, и я помогу тебе в этом, чем сумею. А остальное — как любите говорить вы, служители церкви, — остальное в руках Господних.

Яносик из Шафляр, приемный сын покойного Самуила-бацы, пристально смотрел на старого Стаха из Гаркловских Топоров.


…Распрягавший лошадь брат Игнатий уже давно приметил большого, серого с сильной проседью пса, крутившегося у двери, за которой скрылись аббат с мельником. Потом пес совсем по-человечески припал ухом к двери и застыл в напряженной позе.

«Подслушивает! — оторопел квестарь, но подойти и шугануть зубастую тварюку все же побоялся. — Вот уж угораздило, спаси Господи и сохрани! Возле самого монастыря — и в такой оборот!»

В этот момент пес, видимо, услышав все, что хотел, повернулся и в упор посмотрел на брата Игнатия. Только тогда до квестаря наконец дошло, что никакой это не пес, а матерый седой волчина.

Зверь оскалился и исчез за углом.


Ехали молча, с непонятной опаской, стараясь держаться поближе друг к другу. Глухо стучали копыта по сумрачной глинистой дороге, на которую лишь в полдень, и то ненадолго, ложились веселые солнечные пятна; а сейчас — какой там полдень! — день клонился к вечеру, и хорошо было бы успеть добраться до корчмы Габершляга, прежде чем наступит полная темнота.

Лошади тоже что-то чуяли, шли тихо и настороженно, даже не фыркали, как обычно.

— Полпути проехали, — бросил через некоторое время хмурый Михал. — Даст Бог, ночевать будем под…

Закончить он не успел.

Стремительно и неотвратимо выметнулись из чащи по обеим сторонам дороги серые тени. Кинулись без воя, без рычания, молча, по-змеиному стелясь над самой землей, словно сам лес долго выжидал, примеривался — чтоб наверняка — и наконец решился, бросив верных серых пахолков[10] на незваных гостей и хлестнув стаю для острастки заранее припасенной плетью.

Мир качнулся, оскалив слюнявую пасть, вздыбив жесткую шерсть на загривке, дорога испуганно выгнулась, уходя вбок и вверх, истошное ржание на миг оглушило — и вот уже Марта лежит на земле, неловко подвернув придавленную конской тушей ногу, а совсем рядом с лицом женщины растекается темно-багровая, почти черная в сгущающихся сумерках лужа, и матерый зверь в упоении рвет горло агонизирующей лошади.

Позади сразу трое волков остервенело грызли что-то кричащее, дергающееся, плюющее багровым — гайдук Михала даже не успел схватиться за оружие; хриплое рычание сливалось с оглушительным треском кустов на правой обочине — каким-то шестым чувством Марта поняла, что это Джош сцепился в кустарнике с одним из лесных убийц; а сам воевода Райцеж возле старого вяза…

Оставив растерзанное конское горло, зверь всем телом повернулся к женщине, сухо щелкнули окровавленные клыки — Марта вскрикнула, отчаянным рывком высвободив хрустнувшую ногу, и бросилась в лес, напрямик, куда глаза глядят. Животный страх гнал ее вперед, заставляя бежать, не разбирая дороги, забыв о Михале и Молчальнике, не замечая дергающей боли в подвернутой ступне, чувствуя, что сердце прыгает уже не в груди, а где-то в горле, не в силах остановиться, выигрывая у смерти рваные мгновения страха, бешеного бега, тяжелого дыхания — мгновения жизни!

Серые тени мелькали то справа, то слева, но почему-то не догоняли, и будь Марта не так испугана, она бы поняла, что ее куда-то направляют, ведут, как умелый пастуший пес ведет отбившуюся от стада овцу, потому что если бы хотели загрызть, то уже давно бы это сделали…

Земля внезапно ушла из-под ног, и женщина скатилась куда-то вниз, спиной проехав по глинистому склону, выпятившему наружу мокрые шишковатые корни; вот сейчас волчьи клыки сомкнутся на трепещущем горле, жизнь захлебнется кровью, отверзнутся врата Преисподней, и пред Мартой появится сам Великий Здрайца!..

Тишина.

Липкая, пугающая, невозможная…

Тишина.

Марта лежала, почти лишив�

Книга первая

ДЕТИ ВОРА САМУИЛА

Глава I

1

Пся крев![1] Где черти носят этого пройдоху-корчмаря! Клянусь епископским благословением, еще мгновение – и я нашинкую весь его проклятый род на свиные колбасы!

Пудовый кулак обрушился на столешницу, заставив кружки испуганно дребезжать, а ближайшее блюдо крутанулось волчком и не скоро остановилось, обратив к крикуну испуганную морду запеченного в черносливе поросенка.

Корчмарь Иошка уже спешил к столу, смешно семеня коротенькими кривыми ножками и защитным жестом выставив перед грудью обе руки. В каждой был зажат глиняный кувшин с выдержанным венгерским вином, только что нацеженным из бочки, кран которой открывался либо по большим праздникам, либо в день посещения корчмы князем[2] Лентовским, чей сволочной характер был отлично известен не только корчмарю, но и всякому встречному-поперечному по эту сторону Татр.

После первого княжеского глотка корчмарь был прощен, после второго – милостиво одарен дружеским подзатыльником, чуть не отправившим тщедушного Иошку на тот свет, а после третьего, самого продолжительного глотка, сопровождавшегося молодецким кряканьем и здоровой отрыжкой, князь Лентовский напрочь забыл о корчмаре и принялся превращать поросенка в груду костей и обглоданных хрящей.

Сидевший рядом с князем его старший сын и наследник Янош Лентовский равнодушно вертел в руках куриную ножку, изредка касаясь ее губами столь нежно и мимолетно, словно это была ножка его возлюбленной, а не окорок жилистой и вредной пеструшки Друцы, чье поведение переполнило сегодня утром чашу терпения жены корчмаря.

Впрочем, аппетит был единственным, что отличало между собой отца и сына Лентовских. Оба – рослые, топором рубленные здоровяки, краснощекие, крепкорукие, зачатые на знаменитой дубовой кровати в родовом замке близ Череможа, где теряли невинность все новобрачные жены Лентовских вот уже восемнадцатое поколение подряд. Оба наряжены в темно-лиловые бархатные кунтуши с бриллиантовыми пуговицами, каждая из которых стоила всего добра, нажитого тем же Иошкой за всю его корчмарскую жизнь; из-под кунтушей выглядывали жупаны голубого атласа, а на мускулистых ногах высокородных вельмож красовались пунцовые шаровары и вызывающе яркие сапоги из крашеного сафьяна на позолоченных каблуках. Больно было смотреть, как старый Лентовский заливает все это великолепие потоками жира и струящегося по бритому подбородку вина, но вряд ли кто-нибудь осмелился хотя бы намеком дать понять князю, что жаль портить этакое добро! Доброхота ожидала в лучшем случае оплеуха, способная свалить быка-двухлетку, а потом – плети княжеских гайдуков; невезучий же вполне мог попробовать и клинка фамильной сабли Лентовских, гордо выставившей над столешницей белый хохолок цапли, украшавший ее рукоять.

– Музыку! Гей, слепой, заснул, что ли?!

Незрячий скрипач, перетирающий в углу беззубыми деснами свежевыпеченный хлебец, поспешно вскочил, подхватил лежащую рядом скрипку, примостил ее на костлявом старческом плече и взмахнул смычком. Плясовая огнем расплескалась по корчме, но никто из немногочисленных посетителей и не подумал пройтись гоголем по скрипящим половицам – дай бог в присутствии старого князя-самодура спокойно дожевать и допить, а после незаметно исчезнуть восвояси!

Разве что сидевшая в самом дальнем углу женщина средних лет, непривычно смуглая и длинноносая для здешних мест, сперва забарабанила пальцами по столу и весело притопнула, но огляделась и вновь принялась за баранье жаркое, дымящееся в пузатом горшочке.

У ног женщины, ткнувшись носом в ее поношенные, но еще крепкие сапожки, лежал здоровенный пегий пес. Правое ухо у пса было оторвано в какой-то давней драке, и теперь вместо него нервно подрагивал смешной волосатый обрубок; зато второе, невредимое ухо независимо торчало вверх, словно собаке хотелось уловить в рокоте струн что-то свое, очень важное и неслышимое для посторонних.

Янош Лентовский пододвинул отцу миску с жаренными в масле пирожками и скучающе огляделся.

Взгляд княжича скользнул по двум заезжим торговцам, вполголоса обсуждающим дела купеческие, мимолетно задержался на услужливо скалящемся в никуда слепце-скрипаче, огладил широкий аппетитный зад нагнувшейся за упавшим рушником служанки и наконец уперся в смуглую женщину.

Она подняла глаза на молодого Лентовского и улыбнулась княжичу спокойной приветливой улыбкой.

– Цыганка? – негромко спросил княжич Янош, обращаясь скорее к самому себе.

Как ни странно, женщина расслышала его вопрос и отрицательно покачала головой.

– Тогда кто?

Женщина развела руками и еще раз улыбнулась, словно это должно было объяснить ее происхождение.

Княжич Янош продолжал разглядывать странную гостью. И одета она была не так, как одевались местные бабы: вместо обилия юбок, напяленных друг на друга подобно капустным листьям, и белой расшитой рубашки с безрукавкой на женщине был мужской черный казакин, подбитый стриженым мехом, из-под которого выглядывала опять же черная рубаха, заправленная в короткие кожаные штаны до колен. И никаких украшений, кроме витого браслета на правом запястье и медной запонки с тремя короткими цепочками, закалывавшей рубаху у ворота.

«Нет, не цыганка, – уверился молодой Лентовский. – Те по пуду всяких цацек на себя вешают, а эта… Да и не станет Иошка цыганок у себя прикармливать. Ишь, черная! Откуда и взялась такая?»

Интерес к женщине так же быстро угас, как и возник, после чего княжич зевнул и потянулся к кувшину с вином.

Сейчас отец насытится, и можно будет спокойно тронуться в путь.

В путь…

Легкие сухие пальцы коснулись шеи Яноша. Он недоуменно обернулся – черная женщина стояла совсем рядом, словно в мгновение ока переместившись из-за своего стола к месту княжеской трапезы. Тонкие губы шевельнулись, и женщина произнесла извиняющимся тоном:

– Великодушно прошу простить, ваша милость! Оступилась…

– Пошла вон, – равнодушно отозвался молодой Лентовский, наливая вино в деревянную кружку, и вдруг почувствовал, как у него зачесались глаза. Именно глаза, как если бы от затылка… нет, от шеи, где коснулись Яноша чужие пальцы, протянулись вглубь тоненькие нити-паутинки, быстрая суетливая плесень, кончиками невидимых волокон войдя изнутри в зрачки, копошась, натягиваясь, разрастаясь…

Княжич изумленно моргнул – и ощущение исчезло.

Подобно руке опытного карманника, в последний момент исчезающей из вскрытого кошеля, когда разиня-хозяин заподозрит неладное и, округлив рот, уже готов закричать на весь базар: «Держи вора!»

О сапог Яноша умильно терлась корчемная кошка Бырка, выпрашивая кусочек свининки и опасливо поглядывая на дремавшего одноухого пса.

– Ой, под горкой, под кустом портит девок черт хвостом! – заорал на всю корчму старый князь, и скрипач на ходу попытался подхватить мелодию. – Будет черту лихо, ой…

Забыв слова разухабистой песни, которую слышал от егерей на прошлой охоте, Лентовский выругался и запустил в скрипача обглоданной костью.

Черная женщина уже отходила от княжеского стола, когда лицо ее внезапно напряглось, во взгляде, обращенном к старому князю, вспыхнула шальная безумная ненависть, зарницей метнувшись под густыми бровями, но женщина резко присела, вороватым движением погладив мяукнувшую Бырку, и лицо ее почти сразу стало прежним.

Еще миг – и ни ее, ни пегой собаки уже не было в корчме.

Иошка, увидев рядом с миской недоеденного жаркого серебряный полуталер, решил шума не поднимать и уж тем более не гнаться за гостьей; а чуть погодя ему стало не до талеров и женщин, потому что безобиднейшая кошка Бырка разъяренно зашипела, вспрыгнула на столешницу и оттуда воющим комком кинулась прямо в лицо старому князю.

И долго потом рассказывали пастухи Бескид друг другу, как старый князь Лентовский стал одноглазым, как княжич Янош в бешенстве чуть было не зарубил насмерть корчмаря Иошку, и лишь проворство ног спасло последнего, как горела корчма, подожженная гайдуками Лентовского, а старый князь, прижимая к разодранной глазнице окровавленный плат, рычал сорванным голосом:

– Жгите! Все жгите, сукины дети!.. О, пся крев…

О женщине и ее собаке не вспомнил никто.

2

– Не могла я иначе, Джош… никак не могла. Ты ведь и сам вор, ты должен меня понимать…

Ночь застала женщину с собакой в пути, но одноухий пес мигом свернул с торной дороги и неспешно затрусил в лес, а женщина спокойно пошла вслед за ним, все дальше углубляясь в густеющий кустарник и петляя меж редких белых стволов берез. Так слепой идет за надежным, не раз проверенным поводырем, так ходят за матерью или за любовником, так ходят не раздумывая и не сомневаясь.

И действительно: не успело еще окончательно стемнеть, как они вышли к пастушьему шалашу – добротному, плотно застеленному свежими ветками, с выгоревшим кострищем посередине, над которым на длинной палке, привешенной к двум поперечным жердям, висел закопченный котел. Женщина занялась костром, едкий дым вскоре заполнил внутренность шалаша, явно собираясь прокоптить незваных постояльцев до конца их дней, а пес исчез в лесу, и только изредка светились поблизости его настороженные глаза.

За все это время он не издал ни звука, словно был немым.

Да и женщина молчала с того момента, как они покинули злосчастную корчму Иошки Мозеля. Молча шла она по дороге, молча плутала меж стволами, молча разжигала костер и разбиралась со скудными припасами, вынутыми из холщовой дорожной сумки с нашитыми поверх полосами дубленой кожи. Пастуший шалаш, привыкший к шумным, говорливым людям, горланящим песни и далеко за полночь пугающим друг друга страшными сказками, удивленно внимал тишине, – и когда легкий ночной дождь, шурша и притоптывая, прошелся по лесу, спугнув тишину, шалашу стало спокойнее от этих уютно шепчущих звуков.

Листва дрогнула, отдаваясь зябкой ласке капель, глубоко в земле грибница начала свершать темное таинство рождения гриба, переполошенно зацокала одинокая белка в кроне векового бука, и догорающий костер внутри шалаша слабо высветил две прильнувшие друг к другу тени: человечью и нечеловечью.

– Не могла я иначе, Джош… никак не могла. Ты ведь и сам вор, ты должен меня понимать… Откуда мне было знать, что молодой княжич против отца родного неладное замышляет? Ты, Джош, тоже не всегда знал, что тащишь, а тащил небось!

Это и были первые слова женщины.

Пес заворочался, хрипло клокоча горлом.

– Хватка теряется, Джош, – усмехнулась женщина, теснее прижимаясь к крупному лохматому телу, и было в ее движении что-то непристойное, непохожее на простое желание добыть побольше тепла. – Помнишь, ты мне говорил: пальцы карманника нежнее соболиного меха! Помнишь небось… Неделю, говорил, не погладишь чужие кошели – на восьмой день и камень с земли не подберешь, выронишь! А моя хватка иная, да только и пробовать ее чаще приходится. Строг был Самуил-баца, отец мой приемный, тяжко учил, всех выучил; одна я, дура, на рожон из-за тебя поперлась… Спи, Джош, это я так, поскулить перед сном захотелось…

Женщина боялась признаться псу, что ей страшно спать. Перед закрытыми глазами все время вставало суровое лицо отца, Самуила-турка из Шафляр, которого шафлярцы прозвали Самуилом-бацой, что на подгальском наречии значило «старший пастух» или попросту «пастырь». Призрачный лик хмурился, сдвигая косматые брови, в выпуклых жабьих глазах турка блестел гневный огонь, и почему-то из-за плеча отцовского выглядывало, издевательски покачиваясь, рыжее петушиное перо.

Женщина уже видела однажды залихватски заломленный берет, на котором серебряной пряжкой было заколото точно такое же перо.

Если бы она могла молиться, то молилась бы, чтоб ей не довелось увидеть его во второй раз.

«Прости, батька Самуил, – губы женщины беззвучно шевелились, заставляя одноухого пса вздрагивать и на миг выныривать из чуткой собачьей дремы, – прости ослушницу… Ведь знала же, помнила, в душе тавром выжгла слова твои: „Не воруйте, дети, у дьявола, ибо дьявол берет по праву обмана, но все же по праву; а мы просто берем! Опасайтесь многих, но не бойтесь никого – кроме Великого Здрайцы!“[3] Вот и вышло так, Самуил-баца, что твоя глупая дочь Марта, бывшая гроза шафлярских мальчишек, бежит теперь испуганной косулей от охотника, и нет ей убежища на всем белом свете! Ах, Джош, Джош-Молчальник, что ж ты сделал со мной!.. Что я сама с собой сделала…»

Когда женщина, зовущая себя Мартой, все же заснула, то приснился ей день, когда она впервые поняла недозрелым детским умишком, что родилась воровкой.

В тот день она чуть было не украла у приемного отца удовольствие от послеобеденной трубки.

А Самуил-баца поймал ее, что говорится, за руку и потом долго смеялся, раздувая ноздри орлиного носа и топорща жесткие седые усы.

Дождь бродил вокруг шалаша, и Марта теснее прижималась к теплому боку пса, вздрагивающего во сне.

Джошу снился ночной лес, гроза и человек, повешенный на собственном поясе, привязанном к потолочной балке заброшенной сторожки.

Джошу снился он сам.

3

Без малого полвека минуло с той памятной весны, когда стаяли снега и со стороны весело зазеленевшей Магурской Громады явился в Шафляры незнакомый турок. Впрочем, турком прозвали его сами шафлярцы за длинную, диковинно выгнутую трубку, которая вечно дымилась у незнакомца в зубах, да еще за внимательные смоляные глаза навыкате. Темной же мастью и птичьим носом здесь трудно было кого-нибудь удивить – добрая половина бескидских мужиков была чернявой и клювастой. Поселился гость в хате столетнего дедушки Кшися, и все три с половиной года, что остались старику до прихода костлявой, не мог нарадоваться одинокий Кшись на своего постояльца, которого перед смертью назвал сыном. Сами шафлярцы, не шибко жаловавшие чужаков, тоже на удивление быстро привыкли и к пришельцу, и к его имени Самуил, непривычно звучащему для местного слуха. Работал Самуил-турок за троих, на святые образа крестился исправно, пил с умом, ругаться умел так, что самые завзятые сквернословы плотней натягивали бараньи шапки на уши и хмыкали в курчавые бороды, девок без нужды не портил, а мужние бабы частенько бегали в лес за ушедшим на охоту Самуилом в отсутствие законных муженьков, выгнавших стада к Озерам.

Но детей от турка не рождалось, а на горячем он не попадался.

Так что все были довольны, потому как по эту сторону Татр любили иметь в доме хозяйку, которая нравится другим, – раз со мной живет, значит, и я не из пустобрехов.

Опять же последнюю неделю перед смертью дедушки Кшися, во времена его молодости не раз и не два выбиравшегося бацой – старшим пастухом, чье слово для прочих главней отцовского, Самуил-турок безвылазно сидел в хате, поил старика травяными отварами и держал за иссохшую руку, забывая поесть и урывая клочки сна, когда старика чуточку отпускало. А после похорон впервые отправился с шафлярскими пастухами в Косцелец. И те, кто помнил тот давний выпас, говаривали, что словно дедушка Кшись встал из гроба и каркающим голосом Самуила-турка отдавал приказы: дойных овец и коз отправить на Крулеву гору, баранов с козлами и ярок с ягнятами – здесь оставить, коров к Озерам, волов согнать в редкий лес над речкой…

Так и стал с того дня из Самуила-турка Самуил-баца.

А к неизменной трубке добавилась в руках Самуила пастушья чупага – малый топорик на длинном древке, с медными колечками на конце топорища. Всякий уважающий себя подгальский пастух умел в танце прыгать через свою чупагу, ухватившись руками за лезвие и за топорище, а когда поднимался пастуший топорик не для забавы, а для мужской кровавой потехи, то частенько приходилось после сколачивать домовины для неудачников.

Тут поначалу косились на Самуила односельчане – что-что, а прыгать козлом новый баца был не горазд. Как-то раз явился в Шафляры Мардула-разбойник, знатный овцекрад, о котором говаривали, что ему человеку шею свернуть – как иному высморкаться. Явился и давай шутки шутить: дескать, в старом стаде новый вожак, холощеный валух шафлярских баранов водит! Слово за слово, встали друг перед другом Самуил с Мардулой-разбойничком на зеленом лугу, заметался неистовый Мардула вокруг хмурого турка, как грозовой вихрь вокруг старого утеса, плеснула медным звоном Мардулина чупага… пляшет Мардула, а в руках у Самуила-бацы уже две чупаги: и своя, и разбойничья. Что сделал, когда успел, как утес у вихря молнию из пальцев выкрал, не увидели того шафлярцы. Схватился Мардула за нож, рванул из-за пояса и замер на месте, ровно забыл, что с ножом делать собирался.

– Ты чего мою чупагу держишь? – спрашивает у турка.

Незлобно спрашивает, скорей удивленно.

– А ты мне ее подарил, – отзывается Самуил-баца. – Только что. Как побратиму. Прими взамен мою, и поклонимся друг другу в пояс.

Когда шафлярцы позже рассказывали эту небывальщину соседям, то в конце всегда добавляли: хотите верьте, хотите нет, только тем дело и кончилось.

Так и жил Самуил-баца в Шафлярах. На четвертый год женился, взял за себя немую Баганту, овдовевшую еще до его прихода в село, и жил с безъязыкой душа в душу. А детей не имел. Не хотел или не мог, но на вторую зиму после свадьбы исчез из Шафляр до середины весны и по возвращении привел с собой мальчонку. Подобрал где-то. Баганта приняла хлопца как сына родного, Самуил-баца имя приемышу дал – назвали Яном, а пока маленький был, Яносиком звался. С той поры и пошло: раз в три-четыре зимы исчезал Самуил из Шафляр, скитался где-то до полугода и возвращался с приемышем. Когда с мальцом, когда с девкой. И все как один, ледащенькие, чернявые да востроносенькие. Галчата и галчата, словно родные дети турка, а когда охотник Собек бросил как-то со зла: «Воронье!», так назавтра забыл имя родной матери.

Взаправду забыл, на трезвую голову. Ему уж кто только не говорил: «Мамашу твою Кристой зовут!», а он кивнет, полдня проходит, шепча под нос: «Криста… Криста, мамонька…», и к вечеру снова ко всем цепляется: «Люди добрые, как вы маму мою кличете?!»

У самой матери спрашивать стеснялся.

Росли приемные дети Самуила-бацы и немой Баганты, вырастали, стукнул старшему Яну девятнадцатый годок – и ушел Ян из родного дома. Ушел себе и ушел, мало ли с какой стати человеку жизнь в Шафлярах немилой показалась! Ан нет, не так-то просто: следом за Яном спустя три года покинула село и сестра Янова, красавица Тереза. Много парней сохло по статной Терезе, только не выбрала она из них ни единого, жила себе ни богу свечка ни черту кочерга; такой и ушла восвояси. Вот и повелось с тех пор: справит очередной Самуилов приемыш дважды девятый день рождения – откуда только знал Самуил-баца, когда родились его найденыши?! – и вскоре расстается с отцовским домом.

Куда уходили, где оседали – не знал никто.

Разве что, может, кроме старого Самуила. Да этот разве скажет?! Проще немую Баганту разговорить…

И если бы сказал кто шафлярцам, что уважаемый всеми Самуил-баца тайно учит своих приемных детей воровскому ремеслу, поскольку сам природный вор и даже не такой вор, каких мало, а такой, каких и вовсе-то нет на свете, – ох, и намяли бы пастухи болтуну-всезнайке бока!

А зря.

4

Дорога на Тынец испокон веку считалась оживленной. Скрипели повозки, запряженные меланхолично моргающими волами, время от времени пролетал, покрикивая, спешащий верховой, богомольцы серыми стайками брели в тынецкий монастырь, пользующийся славой святого места; по обочине местные пастухи гнали на продажу блеющих овец, и бродячие монахи блудливо цеплялись к бабам, отправившимся с утра на рынок.

Марта ехала на телеге, почти целиком заставленной дерюжными мешками с мукой. Мучная пыль пудрой оседала на темных волосах женщины, набивалась в рот и в нос, затрудняя дыхание, но все же это было лучше, чем тащиться пешком. Одноухий Джош развалистой рысцой бежал рядом, вывалив розовый язык, и искоса поглядывал на правившего волами мельника – тихого крохотного старичка с благостным выражением на выцветшем от возраста лице, отчего мельник напоминал затертые статуи святых, каких много понаставлено заботами окрестных резчиков в церквях Ополья и Тенчина.

С другой стороны телеги шагал сын мельника – низкорослый крепыш с плечами шириной в стол. При виде его медвежьей стати сразу приходило в голову, что мельничиха в молодости согрешила с кем-то из ядреных здоровяков-гуралей[4], любивших в свободное от разбоя время молоть муку на чужих жерновах.

Изредка сын мельника отставал и, делая вид, что попросту глядит по сторонам, по-звериному быстро косился на собаку Марты, зажигая в глазах неприятные зеленые огоньки. Сама Марта один раз заметила это, но не придала значения: мало ли что, может, парня в детстве сельские кобели рвали, вот и не любит собак!

Пегая морда Джоша излучала полнейшее равнодушие ко всему на свете.

– До самого Тынца с нами поедешь, дочка? – добродушно спросил мельник, погладив ладошкой вспотевшую на солнце плешь. – Ты думай, а то я еще волов у Жабьей Струги поить стану… что ж тебе зря ждать возле колодца-то!

– А где этот колодец? – поинтересовалась Марта.

– Да тут рядышком, за сгоревшим явором, где поворот к монастырю… Как подъезжать станем, услышишь: лягухи там стрекочут, что твои соловьи!

– Нет, дедушка, тогда я вас ждать не стану. Мне-то как раз в монастырь и надо, к аббату Ивоничу.

– К Яну Ивоничу? Божий человек, таких на нашей земле по пальцам перечесть можно… бедных оделяет, к монастырским крестьянам милостив, исповедует чище святого Павла, чужого гроша в жизни не взял…

Марта невольно улыбнулась, как если бы мельник сказал что-то очень смешное, и старик недовольно заворочался, заметив краем глаза эту улыбку.

– Святой человек ксендз[5] Ян, – еще раз повторил он с нажимом. – Глядишь, вскорости епископом станет. Люди и так уже судачат: настоятель тынецкого монастыря – и не епископ. Не поладил с кем в Риме, что ли? А ты знакома с ним, дочка, или как?

– Немного. – Марта обеими руками взбила свои пышные волосы, и белесое облачко мучной пыли заклубилось над женщиной.

Мельник прицокнул языком – не то волов подгонял, не то удивлялся, что его случайная попутчица знакома с таким угодным Господу человеком, как Ян Ивонич, настоятель тынецкого монастыря бенедиктинцев.

Подъезжая к Жабьей Струге, издалека кивавшей им колодезным журавлем, Марта даже не услышала, а скорей почуяла хриплое ворчание Джоша. Не успев ничего сообразить, она метнулась с телеги на землю и мертвой хваткой вцепилась в густую шерсть пса за мгновение до того, как одноухий чуть было не помчался вперед, к колодцу.

– Что с тобой, Джош?! – Марта понимала, что долго ей собаку не удержать, да и вообще Джош-Молчальник был не из тех, кого может удержать женщина.

За что в свое время и поплатился.

Пес упрямо тянул ее к колодцу.

Продолжая одной рукой придерживать собаку, Марта дошла до поворота и увидела Жабью Стругу.

Неподалеку от бревенчатого сруба, ограждавшего колодец, к раскидистой яблоне прижался спиной молодой цыган, скорее цыганенок, выставив перед собой кривой нож.

– Не подходи! – подстреленной рысью шипел парнишка, яростно сверкая глазами, и ярко-алая рубаха его пламенела на ветру. – Клянусь мамой, зарежу! Не подходи!..

Вокруг толстой ветви яблони был плотно обмотан кожаный повод коня – красавца гнедого, заседланного на удивление старым и поношенным деревянным седлом, на какое не сядет ни один уважающий себя всадник, а тем более природный цыган.

Конь нервничал, мотал головой и фыркал.

Цыгана лениво, с неторопливым спокойствием людей, умеющих убивать, окружало пятеро мужиков. Двое держали короткие, с толстым обухом топоры, более удобные для работы, чем легкие пастушьи чупаги; третий доставал из ножен свой нож, в отличие от цыганского широкий и прямой, а четвертый тряпицей наскоро перевязывал пятому рассеченную руку. Видимо, цыганенок уже успел расстараться. По лицам мужиков ясно было видно, что жить мальчишке остается считаные минуты. Просто никому не хотелось лезть первым и зря кровавиться.

Джош рычал, скалясь страшной пастью, и тянул Марту вперед.

– Это цыган, – успокаивающе бросила женщина псу. – Конокрад. Ты же никогда не связывался с конокрадами, Молчальник! Да что ты, в самом деле, ведь посекут топорами – и его, и нас с тобою!

Пес не слышал.

– Не возьму я их, Джош, – чуть не плакала Марта, из последних сил держа пса. – Сам знаешь, надорвалась я с тобой, много не вынесу… и устала с дороги. С княжичем – это ведь так, забава одна была, как тебе у деревенского дурня яблоко с воза снять… Да стой ты! Черт с тобой, Джош!..

На последних словах Марта поспешно захлопнула рот, наскоро огляделась по сторонам и, отпустив собаку, пошла к мужикам и конокраду.

Джош беззвучно ступал следом.

– За что парня губите, люди добрые? – спросила Марта, подойдя к раненому.

– Коня свел, падлюка! – ответил тот властным голосом, по которому сразу можно было признать сельского войта. – Я-то думал – все, сгинул жеребец, уведут в Силезию или за Дунай, и пиши пропало… Не успели увести, племя египетское!

– Не подходи! – безнадежно вскрикнул цыганенок. – Ай, не подходи, жизни лишу!

Марта протянула руку и легко коснулась предплечья раненого чуть выше наспех замотанного тряпицей пореза. Человек встрепенулся, хотя порез был пустяковый и, даже задень его Марта, боли особой не причинил бы, потом часто-часто заморгал, словно ему в глаз попала соринка, помотал кудлатой головой и недоумевающе уставился на своих спутников.

– Эй, мужики! – крикнул он. – Погодьте! А за что мы цыгана этого рубить собрались?!

Ближайший обладатель топора – коренастый угрюмый бородач – повернулся и выразительно постучал себя обухом по лбу. Правда, лоб у него даже на первый взгляд был такой, что можно было стукнуть и посильнее – если топора не жалко.

– Сдурел, Саблик?! Он же коня у тебя свел!

– Коня?!

– Ну да! Твоего гнедого! Да ты что, ослеп – вот же твой жеребец стоит!

– Это не мой жеребец! – с уверенностью заявил раненый Саблик.

– Не твой?

– Не мой. Сроду у меня гнедых не водилось.

– Так ты ж сам заорал, как мы к Струге подъехали: держите, братья, конокрада чертова, вражью силу! Я и приметил – вроде бы знакомый гнедой под цыганом гарцует! Еще обрадовался – спешился кучерявый, коня поить стал, а то ушел бы верхами!..

– Не мой конь. – Саблик отвернулся и стал перевязывать пострадавшую руку заново, ловко помогая здоровой руке зубами. – Сроду не водилось у меня гнедых. Не люблю.

– Тогда за что мы цыгана рубим?!

– Не знаю. Может, он в твое ведро плюнул.

Бородач сунул топор за пояс и вразвалочку подошел к Саблику. Постоял, глядя на того с явным желанием дать раненому по уху, после звучно высморкался Саблику под ноги и двинулся к колодцу.

Остальные, пожимая плечами, потянулись за ним.

Марта проводила их усталым взглядом и направилась к цыганенку.

– Не подходи! – Цыганенок сунул ей в лицо нож, чуть не порезав губу, и теснее прижался спиной к яблоне. – Убью!

Марта не ответила.

– Не подходи! – еще раз взвизгнул парнишка и заплакал, садясь на землю.

Джош облизал цыганенку мокрые щеки и лег рядом, покусывая стебельки травы.

– Мотал бы ты отсюда. – Марта отерла пот со лба и поняла, что испугалась – дико, смертно испугалась, просто раньше не успела это заметить, а и заметила, так не пустила в сердце.

Кинулся бы Джош-сумасброд на мужиков, лег бы под топорами за дурость свою неуемную…

– Друц, – забормотал цыганенок, уставясь в землю. – Зовут меня Друц!.. Я для тебя, госпожа, я за тебя… Наш табор в Силезию третьего дня ушел, там ярмарка знатная, а я не успел!.. Задержался я тут… Хочешь, госпожа, вынь мою душу, топчи ее, дави каблуками – благодарить стану, в ножки поклонюсь! Хочешь?!

Золотая серьга в его левом ухе качалась, играя солнечными зайчиками.

– Дурак ты, Друц-конокрад, – устало отозвалась Марта, вздрогнув при словах Друца о душе. – Прыгай-ка лучше в седло и гони к своим в Силезию. Опомнятся мужики – ни я, ни Господь Бог тебя с их топоров не снимут. Понял? А гнедого твоего Бовуром звать – так и запомни, потому что на другое имя он не откликнется. И не надо на меня глазеть, рот разинув, я тебе не икона Божьей Матери… Ну, скачи!

…Старичок-мельник, так и не выпрягший волов из своей телеги, от края дороги наблюдал за происходящим. Когда пыль взвилась за цыганом Друцем, прилипшим к спине краденого жеребца, мельник покачал головой и задумчиво оттопырил нижнюю губу.

– А не та ли это баба, о которой давеча ночью нам Петушиное Перо сказывал? – спросил он у самого себя.

И сам себе ответил:

– Может, и та. А спешить все равно не надо…

– Какая баба? – поинтересовался его могучий сын, исподлобья поглядывая на припавшего к ведру одноухого пса.

– А та, что у черта купленную душу из-под носа увела. Как цыган коня из чужой конюшни.

Мельник еще раз покачал головой, улыбнулся тихой бесхитростной улыбочкой и повторил:

– А спешить все равно не надо…

5

Стены тынецкого монастыря, сложенные из тщательно пригнанных друг к другу глыб тесаного камня, выросли перед Мартой и Джошем как из-под земли. Вот еще только что был лес, тропинка петляла меж задумчивыми сумрачными вязами и древними дубами, не позволявшими видеть ничего дальше ближайших стволов, – и вдруг лес как-то сразу кончился, словно обрезанный гигантским ножом, а над головами уже нависают отвесные монастырские стены, больше смахивающие на крепостные. Тынецкий монастырь в смутные времена и впрямь частенько служил крепостью, причем стены, на которые сейчас с искренним благоговением смотрели Марта и Джош, ни разу не были взяты неприятелем. То ли Господь хранил святых отцов и укрывшихся у них мирян, то ли закованный в камень оплот веры просто оказался не по зубам нападающим. Впрочем, одно другому не помеха, и даже наоборот…

Вблизи, когда путники оказались перед массивными, окованными железом воротами монастыря, ощущение давящей на плечи огромной массы сурового камня только усилилось. И, стараясь развеять это гнетущее впечатление, усугубляемое царившей вокруг тишиной, Марта решительно и громко трижды ударила в ворота привешенным снаружи чугунным кольцом.

Некоторое время ничего не происходило. Потом по ту сторону ворот послышались неспешно приближающиеся шаги, и в левой створке со скрипом отворилось небольшое окошечко. Спустя мгновение в нем возникла остроносая физиономия монаха-привратника, сверлившего Марту подозрительным взглядом.

– Кто такая? – неприветливо осведомился монах. – Зачем явилась?

– Марта Ивонич я, сестра настоятеля вашего, – скромно потупила глаза Марта. – Совета пришла спросить у святого отца, брата моего в миру.

– Сестра? – в скрипучем голосе монаха звучало подозрение, готовое перейти в уверенность. – Что-то не припомню я, чтоб у аббата Яна сестры водились!

– А ты у него самого спроси, отче, – кротко улыбнулась Марта, проводя ладонью по гладкому дереву ворот и как бы случайно задев при этом торчавший из окошка длинный монашеский нос.

Привратник отшатнулся, хотел было выругаться, но вдруг застыл на месте, словно пытаясь что-то вспомнить. Так и не вспомнив, обреченно махнул рукой и начал вытаскивать из петель тяжелый засов.

– Входи, сестра, – виновато пробормотал он, впуская Марту и юркнувшего следом одноухого пса. – Для тех, кто просит у нас совета и утешения, двери наши всегда открыты. Сейчас схожу, доложу отцу настоятелю…

6

Являвшихся к нему мирян настоятель тынецкого монастыря ксендз Ян Ивонич предпочитал принимать не в исповедальне и не в аббатских покоях, а в узкой келье, где, кроме жесткой лежанки, грубой деревянной скамьи и низкого стола из некрашеных дубовых досок, ничего не было.

За исключением распятия на стене, разумеется.

Здесь отец Ян молился в одиночестве, здесь же выслушивал исповеди родовитых шляхтичей и шляхтянок, претендующих на особое внимание аббата, отпускал грехи, давал советы, после которых многие уходили с облегченным сердцем, а кое-кто и вскоре принимал постриг. Знали бы эти люди, что на самом деле происходило в то неуловимое мгновение, когда бремя грехов спадало с их души или когда важное решение, еще минуту назад рождавшее бурю сомнений, вдруг оказывалось простым и единственно возможным! Но люди покидали монастырь, аббат оставался, и все шло своим чередом.

Отца Яна многие считали святым. И хотя прижизненная канонизация ему не грозила – даже святой Станислав Костка сподобился приобщения к лику лишь после того, как отдал Богу душу, – тем не менее тынецкие отцы-бенедиктинцы и священнослужители соседних монастырей были твердо уверены, что уж епископский-то сан не минует ксендза Ивонича, причем в самое ближайшее время.

И только сам отец Ян, Яносик Ивонич, старший из приемных детей Самуила-бацы, знал истинную цену своей святости.

Кроткий аббат был вором.

Сонмы греховных мыслей и вожделений, сомнений и страхов, украденных из голов исповедующихся и просящих совета мирян, терзали его. Люди уходили просветленными и очистившимися, чувствуя в себе благодать Божью, люди называли отца Яна святым, а он оставался один на один с их гордыней, любострастием и чревоугодием, все чаще не выдерживая, срываясь и долго потом замаливая собственные – а по сути, чужие – прегрешения… Когда молодой Яносик становился послушником, а затем принимал постриг и давал обеты, он и представить не мог, с чем ему придется столкнуться в стенах монастыря, этой обители веры и благочестия! Да будь он действительно святым – никогда бы не достичь Яну Ивоничу не то что епископского сана, но и должности настоятеля, в которой он сейчас пребывал. Свято место пусто не бывает, желающих на него предостаточно. И плетутся в стенах монастырей интриги не хуже, чем в королевских дворцах и княжеских замках; редко, очень редко пускают в ход святые отцы яд и клинок, зато клевета и наветы ядовитее иной отравы и острее булатного ножа. Будь ты хоть трижды блаженным бессребреником – епископом до самой смерти не станешь, ибо найдутся угодники похитрее, попроворнее тебя!

Все это ксендз Ян понял быстро. А поняв, принялся за дело. Самуил-баца мог гордиться старшим сыном: не раз кто-нибудь из отцов-бенедиктинцев внезапно забывал, о чем хотел донести тогдашнему аббату, или прилюдно спотыкался посреди молитвы, запамятовав слова, годами беспрепятственно слетавшие с языка; а то и сам престарелый настоятель начинал вдруг ни с того ни с сего благоволить к молодому монаху, которого еще недавно считал юным выскочкой, метившим на его место (и совершенно правильно считал!)…

День за днем, год за годом украденные во имя благой цели черные думы, корыстные помыслы, зависть, тщеславие, доносы и интриги скользкой плесенью оседали в душе брата (позже – отца) Яна, и время от времени Ивонич начинал задыхаться, тонуть в этой мерзости, не отличая врожденного от краденого. Тогда он на несколько недель исчезал из монастыря – якобы по делам святой католической церкви, – в потайном месте сменял свое одеяние на мирское и ударялся во все тяжкие, ныряя с головой в пучину пьянства, чревоугодия, кутежа и продажной любви, давая выход накопившимся в нем чужим страстям и желаниям.

Это случалось нечасто – лишь тогда, когда кладовая его души оказывалась переполнена той дрянью, которую отец Ян выносил из чужих душ. Для блага других – и ради собственной выгоды. Всяко бывало, и до сих пор мучился сорокалетний аббат Ян, считавшийся святым, страшным вопросом: благо творит он или зло? Угодно ли Богу то, что он делает, или уже ждет его в аду сатана, радостно потирая руки в предвкушении?..

Ответа настоятель не нашел до сих пор.

7

Присев на край узкого монашеского ложа, Марта молча наблюдала, как отец Ян не торопясь устраивается на скамье напротив нее. Строгое бледное лицо аббата с высоким лбом и обильно усыпавшей виски сединой действительно напоминало лик святого, и Марта подумала, что Яносику весьма пошел бы светящийся нимб вокруг головы. На аббате была белая длиннополая риза с пелериной, какую носили все бенедиктинцы, но, даже не зная, кто он, Марта никогда бы не спутала Яна с рядовым монахом из ордена св. Бенедикта или любого другого.

– Ну, здравствуй, сестра, – негромко сказал аббат и посмотрел ей прямо в глаза.

– Здравствуй… святой отец, – чуть улыбнулась Марта.

Улыбка вышла печальной и едва ли не вымученной.

– Давно мы не виделись с тобой, Марта. И поэтому я не верю, что ты случайно появилась здесь. Рассказывай.

– Не знаю даже, с чего начать, Ян…

– С начала, Марта, с начала. Слыхала небось, что в начале было Слово?

– С начала? Я нарушила одну из наших заповедей, Яносик.

– Какую же? – тонкие брови аббата еле заметно приподнялись, но на лице при этом не дрогнул ни один мускул.

– Я встала на пути у Великого Здрайцы.

На этот раз Ян не смог скрыть своего волнения.

– Ты рискнула помериться силами с Нечистым?!

– Да.

– И… что же?

– Я украла у него душу. Душу, купленную им; душу, которая принадлежала ему по праву. И с тех пор он ищет меня. Меня и того, в ком отныне живет принадлежащая ему душа.

После этих слов женщины в келье повисла долгая звенящая тишина, лишь когда снаружи донесся приглушенный звук колокола, отец Ян очнулся и тыльной стороной ладони вытер вспотевший лоб.

– Но это невозможно! То, что ты рассказываешь, – это даже не ересь! Это чушь! Этого не может быть согласно догматам церкви; этого не может быть с позиций здравого смысла; если у тебя нелады с церковью и здравым смыслом – этого не может быть, потому что так учил нас наш приемный отец Самуил! У тебя попросту не хватило бы сил вынести наружу целую душу – если предположить, что вообще можно украсть погибшую душу у дьявола!..

– Этого не может быть. Но это было. Мне действительно не хватило сил, брат мой Ян, и я серьезно надорвалась во время кражи. Сейчас я не в состоянии украсть ничего большего, чем лежащие на самой поверхности мелочи, но тогда… тогда у меня не было другого выхода, – просто ответила Марта.

– И ты хочешь, чтобы я помог тебе? Помог против Великого Здрайцы?

– Когда я заблудилась в Кривом лесу, именно ты, Яносик, нашел меня и привел домой. Когда ты дрался с шафлярскими мальчишками, я прикладывала к твоим ссадинам подорожник. Теперь ты аббат, многие считают тебя святым, хоть это, наверное, и не так. И ты – наш. К кому мне было еще идти? Отец стар… Если мне не поможешь ты, то больше не поможет никто.

– Но я не знаю, чем тебе помочь! Разве что предложить уехать в Рим или постричься в монахини… вместе с тем, кто носит украденную тобой душу. Марта, я сделаю все, что смогу – хотя и сомневаюсь, что кто-либо из людей способен помочь тебе, даже Его Святейшество. Но для начала я должен хотя бы узнать, как это произошло!

– Хорошо, отец Ян. Я все тебе расскажу. Ты принимал много исповедей – прими и эту.

Глава II

1

Баронесса Лаура Айсендорф, супруга Вильгельма фон Айсендорфа, чертовски нравилась мужчинам. Этого отрицать не мог никто, и сама баронесса прекрасно это знала; к тому же Лаура была неглупа – редкое сочетание! – и вертела мужем как хотела, на словах во всем соглашаясь с суровым бароном. Но людей, как правило, обуревают желания, лишь разрастающиеся по мере их удовлетворения, и в первую очередь это относится к красивым женщинам. Лаура Айсендорф была натурой исключительно страстной и любвеобильной, пылких чувств ее с лихвой хватало помимо мужа еще на двух-трех достойных кавалеров, которых баронесса частенько меняла. Что, естественно, не могло укрыться от охочего до сплетен венского света. Впрочем, рассказывать о похождениях гулящей Лауры ее законному супругу опасались, зная вспыльчивый характер барона и его репутацию записного дуэлянта. Так что некоторое время после свадьбы барон пребывал в счастливом неведении относительно «причуд» своей супруги, а баронесса, уверовав в собственную безнаказанность, окончательно потеряла чувство меры и пустилась во все тяжкие, нередко уединяясь с очередным избранником в укромной комнате прямо во время бала или приема.

Долго так продолжаться не могло по вполне понятным причинам, и во время одного из приемов в Хофбурге все открылось. Барон был вне себя, поздно спохватившаяся баронесса – в ужасе от предстоящего, незадачливый любовник – в преддверии надвигающейся дуэли, гости – в предвкушении грандиозного скандала… Но на людях фон Айсендорф, последний отпрыск славного рода, нашел в себе силы сдержаться, решив дома дать волю праведному гневу. Они с баронессой уже направлялись к выходу, когда какая-то случайно оказавшаяся на приеме девица – судя по одежде и манерам, дочь провинциального и не слишком богатого дворянина – шепнула на ухо проходившей мимо баронессе: «Не беспокойтесь, ваша милость, ваш муж уже все забыл. Но впредь умоляю – будьте осторожнее…» От Лауры не укрылось, что девица невзначай коснулась руки Вильгельма – и барон вдруг запнулся в дверях, удивленно посмотрел на супругу, оглянулся на покидаемый ими зал; затем, похоже, собрался вернуться, но передумал, и супруги Айсендорф отбыли в своей карете.

К великому изумлению и радости баронессы, дома муж был с ней ласков и ничего не помнил о случившемся на приеме. Слова девицы полностью подтвердились.

Поэтому, когда на очередном балу Лаура увидела мелькнувшее среди гостей смуглое лицо, запомнившееся ей в связи с памятным случаем, она тут же направилась к спасительнице. К концу бала Лаура души не чаяла в Марте, и последняя на следующий же день переехала в поместье Айсендорфов, сделавшись в одночасье компаньонкой и доверенной подругой баронессы. Возникшие поначалу сомнения в происхождении Марты, сказавшейся младшей дочерью захудалого силезского шляхтича, как-то сами собой улетучились, равно как и недоумение по поводу того, почему это девушка из хорошей семьи путешествует одна, без сопровождающих; барон, пытавшийся что-то возразить жене, вскоре махнул рукой на ее очередную прихоть – и молодая Марта прочно обосновалась в имении Айсендорфов.

Надо сказать, что баронесса, при всем своем расположении к новой компаньонке, немного побаивалась Марту, хотя не признавалась в этом даже самой себе. Недаром же разъяренный Вильгельм фон Айсендорф, прознавший об очередном романе своей супруги, в присутствии Марты мигом становился кротким, как ягненок, мгновенно забывая как о своей недавней ярости, так и о ее причине, спеша извиниться перед баронессой за то, что ворвался к ней столь нелепым образом, сгоряча и непонятно зачем!

«Ведьма!» – думала временами Лаура о своей компаньонке, и гнев, мелькавший в глазах Марты в моменты усмирения барона, только способствовал укреплению баронессы в этом мнении.

Но баронесса была женщиной решительной и не слишком набожной, и ведьма, которая верно служит ей, Лауре, исправно отводя от нее гнев мужа, баронессу более чем устраивала.

Так что Марта регулярно получала в подарок новые платья, а иногда и жемчужное ожерелье, пользовалась полной свободой и не слишком обременяла себя какими бы то ни было обязанностями, попросту сопровождая супругов Айсендорф на все балы и званые вечера. Быстро освоившись в высшем венском свете, с легкостью перенимая или воруя аристократические манеры, она без особых сложностей научилась носить любые наряды с достоинством королевы, вести светские беседы и быть в курсе всех сплетен (ну, как раз это для подгальской воровки оказалось легче всего!). О такой жизни приемная дочь Самуила-бацы из Шафляр могла только мечтать. И Марта с головой окунулась в сверкающий водоворот балов, карнавалов, чопорных выездов и тайных страстей, кипевших за фасадом внешней респектабельности и благопристойности.

Зная скромные достоинства своей внешности, еще более тускнеющие рядом с ослепительной баронессой Айсендорф, Марта была удивлена, когда и вокруг нее начали увиваться молодые люди, в том числе и один виконт. Выгодно выскочить замуж было весьма заманчиво, но Марта с этим не спешила, да и молодых людей интересовала пока что отнюдь не свадьба. Благосклонно принимая ухаживания и дорогостоящие знаки внимания, Марта предусмотрительно держала своих кавалеров на расстоянии, периодически извлекая из голов слишком рьяных заранее заготовленную фразу или память о вчерашнем разговоре, – и кавалеры смущались, краснели и на время оставляли Марту в покое.

Женить на себе одного из этих самоуверенных хлыщей Марта могла без труда, но образ жизни баронессы Айсендорф ее отнюдь не вдохновлял, да и никто из ухажеров не нравился Марте настолько, чтобы решиться связать с ним свою дальнейшую жизнь.

Как часто бывает, все решил случай; и случай этот звался Джозефом Воложем.

2

Джозеф Волож был карманником. Ловким, удачливым, веселым, но карманником. Из тех, кому тесно в собственной шкуре, кто походя украдет увесистый кошелек, набитый золотом, не забыв вместо него подсунуть разине-владельцу столь же увесистый камень, завернутый в платок, который пострадавший с изумлением и негодованием обнаружит, лишь придя домой; из тех, кто половину добычи легкомысленно раздаст нищим пропойцам, на остальное щедро угостит своих приятелей, а к утру вновь останется ни с чем и, весело насвистывая, отправится на промысел.

Воровать Джозеф предпочитал у богатых. О, отнюдь не потому, что совесть не позволяла ему обкрадывать бедных – если нужда припечет, то очень даже позволяла! Покладистую совесть в данном случае заменял простой и верный расчет: у богатых людей денег больше. Значит, украв один раз, можно безбедно жить некоторое время, прежде чем придется снова прибегнуть к своему ремеслу. А если щипать кошели слишком часто, да еще в одном и том же городе, – возрастает риск попасться. Джозеф не хотел уезжать. Вена ему нравилась. Он с удовольствием ходил в оперу – и не только «работать», – он любовался венской архитектурой, ему были по душе здешние трактиры и здешние женщины…

Джозеф жил в Вене уже больше года и намеревался пожить еще – сколько сможет.

Но Джозеф был карманником. Всего лишь карманником. И очень скоро выяснил, что карманники, с точки зрения венского «дна», – отнюдь не самый привилегированный слой воровской гильдии.

В Вене испокон веку ценились домушники. Именно они считались здесь воровской элитой, хотя Джозеф так и не смог понять – почему? Такое положение вещей задевало его профессиональную гордость, и как-то раз Джозеф сгоряча бросил своеобразный вызов Арчибальду Шварцу по кличке Грыжа – признанному авторитету среди венских домушников.

– А слабо кошелек срезать, Грыжа?! По особнячкам-то, особенно когда хозяев дома нету, а прислуга по кабакам гуляет, всякий шастать сумеет!

Как ни странно, Грыжа не обиделся, не стал хвататься за нож, а всего лишь нехорошо усмехнулся в пышные прокуренные усы.

– Отчего же, приятель? И по домам шастать несложно; и кошель у раззявы смастырить не Бог весть какое искусство! Срезал, распотрошил его за углом, пересчитал скудное звонилово, поплакал над судьбой своей горемычной – и просадил все за вечерок! Что, не так?! В особнячке-то подломленном одним кошелем не обойдется!

– В ином кошельке добра поболе, чем в твоем доме! – в тон Арчибальду возразил Джозеф, за свой длинный язык носивший в воровской среде кличку Джош-Молчальник. – А пальчики карманника, дружище Шварц, это тебе не твоя тупая отмычка!

– Значит, договорились, – еще раз усмехнулся Грыжа, допивая пиво. – Я кошелек срезаю, – а ты дом чистишь. Оба чисто работаем, в полную силу. И посмотрим, кто в чужом ремесле больше смыслит и добычу ценней принесет. Три дня сроку.

– Дом? – опешил Джош-Молчальник, не ожидавший такого оборота дела. – Я?!

– Дом, – весело подтвердил Грыжа, и всякий, хорошо знающий Арчибальда Шварца, понял бы, что шутки кончились. – И именно ты. А ты как думал, трепач?! Ты мне, понимаешь, по чести моей воровской ногами топчешься, а я – сопли утри и слушай?! Нет уж, голубь залетный, – баш на баш. Ну, а кто проиграет, тот в этом же трактире на четвертый день при всех наших под стол залазит и публично отлаивается: дескать, сбрехал, как собака, и прощения прошу. Ну как, согласен?!

В хитрых глазах Молчальника-Джоша зажглись шальные искорки.

– Согласен! Через три дня здесь, – и он протянул руку Арчибальду Шварцу.

– Смотри пупок не надорви! – насмешливо бросил Грыжа в спину Джозефу, когда тот выходил из трактира.

3

Богатую усадьбу на окраине Вены Джозеф присмотрел еще в первый день отпущенного ему срока. Массивная чугунная ограда с золочеными львами на верхушках полированных гранитных столбиков, широкие узорчатые ворота, посыпанные крупным гравием идеально прямые дорожки, рассекающие начинавшийся за оградой парк на правильные четырехугольники, ухоженные клумбы с яркими цветами – и трехэтажный дом со стрельчатыми окнами и колоннами у входа, множеством флигелей и пристроек, с двумя конюшнями…

Здесь явно было чем поживиться и утереть нос самодовольному Грыже.

Без особого труда пробравшись на чердак особняка победнее, расположенного как раз напротив заинтересовавшей его усадьбы, Джош-Молчальник извлек предусмотрительно купленную утром подзорную трубу и, устроившись поудобнее у слухового окна, занялся наблюдением.

До ужина он успел выяснить, где находятся кухня и помещения для слуг, достаточно точно определил месторасположение черного хода (хотя сама дверь была ему не видна) и, решив, что для начала достаточно, отправился подкреплять свои силы добрым стаканом вина и изрядной порцией столь любимого им бараньего жаркого.

Подходящий трактир нашелся неподалеку, и тут Джозефу неожиданно улыбнулась удача: в одном из посетителей он безошибочно признал виденного утром садовника из выбранного для показательного грабежа поместья.

Садовник, рыжеволосый крепыш со здоровым румянцем на щеках и крупной родинкой под левым глазом, отчего казалось, что он все время щурится и хитро подмигивает, с пользой проводил время: перед ним на столе стояли два здоровенных кувшина с вином, один из которых был уже наполовину пуст.

Излишне уточнять, за какой именно стол поспешил присесть Джош-Молчальник.

Садовник попался не слишком разговорчивый, да и открыто приставать к нему с вопросами было опасно, но когда во втором из кувшинов показалось дно, язык у садовника наконец развязался. Так что вскоре Джозеф узнал и о скандальных похождениях Лауры Айсендорф, и о ее странной компаньонке Марте, жившей в поместье уже не первый год, и о необъяснимой забывчивости самого барона, но только… тс-с-с… кто ж будет господину напоминать, да еще о ТАКОМ!.. себе дороже…

Особенно заинтересовало Джоша упоминание о коллекции старинных ваз со всех концов света, которую собрал еще покойный отец барона Вильгельма. Впрочем, о вазах садовник упомянул мимоходом и, потребовав еще вина для себя и для своего нового друга, начал заплетающимся языком рассказывать Джозефу о хитростях подрезки яблонь, времени высадки роз и прочих премудростях садовничьего ремесла. Джош терпеливо слушал, понимающе кивал и время от времени пытался вернуть разговор в интересующее его русло, но это ему никак не удавалось – садовник прочно сел на любимого конька, и свернуть его мысли из накатанной колеи не представлялось возможным.

Наконец садовник, которого, как под конец их содержательной беседы выяснил Джозеф, звали Альбертом, решил, что пора идти домой. Но тут стало очевидным, что на ногах Альберт стоит весьма нетвердо, а передвигаться может, лишь держась за что-нибудь, а лучше – за кого-нибудь. Естественно, этим «кем-нибудь» с радостью вызвался быть его новый друг Джозеф. Благо и идти до поместья было всего ничего.

– Н-нет, через в-ворота м-мы не пойдем! – заявил пьяный, но явно опытный в похождениях подобного рода Альберт. – Тут есть кх-кхалитка, так я через н-нее завсегда, когда это… как сейчас… – и он плевком указал Джошу, куда его следует тащить.

Калитка оказалась заперта на хлипкую щеколду, которую несложно было открыть с любой стороны, и даже не скрипнула, когда качнувшийся Альберт навалился на нее всем своим грузным телом. Видимо, слуги, после очередной попойки нередко возвращавшиеся в поместье этим путем, исправно смазывали петли.

– А собаки нас не порвут? – с беспокойством поинтересовался Джозеф.

– Не-а! – уверенно мотнул головой Альберт. – Их майн либер Гельмут за восточным флигелем д-держит, где конюшни. И на привязи. Чтоб, значит, ни гу-гу… Когда м-мы, как сегодня…

Джозеф проводил садовника до дверей пристройки, служившей Альберту жильем, подождал снаружи, пока тот захрапит, и быстро огляделся.

Луна светила ярко, и Джош почти сразу разглядел дверь черного хода, расположение которой установил еще днем, наблюдая за перемещениями слуг. Бесшумно скользнув в тень нависавшего над ним дома, Джозеф тронул холодную бронзовую ручку и легонько потянул ее на себя. Дверь слегка поддалась, но окончательно открываться не захотела.

«Крючок. Изнутри, – догадался Джош-Молчальник. – Ножом поддеть – и всех дел. А замка или нет, или им не пользуются. Ну, Грыжа…»

Он довольно усмехнулся и направился к калитке. Был немалый соблазн забраться в дом прямо сейчас, но Джозеф давно уже не был новичком.

Торопливость – удел дураков.

4

Еще один день Джош потратил на изучение распорядка дня в доме, а вечером, наблюдая за освещенными окнами, пытался определить, в какой из комнат может находиться заинтересовавшая его коллекция. Джозефу казалось, что это ему почти удалось; во всяком случае, нужная комната располагалась явно в северном крыле дома, и скорее всего, на втором этаже. Для себя Джош отметил несколько подходящих окон и прикинул, куда ему надо будет двигаться.

Большего за столь короткое время узнать было невозможно, и Джозеф решил положиться на удачу и собственную ловкость. Вряд ли спящий дом обчистить сложнее, чем карманы прохожего.

Калитка, как и в прошлый раз, открылась без скрипа, и Джош неслышной тенью скользнул к черному ходу. У самой двери замер, прислушался. Все было спокойно, ночь стояла прозрачная и тихая, как скромно потупившая глаза невеста у алтаря, втайне ждущая, когда останется с женихом наедине и тот наконец сможет взять ее.

Пришедшее на ум сравнение очень понравилось Молчальнику. Он глубоко вздохнул, одним движением извлек легко выскользнувший из рукава узкий нож, аккуратно подцепил им крючок и, не вынимая лезвия из щели, тихонько повел руку вниз – чтобы крючок не звякнул.

Не звякнул.

Дверь чуть слышно скрипнула, открываясь, и Джош плавно прикрыл ее за собой. Постоял немного, привыкая к темноте. Он прихватил с собой потайную лампу, но пользоваться ею без особой нужды не хотел. Нащупал откинутый крючок и бесшумно поставил его на место – если кто-нибудь вздумает среди ночи проверить запоры, то ничего не заподозрит.

Лестницу он успел мельком разглядеть, еще когда открывал дверь, и теперь направился к ней, при каждом шаге ощупывая пол впереди ногой в мягком замшевом сапоге.

Вот и ступеньки.

Вверх.

Площадка. Промежуточная. Еще вверх.

Второй этаж.

Теперь – направо.

Ручка следующей двери с негромким щелчком подалась, и Джош оказался в огромном коридоре. Здесь было значительно светлее – из высоких стрельчатых окон падал призрачный лунный свет, после чернильной темноты лестницы показавшийся Джошу едва ли не ослепительным.

Он быстро прошел в конец коридора, миновав несколько боковых анфилад, ведущих в покои барона, баронессы и той странной компаньонки, о которой упоминал Альберт.

Интересующая его дверь тоже подалась легко; здесь снова было темно, и лишь узенькая полоска лунного света выбивалась из-под задернутой шторы.

«Если коллекция тут, то в такой темени недолго и разгрохать половину, а заодно и весь дом перебудить!» – с тревогой подумал Джош-Молчальник, но зажечь лампу все же не решился. Вместо этого он ощупью двинулся к окну, намереваясь раздвинуть шторы и воспользоваться естественным освещением, которого ему наверняка будет вполне достаточно.

Неожиданно рука его наткнулась на что-то гладкое и выпуклое; предмет качнулся, но Джош в последний момент успел подхватить его и поставить на место. Ваза! – дошло до вора, и он с двойным облегчением перевел дух: во-первых, его расчеты полностью подтвердились, а во-вторых, он прекрасно представлял, какого грохота только что чудом избежал. Подождав, пока сердце в груди успокоится, Джозеф благополучно добрался до окна и отодвинул штору. Поток лунного света хлынул внутрь мгновенно преобразившейся комнаты, и Джош удовлетворенно повернулся, желая осмотреть поле предстоящей «работы».

Но не огромные вазы китайского фарфора, не серебряные турецкие кувшины с лебедиными шеями и не миниатюрные золотые вазочки работы итальянских мастеров первыми бросились ему в глаза.

У двери стояла смуглая черноволосая девушка в полупрозрачном пеньюаре и с легкой усмешкой наблюдала за ним.

5

Сомнений не было – перед Мартой стоял вор. И, разумеется, не ворующий людские помыслы, как она сама, а обыкновенный домушник. Марте было немного страшно – в родных Шафлярах крали только скот, и с «обычными» ворами она до сих пор не сталкивалась, но любопытство пересилило. Светская жизнь успела порядком ей надоесть, а тут вдруг такое приключение!

Марта еще сама не знала, что будет делать. Проще всего было громко закричать, позвать слуг или самого барона, но вору ничто не мешало в любой момент высадить стекло и выпрыгнуть в окно, и кроме того… перед ней был в некотором роде собрат по профессии, ибо Марта отнюдь не строила иллюзий на свой собственный счет. Да и сам молодой человек, испуганно застывший у окна, был ей чем-то симпатичен.

И вместо пронзительного визга или сакраментального и совершенно идиотского вопроса: «Что вы здесь делаете?!» Марта просто констатировала:

– Вы вор. И пришли сюда за вазами барона.

– Да! – от растерянности Джозеф не нашелся, что соврать, и сказал правду.

– Тогда я бы посоветовала вам не брать китайские вазы – они очень хрупкие и тяжелые, вряд ли вы донесете хоть одну в целости. Кроме того, мне они очень нравятся.

– Вы, насколько я понимаю, Марта, компаньонка баронессы? – нашелся наконец пришедший в себя Джозеф.

– О, вам даже это известно! – Марта оценила наглость этого молодого человека и то, как быстро он справился со своей растерянностью. – В таком случае представьтесь, раз уж вы знаете мое имя, а я ваше – нет.

– Джозеф Волож, – Джош слегка поклонился. Он и сам не знал, почему назвался своим настоящим именем.

– Джозеф? И вы уверены, что ваша мама звала вас именно так?

– Ну, вообще-то мама звала меня Юшкой… Юзефом. Но это было так давно…

– О, то пан поляк? – произнесла Марта на певучем подгальском наречии и не удивилась, услышав ответный вопрос:

– О, то пани полька теж?!

– Пани гуралька, – и оба с удовольствием перешли на родной язык.

– И что же пани Марта мне еще посоветует? – поинтересовался Джозеф. Судя по всему, девушка не собиралась звать на помощь, и у Джоша появилась надежда, что он сумеет выпутаться из этого дурацкого положения.

«А она, кстати, ничего. И не боится совсем», – отметил он мимоходом.

– Полагаю, вас интересует что-то достаточно ценное и не слишком большое, чтобы его легко можно было унести, – со знанием дела предположила Марта (именно этим правилом, усвоенным от приемного отца, она сама обычно руководствовалась, забираясь в тайники чужих душ).

– Вы рассуждаете на удивление здраво. И вы снова правы, – Джозеф был несколько сбит с толку, но пока эта странная беседа ничем ему не грозила и даже складывалась весьма удачно; впрочем, Джош еще сам боялся этому верить.

– Что бы вам предложить, милостивый пан? – Марта забавлялась, разговаривая с Джозефом в манере продавца антикварной лавки, помогающего покупателю выбрать нужную вещь, и исподтишка наблюдала за симпатичным молодым вором. «А если попробовать работать с таким в паре?» – мелькнула шальная мысль, но Марта тут же отогнала ее подальше.

– Эти итальянские безделушки, конечно, очень красивы и стоят целое состояние, но вы навряд ли сможете их продать; кроме того, я к ним так привыкла… Может быть, вот это? – и она продемонстрировала вконец обалдевшему Джозефу аляповато-роскошную вазу средних размеров, масляно блеснувшую в лунном свете, когда Марта взяла ее с подставки. – Полная безвкусица! Зато чистое золото.

– И вы… предлагаете мне ее забрать? – опешил Джош.

– А разве вы не за этим сюда явились? – Марта уже твердо решила позволить Джозефу-Юзефу уйти из дома с добычей, а заодно насолить барону, недавно имевшему наглость приставать к ней в отсутствие жены. Разумеется, барон мгновенно позабыл о своих намерениях, но неприятный осадок в душе Марты остался. Липкий противный налет – так бывает всегда, когда вынужденно присвоишь какую-нибудь гадость… Почему бы и не позволить себе маленькую месть?

– Что же вы стоите столбом? – Марта удивленно нахмурилась. – Берите то, за чем пришли, и уходите. Я не стану поднимать тревогу.

– Но почему?!

– А вот «почему» – это вам знать вовсе не обязательно, – заявила девушка, делая шаг навстречу Джозефу и вручая ему вазу.

Джош-Молчальник машинально взял протянутую вещь, и их руки на мгновение соприкоснулись. Вора пробрал озноб, у него впервые в жизни зачесались глаза – и он снова застыл, держа в руке вазу и изумленно глядя на Марту, как будто пытаясь что-то вспомнить.

– Берите вазу и уходите, – еще раз, словно маленькому, повторила ему Марта. – И не забудьте о своем пари. Завтра вечером вы должны встретиться с этим вашим… Грыжей и предъявить то, что украли.

– Да-да, я помню, – не очень-то соображая, что с ним происходит, выдавил Джош и направился к двери.

У порога он на миг задержался, в последний раз взглянул на стройную девичью фигуру в воздушном пеньюаре, словно плывшую в потоках лунного сияния, – и слова сами сорвались с его губ.

– Я… смогу увидеть вас еще раз?

– Может быть, – лукаво улыбнулась Марта, лишь слегка коснувшаяся Джоша, который в противном случае назавтра вообще не вспомнил бы о своем пари с Грыжей. – Но только не приходите так, как сейчас, – в другой раз вам может меньше повезти.

Джош только кивнул в ответ и шагнул в коридор.

6

…Когда пришедший в себя за день Джозеф с трудом вспомнил, где и с кем он должен сегодня встречаться, и явился в трактир, Грыжа с цеховыми старшинами уже ждал его.

– Что-то ты без мешка, приятель, – весело хохотнул Арчибальд при виде Молчальника. – Видать, язык у тебя острее всего прочего! Под стол прямо сейчас лезть будешь или как?

– Тебе, Грыжа, не дома чистить, а в суде служить, – усмехнулся Джош, опускаясь на специально оставленное для него место напротив Грыжи. – Ты бы нас всех за месяц перевешал…

– Ишь, распелся! Или впрямь разжился чем?

– Да так, мелочовка, – вяло махнул рукой Джозеф, раскрывая висевшую у него на боку дорожную сумку. – Там еще было, только я тяжести таскать не люблю. А у тебя что, Грыжа?

Ваза червонного золота и негромко звякнувший кошель величиной с голову младенца возникли на столе одновременно. Несколько секунд Грыжа и Джош молча сравнивали украденное; остальные затаили дыхание. Потом Грыжа одним быстрым движением развязал принесенный им кошель, и на стол хлынули желтые блестящие кружочки.

– Неплохо, – оценил Джош, с профессиональной ловкостью выуживая из груды монет крупный рубин. – Месяц гулять можно.

– А ты, парень, тоже не промах, – признал Грыжа, уважительно поглаживая бок вазы. – Не думал, не думал… По-моему, одно другого стоит.

Возможно, ваза стоила и больше, чем добыча Грыжи, но у Джозефа было отличное настроение, и он не хотел спорить.

– Так что, ничья?

– Пожалуй, что так! – И Арчибальд Шварц, знатный домушник, первым протянул Джозефу руку.

– А теперь – всех угощаю! – крикнул он, когда отшумели приветственные возгласы приятелей и их с Джошем перестали поздравлять и хлопать по спинам.

– МЫ угощаем! – поднял кверху палец Джош.

Грыжа одобрительно кивнул.

* * *

Уже светало, когда Джозеф нетвердой походкой возвращался к себе. В голове изрядно шумело, перед глазами прыгали окосевшие физиономии собутыльников, клявшийся в вечной дружбе Арчибальд, разбросанные по столу пустые кувшины и миски, в ушах пронзительно визжала кабацкая скрипка… Погуляли на славу! Он доказал венским зазнайкам, чего стоит настоящий мастер! Теперь…

Что – «теперь», Джош тут же забыл; да это было и неважно. Важно было добраться до комнат, которые он снимал, упасть на кровать – и заснуть. Джозефу смертельно хотелось спать. Он уже почти спал, безуспешно пытаясь попасть ключом в замок, и только какое-то воспоминание все еще не давало покоя, пытаясь прорваться в путавшиеся мысли. Когда проклятый замок наконец щелкнул, Джошу внезапно удалось ухватить за хвост это скользкое воспоминание.

Марта!

Стройная девичья фигура в волнах лунного света.

Марта!..

Загадочная компаньонка баронессы Айсендорф.

Та, которая вопреки всякой логике не только не подняла тревогу, но еще и помогла ему – вору.

Марта…

С этой мыслью Джош и заснул.

* * *

Они встретились через неделю в опере.

Это произошло внешне случайно, но ни Джозеф, ни Марта не верили в случайности; впрочем, не верили они и в провидение.

Они просто встретились.

– Как ваше пари, пан Джозеф?

– Благодарю, пани Марта, все получилось как нельзя лучше. У нас с Арчибальдом вышла ничья, и теперь он во мне души не чает.

Говоря на родном подгальском наречии, Джош и Марта могли не опасаться посторонних ушей.

– И что же вы теперь, работаете вместе?

– О, нет! – рассмеялся Джозеф, представив себя в роли напарника Грыжи. – Все-таки у меня иной подход к… к работе. Вот, – и он одним неуловимым жестом, словно фокусник, извлек откуда-то (Марте показалось, что прямо из воздуха) расшитый золотом кошелек, продемонстрировал его Марте и небрежно бросил на пол.

– Простите, сударь, это не вы обронили?

Пожилой седоволосый бюргер рассыпался в благодарностях, а Марта едва удержалась от смеха.

– Да вы просто виртуоз, пан Джозеф!

– Благодарю за комплимент, пани Марта, но не стоит об этом…

– Ну почему же, пан Джозеф?! Это так интересно! Расскажите мне…

И Джозеф, чувствуя, что поступает глупо и неосмотрительно, что этого делать нельзя, но не в силах отказать, рассказывал Марте случаи из своей богатой приключениями жизни, воровские байки, кое-что придумывая на ходу; Марта знала, что далеко не все из рассказанного Джошем – правда, но все равно слушала его с широко распахнутыми глазами… Ей вспоминался старый Самуил-баца, его наставления, свое собственное детство, первые попытки забраться в чужую душу, оскаленные морды «задушевных» Стражей, охранявших тайники памяти; ей вспоминался панический страх, бегство без оглядки – и отчаянная радость от неожиданной удачи, когда ни один Страж даже не проснулся, а Марта бесшумной тенью скользила по темным коридорам, спеша к выходу, унося то, что ей приглянулось… Позже с восторгом она ощутила в себе чужие воспоминания, украденные ею, – свою первую добычу…

Как это было похоже на рассказы Джозефа – похоже, и в то же время совсем по-другому!

С тех пор они виделись часто, хотя поначалу и не каждый день. Ходили в оперу, гуляли в венских парках, любовались фонтанами, кормили с рук белоснежных и угольно-черных лебедей, катались на лошадях – баронесса привила своей компаньонке вкус к верховой езде, а Джозефа его бродячая жизнь уже давно вынудила стать неплохим наездником – и как-то раз, словно бы невзначай, оказались в комнатах, которые снимал Джош.

Все получилось легко, само собой, и когда Марта наконец пришла в себя рядом с уснувшим и улыбавшимся во сне Джошем, она ни о чем не жалела.

Более того, через неделю-другую она стала гораздо лучше понимать Лауру Айсендорф. Только одно было неясно для Марты: зачем нужно все время искать новых мужчин?!

Может быть, Лаура просто еще не нашла своего?

Но чужая душа – потемки, и Марте это было известно, как никому другому. Она и в себе-то не могла толком разобраться! Сколько блестящих кавалеров из хороших семей вьется вокруг, а она предпочла Джозефа Воложа.

Карманника.

7

Они были молоды, беспечны – и счастливы. Живя сегодняшим днем, намечая будущее не дальше завтрашней встречи, они кружились, подобно мотылькам, не задумываясь о том, что жизнь мотылька быстротечна и лето должно когда-нибудь кончиться.

Баронессу сперва озаботило непривычное поведение расцветающей прямо на глазах Марты, но та походя справлялась со своими обычными «обязанностями», и Лаура Айсендорф быстро успокоилась – наконец-то у ее компаньонки появился любовник, а это, по понятиям баронессы, было более чем нормально.

Странно только, что всего один…

Многое могло случиться с этой странной парой: кто – нибудь вполне способен был прознать, с кем встречается Марта, и коллекция сплетен венского света обогатилась бы еще одним пикантным экспонатом; Джош мог попасться на очередной краже и угодить в тюрьму, а то и на виселицу; но судьба почти год примеривалась к влюбленным, прежде чем усмехнуться и ударить наотмашь.

Эпидемия бубонной чумы, чуть было не опустошившая Италию и южные области Франции, Вену зацепила лишь краем черного крыла, сочащегося гноем и страхом, – заболело не более двух сотен человек, причем благодаря самоотверженности сестер-монашек венских госпиталей и вовремя принятым мерам магистрата дальше зараза не пошла.

Но одной из этих немногих оказалась Марта.

Два дня Джош, как безумный, кружил вокруг госпиталя Св. Магдалины – любовь Лауры Айсендорф к своей компаньонке не доходила до таких крайностей, как уход за смертельно опасной больной в баронском поместье. Стражники-добровольцы никого не пускали в ворота госпиталя, и уж тем более они никого не выпускали наружу (монашки и лекари жили в боковых флигелях, дав обет не покидать госпиталя, пока в нем еще можно спасти хотя бы одного человека).

Наконец, под вечер второго дня, измученный лекарь выкрикнул Молчальнику через решетку приговор судьбы: надежды нет никакой, и жить больной осталось дня три, от силы четыре.

Потом лекарь упал и заснул прямо тут же, у самой ограды, а Джозеф остался стоять посреди улицы, окаменев от свалившегося на него горя.

Он не очнулся даже тогда, когда кучер чуть не наехавшей на него кареты громко обругал «проклятого пьяницу» на чем свет стоит – Джош-Молчальник просто сделал шаг в сторону и снова застыл.

Так он стоял долго. Редкие прохожие, в сумерках спешившие домой, невольно оглядывались на этот живой памятник скорби и отчаянью. Потом Джоша увел от госпиталя какой-то доброжелательный мясник, который все предлагал Джозефу облегчить душу, пока не понял тщету своих попыток и не отстал, отправившись пить пиво – короче, отчасти Молчальник пришел в себя лишь в знакомом трактире, где целую жизнь тому назад они с Грыжей заключали свое странное пари, а потом долго обмывали «ничью».

Джош поднял голову и огляделся: через два столика от него сидел… Грыжа с двумя приятелями и еще каким-то господином.

На мгновение Джошу показалось, что все это уже было, что он спит или, наоборот, что он проснулся, и Марта жива-здорова, им лишь предстоит еше встретиться в опере, но на этот раз все будет хорошо, и…

И тут он с усилием вспомнил, что Арчибальд Шварц по кличке Грыжа две недели назад попался на очередном «деле», забравшись в дом очень влиятельного чиновника, и на днях его должны были повесить на городской площади.

В назидание прочим.

Но вместо того чтобы болтаться в хорошо намыленной петле или по крайней мере в ожидании этой самой петли гнить в тюрьме и улаживать свои сложные отношения с Господом, – вместо этого Грыжа почему-то сидел в трактире, пил вино и улыбался одними губами, а в темно-серых глазах Арчибальда Шварца по прозвищу Грыжа… нет, не должна читаться в глазах человека, внезапно оказавшегося на свободе, такая смертная тоска и полная безнадежность!

Но почему?! Если Арчибальд каким-то чудом вырвался из тюрьмы или был помилован, то он должен радоваться… Грыжа радовался. Во всяком случае, со стороны все выглядело именно так. Трактир, приятели, вино – что еще нужно человеку, вышедшему из застенков? Но взгляд… после услышанного в госпитале Св. Магдалины Джош не мог обмануться! На душе у Арчибальда Шварца было так же тоскливо и мерзко, как и у него самого.

Как будто эту самую душу разъедал изнутри невидимый червь.

Джозеф велел служанке принести вина и подсел за столик Грыжи.

– О, Джош! – искренне обрадовался Грыжа, и на миг его глаза стали прежними, но только на миг, не больше. – Хорошо, что ты появился!

– Привет, Арчи, – выдавил кривую улыбку Джозеф. – Как тебе удалось отвертеться от виселицы? Сбежал, что ли?

– Почти, – Грыжа сразу осунулся и будто стал меньше ростом. – Вот, господин Джон Трэйтор[6] помог…

И Шварц кивнул на сидевшего чуть позади него высокого худощавого господина с черной седеющей эспаньолкой, косо прилепленной на внушительном подбородке. Незнакомец в богатом темно-зеленом камзоле и таком же зеленом берете с петушиным пером, залихватски сдвинутом на левую бровь, более всего походил на испанца, хотя фамилия и имя у него были скорее английские, – и в этом трактире господину Трэйтору было никак не место.

При упоминании своего имени спаситель Арчибальда-Грыжи привстал и слегка поклонился. Джош ответил ему тем же. Тогда господин Трэйтор вскочил и, расшаркавшись, подмел петушиным пером своего берета сомнительно чистый пол трактира. Откуда бы ни взялся этот удивительный господин, в свободное время спасающий воров от петли, – он был сама вежливость.

– Кончайте любезничать, парни, – буркнул один из дружков Грыжи, жилистый детина со шрамом на помятом лице. Имени детины никто не знал, и он любил, когда его звали просто и незамысловато: Сундук. – Не сегодня, так завтра, а петли не миновать!

Чем-чем, а тактом Сундук никогда не отличался.

– Да ладно тебе, Сундучище, – махнул на него рукой Джош. – Интересно все-таки, как это господину Трэйтору удается вытаскивать людей из тюрьмы? Он, часом, не колдун?

Грыжа невольно вздрогнул, разлив вино себе на колени, а Джон Трэйтор еле заметно поморщился.

– У господина Трэйтора хорошие связи, – сбивчиво заговорил Арчибальд, комкая в своей медвежьей лапе краюху ржаного хлеба и засыпая пол вокруг себя крошками мякиша. – Кроме того, внушительная сумма денег, которую пришлось внести…

Джош посмотрел в глаза Шварцу и понял, что тот врет. Врет глупо и неумело. Грыжа поспешно отвел взгляд и умолк на середине фразы.

– А что ты, Джош, невесел? – спросил он, стремясь хоть как-то выпутаться из неловкого положения и перевести разговор на другую тему. – Дела не идут или женщины не любят?

– Марта умирает, – это выплеснулось само, непроизвольно, как кровь из раны. – Умирает. Лекарь сказал – не больше трех дней осталось…

Над столом повисло угрюмое молчание, даже Сундук захлопнул пасть и уставился в стол – и сбивчивый шепот Молчальника услышали, кажется, все:

– Я бы за нее… душу не пожалел… Я бы…

Джош уронил голову на руки и словно издалека услыхал сдавленный голос Арчибальда Шварца, которого теперь венские воры будут звать Висельником целых полтора года, до дня его внезапной смерти от апоплексического удара:

– Ты, парень, думай, что говоришь! Душу, ее… ее, это самое…

Грыжа явно хотел сказать что-то еще, но поперхнулся, закашлялся и умолк.

Джош плохо помнил, что было дальше. Он долго пил, не пьянея, чуть не подрался с Сундуком, но их вовремя растащили, потом Молчальник стал отвечать на вопросы собутыльников по-подгальски, удивляясь их непонимающим физиономиям и время от времени ловя на себе пристальный изучающий взгляд Джона Трэйтора. Наконец приятели Грыжи куда-то исчезли, следом за ними нетвердой походкой покинул трактир и сам Грыжа, и они с Трэйтором остались за столом вдвоем.

Похожий на испанца человек со странной английской фамилией отставил в сторону кружку с вином, и Джозеф, предчувствуя что-то смертельно важное, сделал то же самое.

Отрезвление ударило неожиданно и коварно, словно нож в спину.

– Итак, вы говорили, что не пожалели бы своей души в обмен на жизнь Марты Ивонич? – с едва заметной усмешкой проговорил господин Трэйтор, дернув себя за клочок волос на подбородке.

8

…Она бежала темными запутанными коридорами, где с бугристого потолка капала слизь, на стенах копились огромные колонии светящихся гусениц, а за спиной раздавались топот и тяжелое дыхание Стражей; Марта мчалась из последних сил, унося с собой что-то… она сама не знала – что именно, но бросить украденное было нельзя, никак нельзя, да и Стражи все равно не оставили бы ее в покое.

Марта чувствовала, что уже давно заблудилась в этом бесконечном внутреннем лабиринте, что Стражи гонят ее к Черному Ходу, к тому пульсирующему омуту, разъедающему жертву, о котором ей не раз рассказывал вечерами батька Самуил. Несмотря на ужас и липкое отчаяние, парализующие волю, она заставила себя остановиться и встретить Стражей лицом к лицу. Это ничего не давало, кроме возможности достойно умереть, – но Стражи почему-то все не показывались, а потом за поворотом коридора послышался какой-то шум и хриплое рычание, переходящее в затихающий бессильно-злобный вой. Марта кинулась туда и, свернув за угол, увидела Джоша, ее Джоша, спокойного сосредоточенного Молчальника, который вытирал о штанину длинный окровавленный нож.

Рядом бились в агонии три бесформенных Стража, сверля Марту тускнеющим взглядом, полным ненависти.

Марта невольно вскрикнула, Джош поднял на нее глаза и грустно улыбнулся.

– Ну что ты, маленькая, успокойся… Все в порядке. Пошли.

Он обнял ее за плечи рукой, измазанной в густой коричневой крови, и они двинулись к выходу. По дороге Марта все пыталась вспомнить, что же здесь не так, и когда впереди слабо забрезжил розовато-голубой свет, она наконец вспомнила: ведь это же Лабиринт Души, чужой души, куда она неведомо как попала, – значит, Джоша попросту не может здесь быть, и уж тем более он не должен знать пути наружу!..

– Да, не может, – Джош обернулся к ней, словно прочтя ее мысли. – Не может и не должен. Но я здесь. Потому что без меня ты бы погибла. Вот я и пришел.

Он снова грустно улыбнулся, и только тут Марта заметила, что на шее у Джоша – веревочная петля, нет, не веревочная, а скрученная из Джошева пояса, а лицо Молчальника неживое, застывшее, чем-то похожее на лица убитых Стражей, и лишь в запавших глазах, как в омуте Черного Хода, куда Марта так и не добежала, бьется живая безысходная тоска. Марте захотелось кричать от этой хлынувшей в нее тоски, – но тут что-то ослепительно взорвалось перед нею, Джош исчез, и все исчезло…

Марта вскрикнула, открыв глаза, – и мгновенно зажмурилась от ворвавшегося под веки яркого света.

– Слава богу! – как сквозь вату услышала она голос сиделки. – Наконец-то вы пришли в себя! Чудо, воистину чудо…

* * *

Поправлялась Марта долго, но и баронесса (выяснив, что ее компаньонка абсолютно не заразна, практичная Лаура немедленно приказала перевезти Марту обратно в поместье), и слуги все равно диву давались: из всех заболевших выжила одна Марта.

«Божий промысел! – шептались слуги, любившие Марту. – Господь ее не оставил!»

«Ведьма! – окончательно уверилась баронесса. – Сам дьявол ей помогает!» Впрочем, своими соображениями Лаура Айсендорф ни с кем делиться не собиралась. Ведьма была нужна ей самой для уже известных целей. На время болезни Марты Лаура не то чтобы совсем прекратила приращивать новые отростки к и без того раскидистым мужниным рогам, но стала куда осторожнее – зато теперь, когда компаньонка вновь рядом, она свое наверстает!

С Джошем Марта увиделась лишь через три месяца, когда впервые после болезни выбралась в город. Тогда им удалось переброситься всего несколькими словами – Марта была не одна, но через неделю Марта неожиданно возникла на пороге скромного жилища Джозефа.

Выяснилось, что ей предписан постельный режим, но в одиночку валяться в постели Марте смертельно надоело, поэтому…

В общем, не одна баронесса наверстывала упущенное.

…Еще при первой после болезни встрече Марту насторожило странное поведение Джоша – веселый карманник за минувшие месяцы словно постарел на добрый десяток лет, – и, собираясь уходить, она долго смотрела в лицо спящего. Почувствовав на себе чужой взгляд, Молчальник открыл глаза, грустно улыбнулся…

Уже вернувшись в усадьбу, Марта вспомнила: именно такими были глаза Джоша в чумном кошмаре, когда он выводил ее из лабиринта чьей-то души.

Души с убитыми Стражами; души, в которой Джоша не могло быть.

* * *

Минул почти год. Жизнь вернулась на круги своя, став такой же, как прежде, но постепенно Марта все больше убеждалась, что с Джозефом творится что-то неладное. Спросить напрямую она не решалась, а воровски лазить в душу к любимому человеку она запретила себе еще давно. Джош был болезненно нежен с ней, он предугадывал любой ее каприз, и временами Марте казалось, что Молчальник живет так, словно каждый миг его жизни – последний, словно завтра его ждет эшафот, хмурый палач и пеньковая веревка, а значит, больше не будет голубого неба и доверчивых лебедей в пруду, не будет лукавства дневных взглядов и страсти ночей, не будет ее, Марты, и самого Джоша скоро не станет…

Наконец Марта не выдержала.

Молчальник долго не отвечал, как если бы задался целью подтвердить правоту своего прозвища или попросту не знал ответа на вопрос: «Что с тобой, Джош?»

– Я влип в скверную историю, Марта. И очень надеюсь выкрутиться. Через неделю все решится. Если я стану прежним – я расскажу тебе все. А если нет… Я дам тебе письмо, но обещай, что вскроешь его не раньше, чем через восемь дней после того, как я не приду на назначенную встречу, – или сожжешь в следующий четверг, если я скажу тебе, что все в порядке. Обещаешь?

– Обещаю… но, Джош, может быть, я могу чем-то помочь? Помнишь, я ведь помогла тебе тогда…

– Нет, Марта. Вор должен уметь сам отвечать за свои поступки. Впрочем, при чем тут воровство…

Неделя прошла в тягостном ожидании. Оба пытались забыть о пугающем разговоре, всецело отдаваясь друг другу, но где-то в глубине души каждый чувствовал, как над ними сгущаются тучи, готовые вот-вот прорваться… Чем? Хорошо, если просто ливнем!

Перед оговоренным четвергом Марта вся извелась в ожидании развязки. Она то и дело поглядывала на лежавшее на столике письмо, но вскрыть его так и не решилась.

Примчавшись домой к Джошу за полчаса до условленного времени, Марта с невыразимым облегчением увидела сияющего Молчальника, фрукты, две бутылки выдержанного бургундского…

– Ну? – выкрикнула она прямо с порога.

– Обошлось! Я жив и здоров, ты – тоже, так что давай отметим это дело! – довольно ухмыльнулся Джош – Молчальник.

– Тогда рассказывай!

– А, потом! – отмахнулся Джош. – Давай не будем портить вечер!

И они не стали портить этот вечер, потом не стали портить следующий, и еще один… письмо так и осталось лежать на столике невскрытым и несожженным, через день-другой Марта сунула его в шкатулку и, проходя мимо, равнодушно скользила по ней взглядом.

А через неделю Джош не пришел на утреннее свидание. Под вечер не находившая себе места Марта получила записку, присланную с посыльным мальчишкой.

«Прощай, Марта. Я думал, что мне удалось обмануть ЕГО, но я ошибся. Каждую ночь мне снится, как ты умираешь от чумы. Я больше не могу видеть тебя утром живой, зная, что ночью буду снова в мельчайших подробностях наблюдать твою смерть. Я путаю сон с явью и скоро сойду с ума. Долги надо платить. Мы больше не увидимся. Если ты не сожгла письмо, прочти его – и все поймешь. Если же сожгла… впрочем, неважно. Я люблю… я любил тебя, Марта!

Прощай.

Твой Джош».

На мгновение в глазах у Марты потемнело, и ей показалось, что сердце сейчас не выдержит и остановится. Потом она бросилась к шкатулке, где хранилось письмо, дрожащими пальцами разорвала плотную вощеную бумагу…

…Петушиное Перо дал Джозефу ровно год. После чего Молчальник должен был в полночь повеситься в заброшенной сторожке, что на выезде из города, неподалеку от окраины Гюртеля.

Слуги еле успели распахнуть ворота, когда Марта на спешно заседланном жеребце, не разбирая дороги, промчалась через роскошный баронский парк, топча италийские розы и голландские тюльпаны; копыта жеребца взрывали мягкую черную землю, разбрасывая в стороны рыхлые комья, раня ухоженные клумбы и цветники, – и только ветер удивленно присвистнул вслед исчезающей за поворотом всаднице.

– Сумасшедшая! – с восхищением и досадой пробормотал садовник Альберт и, вздыхая, отправился ликвидировать учиненный Мартой разгром.

9

«Позд-но!» – погребальным звоном прозвучал в голове Марты отбивавший полночь далекий колокол церкви Санкт-Мария-ам-Гештаде. Буквально свалившись со спины храпящего коня, женщина бросилась через луг к едва различимому в темноте черному пятну сторожки. Непослушные после бешеной скачки ноги подгибались, путались в густой траве, дважды Марта падала, зацепившись за невесть откуда взявшиеся на лугу узловатые корни, а в сознании, все нарастая, продолжал отдаваться колокольный рокот, и вторил ему из сторожки безнадежный собачий вой, пугая мечущихся вокруг нетопырей – или это только казалось Марте?..

Взвизгнув, замшелая дверь распахнулась, повисла на одной ржавой петле, горевшая в углу сторожки свеча швырнула женщине в лицо рваные блики – и Марта увидела: откатившийся в сторону тяжелый чурбан, воющий пес по кличке Одноухий, не так давно подобранный Джошем в их любимом парке возле пруда с лебедями… и над безутешной собакой слегка покачивалось на туго натянувшемся поясном ремне тело человека.

Джозеф.

Она опоздала.

Пес запрыгал вокруг Марты с немой мольбой в глазах – и сумасшедшая, не человеческая, а скорее звериная надежда бросила Марту вперед. Немыслимым рывком она подтащила чурбан, взобралась на него, выдернула из потайных ножен в рукаве Джоша его узкий нож и одним движением – лезвие было острым, как бритва, – перерезала ремень.

Молчальник мешком рухнул на земляной пол, и Марта, не удержав равновесия, повалилась сверху.

Пропущенный через пряжку конец ремня заклинило медным язычком, петля никак не хотела распускаться, руки Марты дрожали, Одноухий самозабвенно вылизывал родное посиневшее лицо с белыми пятнами глаз, и чумной кошмар обступил Марту со всех сторон, довольно скалясь пастью безумия.

Выхода не было.

Никакого.

Марте хотелось завыть, как только что выл пес, а когда не останется сил даже на вой – повеситься здесь же, на том же ремне…

Но вместо этого, еще сама не понимая, что делает, она отстранила пса, взяла в ладони холодеющее лицо веселого карманника, погибшего из-за нее, и прикипела взглядом к мертвым глазам.

В следующее мгновение свеча, жалобно мигнув, потекла копотью, пес в ужасе заскулил, и из съежившейся темноты послышался насмешливый голос:

– Ты опоздала, женщина. Он выполнил уговор. Теперь его душа – моя. Уходи и возвращайся завтра, если ты хочешь похоронить тело. Впрочем, я могу предложить тебе довольно выгодную сделку…

Марта Ивонич, приемная дочь Самуила-турка из Шафляр, знала, кто говорит сейчас с ней. Совсем рядом, невидимый в могильном мраке сторожки, стоял Великий Здрайца – лишь блеснуло рыжим отливом петушиное перо на берете да скользнули блики по серебру пряжки.

О, этот мог пообещать многое! Может быть, даже отпустить душу Джоша в обмен…

«Никогда не становитесь на пути у Великого Здрайцы, – говорил Самуил-баца. – И никогда не верьте ему. Никогда!»

Верить было нельзя. И становиться на пути тоже было нельзя, тем более что это все равно бесполезно; но Марта уже приняла решение, с привычной отстраненностью потянувшись вперед, к мертвецу, которого она могла представить только живым; не протянув невидимую руку, как обычно, она бросилась наружу всем своим существом – и невидимые ворота с лязгом распахнулись перед женщиной.

На этот раз за воротами не было подвалов, сокровищниц и лабиринта. Не было и Стражей, убитых самим Джошем еще тогда, в ее кошмаре, в тот миг, когда Молчальник подписал кровью дьявольский договор, сняв охрану собственной души – о, теперь она понимала это! – вокруг простиралась похожая на оспенное лицо равнина, слегка мерцавшая в ярком лунном свете, по седому простору бродили смутные тени, и прямо перед воротами лежал обнаженный человек.

Джош-Молчальник, непутевый вор, обокравший самого себя.

Одним движением Марта оказалась рядом и попыталась приподнять лежащего. Джозеф слабо пошевелился, пробормотал что-то невнятное и снова обмяк. Он был тяжелый, невозможно тяжелый, но Марте каким-то чудом удалось взять провисающее тело на руки; в глазах потемнело – или вокруг действительно сгустилась ночь?! – и Марта неуклюже шагнула к распахнутым воротам. Ноги Джоша волочились по земле; кровь набатом стучала в висках, но женщина закусила губу и сделала еще один шаг.

И тогда раздался голос.

Тот самый.

Только в нем уже не было насмешки – лишь удивление и смутная затаенная неуверенность.

– Он мой, женщина! Что ты делаешь?! Кто ты? Погоди! Давай поговорим! Я хочу знать, как ты можешь…

Шаг.

– Постой!

Еще один.

– Кто ты?!

Никогда… никогда не становитесь на пути у Великого Здрайцы!..

Прости, батька Самуил!

Прости…

Вот они, ворота.

Вот… они.

И тут Марта ощутила, как совсем рядом с ее плечом в горло Джоша впились чьи-то сильные пальцы. Тело на руках женщины вздрогнуло и захрипело, прирастая к ней, как ребенок до родов неразрывно связан с матерью; Марта пошатнулась, но устояла, даже не успев испугаться. Джоша медленно, но неумолимо отрывали от нее, отрывали вместе с кожей – с их общей кожей! – и Марта закричала от боли и отчаянья, зубами вцепившись в чужие потные пальцы на теле души любимого… она рванулась, рыча и мотая головой, как дикий зверь, – и в этот момент они с Джошем буквально выпали за ворота.

Оглушительный рев потряс Вселенную – словно кричала сама преисподняя, выворачиваемая наизнанку. Нечеловеческий крик нечеловеческой боли наваливался со всех сторон, давил, туманил сознание, застилал глаза кровавой пеленой. У Марты, оглохшей и ослепшей от этого крика и от своей чудовищной ноши, уже не было сил подняться, и она поползла, как ползет кошка с перебитым хребтом, цепляясь за пожухлую траву, – туда, куда вел ее инстинкт, выпестованный строгим батькой Самуилом, домой, к себе, потому что Джош был все-таки с ней, она не отдала его Великому Здрайце с вкрадчивым голосом и жадными пальцами, не отдала, а значит, теперь все будет…

Нет.

Не будет.

Груз чужой души все же оказался ей не по плечу. Марта уже почти добралась до собственного тела, наполовину втянувшись в него, как черепаха в панцирь, неожиданно ощутив совсем рядом что-то живое, теплое, скулящее, желающее помочь, но невидимая пуповина между ней и Молчальником лопнула, теряющая сознание Марта из последних сил потянулась к искреннему живому теплу и почувствовала, как душа Молчальника разрывает ее и уходит, рушится в этот теплый колодец, гостеприимно лучащийся мягким добрым светом…

Она никогда не рожала.

Поэтому не знала, на что это похоже.

* * *

Кажется, она пришла в себя почти сразу. Все тело болело, словно Марта действительно тащила Джоша на себе, во рту стоял солоноватый привкус крови из прокушенной губы. В углу кто-то хрипло стонал.

«Джош?!» – надежда вспыхнула и угасла. Тело Джозефа Воложа лежало рядом, мертвое, окоченевшее и пустое. А в углу… в углу приходил в себя Великий Здрайца! Свеча немилосердно чадила, но мрак слегка расступился, и был виден силуэт худого человека, стоящего на коленях и вытирающего лицо сорванным беретом. Марта с усилием заставила себя встать, пошатнулась, сделала нетвердый шаг к двери. Что-то влажное мягко ткнулось ей в руку, Марта чуть не вскрикнула, но тут же поняла, что это – собачий нос. Она машинально нагнулась, чтобы потрепать пса по голове, увидела судорожно подергивающееся горло Одноухого, мучительно клокочущую пасть, словно пес хотел заговорить, хотел и не мог… лапы пса расползались, как у новорожденного щенка, – и безумная догадка холодным лезвием пронзила душу Марты.

1 Пся крев – дословно «собачья кровь», польское ругательство.
2 В XVI веке в Польше, а позднее в Речи Посполитой, были отменены дворянские титулы (князь, граф и т. п.), но они сохранялись в традиционных формах речи и при неформальном общении).
3 Здрайца – по-польски означает то же, что и древнееврейское «сатан», то есть сатана: изменник, предатель, противоречащий.
4 Гурали – вольные горцы Подгалья, чей быт в родных горах был подобен быту запорожских казаков.
5 Ксендз – священнослужитель.
6 Трэйтор – предатель (англ.).
Продолжение книги