Белое проклятие (сборник) бесплатное чтение

Владимир Маркович Санин
Белое проклятие

Пугало ущелья Кушкол

Горы спят, вдыхая облака,

Выдыхая снежные лавины…

Владимир Высоцкий

Утром, продрав глаза, я обычно отдергиваю штору и смотрю на небо и горы. У меня бывает все наоборот: в ясную погоду готов праздно валяться в постели, зато в плохую вскакиваю чуть свет. Сегодня я не тороплюсь — солнце пробило шторы и заливает комнату. Ночью телефон не звонил, спал я беспробудно, спешить никуда не надо — словом, день начинается хорошо.

Позевывая, я нежусь и благодушно поглядываю в окно. Снег на Актау искрится, на него больно смотреть. Настоящего снегопада давно не было, склоны укатанные, на канатках, небось, очередь на час. Не будь я таким отпетым лентяем, встал бы пораньше и прокатился со свистом по трассе; еще несколько лет назад я так и поступал, но теперь это для меня не удовольствие, а работа.

— Максим, ты сделал зарядку? — слышится голос мамы.

— Кончаю! — отзываюсь я, снимая покрывало с клетки.

— Доедай! — радостно орет Жулик. — Лентяй! Тебе пор-ра жениться!

— Не твое дело, пустобрех.

— Смени носки! — жизнерадостно советует Жулик. — Пр-рох-восты!

Провалявшись еще с минуту, я встаю, топаю ногами — имитирую пробежку — и выхожу.

— Умываться, бриться, завтракать! — командует мама.

На завтрак неизменная гречневая каша, в которой много железа, полезный для организма овощной сок и кофе. На мое ворчание мама внимания не обращает, она лучше знает, чем питать ребенка (тридцать лет, рост метр девяносто, вес восемьдесят два килограмма).

— Доедай! В последней ложке самая сила.

Давлюсь последней ложкой, пью кофе и делаю вид, что спешу.

— Ты ничего не забыл? — тихий, с этаким безразличием вопрос.

— Ничего, — по возможности честно отвечаю я и, не выдержав маминого взгляда, хлопаю себя по лбу. — Ах да!.. Может, потом?

— Потом — любимая отговорка лодыря!

Ничего не поделаешь, я сажусь за машинку. Я — мамин секретарь, печатать она не умеет, а «послания к прохвостам» ей нужны в трех экземплярах. Редактируя на ходу, я отстукиваю:

Тов. Ляпкину П. Н., копия: НИИ стройматериалов, председателю месткома.

Петр Николаевич! Покидая турбазу «Актау», вы случайно, разумеется, прихватили с собой библиотечные книги: «Альпийская баллада» и «Мой Дагестан». Отдавая должное вашей любви к литературе, надеюсь, однако, что вы в декадный срок вышлете указанные книги ценной бандеролью. Во избежание недоразумений сохраните у себя почтовую квитанцию.

Зав. библиотекой Уварова А. Ф.

— Какой прохвост! — восклицает мама, подписывая две копии и третью пряча в папку с этикеткой «Переписка с прохвостами» (моя работа). — Хорошо еще, что я ему Ахматову не выдала, — интуиция! Обедать придешь?

— Мне Ибрагим из «Кюна» четыре шашлыка проиграл, — сообщаю я. — Там пообедаю.

— Как это проиграл? — Мама выпрямляется. — Может быть, в карты?

Слово «карты» в маминых устах звучит как пираты или акулы.

— Что ты, мама, какие карты! О погоде поспорили.

— Так я тебе и поверила. — Мама с крайним неодобрением смотрит на мое честное лицо. — «Ищи женщину…»

Мама, как всегда, сокрушительно права: Ибрагим, шашлычный король, ударил со мной по рукам, что я поцелую первую же им указанную туристку (шашлыки или бутылка шампанского — на выбор). Позвав свидетелей и заранее торжествуя победу, он чмокнул губами и вытянул их в сторону великолепнейшей блондинки, лакавшей глинтвейн в обществе трех здоровенных барбосов. Подумаешь, задача. С возгласом «Привет, Катюша!» я подошел к блондинке, приложился к румяной щечке и растерянно развел руками — ах, какая нелепая ошибка! Барбосы вскочили как ошпаренные, но я так чистосердечно ворковал, так сокрушался, что они, бормоча ругательства, отпустили меня подобру-поздорову. А блондинка, которая, как на грех, оказалась Катей, восхитительно смеялась (какие глаза, ямочки на щечках, зубки!) и с интересом мне позировала, явно поощряя на следующую попытку — в более подходящее время. Меня больше устраивали шашлыки: два я съел сразу, а два оставил про запас.

Сказочная погода — март, «бархатный сезон»! Безоблачное небо, щедрое солнце, ослепительно белые горы, зажавшие с двух сторон наше благословенное ущелье, — седьмой год здесь живу, а не устаю любоваться (в хорошую погоду, конечно, в плохую — глаза бы мои не видели этого унылейшего на свете пейзажа). Особенно хороши горы. Издали я даже Актау люблю, хотя на его склонах прописаны все мои пятнадцать лавинных очагов, в том числе и четвертый, с которым у меня особые счеты. Впрочем, и остальные ко мне не очень расположены. Мама уверена, что при виде меня они настораживаются и ждут первого же неосмотрительного шага, чтобы сорваться и сломать ребенку шею. Возможно, что так оно и есть на самом деле. Несмотря на мою трусливую бдительность — честное слово, я очень бдителен, так как испытываю подсознательную симпатию к своей особе, — они уже раз двадцать срывались с цепи, как собаки, готовые разорвать меня на части.

— Привет, Максим! — Это Ваня Кореньков, инструктор турбазы «Кёксу». За ним тянется хвост «чайников», как здесь называют новичков, ошалевших от солнца и перспектив. — Пошли с нами в «лягушатник», бесплатно кататься научу.

— Боюсь. — Я вжимаю голову в плечи. — Говорят, там ногу можно вывихнуть.

Новички, которые уже скоро выйдут из «лягушатника» на склоны, смотрят на меня с презрением. Они уже асы, они уже умеют тормозить «плугом» и по всем правилам падать. Они не понимают, как это такой большой человек, как инструктор, тратит время на разговоры со мной. А я завидую. Еще из «лягушатника» не выползли, а снаряжение у иных — такое мне только снится. Особое негодование вызывает толстяк, который, как дрова, тащит на плечах великолепнейшие «россиньолы». Лет пять назад таких у сборной команды не было.

— Академик, — вполголоса докладывает Ваня, — похудеть желает.

Ну, академику «россиньолы» не жалко, пусть худеет на здоровье.

От моей квартиры до канатки с полкилометра, но иду я минут двадцать: на каждом шагу приятели, да и многие туристы знают меня в лицо, из года в год приезжают сюда в «бархатный сезон». За спиной слышу: «Тот самый… орудовец горнолыжный!» Это еще ничего, я и не такое о себе слышал. В массе своей туристы к моей деятельности относятся с почти единодушным неодобрением, полагая, что я внедрен сюда для того, чтобы мешать им кататься на лыжах. Я — главное пугало ущелья Кушкол, самостраховщик и бюрократ, несговорчивейший на свете тип, который по велению левой ноги закрывает обкатанные трассы и срывает людям отпуск. Зато бармены меня обожают: когда трассы закрыты, в барах и ресторанах яблоку негде упасть — а куда еще деваться, не сидеть же в номерах; нет бармена, который при виде меня радостно бы не осклабился и не передал нижайшего поклона уважаемой Анне Федоровне. Обожание это тем более искренне, что оно не стоит ни копейки, ибо к спиртному я испытываю непонятное барменам, но стойкое равнодушие.

А вот еще одно исключение: ко мне с распахнутыми объятьями направляется человек, не имеющий к барменам никакого отношения. Помню, что научный работник, фамилию забыл.

— Максим Васильевич! — Я вежливо уклоняюсь от поцелуя, с мужчинами предпочитаю здороваться за руку. — Лиза, это Максим Васильевич!

Лиза, по всей видимости — жена (в Кушколе всякое бывает, откуда мне знать, что у них там в паспортах напечатано), подходит и сердечно благодарит. Я отмахиваюсь — пустяки, ваш муж… (и глазом не моргнула, наверное, в самом деле муж) и сам бы выбрался. Черта с два бы он выбрался, я его чуть ли не за шиворот вытащил из лавины, когда он уже ни бе ни ме не говорил. Вспомнил, Сенюшкин его фамилия, из Ташкента, дынями обещал завалить, но, как видно, потерял адрес. Лиза приглашает провести вечерок в ресторане, но я скромно отказываюсь: не пью.

— Вы — и не пьете? — Да, не пью, мама не разрешает. И вообще не любит, чтобы я ходил в ресторан, там могут быть хулиганы. — Но вы такой большой, сильный… — Это только кажется, на самом деле в моем организме мало железа.

— Но, может быть, просто посидим, послушаем музыку, поближе познакомимся…

— Спасибо, очень некогда, как-нибудь в другой раз.

Все, больше я этого Сенюшкина не спасаю: его жена не в моем вкусе, и я не желаю знакомиться с ней поближе.

На площади перед канаткой автобусы, личные машины, галдеж и столпотворение. Слева базар, где по дешевке продаются свитера из козьей шерсти, справа две шашлычные, прямо по курсу две очереди на канатки. Первая, старая канатка у нас двухкресельная, а новая — однокресельная. На каждую стометровая очередь — выставка мод, а не очередь! Какие костюмы, лыжи, ботинки! Когда-то мы видели такие только в австрийских фильмах с Тони Зайлером, кумиром горнолыжников мира. Очень приятно смотреть, особенно когда эластик облегает стройную фигурку, тут бы и святой Антоний плюнул на свои обеты. Уверен, что в сезон по числу красивых людей на квадратный метр площади Кушкол занимает первое место в стране; во всяком случае — по числу красиво, со вкусом одетых людей. Попадаются, конечно, и потертые житейскими бурями субъекты, но их скорее можно увидеть в барах и бильярдных, чем в очередях на канатку.

Провожаемый ревнивыми глазами, я иду через служебный вход и обмениваюсь рукопожатием с Хуссейном, начальником спасателей Актау и моим единомышленником: он поддерживает все мои начинания, даже тогда, когда думает про себя, что я малость перестраховываюсь. За это и многое другое я его люблю и закрываю глаза на то, что гараж для своих «Жигулей» он поставил в лавиноопасном месте. Впрочем, об этом я его честно предупредил.

Хуссейн рассказывает, что сегодня на трассе более или менее спокойно, только один лихач подвернул ногу и сыплет проклятьями в медпункте. Но все равно Хуссейн озабочен, так как каждая травма портит ему статистику и ставит под угрозу квартальную премию… Ба, старая знакомая! Давно не виделись, целые сутки. Я вполуха слушаю Хуссейна и боковым зрением наблюдаю за продвижением очереди: через три пары на площадку выйдет Катюша с одним из своих барбосов… Я тихо предупреждаю Хуссейна, он контролера, барбос задержан, и я бухаюсь на кресло рядом с Катюшей. Мы взмываем вверх, неумолимо связанные друг с другом на пятнадцать минут, вослед несется что-то вроде «ну, заяц, погоди!», но я уже завожу светскую беседу. По воле слепого случая или при известной ловкости, которую я продемонстрировал, за эти пятнадцать минут можно закрутить сногсшибательный роман — полное и гарантированное уединение. Мой маневр произвел на Катюшу впечатление, она смеется и вообще радуется жизни, своей красоте и успехам. Очень хороша, для меня даже слишком: на ней итальянский костюм «миранделло» — эластик на пуховой подкладке, который не купить и за мою годичную зарплату. Я выражаю восхищение цветом ее лица, ямочками на щеках и улыбкой, но об этом ей говорят все, это ей наскучило, и она тонко уводит меня к вчерашнему происшествию, ей очень хочется узнать, действительно ли я обознался, то есть существует ли на свете другое, похожее на нее и столь же чарующее существо. Я рассказываю о споре с Ибрагимом, она снова смеется, но без прежней жизнерадостности, несколько разочарованно: наверное, до сих пор никто не целовал ее ради того, чтобы выиграть четыре шашлыка. Да, я сильно упал в ее глазах, безусловно. Соорудив ироническую гримаску, она интересуется, только ли таким образом я зарабатываю на жизнь или у меня за душой есть еще какое-либо занятие. Ну почему же, я еще играю на бильярде и в преферанс, а если не везет, то подношу вещи туристам и натираю паркет в отелях, в общем, денег хватает. Все, со мной покончено, она оборачивается и машет рукой барбосам, изнывающим от нетерпения в своих креслах. Мои попытки возобновить беседу терпят крах, даже заманчивое предложение бесплатно съесть один из двух шашлыков, которые должен Ибрагим, остается без ответа. На промежуточной станции я откланиваюсь и через служебный вход иду на следующую канатку, барбосы вынуждены становиться в очередь и грозят мне кулаками. Прощай, любимая!

Кресло ползет вверх в десяти метрах над склоном. Трасса на Актау первоклассная, не хуже, чем в Альпах, и я с удовлетворением отмечаю, что средний уровень любителей за последние годы заметно вырос. Вот совсем юная девочка лет пятнадцати, а катается минимум по первому разряду, и парнишка, который пытается ее обогнать, совсем не плох. «Не сворачивай с трассы!» — ору я. Кивнул, послушался. Кого я не терплю, так это лихачей, черт бы их побрал! Половина бед на склонах — из-за них.

На верхней станции я захожу к спасателям и беру свои лыжи. Под ногами повсюду снег, а солнце жарит, девчонки катаются в купальниках — загляденье! До моего хозяйства отсюда метров триста по горизонтали, выше идти некуда, это вершина Актау — три тысячи шестьсот метров над уровнем моря, перепад высот до ущелья километр двести метров, есть где разогнаться, потешить душу и вывихнуть конечности. «Зачем напялили на себя столько одежд?» — негодующе спрашиваю у двух бронзовых красавиц, загорающих на соломенных креслах в бикини, и, не дожидаясь ответа, качу к себе.

Мое хозяйство — это щитовой домик из двух комнат с кухней, с довольно примитивной метеоплощадкой и скудным оборудованием: мы — практики и по совместительству сборщики первичного научного сырья. У дверей гордая вывеска: «Лавинная станция Гидрометслужбы» и бочонок с талой водой. Таких станций у меня две — вторая на Бектау, но там работы меньше, всего четыре лавины, да и те в стороне от трасс. Мой аппарат в ожидании начальства не тратит времени даром: Олег, задрав ноги на стол, читает детектив, Осман спит, а радист Лева слушает Окуджаву. Молодцы ребята, с такими горы можно своротить. «Не верьте, не верьте, когда над землею поют соловьи…» Я тоже люблю Окуджаву и с удовольствием бы его послушал в тысячный раз, но мне очень не нравится ночная сводка. С юго-запада идет циклон, от которого я не жду ничего хорошего, ибо он имеет обыкновение с напористой наглостью переваливать через Главный Кавказский хребет. Чтобы окончательно испортить мне настроение, Лева подсовывает РД от коллег из Северной Грузии: там началась снежная буря. Я напоминаю ему об одном средневековом короле, который казнил гонцов, приносящих недобрую весть, и Лева с милой улыбкой сообщает, что на следующей неделе приезжает комиссия. Этого только мне и не хватало! Нужно срочно драить полы и приводить в порядок отчеты; чистота помещений и аккуратно подколотые бумаги вызывают у комиссии слезы умиления. Сегодня же вечером сажусь за отчет или, пожалуй, завтра. Отчеты лучше всего писать завтра.

— Полундра, чиф, — гудит Олег, отрываясь от детектива. — Быть снегопаду.

Олег у нас морской волк.

— Не лублю снегопад, — подает голос Осман. — Лублю солнца и дэвушки.

— А работать? — спрашиваю я.

— Нэ понымаю, — отзывается Осман. — Нэзнакомое слово.

— Молоток, — с уважением говорит Лева. — Гвозди бы делать из этих людей.

— Сейчас начнем, — соглашаюсь я. — Где остальные?

— Как приказано, роют шурфы на четвертой, — докладывает Лева. — Взрывчатка в акье, детонаторы у Османа.

Обычно четвертую лавину, самую гнусную (за последние годы проглотила пятерых туристов и двух моих ребят), мы обстреливаем, на сей раз в порядке эксперимента я решил начинить ее взрывчаткой. Повезем ее в акье, этакой лодке-плоскодонке, на которой спасатели вывозят со склонов травмированных.

— На выход с вещами!

Начинается рабочий день.

Действующие лица и исполнители

Нас мало, но мы в тельняшках — нам их дарит на дни рождения Олег. На Камчатке, где он служил, у него остался корешок, который заведует тельняшками на флотской базе.

Кроме Олега, Османа и Левы в ведомости на зарплату расписываются Рома и Гвоздь (подлинная фамилия, а не кличка — Степан Гвоздь). Оба великие труженики — могут ночами не спать (на Новый год и если попадаются интересные книжки) и работать до седьмого пота (за обеденным столом). Все пятеро — выдающиеся профессионалы по сну и мастера пустого трепа, а Гвоздь к тому же известный и многократно пострадавший на этом поприще покоритель женских сердец.

Лева и Гвоздь, люди с чувствами, больше любят Окуджаву, остальные предпочитают Высоцкого, которого готовы слушать все свободное от сна время.

Всех объединяют здоровый аппетит, ироническое отношение к туристам и глубокое отвращение к выполнению своих прямых обязанностей.

Вот с такими людьми мне приходится работать. Я бы их давным-давно уволил, если бы нашлись другие голубоглазые ослы, готовые круглый год жить на Актау, подрезать лавины и при случае в них оставаться за сто сорок рублей в месяц. Предложения прошу высылать по адресу: поселок Кушкол, лавинная станция, мне. Не забудьте указать, имеете ли специальное образование, спортивный разряд по горным лыжам и обещаете ли хотя бы три года не жениться.

В этой достойной компании я — аксакал, убеленный сединами долгожитель, остальным от двадцати трех до двадцати семи лет (Леве девятнадцать, но он не типичен: временно сбежал в горы в поисках смысла жизни).

Называемся мы лавинщиками. Нас вообще мало, по всей стране и трех-четырех сотен не наберется. Мы — очень дефицитны, я по ночам вздрагиваю от ужаса, вспоминая угрозы Олега махнуть на Камчатку и брачные обязательства Гвоздя. Без этих молодчиков мне оставалось бы разве что повесить на лавинах таблички «Санитарный день» и прикрыть лавочку, так как гидролог Олег по совместительству еще метеоролог и актинометрист, а гляциолог Гвоздь исполняет обязанности повара (хлебнули бы вы его харчо!). Лишь за Османа, здешнего уроженца, я спокоен, он единственный мужчина в семье и хозяин стада баранов — лучшего якоря и не придумаешь. Ну и два с половиной года ко мне будет прикован Рома, его прислали по распределению.

Платят нам деньги за то, что мы предупреждаем о лавинной опасности и принимаем меры к ее ликвидации. Помимо того, мы обязаны не допустить собственной гибели, хватать за шиворот лихачей, любящих лавиноопасные склоны больше жизни, и собирать материалы для диссертаций вышестоящих товарищей. Хотя специальная литература достаточно обширна, в бессмертную душу лавины проникла она еще слабовато: о последствиях мы пока что знаем куда больше, чем о механизме ее действия. Впрочем, не дальше нас по пути познания ушли вулканологи и исследователи цунами и тайфунов, не говоря уже о многострадальных синоптиках, ибо куда проще дать прогноз на ближайшую тысячу лет, чем на завтрашний день. А что мы знаем о глубинах Земли, о причинах, побуждающих ее сотрясаться в плясках святого Витта? А что вы можете сказать о завихрениях в собственном мозгу и сверхтаинственном явлении, называемом любовью? Ну, кто возьмет на себя смелость утверждать, что он знает о любви больше, чем первобытный Ромео, притащивший к ногам своей Джульетты добытую в смертельном единоборстве шкуру саблезубого тигра? Если такой человек объявится, скажите ему в глаза, что он шарлатан, будь он даже поэтом, сочинившим сотню стихотворений о любви по два рубля за строчку.

Попробую объяснить, почему я занялся лавинами и что это такое.

В детстве я любил помогать взрослым — в таком духе меня воспитали. Вместе со сверстниками, разделявшими мои убеждения, я после каждого снегопада карабкался на крышу, чтобы сбрасывать вниз снег. Мы работали бескорыстно, без всякой надежды на оплату своего труда — только ради самоутверждения, сознания того, что ты приносишь людям пользу. Единственное, в чем мы нуждались, так это в точном попадании: чем громче вопил и обзывал нас сбитый наземь прохожий, тем большее счастье мы испытывали — всегда приятно видеть, что твой труд не пропал даром. Припоминаю, что даже на фильмах Чаплина мы не доходили до такого изнеможения. И лишь тогда, когда на тротуаре распластался, как лягушка, директор магазина «Мясо — рыба», наш труд впервые был вознагражден, причем без всяких требований с нашей стороны.

В то время я и подумать не мог, что эти детские шалости — намек судьбы, пролог будущей профессиональной деятельности. Я вспомнил о них лишь на первом курсе геофака, когда наш общий любимец профессор Оболенский начал очередную лекцию такими словами: «Что такое лавина? Пласт снега, сброшенный мальчишками с крыши и вбивший прохожего, как кол, в мостовую, — это и есть снежная лавина в ее элементарном виде. Мысленно увеличьте ее размеры в тысячу раз — и вы получите вполне приличную лавину, достойную внимания исследователя…»

Ну почему я не законспектировал эту лекцию? Я бы просто перепечатал ее дословно — и все оказались бы в чистом выигрыше. Но именно тогда, в середине первого семестра, куда большим авторитетом, чем профессор Оболенский, для меня было одно усыпанное веснушками существо в короткой юбке и с восхитительными точеными ножками, которые в моих глазах обладали неизмеримо большей ценностью, чем географическая или любая другая наука. Может быть, кто-либо другой на моем месте сумел бы одновременно слушать, конспектировать лекцию и косить глаза на эти ножки, но я весь отдался лишь последнему, наиболее приятному занятию и поэтому сдавал экзамен по чужим конспектам. Дурной пример, которому молодой читатель не должен следовать (впрочем, мода на короткие юбки вроде бы прошла).

Однако Оболенский почему-то меня приметил (я уже упоминал о своем росте) и включил в свою свиту. Вместе с ним мы составляли карты лавиноопасных участков БАМа, уносили ноги от лавин на Памире, чуть не отдали богу душу в Сванетии и как соавторы обобщали добытый материал: Юрий Станиславович писал статьи, а я аккуратно перепечатывал их на машинке. Под его руководством защитил я по лавинам диплом и был как любимый ученик распределен в Кушкол, куда профессор, несмотря на почтенный возраст, на пару недель в году приезжал кататься на лыжах.

А веснушки не простили мне измены и уже со второго курса перебрались к моему сопернику, тоже высоченному дылде, и теперь у них трое детей.

Боюсь, однако, как бы своими россказнями я не создал у вас легкомысленного представления о лавинах: заверяю, лично я отношусь к ним весьма серьезно. Говоря упрощенно, лавина — это масса снега, скатывающаяся с горных склонов. Иногда этой массы не хватает, чтобы засыпать собаку, но случаются лавины, от которых запросто можно рехнуться. Так, лавина 1962 года в Перу достигла на своем пути с вершины Уаскаран объема в десять миллионов кубометров и погубила четыре тысячи человек. А через восемь лет с той же вершины в Андах сошла совсем уж чудовищная лавина, похоронившая город с двадцатью тысячами жителей. Такие безобразия редко позволяют себе даже вулканы, о которых широкая публика знает куда больше, чем о лавинах.

А между тем задолго до последнего дня Помпеи, более двух тысяч лет назад, лавины проклинал Ганнибал, когда вел на Рим войско через Альпы (не по-христиански, но этот факт благословляют ученые, получившие первое исторически достоверное свидетельство о лавинной деятельности); примерно к тому же времени относится письменное упоминание о лавинах на Кавказе; средневековые хроники уже пестрят описаниями лавинных катастроф с леденящими душу подробностями.

В наше время особенно страдают от лавин Альпы, заселенные людьми, как ульи пчелами; свирепствуют лавины в обеих Америках, срываются с вершин Тянь-Шаня, скандалят в Хибинах, в Сибири, на Камчатке и вообще во всех горных районах. Как говорил Юрий Станиславович, лавины заинтересовали человека лишь тогда, когда стали ему мешать, то есть тогда, когда человек начал обживать горы. Одновременно и лавины заинтересовались человеком — так называемым нездоровым интересом. Возникнув в тот период, когда Земля выдавила из себя горные хребты, а с неба пошел первый снег, лавины миллионами лет привыкали к уединению и посему в штыки встретили его нарушителей: чего иного ждать от мирно спавшего в берлоге медведя, которого люди разбудили свистом и улюлюканьем? «Да обойдут тебя лавины» — так напутствуют жители гор своих ближних. Хорошо, если обойдут! Да минует вас чаша сия — оказаться на их пути.

Лавины — неприхотливейшие существа: для того чтобы вызвать их к жизни, нужны лишь снег да горы с подходящими склонами. Снег для лавин — манна небесная, единственный источник пищи. Во время снегопада он собирается в лавиносборе, на самой верхотуре, чтобы затем выбрать подходящий момент, ринуться со страшной скоростью по лотку вниз и образовать на месте схода лавинный конус мощностью иной раз в несколько десятков метров. Много снега — лавина расцветает, наливается соками и, достигнув, как говорит Гвоздь, половой зрелости, начинает беситься и сходить с ума; мало снега — лавина съеживается, усыхает и лишь при исключительной удаче — скажем, если с ней задумал поиграть в кошки-мышки ухарь-удалец, может сорваться и утащить его в преисподнюю. Как пчела, погибает сама, но и наказывает личность, которая отнеслась к ней без должного уважения. Правда, жалит она побольнее.

Про лавины я могу ораторствовать часами, пока слушатель не озвереет, так что буду закругляться. Каждому, кто ими интересуется всерьез, я готов предоставить список специальной литературы из двух-трех тысяч названий; меня же на данном отрезке времени интересуют лишь лавины ущелья Кушкол, так как именно за них я несу персональную ответственность.

Гора Актау — это не точно, на самом деле Актау — это отрог Главного Кавказского хребта длиной в несколько километров, со склонами средней крутизны, градусов под двадцать пять — тридцать. Именно такие склоны и обожают лавины — с них так приятно соскальзывать, можно набрать скорость. Обладай лавины живой душой — а чем дольше с ними имеешь дело, тем сильнее веришь, что именно так оно и есть, — вряд ли бы они нашли более подходящее место для своих проказ.

Мне они крови испортили предостаточно –

И, признаюсь, от них бежал,
И, мнится, с ужасом читал
Над их глазами надпись ада:
Оставь надежду навсегда.

Вообще-то от них не очень-то убежишь — сухая лавина, к примеру, мчится со скоростью гоночного автомобиля; но ускользнуть в сторону — случалось и мне, и другим. Я знаю одного «чайника», который проехал верхом на лавине, даже не поломав лыж (правда, он до сих пор заикается), а в среде горнолыжников рассказывают байки и похлеще. К слову, именно с началом горнолыжного бума, когда этот вид спорта вдруг стал престижным, спокойная жизнь в горах кончилась. Кого лавины по-настоящему терпеть не могут, так это лихачей, забывающих обо всем на свете при виде покрытого снегом склона; впрочем, кроме доброго снегопада, они вообще никого и ничего не любят.

x x x

— Будем подрезать карниз. — решаю я. — А вдруг повезет?

Все хором соглашаются: подрезать карниз куда легче, чем лавину. Я давно заметил, что все мои предложения облегчить или отменить какую-либо работу принимаются единодушно.

Поведение лавин непредсказуемо, недаром Юрий Станиславович настойчиво напоминал нам, что они — женского рода. Отсюда и капризы. Бывает, сажаешь из зенитки снаряд за снарядом — ну, как иголки в вату, никакого эффекта; а бывает и так, что срываются от громкого голоса, от тяжести одного-единственного лыжника. Все зависит от взаимодействия доброго десятка факторов: подстилающей поверхности, глубинной изморози, мощности снежного покрова и так далее, а также, внушал Юрий Станиславович, от настроения лавины. «Разгадайте ее настроение! — требовал он. — Здесь вам никакая наука пока что не поможет — только и исключительно интуиция!»

Оболенский был великим лавинщиком — вечная ему память…

На всякий случай мы стараемся говорить тихо, лавину нельзя раздражать. Мы суеверны, как эскимосы. Мы знаем, что лавина живая, что она слышит, о чем мы говорим, и видит, что мы делаем. «Будь немножко трусом», — заклинает меня мама. Транспарант с этим заклинанием висит у нас на станции рядом с хрестоматийным афоризмом Оболенского: «Лучше сто раз попасть под дождь, чем один раз под лавину».

И я требую от моих бездельников «трусливой храбрости» — такой термин я ввел в обиход. Чтобы храбрость не перешла в безрассудство, мне нужно, чтобы ее сдерживала бескорыстная любовь к собственной шкуре. Тогда получается как раз то, что нужно. Был у меня один любитель отбивать чечетку на лавине, но теперь он там (можете вообразить, что на словечке «там» я ткнул пальцем в небо). Поплевывают на лавины и бахвалы из туристов — пока их как следует не напугаешь.

Мы-то знаем, что безопасной лавина бывает только тогда, когда она мертва, то есть спущена вниз.

Этим мы сейчас и занимаемся. Конечно, приятнее всего спускать лавину, обстреливая ее из зениток (лаять на медведя лучше всего издали), но опыта у нас еще маловато, да и мороки много: нужно вызывать артиллеристов из центра, а пока они приедут и пристреляются глядишь, либо лавина сама сошла, либо снаряды кончились. Взрывчатка хороша, но дают нам ее в обрез, приходится экономить. На четвертую ее хватило, а остальные мы время от времени подрезаем — хотя и дедовский, а надежный способ, к тому же самый дешевый.

Делается это так. Мы проходим лавиноопасный склон, соблюдая железное правило: один — на лыжне, остальные страхуют его веревками. Только так. Если лавина созрела, она может сорваться от малейшей нагрузки, и гигантская утрамбованная плита — мы называем ее снежной доской — устремится вниз. В этой игре лавина единственный раз в своей жизни ведет себя по-честному: прежде чем сорваться, она издает утробный звук: «бух! вум! ух!», оставляя лавинщику на размышления несколько потрясающе быстротечных секунд. Если ты оказался на склоне один — драпай в сторону со всей доступной тебе скоростью; если же подстрахован — тебя подсекут веревками и ты пропустишь доску под собой. Дело, как видите, не такое уж и хитрое, мало-мальски опытный лавинщик всегда имеет шанс.

Случаются и забавные эпизоды. Однажды мы с Олегом пытались подрезать доску, несколько раз прошлись туда-сюда, убедились, что она не созрела, отпустили ребят на другой объект и, съехавшись, стали беззаботно любоваться пейзажем. Помнится, мы даже присели и закурили — так нам было приятно ощущать себя молодыми и полными сил идиотами. И вдруг — «вум!». Жизнеутверждающий звук, напоминает первый такт знаменитой мелодии Шопена. Словно нам кое-куда всадили по здоровому перу, мы на скорости бросились в разные стороны — Олег направо, я налево. Секунда, другая, сильный рывок — и я покатился по снегу (говорю о себе, хотя наши дальнейшие показания совпали в деталях, оба идиота были связаны одной сорокаметровой веревкой). Чувствую, какая-то сила меня останавливает, ни туда, ни сюда, задираю голову — мама любимая, катится огромный вал! Напяливаю, согласно инструкции, капюшон и морально готовлюсь к переходу в новое качество. Ну, пора, пора, почему я так долго дышу? Не выдерживаю, открываю глаза — вал остановился в двух шагах. На ватных ногах мы поднялись, на цыпочках, стараясь не дышать, съехали вниз и тихо поклялись друг другу остаток жизни потратить на то, чтобы чуточку поумнеть.

Карниз, снежный наддув весом этак тонны в три, мы подрезаем тонким стальным тросом — примерно так, как продавец в магазине разделывает брусок масла. Мы мечтаем, чтобы карниз, падая, спустил лавину, сделав за нас самую неприятную часть работы. Осман и Рома пилят его, стоя на гребне, а мы смотрим и ждем, замирая от предвкушения. По нашим данным, под основанием седьмого лавинного очага — слой глубинной изморози, отличнейшей смазки: от сильного удара доска может оторваться и покатиться вниз с километровой высоты, как на шарикоподшипниках.

Далеко внизу, по ту сторону речки Кёксу, разрезавшей ущелье пополам, столпились зеваки. Мы против этого не возражаем, они в безопасном месте, пусть смотрят и набираются впечатлений — меньше лихачить будут. Их, наверное, человек двести — с биноклями, фото— и киноаппаратами. Об этом я догадываюсь, сверху-то они кажутся букашками. Они жаждут зрелища — и они его получают!

Карниз рухнул, доска вздрогнула, оторвалась по всей длине метров на двести и с ревом и грохотом пошла вниз, лопаясь по пути на блоки, побольше и потяжелее тех, из которых лепят дома. Как бальзам на душу — пинком ноги одолеть такого дракона!

— Была доска — нет доски, — философски замечает Олег. — Тысяч на пятьдесят потянет, чиф?

Мы считаем на кубометры. Не на полсотни, но тысяч на тридцать дощечка, пожалуй, потянет. Для Кушкола — так, середнячок, здесь лавины бывают и на полмиллиона, но это после хорошего снегопада.

— По гривеннику бы с каждого, — кивая на толпу зевак, мечтает Гвоздь. — Посидели бы вечерок в «Кюне».

В «Кюн» (в переводе на русский — «Солнце») мы совершаем культпоходы после получки, чаще ходить нам туда не по карману.

— Кажется, я проголодался, — выжидательно глядя на меня, сообщает Рома.

Это вызывает всеобщее сочувствие. При нормальном для акселерата росте метр восемьдесят Рома весит пятьдесят пять килограммов — вместе с очками. Куда девается невероятное количество пищи, которую он поглощает, — одна из неразгаданных тайн природы. С появлением Ромы на станции даже вечно голодный Гвоздь отошел на задний план.

— Не человэк, а удав, — негодует Осман. — Аллыгатор.

Теперь все сочувствуют Осману. Полгода назад, едва освоившись в нашем коллективе, Рома с самым наивным видом предложил Осману на спор скушать небольшого барашка. Осман примерил Ромины ботинки, отправился за барашком — и вытаращенными глазами смотрел, как в чужой утробе бесплатно исчезает килограммов шесть отборного мяса: рублей сорок в переводе на шашлыки. Впрочем, раза два Осман водил Рому в гости к кунакам, ставил на него и свое отыграл с лихвой.

Спасается Рома тем, что Гвоздь варит для него и себя сверхплановый полуведерный горшок каши. Кое-как подкармливают Рому и пари, которые он легко навязывает самоуверенным туристам, — кто быстрее пройдет трассу. Кому придет в голову, что этот сверхинтеллигентного вида очкарик — мастер спорта по горным лыжам?

На сегодня хватит, Рома прав — одними эмоциями сыт не будешь.

Действующие лица и исполнители (Окончание)

Добрая весть! Циклон застрял на полпути, выдохся — не хватило сил. Кавказские боги, христианский и мусульманский, пощадили нашу маленькую горную республику. Снегопада, лавин не будет, праздник продолжается.

Спускаюсь вниз на лыжах, лишний раз проверить склоны не мешает. Главные склоны маркированы флажками и знаками, но кое-где лыжня уходит в сторону, а в одном месте — прямо под четвертую лавину. Кому-то, наверное, очень надоело жить.

Заезжаю в расположенный на середине трассы домик спасателей, отрываю от чаепития Хуссейна и его помощника Ахмата, прошу их встать на лыжи и следовать за мной. Хуссейн багровеет и крепко, по-русски, ругается: след свежий, полчаса назад его не было. А знак «Лавиноопасно!» какой-то остряк отредактировал на «Лавинопрекрасно!» Четвертую остряк подрезал лихо, даже мы остерегаемся с ней шутить, уж очень мощная доска. Будем считать, что проскочил, похороны откладываются.

А Хуссейн неутешен: «Четыре травмы за день, а тут еще такой баран!» Он привычно проклинает инструкторов, которые выпускают на склоны начинающих и не следят за лихачами, хотя знает, что инструкторы здесь ни при чем, туристы приезжают на две-три недели не для того, чтобы барахтаться в «лягушатнике». А на склонах — попробуй уследи за ними: дух соревнования, гончий инстинкт, все рвутся в бой — самоутверждаться. Каждый из нас, когда начинал, через неделю мнил себя асом.

Мы спускаемся. Пожелав Хуссейну удачи (он грозится отыскать лихача, накостылять ему по шее и выпроводить домой), я оставляю лыжи в его резиденции и иду взыскивать отложенный штраф. Половина столиков в «Кюне» свободны, это вечером здесь будет столпотворение. Ибрагим меня не замечает, воротит в сторону прокопченную шашлычным дымом физиономию. Сажусь поближе и нагло показываю ему два пальца. Кисло осклабившись, он снимает с жаровни два шашлыка. Я придирчиво их осматриваю, упрекаю за недовес и не торопясь принимаюсь за еду.

— Здравствуйте, Максим Васильевич! — Ко мне, запыхавшись, подлетает парнишка в видавшей лучшие времена нейлоновой куртке. — Я вас искал, Хуссейн сказал, что вы пошли сюда.

— Он слишком много знает, твой Хуссейн, — ворчу я. — Садись и ешь.

— У меня есть деньги, не беспокойтесь.

— Положи их на книжку, «Волгу» купишь. Ешь.

— Спасибо.

Это Вася Лукин, механик из Рязани, влюбленный в горные лыжи фан. Так мы называем фанатиков, готовых на любые жертвы, лишь бы добраться до Кушкола, заполучить крышу над головой и кататься до упора. Иные счастливчики приезжают по путевкам, но большинство снимает углы у местных жителей, в пристройках и даже дровяных сараях, фаны — публика неприхотливая. В прошлом году я обнаружил Васю в нетопленой сакле и привел его на станцию, где за койку и питание он отремонтировал нам приборы и переделал кучу другой работы.

Я смотрю на часы и протягиваю Васе талончик на канатку. Приятно сознавать себя благодетелем человечества.

— Беги, в три часа канатка останавливается.

— Значит, можно? — Вася расцветает.

— Марш, пока не передумал!

Славный шкет, чем-то напоминает Валерку, которого раздавила четвертая, будь она проклята. Такой же белобрысый, с улыбкой до ушей…

Мы, старожилы, делим туристов на четыре категории.

О фанах я уже говорил. Это в основном ребята и девчата без особого достатка, с тощими кошельками, но с относительно неплохими лыжами и ботинками: фан годами собирает деньги, чтобы приобрести хотя бы югославские «Эланы» и «Альпины». Встает фан ни свет ни заря, чтобы успеть к подъемникам до столпотворения, вырваться на склоны и кататься до дрожи в ногах, не думая о еде и отдыхе. Фан любит рисковать, носиться по буграм, прыгать через изломы; фан по натуре своей лихач, с ним хлопот полон рот — гоняет-то он без присмотра, на свой страх и риск. Укатавшись вусмерть, фан после обеда ложится спать и к вечеру выползает на божий свет, чтобы найти родственную душу и всласть потолковать о лыжах, склонах и великих горнолыжниках. Контингент молодой и отчаянный, умные тренеры специально приезжают к ним присматриваться: иной раз такой алмазик блеснет…

Вторая категория — элы, туристская элита. Здесь одержимых не увидишь, для элов Кушкол — это престиж, праздничная атмосфера первоклассного горнолыжного курорта; элы приезжают сюда щегольнуть костюмами и снаряжением, загореть и фотографироваться полуголыми на склоне. В марте — апреле элов большинство, ибо раздобыть путевки в разгар сезона без солидных связей и сверхмощных телефонных звонков — дело фантастически трудное. Эл много спит, на канатку идет только тогда, когда очередь рассосется, и на склонах проводит час-полтора — он не любит уставать, бережет силы на развлечения. Однако среди элов с их великолепием встречаются и вполне симпатичные люди — известные актеры, композиторы, гроссмейстеры. Как правило, чем заслуженнее эл, тем он скромнее; самые требовательные и капризные — деятели из системы бытового обслуживания, с их замашками дореволюционных золотопромышленников. Ибрагим чует их за версту — вон лично побежал встречать, смахивать пыль.

Третья категория — промежуточная; по одежде и снаряжению — ближе к элам, по поведению — к фанам. Это в основном ошалевшие от лабораторий научные сотрудники, иной раз с мировым именем, бывшие чемпионы по разным видам спорта, врачи и даже космонавты. Среди них тоже много одержимых, публика приятная.

Четвертая — случайные, попавшие в Кушкол по воле нелепого случая. Они и в мыслях не имели кувыркаться с горных склонов, но у них по графику отпуск, а завком получил по разнарядке несколько льготных путевок. Случайных легко определить по явно не спортивного кроя одежде и обиженному недоумению, с которым они смотрят на окружающую их действительность: «Куда я попал? Вернусь, скажу завкомовцам парочку ласковых слов!»

— Максим, кофе?

Это Петя Никитенко, инженер из Минска и старый приятель. Он каждый год приезжает сюда в отпуск, в сезон требуется много внештатных инструкторов, с ними заранее списываются и заключают договоры: жилье и катание бесплатное, да еще и зарплата идет. Петя мне нравится, он типичный фан, а к этой разновидности человеческого рода я всегда неравнодушен.

— Как твои цыплята? — спрашиваю.

Петя смеется. Одна девица, едва прибыв, взволнованно спросила, правда ли, что гора Бектау — это вулкан. Петя подтвердил, а через час увидел, что девица тащит чемоданы к автобусу: «Не для того я деньги платила, чтобы под вулкан попадать!» Петя еле ее убедил, что в последний раз Бектау извергался в субботу пять тысяч лет тому назад.

Мы пьем кофе и беседуем. Группой Петя доволен: в основном симпатяги, смотрят в рот и слушаются, как папу. Вот кого бы он охотно передал в другую группу, так это главного инженера автосервиса («Посмотрел бы, как вокруг него вертятся!»), трех сорвиголов-аспирантов и их приятельницу красотку манекенщицу («Да ты с ней утром на канатке поднимался, пустячок на все сто, правда?»).

— Тобой интересовалась, — смеется Петя. — Я сказал, что по приметам вроде бы тот, кого милиция ищет.

— Молодец, — хвалю я. — А что за тройка барбосов вокруг нее?

— Твой дружок, — тихо шепчет Петя. Я оглядываюсь. Ого, сам Мурат Хаджиев, начальник управления туризма, собственной персоной. То-то Ибрагим и его братия забегали. Большая честь — Хаджиев подходит ко мне, хлопает по плечу, садится рядом.

— Кофе!

— Получили французский… — На лице Ибрагима преданность и счастье.

— Ко-фе! — чеканит Хаджиев. — Если мне нужен будет коньяк, я скажу — коньяк.

Хаджиев красив, могуч, выхолен и властен, каждый его жест, прищур черных глаз свидетельствуют о том, что он — чрезвычайно значительная фигура. Так оно и есть: хотя в Кушколе существует поселковый Совет, значительная доля фактической власти сосредоточена в управлении — турбазы, гостиницы, транспорт, кафе и рестораны.

Мурат Хаджиев — личность незаурядная. Он из породы везунчиков, которым удача так и плывет в руки, отдается без сопротивления. Еще лет десять назад он был призером по слалому и хотя с той поры слегка располнел, но сохранил мощь, красоту и обаяние. На малознакомых людей он производит большое впечатление своей искренностью, добродушием и открытым нравом, то есть именно теми качествами, которых у него давно нет; человек, который ему не нужен, для него не существует. Зато начальство от него в восторге — сказочное гостеприимство, бьющая через край энергия! А когда-то он был душа-парень, мы вместе начинали и считались друзьями, пока наши пути не разошлись. За последние пять лет он сделал головокружительную карьеру, из простого спасателя вырос до крупного шефа и, отдаю ему должное, успешно руководит большим хозяйством — хватка у него железная.

Хаджиев смакует кофе (в который Ибрагим все-таки влил ложечку коньяка) и дружелюбно на меня поглядывает. Вот уже недели две он передает мне приветы, хвалит за глаза и вообще очень любит: ему до зарезу необходима моя подпись. Он и в кафе наверняка зашел исключительно для того, чтобы, не роняя достоинства, «случайно» меня встретить: много чести для захудалого лавинщика — разыскивать его и звать в свой кабинет.

— Как поживает Анна Федоровна?

Я рассыпаюсь в благодарностях: такой большой человек, такой занятой, а помнит, заботится.

— Почему не заходишь?

Я честно отвечаю, что по той же причине, по какой не захожу на заседания Совета Министров: меня не приглашают.

— Зазнался, зазнался, — упрекает Хаджиев. — Друзья ко мне приходят без приглашения, а ты — из самых старых и верных друзей. Сколько лет… Помнишь Гренобль, как ты отдал мне свои лыжи?

Я изображаю работу мысли.

— Такие вещи не забываются, — проникновенно продолжает Хаджиев, и его черные глаза покрываются мечтательной поволокой. В эту минуту он явно не помнит, что каких-нибудь два месяца назад проехал мимо меня на «Волге», изогнув бровь в знак приветствия и оставив старого верного друга мерзнуть на шоссе в двадцати километрах от Кушкола. — К кому обращаются, когда нужда? К другу. На кого опора в жизни? На друга. И сегодня, Максим, ты мне нужен.

Я радостно удивляюсь: такая мелкая сошка — и нужен самому начальнику управления! Может быть, это шутка?

— Не шутка, — заверяет Хаджиев. — Забюрократился ты, Максим, до сих пор не подписал проект.

Мне стыдно, я сокрушенно развожу руками: да, забюрократился, не подписал.

— Тогда поехали. — Хаджиев встает, роняет вполголоса: — У меня в сейфе для тебя сюрприз, новые «Саломоны».

Это лучшие в мире крепления, моя давняя мечта, они мне не по карману. Нащупал, собака, мое больное место.

— Спасибо, верный друг, — с чувством говорю я, — но импортные крепления не употребляю, мне дороги интересы отечественной промышленности. Ибрагим, еще чашечку!

— Понятно, подписывать не жэлаешь. — Когда Хаджиев злится, у него появляется акцент. — Думаешь, бэз тебя нэ обойдусь, шишка, да?

— Обойдешься, — успокаиваю я, — у тебя одних телефонов четыре штуки. Позвони кому надо, скажи, пусть Уварову намылят холку.

— Позвоню, будь уверен, — на ходу обещает Хаджиев. И, спохватившись, мстительно улыбается: — Чуть не забыл! Привет от Юлии!

— Ты еще забыл заплатить за кофе! — бросаю я ему вслед к ужасу Ибрагима.

С каменным лицом Хаджиев лезет в карман, швыряет на стойку какую-то мелочь и выходит — красивое, уверенное в себе могучее животное.

— Неплохо ты его отделал! — Петя чрезвычайно доволен. — Что там за подпись?

Я рассказываю, что Хаджиев, который живет в непрестижном двухэтажном доме, в непрестижной квартире, задумал строить большой и комфортабельный жилой дом. Проект уже готов, фонды выбиты, даже будущие квартиры уже распределены, но подпись я не даю: проект привязан к лавиноопасному участку. Ну не то чтобы явно опасному, но шансы есть — если седьмая лавина когда-нибудь окажется катастрофической. Правда, местные жители не припомнят, чтобы она так далеко заходила, но это для меня не аргумент: и в Альпах, и у нас отмечены случаи, когда лавины спят по нескольку веков, а потом вдруг просыпаются и безобразничают, позабыв про стыд и совесть. Я Хаджиева и о складе предупреждал, но склад что — пустяки, он построил его без моей подписи, а позапрошлогодняя одиннадцатая не оставила от него камня на камне. Жилой дом совсем другое дело, здесь можно при случае и под суд угодить, без согласия лавинщика строить дом Хаджиев не решится. И этого согласия он не получит.

Насчет Юлии Петя вопросов не задавал — парень он тактичный. К тому же он в Кушколе не первый год и, наверное, эту историю знает.

x x x

Я иду домой, размышляя о том, какой пакости следует ожидать от моего старого и верного друга.

Ну, выжить меня из Кушкола ему не удастся — разные ведомства. Что он, конечно, сделает, так это запретит давать мне служебные машины для разъездов: время от времени я осматриваю лавины на трассе Кушкол — райцентр. Не беда, поклонюсь собственникам или, в крайнем случае, прокачусь на рейсовом автобусе. Хуже, если он лишит меня бесплатного проезда на канатке, а это два рубля сорок копеек ежедневно — ощутимый удар по моему бюджету. Пока пошлю телеграмму в центр, а там согласуют, ответят, прикажут — пройдет не меньше месяца, как минимум на полсотни он меня накажет.

Еще что? Пожалуй, все. А может, и обойдется, человек он весьма неглупый и понимает, что с таким винтиком, как я, лучше в эти игры не играть: от лавин бывают большие убытки, а без моей доброй воли он их не спишет. Так что, успокаиваю я себя, придется Мурату Хаджиеву со мною мирно сосуществовать.

А ведь подумать только, что на студенческой олимпиаде в Гренобле я и в самом деле отдал ему свои лыжи — подарил, как говорили ребята, второе место. Перед самым стартом отдал — свои он ухитрился сломать. Как он на меня смотрел! Редко что так портит человека, как успех, такое испытание не всякому под силу, и Мурат его не выдержал. Жаль, задатки у него были хорошие, в сборной его любили.

Ба, легка на помине! Само изящество и очарование: сапожки на высоких каблучках, джинсы, кожаная куртка и большие голубые глаза, которые широко и удивленно расширяются, — театр, она увидела меня несколькими секундами раньше. Неплохо приоделась, раньше она о таких тряпках и не мечтала.

— Здравствуй, Максим (церемонно — все-таки светская дама).

— С приездом, Юлия Петровна.

— Следишь за моими передвижениями?

— Зачем, ты же не циклон. Мурат передал привет.

— Я его об этом не просила.

— Я тоже.

Юлия улыбается и слегка прикусывает нижнюю губку: многократно отрепетировано перед зеркалом, очень ей идет. Она на высоте положения, ей хочется это показать.

— Мурат тебя не обижает? Если хочешь, замолвлю словечко.

Придется сбить с нее спесь.

— Да, пожалуйста, если не трудно, скажи ему…

— Что же? — Сквозь зубы, слегка презрительно, тоже ей идет.

— …что он высокомерный и надутый индюк.

Теперь прикусывается верхняя губка — приемы меняются на ходу.

— Каким ты был, — с горьким упреком, — таким остался.

— О тебе бы я этого не сказал.

— Максим… — доверчиво так, задушевно, — ты все забыл?

Меня ловят на пустую мормышку.

— Почему же, — простодушно говорю я, — несколько ночей мы были вполне довольны друг другом.

— Ты бы громче, — испуганно оглянувшись, — не все слышат. Больше этого не повторится, можешь быть уверен.

Она уходит, последнее слово за ней. Меня слегка трясет — от злости, что ли? Хотя какая там злость, Юлия — пройденный этап, сегодня я бы даже не знал, о чем с ней говорить. Вот полгода назад, когда Юлия объявила, что выходит замуж, — тогда я действительно метался и унизился до того, что срывал злость на ребятах. А кто, кроме меня, был виноват? Мурат предлагал ей законный брак, личную «Волгу» и положение «первой леди» Кушкола, а я — бурные ночи и никаких гарантий на будущее. Как и всякому самоуверенному ослу, мне и в голову не приходило, что в самый разгар нашей черемухи она деловито сравнивала и подсчитывала. И нет ничего удивительного, что она предпочла Мурата, — к нескрываемому ликованию мамы, у которой насчет меня совсем другие планы.

Накаркал! Черт возьми, ну и денек: Мурат, Юлия, а на десерт — «Жигули» с московским номером 34–29. Вот и разрешена проблема транспорта — прикатил персональный водитель. Отныне на целый месяц я получаю статус жениха. Держись, Максим!

— Угадай, кто у нас в гостях?

Мама сияет, но в голосе ее слышится некоторая тревога: чувствует, что я не в настроении.

— Надя! — торжественно возвещает мама и округляет глаза, рекомендуя мне изобразить бурную радость.

Выходит Надя. Минут десять назад я бы сказал, что она по-прежнему недурна собой, но после Юлии она не очень-то смотрится. Так, стройное, неплохо упакованное в джинсовый костюм создание, со стандартной мальчишеской челкой и утомленным с дороги лицом — не супер, на четверку — в лучшем случае. После Юлии, что и говорить, редко кто смотрится на пятерку.

— С приездом, Надежда Сергеевна.

— Как он меня уважает! — смеется Надя. Она старше меня почти на год и терпеть не может, когда я обращаюсь к ней по имени-отчеству. Окажемся наедине — а этого, конечно, не миновать, — она устроит мне хорошую головомойку.

— Разве так встречают дорогую гостью? — поощряет мама.

— Прохвосты! — каркает Жулик. — Смени носки!

Я швыряю на клетку куртку (Жулик и не такое может отчубучить) и церемонно целую Надину ручку. Она шутливо треплет мое ухо, ноготки у нее отлакированные, острые. Держись, Максим!

Мы садимся за стол и пьем чай с вкуснейшими пирожками, которых Надя навезла целую гору. Я еще не отошел и рассеянно слушаю, как Надя рассказывает о дорожных приключениях. Она умна и остроумна, умеет держать беседу, а мама смотрит на нее с обожанием и время от времени делает мне знаки: «Ну, видишь, какая прелесть? Разве можно ее сравнить с твоими вертихвостками?»

Вот уже два года мама мечтает нас поженить. Надя — воплощенная в плоть и кровь мамина мечта о невестке: уважает будущую свекровь (требование номер один) и привязана к сыну (номер два), прекрасная хозяйка и с хорошей фигуркой (три и четыре), прилично устроена — работа, квартира (пять и шесть). Словом, настоящая стопроцентная жена, а не какая-нибудь вертихвостка из туристок, которые стаями слетаются в Кушкол, чтобы охмурить ребенка. Туристка и гремучая змея — для мамы синонимы. Телефон стоит у нее в комнате, все звонки она перехватывает и в подозрительных случаях ясным и правдивым голосом докладывает: «Максим ушел встречать жену. Что ему передать?» Можете себе представить, с каким ледяным лицом отныне проходило мимо меня существо, на встречу с которым я возлагал большие надежды. Наверное, самым счастливым событием в жизни мамы за последние годы была свадьба Юлии и Мурата: в этот день она просто помолодела, наговорила с Надей по телефону рублей на десять и налепила для моих бездельников не меньше тысячи пельменей.

Единственное и, по маминому мнению, глупое препятствие на пути к осуществлению ее плана — я не хочу жениться. Мне кажется, что в роли мужа я буду жалок и смешон, меня будут воспитывать, ревновать, требовать, чтобы я расстался с Жуликом, который ругается, как грузчик, выбросил свой старый любимый свитер и приходил домой к ужину. Мне будут намекать, что сто шестьдесят пять рублей для мужчины не заработок, что я достоин научной карьеры и посему должен сменить бесперспективные горы Кушкола на душную университетскую читальню, где мне предстоит при помощи ножниц и клея ошеломить ученый мир невиданными откровениями. Юлия — та, по крайней мере, готова была остаться со мной в Кушколе, а Надя наверняка потащит меня в Москву. Представляю, как иронически усмехнулся бы Юрий Станиславович, если бы его любимчик запросился из Кушкола в очную аспирантуру! «Лавинщик может въехать в науку только верхом на лавине! — провозглашал он. — Хотя это и несколько опаснее, чем на такси…»

Надя излагает столичные новости: в ее Чертанове скоро будет метро, в Институте травматологии по-прежнему запрещено упоминать фамилию Илизарова — конкурента из Кургана, а за книгами охотятся так же, как когда-то за хрусталем, — они превращаются из культурной в меновую ценность.

— Одного нашего сотрудника посылали в командировку, а он ни в какую, до среды никак не могу, и трогательно признался: получаю в обмен на макулатуру «Королеву Марго»!

Мама тут же начинает жаловаться на своих «прохвостов». Надя смеется и возмущается, а на меня понемногу нисходит умиротворение, и я примиряюсь с действительностью. Я благодарен Наде за пирожки, за то, что мама в хорошем настроении, и начинаю не без удовольствия думать о том, что произойдет в ближайшее время.

Наконец мама спохватывается, что гостья устала, и отправляет меня ее провожать: известно, что Надя трусиха и боится темноты. Идти далеко, со второго этажа на первый: с Надей каждый отпуск меняется квартирами бухгалтерша из управления, у которой дочь живет в Москве. Сверх ожидания, никаких упреков и нахлобучек, от меня лишь требуют доказательств хорошего отношения. Изыскав подходящие аргументы, я доказываю, затем возвращаюсь домой и мгновенно вырубаюсь: моему организму необходимо минимум восемь часов крепкого сна.

Воспоминания и размышления

Под утро мне мерещится, что задуло и повалил снег, — самое подлое из сновидений, не считая, конечно, лавин. Я вскидываюсь, отдергиваю штору — на небе ни облачка, а на будильнике половина седьмого. Найти бы негодяя, который внушил мне снегопад и украл час сна!

Со снегопадом у меня вообще сложные отношения. Может, кому-то картина снегопада и навевает мысли о бессмертной красоте природы и тому подобную лирику, но я испытываю к нему совсем иные чувства. Снег — мой главный и непримиримый враг. В январе я полетел к Наде на день рождения и, помню, стоял у окна и смотрел: ночная тишина, хлопья падают, красота — хоть стихи пиши, а мысли мои в Кушколе: что там происходит? Если такие же хлопья, как здесь, то за ночь снегу нарастет сантиметров на десять — пятнадцать, а в лавиносборах и на склонах его и так скопилось достаточно, обязательно пойдут лавины. Разбудил Надю, собрался в аэропорт. В Москве — что, в Москве снег проклинают разве что дворники да растяпы прохожие, поломанные и вывихнутые конечности которых Надя чрезвычайно успешно восстанавливает. Травматолог она классный, со своими методами: когда местные врачи приговорили меня на полгода валяться врастопырку на койке, Надя примчалась и за какие-то шесть недель поставила на ноги.

С того случая прошло около двух лет, но я и сейчас, кажется, явственно слышу, как трещат мои кости. В то утро начался сильный снегопад, а мы с Гвоздем ночевали на второй станции у подножия Бектау, в двух километрах от Кушкола. Ситуация лавиноопасная, нужно срочно закрывать на Актау трассы, и мы рванули домой. На полпути у «Чертова моста» — так мы называем мостик через Кёксу, в районе которого вечно происходят какие-то пакости, — нас и подловила одиннадцатая. Сходит она два-три раза в год, но обычно не дотягивает до речки и вреда особого не наносит; на сей же раз она показала все, на что способна. Это была добротная пылевидная лавина, с несущейся впереди воздушной волной, которая перехлестнула через реку, ломая шестидесятилетние деревья, как спички; в таких случаях не знаешь куда от лавины лучше бежать, в лесу бывает еще опаснее, да и убежишь от нее — как от голодного тигра. Для начала она затолкала во все поры моего организма мельчайшую снежную пыль, потом сбила с ног, приподняла и завертела, проволокла метров двадцать и в заключение замуровала в снегу, из которого осталась торчать моя голова. Сидел я спеленутый, как младенец, не в силах шевельнуть пальцем, выплевывая изо рта снег и хлопая глазами, с интересом ожидая повторной лавины (такое бывает) и с растущим любопытством наблюдая за сломанной сосной, которая тихо потрескивала в двух метрах над моей головой. Кроме того, меня сильно раздражал негодяй Гвоздь, который ухитрился остаться невредимым и душераздирающе аукал в нескольких шагах. Освободив голосовые связки от снега, я высказал ему все, что думаю о его родителях и отдаленных предках, и Гвоздь, правильно восприняв критику, быстро и умело меня откопал. Затем, убедившись, что я сохранил подвижность бревна, уложил меня на куртку и волоком потащил в Кушкол, где врачи, сбиваясь со счета, сошлись на семи мелких и крупных переломах в моем скелете. Гвоздь потом хвастался, что ржал до упаду, когда торчащая из снега голова вдруг начала шевелить ушами и изрыгать брань, и самое гнусное, что этому вранью поверили. Припоминаю, что лично мне тогда было совершенно не до смеха, — видимо, лавина каким-то образом влияет на точки в мозгу, ведающие юмором.

Я лежу, зеваю и продумываю план на день. Спускать четвертую или подождать? Мы всадили в нее весь запас взрывчатки, а новая партия запланирована в начале квартала, то есть через три недели. Лучше бы нам планировали не взрывчатку, а снегопады… С одной стороны, хорошо бы от четвертой избавиться: снежный пласт напряжен, под ним солидный слой глубинной изморози, и какой-нибудь сорвиголова, вроде того, которого мечтает изловить Хуссейн, может ее сорвать; она гигантская, мне бы не хотелось рисковать ни собой, ни ребятами. Итак, взорвать? Но, с другой стороны, начнись снегопад, четвертая воскреснет за несколько суток, что тогда? До чего же сволочная лавина, самое главное — рядом с трассой, в какой-то сотне метров. Нет, все-таки подождем, пусть, как говорит Отуотер, накопит боеприпасы. Монтгомери Отуотер, Монти, как зовут его лавинщики, — наш американский коллега, его высоко ценил Оболенский. Монти ввел в обиход несколько терминов, таких, как спусковой механизм лавины, спусковой крючок и другие, — мы ими охотно пользуемся. Мы можем нажать на спусковой крючок, прорезая лавину, взрывая или обстреливая ее: весь вопрос лишь в том, чтобы сделать это своевременно. Нажмешь раньше, чем лавина созрела, — она останется на месте; отложишь на завтра — может обрушиться сама собой. А этого мы очень не любим, так как для подобных шуточек лавины выбирают на редкость неподходящее время — почему-то чаще всего субботы или воскресенья.

Ладно, подождем. Свяжу Олега, который рвется четвертую подрезать, попрошу инструкторов не спускать с туристов глаз и посоветую Хуссейну вооружить всех спасателей дубинами и расставить по трассе — бить по шее лихачей и отбирать у них лыжи.

Так, что еще? О том, что три опоры на верхней части канатки надо укрепить, я Хаджиева и начальника дороги предупредил (копия в папке, этому я от мамы научился). Шестая, седьмая, девятая и одиннадцатая спущены, склады с аварийным снаряжением проверены, инструктаж проведен… Черт побери, лекция в гостинице «Актау», чуть не забыл!

Терпеть не могу читать лекции, но пятнадцать рублей на улице не валяются, да и туристов полезно время от времени хорошенько напугать. Только в меру, просит начальство, не то могут с испугу разбежаться и сорвать финансовый план… Хорошо хоть, что со слайдами не надо возиться, они в маминых надежных руках. Мама — мой ассистент, ее квалификации могут позавидовать иные лавинщики. Теоретически она и в самом деле подкована здорово. Она проштудировала целую библиотеку по лавинам, запросто щеголяет терминами и своими познаниями приводит в восторг моих бездельников, которые льстивым хором поют, что готовы работать под ее руководством (лопать мамины пельмени они готовы!). «Нужно знать, чем занимается ребенок, — говорит мама, — и жить его жизнью». Тоже запечатлено в качестве лозунга на станции. Из Нади мама готовит себе смену, заставляет зубрить термины и читать литературу. Надя уже здесь, из-за двери я слышу приглушенные голоса.

Мама. Я для тебя приготовила Фляйга «Внимание, лавины!». Здесь есть все, что нужно, очень хорошо написано, самое главное я подчеркнула.

Надя. Это про Альпы? Я, кажется, ее уже смотрела в прошлый раз.

Мама. Кажется? Тогда скажи, какие лавины для лыжников самые опасные?

Надя. Наверное, самые большие.

Мама. Двойка, Надюша: три четверти несчастных случаев с лыжниками — из-за снежных досок! Не халтурь и проштудируй повнимательней, Максим считает, что Вальтер Фляйг — один из опытнейших в мире лавинщиков.

Надя. А себе Максим какое место зарезервировал? (Вот язва, сейчас мама ей выдаст.)

Мама. Он, доченька, не так воспитан, чтобы себя рекламировать! (Ага, получила?) Но Юрий Станиславович мне говорил, что лучше Максима никто лавину не подрежет и что как практик он входит в первую тройку. Для ребенка не так уж и плохо.

Надя. Точнее сказать — для крохи (обе смеются). Предпочла, чтобы ребенок из практика стал теоретиком.

Мама. Боже мой, еще бы! Но это, доченька, зависит только от тебя.

Надя. Да, как в анекдоте: «Одна сторона согласна, теперь нужно уговорить графа Потоцкого!»

(Смеются и переходят на шепот.) «Обложили меня, обложили!» — как пел Володя Высоцкий. Володя — потому что мы были знакомы и на «ты», он жил у нас месяца два, когда снимался в фильме. Какой талантище! О горах, которых Высоцкий раньше и в глаза не видел, он написал так, как до него никто другой. Угодил альпинистам, а заставить эту братию проникнуться к тебе — ой как трудно.

Когда Рома берет гитару и надрывным голосом, явно подражая, хрипит: «Лучше гор могут быть только горы, на которых еще не бывал», — все смолкают, никаких шуток, это для нас серьезно. Надя рассказывает, что могила Высоцкого всегда завалена цветами…

Вечер вопросов и ответов

До лекции еще минут двадцать. Мы сидим в баре гостиницы «Актау» и пьем кофе — мама, Надя, Хуссейн и я. Мы гости Хуссейна, который испытывает к Наде святое чувство бывшего пациента. Хуссейн — Надин шедевр, на его слепленной из груды осколков ноге она защитила кандидатскую диссертацию. Поэтому мы сидим за лучшим столиком в углу, пьем сваренный по всем правилам кофе и закусываем дефицитными орешками, а обслуживает нас, к зависти остальных посетителей, лично барменша Мариам, достопримечательность Кушкола и восточная пери из «Тысячи и одной ночи», какая каждому правоверному магометанину обещана в раю, а Хуссейну досталась на земле. Мариам даже в рекламные проспекты попала, но на фотографиях она проигрывает, вся ее прелесть — в осанке, движениях, коже лица, игре глаз. Она так волнующе прекрасна, что даже у потрепанных и давно отстрелявшихся туристов с хрустом распрямляются плечи и по-орлиному сверкают глаза. Хуссейна спасает лишь то, что у Мариам патриархальное воспитание и перед мужем она благоговеет; поэтому к массе мешающих друг другу поклонников она приветливо равнодушна и несколько отличает лишь бедолагу француза, который третий год подряд приезжает в Кушкол, чтобы на ломаном русском языке предлагать ей руку, сердце и фабрику по производству туалетного мыла. Сначала Хуссейн при виде Шарля наливался кровью и хватался за то место у пояса, где у горца должен висеть кинжал, но понемногу мы убедили его, что к иностранцу, который просаживает на кофе, орешках и коньяке целое состояние в валюте, в интересах государства и во избежание международных осложнений следует относиться снисходительно. Надя откровенно любуется Мариам.

— Будь я режиссером… Хуссейн, вашей жене не предлагали попробовать себя в кино?

— Я им… они… — У Хуссейна сжимаются кулаки.

— Предлагали, и неоднократно. — Я спешу к нему на выручку. — С результатами переговоров можно ознакомиться в медпункте, там в журнале все записано.

Хуссейн благодушно кивает и чуточку закатывает глаза — приятно вспомнить.

— Надя может подумать, что вы с Хуссейном одобряете мордобой, — сухо замечает мама.

— Никогда! — пылко возражаю я. — За исключением случаев, когда он играет воспитательную роль, делает битого лучше, отзывчивее, морально устойчивее.

— Точно! — подтверждает Хуссейн. — Я им покажу, как от человека жену уводить!

— Кроме того, — развиваю я свою мысль, — можно и нужно бить лихачей на трассах, это помогает им глубже усвоить правила техники безопасности. Или обратите внимание на Гвоздя. Я не слышу, что он лепечет, но уверен, что объясняется в любви туристке в очках. Бьюсь об заклад, он видит ее впервые в жизни, но его так волнует ее принадлежность к женскому полу, что он…

— Максим, — внушительно говорит мама, — к женскому полу принадлежим и мы с Надей. Не придирайся к Степе, он добрый и хороший мальчик. Если бы ты ему не мешал, он бы уже давно женился.

— Безусловно, — соглашаюсь я, — и не один раз. Потому-то время от времени его нужно спасать.

Я подхожу к столику, за которым пьют кофе Олег и Осман, и даю им указания. Романы у Гвоздя развиваются со сверхъестественной быстротой: едва успев познакомиться, он уже готов создавать прочную семью и выполнять супружеские обязанности, а потом мне приходится убеждать приходящих на станцию туристок, что Гвоздь человек недееспособный и за свои обещания не отвечает, это у него осложнение после гриппа.

Олег и Осман подхватывают Гвоздя под мышки и вытаскивают на свежий воздух — протереть личико снегом, а к нам, широко улыбаясь, продвигается Гулиев, директор «Актау» и мой почти всегда верный друг. Когда у его брата в соседнем селении лавиной снесло дом и засыпало корову, я быстро и без волокиты выдал справку для Госстраха, и с тех пор Гулиев при встречах ласково похлопывает меня по диафрагме (он невысок, по диафрагме ему удобнее), по моим звонкам устраивает двух-трех туристов в сезон и дает маме отгулы в удобное для нее время. Но стоит появиться Мурату Хаджиеву, его непосредственному начальству, как Гулиев перестает меня замечать, а если я продолжаю нагло торчать на виду, ледяным голосом роняет: «Уваров, я занят, приходите в приемные часы».

Но сейчас Мурата в пределах видимости нет — и я любим: «Максим», «дорогой» и «не имей сто рублей, а имей сто друзей». Сегодня я для Гулиева — мероприятие, строка в отчете о культурно-просветительной работе, и он светится дружелюбием. Однако Хуссейн смотрит на него волком (директор при виде Мариам шалеет и забегает в бар значительно чаще, чем требуют его обязанности), и Гулиев переходит к делу. Кинозал уже полон, пора выступать. Он просит учесть, что лекцию будут слушать уважаемые люди, от которых многое зависит, и мне следует помнить, что репутация гостиницы… честь… достоинство… Кончив молоть эту чепуху, Гулиев за руку, будто я Иосиф Кобзон, выводит меня на сцену, дожидается окончания шквала аплодисментов (это злодействуют Олег, Осман и Гвоздь, я им это припомню) и вдохновенно декламирует:

— Разрешите вам представить нашего уважаемого лектора! Начальника местной лавинной службы! Мастера спорта международного класса по горным лыжам и альпинизму! (Вранье, на международный класс я не вытянул.) Снежного барса! (Опять вранье, у меня за душой два семитысячника, а не четыре, как требуется для барса.) Ученика выдающегося ученого и друга Кушкола профессора Оболенского, известного охотника за лавинами товарища… (длинная пауза, теперь бы в самый раз забыть мою фамилию — нет, все-таки вспомнил) Уварова Максима Васильевича! Прошу!

Олег, Осман и Гвоздь зверски бьют в ладоши, кто-то из них орет «бис» — и лекция начинается. Я рассказываю о лавинах, каких разновидностей они бывают и какое действие производят, а мама сопровождает лекцию слайдами. Они очень эффектны, мне подарил их в Инсбруке лавинщик Ганс Шредер, и публика с интересом разглядывает пейзажи австрийских и швейцарских Альп. Понемногу ее внимание обостряется, так как на последующих слайдах эти пейзажи сняты после того, как сошли лавины. Вот станция Делас: в ночь на 12 января 1954 года лавина сорвала с рельсов стотонный паровоз и швырнула его в здание вокзала; а вот лавина в долине Грос-Вальзер, похоронившая целую деревню; другая лавина, полностью разрушившая альпийскую гостиницу «Боденхауз»; вертолет, с которого ведутся спасательные работы…

Слайды впечатляющие, да и подробности я привожу драматические, но публика больше смотрит, чем слушает: Альпы — это далеко, а человек так устроен, что по-настоящему его трогает лишь то, что лично его касается. Поэтому атмосфера поначалу такая, словно на экране «Клуб кинопутешественников»: в зале сидят человек двести, они приехали сюда получить удовольствие и уверены, что главный их враг не какие-нибудь мифические лавины, а лавинщики, которые могут закрыть трассы. Ничего, я знаю, как нужно обращаться с этой публикой, скоро вы у меня, ребята, притихнете.

— Перехожу к ущелью Кушкол. — Я делаю знак маме. — В непосредственной близости от нас находятся пятнадцать лавин, которые имеют обыкновение сползать по нескольку раз в год. Значит, каждый из вас может и, наверное, станет свидетелем этого зрелища; я искренне надеюсь — свидетелем, а не участником, потому что иные туристы, вроде тех, что веселятся в третьем ряду (ораторский прием: все, как по команде, поворачивают шеи и смотрят на моих друзей барбосов, нашептывающих Катюше что-то очень смешное, она еле удерживается от смеха), в лавины не верят. Впрочем, два туриста, погибшие в прошлом году, тоже не верили (первобытная тишина, лица вытягиваются). Между тем обстановка в марте прошлого года была примерно такой, как сегодня: угрожавшие трассам лавины мы спустили, флажки вдоль трасс поставили, инструктаж провели… Посмотрите на экран: видите лыжню, уходящую налево от трассы? Это отправились за приключениями два бесстрашных лихача. Здесь присутствует начальник спасательной службы Хуссейн Батталов, напомните, пожалуйста, их фамилии.

Я и сам отлично помню, но немного театра не помешает.

— Борис Глухов и Тамара Карасева, — подсказывает Хуссейн. Ему было двадцать шесть, ей девятнадцать лет.

— Следующий кадр. — Я жестом благодарю Хуссейна. — Вот здесь, сразу же за знаком «Лавиноопасно!», они свернули — им очень хотелось покататься по целине, которую, как они полагали, мы закрыли из-за своей прихоти, — и сорвали небольшую, тонн на пятьсот, лавину. Крестиками обозначены места — видите? — где мы обнаружили их тела. Теперь другой случай.

Барбосы не сдаются, иронически на меня поглядывают и перешептываются. Помимо них я выделил из общей массы еще одну группу из четырех длинноволосых охламонов и двух спортивных девиц — они тоже пришли развлечься. Это либо приличные горнолыжники, которые убеждены, что все знают, либо «чайники»: и те, и другие на сто процентов уверены, что уж с ними-то ничего плохого случиться не может. Ну, чайников я в конце концов обработаю, а с приличными разрядниками бывает труднее всего. Вижу, Хуссейн уже взял их на заметку.

Кадр: снежный карниз на гребне одного из склонов Актау.

— Этот карниз, — комментирую я, — висел над лавиноопасным склоном метрах в трехстах от верхней станции канатной дороги. Там установлены знаки и объявления, категорически запрещающие проход. Вероятно, надежнее было бы поставить вахтера с двустволкой, но, во-первых, он не предусмотрен штатным расписанием, и, во-вторых, предполагается, что каждый турист имеет как минимум начальное образование. Но кандидат в мастера спорта Ветлугин счел, что такой ас, как он, может позволить себе на скорости проехаться по карнизу, а тот обрушился и спустил лавину. Ветлугина удалось спасти, но врачи мало надеются, что в ближайшие годы он поднимется с постели. Следующий случай…

x x x

Я честно отрабатываю пятнадцать рублей: публика в основном хорошо напугана; бьюсь об заклад, что девять из десяти моих слушателей при слове «лавина» будут вздрагивать, а иные уже сегодня упакуют чемоданы. А ведь рассказал я им далеко не самые кошмарные случаи, у меня в заначке имеются и похлеще — они мне понадобятся для скептиков, или, как мы с мамой их называем, для будущих Надиных пациентов. В последнем я не раз убеждался: если мне не удалось воспитать у туриста уважения к лавинам, у него имеются большие шансы поразмыслить над собственной глупостью в отделении травматологии; хорошо еще, если он попадет к Наде, а не в местную больницу, та в разгар сезона напоминает эвакогоспиталь военного времени, какие мы видели в кино. На барбосов мне плевать, а вот Катюшины ножки хотелось бы сохранить в целости: когда она прошествовала к сцене, чтобы опустить в ящик записку, я невольно сделал длинную и не предусмотренную текстом паузу. И тут же отметил, что мама насторожилась, Надя усмехнулась, Гвоздь сделал стойку, а Олег движением ладони изобразил волны и показал мне большой палец — это у него морской сигнал, означающий: «Пустячок с отличными мореходными качествами — осадка, водоизмещение, остойчивость и парусность в порядке». Породистое создание, неплохо было бы расширить ее кругозор.

Однако пора закругляться.

— На всякий случай запомните: если при спуске на снежном покрове возникнут трещины, разбегающиеся метров на десять — пятнадцать, стремглав неситесь в сторону, ибо можете сорвать лавину. Учтите, подавляющее большинство трагедий, связанных с лавинами, происходит по вине самих жертв. Поэтому настоятельно рекомендую: катайтесь только на специально подготовленных и маркированных склонах. На них вы можете чувствовать себя спокойно, единственная опасность, которая вам угрожает, — это преувеличенное мнение о собственных возможностях: новичок за две недели не станет мастером. У меня все, теперь — вопросы.

Мама тут же запускает руку в ящик и вытаскивает записки. Их она будет подавать мне только после тщательного изучения, ибо полагает, что отдельные записки прямого отношения к лавинам не имеют. По ее красноречивому взгляду я догадываюсь, что ее бдительность вознаграждена и дома мне будет прочитано нечто вроде: «Меня очень заинтересовала ваша лекция, не могли бы вы рассказать мне про лавины более подробно? В девять вечера буду ждать…» Место встречи и фамилию автора мама всегда опускает — незачем искушать ребенка.

Пока она сортирует записки, я отвечаю на вопросы. Первым задирает лапу один из барбосов. Я уже навел о них справки у Пети Никитенко: москвичи, аспиранты какого-то факультета университета, то есть умственно переутомленный и нуждающийся в физической разрядке контингент; катаются прилично, склонны к нарушению режима и на замечания отвечают нагло.

— Вы говорили о том, — лает барбос, — что в случае неблагоприятного прогноза трассы будут закрыты. А если ваш прогноз окажется ошибочным? Я с трудом допускаю это, учитывая вашу высокую квалификацию (Катюша и оба других барбоса умирают от смеха), но ведь туристы потеряют несколько дней отпуска!

Не было лекции, чтобы какой-нибудь тип не задал бы мне подобного вопроса.

— В этом случае, — сочувственно говорю я, — вы можете написать на меня жалобу и получить моральное удовлетворение.

— А как вас за это накажут? — интересуется барбос. — Выведут на пенсию?

Радостный визг всей компании. Пора загонять его в конуру.

— Иногда мы действительно ошибаемся, — ласково говорю я, — но лучше, на мой взгляд, потерять несколько дней отпуска, чем свою собственную жизнь. Если, конечно, вы ею дорожите. Простите, вы когда-нибудь раньше становились на лыжи?

— Первый спортивный разряд! — Барбос кланяется.

— Что вы говорите! — Я поражен. — По горным лыжам?

— А вы думали, по стоклеточным шашкам?

— Честно говоря, так и думал, — доверительно признаюсь я. Дело в том, что сегодня я стал случайным свидетелем вашего спуска и решил, что инструктор выпустил вас из «лягушатника» по недосмотру: вы с такой силой врезались в опору канатной дороги, что могли снести это хрупкое сооружение. Так что вам лично временное закрытие трасс только сохранит здоровье.

Барбос раскрывает пасть, чтобы дать мне достойную отповедь (на самом деле никуда он не врезался, это я выдумал), но я уже его не вижу и не слышу.

— Прошу вас, пожалуйста.

— Вы утверждаете, — с достоинством начинает холеный и подтянутый эл лет сорока, с изящно завитой шевелюрой а-ля баран, — что в лавинах виноваты сами жертвы. По-моему, такая позиция удобна перестраховщикам, которые хотят снять с себя всякую ответственность. Никто ведь не возлагает на людей вину за ураган или землетрясение.

Одобрительный гул, слушателям нравится, когда лектора берут за жабры. Этого эла я знаю, Петухов Кирилл Иваныч, он главный инженер крупного автосервиса «Жигули» и раза два в году гастролирует в Кушколе. Он большой, очень нужный человек и принимается по высшему разряду: номер «люкс», подъем по канатке вне очереди, персональный столик в ресторане и прочее. Вокруг него вертятся две-три девицы, несколько прихвостней, пьющих за его счет и обыгрывающих его в преферанс, ему лично желает приятного аппетита Гулиев, и меня бесит, что я не имею права как следует выдать ему за «перестраховщиков»: Хуссейну давно пора менять в машине кузов, да и Наде эта скотина пригодится, ее «жигуленку» тоже нужно подлечить суставы. Увы, во многих из нас сидит конформист… Однако пришло время вытаскивать на божий свет заначку.

— Анна Федоровна, прошу вас, — говорю я, — подготовьте слайды тридцатый и тридцать первый.

Мама хлопочет у аппарата, а я тактично объясняю уважаемому Кириллу Иванычу, что аналогия в данном случае несостоятельна, ибо от урагана и землетрясения лавина отличается одной уникальной особенностью: она — единственное стихийное бедствие, которое человек может вызвать по своей воле. Если лавину не провоцировать и своевременно уходить из опасного района, когда она может обрушиться самопроизвольно, — никаких жертв не будет, как не будет их на минном поле, если по нему не гулять. Так, на Тянь-Шане, к примеру, недавно сошли четыре сверхмощные лавины общим объемом в десять миллионов кубометров, но люди заблаговременно получили прогноз лавинной службы, и жертв не было. К сожалению, беспристрастная статистика доказывает, что чаще всего трагические ситуации создают сами люди — по неведению или прямой небрежности.

Мама делает знак — слайды готовы.

— Обратите внимание, Кирилл Иваныч, на этот склон, — комментирую я. — Группа туристов из двенадцати человек, среди которых, кстати, были два перворазрядника, пренебрегла запретом и отправилась самостоятельно изучать наветренные склоны Актау. Одному из них чрезвычайно повезло: у него слетела лыжа, и он вынужден был на минутку остановиться. Остальные вышли на склон, покрытый превосходным целинным снегом, меньше всего на свете думая о том, что они подрезают лавину. Чаще всего лавина обрушивается уже под первым, вторым или третьим — по какому-то капризу обычно под третьим, — но на сей раз она заманила всех. Подсчитайте, на склоне одиннадцать фигурок, слайд снят отставшим туристом, который надел лыжу и собирался было догонять товарищей. Смотрите внимательно: перед вами — одиннадцать смертников!.. Тридцать первый, Анна Федоровна… Итак, собрался было догонять, но — прирос к месту, потому что в несколько мгновений склон превратился в бушующий ад: лавина обрушилась. Вот так выглядела эта братская могила, когда через пятнадцать минут прибыли спасатели. Скольких откопали, Хуссейн?

— Двоих, — откликнулся Хуссейн. — Ты же сам был, чего спрашиваешь.

— Анна Федоровна, слайд тридцать восьмой… Благодарю вас. Это произошло в тот же день, только часом позже. Группа туристов из восьми человек, освободившись от опеки, — ведь спасатели и инструкторы по тревоге поспешили к месту катастрофы, — свернула с указанных трасс и в поисках острых ощущений забрела на этот склон: пологий и, казалось бы, совершенно безобидный, правда? Не верьте своим глазам, это лавина из свежевыпавшего снега, о котором великий австрийский лавинщик Матиас Здарский сказал: «Невинный на вид белый снег — это не волк в овечьей шкуре, а тигр в шкуре ягненка». На сей раз аппетит у лавины был похуже, она допустила на себя лишь троих — остальные лишь беспомощно смотрели, как белое облако подхватило их друзей и швырнуло со склона в пропасть… В тот день погибли двенадцать человек. Как по-вашему, Кирилл Иваныч, виновны ли лавинщики в их гибели?

Петухов важно и снисходительно кивает. Может быть, он не очень меня и слушал, но доволен тем, что его знают и отличают, и что в зале перешептываются: сообщают, небось, друг другу, какое он влиятельное лицо.

— Вы меня убедили. — Он встает, давая возможность вновь полюбоваться своей бараньей прической. — Спасибо. А более массовые случаи гибели от лавины бывали?

От этого вопроса я ухожу — делаю вид, что не расслышал. Я далеко не всегда согласен с тем, как у нас освещаются стихийные бедствия, но одно решительно одобряю: не стоит щекотать нервы читателя или телезрителя уж слишком страшными картинами, это как раз та информация, которая вряд ли делает человека лучше или умнее: скорее, она сделает из него неврастеника. Есть вещи, выдержать которые под силу профессионально подготовленному специалисту, и незачем создавать из них нездоровые сенсации.

Тянет руку один из длинноволосых охламонов, но мне надоело отбиваться от остроумных вопросов, и я его не замечаю. А вот этот турист — другое дело.

— Пожалуйста, прошу вас.

— Допустим, произошло худшее, и лыжник попал в лавину, — говорит пожилой толстяк, обтянутый, как смирительной рубашкой, линялым тренировочным костюмом. — Что должен и, главное, что он может делать в такой ситуации? Совершенно ли она безнадежна?

Я почтительно киваю в знак понимания — это тот самый академик, который тащил «россиньолы». Ваня Кореньков отзывается о нем с большой теплотой: веселый, поднаторевший в летних турпоходах, нагрузку держит, как трактор, носа не задирает и к женскому полу претензий не имеет, что в Кушколе с его легкомысленным климатом бросается в глаза и свидетельствует либо о похвальной супружеской верности, либо о возрастных явлениях. Алексей Игоревич — так его зовут — просил Ваню сведений о нем не разглашать, и о том, что в «Актау» проживает светило в области радиофизики, знают Ваня, я и по долгу службы Гулиев, которому радиофизика до лампочки и который предпочел, чтобы Алексей Игоревич был заведующим магазином «Ковры». И Гулиев по-своему прав: баллотироваться в академики он не собирается, а какую пользу можно еще извлечь из оторванного от жизни ученого?

Зал напряжен, наконец-то задан вопрос, имеющий прямое отношение к тому, что каждый ценит превыше всего.

— Давайте сначала поставим вопрос по-иному, — говорю я, — предположим, что лыжник видит несущуюся на него лавину. Практически убежать от нее почти невозможно — лавина из сухого снега развивает скорость до ста восьмидесяти километров в час; почти — потому что опытный, сохранивший самообладание лыжник, особенно если он на ходу, может успеть свернуть. Возьмем худший вариант: времени свернуть нет, но секунда-другая в запасе имеется. Прежде всего попытайтесь освободиться от лыж — это чрезвычайно важно, вы обретете некоторую свободу действий; но вот лавина уже вас подхватила и куда-то несет, вы беспомощны, но — два действия вам под силу: делайте плавательные движения, это даст шанс удержаться на поверхности, и, самое главное, опустите на голову капюшон, прикройте рот и нос! Ни в коем случае не забудьте это сделать, иначе пыль и лавинный снег могут быстро забить дыхательные пути и задушить.

Я делаю длинную паузу, чтобы насладиться абсолютной тишиной: даже барбосы и охламоны перестали ухмыляться и ерзать. В зале находятся несколько человек, которые не хуже меня знают, как мало помогут мои наставления тем, кто попадет в лавину, но это не имеет значения: людям свойственно во что-то верить и на что-то надеяться. Теоретически наставления безупречны, однако мой личный опыт говорит, что если уж лавина подхватила — твое спасение зависит от тебя чуть больше, чем если бы ты попал в бетономешалку.

Я привожу примеры, рассказываю о лыжниках, чудесным образом спасшихся, — ни во что иные люди так не верят, как в чудеса. Я называю фамилии — это еще убедительнее. Валентина Фоменко и Николай Петров — двое из одиннадцати — остались в живых, так как сохранили между снегом и дыхательными органами пространство, так называемые «воздушные мешки». Около получаса лежал в лавине Олег Фролов — можете взять у него автограф, он сидит в шестом ряду, в черном с белыми оленями свитере (это тебе за аплодисменты!). А обнаружить и спасти его удалось благодаря лавинному шнуру, кончик которого остался на поверхности, — мы точно знали, где Олега искать. Требуйте у дирекции напрокат лавинный шнур — и вы получите лишний шанс.

Гулиев исподтишка показывает мне кулак: завтра туристы насядут, а в прокатном пункте шнура нет. Сам виноват, я предупреждал.

— Ну а лучший, по секрету, способ спасения от лавин — это в них не попадать, — заключаю я под облегченный смех аудитории. — Чего от всей души вам желаю.

Потом я отвечаю на несколько подобранных для меня записок, откланиваюсь и спускаюсь в зал — помочь маме и Наде с аппаратом. Публика расходится медленно: одни сгруппировались вокруг Олега, другим что-то заливает Гвоздь, третьи атакуют вопросами Хуссейна, четвертые — маму и меня. Ко мне — чудное видение! — пробивается осрамленный перед всем залом барбос.

— Какого черта, — рычит он, — ты выдумал насчет опоры?

— Мой сын ничего не выдумывает, — авторитетно говорит мама, делая акцент на слове «сын». Тоже отработанный прием: «Так это ваш сын?», «Ах, вам можно позавидовать!» и прочее.

— Разве это был не ты? — удивляюсь я, протирая глаза. — В самом деле — не ты. Меня иногда подводит зрительная память, тот малый тоже был похож на бульдога, у которого из-под носа стащили кость.

Барбос багровеет, мерит меня взглядом — я, пожалуй, потяжелее, это его не устраивает. — Не будь рядом твоей мамы…

— Это невозможно, — перебиваю я, — мы с мамой неразлучны. Моя мама всегда рядом, она не позволит, чтобы ее сына кто-нибудь обидел. Правда, мама?

В глазах у барбоса сверкают искорки юмора.

— А ты парень ничего. — Он примирительно протягивает руку. — Анатолий. Где я мог тебя раньше видеть?

— Наверное, в кино, я иногда снимаюсь под псевдонимом Бельмондо.

— Вот что, снежный барс, занимайся своими лавинами, а кое от кого держись подальше… Условие задачи понятно?

— Не спортивно, — отрезаю я. — Пусть победит сильнейший.

Больше ничего примечательного в этот вечер не произошло.

На склонах Актау

Ночью мне снились горы — высоченные пики, гребни и кулуары, и все незнакомые, на них я не бывал; а под конец произошла удивительная вещь — я точно, в деталях повторил во сне одно на редкость неудачное восхождение и остро пережил все его стадии. Особенно когда принял решение спускаться по леднику, хотя отлично знал, чем это кончилось. Потрясающее ощущение — знать, что ты идешь на верную гибель, и быть не в силах шевельнуть пальцем, чтобы задержать себя и ребят. Единственное, что я смог сделать, — это проснуться в холодном поту.

Я уже оделся, умылся, накормил Жулика, а нервы никак не успокоятся. Когда мне снятся такие сны, что-то должно произойти — так уже бывало. Ерунда, конечно, но я человек суеверный, сон просто так не приходит. Надо будет рассказать Наде, она любит проникать в мое подсознание.

Мама ушла на работу, а мы с Надей завтракаем. Я ворчу, я не выспался, мне надоел овощной сок и не лезет в рот каша, но претензий Надя не принимает.

— Мне велено позвонить и доложить, все ли ты съел, — шантажирует она. — К тому же тебе нужны силы, чтобы натереть паркет в номере 89 гостиницы «Актау».

— Какой, к черту, паркет? — тупо переспрашиваю я.

— Пр-рохвосты! — врывается Жулик. — Смени носки!

За такие штучки положено десять минут строгой изоляции — на клетку набрасывается халат.

— До чего у тебя глупый вид, — смеется Надя. — Выдаю тайну: записка с этой милой просьбой подписана К.

— Ах паркет. — Я вспоминаю, как втирал Катюше очки. — Там не сказано, что обязательно сегодня?

— Спроси у мамы, — советует Надя, — она собиралась зайти в номер 89 и уточнить.

— Ну, тогда все в порядке, — успокаиваюсь я, — мама обо всем договорится. Какие планы?

— Мы же собирались прокатиться в Каракол.

Каракол — это наш райцентр, на сегодня я планировал осмотреть склоны вдоль шоссе.

— А не хочешь открыть сезон? Давай сначала махнем на Актау.

— С удовольствием.

Надя звонит маме и докладывает, а у меня из головы не выходит сон. Эту историю, происшедшую еще тогда, когда я делил свои страсти между горными лыжами и альпинизмом, я во всех подробностях рассказывал Высоцкому. Он сидел здесь, напротив меня, его лицо было непроницаемо, челюсти крепко сжаты, и, помню, мне вдруг почудилось, что он не просто меня слушает — он вместе с нами участвует в восхождении, идет в одной связке! Мы шли к вершине втроем — со мной были два крепких разрядника из альплагеря, Сергей и Никита, — шли по гребню, а по пути натолкнулись на довольно серьезного «жандарма» (скальное образование, вроде башни). Направо обрыв, налево ледник — и крутой, так что «жандарма» никак не миновать. Одолели его за час с гаком, а вершина — в тумане, фен задул, теплый ветер. В таких случаях положено возвращаться: когда в горах резко теплеет, лавины становятся на «товсь». Но снова карабкаться через «жандарма» не хотелось, и мы стали спускаться по леднику — быстрее и легче. Ледник подходящий, метров четыреста, сверху слой сырого снега, кошки еле впиваются в лед. Техника здесь незамысловатая: страхуем друг друга, клюв ледоруба — в лед, ноги — в разворот, и пятимся вниз. И спустились бы благополучно, сто раз так ходили, да фен сделал свое черное дело. Вдруг слышу крик Никиты: «Держись!» — сверху, набирая скорость, летит лавина. Впились в лед кошками, ледорубами, сжались в комок, а лавина идет сквозь нас, нарастает, нарастает! Сорвало Сергея, нас за ним — и понесло вниз всех троих, неуправляемых. Успел увидеть справа широкую трещину, погоревал долю секунды, что не увижу маму, и тут лавина затормаживает, затормаживает и мягко так, как мешки с мукой, перебрасывает нас через трещину — слезай, приехали! Побитые, помогли друг дружке подняться, проверили кости — целехоньки, и прикинули: метров триста несло нас по леднику…

Точно помню, Высоцкий ничего не спрашивал об ощущениях — он сам их пережил во время рассказа! А потом задумчиво, будто про себя: «Странный вид спорта — единственный, где победителям не аплодируют». Я тогда еще возразил: часто бывает, что победителей вовсе нет, одни побежденные, и привел пример с гибелью женского отряда на пике Ленина, когда они замерзали, а мужчины в нижнем лагере сходили с ума: ураганный ветер, в двух шагах ничего не видно, а чтобы попытаться выручить, нужно лезть на отвесную стену…

Надя слушает, кивает — видимо, мама дает ценные указания, — а я нетерпеливо жду. Мне как-то тревожно, кожу холодит предчувствие. А ведь на небе ни облачка, ветви деревьев не колышутся, все спокойно… Оболенский в таких случаях внушал: «Верь сводке погоды, но доверяй — интуиции. Будь особенно бдителен, когда все хорошо и нет поводов для тревоги».

У нас слишком долго все хорошо!

Я рассказываю про сон Наде. Она сочувственно слушает — историю с ледником она не знала, — проницательно на меня смотрит и начинает проникать в мое подсознание. Первая мысль — поверхностная: уж не намылился ли я в горы? Вряд ли, подумав, решает она, с горами кончено, на мало-мальски подходящее восхождение меня не возьмут — давно потерял форму, одна акклиматизация перед штурмом, скажем, семитысячника потребует месяца. Отбросив горы, Надя вдруг возвращается к вчерашнему вечеру, к моему разговору с Хуссейном за чашкой кофе. В огромном, площадью в сотню гектаров лавиносборе четвертой лавины скрывается снежная доска, из-за которой Хуссейн плохо спит: видит наяву, как на нее закатываются лихачи. Я просил его поставить между туристской трассой и четвертой лишний десяток флажков, а Хуссейн разгорячился: «Волк не пойдет туда, где флажки, волк понимает, а человек не понимает, и ты не понимаешь, что не флажки нужны, а лавину спустить!»

Отталкиваясь от этого разговора, Надя выстраивает цепочку: вечером, вернувшись домой, мы смотрели французский фильм «Смерть проводника» — главный герой фильма погибает в лавине — моя лавина на леднике — альпинистам не аплодируют — горнолыжники, наоборот, обожают показуху — Хуссейн боится, что они сорвут четвертую, — этого же в глубине души боюсь и я, недаром я вздрогнул, когда раздался телефонный звонок (мама интересовалась, не забыл ли я накормить Жулика).

Снабдив меня материалом для размышлений, Надя уходит переодеваться. А я злюсь, мне обидно, что она так запросто и безжалостно поставила на моей альпинистской карьере крест: «…конечно… не возьмут… потерял форму…» Если даже это и так, не обязательно хлестать человека по больному месту, может, я до сих пор жалею… Ребята, с которыми я начинал, пошли на Эверест, шансы попасть в штурмовую группу у меня были, это не я, это другие так считали. Так нет, мама отговорила: «Ты должен раз и навсегда выбрать, двум богам нельзя поклоняться!» И я выбрал первенство страны по горным лыжам…

По-настоящему у Нади есть один серьезный недостаток: она всегда права. В этом отношении она похожа на маму, которая тоже всегда права, и меня ужасает мысль, что эти две женщины вместе будут меня воспитывать. Ну, месяц — куда ни шло, а если всю жизнь? Этого, пожалуй, для меня многовато. Да, еще один недостаток: Надя подавляет меня своим великодушием — не закатывает сцен ревности, не претендует на мое время, ни на что не намекает, словом, не ведет на меня атаку (или предпочитает, чтобы это за нее делала мама). А я хочу, чтобы не только я, но и меня добивались: я — спортсмен, а борьба лишь тогда борьба, когда в ней участвуют обе стороны. Вот Юлия — сплошь отрицательная: лентяйка, кокетка, тунеядка, тряпочница, а к ней тянет, потому что она соблюдает правила игры. Несколько месяцев она изводила меня угрозами и ревностью, то делала вид, что уходит, то клялась в вечной любви — и в то же время зорко посматривала по сторонам, чтобы не упустить более подходящую дичь. Это нормально, женщина как женщина, дочь Евы, для нее смысл жизни — в радостях, среди которых главная оседлать мужа и погонять этого осла, куда захочется. А Надя? Ничего похожего! Смысл жизни — в работе, образ жизни в зависимости от требований работы, любовь — в отпуск, то есть в свободное от работы время. Надя слишком рассудочна. Уверен, что она выбрала меня, как выбирают в квартиру сервант: подходит по габаритам, по цвету и вписывается в обстановку.

Мне становится стыдно: я наговариваю на Надю за то, что она трезво и логично оценила мои возможности. А почему она должна мне льстить, что я, собственно, совершил? Ну, взял два семитысячника, ну, попал в десятку на слаломе-гиганте — и все, так себе, мастер-середнячок. У Нади, которая добрых полтысячи беспомощных инвалидов научила отбивать чечетку, мои подвиги могут вызвать разве что снисходительную улыбку.

А с четвертой лавиной решено: ждать, пока она накопит боеприпасы, — себе дороже, сегодня же будем ее спускать.

x x x

Карусель подкатывает к нам кресла, мы плюхаемся и уносимся ввысь. Контролеры разбаловались, не помогают ни садиться, ни слезать — наш ненавязчивый сервис. Надя молча любуется склонами, после долгого перерыва они волнуют душу горнолыжника. Когда-то, задолго до нашего знакомства, Надя недурно каталась, да и теперь иной раз может показать класс. Наша беда в том, что мы увлеклись горными лыжами слишком рано, еще в школьном возрасте, такие увлечения к тридцати обычно угасают; на всю жизнь влюбляются в лыжи те, кто познал их позже. Наде, например, теперь достаточно двух-трех недель, чтобы год по склонам не скучать.

Слева над нами крутая и местами бугристая трасса скоростного спуска — предмет неусыпных забот Хуссейна: больше всего травм случается здесь. Хуссейн рад был бы ее закрыть, да нельзя, трасса международная, одна из главных приманок Кушкола. Впрочем, и самая элементарная, туристская трасса не дает Хуссейну скучать — скольжение идеальное, маслянистый фирн, а пойдет жизнерадостный «чайник» на обгон, может и вылететь (и вылетает) на каменистые участки: лыжи — в щепки, руки, ноги — как повезет.

Актау пылает на солнце, на склонах не протолкнуться, от разноцветных костюмов рябит в глазах. Спасатели, инструкторы орут в мегафоны: «Здесь закрыто, флажок не видишь?», «Куда обгоняешь?», «Дэвушка в синем, у тэбе плохо закреплен лыжа!» Крики, хохот, визг!

— БНП. — Я указываю Наде на двух новичков, которые пытаются на скорости сделать «христианию» — поворот с параллельным движением лыж. — Эй, ребята, помочь привязать лыжи?

Будущие Надины пациенты в знак благодарности шлют меня подальше, их пожелания еще долго втыкаются в мою уплывающую вверх спину. Справедливо возмущены, лыжи у них супер, со штырьками, которые при падении автоматически выскакивают и втыкаются в снег, — у Тони Зайлера и Жана-Клода Килли подобных не было. За оскорбительное «помочь привязать» такие лыжи от горячего новичка можно схлопотать по морде.

— Держись, красавица!

С перекошенным от ужаса лицом, изо всех сил тормозя палками, полная девица влетает на бугор и, как птица с перебитыми крыльями, тяжело хлопается в снег. Любой чайник превосходно усваивает, как надо разгоняться, единственное, чего он не умеет, — это вовремя остановиться.

Склоны буквально пронизаны солнцем, лучи отражаются от белого снега, жарят — в Сочи так не сгоришь. В стороне от трасс, там, где снег подтаял, на разогретых черных камнях загорают «горнопляжники», проносятся бронзовые девочки в купальниках, мальчики в плавках, оглушительно гремят транзисторы — праздник жизни на склонах! Голубое небо, яркое солнце, ослепительный снег и черные камни — никакого кино не надо.

— Обрати внимание на скульптурную группу, — говорю я, — лично товарищ Петухов в окружении подхалимов. На нем тысяч пять, не меньше.

— Так много? — сомневается Надя.

— Можем прикинуть: «россиньолы» с петухом на стреле — девятьсот рублей, ботинки «Саломоны», с креплениями три семерки — супер! — семьсот рублей, итальянский эластик на пуху тянет на две с половиной, не меньше, плюс японские перчатки «Для красивых мужчин», палки, очки с двойными фильтрами…

— Ты обещал с ним поговорить, — напоминает Надя. — Может, спустимся и подойдем?

— В этом свитере и в штанах новочеркасской фабрики? Да товарищ Петухов и узнать меня не захочет!

Мы плывем по канатке, беседуя на эту тему. Мы завидуем, у нас никогда не будет такого снаряжения, у меня, во всяком случае; Надя — та, если пожелает, может продать машину, деньги на которую копила семь лет, а что могу продать я? Жулика? Осман за него готов выложить тысячу, да я этого сквернослова и за десять не отдам. Правда, мама все собирается из каждой получки откладывать по десятке на лыжи ребенку, но почему-то так получается, что к получкам мы выходим на нуле.

С горнолыжным спортом за какие-то пятнадцать — двадцать лет произошла удивительная метаморфоза: из обычного и ничем не примечательного он превратился в самый дорогостоящий и престижный. Монти Отуотер объясняет это переворотом в производстве лыж, одежды и, главное, бурным строительством подъемников, что сделало склоны доступными широкой публике. Наверное, так оно и есть. Лыжи, на которых мы начинали, теперь и на пацанах не увидишь — дрова; лыжи нынче делают из пластика, с металлической окантовкой, для каждого вида троеборья и каждого состояния снега — разные; костюмы эластичные и на пуху, невесомо легкие, отталкивающие влагу и очень теплые, а крепления — вообще верх совершенства: когда эл сует в них ботинок и тот с мгновенным щелканьем закрепляется, лично я бледнею от зависти. Особенно хороши французские крепления, они почти что гарантируют от травм. Из-за чего чаще всего случаются травмы? Падая, ты катишься по склону, цепляя лыжами за снег и камни, — вот тебе и вывих, перелом ноги; а на тех креплениях мгновенно срабатывает автоматика, и лыжи отлетают. А двухслойные ботинки, снаружи жесткие, пластиковые, а внутри из специального материала, принимающего форму ноги?

Так что дорогое снаряжение совсем не прихоть, без него нынче хороших результатов не покажешь, лучше в соревнования и не суйся. С таким можно позволить себе и скорость развить, какая раньше и не снилась (сто километров в час на скоростном спуске сегодня и середнячок сделает), и глубокий вираж заложить, и рискнуть на крутом склоне, а ведь вся прелесть горнолыжного спорта — именно в скорости и в риске, в неповторимом ощущении свободного скольжения, когда ты, не задумываясь, вписываешься в повороты, и тело твое, будто запрограммированное, интуитивно выбирает лучший вариант!

— Хорошо идет, — я уже так не сумею, — говорит Надя.

Лихой парнишка — да это же мой Вася Лукин! — обходит одного, второго… сейчас врежется!.. нет, проходит между двумя чайниками, как через ворота!.. поворот прыжком, еще один через бугор — и в низкой стойке несется вниз. Молодец Васек, хотя скорость развил не по чину, свободно мог вылететь на камни. Внизу его приветствуют овацией.

— Видишь? — торжествует Надя. — Пусть здесь встречают по одежке, зато провожают по классу!

Я согласно киваю. Настоящая, подлинная элита Кушкола — это спортсмен, мастерством которого любуются все, будь на нем даже стираный тренировочный костюм и взятые напрокат самые обыкновенные лыжи.

x x x

Надя катается и загорает, а мы с ребятами осматриваем шурфы, куда заложен в ящиках аммонит. Детонаторы Осман поставит в последний момент. В три часа дня канатка прекращает работу, склоны опустеют — и прощай, четвертая, до нового снегопада.

К нашему возвращению Лева кладет на стол сводку погоды: синоптики снова обещают циклон, третий раз за неделю, черт бы их побрал, ветродувов! Общее мнение — не верить, тем более что в прогнозе имеется любимое словечко всех синоптиков: «возможен». Чтобы я не передумал, Олег торопливо докладывает, что научное оборудование к спуску четвертой готово. Там, внизу, где при сходе лавины образуется лавинный конус, мы установили стальную мачту с датчиками, которые по замыслу должны фиксировать силу удара лавины. Замысел сам по себе превосходный, но датчики никуда не годятся, и большее доверие я испытываю к гениальному изобретению Олега: к трехдюймовой доске, в которую шляпкой всобачен гвоздь. Лавина бьет по доске, острие гвоздя вонзается в специальную подставку, и в зависимости от глубины, на которую оно вонзилось, определяется сила удара. Изобретение, достойное нашего термоядерного века.

Вместе с Хуссейном, за которым я послал Рому, приходит Измаилов, начальник канатной дороги. Ему нужна бумага, в которой будет написано, что взрывом не повредит опоры и трассы. «Финансовый план! — важно задрав палец, поясняет он. — Я нэ перестраховщик, лавина — твое дело, план — мое дело, пиши бумагу». У меня даже во рту становится противно — так не хочется сочинять эту бумагу. В прошлом году, взрывая четвертую, мы переборщили с аммонитом и изуродовали трассу специального слалома — как раз за неделю до первенства «Буревестника». Ну, к первенству трассу восстановили, но нас долго клеймили и осыпали мусором, и, что хуже всего, Измаилов приказал лавинщиков бесплатно не поднимать — пусть платят деньги. Тогда еще Мурат Хаджиев меня любил и приказ отменил, но предупредил, что в следующий раз…

Морщась и отплевываясь, я сочиняю бумагу, и Измаилов уходит победителем. Совещание открывается. Если наши расчеты правильны, то четвертую сорвет полностью. Однако есть опасение, что от взрыва могут прийти в движение непуганые лавины на западных склонах Актау, где лыжных трасс нет, но внизу могут оказаться дикари-одиночки и ищущие уединения влюбленные из соседних турбаз. Поэтому главная задача — оповещение и контроль, который возлагается на Хуссейна и его абреков. Взрыв назначается на шестнадцать ноль-ноль.

Хуссейн убегает мобилизовывать общественников, и я, дав последние ЦУ, спрашиваю, нет ли вопросов. Слово просит Рома. Тихо и скромно, потупив глаза, он приглашает всех нас отобедать в «Кюне», где у него заказан столик на восемь персон. Считая Васю, нас семеро, но Рома надеется, что Надежда Сергеевна не откажется разделить нашу трапезу, итого восемь. Фраки не обязательны, можно в галошах. Роман извиняется, он спешит, ему нужно нагулять аппетит.

Гвоздь, который кое-что знает, советует, не теряя времени, спуститься вниз, к финишу трассы скоростного спуска. Свой знаменитый кулеш он на всякий случай приготовил (из кухни тянет чем-то паленым), но думает, что это варево пригодится только на ужин. Строя догадки относительно потрясающей платежеспособности Ромы, мы идем к верхней станции. Здесь загорает Надя — на шезлонге для почетных гостей, предоставленном ей по личному распоряжению Хуссейна. Надя хнычет, что пять раз съезжала, страшно устала и ей здесь очень хорошо, но я вытаскиваю из ее сумки зеркальце, и Надя содрогается при виде своего покрасневшего носа. Она мажет нос кремом, быстро одевается, и мы на лыжах спускаемся вниз.

Слева от нижней станции собралась изрядная толпа, в которую затесался весь мой научный персонал. Олег призывно машет палкой:

— Быстрее, чиф!

По трассе скоростного спуска с огромной быстротой летят две фигурки. Одна впереди метров на двадцать, разрыв увеличивается — и с каждым мгновением я все более отчетливо вижу Рому. Эту трассу я знаю, как таблицу умножения, на ней можно дать сто тридцать километров в час — сто двадцать, во всяком случае, я показывал. Не тормози, Рома, иди в низкой стойке по дуге! Молодец! Рома сидит «на горшке» так низко, что колени чуть ли не упираются в плечи — классно идет, ничего не скажешь. Сейчас излом, держись! Прыжок метров на тридцать… приземление на пологий склон… теперь закладывай последний вираж на выкате! Пятерка, Рома, пропахал, как бог, секунд пять привез!

— То-ля! Шай-бу! — запоздало скандируют в толпе.

Да ведь это Катюша с барбосами, вот у кого Рома выиграл пять секунд и обед на восемь персон!

Я коротко излагаю ситуацию Наде, и мы радостно хохочем. Ребята качают Рому. Подкатывает Анатолий и с немым удивлением оглядывает щуплого очкарика, похожего на замученного экзаменами доходягу-студента.

— У тебя что, моторчик сзади?

— Мастер спорта Роман Куклин, — представляет Рому гордый Гвоздь. — Не ты первый будешь его кормить, не ты последний.

— Не по правилам! — кричит Катюша. — Он должен был сказать, кто он!

— Но ведь вы меня не спрашивали, — с обезоруживающей наивностью удивляется Рома. — Это было бы нескромно — рекламировать самого себя.

— А обед на восемь персон скромно? — не унимается Катюша.

— С пивом, — тихо уточняет Рома.

— Как раз свежее «Жигулевское» привезли, — радостно докладывает Васек.

— Каждый зарабатывает, как может, — блеснув глазами, говорит Катюша. — Одни надувают простачков на склонах, другие…

— …натирают паркет, — заканчиваю я. — Знакомься, Надя, это К. из номера 89.

— Очень приятно. — Надя лукавит, она наверняка предпочла бы, чтобы у К. был длинный нос на пепельно-сером лице. — Максим интересовался, это обязательно сегодня?

Катюша смеется. Какая улыбка, какие ямочки! Нет, мы явно созданы друг для друга.

— Паркет отменяется, мне от вашей свекрови и так досталось.

Спасибо, мамуля, помогла, растроганно думаю я про себя.

— Свекровь у меня отходчивая, — заверяет Надя. — Если будет выписывать из библиотеки, я заступлюсь.

Пока идет эта светская беседа, Рома и Анатолий обговаривают меню и сходятся на двух шашлыках и по бутылке пива на брата.

Мы весело обедаем и пьем на брудершафт. Катюша на меня не смотрит, она обманута в лучших чувствах, и успокоенные барбосы наперебой состязаются в остроумии. Осман рассказывает, как он тоже нагрелся на Роме и каким образом отыграл проигрыш, и это наводит Анатолия на отличную мысль. Он идет через зал и возвращается с длинноволосым охламоном, из тех, которые третировали меня на лекции. Они отводят Рому в сторону, договариваются и бьют по рукам.

— Беру реванш! — радуется Анатолий. — Прошу свидетелей не опаздывать — завтра в десять утра на том же месте!

Мы пьем за здоровье лошади, которая всегда приходит первой. Я любуюсь Катюшей: когда она смеется, за это зрелище надо платить деньги. Наконец я улавливаю пущенный ее фарами сигнал. Я иду к стойке, даю указания Ибрагиму и с первым тактом приглашаю Катюшу. Она морщится, я ей противен, но — долг вежливости, приходится идти. Танцует она превосходно. Я увожу ее подальше от нашего столика, за пределы слышимости, и осведомляюсь, когда и где мы увидимся наедине. Зачем? Я могу показать ей слайды, интересный карточный фокус и погадать на ладони будущее. Бесполезно, в ее будущем для меня нет места. Это меня огорчает, но я человек покладистый и готов удовлетвориться настоящим, часа мне хватит. Она искренне возмущена, неужели я думаю, что за час добьюсь того, на что другим не хватает года? Я уточняю: не думаю — уверен, потому что номер 89 — это судьба: последние две цифры моего телефона. Подумав, она соглашается, что это меняет дело. После ужина она сплавит барбосов и соседку по номеру на французский детектив и будет ждать меня к половине девятого со слайдами и фокусом. Но если я надеюсь на нечто большее… Я заверяю, что в отношениях с женщинами стремлюсь лишь к чистой юношеской дружбе, не слышу язвительного вопроса насчет жены и свекрови и возвращаю Катюшу к ее креслу.


Шесть сантиметров в час

Мы качаем Османа — ювелирная работа! Взрыв спустил четвертую, не потревожив другие склоны.

— Подумаэшь, лавина, — с пренебрежением говорит Осман. — У кого зуб болит? Одним зарядом вырву, остальные целы будут.

Осман — наша гордость, лучшего взрывника во всей округе не найти, его сто раз переманивали горняки, но он нам верен. Эх, будь у нас вдоволь взрывчатки…

Мы спускаемся с гребня в опустевший лавиносбор, гигантскую чашу площадью с квадратный километр, и замеряем высоту линии отрыва лавины — примерно метр с четвертью. Далеко внизу громоздится конус выноса, теперь уже никому не угрожающая стотысячетонная масса лавинного снега. На километровой длины склоне опустели лотки и кулуары, чернеет грунт, голые камни — весь снег сорван вниз: уродливая, но милая сердцу лавинщика картина. У нас свои понятия о красоте: голый склон и груда лавинного конуса — вот воистину застывшая музыка!

— Да не скоро заполнится чаша сия! — декламирует Олег под общее шиканье. — Тьфу, тьфу, тьфу, от сглазу, — торопливо исправляется он.

— Типун тебе на язык, — упрекает Гвоздь и замирает.

Замираем и мы: возникший из ничего ветерок начинает крутить мелкие снежинки. Пока, ругая Олега последними словами, мы добираемся до станции, нас уже хлещет снегом по лицам.

— Ну, виноват, — казнится Олег, — ну, рвите на части, бейте в морскую душу!

Однако нам не до него. Лева преподносит выловленную из эфира приятнейшую новость: завтра приезжает комиссия, о которой мы и думать забыли. Вот кого бы я отлупил с удовольствием, так это Леву. Люблю комиссии! Ходят по станции родные люди, радостно сверкают глазами при виде сваленных на стол и покрытых пылью бумаг, ликуют, обнаруживая незаполненные страницы в вахтенном журнале, и с презрением слушают твой оправдательный лепет. Больше комиссий, хороших и разных!

От наплыва чувств у меня гудит в голове: пошел снег… встреча с Катюшей… комиссия… отчет, для которого в моем распоряжении одна ночь… Но прежде всего нужно всыпать Олегу.

— Аврал! — объявляю я. — Сменить на койках белье! Заполнить вахтенный журнал! Роме и Осману привести в порядок бумаги, Гвоздю выдраить кастрюли, а Олегу — полы. За работу, негодяи!

— Что я, шилом бритый? — возмущается Олег. И — вкрадчиво: — Завтра они все равно будут грязные — Гвоздь натопчет. Тогда и выдраим.

Жалкая, беспомощная логика бездельника и лоботряса.

— Я тебе помогу, — великодушно предлагает Вася. — Швабра есть?

— Вон висит. — Олег кивает на поварской халат Гвоздя, глядя на который испытываешь смутную догадку, что когда-то он был белого цвета.

Мы с Левой уединяемся в радиорубке, крохотном закутке, отгороженном от рабочей комнаты шторой из ватманских листов. Я проверяю записи радиограмм в журнале, а Лева дает пояснения. На коленях у него обиженно мурлычет Ведьма, черная, как уголь, кошка, несколько минут назад Гвоздь достал ее ремнем, когда она проводила на камбузе инвентаризацию. До позапрошлого года Ведьма квартировала у меня, но, по просьбе Жулика, на которого она охотилась круглые сутки, я выдворил ее на станцию.

У Левы задумчивые голубые глаза и светлый пушок на щеках. Я люблю на него смотреть, он так чист и непорочен, что нам бывает стыдно за свой грешный образ жизни. Но Лева человек снисходительный, он прощает нам приземленность за то, что мы его приютили и не смеемся над его исканиями. Он сбежал в горы с третьего курса мехмата, чтобы понять, во имя чего человек живет, — в горы, потому что от них ближе к вечности. Можно было бы сбежать и в пустыню, где тоже не очень много соблазнов и хорошо думается, но Лева не любит жары. Радист он на троечку, из любителей, но зато очень старается, а «порядок бьет класс», как говорит Гвоздь, который играл в футбол по мастерам («запасным заворотного хава», утверждает Олег).

— Молодец, — хвалю я. — Пусть три пары очков наденут — все записано, ни одного прокола.

— Берегись!

Мы задираем ноги: это Олег выливает на пол ведро воды, чтобы затем наскоро вытереть ее шваброй. Отъявленное очковтирательство, за такое на флоте месяц бы сидел без берега.

— Для комиссии хватит, — оправдывается Олег, — а нам и так хорошо.

«Спасибо вам, святители, что плюнули да дунули!» — Рома запускает магнитофон. Пыль с бумаг сдута, простыни сунуты в стиральную машину, грязь загнана под кровати, уборка закончена. Халтура и показуха, но в последнюю субботу месяца на станцию приходит мама, а такую санкомиссию не обманешь, будем вкалывать до седьмого пота.

— Челавэк, чаю! — требует Рома.

Чай у нас сегодня отменный, туристка в очках, на которой Гвоздь вот уже вторые сутки хочет жениться, подарила ему «Букет Абхазии». Гвоздь притаскивает еще кастрюлю с подгоревшим кулешом, но от него, к нескрываемому удовлетворению Ромы, все отказываются, даже сам автор не без отвращения съедает две-три ложки (если русский язык обогатился «автором гола», то почему бы не быть «автору кулеша»?).

Я даю наставления:

— Членам комиссии смотреть в рот, не возражать, за каждое замечание благодарить и жаловаться на мою строгость: «Житья от него нет, ни днем ни ночью покоя не дает!» К Виктору Палычу обращаться только «профессор». Он доцент, но это не имеет значения. «Да, профессор, большое спасибо, профессор, разрешите записать вашу мысль, профессор». На Евгению Ильиничну пялить глаза, восторгаться ее фигурой и с недоверием разводить руками: «Вы — бабушка? Невероятно! Вы, конечно, шутите, Евгения Ильинична?» Очень въедлив и опасен Оскар Львович, ему, Олег, Сименона невзначай подсунь, пусть отдохнет в гостинице. Гвоздь, получай пятерку и купи пирожных, только спрячь под замок, чтобы Рома ночью не слопал. Посторонних на станцию не пускать!

— Правда, с ними одна аспиранточка едет? — елейным голосом интересуется Гвоздь. — Я к тому, что ее в порядке исключения можно бы здесь устроить, я послежу, чтоб ей было удобно.

По моему знаку Олег и Осман нахлобучивают на голову Гвоздя шапку, набрасывают на него куртку и волокут на свежий воздух. Обычно после такой процедуры Гвоздь возвращается тихий, как овечка. Если аспирантка в самом деле приедет и захочет сэкономить на гостинице, Гвоздя будем связывать на ночь лавинным шнуром.

— А я? — расстроенно спрашивает Вася. — Мне больше нельзя жить на станции?

Я киваю Леве, и он зачитывает приказ начальника о временном зачислении в штат Лукина Василия Митрофановича на полставки уборщицы. Вася от души благодарит и клянется оправдать доверие.

Все, можно расслабиться. Я смотрю на часы: до встречи с Катюшей время еще есть. Любопытное существо, полмира объездила, прославляя русскую красоту и моды знаменитого Зайцева. Хотя вполне может случиться, что это — игра фантазии и никакая она не манекенщица, что, впрочем, мне безразлично, я не отдел кадров.

По заявкам слушателей Рома запускает «Скалолазочку» — одну из самых любимых, таких у нас две кассеты. «Мы с тобой теперь одной веревкой связаны…» Душа ноет, когда вспоминаешь, что Высоцкий не напишет больше ни одной песни, что его хриплый голос остался только на пленке. Сколько его ни слушаешь, наизусть давно знаешь каждое слово, а бьет по нервам, так и чувствуешь, что с каждой песней он сжигал свои легкие.

С ног до головы залепленный снегом, влетает Гвоздь. Глаза его вытаращены, рот раскрыт.

— С приветом — девять сантиметров!

Рома выключает магнитофон, мы не верим своим ушам.

— До первого апреля еще две недели, — говорю я, заведомо зная, что Гвоздь нас не разыгрывает, такими вещами не шутят. — Хорошо смотрел?

Гвоздь отряхивается, как собака, сбрасывает на пол шапку и куртку, садится за стол и жадно глотает чай. На мой оскорбительный вопрос он не отвечает.

За полтора часа, что мы здесь валяем дурака, снежный покров увеличился на девять сантиметров!

Вас это не пугает? Смею заверить — от незнания. Неведение вообще всегда и везде было лучшим средством для сохранения нервной системы, а «во многой мудрости много печали», как заметил древний мыслитель. Потом Гвоздь посмеивался, что тогда, когда он швырнул в нас этой ошеломляющей цифрой, мы застыли в позе актеров, рекомендованной Гоголем для финальной сцены «Ревизора». Что ж, неудивительно, такой информации за семь лет наши снегомерные рейки еще не выдавали. Лева, поднаторевший в арифметике, тут же подсчитал, что если буран будет продолжаться с той же интенсивностью хотя бы сутки, то снежный покров, даже с учетом его оседания, вырастет не меньше чем на метр. А это означает…

На языке вертится мрачное словечко, но боюсь накаркать. «Максим, у тебя дурной язык!» — мамино изречение, помещенное среди прочих на стенде «Мысли и афоризмы». Хватит с нас того, что накаркал Олег.

— Ну, кто не верил в циклон? — уныло вопрошает Олег. — Полундра, братва, спасайся, кто может! Теперь черта лысого они сюда доберутся, зря полы драили, чиф, ходи, как дурак, с помытой шеей.

Я осмысливаю ситуацию. Канатка не работает, нельзя терять ни минуты… Хорошо хоть, что от четвертой избавились, такого напора она бы и трех-четырех часов не выдержала, наделала бы делов…

Кто и где мне будет нужен?

— Диспозиция изменяется, — решил я. — Слушать и вникать! Рома и Вася будут ночевать у Османа, Гвоздь у меня, Олег и Лева останутся здесь — проводить наблюдения и каждый нечетный час выходить на связь. Олег, не забывай про журнал, «что не записано — то не наблюдалось» (из любимых изречений Оболенского — тоже на стенде). Движок в порядке?

— Чего ему сделается, — ворчит Олег.

Я ему сочувствую: не самое большое удовольствие — прочно застрять на станции в обществе Левы, из которого часами слова не вытянешь, и Ведьмы, пробуждающейся от сна лишь тогда, когда на камбузе гремит посуда. Ничего, будет нужно — Олег сумеет спуститься в одиночку.

— Проверить крепления и одеваться!

x x x

Такого гнусного бурана я, пожалуй, еще не видел. Ветер швырял снег не пригоршнями и даже не совковыми лопатами, а целыми экскаваторными ковшами. Я пожалел, что оставил на станции Олега, а не Рому: если я, допустим, вывихну ногу, Олег спустил бы ребят не хуже меня, он здесь каждый перегиб нащупает вслепую.

Я спускаюсь короткими галсами, от одной опоры канатной дороги до другой, чтобы в условиях отсутствия видимости не потерять направления. Идем аккуратно, один за одним, след в след: мой персонал — народ дисциплинированный, а Васю я предупредил, что, если даст волю ногам, оторву ему голову. Можно, конечно, идти побыстрее — это если торопишься в крематорий: на перегибах, в понижениях рельефа скопились уже довольно серьезные массы снега, а эта пышная, влекущая, сказочно прекрасная целина сейчас представляет собой мягкую снежную доску, которую ничего не стоит сорвать и проехаться на ней в преисподнюю.

Не доходя до шестнадцатой опоры, я останавливаюсь, лыжню отсюда можно проложить только через мульду, заполненную метелевым снегом чашу шириной метров пятнадцать. В ней, как в ловушке, прячется небольшая, тонн на двести лавинка — по нашим масштабам пустяковая, но вполне способная задушить растяпу, который отнесется к ней без должного уважения. Я, делая знак стоять и ждать, резко отталкиваюсь, на скорости прорезаю мульду и выскакиваю на твердый склон. Буран завывает, видимость ноль, но я вижу и слышу, как устремляются вниз мои двести тонн. Подрезать такие лавины не хитрость даже без страховки, нужно только прилично стоять на лыжах, развить подходящую скорость и верить, что ты успеешь выскочить. А будь лавиносбор пошире, без страховки его дразнить опасно: четвертую, например, я и со страховкой подрезать не рискну и другим не разрешу.

Путь свободен, можно продолжать спуск. А буран работает на совесть, порывами чуть с ног не сбивает. Мы делаем короткие галсы, стараясь не попадать на оголенные каменистые участки, откуда снег сдувается ветром. В такой обстановке я всегда доволен своими короткими и широкими «Эланами», на них легче маневрировать на глубоком снегу. Я думаю о том, что нужно срочно вызывать артиллеристов, и молю бога, чтобы не прервалась телефонная связь: еще года три назад я написал докладную с призывом уложить телефонный кабель под землей, но у Мурата на такие пустяки никогда нет денег. Комиссия меня больше не волнует, прорвутся они к нам или застрянут — их дело. Шесть сантиметров в час! Когда в прошлом году сошли большие лавины, снегопад выдавал на-гора максимум три с половиной сантиметра — правда, длился он двое суток.

Сквозь пелену, когда порывы чуть ослабевают, видны огни Кушкола, они уже близко. Мы проходим участок относительно молодого леса; видимо, когда-то, очень давно, по этому склону прошлась лавина, теперь она в нашем реестре за номером три и не числится в опасных. Интересно, что лавина ломает, как спички, столетние сосны, а кустарник и березняк лишь сгибаются, отбивают на коленях поклоны и остаются жить. Теперь я боюсь, как бы третья не проснулась от спячки и не наделала шуму.

К нижней станции мы спускаемся, похожие на неумело вылепленных снежных баб. «Эскимо привезли!» — смеется Измаилов. Кроме него нас ждут Хуссейн с Мариам, мама и Надя, они опасались, что мы можем застрять наверху, и в знак солидарности с нами не пошли в кино. Мама просила запустить для нас канатку, но Измаилов отказался, и правильно сделал: ветер может раскачать кресла и трахнуть их об опоры.

Первым делом я звоню артиллеристам: Леонид Иванович, наш старый семейный друг, отставной майор, уже собрал свою команду и ждет вездехода. Мы пьем горячий чай, обговариваем с Хуссейном день грядущий и расходимся по домам. Проходя мимо «Актау», я вспоминаю, что в номере 89 предвкушает карточные фокусы Катюша, и удивляюсь тому, как мало это меня волнует.

Теперь я точно знаю, что тот сон мне снился не зря и наступают веселые денечки.

x x x

Гвоздь дорвался до пельменей, объелся и сладко храпит в моей постели, а я сижу за столом над картой. Спал я всего часа три, но не чувствую себя уставшим — нервы на взводе, да и кофе накачался. Буран не унимается, за окном ревет и свистит, и я не могу ни о чем думать, кроме того, что все мои пятнадцать лавинных очагов наливаются соками и растут, как князь Гвидон в своей бочке.

Как мне не хватает Юрия Станиславовича! «Лотковые лавины, — говорил он, стоя у этого окна, — это орудия, направленные на долину. Либо ты их, либо они тебя». В лавинном деле он был великаном, с его уходом образовался вакуум, который некем заполнить. Его ученики — или теоретики, или практики, Оболенский же был и тем, и другим; он создал теорию, которая вдохнула жизнь в практику, без его подписи не прокладывался ни один километр БАМа, не сооружались горные комбинаты и рудники; если он накладывал на проект вето, жаловаться было бесполезно — Оболенскому верили.

Эту карту составлял он, на ней его пометки. Он предвидел, какие лавины доставят мне больше всего хлопот, набросал примерное расположение лавинозащитных сооружений (у Мурата на них, конечно, нет денег) и посоветовал не сбрасывать со счетов первую и третью: «Не забудь, что спящий может проснуться!» Он говорил, что лавины, как и вулканы, бывает, спят столетиями и лишь тогда, когда поколения к ним привыкают и окончательно перестают обращать на них внимание, срываются с цепи. О первой, например, даже самые ветхие старики не слыхивали, чтобы она просыпалась. Интересно, слыхивали ли они про такой снегопад, как сегодня?

Гвоздь беспокойно всхрапывает и начинает ворочаться со скоростью тысяча оборотов в минуту — переживает во сне очередное похождение. Долго мне, конечно, его не удержать, а жаль, попробуй заполучить такого беззаветного трудягу, нынче романтика стало найти куда труднее, чем кандидата наук. А окрутят Гвоздя — пиши пропало, какая жена согласится, чтобы муж одиннадцать месяцев в году жил холостяком на высоте три с половиной километра над уровнем моря, да еще с такой зарплатой. Сколько отличных лавинщиков стащили женщины с гор в долины!

— Таня, куда ты? — тревожно спрашивает Гвоздь.

Грех ему мешать, но дело есть дело — я сдергиваю его с постели и выпроваживаю снимать показания со снегомерной рейки, установленной в стороне от построек. Гвоздь бурно негодует: вместо того чтобы охмурять любимое существо, он должен морозить свою шкуру.

— Тебе еще кто-нибудь приснится, — обещаю я. — Вернешься, закроешь глаза — и поможешь Барбаре Брыльской натянуть сапожки.

— А Мягков? — сомневается Гвоздь. — Не схлопочу от него по уху?

— Мягкова я беру на себя, иди, сын мой.

Гвоздь вдумчиво чмокает губами и, примиренный с действительностью, уходит.

Мама и Надя тоже не спят, они встали по будильнику в пять утра и готовят меня к авралам: штопают непромокаемые брюки и латаную-перелатаную пуховую куртку, которую я не променяю на самый пижонский штормовой комбинезон с дюжиной «молний», наполняют термос чаем и пакуют в целлофан бутерброды. Мама у меня отличный парень, в авралы от нее не услышишь никакого нытья; единственное, что от меня требуется, — это каждые три часа сообщать (телефон, телеграф, курьер), что на данную минуту бытия ребенок жив и здоров; если же он об этом забывает, мама всегда изыщет способ прибыть на место действия собственной персоной.

Жулик сидит нахохлившись, так рано его давно не будили. В порядке извинения подсовываю ему салатный лист.

— Бар-рахло! — восторженно кричит Жулик. — Кто его спрашивает? Смени носки!

— Уже сменил, — докладываю я, — можешь проверить.

— Максим встречает жену! Ты сделал зарядку?

— Не успел, — признаюсь я, — некогда было.

— Там-там-там! Заткнись, мерзавец!

Слышу, мама и Надя хихикают, прежний владелец обучил Жулика словам, которые в дамском обществе произносить не принято; кое-что, впрочем, он воспринял и от меня. Поэтому с приходом гостей мы вынуждены его изолировать. Гулиев был совершенно шокирован, когда на его невинный вопрос: «Как тебя зовут?» — Жулик рявкнул: «Пошел вон (далее непотребное слово), голову оторву!»

Звонок по телефону: артиллеристы выезжают, через два часа предполагают быть здесь. Сразу же начнем обстреливать лавиносборы — если еще не поздно. К сожалению, определить — не поздно ли, можно не умозрительно, а лишь экспериментальным путем; к сожалению — потому что один выстрел может вызвать катастрофическую лавину. А что делать? Подрезать лавины на лыжах в такую погоду сумасшедших нет.

Из прихожей доносятся громкие голоса, это мама выгоняет Гвоздя на лестницу стряхивать снег. Я спешу туда.

— Восемьдесят! — орет Гвоздь, заляпанный снегом так, что глаз не видно.

— Надежда Сергеевна, правда, я похож на Снегурочку?

Восемьдесят — это за тринадцать часов. Что же тогда делается на подветренных склонах, куда ветер своей метелкой сгребает снег?

Я звоню Осману, он живет в двух километрах в селении Таукол. Трубку снимает Рома. Они хорошо поужинали: творог со сметаной, баранина с лапшой… Я бросаю в трубку несколько слов из лексикона Жулика, и Рома мычит — он что-то жует, — что у них примерно такая же картина: буран, шесть сантиметров в час, температура минус шесть, с южного склона сошли несколько лавинок — до шоссе не доползли, на завтрак Осман готовит… Я посылаю его подальше, приказываю до указаний не трепыхаться и включаю коротковолновую рацию. Слышимость отвратительная, но то, что я слышу, еще хуже: снегомерная рейка в лавиносборе четвертой, которую в разрывах облачности с гребня разглядел в бинокль Олег, показала увеличение снежного покрова почти на два метра. Электроэнергии нет, движок задействовали, всем привет, за нас не беспокойтесь.

Почти два метра! У меня звенит в ушах. Как будем жить дальше? Звоню Мурату. Трубку не снимают, но ничего, посмотрим, кто кого. На десятый звонок слышу сонное:

— Аллоу?

Когда-то Юлия начинала разговор с простонародного «алё», но что годилось для дежурной по этажу турбазы «Кавказ», не к лицу первой леди Кушкола.

— Доброе утро, Юлия, передай трубку Мурату.

— Максим, ты сошел с ума! Он спит как убитый.

— Воскреси его, ты это умеешь. Подсказать, как?

— Не хами… — Пауза, и затем вкрадчиво, нежно: — Ну подскажи.

— Вылей на него ведро холодной воды. И побыстрее, он мне нужен.

— Нахал ты, Максим… — Разочарованно, ждала, небось, что я ударюсь в лирические воспоминания. Долго будешь ждать, любовь моя, успеешь состариться.

— Ну, чего тебе? — Правда спал, голос сонный.

— Доброе утро, Мурат.

— Ты для этого меня поднял? — Уже не голос, а рык сладко спавшего и насильно разбуженного человека. — Чего там?

— Да так, пустяки. Ты в окно смотрел?

Слышу, как отдергивается штора. Под утро Кушкол не узнать, все черные краски исчезли: склоны гор, дом, деревья, шоссе — все, что находится под открытым небом, циклон выкрасил в белый цвет. Я коротко информирую Мурата об интенсивности снегопада, предлагаю немедленно объявить лавинную опасность, запереть туристов в помещениях, выпустить бульдозеры на расчистку шоссе и предоставить в мое распоряжение вездеход.

— Повторить или ты все усвоил?

— Пошел к черту… — Примирительно, значит, усвоил. — Эй, поставь чайник!

— Спасибо, уже вскипел, сейчас буду завтракать.

— Пошел ты… (Спросонья лексикон у Мурата не очень богатый.) Минут через сорок выходи, поедем вместе.

— Встреча у конторы?

В ответ слышится чертыханье, и я, удовлетворенный, вешаю трубку: Мурат смертельно оскорбляется, когда управление туризма называют конторой. День начинается плохо, почему бы не доставить себе маленькое удовольствие?

Я сую в планшетку карту, записную книжку и карандаши, меняю в фонарике батарейки и объявляю получасовую готовность. Мама уже сервирует стол.

— Максим, ты хорошо помнишь…

— Да, мама, каждые три часа.

— Звони в библиотеку, сегодня будет наплыв. И береги себя.

— Но ведь это моя главная задача, мама… Как тебе нравится?

Мерзавец Гвоздь не теряет времени даром и осыпает Надю комплиментами.

— Максим! — взывает Надя. — Поторопись, я боюсь не устоять!

Я приподнимаю чрезвычайно довольного собой Гвоздя за шиворот и встряхиваю, как щенка. Гвоздь покорно висит, как братец Кролик из моих любимых сказок, его смазливая физиономия расплылась в улыбке.

— А если это любовь? — мечтательно спрашивает он.

Надя чмокает его в щеку.

— Учись, Максим!

— Твое счастье, негодяй, что ты мне нужен. — Я швыряю Гвоздя на диван.

— Побереги пыл, пойдем на смотрины к «белым невестам».

Так называл лавины наш друг Ганс Шредер, с одной из них в австрийских Альпах он и сочетался законным браком, мир его праху…

Как принимаются решения

— Ну, где твой буран? — с насмешкой встречает меня Мурат. Паникер, Максим, ой панике-ер! Пошли в кабинет.

Буран в горах — самая капризная штука на свете; впрочем, то же самое говорят моряки о штормах, а полярники — о своих пургах. Ну словно какая-то невидимая рука включила реостат! С того времени, как я напугал Мурата по телефону, порывы ветра с каждой минутой ослабевали и гасли — буран терял последние силы, иссякал; когда же мы подошли к управлению, с неба мягко, как на парашютах, спускались одинокие снежинки. Типичный «генеральский эффект».

— Панике-ер! — с наслаждением повторяет Мурат, развалившись в своем кресле. — Чего молчишь?

— Тебе хорошо, ты выспался… — жалуюсь я.

— Это я выспался? — взрывается Мурат и сбивчиво излагает все, что он обо мне думает.

Равнодушно позевывая и смеясь про себя, я не без зависти вспоминаю, что Юлия, когда расходилась, на часы не смотрела и бездельничать не позволяла. Видимо, Мурат догадывается о моих мыслях и круто меняет направление главного удара. — А ты чего в глазах мельтешишь? Садись!

Это относится к Гвоздю, который бродит по кабинету, осматривая многочисленные кубки и грамоты в витринах.

— Ваши трофеи, Мурат Хаджиевич? — голосом отпетого подхалима спрашивает он.

— Не твое дело!

— Не мое так не мое. — Гвоздь, как человек маленький, садится на краешек стула и исподтишка мне подмигивает. — Я и так знаю, что в «Спорте» вас еще кавказским Жаном-Клодом Килли называли.

Откровенная и грубая лесть, к тому же бессовестное вранье.

— Преувеличиваешь, — смягчается Мурат, с симпатией глядя на честную физиономию Гвоздя. — Ты еще не женился?

— Нет, готовлю материальную базу.

— Машина, мебель?

— В этом роде, — туманно отвечает Гвоздь, запланировавший на лето покупку новых штанов. — Вот бы вас заполучить тамадой, Мурат Хаджиевич!

— Вполне возможно, — великодушно обещает Мурат. — А ты не паникер, как твой начальник?

Гвоздь корчит серьезную рожу — в знак свидетельства, что он не паникер.

— Ну и что ты предлагаешь? — доверчиво, с подкупающей искренностью спрашивает Мурат. Он любит советоваться с народом, с простыми людьми — с инструкторами, горничными, вахтерами. Многие на это клюют, не догадываясь, что слушает их Мурат вполуха, а то и вовсе отключаясь.

— Я? — Гвоздь с сомнением тычет себя пальцем в грудь.

— Ты.

— А мне можно высказаться? — Простодушный Гвоздь еще не верит.

— Нужно, — весомо подтверждает Мурат, гордый своей демократичностью. — Представь себе, что тебя посадили в мое кресло. Представил?

— А вы где будете? — дурашливо интересуется Гвоздь.

— Это неважно, меня нет, ты — начальник, — снисходительно поясняет Мурат. — Что ты будешь делать?

— Женюсь и — в отпуск, — после некоторого раздумья решает Гвоздь. — В Пицунду.

— Ну а сейчас, сейчас какое решение ты примешь в связи с бураном?

— Ясное дело, — уверенно говорит Гвоздь. — «Всем, всем, всем! Объявляется лавинная опасность! Выход из помещений…»

— Тьфу! И этот тоже паникер. — Мурат сразу теряет к Гвоздю всякий интерес. — Тебе что, — вдруг нападает он на меня, — тебе плевать, а у меня убытки! Один день простоя канатки — пять тысяч, понял?

— На водке доберешь, на барах и ресторанах.

— А, что с тобой говорить. — Мурат безнадежно машет рукой. — Спиртное по другому ведомству, как не понимаешь?

Он встает, подходит к окну, смотрит на склоны. В одном он, конечно, прав, на его убытки мне плевать. Ну, не получит Мурат квартальной премии, парой сережек у Юлии будет меньше, велика беда.

— Буран кончился, а ты паникуешь, — угрюмо бурчит Мурат. Склоны как склоны, снег выпал — ну и что? Обязательно лавины? Даже сам Оболенский говорил, что не после всякого бурана лавины.

Я молчу, пусть облегчит душу, «А все-таки жаль», как поет Окуджава, что нам уже по тридцать и, вместо того чтобы честно бороться на склонах, мы обречены отныне на кабинетные распри. У меня-то способности были обыкновенные, а Мурат, не променяй он спорт на карьеру, мог бы и в чемпионы пробиться.

— Если каждого снегопада бояться, Кушкол закрывать надо, — убеждает он самого себя. — Когда мы были в Инцеле, тоже прошел буран, а они расчистили трассы и катались. Помнишь?

— У них сантиметров пятьдесят выпало, а у нас восемьдесят. К тому же во время снегопада они лавиносборы из минометов обстреливали.

— А почему ты этого не делаешь? Две зенитки даром стоят, взял бы и обстрелял.

— Демагог ты, Мурат. — Я начинаю злиться. — Пять раз тебя просил дать на сезон артиллеристам квартиры, жили бы они здесь — никаких проблем не было.

— А где я тебе возьму квартиры? — огрызается Мурат. — Подмахнешь проект — тут же дам, вот смотри, расписку пишу. Ну?

— Пошел ты со своим проектом…

Не дипломатично, сейчас с Муратом нужно бы разговаривать по-иному. Он отходит от окна и с силой садится в кресло, впервые я отчетливо вижу в его глазах откровенную неприязнь. А за что ему меня любить? За лыжи, которые отдал ему в Гренобле? Так добрые дела не прощаются, именно с той поры Мурат стал от меня отдаляться. За Юлию, которую он у меня отбил? Так он мучится незнанием, была или не была она моей. За то, что я единственный в Кушколе человек, который от него не зависит и не ищет его дружбы?

Я тоже его не люблю — за сытую непогрешимость в суждениях, за хамство по отношению к подчиненным и, наоборот, за прикрытое широким гостеприимством раболепие перед начальством. Я тоже далеко не ангел и тоже, бывает, даю волю страстям, когда нужен здравый смысл, но, по крайней мере, выбираю друзей из тех, кому я нужен, а не из тех, кто нужен мне. Я знаю, что рано или поздно мы столкнемся — как два самосвала, учитывая наши весовые категории.

Кажется, я здорово его разозлил.

— Отвечай одним словом, — цедит Мурат. — Будут лавины?

— Вполне могут быть.

— Значит, вполне могут и не быть?

— Я не господь бог, я могу только предположить.

— Манэврируешь? — Мурат сужает глаза до щелочек. Подчиненные больше всего его боятся, когда он непроизвольно начинает говорить с акцентом. — Отвечай чэстно: будут лавины? Да или нэт? Ну? Ага, молчишь?! — Он снимает трубку, набирает номер. — Измаилов, ты? Где там Хуссейн Батталов? Пусть собирает своих людей, инструкторов и укатывает туристскую трассу. Что?! Кто тэбэ начальник, Хаджиев или Уваров? Выпол-нять!

Трубка с размаху летит на рычаги. Хорошая штука телефон, пар выпущен. Наполеон, у которого не было телефона, в таких случаях разбивал фарфоровый сервиз. Мурат открывает папку и углубляется в бумаги, которые, видимо, очень его интересуют. Он даже хмыкает и делает рукой какую-то пометку — явное доказательство, что он забыл о моем существовании. Переигрывает, и на глазок видно, что его грызет червь сомнения.

— Ну, чего сидишь? — не выдерживает он. — Если хочешь чего сказать — говори.

Теперь и мне хочется поиграть, ведь ему не известно, каким аргументом я запасся перед выходом из дома. Пусть это будет моя маленькая месть. Гвоздь весь извелся — так ему не терпится увидеть, как Мурат на нее отреагирует.

— У меня к тебе просьба.

— Какая? — с готовностью спрашивает Мурат. Он прекрасно знает, что я могу оспорить его решение официальной бумагой и тем самым возложить на него тяжелую ответственность, куда проще пустяковой подачкой превратить меня из врага в союзника.

— Позвони, пожалуйста, в Каракол, дежурному по райкому.

— Это зачем? — Мурат явно озадачен.

— Ну, чего тебе стоит, — дружелюбно продолжаю я, — про погоду спроси, самочувствие. Всегда важно знать, какое у начальства настроение. Я бы и сам позвонил, но мне счет пришлют, а ты можешь бесплатно.

Мурат пристально на меня смотрит, пытаясь угадать, где здесь подвох, но я невозмутим, и он набирает номер. «Алё, привет, дорогой, Хаджиев приветствует!» С дежурным Мурат разговаривает совсем не так, как со мной, дежурный — это значительная фигура, имеет прямой доступ к первому секретарю. В изысканных словах Мурат выражает свою радость по поводу того, что дежурный жив и здоров, и интересуется, как прошла ночь и нет ли указаний. По мере того как абонент отвечает, лицо Мурата все больше вытягивается — это он слышит про лавину, которая в нескольких километрах от Каракола снесла ремонтную мастерскую и обрушилась на шоссе. Мурат просит передать руководству, что все меры приняты, личный привет уважаемому Сергею Ивановичу и прочее. Потом, не глядя на меня, звонит Измаилову, отменяет свое распоряжение и велит готовиться к объявлению лавинной опасности.

Текст у меня уже напечатан, я кладу его на стол. «Всем, всем, всем! Из-за сильного снегопада в районе Кушкола создалась лавиноопасная ситуация. Во избежание несчастных случаев приказываю…»

Я посрамлен

— С утра штук пятнадцать звонков, — докладывает Надя. — Всем нужен твой скальп.

Мы с Гвоздем наездились и чертовски проголодались, мне плевать на телефонные звонки — ничего хорошего я от них не жду. Вы никогда не замечали, как противен бывает телефон, когда не ждешь от него ничего хорошего? Надя с умилением смотрит, как мы, обжигаясь, проглатываем борщ и набрасываемся на макароны по-флотски. Гвоздь втягивает их с мелодичным свистом — фокус, приводящий зрителей в восторг. Шарль, тот самый француз, который снабжает Мариам туалетным мылом, утверждает, что в аристократических салонах Гвоздь имел бы бешеный успех.

Дзинь!

— Кто его спрашивает? — Надя смотрит на мое каменное лицо и врет в трубку: — Его нет дома, позвоните, пожалуйста… завтра.

Самое гнусное, что отключить телефон нельзя, мало ли что может произойти в моем хозяйстве.

— Я становлюсь из-за тебя отпетой лгуньей, — жалуется Надя. — Если б ты слышал, как я изворачивалась, когда позвонил лично товарищ Петухов!

— Что ему от меня нужно? — интересуюсь я. — Автограф?

— Он предупредил, что, если его не выпустят из Кушкола, ты будешь уволен без выходного пособия.

— Без выходного не уволят, — лихо свистнув, морально поддерживает меня Гвоздь. — Я как профорг не дам своей санкции.

— Кроме того, — Надя листает записную книжку, — тебя обещал стереть с лица земли Николай Викторович Брынза. «Так и передайте ему, Брынза!» Видимо, большой человек. Трое собираются устроить тебе темную, один грозит судом, а из-за женщины, которой ты разбиваешь личную жизнь, у меня сгорела гречневая каша.

— Мак обещал на ней жениться? — радостно спрашивает Гвоздь.

— Насколько я поняла, еще нет. Ей срочно нужно выехать, потому что муж думает, что она у тетки в Краснодаре, а завтра у нее день рождения и он туда позвонит.

На меня идет настоящая охота, у многих путевки кончились, на руках билеты, а из Кушкола никого не выпускают. Мурат приказал администрации валить весь мусор на Уварова, и в людных местах я стараюсь не бывать.

— Это что, — говорю я, — утром у шлагбаума два фана бросились мне в ноги: «Выпусти, отец родной!» Подумаешь, муж застукает, вот у них действительно беда — истек срок командировки.

Надя пожимает плечами.

— Но ведь они могут послать своему начальству заверенную у Мурата телеграмму.

— Превосходная идея! Но дело в том, что командированы они не в Кушкол, а в Ставрополь, по дороге как-то сбились с пути.

— К тому же у них случайно оказались с собой горные лыжи с ботинками, — с усмешкой добавляет Гвоздь. — Добрый день, Анна Федоровна!

— Добрый? Ты смеешься, Степушка! — с веселым ужасом говорит мама, садясь за стол. — Полтарелки, Надюша, спасибо. У дверей инструкторы стоят стеной, на них лезут с кулаками — а ведь интеллигентные люди! Надя, это не борщ — это счастье. Гулиев прячется, не подходит к телефону, в барах столпотворение, я завела сотню новых формуляров, лучшие книги расхватали. Ну почему я не догадалась закрыть библиотеку на учет? Как это ни прискорбно, но в кругах интеллигенции масса прохвостов. Максим, туристы ползут из окон, как тараканы, и почин положила та нахальная вертихвостка из восемьдесят девятого, ее уже два раза ловили!

Гвоздь исподтишка подмигивает: Катюшу с барбосами мы встретили у турбазы «Кавказ» в шашлычной, где они праздновали свой побег. Барбосы обрушились на меня с насмешками, а Катюша разговаривать не пожелала: видимо, не привыкла к тому, что на свидания с ней не являются. Лиха беда начало; лет через десять — пятнадцать привыкнет. Отныне в лице этой компании я имею лютых врагов: дружинники из местных ребят по моему распоряжению препроводили их в «Актау».

x x x

Если есть в Кушколе человек, которого все единодушно проклинают, то это трус, паникер и перестраховщик Максим Уваров. Ну, все — это я загнул, с десяток снисходительных кое-как наскребу: мама, Надя, мои бездельники да еще, пожалуй, Хуссейн. Забыл про барменов! У них большой праздник. Вчера вечером я встретил Ибрагима, который вез на санках картонные ящики с коньяком, и мне пришлось отбиваться — так бурно выражал он свою признательность. С барменами наберется десятка два людей, для коих я еще не конченый человек, остальным лучше не попадаться на глаза.

— Дорого ты обходишься государству, Максим, — горько упрекает Мурат, — в большие тысячи. Ты хуже, чем лавина, ты землетрясение!

Я посрамлен, разбит наголову, уничтожен: второй день стоит солнечная, идиллически-прекрасная погода, лучше которой нет и быть не может. Но укутанные целинным снегом склоны, манящие склоны, главная изюминка Кушкола — это тот самый локоть, который нельзя укусить. Вид вожделенных, недоступных склонов приводит запертых туристов в ярость.

— Где их достоинство? — поражается мама. — Когда убегает девчонка, у которой в голове только ухажеры, это еще можно понять, но когда известный композитор и академик, пожилые и почтенные люди, спускаются на связанных простынях с третьего этажа… Максим, учти, они тебя разыскивают! У композитора завтра авторский концерт в Горьком, а у академика в Москве заседание.

— Но я не пою и ничего не смыслю в радиофизике.

— Тебе еще смешно…

Мама на сей раз ошибается: мне решительно не до смеха. Почему, я понять не могу, но со склонов Актау не сдвинулась ни одна лавина. Между тем боеприпасов склоны накопили предостаточно, спусковой крючок взведен и, по моему глубочайшему убеждению, должен быть спущен. До сих пор у нас на Кавказе так было всегда: лавины сходили либо во время сильного снегопада, либо сразу же после него, но ни вчера, ни сегодня этого не произошло, и моя голова пухнет от попыток найти объяснение этому феномену. Надя, которая привезла мне в подарок двухтомник Монтеня, выискала в нем подходящую к случаю мысль: «Чем сильнее и проницательнее наш ум, тем отчетливее ощущает он свое бессилие». Что касается ума, то это написано не про меня, а вот насчет бессилия я совершенно согласен: сколько я ни копался в специальной литературе и в собственном опыте, напрашивался один — единственный вывод — лавины просто меня дурачат, ехидно смеются над жалким человеком, который тщится проникнуть в их непостижимую сущность. Я не верю в оккультные штучки, но отдал бы год жизни, чтоб хотя бы на пять минут вызвать дух Юрия Станиславовича и взять у него интервью.

А ведь Юрий Станиславович предупреждал, что лавинщики — самая неблагодарная профессия на свете: когда мы ошибаемся, из нас делают мартышек, а когда мы правы, этого не замечают («Ваша работа, вам за это деньги платят»). Увы, бывает так, что лишь одно может убедить людей в нашей правоте: большое несчастье.

От этих мыслей мне не становится легче, в худшей ситуации я, пожалуй, еще не оказывался. За мое предсказание Мурат Хаджиев, будь он феодальным владыкой в средние века, отрубил бы мне голову. Вот что я натворил:

1. Остановил канатку.

2. Запер несколько тысяч туристов в помещениях.

3. Отменил занятия в школе.

4. Закрыл въезд в Кушкол и выезд из него.

То есть формально это сделано по приказу местных властей, но — по моей настоятельной рекомендации, с которой они обязаны считаться. Нет, в средние века, пожалуй, Мурат посадил бы меня на кол и был бы по-своему прав.

А пункт 5-й, пока что не осуществленный? Я испытываю непреодолимое желание выселить жильцов из двенадцатиквартирного дома № 23, ибо мне мерещится, что третья лавина может проснуться. Я знаю, что если об этом заикнусь сейчас, меня разорвут на части, но ничего не могу с собой поделать.

Я снимаю трубку и звоню Мурату.

x x x

К счастью, о вездеходе Мурат не вспомнил, и я тороплюсь — а вдруг спохватится и отберет?

Пока Гвоздь прогоняет двигатель, а Надя одевается, я выхожу на связь со станцией. Олег выкопал несколько шурфов и произвел анализ взятых оттуда образцов: свежевыпавший снег быстро оседает, в нижележащей толще образуются кристаллы глубинной изморози. Снегомерная съемка показала, что лавиносборы заполнены до отказа, и для него, Олега, загадка, какая сила удерживает снег на склонах. Видимо, не хватает пресловутой соломинки, которая переломит спину верблюду. Обменявшись наблюдениями и туманными догадками, мы сходимся на том, что такой соломинкой может стать либо резкое изменение температуры воздуха, либо несколько дополнительных сантиметров снега. Олег хнычет, что больше на станции ему делать нечего, и просится вниз. Я даю добро, здесь он мне будет нужнее.

Гвоздь в восторге, что Надя тоже едет, ибо со мной можно умереть от скуки — за рычагами я слишком сосредоточен и разговоры не поддерживаю. Гвоздь рассыпается мелким бесом перед Надей, а я на самом малом веду вездеход мимо окон кабинета Мурата и с облегчением вырываюсь на шоссе.

Сначала мы направляемся к поляне у подножия Бектау, откуда открывается обзор почти всех моих лавин.

Попробую нагляднее описать место действия.

Ущелье Кушкол — это трехкилометровая долина шириной в полтора километра, разрезанная вдоль примерно пополам речкой Кёксу, берущей начало от ледников Бектау. С востока и юга долину ограждают отроги Бектау, с севера — хребет Актау; если взглянуть сверху, то ущелье похоже на обрубленную с одного конца ванну — юго-запад свободен, там петляет шоссе на Каракол.

Речка Кёксу — граница между раем и адом. Южная часть долины, прижатая к лесистым отрогам Бектау, полна жизни. На альпийских лугах большую часть года пасутся стада, внизу — гостиницы и турбазы, дома, шоссе. К северу от Кёксу — мертвая зона, здесь злодействуют двенадцать из пятнадцати лавин. Склоны Актау почти начисто ободраны — лишь островки березняка и кустарника, а вся часть ущелья от склонов до речки загромождена обломками скал, моренным материалом, снесенным с гор; на непосвященных эта зона навевает уныние, на посвященных — трепет: вход сюда заказан до лета, когда лавины полностью сойдут и растворятся в Кёксу.

Спокойно спать лавинщикам мешают два обстоятельства: во-первых, то, что отведенный для горнолыжников склон находится между третьим и четвертым лавинными очагами, и, во-вторых, ожидание катастрофических лавин. Ну, с горнолыжниками, как вы убедились, просто: можно остановить канатку и никого к склонам не подпускать, а вот со вторым обстоятельством дело обстоит куда сложнее.

Когда лет двадцать назад на месте древнего поселения начали строить туристский комплекс, само собой разумелось, что до южной половины ущелья лавины не дойдут. Но «гладко было на бумаге, да забыли про овраги» — иные лавины ухитрялись перехлестывать через Кёксу, перекрывать шоссе и уничтожать находящиеся с краю сооружения. Проектировщики возлагают вину за свой недосмотр на местных жителей, которые, мол, плохо их информировали, но аборигены здесь ни при чем: они просто не могли припомнить, чтобы при их жизни, при жизни отцов и дедов случались такие большие лавины, а летописей здесь не вели, никаких письменных свидетельств не осталось. Ну а раз сами не видели и не припомнят — значит, катастрофических лавин в Кушколе нет и не может быть.

А про «спящую красавицу» забыли? Я уже говорил, что лавины могут спать по двести — триста лет и проснуться тогда, когда о них уже и думать не думают. Такая лавина страшна тем, что застает людей врасплох, как бандитская шайка; случается, она, как лава Везувия Помпею, хоронит селение, не оставляя свидетелей, а спустя века сюда приходят другие люди; они не знают, куда делись их предшественники, почему они покинули такое превосходное ущелье, и обживают его — до очередной лавины.

— Видишь ту сломанную сосну? — Это Гвоздь. — Как раз под ней торчала голова твоего Мака и шевелила ушами.

Гвоздь, на ходу придумывая новые подробности, захлебываясь, пересказывает Наде свою легенду, а я останавливаю машину и выхожу, чтобы по-отечески пожурить двух юнцов, которые присели на камень перекурить у самого «Чертова моста». Я хватаю их за шиворот, приподнимаю и внушаю, что они являют собой двух ослов, каких свет не видывал, и если не дадут клятву немедленно возвратиться… Юнцы извиваются и протестуют по поводу насилия над их личностями, но клятву дают, и я отпускаю их.

— Ату их! — кричит им вслед Гвоздь. — Мамам напишу!

Ба, старые знакомые! В сопровождении своей свиты приближается Катюша. Барбосы тычут в мою сторону пальцами и кривятся в усмешках, а Катюша надменна и презрительна.

— Долой тюремщиков, да здравствует свобода! — провозглашает она и машет рукой Наде. — Ваш муженек хотел запереть нас в четырех стенах — руки коротки!

— Сел в лужу — и давай отбой, — советует Анатолий. — Все равно ордена за бдительность не получишь.

— А по шее вполне можешь, — подхватывает Виталий, самый рослый из барбосов. — Сказать, от кого?

Кажется, эта компания настроена агрессивно.

— Уж не от тебя ли? — спрашиваю я.

— Может, от него, а может, и от меня, — ввертывается третий.

Барбосы подходят поближе, я зря ввязываюсь в историю, они на меня злы.

— Максим, — спокойно говорит Надя, — поехали дальше. До свиданья, Катя.

Но Катюша ее не слышит, она стоит и жадно смотрит, она из тех женщин, которые обожают смотреть на драки. За спиной я слышу звяканье металла и дыхание Гвоздя. Не люблю гаечных ключей, они наносят телесные травмы.

— От тебя? — громовым голосом ору я третьему и крепко хватаю его за нос. Олег, который научил меня этому приему, уверяет, что схваченный за нос ошеломлен и беспомощен. — Сопляк! — Я с силой толкаю его на двух других и сажусь в кабину. — Катюша, дай ему носовой платок!

Мы едем дальше, меня трясет от злости, но Гвоздь взвизгивает, за ним Надя.

— Сопляк! — подражая моему голосу, ревет Гвоздь.

— Какое у него было глупое лицо! — стонет Надя.

— Морда, — поправляет Гвоздь. — А Катюша хороша-а! Никогда еще не видел такой красивой дуры.

Надя охотно поддерживает эту версию, а я думаю, что на сей раз Гвоздь сказал чистую правду. Природа редко дает женщине все, и это справедливо — другим легче выдерживать конкурентную борьбу. Кто-то сказал, что красивая внешность — это вечное рекомендательное письмо. Не могу согласиться — что это за письмо, из которого не узнаешь ни ума, ни характера? Так что «вечное» — это, пожалуй, слишком, правильнее было бы сказать: письмо на неделю, ну, на месяц. К сожалению мужчина — существо крайне поверхностное, от красоты он на некоторое время дуреет — я имею в виду себя. «Бойся красавиц, — учит меня мама, — они умеют только гримасничать и кружить головы, а кто будет варить тебе гречневую кашу и стирать, когда меня не станет? У Мурата скоро будет гастрит, потому что его кукла не умеет даже поджарить яичницу!»

Вездеход, рыча, идет на подъем. Я останавливаюсь у открытой площадки, откуда лавинные очаги, с седьмого по пятнадцатый, видны как на ладони.

Мы смотрим на них в бинокли. Лавиносборы, мульды, лотки и кулуары заполнены чудовищными массами снега. Они недвижны и безобидны — как бывают безобидны в открытом море волны цунами, которые лишь у берега встают на дыбы. Особенно зловеще выглядят седьмая и одиннадцатая, каждая из них может швырнуть на долину полмиллиона тонн лавинного снега — вместе с непредсказуемой силы воздушной волной.

— Убедился? — говорю я. — Опоздали, стрелять нельзя.

Гвоздь уныло кивает. Артиллеристы почти на сутки застряли у лавины, сошедшей возле Каракола, и к нам прибыли слишком поздно. Сейчас склоны переполнены, от сотрясения, вызванного разрывом даже одного снаряда, на долину могут в едином порыве сойти штук десять лавин, если не больше. Утром я предупредил республиканский центр, чтобы не вздумали облетать склоны Актау на вертолете: лавины так напряжены, что звуковой волны они не выдержат.

Мы тщательно фотографируем склоны (важный научный материал, без фотографий никакого отчета не примут), садимся в вездеход и едем обратно. Взад-вперед по дороге шастают сбежавшие из заточения туристы, но воевать с ними у меня нет ни времени, ни охоты. Весь наличный состав Кушкольской милиции (три человека) дежурит у шлагбаума, а инструкторы и десятка два дружинников за тысячами организованных туристов и дикарей уследить не в состоянии. Все они многократно предупреждены, но не верят, что ходят по минному полю. Меня всегда поражает легкомыслие, с которым непуганый турист относится к собственной жизни. Монти Отуотер объясняет это непоколебимой уверенностью, что «со мной ничего не может случиться», а я бы еще добавил заложенную в туристе бездумную лихость и врожденное презрение ко всякого рода запретам.

— Братишки, сестренки, — высовываясь, сюсюкает Гвоздь, — вы не хотите стать Надиными пациентами? Брысь по домам!

Наш вездеход туристы уже знают и забрасывают снежками. Другой бы сказал: «Пусть резвятся на здоровье», — но перед моими глазами седьмая и одиннадцатая, которые в любую минуту могут накрыть шоссе, а в ушах, перекрывая гул вездехода, до сих пор звенит рев Мурата: «Я тебе дам — двадцать третий, я тебя самого из Кушкола выселю ко всем чертям! Я тебе такой начет на зарплату устрою, что до конца жизни платить будешь! Я тебе…» и тому подобное.

Единственная улица Кушкола, полукилометровый отрезок шоссе, непривычно пустынна — обычно по ней каждую минуту снуют личные автомашины, туристские автобусы. Я веду вездеход к дому № 23, расположенному в двухстах метрах слева от канатки, и думаю о том, как уговорить жильцов добровольно переселиться. Большинство из них работают в гостиницах, они хоть во время работы в безопасности, а дети и старики? На месте Мурата я тоже, наверное, закрутился бы в спираль, переселять их некуда — разве что только уплотнять проживающих в других домах. Но это возможно, народ здесь дружный, главное — уговорить 23-й. Вся надежда на дедушку Хаджи, он должен меня понять. За моей спиной неугомонный Гвоздь развлекает Надю:

— Наши лавины — что, вот на Памире лавины — это лавины! Там деться некуда — отвесные скалы и узкие ущелья, селения расположены прямо на конусах выноса лавин, оползней и обвалов. Как на пороховой бочке живут!

Сейчас Гвоздь наверняка расскажет свою любимую байку о местном жителе, который ехал на ишаке в гости.

— Один местный житель ехал

В ловушке

Василию Сидорову,

замечательному полярнику и другу —

с любовью

Возвращение

Нынешний год для Семенова был везучий.

Во-первых, остался живой. Медведи редко нападают на человека, чувствуют в нем ровню, что ли, а этот выскочил из-за тороса, попер напролом. Голодный и злой был зверюга, сало свое проел, шкура болталась – как с чужого плеча. Такого первой пулей срезать – в лотерею машину выиграть.

Вторая удача – хорошо, почти что безупречно отдрейфовал. Говорят, Льдина попалась удачная, верно, а ведь выбирал-то ее сам! Полмесяца искал, пока не нашел, уж очень хитро пряталась она за крепостными стенами торосов – три на четыре километра, ровненькая, молодая, но крепкая. За год дрейфа по ней трижды проходили трещины, и тоже удачно: ни людей, ни домиков, ни оборудования океан не проглотил, и сменщикам досталась вполне обжитая станция. «Легкая у тебя рука, Сергей, – радовался Кириллов, сменный начальник. – Или Полярную Звезду умаслил?» Каждый бы на его месте радовался: будто с квартиры на квартиру переехал Кириллов со своими ребятами, даже ремонта делать не надо.

Ну, и третья удача – только что в гостинице уговорил Веру продать путевки в Сухуми («Подумаешь, золотой сезон – сто человек на квадратный метр пляжа!») и вместе с Андреем и Наташей махнуть на машинах по стране – куда глаза глядят. С трудом, но уговорил. Весь дрейф об этом мечтали – на месяц-другой окунуться в бродячую жизнь.

И хватит, продолжал размышлять Семенов, нельзя, чтобы одному человеку бессовестно везло. Кто-то сказал, что количество удач в мире неизменно, и если тебе судьба улыбается, значит, другого удачи обходят стороной. К тому же, когда они идут навалом, одна за другой, какой-то критерий теряешь, что ли. Слишком много удач так же демобилизует человека, как слишком много неудач: такого он может не выдержать. Промежутки должны быть между ними, мостики…

Семенов шел по Невскому проспекту, с интересом поглядывая на встречных людей и беспричинно улыбаясь, что вызывало недоумение прохожих; одна женщина даже пожала плечами, неправильно истолковав доброжелательный взгляд этого странного человека. А Семенову просто было хорошо. Коренной москвич, он любил Ленинград, город, из которого не раз уходил в Антарктиду и улетал на Льдины, здесь он прощался с Большой землей и здоровался с ней тоже здесь. Ноги, еще не успевшие отвыкнуть от полупудовых унтов, сами собой шли безо всяких усилий, вместо многослойной тяжелой одежды тело невесомо облегал плащ, и сугробов тебе никаких, ветеришко пустяковый – живут же люди! Так бы и ходил без устали с утра до ночи, глядя на разных людей – разных, в том-то все и дело! – на витрины, улицы и на всю эту кипящую жизнь, которую на станции только в кино увидишь. И привычно удивлялся себе: жил ведь на Большой земле, не в полярке родился, а до первой зимовки никогда не ценил вот таких необыкновенных вещей, как эти деревья в скверике. Стоят себе, колышут бездумно желтеющими листочками и ведать не ведают, сколько в них радости и смысла.

У Аничкова моста Семенов, как добрым знакомым, подмигнул вставшим на дыбы коням, глубоко и радостно вдохнул в себя сырой ленинградский воздух и свернул с Невского на Фонтанку. Отсюда до Института было несколько минут ходу, и Семенов почувствовал привычное волнение, какое испытывал всегда, когда приезжал в Институт. После долгих зимовок и экспедиций по этому асфальту шли самые знаменитые полярники и тоже, наверное, волновались при виде Института…

Вспомнил Семенов, как много лет назад пришел сюда в первый раз, худым, неоперившимся птенцом. Начальник кадров Муравьев, крестный отец двух поколений полярников, хмуро повертел в руках документы, спросил в упор:

– Куда хочешь?

– Куда пошлете! – Семенов вытянулся, руки по швам.

– Послать тебя… это я могу, – проворчал Муравьев. – Крепкие морозы с ветерком любишь?

– Не очень… – ответил Семенов и испугался, запоздало подумав, что другой ответ был бы начальнику приятнее.

– Смерти боишься? – И взгляд, будто щуп, до самых печенок.

– Боюсь, – честно признался Семенов.

– Во сне храпишь?

– Храплю, – безнадежно кивнул Семенов.

– Теперь сам посуди. – Муравьев стал загибать пальцы. – Морозов не любишь, смерти боишься, во сне храпишь. Ну какой из тебя полярник? Могу позвонить на завод радиоизделий, там техники нужны.

– Спасибо, – уныло сказал Семенов. – Дайте, пожалуйста, мои документы.

– Куда пойдешь?

– Не знаю еще… Может, в Архангельск, там приятель живет.

– А на Скалистый Мыс радистом хочешь?..

– Хочу?!

– Чего орешь, не глухой. Оформляйся.

Долго еще в Институте вспоминали зеленого новичка, который не любит морозов, боится смерти и храпит. Семнадцать лет как испарился тот новичок, но вместе с ними навсегда ушло и то, чего не заменишь положением и опытом, – телячий оптимизм, весело бегущая по жилам кровь и каждый день открытия.

По годам идешь, как вверх по лестнице – с каждой ступенькой все труднее. Тот зеленый новичок порхал и подпрыгивал, а начальник станции шествует, усмехнулся Семенов. Впрочем, подумал он, многие печалятся этой неравноценной замене – молодости на опыт, а предложи вернуться назад – редко кто согласится. Радости вновь пережить – пожалуй, а невзгоды и ошибки?

– Сергей, где твоя борода?

– Там же, где твоя – на веники пошла!

В Институте коридоры длинные, за три часа не обойдешь. Сделав шаг – кореша встретил. Обнялись, помяли друг друга по полярной привычке.

– Как Льдина?

– Позавчера была целехонькая.

– Верно, что тебя медведь чуть не схарчил?

– Информация ошибочная, наоборот, я – его!

– С возвращением, Николаич! – приветствовал Семенова загорелый бородач в кожаной куртке. – Отдрейфовал?

– Спасибо, Палыч. А ты где обитаешь?

– Только-только от пингвинов вернулся, на «Оби».

– В Мирном как, пальмы не расцвели?

– Путаешь, Николаич! – Бородач ухмыльнулся. – Пальмы – они на твоем Востоке.

– Не наступай на больную мозоль, – вздохнул Семенов. – Пионерскую и Комсомольскую прикрыли, а теперь и до Востока добрались…

– Да, закрыли твой Восток на учет, – посочувствовал бородач. – Ну а сейчас куда махнешь?

– Резерв главного командования, в отпуск собираюсь.

– Слышали? – Бородач остановил приятелей. – Такую гаубицу в резерве держат!

– Недолго, Сергей, будешь ржаветь, – включился один из них. – Станцию для тебя новую открывают… Только – молчок, секрет пока что!

– Где? – простодушно спросил бородач.

– На самой северной точке… Южного берега Крыма!

Посмеялись, поговорили, разошлись.

– Семенов? – удивился невысокий франтоватый человек с холодным, неулыбающимся лицом. – Ты же, говорят, только вчера прилетел, что здесь делаешь?

– Старая артиллерийская лошадь услышала зов полковой трубы, – отшутился Семенов. – Свешников на шестнадцать тридцать вызвал.

– Стружку снимать? Натворил чего на Льдине?

– Не знаю. – Семенов пожал плечами. – Вроде бы не за что.

– А вот здесь ты ошибаешься, начальство всегда найдет!.. Шучу. – Макухин, однако, не улыбнулся. – Зачем же он тебя вызвал?.. Шумилин вроде все антарктические станции укомплектовал… Кстати, Семенов, начальником следующей экспедиции будто прочат меня. Пойдешь ко мне замом?

– До следующей полтора года, трудно загадывать, – уклончиво ответил Семенов.

– Твоя голова, думай. – Макухин покровительственно похлопал Семенова по плечу. – Гаранин Андрей с тобой вернулся?

Семенов кивнул.

– Его бы тоже взял, начальником аэрометотряда, – с тем же покровительством в голосе продолжал Макухин. – Ну, бывай!

Семенов задумчиво посмотрел ему вслед. Предложение заманчивое, пожалуй, принял бы его, исходи оно не от Макухина. Опыта и личного мужества у него не отнимешь, всю полярку прошел с низовки, во всех переделках побывал, а зимовать с ним не любили. Почему? Трудно сказать, какие-то штрихи, пустяки. Ну хотя бы то, что за общий стол не садился, подчеркивал дистанцию. Или с самого начала зимовки выбирал человека послабее и делал из него «мальчика для битья». Или: спиртное разрешал коллективу только по праздникам, а себе – когда появлялось желание. Спорить с ним боялись, приказы выполняли по-армейски, но когда среди полярников распространили анкету с вопросом: «С каким начальником ты хотел бы зимовать?», Макухина почти никто не назвал. А начальство ценило, для начальства самое главное, чтобы выполнялась программа и не случались ЧП… За себя-то Семенов был спокоен, на него Макухин бросаться не станет, но Андрей и слышать его фамилию не мог. А без Андрея, и думать нечего, никуда Семенов не пойдет. Пусть с Макухиным зимует другой…

– Здравствуйте, Сергей Николаич!

– Женька? – Семенов с удовольствием пожал руку молодому крепышу с русым хохолком и открытым лицом человека, у которого нет в мире врагов, да и откуда им взяться, если он никому ничего плохого не сделал. – Куда судьба забросила?

– На Врангель сватают, в бухту Роджерса. А я вас искал, в гостинице Вера Петровна сказала, что вас Свешников вызвал.

– Так я ведь прилетел только, в отпуск собираюсь… Как нога?

– Хоть вприсядку, Сергей Николаич!

С механиком-дизелистом Дугиным Семенов несколько лет назад отзимовал на Востоке и почти весь прошлый год – на Льдине, до несчастного случая, когда Женьку вывезли с переломом ноги. Дугин Семенову нравился. Сдержанный, на редкость исполнительный, он легко входил в коллектив, с полуслова подхватывал приказы и, случалось, без подсказки одергивал ребят, вылезавших из оглоблей. Семенов ценил такую преданность, верил Дугину: дизель Женька мог разобрать и собрать с закрытыми глазами, на тракторе по Льдине раскатывал, как на велосипеде, знал сварочное и взрывное дело.

– Езжай пока что, – с сожалением сказал Семенов. – На Врангеле повеселее будет, чем на нашей ледяной корке. Поохотишься, порыбачишь.

– Какая там охота! – вздохнул Дугин. – Оленей, говорят, колхоз поставляет, а в море разве рыбалка?

– Не скажи, в августе туда гуси канадские прилетают тучами, – подбодрил Семенов. – Ну не пропадай!

– Если что, так я на крыльях, только знать дайте, – попросил Дугин.

– Договорились, Женя. Координаты твои те же? Лады. Может, и сведет судьба.

Не знал тогда Семенов, что сведет, и не раз! Необозримы полярные широты, а дорог, по которым ходят люди, там не так уж и много, то и дело перекрещиваются.

– Здравствуй, Сергей, – Свешников поднялся и приветливо протянул Семенову могучую руку. – Заматерел ты, брат, раздался, впрок, видно, идет тебе полярное питание на свежем воздухе. В газете о тебе писали, слышал? Наступает молодежь на пятки, вот-вот под это кресло клинья начнет подбивать!

– Петр Григорьевич… – с упреком произнес Семенов.

– Отдрейфовал ты прилично, – продолжал Свешников, – скажем, на четверку. Можно было бы даже с плюсом, если бы не перерасход спиртного.

– Два ящика с коньяком при подвижках льда… – начал было Семенов.

– Расскажешь своей бабушке, – усмехнулся Свешников. – Загадка природы! Почему-то на всех станциях в авралы страдают в первую очередь именно ящики с коньяком! Устал?

– Нормально, Петр Григорьевич, «Москвич» в гараже бьет копытом, в путешествие собираемся – с Гараниными.

– Поня-ятно. – Свешников на мгновение призадумался. – Идея хорошая…

Зазвонил телефон, Свешников жестом указал Семенову на стул и завел с кем-то длинный и, судя по первым словам, деликатный разговор. Голос его раскатисто гремел, этакий густой, как сгущенка, баритон, даже удивительно было, как выдерживает такой напор телефонная трубка, затерявшаяся, казалось, в огромной ладони. Семенов отключился – неприятно слушать чужие тайны – и с почтительной симпатией покосился на хозяина кабинета. Массивный, лишний жирок появился, все реже надевает Петр Григорьевич свои видавшие виды унты… А силы в нем были немереные, все помнили случай, когда провалившуюся под лед упряжку в одиночку вытащил и, сам мокрый насквозь, полсуток до берега добирался. Из первопроходцев – не любил ходить по чужим следам. Что поделаешь, годы, от них и скалы выветриваются…

Семенов уважал Свешникова и его полярную мудрость. От него в свой первый дрейф он научился тому пониманию полярного закона, которое дается только жизнью на трудной зимовке, и не раз и навсегда, как некая догма, а как метод, которым следует пользоваться в зависимости от обстоятельств. «Спасай товарища, если даже при этом ты можешь погибнуть, – учил Петр Григорьевич. – Помни, что его жизнь всегда дороже твоей». Если б только говорил, но Свешников так и поступал, и потому сформулированный им главный закон зимовки врезался в память, как буквы в гранит, – навсегда. Всего лишь год прозимовал Семенов под началом Свешникова, но тот год оказался очень важным, и за него Семенов был благодарен судьбе.

– Как он станцией будет командовать, если женой не научился? – продолжал греметь Свешников.

Семенов стал смотреть на большую, во всю стену, карту мира, на которой разноцветными линиями и стрелами, как на картах полководцев, отмечался дрейф станций «Северный полюс» и маршруты кораблей в Северном и Южном Ледовитых океанах. Вот по этой извилистой линии дрейфовала его последняя Льдина, год жизни шел по этой линии; а вот и Скалистый Мыс – еще несколько лет жизни, Антарктида… Мирный… Восток…

– «Кто на Востоке не бывал, тот Антарктиды не видал», помнишь? – послышался голос Свешникова. – Соскучился по своему Востоку?

Семенов вздрогнул. Свешников с улыбкой на него поглядывал, развалясь в своем кресле.

– Почему это по моему? – возразил Семенов. – Станцию-то открыли вы, я только ключи от вас получил.

– Померзли мы тогда, Сергей, как не мерзла еще ни одна собака.

– Было дело, Петр Григорьевич… А жаль!

– Чего жаль?

– Восток, слово-то какое – Восток! – а закрыли, законсервировали, как банку с грибами!

– Ишь, критикан! Не в свою епархию лезешь.

Семенов молчал.

– То-то же… Совсем на своей Льдине от субординации отвык. Думаешь, у одного тебя за станцию душа болит?.. Банка с грибами… Консервным ножом пользоваться не разучился?

– Это к чему? – ошеломленно спросил Семенов.

– Да ты же в отпуск собрался, – будто бы вспомнил Свешников. – Что ж, после дрейфа отпуск положен, отдыхай, набирайся сил. Кстати говоря, у Макухина на тебя виды, замом собирается сватать.

В словах Свешникова было что-то принужденное, стороннее.

Семенов весь подался вперед, его душила догадка.

– К чему это – насчет консервного ножа?

– Отдохнешь, – Свешников явно уклонился от ответа, – отчет о дрейфе сдашь и подключишься к Макухину. Знаю, что не очень его жалуешь, ничего, притретесь друг к дружке, сработаетесь… Что, рад? Повышение тебе в руки идет, благодарить начальство в таких случаях положено!

– Не для того вы меня вызвали, Петр Григорьевич…

– Смотри ты, каким телепатом заделался… А ведь точно, не для того. Сам-то догадываешься?.. Решение принято только вчера. Будем в этом сезоне расконсервировать Восток. Молчишь?

– Думаю, Петр Григорьевич…

– А я тебе еще ничего и не предлагал. О Востоке – так, в порядке информации… Да, слушаю вас. – Свешников прижал к уху трубку. – Привет тебе, Николай Алексеич, привет… Да, буду жаловаться в горком, это тебе правильно доложили… В Антарктиде, сам знаешь, людям податься некуда, а твой кинопрокат заваливает нас такой рухлядью, что даже пингвины деньги за билет требуют обратно! Так что уж расстарайся… А что есть? Ну, читай список…

Семенов вытер с бровей пот. Не торопись, подумай, Сергей… Вера… дети… сколько можно воспитывать их радиограммами… Не торопись, Сергей…

Семенов недвижно уставился на карту, взгляд его застыл на крохотной точке в глубине Антарктиды. Точка… Два года отдано, чтобы вдохнуть в нее жизнь.

Семенов любил Восток и гордился его исключительностью. В первую зимовку бывало, что весь научный мир следил за его радиограммами, ожидая все новых сенсаций, в июле – августе Восток чуть не каждый день бил мировые рекорды, 80… 82… 85 градусов ниже нуля! А тот незабываемый день – уже в другую зимовку, когда вышли они с Андреем на метеоплощадку и, глазам своим не веря, уставились на отметку 88,3… Полюс холода, геомагнитный полюс Земли, уникальнейшая точка планеты – станция Восток… Нет большей чести для полярника – первому обжить такую точку, закрепить за людьми форпост, откуда они будут штурмовать Центральную Антарктиду. Тем, кто пришел следом, было полегче, и открыли, может, они для науки побольше, но первый шаг сделали Свешников, Семенов и его ребята, и первый дом построили они. И Льдины любил, и другие станции, где доводилось зимовать, а сердцем был верен Востоку. Потому так тяжело и переживал, когда дошло до него, что станция законсервирована. В то время он дрейфовал и не знал толком, в чем дело, то ли санро-гусеничный поезд с топливом через зону застругов не пробился, то ли со снабжением произошли неувязки, но чья-то рука поставила на Востоке крест. Так обидно было, будто полжизни зря прожил, будто на твоих глазах чиновничий бульдозер срыл дело рук твоих.

И вот теперь Востоку приказано воскреснуть. И он, Семенов, может вдохнуть в него жизнь!

Свешников положил трубку, взглянул на Семенова и нажал кнопку звонка. Заглянула секретарша.

– Минут десять ни с кем не соединяйте.

– Я согласен, – сказал Семенов.

– Вижу. Хорошо подумал?

Семенов кивнул.

– Ты-то меня не беспокоишь, – задумчиво проговорил Свешников, – на «Оби» отдохнешь, отоспишься… Другое дело – Вера… Вряд ли она разделит твой энтузиазм, друг ты мой.

– Вряд ли, – искренне признался Семенов. – Предвижу серьезные, но преодолимые трудности.

– Ситуация знакомая, сам не раз преодолевал… Честно, Сергей, мне бы хотелось, чтобы Восток расконсервировал именно ты. Но – ты знаешь меня, не обижусь – скажи слово, и пойдет другой.

– Не скажу, Петр Григорьич… – Семенов покачал головой. – Предложили бы любое другое дело – может, и сказал бы. А на Восток пойду. За честь и доверие большое спасибо!

– Заговорил… как стенгазета… Ты мне станцию оживи, чтоб задышала и запела, – тогда сам тебе спасибо скажу… Ну, к делу. «Обь» через месяц с небольшим уходит, времени, сам понимаешь, у тебя в обрез. Что надо будет, сразу ко мне, Востоку все отдам – любого человека из экспедиции, кого хочешь. Займись в первую очередь людьми, особенно первой пятеркой, которая будет расконсервировать станцию. Помнишь, Георгий Степаныч говорил: «Товарища по зимовке выбирай – как жену выбираешь. Жизнь твоя от него зависит». Ну, иди. Не завидую тебе, нешуточное дело – на второй год подряд увольнительную получить!

Семенов вышел из кабинета, в голове у него гудело, как после доброго стакана спирта. В приемную уже набилось много людей, кто-то из них приветливо произнес:

– С возвращением, Сергей Николаич!

Семенов рассмеялся, извинился за непонятный товарищу смех и быстро пошел в гостиницу: Вера небось уж заждалась.

Этюд из личной жизни полярника

Оркестр неожиданно заиграл полузабытую мелодию, и они пошли танцевать.

– Этот вальс постарел вместе с нами, – сказала Вера. – У него такие же морщины, как у меня.

– Ты очень красива, – сказал Семенов. – Прости, я стал совсем неуклюж.

  • Сердце мое, не стучи,
  • Глупое сердце, молчи…

– Какая она грустная. – Вера кивнула на певицу. – Наверное, жена полярника или моряка.

– Вернемся, на нас смотрят. Я разучился танцевать.

– На твоих ногах уже унты?

Их столик был расположен удачно, в дальнем и тихом углу.

– Не пей больше, Сережа.

– Сегодня коньяк для меня – вода. Улыбнись, прошу тебя. Будь как на той фотокарточке, которая на обоих полюсах со мной прозимовала.

– Ты любишь ее, а не меня, твоя жизнь прошла с ней… Мы женаты пятнадцать лет, из них дома ты был четыре с половиной года.

– Четыре года и восемь месяцев, родная моя Пенелопа.

– Я не Пенелопа, Сережа. Пенелопа сделала ожидание своей профессией. Она могла это себе позволить, ей не надо было спешить на работу, бегать в кулинарию и кормить детей.

– Но ты же знаешь…

– Знаю… Знаю все, что ты скажешь. И призвание, и наука, и высокие широты…

– Через это я уже прошел, дорогая. Но Восток…

– И это знаю… Я сто раз обмирала по ночам, когда представляла тебя там, в этой космической стуже. Да, Восток – твое детище, Сережа. Но ведь, кроме этого детища, которое можно законсервировать, у нас есть двое детей, которых законсервировать нельзя… И самое грустное для них, что я все понимаю и не лягу у порога, чтобы удержать тебя.

– Спасибо.

– Нынешний год високосный.

– Это так важно?

– На один день больше ждать.

– Один день!

– Не день, сутки. С каждым годом все тяжелее, Сережа… Наверное, возраст.

– Ты для меня всегда двадцатилетняя.

– Только для тебя.

– Этого мало?

– Много. – Вера взъерошила ему волосы. – Очень много… Другой судьбы у нас уже не будет.

– Тебе не повезло, ты полюбила полярника… Ну вот, наконец-то ты улыбнулась.

– Знаешь, еще в детстве, совсем девчонкой, я загадала однажды: если завтра кончатся дожди и будет солнце, моя жизнь сложится счастливо.

– И наутро были дожди?

– Солнце встало, Сережа.

– Я вернусь и больше тебя не оставлю.

– Не обманывай себя, тебе, как белому медведю, нужен снег. Такова уж, видно, моя участь на этой земле – ждать и дни считать. Налей мне тоже, я хочу быть пьяной. Иначе я сейчас же разревусь. За что будем пить?

– Помнишь, ты дала мне на Льдину маленький томик стихов? Там были такие слова: «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему».

– Сережа, я немедленно разревусь. За что будем пить?

– За твое долготерпение, дорогая. За твою любовь.

– Ну хорошо. Будь здоров.

Два друга

Семенов проводил Веру ночным поездом – утром ей на работу. Договорились, что на субботу и воскресенье он будет прилетать в Москву.

– Полных восемь дней вместе! – бодро подсчитал он.

– Если украдешь у меня хотя бы один из этих дней…

– Пусть меня забракует медкомиссия! – поклялся Семенов.

– Хорошо бы… Смотри, если на небе есть Бог – Он слышит!

А утром из Москвы прилетел Гаранин.

– Что случилось? – войдя в номер, спросил он.

– Ничего особенного. – Семенов продолжал водить по щеке электробритвой. – Раздевайся, сейчас будем завтракать.

– Надеюсь, ты меня вызвал срочной телеграммой не для того, чтобы вместе позавтракать?

– В частности и поэтому. – Семенов продул бритву, сполоснул лицо. Словно гора с плеч свалилась – Андрей приехал!

– Я обещал Наташе и сыну, что к вечеру вернусь, – выжидательно глядя на Семенова, сказал Гаранин.

– К сегодняшнему вечеру?

– Конечно.

– Образцовый муж и отец! – похвалил Семенов. – Пошли.

В буфете они взяли шипящую яичницу на сковородках, сосиски и кофе.

– Ну? – не выдержал Гаранин.

– Ты ешь, ешь, пока не остыло.

– Да говори же, какого черта!

– Боюсь испортить тебе аппетит.

Давясь, Гаранин проглотил яичницу и сосиски.

– Ну, бей, – потребовал он. – Потерял отчет о дрейфе?

– Если бы… – вздохнул Семенов.

– Что-нибудь… со Льдиной?

– Тьфу-тьфу, не сглазить бы, все в порядке… Принято решение расконсервировать Восток.

– Когда?

– В эту экспедицию.

– Кто идет начальником?

– Я.

– Так… А заместителем?

– Ты.

Гаранин молча допил кофе.

– Где Вера?

– Вчера проводил домой. Еще выпьешь?

– Пожалуй.

Семенов принес еще две чашки кофе.

– Как твои? – спросил Семенов.

– За двое суток еще не разобрался. Наташа здорова, у Андрейки была корь. Сегодня должен пойти в школу.

– Вера говорила – отличник.

Гаранин кивнул.

– Что в институте?

– Шум, кавардак, неразбериха. «Обь» уходит десятого ноября, и, как всегда, ничего не готово.

– Почему прислал телеграмму, а не позвонил?

– Наташа тебя бы не отпустила.

– Думаешь, соглашусь?

– Надеюсь.

– Напрасно.

– Поживем – увидим.

Они возвратились в номер, уселись в кресла, закурили.

– Люкс, – осматривая мебель, заметил Гаранин. – Даже с телевизором.

– Здесь и будем жить.

– Ты – будешь. Я сегодня же улетаю домой.

– Никуда ты не улетишь.

– Почему ты так решил?

– Потому что вечером нас ждет Свешников.

– Тебя он ждет, а не нас!

– Отпустишь меня на Восток одного? – сделав глубокую затяжку, спросил Семенов.

– Знаешь, кто ты?

– Ну кто?

– Грубый шантажист! – Гаранин встал и прошелся по номеру. – Представляешь, с каким лицом я скажу Наташе и Андрейке…

– Хорошо представляю. – Семенов кивнул. – Не забыл со вчерашнего дня.

– Мне хочется тебя отлупить!

– Пожалуйста, даже пальцем не шевельну.

Гаранин уселся в кресло и задумался.

– Ты твердо решил?

– Восток, Андрей! Восток!

Гаранин невесело усмехнулся.

– Когда, говоришь, уходит «Обь»?

– Десятого ноября.

– Через тридцать четыре дня.

– Если считать сегодняшний – тридцать пять.

– Люди подобраны?

– Ждал тебя.

– Тогда чего время терять, давай прикидывать.

Семенов встал.

– Ну, Андрей, вовек не забуду! – Он подошел к шкафчику, вытащил початую бутылку коньяку. – По рюмочке – за Нее, за Удачу?

– А что Георгий Степаныч говорил? – проворчал Гаранин. – «Днем лучше два раза поесть, чем один раз выпить».

– Легок на помине, – Семенов улыбнулся. – Свешников его вчера цитировал: «Товарища по зимовке выбирай…

– …как жену выбираешь», – закончил Гаранин. – Эх, ты, бродяга…

– От бродяги слышу! – весело огрызнулся Семенов.

– И почему тебя тогда медведь не слопал? – Гаранин сокрушенно развел руками. Фанатик чокнутый! Разрушитель семейного очага!

– А кто меня воспитал? – перешел в наступление Семенов. – Кто учил, что сначала дело, а потом личная жизнь? Кто десять лет назад Свешникову посоветовал Семенова в начальники выдвинуть?

– Себе на голову, – вздохнул Гаранин. – Ладно, закажи-ка мне Москву… В цирк билеты купил, Андрейка обнимал!.. Как с Наташей говорить…

– Она уже все знает, Вера-то уже в Москве.

– Думаешь, рассказала?

– Не думаю, уверен. Сам ее об этом просил.

– Эх ты, сухарь!.. А может, к лучшему, что ей Вера скажет?

– Конечно, – подхватил Семенов выгодную версию. – Ты же знаешь Веру, она толковее нас с тобой это провернет.

– Ну, тогда за дело, – подумав, решил Гаранин. – С чего начнем?

Семенов достал папку и выложил на стол бумаги.

– Взял у Шумилина копии списков, – сказал он. – Здесь коллективы всех станций и резерв.

Первая зимовка на Скалистом Мысу для Семенова началась неудачно. Станция маленькая, радистов всего двое, а работы невпроворот, каждый час нужно передавать погоду летчикам, да еще сводки на Диксон, разные служебные и личные радиограммы. Полярные радисты-асы: постоянная работа в условиях плохого прохождения радиоволн, извечные помехи в эфире, отвратительная слышимость требовали очень высокого мастерства. А Семенов радистом был тогда совсем зеленым – ни хватки, ни опыта. На сроки опаздывал, принимать, передавать не успевал, то и дело просил повторить, и потому редкий день в его наушниках не пищало оскорбительное НН СПГ… НН СПГ – «вон с ключа, сапог!».

А кончалась вахта – не знал, куда себя деть. Старые приятели остаюсь на материке, новых не завел; зимовщики в глаза и за глаза поругивали новичка, из-за промахов которого станцию уже не раз пропесочивали, а тут еще замолчала Галя. То ли рядовой радист с далекой и глухой станции, затерянной на берегах Карского моря, показался ей женихом бесперспективным, то ли «с глаз долой, из сердца вон» – забыла и увлеклась другим, но восемь его радиограмм, одна другой отчаяннее, остались без ответа. А в декабре наступила полярная ночь, и недели на три забушевала пурга. Раньше хоть можно было прогуляться на берег к тюленям, запрячь собак и проверить капканы на песцов, в пургу, да еще ночью, никаких прогулок в одиночку не допускалось, а в напарники его не приглашали. К тому же улетел в долгий отпуск Георгий Степанович Морошкин, начальник станции и замечательный человек. Семенов лишь много спустя понял, как ему не повезло, что начало его зимовки совпало с этим отпуском. Но хуже всего были ночь и пурга. Пурга – она сама по себе нагоняет тревогу и грусть неистовым воем и разбойничьим свистом, первобытный хаос ее звуков, в котором сшибаются угроза и безнадежность, угнетает даже здорового человека и уж совсем губительно воздействует на того, чьи мысли и чувства созвучны пурге.

И тогда у Семенова началась полярная тоска – опасная болезнь, нередкая на оторванных от мира станциях, когда человек теряет сон и становится безразличен ко всему на свете. Он убеждает себя, что никому не нужен, задумывается о смысле жизни и не находит его; все кажется ему постылым – и работа, и окружающие ею равнодушные к нему люди и дальнейшее существование. А Семенов к тому же был парнем гордым, на людях держался с достоинством и отдавался тоске лишь наедине с самим собой. Ничего страшнее такой болезни для полярника нет. Как от морской болезни суша, ее излечивает либо возвращение на материк, либо привычка, приобретаемая ценой долгих мучений. Много людей навсегда распростились с высокими широтами из-за полярной тоски.

В одну из самых скверных для Семенова ночей в жилую комнатку радистов зашел метеоролог Гаранин.

– Вижу, свет горит, – объяснил он свой приход. – Чего не спишь?

– Книгу читал.

– Тебе же через три часа на вахту, отдохнуть надо.

– Будильник испортился, боюсь проспать.

– Я разбужу, мне до утра дежурить.

– Да уже неохота, сон прошел.

– Тогда, может, попьем чайку?

К этой ночи прожил Семенов на свете с небольшим двадцать лет, а ничего важнее тех трех часов в его жизни не было. Началось их чаепитие с пустяков, а кончилось задушевным разговором – таким, какого Семенов еще никогда ни с кем не вел. Увидел в глазах человека, с которым до сих пор кивком здоровался, искреннее понимание и, поражаясь своему порыву, все рассказал, выплеснулся, как на исповеди.

Будто воскрес Семенов после того разговора, будто, погибая от жажды, воды вдоволь напился. Еле конца вахты дождался – и бегом к Андрею!

Так началась их дружба. Гаранин был старше Семенова, мудрее и сильно на него влиял. Научил его, горячего и необузданного, неторопливому раздумью, философскому отношению к удачам и невзгодам и пониманию того, что во всех людях, даже самых, казалось, отпетых, где-то в тайниках души таится доброе начало и только от тебя самого зависит, сумеешь ли ты его распознать.

Впрочем, не только на Семенова влиял Гаранин; даже старые полярники, всякого повидавшие тертые калачи, относились к нему с уважением, на которое он вроде бы никак не мог рассчитывать по своей молодости: полярники – народ консервативный, возраст и стаж многое для них значат. Была в Гаранине какая-то чистота – в глазах, что ли, в словах, во всем его поведении; такие люди, обычно мягкие и уступчивые в мелочах, бывают в то же время поразительно цельными. Семенов не помнил случая, чтобы Андрей поступился своими принципами. Поначалу Семенов просто его любил, как нежданно обретенного друга, которому можно излить душу. А понимать его отношение к жизни стал после такого случая.

Был на станции Федор Михальчишин, суровый и сильный мужик, замечательный плотник, какие в последнее время совсем перевелись. Много хорошего сделал он в ту зимовку, ему обязана станция срубленным из толстых бревен двухэтажным домом, которому завидовала вся Арктика. Но и другим поражал Федор зимовщиков – дикой, беспросветной скупостью. Семья его, жена и пятеро детей, совсем обносилась, перебивалась с хлеба на квас, а Федор, зарабатывая большие деньги, перечислял ей гроши. Первое время его совестили, потом запрезирали и уходили из кают-компании, когда он там появлялся; на Михальчишина, однако, это не действовало: от зари до зари он работал, в ужин наедался до отвала и заваливался спать, и в пургу спал без просыпу, как медведь в берлоге. Ни самому себе, ни другим объяснить не мог, зачем, для кого копит. Дом? Есть дом в Архангельске, сам срубил. На старость? Мужику и сорока нет, в жизни ничем не болел. Бездумная, темная скупость – и только.

И вдруг приходит радиограмма от жены, слов на тридцать, никогда такой Федор и не получал: спасибо, родной мой Феденька, детей приодела, себе теплую шубу купила, картошку на зиму запасла и козу присматриваю. Михальчишин несколько дней ходил ошалелый: откуда деньги взяла? Через месяц новая радиограмма: купила козу, шкаф и кровати, соседи завидуют, возвращайся скорее, любимый, наконец-то заживем и прочее в этом духе. Михальчишин совсем обалдел: может, полюбовника нашла? Да кому нужна Мария с ее выводком? А с почтой получил такое письмо, что как пьяный по станции ходил, всем давал читать: вот люди, мол, на тебя наговаривают, а ты самый добрый и хороший, все глаза выплакала, жду тебя, любимого… Словно невеста, в любви рассыпается!

Понять ничего не мог, наваждение какое-то, а ходил по станции гоголем. Стал, однако, наводить справки, в сберкассу письмо отправил, в почтовое отделение – и выяснил: деньги его жена получает от Гаранина Андрея Ивановича. Выяснил – и что-то в нем сломалось. Бросил работу, достал из сундука заначенную бутылку спирта, вдрызг напился и пошел бузить. Мужик здоровый, но сообща успокоили, уложили спать. Наутро опохмелился, попросил у радистов бланк («Ну и ну! Федька на радиограмму тратится, быть пурге!») и отправился к начальнику станции – заверять документ: «Михальчишиной Марии Антоновне доверяю право распоряжаться вкладом полностью или частично». Гаранину деньги вернул до копейки, ни слова ему до конца своей зимовки не сказал, но будто подменили мужика: в кают-компании стал засиживаться, повеселел, разрешал себя разыгрывать и сам подшучивал над товарищами, а перед посадкой в самолет вдруг подошел к Гаранину, обнял его и поблагодарил за науку.

Плохо началась, а хорошо продолжалась для Семенова та зимовка. Обжился, стал своим, набил руку и набрался опыта, в летнюю тундру влюбился, в охоту и богатую северную рыбалку, а самое главное – понял он, что нашел свое место в жизни и другого ему не надо. Мальчишеские мечты о подвигах в белом безмолвии уступили место трезвому расчету и прочной привязанности к своей профессии. В отпуске он слышал во сне морзянку и пургу, видел песцов и медведей, и его снова тянуло туда, где они есть.

Потом были еще зимовки на береговых станциях, три дрейфа на Льдинах, два года в разных экспедициях – на станции Восток. Много всякого случалось за эти годы, о чем еще будет время вспомнить. Менялись станции, люди, впечатления и взгляды на жизнь, и лишь одно оставалось в этой жизни неизменным – дружба с Андреем Гараниным. С той памятной ночи не расставались они уже семнадцать лет. То есть расставались, конечно, – бывало, жены не сходились в планах на отпуск и отдыхать приходилось врозь, но зимовали Семенов и Гаранин всегда вместе. Давным-давно побратались, не раз выручали, спасали друг друга, и выработалось у них с годами то редкостное взаимопонимание, без которого они уже не мыслили дальнейшей своей жизни.

– Мирный… Молодежная… Новолазаревская… – Гаранин мельком поглядывал на списки. – Бывшие восточники есть?.. Так, в Мирный главным врачом экспедиции идет Саша Бармин…

– Не верь глазам своим, Андрей, на Восток пойдет Саша! Только он еще этого не подозревает.

– Ты говорил с ним?

– По телефону, и то ограничился лирическими воспоминаниями. Ждал твоей санкции.

– Так нам Шумилин и отдаст Бармина, – усомнился Гаранин.

– А Свешников? Лично из августейших рук получил картбланш: на Восток с любой станции!

– Тогда другое дело. – Гаранин повеселел. – Тогда мы их сейчас пощипаем.

Семенов улыбаясь смотрел на Гаранина, на душе было легко и спокойно. А ведь часа не прошло, как он обрушил на Андрея новость, от которой любой другой закрутился бы в спираль. До чего хорошо, что на свете есть Андрей.

– Всего нас будет шестнадцать, – сказал Семенов. – Но сначала определим первую пятерку. Пока не запустим дизеля, остальным делать на станции нечего.

– Ты, да я, да Бармин – трое, – подсказал Гаранин. – И еще два механика – привести в порядок дизеля. А за радиста сработаешь сам – тряхнешь стариной.

– Старшим механиком предлагаю Дугина.

– Так у него же был перелом, – напомнил Гаранин.

– Виделись вчера, козлом скачет. – Чувствуя, что Дугина придется отстаивать, Семенов заговорил с излишней бойкостью. – Про тебя спрашивал, велел кланяться.

– Ну, это ты выдумал, – усмехнулся Гаранин. – И не делай такое честное лицо, все равно не поверю: твой дружок, а не мой. Ты очень хочешь его взять?

– А почему бы нет? Восток знает, дизелист первоклассный да и силой бог не обидел.

– Само совершенство, – подытожил Гаранин. – Идеал, хоть в книжку вставляй.

– А что ты против него имеешь?

– Уж очень тебя уважает. Ну просто влюбленными глазами смотрит!

– Ревнуешь?

– Этого еще не хватало! – возмутился Гаранин. – Тоже мне еще нашлась Дездемона… Ладно, Дугина я тебе уступаю. Но прошу записать в протокол: без восторгов.

– Тогда отпадает, не берем.

– Да шучу, шучу. Годится твой Женька. А кого вторым механиком?

– На Молодежную идет Пичугин, – глядя в список, выжидательно произнес Семенов.

– Пусть там и остается, – решительно возразил Гаранин. – Ты меня удивляешь. Снова брать его на Восток, да еще в первую пятерку?

– Проверка памяти. – Семенов улыбнулся. – Конечно, отпадает.

А с Пичугиным произошла такая история. В первую зимовку на Восток стремились попасть многие: уж очень почетной была она в глазах полярников – первая зимовка в самой глубине ледового материка. Отбирали самых, казалось, надежных, лучших из лучших, а случилась осечка. Никто еще не зимовал на куполе Антарктиды на такой высоте – три с половиной километра над уровнем моря, и редко кто брал на себя смелость предсказать, что ждет людей на Востоке в полярную ночь. И вдруг зашелестел, пронесся слушок, что теоретически морозы в этом районе возможны совсем уж неслыханные, градусов под сто двадцать ниже нуля. Люди забеспокоились, зашушукались по углам: слава, почет – вещи приятные, а не покойникам ли достанутся? Тогда Семенов объявил: пока самолеты еще летают – решайтесь, паникеры мне на станции не нужны. Полярники – народ самолюбивый, позориться никто не захотел, и разговоры прекратились. И тут двое начали кашлять. Не просились обратно, не намекали даже, а просто кашляли – надрывно и мучительно, днем и ночью. Бармин осмотрел их, легкие в порядке; бронхи – раздражены, конечно, но и у других не лучше: воздух здесь сухой, во рту как песком посыпано. Позорить этих двух Семенов не стал, отправил в Мирный по болезни и заменил двумя добровольцами. Одним из кашлявших и был Пичугин. Спустя несколько лет он все-таки прозимовал на Востоке, да и на другие станции его охотно брали, но парень он был неглупый и к Семенову ни разу не просился.

– Может, Сагайдака с Молодежной взять? – предложил Гаранин. – Дизелист никак не хуже Дугина, бывший штангист, да и отзываются о нем неплохо.

Семенов задумался. Сагайдака он знал, ничего предосудительного за ним не числилось. И все-таки что-то мешало без раздумий принять эту вроде бы подходящую кандидатуру, что-то мешало…

– С изъяном твой Сагайдак! – вспомнил Семенов. – Не хочу ему прощать того тюленя.

Может, спорным был тот случай, немногие бы придали ему значение, но при отборе в первую пятерку следовало учитывать все. В одну из первых экспедиций товарищи застали Сагайдака на припае за странным занятием: преградив тюленю путь к воде, он пинал его, неповоротливого и беспомощного на льду, ногами и хлестал ремнем. На недоуменный вопрос, зачем он это делает, Сагайдак ответил, что просто так, от скуки. Заступники позволили тюленю плюхнуться в разводье, а про случай тот поговорили и забыли…

– Правильно, с изъяном, согласился Гаранин. – Послушай, Сергей, у меня есть совершенно неожиданное предложение.

– Ну?

– Только не отвергай с ходу, подумай: Веня Филатов!.. Ну вот, я ведь просил тебя подумать!

Семенов отрицательно покачал головой.

– Во-первых, мы с ним не зимовали. Во-вторых, говорят, вспыльчивый и склочный.

– Кто говорит?

– Не помню. – Семенов пожал плечами. – А с чего это ты вдруг?

– Честно говоря, совсем не вдруг, я с самою начала о нем думал, – признался Гаранин. – Просто ждал, что найдется кто-то более знакомый и проверенный в деле. А теперь вижу, что вряд ли найдется. Покровский и Уткин сразу же после дрейфа на новую зимовку не пойдут, они не такие ослы, как мы с тобой, да и жены их не пустят. Тимофеев только неделю назад прилетел на нашу Льдину, забирать его оттуда – рука не поднимется. Пичугин, Сагайдак отпадают, фамилии остальных, кто в списках, мне вовсе не знакомы. А про Филатова действительно разное говорят. Но обрати внимание: или очень хвалят, или от души ругают.

– Чего же здесь хорошего?

– В таких случаях я люблю разбираться: кто хвалит, а кто ругает.

– Ну и разобрался?

– Да. Его любит Бармин и терпеть не может Макухин.

– Это уже кое-что… А от себя что можешь сказать?

– Они, как ты знаешь, дрейфовали вместе, мы же их меняли… – задумчиво продолжал Гаранин. – Тебе-то было некогда, ты принимал у Макухина станцию, а я две недели жил в одном домике с Филатовым. И он мне понравился.

– Чем?

– Он бывал вспыльчив и груб…

– Начало многообещающее, – усмехнулся Семенов.

– С Макухиным, – Гаранин пропустил реплику мимо ушей, – и с его свитой. Своенравен, упрям, дерзок на язык…

– Тоже неплохой набор.

– По молодости – ему двадцать три года. И при всем этом абсолютно, предельно честен. Ни грамма фальши.

– А работник?

– Вспомни, какую дизельную получил от него твой любимый Дугин.

– Неплохую, – кивнул Семенов. – Действительно ругал его Макухин. Да еще как!.. Ты ручаешься за Филатова?

– Пожалуй, да.

– Тогда зови, будем знакомиться. Только, чур, Андрей: как заявится – уйди, не дави на меня, не на рыбалку напарника подбираем.

Филатов и Бармин

Семенов с любопытством смотрел на Филатова. Сложения парень мощного, а совсем юный, даже бриться безопаской как следует не научился, – свежий и довольно глубокий порез на подбородке. Черноволосый и глаза черные, острые, такие из ласковых легко могут стать недобрыми, – выразительные глаза. На стуле сидит, как на лошади, каждый мускул нетерпеливо подрагивает. Взрывной паренек, подумал Семенов, с мгновенной реакцией.

– Это у вас так положено – изучать человека? – вдруг пробурчал Филатов.

– Извините, я просто задумался.

– Чего передо мной извиняться, я не девочка. Я к тому, что молчим, как на собрании.

– Вопрос поставлен правильно. – Семенов улыбнулся. – Как ваше отчество?

– Отчество? – удивился Филатов. – Вы человек немолодой, вас можно и по отчеству, а меня зачем? Веня – и все дела.

Семенову стало весело.

– Ты, Веня, прав, я человек в годах. Тридцать восьмой пошел.

– Вот видите. – Филатов сочувственно кивнул. – А с виду вы еще ничего себе.

– Спасибо. – Семенов отвернулся, чтобы скрыть улыбку. – Значит, собрался на Новолазаревскую?

– Если возьмут, – настороженно ответил Филатов.

– А на Восток не хотел бы?

– Ну вот, – оживился Филатов. – А то вокруг да около… Конечно!

– А хорошо себе представляешь, что это такое – Восток?

– Саша Бармин, доктор наш, весь дрейф рассказывал, до смерти пугал: холод собачий, дышать нечем и прочее. Вот кого бы вам пригласить – Бармина!

– Рекомендуешь?

– Хитрите, Сергей Николаич, вы же его лучше меня знаете.

– Дружил с ним?

– В общем, да. С удовольствием, как говорят, общался.

– А ведь он тоже не очень молод, тридцать один год.

– Ну, это еще терпимо.

Семенов снова отвернулся. Парень, кажется, забавный.

– А за что Макухин тебя невзлюбил?

Филатов нахмурился.

– Ага, значит, и вам накапал… Тогда давайте напрямоту. Андрей Иваныч рекомендовал вам меня как классного дизелиста?

Семенов кивнул.

– А он не говорил, что я для начальства человек неудобный?

– Почему?

– Спорить люблю, личные мнения при себе держать не умею. Охотно ими делюсь.

– С начальством?

– Бывает, и с ним, – с тем же вызовом продолжал Филатов. – Если имеете в виду лично товарища Макухина. Он всех, кто пониже рангом, винтиками считает. На этой почве и расходились. Работу делал, как положено, а наступать на себя не давал, мозоли от этого бывают.

Семенов прошелся по номеру. Парень – что порох, далеко не лучшее качество для трудной зимовки. Явно любит собой покрасоваться, да и самоуверенности ему не занимать, хотя били его, наверное, часто, у таких жизнь редко течет гладко, слишком ершистый… Рубит с плеча от простоты? Вряд ли, на простака Филатов не очень-то похож… Прямота, честность? Возможно. Качества превосходные, однако бывает, что такие правдолюбцы начинают «качать права» в самой неподходящей ситуации, когда единственную правду знает только начальник. И тогда прямота, честность и жажда справедливости – жаль, тебя нет рядом, Андрей, могли бы поспорить – выливаются в губительную для коллектива склоку… Не из таких ли правдолюбцев Филатов?

Семенов колебался. Не взять Филатова – значит обидеть Андрея, чутью которого привык доверять. Андрей ошибается редко, но все же такие случаи бывали: слишком многое он прощает людям, в которых, как он говорит, «ни грамма фальши». Но не только из этого, из других важных слагаемых складывается полярник… Было бы время «обкатать на всех режимах», проверить, так нет этого времени… Рискнуть?

– Так что, не берете?

Напрягся, сжался, как пружина, подумал Семенов. Силы много, воли – еще не знаю, а вот такта маловато. И все же парень чем-то ему нравился.

– Не опережай события, Веня. Женат?

– Рано мне жениться, подожду. Мир хочу посмотреть.

– Поэтому – в Антарктиду?

– Конечно! Одна дорога, говорят, чего стоит, два океана и стоянки в инпортах!

– Родители?

– Мать умерла, отец с мачехой живет… А других родственников нет, ни здесь, ни за границей, я все в анкете написал, в отделе кадров.

– Твоя анкета меня не интересует. Учиться дальше собираешься?

– Обойдусь. Валька Горохов, друг детства, за пять лет в институте от зубрежки высох и сто двадцать получает. А я двести где хочешь заработаю с восемью классами.

– У меня на станции все чему-нибудь учатся, – сказал Семенов. – И тебе придется, иначе будешь белой вороной.

– Значит, берете? – обрадовался Филатов. – А то я уже разволновался.

– С этим условием, – напомнил Семенов. – Американский ученый будет с нами зимовать, язык можешь выучить.

– Заманчиво! – охотно согласился Филатов.

Он явно повеселел, уселся поудобнее, разжал скованные руки.

– Теперь можешь задавать вопросы мне, – предложил Семенов.

– А я про вас все знаю, – выпалил Филатов. – Мне Саша рассказывал. И про то, как из шурфа на Востоке выбирались, и разное другое.

– Всыплю я твоему Саше!

– Фу ты, черт! – расстроился Филатов. – Болтун – находка для шпиона…

– Ладно, – проворчал Семенов. – Только зря полагаешь, что со мной очень легко будет. Здесь Саша тебя явно дезинформировал.

– Ну, работы я не боюсь… – Филатов снова приободрился. – Шея здоровая, любой хомут налезет… А с этим на вашем полюсе как, сухой закон?

– Сам не очень-то захочешь, кислорода в воздухе маловато, горная болезнь одолевать будет. Даже курить бросишь.

– Ну, это мы еще посмотрим… Платить-то за горную болезнь и прочие удовольствия как будете?

– Зарплата плюс двенадцать рублей суточных.

– Подходяще. А еще вопрос можно? Даже и не вопрос, а просьба.

– Давай свою просьбу.

– Возьмите Сашу Бармина! – с жаром выпалил Филатов.

– Считай, что уже взял. – Семенов взглянул на часы. – Вот-вот должен быть здесь.

– Везучий ты, Веня! – радостно удивился Филатов. – В такой день и на улицу выходить опасно, с будущей женой познакомишься.

«Решено, беру», – удовлетворенно подумал Семенов.

– А этот поморник с Новолазаревской что здесь делает? – войдя, весело осведомился Бармин. – Неужели берешь его, Николаич? Волосы на себе рвать будешь.

– Не хотелось бы, – включился в игру Семенов. – А какой у него главный недостаток?

– Неимоверно, чудовищно прожорлив. – Бармин исподтишка подмигнул негодующему Филатову. – Все съест. Напомни, сколько стоит доставка одного килограмма груза на Восток?

– Страшно подумать, целое состояние.

– Быть тебе, Николаич, банкротом, – продолжал злодействовать Бармин. – Чтобы прокормить Веню, придется удвоить станционный бюджет. Однажды этот фрукт на моих глазах слопал шесть бифштексов и потом поднял крик, что его морят голодом. Не говорю уже о том очевидном, но безобразном факте, что вечно по ночам камбуз обшаривал в поисках съестного. Теперь я понимаю, Филатов, почему шеф-повар Гремыкин гонялся за тобой с веником!

– Все наоборот, – ухмыльнулся Филатов. – Не верьте ни одному его слову, Сергей Николаич, это он на спор съел шесть бифштексов.

– Ну и что? – с достоинством произнес Бармин. – Я – мужчина, а ты кто? Такому заморышу и одного бифштекса много. Каких-то жалких десять раз двухпудовик выжать не мог.

– Одиннадцать, – поправил Филатов. – А ты пятнадцать, и то лишь потому, что перед этим банку витаминов ухлопал.

– Увертюра закончена? – спросил Семенов. – Докладывай, Саша.

– Только что от Шумилина, – сообщил Бармин. – Сначала чуть не испепелил меня, а потом – о благороднейший Зевс-олимпиец! – согласился отпустить к тебе, если найду замену.

– С бойни, любого живодера… – как бы про себя заметил Филатов.

– Нашел? – Семенов сдержал улыбку.

– Сразу двоих, так что, Николаич, не беспокойся.

– Хороший мужик Шумилин! – с чувством проговорил Семенов. – Значит, не беспокоиться, Саша?

– По крайней мере обо мне и моем здоровье, – уточнил Бармин.

– За сто килограммов перевалил? – Семенов с удовольствием окинул взглядом атлетическую фигуру доктора.

– На пятьсот граммов, – скромно уточнил Бармин.

– Это, наверное, мозг, – догадался Филатов.

Между ними снова началась веселая склока, а Семенов благодушно посмеивался и думал, что пока все складывается удачно. Главная удача, конечно, Андрей, а вторая по значению – Саша Бармин. Если даже допустить, что есть у полярников доктора получше и поопытнее Бармина, то по человеческим качествам равных ему Семенов не знал. Доктора, в общем, народ избалованный, сознающий исключительность своего положения: от них зависит жизнь, а редкая зимовка случается без того, чтобы кого-то не приходилось спасать. Бармин же заставлял забывать о том, что он доктор, – чрезвычайное преимущество для человека его профессии. Докторам полярники часто чего-то недоговаривают, а то и просто боятся пожаловаться: а вдруг, испугавшись ответственности, не допустит к зимовке, спишет? От Бармина же ничего не скрывали, в голову никому не приходило, что Саша, известнейший в полярных широтах мастер розыгрыша, доброжелательнейший из доброжелательных, способен подвести друга. А врачом был безупречным. Настоящих больных лечил всерьез, мнительных – психотерапией и огромными дозами юмора. И доверие к Бармину было безграничным.

С Барминым Семенов зимовал дважды, у него, как у многих опытных полярников, были свои мерки, рожденные длительными наблюдениями. Так, он очень уважал молодого доктора за то, что кожаный костюм на нем был истрепан и донельзя засален. «Покажи мне после зимовки свой кожаный костюм, и я скажу, какой из тебя полярник», – вспоминал Семенов Георгия Степаныча, своего полярного крестного. Хотя и шутка, а умная, со смыслом. С одной стороны, если твой костюм изодран – значит ты не гнушался никакой работы. А с другой – значит, ты не скупой человек, потому что кожаный костюм выдается полярнику на год, и многие его берегут, стараются в целости сохранить до Большой земли – для рыбалки и прочего. А доктор своего костюма не жалел и работал в нем на всех работах: и дизелистам помогал, и авралил в пургу, и мыл котлы повару, и делал все другое, что положено и не положено по штату. Но медицинские приемы вел в ослепительно-белом халате и в чепчике, и несколько аппендиксов удалил без осложнений, и несговорчиво за чистотой на камбузе следил.

И еще одно важное качество было у доктора: на нем отдыхал взор. В иной красоте находишь что-то неприятное, вызывающее смутное к ней недоверие, что ли; наверное, такое бывает, когда между внешностью и душой человека не угадываешь гармонии, какая только и делает красоту совершенной. Такая красота скоротечна, рано или поздно духовная ущербность проявится на ней, как на портрете Дориана Грея. Бармину же от щедрот природы было отпущено на троих: мощно вылепленное скульптурное тело, энергичное, с богатой мимикой красивое лицо и широкая, открытая душа; особенно красили его настоящего синего цвета глаза, которые у взрослых людей вообще почти не встречаются.

– Другие жены в слезы, а моя чуть не пляшет, когда муж уходит в Антарктиду, – посмеивался Бармин. – Ни одной соперницы на всем континенте!

О Надиной ревности ходили легенды. Однажды в отделение, которое вел Бармин в одной ленинградской клинике, поступила с переломом ноги прехорошенькая фигуристка, и Наде стало это известно. Наутро, когда Бармин пришел на работу, фигуристка исчезла. Перевели. Оказалось, Надя звонила главному врачу и очень об этом просила. А мужу объяснила: «Она нарочно сломала ногу, чтобы к тебе попасть!»

– Отныне мне разрешено принимать к себе только травмированных старушек! – веселился Бармин. К Наде он, впрочем, относился с нежностью и вовсе не собирался ей изменять. Во всяком случае, не прилагал к этому никаких усилий, ибо доподлинно знал, что любая другая женщина устроена так же, как его жена. И ради того, чтобы лишний раз в этом убедиться, стоит ли рисковать такой важной для полярника ценностью, как мир и согласие в семье?

Когда один за другим пришли Гаранин и Дугин, Семенов распределил обязанности. Каждый час был дорог, и первая пятерка приступила к работе.

Дугин и Филатов уехали получать два новых дизеля для Востока, Бармин отвечал за продовольствие, лекарства и оборудование для медпункта, Гаранин – за одежду и научные приборы. За собой Семенов оставил кадры и общее руководство.

С грехом пополам, но за месяц люди были подобраны, грузы доставлены на «Обь», Семенов и Гаранин вылетели в Москву – прощаться.

Сказка для детей

Казалось бы, одинаковые они – дорога в Антарктиду и дорога домой, а проходят по-разному. Когда возвращаешься, время тянется бесконечно, каждая неделя превращается в месяц – спишь и видишь встречу на причале. А туда – дни и недели бегут вскачь, оглянуться не успеешь, как остаются за спиной и Европа с ее глубокой осенью и благодатные тропические широты с их вечным летом. Потому что на зимовку полярник не спешит, никуда она не денется, а морское же путешествие – удовольствие, которое очень хотелось бы продлить.

Антарктида для полярника начинается с первого айсберга. Знаешь, что вот-вот он появится, а все равно волнуешься, как при виде пограничного столба. Показался первый айсберг – считай, путешествие подошло к концу, кончился твой беззаботный отдых. С айсбергом до полярника доносится ледяное дыхание Антарктиды; пока что она не захватывает человека целиком, а лишь предупреждает его о том, что он переступил границу ее владений и потому должен быть начеку. Отныне капитан и его штурманы потеряют покой и будут беспокойно ворочаться в постелях, проклиная ненавистные туманы с их молочной пеленой и ускользающие от локаторов айсберги.

Первый айсберг не только отдает приказ полярнику о переходе на зимнюю форму одежды, но и сильно сказывается на его настроении: начинается пусть не объявленный, но первый день зимовки. Ломай себя, наступай себе на горло, но перестраивайся, перестань думать о том, что ты оставил, то есть думай, конечно, но в перекур, а все твое остальное время и твои мысли должны принадлежать работе.

Многие, даже самые опытные полярники, испытали на себе этот мучительный перелом.

В один из этих дней Семенов и Гаранин стояли у фальшборта и смотрели на уходивший вдаль айсберг. Вблизи он казался огромным, да и был таким – высотой с тридцатиэтажный небоскреб, но, уходя, он мельчал и съеживался, словно подавляемый грандиозностью океана.

– Шатун, – сказал Гаранин. – В одиноком айсберге есть что-то трагическое. Титан, обреченный на гибель.

– И все же напоследок ему будет хорошо, – отозвался Семенов. – Родился снегом, с возрастом превратился в ледниковый лед, всю жизнь мерз, как собака. А теперь познает солнце, тепло, ласку. Так бы и человеку: если уж умирать, то от избытка нежности и тепла.

– Хандришь?

– Для настоящей хандры нужно иметь много свободного времени.

– Подождем до полярной ночи.

– Сейчас о ней даже думать страшно. – Семенов задраил «молнию» каэшки[1]. – Поберегись, ветерок-то с насморком!.. Знаешь, Андрей, больше всего не люблю на Востоке июнь: кончается первое дыхание и хочется погрузиться в спячку. На Льдине все-таки веселее.

– Зато на Востоке ближе к космосу. Помнишь Сириус в полярную ночь? Он был совсем рядом, его можно было достать рукой, как этого альбатроса… Чего это ты вдруг, Сергей?

– Красиво летит, стервец!.. Не знаю, Андрюха. Что-то царапает душу. Думал сегодня о Вере и детях, о том, что виноват перед тобой. Да не качай ты головой, виноват! Жизнь наша перевалила через экватор, к этому возрасту нормальные люди обычно достигают того, на что способны, мирно живут себе и «возделывают свой сад», работают, любят жен и ласкают детей. А мы с тобой и недолюбили, и недоласкали, и самое горькое, что нам не дано уже этого наверстать.

– Ты прав, – спокойно проговорил Гаранин. – Но раз уж повел такой разговор – бери шире, Сергей. Да, мы в самом деле недолюбили и недоласкали. Зато нам дано другое…

– Говори, я слушаю.

– Острота ощущений. Нам всего достается вдвойне. Если прощание – это концентрированная грусть, то встреча – сжатая, как энергия взрыва в гранате, радость. Ожидание счастья – тоже счастье, друг мой.

– Мне этого уже мало.

– Мне тоже.

– Ты противоречишь самому себе.

– Вся наша жизнь – клубок противоречий, Сергей…

– Чему ты улыбаешься?

– Так, картинка детства… Не думай, что ухожу от разговора, наоборот… Этого, кажется, я тебе не рассказывал. В школе, в географическом кружке, помнится, мы выбирали себе меридиан. Ну, нечто вроде самодеятельной игры. Каждый, кто выбрал, начинал жить по законам своего меридиана. В соответствии с этим исчислялись дни, часы, времена года. Я, например, вопреки логике долгое время жил, опережая действительность на несколько часов в день и на целый сезон в году. Никакая сила в мире не могла тогда убедить меня в обратном. Так, наверное, и в жизни. Человек однажды делает выбор, и уже ничто не может изменить его судьбу. Я выбрал и теперь не могу да и не хочу жить иначе… А ты что?

– Вспомнил одного юнца, – улыбнулся Семенов. – Прилетел он на полярную станцию, представился начальнику. Тот спросил: «Арктику знаешь?» «А как же, – гордо прощебетал юнец, – два месяца был на практике!» Рядом с начальником стоял один метеоролог…

– И начальник спросил его, – подхватил Гаранин: – «А ты, Андрей, Арктику знаешь?» – «Что вы, Георгий Степаныч, я здесь всего три года!»

– Тогда начальник поведал юнцу одну великую истину, – продолжал Семенов. – Он сказал: «Слышал? Арктика – она как любимая женщина: думаешь, знаешь каждую ее привычку, каждую прихоть, а она вдруг откалывает такое коленце, что только в затылке почесываешь!»

– Цитируешь точно, – кивнул Гаранин. – Не пойму только, к чему.

– К тому, что прожили мы вместе полжизни, а я лишь сегодня узнал, что ты фаталист.

– А ты?

– Я?

– Да, ты. Точно такой же фаталист. У меня был меридиан, у тебя – другая игрушка.

– Какая? – удивился Семенов.

– Девичья у тебя память, Сережа. Однажды в доме Семеновых заночевал охотник и забыл компас, стрелка которого всегда показывает на север.

– Да.

– А ты говоришь: противоречу самому себе… В этой стрелке все дело, она вечно зовет нас туда, где мы будем грустить. Но это нам только кажется, Сережа; возвращаясь, мы понимаем, что и не грустили вовсе, потому что работали, ждали и мечтали. Мы просто уходили в сказку и возвращались из нее. Вот и Сириус на Востоке… Я ведь не случайно о нем… В ту ночь, когда мы уставились ошалело на отметку восемьдесят восемь градусов, я, помнишь, остался на метеоплощадке, мне хотелось хотя бы минуточку побыть одному. Сириус был чист, как вымытый, огромный и потрясающе прекрасный в прозрачном небе. И меня пронзило откровение: человек, увидевший однажды такую звезду, навсегда становится ее пленником. Наши звезды нам светят здесь, Сережа, и нигде более. Если хочешь, смейся и обзывай меня лунатиком.

– Не знаю, что бы я делал без тебя.

– Жил бы по законам своего компаса, другого тебе на дано. Да и мне тоже.

– Почему никогда не рассказывал про звезду?

– Так ведь это сказка, – улыбнулся Гаранин. – Я под нее баюкал Андрейку. Хочешь, бери мой Сириус?

– Нет уж, застолблю за собой Южный Крест.

– Не жадничай, в нем целых пять звезд.

– Ну а что? Всем по одной: мне, Вере, Наде, Алеше и будущему внуку.

– Что ж, уговорил. Бери.

Удачная попытка

Есть в антарктической экспедиции такой обычай: считать зимовку начатой и вздохнуть спокойно только тогда, когда завершатся рейсы на Восток и возвратится из похода санно-гусеничный поезд. Но в эту экспедицию нужды в походе не было: все топливо на Восток поезд доставил еще в прошлом году, и оно мерзло там в цистернах нетронутое. Так что до начала декабря механики-водители будут ремонтировать, приводить в порядок «Харьковчанку» и тягачи и лишь потом отправятся в свой изнурительный поход – три тысячи километров по куполу Антарктиды в оба конца. Ну а раз сейчас похода нет, то и нечего за него волноваться.

Оставались рейсы на Восток. Как десант, заброшенный через линию фронта, волнует армию, так и судьба восточников будет весь год волновать экспедицию. Честь экспедиции, ее боль и гордость – станция Восток. В полярную ночь не дойти до нее, не долететь, случится что на ней и люди смогут помочь восточникам разве что сочувственной морзянкой. С Востока будет начинать ежедневные сводки на Большую землю Шумилин, и первые тосты в кают-компаниях береговых станций будут за восточников и за их удачу.

Поначалу Мирный встретил новую смену так, словно хотел опровергнуть людские домыслы об Антарктиде. Солнце не уходило с безоблачного неба, нестерпимый свет заливал белое покрывало припайного льда, у которого пришвартовалась «Обь», каменные скалы островов и ограждавший берега ледяной барьер. Искрился снег, полыхали вросшие в припай айсберги, ослеплял до отказа пропитанный солнцем снег. Люди надевали темные очки, мазали губы помадой (иначе потрескаются и покроются волдырями), а иные смельчаки раздевались до пояса и загорали. Обе смены, старая и новая, круглые сутки разгружали «Обь».

– Вот тебе и Антарктида! – поражался Филатов, которому даже в одной кожаной куртке было жарко гонять трактор по припаю – Сочи!

– Накаркаешь, – весело упрекал его Дугин. – Сплюнь три раза и по дереву постучи.

В такую погоду летать бы на Восток борт за бортом, да не успели смонтировать самолеты, прибывшие на «Оби» в разобранном виде. А только собрали и прогнали моторы – началась пурга. Не очень жестокая, для Антарктиды и вовсе хилая – так, метров двенадцать в секунду, но летчикам крылья она подрубила: низкая, без всякого просвета облачность отсекла Мирный от солнца.

Пурга закрыла дорогу на ледяной купол. Взлететь с полосы и пробиться через облачность было делом хотя и не безопасным, но возможным, а как возвращаться? В Мирном слепая посадка – игра со смертью в очко: либо в ледниковую трещину угодишь (их вокруг аэродрома как паутины в неухоженном доме), либо с барьера на припай грохнешься…

Не повезло! Начальник летного отряда Белов в пух и в прах разносил техников: не могли хотя бы на сутки раньше подготовить ИЛы к полету. Техники, и так забывшие, что такое нормальный сон, разводили руками – что могли, то и сделали, не роботы.

Пурга бушевала десять дней. Чуть стихло – полетели на Восток, а там туман, не нашли станцию. Раньше, когда она была обитаемой, радист давал привод, тянул к себе самолет на эфирной ниточке. А теперь повертелись и вернулись обратно. Тут снова на Мирный обрушился стоковый ветер с купола, прождали еще четыре дня. Еще два раза пробивались к Востоку – опять вхолостую: район станции окутала поземка. И виноватых нет, природе строгача не влепить.

Так и прошел январь, золотой летний месяц, когда на Восток летать – одно удовольствие, круглые сутки светло и еще тепло, не ниже сорока градусов.

В начале февраля над Мирным засияло солнце, а спутники Земли донесли, что над Центральной Антарктидой видимость «миллион на миллион». И очередную попытку Белов предпринял с верой в удачу.

– Я живу до сих пор потому, что Сереге было скучно, – смеялся Белов, когда заходила речь о его дружбе с Семеновым.

А произошла эта история много лет назад и при обстоятельствах, которые тогда вовсе не казались Белову забавными. Над Таймыром свирепствовала пурга, ни одна станция самолет не принимала – облачность до земли, снизишься – врежешься в горы, которые здесь то ли Бог, то ли черт повсюду разбросал. Тут и случилось, что отчаянные призывы Белова поймал молодой радист со станции Скалистый Мыс, который закончил передавать сводку и от нечего делать гулял по эфиру. Выглянул радист в окно – над станцией чистое небо, пурга пошла стороной. И отбил: садись на Скалистый! Когда самолет приземлился, мотор чихнул раз другой и затих: бензин кончился.

О Белове говорили всякое. Был он уже в те годы известный полярный летчик, о нем писали в газетах, печатали его портреты. А человеком считался нелегким. Проскальзывало в нем и свойственное многим знаменитостям высокомерие, и сгрубить он мог просто так, ради красного словца, и небрежно отозваться о мастерстве коллеги, если почему-то его недолюбливал, но в то же время был Николай Белов удивительным летчиком, лихим и мудрым, готовым на любой риск, если требовалось спасти человека. Кто знал Белова в деле, все ему прощал. В небе он делал, что хотел, самолет слушался его, как собака. Однажды он снял Семенова и Гаранина с осколка льдины, да так, что с экипажа градом лил пот: все видели, что и садился и взлетал ЛИ-2 буквально в сантиметрах над грядой торосов и впритык к разводью. Не летчик – ювелир. «Безопасно бывает только с невестой целоваться!» – отшучивался он, когда начальство уважительно ругало его за отчаянную посадку. Любишь не любишь – все равно уважать будешь. Высокомерен, своенравен – не спишешь с него такого, но зато честен и справедлив с людьми, зависевшими от него. Интриг не терпел. Если подчиненный приходил жаловаться на кого-то, Белов говорил: «Зови его, сейчас разберемся… Не хочешь? Тогда и не жалуйся!»

Была и еще одна красивая черта у Белова: преданность полярникам. Наверное, потому, что он считал их ровней – в том смысле, что профессии полярников и летчиков по большому счету одинаково опасны, а ничто так не помогает выжить в высоких широтах, как взаимное доверие, выручка и дружба. Его легко можно было уговорить на самый рискованный полет, если того требовали обстоятельства – не иначе: жизнь свою Белов ценил высоко, а потому хитрить с собой не позволял и обманувшего доверие не прощал.

В Мирном смеялись: Белов поклялся сбрить полбороды, если в течение недели не доставит первую пятерку Семенова на Восток. Понимая, что угроза нависла не только над бородой начальника (которой тот, впрочем, не очень-то дорожил), но и над его профессиональной честью, летчики готовились к очередной попытке особенно тщательно. На этот раз Белов и его второй пилот Крутилин набрали в ИЛ-14 горючего сверх всякой меры: из последнего январского полета, когда два часа блуждали в районе станции, вернулись домой с чайной ложкой бензина в баке. И потому Белов попросил Семенова – не потребовал, на что имел право, а именно попросил как друга – в первый рейс взять самый минимум вещей. Счет шел на килограммы, и восточники семь раз прикидывали, прежде чем утвердили перечень необходимого для расконсервирования станции груза. В этом перечне были: два аккумулятора весом тридцать пять килограммов каждый для стартерного запуска дизелей, радиоприемник на батарейках, две паяльные лампы, мощная, размером с двухведерный примус, авиационная подогревальная лампа АПЛ, свежие продукты из расчета на неделю, теплая одежда и спальные мешки. Никаких личных вещей, кроме зубных щеток и мыла, даже банку любимых маринованных огурцов Семенов беспощадно вычеркнул – лучше три лишних литра бензина. Итого получилось килограммов двести, да еще пятеро людей в одежде тянули на полтонны – и весь груз. Штурман придирчиво все проверил, убедился, что восточники не схитрили, и доложил командиру корабля о готовности.

И тут произошло событие, которое долго потом веселило Мирный, а в последствии даже вошло в полярный фольклор. Уже были сказаны последние «ни пуха ни пера» и другие ритуальные слова, уже Белов увеличил обороты и собирался скомандовать: «От винтов!», когда на полосу с неистовым лаем ворвался старожил Мирного Волосан. Пришлось вылезать из самолета прощаться, нельзя обижать самого известного в Антарктиде пса, обласканного полярниками всех экспедиций. Но вдруг выяснилось, что Волосан прибежал на полосу вовсе не из сентиментальных побуждений – за ним с поднятой палкой гнался биолог Величко. Волосан с визгом бросился к своему любимцу Бармину, и тот на всякий случай втащил его в самолет.

От Величко затребовали объяснений.

– Этот плут, этот негодяй, – гневно восклицал Величко, – разорвал двух пингвинов! Не для него, видишь, сказано, что Антарктида – заповедник! Вылезай, мерзавец!

Чувствуя себя в безопасности, «плут и негодяй» весело скалил зубы.

– А ордер на арест есть? – потребовал Бармин.

– Вон они, два ордера лежат на припае, можешь полюбоваться! Преступника покрываешь?

– Преступника? – Бармин склонился над Волосаном. – Чудовищное оскорбление! Он законный пассажир, у него есть билет!

Бармин отодвинулся. У распахнутой двери на задних лапах стоял Волосан, зажав в пасти бумажку.

– Погоди, – успокоил Шумилин биолога, который под общий смех грозил Волосану палкой. – На борту самолета он пользуется правом экстерриториальности.

– Ну, если сам начальник экспедиции покрывает… – буркнул Величко.

– С другой стороны, наказать Волосана все-таки надо, – продолжал Шумилин. – Пусть хлебнет Востока!

– Ходатайство поддерживаю. – Семенов подмигнул Белову. – Сделаем его материально ответственным, пусть охраняет Восток.

– Здоровый очень, – усомнился Белов, прикидывая на глаз вес нового пассажира. – Пуда на два потянет. Но раз билет есть… От винтов!

Надолго запомнит Волосан это путешествие, во сне будет скулить, Восток вспоминая!

Но пока он еще об этом не догадывался. Его наперебой ласкали, закармливали вкусными кусочками, и он щедро платил за любовь и ласку своими цирковыми трюками: имитировал подвыпившего человека, выступал на собрании, положив на стол лапы, листал бумажки и лаял, позировал в очках и в шапке фотографу и прочее. Но с подъемом на купол притих, забился в теплый утолок и задремал.

Полет на Восток для новичка вроде бы не очень интересен: сколько ни смотри вниз – белым-бело, однообразная заснеженная пустыня. И лишь бывалый полярник, угадывая заветные ориентиры, смотрит на эту пустыню с волнением.

Первые двадцать минут полета – крутой подъем, скачок на полуторакилометровую высоту над уровнем моря. Это начинается купол Антарктиды, изрезанный, как морщинами, бездонными ледниковыми трещинами. Далее купол растет постепенно и незаметно для глаза; самолет летит низко, метрах в ста над его поверхностью, и можно различить безобидную с высоты зону застругов, проклинаемую всеми походниками, да и колею санно-гусеничного поезда, местами уцелевшую от метелей. А потом идут славные ориентиры, навеки оставшиеся на географических картах: станция Пионерская, давным-давно законсервированная, Восток-1 – здесь и станции не было, просто вехами обозначенная точка, и Комсомольская, тоже покинутая людьми. В этом месте купол повышается до трех с половиной километров, и дышать становится трудно. Во всяком случае, первое представление о том, что ждет тебя на Востоке, получить уже можно. От Комсомольской до Востока пятьсот километров и два часа лета.

Семенов приоткрыл глаза и взглянул на товарищей: вроде бы подремывают в своих креслах, один Филатов курит, посматривая в иллюминатор. Полярник, как солдат, спит впрок: только прикажи себе, сомкни веки – и отвалился. В любом другом полете Семенов так и поступал, а сейчас не получалось: будоражила предстоящая встреча с Востоком. В Антарктиде никогда не знаешь, что тебя ждет, здесь самая длинная дорога бывает самой короткой. Предсказал бы кто, что в январе полеты сорвутся, нужно было бы седлать коней и отправляться на Восток санно-гусеничным поездом. Путь долгий и трудный, зато надежный, годами проверенный… Ваня Гаврилов, начальник транспортного отряда и старый друг, только знака ждал – в неделю бы подготовил поезд… Семенов усмехнулся; смертельно обиделся бы Коля Белов, услышав эти мысли.

Во рту пересохло, начинала сильно болеть голова: и влажности в воздухе и кислорода в нем маловато. Неделя, ну две, подумал Семенов, и организм привыкнет, лишь бы не сорваться в первые дни акклиматизации. В Восток нужно входить постепенно, он приучил людей к мудрой неторопливости: надорвешься – и не работник ты, а пациент у доктора, другие будут работать, а ты – валяться на койке в обнимку с кислородной подушкой. «Тише едешь – дальше будешь» – это про Восток сказано. Сделал пять-шесть движений – отдохни, дай передышку сердцу. Не любит Восток людей, не умеющих умно расходовать свою физическую силу. Во вторую зимовку Семенов одного такого самоуверенного отправил обратно в Мирный. «Подумаешь, Восток!» – бахвалился, пока кровь из всех пор не хлынула. Гаранина, Бармина, а Дугина предупреждать не нужно, тертые калачи, а вот за Филатовым следует смотреть в оба: силы, может, у него на двоих, а самоуверенности – на четверых… Вот и сейчас губы синие, а курит. Не хочется ведь курить, от одного вида сигареты противно, но дымит, храбрится. Перед кем позируешь, Веня? Или самого себя уговариваешь?

До сих пор Семенов так и не мог понять, правильно или нет поступил он, взяв Филатова. На припае он проявил себя неплохо, не хуже, чем, скажем, куда более опытный Дугин, если не считать того случая, когда чуть не утопил трактор, пытаясь с ходу проскочить трещину. Объяснили, намылили шею, обещал не лихачить. И ребята его приняли: разбитной малый, за словом в карман не лезет, поет под гитару – чего еще надо? И все-таки была в его поведении какая-то поза, стремление убедить товарищей, что «сам черт ему не брат, и море по колено». А Семенов к людям, которые выставляли себя напоказ, вообще относился с недоверием. Он полагал, что поза нужна только тому, кто хочет себя выдать за другого, набить себе цену в глазах окружающих. Гаранин, Бармин, тот же Дугин в позе не нуждаются, как не нуждается в ней обстрелянный солдат. А Филатов, окажись он на фронте, прохаживался бы по брустверу, чтобы показать свою храбрость.

– Брось курить, – не открывая глаз, проговорил Гаранин. – Побереги дыхание, скоро пригодится.

– В самом деде не хочется. – Филатов погасил сигарету. – Не спится, Андрей Иваныч?

– Самую малость подремал.

– Голова у вас не болит?

– Немножко.

– И у меня тоже, – признался Филатов. – Андрей Иваныч, раз не спится, может, поговорим?

– До Востока еще часа полтора. – Гаранин поудобнее уселся в кресле. – Хочешь чайку?

Разлили чай из термоса по чашкам, стали с наслаждением пить.

– Андрей Иваныч, можно вопрос?

– Конечно.

– Вот скажите, как это получилось, вы уже столько лет в полярке, кандидат наук, а не начальник?

– Вопрос не из легких. Сам-то как думаешь, почему?

– Затирают, – уверенно сказал Филатов. – Завидуют.

– Чему?

– Тому, что ребята вас уважают, хотя вы этого ни от кого и не добиваетесь. Как-то само собой. А другие добиваются только того, что их боятся. Вот и не делают вас начальником, сравнение будет не в их пользу.

– Ошибаешься, Веня. Мне уже не раз предлагали возглавить зимовку.

– И вы отказались?

– Решительно и наотрез.

– Но почему? Я бы, например, не отказался. А чем плохо? Никто на тебя не орет, никто не учит жить. Сколько себя помню, все учили меня жить, я для начальства как учебное пособие… Значит, верно, говорят, что из-за него?

Филатов кивнул в сторону Семенова.

– Главным образом да, – согласился Гаранин. – Нам уже трудно друг без друга… Но не только поэтому. Ты веришь в такую штуку – призвание?

– Читывал в газетах… Это когда ученый, к примеру, доказывает, что его призвание быть академиком. А дворнику махать метлой тоже призвание?

– Не упрощай, Веня. – Гаранин покачал головой. – Юмор хорош, чтобы развлечься, высмеять кого-то, даже ранить, но не доказать истину. Призвание – это когда тебя неудержимо тянет к какому-нибудь делу. Так вот, меня ни разу в жизни не тянуло кем-то или чем-то руководить.

– И все-таки почему?

– Видишь ли, Веня, я просто не гожусь в руководители. Я уже давным-давно определил свои возможности: довольно квалифицированный полярный метеоролог, ну, если очень потребуется, – максимум – заместитель начальника зимовки.

– Не понижаю, чем вы хуже Семенова…

– Могу сказать. – Гаранин улыбнулся. – В нем есть решительность, дерзость, которых у меня нет. Он прикажет там, где я смогу только просить. Он из тех, кто поднимает в атаку, а я – кого поднимают.

– Будто вы и сами не подниметесь!

– Спасибо на добром слове, наверное, поднимусь. Но для начальника этого мало. Прозимуем, съедим пуд соли вместе – сам поймешь.

– Андрей Иваныч…

– Что?

– А почему Сергей Николаич так на меня смотрит, будто рентген делает?

– Смешной ты, Веня. Он человек суровый, его завоевать надо.

– Был бы он девочкой, – ухмыльнулся Филатов. – А мужиков завоевывать я не умею. У Женьки Дугина спросить, что ли? А вообще, мне на это положить, я тоже, если захочу, могу волком смотреть!

Они еще о чем-то говорили, Гаранин смеялся, но Семенов не слушал, а думал про себя, что Филатов не так однозначен, как ему казалось. И еще о том, не о нем ли сказано: «…добиваются только того, что их боятся?» Невольно подслушанный разговор взволновал его, никогда еще Андрей не затрагивал этой щепетильной темы и вдруг раскрылся перед мальчишкой…

Дверь кабины распахнулась, в салон заглянул Крутилин.

– Эй, лежебоки, Восток проспите!

Рановато флаг поднимать…

Филатов даже был разочарован: несколько сбитых в один щитовых домиков да еще два домика в стороне – вот тебе и вся станция Восток. Взглянуть не на что – так, вроде турбазы средней руки, покажешь фото приятелю – пожмет плечами. С надрывом говорили, чуть глаза не закатывали: «Восток! Ледяной купол! Полюс холода»! – а здесь и купола никакого не видно – заснеженная гладь, да и мороз пока что градусов сорок пять, не больше.

– Ощущаешь? – Бармин похлопал Филатова по плечу. Никаких резких движений, Веня, дыши через подшлемник. Восток, брат!

Филатов смолчал. Он ощущал небольшую одышку, и голова слегка болела, но ожидал он куда худшего и подумал, что док занимался психотерапией, когда расписывал ужасы акклиматизации. Правды ради, тот же док говорил, что иной раз Восток принимает новичка сразу, но это редкое исключение делается для человека с феноменальными физическими данными, для хорошо тренированного альпиниста, например. Филатов же, когда проходил обязательные для восточников испытания в барокамере (где его «поднимали» на пятикилометровую высоту – в атмосфере Востока кислорода примерно столько же), заслужил самые лестные отзывы врачей: абсолютно здоров, к зимовке на куполе стопроцентно годен. Почему бы ему и не стать тем самым новичком, который быстро переходит с Восток на «ты»? А что? Гаранин уже анальгин принял, у Семенова губы как в чернилах, а он…

Филатов чутко к себе прислушался. Вместе с Барминым он подтаскивал к самолету небольшую, размером с двухспальную кровать, алюминиевую волокушу. Снег под ногами был крепко сбитый, на нем почти не оставалось следов, и волокуша скользила плохо, как по песку. Такого странного снега Филатов еще не видел. Да, рот совсем сухой и шершавый, слюна, что ли, не вырабатывается, и, пожалуй, сердцебиение, вроде и нагрузки никакой, а стучит быстро. Вспомнил, как два года назад прилетел на льдину и разгружал самолет: подставлял плечи под мешок с углем, чуть не вприпрыжку тащил метров за двести и спешил обратно – без всякого сердцебиения, с улыбкой. Здесь бы такой фокус не прошел, точно… Филатов покосился на Бармина, не наблюдает ли, уловил его взгляд, кивнул: все в порядке, док.

В самолете Семенов, Гаранин и Дугин подтаскивали вещи к грузовому люку, Семенов посмотрел в иллюминатор: Крутилин стрекотал кинокамерой, а летчики позировали, окружив столб с указательными стрелками. Крутилин заходил с разных сторон, раздвигал людей, чтобы в объектив попали стрелки с надписями – «ПАРИЖ – 15 050 км», «ВОЛГОГРАД – 14 747 км» и другие, в этом ценность будущего фильма. Не так уж много людей на свете могут попасть в такой кадр, будет чем похвастаться.

Столб-реликвия для туристов, подумал Семенов, запечатлеешь его, и всем понятно, где ты был. Лучше бы ты, Ваня, отснял эту пару гнедых, Бармина и Филатова: богатыри, кровь с молоком, а плетутся, как пенсионеры, будто на унты по двухпудовой гире навешено Эх, не было в первую зимовку кинолюбителей, и нет фильма о том, как восточники рыли шурф, магнитный павильон в толще снега. Вон он, шурф, который чуть не стал могилой начальника станции. А там стояли сани с наваренной железной решеткой из труб, механик Покровский ударил кувалдой по решетке, а она хрустнула, будто фарфоровая. Тогда и узнали, что железо при восьмидесяти градусах – вещь хрупкая, с которой следует обращаться деликатно. Отснял бы ты, Ваня, этот кадр – цены бы ему не было… Или Сашу Бармина, который под восемьдесят пять градусов выходил гулять на полосу, чтобы доказать маловерам и самому себе, что прогулка под луной в любую погоду исключительно важна для организма.

– Волокуша на подходе, – сообщил Дугин.

– Идите сюда! – донесся голос Белова. – Запечатлеемся вместе, для истории!

– Нам для истории не надо, – ухмыльнулся Дугин. – Идите, груз пустяковый, мы с Веней свободно справимся.

Семенов, Гаранин и Бармин пошли к летчикам. Филатов забрался в самолет.

– С чего начнем, Женя?

– С перекура, – предложил Дугин, присаживаясь. – Или не хочется?

– Не очень, – признался Филатов.

– Нормальная вещь, скоро и про девочек забудешь, – пообещал Дугин. – До конца зимовки.

– Врешь, – недоверчиво сказал Филатов. – Нет, в самом деле?

– Шучу. – Дугин подмигнул. – Но во сне раньше чем через месяц не увидишь. И то без душевного волнения.

– Ну, это еще терпимо. А то чуть не до смерти напугал, даже слабость в ногах почувствовал.

– А вообще как? Шарики в глазах не прыгают?

– Еще нет. Но и в футбол играть не хочется.

– И не захочется. У нас только док психованный, в пинг-понг напарников искать будет. Силы девать некуда, гирей зарядку делает.

– Саша – мужик что надо, – возразил Филатов. – На Льдине, сам знаешь, лучшим грузчиком был. А ты чего на него хвост поднял?

– Некультурно выражаешься, Веня. Мне с твоим Сашей делить нечего, разные учебные заведения кончали. Я в его клистирных трубках не разбираюсь, а он в моих дизелях.

– Что-то я тебя не пойму, Женька. Ласковый такой, в глаза всем улыбаешься, а в кармане фигу показываешь.

– Грубый ты человек, Филатов. – Дугин поднялся. – Кончай перекур. Я вниз спущусь, принимать буду. Носом дыши, слышишь? И нагибайся так, будто пузо у тебя выросло, медленно, понял?

– Проинструктировали, – отмахнулся Филатов. – Ну, принимай.

Аккумуляторы были тяжелые, двухпудовые. Первый из них Дугин принял на руки, как ребенка прижал к груди, осторожно нагнулся и положил на волокушу. С непривычки даже кровь в голову хлынула, с трудом отдышался.

– Может, подождем со вторым? – предложил Филатов.

– А чего ждать, давай.

Дугин, чтобы стать повыше, влез на связку спальных мешков и только принял второй аккумулятор, как мешки вдруг поехали из-под ног. Дугин покачнулся, аккумулятор выскользнул и с грохотом упал на волокушу.

– Цел? – испугался Филатов.

– Что с ним сделается? – Дугин укутал аккумуляторы спальными мешками. – Все, что ли?

– Ящик еще с бифштексами. Да ты разверни, посмотри.

– Бифштексы?

– Какие там бифштексы, я про аккумулятор.

– Никуда он не денется, подавай ящик.

– Держи.

– А теперь все сюда. – Белов подошел к флагштоку. – Ваня, камеру отогрел? Снимешь церемонию подъема флага, зови свою кодлу, Сергей!

– Только побыстрее. – Бортмеханик Самохин взглянул на часы. – Сорок минут стоим, моторы застынут, Николай Кузьмич!

– Быстрее не выйдет, – сказал Семенов. – Рановато, Коля, флаг поднимать.

– Почему это? – с деланным удивлением спросил Крутилин.

– Будто не знаешь, Ваня. Станция оживет, выйдем в эфир – тогда и поднимем.

– Бюрократ же ты, Серега! – возмутился Белов. – Не разводи канитель, поднимай флаг, чинуша!

– Это я чинуша? – засмеялся Семенов. – Не проси, Коля, не стану традицию нарушать.

– Даже ради друга? – забросил удочку Белов. – Который, не щадя своей драгоценной жизни, приволок тебя в эту чертову дыру?

– Именно так, – подтвердил Семенов. – Голый перед тобой разденусь – снимай, а флаг поднимем, когда отобью первую морзянку.

– Тьфу! – Белов под общий смех сдернул подшлемник, вытер слюну. – Такого кадра лишил, собака!

– А где Волосан? – спохватился Бармин.

– Дрыхнет на моем кресле, – сообщил Крутилин.

– Оставайся с нами, пусть летит вторым пилотом, – предложил Бармин. – За тебя вполне сработает!

– Моторы, Николай Кузьмич, – напомнил Самохин.

– Все, братва, летим! – Белов знаком успокоил бортмеханика. – Ну, Серега, ну, бюрократ! Давай обнимемся, что ли? Снимай, Ваня, все-таки тоже кадр не из последних!

– Ради кадра? – с притворным негодованием спросил Семенов. – А вот и Волосан, с ним и обнимайся.

Летчики помогли подтащить волокушу к дому, стали прощаться.

– С завтрашнего дня, Сергей, начинаем рейсы двумя бортами, – пообещал Белов. – Так оставить тебе на денек охотника за пингвинами?

– Конечно, веселее открывать зимовку.

– С одним условием: без меня флаг не поднимать! Нету еще такого кадра в моей коллекции, понял?

– Попутного ветра, Коля!

– Лучше никакого. Ну, до связи!

– До связи, дружище!

«Беда, Николаич…»

Нигде в другом обитаемом месте Земли нет такого обилия света, как на Востоке в полярный день.

Удивительная вещь! Солнце почти что в зените, оно заливает купол таким нестерпимым светом, что без темных очков и шагу не сделаешь; прозрачнейший воздух весь пронизан пляшущими лучами, и эта ясно видимая веселая пляска создает столь убедительную иллюзию тепла, что так и хочется раздеться, позагорать. Только не верь этому ощущению, оно сплошной обман. Слишком белый, самый девственный на Земле снег, возгордившись своей несравненной чистотой, отказывается принимать губительное тепло – солнечные лучи отражаются от поверхности и отлетают прочь, как стрелы, пущенные в стальную стену.

Так уже было миллионы раз, каждый год полярным летом солнце штурмует ледяной купол мощными потоками радиации, а тот, укутанный в защитную белую одежду, успешно отбивается от этих атак. В Центральной Антарктиде солнце с его испепеляющим жаром унижено и оскорблено: в титанической борьбе лед побеждает пламень.

И только когда на купол пришли люди, на первозданной белизне появились чужеродные темные пятна, не умеющие отражать солнечные лучи. Нащупав слабинку, солнце устремилось туда, оно очистило от снега крыши домиков, прогрело поверхность стен, но большего сделать не сумело – неистребимые волны холода с поверхности купола поглотили и это тепло, не дали ему проникнуть сколько-нибудь глубоко.

Вот и получилось, что солнце для Центральной Антарктиды было и осталось огромной и яркой лампой дневною света, холодной, как свет далеких галактик.

– Вперед, реаниматоры! – Бармин распахнул дверь.

– Че-го? – с угрозой спросил Филатов.

– Медицинский термин, детка. Будешь оживлять станцию.

– Его самого оживлять пора, – съязвил Дугин, входя в дом. – Милости прошу к домашнему очагу!

– Раздевайтесь, дорогие гости! – проворковал Бармин. – Пол у нас паркетный, наденьте, пожалуйста, тапочки!

– Минус сорок шесть, – сообщил Гаранин, смахнув иней с термометра. – Парадокс! В доме на два градуса холоднее, чем на улице.

– Холодильная камера, – ощупывая лучом фонарика стены холла, покрытые слоем игольчатого инея, сказал Дугин. – Погреб!

– Николаич, вот это сюрприз! – послышался из кают-компании голос Бармина.

Видимо, люк в потолке был закрыт неплотно, и в кают-компанию навалило снега, на столе возвышалась снежная пирамида, верхушкой своей уходившая в люк.

– Ничего страшного, – успокоил друзей Семенов. – Даже к лучшему, не надо будет заготавливать снег на улице, отсюда возьмем и на питьевую воду и на систему охлаждения для дизелей.

– Эй, новички! – воззвал Бармин. – Это к тебе, Веня, относится, и к тебе, Волосан. Смотрите и запоминайте. Первая дверь направо – кабинет начальника, ничего хорошего вас там не ждет и ждать не будет. Зато вторая дверь – ого! Снимите с благоговением шапки – это камбуз!

«Здравствуй, домишко, родной, – с волнением подумал Семенов. Прошел из кают компании в радиорубку, отскоблил снег с окна. – Померзнул ты, братишка, за год. Ничего, скоро мы тебя отогреем, перышки твои почистим, и снова ты станешь нашим теплым жильем».

Вошел Гаранин.

– Мои игрушки в порядке, – поведал он, – хоть сейчас давай погоду. А рация?

– Застыла, зуб на зуб не попадает, – ответил Семенов. – Будем греть в спальных мешках, отдельными блоками.

– Не припомню, чтобы мы с тобой хотя бы на несколько часов оказались без связи.

– Да, неприятное ощущение, – согласился Семенов. – К вечеру, Андрей, Восток подаст голос!

– Дома радио всегда выключаю, а сейчас даже утреннюю гимнастику с удовольствием бы послушал.

– Могу устроить, приемник-то я взял с собой.

– Погоди, ребята в медпункте сервировали стол. Пошли перекусим.

– Аппетита нет.

– У меня тоже. Хоть чайку попьем.

– Чаек – другое дело!

В крохотном, метра на три, медпункте было тепло: Филатов зажег паяльную лампу, и она быстро согрела воздух. Со стены людям ласково улыбалась длинноногая девушка в бикини. Она только что вышла из моря, и крупные капли скатывались с ее загорелого тела.

– Твое здоровье, крошка! – Филатов прихлебнул чай. – Побереги улыбку, через год увидимся.

Отвинтив крышку двухлитрового термоса, Бармин налил крепкого чая Семенову и Гаранину. Из другого термоса Дугин доставал переложенные хлебом котлеты.

– Фирменное блюдо ресторана «Собачий холод»! – похвалил Бармин, энергично работая челюстями. – Ешь, Волосан, за все заплачено. И не смотри на меня скорбными глазами, гипоксированный ты элемент?

– Какой элемент? – спросил Филатов.

– Что у тебя было в школе по химии? – поинтересовался Гаранин.

– Тройка с курицей, – ответил за Филатова Бармин и пояснил: – Веня долго кудахтал, пока не выпросил у учителя тройку. Оксиген, детка, это кислород. Его-то Волосану и не хватает, оттого он и молчаливый, слова из него не вытянешь. И ты, Веня, гипоксированный. Хочешь, скажу, как я это узнал?

– Ну?

– Ты тоже перестал лаять.

– Это ты зря, док, – вступился за товарища Дугин. – Часа не прошло, как он меня в самолете облаял, Волосан подтвердит.

Услышав свою кличку, Волосан, который без видимой охоты жевал котлету, встрепенулся было, но в игру не вступил.

– Эх, Волосан, Волосан! – с сочувствием проговорил Бармин. – Где твой гордо поднятый хвост?! Ты ведь теперь восточник, первый пес на Востоке, понял? Автографы будешь раздавать!

– Погаси лампу, Веня, – сказал Гаранин. – Угорим.

– Да, таким теплом баловаться не стоит, – поддержал Семенов. – Сгорание здесь плохое, от газа одуреем… А Волосана давайте-ка сунем в спальный мешок, пусть вздремнет, пока мы наводим порядок. Так, ребятки. Вы втроем пойдете к дизелям, а мы с Андреем Иванычем займемся рацией. Сколько времени тебе понадобится, Женя?

– Сначала отогреем дизеля, это раз, – начал Дугин. – Подготовим емкости для охлаждения – два, подключим аккумуляторы для стартерного запуска – три… Ну, часа два, два с половиной.

– Не забыл восточное хозяйство? – улыбнулся Семенов.

– С закрытыми глазами, Николаич!

– Тогда командуй, тебе и карты в руки.

Дугин встал.

– Пошли, братва.

– Док, – обратился к Бармину Филатов. – Тут по твоей медицинской части… поможешь?

– Что?

– Лампы и аккумуляторы нужно перетащить в дизельную, полы подмести.

– Это мы запросто, это мы в ординатуре проходили. – Бармин важно кивнул. – Веник вульгарис!

Радиостанция – приемник и передатчик – была смонтирована в двух металлических шкафах-стойках и состояла из нескольких блоков. Эти блоки в несколько десятков килограммов каждый предстояло вытащить и уложить в спальные мешки.

– Весь смысл в том, чтобы отходили они постепенно, – сказал Семенов. – Без большого перепада температур.

Работали медленно, подолгу отдыхая.

– В дизельной сейчас тепло, – позавидовал Гаранин. – Авиационная подогревальная лампа небось в несколько минут всю стужу оттуда вытеснила.

– Я Сашу предупредил, чтобы не забывал проветривать, – отозвался Сеченов. – Так что вряд ли у них намного теплее, чем у нас. Деликатнее, дружок, блок питания!

Уложили, закучали в спальный мешок, снова уселись отдыхать. Помолчали, налаживая дыхание.

– Вот и согрелись немножко, – улыбнулся Семенов. – Амундсен сказал, что единственное, к чему нельзя привыкнуть, это холод. И согревался работой.

– К Южному полюсу он добирался на собаках, – напомнил Гаранин, – и подъем на купол происходил постепенно. В этом все дело – постепенно! Поэтому Амундсен и его товарищи не очень страдали от кислородного голодания.

– Как наши ребята в санно-гусеничном походе, – кивнул Семенов.

– В первые дни на Востоке у меня всегда возникает комплекс неполноценности. Я кажусь себе старым и дряхлым…

– Но потом, – подхватил Семенов, – ты видишь, что юный Филатов – такой же гипоксированный элемент, и тебе становится легче. Так, что ли?

Гаранин засмеялся.

– Не по-христиански, но именно так.

– Я тоже самому себе противен, – признался Семенов. – Ну, сколько этот блок весит, килограммов сорок? А руки до сих пор дрожат.

– Похныкали друг другу в жилетку, и вроде полегчало. – Гаранин встал. – Ну, давай.

За полчаса работы сняли и запаковали в мешки четыре блока передатчика.

– Остается «Русалка». – Семенов с нежностью погладил приемник. – Потерпи, подружка, скоро тоже погреешься.

– Твой-то приемник где? – спохватился Гаранин. – Послушаем, как в Мирном люди живут, – в порядке культурного отдыха?

Семенов принес из холла чемодан, достал небольшой приемник на батарейном питании и настроился на Мирный. Пошла морзянка.

– С Беловым работают. – Семенов прислушался и предупредительно поднял руку: – Тише…

Он замолчал и прильнул к приемнику.

– В Мирном начинается пурга. Видимость резко ухудшилась…

– Ну? – Гаранин придвинулся.

– На Молодежной второй день метет, видимость ноль, – не отрываясь от приемника, расшифровывал морзянку Семенов. – Белова может принять австралийская станция Моусон… Это запасной вариант… Белов решил пробиваться в Мирный…

– Идут, выключай, – сказал Гаранин. – Ребятам пока рассказывать не стоит.

Семенов выключил приемник. Из кают-компании послышались голоса.

– На место, «Русалочка». – Семенов с натугой вытащил блок рабочих каскадов.

В радиорубку быстро вошли Бармин и Дугин. Они тяжело дышали. Дугин сдвинул подшлемник на подбородок, снял рукавицы, сгреб со стола иней и протер сухие губы.

– Что случилось? – спросил Семенов, сдерживая неожиданно возникшее чувство тревоги.

– Беда, Николаич, – выдохнул Дугин.

– Филатов? – Семенов похолодел. – Где он?

– В порядке Веня, – успокоил Бармин. – Дизеля…

– Что дизеля?

– Разморожены. – Голос Дугина дрогнул. – Беда, Николаич…

– Фу ты, напугал. – Семенов улыбнулся, быстро взглянул на Гаранина. – Пошли, Андрей.

В ловушке

Дугин сказал правду: оба дизеля вышли из строя.

Это была катастрофа – без дизелей на Востоке делать нечего. Дизель-генератор дает электроэнергию и тепло, в которых Восток нуждается больше, чем любое другое жилье на свете. Без электричества безмолвна рация, гаснут экраны локаторов, бесполезной рухлядью становится научное оборудование. Ну а без тепла на Востоке можно продержаться недолго: в полярную ночь – не больше часа, в полярный день – несколько суток. А потом лютый холод скует, свалит, убьет все живое.

Нет дизелей – прощай, Восток!

Все эти мысли мелькали в голове Семенова, когда он осматривал следы катастрофы. Две тоненькие, еле заметные трещины, а превратили оба дизеля в груду никому не нужного металлического лома. На первом треснула головка блока цилиндров, на втором – корпус. Оба в утиль!

Не слили воду из системы охлаждения? Кто консервировал дизели в прошлом году? Лихачев был механиком!.. Нет, быть такого не может, чтобы Степан Лихачев не слил воду. Наверняка дело в другом: просто образовалась воздушная пробка и часть воды не вышла из системы… Да еще конденсат… вот и получилось скопление влаги… Да, наверное, так, только так. А зимой, когда морозы перевалили за восемьдесят, эта беспризорная, обманом оставшаяся вода и разорвала стальные тела дизелей.

Все. Нет дизелей – прощай, Восток!

Семенов крепко сжал челюсти, чтобы не застонать. «Ты мне станцию оживи, чтобы задышала и запела…» – напутствовал Свешников. Оживил! Веруню обидел, Андрея, ребят сорвал, потащил на край света – для чего? Два самолета, двадцать человек летчиков и механиков «Обь» доставила за пятнадцать тысяч километров – зачем?

Доложить о том, что из-за двух никчемных трещин наука еще на год останется без Востока!

– Садись, братва, закуривай, – услышал Семенов голос Филатова. – Отзимовали.

В этих словах были насмешка и вызов. Что ж, справедливое, хотя и жестокое, обвинение. Банкрот остается банкротом, вне зависимости от причин, которые привели его к разорению. Победителя не судят, проигравшего презирают – таков суровый закон жизни. О том, что дизели разморожены, он, Семенов, знать не мог. Но в том, что станция Восток не оживет, виновен будет он и больше никто. И по большому счету это правильно.

Семенов обернулся. Люди молчали, лишь Гаранин взглядом своим говорил, умолял: «Думай, Сергей, думай. Я, к сожалению, в этих игрушках не понимаю, думай за нас обоих!»

– Что предлагаешь, Женя? – спросил Семенов.

– Не знаю, Сергей Николаич.

– Ты, Филатов?

– Вызывать обратно самолет и лететь в Мирный за новыми дизелями! – выпалил Филатов.

Семенов снова склонился к дизелям. Вспомнил забавную присказку Георгия Степаныча: «Не тушуйтесь, ребятки, у меня есть сорок тысяч американских способов выхода из любого положения!» И находил! Но перед этими жалкими трещинками и сам Степаныч спасовал бы. Ничем их не заклеишь, не замажешь, даже сварка – будь у них сварочный аппарат – здесь бесполезна.

Подошел Гаранин.

– Влипли, Андрюха… – тихо проговорил Семенов.

– Не впервой мы в таких переделках, Сережа.

– В такой – впервой…

– А шурф? – улыбнулся Гаранин. – Ищи лопату, Сережа, ищи лопату!

– Нет ее здесь, Андрей, и не может быть.

– Найдешь! Ищи и найдешь!

– Спасибо.

И память возвратила его в первую зимовку…

После двухнедельного аврала люди так вымотались, что Семенов разрешил отдыхать днем не один час, а два. До конца зимовки оставалось еще около трех месяцев, и Семенов по опыту знал, что в этот период к людям нужно относиться особенно бережно, так как физическая и нервная усталость достигла уже такого предела, за которым от малейшей искры возможен взрыв, как в шахте, когда накапливается рудничный газ. Поэтому и разрешил отдыхать два часа. Хорошо бы, конечно, больше, но тогда пострадали бы научные наблюдения, ради которых и была основана эта чрезвычайно дорогостоящая станция Восток.

А случилось вот что. Ученые предполагали, что в полярною ночь на ледяном куполе морозы будут под девяносто градусов и безветренная погода; в действительности же морозы перевалили только за восемьдесят, и по нескольку раз в месяц задувал ветер пять-десять метров в секунду, а иной раз более пятнадцати. И тогда начиналась поземка, переходящая в сплошную снежную мглу. А в начале октября на станцию неожиданно налетела пурга, ветер с каждым часом усиливался и достиг двадцати пяти метров в секунду. И хотя морозы в пургу резко ослабли, покидать домик стало крайне опасно, и Семенов запретил выпуск радиозондов, а на метеоплошадку разрешил выходить только группой. Когда же на третий дань пурга окончилась, аэропавильон исчез, пятиметровой высоты строение из дюралевого каркаса, обтянутого брезентом, разметало ветром, и обломки каркаса находили потом в радиусе трех километров от станции.

Ни досок, ни других материалов для нового павильона не было, а без аэрологических наблюдений Восток наполовину терял для науки свою ценность. Самолеты в такие морозы не летают, санно-гусеничный поезд из Мирного придет только в январе, так что помочь восточникам никто не мог. «Голь на выдумки хитра», и Семенов придумал построить павильон из материала, которого кругом было в изобилии, – из снега. И начался тот самый аврал. Полчаса работали, полчаса отдыхали в тепле – и так с утра до вечера. За две недели вырыли подходящий котлован, спустили в него оборудование и стали выпускать оттуда радиозонды. А работать на ледяном куполе тяжело: воздух разжиженный и сухой – рашпилем дерет носоглотку, да еще морозы стояли под шестьдесят градусов; вот и выдохлись люди, исхудали, с ног валились…

В один из этих дней после аврала подошла очередь дежурить по станции радисту Соломину. Всем спать, а ему бороться со сном, бодрствовать, чтобы через два часа разбудить товарищей. И Семенов его пожалел. Уж очень устал Пашка, исхудал – один нос на лице остался, на ключе работал – рука дрожала. Не отдохнет, а до отбоя три раза выходить на связь, совсем дойдет парень. Посмотрел Семенов, как Пашка тенью бродит по опустевшей кают-компании, уложил его спать, а сам остался за дежурного. Молодой тогда еще был Семенов, здоровый, даже аврал не высосал его до отказа. А когда сил на двоих – тяжкий грех не поделиться с товарищем. Улыбнулся, припомнив чуть не до слез благодарные Пашкины глаза, вымыл посуду, прибрал помещение и стал думать, на что потратить оставшиеся полтора часа. И решил наведаться к шурфу.

В самом начале зимовки восточники вырыли шурф глубиной метров десять и шириной с деревенский колодец для гляциологических исследований. Отсюда брали пробы снега с целью определения годовых накоплений и плотности, а на разных горизонтах шурфа установили термометры. Сверху он закрывался фанерным люком, а спускаться вниз можно было по корабельному веревочному трапу, связанному из двух частей. Чаще всего показания термометров снимал Гаранин, а подменял его сам начальник.

Некоторое время Семенов колебался, так как права покинуть дом не имел. То есть имел, конечно, но лишь доложившись дежурному, что в данном случае было нелепостью, поскольку дежурным являлся он сам. Покинув в этих обстоятельствах дом, Семенов нарушил бы свой же собственный приказ, за что полагалось суровое наказание.

Когда десять месяцев назад после изнурительного санно-гусеничного похода Петр Григорьевич Свешников открыл станцию Восток, то, оставляя Семенова на первую зимовку, имел с ним долгую беседу. Кто знает, какие неожиданности подстерегают людей в Центральной Антарктиде, на ее ледяном куполе высотой три с половиной километра над уровнем моря, в условиях кислородного голодания и еще не изведанных человеком морозов. В полярную ночь, говорил тогда Свешников, лучше всего вообще в одиночку из дома не выходить, а если уж придется, то на десять-пятнадцать минут и с обязательного согласия дежурного. Так и было написано в приказе, основанном на мудром проникновении в суть полярного закона.

Поэтому Семенов и колебался. Однако убедил он себя, минутное дело – спуститься по трапу и взглянуть на термометры. Оделся, взял фонарик и вышел из дому. Постоял спокойно, чтобы легкие привыкли к студеному воздуху, и долго смотрел на безжизненную пустыню, уходящую к Южному полюсу.

Полярная ночь еще не покинула купол, и луч прожектора вырывал из тьмы узкий сегмент искристого, самого чистого на земле снега. Из-за низких температур снежинки не смерзались, а просто прижимались друг к дружке, как хорошо сваренный рис, при малейшем дуновении ветра они взлетали с поверхности и оседали только при полном штиле. Сейчас в свете прожектора воздух был чист и прозрачен; кожей лица своего, закрытого подшлемником, Семенов ощутил совершенную недвижность атмосферы, будто и она не выдержала, окоченела от стужи.

Семенов подошел к шурфу, открыл люк, прощупал лучом фонарика десятиметровую глубину колодца и полез вниз, осторожно ступая на деревянные перекладины. По мере того как он спускался, в шурфе становилось все темнее и затихал рокот дизельной электростанции, примыкавшей к жилому дому. И в этой наступающей тишине особенно зловеще прозвучал какой-то странный треск под ногами. Будь у Семенова в запасе мгновение, он успел бы осознать причину и следствие этого треска и тогда, наверное, сумел бы удержаться; но трап оборвался сразу.

Ошеломленный, Семенов лежал на дне шурфа; падая, он ударился о что-то твердое, и боль в ушибленной спине мешала сосредоточиться и понять, что же такое произошло. Но перед ощущением растущей тревоги боль стихала, а вскоре и вовсе исчезла. Семенов поднялся, потопал унтами и повел плечами – вроде бы переломов, вывихов нет. Включил фонарик и увидел раскачивающийся на высоте метров четырех обрывок трапа. Пошарил лучом на дне шурфа, обнаружил другой обрывок – и с холодной, кристальной ясностью осознал весь ужас случившегося.

Первая, самая легковесная мысль – воззвать о помощи. И Семенов чуть было не закричал: «Э-эй, ребята!», – но удержался и не стал этого делать: даже если бы люди не спали, все равно дизель перекрыл бы слабый всплеск упрятанного в колодец голоса. А раз спят, стреляй из пушки – не услышат.

И на смену первой мысли пришла другая – о полной безвыходности положения. Стены гладкие, не на что встать и не на что опереться. Не выбраться ему из ловушки! Не поднимет тревоги дежурный – вот он стоит, дежурный! – и некому будет разбудить людей, проспят до утра. А когда проснутся, спохватятся – спасать будет некого.

Семенов подняв голову, увидел необычайно яркую в чистом небе, полную луну, застывшие вокруг нее крупные звезды и подумал, что они единственные и последние свидетели его позора. И ему стало мучительно стыдно. И такое острое было это чувство стыда, что пересилило оно даже страх перед неминуемой смертью.

По-разному погибают полярники. Иван Хмара в первую экспедицию провалился с трактором под лед, но геройски погиб, ценою своей жизни проложил первую колею на припае, другие, даже самые опытные, гибнут в неравной борьбе со стихией, третьи – от несчастного случая – кто на борту «Лены» мог предугадать, что с ледяного барьера обрушится многотонная глыба?

Но так глупо и так бессмысленно, как он, на его памяти не погибал никто. Не подстраховать свой выход из дома! Безвременно умирать всегда обидно, но хоть бы с пользой умереть, со смыслом!

И тут в сознание Семенова вползла какая-то смутная, ничем не подкрепленная мысль о том, что у него есть шанс. Он встрепенулся, раза три присел и подвигал плечами, чтобы разогнать остывшую кровь, и вновь осмотрел стены шурфа. Нет, зацепиться не за что… А мысль, хотя и оставалась смутной, билась в его голове, как муха в стакане, будто дразнила: «Вот она я, попробуй ухвати!»

И вдруг как огнем ожгло – спина! Обо что он ударился? Луч фонарика – вниз: вот обо что!

На дне шурфа, полузасыпанная снегом, виднелась рукоятка забытой лопаты.

Еще не веря своим глазам, Семенов бережно, как археолог бесценный кувшин, извлек ее из снега. Он пока еще не знал, как она поможет ему спастись, но почувствовал такое огромное облегчение, словно то была не простая лопата, а протянутая ему рука верного друга. Так и обнял бы, расцеловал эту лопату! Даже кровь согрелась, быстрее побежала от сознания того, что двое их уже стало; вдвоем – это мы еще посмотрим, кто кого!

И хотя мороз уже сдавил его своими щупальцами, Семенов стал тщательно и не мельтеша придумывать план, как использовать этот шанс. Перебрал несколько вариантов, трезво оценил их и отбросил: никаких сил, к примеру, не хватит сбивать со стен снег, чтобы встать на получившийся сугроб и дотянуться до трапа. А решился на такой план – выкопать в стене узкую, в размер туловища, нишу, слева и справа сделать в ней ступеньки-пазы для ног и постепенно вести нишу вверх, чтобы сравняться с трапом. Плохо, конечно, что придется копать снизу вверх, но зато в этом плане ощущалась надежность, и Семенов в него поверил.

И неторопливо, размеренно стал вгрызаться лопатой в снежную стену.

Мороз под шестьдесят пять, а полниши выкопал со ступеньками – пот пробил! Да так, что струился по всему телу, пропитывая белье и заливая лицо, и теперь уже стало опасно подолгу отдыхать, потому что мороз быстро пробивал и каэшку, и кожаную куртку, и свитер водолазный под ней, и схватывал пот, резко охлаждая беззащитное голое тело. Но не эта опасность была главная, а то, что мучительно трудно стало поднимать лопату очугуневшими руками, будто не лопату – бревно поднимаешь многопудовое. Сил не хватает на последний метр – вот она, главная опасность! И потому Семенов пошел на большой риск, сбросил каэшку, которая сковывала движения. Это помогло, но не очень надолго. До трапа оставалось каких-то полметра, а силы кончились, и резервов никаких больше не было. Сердце стучало, как отбойный молоток, рвалось из груди, и терпкий вкус крови стоял во рту, а лишенные отдыха легкие не успевали всасывать нужное количество кислорода, и оттого дыхание напрочь сбилось – настолько, что Семенов ощутил непреодолимое желание сорвать подшлемник и вдохнуть воздух открытым ртом. Но превозмог себя: несколько таких вдохов – и верное ознобление легких. Был уже такой случай в Центральной Антарктиде, когда один гляциолог увлекся работой и сорвал подшлемник: минут пять всласть подышал, а спасти не удалось…

Плохо стало Семенову работать. В ушах звенело, к горлу подкатывала тошнота, и серая от лунного света стена, в которую вгрызалась лопата, казалась багрово-красной. Всхлипывая и хрипя, он почти что в беспамятстве поднимал и поднимал лопату, сбрасывая новые пласты снега, и казалось ему, что работе этой нет конца. Переступая свинцовыми ногами по ступенькам – пазам, он втискивался в нишу и отдыхал, все меньше боясь, что замерзнет. А когда пошарил вверху рукой и нащупал трап – не поверил, а поверил – почувствовал такой прилив радости, что в гудящей голове просветлело, а из сухого и шершавого, как наждак, рта вырвался ликующий крик. Обеими руками вцепился Семенов в нижнюю перекладину трапа, повис на ней и тут же понял, что совершил большую, а может, непоправимую ошибку.

Нельзя было лишать ног опоры! Не подумал об этом и повис на перекладине тяжелым мешком, раскачиваясь наподобие маятника. Сил-то подтянуться нет, кончились силы, растворились в нише, как сахар в кипятке. Ох, как не хотелось отпускать трап, а пришлось: разжав руки и рухнул на дно шурфа – мягко, на горку выбранного из ниши снега. И хотя отчаяние, скверная мыслишка о безысходности снова затуманили мозг, вспомнил все-таки – надел каэшку, чтобы не застудить разгоряченное тело. Отдышался, прояснив себе сделанную им ошибку, сбросил каэшку и по готовым ступенькам стал карабкаться наверх. Добравшись до воткнутой в нишу лопаты, передохнул и начал сантиметр за сантиметром удлинять нишу. Много раз им, как утопающим при виде спасательного круга, овладевало искушение ухватиться за трап, но Семенов заставил себя даже не смотреть на него, пока он не оказался ниже уровня колен.

Теперь предстояло самое главное. Трап висел сантиметрах в семидесяти от стены, и действовать нужно было с холодным рассудком, наверняка. Семенов несколько раз отрепетировал в уме все стадии прыжка – несколько раз потому, что уж очень велика была цена неудачи, – и бросил свое тело вперед. Удачно бросил – попал ногами на нижнюю перекладину и мертвой хваткой вцепился руками в боковые веревочные переплетения трапа.

И тогда поверил, что остался жить.

Люди спали, и хотя время подъема уже миновало, Семенов решил сначала привести себя в порядок, чтобы не показываться в растерзанном виде и не вызывать ненужные вопросы. Преодолевая тошноту, выпил четверть стакана спирта, сбросил мокрую от пота одежду, вымылся и оделся во все сухое. Хорошо, тепло стало, так бы и улегся сейчас в постель, но нельзя. Посмотрелся в зеркало, причесался, смазал гусиным жиром помороженное лицо и только тогда поднял Пашку – объявлять побудку. И отправился к себе. Когда же ребята уселись за стол в кают-компании, вышел к ним, будто только-только встал. За полдником ребята пошучивали, что Николаич проспал побудку, а Севка Мирошников пожаловался:

– Николаичу что, у него комната отдельная, спи себе вволю. А у нас Петрович так храпел над ухом, что я два часа проворочался.

– Невезучий ты, Севка, – посочувствовал Семенов. – Так любишь поспать, а еще не начальник.

И стал с наслаждением пить горячий кофе.

Да, тогда его спас случай… Нет, не случай, а те несколько мгновений, в течение которых зародилась и сверкнула мысль о лопате. Здесь она тоже должна быть – лопата. Должна!

Семенова забило от волнения, которое охватывало его всегда перед рождением спасительной идеи. Он отключился от всего на свете и напрягся, словно собирая в кулак все силы своего мозга. Ну? Где-то здесь лежит лопата… Где? Где она, черт бы ее побрал?

Молнией сверкнуло: вот она!

Хорошо, теперь все спокойно разложим по полочкам. Разложили. Прикинули, проверили, уточнили.

Семенов вскинул голову.

– Всех прошу подойти поближе… Так. В первом дизеле где трещина?

– В крышке цилиндров, – по-ученически ответил Дугин.

– Во втором?

– Ну, в блок-картере, – подсказал Филатов.

– Значит, в каждом из дизелей имеются вполне пригодные части, так?

– Ну, так, – согласился Дугин. – А что из того, Сергей Николаич? Не собирать же из двух дизелей один, никаких сил не хватит.

– Тем не менее именно так мы и поступим.

– Размонтировать крышку цилиндров? – недоверчиво спросил Филатов. – Ну, скажу я вам…

– Ты что, серьезно, Николаич? – удивился Бармин.

Семенов уловил взгляд Гаранина: в нем были гордость и восхищение.

– Из двух дизелей будем собирать один, – повторил Семенов. – Это не шутка, Саша, это приказ.

Логика

– Приказ – штука серьезная. – Бармин насупился. – Приказ нужно выполнять. И все-таки, Николаич, дай слово.

– Говори.

– Помнишь, как мы начинали здесь первую зимовку?

– Еще бы, Саша.

– Нас пришло сюда вместе с походниками двадцать пять человек. Жили мы в натопленных балках, на работу выходили сменами, по часу. По часу, Николаич! И то далеко не все выдерживали, кое-кого приходилось освобождать. Ничего не преувеличиваю, Андрей Иваныч?

– Ничего, Саша. Ты даже рисуешь, пожалуй, слишком розовую картину.

– На собрании положено сидеть в тепле, – заметил Филатов. – До печенок пробирает. Запустить АПЛ, что ли?

Мощное пламя авиационной подогревальной лампы быстро согрело воздух в небольшом помещении дизельной электростанции. На потолках и на стенах растаял иней, запотели окна. Но дышать стало заметно труднее: и бензин не сгорал полностью, и слишком много кислорода съедало пламя. Пришлось настежь распахнуть дверь.

– Баш на баш. – Дугин махнул рукой. – Антарктиду не натопишь.

– Говори, Саша, – напомнил Семенов.

– Начало первой зимовки не в счет, – продолжал Бармин. – Мы создавали станцию на голом месте, и другого выхода у нас не было. А потом, Николаич, по нашему с тобой предложению было решено так: каждая новая смена, прибыв на Восток, получала неделю на акклиматизацию. Лучше бы, конечно, дней десять, но это уже непозволительная роскошь. И первую неделю на Востоке никто не имел права работать – напрягаться и делать резкие движения, поднимать тяжести. А кто нарушал – харкал кровью и выбывал из строя. Не лакирую действительность, Андрей Иваныч?

– Нет, Саша. – Гаранин невесело усмехнулся. – Теперь ты художник-реалист.

– Дальше. Нам нужно из двух дизелей собрать один: размонтировать крышки цилиндров и открутить две дюжины этих гаек, которые приросли намертво к болтам. Чепуха! Пустяк для пяти здоровых мужиков. Детская игра! Где угодно, но не на Востоке. Мы еще не приступили к работе, а у всех одышка, усиленное сердцебиение, кое у кого сильная головная боль. Это в спокойном состоянии! Веня – взгляните! – уже сейчас похож на утопленника. Брось курить, натяни подшлемник, лопух!

Бармин перевел дух.

– Прости, Николаич, во мне вдруг проснулся врач. Пойми, не успели мы акклиматизироваться, в этом все дело. Сорвемся!

– Ты прав, не успели, – согласился Семенов. – И что же ты предлагаешь, Саша?

– Прошу, требую как врач отмени свой приказ!

– Что же ты все-таки предлагаешь, Саша? – настойчиво повторил Семенов.

– Не приступать к работе. Нагреть, скажем, медпункт, переждать до утра в спальных мешках. А утром, как прилетит Белов, возвратиться в Мирный, привезти оттуда всех людей, новые дизели и монтировать их общими силами. Не одной, а тремя пятерками!

– Предложение дельное. – Гаранин подошел к двери и прикрыл ее. – В нем есть лишь один недостаток.

– Какой же?

– Оно неосуществимо.

– Почему?

– В Мирном пурга.

В наступившей тишине Бармин тихонько присвистнул.

– Точно?

– Я тебя когда-нибудь обманывал, Саша? – мягко спросил Гаранин.

– Простите, забыл о приемнике…

– Белов летит в пургу, – сказал Семенов. – Если боковой ветер, видимость позволят, то сядет в Мирном. Закроется Мирный – примут австралийцы на Моусоне.

– А на Восток его завернуть нельзя? – подал голос Филатов.

– У нас есть уши, но нет голоса. Для передатчика нужна энергия.

– Выходит, будем загибаться?

– Лично я не собираюсь, Веня, и тебе не советую, – проговорил Гаранин.

– Тогда другой вопрос, – упрямо рубил Филатов. – Ну, дизеля нам подложили свинью, это понятно. Как пишут в газетах, нелепая и досадная случайность, стихийное бедствие и прочее. А какого лешего мы отпустили самолет? Что он, подождать не мог, пока мы дизеля отогревали, развалился бы на полосе?

– Нет, Веня, он бы не развалился. – Семенов посмотрел на Филатова. – Он бы просто не смог взлететь из-за переохлаждения двигателей. Разогреть-то их нам было бы нечем. Так что летчики, к сожалению, ждать не могли. Только поэтому, Веня, ты и остался на Востоке.

– Я? – Глаза Филатова потемнели. – Почему один я?

– Мне почему-то кажется, что все остальные не улетели бы в любом случае.

– А ведь это уже вроде оскорбление, отец-командир. Выходит, я трус?

– Выходит, так. Еще пуля не просвистела, а ты готов загибаться.

– Я?

– Ты.

– Но ведь это же я так, ребята, – Филатов растерянно оглянулся, – в переносном смысле…

– Посмотрим.

– Знаешь, Николаич, я не улавливаю логики, – сказал Бармин. – Ну, Веня просто брякнул чушь, у него слово частенько опережает мысли. А я – трус?

– Что ты, дружок.

– Может, паникер?

– И такого за тобой не припомню.

– Но ведь я тоже считаю, – медленно и раздельно произнес Бармин, – что все мы должны были бы отсюда улететь!

– Если бы да кабы… – отмахнулся Дугин. – Чего время на душеспасительные разговоры терять, приказано – давайте работать.

– Из тебя бы трактор хороший вышел, – буркнул Филатов. – Послушный воле и руке человека.

– А ты…

– Помолчите! – остановил их Бармин. – Где же логика, Николаич?

– Хорошо, Саша, будем разбираться. – Семенов зябко повел плечами, прошелся по дизельной. – Представь себе, что мы возвратились в Мирный. А там пурга, и сколько она продлится – один антарктический бог знает. Ну, допустим, неделю. Учти, это уже будет середина февраля! И вот пурга закончилась, стали мы перевозить на Восток дизеля – за три рейса один, и шестнадцать человек, да еще продукты для них, спальные мешки. Еще неделя – это если погода летная. А на Востоке уже не сорок пять, как сегодня, а много за пятьдесят! Где эти люди будут жить? И не два-три дня, а полтора месяца, пока не смонтируют на новых фундаментах новые дизеля. Где, Саша? Мы-то их собирались монтировать в тепле и потихоньку, пока вот эти, – Семенов похлопал рукой по корпусу дизеля, – наш тыл будут обеспечивать!

Семенов отдышался.

– Без этого тыла новых дизелей нам не поставить, Саша, спроси механиков, подтвердят. Вот и выходит, что улететь отсюда с Беловым – значит поставить на Востоке крест.

– Ты прав, Николаич, – тихо произнес Бармин. – И я – тоже.

– Тогда и выбирай себе правду по вкусу, друг мой.

– Хотя я и трус, – Филатов с вызовом посмотрел на Семенова, – а даром хлеб есть не привык. И залезать в спальный мешок, как Волосан, не собираюсь. За дело, что ли.

– Вот это разговор! – поддержал Дугин. – Гайки, Веня, бензинчиком полить надо, прикипели. Тащи инструменты!

– Погоди. – Бармин жестом остановил Филатова. – Для успокоения совести, Николаич, послушай Мирный!

– Хорошо, идемте.

Через холл и кают-компанию люди прошли в радиорубку. Семенов включил приемник, откинув капюшон каэшки, надел наушники и повертел ручку настройки. В мертвой тишине отчетливо послышалась морзянка.

– Это Белов. – Семенов сжал руками наушники. – Над куполом ясно… Пролетели Комсомольскую… Мирный в эфире… Ветер усиливается… Боковой пятнадцать метров в секунду… Видимость три-пять метров… Белов… Пока держу курс на Мирный… Конец связи.

Никто не проронил ни слова.

Семенов снял наушники, выключил приемник, набросил на батареи спальный мешок.

– Женя, сколько времени займет перемонтаж? Примерно.

Дугин задумался.

– Трудно загадывать, Николаич, – нерешительно сказал он. – Как считаешь, Вень?

– На материке часов бы за пять сработали.

– То на материке… Ну, сутки, не меньше. Да еще емкость для охлаждения дизелей делать взамен лопнувшей.

– Понятно. – Семенов поднялся со стула. – Если кто хочет сказать – говорите. Но покороче.

– Не о чем больше говорить. – Гаранин поежился, потопал унтами. – От холода одна защита – работа. Пошли, друзья.

Один за другим люди покидали радиорубку. Семенов задержал Бармина.

– Следи за нами, Саша. Увидишь, кто дошел до ручки, – применяй власть. Но с пониманием, дружок.

– Боюсь, Николаич, сорвемся…

– Знаю. А помощи ждать неоткуда, в таком холоде долго не продержимся. Запустим дизель – выживем. Ну, пошли.

Гаранин

Главными фигурами на Востоке стали Дугин и Филатов. Семенов тоже понимал в дизелях, но не настолько, чтобы вмешиваться в демонтаж столь сложных агрегатов.

В крышку цилиндров, фасонную отливку из серого чугуна, были вмонтированы десятки деталей. Чтобы их снять, следовало произвести множество операций, каждая из которых требовала мастерства и особой точности: отсоединить от форсунок трубки, выпускной коллектор от трубы отвода газов и многое другое. И самое важное – равномерно отпустить все гайки, крепящие крышки цилиндров. Вот дойдет дело до гаек, тогда и начнется проверка на выносливость. Но пока что Дугин и Филатов справлялись сами. Они снимали детали и бережно укладывали их на покрытый брезентом верстак.

Семенову, Гаранину и Бармину досталась работа, не требующая высокой квалификации – подготовка временной емкости для охлаждения дизеля. Для этой цели вполне сгодилась бочка из-под масла, которая нашлась на свалке: пустые бочки и прочие отслужившие вещи с Востока вывозить – себе дороже, и этого добра на свалке хватало. Бочку выкопали, уложили на волокушу и потащили к дому, изредка останавливаясь для отдыха.

Бармин ударил ногой по бочке, сбивая с нее снег, и она загудела поюще и протяжно. Гаранин проводил исчезающие звуки и оглянулся. Он испытывал странное ощущение неправдоподобия окружающего его мира; наверное, подумал он, то же самое чувствуют космонавты, когда смотрят в иллюминаторы своего корабля. Восток был погружен в абсолютную, воистину космическую тишину. Беззвучно повис опущенный с безоблачного неба занавес из солнечных лучей, не скрипел под ногами плотно сбитый снег – отовсюду доносилась лишь тишина. Она была неестественна из-за своей абсолютности, такую тишину люди не любят и называют могильной. И вдруг Гаранину пришло на ум простое объяснение, почему он никогда не слышал такой тишины: ведь на Востоке всегда круглые сутки работали дизели. И улыбнулся: бывало, его раздражал их неумолчный рокот, мешал заснуть. Чудак!

И второе непривычное ощущение: с мороза положено входить в тепло, а они вошли в еще больший холод. Хотя нет, улица и дом температурой уже сравнялись, и там и здесь сорок восемь. Такой мороз на Востоке и за мороз не считали, по часу запросто работали на свежем воздухе. Но грелись потом, отдыхали!

Бочка – это еще не емкость, одно днище у нее лишнее. И его нужно вырубить. Тоже работой не назовешь – на материке, а на Востоке в первые дни и ложку ко рту поднести – работа. Начали. Один держал кузнечными клещами зубило, другой бил по нему молотком. Легковат молоток, зубило даже царапины не оставляло на днище.

Подыскали другой, потяжелее, – все равно отскакивает зубило, кувалда ему нужна, не меньше. А кувалда весит полпуда. Для «гипоксированных новичков», подсчитал когда-то Саша Бармин, в первую неделю бери коэффициент четыре: значит, два пуда весит кувалда. Четыре ли, дорогой доктор? Не два пуда, а два центнера весит эта кувалда…

Раз, два, три – зубило вгрызалось в железное днище. Четыре, пять – есть первое отверстие. А таких нужно примерно пятьдесят, итого двести пятьдесят ударов, подсчитал Гаранин. Шесть, семь, восемь, девять…

Бармин задохнулся, выпустил из рук кувалду.

– Что, док, зарядку с гирями делать легче? – подмигнул Дугин, подхватывая кувалду.

– Занимайся своим делом, Женя, – отстранил его Семенов. – Как-нибудь сами, по очереди.

Раз, два, три… четыре…

Плохо считал, усмехнулся Гаранин, неравноценны они – удары Саши Бармина и Сергея Семенова.

Пять… шесть…

Бармин усадил Семенова на покрытую спальным мешком скамью.

– Моя очередь. – Гаранин подал Бармину клещи. – Держи.

Еще шесть ударов – пробито второе отверстие. Значит, на него потребовалось двенадцать ударов, почти в два с половиной раза больше, чем одному Саше… Все, больше не считать, приказал себе Гаранин. Здесь важен лишь итог. Днище необходимо вырубить, потому что только тогда бочка станет емкостью для охлаждения, без которого дизель работать не может. А пятьдесят или пятьсот ударов – для него не имеет значения.

Один держал клещи, другой бил кувалдой, третий сидел на скамье – отдыхал.

Дугина и Филатова трогать было нельзя: самым ответственным делом занимались именно они.

Голова раскалывалась от боли. В другое время Саша объяснил бы, что легким и крови, бегущей по сосудам, не хватает кислорода, и, весело похлопав по плечу, уложил бы на часок в постель. Но теперь Саша делать этого не станет, не только потому, что ему никто на свое самочувствие не пожалуется, но и потому, что он на время перестал быть врачом. Богатырская сила доктора сейчас куда важнее его медицинских знаний, Саша – лучший на станции молотобоец.

Гаранин преодолел приступ тошноты, встал со скамьи и взял кувалду.

На небольших полярных станциях сменные метеорологи работают в одиночку, и Гаранин привык оставаться наедине с самим собой. Сначала это его тяготило, а впоследствии он нашел в длительном уединении даже особую прелесть, поскольку любил размышлять на всякие отвлеченные темы. Как-то на станции Скалистый Мыс, задумавшись о поведении плотника Михальчишина, Гаранин задал себе вопрос: что же движет нашими поступками? Можно ли с математической точностью рассчитать, как поведет себя человек в той или иной ситуации? И, анализируя случай с Федором, пришел к выводу: нельзя, ибо логика, столь необходимая в точных науках, неприложима к области психологии. И что мы, наверное, никогда не узнаем, что движет нашими поступками, почему в тот или иной момент мы поступаем именно так, а не иначе. И пусть не узнаем: ведь механизм души самое сокровенное в нас, и нельзя допустить, чтобы кто-нибудь овладел знанием этого сокровенного. Если это случится, человека могут обезличить, как робота, могут заставить его поступать в интересах тех, в чьих руках кнопка.

Одним, думал Гаранин, движет всевластная любовь к семье, другим – темная скупость, третьим – неистребимое честолюбие… Ну а тобой? Ни семьи, ни любимой у тебя нет; деньги в твоих глазах цены не имеют; от аспирантуры ты отказался и научную работу пишешь больше для себя, чем для славы…

Анализировать самого себя – занятие нелегкое, но вскоре случай дал Гаранину богатую пищу для размышлений.

Георгий Степанович Морошкин послал его в Ленинград оформлять наряд на новое оборудование для станции. Приехал Гаранин в институт и в отделе снабжения познакомился с молодой женщиной, которая работала там экономистом. В какие-нибудь десять минут, пока она оформляла наряд, понял, что это она. Будто захлестнуло горячей волной – она! Виду не подал, в разговоры не вступал, а только смотрел, сжав зубы, без эмоций, чтоб не показаться смешным, и пронизывало его новое, никогда еще не испытанное чувство нежности к незнакомой женщине. Получил наряд, ушел и весь день проходил сам не свой – думал. Знал по рассказам опытных людей, что полярнику, равно как и моряку, вернувшемуся из дальнего плавания, очень легко ошибиться в таком чувстве, потому что можно неверно истолковать волнение, неизбежное после долгого отрыва от женщин. Такие случаи Гаранину были известны, многие его знакомые после зимовок быстро женились, но далеко не все удачно, поспешность могла бы привести к нелепым и даже печальным последствиям. Ходил по улицам, смотрев, сравнивал, видел, что многие девушки и стройнее и красивее Лидии, но чувство, ею возбужденное так внезапно, никак не исчезало, и к концу рабочего дня ноги сами собой привели Гаранина в отдел. Увидев Гаранина, Лида с неудовольствием поджала губы.

– Я уже работу закончила.

– Потому и пришел, – с отчаянной смелостью заявил он. – Может, разрешите проводить?

А про себя твердо решил: не позволит – тут же повернется и уйдет, носа своего в отдел не покажет. Значит, занята и нечего слюни распускать.

Позволила – и с того вечера все началось. Гаранин сам себя не узнавал: половину следующего дня пугалом проторчал в отделе снабжения, несколько раз таскал туда пирожки и торты – угощал сотрудников и глупо улыбался в ответ на их понимающие подмигивания. А Лида восседала за столом чрезвычайно довольная – кокетничала с посетителями, гасила его ревность обещающим взглядом, заливисто смеялась, рассказывая подружкам по телефону какие-то пустяки, – словом, целиком включилась в игру, правилам и нюансам которой несть числа. Но Гаранину все в Лиде казалось необыкновенно милым: и вздернутый носик, и модная стрижка «под мальчишку», и даже чернильное пятнышко на руке, которое Лида пыталась стереть резинкой.

На третий день Лида разрешила ему то, о чем он и мечтать боялся, а наутро он сделал ей предложение.

Лиде Гаранин нравился; впрочем, она об этом особенно и не задумывалась, такого предложения ей еще никто не делал, а в двадцать два года пора выходить замуж. На три года старше ее, повидал жизнь – мужчина, а не восторженный студентик, который по вечерам торчал под ее окном; хорошо устроен, после зимовок деньги приличные на книжке собрались, да и собой высокий такой, симпатичный. И предложение она приняла. Порешили так: Гаранин возвращается на станцию, по возможности быстро берет отпуск, и они расписываются. Можно было бы, конечно, подать заявление прямо сейчас, но Лида боялась показаться чересчур торопливой. К тому же сразу начинать семейную жизнь на глухой полярной станции ей вовсе не улыбалось, Андрея все-таки звали в аспирантуру, не вечно же он будет сидеть в том медвежьем углу.

В отпуск Гаранин сумел вырваться только через три месяца, никак не находилась подмена. Прилетел, вещи из багажа не получил – в институт помчался, посмотреть на нее, убедиться, не передумала ли. Лида, обрадованная его щедрыми подарками, еще больше уверилась в правильности своего выбора; совсем потерявший голову Гаранин предупреждал любые ее прихоти, подруги поздравляли и завидовали, мать мудро советовала – «ты с ним построже, пусть каждой милости с трудом добивается, сильнее любить будет». Своего ума у Лиды было немного, и совет матери она восприняла уж очень прямолинейно – стала капризничать, обижаться и делать вид, что колеблется принять окончательное решение. Будь Гаранин поопытнее, он легко разобрался бы в этой игре, но полюбил он впервые, а первая любовь всегда слепа. Не скоро он осознал, что принял городскую нахватанность и банальную осведомленность за ум, а физическую близость за любовь…

Но кто знает, как сложилась бы его жизнь, если бы не радиограмма, которую прислал директору института Георгий Степанович, на припае при исполнении служебных обязанностей погиб метеоролог Иван Акимыч Косых. И ввиду того, что старший метеоролог Гаранин находится в отпуске в связи с женитьбой, просьба срочно прислать нового специалиста.

Узнав про эту радиограмму, Гаранин решил немедленно возвратиться на станцию.

Вот тут-то Лида и ошиблась. В том, что касается любви, женщина бывает проницательнее мужчины, но ей нередко вредит склонность преувеличивать свою силу. Податливость и покорность Гаранина она сочла за полное подчинение его воли своей; ей и в голову не могло прийти, что он способен поступиться любовью ради такого в ее глазах аморфного и неопределенного понятия, как чувство долга. О каком срочном возвращении может идти речь, если они завтра же идут подавать заявление? Гаранин стал ее убеждать; Лида сначала удивилась, потом оскорбилась, голос ее стал ледяным, в глазах появился какой то злой шоколадный оттенок, и произошла тяжелая сцена, после которой Гаранин, потрясенный, отправился в аэропорт.

Через несколько месяцев Гаранину удалось попутным бортом вырваться на денек в Ленинград – лучше бы оставался на станции. Лида встретила его холодно, от объяснений нетерпеливо отмахивалась. По ее бегающим глазам Гаранин догадался, что у нее, наверное, появился другой, и очень страдал от этой злосчастной догадки.

Вскоре Лида вышла замуж, о чем честно сообщила Гаранину короткой радиограммой. Сергей выручил – вместе с ним коротал он тогда бессонные ночи. А потом дошло, что замужество ее оказалось неудачным. Через общих знакомых она пыталась вновь наладить контакты, давала понять, что жизнь многому ее научила, но осыпалась черемуха… Что-то шевельнулось в душе Гаранина, когда вновь повидался с ней, поблекшей и заплаканной, но жалость не любовь, и прошлого это свидание не воскресило…

Не воскресило, но осталось в том уголке мозга, в котором, как в архиве, накапливается прошлый опыт. И если человек самокритичен и умен, то, пытаясь познать себя, он многое может оттуда почерпнуть, усмотреть логику в повторяемости поступков.

Много думал Гаранин, пока не понял, какое чувство у него настолько сильнее других, что подчиняет себе все и движет его поступками. Именно оно оказалось сильнее любви к женщине, оно не раз побуждало рисковать собой ради других, заставляло надолго расставаться с женой и сыном, отказываться от благополучия научной карьеры.

Это – чувство долга.

Ни с кем, даже с ближайшим своим другом, Гаранин никогда об этом не говорил. Он полагал, что для товарищей, с которыми его связала судьба, чувство это естественное, само собой разумеющееся, а раз так, то говорить о нем немножко смешно.

Гаранин передал Бармину кувалду, но не сел на скамью, а побрел к двери. Отворил ее, вышел на свежий воздух, сделал несколько шагов в сторону. Его жестоко вырвало, с желчью и кровью. Постоял, отдышался и возвратился в дизельную.

Бармин, казалось, с прежней силой обрушивал кувалду на зубило, но теперь после каждого удара подолгу отдыхал. Шатало Семенова, добрались до гаек и перестали шутить Дугин и Филатов.

Остались две опасности, подумал Гаранин, – холод и кислородное голодание. А поначалу их было три.

Когда Бармин попросил слова, Гаранин замер. Он боялся, что Семенов оборвет доктора, скажет что-нибудь вроде «приказы не обсуждают» или другую резкость. Последствия такой ошибки предугадать было бы трудно.

Бывают ситуации, когда людям нужно выговориться, чтобы понять. Ничто не дает такой пищи сомнению, как невысказанное слово, – оно действует так же разрушительно, как вода, разорвавшая дизели. Приказ в такой ситуации может обязать, но не убедить.

Но подлинное чувство долга овладевает человеком лишь тогда, когда исчезает сомнение.

«Собаку накорми, человека убеди, – говорил Георгий Степаныч. – Поверит – море переплывет, не поверит – в луже утонет».

Значит, чувство долга рождается верой, совершенной убежденностью в единственной правде.

Это и считал Гаранин третьей и главной опасностью – сомнение. Теперь оно исчезло: все люди осознали, что из двух дизелей нужно собрать один. Только так, другого выхода нет. Сделают это – станция оживет, даст людям тепло и кров. Не сделают – станут игрушкой в руках слепых и безжалостных сил природы – пурги в Мирном, лютой стужи и горной болезни.

Бармин

Бармин обрушил кувалду на зубило. Он тоже давно перестал считать удары, но чувствовал, что они становятся все слабее. Теперь, чтобы поднять кувалду, приходилось преодолевать яростное сопротивление всего тела. Дрожали, подгибались от слабости ноги, взбесилось и рвалось из грудной клетки сердце, стали совсем чужими свитые из стальных мускулов руки.

Бармин втягивал в себя жидкий воздух и никак не мог им насытиться. От теплого дыхания и пота иней на подшлемнике подтаял и норовил превратиться в ледяную корку. Второе дыхание не приходило, и Бармин доподлинно знал, что оно не придет. Кратковременный отдых уже не восстанавливал силы, а длительный мог оказаться смертельно опасным: холод сковал бы разгоряченное тело и вызвал необратимые изменения в легких и бронхах.

Сантиметров шестьдесят пробитого по периметру днища поглотили огромную физическую силу Бармина.

Он еще раз поднял кувалду, с ненавистью опустил ее на зубило – промах! Филатов протянул руку, его очередь. Бармин присел на скамью. Что-то давно ты не улыбаешься, Веня, подумал он, не слышно твоего жеребячьего смеха. С полчаса назад подковырнул: «С тебя, док, хоть портрет пиши, глаза и губы одного цвета – синие». И с тех пор слова из Вени не выдавишь, всю Венину жизнерадостность вытянула кувалда.

По настоянию доктора механики заменили Семенова и Гаранина, ударам которых уже не хватало мощи. Откручивать гайки торцовым ключом с воротком не очень намного, а все-таки легче. Главное – стронуть гайку с места, да не грубым рывком, чтобы не полетела резьба, а с нежностью. А от зимних прошлогодних морозов промасленная гайка вкипела в болт, попробуй уговори ее повернуться. Нет, пожалуй, не легче, чем кувалда. И то и другое – тяжелее.

Сколько времени отдыхал? Минуту, а мороз схватил пот на лице (не забывай растирать, не то в два счета обморозишь), и пополз вниз, по шее к спине и груди. Хорошо бы еще посидеть, пока сердце перестанет отбивать чечетку, а нельзя. Заколдованный круг: от холода спасение в работе, а работать нет сил. И еще одна мысль пришла Бармину: было бы сейчас градусов восемьдесят, емкость из этой бочки соорудили бы шутя. Три-четыре удара кувалдой – и днище вылетело бы, как стеклянное. Но перемонтировать дизеля при восьмидесяти градусах – дудки, случись такое на Востоке зимой – жизни людям бы осталось минут на пятьдесят: математический расчет. Без притока тепла температура воздуха на улице и дома за эти минуты сравняется, а на таком морозе живые существа бороться за свое существование не умеют. Минут через двадцать начнется сухой спазматический кашель, не такой, как у Филатова и Гаранина (у них пока еще с мокротой), а именно сухой, который предвещает омертвление тканей органов дыхания; резко побелеет кожа лица, взгляд станет менее осмысленным, почти таким же, как сейчас у Дугина.

Бармин забрал у него кувалду, посадил на скамью и засмеялся хрипло, с короткими паузами из-за перебоев дыхания.

– Вспомнил, как Женька… – Бармин сделал глубокий вдох, – с кувалдой в бухгалтерии…

Он махнул рукой, вновь рассмеялся.

– Пошел ты… в свою двадцать пятую каюту, – проворчал Дугин. – Тоже мне Райкин…

– Перекур, – предложил Семенов.

Курить, конечно, никто не стал. Люди уселись на спальные мешки, расслабились. Дугин что-то ворчал про себя, улыбались, прикрыв глаза, Семенов и Гаранин; кривил в улыбке треснувшие губы Филатов.

Накануне ухода в экспедицию Филатову до зарезу понадобились деньги – продавалась по случаю отличная кинокамера. Бросился в бухгалтерию за авансом – все заняты, некогда, приходите завтра. А завтра-то будет поздно! У Бармина и Дугина, на которых натолкнулся в коридоре, тоже свободных денег не оказалось, и расстроенный Филатов махнул было рукой на кинокамеру, как вдруг у доктора созрел план. Велел ребятам ждать, а сам пошел в бухгалтерию – уговаривать. Через несколько минут возвратился довольный.

– Требуют услуги за услугу, бюрократы, – весело сообщил он. – Секция водяного отопления у них вот-вот упадет, крюк подбить надо, а слесаря не допросятся. Женя, будь другом, возьми в мастерской кувалду.

Когда вооруженный кувалдой Дугин направился в бухгалтерию, Бармин рухнул на стул и начал тихо умирать от смеха.

– Ты чего, спятил? – недоумевал Филатов.

– Ой, что сейчас будет… – стонал доктор.

В самом деле, до них тут же донеслись женские крики, визг и грохот падающих стульев. Бармин вытер слезы, подтянул галстук и помчался в бухгалтерию, откуда вывел под руку совершенно растерянного Дугина. Из всех щелей на них испуганно поглядывали бухгалтеры.

– Что они, белены объелись? – возмущался Дугин. – Я говорю: секцию исправлю, вот кувалда, крюк вгоню… А они…

– Ничего, это скоро пройдет, друг мой, – ласково успокаивал его Бармин. – Проглоти таблетку, и тебе сразу станет хорошо.

И сунул в рот Дугину мятную конфетку.

Выпроводив Дугина, Бармин подмигнул Филатову и вновь пошел в бухгалтерию. Через две минуты Филатова вызвали в кассу и с чрезвычайной любезностью предложили расписаться в ведомости.

– Я не сплю? – радостно изумлялся Филатов, пересчитывая деньги. – Как тебе это удалось, док?

– Пустяки, – скромничав Бармин. – Я к ним зашел и предупредил, что механик Дугин спятил и бродит по этажам с кувалдой, а мне поручено его найти и обезвредить. Я им, может, жизнь спас, неужели отказывать мне в такой ерунде?

Всю дорогу до Мирного околпаченный Дугин тщился отомстить доктору, но тот был бдителен и попался на крючок лишь под самый конец путешествия. Дугин чем-то угодил штурману, и тот объявил по судовой трансляции: «Бармину срочно зайти в двадцать пятую каюту! Бармину срочно зайти…» И на глазах многочисленных и восторженных свидетелей доктор долго метался по коридорам, пока не осознал, что в каюте под указанным номером находится гальюн…

Бармин поднялся, хлопнул Дугина по плечу – подставляй зубило, друг ситный, – и взял кувалду.

А полярным врачом он стал так. Однажды за победу в студенческих соревнованиях по самбо ему вручили приз – стопку книг. Одна из них и сыграла неожиданно большую роль в его судьбе – книга о жизни, путешествиях и гибели капитана Роберта Скотта.

И даже не вся книга, а несколько строк из нее.

Придя на Южный полюс и убедившись, что Амундсен на целый месяц его опередил, Роберт Скотт со своими спутниками отправился обратно. Долгими неделями шли люди по Антарктиде, волоча за собой сани с грузом, шли, удрученные неудачей, израненные и обмороженные, и на сто сороковой день пути слегли, чтобы умереть от голода и холода, в нескольких милях от склада с продовольствием и горючим. Они преодолели бы это расстояние, но поднялась сильнейшая пурга, переждать которую им было не суждено. Так вот, одно из величайших и, наверное, труднейшее в истории географических открытий путешествие завершилось трагедией из-за того, что в пищевом рационе его участников отсутствовал витамин С. Капитан Скотт и его товарищи погибли от цинги. Именно цинга окончательно лишила их сил и не позволила переждать ту последнюю в их жизни пургу.

Десяток лимонов, несколько коробочек с витаминами, которые продаются в любой аптеке, – и легендарный герой остался бы в живых! «Был бы я с ними…» – мальчишеская мысль, а дала первотолчок, побудила задуматься, размечтаться о роли врача среди людей, оказавшихся в исключительных обстоятельствах. В мечтах своих дрейфовал на льдинах, зимовал на далеких полярных станциях, а распределили врачом «Скорой помощи» в заштатный городок. Здесь люди тоже страдали, звали выручать и смотрели на него как на спасителя, он выручал, спасал и продолжал мечтать о работе, которая поглотит его целиком. Так прошел год в неустанных хлопотах и скуке, среди спокойных и тихих людей, привыкших в десять часов гасить свет и ложиться спать. Один ночной визит все перевернул. Приехал на окраину городка, разыскал на берегу озера небольшой домик, вошел, и сердце его дрогнуло: в углу комнаты, подпирая головой потолок, стоял на задних лапах чудовищных размеров белый медведь. Бармин осмотрел больного, человека лет тридцати, предложил тревожно суетившимся старикам одеть сына, увез его в больницу и незамедлительно удалил воспаленный аппендикс. Несколько дней, пока пациент лежал в больнице, Бармин проводил у его постели все свободное время, расспрашивал о жизни полярников, слушал рассказы о разных приключениях, то и дело выпадавших на их долю. Семенову (а это был он) Бармин понравился, осторожно, чтобы не обидеть молодого хирурга, навел справки и, расставаясь, обещал позаботиться о его судьбе. В лютом нетерпении прожил Бармин три недели, пока не получил из Ленинграда телеграмму с предложением приехать в институт.

А еще через два месяца, не веря своей удаче, ушел в составе антарктической экспедиции на станцию Восток.

На этой самой тяжелой для жизни людей станции (Южный полюс, где зимуют американцы, расположен гораздо ниже Востока: и морозы там послабее и кислорода в воздухе побольше) Бармин узнал о том, что еще не встречалось в учебниках. Он видел, как молодые, полные сил люди задыхались, корчились и исходили кровью в муках акклиматизации, как неделями не заживала пустяковая царапина, как человек, у которого кровяное давление упало до 60 на 30, спокойно работал и не жаловался на самочувствие, он видел, как в полярную ночь, когда магнитные бури на две недели разорвали эфирную нить, связывающую Восток с внешним миром, распадалась личность внешне совершенно здорового человека.

Одного он лечил отдыхом, второго лекарствами, третьего психотерапией. Механик Назаркин перестал умываться, зарос грязью, не менял белье – доктор все выстирал и выгладил, перевязал розовой ленточкой и положил на аккуратно им же застеленные нары. Не помогло – скрытно сфотографировал в разных ракурсах опустившегося парня, раздобыл фото, где тот, симпатичный и элегантный, весело улыбается жизни, и соорудил витрину: «Сегодня и вчера Пети Назаркина – свадебный подарок его невесте от коллектива Востока». С того дня не было на станции человека более преданного идеалам чистоты и гигиены, чем механик Назаркин.

В ту зимовку Бармин впервые спас человека благодаря не знаниям своим, а наблюдательности и физической силе. В августе, под самый конец полярной ночи, морозы стояли неслыханные – под восемьдесят пять градусов. Мороз не мороз, а радиозонды аэрологи запускали, и метеоролог четыре раза в сутки выходил снимать показания приборов. В тот день Бармин дежурил по станции, и когда Гаранин отправился на метеоплощадку, с точностью до минуты зафиксировал его выход из дому. Дальше события развивались так. Гаранин обнаружил на актинометрическом приборе повреждение контакта и, чтобы устранить неисправность, снял рукавицу. В ладони мгновенно появилась сильная боль, потом она вдруг исчезла, и в свете прожектора Гаранин увидел, что рука побелела. Встревоженный, он надел рукавицу и поспешил к дому, а на Востоке-то спешить нельзя! Шагом нужно ходить на Востоке, медленным, старческим шагом, иначе в два счета сорвешь дыхание…

А Бармин смотрел на часы. Пять, семь минут прошло – нет Гаранина. Минуты три можно было бы еще подождать, но Бармин, томимый неясным предчувствием, доложился, оделся и направился к метеоплощадке, где и нашел Гаранина, который споткнулся о шланг питания, запутался в нем, упал и не мог подняться. Здесь уже Бармин забыл о том, что и тяжести на Востоке нельзя поднимать и резких движений делать не рекомендуется. Времени бежать за подмогой не было. Бармин взвалил беспомощного товарища на спину, внес в помещение и растер спиртом. А спохватись доктор чуточку позднее – быть бы новой могиле на острове Буромского, усыпальнице погибших в Антарктиде полярников… Впрочем, как смеялся потом Бармин, благодаря этому случаю, он «накропал материальчику для научной работы: открыл влияние холода на певческие способности». Когда, спасая Гаранина, он тащил непосильную для одного человека тяжесть, то наглотался морозного воздуха и… онемел: спазмы голосовых связок не позволяли произнести ни единого слова. Над мычащим доктором сначала подшучивали, потом испугались, но компрессами и безжалостными массажами Бармин сам себя вылечил.

За год первой зимовки познал людей больше, чем за всю предыдущую жизнь. В обычных условиях, выяснил он для себя, сущность человека скрыта, и нужны чрезвычайные обстоятельства, чтобы она проявилась. Так, Семенов и в еще большей мере Гаранин отнюдь не кажутся сильными. Общаться с ними просто, они доброжелательны, слушают других не перебивая, охотно оказывают разные бытовые услуги, узнав, что доктор получил новую квартиру, пришли и два дня приводили ее в порядок, помогли перетащить мебель. А Гаранин и вовсе мягок, хоть узлы из него вяжи – одолжит деньги, доподлинно зная, что не получит их обратно, отдаст накопленный на зимовках научный материал наглецу-аспиранту и прочее. Но в чрезвычайных обстоятельствах обнаруживается, что эти, казалось бы, нехарактерные для сильных личностей поступки нисколько не мешают и Семенову и Гаранину быть твердыми, жесткими, а порой и жестокими. Взять хотя бы тот аврал в полярную ночь, когда пурга разнесла аэропавильон, или случай во вторую зимовку, когда – это было тоже в полярную ночь – радист Костя Томилин заболел воспалением легких, а баллоны с кислородом опустели. Коля задыхался, без кислорода он мог погибнуть, и Белов рискнул вылететь из Мирного на Восток. Покрутился над станцией и сбросил баллон, как торпеду, – садиться в семьдесят с лишним градусов нельзя, не взлетишь. Искали всей станцией, поморозились, измучились… Группа за группой входили и возвращались, падали на нары и засыпали. Костя молил: «Мне уже лучше, черт с ним, с баллоном», а Семенов с Гараниным сутки не спали и никому спать не давали: «Ищи, как хлеб ищешь, – тогда найдешь!» Специально взвешивал потом людей – в среднем на три килограмма похудели, но ведь нашли баллон! По привязанной к нему длинной ленте, кончик из снега торчал. Выкопали баллон – тоже работы на полсуток хватило, метра на три под снег ушел, и спасли Костю.

Вот это и есть внутренняя сила, скрытая, как скрывается она в ласковом штилевом море или безобидном на вид вулкане. И еще: Семенов и Гаранин оставались самими собой перед самым высоким начальством. Уважали его за должность и заслуги, но не суетились и милостей не выпрашивали – ни словами, ни поведением. А надо было – возражали, отстаивали свое и в обиду своих ребят не давали. И оттого характеры их приобрели цельность, без которой подлинно сильным человек быть не может.

Цельность – в этом все дело! Вот, например, Макухин. Властен, суров и груб – с нижестоящими. А для начальства – податливое тесто, лепи из него, что хочешь, и клади в любую форму. Нет в нем цельности, значит, нет ему и настоящей веры и сила его – показная, бенгальский огонь…

– Погоди-ка. – Семенов забрал у Бармина клещи с зубилом, отбросил. – Попробуем такой американский способ…

Семенов взял топор, сунул лезвие в щель:

– Бей!

Бармин с силой обрушил кувалду на обух топора. Совсем другое дело! А ну-ка, еще разок! Бац по обуху, еще и еще! Днище провалилось. Провалилось, будь оно трижды проклято! Всхлипнув, Бармин уронил кувалду на унты, но даже не ощутил боли. Емкость была готова! Ну, еще приделать сверху и снизу два патрубка, ерунда.

Бармин оглянулся. Филатов, у которого носом пошла кровь, уже минут пять лежал в спальном мешке, Дугин и Гаранин раскрутили гайки и снимали крышку цилиндров с первого дизеля.

– Помоги выбраться, – попросил Филатов.

Бармин подсел к нему, опустил подшлемник: кровотечение остановилось, но резко осунувшееся лицо было мертвенно бледным.

– Разотри ланиты, детка. – Бармин похлопал Филатова по щекам. – Голой ручкой, она у тебя тепленькая.

А Гаранин тоже на пределе, подумал Бармин. И у Семенова подшлемник в крови, как это раньше не заметил. И все-таки полдела сделано!

Откуда Бармин мог знать, что самое тяжелое испытание еще впереди?

Нужно спешить

Семенов пожалел о том, что последнюю ночь в Мирном не спал.

Полночи просидел за делами с Шумилиным – утрясали план дальнейших рейсов на Восток, а потом до утра писал домой письмо, с подробностями, которые любила Вера: о морском переходе, встрече со старыми друзьями в Мирном, о разгрузке «Оби», погоде и пингвинах. Это письмо Вера будет перечитывать много раз, и Семенов не поскупился, накатал десять убористых страниц.

А теперь того сэкономленного сна не хватало, двое суток без отдыха – многовато для человека на куполе. Кажется, лежишь себе в полном покое, а сильными толчками бьется, не успокаивается перетруженное сердце, нестерпимо болит голова, и ноет измученное тело, будто не по днищу – по нему били кувалдой. Семенов нащупал в кармане куртки пачку анальгина, вытащил таблетку и сунул ее в рот, но проглотить не сумел: и слюна не вырабатывалась, и язык, требуя воды, царапал пересохшее небо. Обычно, прежде чем лечь спать, восточники смачивали в воде простыни и сырыми развешивали их наподобие занавесок у постелей. Через несколько часов простыни становились совершенно сухими, но поначалу люди все-таки дышали увлажненным воздухом и засыпали.

Дрожа от набросившегося на него холода, Семенов вылез из спального мешка, быстро сунул ноги в унты, налил из термоса чашку теплой таяной воды, запил таблетку и юркнул в мешок. Не сразу, но боль в голове приутихла, зато вновь появилась тошнота, самая гнусная и ненавидимая восточниками примета горной болезни. Таблетку валидола под язык, пососал – и вроде бы полегчало. Теперь бы в самый раз хоть на часок вздремнуть. Семенов прикрыл воспаленные веки и приготовился к быстрому забытью, но услышал какие-то хлюпающие звуки и высунул голову. Возле нар, прибитый и жалкий, тихо скулил Волосан.

– Ш-ш! – Семенов высвободил руки, привлек Волосана к себе на нары и набросил на него два одеяла. «Эх ты, охотник за пингвинами! – ласково подумал он. – Вот, говорят, собачья жизнь на Востоке. Нет, Волосан, жизнь тут у нас совсем не собачья, плохо здесь вашему брату… Теперь близко к пингвинам не подойдешь? Ну, терпи, скоро очухаешься, гипоксированный элемент…»

Семенов взглянул на светящийся циферблат: люди спят полтора часа. А может, притихли с закрытыми глазами, здесь это бывает, когда спать хочется до невозможности, а сон не приходит. Но даже такой неполноценный отдых очень важен для сердца и сосудов, которым трудно долго выдерживать натиск бунтующей крови. Человеческий организм – машина хрупкая и капризная, и когда начинают рваться сосуды, следует немедленно выключать двигатель. Потому и легли отдыхать: все, даже богатырь Саша, перемазались кровью. Но что ни говори, а за тридцать часов перевернули гору работы: сняли обе крышки цилиндров, подготовили емкость для охлаждения, промыли в керосине форсунки и гайки. Всех делов осталось часов на десять: смонтировать крышку цилиндров на блок-картере второго дизеля, подключить аккумуляторы – и поздравить себя с воскрешением. Генератор даст ток и тепло, задействует передатчик, и тогда, дорогой друг Коля Белов, будем поднимать флаг.

Не только я, подумал Семенов, наверняка не смыкает глаз и Шумилин. «Восток, я Мирный, слушаем вас на всех волнах…» С тех пор, как Белов удачно приземлился, прошли сутки, а Восток молчит, как воды в рот набрал, и кое-кто в своем воображении начинает сочинять на первую пятерку похоронку. Пойдет – уже пошла, не иначе – шифровка Свешникову, скоро начнется сыр-бор, что, как и почему… У кого-то язык на привязи не удержится (один болтун на коллектив – в порядке нормы), жены узнают и спать перестанут…

Как можно быстрее выходить в эфир! «Восток, я Мирный, у нас пурга, ветер южный двадцать пять метров, видимость ноль…» Хорошо сказал Андрей: «Ты забыл, Саша, что пурга в Мирном продлится три недели» – это когда сам Андрей Гаранин умылся кровью и доктор вторично (на сей раз не для всех ушей) закинул удочку: попытаться сделать печку-капельницу и дождаться Белова в тепле. Три недели, конечно, вряд ли, хотя и такое случалось, а дней десять – вполне возможно. Разницы, впрочем, особой нет, уже сегодня ночью столбик опустился до отметки минус пятьдесят и с каждым днем будет падать все ниже. Капельницу, пожалуй, сделать можно, а что дальше? Если станция не выйдет на связь еще день-другой, Белов будет забивать «козла» и ждать у моря погоды? Очень это на него не похоже. А похоже другое: Коля махнет рукой на пургу и попробует взлететь, но не станет ли этот полет для него последним?

Семенов встрепенулся: как это раньше он не подумал о столь очевидной перспективе? Обязательно попробует, это в его характере, и сомневаться нечего! Нет такой ситуации, в которой Коля не усмотрит шанса. Припомнит, как взлетал на святом духе с «волейбольной площадки» и вслепую садился на «баскетбольную» (его словечки), постучит по дереву от сглаза, трижды через плечо плюнет – и попробует. Как тогда, в тундре, тоже ведь никто не верил, а взлетел!

Лет пятнадцать назад произошел с Беловым такой случай. Летал он тогда на дряхлом У-2 и сел на вынужденную, километров восемнадцать не дотянул до Скалистого Мыса. Дело было в июле; в это время года тундра бурно расцветает, покрывается ягелем и цветочками вроде лютиков и маргариток и вообще становится необыкновенно живописной. Но красота эта для глаза, а путнику ходить по летней тундре – одна мука: почва оттаивает сантиметров на двадцать пять, амортизирует, словно резина, ноги вязнут по щиколотку, с непривычки того и гляди вывихнешь. Взял с собой Белов рюкзак с едой, ракетницу и только отошел от самолета, как появилась белая медведица с двумя медвежатами. Прыгая, как заяц, с кочки на кочку, Белов домчался до самолета, залез в кабину и задраил люк. Медведица подошла, понюхала рюкзак, который беглец с перепугу уронил, разодрала когтями и в две минуты слопала трехсучочный запас продовольствия. Понравилось. Взглянула на Белова очень выразительно, так что у него мурашки по телу пробежали, и улеглась спать. А медвежата, необыкновенно довольные такой редкостной игрушкой, вскарабкались на самолет и стали рвать обшивку. Белов выстрелил из ракетницы, напугал их, побежали ябедничать матери. Та проснулась, задала им трепку и снова улеглась. Тогда Белов выстрелил в медведицу – чуть в сторону, конечно, чтобы не поранить, а то обозленная зверюга разнесла бы легкую машину вдребезги. Медведица смахнула ракету лапой, облизала ее и кивнула, давай, мол, еще. Снова пальнул – медвежата с визгом побежали за ракетой, в жизни еще так весело не играли. Голодный, вне себя от злости, Белов чуть не сутки безвылазно проторчал в кабине: совестил медведей, обзывал их всякими словами. Да разве они, мерзавцы, поймут?

Когда они, наконец, ушли, Белов еще полсуток добирался до станции и пришел туда еле живой. Набросился на еду, отдохнул, посмеялся с друзьями над своим приключением, и все стали думать, как выручить самолет. Проще всего было бы дождаться осени, когда тундра подмерзает, но это еще два-три месяца, и Семенов, который замещал начальника, вместе с Беловым придумал хитроумный план. Несколько дней всем коллективом к самолету таскали доски и соорудили этакий двухдорожечный тротуар длиной метров двадцать пять – будущую взлетную полосу. Потом разгрузили самолет – сняли вспомогательный движок, спальные мешки, слили почти весь бензин – и вкатили У-2 на дорожку. Теперь успех зависел от слаженности, синхронности общих действий. Человек десять взялись за хвост и за крылья, Белов запустил мотор, а Семенов стоял впереди с поднятой рукой и ждал сигнала. Предприятие было рискованное и требовало от летчика поистине ювелирной работы: в случае неудачи самолет мог скапотировать – и тогда неизбежна тяжелая авария. Самолет трясся, люди с трудом его удерживали, а Семенов неотрывно смотрел в лицо Белова, чтобы не упустить кивка. Не забыть ему его лица, сколько эмоций было на нем написано! Будто все существо свое Белов подключил к мотору, набиравшему максимальные обороты, душу свою прибавляя к подъемной силе самолета! Кивок, Семенов резко опустил руку, люди мгновенно упали на землю, а самолет бешено рванулся по дорожке и взмыл в воздух! Дальше было просто. В полутора километрах на склоне пологого холма заранее подыскали площадку из выветрившихся камней, и Белов благополучно там приземлился. Подтащили туда движок, мешки и бензин, привели самолет в порядок, и Белов улетел – веселый, уверенный в себе и в своей неизменной удаче.

Таких удач у него было много. Однако, напомнил себе Семенов, еще никто не улетал из Мирного в сильную пургу. Он воссоздал в своей памяти план аэропорта Мирный, его взлетно-посадочную полосу. С трех сторон зона ледниковых трещин, с четвертой – ледяной барьер высотой в несколько десятков метров. И стоковый ветер с купола, двадцать пять метров в секунду. Возможно, такой летчик божьей милостью, как Николай Белов, и здесь может усмотреть свой шанс. Но очень возможно и то, что самолет, будто спичку, подхватит воздушный вихрь, изломает и выбросит либо в зону трещин, либо с барьера в море.

Кровь из носу и отовсюду, откуда она может прорваться, но от этого полета Колю нужно уберечь!

Семенов согрелся, в блаженной истоме замерло тело, так бы и лежал, скорчившись калачиком, в этом тепле. Не возникни тревожная мысль о Белове, провалялся бы, наверное, еще час или два, а теперь медлить преступно, гонит она кнутом на работу, как старую, измочаленную жизнью лошадь, которой уже и овса не надо, дали бы клок сена и оставили в покое.

Семенов вздохнул, пожалел напоследок самого себя и стал выбираться из мешка.

Запуск

Хотя Семенов объявил подъем раньше, чем обещал, никто не жаловался и не бросал исподтишка взглядов на часы. По-настоящему заснуть ухитрился лишь один Бармин, и теперь он выглядел свежее других. Пока товарищи натягивали унты, Семенов поделился своими опасениями.

– Реальное дело, – согласился Гаранин. – Не усидит, попробует взлететь и сломает себе шею.

– Ногу, куда ни шло, – проворчал Дугин, поднимаясь во весь рост и с хрустом потягиваясь. А шейные позвонки наш док ремонтировать не умеет.

Семенов взглянул на товарищей. Их лица заросли щетиной, с пробивающейся сединой у Гаранина, рыжеватой у доктора. Филатов бодрился, хотя горная болезнь явно действовала на него сильнее, чем на других, а глаза сильно покраснели и слезились: выходя на улицу, он забывал надевать темные очки.

– Надо – значит, надо, – сказал он, и Дугин одобрительно кивнул. – Пошли, Женька, поищем лесу для треноги.

К ним присоединились остальные. Обшарили станцию, свалку и холодный склад, разыскали несколько рудстоек и сколотили из них треногу, установили над дизелем, оснастили ее блоком с капроновым шнуром и с превеликой осторожностью подвесили крышку цилиндров – два пуда чугуна. Теперь ее следовало опустить на шпильки блок-картера – предельно точно, чтобы не сбить резьбу. Эту ответственную операцию механики никому не доверили, опускали крышку вдвоем. Под ее тяжестью шнур натянулся струной, и Семенов с беспокойством подумал, что ни только треногу, но и капрон нужно было испытать на прочность. Тот самый штормтрап, который когда-то оборвался в шурфе, тоже был из капрона, и Семенов тогда пришел к выводу, что при сильных морозах много надежнее обыкновенная пеньковая веревка, не говоря уже о манильском тросе. А синтетика есть синтетика, искусственные волокна холода не любят, становятся хрупкими и ломкими.

– Перекос!

Дугин приник всем телом к крышке, выравнивая ее на шпильках, а Филатов вцепился в шнур и напрягся, чтобы чуть-чуть ее приподнять. Дугин кивнул – опускай, мол, все в порядке. Удовлетворенно вздохнул, выпрямился.

– Можно убирать механизацию, Николаич.

Семенов и Бармин уволокли треногу в сторону, а механики слегка, пока что вручную, стали наживлять гайки на торчащие сквозь отверстия крышки шпильки.

– Сервируйте стол, друзья!

Паяльной лампой Гаранин раскалил добела стальной лист и швырял на него отбивные бифштексы. Способ старинный, в Арктике и по сей день любители так готовят оленину. Может, гурману такая пища и не пришлась бы по вкусу, зато для ее приготовления ни печки, ни сковороды с жиром не надо, мясо испекается в одну минуту.

– Обедать – не работать. – Филатов с готовностью присел на скамью. – Знаешь, Женька, чем трудовой день красен?

– Ну?

– Перерывом на обед и перекурами. Это не я, это в Древнем Риме один башковитый мужик придумал, по имени Сократ. Верно, док?

– Никогда такой ерунды Сократ не говорил, – засмеялся Бармин, присаживаясь. – Кстати, он жил и мыслил в Древней Греции.

– Пустобрех, – неодобрительно произнес Дугин.

– Сократ, древний гений и мудрец, – пустобрех? – оскорбился Филатов. – Знал, что ты неуч, но не думал, что такой глухой. Отец-командир, предлагаю организовать на Востоке курсы по ликвидации безграмотности, для Дугина и Волосана.

– Звонарь с глухой колокольни, – буркнул Дугин и тут же внес ясность: – Ты, а не Сократ.

Посмеялись, повеселели. Все-таки дело ощутимо идет к концу. Без особого аппетита поели (какой там аппетит, когда чувствуешь себя, будто после тяжелого похмелья!), с наслаждением опустошили двухлитровый термос крепкого чая и принялись за второй.

– Начнем зимовать, – размечтался Дугин, – повар поставит в кают-компании на тумбочку бак с компотом, подходи и пей, сколько влезет. Или ваш любимый клюквенный морс, Андрей Иванович, которым Михеич баловал.

– Михеич… – Бармин фыркнул. – А кто, рискуя своей безупречной репутацией, бочонок клюквы раздобыл, чтобы ваши хилые организмы витаминизировать?

– Ты, Саша, ты, – улыбнулся Гаранин. – Этот бочонок, кажется, всю зимовку искали в Мирном?

– У них было еще два, – оправдался Бармин. – А если от многого взять немножко…

– Житуха настанет, – продолжал мечтать Дугин. – Отстоишь вахту, купнешься в баньке – эх, без парной наша банька! – разденешься до трусов и в постельку, на полных восемь часов, да еще после обеда два часа для здоровья. Житуха!

– Нос у тебя побелел, фантазер, растирай! – прикрикнул Бармин. – Нужно же такое придумать – банька, постелька… Ты что, отмываться и спать без задних ног сюда приехал?

– Как в санаторий, – с негодованием поддержал Филатов.

– А ты? – возмутился Дугин.

– Лично я приехал сюда героическим трудом завоевывать Антарктиду.

– Тоже мне завоеватель… Краше в гроб кладут.

– Пусть тех, кто краше, и кладут, – возразил Филатов. – А мне торопиться некуда, молодой я очень, среднего комсомольского возраста. Я, может, еще «Москвича» купить желаю и махнуть на юг с одной забавной крошкой. Есть одна на примете, художественная гимнасточка.

Мороз пробивал каэшки, набрасывался на тело, и Семенов пожалел, что придется заканчивать этот пустой, но очень полезный для ребят разговор. В одной книге – какой, Семенов припомнить не мог – он вычитал такую сцену. Хирург произвел сложнейшую операцию, спас придворного, и тот, открыв глаза, первым делом спросил: «Как здоровье императора?» И тогда хирург обронил: «Царедворец ожил – оживет и человек». Этот афоризм очень понравился Семенову, который вообще ценил мысли, навевающие ассоциации. Юмор для него всегда был вернейшим барометром настроения. По своему опыту Семенов знал, что люди, перестающие шутить, погружаются в депрессию, последствия которой трудно предугадать. Так бывает с теми, кто впадает в полярную тоску, кем овладевают уныние и безнадежность. Тогда в коллективе, особенно в небольшом, могут появиться трещины, он перестанет быть монолитом и оказывается под угрозой распада. Семенов отдавал себе отчет в том, что такая опасность совсем недавно грозила его пятерке. А теперь успокоился: проснулся юмор – проснулся и коллектив.

Снег на Востоке летом и весной заготавливали впрок, чтобы хватило на суровые месяцы полярной ночи. Метрах в ста от жилого дома находился карьер, туда в погожий день выходили всем составом, пилили ручными пилами спрессованный снег, складывали пудовые монолиты на волокуши и отвозили к помещению. Работа тяжелая, труднее, пожалуй, на Востоке не было, и на ней часто срывались: к черту летела кровью добытая акклиматизация, снова начинались одышка, головные боли, тошнота и прочие прелести горной болезни.

Поэтому можно было лишь порадоваться оплошности товарищей из старой смены, которые, консервируя станцию, недостаточно плотно задраили в потолке люк. В том самом сугробе, что возвышался в кают-компании, снег был не очень крепко сбитый и его заготовка не требовала сверхчеловеческих усилий. Семенов, Гаранин и Бармин набили снегом два стиральных бака, натаяли в кастрюле воды для питья, заварили чай и пошли к механикам в дизельную.

– Опаздываете! – весело встретил Семенова Филатов. – Это начальству положено – затягивать гайки!

– Не беспокойся, затяну, – в тон ему пообещал Семенов. – Всю зимовку на своей шкуре ощущать будешь.

– Шкура у меня дубленая, выдержит!

Изо всех сил старается парень сгладить впечатление от своего «Выходит, загибаться будем?», – подумал Семенов. Это хорошо, пусть старается, пусть чувствует, что фразу ту никто не забыл. То, что легко прощается, – легко повторяется, прощать нужно с трудом, чтобы семь потов сошло с человека, прежде чем окончательно смоет с себя вину. Хватит самокритичности, осознает до самых потрохов – будет полярником, не хватит – пусть ищет свою долю на материке. А ведь фраза та, если подумать, не случайно вырвалась. Она – и от мальчишеской самоуверенности и, главное, от врожденной неприязни к начальству, которое, по убеждению людей такого склада, всякое дело клонит к личной выгоде и в ущерб подчиненным. Исходи то предложение от Гаранина или Бармина, Филатову и в голову бы не пришло артачиться, а раз от начальства – значит, ищи подвох и встречай в штыки.

– Ладно, посмотрим еще, какая у тебя шкура, – усмехнулся Семенов. – Первую порцию снега уже заготовили, ребята, как скажете – начнем его таять.

– Рано. – Склонившийся над дизелем Дугин с трудом выпрямился, положил гаечный ключ на верстак и сунул руки под мышки. – Не успели еще, Николаич, Венька сдуру поморозил правую клешню.

– Ну-ка. – Бармин осторожно снял с руки Филатова рукавицу и присвистнул. – За железо хватался?

– А ты попробовал бы иначе. – Филатов болезненно поморщился. – У Женьки вон шерстяные перчатки в заначке, а рукавицей не всякий ключ возьмешь.

– Обморожение второй степени, – доложил Бармин. – Пошли в медпункт, детка.

– Отдохни, дай ключ, – предложил Дугину Гаранин.

– Нельзя, перепутаете.

– Что перепутаю?

– Порядок затяжки гаек, Андрей Иваныч. Их ведь нужно затягивать не лишь бы как, а от центра к краям крест-накрест, и за каждый прием на пол-оборота, не больше. Иначе такого можно натворить, горячими газами пробьет прокладку.

– А мне доверишь? – спросил Семенов.

Дугин поколебался.

– Лучше потом, Николаич, я сам попрошу.

– Хорошо, мы пока что баки со снегом принесем.

А неквалифицированная рабочая сила пригодилась тогда, когда пришло время затягивать гайки до упора. Казалось, позади самое трудное, а эта работа неожиданно потребовала от всех полной отдачи. Для удлинения плеча рычага в ключ вбили пустотелую стальную трубку и налегали на нее изо всех сил. Если гайка не проворачивалась больше ни у кого, за ключ брался Бармин. Обычно ему удавалось сделать еще пол-оборота, и на этом можно было ставить точку.

Закончили, молча уселись кто куда, выжатые. Бармин принес термос, налил каждому по чашке горячего чаю.

– Двужильный ты, док, – с невольным уважением сказал Филатов. – Тебе не клистирами командовать, а подъемным краном работать.

– Да, не пожелал бы я хлюпику вроде тебя встретиться со мной в темном переулке, – охотно согласился Бармин. – Витамины нужно кушать, детка, зубки на ночь чистить, проказник ты этакий! И старших слушаться. Тогда вырастешь большой, толстенький и румяный.

Прикрыв глаза и расслабившись, Семенов вспомнил о том, как приехал когда-то на побывку к родителям и на редкость удачно и своевременно заболел: не случись того приступа аппендицита, так бы и не познакомился с Барминым и вместо Саши был бы сейчас на Востоке кто-то другой. А нужен был именно Саша, и никакой замены ему Семенов не видел. Удачно…

Поймал себя на том, что засыпает, встряхнулся и зябко повел плечами. Правильно сказал Амундсен: единственное, к чему нельзя привыкнуть, – это холод. Ничего, скоро согреемся.

Пока механики монтировали на крышке цилиндров стойки коромысел, форсунки и другие детали, Бармин прочистил авиационную подогревальную лампу. С ее помощью натаяли воды в баках и перелили в емкость, потом проветрили помещение, подтащили оба аккумулятора для стартерного запуска, и Дугин подключил их к клеммам стартера.

– Все проверил? – спросил Семенов.

– Кажись, все, Николаич, можно запускать.

– Ничего не забыли?

Дугин развел руками.

Ощущая сильное волнение, Семенов покосился на товарищей, столпившихся у дизеля. Все замерли, неотрывно глядя на кнопку стартера.

– Давай, что ли, – хрипло сказал Филатов.

Дугин посмотрел на Семенова и вдавил большой палец в кнопку.

– Да запускай же! – прикрикнул Семенов.

Дугин отпустил и снова нажал на кнопку, потом еще и еще.

Стартер не работал.

Белов

Стоковый ветер с купола свирепствовал третьи сутки.

В дома, которые еще со времен Первой экспедиции занесло многометровой толщей снега, свист пурги не доходил, там было тихо и спокойно, и лишь неизбежные, три-четыре раза в день вылазки в кают-компанию заставляли обитателей Мирного проклинать опостылевший стоковый ветер. Впрочем, двадцать пять метров в Мирном – это еще не пурга: далеко холить никому не нужно (разве что за мясом на холодный склад, что на седьмом километре, там есть аварийный запас), метеоплощадка, аэрология и прочая наука – под рукой, и если соблюдать элементарные требования техники безопасности, такая пурга особых хлопот не доставляет. Ну расчищать двери, выходы из тамбуров нужно, радиозонды с удвоенной осторожностью запускать и к барьеру близко не подходить, чтобы не свалиться в море. Другое дело, если задает по-настоящему, метров на сорок-пятьдесят в секунду; здесь уже всякие шутки в сторону, в двух шагах от дома можно погибнуть. Когда на станцию обрушивались такие ураганы, жизнь замирала. Люди выходили на свежий воздух при крайней необходимости и только в связке, передвигались, держась за леера, и по прибытии на место немедленно докладывались дежурному. Многого недосчитывались в Мирном после такого разгула стихии. Ветром опрокидывало столбы электропередачи, гнуло антенны, уносило за тридевять земель все, что плохо лежало, а однажды ураган, переваливший за двести километров в час, сорвал с мертвяков самолет ИЛ-12 и утопил в море его обломки.

Хуже всех в непогоду летчикам. Они вообще по натуре народ деятельный и нетерпеливый, на земле работа для них не работа, по-настоящему полноценность свою они ощущают лишь в воздухе и потому острее, чем люди других профессий, переживают унизительную зависимость от погоды. Особенно полярные летчики, для которых нормальные метеорологические условия – редкое и счастливое исключение. Жесткие наставления и инструкции связывают полярных летчиков по рукам и по ногам настолько, что, если захочешь летать по правилам, будешь почти всегда сидеть на земле. Нигде так природа не сопротивляется авиации, как в высоких широтах. Можно взлететь – на трассе непогода; видимость «миллион на миллион» – в месте назначения низовая пурга; погода лучше не придумаешь – не проходят короткие радиоволны, и нарушается работа компасов, а на ориентиры в полярной пустыне не очень-то надейся; все и везде идеально, так самолет обледенел… Хочешь летать в высоких широтах – готовься к тому, что каждый день будешь рисковать, нарушать инструкции. А не нравится такая перспектива – летай над Большой землей. Тоже будут любимые летчиками острые ощущения, но в пределах установленных правил…

Не узнав на радиостанции ничего нового, Белов, держась к ветру спиной, пошел на Комсомольскую сопку и по железной лесенке забрался на смотровую площадку, образованную верхом огромной цистерны.

Мирный замело по самые тамбуры; когда стихали порывы ветра, можно было увидеть лишь силуэты нескольких домиков, защищенных от пурги складками местности. Снежным одеялом покрылись скалы островов, оторвало от берега и унесло в море припайный лед, сторожевыми башнями возвышались айсберги, давным-давно севшие на мель и ставшие неотъемлемой частью здешнего пейзажа. Через месяц-полтора, подумал Белов, многое переменится: могучий лед снова скует море Дейвиса, на свежий припай придут тысячи императорских пингвинов, и понемногу наступят сумерки, переходящие в долгую полярную ночь.

Припай! Был бы он сейчас, многокилометровый железобетонный припай, – никаких проблем, поднялся бы с него в два счета. Ледяной барьер – естественная и лучшая защита от стокового ветра, разогнался бы вдоль берега…

Белов знал одно: раз Семенов молчит – ему плохо. Рация здесь ни при чем; если даже вышла из строя – на Востоке есть запасной передатчик. А вот если что с дизелями – дело швах, без тепла долго не продержаться…

Остро ощутив свою беспомощность, Белов неожиданно вспомнил, как безусым мальчишкой, только что закончившим летную школу, напросился выручать друга. Было это в сорок третьем, возле Геленджика. Петьку Кольцова подбили в воздушном бою, и ребята видели, как он выбросился с парашютом на ничейную землю. Белов полетел к нему на ПО-2, и вдруг – «мессер». Немец обрадовался – уж очень добыча легкая, беззащитный «кукурузник», деваться ему некуда – и рукой провел по горлу: сейчас, мол, будет тебе «чик-чик». Было очень обидно погибать без всякой драки; Белов вытащил пистолет и для очистки совести пульнул по веселому немцу. Попал! Одним-единственным выстрелом сбил «мессера» – в первом боевом вылете. И спас изумленного такой развязкой, безмерно счастливого Петьку. А вернулся на аэродром – комполка Савельев, Герой Советского Союза и замечательный ас, вызвал гордого своей удачей мальчишку из строя и стал ругать его на чем свет стоит. Белов стоял навытяжку, обливаясь потом и с недоумением слушая ругань: может, спутал командир? А тот перевел дух и закончил: «Ну, что мне с тобой делать? Отлупить, в обоз перевести или наградить?» «Наградить!» – со смехом подсказали товарищи. Оказывается, ритуал был такой в савельевском полку…

– Белов тогда на ледовую разведку летал, а Мишка был у него бортмехаником. Самолет на корабле, выход в море все откладывается, и Мишка отправился на берег культурно отдохнуть. Малость перебрал, в каюту идти побоялся и лег спать в шлюпке. Проснулся – на одной ноге есть ботинок, а на другой нет, потерял по дороге. Разозлился, выкинул его в море, надел резиновые сапоги и пошел покупать новую обувку. Только ступил на берег – видит, торчит из грязи потерянный ботинок. Вытащил его, обложил задушевными словами и швырнул в набежавшую волну. Возвращается на корабль с обновой, а один матрос говорит: «Миш, не твой ботинок? В море плавал, выловили». Мишка сердечно поблагодарил, взял ботинок и с такой силой запустил его в море, что чуть сам за ним не вылетел…

– Старик идет, братва!

Стряхивая с себя снег, в комнату вошел Белов. Хмуро обвел взглядом лежащих на койках товарищей.

– Дым коромыслом, посуда не вымыта. Кто дежурный?

– Жолудев! – выкрикнул кто-то под общий смех.

Белов жестом успокоил возмущенного штурмана, усмехнулся и сел за стол. Шутка имела старое происхождение. Несколько лет назад Жолудев, яростный борец за чистоту и самый аккуратный человек в отряде, попал в нелепое положение. В Амдерме бушевала пурга, и летчики изнывали от скуки в гостинице. В переполненном номере было накурено, на полу валялись окурки, постели разбросаны. И тут в гости к экипажам заявился сам начальник полярной авиации. Вошел, округлил глаза.

– Грязь! Вертеп! Кто окурки набросал?

– Жолудев, товарищ начальник!

– Безобразие! Чья постель перерыта?

– Жолудева, товарищ начальник!

– Где Жолудев?

– Я, товарищ начальник! Только это все…

– Молчать! Всем покинуть помещение, Жолудеву – произвести уборку и выдраить пол! Через час лично проверю.

И взбешенный Жолудев остался выполнять приказ – нрав у начальника был крутой.

Белов забарабанил пальцами по столу, и все притихли.

– Леша, – обратился он к радисту, – когда последний раз звонил в радиорубку?

– Только что.

– Ничего?

– Молчат.

Снова барабанная дробь по столу.

– Так… Анекдоты будем рассказывать или мозгами пошевелим? Дима, план аэропорта на стол.

Летчики переглянулись: начальник явно что-то задумал.

– А как думаешь вырулить на полосу? – недоверчиво спросил Крутилин.

– Двумя тракторами, – кивнул Белов. – Спереди и сзади, как на растяжках. Первый разворачивается, второй подстраховывает. Тросы подцепим на шасси. Становимся против ветра, запускаем двигатели и освобождаемся сначала от заднего трактора, потом от переднего. При таком ветре для разбега достаточно метров четыреста, ну, пятьсот. Чего молчишь, Ваня?

– Что-то «ура» кричать не хочется, – пробормотал Крутилин, почесывая в затылке. – Был бы ветер метров пятнадцать…

– Тогда бы и разговора этого не было, – усмехнулся Белов. – А ты, Дима?

– Ты полетишь, Кузьмич, и я полечу, – ответил Жолудев. – Но, скажу тебе, шансов – кот наплакал…

– Ребята на Востоке загибаются, а ты – шансы… Когда связывался с «богом погоды»?

– С полчаса. Двадцать шесть метров, Кузьмич… Может, на полосу и вырулим, а что толку? И самолет и себя поломаем.

– Ну, пусть не пятнадцать метров, – подал голос Крутилин. – Хотя бы двадцати дождемся, Коля.

Белов встал, подошел к телефону, набрал номер.

– Ты, Петрович? Белов. Когда дашь погоду?.. Не знаешь, сукин ты сын? А знаешь, что Серега третьи сутки на связь не выходит? Не бог ты, а трепло!

Бешено швырнул трубку на рычаги.

– Докладывать погоду каждые полчаса. Всем ясно?

Пришла беда – открывай ворота

Проверили, для страховки еще раз зачистили контакты и клеммы.

– Пуск!

Дугин нажал на кнопку.

– Не срабатывает, – упавшим голосом сказал он.

– Вижу, не слепой. – Семенов обернулся к Филатову: – Тестер!

Филатов засуетился в поисках прибора. Все молчали.

– Проверить аккумуляторы!

Филатов склонился над первым аккумулятором, проверил на плюс и на минус все три банки. Стрелка на шкале тестера прыгала, фиксируясь на цифре 2.

– Порядок, Сергей Николаич, шесть вольт!

– Второй аккумулятор!

На этот раз Филатов возился долго, то и дело зачищал провода, встряхивал тестер.

– Чего копаешься? – не выдержал Дугин. – Давай мне.

– Копайся не копайся… – пробурчал Филатов, вставая. – На трех банках ноль – и все дела.

– Ноль?! – Семенов изменился в лице. – Что там, Дугин?

Дугин встал, с ненужной аккуратностью почистился от снега. Ничего больше не спрашивая, Семенов нагнулся над вторым аккумулятором и сорвал с него войлочный чехол. Выпрямился, тяжелым взглядом обвел обоих механиков.

– В Мирном проверяли аккумуляторы?

– А как же, Сергей Николаич, – торопливо откликнулся Филатов. – Не сомневайтесь, новенькие были, с иголочки.

– Ты сгружал?

– Я… Мы вместе с…

– Не ронял вот этот?

Филатов вздрогнул и медленно обернулся к Дугину. Тот недвижно стоял, вперив взгляд в аккумулятор.

– Ну? – резко напомнил Семенов.

– Не ронял я его, Сергей Николаич…

– Так почему же, – Семенов говорил тихо, а каждое слово врубалось хлыстом, – в его корпусе трещина? Вот она. Через нее из всех трех банок вытек электролит… Выкинуть эту рухлядь!

Семенов гневно пнул аккумулятор ногой.

– Погоди, Сергей, – спокойно и увещевающе произнес Гаранин. – Мы-то с Сашей не очень в этом деле… Вышел из строя аккумулятор? Ну и что? Свет на нем клином сошелся?

«Может, и сошелся», – взглядом ответил ему Семенов.

«Тем более нужно держаться достойно», – взглядом сказал Гаранин.

– Может, это я уронил, когда перетаскивал в дизельную, – виновато предположил Бармин. – Конечно, это, наверное, я.

На слова Бармина никто не обратил внимания.

– Чего вы на меня все смотрите? – вдруг взорвался Филатов. – Не ронял я его! Не ронял!

– Что ты, Веня, тебя никто и не обвиняет, – мягко сказал Гаранин. – Я уверен, что трещина могла образоваться от разницы температур. А, Сергей?

Семенов покачал головой, повернулся к дизелю и замер. Рядом стояли Бармин и Гаранин.

Филатов, которого будто что-то душило, сделал шаг к Дугину, рванул подшлемник. Дугин отшатнулся.

– Ах ты, сволочь… – сорванным шепотом. – Смолчал, сволочь…

– Дугин, – позвал Семенов, не оборачиваясь. – Готовь дизель к ручному запуску.

– Само собой, Ннколаич. – Дугин торопливо подошел к дизелю. – Сначала картер нужно лампой прогреть.

– Сколько тебе на это понадобится времени?

– С полчаса, не меньше, масло-то застыло.

– Какая сволочь!.. – Филатов шатаясь побрел к двери. Распахнул ее, содрогнулся в жестоких спазмах. Бармин быстро подошел, стал гладить его по спине.

– Да забудь ты про этот аккумулятор, черт с ним, – ласково, как ребенка, начал успокаивать он. – Идем, разведу тебе сгущенки, чайку пыпьешь…

– Наизнанку… всю душу… – чуть слышно простонал Филатов. – Сволочь… вот этими руками…

Бармин с тревогой прислушивался. К ним приблизился Гаранин.

– Ну, что вы там? – окликнул Семенов, не заметив предостерегающего жеста Бармина. – Слышали? Будем запускать вручную.

– Вручную? – Филатов оттолкнул Бармина, порывисто обернулся. Глаза его, и так покрасневшие, залились кровью. – Вручную? Да ты знаешь, что такое запускать здесь вручную? Дудки! Лягу и подохну! Пропадите вы пропадом вместе со своим Востоком!

Филатов рванулся было на свежий воздух, но его силой удержал Гаранин.

– Ты просто очень устал, Веня, – сказал он. – Саша, помоги ему лечь отдохнуть.

Филатов сбросил с плеча руку Гаранина, всхлипнул. К нему подошел Семенов.

– Молод ты еще подыхать, Веня, – дружески улыбнувшись, сказал он. – Забыл, что «Москвича» хотел купить и на юг махнуть?

– К черту? – все громче всхлипывал Филатов. – Всех к черту!

Семенов пристально всмотрелся в него, неожиданно схватил одной рукой за грудь, а другой ударил по лицу, один раз, второй. Филатов отшатнулся, сжал кулаки и дико расширил глаза.

– За что, гад?

– За то, что не хочешь жить, сукин ты сын! – заорал Семенов. – А я заставлю тебя, понял?

– Не заставишь…

– Заставлю – силой!

– Не имеешь права…

– Ошибаешься, имею! – Семенов снова встряхнул Филатова и толкнул его на покрытую спальным мешком скамью. – Возомнил о себе, пацанье! Хозяин твоей жизни на станции – я! Ты лишь оболочка, в которой она трепыхается, понял?

– А ты… – Филатов попытался подняться.

– Как разговариваешь, мальчишка! – загремел Семенов, силой удерживая Филатова на месте. – Мы с тобой на брудершафт не пили!

– Хорошо… – Глаза Филатова постепенно приобретали осмысленное выражение. – После зимовки я тебе… я вам… кое-что припомню. Память, отец-командир, у меня хорошая… Так врежу!

– Вот это «речь не мальчика, но мужа», – согласился Семенов. – После зимовки. Тогда что – по рукам?

Филатов растерянно пожал протянутую ему руку. Криво усмехнулся, встал.

– Так врежу…

– Подготовился, Женя? – деловито спросил Семенов. – Одной лампы хватит или лучше двумя?

– Еще сожжем друг друга… А можно и двумя.

– Веня, – окликнул Семенов, – бери вторую лампу. И по-быстрому, время не ждет.

Пока механики разогревали картер дизеля, Семенов, прикрыв глаза, отдыхал и приводил в порядок свои мысли.

В то мгновение, когда он понял, что из второго аккумулятора вытек электролит и стартерный запуск стал невозможен, сознание безысходности затуманило мозг. Двое суток собирали дизель, не только душу – плоть свою, сердце, легкие и кровь вложили в него, и все перечеркнула ничтожная трещина в корпусе аккумулятора. Вспомнилось чье-то: «Улыбочка, как трещинка, играет на губах». Нет, не улыбочка, – ехидная усмешка, гримаса пиковой дамы! И не играет, шипит: «Зря старались, голубчики, дизель еще попьет из вас кровушки!»

Одна никчемная трещинка – всю работу!

Сизифов труд – вручную на Востоке запускать дизель. Израсходовались люди, разменяли, истратили последний рубль. Тоже чье-то: «Похоронили мы силы наши под обломками наших надежд». Двое уже так думают, усмехнулся про себя Семенов, – ты и Филатов. А может, один ты, потому что Филатов больше ни о чем думать не станет – он будет вкалывать, пока сердце не лопнет.

– Саша, – негромко позвал Семенов, – будь другом, приготовь кофе. Покрепче.

Был уже такой случай, когда в мгновение рухнули надежды и малодушно хотелось умеречь. Ну, шурф не в счет, там умирать было стыдно – из-за собственной глупости, да еще в одиночку. Случилось это много лет назад на Льдине, под самый конец полярной ночи. Двое суток торосы давили, крошили Льдину, ушли под воду кают-компания и дизельная, поломало домики. Двое суток без сна и отдыха по мосткам, перекинутым через трещины, люди таскали ящики и мешки с продовольствием, палатки и оборудование – спасались от вала торосов. И вот наконец подвижки прекратились, все стихло. Полумертвые от усталости, кое-как установили палатки и только улеглись кто куда, как снова толчок и грохот лопающегося льда. И тут Семенов вывихнул руку. Как это произошло, он не понял, лишь почувствовал удар и дикую, непереносимую боль. А жаловаться было некому, нужно снова таскать ящики и мешки, и он, едва ли не теряя сознание, таскал одной рукой, пока не споткнулся на мостике и не упал в ледяную воду. Тогда-то он и готов был умереть, но Андрей не позволил – подцепил багром за каэшку, удержал на поверхности, вытащил. А дальше было забытье, сон с кошмарами и пробуждение в жарко натопленной палатке.

– Пей, Николаич. – Бармин протянул кружку. – Беру твой метод на вооружение, даже название придумал.

– Какой метод? – не понял Семенов.

– Мордобой как средство прекращения истерики.

– Брось, – поморщился Семенов, прихлебывая кофе. – А то как врежу…

Они рассмеялись.

– Кофе, ребята! – объявил Бармин. – Держите кружки.

– Принимайте гостя! – послышался голос Гаранина, и в дизельную тихо скользнул Волосан. Шкура его свалялась, морда вытянулась, а хвост, который Волосан всегда так гордо держал трубой, волочился по полу.

– Как это я забыл! – ахнул Бармин, доставая из кармана тюбик. – Ко мне, бедолага! Открой пасть. И не смотри на меня грустными собачьими глазами, срок твоей путевки еще не истек. «О люди, куда вы меня затащили? – спрашивает Волосан. – Кончайте эту прескверную шутку!» А-а, нравится?

– Что это у тебя? – поинтересовался Гаранин.

– Сгущенное какао с молоком, любимая пища нашего гипоксированного друга. Правда, Волосан? Отреагируй!

Волосан облизнулся, тявкнул по щенячьи и снова раскрыл пасть. Все заулыбались.

– А ты так умеешь, Веня? – спросил Бармин.

Филатов продолжал молча пить кофе и шутки не принял.

– Помнишь Бандита, Андрей? – Семенов вздохнул. – Какая любовь была! До сих пор чувствую себя виноватым.

– Это на Льдине, – пояснил товарищам Гаранин. – Был у нас такой рослый лохматый пес Бандит, сибирская лайка. Фокусник и умница вроде Волосана, мог запросто выступать в цирке. И вот однажды Коля Белов, большой любитель сюрпризов, привез нам со станции Челюскин свинку по имени Пышка. Мы думали, начнутся между нашим зверьем склоки, но ошиблись – Бандит с первого взгляда в нее влюбился, целыми днями сидел у деревянной клетки и лизал Пышкин пятачок. Все-таки животное, а люди – разве они поймут все, что происходит в собачьей душе? Но время шло. Пышка росла на глазах, пора ее готовить на камбуз, а никто не мог решиться – рука не поднималась. Наконец нашелся один смельчак, пристрелил из карабина. Бандита в тот день «арестовали», заперли в домике, а когда выпустили – всю станцию обегал, пока не понял, что не увидит больше своей любимой Пышки. И долго был безутешен, ничего не ел, только снег лизал…

– А ты? – упрекнул Волосана Бармин. – Способен ли ты на такую бескорыстную любовь к простой, необразованной пингвинке?

Волосан попытался сделать стойку, но не смог и виновато заюлил хвостом.

– Ладно, поверим на слово. – Бармин погладил собаку и спрятал отощавший тюбик. – Укладывайся в спальный мешок здесь, нечего прятаться от коллектива.

– Масло прогрето, Николаич, – сообщил Дугин. – Можно начинать.

– А топливная система в порядке? – Семенов знал, что в порядке, только что на его глазах механики осматривали насос и форсунки, и поймал себя на том, что неосознанно хочет оттянуть начало работы. Организм не был на нее запрограммирован, что ли, – не только у него, у всех пятерых людей, столпившихся у дизеля. Пока сидели, пили кофе, гнали от себя эту мысль. Дугин даже втихаря еще раз поколдовал над аккумуляторами, надеясь на чудо. Не там искал, чудо – что они дизель смонтировали и на ногах остались…

Рукоятка запуска находилась у дизеля внизу и была похожа на изогнутую ручку, какой заводят моторы автомашин. В этом положении рукоятки Семенов видел главную трудность – чтобы ее раскрутить, нужно было многократно нагибаться всем телом почти до пола. А нагибаться было мучительно тяжело – прерывалось и так сбитое дыхание, кровь бросалась в голову, и к горлу подступала отвратительная тошнота.

– Х-холодно, – Бармин передернул плечами. – Дай согреться.

– Я начну, покажу.

Дугин взялся обеими руками за рукоятку, напрягся так, что на лбу вздулись жилы, с огромным усилием провернул один раз, другой, третий.

– Масло… вязкое, – тяжело дыша, пояснил он. – Первые обороты… самые трудные…

– Отвались… – Филатов встал на место Дугина, согнулся. – Р-раз… два… три… четыре…

– Куда прешься без очереди? – прикрикнул Бармин на Дугина и сам взялся за рукоятку. – Дай-ка я ее уговорю…

На десятом обороте Бармин задохнулся. Не в силах выпрямиться, так и стоял, согнувшись и с шумом втягивая в себя воздух.

Бармина сменил Семенов, его – Гаранин, потом снова Дугин, Филатов и Бармин.

Шли третьи сутки на Востоке, а ничего труднее той работы первой пятерке еще не выпадало. И делать ее пришлось тогда, когда люди перешагнули свой предел.

Первым свалился Гаранин. У него сильно пошла носом кровь, и Бармин уложил его в спальный мешок отдыхать. Остались вчетвером, но Дугина затрясло в изнурительном спазматическом кашле с кровью. А рукоятку крутили трое. Поднялся Гаранин – впал в обморочное состояние Семенов.

Дизель не запускался. Люди продолжали работать, как в тяжелом сне.

Филатов

Бывает так, что с виду человек никчемный и беспомощный хлюпик, даже сострадание к нему испытываешь – так мало в нем жизненных сил, способности к борьбе за существование. Жалеешь его, ищешь, чем бы ему помочь, как уберечь от толчков и пинков, и вдруг с удивлением видишь, что хлюпик тот великолепнейшим образом сам себя защищает: ступят на него – выпрямится, плюнут – отряхнется, как ни в чем не бывало, да еще исподтишка фигу в кармане покажет. С виду – тщедушный одуванчик, а на самом деле вполне живучий толстокожий репейник! Отсутствие настоящей закваски он восполняет редкостной приспособляемостью и полнейшей беспринципностью – цель оправдывает средства. А если покровителя найдет и в сильненькие пробьется – берегись, за все унижения свои отомстит!

1 От слова КАЭ – климатическая одежда антарктической экспедиции. Каэшками полярники называют свои теплые, на верблюжьем меху, куртки с капюшоном. – Примеч. авт.
Продолжение книги