Обреченные бесплатное чтение

Чак Паланик
Обреченные

© Chuck Palahniuk, 2013

© Перевод. В. Егоров, 2014

© Издание на русском языке AST Publishers, 2014


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

01 ноября, 0:01 по тихоокеанскому времени

Жизнь начинается с предопределения. Пролог

Отправил Леонард-КлАДезь

([email protected])


Добро и зло были всегда. И всегда будут. Только наши истории о них вечно меняются.

В шестом веке до Рождества Христова греческий законотворец Солон посетил египетский город Саис и привез оттуда такое описание конца света. Согласно пророчеству жрецов храма Нейт, пламя и ядовитый дым пронесутся по Земле. В один день и в одну ночь целый материк сгинет в морской пучине, и лжемессия поведет людской род к погибели.

Египетские провидцы предсказывали: Апокалипсис начнется тихой ночью на холме, что возвышается над королевством Лос-Анджелес. Там, пели древние оракулы, щелкнет замок. Среди огороженных особняков Беверли-Крест сдвинется тяжелый засов. Как записано Солоном, широко раскроются створки решетчатых ворот. Внизу в паутине фонарей будут ожидать сонные земли Вествуда, Брентвуда и Санта-Моники. И пока в воздухе тает тиканье последних секунд перед полуночью, за распахнутыми воротами будут царить лишь тьма и тишина, затем заурчит мотор, и два огня увлекут этот звук за собой. И ворота выпустят «линкольн», который начнет неспешный путь вниз по серпантину с верхней части Голливудского бульвара.

Ночь, как описано в древнем пророчестве, безмятежна, ни ветерка, и все же там, где неторопливо проезжает машина, поднимается буря.

По пути из Беверли-Крест в Голливуд-Хиллз «линкольн» вытягивается: он длинный и черный, как язык придушенного удавкой. В розовых мазках уличных фонарей машина глянцево блестит, словно вылезший из гробницы скарабей. И когда она доезжает до Кингз-роуд, огни Беверли-Хиллз и Хэнкок-Парка вздрагивают и гаснут: вымарываются не дом за домом, а целиком квартал за кварталом; она минует бульвар Кресент-Хайтс – пропадает район Лорел-Каньон: исчезает не только свет, но и шум, и звуки музыки. Стирается всякий проблеск, намекающий на город; машина скользит вниз от Фэйрфакса к Огден-драйв и Гарднер-стрит. Так тьма накрывает город, тенью следуя за роскошным «линкольном».

И ровно так же следует за ним свирепый ветер. Как предсказано древними жрецами, вихрь стегает плюмажи высоких пальм на Голливудском бульваре, а те метут небо. Хлещущие друг о друга ветви швыряют вниз жуткие неясные фигуры, которые с визгом рушатся на мостовую. Эти яростно бьющиеся тельца с глазками-бусинами и чешуйчатыми змеиными хвостами колотят по «линкольну». Они падают, вереща. Их когти неистово царапают воздух. Их удары не могут пробить лобовое стекло – стекло бронированное. Покрышки стучат по ним, растирая плоть. Эти визжащие, цепляющиеся силуэты – крысы. Эти летящие к погибели тельца – опоссумы. Под колесами шерстяной ковер взрывается алыми брызгами. Дворники смахивают с лобового стекла еще теплую кровь, раздробленные кости не могут проткнуть покрышки – резина тоже бронированная.

И ветер так могуч, что прометает улицу насквозь и волочит груз изуродованных вредителей, толкает волну увечных прямиком за машиной, когда та въезжает в Сполдинг-cквер. Борозды молний раскалывают небо, ливень бомбардирует черепичные кровли. Фанфарами взрывается гром, и дождь падает на мусорные баки, размочаливая полиэтиленовые мешки и пенопластовые стаканчики.

И безлюден бульвар под маячащей башней Рузвельт-отеля, и только мусорное войско движется по городу, не замечая светофоров и машин. Улицы и перекрестки пустынны. На тротуарах – никого, и, как обещано древними прорицателями, в каждом окне темнота.

Во вскипающем небе не блуждают самолетные огни, ливнестоки захлебнулись, кругом потоки воды и шерсти. Дороги скользкие от внутренностей. У Китайского театра Граумана уже не Лос-Анджелес, а сплошь хаос и бойня.

Однако впереди, невдалеке от машины, все еще горят неоновые вывески; единственный квартал Голливудского бульвара, где ночь тепла и спокойна. Дождь не капает на тротуар, зеленые тенты ресторана «Муссо и Франк» свисают неподвижно. В небе над здешними домами нет облаков, и в этот туннель проглядывает луна, деревья вдоль тротуара не шевелятся. Фары «линкольна» так забрызганы красным, что отбрасывают перед машиной дорожку алого света. Эти красные лучи выхватывают из темноты юную деву. Стоит она по другую сторону от музея восковых фигур и здесь, посреди ока страшной бури, разглядывает звезду, отлитую из розового бетона и утопленную в тротуар. В ушах у девы сияющий кубический цирконий размером с десятицентовик, а на ногах поддельные «маноло бланики». Прямая юбка в мягких складках и кашемировый свитер на ней сухие. Рыжие вьющиеся волосы тяжело ниспадают на плечи.

Имя на звезде – Камилла Спенсер, но дева не Камилла Спенсер.

Розовый комок засохшей жвачки, еще несколько – розовые, серые, зеленые – безобразной коростой облепляют тротуар. На них следы зубов, а помимо того отпечатки подошв. Юная дева колупает комки острым носом фальшивых «манол», пока не отшвыривает мерзкие наросты ногой, пока звезда не становится если не совсем чистой, то чище хоть немного.

В пузыре тихой, безмятежной ночи дева берет подол юбки и подносит к губам. Она плюет на ткань, опускается на колени и оттирает до блеска имя, отлитое в латуни и впечатанное в розовый бетон. Когда к ней подъезжает «линкольн», она встает и кругом обходит звезду – с почтением, с каким обходят могилу. В одной руке у девушки наволочка. Пальцы – белый лак на ногтях облез – сжаты в кулак, белая ткань оттянута грузом жевательных конфет. В другой руке – надкусанный шоколадный батончик «Бэйби Рут».

Зубы в фарфоровых коронках машинально жуют. Полоска шоколада очерчивает пухлые надутые губы. Саисские пророки предупреждают: красота этой молодой женщины такова, что всякий увидевший ее позабудет любые удовольствия, помимо пищи и секса. Столь притягательна ее материальная форма, что узревший ее становится лишь кожей да желудком. И поют оракулы, что ни жива она, ни мертва – ни смертная, ни дух.

«Линкольн», остановившийся у обочины, сочится алым. Заднее боковое окно, зажужжав, чуть приопускается, из шикарного салона раздается голос. Мужской голос посреди ока бури спрашивает:

– Шалость или угощение?

Со всех сторон на расстоянии брошенного камня ночь бурлит за невидимой стеной.

Губы девы, блестящие от помады – ало-алой, цвет под названием «охотница на мужчин», – ее полные губы улыбаются. Воздух до того тих, что можно почувствовать ее духи – аромат как у цветов, оставленных в гробнице и сохших под прессом тысячу лет. Она льнет к стеклу и говорит:

– Ты опоздал. Завтра уже настало. – Она похотливо подмигивает, медленно прикрыв глаз веком в бирюзовых тенях, и спрашивает: – Который час?

И ясно, что мужчина пьет шампанское: в этой тишине даже пузырьки лопаются громко. И громко тикают часы на его запястье. И голос из машины отвечает:

– Час, когда всем плохим девочкам пора в постель.

Молодая женщина вздыхает – уже задумчиво, – облизывает губы и улыбается не так уверенно. Полузастенчиво и полупокорно она говорит:

– Кажется, я нарушила свой комендантский час. Я поступила скверно.

– Осквернять бывает чудесно, – отвечает мужчина. – Как и быть оскверненной.

Тут дверь «линкольна» распахивается перед девой, и та без колебаний залезает внутрь. А дверь эта – врата, поют предсказатели. А машина – зев, пожирающий лакомство. И скрывает машина деву в своем желудке, нутро которого щедро обито бархатом, словно гроб. Тонированное стекло, жужжа, поднимается. «Линкольн» стоит, пар идет от капота, блестит глянцевый кузов. На нем теперь красная бахрома: по краям растет борода из свернувшейся крови. Малиновые следы колес ведут к месту, где припаркована машина. Позади нее буря, но здесь слышны только приглушенные ритмичные возгласы мужчины. Древние говорят о них как о мяуканье, как о писке раздавленных крыс и мышей.

Наступает тишина, затем вновь скользит вниз стекло. Показываются обломанные белые ногти. В пальцах болтается латексная шкурка – уменьшенная версия наволочки, тяжело обвисший мешочек. Его содержимое: нечто мутно-белое. По латексной оболочке – она вся в ало-алой помаде – размазаны карамель и молочный шоколад. Вместо того чтобы выбросить мешочек в канаву, девушка прикладывает его к губам и, выдыхая, наполняет воздухом, надувает и ловко перетягивает открытый конец. Так повивальная бабка перетягивает пуповину новорожденного. Так клоун скручивает узел на воздушном шаре. Она завязывает надутую шкурку, запечатывая внутри млечное содержимое, и начинает ее сворачивать. Она гнет и вертит, пока трубка в ее руках не принимает форму человечка: с двумя ногами, двумя руками и головой. Кукла-вуду. Размером с младенца. Она кидает это гадкое творение, измазанное сладостью с ее губ, с таинственной мутной жижей внутри, в центр ждущей его розовой звезды.

Согласно пророчеству, записанному Солоном, фигурка, легшая в священную форму пентаграммы, есть жертва из крови, и семени, и сахара; она – подношение, сделанное подле Голливудского бульвара.

Этой ночью и этим ритуалом начинается отсчет времени до Судного дня.

И вновь зеркальное окно встает на место. В этот миг буря, ливень и тьма разом скрывают машину. Как только «линкольн» отъезжает, увозя юную деву, ветры подбирают брошенного ею рукотворного младенца – завязанный пузырь – сотворенного кумира. Ветер с дождем гонят щедрый урожай убитых грызунов, пластикового сора и сухой жвачки, швыряют и волочат их по направлению силы гравитации.

21 декабря, 6:03 по центральноевропейскому времени

Я ем, следовательно, существую

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Первым делом стоит заметить, что я всегда полагала свой разум органом пищеварения. Если позволишь, желудком, который переваривает знания. Человеческий мозг – складчатая сморщенная серая масса – крайне похож на кишечник. Эти мыслительные потроха расщепляют и перерабатывают события в историю моей жизни. Мои мысли приходят то ароматной отрыжкой, то едкой рвотой. Неперевариваемые хрящи и кости воспоминаний исторгаются вот этими самыми словами.

Вести честный блог – способ исправить жизнь, проживая ее задом наперед. Это все равно что есть чизкейк с арахисовым маслом, но в обратном порядке, и это так же гадко.

Скрученные, извилистые кишки моего мозга – своего рода живот интеллекта. Трагедии изъязвляют. Комедии подпитывают. В итоге, будь уверен, твои воспоминания надолго переживут твою плоть – я тому свидетельство. Меня зовут Мэдисон Дезерт Флауэр Роза Паркс Койот Трикстер Спенсер, и я – призрак. То есть: у-у-у! Мне тринадцать лет, и я несколько полновата. То есть я мертвая и жирная. То есть: хрю-хрю, уи-уи, реальный жиртрест.

Моя мама не даст соврать.

Мне тринадцать, я жирная и останусь такой всегда. И да – я знаю слово «изъязвлять». Я мертвая, а не невежественная. Слыхал про кризис среднего возраста? Его еще называют кризисом середины жизни. Так вот, у меня кризис середины смерти. Месяцев восемь я обитала в огненной преисподней, а теперь в виде духа застряла в физическом, во плоти живущем мире, более известном как чистилище. Это прямо как лететь в папином «саабе-дракене» на сверхзвуковой из Бразилии в Эр-Рияд, только нарезать круги в зоне ожидания над аэропортом, пока тебе не дадут добро на посадку. Говоря понятнее, чистилище – это место, где ты стираешь книгу своей жизни.

Что касается ада, жалеть меня не следует. У всех у нас есть тайны от Бога, и это утомительно. Если кто и заслужил гореть в негасимом озере вечного пламени, так это я. Я – чистое зло. Нет для меня наказания слишком сурового.

Моя плоть есть мое жизнеописание, curriculum vitae. Мой жир – мой банк памяти. Прошлая жизнь заархивирована и записана в каждой толстой клетке моего призрачного сала. Для Мэдисон Спенсер сбросить вес – значит исчезнуть. Лучше плохие воспоминания, чем никаких. Будь уверен, жир ли у тебя, счет в банке или семья, которую любишь, однажды ты станешь бороться с нежеланием оставить во плоти живущий мир.

Поверь, когда умираешь, из всех людей труднее прочих отпустить себя самого. Да, милый твиттерянин, мне тринадцать, я – девочка, и я знаю слова curriculum vitae. Более того, я знаю, что даже мертвые не хотят исчезать совсем.

21 декабря, 6:05 по центральноевропейскому времени

Как меня лишили места среди тех, кого уже лишили Божьей милости

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Я не застряла бы здесь, на Земле, галапагосской каменюке, не пила бы теплую черепашью мочу людского соседства, если бы не хэллоуинские фокусы неких трех мисс Шлюшни Шлюхенс. В тот Хэллоуин я была мертва, а кровь моя вот уже месяцев восемь как слита. Да, меня прокляли за страшное убийство, о котором – чуть позже. В аду одна из главных пыток состоит в том, что каждый из нас втайне знает, за что оказался здесь. Сбежала я вот как. Согласно обычаю, в канун Дня всех святых население Гадеса целиком возвращается на Землю и от заката до полуночи добывает соленые орешки, изюм в шоколаде и тому подобное пропитание. Я недурно поживилась сладкими батончиками, шаря по жилым пригородам, чтобы пополнить сокровищницу ада, когда ветер донес из темной дали мое имя. Несколько девчачьих голосков – писклявых и канючливых – тянули:

– …Мэдисон Спенсер… Мэдди Спенсер, явись нам, повинуйся нашим приказам!

Мы, отжившие, вам, досмертным, не дрессированные собачки. У мертвых есть дела поважнее, чем отвечать через идиотские колдовские доски на вопросы про выигрышные номера и про суженых. Ох уж эти ваши спиритические игры, столоверчения и другие дурацкие заманки для духов. Чтобы насобирать сладостей, у меня были каких-то четыре часа темноты, и тут меня призывает хихикающая тусовка мисс Курви Курвикс. Эта троица сидела на моей бывшей кровати в интернате в швейцарском Локарно и хором голосила:

– Покажись, Мэдисон Спенсер! Дай посмотреть – на том свете твоя задница такая же толстая?

Шикая друг на дружку, мисс Подстилы Подстилянские нараспев проговорили:

– Открой нам тайну призрачной диеты, – прыснули от собственного детсадовского юмора и повалились, пихая одна другую плечами. Они сидели по-турецки, пачкали обувью мою бывшую постель, попинывали изголовье, ели поп-корн, а на тарелке горели свечи.

– У нас есть чипсы, – дразнили они, шурша пакетиком. – Со вкусом барбекю. И луковый соус.

– На-ка, Мэдисон, – стала зазывать одна. – Иди-ка сюда, хрюшечка, иди…

Потом все вместе:

– Уи-уи-уи! Хрю-хрю! Сюда, поросеночек, сюда! – понеслось в холодную хэллоуинскую ночь.

Они хрюкали. Они фыркали. Они звали, громко чавкали, хрустели питательными закусками, заходились визгом от хохота.

Нет, милый твиттерянин, я не убила их в приступе ярости. В тот момент, когда я пишу эти строки, они вполне живы, хоть и поприкусили языки. Довольно сказать, что я откликнулась на их кошачий концерт и прибыла на черном «линкольне». В тот Хэллоуин пакостное трио Шмари О’Шмарникс с моей помощью избавилось от скудного содержимого своих анорексичных кишок. Нехорошо, нехорошо я поступила. Оправдываю себя тем, что слегка нервничала – заканчивалось отведенное мне время.

Задержаться хоть на секунду означало быть изгнанной на унылую Землю, и каждое мгновение я помнила о длинной стрелке моих наручных часов, взбиравшейся к двенадцати. Как только три мисс Лярви Лярвинс покрылись достаточным слоем собственного благоухающего харча и липких какашек, я рванула к «линкольну».

Верная машина, готовая умчать меня с места преступления, ждала там, где я ее оставила: у заиндевелого бордюра и снежной лужайки возле школьного общежития. Ключи висели в замке зажигания. Часы на приборной панели показывали одиннадцать тридцать пять – достаточно, чтобы вернуться в ад ко времени. «Ах, Земля», – подумала я несколько благодушно и даже с ностальгией, взглянув на старое здание, где прежде тайком жевала инжирные рулетики и почитывала «Паразитов» Дюморье. Все до одного окна ярко горели, многие были распахнуты, впуская морозный швейцарский воздух, ветер с ледяных склонов унылых Альп играл шторами. Из каждого раскрытого окна высовывались головы богатых школьниц: их рвало, и красный кирпичный фасад заливало длинными полосами непереваренной дряни. Жаль было отрываться от этого безмерно приятного зрелища, однако часы на панели показывали уже одиннадцать сорок пять.

Я тепло попрощалась со всем вокруг и повернула ключ в замке зажигания.

Повернула еще раз.

Ногой в мягких «басс виджунах» я надавила на педаль газа, слегка топнув по ней. Часы показывали одиннадцать пятьдесят. Я убедилась, что передача установлена на «парковку», и повернула ключ в третий раз.

О боги! И – ничего. Под капотом не заурчало. Любителям давать советы в чужих блогах, особенно тем, кто считает себя докой по части машин: нет, аккумулятор не сел – выключить фары я не забыла. И тем более – нет, динозавровый сок в баке не кончился. Раз за разом я отчаянно поворачивала ключ, время подбиралось к одиннадцати пятидесяти пяти. В одиннадцать пятьдесят шесть в машине зазвонил телефон, издавая старомодное «др-р-р др-р-р»; я не обращала на него внимания – я в панике пыталась открыть бардачок и разыскать инструкцию, чтобы справиться с техническим кризисом. Прошло четыре минуты, телефон по-прежнему трезвонил. Готовая разрыдаться, я выдернула его из держателя и ответила резким «Alors!»[1]

– «…Мэдисон чуть не плакала от досады, – раздался в трубке вкрадчивый мужской голос. – Сладкое чувство победы над школьными обидчицами обернулось горьким поражением: она обнаружила, что машина не заводится…»

Это был Сатана, Князь тьмы, который явно читал свою мерзкую рукопись – «Жизнь Мэдисон Спенсер», вероятную историю моей жизни, которую он, по его словам, записал еще до моего зачатия. Якобы на этих страницах каждый миг моего прошлого и будущего был продиктован им самим.

– «…малышка Мэдисон в ужасе отпрянула, услышав голос ее властелина в трубке телефона в “линкольне”», – продолжал читать Сатана.

– Это ты испортил машину? – прервала я.

– «…она знала, – произнес голос в трубке, – что на Земле ее ждало Великое Ужасное Предназначение…»

Я крикнула:

– Так нечестно!

– «…Вскоре у Мэдди не останется выбора – она решится на первый шаг и положит начало Концу света…»

Я снова крикнула:

– Ничему я не буду класть начало! – И еще: – Я не Джейн Эйр какая-нибудь!

Часы на приборной панели теперь показывали полночь. В отдаленной горной кирхе начал скорбно бить колокол. Еще до шестого удара телефон в моей руке стал растворяться. Исчезал и сам «линкольн», однако голос Сатаны все бубнил:

– «…Мэдисон Спенсер услышала далекий колокольный звон и поняла, что не существует. Она никогда и не существовала, разве лишь как марионетка, созданная служить невероятно сексуальному и безумно красивому Дьяволу…»

Водительское сиденье таяло, и мой грузный пухлый зад опускался на асфальт. Последний удар эхом разнесся по ущельям унылой Швейцарии. Окна школьного общежития закрывались. Огни в окнах моргали и гасли. Задергивались шторы. Ремень безопасности, секунду назад пережимавший мой необъятный живот, теперь сделался не более материальным, чем туман. Рядом, будто оброненная кем-то, лежала поддельная сумка «Коуч», которую моя подруга Бабетт оставила на заднем сиденье машины.

Пробила полночь, и от «линкольна» осталось туманное пятно, серое облачко в форме автомобиля. Я сидела в канаве с перемазанной Бабеттовой сумочкой из искусственной кожи, брошенная посреди ветреной швейцарской ночи, совершенно одна.

Вместо боя колоколов донеслось синтезаторное дребезжание танцевальной мелодии. Это была песня «Барби Герл» европоп-группы «Аква». Рингтон. Прозвонил смартфон, который я откопала в сумочке среди презервативов и сладостей. На экране высветился номер с кодом Миссулы, штат Монтана. В сообщении говорилось: «СРОЧНО. Проберись на рейс 2903 «Дарвин эйрлайнс» из Лугано в Цюрих, потом на 6792 «Свиссэйр» в Хитроу, оттуда 139-м «Американ эйрлайнс» в Нью-Йорк. Тащи свою задницу в отель «Райнлендер». Быстро!» Эсэмэска пришла от одного засмертного – синеволосого панк-рокера, мотающего срок в аду, от моего друга и наставника Арчера.

21 декабря, 8:00 по восточному североамериканскому времени

Возвращение домой

Отправила Мэдисон Спенсер

([email protected])


Милый твиттерянин!

Если спросить мою маму, она ответит: «Религии существуют, потому что для людей лучше неправильный ответ, чем вообще никакого». То есть мои родители не верили в Бога. То есть Рождество моя семья не отмечала.

Если родители как-то и представляли себе Бога, то в виде громадного, размером с гору, Харви Милка, исцеляющего озоновый слой, а вокруг него вместо херувимов – крылатые дельфины. И еще радуги – куча радуг.

Вместо Рождества мы праздновали День Земли; отмечали День рождения Свами Никхилананды сидячей медиацией дзадзен. Иногда плясали голышом с бубенцами на лодыжках под старыми секвойями: их ветки были густо увешаны замызганными гамаками и ведрами-туалетами экологических активистов – те в знак протеста селились на деревьях и обучали сов методам пассивного сопротивления. В общем, можешь себе вообразить. Не Санта-Клаус, говорили мама с папой, а Майя Анжелу[2] следит за тем, хорошо ведут себя детки или нет. Доктор Анжелу, предупреждали меня, ставит галочки напротив имен на длинном свитке из конопляной бумаги, и, если я сейчас не стану ворошить свою компостную кучку, десерта из водорослей на сладкое не получу. Мне-то лишь хотелось знать, что это важно для кого-нибудь мудрого и не производящего парниковых газов вроде доктора Майи, Ширли Чисхолм[3] или Шона Пенна. Но Рождеством тут и не пахло. Когда ты умер, то понимаешь: вся эта гринписовщина – чепуха, а правы были те самые пристукнутые Библией, которые пьют стрихнин и берут змей на руки.

Нравится это кому или нет, но дорога в ад выложена экологически чистыми половицами из бамбука.

Поверь, милый твиттерянин, я знаю, о чем говорю. Пока мои во плоти живущие мама с папой добрую часть года жгли соевые свечи да молились Джону Риду, я была мертва и узнавала, как все устроено на самом деле.

21 декабря, 8:06 по восточному времени

Одна на вечеринке в честь моего возвращения домой

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Я не из тепличных девочек-домоседок, однако в свете нынешних обстоятельств жажду укрытия в старом семейном гнезде. Пентхаусом в отеле «Райнлендер» мои родители владели сколько я себя помню. Там, на шестидесятипятиэтажной высоте над Лексингтон-авеню напротив «Блумингсдейла», я первым делом закроюсь в своей старой спальне среди мягких игрушек и романов Джейн Остин и до следующего Хэллоуина буду смотреть по кабельному «Вверх и вниз по лестнице». Может, перечитаю «Сагу о Форсайтах». Вроде ничто не мешает: если верить гламурной прессе, мои родители теперь в море на своей трехсотфутовой яхте «Пангея Крусейдер». Прямо сейчас они в Беринговом проливе пытаются помешать плавучему рыбозаводу истреблять касатку, голубого тунца или еще какой вымирающий супер-пупер-деликатес для суши. Всю эту возню доснимают к маминому новому фильму «Кашалоты в тумане»; она играет там отважного гидробиолога (а-ля Дайан Фосси[4]), которого во сне протыкают гарпуном безжалостные японские рыбаки. Съемки заканчиваются на следующей неделе, а гламурная пресса пишет, что «Оскар» фильму уже обеспечен.

Поверь, для мамы это не совсем игра: ее столько раз били во сне гарпуном, что не сосчитать.

И в ответ на похабный комментарий, который только что оставил Леонард-КлАДезь: да, в фильме есть три момента (очередной эксклюзив от гламурной прессы) со знаменитой на весь мир маминой грудью – в сценах, где голая мама блаженно плавает со стадом дружелюбных кашалотов.

Для вас, будущих покойников, кинофильм – плоская зримая реальность со звуком, но без запахов или тактильных ощущений; ровно то же для нас, духов, мир живых. Я могу перемещаться среди людей, их движения и шум обтекают меня, но живые видят меня не более чем актеры на экране – зрителей. Рискую показаться совсем уж жалкой – толстой семиклассницей-очкариком в школьной форме, – но я прекрасно знаю, каково чувствовать себя невидимой. А вот принять тот факт, что физические преграды мне теперь не помеха, – тут надо куда больше терпения. Я прохожу через швейцаров и закрытые двери холла так же просто, как вы сквозь дым или туман, и ощущаю разве только легкую щекотку в призрачном горле или дрожь по всему телу.

Есть и недостатки: люди не только смотрят сквозь меня – они сквозь меня проходят. Это не случайный физический контакт, тебя не просто щупают. Внутрь тебя по-настоящему проникают. С тобой смешиваются. Тебя оскверняют физиологией этих делающих покупки, едящих, блудящих кусков одушевленного мяса. Ты чувствуешь в себе ту же пакость, муть и дезориентацию, что и досмертный идиот, который в тебя впилился.

И да, я всерьез намерена пользоваться словами вроде «дезориентация» – привыкай. Пусть я мертвая жирная корова, но я не буду изображать дурочку только потому, что у тебя Ctrl+Alt+Комплексы по поводу твоего подросткового лексикона. И не-не-не, я определенно не намерена пользоваться интернет-сленгом. Джейн Остин сознательно не оживляла свои ироничные повествования эмотиконами, оттого и мне не пристало.

Повторюсь: к посмертной жизни привыкать и привыкать. К примеру, гостиничные лифты. Глупые люди просто берут и втискиваются в кабинку. В «Райнлендере» я ехала в пентхаус, стоя наполовину в толстой, напичканной коллагенами тетке, сбежавшей в Штаты от налогов, а наполовину в ее вертлявой чихуа-хуа (из тех, с выведением которых явно перестарались). Ощущение такое, будто плаваешь в минералке, смешанной с силиконом. Я чувствовала соленый вкус ее ботокса, от забродивших бета-блокаторов в ее крови у меня кружилась голова, я стояла в теплой ванне из химикатов, составляющих чихуахуа, – о боги! Шестьдесят пять этажей подряд я пропитывалась мексиканской собачкой – скорее бы в душ и отмыть шампунем призрачные волосы.

Я просачиваюсь в коридор сквозь дверь, помеченную «ПХ» (без соседей, держать животных нельзя, курить – тоже), и вступаю в холл пентхауса. Впервые с самого прибытия в унылый Нью-Йорк я оказываюсь в совершенной тишине. Машины не сигналят. Назойливые досмертные не трещат по мобильным на всех языках ООН. Центральная гостиная заставлена мебелью, каждый стул, стол и книжный шкаф – в чехлах от пыли. Даже люстры обернуты белой марлей: ткань внизу собрана в пучок и свисает прозрачными хвостами эктоплазмы. Впечатление такое, будто я попала на тихую тусовку к толпе привидений, только мультяшных, нацепивших на себя простыни, чтобы зловеще повыть. Это сборище призраков – словно диковатая тематическая вечеринка по случаю моего возвращения, правда, устроили его, чтобы надо мной посмеяться. Съезд духов великих и малых. Откровенно говоря, я Ctrl+Alt+Обижена столь нечутким приемом.

По старой привычке – мама блюла такие порядки во всех наших домах от Манагуа до Токио – я разуваюсь у двери.

Из огромных окон за вышеупомянутым суаре лжепривидений открывается вид на архитектуру Манхэттена. Плотно стоящие здания – мрачные небоскребы – крайне напоминают ряды серых надгробных плит. Башни, набитые людьми, смахивают на обломанные колонны, шпили и обелиски, на выставку памятников, которыми отмечают захоронения. За окнами лежит гигантский погост. Большое Яблоко. Разросшийся склад будущих покойников.

Пойми меня правильно, милый твиттерянин, я не хочу наводить тоску, не хочу быть усопшим нытиком, однако есть подозрения, что я страдаю от своего рода посмертной депрессии. Когда новизна загробных ощущений уходит, становится довольно паршиво.

В ответ на трогательную запись, которую сделал Могавк-Арчер666: да, призракам бывает одиноко. Если хочешь подробностей, мне немножко грустно, я чувствую себя ненужной, забытой. Мое сердце раздулось бы как шарик, наполненный горячими слезами, раздулось бы и лопнуло, если бы я увидела своих; увидела бы их, а они меня – нет. Отрезанная от всего, кроме собственных мыслей и чувств, я, призрак, лишенный возможности с кем-либо общаться, стала стопроцентной одиночкой.

Я не просто позабыта, я ощущаю себя покинутой абсолютно всеми.

Тихо, в призрачных носках, я прохожу по коридору мимо папиной курительной, маминого зальчика для йоги и вижу, что дверь в мою спальню заперта. Ну конечно, заперта, и кондиционер врублен в режим морозилки, и шторы задернуты, чтобы игрушки и одежда не выгорели на солнце. Чтобы комната оставалась храмом возлюбленной усопшей дочери. На мгновение замираю, как дура, пытаясь угадать, какой у мамы пароль на систему безопасности. Первый мой вариант: КамиллаСпенсер-величайшаяизнынеживущихактрисдо40лет. Второй: нетянеубиваламилогокотеночкамоейдочки! Еще один: ялюбилабыМэдисонгораздобольшееслибыонаменьшевесила. Все три варианта очень правдоподобны, но тут я соображаю, что могу просто взять и пройти.

А проходить сквозь дверь или стену немногим приятнее, чем делить молекулы с чихуа-хуа. На меня налетают опилки, я ощущаю маслянистость множества слоев бледно-голубой латексной краски.

В моей спальне глазам предстает примерно то же зрелище, что и в гостиной: кровать, низкое кресло без ручек, письменный стол – каждый предмет в белом чехле… только на постели под белой простыней лежит человеческая фигура. В изножье два холма: видимо, стопы. Дальше тощие ноги. Потом, судя по форме, бедра, живот и грудь. Затем ткань провисает – вероятно, над шеей – и идет вверх по лицу, куполом поднимаясь на кончике носа. И я, как медведь из сказки про трех медведей, понимаю, что кто-то занял мою кровать. Возле нее на зачехленном столике свернулся наподобие гнезда белокурый парик. В центре гнезда, как яйца, – зубные протезы, слуховой аппарат, похожий на большую пластмассовую креветку розового цвета, пачка «Голуаз» и золотистая зажигалка. Рядом с этими артефактами стоит в рамочке обложка журнала «Кэт фэнси», а на ней фотография: мама и я, обнимающая котенка с рыжими полосками и горящими глазами. Мамино лицо пропитано ботоксом, зато моя улыбка – застывший миг неподдельной радости. Сверху заголовок: «Кинозвезда и котенок-Золушка: хеппи-энд».

Специально для Паттерсона54: призраки тоже чувствуют печаль и ужас.

После смерти испытания не заканчиваются. По ту сторону смерти тоже есть смерть. Хочешь не хочешь, а смерть вовсе не конец.

Любому будет неприятно войти в тихий, уединенный гостиничный номер и найти там труп, тем более в собственной детской кровати. Это кто-то пришлый – наверняка гондурасская горничная, которая беспардонно избрала местом самоубийства мою славную постельку в окружении мягких игрушек: импортных штайфовских мишек и коллекционных гундовских жирафов[5]. Она скорее всего наелась маминого ксанакса, и теперь ее мерзкое гондурасское тело разлагается, а физиологические жидкости пропитывают мой хастенский матрас ручной работы и простыни марки «Порто» – шестьсот нитей на квадратный дюйм.

Злость пересиливает во мне страх, я подхожу ближе, берусь за верхний край марли и тяну вниз, открывая тело. Это древняя мумия. Карга. Беззубые десны сморщились. Голову в углублении подушки венком окружают редкие седые волосы. Одним движением я срываю белую ткань и бросаю на пол. Ноги старухи вытянуты, руки скрещены на груди, пальцы костлявые, на каждом блестящие коктейльные кольца. Ее платье мне знакомо: дымка аквамаринового бархата, густо расшитого пайетками, стразами и мелким жемчугом. Высокий разрез на юбке приоткрывает костлявую ногу в синих венах от бедра до стопы и до прадовских босоножек. Туфли совсем новые – ценник на подошве почти не стерся. Светлый парик, платье – все это смутно знакомо. Мне припоминаются одни похороны сто тысяч лет назад. И вот уж чудо из чудес: я ощущаю запах сигаретного дыма. Нет, я клянусь, призраки не чувствуют запахов и вкусов мира живых, но от старушки разит табаком. И тут у меня само собой вылетает:

– Бабушка Минни?

Накладные ресницы, похожие на паучьи лапки, вздрагивают. Один край отлепился, отчего вид у старушки несколько безумный. Она моргает, приподнимается на локтях и щурится в мою сторону бельмами. Морщинистое лицо расходится в улыбке, и десны шепелявят:

– Пампушечка?

Для СПИДЭмили-Канадки: это атас. Даже если ты умер, сердце схватывает так же больно, режет, как аневризма, которая распухает от слез и вот-вот лопнет.

Бабушка переводит взгляд с меня на подол своего платья, опять на меня, потом на пайетки и на бархат, приоткрывающий старческие ноги, и говорит:

– Ну и дела! Ты посмотри только: твоя мамаша вырядила меня на похороны проституткой! – Трясущаяся, вся в кольцах рука тянется к столику и хватает пачку «Голуаз». – Дай-ка огонечку бабушке Минни. – Она подносит сигарету ко рту, ее дряблые губы складываются, как для поцелуя, и обхватывают фильтр.

21 декабря, 8:09 по восточному времени

Тошнотворная семейная встреча

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Бабушка, расположившаяся на атласном покрывале моей кровати, кладет одну тощую ногу на другую, и под высоким разрезом юбки мелькает неприятный вид. Меня передергивает.

– Мы похоронили тебя… без нижнего белья?

– Глупая у тебя мамаша, – вместо ответа замечает бабушка. Платье у нее без рукавов, она разглядывает татуировку, которая колючим орнаментом обхватывает ее запястье, тянется к локтю и дальше по плечу. Черные шипастые линии складываются в слова «Я [] Камиллу Спенсер… Я [] Камиллу Спенсер…» – и между фразами наколоты цветущие розы. Бабушка плюет на палец и трет буквы на запястье, говоря:

– Что это еще за приторная дрянь?

Она не видит, но татуировка бежит от плеча к шее, обхватывает ее удавкой, а заканчивается большой розой почти во всю щеку. Это многократное признание набили на ее старой, иссушенной солнцем коже после смерти по настоянию моей матери.

Уперев голову в подушку, бабушка Минни смотрит на грудь, сильно выпячивающуюся из-под платья.

– Силы небесные… Что твоя мамаша натворила?

Крючковатым старческим пальцем она осторожно тычет в упругий выступ – еще одну посмертную обнову.

Она курит призрачную сигарету, дымит на всю комнату и хлопает ладонью по кровати рядом с собой, приглашая сесть. Я, разумеется, сажусь. Я сердита и разобижена, однако учтива. Я только присаживаюсь – не вступаю в разговор и уж тем более не лезу обниматься и целоваться. Прихваченную поддельную сумку «Коуч» я кладу поближе, сую руку внутрь и копаюсь среди бирюзовых эйвонских теней, конфет и презервативов, вытаскиваю странный смартфон и принимаюсь печатать: обращаю злые мысли в слова… в предложения… в раздраженные записи в блоге.

Пишу я честно, и ты можешь решить, что я – самое бессердечное тринадцатилетнее привидение, когда-либо ступавшее по Земле, но мне уже хочется, чтобы моя драгоценная давно покойная бабушка Минни заработала рак легких и умерла во второй раз.

Между затяжками ядовитой палочкой она спрашивает:

– Тут шныряет один медиум – не видала? Оглобля такая – у него еще плохая кожа и коса, как у китайца. – Она смотрит на меня прищурившись.

Адскигорячая Бабетт, будь спокойна: с твоей сумкой я обращаюсь аккуратно.

Бабушка Минни – мать моей мамы. Наверняка в свои лучшие годы она была оторвой: коротко стриглась, сверкала нарумяненными коленками под джаз, отплясывала джиттербаг с Чарлзом Линдбергом[6] на припорошенных кокаином столиках в бутлегерских клубах, гоняла ночами в енотовой шубе по Вест-Эггу на «стутц-беаркатах» и закусывала золотыми рыбками, но я-то знала ее уже порядком обветшавшей – воспитание моей матери вряд ли добавило ей молодости.

К моему появлению на свет бабушка Минни уже коллекционировала пуговицы и нянчилась с ишиасом. И курила как паровоз. Помню, когда я приезжала к ней в глушь на север штата Нью-Йорк, она заваривала чай в банке из-под маринованных огурцов: заливала в нее воду и ставила на солнечный подоконник. Если не считать всей этой норман-роквелловщины[7], у нее в доме воняло, как в пещере троглодита: будто она готовила всю пищу, надергав что росло на грядке и бросив в кастрюлю на огонь, – зато свое, домашнее; хоть бы раз позвонила в ресторан и заказала moules marinières tout de suite[8].

В бабушкину ванну после тебя не проскальзывали тихонько горничные-сомалийки, не отдраивали ее и не расставляли новые пузыречки с грейпфрутовым шампунем. Неудивительно, что мама еще подростком сбежала из дома, потом стала всемирно известной голливудской звездой и вышла замуж за моего папу-миллионера. Долго в босоногую сельскую романтику не поиграешь. Пока я находилась в ссылке на своей Эльбе в унылой глуши, мать уезжала со съемочной группой ЮНЕСКО в Калахари учить бушменов пользоваться презервативами, отец командовал враждебным поглощением «Сони Пикчерз» или прибирал к рукам мировой рынок оружейного плутония. Я же делала вид, что интересуюсь брачными песнями диких птиц.

Я не сноб. Меня нельзя называть снобом, поскольку я давным-давно простила бабушку за то, что она жила в глухомани на ферме. Простила за то, что она покупала домашний сыр, и за то, что не разбиралась, чем отличается шербет от мороженого. Надо отдать должное бабушке Минни: она познакомила меня с Элинор Глин и Дафной Дюморье. А я со своей стороны терпела ее манию самой разводить томаты, хотя нам в любой момент могли доставить помидоры несравненно лучшего качества. Вот как сильно я ее любила. Возможно, это покажется несправедливостью, но я до сих пор не простила ее за то, что она умерла.

Ногтями, длинными, как палочки для еды (их приладила для похорон моя мама), бабушка Минни снимает частичку табака, прилипшую к языку, и говорит:

– Твоя мамуля наняла одного мужика отыскать твой дух, так что держи ушки на макушке. Даже больше скажу: он вроде частного детектива, который разыскивает мертвых, и сейчас он в этом самом отеле!

Я сижу в гостинице, в своей старой спальне среди штайфовских обезьянок и гундовских зебр, и вижу только прикуренную сигарету. Законную форму самоубийства. В ответ на комментарий Леонарда-КлАДезя: да, я веду себя мелочно. Разрешите откровенно: я не совсем лишена сопереживания, но, на мой взгляд, бабушка меня бросила. Она покинула меня, потому что сигареты ей были важнее. Я любила ее, но еще сильнее она любила смолу и никотин. И вот сегодня, обнаружив ее у себя в спальне, я решаю не повторять ошибку и в этот раз ее уже не любить.

Мама не простила ее за то, что она не была Пегги Гуггенхайм[9], я – за курение, готовку, садоводство и смерть.

– Ну, пампушечка, – спрашивает бабушка Минни, – где обреталась?

То тут, отвечаю, то там. Как я умерла, даже не говорю. И ни слова о том, что меня сослали в ад. Пальцы продолжают набивать текст, они выкрикивают все, о чем я не смею сказать вслух.

– А я была там. В раю, – говорит бабушка Минни и тычет сигаретой в потолок. – Мы оба вознеслись – я и твой Папчик Бен. Да только незадача: на небесах тоже приняли тутошний запрет на курение. – И с тех пор, рассказывает она, все как у офисных работников, которые кучкуются на улице в любую погоду, чтобы подымить раковыми палочками: моя мертвая бабушка ради своей гадкой привычки спускается в виде духа на Землю.

По большей части я слушаю и высматриваю в ее чертах свои. Ребенок и старая карга: в некотором роде «было и стало». Ее крючковатый попугайский клюв и мой носик-пуговка, правда, облученный ультрафиолетом ста тысяч летних дней на ферме. Ее каскад всевозможного вида подбородков и мой нежный девичий подбородочек – всего-то тройной. Перевожу разговор на погоду. Она лежит на гостиничной кровати, курит, я сижу рядом на краешке и спрашиваю, не притаился ли тут же в «Райнлендере» и Папчик Бен.

– Ягодка моя, – отвечает она, – брось ты копаться в калькуляторе, пообщайся со мной. – Бабушка Минни ворочает по подушке призрачной головой из стороны в сторону, выпускает в потолок струю дыма и говорит: – Нету здесь твоего Папчика – не захотел пропустить момент, когда в рай прибудет Пэрис Хилтон, он желает ее поприветствовать.

Дай мне сил, доктор Майя, не воспользоваться эмотиконом.

Пэрис Хилтон – в рай?

Не могу себе такого даже Ctrl+Alt+Вообразить.

Я сижу, смотрю в бабушкино лицо, и тут до меня доходит, что я не вижу ее мыслей. Мысли… мышление… доказательство нашего существования, которое приводит Рене Декарт, – они такие же невидимые, как призраки. И как наши души. Похоже, если наука намерена отвергнуть идею души за неимением физического подтверждения, пускай ученые отрицают и наличие мыслительного процесса. Сделав такое наблюдение, я бросаю взгляд на запястье, на массивные практичные часы, и вижу, что прошла только минута.

Бабушка замечает движение моего локтя и поворот руки, говорит:

– Лапонька, ты скучала по бабушке? – и выпускает в потолок еще один фонтанчик дыма.

– Да, – вру я, – скучала, – сама же набираю в смартфоне обратное.

Тут я не могу не отметить про себя, что это – главный конфликт моей жизни: я люблю, я обожаю свое семейство, но только когда мы порознь. Стоит мне порадоваться встрече с давно умершей бабушкой Минни, как тут же страшно хочется, чтобы мою драгоценную полуслепую старушку курильщицу подвергли эвтаназии.

Грустная правда состоит в том, что медицинская эвтаназия – в лучшем случае разовое решение.

И тут я слышу звук.

Он идет из холла пентхауса. Смех.

– Это твой волосатый сыщик-медиум? – спрашиваю я.

Бабушка Минни показывает сигаретой туда, откуда доносится шум – мужской смех, – и говорит:

– Вот потому тебе и не стоит быть здесь, воробышек. – Она сбивает призрачный пепел с призрачной сигареты и подносит ее обратно к губам. – Я тут секретно расследую одно дельце, – произносит она и опять выпускает дым. – Думаешь, мне охота валяться посреди твоих дурацких погремушек? Мэдди, миленькая, ты наткнулась на пост наблюдения.

21 декабря, 8:12 по восточному времени

Место встречи раскрыто!

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Где-то внутри гостиничного номера тяжело лязгает дверной засов. Стук ему не предшествует. Вежливое «горничная!» или «обслуживание номеров!» тоже. Это дверь из общего коридора в гостиную. Щелкает замок. Петли негромко вздыхают, из холла доносятся приглушенные шаги по мраморной плитке.

Печально, однако мертвые по-прежнему способны испытывать мучительную неловкость. Засмертным, как и вам, покуда не разложившимся, бывает страшно стыдно признаваться кое в чем.

К примеру, вот в таком: самые сладкие часы детства я провела, прижавшись ухом к двери родительской спальни. В тех нередких случаях, когда в Афинах, Абу-Даби или Акроне от меня бежал сон, я с наслаждением подслушивала чувственное пыхтение родителей. Их коитальные стоны действовали на меня как лучшая на свете колыбельная. Для моего детского уха это мычание и сопение служило доказательством семейного благополучия. Спазматические животные возгласы подтверждали: мой домашний очаг не развалится, как у всех остальных богатых детей – моих друзей по играм. Впрочем, не то чтобы друзья по играм у меня были.

Постукивания. Легкие удары. У медиумов привидения постоянно во что-нибудь колотят. Для духов, застрявших в физическом мире, это лишь общие правила вежливости. Говоря проще, никому не охота войти в комнату и увидеть, как досмертный какает или занят энергичным перепихоном.

То есть, прежде чем войти, призраки всегда стучат. Я тоже. Я – в особенности. По пентхаусу отеля «Райнлендер» я следую за отцовским смехом, за цоканьем копыт чистопородного жеребца (щелк-щелк его туфель ни с чем не спутаешь) и за взрывоопасным тик-так высоких каблуков пары «маноло бланик». Звуки выводят меня к закрытой двери нью-йоркской спальни моих родителей. Я уже собираюсь пройти сквозь крашеное дерево, как изнутри доносится:

– Скорее, любимая. Мы страшно отстаем от графика. Уже несколько часов, как мы должны трахаться…

Голос – отцовский голос – останавливает меня. Что следует сказать о знаменитом Антонио Спенсере? Голова его напоминает эстетичный валун. Этакая достопримечательность. Разговаривая, он, как правило, изображает диктора, но сегодня голос у него теплый, без стали.

Я передумываю просачиваться сквозь дверь, чтобы не застать животную сцену, и принимаюсь расхаживать по холлу, снедаемая чувством вины.

Мой взгляд падает на электрическую розетку. Этот метод мы вскоре рассмотрим подробнее, пока же просто прими как факт, что моя призрачная эктоплазма втекает в крохотные отверстия и ползет по медным проводам в стене. Представь Чарлза Дарвина, который путешествует среди испарений по речной системе Амазонки. Добравшись до распределительной коробочки, я наугад выбираю провод, следую по нему до новой розетки и скоро натыкаюсь на вилку. Я скольжу по меди, перепрыгиваю разомкнутое место в выключателе, лезу выше и упираюсь в тупик внутри лампы. Это, заметь, не просторная эдисонова лампа накаливания, это тесная, витая люминесцентная лампа в прикроватном светильнике. Вид на комнату загораживает пергаментный абажур. Я скручена внутри стеклянной трубки – энергосберегающей, экологичной (все, как любят мои родители), – а ртуть на вкус Ctrl+Alt+Омерзительна. Из-под абажура мне виден только прикроватный столик. Там, на деревянных прожилках, как предметы современного горячечного натюрморта, лежат смартфон, медная цепочка с ключом от номера, будильник и разорванная упаковка презервативов.

Чу! – умиротворяющее хлюпанье: мои родители неистово тормошат свои старческие центры удовольствия.

Запомните, будущие мертвецы: всякий раз, как вы отключаете люминесцентную лампу или электронно-лучевую трубку, вы видите в них остаточное зеленоватое свечение. Это человеческая эктоплазма. Привидения постоянно попадаются в эту ловушку.

Скрученная внутри темной лампы, я, призрак, услаждаю себя тем, что тайком подслушиваю. Родителей за абажуром мне не видно, однако я разбираю, как отец хрипло шепчет нежности.

– Помедленнее, детка, – говорит он. – Обожаю, когда ты так делаешь, но не спеши. Еще немного, и ты доведешь меня до предела…

Тут под абажур вползает рука. Костлявая рука-паук. Рука-змея в плавном сплетении мускулов и в коже, гладкой, как чешуйки ящерицы. На ногтях облезший белый лак. Розовые полоски, словно борозды на паровом поле, тянутся от ладони почти через все предплечье; они рваные, будто эти несколько дюймов пропахал старый грязный фермер, прежде чем рухнуть замертво в одиночестве от сердечного приступа.

Надрезы – грубо нанесенные и только затянувшиеся – выдают в их владельце вероятного самоубийцу. Милые твиттеряне, мне знакомы эти шрамы, эта рука.

Я узнаю отметину тяжкой жизни в безлюдной сельской глухомани.

Под каждым ногтем коричневый полумесяц. Шоколад. Опытнейшему едоку очевидно, что шоколад молочный, с внешнего слоя батончика «Бэйби Рут». Пальцы скользкие от пота и липкие от карамели. Они пробегают по стеклу лампы, практически гладят мое лицо, пачкают мне волосы. Они ласкают и домогаются призрачной, запертой в трубке меня. Эти пальцы пахнут, как трусы моего отца, киснущие на дне перегретой бельевой корзины. Они пахнут, как пахла мама, когда все утро хихикала и не вылезала из банного халата. В такие дни она безмятежно наливала органический сок из ростков пшеницы, а щеки у нее румянились, натертые отцовской щетиной.

Канареечно-желтого обручального кольца моей матери нет; эта вползшая на столик кисть – не мамина.

За паучьими пальцами змеится предплечье, тощее плечо, тонкая шея. С кровати высовывается лицо, два глаза смотрят из-под нижней кромки абажура прямо на меня, пальцы при этом нащупывают и поворачивают выключатель. Лицо не старше, чем у хорошенькой выпускницы школы; в шестидесятиваттном свете я вижу: это не мамино лицо.

Вокруг рта размазана помада. Лиловатые пятна на щеках там, где усы должны были натереть мамино лицо. Она заглядывает под абажур, будто под юбку. Блудница смотрит с улыбкой на свет из моего убежища и шепчет:

– Который час?

21 декабря, 8:16 по восточному времени

Призыв о помощи

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

И до смерти, и после товарищи предают меня. Девушка, которую мы застали за беззаботным кувырканием с моим весьма женатым отцом, до недавнего времени была мне верным другом и наставником в аду. Вероятно, в Хэллоуин она тоже не вернулась вовремя, но как ей удается явление в физическом теле и плотский контакт с досмертными – это загадка.

Обращаюсь с особой просьбой к друзьям, какие еще остались у меня в огненном подземном мире. Вам, умник Леонард, спортсмен Паттерсон, мизантроп Арчер и милая крошка Эмили, неведомо, что пока жизнь в Гадесе текла установленным порядком, я по нечаянности вышла на связь со своими во плоти живущими родителями. Я позвонила им по телефону ненароком, и разговор с дочерью, которую они едва похоронили, их, вполне понятно, опечалил. Дабы успокоить горюющих маму с папой, я дала совет, как им жить дальше. Вероятнее всего, совет этот приведет их в преисподнюю.

Подземные друзья, прошу вас: если родители умрут за год моего отсутствия, пожалуйста, позаботьтесь о них. Пусть они чувствуют себя как дома.

21 декабря, 8:20 по восточному времени

Место встречи. Продолжение

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

В поисках вещественных доказательств взаимного вожделения моих родителей я, досмертный ребенок, рылась в грязном белье. Вонь и влага простыней служили материальным свидетельством того, что отец и мать все еще любят друг друга, и эти сладострастные пятна подтверждали их чувства лучше любых цветистых, записанных от руки сонетов. Их выделения доказывали, что все стабильно. Скрип матрасных пружин, шлепанье плоти о плоть говорили о биологической привязанности, более крепкой, чем клятва у алтаря.

Отвратные разводы их телесных жидкостей были документом, гарантирующим наш общий хеппи-энд. Однако теперь все, кажется, обстоит иначе.

– Во имя Мэдисон, – пыхтит отцовский голос, – ты хочешь затрахать меня до смерти, Бабетт?

Эти знакомые глаза, окаймленные бирюзовыми тенями и накрашенными ресницами, – плотоядные венерины мухоловки. Мочки ушей оттянуты сияющими кубическими камушками из циркония размером с десятицентовик. Интимно мурлыча и продолжая смотреть на меня в лампе, молодая женщина, Бабетт, спрашивает:

– Скучал по ней?

Отец в ответ молчит. Его раздумья растягиваются в холодную вечность. Наконец он говорит:

– По кому? По жене?

– По дочери. Ты скучал по Мэдисон?

Возмущенное взрыкивание.

– Я стучал по ней? Ты спрашиваешь, бил ли я ее?

– Нет, – говорит Бабетт. – Ты скучал по ней?

После долгой паузы отцовский голос, искаженный досадой, произносит:

– Я был потрясен, когда узнал, что рай вообще существует…

– Мэдисон не соврала бы, – подначивает меня Бабетт, – ведь правда?

– Я скажу ужасную вещь, но еще больше я удивился, что Мэдисон туда пустили. – Смешок. – Откровенно говоря, я просто обалдел.

Мой собственный отец считает, что место мне – в аду.

Но куда страннее другое: я подозреваю, что Бабетт видит меня. Я уверена в этом.

Быстро и сухо отец прибавляет:

– Могу даже представить Мэдисон в Гарварде… но в раю?

– И все-таки она теперь там, – настаивает Бабетт, хотя видит меня здесь, застрявшей на земле, висящей на расстоянии вытянутой руки от их посткоитального диалога. – Мэдисон говорила с тобой из рая, да?

– Пойми меня правильно, я любил Мэдди, как только отец может любить ребенка… – Пауза такая долгая, что я впадаю в ярость. – Если честно, у моей девочки были свои недостатки.

Пустыми словами Бабетт словно бы пытается закруглить разговор:

– Наверное, это больно признавать.

– Если честно, моя Мэдди была трусишкой.

Бабетт театрально ахает:

– Не говори так!

– Но это правда. – Голос у отца уставший, смирившийся. – Все это понимали. Она была бесхребетной, безвольной трусишкой.

Бабетт ухмыляется мне и говорит:

– Только не Мэдди! Только не бесхребетной!

– Таковы эмпирические выводы нашей команды экспертов-бихевиористов, – заверяет отцовский голос угрюмо. Подавленно. – Она скрывалась за защитной маской ложного превосходства.

Стиснутые потроха моего мозга выворачивает от таких его заявлений. Слова «команда» и «выводы» застревают в ушах.

– Ее глаза следили за всем и все оценивали, – сообщает отец, – особенно мать и меня. Мэдисон хаяла любую чужую мечту, а на собственные ей не хватало ни храбрости, ни веры. – Будто выкладывая последний печальный козырь, он прибавляет: – У нас даже не было оснований считать, что бедняжка Мэдди хоть с кем-то дружила…

Это, милый твиттерянин, неверно. Моим другом была Бабетт. Впрочем, она не самый лучший пример дружбы.

Слишком уж быстро и слишком ласково Бабетт говорит:

– Тони, нам не надо это обсуждать.

И так же слишком пылко папа отвечает:

– А мне надо. – Тон у него одновременно праведный и обреченный. Отец говорит: – Леонард нас предупреждал. Давным-давно. Еще задолго до ее рождения он сказал: любить Мэдди будет очень непросто.

Прищурив глаза и ухмыльнувшись мне, Бабетт подхватывает тему:

– Леонард? Который проводил телефонные опросы?

Почти слышно, как отец мотает головой.

– Пусть он и телефонный опросчик, зато сделал нас богатыми. Он предупреждал: Мэдисон будет притворяться, что у нее есть друзья. – Папа негромко смеется. И вздыхает: – Как-то раз Мэдисон просидела все зимние каникулы совершенно одна…

О нет. Во имя Сьюзан Сарандон, слышать это не могу! Мой призрачный мозг, раздутый желудок моей памяти пухнет и ноет.

– Нам с матерью она сказала, что проведет праздники у друзей на Крите, а сама три недели только ела мороженое и читала всякий трэш.

Тьфу ты, милый твиттерянин! О боги! Роман «Навеки твоя Эмбер» не трэш. И я не безвольная и не трусливая.

Бабетт сюсюкает:

– Мэдисон, она же такая славненькая… Быть того не может. – А по глазам цвета мочи видно, что она от души надо мной ржет.

– Так и было, – говорит папа. – Мы все каникулы наблюдали за ней через школьные камеры безопасности. Бедная одинокая толстушка.

21 декабря, 8:23 по восточному времени

Бывшая (?) подруга…

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Отец совершенно не заморочен условностями и услаждает наш слух могучим кряхтением. Грохочут вулканические извержения, которые не приглушаются понятиями о сдержанности или прикрытыми дверьми. Встав с кровати, он босиком прошлепал через комнату и оседлал стульчак в смежной уборной, где кафельные поверхности усиливают череду плюхающих звуков.

Пока его нет, Бабетт опять заглядывает под абажур в мое убежище.

– Мэдисон, не злись, – шепчет она. – Можешь не верить, но я пытаюсь тебе помочь.

Доносится голос отца:

– Бабби, ты что-то сказала?

Она не отвечает ему и продолжает:

– Не обманывайся. Думаешь, автонабор соединил тебя с родителями ни с того ни с сего? – Бабетт кричит шепотом: – Все, что с тобой произошло, не случайность! Ни «Путешествие на “Бигле”». Ни Диснейуорлд. – Она раздраженно говорит: – А те, кого ты считаешь своими мертвыми друзьями… не друзья они тебе. Нерд, качок и панк – у них свой интерес находиться в аду!

Если верить Бабетт, все вы, Леонард-КлАДезь, Паттерсон54 и Могавк-Арчер666, – злоумышленники. Она заявляет, что вы намерены уничтожить Творение и навечно установить свои порядки. Вы подружились со мной в аду. И вы пристроили меня работать на телефоне. Она говорит, все это – часть грандиозного плана, которому уже сотни лет.

– Они называют себя освобожденными сущностями, – твердит Бабетт, – они отказываются принимать сторону Сатаны или сторону Бога.

Слышен звук спускаемой воды.

– Не дай им одурачить тебя, Мэдди. – Бабетт грозит перемазанным в шоколаде пальцем и говорит: – Ты, подружка, не представляешь, какую нездоровую херню они для тебя задумали… – Она шепчет: – Я пока твой лучший друг. Потому и предупреждаю. – Шаги из уборной приближаются. – Смотри, Мэдди. Сатана победит в этой истории! Он отхватит все, и тебе стоит перейти на его сторону, пока можешь.

21 декабря, 8:25 по восточному времени

Место встречи. Часть третья

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

В спальне мелодично дребезжит – «Бисти Бойз» поют «Брасс Манки». Это смартфон на прикроватном столике объявляет, что пришла новая эсэмэска.

Вернувшись в постель, папа объясняет:

– Мы попросили комиссию медиков изучить записи с камер. – Его волосатая рука возникает в поле видимости и хлопает по столешнице в поисках звонящего телефона.

Дар речи мной Ctrl+Alt+Потерян. Даже эмотиконы не передадут ужаса, который я испытываю от его слов. Я чувствую себя персонажем нравоучительного романа о взрослении, папуаской из дремучего племени землеедов – за моими голозадыми детскими выходками наблюдали! Отец, некогда такой преданный, откровенно изменяет матери, а меня при этом считает человеком ущербным и неприятным! Да, милый твиттерянин, я, возможно, эмоционально закрыта и нет у меня избытка поверхностных социальных связей, однако я горжусь тем фактом, что не стимулировала свою девственную штучку перед какими-нибудь вуайеристами-спецами по детской психологии и не доставила им антропологической радости. Чудовищно думать, что за мной наблюдали другие люди. Пусть даже родители. Особенно родители.

– Антонио? – окликает Бабетт.

Отец что-то невнятно бурчит.

– Зачем мы здесь? – жеманно спрашивает она.

Снова загорелая волосатая рука: она берет телефон, и отцовский голос говорит:

– Мы сопровождаем Камиллиного охотника за привидениями из номера шестьдесят три четырнадцать. – Золотое обручальное кольцо на его пальце похоже на ошейник. – Того парня, которого Леонард велел нам нанять, – помнишь? Из журнала «Пипл»? Он еще глотает ведрами собачий транквилизатор. – Речь отца замедляется, в промежутках между словами попикивают клавиши смартфона. Он еще говорит, хотя сам уже отвлекся – просматривает сообщения. Он продолжает описывать эффект выхода из тела во время трипа под каким-то анальгетиком, кетамином, – идол контркультуры Тимоти Лири называл такое «экспериментом по добровольному умиранию». Он объясняет, как этот наемный ловец духов сам погружает себя в состояние околосмертного опыта, нарочно приняв чрезмерную дозу. Мой отец, милый твиттерянин, способен замучить подробностями на любую тему. Он описывает то, что ученые называют «состоянием выхода из-под препарата», – после него кетаминщики клянутся, что их душа покидала тело и общалась с другими на том свете.

– Я не об этом, – говорит Бабетт.

– Леонард сказал нам нанять этого фрика и засесть тут, в «Райнлендере».

– Но зачем здесь я? – настаивает она.

– Я подцепил тебя в Хэллоуин…

– Сразу после Хэллоуина, – поправляет Бабетт.

– Я подцепил тебя по той же причине, по которой плюнул в лифте по дороге сюда. – Он произносит слова еще медленнее, будто отдает указания абсолютно глухой горничной-сомалийке. – Я тоже хочу получить крылья, – говорит он. – Бабби, милая, я чпокаюсь с тобой лишь потому, что так мне велит доктрина скотинизма.

Кровать скрипит под его весом. Матрас опять начинает издавать пронзительные звуки: визгливые арпеджио, мало напоминающие о занятиях любовью – скорее похожие на вопли, когда в кино за кадром в кого-то тычут ножом в гостиничной ванной.

Запыхавшийся отцовский голос произносит:

– Пусть моя дочь и не была идеалом, я ее люблю. – Он говорит: – Я готов лгать, обманывать и убивать, лишь бы вернуть мою девочку.

То сообщение в смартфоне пришло от Камиллы Спенсер. Песня «Brass Monkey», совершенно точно; рингтон, поставленный на звонки от мамы. А эсэмэска? Эсэмэска состояла из двух слов: «ОНА ВОССТАЛА».

21 декабря, 8:28 по восточному времени

Турист среди мертвых

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Покупать maison[10] то в одном конце света, то в другом – такой у мамы механизм приспособления. В Стокгольме, в Сиднее, в Шанхае – запасной план для каждого запасного плана; в результате у нее всегда имелось убежище. Это ее беспроигрышная стратегия: избыточные варианты отступления. Если в какой-нибудь стране менялись налоги или местная пресса делала мою маму предметом насмешек, она скрывалась у себя на Мальте, в Монако, на Маврикии.

Для отца ту же функцию исполняли подружки. Точно так же, как мать никогда полностью не связывала себя с одним местожительством, у отца была не одна мисс Краля Полюбовникс. Неявная, по большей части неосознаваемая прелесть запасных домов и любовниц заключается в их не-использовании. Неосуществленное желание, мысль о роскошном пустом доме или о сохнущей по тебе содержанке делают их постоянно привлекательными. Представь разворот «Плейбоя», или скучающих наложниц в гареме с картины Делакруа, или комнату из журнала об интерьерах. Все это – пустующие сосуды, которые ждут, когда их наполнят.

Узрев внебрачные проделки отца, я потрясенно удаляюсь. Я кровоточу обратно по медной проводке «Райнлендера». Нарвавшись на эту сцену, я быстро возвращаюсь прежним путем в холл пентхауса, мое призрачное «я» пузырем возникает из розетки. Процесс включает расширение, раздувание шара эктоплазмы приблизительно до моих обычных размеров пухлой тринадцатилетки. Складываются черты лица, потом очки в роговой оправе, за ними школьные кардиган и юбка-шорты. Последними принимают форму мокасины «басс виджун», а с ними из розетки вытекают остатки призрачной меня – невредимой, но Ctrl+Alt+Отрезвленной.

И кажется, я здесь не одна. Человек стоит среди мебели, среди стульев и столов, которые горбятся под белыми чехлами. Он стоит под люстрой, под марлевым саваном. Мои призрачные глаза и глаза незнакомца впились друг в друга. Вероятно, передо мной тот охотник за привидениями, о котором предупреждала бабушка.

Милый твиттерянин, можешь назвать меня надменной аристократкой, но я до сих пор изумляюсь, когда вижу в Штатах американцев. Почти все детство я мыкалась между Андоррой, Антигуа и Арубой, из одного сказочного налогового рая в другой, я беспрестанно мигрировала вместе с теми, кто бежал от подоходного налога, укрывая колоссальные заработки в Белизе, Бахрейне и на Барбадосе. У меня сложилось впечатление, что США разогнали своих граждан по офшорам и теперь заселены и управляются нелегалами.

Да, время от времени попадается кто-нибудь в форме горничной или за рулем «линкольна», но человек, которого я вижу в холле нашего пентхауса, явно не слуга. Во-первых, он светится. Излучает ясное голубое сияние. Не такое, как если бы в нем горела лампа; у него, скорее, грани, он, как драгоценный камень, собирает окружающий свет. Лицо размыто – я вижу одновременно и переднюю, и тыльную части его головы. Это как глядеть через книжную страницу на солнце, когда ясно различаешь буквы с обеих сторон. Поразительно: будто разом видишь все фаски бриллианта. Сквозь человека просматриваются здания за окном – серая панорама за Центральным парком. Волосы его спускаются вдоль спины косой – толстой и длинной, как багет; каждая прядь просвечивает и переливается, будто стеклянная лапша. Его шея – натянутый целлофан, на коже – морщинки вен и сухожилий. Пиджак, штаны, даже запачканные кроссовки – все прозрачное, будто слюна.

Он стоит – руки свисают вдоль туловища – и колышется, как столб дыма. Губы у него дряблые, словно медуза, проплывающая в кадре какого-нибудь мерзкого документального фильма о жизни моря. Голос приглушен – кажется, будто кто-то шепотом секретничает за стеной.

Да, СПИДЭмили-Канадка, до того, как я умерла, именно так мне и представлялись привидения.

Измученным голосом он произносит:

– Ты – та самая мертвая девочка.

Он меня видит.

– А вы?.. – спрашиваю я. И осекаюсь.

Его фигура покачивается. Он начинает падать и тут же выравнивает себя рывком, будто резко пробудившись, но прилагает слишком много усилий, и его заваливает в другую сторону. Ему так и не удается занять устойчивое положение, его шаткая поза – беспрестанная череда едва предотвращенных падений.

Милый твиттерянин, возможно, я не знакома с достославной женской радостью менструации, однако наркомана при встрече определяю без труда. Жизнь с Камиллой и Антонио Спенсерами означала тесные контакты со множеством разных людей, зависимых от веществ.

Остолбенев, я сглатываю всухую и спрашиваю:

– Вы – Бог?

– Мертвая девочка… – Человек словно шепчет. Он рассеян, причем буквально: он испаряется. Его руки тают, будто молоко в воде. Слова – слабее эха, тихие, как мысль. Он говорит: – Я в номере шестьдесят три четырнадцать. Найди меня. – Остается лишь тень его голоса, когда он произносит: – Приходи и расскажи мне тайну, которую знает только твоя мать…

21 декабря, 8:30 по восточному времени

Родители отправляют лазутчика

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Здесь и сейчас, в отеле «Райнлендер», я движусь по проводам из родительского пентхауса в комнату 6314. Я следую совету таинственного призрачного видения, просвечивающего человека с немытыми волосами, перекрученными в хипповскую косу, не менее отталкивающую, чем засаленный хвостик какого-нибудь противного укурка из сельской глухомани. Благодарю, СПИДЭмили-Канадка, за вопрос, но да – призрака могут преследовать другие призраки. К примеру, моя бабушка: засела в спальне пентхауса, курит, бездельничает и своим присутствием напоминает о лете, что мы провели вместе в штате Нью-Йорк, и о бесчисленных ужасах, которые там произошли.

Прокатившись по электрическим цепям через непаяные соединения и много раз свернув не в ту сторону, я выбираюсь из щелей розетки в номере 6314. Обстановка: комната в задней части здания с видом на магазин «Барниз» и пруд в Центральном парке, два мягких стула возле окна, комод, кровать – каждая поверхность уж наверняка кишит клопами, одурелыми от крови. Между стульями – стеклянный столик, на нем – дорожки белого порошка. Анды, масштабная модель. Апеннины. Скалистые Галапагосы, только с вершинами из белой кристаллической пыли. Под столиком развалился мой таинственный гость: сам на животе, голова набок. Он лежит на ковре, судя по виду, мертвый. Из ноздри торчит плотно скрученная бумажная трубочка. Она – все в той же белой пыли.

Милый твиттерянин, мне, пожившей с родителями – бывшими укурками, торчками и обдолбышами, – этот пейзаж прекрасно знаком. Когда моя призрачная сущность устраивается на краю постели, распластанное тело издает стон. Его веки вздрагивают. Туловище и конечности можно было бы спутать с кучей несвежей, пропотевшей одежды, если бы та не колыхалась чуть заметно от дыхания. Дрожащие руки упираются в ковер, и весь костюм пугала – заплатанные джинсы, фланелевая рубашка в клетку и замшевая куртка с бахромой – цепляется за стул и поднимает себя на ноги. Уже не магически прозрачный, этот несимпатичный и тощий человек озирает номер и окликает:

– Мертвая девочка?..

Вот это, должно быть, и есть частный детектив-парапсихолог, которого послала моя мама.

Его возраст так просто не угадаешь. Кожа на лице бугристая и пунцовая, будто взяли аппетитный крем-карамель и заморозили с рикотто-малиновой крошкой фурункулов. То, что показалось мне поначалу пухлой верхней губой, – лишь густые усы того же цвета, что и губы. Руки, каждый сантиметр открытой шеи – все в морщинах, словно этого человека сворачивали, как тесто для штруделя, и теперь его не расправить. Налитые кровью глаза сканируют комнату. Он спрашивает:

– Мертвая девочка, ты здесь? Ты пришла, как я просил?

Как и многие зависимые от веществ, выглядит он старше трупа.

Похоже, он меня не видит. Да, я могла бы мигнуть светом, дать вспышку на экране телевизора, чтобы обозначить свое присутствие. Однако я выжидаю.

Бумажная трубочка все еще торчит у него из носа. Он вытаскивает ее и говорит:

– Дай мне знак.

Его пальцы распрямляют бумагу. Фотография. На ней мама обнимает меня, мы обе улыбаемся в камеру. Это обложка журнала «Парад». Пойми правильно, милый твиттерянин: когда делали этот снимок, я и подумать не могла, что его поместят под заголовок: «Кинодива и ее пораженная недугом дочь противостоят трагедии детского ожирения». Да, я улыбаюсь, как довольная жаба, и пухлыми руками прижимаю к себе котенка рыжей масти. Тронутый бродяга с косой поворачивается вокруг себя и показывает вырезку со рваными краями мини-бару, кровати, письменному столу, припорошенному белым столику.

– Смотри, – говорит он, – это ты.

Нижняя кромка фотографии потемнела от влаги из его носа. Меня, хоть и очень толстую, мамины руки обвивают целиком. Я вспоминаю запах ее парфюма.

Мне любопытно, и я уступаю: медленно задергиваю занавеску.

Голова бродяги так стремительно оборачивается к окну, что его омерзительная коса летит по широкой дуге.

– Есть! – восклицает он и несколько раз дергает согнутой в локте рукой вверх-вниз. – Я тебя нашел! – Он все кружит, глаза ощупывают комнату, пальцы шевелятся, будто хотят схватить мое невидимое тело. – Твоя старушка запляшет от радости. – На меня он не смотрит. И вообще не смотрит на что-то конкретное – его глаза сканируют каждый уголок комнаты. Обращаясь в никуда, он произносит: – Это доказывает, что я лучший. – Его внимание привлекает стеклянный столик с полосками белого порошка. – Вот он, мой секрет. Кетамин. Чудесный К. – Он снова скручивает фотографию, сует в нос и наклоняется, изображая длинную затяжку. – Я называю себя «охотник за головами духов». Мертвая девочка, твоя старушка платит большое бабло, чтобы я тебя разыскал.

Да, СПИДЭмили-Канадка, ты все поняла верно: этот рассыпающийся обтрепыш именует себя охотником за головами духов. Пора опасаться худшего.

Он моргает: веки закрываются, открываются, снова закрываются, и каждый раз надолго, как у засыпающего человека. Потом он резко распахивает глаза и спрашивает:

– Что я говорил? – Он протягивает ладонь, будто для рукопожатия. – Меня зовут Кресент Сити. Не смейся. – Пальцы у него дрожат. – Когда-то мое настоящее имя было еще хуже: Грегори Цервек.

Нанять именно такого посланца – очень в духе моей жернового помола цельнозерновой матери. Вот он, крылатый Меркурий, который должен посодействовать извечной связи мать – дочь. Человек улыбается, выставляя кошмарные, несимметричные, кривые зубы. Губы дрожат от усилия. Когда улыбка сходит, а желтушные нервные глаза перестают метаться по комнате, он медленно опускается на стул и упирает локти в колени. Бумажная трубочка все так и торчит из носа. Он окликает:

– Мертвая девочка? Мне надо на твой уровень. – Потом делает глубокий вдох и выдыхает так, что грудь у него впадает, словно у тряпичной куклы. Потом склоняется над стеклянным столиком, выравнивает трубку по широкой дорожке и, будто муравьед, принимается за белый яд.

21 декабря, 8:33 по восточному времени

Кетамин. Краткий обзор

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милые наркоманы!

Если ваши родители не исполнили свой долг и не познакомили вас с ассортиментом веществ, оборот которых ограничен, позвольте, вас просвещу я. Прогрессивные мать с отцом не оставили простора моему детскому воображению. Ни насчет облизывания высушенных на солнце жабьих шкурок. Ни насчет занюхивания банановой кожуры, запеченной и смолотой в желтый порошок. Пока другие родители старательно приобщали разборчивых отпрысков к кассуле с изюмом или гуляшу с брюквой, мои постоянно внушали: «Мэдди, милая, не допьешь стакан рогипнола, тирамису на сладкое не получишь». Или: «Выйдешь из-за стола, только когда съешь последний кусочек фенициклидина».

Дети по всему свету тайком скармливают шпинат или брокколи домашним питомцам, так и я украдкой совала своим кодеиновые таблетки. Наша бедная собачка не могла спокойно обитать в конуре – ее то и дело возили на реабилитацию. Даже моего морского ангела, Альберта Финни, пришлось высушить, поскольку я вечно бросала ему в аквариум перкодан. Бедный мистер Финни.

Кетамин, милый твиттерянин, – торговое название гидрохлорида. Это анестетик, который связывается с опиоидными рецепторами в головном мозге. Чаще всего его назначают пациентам и животным для подготовки к операции. Он снимает боль у тех, кого зажало в машинах при страшных автокатастрофах, – настолько он сильный. Если нужен кетамин, ты можешь либо купить его за огромную сумму наличными у лабораторий из стран «третьего мира» через их подпольную сеть, которую контролируют мафиозные синдикаты в Индонезии и Мексике, либо подрочить Рафаэлю, нашему садовнику в Монтесито.

Изначально кетамин – прозрачная жидкость, но ее можно нанести на противень и высушить до состояния зернистого порошка. Ах, воспоминания… как часто входила я на кухню у нас дома в Амстердаме, Афинах или Антверпене, а мама – в жемчуге и переднике в цветочек – доставала поднос душистого, свежеиспеченного Чудесного К! Вонь метамфетаминовой лаборатории – запах электролита и кошачьей мочи – навевает на меня те же уютные воспоминания, что на моих сверстников – аромат шоколадного печенья.

Толчешь крупинки в мелкий белый порошок и просто занюхиваешь, как кокаин, – эйфорический приход длится примерно час. Бон аппетит. Впрочем, не то чтобы я пробовала. А вот опять же наша бедная собачка, Дороти Баркер, и недели не прожила в трезвости.

В номере 6314, словно демонстрируя все вышесказанное, мистер Кресент Сити склоняется над столиком. Одна рука отводит косу, чтобы та не смахнула заначку порошкового К, другая зажимает ноздрю, вторая ноздря проходится вдоль дорожки. Будто фермер, вспахивающий грязное поле, он заканчивает одну бороздку и принимается за следующую. Когда его нос очищает стеклянную поверхность, мистер Кресент Сити, все еще согнувшийся пополам, на мгновение замирает. Не поднимая головы, он говорит – глухо, в столик:

– Не бойся, мертвая девочка… Я профессионал. Так я зарабатываю на жизнь. – Его руки обмякают. Коса падает. – Парадокс: чтобы жить, я должен умирать.

С этими словами мистер Охотник за головами духов заваливается вперед и лицом пробивает стеклянную столешницу.

21 декабря, 8:35 по восточному времени

Аве Мэдди

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

В номере 6314 мертвое пугало развалилось посреди брызг разбитого кофейного столика. Как ни странно это звучит, я не в первый раз один на один с мертвецом, лежащим у моих ног в окружении осколков. Терпение – скоро все прояснится.

Как описать то, что происходит дальше? К настоящему времени я успела отбыть наказание в аду. Я сражалась с демонами и тиранами и стояла на вершинах скал, созерцая величественные океаны телесных жидкостей. Пока я была жива, меня носили по воздуху «Гольфстримы» из Брисбена в Берлин и Бостон, а раболепная прислуга усердно скармливала моему жадному рту чищеные виноградины. Я наблюдала (впрочем, равнодушно), как моя мать летит на спине сгенерированного компьютером дракона в замок из поддельных рубинов и драматично замедленным движением отпивает диетическую колу. Однако все это не подготовило меня к следующему. Я обхожу лежащего мистера Кресента Сити и присаживаюсь, чтобы рассмотреть получше. Пол усыпан осколками армированного стекла. Скрученный листок – обложка из журнала «Парад» – выскользнул из носа и теперь медленно разворачивается, цветком распускаясь среди искристых крупинок. Моя мама – эталон волос, зубов и человеческого потенциала для всех и вся на свете. И я, бич ее существования.

Мой внутренний естествоиспытатель (сверхъестествоиспытатель – считай меня Чарлзом Дарвином загробной жизни) внимательно наблюдает за происходящим. Куча грязных шмоток торчка начинает светиться. Что-то зыбкое, как воспоминание, мерцает на поверхности. Свечение, бесплотное, будто мысль, поднимается от лежащего тела. Заметь, милый твиттерянин: призраки состоят из воспоминаний и мыслей. Душа есть чистое сознание, и ничего больше. Сияние складывается в прозрачную фигуру, которую я впервые увидела в холле пентхауса в «Райнлендере». Безжизненное сморщенное тело по-прежнему на полу, а над ним стоит его мерцающий двойник. Он смотрит на меня и восторженно улыбается.

– Мертвая девочка.

Сидя на кровати, я говорю:

– Меня зовут Мэдисон Спенсер, – и киваю на снимок со мной и мамой, который разворачивается на полу.

Рискну предположить, что фигура передо мной – дух мистера Кресента Сити. Как показывает данный случай, употребляющие кетамин способны покидать физическую оболочку. Их сознание отделяется, душа оставляет отключенное препаратом тело и, если верить невнятным показаниям множества любителей Чудесного К, может путешествовать.

Призрак переводит взгляд с меня на фотографию и обратно. Он падает на колени, касается лбом ковра у моих ног, его лохматая коса шлепает по моим «басс виджунам». Голос, приглушенный ковром, произносит:

– Мертвая девочка… это ты!

Из чистого негодяйства я наступаю призрачной ногой на его мерзкую косу.

Отвратительный фыркающий звук разрывает воздух.

За ним – второй трубный залп.

Распростертое на полу ничтожество пердит.

– О, великая Мэдисон Спенсер, услышь мою молитву, – шепчет он и выпускает свежую – свежую? – порцию кишечных газов. – Скорее прими мое почтение и восхищение, ладно? Надо торопиться – у меня только пара минут, прежде чем я вернусь в тело, а мне еще надо рассказать тебе о моей священной миссии…

И это гадкое чудовище снова портит воздух.

21 декабря, 8:38 по восточному времени

Новый мировой скотопорядок

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин, дух мистера Кресента Сити, явно двинувшийся умом, лобызает пол у моих ног, вжавшись лицом в ковер. Призрак бормочет: «Ссаки. Говно. Говно. Хер. Сиськи. Сука…» Нецензурная мантра. Он шепчет: «Бля. Жопа. Хрень. Хрень. Хрень…» Это синдром Туретта, приступ в форме молитвы. Одновременно с обсценными словами дух с косой поднимает открытые ладони и просяще тянет ко мне пальцы. Рядом грудой лежит его материальное тело, распластавшись морской звездой поверх искристого моря осколков.

Не вставая с кровати, я распрямляю пухлую призрачную ногу и носком «басс виджуна» толкаю его склоненную голову; не то чтобы пинаю по черепушке – просто дотрагиваюсь. И спрашиваю:

– Что за фигня?

В ответ мистер Кресент Сити – его беспардонный призрак – пускает газы. Трескучий залп, натуральный утиный манок. Он очумело бормочет:

– Прими песнь почтения моего затхлого ануса, дорогая Мэдисон. Прими скромную хвалу, мою «Аве Мэдди»…

Аве Мэдди? Милый твиттерянин, эти слова немедленно вызывают у меня в мозгу ступор. Мое имя каким-то образом сделалось синонимом пуканья?

Я спрашиваю:

– Давай-ка проясним: тебя наняла моя мама?

– Прими мою заднепроходную молитву, – говорит он. – Святой ангел Миллисент Спенсер, прошу твоего божественного наставления.

Я говорю:

– Ты отвратителен. – Я говорю: – И к твоему сведению, меня зовут Мэдисон, ты, тлетворный червь.

– Прости меня, сердитая девочка-ангел.

Я – ангел. Как бы не так. Я спрашиваю:

– Сколько моя мама тебе платит? – Я встаю, подхожу ближе и задаю другой вопрос: – Что тебе рассказали мои родители? – После культа Гайи, Матери-Земли, который они распропагандировали в «Вэнити Фэйр», даже вообразить не могу, какой верой теперь увлеклись мама с папой – экс-язычники, экс-буддисты и экс-атеисты. Я щелкаю пальцами, чтобы привлечь его внимание.

– Камилла, великая Камилла, – расстилается дух, – мать маленькой мессии, что отведет человечество в рай… – Он рыгает. – Услышь мои молитвы.

Я поднимаю призрачную ногу и ставлю ему на светящийся затылок.

– Давай-ка договоримся. Ты занюхал здоровенную дорогу Чудесного К и провалился в К-дыру. Твоя душа вышла из тела на сколько там – на час? – Сквозь сжатые зубы я предупреждаю: – Еще раз пукнешь – вырву твою вонючую косу с корнем.

– Минут на тридцать – сорок, – произносит он, не отрывая лица от пола, и водит одной протянутой рукой из стороны в сторону ограждающим жестом. – Так я нашел Мэрилин Монро. Элвиса. – Дух стучит себя по грудине, в голосе звучит некоторая гордость. – Я лучший.

– Это ж горы кетамина.

– Бля. Бля. Бля, – говорит он.

– Ну-ка хватит!

– Но так я отдаю дань почтения, – ноет призрак.

– Мне?

– У нас мало времени, – говорит он. – Паломничество сюда по воле твоей матушки было долгим. Моя святая обязанность – безопасно доставить тебя на «Пантейджес».

В театр?

– Это большой корабль.

– В смысле на «Пангею Крусейдер»?

– А я как сказал? Не важно. Главное – ты должна следовать туда за мной.

Прозрачная фигура под моей ногой начинает таять.

– То есть когда твоя душа вернется в это мерзкое… – я показываю на груду плоти и тряпья, – мне надо идти за тобой?

– Ага, – отвечает он, – типа того. – Мозг у него поврежден, внимание рассеяно. Фантом постепенно исчезает, как тогда, в пентхаусе. Его душа возвращается в загубленное наркотиком тело.

Чтобы удержать его еще немного, я буквально наступаю ему на шею. Я ору:

– Говори! Я приказываю тебе, вонючий таракан! – Вот она, Мэдди. Я такая – властная. Я требую ответа: – Что задумала моя коварная мать?

Бздеж. Отрыжка. Путь к искуплению лежит через брань.

У меня жуткое предчувствие.

– О славный ангел Мэдисон, ты умерла, и твою плоть погребли, но из загробного мира ты говорила с матерью… – Он тает. Мистер Кресент Сити ускользает обратно к жизни. – Ты указала твоим праведным последователям путь в рай. Пердеть в набитом лифте… ссать в бассейн… говорить «бля»…

Милый твиттерянин, моя призрачная сущность холодеет от ужаса.

– С тех пор как твой святой дух посетил родителей, они проповедовали твое учение миллионам по всему свету. Несметное число твоих учеников возносит «Аве Мэдди», как и я. – Он прибавляет себе под нос: – Бля. Говно. Жопа… – и говорит: – Верховная Мать Камилла – наша пламенная блудница…

– Духовница, – поправляю я.

Но поздно. Мистера Кресента Сити больше нет под моей ногой. В другом конце гостиничного номера лежащее пугало начинает шевелиться.

21 декабря, 8:40 по восточному времени

Грубое искупление

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Пускать газы. Рыгать. Ковырять в носу и разбрасывать козы. Лепить жвачку на скамейки в парке. Таковы обряды новой главной мировой религии, и все это – моя вина. Я-то лишь хотела вновь собрать нашу семейку, пусть и в аду. Я советовала им парковаться во втором ряду, говорить слова на «ё» и кидать окурки на землю. Поскольку знала, что эти действия уж точно приведут их в ад. А раз они не могли помалкивать в тряпочку, то теперь обрекли миллиарды душ на вечные муки.

Милый твиттерянин, все, что я говорила своим, было в шутку. Я лишь хотела их подбодрить.

Почему мимолетные мысли какого-нибудь доброхота вечно превращаются в идеалы следующей цивилизации? А вдруг Иисус, Будда и Мухаммед были обычными смертными, которым всего-то и хотелось, что сказать «здоро́во» и утешить своих во плоти живущих друзей? Вот, вот почему мертвые не разговаривают с будущими покойниками. Досмертные перевирают любое наше слово. Я тут дурака валяла, а мама вывела из моих шуточек целую теологию.

О боги! Получите теперь «скотинизм» – международное религиозное движение, основанное на сортирном юморе и хамском поведении.

Как мне поступить? Можно попытаться вправить мозги моим родителям. Вот так я и поступлю. Пока мистер Кресент Сити кое-как поднимается на ноги, я решаю следовать за ним к моей тронутой матери и растолковать, что к чему, страдающему от кишечных газов материальному миру.

21 декабря, 8:44 по восточному времени

Мир скотинитов

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин, представь мир, где все люди день за днем живут с полной уверенностью, что попадут в рай. Спасение гарантировано абсолютно всем. Вот на какую Землю я вернулась. Из номера 6314 «Райнлендера» я иду следом за моим проводником, мистером Кресентом Сити. Багажа у него нет. Он шаркает, с каждым движением с его одежды сыплется стеклянная крошка, но на самом – ни пореза, ни царапинки, хоть он и разбил кофейный столик. Лифт съезжает в вестибюль, двери раздвигаются, незнакомый постоялец, пропуская нас, отходит в сторону. Он вежливо кивает и произносит:

– Жрать вам говна, подтирка.

Кресент в ответ слегка кланяется, говорит:

– Приятно попидореть, манда. Всего вам черножопого, – и обильно сплевывает ему на ботинки.

И все это натворили мои родители! Стоило догадаться, что они раззявят рты и не смолчат. Могу поспорить: поговорив со мной по телефону, мама сию же секунду велела секретарю созывать пресс-конференцию. Даже не сомневаюсь, что они с папой усердно разносили по миру мой совет о том, как попасть на Небеса Вестибюль «Райнлендера» – некогда храм пристойного поведения и деликатных негромких бесед – сделался вонючей раздевалкой, местом сортирного трепа и миазмов.

При этом – поразительный контраст – все улыбаются. Столько счастливых людей в одном месте не бывает. Постояльцы, консьержи, швейцары – у каждого радостное лицо ребенка-сквернослова. Они смотрят друг на друга, а глазки чистые и влюбленные, как у ренессансных херувимов, с обожанием взирающих на младенца Христа. Администраторша приветствует нас такой широкой улыбкой, что кажется, будто ей приплачивают за каждый показанный зуб. Глаза блестят неподдельным восхищением.

– Надеюсь, вам было у нас охеренно и разжописто, мистер Сити?

Кресент улыбается не менее восторженно:

– Просто обосраться, мокрощелка, охренительно.

Администраторша подтверждает, что счет за номер выставят Камилле и Антонио Спенсерам, принимает ключ и мило сообщает:

– Кажется, ваша говноедская машина с шофером-негрилой уже ждут. Могу ли я, дери вас за ногу, помочь еще с какой-нибудь мутотенью?

– Нет, спасибо, – говорит Кресент, сует руку в передний карман драных джинсов и вытаскивает купюру. Между дрожащими от наркотиков пальцами – стодолларовая бумажка. Он складывает ее под носом, сморкается, как в салфетку, под завязку наполняя соплями, и протягивает тошнотворную банкноту администраторше:

– А это можете сунуть себе в задний проход.

Та сияет самой широкой улыбкой, берет деньги и говорит:

– До встречи в раю, придурок.

– Жидовка, – радостно отвечает Кресент и шагает к выходу.

Вслед ему несется птичий перелив:

– Хорошего дня, жополиз сраный!

Улыбающийся посыльный, придерживая входную дверь, хитро козыряет на прощание:

– Отсоси, хот-дог с дерьмом.

Кресент Сити сует парнишке еще одну перемазанную сотню.

Водитель в форме стоит у обочины возле открытой двери сияющего «линкольна».

– В аэропорт, мистер спермоед?

Как и сказала администраторша, предки шофера – выходцы из Африки. Кресент радушно жмет ему руку и устраивается на заднем сиденье.

– Да, чернозадая обезьяна, в терминал внутренних рейсов, пожалуйста.

В таком вот паскудном духе, смеясь, они болтают всю дорогу до аэропорта. Ни капли обиды. Запретных выражений не существует. Даже люди, мимо которых мы едем – идущие по тротуарам, сидящие в машинах, – все блаженно улыбаются, словно неуязвимые для оскорблений. Поймав на себе взгляд Кресента, они радостно поднимают в ответ средний палец. Оглушительно сигналят машины. Улыбки слепят. Каждый торжествует, что попадет в рай, если, конечно, будет усердно браниться.

Водитель выпускает облако кишечных миазмов, которое мгновенно заполняет салон зловонием его застойных кишок.

– Душевно, – говорит Кресент Сити, глубоко втягивая воздух. – Ангел Мэдисон возрадуется.

– Аромат спасения, брат, – отвечает шофер. – Вдыхай полной грудью!

В терминале мы проходим мимо газетного киоска. На обложке «Ньюсуик» заголовок: «Хамская религиозная революция. Явление скотинитов». Журнал «Тайм»: «%&!?/ный путь к искуплению». На телеэкране под потолком вестибюля диктор Си-эн-эн рассказывает: «Скотиниты заявили о воскрешении своего мессии…»

По пути к гейту я семеню пухлыми поросячьими голяшками, еле поспевая за шагающим размашистой, как у зомби, походкой Кресента. Он не слышит меня, поскольку сейчас он не под препаратом, но продолжает бормотать и со стороны, видимо, кажется психом нелеченым в грязной, выбившейся, полузастегнутой рубашке. Впрочем, не то чтобы бубнящий под нос шизик в лохмотьях кого-то сильно беспокоил. Нет, теперь, когда человечеству гарантировано вечное место одесную Бога, все радостно скалятся, а в глазах туман праведности.

– Ты, мертвая девочка, выбрала идеальное время, – говорит Кресент. – У нас есть дурацкие законы насчет того, чтобы водить машину трезвым, носить обувь и не заводить дома боа-констрикторов, но у нас не было законов насчет самого главного: как спастись. А людям страшно хотелось узнать – как.

В этой новой религии, скотинизме, смерть кажется отпуском до конца времен на пятизвездочном курорте, где все оплачено.

– Ты принесла мир всей планете! Нет больше ни геев, ни евреев, ни африканцев, – провозглашает он, продвигаясь вперед. – Гляди: мы все – скотиниты!

Вышло очень просто, объясняет Кресент Сити. Мои родители развернули мощную кампанию вокруг мертвой дочери, которая связалась с ними из загробного мира, рассказали всему свету, что я теперь ангел на небесах, тусуюсь с братьями Кеннеди и Эми Уайнхаус и что открыла им верный, стопроцентный метод спасения. Они разразились очередью пресс-релизов, где натрепали насчет того, как я катаюсь на облачке за жемчужными вратами и бренчу на арфе. Дико, но в такой уж среде обитают Камилла и Антонио.

– Скотинизм не настоящее название нашей веры, – говорит Кресент. – Это ярлык, который выдумали журналюги для своего удобства. Официально мы именуем себя апостолами Мэдлантиды.

Глядя трезво, не могу винить предков за такой ажиотаж. Прежняя теология «Расходуй бережно, используй повторно» наверняка давала слабое утешение им, родителям, чьего единственного ребенка убили в день рождения. Да, я скончалась в свой день рождения от сексуальной асфиксии, и приводить подробности мне стыдно.

Это смерть ангста. Забудь Ницше. И Сартра забудь. Экзистенциализм мертв. Бог воскрес, а людям показали дорогу к сияющему бессмертию. В скотинизме всякий, кто оставил религию, получил путь, ведущий обратно к Богу, и это… это здорово. Только взгляни на их беззаботную неторопливую походку. В свете нового спасения земная жизнь для них – как для школьников последний день учебы.

Такое их счастье происходит не из страха перед адом, тюрьмой или остракизмом. Оно возникло из полной уверенности в грядущем рае. Неизбежность смерти теперь греет их как глобальная Последняя Пятница перед бесконечной вечеринкой в Масатлане.

Пока мы ждем в телетрапе, Кресент говорит:

– В раю первым делом устрою себе новую печень. И новое тело, и волосы, как раньше. Клянусь, – продолжает он, сжимая посадочный талон, – попаду в рай – и больше никогда не прикоснусь к наркотикам. Никогда.

– Аминь, – раздается голос. Это женщина за нами в очереди. Придерживая на плече сумку и набирая текст в смартфоне, она говорит: – В раю стану есть стейк с картошкой фри на завтрак, обед и ужин, а весить все равно буду не больше ста пятидесяти фунтов.

– Аминь, – слышен еще один голос из очереди.

– В раю, – говорят где-то у начала телетрапа, – заново налажу контакт со своими детьми и стану таким отцом, какого заслуживают эти славные ребятишки.

– Аллилуйя! – восклицает кто-то. То тут, то там в узком телетрапе раздается «Хвала Господу», и все подряд начинают делиться своими планами на вечность.

– Вот попаду к Богу – и доучусь в школе.

– В раю заведу себе такую огромную тачку, каких не бывает.

– А я, когда умру, попрошу себе хер больше, чем твоя тачка, – выдает кто-то.

Мы проходим на борт в первый класс, Кресент Сити отыскивает места.

– Сядешь у окна или у прохода? Я купил два билета. – Он будто ждет, что я выберу, потом говорит: – Сейчас вернусь, – и шагает в туалет.

Я сажусь возле окна. Стюардесса делает объявление:

– Мы готовимся к взлету. Пожалуйста, пристегните свои сраные ремни и убедитесь, что спинка гребаного кресла закреплена в вертикальном положении…

Пассажиры смеются и хлопают. Она не успевает закончить инструктаж по безопасности, как знакомая прозрачная фигура, дух Кресента Сити, возникает в проходе и садится рядом со мной. Его тело с передозировкой кетамина, по-видимому, заперто в туалетной кабинке.

Бледный, просвечивающий, как призма, но с оттенками всех возможных цветов спектра, призрак улыбается мне и говорит:

– Жду не дождусь, когда стану таким же ангелом, как ты.

В начале салона стюардесса сперва стучит, потом принимается колотить в дверцу туалета. Дух Кресента, не обращая внимания, спрашивает:

– Ну, так как там, в раю-то?

21 декабря, 8:43 по восточному времени

Рождение мерзости

Отправил Леонард-КлАДезь

([email protected])


Что же сталось с латексным младенцем, брошенным среди бури? Египетские жрецы, пишет Солон, поют, что божок постепенно оживет. По его тельцу, перемазанному шоколадом и губной помадой, начнет циркулировать остывшее семя, исторгнутое незнакомцем.

Не долго лежит испачканный предвестник на розовой звезде Голливудского бульвара – ветер подхватывает его и уносит вдаль. Греческий чиновник пишет, что нечистоты в канаве подбирают и влекут дитя. Крохотный идол – безликий, наполненный дыханием – плывет среди утопших крыс и распухших телец прочей живности. Таковы голливудские стоки. И подземный коллектор Лос-Анджелеса ведет божка и выносит к заблудшим бутылкам из-под отбеливателя и кетчупа. Ливневая канализация и водосливы направляют поток пластиковых отбросов, эту нисходящую миграцию полистирола. И латексный младенец отважно продвигается вперед – не в корзине из тростника, но в сопровождении легиона использованных шприцев; спеленатый полиэтиленом, он странствует среди щербатых расчесок и беглых теннисных шариков. Хлам сбивает в косяки и несет по захороненным трубам к не знающим солнца отстойникам. Здесь плавают таинственные призрачные предметы в блистерах – пластиковых околоплодных пузырях, давно разродившихся для своих потребителей. Такова судьба всех мирских сокровищ. И в свой час латексное дитя и все эти материальные дары – бессмертные отходы смертных людей, – все они извергаются в ложе реки Лос-Анджелес.

Так же, как едва вылупившихся черепашек манит лунный свет, а лосося ведет его предназначение, ровно так же увлечет нашего латексного младенца и его грязное воинство рукотворного мусора. Отлив вынуждает целое поколение бесформенного, бесполезного хлама устремиться в Тихий океан.

21 декабря, 8:44 по восточному времени

Сексуальный хищник в животном царстве

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин, это не хвастовство, но ни у одного взрослого ум не испорчен и не развращен так, как у невинной одиннадцатилетней девственницы. Дети, еще не усвоившие скучных фактов о репродуктивной анатомии и пока не имеющие такта и механических знаний, могут вообразить сексуальные действия с морским ежом… с зеброй… с фламинго.

Еще будучи досмертной, я мечтала родить деток с крылышками. Я бы соблазнила морскую свинью, и наше потомство плавало бы в океане. Половая зрелость манила возможностями: мои дети рычали бы, разевая огромные львиные пасти, или бегали, стуча копытами. И почему никто не додумался до этого раньше? Я не могла дождаться.

Зверинец мягких игрушек вдохновлял меня, и мой дневник пух от рассказов о разудалых плотских похождениях. Само собою, все эти истории были выдуманными. Я заполняла страницы аккуратнейшим почерком, зная, что их непременно изучит моя мать. «Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я натерла токсином галлюциногенной медузы свою обнаженную пи-пи…»

Да, СПИДЭмили-Канадка, я могла бы вести блог, но план сработал бы, только если бы родители поверили, что я скрываю подробности своих грязных делишек. «Дорогой дневник, – писала я, – мама ни за что не должна этого узнать, но сегодня я пила просто божественный абсент, а вместо трубочки взяла один из сушеных обезьяньих причиндалов…» Я спрятала дневник на захламленной книжной полке среди всякой галиматьи о периоде Регентства. Не прошло и недели с первой записи, как родители приступили к враждебной шпионской деятельности.

Не то чтобы они объявляли кампанию. Я догадалась о ней, поскольку как-то за завтраком мама ни с того ни с сего упомянула, что брать в рот обезьянью штучку – отличнейший способ подхватить ВИЧ.

– Правда? – спросила я, обкусывая тост и втайне трепеща от того, что они заглотили наживку. – Это касается штучек любых обезьян? – Я слизнула масло с кончиков пухлых пальцев. – Saimiri sciureus тоже?

Отец поперхнулся кофе.

– Кого?

– Это такие миленькие беличьи обезьянки, – пояснила я, похлопала ресницами и кокетливо зарделась.

– Почему ты спрашиваешь?

В ответ я лишь пожала плечами.

– Да просто так.

В том возрасте я так увлекалась обезьянками, что хотела выйти за какую-нибудь замуж. Первым делом, конечно, закончила бы колледж, получила степень за сравнительные постмодернистские исследования гендерной маргинализации, а уж потом стала бы мамочкой миленькой обезьянки.

Родители обеспокоенно переглянулись.

– А как насчет заманчиво толстой штучки Callithrix pygmaea? – спросила я, растопырила перемазанные пальцы и стала их загибать, будто припоминая свидания: – Карликовой игрунки?

Мать протяжно вздохнула, окликнула: «Антонио?» – и подняла бровь, будто спрашивая «Что произошло в Тиргартене, мистер?». Они оба очень неохотно ограничивали мое поведение, но кое-что явно следовало объявить не лезущим ни в какие ворота. Однако пичкавшие меня идеологией свободной любви родители сумели только посоветовать мне практиковать безопасный секс, не важно уж с каким биологическим видом. Вяло улыбнувшись, мама спросила:

– Не хочешь ксанакса, милая?..

– А Chloropithecus aethiops?[11] – продолжила я, приняв взволнованный вид.

В прошлом месяце отец действительно возил меня в Берлинский зоопарк, и эта экскурсия стала прекрасной возможностью для исследования.

Пропитанное ботоксом лицо матери слегка перекосило. Точно такое же кислое выражение было у нее на оскаровской церемонии, когда награду за вклад в киноискусство вручили Тому Крузу; тогда через несколько секунд она сблевала в шикарную сумочку Голди Хоун, чем испортила небольшой драгоценный запас роскошного шоколада и солнечных очков «Гуччи».

В лучшем случае они могли дать мне набор межвидовых презервативов всевозможных размеров и прочесть лекцию насчет того, что я должна требовать к себе уважения со стороны сексуальных партнеров-приматов.

В тот момент я поняла: родители никогда не расколются, что читают мой дневник. Однако раз они узрели одиннадцатилетнюю секс-социопатку, то будут вынуждены его читать. Они побоятся не читать, и я продуманными ложными признаниями смогу ими манипулировать. Теперь они мои рабы.

«Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я до отвала башки дула гавайскую травку через бонг, залитый пузырящимся тепленьким слоновьим семенем…» Теперь даже грустно, до чего легко родители приняли мою буйную зоофилию. «Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я проглотила ЛСД и нежно подрочила стаду антилоп гну…»

Да, на бумаге я представлялась развратницей, но на самом-то деле была тайным, подавленным снобом. И пока родители воображали гадкие сцены, где я резвилась вдвоем, а то и втроем с ослами и обезьянками-капуцинами, я на самом деле, угнездившись в какой-нибудь корзине с грязным бельем, читала исторические любовные романы Клэр Дарси. Мое детство по большей части состояло из такой вот двойной поведенческой бухгалтерии.

«Дорогой дневник, ну и отходняки! – писала я. – Напомни никогда, никогда больше не вмазываться несвежей мочой гиены через грязную иглу! Я всю ночь глаз не могла сомкнуть и стояла над спящими родителями с мясницким ножом. Если б хоть кто из них шевельнулся – раскромсала бы обоих в лоскуты…»

А я… Теперь-то я понимаю, что допустила стратегическую ошибку Чарлза Мэнсона. Мне бы остановиться, пока меня считали тепличной разновидностью наркоманки-зоофилки. Но нет ведь: надо было сгустить краски, представиться потенциальным маньяком… Неудивительно, что вскоре после той самой записи родители отправили сексуально неисправимую одиннадцатилетнюю меня в унылую глухомань.

21 декабря, 8:47 по восточному времени

Прелюдия к моему изгнанию

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Я не всегда выглядела человеком-зефиром. В одиннадцать я была тощей, как рельс; девочка-сильфида с индексом массы тела чуть выше отметки, за которой отказывают органы. Да, когда-то я была стройненькой и миниатюрненькой, как балерина, с метаболизмом колибри, и в таком виде представляла собой ценность. Я служила детским эквивалентом красотки-спутницы, подтверждением маминой фертильности и папиного блистательного генетического достояния; на снимках папарацци я улыбалась рядом с родителями.

А потом меня сослали в глухомань. Давнее воспоминание застряло в мозгу.

Север штата Нью-Йорк. Унылая глушь. Одно из немногих мест, где у моих родителей не прикуплен дом. Представь секстильон израненных деревьев, плачущих на снег кленовым сиропом, – вот тебе север штата. Еще вообрази миллион секстильонов клещей, которые заражены болезнью Лайма и только и ждут, чтобы тебя укусить.

Это не злобное пустословие: с помощью маминого ноутбука одиннадцатилетняя я отыскала спутниковую фотографию северной глухомани. Если взглянуть на нее целиком, это точь-в-точь пятнистый армейский камуфляж. Из космоса просматривается линия шоссе номер какой-то там жизненно важной транспортной артерии, пробитой между ничто и нигде. Я читала названия городков, искала хоть что-нибудь известное и вдруг узрела. Там, на карте, был обозначен Вудсток.

Вудсток, штат Нью-Йорк. Мерзкий Вудсток. Прошу извинить за следующее признание. Лично мне пакостно поднимать эту тему, но мои родители познакомились на Вудстоке девяносто девятого, где все бунтовали из-за цен на пиццу и воду в бутылках, продаваемых в центре тысячи акров этой отравленной перенаселенной грязищи. Мама была всего лишь голой деревенской девушкой, облаченной в запах пота и пачули, папа – бледным голым студентом, бросившим Массачусетский технологический, с длинными сальными дредами; он сбрил все обычно видимые волосы, чтобы больше походить на Будду. Ни у той, ни у другого не было при себе даже обуви.

Они рухнули в лужу и зажгли. Его хозяйство занесло грязь в ее штучку, она подхватила ИМП, и они поженились.

Кто говорит, что чудес не случается?

Теперь они пересказывают эту историю, подхватывая реплики как по-писаному, и веселят ею незнакомцев в зеленых телестудиях и на вечеринках по случаю окончания съемок, а момент с грязью выделяют особо, поскольку этому гадостному эпизоду он придает оттенок скромности и аутентичности.

Да, мне известно слово аутентичность. Могу произнести не запнувшись.

Горничная-сомалийка упаковывала мои чемоданы, а мама перебирала мою одежду на предмет бирок «только химическая чистка». Видимо, жители глухомани стирали свои грязные вивьен-вествудские баски между плоскими камнями на реке. Сашими у них тоже не было. И Интернета, уточнила мать. Во всяком случае, у бабушки с дедушкой. И телевизора. Зато у них водились животные. Не в далеком абстрактном смысле – животные вроде полярных медведей, чья численность резко падает, или бельков, которые нежатся на льдине, а их вот-вот забьют дубинками эскимосы; нет, животные – это бабушкины козы, квохчущие куры да мычащие коровы, за которыми мне предстояло ухаживать в качестве ежедневной рутинной обязанности.

О боги!

Никакие мольбы не помогли избежать ссылки. Без долгих разговоров меня сунули на заднее сиденье «линкольна» и спровадили, набив один небольшой чемоданчик исключительно запасом ксанакса. Тем летом, на двенадцатом году жизни, в столь нежном возрасте, я научилась подавлять страх. Душить собственные гордость и злость. И то был последний раз, когда моя мать могла похвастаться тощей дочерью.

21 декабря, 8:51 по восточному времени

Папчик, часть первая

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Поначалу Папчик мобилизовал меня на его текущую кампанию против биоразнообразия. Стратегия заключалась в том, что мы вдвоем на карачках под палящим солнцем истребляли каждое туземное растение, покусившееся на бабушкин огород, и оставляли только пришлую фасоль. Как-то мы трудились плечо к плечу – изводили сорняки на корню, пытаясь создать сомнительную монокультуру бобовых, – и он спросил:

– Мэдди, лапонька, ты веришь в судьбу?

Я не ответила.

А Папчик не сдавался:

– Что бы ты сказала, если б твоя жизнь была предопределена до последних мелочей еще до твоего рождения?

Я упорно не ввязывалась. Он явно хотел привить мне некое слабоумно-экзистенциалистское мировоззрение.

Папчик оторвался от прополки и обернул ко мне морщинистое лицо.

– Что ты знаешь о Боге и Сатане?

Ветер северной глухомани взъерошил его седые пряди. Не поднимая глаз, я убила сорняк. Я пощадила росток фасоли. Я ощущала себя Богом.

– Ведь ты знаешь, правда же, что Бог и Сатана враждуют? – Он оглянулся, будто хотел убедиться, что мы одни. Подслушивать нас было некому. – Если я открою тебе тайну, пообещаешь не говорить бабушке?

Я выдернула еще один сорняк. И ничего не пообещала. Вместо этого мое девичье нутро сжалось, готовясь к какому-нибудь омерзительному откровению.

– А ежели я скажу тебе, – продолжил он, не получив ответа, – что ты рождена стать самым великим человеком за всю историю? Что, если твоя судьба – уладить спор между Богом и Сатаной?

21 декабря, 8:53 по восточному времени

Неполиткорректный пир

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин, если тебе интересно, в доме, стоявшем особняком в глуши на севере штата, была одна гостиная, забитая книгами… две тесные спаленки… примитивная кухонька… единственная уборная. Одна из двух спален когда-то принадлежала матери, теперь ее отдали мне. Как меня и предупреждали, здесь не было ни телевизора, ни хоть какого-нибудь компьютера. Телефон был, но ископаемый, с дисковым набором.

Типичный обед выглядел так: я сидела за кухонным столом один на один с тарелкой худшего кошмара одиннадцатилетней меня. К примеру, телятины. Или сыра – продукта подневольного труда не входящих в профсоюз работяг из Центральной Америки. Свинины с промышленной фермы. Глютена. Я на вкус ощущала споры болезни Крейцфельда-Якоба. Я чувствовала запах аспартама, испытанного на лабораторных обезьянах. Как-то я рискнула спросить, откуда взялась говядина – не от коров ли с пастбищ, что на месте вырубленных и выжженных лесов Амазонии. Бабушка лишь мельком посмотрела на меня, прикурила очередную сигарету и пожала плечами. Чтобы потянуть время, я положила вилку в тарелку и взялась потешно и очень подробно излагать, что стряслось со мной в прошлом месяце на вечеринке в загородном доме Барбры Стрейзанд; эпизод в пляжном коттедже Барбры на Мартас-Виньярд и в самом деле был совершенно безбашенный.

В гостиной зазвонил телефон, бабушка помчалась поднимать трубку. Из соседней комнаты, едва уловимый, будто легкий запах, донесся ее голос: «Аллё-о?..» Скрипнули диванные пружины – она присела. «Я вообще не покупаю ватные шарики. Скорее возьму ватные палочки». Она замолчала, потом сказала только: «Синего», а еще через секунду, послушав: «Мятные». Потом: «Замужем, уж сорок четыре года как». Затем: «Один. Девочка у нас, Камилла», и, кашляя: «Шестьдесят восемь в июле стукнуло». И вдогонку: «Общество братьев во Христе».

Я осталась на кухне одна со своей прерванной историей про Стрейзанд. Не попробовав ни кусочка, я вышвырнула котлету в открытое окно над раковиной.

Та же история повторилась за ужином: мне дали запеканку с тунцом, при ловле которого пострадали дельфины, – островатый запах японских дрифтерных сетей ни с чем не спутаешь. Не успела я начать байку про Тони Моррисон[12], как опять зазвонил телефон.

Бабушка вышла. Из гостиной раздалось:

– Бабетт, говорите? Да, с радостью отвечу на несколько вопросов…

Как и в прошлый раз, я вышвырнула возмутительную пищу в кухонное окно, чем сделала подарок менее щепетильному сельхозживотному. В мире было полно заманчиво страдающих от голода детей, которых могли бы усыновить мои родители, я же не намеревалась бить баклуши в деревенской глухомани, лопать подливку и толстеть до тех пор, пока не сделаюсь обузой, способной лишь портить имидж матери.

Так за столом и повелось: бабушка Минни подавала какую-нибудь кукурузную кашу политически сомнительного происхождения (залитую маслом, явно содержащим конъюгированную линолевую кислоту), а я рассказывала нелепейшую историю о Тине Браун[13], пока не раздавался звонок – реклама или опрос. Время обеда означало, что бабушка сидит в гостиной на диване и произносит в трубку слова «радиация», «химиотерапия», «четвертая стадия» и «Леонард». А на кухне, так чтобы она не видела, я отправляла ведущую к ожирению еду – фрикадельку за фрикаделькой, гриб за грибом – в окно. И думала: «Леонард?..»

Папчик Бен редко бывал дома, вечно ходил по каким-то делам, отнимавшим много времени. Порой я думала, бабушка мчится к телефону, надеясь, что звонит он. Или моя мама. Но это всегда был кто-то другой; какой-нибудь невольник рыночных исследований по имени Леонард, или Паттерсон, или Либераче, звонящий бог весть откуда.

Только раз я опередила бабушку Минни. Она, по локоть в пенной воде, мыла посуду и попросила меня ответить. Тяжко вздохнув, я отставила тарелку с пирогом из пекана, выращенного способом, вредным для экологии, и проданного не по принципам честной торговли. Я поднесла к уху трубку, пахнущую куревом и бабушкиным кашлем, и сказала:

– Чао!

Последовала тишина. Я уж подумала, это мама звонит узнать, как у меня дела, но тут голос спросил:

– Мэдисон? – Голос принадлежал мужчине. Молодому мужчине, а то и подростку. Определенно не Папчику Бену. Он сказал, почти смеясь: – Мэдди, это я – Арчер!

Я такого не знала и решила от него отделаться. В гостиную, вытирая руки ветхим полотенцем и вешая его на плечо, вошла бабушка.

– Мы знакомы? – осведомилась я.

– Через пару лет будем, убийца, – ответил мальчишка, потом прибавил заговорщицки: – Хер кому-нибудь уже оторвала сегодня? – и расхохотался. Он все хохотал и хохотал.

Медленно, будто в тай-чи, я протянула бабушке пахнувшую дымом трубку.

21 декабря, 8:55 по восточному времени

Папчик, часть вторая

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

В другой раз Папчик заполучил меня к себе в сообщники, когда воровал невылупившееся потомство из-под пернатых задов домашней птицы. Мы обходили утлую избушку, где обитали куры, и безжалостно выкрадывали их будущие поколения. И всю дорогу Папчик донимал меня:

– Ты хоть раз думала, с чего это твои мамка с папкой так быстро разбогатели?

Мои руки оттягивала корзина с хабаром, и я лишь пожала плечами.

А он не отступал:

– Вот как так – чего ни вложат, все окупится? – Не дожидаясь ответа, он разъяснил: – А так, солнышко: когда мамка была в твоем возрасте, у ней появился ангел-хранитель по имени Леонард. Звонил ей как по расписанию, – сообщил Папчик, продолжая разорять гнезда. – Так она мне сама и заявила. А как-то – она еще была подростком – сказала, что ангел дал ей выигрышный лотерейный номер, и попросила меня купить билет. Не пойми, кто звонит, не пойми откуда… что я мог подумать? А ее мамка ей верила.

Не смущаясь тем, что я упорно молчу, он продолжал:

– Ейный ангел-хранитель, Леонард, и теперь ей позванивает. Ангелы, они это умеют. Куда б ни уехала – везде найдет и звонит. И папке твоему тоже.

Я внимательно разглядывала одну особо рябую скорлупку.

– Тот самый Леонард, – не унимался Папчик Бен, – который затребовал, чтобы тебя прислали к нам на лето.

Эта подробность, милый твиттерянин, приковала мое одиннадцатилетнее внимание. Я посмотрела в слезящиеся дедовы глаза.

– Я не должен тебе говорить, – сказал он шепотом, – но этим летом тебя ждет решающий бой с силами зла.

В моем взгляде, должно быть, читалось смятение.

– А ты ведь и не знала, а, лапонька? – Цвет его лица говорил о том, что Папчик в жизни не ухаживал за кожей.

Нет, я не знала. Решающий бой? С силами зла?

– Ну, – замялся он, – теперь вот знаешь. – Его сучковатые пальцы забрались в гнездо из соломы и выудили очередное яйцо. Сложив новую добычу мне в корзину, Папчик прибавил: – Ты, главное, не забивай этим свою головку.

21 декабря, 8:57 по восточному времени

Я отправляюсь в плавание

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Лето в глуши предоставляло множество увлекательных занятий. Позабавиться можно было, к примеру, луща горох или обдирая кукурузные початки. Вишня – умопомрачительное количество – так и манила вынуть из нее косточки. У меня дух захватывало – я прямо-таки не знала, с чего начать.

Бабушка Минни – ветхая скорлупка дубленной солнцем и ветром кожи, подбородок и плечи с обвисшими складками – стояла над электроплитой, колдовала с мудреной регулировкой, а из-под крышки кастрюли валил такой пар, что воздух в кухне туманился, будто в турецкой бане. Горы убитых местных фруктов лежали на столешницах рядками, по стадиям свежевания и потрошения, и каждая рабочая поверхность была липкой от их подсохшей крови. Персики с удаленными косточками заполняли огромную миску. Яблоки, расчлененные и забальзамированные в стеклянных банках, дожидались упокоения в погребе. Вышеупомянутый пар оседал на стенах и собирался в струйки. Он капал с потолка. Посреди этой бойни хлопотала моя бабушка: щурясь, оглядывала результат своих зловещих трудов. Одним уголком бледных губ (в другом была зажата сигарета) она сказала:

– Ягодка моя, не мешайся под ногами. Пойди-ка развлеки себя.

Развлечь себя? Бабушка, должно быть, тронулась. Как можно ласковей я взялась за перепачканные завязки ее передника, потянула своими мягкими ручонками и сказала:

– Бабушка, миленькая, а не обследовать ли тебя на старческое слабоумие?

Развлечь себя! Будто бы я могла собрать из имевшихся в моем распоряжении палок и булыжников телевизионный приемник, потом создать вещательную сеть и ее местный филиал, потом запустить продакшн и на целый сезон забить канал передачами. Успех подобных действий, предпринятых девочкой раннеподросткового возраста, сказала я бабушке, крайне маловероятен.

– Да нет же, – возразила бабушка Минни, вытягивая завязку из моих цепких рук. – Книжку бы тебе почитать. – С этими словами она оставила кипящие фруктовые трупики, обернулась ко мне, ухватила за плечи и повела из кухни по коридорчику в гостиную, где во всю стену от пола до потолка простирались книжные полки. Здесь она велела выбирать среди древних, в кожаном переплете, томов.

Следует заметить, тогда я не была страстной читательницей, какой вскоре сделалась. В моей швейцарской школе, хоть и чудовищно дорогой, больше говорили об острых проблемах экологии и о попранных гражданских правах угнетенных туземцев. Исходя из своих этических принципов, я возмутилась, поскольку никак не могла читать книгу, одетую в шкуру коровы, которую вырастили на ферме явно в условиях большого стресса.

В ответ бабушка только пожала усталыми, в упряжи ситцевого фартука плечами фермерши. Сказав: «Выбирайте, чего сами изволите, юная мисс», она вернулась к своим занудным развлечениям – к закатыванию томатов, а может, к маринованию мышей-полевок – и уже из кухни окликнула через плечо:

– Либо читай книжку, либо иди выбивай половики. Решать тебе.

Моральные принципы не позволяли мне даже помыслить о каком-либо насилии – пусть и над неодушевленным ковриком. Не могла я представить, что буду горбатиться и на других сельхозработах, предложенных бабушкой: устраивать геноцид сорнякам… реквизировать еще теплые зародыши из гнезд домашней птицы… Единственно ради политического компромисса я решила выбрать книгу. Пальцы пробежались по корешкам в мертвых шкурах. «Моби Дик»? Спасибо, нет. В кои-то веки я была признательна матери за ее знаменитое участие в акциях «Гринпис». «Маленькие женщины»? О боги, чудовищный сексизм! «Алая буква»? «Обитель радости»? «Листья травы»? Бабушкины полки прогибались под малоизвестными, давно забытыми книгами. «Тропик рака»? «Голый завтрак»? «Лолита»? Фу! Сплошной тухляк.

Милые твиттеряне! На ваши обвинения в том, что я не по годам развита, отвечу так: люди с годами не меняются, и это факт. Пожилые – на самом-то деле взрослая малышня. И наоборот: молодежь – юные стариканы. Да, мы можем выработать кое-какие навыки, с течением жизни постичь некоторые истины, но по большому счету в восемьдесят пять ты тот же, что и в пять. Ты либо рожден умным, либо нет. Тело взрослеет, растет, проходит полуневменяемые фазы репродуктивного помешательства, но умираешь и рождаешься ты, по сути, одним и тем же человеком.

Это… это доказательство существования твоей бессмертной души.

Я постояла-постояла, потом решила закрыть глаза и вот так, ничего не видя, трижды крутнулась вокруг себя, затем протянула руку в сторону книжных полок. Пальцы, как по шрифту Брайля, пробежались по ребристым корешкам и тисненым названиям. Кожа – мягкая, в трещинках и складочках – фактурой слегка напоминала мозолистые бабушкины руки. Я прошлась по всем книгам, потом пальцы замерли у той, которая, казалось, мне и предназначена. Она должна была вывести меня из тогдашнего бедственного положения, из долгих дней телевизионной депривации и интернет-голодания. Слепые пальцы ухватили книгу и вытянули ее из ряда товарок. Я открыла глаза и посмотрела навстречу будущему.

На потертой обложке золотыми буквами значилось: Чарлз Дарвин. Вот книга, что даст мне приют. История, в которой я смогу прятаться месяцами.

Из глубин деревенской кухни бабушка прокричала:

– Время вышло, пампушечка моя! Горох сам себя не почистит…

– Но я уже нашла! – откликнулась я.

– Чего нашла?

Добавив в голос детского восторга, я крикнула:

– Книгу, бабушка!

Наступила тишина, прерываемая только мерзкими брачными воплями птиц за окном, которые склоняли друг дружку к бурному спариванию. В доме стоял запах табачного дыма и пара из бабушкиной пыточной кастрюли.

– Какую книгу? – подозрительно спросила она. – Как называется?

Я взглянула на корешок – есть ли там название.

– Про собаку. Про миленькую собачечку и ее приключения на море.

Бабушкин голос заискрился, помолодел и, едва не смеясь, почти по-девичьи она крикнула:

– Дай-ка угадаю… «Зов предков»! В твоем возрасте я обожала Джека Лондона!

Я разлепила страницы – они пахли комнатой, в которую давно не входили. Судя по запаху, это был целый бумажный зал с лакированными половицами, каминами, забитыми холодным пеплом, и пылинками в лучах света, что падает сквозь высокие окна. Я оказалась первой за многие поколения, кто заглянул в этот бумажный замок.

Нет, книга называлась не «Зов предков», однако, милый твиттерянин, бабушка Минни была счастлива, я – избавлена от чистки гороха, а это самое главное.

И звали автора не Джек Лондон, но какая разница? Если читать книгу, ее можно растянуть на все тоскливые каникулы. Она оживит постылую глушь радостью и восторгом канувшего в Лету мира собаки. Голова моя уже склонилась над раскрытыми страницами и потонула в словах и мыслях давно усопшего рассказчика. Я видела исчезнувшее прошлое глазами этого чужого мертвого человека.

Открыв титульный лист, я прочла: «Путешествие на “Бигле”».

21 декабря, 9:00 по восточному времени

Папчик, часть третья

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Чтобы развеять мою тоску, Папчик Бен предложил соорудить сарай для здешних пернатых – примерно как это делает благотворительная организация «Жилье для людей», с той разницей, что для птиц и без Джимми Картера и его шайки. Разработка архитектурного решения заняла минимум времени. Мы напилили досок, кое-как сколотили гвоздями стены, пол и крышу (занятие это в чем-то было даже приятным), а под конец взялись красить их в ярко-желтый цвет.

Держа в руках кисть, Папчик спросил:

– Помнишь, я говорил про Леонарда, про ангела-хранителя твоей мамки?

Я прикинулась тугой на ухо и сосредоточилась на процессе – чтобы выходило без следов кисти и подтеков. Меня тревожил запах краски, я беспокоилась, не случится ли по моей вине в птичнике чего-то вроде синдрома больных зданий.

Папчик гнул свое:

– А если я скажу, что ангелы звонят и твоей бабушке?

Я макнула кисть и обвела по краю уютно-круглую дверцу сарайчика. Я думала, станут ли птицы, которые обзаведутся домом, мигрировать, как мои родители, между почти одинаковыми домами в Нассау, Ньюпорте и Нью-Бедфорде. И будет ли их миграция так же зависеть от налогов в том или ином месте.

Папчика мое молчание только приободрило.

– Вовсе не хочу тебя пугать, но помнишь, я говорил про твою решающую битву? Леонард сказал бабушке, силы добра и зла будут тебя испытывать.

Шанелевский комбинезон жал мне в бедрах.

– Где-то на острове, – продолжал Папчик. – Испытание устроят на каком-то острове.

Хоть я и Ctrl+Alt+Метала бабушкину стряпню в окно, но вес набирала, будто с помощью механизмов осмоса. В генах ли было дело, в окружающей ли среде, но процент жира в моем организме, похоже, становится двузначным.

– По словам бабушки, кто-то скоро умрет. – Папчик макнул кисть и снова взялся за работу. – Так что поосторожней – может, это будешь ты.

21 декабря, 9:02 по восточному времени

Прокладываю курс к славе

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Вопреки задорному названию «Путешествие на “Бигле”» не авантюрные приключения отважного пса, который пускается в лихое путешествие по морям, по волнам. Если бы мне предложили написать краткое содержание, вышло бы так: «Безмозглая рыба… тупая птица… скала… Змея! Змея! Змея!.. Убитое животное… опять скала… черепаха». Если растянешь подобное на пятьсот страниц, считай, сам написал «Бигль». Пес на этой полутысяче листов едва упомянут, а любой предмет задерживается не дольше, чем позволяет десятисекундная концентрация внимания мистера Дарвина. Похоже, вместо теории эволюции он открыл синдром дефицита этого самого внимания. Он вечно отвлекается на что-то новое: то на грибок, то на членистоногое, то на пестрый камешек. Читаешь и все ждешь, когда рассказчик заметит симпатичную сеньориту. Думаешь, вот-вот расцветет среди пампасов любовь, потом случится ссора, появится соперник, будут драки, поцелуи, выдернутые из ножен шпаги… но не такая это книга. Нет, «Путешествие на “Бигле”» больше похоже на общение с больным синдромом Аспергера, который показывает отпускные фотографии за последние пятьсот лет и без умолку говорит.

Название книги – бессовестный обман. На самом деле «Бигль» – корабль, на котором путешествуют мистер Дарвин и компания, а назвал его так какой-то давно забытый любитель собак. И все же среди этих старых ломких страниц я встретила свою судьбу.

Чтобы заслужить репутацию подающего надежды писаки, достаточно одной яркой победы. Джеку Лондону, бабушкиному любимцу, хватило шести месяцев, пока он шарашился по городкам Клондайка во время золотой лихорадки. У мистера Дарвина ключевой эпизод на Галапагосах длился от силы четыре недели. Приключения у обоих начались с отхода от обычных дел: Лондон упустил прибыльное место в Сан-Франциско, Дарвин бросил колледж, когда не сумел получить степень по теологии. Оба вернулись к привычной жизни еще молодыми, но до самой смерти цедили вдохновение из тех недолгих приключений.

Вот и мне не стоило тратить впустую свое одиннадцатое лето. Оставалось найти неизвестный науке вид какой-нибудь гадости вроде мухи, жука или паука и тем заработать обратный билет в цивилизацию. Я получила бы признание, предстала бы всемирно известным натуралистом, которому не надо больше обниматься и целоваться со своими мерзкими бессердечными родителями.

В то утро, когда я решила начать полевые исследования, я сидела на кухне. Первый солнечный луч играл в буро-оранжевой застойной воде: в банке у окна над мойкой бабушка держала старые чайные пакетики. Я прикинулась, что уплетаю гадостную кашу, но на вкус ощутила в молоке только гормон роста крупного рогатого скота. Тем не менее я обезоруживающе улыбнулась (раскрытый «Бигль» лежал возле тарелки) и окликнула:

– Бабуленька, миленькая…

Бабушка Минни отвлеклась от возни над плитой (она перемешивала деревянной ложкой какую-то переливчатую бурду), посмотрела на меня, подозрительно прищурясь, и сказала:

– Да, козявонька моя?

Придав голосу беззаботности, я как бы невзначай коротко поинтересовалась, нет ли тут на расстоянии пешей прогулки каких-нибудь тропических островов.

Бабушка вынула из ведьминского котла и поднесла к скривившимся губам ложку, быстрым незаметным движением попробовала варево на язык, затем довольно причмокнула и переспросила:

– Островов, детонька?

Я изобразила улыбку и кивнула. Островов.

У бабушки между пальцами свободной руки тлела неизменная сигарета. В то утро, как и в любое другое спозаранку, ее седые волосы были накручены на бигуди так, что просвечивала розовая кожа. Папчик Бен еще не вставал. Из мира за стенами деревенского дома доносились шумная возня и квохтанье как знак успешно снесенного яйца.

Бабушка Минни в задумчивости стояла над кипящим тлетворным варевом. Я разве только не слышала, как сцепляются и жужжат шестеренки в ее голове и как пощелкивают их зубчики, пока она роется в памяти на предмет местных островов. Кашлянув, бабушка сказала:

– Настоящих нет, – потом прибавила: – Если не считать островка на шоссе.

Она принялась описывать пятачок с общественной уборной, зажатый между вечно забитыми, ведущими на юг полосами главного шоссе и не менее перегруженными полосами северного направления. Видела я это местечко: приземистый сарай из бетонных плит, втиснутый посреди пересохшего лимонно-желтого газона, который был усыпан фекалиями домашних собак. Я приметила его лишь мельком из тонированного окна «линкольна» по пути в ссылку, но ощутила, что он источает резкую вонь человеческих испражнений. По краю неровной лужайки стояли несколько легковушек и грузовиков, покинутых людьми, которые убежали опустошать кишечник и мочевой пузырь.

Это место считалось «островом», поскольку было изолировано, отрезано от окружавшей его сельской местности стремительными потоками машин. За неимением островов в традиционном понимании этот, возможно, мне бы подошел.

Я засиделась за завтраком и дочитала до места, где Дарвин пьет горькую черепашью мочу. По-видимому, я была не первой, кого озадачило решение нашего героя махнуть кружечку охлажденной мочи: предыдущий читатель обвел карандашом все предложение. А кто-то еще написал на полях синей шариковой ручкой: «извращенец». Время от времени эти комментарии походили на загадочные записки из печений с предсказаниями – ни к чему не привязанные и зашифрованные. К примеру, на одной из страниц на полях значилось: «Паттерсон говорит, если у меня когда-нибудь родится девочка, ее надо назвать Камиллой». В другом месте синими чернилами было набросано: «Атлантида не миф, а пророчество».

Эта парочка путешественников – карандашный черкальщик и чернильный вандал – стали моей компанией, всегда готовой разделить чтение «Бигля». Их ядовитые и глубокие замечания оживляли мою реакцию на показавшиеся бы иначе утомительными описания ящериц и чертополоха.

Еще одна карандашная пометка, сделанная явно детской рукой, сообщала: «Паттерсон говорит, уже пора собирать цветы на похороны моего мужа».

А синими чернилами было накарябано: «Леонард велит нарвать цветов для моего папы».

И словно бы для наглядности между страниц лежали цветки. Желтые лютики. Пурпурные фиалки. Память о давних выходных, долгих прогулках на каникулах и свежем воздухе. Ленты бурой ветхой травы. Записи солнечного света. Материальные свидетельства ушедшего лета. И не только его цветов – запахов тоже! Засушенные веточки розмарина, чабреца, лаванды. А лепестки роз все еще давали аромат! Они сохранились между слоями бумаги и слов, будто в броне. Каждый попадавшийся мне цветок примулы и вьюнка я бережно укладывала на место.

Не оставляя поста у плиты, бабушка что-то сказала; голос на последних словах ушел вверх – это был вопрос.

– Что, извини? – не расслышала я.

Она отняла сигарету от губ, пустила клуб дыма и повторила:

– И как тебе «Зов предков»?

Я вытаращилась на бабушку.

– Роман, – подсказала она, кивнув на раскрытую книгу. Бабушка, видимо, не вглядывалась в обложку и настоящего названия не знала.

– Прочитала уже, где пес дает себя украсть и увезти на Аляску?

Да, кивнула я и опустила глаза в книгу. Я согласилась с тем, что жизнь у песика выдалась увлекательной.

– А то место… – продолжала бабушка, – где колли заманивают марсиане на летающей тарелке?

Я снова кивнула, сказав, что этот эпизод зацепил.

– Ну а… – раскручивала меня бабушка, – было страшно, когда космические пришельцы оплодотворили ирландского сеттера эмбрионами радиоактивного шимпанзе из Крабовидной туманности?

Я машинально согласилась, сказала, жду не дождусь, когда снимут кино, потом посмотрела бабушке в лицо – не лукавит ли. Но она просто стояла на месте. Ее аскетичное тело селянки было одето в привычный ситцевый передник поверх балахонистого хлопчатобумажного платья в клеточку, которое от бесчисленных стирок утратило и вид, и цвет. Я заметила для себя, что «Зов предков», должно быть, крутейшая книжка.

Бабушка снова запустила ложку в кипящий котел, поднесла к сложенным трубочкой губам, подула на исходящее паром варево, и тут в гостиной зазвонил телефон. Как и много раз до этого, она отложила капающую столовую утварь и поковыляла из кухни через коридорчик. Скрипнули диванные пружины, звонки смолкли, и бабушка прокашляла: «Аллё-о?», потом перешла на заговорщический шепот: «Да, она взяла что надо – книжку про эволюцию. Мэдди – молоток». Срываясь на кашель, она проговорила: «Да, я рассказала ей про остров…» – и совсем придушенным голосом добавила: «Нисколечко не беспокойся, Леонард. Девчушечка еще как готова сразиться со злом!»

Тут, милый твиттерянин, я перевернула страницу «Бигля» и обнаружила еще более древние слова. На полях синей шариковой ручкой было написано: «Леонард обещает, что я выращу дочь, которая однажды станет великим воином. Он велит назвать ее Мэдисон».

21 декабря, 9:05 по восточному времени

Вперед, мореплаватель!

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Вот так и вышло, что тем летом в ссылке в унылой глуши, в тот солнечный и уже давно минувший день я оказалась у разбитой асфальтовой кромки шоссе номер такой-то, на границе шести полос, по которым на север, гудя и ревя, беспрерывно ехали фуры. Утренний воздух вонял загрязнениями: смазкой, гудроном, горячим маслом и дымом сжигаемого сока из динозавров.

Еще ни одному исследователю не доводилось пускаться в более опасные моря.

Мой путь лежал поперек потока машин, их инерции, шипения и рыка радиальных покрышек и заикающегося выхлопного грома дроссельных заслонок. На другом берегу этой смертоносной и быстрой металлической процессии я видела цель: остров, где машины останавливались, испускали из себя людей, а те бежали в шлакоблочные клозеты испускать уже свое содержимое.

Один шаг, и я буду обязана пересечь шоссе; только один – и всю себя вложу в полсотни следующих шагов, чтобы очутиться в безопасности на далеком туалетном островке. Там прогуливались домашние собаки и выкладывали кучки экскрементов – неторопливо и продуманно, как черепахи, которым грозит вымирание, выкладывают свои драгоценные яйца.

До чего, должно быть, странное зрелище представляла я для водителей: одиннадцатилетняя девочка в джинсах и синей рубахе из шамбре, полы которой свисают до колен, а слишком длинные рукава закатаны до пухлых локтей.

Я стояла, прижав к груди «Бигль» и громоздкую банку с бабушкиным оконным чаем. Мутный напиток тяжело плескался в хрупкой галлоновой таре. Прежде чем ее изъять, я накидала в золотистую жидкость сахара без счета. Теперь чай протекал через плохо присаженную крышку, и руки у меня были липкими; пальцы склеило так, будто я сунула их в паутину, будто эволюционировала для жизни в воде. То бишь сцепило меня с банкой до того крепко, что, если бы эта хватка вдруг ослабла, бултыхающийся стеклянный пузырь, похоже, так и остался бы висеть на рубахе.

После того как я вошла в поток автомобилей, даже крохотная заминка повлекла бы смертельный удар, мне раздробило бы все кости и швырнуло в дымный и застойный летний воздух. Или меня переехали бы колеса, и девичью кровь размазало на мили и мили зигзагообразными, похожими на молнии отпечатками гигантских шин. Любое промедление означало смерть, а в те давние дни я относилась к смерти с крайним предубеждением. Как многие во плоти живущие, я стремилась таковой и оставаться.

Я сделала глубокий вдох (возможно, последний) и ринулась в хаос.

«Басс виджуны» шлепали по горячему асфальту, со всех сторон бесновались мусоровозы. Выли сирены, рявкали гудки. Длинные автоцистерны, под верх залитые горючими жидкостями, ревущие лесовозы – эти чудища проносились мимо, потоки воздуха швыряли крохотную меня, словно пробку по бурному морю. Монструозные «грейхаунды», волоча за собой клубы жалящего крошева, осыпали меня картечью острых камешков. Жгучие сирокко, поднимавшиеся за автоплатформами, обдирали кожу и рвали волосы.

Люди, чья семейная жизнь удалась, не садятся на корабль и не плывут на Аляску или Галапагосы. Они не уходят от любящей родни и не запирают себя в мастерских или студиях. Ни одна душевно здоровая персона не будет а-ля Мария Кюри подставляться под радиацию до тех пор, пока не облучится насмерть. Цивилизация – это условия, которые асоциальные личности создают для остального успешного, беспроблемного и семейно-ориентированного человечества. Только неудачники, несчастные и отвергнутые, станут дни напролет сидеть в засаде, чтобы понаблюдать за брачным поведением саламандр. Или изучать кипение чайника.

Авангард в любой области состоит из одиночек – нежеланных и не имеющих друзей. Всякий прогресс – результат труда непопулярных.

Те, кого любят – чьи родители не кинозвезды, а заботливые, внимательные люди, – таким никогда не открыть гравитацию. К настоящему успеху ведет лишь глубокое страдание.

Предыдущие наблюдения придавали мне стойкости, пока перед самым носом проносились тягачи с прицепами. Живи моя мама счастливо, как Ребекка с фермы Саннибрук[14], она никогда не сделалась бы блистательным идолом кинозрителей. Если бы мечтой всей моей жизни было стоять рядом с бабушкой и уваривать невинные абрикосы до гадкого желеобразного экстракта, теперь я не мчалась бы поперек враждебной среды переполненного шоссе номер такой-то.

Я перебирала пухлыми ножками, суматошно продвигалась и отступала, я увертывалась, иначе меня бы сбили, мое упитанное детское тельце размазало бы по хромированным бамперам и радиаторным решеткам, мчащим в Пенсильванию и Коннектикут, а мой джинсово-рубашечный ансамбль порвало бы в лоскуты и раскатало по раскаленному асфальту. Одна заминка – и я бы погибла. Один неверный шаг вперед вынуждал сделать два назад. Мой чайный груз колыхался и своей тяжестью тянул меня за собой. Меня мотнуло в сторону – наперерез гигантской фуре. Та заревела во весь свой могучий гудок, размытые покрышки завизжали и пошли юзом. Кузов с обреченным на гибель скотом проскользнул так близко, что я ощутила запах бычьего мускуса, – ужасно близко. Тысяча больших коричневых глаз посмотрели на меня с состраданием.

Тут же ко мне устремились другие грузовики, направляя меня, как пастухи, заставляя перебирать коротенькими ножками то в одну сторону, то в другую. На одном инстинкте самосохранения, ничего не соображая, я рванула вперед. Зажмурившись и втянув голову в плечи, я неслась, бежала, летела. Я уворачивалась, подныривала и прошмыгивала, едва избегая столкновений и слыша только воющие гудки. Фары гнавшихся за мной машин, негодуя, сверкали, освещая мой трясущийся толстый живот.

Меня преследовали, хотели перехватить, мне отсекали путь. Я обливалась потом, обмякшие ручищи болтались, а складки на поясе так и подскакивали, когда я резко меняла направление. Атака разгневанных водителей разогнала мой пульс так, как этого не сделали бы и два года занятий с дорогими личными тренерами.

Наконец-таки я споткнулась. Носок налетел на преграду, и я повалилась вперед, готовая принять смерть от ближайшего транспортного средства. Я невольно выбросила руки и скрючилась, прикрывая хрупкую бутылку и «Бигль», однако приземлилась не на твердый асфальт, а на что-то мягкое. Препятствие, о которое я запнулась (я раскрыла глаза и посмотрела), было бетонным бордюром; мягкое – газоном. Я добралась до дорожного острова. Трава, высохшая до желтизны, лежала придавленная собственным весом, а то податливое, во что я рухнула, оказалось теплым холмиком жидковатых собачьих какашек.

21 декабря, 9:07 по восточному времени

Нечерепаший мочевой пузырь ноет так, что сводит с ума

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Дабы не впасть в усыпляющую манеру повествования мистера Дарвина, не стану описывать каждую молекулу дорожного островка. Довольно сказать, что он имел яйцевидную форму, со всех сторон его окружали сумасшедшие водители, которые гнали свой транспорт на бешеной скорости. Местность была типичной для севера штата, унылой. Пейзаж, куда ни глянь, – скучным (геология – сплошная тоска). Тощий слой газона покрывал остров, и каждая поверхность – трава, неработающие питьевые фонтанчики, бетонные дорожки – излучали жар не хуже солнца. Уточню: августовского солнца.

Целью моих поисков было какое-нибудь изолированное здесь и адаптировавшееся к местной тошнотворной среде насекомое. Мне оставалось добыть образец и назвать новый вид в свою честь. Эта находка откроет передо мной будущее прославленного на весь мир естествоиспытателя, и меня никогда больше не придется указывать в налоговой декларации как иждивенца Камиллы и Антонио Спенсеров.

Впрочем, не то чтобы мои родители вообще платили налоги.

Будто спящий вулкан посреди Тихого океана, от которого исходят зловонные испарения серы и метана, посреди острова громоздился шлакоблочный общественный туалет. Чтобы привлечь экзотических насекомых, я открыла банку переслащенного чая и принялась ждать. Смела ли я надеться отыскать огненнокрылую бабочку? Попадись такая, она стала бы моей: Papilio madisonspencerii. Пропотевшая одежда на мне обвисла. Чесалась шея. Все сильнее хотелось пить.

Вместо уникальных аборигенных бабочек меня осадили мухи. Разъевшиеся на свежих результатах перистальтики человеческого кишечника, влажные от экскрементов, они скопом поднимались в воздух и темной дымкой летели из смердящего общественного туалета прямиком на сладость моих губ. Толстые, жужжащие черные мухи, крупные, как бриллианты в двенадцать карат, окутали меня густым туманом. Мистеру Дарвину, моему незримому наставнику, было бы стыдно: я не смогла пробудить в себе даже слабого научного интереса к этим тошнотворным вредителям, которые садились на руки, на вспотевшее лицо, взмокшую голову и ползали по мне лапками, перемазанными какашками. Расстроенная и мучимая жаждой, я отмахивалась и большими глотками пила чай. От сладкого жажда только усиливалась, и я пила снова.

Единственным признаком животной жизни, помимо гадостных мух, были собачьи кучки. Тысячелетиями морские птицы откладывали гуано на дальних островах, чем обогатили местные народы – те получили залежи азотистых удобрений; точно так же, полагала я, будущие здешние обитатели однажды станут разрабатывать дорожные островки на предмет запасов собачьего кала. Бабочки не прилетали. Стрекозы с неоновыми крыльями тоже. Удушливая жара вынуждала меня пить и пить чай. Я маялась от зноя, усиленно отмахивалась от мух и вскоре обнаружила, что выпила почти весь галлон.

Порядком налившись чаем, я поняла, что испытываю малую нужду. Причем остро.

Милый твиттерянин, пожалуйста, не прими следующее за слова человека из элиты. Хочу заметить: ты жив и, вероятнее всего, сейчас с удовольствием перекусываешь какой-нибудь вкуснятиной, тогда как за моим драгоценным телом столуются черви. Если принять во внимание разницу в статусе, то высокомерие с моей стороны исключено. Говоря проще, до этого эпизода в унылой глуши я никогда не пользовалась общественными туалетами. Понятное дело, я слышала, что есть такие публичные места, куда всякий может, рискнув, войти и пожертвовать свои пи-пи общей канализации, однако я просто никогда не испытывала в этом настолько острой необходимости.

Моя стиснутая промежность выла в бессловесной муке. Я оставила пустую банку из-под чая (липкое стекло к этому моменту усеяли черные мухи), прихватила Дарвина и отправилась на поиски облегчения. Ландшафт не предоставлял никаких возможностей в смысле укрытия. Кроме зловещих шлакоблочных уборных, выкрашенных снаружи блеклой охрой, вариантов не существовало. Так плачевно было мое состояние и так переполнен мочевой пузырь, что я и не рассчитывала добраться до бабушкиных спартанских и не слишком гигиеничных удобств.

Общественный туалет манил двумя дверями мрачного коричневого цвета с противоположных сторон постройки. На каждой висело по табличке на уровне глаз. Тревожным шрифтом – рубленым, одними заглавными – на них значилось, соответственно, «МУЖ» и «ЖЕН», что предполагало гендерную сегрегацию при визите в общественный туалет. Я ждала подтверждения, надеялась последовать за какой-нибудь женщиной в подходящую дверь. Мой план состоял в том, чтобы скопировать поведение незнакомого человека и тем избежать серьезных промахов. Особо меня тревожил риск дать обслуге на чай слишком много или слишком мало. Этикет и протокол составляли внушительную часть программы моей швейцарской школы-интерната, при этом я не помнила, как надо себя вести, когда облегчаешься в окружении посторонних.

Даже в школе я избегала общих уборных и предпочитала дойти до туалета в своей комнате. Среди худших моих страхов было заполучить боязнь мочеиспускания в присутствии других и не суметь достаточно расслабить тазовые мышцы.

Мои навыки естествоиспытателя определили стратегию: я ждала, когда придет женщина с полным мочевым пузырем. Поначалу ни одной не было. Прошло несколько мучительных минут – никто так и не появился. Я поискала в памяти информацию о том, как работают подобные заведения. К примеру, берет ли клиент бумажный квиток с номером и затем дожидается вызова? Или надо заказывать место заранее? Если так, я уже готова была позолотить руку метрдотелю и обеспечить себе немедленное облегчение. При мысли о деньгах я похолодела. Что же аборигены унылой глуши используют в качестве средств платежа? Я быстро пробежалась по карманам и обнаружила евро, шекели, рубли и несколько кредитных карт. А бабочки так и не появлялись, как и дамы, жаждущие сходить по-малому. Я размышляла, принимают ли в подобных заведениях банковские карты.

Через некоторое время из припарковавшегося седана к двери с табличкой «ЖЕН» торопливо прошагала женщина с явно переполненным кишечником. Я приготовилась последовать за ней, но сама уже держала ноги крестиком из-за стремительно подступавшей мочи. Когда отягощенная массами дама подошла ко входу, я стояла к ней так близко, что могла бы сойти за ее тень. Она потянула за ручку – никакого эффекта. Потом навалилась плечом, толкнула, опять дернула, но коричневая дверь не поддавалась. И лишь тогда, проследив за ее взглядом, я увидела приклеенную скотчем бумажку. Надпись, сделанная от руки, сообщала: «Не работает». Прошипев нечто генитально-эксплетивное, женщина круто развернулась и зашагала обратно к машине.

Не веря своим глазам, я ухватилась за ручку, но сумела лишь погромыхать невидимым засовом, который крепко держал дверь. О боги!

За время моего бдения несколько человек успели войти и выйти из мужского туалета с другой стороны здания. Теперь у меня были две возможности: словно животное, сделать свое дело на колючий обкаканный газон, среди мух, под сальными взглядами дальнобойщиков и на виду у спешащих мимо добропорядочных мамаш, либо ковылять обратно к бабушке на ферму в обмоченных, как у младенца, штанишках. Оба этих унизительных варианта я отвергла. Третий был – отринуть все культурные нормы, отказаться от всех ценимых мной моральных и этических принципов. Нарушить самое страшное общественное табу. Я ощутила, как по ноге побежала капля и оставила на моих джинсовых слаксах темное пятнышко. Итак, вцепившись в «Бигль», будто в щит, скрывающий мой позор, я опустилась до уровня преступника, еретика и святотатца.

Я, одиннадцатилетняя девочка, прокралась в мужской туалет.

21 декабря, 9:00 по центральному североамериканскому времени

Вхождение в лабиринт царя Миноса

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Давно ушедшим днем я сидела в кабинке общественного туалета и больше всего боялась не того, что меня схватит и станет обижать какой-нибудь истекающий слюной мистер Уродус Извращенкинс. Нет, причиной, по которой сжимались мои легкие, а сердце колотилось, как галапагосский зяблик в силках (даже пока мочевой пузырь извергался жгучим потоком), был страх, что меня арестуют. Мое присутствие в мужском туалете нарушало священные социальные табу. Я не сомневалась, что меня сурово накажут, и где-то в глубине души очень этого хотела.

Не спрашивай почему, но страх этот походил на ликование в рождественский сочельник, и я ожидала наказания, будто оно – пони из чистого золота.

Не то чтобы мои родители когда-либо праздновали Рождество.

Смела ли я надеяться, что если меня поймают, то поставят к позорному столбу? Местный судья с каменным лицом привяжет меня посреди сельской площади, с моего трепетного, едва расцветающего тела сорвут одеяния, и меня высекут. Не только плеть обрушится на мою нежную кожу. Деревенские дуболомы станут поганить похотливыми взглядами беспомощную невольницу, а их пальцы сквозь дыры в рваных крестьянских штанах – жадно теребить репродуктивные органы.

Милый твиттерянин, если откровенно, я находила такую перспективу безмерно увлекательной. До чего великолепно было бы, вынеся могучий удар, вернуться в швейцарский интернат в рубцах и кровоподтеках, которые показали бы тамошним избалованным деткам, как сильно меня кто-то Ctrl+Alt+Любит. О, я предстала бы стоиком!

Так начиналась первая экспедиция юннатки в глубь мрачного континента маскулинности. Капель протекающих кранов разносилась звонким подземным эхо, будто на дне глубокой пещеры кто-то дергал струны арфы. Реальный мир существовал где-то далеко. Собачьи катыши, кренящиеся на поворотах грузовики. Резкий немилосердный свет солнца. А здесь обитало нечто находящееся за пределами опыта наивной школьницы.

Даже турецкая тюрьма показалась бы симпатичнее этого места. Слои краски пыльного цвета свисали с потолка. Лепрозные узоры плесени, будто тисненые обои, арабесками расползались по шлакоблочным стенам. Все вокруг было грязным, ржавым, поломанным. Вдоль одной стены капала кранами вереница умывальников, а над ними тянулась настенная живопись: злые граффити и процарапанные номера телефонов.

Напротив висели забрызганные мочой писсуары, а рядом хлипкие перегородки из листового металла разделяли три провонявшие кабинки; в крайней я и скрылась, чтобы справить нужду. Стенки вовсе не были глухими: шпана, а может, местные голодные дятлы попортили металл и наделали в нем дырок разных размеров. Сквозь эти пакостные отверстия мне было видно помещение.

Я сидела в чудовищно перепачканной ветхой кабинке, мои легкие отторгали ядовитый воздух, а руки старались ни к чему не прикасаться.

Моя соученица по швейцарскому пансионату, некая мисс Блудня фон Блудниц, однажды поведала, каким образом католики получают отпущение грехов. По ее словам, они забираются в затемненную будочку и сквозь дыру в стенке рассказывают Богу непристойности. Сидя в туалетной кабинке, я поняла, как это происходит. Примерно посередине металлической перегородки находилось отверстие, через которое я видела соседнюю кабинку, – диаметром поменьше глаза, с рваными торчащими краями, будто крохотная оскаленная пасть. Я хотела посмотреть сквозь дырку, но было слишком страшно приближать глаз к острым, как нож, зазубринам. Хоть на носу у меня и сидели очки.

Делая вид, будто ищу божественного прощения, я поднесла рот к жутковатому отверстию и, чтобы испытать любовь Бога, как испытывала любовь родителей поддельным дневником, принялась шептать о выдуманных убийствах и магазинных кражах. Я лжесвидетельствовала, сочиняя подробности.

Каждый раз делая вдох, я чувствовала, что воняет здесь, по выражению вышеупомянутой фон Блудниц, как от вагона потных подмышек.

Человеческая сексуальность вовсе не ограничена генитальными репродуктивными функциями. Я могу смело сказать, что эротика охватывает самые разные виды поведения: при одних напряжение возникает, другие им управляют, третьи со временем дают ему разрядку. Я расслабилась, сделала пи-пи, и это фонтанирующее удовольствие было моей моделью того, на что однажды будет похож оргазм. Мать открыто обсуждала со мной оргазмы, и отец тоже, но мое представление о делах сексуальных оставалось разрозненным и теоретическим.

Со стульчака, обхватывавшего мой детский зад, я взглянула, заперта ли дверь кабинки. Открытый «Бигль» лежал у меня на коленях, я листала его в поисках рукописных воспоминаний моих предшественников и тут наткнулась на слова, оставленные синими чернилами на полях: «я выращу дочь, которая однажды станет великим воином…»

От чтения меня оторвал шум. Скрежет и визг ржавых петель – распахнулась входная дверь. Теперь в туалете был кто-то еще. Поскольку струить я закончила, то ужом влезла в джинсы и приготовилась дать бой, однако, застыв от жары и страха, истекая потом из каждой поры, села обратно на стульчак. Сквозь отверстия в стенке разглядеть я смогла совсем немного: кусочек неопрятной одежды, сустав волосатого пальца. Незнакомец вошел в соседнюю кабинку и шарахнул хлипкой дверью.

Судя по звуку, зверюга был громадным. Захлюпав и зачмокав, как слив ванной, он набрал полный рот слюны (та пророкотала по горлу и щекам) и харкнул – густой плевок вылетел пулей и шмякнулся об пол. Из-под перегородки брызнули коричневые капли с частичками жевательного табака, и я, насколько позволяла теснота, отодвинула «басс виджуны» в сторону. Жилище возле моей кабинки захватил огромный неуклюжий огр. Это прибавило к моему страху еще и голод, но не в смысле желания поесть. Так же как солнце унылой глухомани вызвало жажду, так и ощутимое присутствие лохматого великана пробудило новую, хоть и слабую физическую потребность. Истинный ученый, посвятивший себя исследованию природы, рассуждала я, замер бы и притих. Кабинка была неплохим наблюдательным пунктом; мистер Дарвин сиживал в местах и похуже. Я услышала, как расстегивается массивная молния. За этим угрожающим звуком последовал другой: о бетонный пол звякнула металлическая пряжка.

Сидя на унитазе, я притаилась, подобно Дарвину, и стала наклоняться, чтобы заглянуть под перегородку. Увиденное озадачило меня: лапищи монстра были обуты в довольно дрянные сапоги (такие называют ковбойскими), а дешевые магазинные брюки из габардина были спущены до голенищ. Концы ремня свисали по сторонам распахнутой молнии, на кованой овальной пряжке – серебристой, потускневшей, с искусственной бирюзой – была гравировка: «Лучший папа на свете». Мое профессиональное любопытство возбудило то, что носки его сапог смотрели не вперед. Они смотрели в мою сторону, в сторону разделявшей нас металлической стенки.

Тонкий металл прогнулся и заскрипел, будто с той стороны на нее навалился какой-нибудь левиафан.

Я осторожно распрямилась. Вот тут-то меня и ждал настоящий ужас.

Нечто вроде толстого пальца без костей высунулось из зубастого рта-отверстия в перегородке. Этот короткий цилиндр был в коричневых пятнышках, красно-бурый на тупом конце и грязно-бежевый там, где он исчезал в стене. Бесчисленные морщинки покрывали рыхлую поверхность пальца, кое-где к нему прилипли короткие курчавые волоски. От пальца шел кислый нездоровый запах.

В тот момент, когда я собралась рассмотреть его поближе, мои очки сжалились надо мной и соскользнули с мокрого от пота лица. Черепаховая оправа клацнула о бетонный пол, проехалась по луже табачной слюны и исчезла там, куда я бы не дотянулась. Я судорожно схватила воздух рукой, но тщетно. Линзы я не надевала, потому все вокруг слилось, ни у чего не было краев. Тут и без того стояла темень, будто я смотрела через десять пар «фостер-грантсов» и десять «рей-банов», а теперь все еще и перемешалось.

Я сощурила глаза и придвинулась к пальцу так, что чувствовала его животное тепло; он был так близко, что от моего дыхания на нем шевелились короткие курчавые волосы. Я осторожно принюхалась. Мозг шепнул мне: это вовсе не палец, и я испытала потрясение от истинной природы этой встречи. Запах было ни с чем не спутать. Этот несомненный психопат, этот человек с сексуальными отклонениями – он грозил мне продолговатой собачьей какашкой.

Я сидела почти вплотную к ненормальному любителю подомогаться, который вооружился коричневым палкообразным куском псиных экскрементов.

Некий неуравновешенный мистер Изврат Похотлевский, скорее всего сбежавший из психлечебницы, прибыл сюда с определенной целью набрать собачьего помета. Вероятно, он долго приглядывался, выискивая подсохшие образцы – достаточно длинные и эластичные, но не слишком большие в диаметре, чтобы проходили в отверстие перегородки. Мне же лишь не повезло оказаться предметом его ненормального внимания. Перед самыми моими глазами, остекленевшими от ужаса, фекальная колбаска вылезла из дырявого металла и повисла под острым углом.

Под таким же висела сигарета в губах у бабушки, когда та была подавлена; впрочем, на моих глазах настроение поникшего пальца начало улучшаться. В процессе некоего мерзкого чуда, которое я видела размыто, он стал набухать. Отвратительная какашка поднималась и уже торчала из рваного отверстия прямо. Не успела я моргнуть, как она смотрела в потолок, раздувшись и выпирая под таким острым углом, что вряд ли мой неприятель теперь сумел бы легко извлечь свой фекальный щуп.

Трансформация – хоть мои ущербные глаза видели ее смутно и нечетко – была изумительной. Нарождавшийся во мне естествоиспытатель принялся вырабатывать стратегию.

Я осторожно подняла увесистый том мистера Дарвина. Сколько себя помню, надо мной измывались школьные хулиганки: всякие хихикающие мисс Дешевки Дешевкинсы дурили меня и мучили. Больше я не собиралась сносить подобных форм унизительного отношения. Напрягши тощие мышцы юных рук, я прицелилась. План заключался в следующем: размахнуться тяжелой книгой и вмазать по зловещей какашке так, чтобы она пролетела через весь туалет. Затем я рванула бы прочь и вернулась в яркий внешний мир, прежде чем мой обидчик поймет, что я уничтожила его скорбную нелепую игрушку.

21 декабря, 9:05 по центральному времени

Победа над Минотавром

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])


Милый твиттерянин!

Годы и годы назад, сидя на замызганном унитазе в общественном туалете, я покрепче ухватила «Бигль». Я держала массивный, обтянутый кожей том обеими руками. Будто гольфистка, готовящаяся к удару через четырнадцатое поле в Сент-Донатс, или звезда тенниса, замахнувшаяся перед убойной подачей на Ролан Гаррос, я медленно подняла книгу вровень с вражеской собачьей какашкой. Волшебным образом вспухшая колбаска нахально выпирала в мою сторону, не догадываясь о неминуемой расплате. Между шлакоблочных стен эхом разносилось мелодичное кап-кап текущих кранов, но помимо этого стояла до того плотная тишина, что было ясно: и я, и мой противник затаили дыхание. Мышцы моих плеч и рук-тростинок напряглись, сделались твердыми, как сталь, собирая все силы, которые я накопила в Катманду и Бар-Харборе, занимаясь с чудаковатыми мамиными гуру по йоге. В горле оформился бешеный каратистский выкрик. Сощурив близорукие глаза, я скомандовала себе: «Выдохни». Потом скомандовала: «Вложи всю себя в замах».

Я придала себе решимости. Я была Тесеем, готовым сразиться с Минотавром в сырых подземельях Крита. Я была Гераклом, препоясавшим чресла перед битвой с Цербером, трехглавым сторожевым псом подземного мира.

Я скомандовала себе: «Давай!»

Взметнув тяжелый том над головой и махнув им по диагонали вниз и в сторону, я изо всех сил шмякнула по собачьей какашке, тут же, не задумываясь, обратным движением звонко вмазала еще раз, но омерзительная колбаска все не отлетала. Похоже, волшебным образом увеличившись, она зас�

01 ноября, 0:01 по тихоокеанскому времени

Жизнь начинается с предопределения. Пролог

Отправил Леонард-КлАДезь

([email protected])

Добро и зло были всегда. И всегда будут. Только наши истории о них вечно меняются.

В шестом веке до Рождества Христова греческий законотворец Солон посетил египетский город Саис и привез оттуда такое описание конца света. Согласно пророчеству жрецов храма Нейт, пламя и ядовитый дым пронесутся по Земле. В один день и в одну ночь целый материк сгинет в морской пучине, и лжемессия поведет людской род к погибели.

Египетские провидцы предсказывали: Апокалипсис начнется тихой ночью на холме, что возвышается над королевством Лос-Анджелес. Там, пели древние оракулы, щелкнет замок. Среди огороженных особняков Беверли-Крест сдвинется тяжелый засов. Как записано Солоном, широко раскроются створки решетчатых ворот. Внизу в паутине фонарей будут ожидать сонные земли Вествуда, Брентвуда и Санта-Моники. И пока в воздухе тает тиканье последних секунд перед полуночью, за распахнутыми воротами будут царить лишь тьма и тишина, затем заурчит мотор, и два огня увлекут этот звук за собой. И ворота выпустят «линкольн», который начнет неспешный путь вниз по серпантину с верхней части Голливудского бульвара.

Ночь, как описано в древнем пророчестве, безмятежна, ни ветерка, и все же там, где неторопливо проезжает машина, поднимается буря.

По пути из Беверли-Крест в Голливуд-Хиллз «линкольн» вытягивается: он длинный и черный, как язык придушенного удавкой. В розовых мазках уличных фонарей машина глянцево блестит, словно вылезший из гробницы скарабей. И когда она доезжает до Кингз-роуд, огни Беверли-Хиллз и Хэнкок-Парка вздрагивают и гаснут: вымарываются не дом за домом, а целиком квартал за кварталом; она минует бульвар Кресент-Хайтс – пропадает район Лорел-Каньон: исчезает не только свет, но и шум, и звуки музыки. Стирается всякий проблеск, намекающий на город; машина скользит вниз от Фэйрфакса к Огден-драйв и Гарднер-стрит. Так тьма накрывает город, тенью следуя за роскошным «линкольном».

И ровно так же следует за ним свирепый ветер. Как предсказано древними жрецами, вихрь стегает плюмажи высоких пальм на Голливудском бульваре, а те метут небо. Хлещущие друг о друга ветви швыряют вниз жуткие неясные фигуры, которые с визгом рушатся на мостовую. Эти яростно бьющиеся тельца с глазками-бусинами и чешуйчатыми змеиными хвостами колотят по «линкольну». Они падают, вереща. Их когти неистово царапают воздух. Их удары не могут пробить лобовое стекло – стекло бронированное. Покрышки стучат по ним, растирая плоть. Эти визжащие, цепляющиеся силуэты – крысы. Эти летящие к погибели тельца – опоссумы. Под колесами шерстяной ковер взрывается алыми брызгами. Дворники смахивают с лобового стекла еще теплую кровь, раздробленные кости не могут проткнуть покрышки – резина тоже бронированная.

И ветер так могуч, что прометает улицу насквозь и волочит груз изуродованных вредителей, толкает волну увечных прямиком за машиной, когда та въезжает в Сполдинг-cквер. Борозды молний раскалывают небо, ливень бомбардирует черепичные кровли. Фанфарами взрывается гром, и дождь падает на мусорные баки, размочаливая полиэтиленовые мешки и пенопластовые стаканчики.

И безлюден бульвар под маячащей башней Рузвельт-отеля, и только мусорное войско движется по городу, не замечая светофоров и машин. Улицы и перекрестки пустынны. На тротуарах – никого, и, как обещано древними прорицателями, в каждом окне темнота.

Во вскипающем небе не блуждают самолетные огни, ливнестоки захлебнулись, кругом потоки воды и шерсти. Дороги скользкие от внутренностей. У Китайского театра Граумана уже не Лос-Анджелес, а сплошь хаос и бойня.

Однако впереди, невдалеке от машины, все еще горят неоновые вывески; единственный квартал Голливудского бульвара, где ночь тепла и спокойна. Дождь не капает на тротуар, зеленые тенты ресторана «Муссо и Франк» свисают неподвижно. В небе над здешними домами нет облаков, и в этот туннель проглядывает луна, деревья вдоль тротуара не шевелятся. Фары «линкольна» так забрызганы красным, что отбрасывают перед машиной дорожку алого света. Эти красные лучи выхватывают из темноты юную деву. Стоит она по другую сторону от музея восковых фигур и здесь, посреди ока страшной бури, разглядывает звезду, отлитую из розового бетона и утопленную в тротуар. В ушах у девы сияющий кубический цирконий размером с десятицентовик, а на ногах поддельные «маноло бланики». Прямая юбка в мягких складках и кашемировый свитер на ней сухие. Рыжие вьющиеся волосы тяжело ниспадают на плечи.

Имя на звезде – Камилла Спенсер, но дева не Камилла Спенсер.

Розовый комок засохшей жвачки, еще несколько – розовые, серые, зеленые – безобразной коростой облепляют тротуар. На них следы зубов, а помимо того отпечатки подошв. Юная дева колупает комки острым носом фальшивых «манол», пока не отшвыривает мерзкие наросты ногой, пока звезда не становится если не совсем чистой, то чище хоть немного.

В пузыре тихой, безмятежной ночи дева берет подол юбки и подносит к губам. Она плюет на ткань, опускается на колени и оттирает до блеска имя, отлитое в латуни и впечатанное в розовый бетон. Когда к ней подъезжает «линкольн», она встает и кругом обходит звезду – с почтением, с каким обходят могилу. В одной руке у девушки наволочка. Пальцы – белый лак на ногтях облез – сжаты в кулак, белая ткань оттянута грузом жевательных конфет. В другой руке – надкусанный шоколадный батончик «Бэйби Рут».

Зубы в фарфоровых коронках машинально жуют. Полоска шоколада очерчивает пухлые надутые губы. Саисские пророки предупреждают: красота этой молодой женщины такова, что всякий увидевший ее позабудет любые удовольствия, помимо пищи и секса. Столь притягательна ее материальная форма, что узревший ее становится лишь кожей да желудком. И поют оракулы, что ни жива она, ни мертва – ни смертная, ни дух.

«Линкольн», остановившийся у обочины, сочится алым. Заднее боковое окно, зажужжав, чуть приопускается, из шикарного салона раздается голос. Мужской голос посреди ока бури спрашивает:

– Шалость или угощение?

Со всех сторон на расстоянии брошенного камня ночь бурлит за невидимой стеной.

Губы девы, блестящие от помады – ало-алой, цвет под названием «охотница на мужчин», – ее полные губы улыбаются. Воздух до того тих, что можно почувствовать ее духи – аромат как у цветов, оставленных в гробнице и сохших под прессом тысячу лет. Она льнет к стеклу и говорит:

– Ты опоздал. Завтра уже настало. – Она похотливо подмигивает, медленно прикрыв глаз веком в бирюзовых тенях, и спрашивает: – Который час?

И ясно, что мужчина пьет шампанское: в этой тишине даже пузырьки лопаются громко. И громко тикают часы на его запястье. И голос из машины отвечает:

– Час, когда всем плохим девочкам пора в постель.

Молодая женщина вздыхает – уже задумчиво, – облизывает губы и улыбается не так уверенно. Полузастенчиво и полупокорно она говорит:

– Кажется, я нарушила свой комендантский час. Я поступила скверно.

– Осквернять бывает чудесно, – отвечает мужчина. – Как и быть оскверненной.

Тут дверь «линкольна» распахивается перед девой, и та без колебаний залезает внутрь. А дверь эта – врата, поют предсказатели. А машина – зев, пожирающий лакомство. И скрывает машина деву в своем желудке, нутро которого щедро обито бархатом, словно гроб. Тонированное стекло, жужжа, поднимается. «Линкольн» стоит, пар идет от капота, блестит глянцевый кузов. На нем теперь красная бахрома: по краям растет борода из свернувшейся крови. Малиновые следы колес ведут к месту, где припаркована машина. Позади нее буря, но здесь слышны только приглушенные ритмичные возгласы мужчины. Древние говорят о них как о мяуканье, как о писке раздавленных крыс и мышей.

Наступает тишина, затем вновь скользит вниз стекло. Показываются обломанные белые ногти. В пальцах болтается латексная шкурка – уменьшенная версия наволочки, тяжело обвисший мешочек. Его содержимое: нечто мутно-белое. По латексной оболочке – она вся в ало-алой помаде – размазаны карамель и молочный шоколад. Вместо того чтобы выбросить мешочек в канаву, девушка прикладывает его к губам и, выдыхая, наполняет воздухом, надувает и ловко перетягивает открытый конец. Так повивальная бабка перетягивает пуповину новорожденного. Так клоун скручивает узел на воздушном шаре. Она завязывает надутую шкурку, запечатывая внутри млечное содержимое, и начинает ее сворачивать. Она гнет и вертит, пока трубка в ее руках не принимает форму человечка: с двумя ногами, двумя руками и головой. Кукла-вуду. Размером с младенца. Она кидает это гадкое творение, измазанное сладостью с ее губ, с таинственной мутной жижей внутри, в центр ждущей его розовой звезды.

Согласно пророчеству, записанному Солоном, фигурка, легшая в священную форму пентаграммы, есть жертва из крови, и семени, и сахара; она – подношение, сделанное подле Голливудского бульвара.

Этой ночью и этим ритуалом начинается отсчет времени до Судного дня.

И вновь зеркальное окно встает на место. В этот миг буря, ливень и тьма разом скрывают машину. Как только «линкольн» отъезжает, увозя юную деву, ветры подбирают брошенного ею рукотворного младенца – завязанный пузырь – сотворенного кумира. Ветер с дождем гонят щедрый урожай убитых грызунов, пластикового сора и сухой жвачки, швыряют и волочат их по направлению силы гравитации.

21 декабря, 6:03 по центральноевропейскому времени

Я ем, следовательно, существую

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Первым делом стоит заметить, что я всегда полагала свой разум органом пищеварения. Если позволишь, желудком, который переваривает знания. Человеческий мозг – складчатая сморщенная серая масса – крайне похож на кишечник. Эти мыслительные потроха расщепляют и перерабатывают события в историю моей жизни. Мои мысли приходят то ароматной отрыжкой, то едкой рвотой. Неперевариваемые хрящи и кости воспоминаний исторгаются вот этими самыми словами.

Вести честный блог – способ исправить жизнь, проживая ее задом наперед. Это все равно что есть чизкейк с арахисовым маслом, но в обратном порядке, и это так же гадко.

Скрученные, извилистые кишки моего мозга – своего рода живот интеллекта. Трагедии изъязвляют. Комедии подпитывают. В итоге, будь уверен, твои воспоминания надолго переживут твою плоть – я тому свидетельство. Меня зовут Мэдисон Дезерт Флауэр Роза Паркс Койот Трикстер Спенсер, и я – призрак. То есть: у-у-у! Мне тринадцать лет, и я несколько полновата. То есть я мертвая и жирная. То есть: хрю-хрю, уи-уи, реальный жиртрест.

Моя мама не даст соврать.

Мне тринадцать, я жирная и останусь такой всегда. И да – я знаю слово «изъязвлять». Я мертвая, а не невежественная. Слыхал про кризис среднего возраста? Его еще называют кризисом середины жизни. Так вот, у меня кризис середины смерти. Месяцев восемь я обитала в огненной преисподней, а теперь в виде духа застряла в физическом, во плоти живущем мире, более известном как чистилище. Это прямо как лететь в папином «саабе-дракене» на сверхзвуковой из Бразилии в Эр-Рияд, только нарезать круги в зоне ожидания над аэропортом, пока тебе не дадут добро на посадку. Говоря понятнее, чистилище – это место, где ты стираешь книгу своей жизни.

Что касается ада, жалеть меня не следует. У всех у нас есть тайны от Бога, и это утомительно. Если кто и заслужил гореть в негасимом озере вечного пламени, так это я. Я – чистое зло. Нет для меня наказания слишком сурового.

Моя плоть есть мое жизнеописание, curriculum vitae. Мой жир – мой банк памяти. Прошлая жизнь заархивирована и записана в каждой толстой клетке моего призрачного сала. Для Мэдисон Спенсер сбросить вес – значит исчезнуть. Лучше плохие воспоминания, чем никаких. Будь уверен, жир ли у тебя, счет в банке или семья, которую любишь, однажды ты станешь бороться с нежеланием оставить во плоти живущий мир.

Поверь, когда умираешь, из всех людей труднее прочих отпустить себя самого. Да, милый твиттерянин, мне тринадцать, я – девочка, и я знаю слова curriculum vitae. Более того, я знаю, что даже мертвые не хотят исчезать совсем.

21 декабря, 6:05 по центральноевропейскому времени

Как меня лишили места среди тех, кого уже лишили Божьей милости

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Я не застряла бы здесь, на Земле, галапагосской каменюке, не пила бы теплую черепашью мочу людского соседства, если бы не хэллоуинские фокусы неких трех мисс Шлюшни Шлюхенс. В тот Хэллоуин я была мертва, а кровь моя вот уже месяцев восемь как слита. Да, меня прокляли за страшное убийство, о котором – чуть позже. В аду одна из главных пыток состоит в том, что каждый из нас втайне знает, за что оказался здесь. Сбежала я вот как. Согласно обычаю, в канун Дня всех святых население Гадеса целиком возвращается на Землю и от заката до полуночи добывает соленые орешки, изюм в шоколаде и тому подобное пропитание. Я недурно поживилась сладкими батончиками, шаря по жилым пригородам, чтобы пополнить сокровищницу ада, когда ветер донес из темной дали мое имя. Несколько девчачьих голосков – писклявых и канючливых – тянули:

– …Мэдисон Спенсер… Мэдди Спенсер, явись нам, повинуйся нашим приказам!

Мы, отжившие, вам, досмертным, не дрессированные собачки. У мертвых есть дела поважнее, чем отвечать через идиотские колдовские доски на вопросы про выигрышные номера и про суженых. Ох уж эти ваши спиритические игры, столоверчения и другие дурацкие заманки для духов. Чтобы насобирать сладостей, у меня были каких-то четыре часа темноты, и тут меня призывает хихикающая тусовка мисс Курви Курвикс. Эта троица сидела на моей бывшей кровати в интернате в швейцарском Локарно и хором голосила:

– Покажись, Мэдисон Спенсер! Дай посмотреть – на том свете твоя задница такая же толстая?

Шикая друг на дружку, мисс Подстилы Подстилянские нараспев проговорили:

– Открой нам тайну призрачной диеты, – прыснули от собственного детсадовского юмора и повалились, пихая одна другую плечами. Они сидели по-турецки, пачкали обувью мою бывшую постель, попинывали изголовье, ели поп-корн, а на тарелке горели свечи.

– У нас есть чипсы, – дразнили они, шурша пакетиком. – Со вкусом барбекю. И луковый соус.

– На-ка, Мэдисон, – стала зазывать одна. – Иди-ка сюда, хрюшечка, иди…

Потом все вместе:

– Уи-уи-уи! Хрю-хрю! Сюда, поросеночек, сюда! – понеслось в холодную хэллоуинскую ночь.

Они хрюкали. Они фыркали. Они звали, громко чавкали, хрустели питательными закусками, заходились визгом от хохота.

Нет, милый твиттерянин, я не убила их в приступе ярости. В тот момент, когда я пишу эти строки, они вполне живы, хоть и поприкусили языки. Довольно сказать, что я откликнулась на их кошачий концерт и прибыла на черном «линкольне». В тот Хэллоуин пакостное трио Шмари О’Шмарникс с моей помощью избавилось от скудного содержимого своих анорексичных кишок. Нехорошо, нехорошо я поступила. Оправдываю себя тем, что слегка нервничала – заканчивалось отведенное мне время.

Задержаться хоть на секунду означало быть изгнанной на унылую Землю, и каждое мгновение я помнила о длинной стрелке моих наручных часов, взбиравшейся к двенадцати. Как только три мисс Лярви Лярвинс покрылись достаточным слоем собственного благоухающего харча и липких какашек, я рванула к «линкольну».

Верная машина, готовая умчать меня с места преступления, ждала там, где я ее оставила: у заиндевелого бордюра и снежной лужайки возле школьного общежития. Ключи висели в замке зажигания. Часы на приборной панели показывали одиннадцать тридцать пять – достаточно, чтобы вернуться в ад ко времени. «Ах, Земля», – подумала я несколько благодушно и даже с ностальгией, взглянув на старое здание, где прежде тайком жевала инжирные рулетики и почитывала «Паразитов» Дюморье. Все до одного окна ярко горели, многие были распахнуты, впуская морозный швейцарский воздух, ветер с ледяных склонов унылых Альп играл шторами. Из каждого раскрытого окна высовывались головы богатых школьниц: их рвало, и красный кирпичный фасад заливало длинными полосами непереваренной дряни. Жаль было отрываться от этого безмерно приятного зрелища, однако часы на панели показывали уже одиннадцать сорок пять.

Я тепло попрощалась со всем вокруг и повернула ключ в замке зажигания.

Повернула еще раз.

Ногой в мягких «басс виджунах» я надавила на педаль газа, слегка топнув по ней. Часы показывали одиннадцать пятьдесят. Я убедилась, что передача установлена на «парковку», и повернула ключ в третий раз.

О боги! И – ничего. Под капотом не заурчало. Любителям давать советы в чужих блогах, особенно тем, кто считает себя докой по части машин: нет, аккумулятор не сел – выключить фары я не забыла. И тем более – нет, динозавровый сок в баке не кончился. Раз за разом я отчаянно поворачивала ключ, время подбиралось к одиннадцати пятидесяти пяти. В одиннадцать пятьдесят шесть в машине зазвонил телефон, издавая старомодное «др-р-р др-р-р»; я не обращала на него внимания – я в панике пыталась открыть бардачок и разыскать инструкцию, чтобы справиться с техническим кризисом. Прошло четыре минуты, телефон по-прежнему трезвонил. Готовая разрыдаться, я выдернула его из держателя и ответила резким «Alors!»[1]

– «…Мэдисон чуть не плакала от досады, – раздался в трубке вкрадчивый мужской голос. – Сладкое чувство победы над школьными обидчицами обернулось горьким поражением: она обнаружила, что машина не заводится…»

Это был Сатана, Князь тьмы, который явно читал свою мерзкую рукопись – «Жизнь Мэдисон Спенсер», вероятную историю моей жизни, которую он, по его словам, записал еще до моего зачатия. Якобы на этих страницах каждый миг моего прошлого и будущего был продиктован им самим.

– «…малышка Мэдисон в ужасе отпрянула, услышав голос ее властелина в трубке телефона в “линкольне”», – продолжал читать Сатана.

– Это ты испортил машину? – прервала я.

– «…она знала, – произнес голос в трубке, – что на Земле ее ждало Великое Ужасное Предназначение…»

Я крикнула:

– Так нечестно!

– «…Вскоре у Мэдди не останется выбора – она решится на первый шаг и положит начало Концу света…»

Я снова крикнула:

– Ничему я не буду класть начало! – И еще: – Я не Джейн Эйр какая-нибудь!

Часы на приборной панели теперь показывали полночь. В отдаленной горной кирхе начал скорбно бить колокол. Еще до шестого удара телефон в моей руке стал растворяться. Исчезал и сам «линкольн», однако голос Сатаны все бубнил:

– «…Мэдисон Спенсер услышала далекий колокольный звон и поняла, что не существует. Она никогда и не существовала, разве лишь как марионетка, созданная служить невероятно сексуальному и безумно красивому Дьяволу…»

Водительское сиденье таяло, и мой грузный пухлый зад опускался на асфальт. Последний удар эхом разнесся по ущельям унылой Швейцарии. Окна школьного общежития закрывались. Огни в окнах моргали и гасли. Задергивались шторы. Ремень безопасности, секунду назад пережимавший мой необъятный живот, теперь сделался не более материальным, чем туман. Рядом, будто оброненная кем-то, лежала поддельная сумка «Коуч», которую моя подруга Бабетт оставила на заднем сиденье машины.

Пробила полночь, и от «линкольна» осталось туманное пятно, серое облачко в форме автомобиля. Я сидела в канаве с перемазанной Бабеттовой сумочкой из искусственной кожи, брошенная посреди ветреной швейцарской ночи, совершенно одна.

Вместо боя колоколов донеслось синтезаторное дребезжание танцевальной мелодии. Это была песня «Барби Герл» европоп-группы «Аква». Рингтон. Прозвонил смартфон, который я откопала в сумочке среди презервативов и сладостей. На экране высветился номер с кодом Миссулы, штат Монтана. В сообщении говорилось: «СРОЧНО. Проберись на рейс 2903 «Дарвин эйрлайнс» из Лугано в Цюрих, потом на 6792 «Свиссэйр» в Хитроу, оттуда 139-м «Американ эйрлайнс» в Нью-Йорк. Тащи свою задницу в отель «Райнлендер». Быстро!» Эсэмэска пришла от одного засмертного – синеволосого панк-рокера, мотающего срок в аду, от моего друга и наставника Арчера.

21 декабря, 8:00 по восточному североамериканскому времени

Возвращение домой

Отправила Мэдисон Спенсер

([email protected])

Милый твиттерянин!

Если спросить мою маму, она ответит: «Религии существуют, потому что для людей лучше неправильный ответ, чем вообще никакого». То есть мои родители не верили в Бога. То есть Рождество моя семья не отмечала.

Если родители как-то и представляли себе Бога, то в виде громадного, размером с гору, Харви Милка, исцеляющего озоновый слой, а вокруг него вместо херувимов – крылатые дельфины. И еще радуги – куча радуг.

Вместо Рождества мы праздновали День Земли; отмечали День рождения Свами Никхилананды сидячей медиацией дзадзен. Иногда плясали голышом с бубенцами на лодыжках под старыми секвойями: их ветки были густо увешаны замызганными гамаками и ведрами-туалетами экологических активистов – те в знак протеста селились на деревьях и обучали сов методам пассивного сопротивления. В общем, можешь себе вообразить. Не Санта-Клаус, говорили мама с папой, а Майя Анжелу[2] следит за тем, хорошо ведут себя детки или нет. Доктор Анжелу, предупреждали меня, ставит галочки напротив имен на длинном свитке из конопляной бумаги, и, если я сейчас не стану ворошить свою компостную кучку, десерта из водорослей на сладкое не получу. Мне-то лишь хотелось знать, что это важно для кого-нибудь мудрого и не производящего парниковых газов вроде доктора Майи, Ширли Чисхолм[3] или Шона Пенна. Но Рождеством тут и не пахло. Когда ты умер, то понимаешь: вся эта гринписовщина – чепуха, а правы были те самые пристукнутые Библией, которые пьют стрихнин и берут змей на руки.

Нравится это кому или нет, но дорога в ад выложена экологически чистыми половицами из бамбука.

Поверь, милый твиттерянин, я знаю, о чем говорю. Пока мои во плоти живущие мама с папой добрую часть года жгли соевые свечи да молились Джону Риду, я была мертва и узнавала, как все устроено на самом деле.

21 декабря, 8:06 по восточному времени

Одна на вечеринке в честь моего возвращения домой

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Я не из тепличных девочек-домоседок, однако в свете нынешних обстоятельств жажду укрытия в старом семейном гнезде. Пентхаусом в отеле «Райнлендер» мои родители владели сколько я себя помню. Там, на шестидесятипятиэтажной высоте над Лексингтон-авеню напротив «Блумингсдейла», я первым делом закроюсь в своей старой спальне среди мягких игрушек и романов Джейн Остин и до следующего Хэллоуина буду смотреть по кабельному «Вверх и вниз по лестнице». Может, перечитаю «Сагу о Форсайтах». Вроде ничто не мешает: если верить гламурной прессе, мои родители теперь в море на своей трехсотфутовой яхте «Пангея Крусейдер». Прямо сейчас они в Беринговом проливе пытаются помешать плавучему рыбозаводу истреблять касатку, голубого тунца или еще какой вымирающий супер-пупер-деликатес для суши. Всю эту возню доснимают к маминому новому фильму «Кашалоты в тумане»; она играет там отважного гидробиолога (а-ля Дайан Фосси[4]), которого во сне протыкают гарпуном безжалостные японские рыбаки. Съемки заканчиваются на следующей неделе, а гламурная пресса пишет, что «Оскар» фильму уже обеспечен.

Поверь, для мамы это не совсем игра: ее столько раз били во сне гарпуном, что не сосчитать.

И в ответ на похабный комментарий, который только что оставил Леонард-КлАДезь: да, в фильме есть три момента (очередной эксклюзив от гламурной прессы) со знаменитой на весь мир маминой грудью – в сценах, где голая мама блаженно плавает со стадом дружелюбных кашалотов.

Для вас, будущих покойников, кинофильм – плоская зримая реальность со звуком, но без запахов или тактильных ощущений; ровно то же для нас, духов, мир живых. Я могу перемещаться среди людей, их движения и шум обтекают меня, но живые видят меня не более чем актеры на экране – зрителей. Рискую показаться совсем уж жалкой – толстой семиклассницей-очкариком в школьной форме, – но я прекрасно знаю, каково чувствовать себя невидимой. А вот принять тот факт, что физические преграды мне теперь не помеха, – тут надо куда больше терпения. Я прохожу через швейцаров и закрытые двери холла так же просто, как вы сквозь дым или туман, и ощущаю разве только легкую щекотку в призрачном горле или дрожь по всему телу.

Есть и недостатки: люди не только смотрят сквозь меня – они сквозь меня проходят. Это не случайный физический контакт, тебя не просто щупают. Внутрь тебя по-настоящему проникают. С тобой смешиваются. Тебя оскверняют физиологией этих делающих покупки, едящих, блудящих кусков одушевленного мяса. Ты чувствуешь в себе ту же пакость, муть и дезориентацию, что и досмертный идиот, который в тебя впилился.

И да, я всерьез намерена пользоваться словами вроде «дезориентация» – привыкай. Пусть я мертвая жирная корова, но я не буду изображать дурочку только потому, что у тебя Ctrl+Alt+Комплексы по поводу твоего подросткового лексикона. И не-не-не, я определенно не намерена пользоваться интернет-сленгом. Джейн Остин сознательно не оживляла свои ироничные повествования эмотиконами, оттого и мне не пристало.

Повторюсь: к посмертной жизни привыкать и привыкать. К примеру, гостиничные лифты. Глупые люди просто берут и втискиваются в кабинку. В «Райнлендере» я ехала в пентхаус, стоя наполовину в толстой, напичканной коллагенами тетке, сбежавшей в Штаты от налогов, а наполовину в ее вертлявой чихуа-хуа (из тех, с выведением которых явно перестарались). Ощущение такое, будто плаваешь в минералке, смешанной с силиконом. Я чувствовала соленый вкус ее ботокса, от забродивших бета-блокаторов в ее крови у меня кружилась голова, я стояла в теплой ванне из химикатов, составляющих чихуахуа, – о боги! Шестьдесят пять этажей подряд я пропитывалась мексиканской собачкой – скорее бы в душ и отмыть шампунем призрачные волосы.

Я просачиваюсь в коридор сквозь дверь, помеченную «ПХ» (без соседей, держать животных нельзя, курить – тоже), и вступаю в холл пентхауса. Впервые с самого прибытия в унылый Нью-Йорк я оказываюсь в совершенной тишине. Машины не сигналят. Назойливые досмертные не трещат по мобильным на всех языках ООН. Центральная гостиная заставлена мебелью, каждый стул, стол и книжный шкаф – в чехлах от пыли. Даже люстры обернуты белой марлей: ткань внизу собрана в пучок и свисает прозрачными хвостами эктоплазмы. Впечатление такое, будто я попала на тихую тусовку к толпе привидений, только мультяшных, нацепивших на себя простыни, чтобы зловеще повыть. Это сборище призраков – словно диковатая тематическая вечеринка по случаю моего возвращения, правда, устроили его, чтобы надо мной посмеяться. Съезд духов великих и малых. Откровенно говоря, я Ctrl+Alt+Обижена столь нечутким приемом.

По старой привычке – мама блюла такие порядки во всех наших домах от Манагуа до Токио – я разуваюсь у двери.

Из огромных окон за вышеупомянутым суаре лжепривидений открывается вид на архитектуру Манхэттена. Плотно стоящие здания – мрачные небоскребы – крайне напоминают ряды серых надгробных плит. Башни, набитые людьми, смахивают на обломанные колонны, шпили и обелиски, на выставку памятников, которыми отмечают захоронения. За окнами лежит гигантский погост. Большое Яблоко. Разросшийся склад будущих покойников.

Пойми меня правильно, милый твиттерянин, я не хочу наводить тоску, не хочу быть усопшим нытиком, однако есть подозрения, что я страдаю от своего рода посмертной депрессии. Когда новизна загробных ощущений уходит, становится довольно паршиво.

В ответ на трогательную запись, которую сделал Могавк-Арчер666: да, призракам бывает одиноко. Если хочешь подробностей, мне немножко грустно, я чувствую себя ненужной, забытой. Мое сердце раздулось бы как шарик, наполненный горячими слезами, раздулось бы и лопнуло, если бы я увидела своих; увидела бы их, а они меня – нет. Отрезанная от всего, кроме собственных мыслей и чувств, я, призрак, лишенный возможности с кем-либо общаться, стала стопроцентной одиночкой.

Я не просто позабыта, я ощущаю себя покинутой абсолютно всеми.

Тихо, в призрачных носках, я прохожу по коридору мимо папиной курительной, маминого зальчика для йоги и вижу, что дверь в мою спальню заперта. Ну конечно, заперта, и кондиционер врублен в режим морозилки, и шторы задернуты, чтобы игрушки и одежда не выгорели на солнце. Чтобы комната оставалась храмом возлюбленной усопшей дочери. На мгновение замираю, как дура, пытаясь угадать, какой у мамы пароль на систему безопасности. Первый мой вариант: КамиллаСпенсер-величайшаяизнынеживущихактрисдо40лет. Второй: нетянеубиваламилогокотеночкамоейдочки! Еще один: ялюбилабыМэдисонгораздобольшееслибыонаменьшевесила. Все три варианта очень правдоподобны, но тут я соображаю, что могу просто взять и пройти.

А проходить сквозь дверь или стену немногим приятнее, чем делить молекулы с чихуа-хуа. На меня налетают опилки, я ощущаю маслянистость множества слоев бледно-голубой латексной краски.

В моей спальне глазам предстает примерно то же зрелище, что и в гостиной: кровать, низкое кресло без ручек, письменный стол – каждый предмет в белом чехле… только на постели под белой простыней лежит человеческая фигура. В изножье два холма: видимо, стопы. Дальше тощие ноги. Потом, судя по форме, бедра, живот и грудь. Затем ткань провисает – вероятно, над шеей – и идет вверх по лицу, куполом поднимаясь на кончике носа. И я, как медведь из сказки про трех медведей, понимаю, что кто-то занял мою кровать. Возле нее на зачехленном столике свернулся наподобие гнезда белокурый парик. В центре гнезда, как яйца, – зубные протезы, слуховой аппарат, похожий на большую пластмассовую креветку розового цвета, пачка «Голуаз» и золотистая зажигалка. Рядом с этими артефактами стоит в рамочке обложка журнала «Кэт фэнси», а на ней фотография: мама и я, обнимающая котенка с рыжими полосками и горящими глазами. Мамино лицо пропитано ботоксом, зато моя улыбка – застывший миг неподдельной радости. Сверху заголовок: «Кинозвезда и котенок-Золушка: хеппи-энд».

Специально для Паттерсона54: призраки тоже чувствуют печаль и ужас.

После смерти испытания не заканчиваются. По ту сторону смерти тоже есть смерть. Хочешь не хочешь, а смерть вовсе не конец.

Любому будет неприятно войти в тихий, уединенный гостиничный номер и найти там труп, тем более в собственной детской кровати. Это кто-то пришлый – наверняка гондурасская горничная, которая беспардонно избрала местом самоубийства мою славную постельку в окружении мягких игрушек: импортных штайфовских мишек и коллекционных гундовских жирафов[5]. Она скорее всего наелась маминого ксанакса, и теперь ее мерзкое гондурасское тело разлагается, а физиологические жидкости пропитывают мой хастенский матрас ручной работы и простыни марки «Порто» – шестьсот нитей на квадратный дюйм.

Злость пересиливает во мне страх, я подхожу ближе, берусь за верхний край марли и тяну вниз, открывая тело. Это древняя мумия. Карга. Беззубые десны сморщились. Голову в углублении подушки венком окружают редкие седые волосы. Одним движением я срываю белую ткань и бросаю на пол. Ноги старухи вытянуты, руки скрещены на груди, пальцы костлявые, на каждом блестящие коктейльные кольца. Ее платье мне знакомо: дымка аквамаринового бархата, густо расшитого пайетками, стразами и мелким жемчугом. Высокий разрез на юбке приоткрывает костлявую ногу в синих венах от бедра до стопы и до прадовских босоножек. Туфли совсем новые – ценник на подошве почти не стерся. Светлый парик, платье – все это смутно знакомо. Мне припоминаются одни похороны сто тысяч лет назад. И вот уж чудо из чудес: я ощущаю запах сигаретного дыма. Нет, я клянусь, призраки не чувствуют запахов и вкусов мира живых, но от старушки разит табаком. И тут у меня само собой вылетает:

– Бабушка Минни?

Накладные ресницы, похожие на паучьи лапки, вздрагивают. Один край отлепился, отчего вид у старушки несколько безумный. Она моргает, приподнимается на локтях и щурится в мою сторону бельмами. Морщинистое лицо расходится в улыбке, и десны шепелявят:

– Пампушечка?

Для СПИДЭмили-Канадки: это атас. Даже если ты умер, сердце схватывает так же больно, режет, как аневризма, которая распухает от слез и вот-вот лопнет.

Бабушка переводит взгляд с меня на подол своего платья, опять на меня, потом на пайетки и на бархат, приоткрывающий старческие ноги, и говорит:

– Ну и дела! Ты посмотри только: твоя мамаша вырядила меня на похороны проституткой! – Трясущаяся, вся в кольцах рука тянется к столику и хватает пачку «Голуаз». – Дай-ка огонечку бабушке Минни. – Она подносит сигарету ко рту, ее дряблые губы складываются, как для поцелуя, и обхватывают фильтр.

21 декабря, 8:09 по восточному времени

Тошнотворная семейная встреча

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Бабушка, расположившаяся на атласном покрывале моей кровати, кладет одну тощую ногу на другую, и под высоким разрезом юбки мелькает неприятный вид. Меня передергивает.

– Мы похоронили тебя… без нижнего белья?

– Глупая у тебя мамаша, – вместо ответа замечает бабушка. Платье у нее без рукавов, она разглядывает татуировку, которая колючим орнаментом обхватывает ее запястье, тянется к локтю и дальше по плечу. Черные шипастые линии складываются в слова «Я [] Камиллу Спенсер… Я [] Камиллу Спенсер…» – и между фразами наколоты цветущие розы. Бабушка плюет на палец и трет буквы на запястье, говоря:

– Что это еще за приторная дрянь?

Она не видит, но татуировка бежит от плеча к шее, обхватывает ее удавкой, а заканчивается большой розой почти во всю щеку. Это многократное признание набили на ее старой, иссушенной солнцем коже после смерти по настоянию моей матери.

Уперев голову в подушку, бабушка Минни смотрит на грудь, сильно выпячивающуюся из-под платья.

– Силы небесные… Что твоя мамаша натворила?

Крючковатым старческим пальцем она осторожно тычет в упругий выступ – еще одну посмертную обнову.

Она курит призрачную сигарету, дымит на всю комнату и хлопает ладонью по кровати рядом с собой, приглашая сесть. Я, разумеется, сажусь. Я сердита и разобижена, однако учтива. Я только присаживаюсь – не вступаю в разговор и уж тем более не лезу обниматься и целоваться. Прихваченную поддельную сумку «Коуч» я кладу поближе, сую руку внутрь и копаюсь среди бирюзовых эйвонских теней, конфет и презервативов, вытаскиваю странный смартфон и принимаюсь печатать: обращаю злые мысли в слова… в предложения… в раздраженные записи в блоге.

Пишу я честно, и ты можешь решить, что я – самое бессердечное тринадцатилетнее привидение, когда-либо ступавшее по Земле, но мне уже хочется, чтобы моя драгоценная давно покойная бабушка Минни заработала рак легких и умерла во второй раз.

Между затяжками ядовитой палочкой она спрашивает:

– Тут шныряет один медиум – не видала? Оглобля такая – у него еще плохая кожа и коса, как у китайца. – Она смотрит на меня прищурившись.

Адскигорячая Бабетт, будь спокойна: с твоей сумкой я обращаюсь аккуратно.

Бабушка Минни – мать моей мамы. Наверняка в свои лучшие годы она была оторвой: коротко стриглась, сверкала нарумяненными коленками под джаз, отплясывала джиттербаг с Чарлзом Линдбергом[6] на припорошенных кокаином столиках в бутлегерских клубах, гоняла ночами в енотовой шубе по Вест-Эггу на «стутц-беаркатах» и закусывала золотыми рыбками, но я-то знала ее уже порядком обветшавшей – воспитание моей матери вряд ли добавило ей молодости.

К моему появлению на свет бабушка Минни уже коллекционировала пуговицы и нянчилась с ишиасом. И курила как паровоз. Помню, когда я приезжала к ней в глушь на север штата Нью-Йорк, она заваривала чай в банке из-под маринованных огурцов: заливала в нее воду и ставила на солнечный подоконник. Если не считать всей этой норман-роквелловщины[7], у нее в доме воняло, как в пещере троглодита: будто она готовила всю пищу, надергав что росло на грядке и бросив в кастрюлю на огонь, – зато свое, домашнее; хоть бы раз позвонила в ресторан и заказала moules marinières tout de suite[8].

В бабушкину ванну после тебя не проскальзывали тихонько горничные-сомалийки, не отдраивали ее и не расставляли новые пузыречки с грейпфрутовым шампунем. Неудивительно, что мама еще подростком сбежала из дома, потом стала всемирно известной голливудской звездой и вышла замуж за моего папу-миллионера. Долго в босоногую сельскую романтику не поиграешь. Пока я находилась в ссылке на своей Эльбе в унылой глуши, мать уезжала со съемочной группой ЮНЕСКО в Калахари учить бушменов пользоваться презервативами, отец командовал враждебным поглощением «Сони Пикчерз» или прибирал к рукам мировой рынок оружейного плутония. Я же делала вид, что интересуюсь брачными песнями диких птиц.

Я не сноб. Меня нельзя называть снобом, поскольку я давным-давно простила бабушку за то, что она жила в глухомани на ферме. Простила за то, что она покупала домашний сыр, и за то, что не разбиралась, чем отличается шербет от мороженого. Надо отдать должное бабушке Минни: она познакомила меня с Элинор Глин и Дафной Дюморье. А я со своей стороны терпела ее манию самой разводить томаты, хотя нам в любой момент могли доставить помидоры несравненно лучшего качества. Вот как сильно я ее любила. Возможно, это покажется несправедливостью, но я до сих пор не простила ее за то, что она умерла.

Ногтями, длинными, как палочки для еды (их приладила для похорон моя мама), бабушка Минни снимает частичку табака, прилипшую к языку, и говорит:

– Твоя мамуля наняла одного мужика отыскать твой дух, так что держи ушки на макушке. Даже больше скажу: он вроде частного детектива, который разыскивает мертвых, и сейчас он в этом самом отеле!

Я сижу в гостинице, в своей старой спальне среди штайфовских обезьянок и гундовских зебр, и вижу только прикуренную сигарету. Законную форму самоубийства. В ответ на комментарий Леонарда-КлАДезя: да, я веду себя мелочно. Разрешите откровенно: я не совсем лишена сопереживания, но, на мой взгляд, бабушка меня бросила. Она покинула меня, потому что сигареты ей были важнее. Я любила ее, но еще сильнее она любила смолу и никотин. И вот сегодня, обнаружив ее у себя в спальне, я решаю не повторять ошибку и в этот раз ее уже не любить.

Мама не простила ее за то, что она не была Пегги Гуггенхайм[9], я – за курение, готовку, садоводство и смерть.

– Ну, пампушечка, – спрашивает бабушка Минни, – где обреталась?

То тут, отвечаю, то там. Как я умерла, даже не говорю. И ни слова о том, что меня сослали в ад. Пальцы продолжают набивать текст, они выкрикивают все, о чем я не смею сказать вслух.

– А я была там. В раю, – говорит бабушка Минни и тычет сигаретой в потолок. – Мы оба вознеслись – я и твой Папчик Бен. Да только незадача: на небесах тоже приняли тутошний запрет на курение. – И с тех пор, рассказывает она, все как у офисных работников, которые кучкуются на улице в любую погоду, чтобы подымить раковыми палочками: моя мертвая бабушка ради своей гадкой привычки спускается в виде духа на Землю.

По большей части я слушаю и высматриваю в ее чертах свои. Ребенок и старая карга: в некотором роде «было и стало». Ее крючковатый попугайский клюв и мой носик-пуговка, правда, облученный ультрафиолетом ста тысяч летних дней на ферме. Ее каскад всевозможного вида подбородков и мой нежный девичий подбородочек – всего-то тройной. Перевожу разговор на погоду. Она лежит на гостиничной кровати, курит, я сижу рядом на краешке и спрашиваю, не притаился ли тут же в «Райнлендере» и Папчик Бен.

– Ягодка моя, – отвечает она, – брось ты копаться в калькуляторе, пообщайся со мной. – Бабушка Минни ворочает по подушке призрачной головой из стороны в сторону, выпускает в потолок струю дыма и говорит: – Нету здесь твоего Папчика – не захотел пропустить момент, когда в рай прибудет Пэрис Хилтон, он желает ее поприветствовать.

Дай мне сил, доктор Майя, не воспользоваться эмотиконом.

Пэрис Хилтон – в рай?

Не могу себе такого даже Ctrl+Alt+Вообразить.

Я сижу, смотрю в бабушкино лицо, и тут до меня доходит, что я не вижу ее мыслей. Мысли… мышление… доказательство нашего существования, которое приводит Рене Декарт, – они такие же невидимые, как призраки. И как наши души. Похоже, если наука намерена отвергнуть идею души за неимением физического подтверждения, пускай ученые отрицают и наличие мыслительного процесса. Сделав такое наблюдение, я бросаю взгляд на запястье, на массивные практичные часы, и вижу, что прошла только минута.

Бабушка замечает движение моего локтя и поворот руки, говорит:

– Лапонька, ты скучала по бабушке? – и выпускает в потолок еще один фонтанчик дыма.

– Да, – вру я, – скучала, – сама же набираю в смартфоне обратное.

Тут я не могу не отметить про себя, что это – главный конфликт моей жизни: я люблю, я обожаю свое семейство, но только когда мы порознь. Стоит мне порадоваться встрече с давно умершей бабушкой Минни, как тут же страшно хочется, чтобы мою драгоценную полуслепую старушку курильщицу подвергли эвтаназии.

Грустная правда состоит в том, что медицинская эвтаназия – в лучшем случае разовое решение.

И тут я слышу звук.

Он идет из холла пентхауса. Смех.

– Это твой волосатый сыщик-медиум? – спрашиваю я.

Бабушка Минни показывает сигаретой туда, откуда доносится шум – мужской смех, – и говорит:

– Вот потому тебе и не стоит быть здесь, воробышек. – Она сбивает призрачный пепел с призрачной сигареты и подносит ее обратно к губам. – Я тут секретно расследую одно дельце, – произносит она и опять выпускает дым. – Думаешь, мне охота валяться посреди твоих дурацких погремушек? Мэдди, миленькая, ты наткнулась на пост наблюдения.

21 декабря, 8:12 по восточному времени

Место встречи раскрыто!

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Где-то внутри гостиничного номера тяжело лязгает дверной засов. Стук ему не предшествует. Вежливое «горничная!» или «обслуживание номеров!» тоже. Это дверь из общего коридора в гостиную. Щелкает замок. Петли негромко вздыхают, из холла доносятся приглушенные шаги по мраморной плитке.

Печально, однако мертвые по-прежнему способны испытывать мучительную неловкость. Засмертным, как и вам, покуда не разложившимся, бывает страшно стыдно признаваться кое в чем.

К примеру, вот в таком: самые сладкие часы детства я провела, прижавшись ухом к двери родительской спальни. В тех нередких случаях, когда в Афинах, Абу-Даби или Акроне от меня бежал сон, я с наслаждением подслушивала чувственное пыхтение родителей. Их коитальные стоны действовали на меня как лучшая на свете колыбельная. Для моего детского уха это мычание и сопение служило доказательством семейного благополучия. Спазматические животные возгласы подтверждали: мой домашний очаг не развалится, как у всех остальных богатых детей – моих друзей по играм. Впрочем, не то чтобы друзья по играм у меня были.

Постукивания. Легкие удары. У медиумов привидения постоянно во что-нибудь колотят. Для духов, застрявших в физическом мире, это лишь общие правила вежливости. Говоря проще, никому не охота войти в комнату и увидеть, как досмертный какает или занят энергичным перепихоном.

То есть, прежде чем войти, призраки всегда стучат. Я тоже. Я – в особенности. По пентхаусу отеля «Райнлендер» я следую за отцовским смехом, за цоканьем копыт чистопородного жеребца (щелк-щелк его туфель ни с чем не спутаешь) и за взрывоопасным тик-так высоких каблуков пары «маноло бланик». Звуки выводят меня к закрытой двери нью-йоркской спальни моих родителей. Я уже собираюсь пройти сквозь крашеное дерево, как изнутри доносится:

– Скорее, любимая. Мы страшно отстаем от графика. Уже несколько часов, как мы должны трахаться…

Голос – отцовский голос – останавливает меня. Что следует сказать о знаменитом Антонио Спенсере? Голова его напоминает эстетичный валун. Этакая достопримечательность. Разговаривая, он, как правило, изображает диктора, но сегодня голос у него теплый, без стали.

Я передумываю просачиваться сквозь дверь, чтобы не застать животную сцену, и принимаюсь расхаживать по холлу, снедаемая чувством вины.

Мой взгляд падает на электрическую розетку. Этот метод мы вскоре рассмотрим подробнее, пока же просто прими как факт, что моя призрачная эктоплазма втекает в крохотные отверстия и ползет по медным проводам в стене. Представь Чарлза Дарвина, который путешествует среди испарений по речной системе Амазонки. Добравшись до распределительной коробочки, я наугад выбираю провод, следую по нему до новой розетки и скоро натыкаюсь на вилку. Я скольжу по меди, перепрыгиваю разомкнутое место в выключателе, лезу выше и упираюсь в тупик внутри лампы. Это, заметь, не просторная эдисонова лампа накаливания, это тесная, витая люминесцентная лампа в прикроватном светильнике. Вид на комнату загораживает пергаментный абажур. Я скручена внутри стеклянной трубки – энергосберегающей, экологичной (все, как любят мои родители), – а ртуть на вкус Ctrl+Alt+Омерзительна. Из-под абажура мне виден только прикроватный столик. Там, на деревянных прожилках, как предметы современного горячечного натюрморта, лежат смартфон, медная цепочка с ключом от номера, будильник и разорванная упаковка презервативов.

Чу! – умиротворяющее хлюпанье: мои родители неистово тормошат свои старческие центры удовольствия.

Запомните, будущие мертвецы: всякий раз, как вы отключаете люминесцентную лампу или электронно-лучевую трубку, вы видите в них остаточное зеленоватое свечение. Это человеческая эктоплазма. Привидения постоянно попадаются в эту ловушку.

Скрученная внутри темной лампы, я, призрак, услаждаю себя тем, что тайком подслушиваю. Родителей за абажуром мне не видно, однако я разбираю, как отец хрипло шепчет нежности.

– Помедленнее, детка, – говорит он. – Обожаю, когда ты так делаешь, но не спеши. Еще немного, и ты доведешь меня до предела…

Тут под абажур вползает рука. Костлявая рука-паук. Рука-змея в плавном сплетении мускулов и в коже, гладкой, как чешуйки ящерицы. На ногтях облезший белый лак. Розовые полоски, словно борозды на паровом поле, тянутся от ладони почти через все предплечье; они рваные, будто эти несколько дюймов пропахал старый грязный фермер, прежде чем рухнуть замертво в одиночестве от сердечного приступа.

Надрезы – грубо нанесенные и только затянувшиеся – выдают в их владельце вероятного самоубийцу. Милые твиттеряне, мне знакомы эти шрамы, эта рука.

Я узнаю отметину тяжкой жизни в безлюдной сельской глухомани.

Под каждым ногтем коричневый полумесяц. Шоколад. Опытнейшему едоку очевидно, что шоколад молочный, с внешнего слоя батончика «Бэйби Рут». Пальцы скользкие от пота и липкие от карамели. Они пробегают по стеклу лампы, практически гладят мое лицо, пачкают мне волосы. Они ласкают и домогаются призрачной, запертой в трубке меня. Эти пальцы пахнут, как трусы моего отца, киснущие на дне перегретой бельевой корзины. Они пахнут, как пахла мама, когда все утро хихикала и не вылезала из банного халата. В такие дни она безмятежно наливала органический сок из ростков пшеницы, а щеки у нее румянились, натертые отцовской щетиной.

Канареечно-желтого обручального кольца моей матери нет; эта вползшая на столик кисть – не мамина.

За паучьими пальцами змеится предплечье, тощее плечо, тонкая шея. С кровати высовывается лицо, два глаза смотрят из-под нижней кромки абажура прямо на меня, пальцы при этом нащупывают и поворачивают выключатель. Лицо не старше, чем у хорошенькой выпускницы школы; в шестидесятиваттном свете я вижу: это не мамино лицо.

Вокруг рта размазана помада. Лиловатые пятна на щеках там, где усы должны были натереть мамино лицо. Она заглядывает под абажур, будто под юбку. Блудница смотрит с улыбкой на свет из моего убежища и шепчет:

– Который час?

21 декабря, 8:16 по восточному времени

Призыв о помощи

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

И до смерти, и после товарищи предают меня. Девушка, которую мы застали за беззаботным кувырканием с моим весьма женатым отцом, до недавнего времени была мне верным другом и наставником в аду. Вероятно, в Хэллоуин она тоже не вернулась вовремя, но как ей удается явление в физическом теле и плотский контакт с досмертными – это загадка.

Обращаюсь с особой просьбой к друзьям, какие еще остались у меня в огненном подземном мире. Вам, умник Леонард, спортсмен Паттерсон, мизантроп Арчер и милая крошка Эмили, неведомо, что пока жизнь в Гадесе текла установленным порядком, я по нечаянности вышла на связь со своими во плоти живущими родителями. Я позвонила им по телефону ненароком, и разговор с дочерью, которую они едва похоронили, их, вполне понятно, опечалил. Дабы успокоить горюющих маму с папой, я дала совет, как им жить дальше. Вероятнее всего, совет этот приведет их в преисподнюю.

Подземные друзья, прошу вас: если родители умрут за год моего отсутствия, пожалуйста, позаботьтесь о них. Пусть они чувствуют себя как дома.

21 декабря, 8:20 по восточному времени

Место встречи. Продолжение

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

В поисках вещественных доказательств взаимного вожделения моих родителей я, досмертный ребенок, рылась в грязном белье. Вонь и влага простыней служили материальным свидетельством того, что отец и мать все еще любят друг друга, и эти сладострастные пятна подтверждали их чувства лучше любых цветистых, записанных от руки сонетов. Их выделения доказывали, что все стабильно. Скрип матрасных пружин, шлепанье плоти о плоть говорили о биологической привязанности, более крепкой, чем клятва у алтаря.

Отвратные разводы их телесных жидкостей были документом, гарантирующим наш общий хеппи-энд. Однако теперь все, кажется, обстоит иначе.

– Во имя Мэдисон, – пыхтит отцовский голос, – ты хочешь затрахать меня до смерти, Бабетт?

Эти знакомые глаза, окаймленные бирюзовыми тенями и накрашенными ресницами, – плотоядные венерины мухоловки. Мочки ушей оттянуты сияющими кубическими камушками из циркония размером с десятицентовик. Интимно мурлыча и продолжая смотреть на меня в лампе, молодая женщина, Бабетт, спрашивает:

– Скучал по ней?

Отец в ответ молчит. Его раздумья растягиваются в холодную вечность. Наконец он говорит:

– По кому? По жене?

– По дочери. Ты скучал по Мэдисон?

Возмущенное взрыкивание.

– Я стучал по ней? Ты спрашиваешь, бил ли я ее?

– Нет, – говорит Бабетт. – Ты скучал по ней?

После долгой паузы отцовский голос, искаженный досадой, произносит:

– Я был потрясен, когда узнал, что рай вообще существует…

– Мэдисон не соврала бы, – подначивает меня Бабетт, – ведь правда?

– Я скажу ужасную вещь, но еще больше я удивился, что Мэдисон туда пустили. – Смешок. – Откровенно говоря, я просто обалдел.

Мой собственный отец считает, что место мне – в аду.

Но куда страннее другое: я подозреваю, что Бабетт видит меня. Я уверена в этом.

Быстро и сухо отец прибавляет:

– Могу даже представить Мэдисон в Гарварде… но в раю?

– И все-таки она теперь там, – настаивает Бабетт, хотя видит меня здесь, застрявшей на земле, висящей на расстоянии вытянутой руки от их посткоитального диалога. – Мэдисон говорила с тобой из рая, да?

– Пойми меня правильно, я любил Мэдди, как только отец может любить ребенка… – Пауза такая долгая, что я впадаю в ярость. – Если честно, у моей девочки были свои недостатки.

Пустыми словами Бабетт словно бы пытается закруглить разговор:

– Наверное, это больно признавать.

– Если честно, моя Мэдди была трусишкой.

Бабетт театрально ахает:

– Не говори так!

– Но это правда. – Голос у отца уставший, смирившийся. – Все это понимали. Она была бесхребетной, безвольной трусишкой.

Бабетт ухмыляется мне и говорит:

– Только не Мэдди! Только не бесхребетной!

– Таковы эмпирические выводы нашей команды экспертов-бихевиористов, – заверяет отцовский голос угрюмо. Подавленно. – Она скрывалась за защитной маской ложного превосходства.

Стиснутые потроха моего мозга выворачивает от таких его заявлений. Слова «команда» и «выводы» застревают в ушах.

– Ее глаза следили за всем и все оценивали, – сообщает отец, – особенно мать и меня. Мэдисон хаяла любую чужую мечту, а на собственные ей не хватало ни храбрости, ни веры. – Будто выкладывая последний печальный козырь, он прибавляет: – У нас даже не было оснований считать, что бедняжка Мэдди хоть с кем-то дружила…

Это, милый твиттерянин, неверно. Моим другом была Бабетт. Впрочем, она не самый лучший пример дружбы.

Слишком уж быстро и слишком ласково Бабетт говорит:

– Тони, нам не надо это обсуждать.

И так же слишком пылко папа отвечает:

– А мне надо. – Тон у него одновременно праведный и обреченный. Отец говорит: – Леонард нас предупреждал. Давным-давно. Еще задолго до ее рождения он сказал: любить Мэдди будет очень непросто.

Прищурив глаза и ухмыльнувшись мне, Бабетт подхватывает тему:

– Леонард? Который проводил телефонные опросы?

Почти слышно, как отец мотает головой.

– Пусть он и телефонный опросчик, зато сделал нас богатыми. Он предупреждал: Мэдисон будет притворяться, что у нее есть друзья. – Папа негромко смеется. И вздыхает: – Как-то раз Мэдисон просидела все зимние каникулы совершенно одна…

О нет. Во имя Сьюзан Сарандон, слышать это не могу! Мой призрачный мозг, раздутый желудок моей памяти пухнет и ноет.

– Нам с матерью она сказала, что проведет праздники у друзей на Крите, а сама три недели только ела мороженое и читала всякий трэш.

Тьфу ты, милый твиттерянин! О боги! Роман «Навеки твоя Эмбер» не трэш. И я не безвольная и не трусливая.

Бабетт сюсюкает:

– Мэдисон, она же такая славненькая… Быть того не может. – А по глазам цвета мочи видно, что она от души надо мной ржет.

– Так и было, – говорит папа. – Мы все каникулы наблюдали за ней через школьные камеры безопасности. Бедная одинокая толстушка.

21 декабря, 8:23 по восточному времени

Бывшая (?) подруга…

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Отец совершенно не заморочен условностями и услаждает наш слух могучим кряхтением. Грохочут вулканические извержения, которые не приглушаются понятиями о сдержанности или прикрытыми дверьми. Встав с кровати, он босиком прошлепал через комнату и оседлал стульчак в смежной уборной, где кафельные поверхности усиливают череду плюхающих звуков.

Пока его нет, Бабетт опять заглядывает под абажур в мое убежище.

– Мэдисон, не злись, – шепчет она. – Можешь не верить, но я пытаюсь тебе помочь.

Доносится голос отца:

– Бабби, ты что-то сказала?

Она не отвечает ему и продолжает:

– Не обманывайся. Думаешь, автонабор соединил тебя с родителями ни с того ни с сего? – Бабетт кричит шепотом: – Все, что с тобой произошло, не случайность! Ни «Путешествие на “Бигле”». Ни Диснейуорлд. – Она раздраженно говорит: – А те, кого ты считаешь своими мертвыми друзьями… не друзья они тебе. Нерд, качок и панк – у них свой интерес находиться в аду!

Если верить Бабетт, все вы, Леонард-КлАДезь, Паттерсон54 и Могавк-Арчер666, – злоумышленники. Она заявляет, что вы намерены уничтожить Творение и навечно установить свои порядки. Вы подружились со мной в аду. И вы пристроили меня работать на телефоне. Она говорит, все это – часть грандиозного плана, которому уже сотни лет.

– Они называют себя освобожденными сущностями, – твердит Бабетт, – они отказываются принимать сторону Сатаны или сторону Бога.

Слышен звук спускаемой воды.

– Не дай им одурачить тебя, Мэдди. – Бабетт грозит перемазанным в шоколаде пальцем и говорит: – Ты, подружка, не представляешь, какую нездоровую херню они для тебя задумали… – Она шепчет: – Я пока твой лучший друг. Потому и предупреждаю. – Шаги из уборной приближаются. – Смотри, Мэдди. Сатана победит в этой истории! Он отхватит все, и тебе стоит перейти на его сторону, пока можешь.

21 декабря, 8:25 по восточному времени

Место встречи. Часть третья

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

В спальне мелодично дребезжит – «Бисти Бойз» поют «Брасс Манки». Это смартфон на прикроватном столике объявляет, что пришла новая эсэмэска.

Вернувшись в постель, папа объясняет:

– Мы попросили комиссию медиков изучить записи с камер. – Его волосатая рука возникает в поле видимости и хлопает по столешнице в поисках звонящего телефона.

Дар речи мной Ctrl+Alt+Потерян. Даже эмотиконы не передадут ужаса, который я испытываю от его слов. Я чувствую себя персонажем нравоучительного романа о взрослении, папуаской из дремучего племени землеедов – за моими голозадыми детскими выходками наблюдали! Отец, некогда такой преданный, откровенно изменяет матери, а меня при этом считает человеком ущербным и неприятным! Да, милый твиттерянин, я, возможно, эмоционально закрыта и нет у меня избытка поверхностных социальных связей, однако я горжусь тем фактом, что не стимулировала свою девственную штучку перед какими-нибудь вуайеристами-спецами по детской психологии и не доставила им антропологической радости. Чудовищно думать, что за мной наблюдали другие люди. Пусть даже родители. Особенно родители.

– Антонио? – окликает Бабетт.

Отец что-то невнятно бурчит.

– Зачем мы здесь? – жеманно спрашивает она.

Снова загорелая волосатая рука: она берет телефон, и отцовский голос говорит:

– Мы сопровождаем Камиллиного охотника за привидениями из номера шестьдесят три четырнадцать. – Золотое обручальное кольцо на его пальце похоже на ошейник. – Того парня, которого Леонард велел нам нанять, – помнишь? Из журнала «Пипл»? Он еще глотает ведрами собачий транквилизатор. – Речь отца замедляется, в промежутках между словами попикивают клавиши смартфона. Он еще говорит, хотя сам уже отвлекся – просматривает сообщения. Он продолжает описывать эффект выхода из тела во время трипа под каким-то анальгетиком, кетамином, – идол контркультуры Тимоти Лири называл такое «экспериментом по добровольному умиранию». Он объясняет, как этот наемный ловец духов сам погружает себя в состояние околосмертного опыта, нарочно приняв чрезмерную дозу. Мой отец, милый твиттерянин, способен замучить подробностями на любую тему. Он описывает то, что ученые называют «состоянием выхода из-под препарата», – после него кетаминщики клянутся, что их душа покидала тело и общалась с другими на том свете.

– Я не об этом, – говорит Бабетт.

– Леонард сказал нам нанять этого фрика и засесть тут, в «Райнлендере».

– Но зачем здесь я? – настаивает она.

– Я подцепил тебя в Хэллоуин…

– Сразу после Хэллоуина, – поправляет Бабетт.

– Я подцепил тебя по той же причине, по которой плюнул в лифте по дороге сюда. – Он произносит слова еще медленнее, будто отдает указания абсолютно глухой горничной-сомалийке. – Я тоже хочу получить крылья, – говорит он. – Бабби, милая, я чпокаюсь с тобой лишь потому, что так мне велит доктрина скотинизма.

Кровать скрипит под его весом. Матрас опять начинает издавать пронзительные звуки: визгливые арпеджио, мало напоминающие о занятиях любовью – скорее похожие на вопли, когда в кино за кадром в кого-то тычут ножом в гостиничной ванной.

Запыхавшийся отцовский голос произносит:

– Пусть моя дочь и не была идеалом, я ее люблю. – Он говорит: – Я готов лгать, обманывать и убивать, лишь бы вернуть мою девочку.

То сообщение в смартфоне пришло от Камиллы Спенсер. Песня «Brass Monkey», совершенно точно; рингтон, поставленный на звонки от мамы. А эсэмэска? Эсэмэска состояла из двух слов: «ОНА ВОССТАЛА».

21 декабря, 8:28 по восточному времени

Турист среди мертвых

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Покупать maison[10] то в одном конце света, то в другом – такой у мамы механизм приспособления. В Стокгольме, в Сиднее, в Шанхае – запасной план для каждого запасного плана; в результате у нее всегда имелось убежище. Это ее беспроигрышная стратегия: избыточные варианты отступления. Если в какой-нибудь стране менялись налоги или местная пресса делала мою маму предметом насмешек, она скрывалась у себя на Мальте, в Монако, на Маврикии.

Для отца ту же функцию исполняли подружки. Точно так же, как мать никогда полностью не связывала себя с одним местожительством, у отца была не одна мисс Краля Полюбовникс. Неявная, по большей части неосознаваемая прелесть запасных домов и любовниц заключается в их не-использовании. Неосуществленное желание, мысль о роскошном пустом доме или о сохнущей по тебе содержанке делают их постоянно привлекательными. Представь разворот «Плейбоя», или скучающих наложниц в гареме с картины Делакруа, или комнату из журнала об интерьерах. Все это – пустующие сосуды, которые ждут, когда их наполнят.

Узрев внебрачные проделки отца, я потрясенно удаляюсь. Я кровоточу обратно по медной проводке «Райнлендера». Нарвавшись на эту сцену, я быстро возвращаюсь прежним путем в холл пентхауса, мое призрачное «я» пузырем возникает из розетки. Процесс включает расширение, раздувание шара эктоплазмы приблизительно до моих обычных размеров пухлой тринадцатилетки. Складываются черты лица, потом очки в роговой оправе, за ними школьные кардиган и юбка-шорты. Последними принимают форму мокасины «басс виджун», а с ними из розетки вытекают остатки призрачной меня – невредимой, но Ctrl+Alt+Отрезвленной.

И кажется, я здесь не одна. Человек стоит среди мебели, среди стульев и столов, которые горбятся под белыми чехлами. Он стоит под люстрой, под марлевым саваном. Мои призрачные глаза и глаза незнакомца впились друг в друга. Вероятно, передо мной тот охотник за привидениями, о котором предупреждала бабушка.

Милый твиттерянин, можешь назвать меня надменной аристократкой, но я до сих пор изумляюсь, когда вижу в Штатах американцев. Почти все детство я мыкалась между Андоррой, Антигуа и Арубой, из одного сказочного налогового рая в другой, я беспрестанно мигрировала вместе с теми, кто бежал от подоходного налога, укрывая колоссальные заработки в Белизе, Бахрейне и на Барбадосе. У меня сложилось впечатление, что США разогнали своих граждан по офшорам и теперь заселены и управляются нелегалами.

Да, время от времени попадается кто-нибудь в форме горничной или за рулем «линкольна», но человек, которого я вижу в холле нашего пентхауса, явно не слуга. Во-первых, он светится. Излучает ясное голубое сияние. Не такое, как если бы в нем горела лампа; у него, скорее, грани, он, как драгоценный камень, собирает окружающий свет. Лицо размыто – я вижу одновременно и переднюю, и тыльную части его головы. Это как глядеть через книжную страницу на солнце, когда ясно различаешь буквы с обеих сторон. Поразительно: будто разом видишь все фаски бриллианта. Сквозь человека просматриваются здания за окном – серая панорама за Центральным парком. Волосы его спускаются вдоль спины косой – толстой и длинной, как багет; каждая прядь просвечивает и переливается, будто стеклянная лапша. Его шея – натянутый целлофан, на коже – морщинки вен и сухожилий. Пиджак, штаны, даже запачканные кроссовки – все прозрачное, будто слюна.

Он стоит – руки свисают вдоль туловища – и колышется, как столб дыма. Губы у него дряблые, словно медуза, проплывающая в кадре какого-нибудь мерзкого документального фильма о жизни моря. Голос приглушен – кажется, будто кто-то шепотом секретничает за стеной.

Да, СПИДЭмили-Канадка, до того, как я умерла, именно так мне и представлялись привидения.

Измученным голосом он произносит:

– Ты – та самая мертвая девочка.

Он меня видит.

– А вы?.. – спрашиваю я. И осекаюсь.

Его фигура покачивается. Он начинает падать и тут же выравнивает себя рывком, будто резко пробудившись, но прилагает слишком много усилий, и его заваливает в другую сторону. Ему так и не удается занять устойчивое положение, его шаткая поза – беспрестанная череда едва предотвращенных падений.

Милый твиттерянин, возможно, я не знакома с достославной женской радостью менструации, однако наркомана при встрече определяю без труда. Жизнь с Камиллой и Антонио Спенсерами означала тесные контакты со множеством разных людей, зависимых от веществ.

Остолбенев, я сглатываю всухую и спрашиваю:

– Вы – Бог?

– Мертвая девочка… – Человек словно шепчет. Он рассеян, причем буквально: он испаряется. Его руки тают, будто молоко в воде. Слова – слабее эха, тихие, как мысль. Он говорит: – Я в номере шестьдесят три четырнадцать. Найди меня. – Остается лишь тень его голоса, когда он произносит: – Приходи и расскажи мне тайну, которую знает только твоя мать…

21 декабря, 8:30 по восточному времени

Родители отправляют лазутчика

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Здесь и сейчас, в отеле «Райнлендер», я движусь по проводам из родительского пентхауса в комнату 6314. Я следую совету таинственного призрачного видения, просвечивающего человека с немытыми волосами, перекрученными в хипповскую косу, не менее отталкивающую, чем засаленный хвостик какого-нибудь противного укурка из сельской глухомани. Благодарю, СПИДЭмили-Канадка, за вопрос, но да – призрака могут преследовать другие призраки. К примеру, моя бабушка: засела в спальне пентхауса, курит, бездельничает и своим присутствием напоминает о лете, что мы провели вместе в штате Нью-Йорк, и о бесчисленных ужасах, которые там произошли.

Прокатившись по электрическим цепям через непаяные соединения и много раз свернув не в ту сторону, я выбираюсь из щелей розетки в номере 6314. Обстановка: комната в задней части здания с видом на магазин «Барниз» и пруд в Центральном парке, два мягких стула возле окна, комод, кровать – каждая поверхность уж наверняка кишит клопами, одурелыми от крови. Между стульями – стеклянный столик, на нем – дорожки белого порошка. Анды, масштабная модель. Апеннины. Скалистые Галапагосы, только с вершинами из белой кристаллической пыли. Под столиком развалился мой таинственный гость: сам на животе, голова набок. Он лежит на ковре, судя по виду, мертвый. Из ноздри торчит плотно скрученная бумажная трубочка. Она – все в той же белой пыли.

Милый твиттерянин, мне, пожившей с родителями – бывшими укурками, торчками и обдолбышами, – этот пейзаж прекрасно знаком. Когда моя призрачная сущность устраивается на краю постели, распластанное тело издает стон. Его веки вздрагивают. Туловище и конечности можно было бы спутать с кучей несвежей, пропотевшей одежды, если бы та не колыхалась чуть заметно от дыхания. Дрожащие руки упираются в ковер, и весь костюм пугала – заплатанные джинсы, фланелевая рубашка в клетку и замшевая куртка с бахромой – цепляется за стул и поднимает себя на ноги. Уже не магически прозрачный, этот несимпатичный и тощий человек озирает номер и окликает:

– Мертвая девочка?..

Вот это, должно быть, и есть частный детектив-парапсихолог, которого послала моя мама.

Его возраст так просто не угадаешь. Кожа на лице бугристая и пунцовая, будто взяли аппетитный крем-карамель и заморозили с рикотто-малиновой крошкой фурункулов. То, что показалось мне поначалу пухлой верхней губой, – лишь густые усы того же цвета, что и губы. Руки, каждый сантиметр открытой шеи – все в морщинах, словно этого человека сворачивали, как тесто для штруделя, и теперь его не расправить. Налитые кровью глаза сканируют комнату. Он спрашивает:

– Мертвая девочка, ты здесь? Ты пришла, как я просил?

Как и многие зависимые от веществ, выглядит он старше трупа.

Похоже, он меня не видит. Да, я могла бы мигнуть светом, дать вспышку на экране телевизора, чтобы обозначить свое присутствие. Однако я выжидаю.

Бумажная трубочка все еще торчит у него из носа. Он вытаскивает ее и говорит:

– Дай мне знак.

Его пальцы распрямляют бумагу. Фотография. На ней мама обнимает меня, мы обе улыбаемся в камеру. Это обложка журнала «Парад». Пойми правильно, милый твиттерянин: когда делали этот снимок, я и подумать не могла, что его поместят под заголовок: «Кинодива и ее пораженная недугом дочь противостоят трагедии детского ожирения». Да, я улыбаюсь, как довольная жаба, и пухлыми руками прижимаю к себе котенка рыжей масти. Тронутый бродяга с косой поворачивается вокруг себя и показывает вырезку со рваными краями мини-бару, кровати, письменному столу, припорошенному белым столику.

– Смотри, – говорит он, – это ты.

Нижняя кромка фотографии потемнела от влаги из его носа. Меня, хоть и очень толстую, мамины руки обвивают целиком. Я вспоминаю запах ее парфюма.

Мне любопытно, и я уступаю: медленно задергиваю занавеску.

Голова бродяги так стремительно оборачивается к окну, что его омерзительная коса летит по широкой дуге.

– Есть! – восклицает он и несколько раз дергает согнутой в локте рукой вверх-вниз. – Я тебя нашел! – Он все кружит, глаза ощупывают комнату, пальцы шевелятся, будто хотят схватить мое невидимое тело. – Твоя старушка запляшет от радости. – На меня он не смотрит. И вообще не смотрит на что-то конкретное – его глаза сканируют каждый уголок комнаты. Обращаясь в никуда, он произносит: – Это доказывает, что я лучший. – Его внимание привлекает стеклянный столик с полосками белого порошка. – Вот он, мой секрет. Кетамин. Чудесный К. – Он снова скручивает фотографию, сует в нос и наклоняется, изображая длинную затяжку. – Я называю себя «охотник за головами духов». Мертвая девочка, твоя старушка платит большое бабло, чтобы я тебя разыскал.

Да, СПИДЭмили-Канадка, ты все поняла верно: этот рассыпающийся обтрепыш именует себя охотником за головами духов. Пора опасаться худшего.

Он моргает: веки закрываются, открываются, снова закрываются, и каждый раз надолго, как у засыпающего человека. Потом он резко распахивает глаза и спрашивает:

– Что я говорил? – Он протягивает ладонь, будто для рукопожатия. – Меня зовут Кресент Сити. Не смейся. – Пальцы у него дрожат. – Когда-то мое настоящее имя было еще хуже: Грегори Цервек.

Нанять именно такого посланца – очень в духе моей жернового помола цельнозерновой матери. Вот он, крылатый Меркурий, который должен посодействовать извечной связи мать – дочь. Человек улыбается, выставляя кошмарные, несимметричные, кривые зубы. Губы дрожат от усилия. Когда улыбка сходит, а желтушные нервные глаза перестают метаться по комнате, он медленно опускается на стул и упирает локти в колени. Бумажная трубочка все так и торчит из носа. Он окликает:

– Мертвая девочка? Мне надо на твой уровень. – Потом делает глубокий вдох и выдыхает так, что грудь у него впадает, словно у тряпичной куклы. Потом склоняется над стеклянным столиком, выравнивает трубку по широкой дорожке и, будто муравьед, принимается за белый яд.

21 декабря, 8:33 по восточному времени

Кетамин. Краткий обзор

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милые наркоманы!

Если ваши родители не исполнили свой долг и не познакомили вас с ассортиментом веществ, оборот которых ограничен, позвольте, вас просвещу я. Прогрессивные мать с отцом не оставили простора моему детскому воображению. Ни насчет облизывания высушенных на солнце жабьих шкурок. Ни насчет занюхивания банановой кожуры, запеченной и смолотой в желтый порошок. Пока другие родители старательно приобщали разборчивых отпрысков к кассуле с изюмом или гуляшу с брюквой, мои постоянно внушали: «Мэдди, милая, не допьешь стакан рогипнола, тирамису на сладкое не получишь». Или: «Выйдешь из-за стола, только когда съешь последний кусочек фенициклидина».

Дети по всему свету тайком скармливают шпинат или брокколи домашним питомцам, так и я украдкой совала своим кодеиновые таблетки. Наша бедная собачка не могла спокойно обитать в конуре – ее то и дело возили на реабилитацию. Даже моего морского ангела, Альберта Финни, пришлось высушить, поскольку я вечно бросала ему в аквариум перкодан. Бедный мистер Финни.

Кетамин, милый твиттерянин, – торговое название гидрохлорида. Это анестетик, который связывается с опиоидными рецепторами в головном мозге. Чаще всего его назначают пациентам и животным для подготовки к операции. Он снимает боль у тех, кого зажало в машинах при страшных автокатастрофах, – настолько он сильный. Если нужен кетамин, ты можешь либо купить его за огромную сумму наличными у лабораторий из стран «третьего мира» через их подпольную сеть, которую контролируют мафиозные синдикаты в Индонезии и Мексике, либо подрочить Рафаэлю, нашему садовнику в Монтесито.

Изначально кетамин – прозрачная жидкость, но ее можно нанести на противень и высушить до состояния зернистого порошка. Ах, воспоминания… как часто входила я на кухню у нас дома в Амстердаме, Афинах или Антверпене, а мама – в жемчуге и переднике в цветочек – доставала поднос душистого, свежеиспеченного Чудесного К! Вонь метамфетаминовой лаборатории – запах электролита и кошачьей мочи – навевает на меня те же уютные воспоминания, что на моих сверстников – аромат шоколадного печенья.

Толчешь крупинки в мелкий белый порошок и просто занюхиваешь, как кокаин, – эйфорический приход длится примерно час. Бон аппетит. Впрочем, не то чтобы я пробовала. А вот опять же наша бедная собачка, Дороти Баркер, и недели не прожила в трезвости.

В номере 6314, словно демонстрируя все вышесказанное, мистер Кресент Сити склоняется над столиком. Одна рука отводит косу, чтобы та не смахнула заначку порошкового К, другая зажимает ноздрю, вторая ноздря проходится вдоль дорожки. Будто фермер, вспахивающий грязное поле, он заканчивает одну бороздку и принимается за следующую. Когда его нос очищает стеклянную поверхность, мистер Кресент Сити, все еще согнувшийся пополам, на мгновение замирает. Не поднимая головы, он говорит – глухо, в столик:

– Не бойся, мертвая девочка… Я профессионал. Так я зарабатываю на жизнь. – Его руки обмякают. Коса падает. – Парадокс: чтобы жить, я должен умирать.

С этими словами мистер Охотник за головами духов заваливается вперед и лицом пробивает стеклянную столешницу.

21 декабря, 8:35 по восточному времени

Аве Мэдди

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

В номере 6314 мертвое пугало развалилось посреди брызг разбитого кофейного столика. Как ни странно это звучит, я не в первый раз один на один с мертвецом, лежащим у моих ног в окружении осколков. Терпение – скоро все прояснится.

Как описать то, что происходит дальше? К настоящему времени я успела отбыть наказание в аду. Я сражалась с демонами и тиранами и стояла на вершинах скал, созерцая величественные океаны телесных жидкостей. Пока я была жива, меня носили по воздуху «Гольфстримы» из Брисбена в Берлин и Бостон, а раболепная прислуга усердно скармливала моему жадному рту чищеные виноградины. Я наблюдала (впрочем, равнодушно), как моя мать летит на спине сгенерированного компьютером дракона в замок из поддельных рубинов и драматично замедленным движением отпивает диетическую колу. Однако все это не подготовило меня к следующему. Я обхожу лежащего мистера Кресента Сити и присаживаюсь, чтобы рассмотреть получше. Пол усыпан осколками армированного стекла. Скрученный листок – обложка из журнала «Парад» – выскользнул из носа и теперь медленно разворачивается, цветком распускаясь среди искристых крупинок. Моя мама – эталон волос, зубов и человеческого потенциала для всех и вся на свете. И я, бич ее существования.

Мой внутренний естествоиспытатель (сверхъестествоиспытатель – считай меня Чарлзом Дарвином загробной жизни) внимательно наблюдает за происходящим. Куча грязных шмоток торчка начинает светиться. Что-то зыбкое, как воспоминание, мерцает на поверхности. Свечение, бесплотное, будто мысль, поднимается от лежащего тела. Заметь, милый твиттерянин: призраки состоят из воспоминаний и мыслей. Душа есть чистое сознание, и ничего больше. Сияние складывается в прозрачную фигуру, которую я впервые увидела в холле пентхауса в «Райнлендере». Безжизненное сморщенное тело по-прежнему на полу, а над ним стоит его мерцающий двойник. Он смотрит на меня и восторженно улыбается.

– Мертвая девочка.

Сидя на кровати, я говорю:

– Меня зовут Мэдисон Спенсер, – и киваю на снимок со мной и мамой, который разворачивается на полу.

Рискну предположить, что фигура передо мной – дух мистера Кресента Сити. Как показывает данный случай, употребляющие кетамин способны покидать физическую оболочку. Их сознание отделяется, душа оставляет отключенное препаратом тело и, если верить невнятным показаниям множества любителей Чудесного К, может путешествовать.

Призрак переводит взгляд с меня на фотографию и обратно. Он падает на колени, касается лбом ковра у моих ног, его лохматая коса шлепает по моим «басс виджунам». Голос, приглушенный ковром, произносит:

– Мертвая девочка… это ты!

Из чистого негодяйства я наступаю призрачной ногой на его мерзкую косу.

Отвратительный фыркающий звук разрывает воздух.

За ним – второй трубный залп.

Распростертое на полу ничтожество пердит.

– О, великая Мэдисон Спенсер, услышь мою молитву, – шепчет он и выпускает свежую – свежую? – порцию кишечных газов. – Скорее прими мое почтение и восхищение, ладно? Надо торопиться – у меня только пара минут, прежде чем я вернусь в тело, а мне еще надо рассказать тебе о моей священной миссии…

И это гадкое чудовище снова портит воздух.

21 декабря, 8:38 по восточному времени

Новый мировой скотопорядок

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин, дух мистера Кресента Сити, явно двинувшийся умом, лобызает пол у моих ног, вжавшись лицом в ковер. Призрак бормочет: «Ссаки. Говно. Говно. Хер. Сиськи. Сука…» Нецензурная мантра. Он шепчет: «Бля. Жопа. Хрень. Хрень. Хрень…» Это синдром Туретта, приступ в форме молитвы. Одновременно с обсценными словами дух с косой поднимает открытые ладони и просяще тянет ко мне пальцы. Рядом грудой лежит его материальное тело, распластавшись морской звездой поверх искристого моря осколков.

Не вставая с кровати, я распрямляю пухлую призрачную ногу и носком «басс виджуна» толкаю его склоненную голову; не то чтобы пинаю по черепушке – просто дотрагиваюсь. И спрашиваю:

– Что за фигня?

В ответ мистер Кресент Сити – его беспардонный призрак – пускает газы. Трескучий залп, натуральный утиный манок. Он очумело бормочет:

– Прими песнь почтения моего затхлого ануса, дорогая Мэдисон. Прими скромную хвалу, мою «Аве Мэдди»…

Аве Мэдди? Милый твиттерянин, эти слова немедленно вызывают у меня в мозгу ступор. Мое имя каким-то образом сделалось синонимом пуканья?

Я спрашиваю:

– Давай-ка проясним: тебя наняла моя мама?

– Прими мою заднепроходную молитву, – говорит он. – Святой ангел Миллисент Спенсер, прошу твоего божественного наставления.

Я говорю:

– Ты отвратителен. – Я говорю: – И к твоему сведению, меня зовут Мэдисон, ты, тлетворный червь.

– Прости меня, сердитая девочка-ангел.

Я – ангел. Как бы не так. Я спрашиваю:

– Сколько моя мама тебе платит? – Я встаю, подхожу ближе и задаю другой вопрос: – Что тебе рассказали мои родители? – После культа Гайи, Матери-Земли, который они распропагандировали в «Вэнити Фэйр», даже вообразить не могу, какой верой теперь увлеклись мама с папой – экс-язычники, экс-буддисты и экс-атеисты. Я щелкаю пальцами, чтобы привлечь его внимание.

– Камилла, великая Камилла, – расстилается дух, – мать маленькой мессии, что отведет человечество в рай… – Он рыгает. – Услышь мои молитвы.

Я поднимаю призрачную ногу и ставлю ему на светящийся затылок.

– Давай-ка договоримся. Ты занюхал здоровенную дорогу Чудесного К и провалился в К-дыру. Твоя душа вышла из тела на сколько там – на час? – Сквозь сжатые зубы я предупреждаю: – Еще раз пукнешь – вырву твою вонючую косу с корнем.

– Минут на тридцать – сорок, – произносит он, не отрывая лица от пола, и водит одной протянутой рукой из стороны в сторону ограждающим жестом. – Так я нашел Мэрилин Монро. Элвиса. – Дух стучит себя по грудине, в голосе звучит некоторая гордость. – Я лучший.

– Это ж горы кетамина.

– Бля. Бля. Бля, – говорит он.

– Ну-ка хватит!

– Но так я отдаю дань почтения, – ноет призрак.

– Мне?

– У нас мало времени, – говорит он. – Паломничество сюда по воле твоей матушки было долгим. Моя святая обязанность – безопасно доставить тебя на «Пантейджес».

В театр?

– Это большой корабль.

– В смысле на «Пангею Крусейдер»?

– А я как сказал? Не важно. Главное – ты должна следовать туда за мной.

Прозрачная фигура под моей ногой начинает таять.

– То есть когда твоя душа вернется в это мерзкое… – я показываю на груду плоти и тряпья, – мне надо идти за тобой?

– Ага, – отвечает он, – типа того. – Мозг у него поврежден, внимание рассеяно. Фантом постепенно исчезает, как тогда, в пентхаусе. Его душа возвращается в загубленное наркотиком тело.

Чтобы удержать его еще немного, я буквально наступаю ему на шею. Я ору:

– Говори! Я приказываю тебе, вонючий таракан! – Вот она, Мэдди. Я такая – властная. Я требую ответа: – Что задумала моя коварная мать?

Бздеж. Отрыжка. Путь к искуплению лежит через брань.

У меня жуткое предчувствие.

– О славный ангел Мэдисон, ты умерла, и твою плоть погребли, но из загробного мира ты говорила с матерью… – Он тает. Мистер Кресент Сити ускользает обратно к жизни. – Ты указала твоим праведным последователям путь в рай. Пердеть в набитом лифте… ссать в бассейн… говорить «бля»…

Милый твиттерянин, моя призрачная сущность холодеет от ужаса.

– С тех пор как твой святой дух посетил родителей, они проповедовали твое учение миллионам по всему свету. Несметное число твоих учеников возносит «Аве Мэдди», как и я. – Он прибавляет себе под нос: – Бля. Говно. Жопа… – и говорит: – Верховная Мать Камилла – наша пламенная блудница…

– Духовница, – поправляю я.

Но поздно. Мистера Кресента Сити больше нет под моей ногой. В другом конце гостиничного номера лежащее пугало начинает шевелиться.

21 декабря, 8:40 по восточному времени

Грубое искупление

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Пускать газы. Рыгать. Ковырять в носу и разбрасывать козы. Лепить жвачку на скамейки в парке. Таковы обряды новой главной мировой религии, и все это – моя вина. Я-то лишь хотела вновь собрать нашу семейку, пусть и в аду. Я советовала им парковаться во втором ряду, говорить слова на «ё» и кидать окурки на землю. Поскольку знала, что эти действия уж точно приведут их в ад. А раз они не могли помалкивать в тряпочку, то теперь обрекли миллиарды душ на вечные муки.

Милый твиттерянин, все, что я говорила своим, было в шутку. Я лишь хотела их подбодрить.

Почему мимолетные мысли какого-нибудь доброхота вечно превращаются в идеалы следующей цивилизации? А вдруг Иисус, Будда и Мухаммед были обычными смертными, которым всего-то и хотелось, что сказать «здоро́во» и утешить своих во плоти живущих друзей? Вот, вот почему мертвые не разговаривают с будущими покойниками. Досмертные перевирают любое наше слово. Я тут дурака валяла, а мама вывела из моих шуточек целую теологию.

О боги! Получите теперь «скотинизм» – международное религиозное движение, основанное на сортирном юморе и хамском поведении.

Как мне поступить? Можно попытаться вправить мозги моим родителям. Вот так я и поступлю. Пока мистер Кресент Сити кое-как поднимается на ноги, я решаю следовать за ним к моей тронутой матери и растолковать, что к чему, страдающему от кишечных газов материальному миру.

21 декабря, 8:44 по восточному времени

Мир скотинитов

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин, представь мир, где все люди день за днем живут с полной уверенностью, что попадут в рай. Спасение гарантировано абсолютно всем. Вот на какую Землю я вернулась. Из номера 6314 «Райнлендера» я иду следом за моим проводником, мистером Кресентом Сити. Багажа у него нет. Он шаркает, с каждым движением с его одежды сыплется стеклянная крошка, но на самом – ни пореза, ни царапинки, хоть он и разбил кофейный столик. Лифт съезжает в вестибюль, двери раздвигаются, незнакомый постоялец, пропуская нас, отходит в сторону. Он вежливо кивает и произносит:

– Жрать вам говна, подтирка.

Кресент в ответ слегка кланяется, говорит:

– Приятно попидореть, манда. Всего вам черножопого, – и обильно сплевывает ему на ботинки.

И все это натворили мои родители! Стоило догадаться, что они раззявят рты и не смолчат. Могу поспорить: поговорив со мной по телефону, мама сию же секунду велела секретарю созывать пресс-конференцию. Даже не сомневаюсь, что они с папой усердно разносили по миру мой совет о том, как попасть на Небеса Вестибюль «Райнлендера» – некогда храм пристойного поведения и деликатных негромких бесед – сделался вонючей раздевалкой, местом сортирного трепа и миазмов.

При этом – поразительный контраст – все улыбаются. Столько счастливых людей в одном месте не бывает. Постояльцы, консьержи, швейцары – у каждого радостное лицо ребенка-сквернослова. Они смотрят друг на друга, а глазки чистые и влюбленные, как у ренессансных херувимов, с обожанием взирающих на младенца Христа. Администраторша приветствует нас такой широкой улыбкой, что кажется, будто ей приплачивают за каждый показанный зуб. Глаза блестят неподдельным восхищением.

– Надеюсь, вам было у нас охеренно и разжописто, мистер Сити?

Кресент улыбается не менее восторженно:

– Просто обосраться, мокрощелка, охренительно.

Администраторша подтверждает, что счет за номер выставят Камилле и Антонио Спенсерам, принимает ключ и мило сообщает:

– Кажется, ваша говноедская машина с шофером-негрилой уже ждут. Могу ли я, дери вас за ногу, помочь еще с какой-нибудь мутотенью?

– Нет, спасибо, – говорит Кресент, сует руку в передний карман драных джинсов и вытаскивает купюру. Между дрожащими от наркотиков пальцами – стодолларовая бумажка. Он складывает ее под носом, сморкается, как в салфетку, под завязку наполняя соплями, и протягивает тошнотворную банкноту администраторше:

– А это можете сунуть себе в задний проход.

Та сияет самой широкой улыбкой, берет деньги и говорит:

– До встречи в раю, придурок.

– Жидовка, – радостно отвечает Кресент и шагает к выходу.

Вслед ему несется птичий перелив:

– Хорошего дня, жополиз сраный!

Улыбающийся посыльный, придерживая входную дверь, хитро козыряет на прощание:

– Отсоси, хот-дог с дерьмом.

Кресент Сити сует парнишке еще одну перемазанную сотню.

Водитель в форме стоит у обочины возле открытой двери сияющего «линкольна».

– В аэропорт, мистер спермоед?

Как и сказала администраторша, предки шофера – выходцы из Африки. Кресент радушно жмет ему руку и устраивается на заднем сиденье.

– Да, чернозадая обезьяна, в терминал внутренних рейсов, пожалуйста.

В таком вот паскудном духе, смеясь, они болтают всю дорогу до аэропорта. Ни капли обиды. Запретных выражений не существует. Даже люди, мимо которых мы едем – идущие по тротуарам, сидящие в машинах, – все блаженно улыбаются, словно неуязвимые для оскорблений. Поймав на себе взгляд Кресента, они радостно поднимают в ответ средний палец. Оглушительно сигналят машины. Улыбки слепят. Каждый торжествует, что попадет в рай, если, конечно, будет усердно браниться.

Водитель выпускает облако кишечных миазмов, которое мгновенно заполняет салон зловонием его застойных кишок.

– Душевно, – говорит Кресент Сити, глубоко втягивая воздух. – Ангел Мэдисон возрадуется.

– Аромат спасения, брат, – отвечает шофер. – Вдыхай полной грудью!

В терминале мы проходим мимо газетного киоска. На обложке «Ньюсуик» заголовок: «Хамская религиозная революция. Явление скотинитов». Журнал «Тайм»: «%&!?/ный путь к искуплению». На телеэкране под потолком вестибюля диктор Си-эн-эн рассказывает: «Скотиниты заявили о воскрешении своего мессии…»

По пути к гейту я семеню пухлыми поросячьими голяшками, еле поспевая за шагающим размашистой, как у зомби, походкой Кресента. Он не слышит меня, поскольку сейчас он не под препаратом, но продолжает бормотать и со стороны, видимо, кажется психом нелеченым в грязной, выбившейся, полузастегнутой рубашке. Впрочем, не то чтобы бубнящий под нос шизик в лохмотьях кого-то сильно беспокоил. Нет, теперь, когда человечеству гарантировано вечное место одесную Бога, все радостно скалятся, а в глазах туман праведности.

– Ты, мертвая девочка, выбрала идеальное время, – говорит Кресент. – У нас есть дурацкие законы насчет того, чтобы водить машину трезвым, носить обувь и не заводить дома боа-констрикторов, но у нас не было законов насчет самого главного: как спастись. А людям страшно хотелось узнать – как.

В этой новой религии, скотинизме, смерть кажется отпуском до конца времен на пятизвездочном курорте, где все оплачено.

– Ты принесла мир всей планете! Нет больше ни геев, ни евреев, ни африканцев, – провозглашает он, продвигаясь вперед. – Гляди: мы все – скотиниты!

Вышло очень просто, объясняет Кресент Сити. Мои родители развернули мощную кампанию вокруг мертвой дочери, которая связалась с ними из загробного мира, рассказали всему свету, что я теперь ангел на небесах, тусуюсь с братьями Кеннеди и Эми Уайнхаус и что открыла им верный, стопроцентный метод спасения. Они разразились очередью пресс-релизов, где натрепали насчет того, как я катаюсь на облачке за жемчужными вратами и бренчу на арфе. Дико, но в такой уж среде обитают Камилла и Антонио.

– Скотинизм не настоящее название нашей веры, – говорит Кресент. – Это ярлык, который выдумали журналюги для своего удобства. Официально мы именуем себя апостолами Мэдлантиды.

Глядя трезво, не могу винить предков за такой ажиотаж. Прежняя теология «Расходуй бережно, используй повторно» наверняка давала слабое утешение им, родителям, чьего единственного ребенка убили в день рождения. Да, я скончалась в свой день рождения от сексуальной асфиксии, и приводить подробности мне стыдно.

Это смерть ангста. Забудь Ницше. И Сартра забудь. Экзистенциализм мертв. Бог воскрес, а людям показали дорогу к сияющему бессмертию. В скотинизме всякий, кто оставил религию, получил путь, ведущий обратно к Богу, и это… это здорово. Только взгляни на их беззаботную неторопливую походку. В свете нового спасения земная жизнь для них – как для школьников последний день учебы.

Такое их счастье происходит не из страха перед адом, тюрьмой или остракизмом. Оно возникло из полной уверенности в грядущем рае. Неизбежность смерти теперь греет их как глобальная Последняя Пятница перед бесконечной вечеринкой в Масатлане.

Пока мы ждем в телетрапе, Кресент говорит:

– В раю первым делом устрою себе новую печень. И новое тело, и волосы, как раньше. Клянусь, – продолжает он, сжимая посадочный талон, – попаду в рай – и больше никогда не прикоснусь к наркотикам. Никогда.

– Аминь, – раздается голос. Это женщина за нами в очереди. Придерживая на плече сумку и набирая текст в смартфоне, она говорит: – В раю стану есть стейк с картошкой фри на завтрак, обед и ужин, а весить все равно буду не больше ста пятидесяти фунтов.

– Аминь, – слышен еще один голос из очереди.

– В раю, – говорят где-то у начала телетрапа, – заново налажу контакт со своими детьми и стану таким отцом, какого заслуживают эти славные ребятишки.

– Аллилуйя! – восклицает кто-то. То тут, то там в узком телетрапе раздается «Хвала Господу», и все подряд начинают делиться своими планами на вечность.

– Вот попаду к Богу – и доучусь в школе.

– В раю заведу себе такую огромную тачку, каких не бывает.

– А я, когда умру, попрошу себе хер больше, чем твоя тачка, – выдает кто-то.

Мы проходим на борт в первый класс, Кресент Сити отыскивает места.

– Сядешь у окна или у прохода? Я купил два билета. – Он будто ждет, что я выберу, потом говорит: – Сейчас вернусь, – и шагает в туалет.

Я сажусь возле окна. Стюардесса делает объявление:

– Мы готовимся к взлету. Пожалуйста, пристегните свои сраные ремни и убедитесь, что спинка гребаного кресла закреплена в вертикальном положении…

Пассажиры смеются и хлопают. Она не успевает закончить инструктаж по безопасности, как знакомая прозрачная фигура, дух Кресента Сити, возникает в проходе и садится рядом со мной. Его тело с передозировкой кетамина, по-видимому, заперто в туалетной кабинке.

Бледный, просвечивающий, как призма, но с оттенками всех возможных цветов спектра, призрак улыбается мне и говорит:

– Жду не дождусь, когда стану таким же ангелом, как ты.

В начале салона стюардесса сперва стучит, потом принимается колотить в дверцу туалета. Дух Кресента, не обращая внимания, спрашивает:

– Ну, так как там, в раю-то?

21 декабря, 8:43 по восточному времени

Рождение мерзости

Отправил Леонард-КлАДезь

([email protected])

Что же сталось с латексным младенцем, брошенным среди бури? Египетские жрецы, пишет Солон, поют, что божок постепенно оживет. По его тельцу, перемазанному шоколадом и губной помадой, начнет циркулировать остывшее семя, исторгнутое незнакомцем.

Не долго лежит испачканный предвестник на розовой звезде Голливудского бульвара – ветер подхватывает его и уносит вдаль. Греческий чиновник пишет, что нечистоты в канаве подбирают и влекут дитя. Крохотный идол – безликий, наполненный дыханием – плывет среди утопших крыс и распухших телец прочей живности. Таковы голливудские стоки. И подземный коллектор Лос-Анджелеса ведет божка и выносит к заблудшим бутылкам из-под отбеливателя и кетчупа. Ливневая канализация и водосливы направляют поток пластиковых отбросов, эту нисходящую миграцию полистирола. И латексный младенец отважно продвигается вперед – не в корзине из тростника, но в сопровождении легиона использованных шприцев; спеленатый полиэтиленом, он странствует среди щербатых расчесок и беглых теннисных шариков. Хлам сбивает в косяки и несет по захороненным трубам к не знающим солнца отстойникам. Здесь плавают таинственные призрачные предметы в блистерах – пластиковых околоплодных пузырях, давно разродившихся для своих потребителей. Такова судьба всех мирских сокровищ. И в свой час латексное дитя и все эти материальные дары – бессмертные отходы смертных людей, – все они извергаются в ложе реки Лос-Анджелес.

Так же, как едва вылупившихся черепашек манит лунный свет, а лосося ведет его предназначение, ровно так же увлечет нашего латексного младенца и его грязное воинство рукотворного мусора. Отлив вынуждает целое поколение бесформенного, бесполезного хлама устремиться в Тихий океан.

21 декабря, 8:44 по восточному времени

Сексуальный хищник в животном царстве

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин, это не хвастовство, но ни у одного взрослого ум не испорчен и не развращен так, как у невинной одиннадцатилетней девственницы. Дети, еще не усвоившие скучных фактов о репродуктивной анатомии и пока не имеющие такта и механических знаний, могут вообразить сексуальные действия с морским ежом… с зеброй… с фламинго.

Еще будучи досмертной, я мечтала родить деток с крылышками. Я бы соблазнила морскую свинью, и наше потомство плавало бы в океане. Половая зрелость манила возможностями: мои дети рычали бы, разевая огромные львиные пасти, или бегали, стуча копытами. И почему никто не додумался до этого раньше? Я не могла дождаться.

Зверинец мягких игрушек вдохновлял меня, и мой дневник пух от рассказов о разудалых плотских похождениях. Само собою, все эти истории были выдуманными. Я заполняла страницы аккуратнейшим почерком, зная, что их непременно изучит моя мать. «Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я натерла токсином галлюциногенной медузы свою обнаженную пи-пи…»

Да, СПИДЭмили-Канадка, я могла бы вести блог, но план сработал бы, только если бы родители поверили, что я скрываю подробности своих грязных делишек. «Дорогой дневник, – писала я, – мама ни за что не должна этого узнать, но сегодня я пила просто божественный абсент, а вместо трубочки взяла один из сушеных обезьяньих причиндалов…» Я спрятала дневник на захламленной книжной полке среди всякой галиматьи о периоде Регентства. Не прошло и недели с первой записи, как родители приступили к враждебной шпионской деятельности.

Не то чтобы они объявляли кампанию. Я догадалась о ней, поскольку как-то за завтраком мама ни с того ни с сего упомянула, что брать в рот обезьянью штучку – отличнейший способ подхватить ВИЧ.

– Правда? – спросила я, обкусывая тост и втайне трепеща от того, что они заглотили наживку. – Это касается штучек любых обезьян? – Я слизнула масло с кончиков пухлых пальцев. – Saimiri sciureus тоже?

Отец поперхнулся кофе.

– Кого?

– Это такие миленькие беличьи обезьянки, – пояснила я, похлопала ресницами и кокетливо зарделась.

– Почему ты спрашиваешь?

В ответ я лишь пожала плечами.

– Да просто так.

В том возрасте я так увлекалась обезьянками, что хотела выйти за какую-нибудь замуж. Первым делом, конечно, закончила бы колледж, получила степень за сравнительные постмодернистские исследования гендерной маргинализации, а уж потом стала бы мамочкой миленькой обезьянки.

Родители обеспокоенно переглянулись.

– А как насчет заманчиво толстой штучки Callithrix pygmaea? – спросила я, растопырила перемазанные пальцы и стала их загибать, будто припоминая свидания: – Карликовой игрунки?

Мать протяжно вздохнула, окликнула: «Антонио?» – и подняла бровь, будто спрашивая «Что произошло в Тиргартене, мистер?». Они оба очень неохотно ограничивали мое поведение, но кое-что явно следовало объявить не лезущим ни в какие ворота. Однако пичкавшие меня идеологией свободной любви родители сумели только посоветовать мне практиковать безопасный секс, не важно уж с каким биологическим видом. Вяло улыбнувшись, мама спросила:

– Не хочешь ксанакса, милая?..

– А Chloropithecus aethiops?[11] – продолжила я, приняв взволнованный вид.

В прошлом месяце отец действительно возил меня в Берлинский зоопарк, и эта экскурсия стала прекрасной возможностью для исследования.

Пропитанное ботоксом лицо матери слегка перекосило. Точно такое же кислое выражение было у нее на оскаровской церемонии, когда награду за вклад в киноискусство вручили Тому Крузу; тогда через несколько секунд она сблевала в шикарную сумочку Голди Хоун, чем испортила небольшой драгоценный запас роскошного шоколада и солнечных очков «Гуччи».

В лучшем случае они могли дать мне набор межвидовых презервативов всевозможных размеров и прочесть лекцию насчет того, что я должна требовать к себе уважения со стороны сексуальных партнеров-приматов.

В тот момент я поняла: родители никогда не расколются, что читают мой дневник. Однако раз они узрели одиннадцатилетнюю секс-социопатку, то будут вынуждены его читать. Они побоятся не читать, и я продуманными ложными признаниями смогу ими манипулировать. Теперь они мои рабы.

«Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я до отвала башки дула гавайскую травку через бонг, залитый пузырящимся тепленьким слоновьим семенем…» Теперь даже грустно, до чего легко родители приняли мою буйную зоофилию. «Дорогой дневник, – писала я, – сегодня я проглотила ЛСД и нежно подрочила стаду антилоп гну…»

Да, на бумаге я представлялась развратницей, но на самом-то деле была тайным, подавленным снобом. И пока родители воображали гадкие сцены, где я резвилась вдвоем, а то и втроем с ослами и обезьянками-капуцинами, я на самом деле, угнездившись в какой-нибудь корзине с грязным бельем, читала исторические любовные романы Клэр Дарси. Мое детство по большей части состояло из такой вот двойной поведенческой бухгалтерии.

«Дорогой дневник, ну и отходняки! – писала я. – Напомни никогда, никогда больше не вмазываться несвежей мочой гиены через грязную иглу! Я всю ночь глаз не могла сомкнуть и стояла над спящими родителями с мясницким ножом. Если б хоть кто из них шевельнулся – раскромсала бы обоих в лоскуты…»

А я… Теперь-то я понимаю, что допустила стратегическую ошибку Чарлза Мэнсона. Мне бы остановиться, пока меня считали тепличной разновидностью наркоманки-зоофилки. Но нет ведь: надо было сгустить краски, представиться потенциальным маньяком… Неудивительно, что вскоре после той самой записи родители отправили сексуально неисправимую одиннадцатилетнюю меня в унылую глухомань.

21 декабря, 8:47 по восточному времени

Прелюдия к моему изгнанию

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Я не всегда выглядела человеком-зефиром. В одиннадцать я была тощей, как рельс; девочка-сильфида с индексом массы тела чуть выше отметки, за которой отказывают органы. Да, когда-то я была стройненькой и миниатюрненькой, как балерина, с метаболизмом колибри, и в таком виде представляла собой ценность. Я служила детским эквивалентом красотки-спутницы, подтверждением маминой фертильности и папиного блистательного генетического достояния; на снимках папарацци я улыбалась рядом с родителями.

А потом меня сослали в глухомань. Давнее воспоминание застряло в мозгу.

Север штата Нью-Йорк. Унылая глушь. Одно из немногих мест, где у моих родителей не прикуплен дом. Представь секстильон израненных деревьев, плачущих на снег кленовым сиропом, – вот тебе север штата. Еще вообрази миллион секстильонов клещей, которые заражены болезнью Лайма и только и ждут, чтобы тебя укусить.

Это не злобное пустословие: с помощью маминого ноутбука одиннадцатилетняя я отыскала спутниковую фотографию северной глухомани. Если взглянуть на нее целиком, это точь-в-точь пятнистый армейский камуфляж. Из космоса просматривается линия шоссе номер какой-то там жизненно важной транспортной артерии, пробитой между ничто и нигде. Я читала названия городков, искала хоть что-нибудь известное и вдруг узрела. Там, на карте, был обозначен Вудсток.

Вудсток, штат Нью-Йорк. Мерзкий Вудсток. Прошу извинить за следующее признание. Лично мне пакостно поднимать эту тему, но мои родители познакомились на Вудстоке девяносто девятого, где все бунтовали из-за цен на пиццу и воду в бутылках, продаваемых в центре тысячи акров этой отравленной перенаселенной грязищи. Мама была всего лишь голой деревенской девушкой, облаченной в запах пота и пачули, папа – бледным голым студентом, бросившим Массачусетский технологический, с длинными сальными дредами; он сбрил все обычно видимые волосы, чтобы больше походить на Будду. Ни у той, ни у другого не было при себе даже обуви.

Они рухнули в лужу и зажгли. Его хозяйство занесло грязь в ее штучку, она подхватила ИМП, и они поженились.

Кто говорит, что чудес не случается?

Теперь они пересказывают эту историю, подхватывая реплики как по-писаному, и веселят ею незнакомцев в зеленых телестудиях и на вечеринках по случаю окончания съемок, а момент с грязью выделяют особо, поскольку этому гадостному эпизоду он придает оттенок скромности и аутентичности.

Да, мне известно слово аутентичность. Могу произнести не запнувшись.

Горничная-сомалийка упаковывала мои чемоданы, а мама перебирала мою одежду на предмет бирок «только химическая чистка». Видимо, жители глухомани стирали свои грязные вивьен-вествудские баски между плоскими камнями на реке. Сашими у них тоже не было. И Интернета, уточнила мать. Во всяком случае, у бабушки с дедушкой. И телевизора. Зато у них водились животные. Не в далеком абстрактном смысле – животные вроде полярных медведей, чья численность резко падает, или бельков, которые нежатся на льдине, а их вот-вот забьют дубинками эскимосы; нет, животные – это бабушкины козы, квохчущие куры да мычащие коровы, за которыми мне предстояло ухаживать в качестве ежедневной рутинной обязанности.

О боги!

Никакие мольбы не помогли избежать ссылки. Без долгих разговоров меня сунули на заднее сиденье «линкольна» и спровадили, набив один небольшой чемоданчик исключительно запасом ксанакса. Тем летом, на двенадцатом году жизни, в столь нежном возрасте, я научилась подавлять страх. Душить собственные гордость и злость. И то был последний раз, когда моя мать могла похвастаться тощей дочерью.

21 декабря, 8:51 по восточному времени

Папчик, часть первая

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин!

Поначалу Папчик мобилизовал меня на его текущую кампанию против биоразнообразия. Стратегия заключалась в том, что мы вдвоем на карачках под палящим солнцем истребляли каждое туземное растение, покусившееся на бабушкин огород, и оставляли только пришлую фасоль. Как-то мы трудились плечо к плечу – изводили сорняки на корню, пытаясь создать сомнительную монокультуру бобовых, – и он спросил:

– Мэдди, лапонька, ты веришь в судьбу?

Я не ответила.

А Папчик не сдавался:

– Что бы ты сказала, если б твоя жизнь была предопределена до последних мелочей еще до твоего рождения?

Я упорно не ввязывалась. Он явно хотел привить мне некое слабоумно-экзистенциалистское мировоззрение.

Папчик оторвался от прополки и обернул ко мне морщинистое лицо.

– Что ты знаешь о Боге и Сатане?

Ветер северной глухомани взъерошил его седые пряди. Не поднимая глаз, я убила сорняк. Я пощадила росток фасоли. Я ощущала себя Богом.

– Ведь ты знаешь, правда же, что Бог и Сатана враждуют? – Он оглянулся, будто хотел убедиться, что мы одни. Подслушивать нас было некому. – Если я открою тебе тайну, пообещаешь не говорить бабушке?

Я выдернула еще один сорняк. И ничего не пообещала. Вместо этого мое девичье нутро сжалось, готовясь к какому-нибудь омерзительному откровению.

– А ежели я скажу тебе, – продолжил он, не получив ответа, – что ты рождена стать самым великим человеком за всю историю? Что, если твоя судьба – уладить спор между Богом и Сатаной?

21 декабря, 8:53 по восточному времени

Неполиткорректный пир

Отправила Мэдисон Спенсер ([email protected])

Милый твиттерянин, если тебе интересно, в доме, стоявшем особняком в глуши на севере штата, была одна гостиная, забитая книгами… две тесные спаленки… примитивная кухонька… единственная уборная. Одна из двух спален когда-то принадлежала матери, теперь ее отдали мне. Как меня и предупреждали, здесь не было ни телевизора, ни хоть какого-нибудь компьютера. Телефон был, но ископаемый, с дисковым набором.

Типичный обед выглядел так: я сидела за кухонным столом один на один с тарелкой худшего кошмара одиннадцатилетней меня. К примеру, телятины. Или сыра – продукта подневольного труда не входящих в профсоюз работяг из Центральной Америки. Свинины с промышленной фермы. Глютена. Я на вкус ощущала споры болезни Крейцфельда-Якоба. Я чувствовала запах аспартама, испытанного на лабораторных обезьянах. Как-то я рискнула спросить, откуда взялась говядина – не от коров ли с пастбищ, что на месте вырубленных и выжженных лесов Амазонии. Бабушка лишь мельком посмотрела на меня, прикурила очередную сигарету и пожала плечами. Чтобы потянуть время, я положила вилку в тарелку и взялась потешно и очень подробно излагать, что стряслось со мной в прошлом месяце на вечеринке в загородном доме Барбры Стрейзанд; эпизод в пляжном коттедже Барбры на Мартас-Виньярд и в самом деле был совершенно безбашенный.

В гостиной зазвонил телефон, бабушка помчалась поднимать трубку. Из соседней комнаты, едва уловимый, будто легкий запах, донесся ее голос: «Аллё-о?..» Скрипнули диванные пружины – она присела. «Я вообще не покупаю ватные шарики. Скорее возьму ватные палочки». Она замолчала, потом сказала только: «Синего», а еще через секунду, послушав: «Мятные». Потом: «Замужем, уж сорок четыре года как». Затем: «Один. Девочка у нас, Камилла», и, кашляя: «Шестьдесят восемь в июле стукнуло». И вдогонку: «Общество братьев во Христе».

1 Alors – да (фр.).
2 Майя Анжелу – американская писательница и поэтесса, активный участник движения за гражданские права. – Здесь и далее примеч. пер.
3 Ширли Чисхолм – первая чернокожая американка, избранная в конгресс.
4 Дайан Фосси (1932–1985) – зоолог, известная многолетним исследованием горилл; была убита при невыясненных обстоятельствах.
5 «Штайф» и «Гунд» – компании, выпускающие мягкие игрушки.
6 Чарлз Линдберг – американский летчик, первым совершивший одиночный перелет через Атлантику.
7 Норман Роквелл (1894–1978) – американский художник, прославившийся иллюстрациями бытовых сцен, написанных, на взгляд некоторых критиков, излишне идеалистически и сентиментально.
8 Moules marinières tout de suite – мидии (фр.).
9 Пегги Гуггенхайм – известная американская галеристка и светская дама.
10 Maison – дом (фр.).
11 Chloropithecus aethiops – вид африканских обезьян (лат.).
Продолжение книги