Россия крепостная. История народного рабства бесплатное чтение

ТАРАСОВ Борис Юрьевич

"РОССИЯ КРЕПОСТНАЯ. ИСТОРИЯ НАРОДНОГО РАБСТВА"

С благодарностью посвящаю книгу моей жене Даше, деятельная помощь и поддержка которой помогли появлению этой работы

От автора

О том, что в России существовало крепостное право, знают все. Но что оно представляло собой на самом деле — сегодня не знает почти никто. Не будет преувеличением утверждать, что после гневных обличений крепостничества А. Герценом и еще несколькими писателями и публицистами того времени проблема была окружена своего рода заговором умолчания, продолжающимся до сих пор. Причина в том, что правда о двухвековом периоде народного рабства оказывается часто слишком неудобной по разным соображениям. Авторы академических исследований предпочитают углубляться в хозяйственные подробности, часто оставляя без внимания социальное и нравственное значение явления в целом; авторы учебных и научно-популярных работ избегают освещения этой темы, предпочитая ей более героические и патриотические сюжеты. В результате из исторической памяти общества выпадает целая эпоха, а точнее — формируются неверные представления о ней, не имеющие ничего общего с действительностью. Если и вспоминают о крепостных порядках, то непременно начинают утверждать о «патриархальности» взаимоотношений крестьян и помещиков, совершенно упуская из виду, что еще на момент начала крестьянской реформы 23 миллиона русских крестьян с точки зрения законов Российской империи представляли собой полную частную собственность своих господ. И эта «крещеная собственность» продавалась с разлучением семей, ссылалась в Сибирь, проигрывалась в карты и, наконец, погибала под кнутами и розгами от бесчеловечных наказаний не только до самой даты «освобождения» 19 февраля 1861 года, но в некоторых случаях еще в течение нескольких лет после нее. А многие юридические и бытовые пережитки крепостничества оставались в силе почти до последних дней существования империи.

Сформировавшийся искаженный взгляд на крепостную эпоху преодолеть трудно. Чтобы развеять накопившиеся за прошедшее время недобросовестные утверждения и домыслы, растиражированные во множестве изданий, потребуется еще немало усилий. Но тем ценнее для достижения этой цели и восстановления истины мнения современников и очевидцев эпохи, не просто живших при крепостном праве, но познавших его на собственном опыте — помещиков и их крепостных людей. Поэтому их свидетельствам уделено особое внимание на страницах предлагаемой вниманию читателя книги. Они, а также объективные данные других источников, фрагменты полицейских отчетов и законодательных постановлений, именных императорских указов, крестьянские челобитные открывают Россию с малознакомой и непривычной стороны. Кому-то это «закулисье» великой империи может показаться слишком неприглядным. Но нельзя забывать, что историческая правда всегда «горчит» по сравнению с подслащенным и отретушированным историческим мифом.

Глава I. Несносное и жестокое иго

Наша матушка-старина богата, даже с избытком, такими фактами, о которых нынешнему поколению не придет в голову и во сне. Есть о чем написать…

Русская старина, т. 27, 1879 г.


Как русские крестьяне оказались в рабстве на своей земле

Вступив на престол крупнейшей монархии мира при чрезвычайно сомнительных обстоятельствах, молодая немецкая принцесса, получившая известность под именем Екатерины Великой, чтобы сохранить власть, а вместе с ней и свою жизнь, была вынуждена внимательно прислушиваться и присматриваться к тому, что происходит в ее обширной державе. Поступавшая информация была крайне неутешительной, но в ее достоверности сомневаться не приходилось, поскольку сведения приходили из надежных источников.

Так, граф П. Панин сообщал императрице: «Господские поборы и барщинные работы не только превосходят примеры ближайших заграничных жителей, но частенько выступают и из сносности человеческой».

Не редкостью в России второй половины XVIII века была четырех-, пяти-, а то и шестидневная барщина. Это значило, что всю неделю крестьянин работал на пашне помещика, а для того, чтобы возделать свой участок, с которого он не только кормил семью, но и платил казенные подати — у него оставались только воскресный день и ночи.

А. Радищев передавал свой разговор с мужиком: «Бог в помощь, — сказал я, подошед к пахарю, который, не останавливаясь, доканчивал зачатую борозду.

Разве тебе во всю неделю нет времени работать, что ты и воскресенью не спускаешь, да еще и в самый жар?

В неделе-то, барин, шесть дней, а мы шесть раз в неделю ходим на барщину; да под вечером возим вставшее в лесу сено на господский двор, коли погода хороша»…

Новгородский губернатор Сивере доносил Екатерине, что поборы помещиков со своих крепостных «превосходят всякое вероятие». Состояние деревенских жителей современниками прямо характеризовалось как рабство.

Иностранные путешественники, побывавшие в России во времена правления Екатерины, оставили записки, полные изумления и ужаса от увиденного. «Какие предосторожности не принимал я, — писал один французский мемуарист, — чтобы не быть свидетелем этих истязаний, — они так часты, так обычны в деревнях, что невозможно не слышать сплошь и рядом криков несчастных жертв бесчеловечного произвола. Эти крики преследовали меня даже во сне. Сколько раз я проклинал мое знание русского языка, когда слышал, как отдавали приказы о наказаниях».

Без пощечин и зуботычин дворовым слугам не обходилось практически ни в одном господском доме. И отличия можно было найти только в том, как писал один современник, что «наказания рабов изменяются сообразно с расположением духа и характером господина». Где-то барыня предпочитает бить наотмашь башмаком по лицу крепостных девушек, ставя их перед собой в ряд; в другом месте высекли разом 80 служанок за невыполнение работы в срок. По свидетельству известной княгини Е.Р. Дашковой, фельдмаршал граф Каменский в присутствии ее лакея так избил двоих крестьян, что проломил им обоим головы о печку.

Писатель Терпигорев вспоминал о своем дедушке-помещике, которого прозвали «дантистом» за редкое умение одним ударом выбивать дворовым слугам зубы в минуту барского гнева, а то и шутки ради. Примечательно, что этот господин выделялся из ряда себе подобных не фактом битья своих рабов — так поступали почти все, а только необычайной ловкостью битья, которой добродушно удивлялись соседи-рабовладельцы.

Наконец в декабре 1762 года императрице была подана жалоба от 40 крепостных людей Дарьи Салтыковой. Они заявляли о чудовищных злодеяниях своей госпожи и обращали внимание правительницы на то, что Юстиц-коллегия, вместо проведения расследования, помещицу не допрашивает, будто бы по ее болезни, а между тем она вполне здорова и по-прежнему мучает своих слуг. При этом сами челобитчики арестованы и содержатся под караулом.

Дело Салтычихи на общем фоне безнаказанности и злоупотреблений действительно выделялось особой жестокостью, дававшей основания сомневаться в душевном здоровье помещицы.

Так, дворовую свою Максимову она собственноручно била скалкой по голове, жгла волосы лучиной. Девок Герасимову, Артамонову, Осипову и вместе с ними 12-летнюю девочку Прасковью Никитину госпожа велела конюхам сечь розгами, а после того едва стоявших на ногах женщин заставила мыть полы. Недовольная их работой, она снова била их палкой. Когда Авдотья Артамонова от этих побоев упала, то Салтыкова велела вынести ее вон и поставить в саду в одной рубахе (был октябрь). Затем помещица сама вышла в сад и здесь продолжала избивать Артамонову, а потом приказала отнести ее в сени и прислонить к углу. Там девушка упала и больше не поднималась. Она была мертва. Агафью Нефедову Салтычиха била головой об стену, а жене своего конюха размозжила череп железным утюгом.

Дворовую Прасковью Ларионову забили на глазах помещицы, которая на каждый стон жертвы поминутно выкрикивала: «Бейте до смерти»! Когда Ларионова умерла, по приказу Салтычихи ее тело повезли хоронить в подмосковное село, а на грудь убитой положили ее грудного младенца, который замерз по дороге на трупе матери…

Однако господа сенаторы колебались. Не хотели огласки недостойного поведения дворянки, боялись реакции дворянства на неизбежное осуждение помещицы. Предлагалось вместо разбирательства убийств в доме Салтычихи — выпороть хорошенько самих ходоков. Причем выяснилось, что указанная челобитная от дворовых Салтыковой далеко не первая. И прежде с теми крестьянами, кто доходил до столицы в поисках справедливости, так и поступали — били кнутом и возвращали госпоже на расправу, или ссылали в Сибирь.

Но Екатерина решила все же принять челобитную и повелела начать расследование. Тем, кто хорошо знал императрицу, было очевидно, что за естественным для монарха стремлением к защите слабых и восстановлению справедливости на самом деле скрывается прагматический расчет. В народе зрело яростное возмущение против сложившейся в государстве системы угнетения. Наказание Салтычихи должно было стать показательным процессом, предостеречь владельцев крепостных «душ» и продемонстрировать народу заботу правительства о его положении.

Оставшиеся в живых к началу следствия крепостные слуги Дарьи Салтыковой обвиняли свою госпожу в гибели 75 человек. Чиновники Юстиц-коллегии нашли возможным приписать ей только 38 убийств и в 26 случаях оставили «в подозрении». Преступницу приговорили выставить на один час к позорному столбу с вывеской на груди «мучительница и душегубица», а затем заключить в оковы и отвезти в женский монастырь, где содержать до смерти в специально для того устроенной подземной камере без доступа дневного света.

Зверства Салтычихи слишком часто использовались разными авторами для живописания ужасов крепостного быта. На короткое время ее имя стало едва ли не символом всей эпохи существования крепостного права. Но впоследствии навязчивое смакование ее преступлений привело, напротив, к маргинализации образа этой помещицы, представлению о совершенных ею злодеяниях, как о страшном исключении из патриархальных и добрых взаимоотношений между господами и их крепостными слугами.

В действительности Дарью Салтыкову, хотя и можно с полным правом назвать настоящим «извергом рода человеческого», но при этом ни в коей мере нельзя считать изгоем из среды русского дворянства того времени. Напротив, от нее тянутся множество нитей к известнейшим фамилиям московской и петербургской знати. Салтычиха состояла в близком родстве с Дмитриевыми-Мамоновыми, Муравьевыми, Строгановыми, Головиными, Толстыми, Тютчевыми, Мусиными-Пушкиными, Татищевыми, Нарышкиными, князьями Шаховскими, Голицыными, Козловскими…

И эта связь не была формальной. Знатные родственники не однажды выручали преступницу своим влиятельным заступничеством. Достаточно сказать, что следствие о совершенных кровожадной помещицей преступлениях начиналось 21 раз! И всегда прекращалось без всяких последствий и вреда для убийцы. По свидетельству очевидцев, оглядев истерзанное после пыток тело дворовой женщины Прасковьи Ларионовой, Салтыкова обратилась к окружавшим ее в молчании слугам не то с торжеством, не то с угрозой: «Никто ничего сделать мне не может!»

В поместьях соседей и родственников Салтыковой творились часто не меньшие злодеяния, а об извращенном садизме княгини Козловской было широко известно в том числе и при императорском дворе. Насилие над зависимыми людьми стало нормой в России XVIII столетия, и «благородные» насильники чувствовали себя совершенно безнаказанными.

Показательное осуждение Салтычихи ничего не изменило и не могло изменить в нравах поместного дворянства. Сама Екатерина вскоре отступилась от намерений хоть в чем-то смягчить участь крепостных. Она справедливо опасалась задевать интересы помещиков, составлявших практически единственную опору все еще слишком шаткого трона.

В ответ на новые обращения крестьян, искавших защиты правительства от жестокости помещиков, вышел императорский указ, запрещавший подобные жалобы раз и навсегда. Указ гласил, что «которые люди и крестьяне в должном у помещиков своих послушании не останутся и недозволенные на помещиков своих челобитные, а наипаче ее императорскому величеству в собственные руки подавать отважатся, то как челобитчики, так и сочинители наказаны будут кнутом и прямо сошлются в вечную работу в Нерчинск…»

Таким образом, сама государственная власть утверждала в обществе и, в первую очередь, в среде дворянства, отношение к крепостному крестьянину, как к личной собственности хозяина. И не просто утверждала, но и защищала в практической жизни с помощью законодательства и военной силы.

В.О. Ключевский писал по этому поводу, что в российской империи «образовался худший вид крепостной неволи, какой знала Европа, — прикрепление не к земле, как было на Западе, даже не к состоянию, как было у нас в эпоху Уложения, а к лицу владельца, т. е. к чистому произволу».

Но как могло случиться, что граждане одной страны были самим государством поставлены в такие извращенные и несправедливые взаимные отношения, когда одни оказались бесправной собственностью других?

Этот вопрос приводил в недоумение многих еще в пору расцвета крепостного права. «Нельзя не заметить с особенным удивлением участи, которую в последствии веков имел простой народ русский, — писал Н. Тургенев в 1819 году. — В европейских государствах существовавшее там рабство произошло от завоевания. Варвары нагрянули на Европу, воспользовались правом победителей и из побежденных сделали рабов. Напротив того, в России народ русский сверг с себя постыдное и долго томившее его иго татарское, и при том случилось, что побежденные, т. е. татары, остались свободными, и многие из них вступили в сословие дворян, а большая часть победителей, т. е. большая часть коренного народа русского, была порабощена».

От начала своей истории и почти до времени Соборного Уложения 1649 года абсолютное большинство населения в России было лично свободным, могло выбирать род деятельности по своему усмотрению, но, конечно, исходя из тех или иных объективных возможностей. Существовали и несвободные люди, холопы. Холопство делилось на несколько видов, но, за редкими исключениями, вроде плена на войне, формировалось также за счет свободных граждан, добровольно дававших на себя кабалу за материальное вознаграждение со стороны будущего владельца, на определенных, договорных и взаимообязательных для господина и холопа условиях.

Таким образом, холоп был огражден от произвола хозяина действовавшими юридическими нормами, и в этом его принципиальное отличие от будущего бесправного крепостного раба. Холопство часто было выгодным и удобным способом ухода от государственных обязанностей под покровительство влиятельного частного лица.

Государев служилый человек, дворянин, имел право на свое казенное поместье до тех пор, пока воевал на границах государства «конно, людно и оружно». Если он по каким-либо причинам прекращал нести свою службу, он выбывал из своего сословия, лишался поместья и был волен заниматься чем угодно, если не подлежал уголовному преследованию, — открыть ли торговлю, похолопиться к знатному боярину в боевые слуги, или пойти «во крестьяне». Источники XVI и XVII веков полны подобными жизнеописаниями, когда и оскудевшие вконец князья Рюриковичи служили дьячками, нанимались на пашню или вовсе скитались «меж двор».

Военная ли служба, торговое ли дело, хлебопашество ли, как и любой другой вид деятельности, — все это было исключительно родом занятий, а не социально-безвыходным состоянием для свободного лично человека. Так, русский крестьянин, вплоть до середины XVII века, представляет собой, по крайней мере юридически, вольного арендатора дворцовой или помещичьей земли, хотя и стесненного уже к тому времени множеством законных и незаконных обязательств и условий. Но личной свободы он еще не потерял.

Тексты крестьянских порядных записей 20—30-х годов XVII века свидетельствуют о том, что еще в это время древнее право выхода сохранялось вполне. В порядных оговариваются только условия, на которых крестьянин мог покинуть землю помещика.

Однако дворянство все настойчивее требует отмены крестьянского выхода. Урочные лета — время, в течение которого помещик мог заявить о своих беглых крестьянах и вернуть их обратно, — с пяти лет очень быстро растягиваются до пятнадцати.

Наконец, Соборное Уложение, состоявшееся в 1649 году при царе Алексее Романове, среди прочего предписало возвращать беглых крестьян, записанных за тем или иным землевладельцем по писцовым книгам, составленным в 1620-х годах, «без урочных лет». Иными словами, данным постановлением раз и навсегда отменялись всякие ограничения исковой давности о беглецах. Эта мера закона распространялась и на будущее время.

Соборное Уложение 1649 года содержит, кроме отмены «урочных лет», целый ряд статей, приближающих прежде свободного земледельца к барщинному холопу. Его хозяйство все решительнее признается собственностью господина. В прежнее время закон мог и при определенных обстоятельствах ограничивал право выхода только одного тяглеца, владельца двора, лично ответственного за внесение податей, при этом его домочадцы, дети и племяшшки могли беспрепятственно уходить куда угодно. Теперь выдаче помещику подлежало все семейство, и те младшие и дальние родственники, кто не был учтен в писцовых книгах, со всем хозяйством, заведенным в бегах. Здесь же, хотя еще и неясно и не вполне уверенно, но проскальзывает взгляд на крестьянина, как на личную собственность господина, утвердившийся впоследствии. Уложение велит выданную в бегах замуж крестьянскую дочь возвращать владельцу ее вместе с мужем, а если у мужа были дети от первой жены, их предписывалось оставить у его прежнего помещика. Так допускалось уже разделение семей, отделение детей от родителей.

Еще одним ущемлением правоспособности закрепощенного мужика было возложение на помещика обязанности отвечать за податную способность своих крестьян, ведь они, переходя в распоряжение землевладельца, оставались государственными тяглецами.

И все-таки законодатели собора 1649 года еще видели в закрепощенном крестьянине подданного государства, а не рабочую скотину. Некоторые права его как личности, не задевавшие интересов государства, сохранялись и защищались. Крепостной не мог быть обезземелен по воле господина и превращен в дворового; он имел возможность приносить жалобу в суд на несправедливые поборы; закон даже грозил наказанием помещику, от побоев которого мог умереть крестьянин, а семья жертвы получала компенсацию из имущества обидчика.

Разница в правовом положении крепостного крестьянина середины XVII века и его совершенно бесправных внуков и правнуков, которым предстояло жить в XVIII столетии, значительна. Но именно Уложение 1649 года содержит в себе ростки будущих злоупотреблений помещичьей властью. Они состояли в том, что ни одним словом и даже намеком законодатели не определяли норм хозяйственных взаимоотношений помещика и его крестьян — ни вида, ни размеров повинностей, оставляя все исключительно на усмотрение господина. Не разъяснялось также, насколько крестьянин может считаться собственником своего личного имущества, или оно целиком принадлежит помещику.

Подобные умолчания, эта, по выражению историка XIX века, «либо недоглядка, либо малодушная уступка небрежного законодательства интересам дворянства» привели к тому, что «благородное» сословие воспользовалось удобным случаем и истолковало все неясности в свою пользу.

Правление Петра I положило конец любым сомнениям и неясностям. Император нуждался в рабочей силе, и эксплуатация крестьянского труда при нем приобрела невиданно жестокий характер. Причем настолько, что даже современные историки, утверждающие в общем необходимость и пользу петровских преобразований, вынуждены признавать, что деятельность державного реформатора для народа обернулась «усилением архаичных форм самого дикого рабства».

Крепостные служили в армии солдатами, кормили армию своим трудом на пашне, обслуживали возникавшие заводы и фабрики. Практически единственной производящей силой в стране, обеспечивавшей и жизнедеятельность государства и сами преобразования, — был труд миллионов крепостных крестьян.

Но кроме этого именно при Петре утверждается практика дарения христианских «душ» в качестве награды — любимцам, сподвижникам, союзникам и родственникам.

Император лично раздал из казенного фонда в частное владение около полумиллиона крестьян обоего пола. Так, грузинский царь Арчил стал по милости Петра обладателем трех с половиной тысяч дворов, населенных русскими крестьянами. Вместе с ним живые подарки людьми из рук правителя России получили молдавский господарь Кантемир, кавказские князья Дадиановы и Багратиони, генерал-фельдмаршал Шереметев. Один только светлейший князь Меншиков стал владельцем более чем ста тысяч «душ».

Именно с этих пор русские крестьяне становятся живым товаром, которым торгуют на рынках. Торговля приобрела такой широкий размах, что сам император попробовал было вмешаться и прекратить розничную торговлю людьми, словно рабочим скотом, на площадях, «чего во всем свете не водится», как он говорил сенаторам. Но вполне представляя себе негативную реакцию дворянства, особенно мелкопоместного, в среде которого практиковалась в основном розничная продажа крепостных, обычно непреклонный реформатор отступил. Он обратился в Сенат всего лишь с пожеланием «оную продажу людей пресечь, а ежели невозможно будет того вовсе пресечь, то бы хотя по нужде продавали целыми фамилиями или семьями, а не порознь».

Такая удивительная робость правительства перед дворянством привела к тому, что продажа людей в розницу, с разделением семей, разлучением маленьких детей с родителями и мужей с женами продолжалась в России почти до самой отмены крепостного права во второй половине XIX века!

Вообще история крепостного права в России полна примеров, которых действительно «во всем свете» никогда не водилось. Так, например, супруга Петра Великого, Екатерина I, урожденная Марта Скавронская, была по своему происхождению крепостной крестьянкой лифляндского помещика. Кроме того, семья венчанной российской императрицы, ее братья, сестры и племянники оставались в крепостной зависимости вплоть до 1726 года…

Боевая подруга Петра, оказавшись на троне, предпочитала не вспоминать о своих родственниках. Однако наиболее беспокойная из них, сестра Екатерины Алексеевны, Христина, не постеснялась напомнить о себе. Она сумела попасть на прием к рижскому губернатору Репнину с жалобой на притеснения от своего помещика и затем объявила о родстве с императрицей. На недоуменный запрос растерянного чиновника Екатерина, сама еще толком не зная, как поступить, приказала «содержать упомянутую женщину и семейство ея в скромном месте». В целях избежания огласки из усадьбы помещика царскую родню предписывалось изъять под видом «жестокого караула» и шляхтичу объявить, что они взяты «за некоторыя непристойныя слова…», а потом приставить к ним поверенную особу, которая могла бы их удерживать от пустых рассказов.

Вскоре при дворе в Петербурге появилось множество новых лиц — братья и сестры императрицы со своими женами, мужьями и детьми. Они были грубы и невоспитанны, но, учитывая простоту нравов императорского дворца при Петре и Екатерине, скоро освоились в столице. Им были пожалованы графские титулы, деньги, обширные имения и тысячи крепостных «душ».

Как и полагается большим господам, у каждого из этих новых аристократов появились свои барские причуды. Например, племянник императрицы, граф Скавронский, любил искусство и считал себя обладателем изысканного вкуса. Поэтому требовал, чтобы вся многочисленная прислуга в его дворце разговаривала исключительно речитативом. Того, кто ненароком сбивался и тем оскорблял слух господина, жестоко пороли на конюшне.

Но в то же самое время, случись лифляндскому шляхтичу подать иск о возвращении своих беглых крепостных, Скавронских, и, по справедливости, его следовало удовлетворить, поскольку помещик не получил даже ничтожной компенсации при тайном вывозе родственников императрицы из его имения. Тогда сиятельным графам Скавронским пришлось бы вновь одеть подобающее им крестьянское платье и терпеть фантазии уже своего господина. А благосостояние шляхтича при этом могло, мягко говоря, значительно возрасти, потому что закон предписывал возвращать беглого крестьянина помещику со всем имуществом, нажитым в бегах…

Правда, подобный иск так никогда и не был подан. Зато при дворе постоянно увеличивалось число безродных и безвестных прежде людей, фаворитов и временщиков, наложников и наложниц, удачно попадавших, как говорили тогда, «в случай» и в одночасье становившихся вельможами и богачами. За собой они вели свою родню, немедленно возводимую в графское и княжеское достоинство. Так из закройщиков и ткачей, лакеев и брадобреев выходили аристократические фамилии Гендриковых, Закревских, Дараганов, Будлянских, Кутайсовых и многих других.

Простой малороссийский казачок, знаменитый впоследствии Алексей Разумовский, попавший «в случай» к Елизавете Петровне и ставший ее тайным супругом, был пожалован ста тысячами «душ». Дворянство и поместья получили все его родственники, а младший брат, Кирилл, в возрасте 18 лет возглавил Академию наук, а через четыре года стал гетманом Малороссии.

Но существовали и другие пути для того, чтобы войти в ряды российского «благородного шляхетства». Для этого достаточно было получить на службе самый низший чин, соответствовавший 14-му классу Табели о рангах, введенной Петром I. Вместе с выслуженным «благородством» тысячи новых дворян получили право владеть и распоряжаться судьбой своих бесправных соотечественников. Человеческие качества новых рабовладельцев, поднявшихся нередко с самого социального дна, были не слишком высокими.

Александр Радищев приводит замечательный портрет такого господина.

«В губернии нашей жил один дворянин, который за несколько уже лет оставил службу. Вот его послужной список. Начал службу свою при дворе истопником, произведен лакеем, камер-лакеем, потом мундшенком,[1] какие достоинства надобны для прехождения сих степеней придворныя службы, мне неизвестно. Но знаю то, что он вино любил до последнего издыхания… Чувствуя свою неспособность к делам, выпросился в отставку и награжден чином коллежского асессора, с которым он приехал в то место, где родился… Там скоро асессор нашел случай купить деревню, в которой поселился с немалою своею семьею.

Г. асессор произошел из самого низкого состояния, зрел себя повелителем нескольких сотен себе подобных. Сие вскружило ему голову… Он был корыстолюбив, копил деньги, жесток от природы, вспыльчив, подл, а потому над слабейшими его надменен. Если который казался ему ленив, то сек розгами, плетьми, батожьем или кошками,[2] но сверх того надевал на ноги колодки, кандалы, а на шею рогатку… Сожительница его полную власть имела над бабами.

Помощниками в исполнении ее велений были ее сыновья и дочери, как то и у ее мужа. Ибо сделали они себе правилом, чтобы ни для какой нужды крестьян от работы не отвлекать… Плетьми или кошками секли крестьян сами сыновья. По щекам били или за волосы таскали баб и девок дочери.

Сыновья в свободное время ходили по деревне или в поле играть и бесчинничать с девками и бабами, и никакая не избегала их насилия. Дочери, не имея женихов, вымещали свою скуку над прядильницами, из которых они многих изувечили…»

Как видно, обращение с крепостными слугами в маленьком поместье бывшего лакея и в большом доме аристократки Салтыковой, а также ее знатных родственников практически одинаково.

В построенной при Петре и его преемниках государственной системе только верная служба строю и династии давала знатность, богатство и привилегии. И главной привилегией была безнаказанность в отношении к зависимым людям.

Без различия происхождения и родовая знать, и безродные выслуженнюси по Табели — вместе составили сословие государственных бюрократов, в полной собственности у которых, а в действительности — в совершенном рабстве, оказались миллионы русских крестьян. К середине XVIII столетия почти три четверти всего податного населения Российской империи, около 73 % по данным второй ревизии, было отдано правительством «в хозяйственное и судебно-полицейское распоряжение частных лиц», — отмечал В. Ключевский.

Закон не только разрешал телесные наказания, но предоставлял помещику самостоятельно определять степень наказания крепостных, что фактически было равнозначно праву смертной казни своих слуг. Это подтверждает французский аббат Шапп, познакомившийся с бытом крепостной России в 1761 году. Он писал о том, что дворяне подвергают крепостных наказанию плетьми или батогами с такой жестокостью, что «на деле получают возможность казнить их смертью».

Владелец поместья чувствовал себя полновластным государем, самодержавным правителем, чья воля оказывалась законом для его «подданных». Единственное, что мешало помещику вполне насладиться своим положением, была обязательная государственная служба.

Правительство, заинтересованное в симпатиях дворянства, из года в год и от указа к указу последовательно освобождает «шляхетство» от этого гнета. Если при Петре I дворянская служба была пожизненной, то Анна Иоанновна повелевает ограничить ее двадцатью пятью годами, причем помещики, у которых было двое и более сыновей, получали возможность одного из них оставлять для управления хозяйством. Кроме этого изобретательные господа стали записывать своих детей в полковые реестры с колыбели, что приводило к тому, что, достигнув призывного возраста, дворянскому недорослю оставалось отслужить всего несколько лет, и, конечно, в офицерском чине.

Наконец, Манифестом «о вольности дворянской» 1762 года дворянство совершенно освобождается от необходимости службы и каких-либо других обязанностей с сохранением всех своих прав и преимуществ. Андрей Болотов, известный мемуарист и современник тех событий, оставил описание реакции «благородного» сословия на дарованные Манифестом милости: «Не могу изобразить, какое неописанное удовольствие произвела сия бумажка в сердцах всех дворян нашего любезнаго отечества; все почти вспрыгались от радости…»

Одновременно крестьяне, наоборот, теряли всякие признаки правоспособности, превращаясь в одушевленный рабочий инвентарь имения. В1741 году вступление на престол дочери Петра, императрицы Елизаветы, сопровождалось обнародованием указа об отстранении крепостных крестьян от присяги российским самодержцам. Без разрешения помещика они не могли вступать в брак и женить своих детей, покинуть усадьбу и даже постричься в монахи. Очередной указ лишил крепостных права владеть какой-либо недвижимой собственностью.

Подобное законодательство и практика его воплощения в дворянских имениях, естественно, приводили к бунтам. Подсчитав однажды расходы от необходимости вооруженного подавления многочисленных народных волнений, пришли к остроумному решению взыскивать эти убытки с самих крестьян. В императорском указе сказано так: «Ежели впредь последует какая от крестьян помещикам непокорность, и посланы будут воинские команды, то сверх подлежащего по указам за вины их наказания дабы чувствительнее им было, взыскивать с них и причиненные по причине их непослушания казенные убытки».

Этот закон, так же как и большинство других, не просто ущемлявших, но глумившимися над правами и достоинством крепостных крестьян, был издан в начале правления Екатерины II, в 1763 году. Историки назовут ее царствование великим, а саму правительницу — гуманной и просвещенной. Называют так и до сих пор.

Впрочем, она действительно была автором нескольких проектов законов, назначенных к смягчению крепостных порядков. В 1765 году при поддержке правительницы несколько самых близких к ней людей создают так называемое Вольное экономическое общество. Учредителями Общества выступали фаворит Екатерины Григорий Орлов, графы Воронцов и Чернышев, а также статс-секретарь императрицы и владелец нескольких тысяч «душ» Адам Олсуфьев.

Целью Общества объявили изыскивание средств к «приращению народного благосостояния». Новая организация сразу же объявляет конкурс на лучшее сочинение об изменении участи крестьян. Причем любопытно, что награды в результате было удостоено сочинение, показавшееся отцам-учредителям одновременно столь вольнодумным, что его не сочли возможным напечатать…

Вскоре после этого начинает работу так называемая Уложенная Комиссия, задачей которой было наведение порядка в своде государственных законов. Законодательство, обогатившееся за сто с лишним лет, прошедших со времен Соборного Уложения царя Алексея Михайловича, множеством юридических актов, нередко противоречивых друг другу, действительно нуждалось в исправлении. Но придворных консерваторов тревожило содержание статей Наказа императрицы Екатерины для Уложенной Комиссии. Там самодержавная правительница прямо заявляла о необходимости защитить права крепостных крестьян на имущество и личную жизнь, в том числе их право жениться и выходить замуж без вмешательства помещика.

Распространились слухи, будто в окружении молодой императрицы обсуждаются проекты не только облегчения участи крестьян, но даже их скорого освобождения. Впрочем, паника скоро улеглась. Ни одно из благих намерений Екатерины II в отношении помещичьих крестьян так и не обрело никогда юридической силы.

«Долгое царствование императрицы Екатерины II замечательно внутренними преобразованиями», — восклицают один за другим авторы книг об этой эпохе и тут же глухо оговариваются, что «однако для крепостных крестьян государыне не удалось ничего сделать, и положение их в это время сделалось еще более тяжелым…» Красноречиво звучит и вынужденное объективными фактами признание историка П. Полевого, что «преобразования Екатерины менее всего коснулись крестьянского сословия».

Но ведь это обделенное вниманием правительства сословие составляло абсолютное большинство народа. Кому же тогда были нужны другие преобразования правительницы?

Приход Екатерины к власти летом 1762 года после дворцового переворота сопровождался щедрой раздачей наград для приближенных. В «Санкт-Петербургских ведомостях» от 9 августа 1762 года сообщалось, что за «сокровенное усердие и ревность для поспешения благополучия народного» императорское величество соизволила наградить: «Камергеру Григорью Орлову — 800 душ; Евграфу Черткову — 800 душ; графу Валентину Мусину-Пушкину — 600 душ; порутчику Василью Бибикову — 600 душ; подпорутчику Григорью Потемкину — 400 душ; да Федора и Григорья Волковых — в дворяне и обоим 700 душ; да Алексея Евреинова — в дворянеж и ему 300 душ; гардеробмейстеру Василью Шкурину с женою — 1000 душ…»

Тогда в один дет 26 особенно отличившихся и близких к новой императрице Людей получили в свою собственность восемнадцать тысяч крепостных. А всего за время правления Екатерины помещикам было подарено более 800 тысяч «душ». Крестьяне щедро жаловались «за победу, за удачное окончание компании генералам или просто "для увеселения", на крест или зубок новорожденному. Каждое важное событие при дворе, дворцовый переворот, каждый подвиг русского оружия сопровождался превращением тысяч крестьян в частную собственность», — писал В.О. Ключевский.

Крепостное право, как оно сложилось ко второй половине XVII века, превратилось в серьезнейшую государственную проблему. Оно начинало угрожать не только внутренней безопасности империи, когда постоянные мятежи и восстания привели наконец к беспримерной по размаху и жестокости крестьянской войне под руководством Пугачева. Главной опасностью стало развращающее влияние крепостничества на общественные нравы.

Слишком ясно поняла это сама Екатерина, когда в ответ на ее предложения к членам Уложенной Комиссии хотя бы несколько смягчить бесправное состояние крепостных раздались требования прямо противоположного свойства, причем от депутатов разных сословий.

Исключительное право дворянства на распоряжение «душами» соотечественников вызывало зависть непривелигированных, но лично свободных слоев населения. Потому купцы, мещане, казачья старшина и даже духовенство, представленные в Уложенной Комиссии уполномоченными делегатами, заявили о своем непременном желании получить право владения крепостными рабами.

Екатерина была раздражена: «Если крепостного нельзя признать персоною, следовательно, он не человек, то его скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет», — записала она вскоре после очередной встречи с депутатами.

Раздражение и беспокойство правительницы были совершенно оправданны. Екатерина оказывалась свидетельницей социального недуга, угрожавшего разрушить государство, которое она мечтала передать своим внукам. Но остановить роковое развитие болезни она уже не могла.

Глава II. Крестьянская доля — весь век неволя

Споем песню мы, ребята,

Да про наше про житье,

Да про горюшко свое:

Что в неволе все живем,

Крепостными век слывем…

Из народных песен


Повинности и обязанности крепостных крестьян

О социально-экономическом устройстве Российской империи написано немало ученых работ. Благодаря дотошности исследователей наука обогатилась полезными знаниями о хозяйственной жизни того времени, такими, например, как размеры средней крестьянской запашки и особенности севооборота в разных губерниях. Но множество этих и других хозяйственных подробностей не в состоянии передать духа эпохи, без чего все отдельные и даже самые важные данные делаются бессмысленным набором цифр.

О том, что же представляла собой Россия XVIII — середины XIX века, что было целью тяжелых жертв, принесенных народом «на алтарь отечества», — без устали спорят профессионалы и дилетанты, почвенники и западники. Тем примечательнее объективное свидетельство современника. В своей книге, посвященной истории рязанского дворянства, председатель губернской археографической комиссии А.Д. Повалишин замечательно точно характеризует период господства крепостного права: «Все в сущности клонилось к тому, чтобы дать помещику средства для жизни, приличной благородному дворянину».

Несколько сотен тысяч «благородных» российских помещиков по воле правительства стали олицетворять собой и государство, и нацию. В то же время миллионы ревизских душ в России именовались не иначе как «хамами» и «хамками», «подлыми людьми». А понятие «народ» в его действительном возвышенном смысле встречалось только в поэтических сочинениях, обращенных к далекому прошлому.

Исключительное положение господ окончательно было закреплено в «Жалованной грамоте дворянству», данной Екатериной II в 1785 году. Текст «грамоты» полон перечислением дворянских привилегий и прав. Но более всего этот документ примечателен своими умолчаниями. И главное из них — совершенное неупоминание в тексте о крепостных людях. Это умолчание несло в себе страшное значение — оно окончательно превращало живых русских крестьян в простую материальную часть помещичьей собственности. Как и следует в рабовладельческом обществе, весь смысл жизни крепостного человека, его предназначение состояли теперь исключительно в обеспечении своего господина и удовлетворении любых его потребностей.

Подневольное население обычной помещичьей усадьбы оказывалось довольно пестрым, и каждый имел в ней свои обязанности. Но наиболее многочисленными обитателями любого поместья были, конечно, крестьяне. Круг крестьянских повинностей был чрезвычайно широк и никогда не ограничивался работой на пашне. По приказу из господской конторы крепостные должны были выполнять любые строительные работы, вносить подати натуральными продуктами, трудиться на заводах и фабриках, устроенных их помещиком, или вовсе навсегда покидать родные края и отправляться в дальний путь, если господин решил заселить благоприобретенные им земли в других губерниях.

По словам Ивана Посошкова, автора одного из первых русских экономических трактатов «Книги о скудости и богатстве», помещики в своей хозяйственной деятельности руководствовались простым правилом: «Крестьянину-де не давай обрасти, но стриги его яко овцу догола».

Одним из основных способов извлечения прибыли из крестьянского труда было обложение оброком. На первый взгляд эта повинность может показаться не слишком обременительной. Оброчный крестьянин ежегодно выплачивал господину определенную денежную сумму и во всем остальном имел возможность трудиться и жить относительно самостоятельно. Помещикам оброчная система была также удобна. Она обеспечивала регулярный доход с имения и одновременно избавляла от необходимости вникать в хозяйственные дела. И все же, как правило, на оброк переводили поместья, расположенные в нечерноземных губерниях и там, где земледелие не приносило необходимого дохода. В условиях натурального хозяйства «живые» деньги были редкостью. Чтобы расплатиться с помещиком, крестьяне отправлялись на заработки в города. Там они нанимались на фабрики, зарабатывали каким-нибудь ремеслом или становились извозчиками. Часто целые деревни и села специализировались на том или ином промысле. Так, село Павлово на Оке, вотчина графов Шереметевых, славилось мастерами-замочниками и кузнецами, среди которых было немало зажиточных.

Но в большинстве случаев оброчные крестьяне оказывались в крайне тяжелом положении. Господа кроме денег требовали доставки натуральных припасов — продовольствия, дров, сена, холста, пеньки и льна. Примером натуральных господских поборов может служить перечень из поместья полковника Аврама Лопухина в селе Гуслицах: деньгами 3270 руб., сена 11000 пудов, овса, дров трехаршинных, 100 баранов, 40000 огурцов, рубленной капусты 250 ведер, 200 куриц, 5000 яиц, также ягод, грибов, овощей и прочего — «сколько потребуется для домашнего обиходу».

Иностранный путешественник был потрясен, став однажды свидетелем выполнения натуральной повинности в дворянском поместье: «Подобно пчелам, крестьяне сносят на двор господский муки, крупы, овса и прочих жит мешки великие, стяги говяжьи, туши свиные, бараны жирные, дворовых и диких птиц множество, коровья масла, яиц лукошки, сотов или медов чистых кадки, концы холстов, свертки сукон домашних».

Кроме этого крестьяне были обязаны каждый год на мирской счет выставлять плотников для строительства жилых и хозяйственных зданий в разных вотчинах, рыть пруды и проч. Они содержали на свой счет управителя и его семью. По требованию помещика крестьяне на собственных подводах и лошадях отправлялись в дорогу по разным господским надобностям.

С.Т. Аксаков так начинает свою «Семейную хронику»: «Тесно стало моему дедушке жить в Симбирской губернии, в родовой отчине своей, жалованной предкам его от царей московских…» Следствием этой «тесноты» стало переселение дедушки в соседнюю губернию вместе с пожитками, слугами, чадами и домочадцами. Конечно, переселяемых крестьян никто не спрашивал о том, тесно ли было им и хотят ли они расставаться с родными местами. Но более значимым было то, что все расходы по переселению ложились на самих крестьян. С.Т. Аксаков не углубляется в хозяйственные подробности, поэтому придется обратиться к данным по имению упоминавшегося А. Лопухина. Когда он задумал перевести несколько крестьянских семей из подмосковной в свою орловскую вотчину, для них были куплены шубы, сани и множество других вещей, необходимых для обзаведения хозяйством на новом месте. Эта отеческая забота помещика легла дополнительным бременем на оставшихся на месте крестьян, поскольку все было куплено за их счет. Но, кроме того, остающиеся должны были платить за переселенных оброк и выполнять прочие повинности вплоть до новой ревизии. Расходов и обязанностей было слишком много, и число их постоянно увеличивалось, в результате чего лопухинские крестьяне, в челобитной на имя императрицы, жаловались, что под властью своего господина они «пришли в крайнее разорение и скудость».

Правда, встречались помещики, старавшиеся не слишком обременять своих крестьян. Они если и требовали наряду с оброчными деньгами некоторых натуральных повинностей, в том числе и доставки продуктов, то делали это не сверх установленных платежей, а включали их в сумму оброка. Но такие щепетильные господа были настоящей редкостью, исключением из общего правила.

Вообще все в поместье, в том числе и судьба крестьян, их благополучие или разорение, целиком зависели от воли владельца. Ни закон, ни обычай не определяли никакой другой меры во взаимоотношениях господ и крепостных людей. Добрый и состоятельный, или просто легкомысленный помещик мог назначить необременительный оброк и много лет вообще не показываться в имении. Но чаще всего бывало иначе, и крестьяне, кроме денег и натуральных повинностей, должны были еще и обрабатывать господскую землю. Так, например, крестьяне одного помещика московского уезда, кроме оброка в 4 тысячи рублей, пахали для господина по 40 десятин[3] ярового хлеба и по 30 десятин ржи. В течение года они возили в столичный дом помещика дрова, сено и столовые припасы, для чего потребовалось несколько сотен подвод; отстроили новый дом в одной из вотчин, на что, кроме своего труда и леса, израсходовали около одной тысячи рублей из личных средств. Крестьяне обер-провиантмейстера Алонкина в прошении на имя императора Павла жаловались, что господин наложил на них оброк по 6 рублей с души, а притом принуждает обрабатывать помещичью землю в размере 600 десятин. Кроме того, Алонкин «на работу посылает ежедневно как мужчин так и женщин для копания прудов, и на работе безщадно и безчеловечно мучил побоями. Некоторые от оных побоев померли, а другие женщины, беременные, от безщадного телесного наказания выкинули мертвых младенцев, и так чрез самое его безчеловечие пришли все в нищее братство»…

Не легче было крестьянам и в том случае, если господа не заставляли исполнять лишних работ, но предпочитали просто повышать сумму оброка. Нередко такие платежи были столь высоки, что вконец разоряли крестьянское хозяйство. Крестьяне генерал-аншефа Леонтьева оказались доведены поборами помещика до такой крайности, что были вынуждены в конце концов питаться подаянием. Тщетно умоляя своего господина уменьшить бремя выплат, они обратились с отчаянной челобитной к императрице, в которой признавались, что и продав «последние из домишков своих», не смогут выплатить и трети возложенного на них оброка. При этом управитель, по приказу Леонтьева, их «бьет и мучит нещадно» с женами и детьми.

Крестьянин Н. Шипов вспоминал: «Странные бывали у нашего помещика причины для того, чтобы увеличивать оброк. Однажды помещик с супругою приехал в нашу слободу. По обыкновению, богатые крестьяне, одетые по-праздничному, явились к нему с поклоном и различными дарами; тут же были женщины и девицы, все разряженные и украшенные жемчугом. Барыня с любопытством всех рассматривала и потом, обратясь к своему мужу, сказала: "У наших крестьян такие нарядные платья и украшения; должно быть, они очень богаты и им ничего не стоит платить нам оброк". Недолго думая, помещик тут же увеличил сумму оброка».

Примеров подобного произвола множество, они были обыкновенны, и именно потому, что крестьяне рассматривались просто как одушевленное средство для обеспечения своему господину необходимых условий для жизни, «приличной благородному дворянину». Об одном из таких «благородных» помещиков рассказывает Повалишин. Некто Л., промотавшийся офицер, после долгого отсутствия вдруг нагрянул в свою деревню и сразу значительно увеличил и без того немалый оброк. «Что будешь делать, — жаловались крестьяне, — барину надо платить, а платить нечем. Недавно он был здесь сам и собирал оброк. Сек тех, которые не платят. Вы мои мужики, говорил он нам, должны выручать меня; у меня кроме этой шинели нет ничего… Один было сказал, что негде взять, он его сек, — сек как собаку; велел продавать скот, да никто не купил. Кто же купит голодную скотину — кости да кожа? Сорвал с тех, которые побогаче, 1000 рублей и уехал. Остальные велел прислать к нему».

Такое посещение дворянином своей вотчины больше похоже на разбойничий налет. Но еще тяжелее приходилось крестьянам, если руку на их пожитки накладывал барин дельный, да еще и ласковый, каким запомнился его господин бывшему крепостному Савве Пурлевскому.

Помещик приехал в село с супругой и сразу прошелся по улице, внимательно все оглядывая, заходя в дома, распрашивая мужиков о житье-бытье. Держал себя с крестьянами просто, умел расположить к себе. На приветствие мирского схода отвечал степенно, с видимым уважением к собравшимся старикам. Бурмистр от имени села кланялся барину, говорил, что всем миром Бога молят о здравии господина и чтят память недавно почившего папеньки его. Барин улыбнулся, отвечал: «И это, старики, не худо. Спасибо за память». Но потом как-то так вдруг перешел к делу, что никто и опомниться не успел: «Но не забывайте, что нам нужны теперь деньги. Мы не хотим увеличивать оброк, а вот что сделаем. Соберите нам единовременно двести тысяч рублей. Как вы люди все зажиточные, исполнить наше желание вам не трудно. А? Что скажете?»

Поскольку крестьяне молчали в растерянности от услышанного, господин воспринял их молчание за положительный ответ: «Смотрите же, мужички, чтобы внесено было исправно!» Но тут сходка взорвалась криками: «Нет, батюшка, не можем!» «Шутка ли собрать двести тысяч!» «Где мы их возьмем?»

— А дома-то смотри какие настроили, — возразил, усмехнувшись, барин.

Но сход не унимался: «Питаемся промыслом, платим оброк бездоимочно. Чего еще?»

Пурлевский продолжает: «Услышав такой решительный отказ, барин посмотрел на нас, опять улыбнулся, повернулся, взял барыню под ручку, приказал бурмистру подавать лошадей и тотчас уехал… Через два месяца вновь собрали сходку, и тогда уж без околичности был прочитан господский указ, в котором начистоту сказано: "По случаю займа в Опекунском совете[4] 325 тысяч на двадцать пять лет, процентов и погашения долга требуется около 30 тысяч в год, которые поставляется в непременную обязанность вотчинного правления ежегодно собирать с крестьян, кроме прежнего оброка в 20 тысяч; и весь годичный сбор в 50 тысяч разложить по усмотрению нарочно выбранных людей, с тем, чтобы недоимок ни за кем не числилось, в противном случае под ответственностью бурмистра неплательщики будут, молодые — без очереди сданы в солдаты, а негодные на службу — отосланы на работу в сибирские железные заводы".

В безмолвной тишине, прерываемой вздохами, окончилось чтение грозного приказа. В этот момент в первый раз в жизни почувствовал я прискорбность своего крепостного состояния… Такой огромный налог всех устрашил до крайности. Казался он нам и незаконным. Но что же было делать? В то время подавать жалобы на господ крестьянам строго воспрещалось…»

Оброк часто бывал индивидуальной повинностью, когда им облагали не все население поместья, а отдельных людей, приносивших господину доход своим ремеслом или искусством. Хозяйственные помещики, как правило, тщательно отбирали среди крестьянских детей способных к той или иной деятельности и отдавали в обучение. Повзрослев, такие крепостные мастера и ремесленники исправно выплачивали барину большую часть заработанных денег.

Особенно ценились талантливые музыканты, художники, артисты. Они, кроме того, что приносили значительный доход, способствовали росту престижа своего господина. Но личная судьба таких людей была трагичной. Получив, по прихоти барина, блестящее образование, пожив нередко за границей и в Петербурге, где многие, не догадываясь об их происхождении, обращались с ними как с равными, достигнув мастерства в своем искусстве, крепостные артисты забывали, что они — всего лишь дорогая игрушка в руках хозяина. В любое мгновение их мнимое благополучие могло быть разбито по мимолетному капризу помещика.

Крепостной человек помещика Б., Поляков, окончил Академию живописи, получил множество наград и отличий. Ему заказывали портреты представители известнейших аристократических фамилий, и за каждую работу художник получал значительные гонорары. Но его господину захотелось, чтобы художник прислуживал ему в качестве форейтора. Напрасно учителя и покровители Полякова хлопотали о смягчении его участи. Помещик был неумолим, и закон целиком оказывался на его стороне. Судьба Полякова сложилась трагически. Современник передает в своих воспоминаниях, что он был выдан хозяину и «по настойчивому приказанию своего господина сопровождал его на запятках кареты по Петербургу, и ему случалось выкидывать подножки экипажа перед теми домами… где он сам прежде пользовался почетом, как даровитый художник. Поляков вскоре спился с кругу и пропал без вести». После этого на совете Академии постановили только, что отныне, во избежание подобных досадных случаев, не принимать в ученики крепостных людей без отпускной от помещика.

Свидетельства о таких судьбах встречаются у многих мемуаристов, русских и иностранцев. Француз де Пассенанс рассказывает историю о крепостном музыканте. После обучения своему искусству в Италии у лучших мастеров музыки молодой человек вернулся на родину по требованию помещика. Барин остался доволен его успехами и заставил играть перед многолюдным обществом, собравшимся в тот вечер в господском доме. Желая удивить им своих гостей как редкой диковиной, барин велел играть без перерыва много часов кряду. Когда скрипач попросил позволения отдохнуть, господин вспылил: «Играй! А если будешь капризничать, то вспомни, что ты мой раб; вспомни о палках!» Отвыкший от нравов, заведенных в родном отечестве, доведенный до отчаяния усталостью и безвыходностью своего положения, униженный человек выбежал из залы в людскую и топором отрубил себе палец на левой руке. Пассенанс приводит его слова: «Будь проклят талант, если он не смог избавить меня от рабства!»

Этот поступок, в духе древних римлян, не был оценен по достоинству в дворянском доме. Своим следствием он мог иметь только жестокое наказание на конюшне и вечную ссылку в глухую деревню, где бывший музыкант до конца дней должен был ухаживать за скотом или исполнять другую черную работу.

Осознание полного бесправия и беспомощности приводило к тому, что крепостные люди, по разным обстоятельствам приобщившиеся на короткое время к иной жизни и снова ввергнутые в рабство, кончали самоубийством или спивались. Эти происшествия, иногда упоминавшиеся в «благородном» обществе в качестве забавного анекдота, приводили в изумление и ужас иностранных гостей. Они никак не могли понять, каким непостижимым образом в русских аристократах сочетаются внешний лоск цивилизованности и варварский деспотизм.

* * *

Но большая часть крепостных крестьян была предусмотрительно избавлена своими господами и попечением правительства от искушения славой и душевных терзаний.

Абсолютное большинство из них не только не учились в Италии у лучших живописцев и музыкантов, но никогда не выезжали из родного села в ближайший уездный город. Они всю жизнь трудились на барщине.

Причиной чрезвычайно тяжелого положения барщинных крестьян, которое признавалось всеми, от частных лиц до самой императрицы, была неопределенность размеров их повинностей помещику. На протяжении всего XVIII и до середины XIX века просвещенные вельможи подавали «на высочайшее имя» записки и доклады, в которых предлагали те или иные меры по изменению этого положения. Сама Екатерина и ее преемники неоднократно заявляли о необходимости юридическими нормами ограничить произвол — но за все время существования крепостного права правительство так и не решилось предпринять никаких практических мер, которые действительно могли бы облегчить участь крестьян.

Соборное Уложение 1649 года глухо оговаривается только о запрете принуждать к работам по воскресным и праздничным дням. За сто лет, прошедших со времени издания Уложения, землевладельцами повсеместно игнорировались и эти робкие законодательные ограничения. А вынужденное обстоятельствами постановление Павла I «о трехдневной барщине» носило исключительно рекомендательный характер и почти нигде не исполнялось. От произвола помещика зависело не только число барщинных дней, но и продолжительность работы в течение дня. Эта продолжительность нередко была такой, что захватывала и часть ночи, не оставляя крестьянам даже темного времени суток для работы на своем поле. В такой ситуации едва ли не верхом гуманности выглядела инициатива части дворян ораниенбаумского и ямбургского уездов Санкт-Петербургской губернии, определивших своим крестьянам четкие рабочие нормы: не более 16 часов/сутки в летние месяцы.

При отсутствии правил в одном и том же уезде у соседей-помещиков практиковались разные сроки барщины. Некоторые господа вводили у себя в имении вовсе разорительный для крестьянского хозяйства обычай, когда крепостные безотлучно трудились на пашне помещика до тех пор, пока не заканчивался весь круг сельских работ, и только после этого их отпускали на свои участки.

В таких обстоятельствах неудивительно, что у многих помещиков возникла мысль о совершенной ликвидации отдельных крестьянских наделов и включении их в господскую запашку. Крестьяне, лишенные какого бы то ни было личного хозяйства, теперь полностью превращались в сельских рабов. Это уродливое явление российской действительности времен империи, развившееся из неограниченной законом барщины, получило название «месячины».

Радищев дает подробное описание такой рабовладельческой плантации: «Сей дворянин Некто всех крестьян, жен их и детей заставил во все дни года работать на себя. А дабы они не умирали с голоду, то выдавал он им определенное количество хлеба, под именем месячины известное. Те, которые не имели семейств, месячины не получали, а по обыкновению лакедемонян пировали вместе на господском дворе, употребляя, для соблюдения желудка, в мясоед пустые шти, а в посты и постные дни хлеб с квасом. Истинные розговины бывали разве на Святой неделе.

Таковым урядникам[5] производилася также приличная и соразмерная их состоянию одежда. Обувь для зимы, то есть лапти, делали они сами; онучи получали от господина своего; а летом ходили босы. Следственно, у таковых узников не было ни коровы, ни лошади, ни овцы, ни барана. Дозволение держать их господин у них не отымал, но способы к тому. Кто был позажиточнее, кто был умереннее в пище, тот держал несколько птиц, которых господин иногда бирал себе…

При таковом заведении неудивительно, что земледелие в деревне г. Некто было в цветущем состоянии. Когда у всех худой был урожай, у него родился хлеб сам-четверт; когда у других хороший был урожай, то у него приходил хлеб сам-десят и более. В недолгом времени к двумстам душам он еще купил двести жертв своему корыстолюбию; и, поступая с ними равно, как и с первыми, год от году умножал свое имение, усугубляя число стенящих на его нивах. Теперь он считает их уже тысячами и славится как знаменитый земледелец».

Описанная картина не была редкой для сельскохозяйственного ландшафта России не только в XVIII веке, но вплоть до самой отмены крепостного права. Но очевидно и то, что для создания такого концлагеря помещик должен был обладать определенно низкими моральными качествами. Радищев в негодовании так и обращается к этому дворянину Некто: «Варвар! Не достоин ты носить имя гражданина!»

Любопытно, что некоторые наши современники, причем из научной среды, смотрят на дело гораздо спокойнее. Так, один историк, в подтверждение своего взгляда, будто бы крепостное право и ко времени своей отмены далеко не исчерпало своего полезного для страны потенциала, утверждает, что «помещичьи крестьяне работали не только больше, но и качественнее, чем казенные». Важно, на чем уважаемый ученый основывает свое мнение. Он отмечает, что основным источником роста урожайности в помещичьих хозяйствах было «улучшение обработки полей за счет роста интенсивности труда»!

Надо ли уточнять, что за этой деликатно сформулированной фразой о «росте интенсивности труда» на барщине в действительности скрывается ничем не ограниченное насилие над крестьянами?! Может ли это обстоятельство быть оправдано чем-нибудь, и увеличением урожайности в том числе? Еще Радищев справедливо задавался вопросом: «Какая польза государству, что несколько тысяч четвертей в год более родится хлеба, если те, кои его производят, считаются наравне с волом, определенным тяжкую вздирати борозду?»

Как землевладельцы добивались роста интенсивности труда среди своих крепостных, можно себе представить хотя бы на основании воспоминаний А.И. Кошелева. Известный общественный деятель, Кошелев был, кроме всего прочего, крупным помещиком и одно время даже предводителем уездного дворянства. Поэтому описанные им случаи из помещичьей практики особенно ценны. Он пишет: «В соседстве моем жил помещик Ч., человек недурной, пользовавшийся общим уважением в дворянстве… При земляных работах, чтобы работники не могли ложиться для отдыха, Ч-ов надевал на них особого устройства рогатки, в которых они и работали. За неисправности сажал людей в башню и кормил их селедками, не давая им при этом пить… Брань, ругательства и сечение крестьян производились ежедневно».

Каждая жалоба из бессчетного числа крестьянских челобитных представляет крепостное право с новой стороны, удивляя примерами господского цинизма и часто бессмысленной жестокости. Так, например, крепостные генерала Гурко жаловались на притеснения со стороны управляющего и чрезвычайное обременение работами. Писали, что управляющий запрягает крестьян с женами и детьми «вместо лошадей в сохи и пашет ими, как скотиной…»

Не только дворяне, но и монахи синодской церкви, а монастыри до 1764 года имели право владеть населенными имениями, обходились с крепостными немилостиво. В Курской губернии исследователем Добротворским были собраны интересные свидетельства о том, как жилось крестьянам под властью монашеской обители: «Монастырская неволя была пуще панской… Рассказывают старики, что житье было тогда незавидное. Вместо лошадей у монахов служили они: на них и воду возили, и землю пахали».

Весьма примечательно, что образ крепостных крестьян, впряженных в соху или телегу вместо скота, — постоянно встречается в записках современников. Как тут не вспомнить горькое радищевское сравнение крестьян с волом, «определенным тяжкую вздирати борозду»?!


* * *

Нельзя не признать, вслед за историком XIX столетия, что все развитие помещичьего хозяйства «давало основание заключить о переходе крестьян в совершенное рабство». Среди прочего, наиболее ярко полное бесправие крепостных людей проявлялось в бесцеремонном вмешательстве господина в их личную жизнь, и в заключение браков в первую очередь.

Действительно, в эпоху крепостничества у крестьян было два основных способа устроить свою брачную жизнь — «по жребию» и «по страсти». О последнем способе дает представление следующая история: одна эмансипированная молодая барыня, вернувшись вскоре после реформы 1861 года из заграничного путешествия в свое имение, собрала крестьянских женщин и устроила чаепитие. За чаем она и поинтересовалась — все ли они вышли замуж «по любви»? Крестьянки явно не поняли вопроса госпожи и недоуменно смотрели на нее.

— Ах, ну как же вы не понимаете! — воскликнула барыня. — Ну, значит, по страсти!

— По страсти, по страсти, — вдруг оживившись, закивали женщины. — Известно — кого назначит барин, или бурмистр, с тем и под венец! А если заупрямишься, так выпорют кучера на конюшне, прямо страсть!

А. Пушкин, сам однажды пересказывая подобный же случай, отметил при этом: «Таковые «страсти» обыкновенны. Неволя браков давнее зло». Но необходимо помнить, что история, сегодня имеющая значение едва ли не анекдота, в крестьянском быту XVIII–XIX веков оказывалась человеческой трагедией.

Один «благородный» душевладелец оставил для потомства свои соображения о наилучшем развитии помещичьего хозяйства: «Добрые экономы от скотины и птиц племя стараются разводить, — писал он, — а потому о размножении крестьян тем более печность (т. е. заботу) следует иметь». И рекомендовал отдавать крепостных «девок» замуж не позднее 18 лет. Любопытно, что здесь с ним полностью соглашался А. С. Пушкин, который был не только великим русским поэтом, но и обыкновенным российским помещиком. В одной из своих публицистических статей он писал: «Осмелюсь заметить одно: возраст, назначенный законным сроком для вступления в брак, мог бы для женского пола быть уменьшен. Пятнадцатилетняя девка и в нашем климате уже на выдании, а крестьянские семейства нуждаются в работницах…»

Впрочем, в работницах нуждались не только крестьяне, но в первую очередь их владельцы. И решение этого «хозяйственного» вопроса было для них тем проще, чем глубже в среде поместного дворянства утверждался взгляд на крепостных людей, как на рабочую скотину. Новгородский губернатор Сивере, один из немногих вельмож за всю российскую историю, сохранивших объективность и здравый взгляд на действительность, отмечал утилитарное отношение помещиков к своим крестьянам: «Землевладельцы в России обыкновенно принуждают к браку молодых людей и делают это для того, чтобы иметь лишнюю пару, т. е. новое тягло, на которое можно еще наложить работу или оброк».

Понятно, что чем населеннее были дворянские вотчины, тем сильнее ограничивалась возможность индивидуального подхода к женитьбе крестьян. Князь А. Голицын, ознакомившись со списками, представленными ему старостами, убедился, что в его имениях слишком возросло число незамужних девиц и неженатых парней. Видя в сложившемся положении прямой убыток для себя, князь велел немедленно расписать потенциальных женихов и невест по возрасту и венчать «по жребию».

Справедливости ради надо сказать, что со стороны князя это была только мера устрашения. Как тогда говорили — «под рукой» велели бурмистрам не спешить с исполнением сурового приказа. И действительно, господский намек крестьянами был понят верно. За одну неделю сыграли 400 свадеб, не дожидаясь «жребия».

Но душевладельцы редко соединяли в себе способность беречь собственные хозяйственные интересы без лишнего насилия над плотью и чувствами своих рабов. Один крестьянин, родившийся крепостным, так вспоминал об обстоятельствах женитьбы своих родителей и многих односельчан: «Назначили для этого время в году и по особому списку вызывали в контору женихов и невест. Там по личному указанию немца-управляющего составлялись пары, и под надзором конторских служителей прямо отправлялись в церковь, где и венчались по нескольку вдруг. Склонности и желания не спрашивалось. По долгом времени такой горести возникли письменные жалобы крестьян к самому помещику, который на беду не обратил на них внимания, а вверился управляющему и, не разобрав, дозволил ему «проучить» всех просителей домашним образом. И пошла потеха: каждодневная жестокая порка…»

Важной особенностью развития крепостного права, как оно сложилось во второй половине XVIII века является, с одной стороны, появление все новых законов, официально расширяющих права дворян в распоряжении крепостными людьми, а с другой — повсеместное нарушение прежних законов, хотя бы в малом ограничивающих помещичий произвол.

Так, например, при Петре I, в 1724 году выпущен был указ, запрещавший венчать по одному только изволению господ или родителей, «но непременно, чтобы при том и брачующиеся оба лица свободно явно и добровольно объявили свое желание». Очевидно, что это петровское распоряжение, никогда формально не отмененное, было неудобно помещикам, стесняя их полномочия, и попросту игнорировалось, а вскоре совсем было забыто. Большинство же крестьян о нем, вероятно, и вовсе никогда не слышало.

Забвение постигло и другой наказ Петра, дававший право солдатам брать в жены крепостных крестьянок, не спрашивая на то разрешения помещика. К середине века не только согласие душевладельца на брак своей «рабы» стало обязательным, но нередко иному солдату приходилось прикладывать огромные усилия, чтобы вырвать свою собственную жену из рук помещика, владеющего ею незаконно. В источниках сохранилось любопытное дело такого рода, от 1746 года. Оно имеет красноречивое название: «О присвоении профессором Тредьяковским жены гренадерской». В Военную коллегию была доставлена жалоба: «По донесению гренадера Невского гарнизонного полка Мадыма Беткова (из башкирцев) жена его Ентлавлета Однокулова, оставшись по сдаче его в рекруты на родине в Казанской губернии, попалась ему навстречу в Санкт-Петербурге и объявила, что она по взятии его, Беткова, в службу, чрез несколько времени не знает какими офицерами вывезена в Санкт-Петербург и, назад года три, отдана ими в подарок профессору Санкт-Петербургской Академии Наук Василию Кириллову сыну Тредьяковскому, где и живет в услужении. Поэтому гренадер Бетков и просит об отдаче ему означенной жены его».

Военная коллегия потребовала от канцелярии Академии наук сведений: действительно ли женка Ентлавлета находится у профессора Тредьяковского в услужении и по каким актам он ею владеет? На это Академия своей промеморией, подписанной президентом Кириллом Разумовским и членами Академии, препроводила в Коллегию собственноручный отзыв по этому делу Тредьяковского.

Поэт писал: «Башкирец Мадым Бетков доносит ложно… для того что я имею у себя с 1742 года жонку башкирскаго народа, которая мне дана в услуги жене моей тестем моим протоколистом Филипом Ивановым сыном Сибилевым… а ныне во Святом крещении с 1740 году именуется она Наталья Андреева дочь… Он же гранодер башкирец прелагает[6] слехка, говоря только просто, что она взята из Казанския губернии офицерами; но сие походит на то, что буттобы она была прямо украдена. Однако сие делалось не так… ибо помянутая жонка подлинно взята военными людьми, но в то время, когда в тех местах, и близ города Самары, бунтовали воры-башкирцы, и пойманная вместе с бунтовщиками, из которых многии там тогда и казнены, привезена потом, с оставшимися после вершенных[7] мужей бабами своего народа, в город Самару, где отдана помянутому мною тестю, так как и прочим многим бабы, девки и ребята бунтовщичьи розданы по указу, в наказание бунтовщикам…

А хотя бы помянутая жонка и подлинно была в Башкирии сего ныне гранадера жена, по магометанскому беззаконию; однако нет нигде у нас как правил, чтоб христианку признавать басурманскою женою, и отдавать за нечестивого безверника.

Но с другой стороны, хотяж бы ныне гранадер-башкирец и обешчался восприять святое крещение, чего я ему и желаю; однако, помянутая жонка также бы не могла быть его женою, для того что он бы сие учинил уже после, и может быть не больше для спасения души, сколько для получения себе жены, которую ему, как башкирцу, здесь сыскать трудно; а тесть мой, как законный ея по указу господин… не имеет ни малаго намерения отдать ея за помянутаго гранадера… ибо прежнее башкирское совокупление, хотя и действительно у них было, однако оно не законное… для того что у них можно иметь по три, по четыре, и по седми жен, или справедливее, незаконных наложниц. И потому, ежели бы он захотел… вклепаться здесь во всех седмь башкирок, то бы надлежало для него требовать от их господ всех седми. Подлинно, был бы он богат, не по солдатским животам, женами….

На подлинном написано: "Сие известие писал я Профессор Василей Тредиаковский своею рукою. Октября 13 дня, 1746 года"».

Военная коллегия требовала от Беткова доказательств, какие он имеет о том, что названная жена ему действительно принадлежит. На это требование от начальства Беткова были представлены показания свидетелей-сослуживцев «о принадлежности Беткову означенной жены его, названной по Святом крещении Натальей Андреевой».

В июне 1747 года обер-комендант Игнатьев докладывал в Военной коллегии, что «Тредьяковский при свидании ему лично объяснил, что когда гренадер примет веру греческого исповедания, то и жену ему отдаст; и что, по принятии гренадером этой веры, причем он назван Петром Петровым, об отдаче ему той жены его был послан от него, Игнатьева, к Тредьяковскому нарочный; но Тредьяковский посланному сказал: "Не отдам, ибо де она ему крепостная"».

Впрочем, эта история закончилась счастливо. Военная коллегия, несмотря на упорство Тредьяковского, определением от 29 июня 1747 года постановила: отобрать от него жену гренадера Петрова Наталью Андрееву «безо всяких отговорок» и возвратить ее мужу. О необходимости немедленного исполнения этого распоряжения уведомили Академию наук. Наконец 20 августа из Академии в Коллегию сообщили, что Андреева мужу отдана. Но пример того, как известный русский поэт В. Тредьяковский цепко держался за свою «крещенную собственность», не стесняясь разлучать мужа с женой, может дать представление, как могли себя вести в подобной ситуации другие, менее просвещенные помещики.

В России с давних пор действовало правило: «по рабе холоп, по холопу — раба». Оно значило, что свободная женщина, вышедшая замуж за крепостного, или вольный человек, женившийся на крепостной, — теряли свободу и переходили в собственность господина их мужа или жены. Позднее, в конце XVIII века, выпустили постановления о том, что вдовы и девицы вольного происхождения, вышедшие замуж за помещичьих крестьян, после смерти мужей не должны быть обращаемы в крепостное состояние против их воли. Но этот закон никогда не соблюдался помещиками. Более того, случалось, что дворяне похищали свободных людей — на дороге, в поле, а нередко и прямо из дому, и насильно венчали со своими крепостными, таким образом значительно увеличивая в короткие сроки число невольников в усадьбе. Особенно подобные злоупотребления были в ходу в отдаленных провинциях, но происходили и в центральных губерниях, и даже в непосредственной близости от столицы, причем похищали и насильно венчали невзирая на то, что жертва уже могла быть замужем и, нередко, иметь детей.

Вне зависимости от того, добровольно крестьяне вступали в брак или по принуждению, господа от создания новой крепостной семьи старались получить наибольшую выгоду во всем, даже в мелочах. Так возник обычай платить помещику «вывод» за невесту. Изначально это правило действовало в том случае, если крепостная девушка выходила замуж за крестьянина другого помещика. Терявший работницу землевладелец получал компенсацию — как правило, среднюю рыночную стоимость молодой женщины, принятую в той или иной местности. Эти деньги платила семья жениха из своих средств, но невеста становилась, конечно, собственностью дворянина — владельца жениха.

Впоследствии обязательство платить «выводные деньги» распространили на браки крепостных и в том случае, если они совершались в имении одного помещика. Эти поборы, уже совершенно ничем не оправданные, превращались в новую обременительную дань для крестьян. Тем более что душевладельцы совершенно произвольно определяли размеры новой повинности. Некоторые предпочитали получить натуральными продуктами; Радищев упоминает о дворянине, бравшем с «венца» по два пуда меду. Но в большинстве случаев брачный оброк взимался деньгами. Например, известная княгиня Е.Р. Дашкова требовала со своих крестьян «вывод» до 100 рублей за невесту. Учитывая многолюдность вотчин этой помещицы, крестьянские свадьбы служили для нее значительным источником дополнительного дохода.

Но если помещики проявляли большое внимание к бракам крепостных крестьян, то еще строже они следили за личной жизнью своих дворовых слуг. Свадьбы среди дворовых вообще не приветствовались их владельцами. Нередко встречались дворяне, обрекавшие своих домашних слуг на вечное девство и безбрачие. Генерал Л. Измайлов, владелец нескольких сотен дворовых людей, говаривал обычно так: «Коли мне переженить всю эту моль, так она съест меня совсем». В «Записках охотника» Тургенев несколько раз касается этой темы. В рассказе «Льгов» на вопрос о том, был ли он когда-нибудь женат, слуга отвечает:

— Нет, батюшка, не был. Татьяна Васильевна, покойница, никому не позволяла жениться… Бывало, говорит: «Ведь живу же я так, в девках, что за баловство! Чего им надо!»

Некоторые господа отказывали дворовым потому, что боялись умножения «лишних ртов» или просто не желали терять услужливую горничную, подозревая, что в замужестве она перестанет исправно выполнять свои обязанности. Судьба девушки Арины, из другого рассказа Тургенева, достаточно типична для того времени. Ее хозяин, собеседник автора «Записок», сам передает, как Арина пришла однажды просить у него разрешения на свадьбу: «"Батюшка, Александр Силыч, милости прошу… позвольте выйти замуж". Я, признаюсь вам, изумился. "Да ты знаешь, дура, что у барыни другой горничной нету?" — "Я буду служить барыне по-прежнему". — "Вздор! Вздор! Барыня замужних горничных не держит". — "Воля ваша…" Я, признаюсь, так и обомлел. Доложу вам, я такой человек: ничто меня так не оскорбляет, смею сказать, так сильно не оскорбляет, как неблагодарность… Я был возмущен… Но представьте себе мое изумление: несколько времени спустя приходит ко мне жена, в слезах, взволнована так, что я даже испугался. "Что такое случилось?" — "Арина…" Вы понимаете… я стыжусь выговорить. "Быть не может!., кто же?" — «Петрушка-лакей». Меня взорвало… Я, разумеется, тотчас же приказал ее остричь, одеть в затрапез и сослать в деревню. Жена моя лишилась отличной горничной, но делать было нечего: беспорядок в доме терпеть, однако же, нельзя…»

Но большинство дворян совсем пренебрегать чувствами и потребностями живых людей все же не решалось, справедливо полагая, что женатые рабы менее агрессивны и более надежны. Дворня постоянно жила в доме своего господина, и составлявшие ее люди, в отличие от крестьян, часто не имели вовсе никакого личного хозяйства и имущества. Поэтому с них обычно не только не требовали выкупа за брак, но наоборот, подыскивали пару за господский счет.

Дворовых девушек и женщин если и выдавали замуж, то за своих же дворовых людей. Реже — за крестьян. Для мужской дворни также, случалось, брали жен из крестьянских семей. Но при возможности старались избегать этого, чтобы не лишать тяглые крестьянские хозяйства рабочих рук. Чаще невест предпочитали покупать по случаю и подешевле на стороне. Сохранилось письмо об этом А.В. Суворова своему старосте в одну из вотчин: «Многие дворовые ребята у меня так подросли, что их женить пора. Девок здесь нет да и купить их гораздо дороже, нежели в вашей стороне». Поэтому далее Суворов приказывает старосте купить четырех «девок» от 14-ти и не старше 18 лет. Причем добавляет: «Лица не очень разбирай. Лишь бы здоровы были…»

* * *

Кроме труда на барщине, выплаты оброка и прочих многочисленных повинностей, некоторые помещики принуждали своих крестьян к выполнению еще одной обязанности — работе на господских предприятиях и фабриках.

Против коммерческой деятельности дворян долгое время восставало купечество. Купцам было трудно конкурировать с помещиками, находившимися в привилегированном положении и обладавшими значительно большими возможностями. Торговые люди и промышленники жаловались императрице Екатерине, что дворянину достаточно захотеть, и для основания фабрики ему не нужно никакого капитала и усилий, поскольку в его распоряжении даровая рабочая сила — крепостные крестьяне. Такой помещик приказывает своим мужикам от каждого двора привести сколько нужно для строительства бревен и других материалов. А потом крепостных заставляют строить не только совершенно бесплатно, но и «на своем хлебе». А после постройки фабрики крестьяне часто совершенно безвозмездно трудятся на ней.

Купцы просили Екатерину, чтобы дворян, если и нельзя вовсе им запретить владеть предприятиями, то хотя бы принудить к тому, чтобы они возводили и обслуживали фабрики исключительно трудом вольнонаемных рабочих. Но «благородные» предприниматели решительно выступили против попыток ограничить свои права. Князь М. Щербатов, историк и общественный деятель, всегда умело отстаивавший сословные интересы душевладельцев ссылками на духовные и нравственные принципы, максимально возможное расширение привилегий дворян представлял как необходимую основу для сохранения стабильности в государстве. По его мнению, владение фабриками, основанными на крепостном труде, позволяло помещикам полнее осуществлять отеческую заботу над крестьянами, склонными к лени и пьянству. Работа на господских предприятиях полезна была для крепостных людей, по словам князя Щербатова, тем, что «держала крестьян в постоянном трудолюбии» и удерживала от пороков, свойственных «черни».

«Жалованная грамота» российскому дворянству, данная императрицей, положила конец спорам и надеждам купцов. «Благородное шляхетство» Российской империи наделялось всеми возможными правами, среди которых право заводить промышленные или иные предприятия в своих вотчинах было выделено особо.

Способов для получения прибыли от своих коммерческих заведений для дворян существовало множество. Одни разом переводили население целых сел в число фабричных рабочих. В этомслучае оторванные от земли и привычного образа жизни люди трудились совершенно бесплатно круглый год, получая из заводской конторы только необходимое пропитание и одежду, что напоминало одну из форм «месячины». В лучшем положении оказывались те, кто вместо натурального содержания получал для обработки некоторое количество земли. В этом случае на предприятии вводилась посменная работа, по 14 часов в день, но три дня в неделю. В остальное время крестьянам позволялось возделывать свой участок, с которого они и кормились. Такая система больше походила на своеобразную производственную барщину. Выплаты денежного жалования были относительно редки. А многие дворяне-заводчики предпочитали не связываться с трудностями коммерческой деятельности вовсе и передавали свои фабрики вместе с крестьянами в аренду купцам.

Другие помещики попросту отдавали крепостных крестьян внаем на чужие предприятия, получая от таких сделок значительный доход. Из нечерноземных мест могли запродать мужиков на много лет, а то и навсегда. Но чаще, руководствуясь, очевидно, щербатовским правилом заботиться о пребывании крестьян «в постоянном трудолюбии», — отдавали сезонно, в зимнее время, когда сельскохозяйственные работы уже завершены и у земледельцев появлялось до весны свободное время. Тогда мужиков отгоняли на фабрики, нередко находившиеся в других губерниях, в сотнях верст от родных сел, а женщин сажали за пряжу и прочие необходимые домашние работы на пользу помещика.

Примечательно, что по распространенному среди помещиков обычаю и для избежания лишних расходов в дороге от деревни до фабрики крестьяне должны были содержать себя сами, никаких кормовых денег или продуктов им не выдавалось, и в продолжение всего пути они перебивались только мирским подаянием.

Декабрист Д. Якушкин вспоминал: «Однажды зимою… я заехал на постоялый двор. Изба была набита народом, совершенно оборванным, иные даже не имели ни рукавиц, ни шапки! Их было более 100 человек, и они шли на винокуренный завод, отстоящий верст 150 от места их жительства. Помещик, которому они принадлежали, Фонтон де-Варайон, отдал их на всю зиму в работу на завод и получил за это вперед условленную плату… Такого рода сделки были очень обыкновенны. Во время построения Нижегородской ярмарки принц Александр Виртембергский отправил туда на работу из Витебской губернии множество своих нищих крестьян, не плативших ему оброка. Партии этих людей сотнями и в самом жалком положении проходили мимо Жукова».[8]

* * *

Беспощадная эксплуатация доводила крестьян не только до разорения, но до полного отчаяния. Они обращались к своим господам, умоляя хотя бы несколько войти в их положение и уменьшить тяжелый гнет, указывая, что не в состоянии выплачивать наложенные на них оброки и выполнять повинности. Вот один из типичных образцов таких челобитных: «Государь наш! К Вашему превосходительству и прибегнули под кров и защищение слезно просить нас, сирот Ваших, от вышеписанного оброка второй половины ныне от платежа, за всекрайним нашим убожеством и нищенством освободить до предбудущего года, чтоб мы от того уже в конец не разорились, да и от прочих отягощениев оборонить. И о том, государь наш, смилуйся и учини милостивый указ…»

Надежда на жалость и справедливость помещиков оправдывалась редко, и «милостивого» указа, как правило, не следовало. А наоборот, от господина к управляющему в имение летело строгое распоряжение прекратить «бунт», виновных и просителей проучить «по-домашнему» — т. е. понятно — выпороть, недоимки и оброк собрать сполна.

Конечно, отношения у крестьян с помещиками складывались по-разному, они не всегда начинались и заканчивались наказаниями и утеснениями. Некоторые владельцы расписывали для своих вотчин подробные своды правил и заставляли следовать им не только крепостных людей, но делали их обязательными и для управляющих, и для самих себя. Находились такие, что вопреки вседозволенности, предоставляемой законами, самостоятельно ограничивали размер оброка, число барщинных дней; а если сверх того требовали взносов натуральными продуктами, то не иначе, как в счет суммы оброка, как поступал, например, Суворов в своих вотчинах. Иные господа поддерживали крестьян в голодные годы.

И все же эти частности не меняли главного во взаимном положении крепостных и дворян друг к другу — законодательство и правительство империи, весь ход развития российской государственности фактически превратили крестьян в рабочий инвентарь помещичьей усадьбы. Такой утилитарный взгляд на крестьян, естественно, приводил не только к постоянному росту требований об увеличении числа и размеров их повинностей, но и подсказывал естественный способ их взыскания. Поэтому насилие и плеть навсегда останутся символами крепостной эпохи.

Славянофил А. Кошелев после знакомства со средой уездного дворянства писал: «Добрый помещик есть счастливый случай, редкое исключение из общего правила; огромное же большинство владельцев, конечно, не таково… но даже у помещиков, считающихся добрыми, жизнь крестьян и дворовых людей крайне тяжела».

Крепостные справедливого, хотя и требовательного Суворова, тем не менее жаловались ему, что пришли «в крайний упадок и разорение», и в действительности это было правдой. Но примечательнее реакция знаменитого полководца на просьбы своих «рабов» — наскучив от обременительных мужицких обращений, он составил инструкцию, как следует отныне подавать прошения на имя помещика. Перечень этих правил на самом деле был не чем иным, как издевательской шуткой, и призван был сбить с толку неискушенных, почти сплошь неграмотных крестьян. Вот этот документ: «Говорить должно по артикулам и статьям. Каждую вещь, каждой вещи часть подробно истолковать и брать в уважение, одну часть соображать с другою; сравнивать тягость с полезностью. Не реша одной части к другой не приступать. Ежели в которой части найдется большое препятствие, мнимая невозможность, непонятие и сумнение, предоставлять ее до конца. Начинать решение частей легчайшими частьми… имея белую бумагу, на одной половине страницы означивать препятствия, недоразумения, сумнения; на другой половине страницы их облегчать, объяснять, опровергать и уничтожать. Сие иногда чинится уподоблением и заменою. Соблюдать и смотреть на мои правила миром».

Не поняв барских шуток и не получая ответа на свои чаяния, крепостным ничего не оставалось, как в поисках защиты от притеснений обращаться к императорскому престолу. Тексты множества этих челобитных, сохранившихся до нынешнего времени, искренне и безыскусно описывают, что приходилось терпеть крестьянам от своих господ.

От имени своих не ученых грамоте односельчан некий грамотей Аким Васильев обращался к Александру I: «Владелец наш стал утеснять непомерным оброком и другими повинностями, принуждая к выполнению требований угрозами и тиранством до такой степени, что многие из доверителей моих, быв наказаны безщадно, померли, а другие, боясь подвергнуться таковой же участи, скрывались долгое время, оставя дома свои и семейства. Четыре года претерпевая тиранство и разорение… доверители мои, не находя средств к избавлению себя от столь насильственного ига, доверили мне ходатайствовать у престола Вашего императорского величества о всемилостивейшем воззрении на несчастную участь верноподданных…»

Из других обращений: «Припадая ко преосвященному Вашему трону, всемилостивейшему нашему государю, с верноподданнейшим нашим третьим (! — Б Т.) прошением… оная наша госпожа совсем нас разорила и довела в крайнее убожество, так что отняла у нас хлебопахотную нашу крестьянскую землю и сенокосные луга и хлеб наш крестьянский отняла в свое владение. Имущество все растащили, лошадей и коров наших отняли в свое владение, из домов нас выгнали… Всемилостивейший государь, воззрите всемилостивейшим и человеколюбивым оком Вашим к нам, великостраждущим и погибающим от нашей госпожи Здраевской, что мы не можем скрыть смерть от ее нападения»!

«Утягощены на господской работе, ни в зиме, ни в лете ни единого дни на себя работать не дает, ни воскресение; оттого все в мир пошли, кормимся Христовым именем…»

«Означенный господин наш крестьян вконец разорил несклонной своею работою…»

«Припадая к освященнейшим Вашего императорского величества стопам осмеливаемся изъяснить: как оный господин наш начал нами владеть, то мы не имеем от его работ ни дня, ни ночи отдохновения, выгоняя нас, мужской и женский пол как в праздничные, так и в высокоторжественные дни, и навсегда у него находимся в работе на винокуренных заводах… Пересек до несколько сот человек плетьми, не щадя ни старого, ни малого, так, что на том месте оставил троих маленьких, да троих больших, чуть живых и изувеченных, которые находятся теперь при смерти…»

«Начали нас бить и били без пощады так, что без мала на том месте оставили из нас, побитых и измученных, чуть вживе, человек до 100. После сего по приказанию нашего господина Викулина приказчик его приехал в наши селения и бил наших двоих женщин брюхатых до тех пор, что они из своих брюх скинули младенцев мертвых, а потом и оные женщины от побои лишились жизни. Тот же приказчик наших трех крестьян лишил жизни… Ваше императорское величество! Если мы у него останемся далее во владении, то он нас и половины вживе не оставит…»

Насколько справедливы были жалобы крестьян и насколько циничным и потребительским было к ним отношение господ, видно по следующему откровенному письму одного помещика Казанской губернии к своему старосте по поводу взыскания недоимок: «О крестьянах, что они неимущие и ходят по миру, отнюдь ко мне не пиши: мне это нож; я хочу воров разорить и довести хуже прежнего, — так они милы мне; почти я от них допущен ходить с кузовом по миру. Уповаю и надеюсь до 1000 рублей взыскать без всякого сумнительства…»

«Всемилостивейший» государь также не спешил откликнуться на крестьянские мольбы. В абсолютном большинстве случаев надежды крепостных людей на справедливую защиту со стороны императорского престола не оправдывались. Вместо этого челобитчики, осмелившиеся нарушить указы о запрете жаловаться на своих господ, наказывались плетьми и возвращались обратно помещикам.

Романовы были самыми крупными в России владельцами крепостных «душ». В начале XIX века в личном владении членов императорской фамилии было около 3 миллионов крестьян. Но не это обстоятельство заставляло правительство оставаться глухим к прошениям их порабощенных подданных. Правительство старалось не вмешиваться во взаимоотношения помещиков с крепостными, поскольку было заинтересовано в абсолютной власти землевладельца над крестьянами в имении для исправного внесения ими платежей в государственную казну.

После того как Петром I была введена подушная подать, которой обложили все «неблагородное» мужское население империи, возникла задача обеспечить исправное получение денег. Для этого сначала прибегли к чрезвычайно своеобразному способу, придуманному «царем-реформатором». За каждой военной частью были записаны села и волости, обязанные ее содержать, а само это военное формирование в мирное время квартировало в приписанной за ним местности, служа надежной гарантией своевременного внесения налогов. Польза, по мысли Петра, была и в том, что необходимые средства на содержание армии должны были поступать напрямую к тем, для кого они предназначались, минуя посреднические бюрократические инстанции.

На практике осуществление этой идеи выглядело так, что помимо разорительных расходов на строительство казарм и обеспечение военных всем необходимым крестьяне страдали от произвольных поборов, насилий и грабежей, поскольку солдаты не стесняли себя деликатным обращением с мирным населением. Офицеры расквартированных в деревнях частей и вовсе относились к сельским жителям как к собственным крепостным, что служило причиной конфликтов также с местными помещиками, не желавшими поступаться своими правами.

Впоследствии, и очень скоро, от такой системы взыскания податей отказались, возложив исключительно на дворян-землевладельцев обязанность следить за безнедоимочным сбором налогов со своих крестьян. С 1722 года помещики были сделаны ответственными за выплату крестьянами подушной подати, а также выполняли целый ряд других функций административно-полицейского характера.

Но дворянство использовало расширение своих полномочий почти исключительно в личных целях, не слишком ревностно относясь к попечению о государственных интересах. Недоимки по налоговым сборам копились по многу лет, при этом оброчные деньги и прочие повинности, которыми крестьяне были обязаны господам, поступали, как правило, без задержек и в полном объеме.

Задолженности возникали также во многом из-за того, что крестьяне оказывались просто не в состоянии внести необходимую сумму налога государству. Ведь подушную подать они платили со своих участков, возделать которые они часто не успевали потому, что или ежедневно работали на барщине, или собирали средства на господский оброк.

Кроме того, государство требовало от крестьян выполнения других повинностей, среди которых была обязанность прокладывать дороги, перевозить на своих лошадях и телегах разнообразные грузы и проч. Иногда крестьян отрывали от семьи и хозяйства на много месяцев, отправляя на дорожные или строительные работы. Тяжелый труд никак не оплачивался правительством, только в редких случаях выдавался скудный продовольственный паек, но чаще всего и кормиться невольные строители должны были за свой счет. Помещики вынужденно мирились с таким отвлечением своих крепостных людей на государственные нужды, но немедленно после их возвращения домой старались наверстать упущенное, гнали на барщину, требовали внесения оброка, нередко возросшего за период отлучки крестьян. При задержке или просьбе об отсрочке — пороли, одевали колодки и в прямом смысле слова выколачивали из крепостных вместе с последними силами все необходимое для дворянского обихода.

* * *

При всем многообразии, или скорее — бесконечном числе крестьянских обязанностей, одной из самых тяжелых была рекрутская повинность. «И ужас народа при слове «набор» подобен был ужасу казни», — писал о ней Некрасов, и эти поэтические строки очень точно передают и отношение к рекрутчине, и ее значение в жизни крестьян, боявшихся попасть «под красную шапку».

(О происхождении этого выражения и о том, как упорно сопротивлялись военной повинности крестьяне, приводит сведения С.В. Максимов в книге 4Крылатые выражения», опубликованной в 1890 г.: «Надевали шапку не красную, а лишь такую, которая не имела козырька, но в старину действительно всякий сдатчик, ставивший за себя рекрута, обязан был снабдить его красной шапкой, бердышом и прочим.

Совсем еще бодрые с виду и словоохотливые старики даже и теперь рассказывают про недавние времена рекрутчины, когда от суровых тягостей 25-летней тугой лямки солдатчины бегали не только сами новобранцы, но и семьи их. Из «дезертиров» составлялись в укромных и глухих местах целые артели дешевых рабочих и целые деревни потайных переселенцев (например, в олонецкой Карелии, в Повенецком уезде близ границ Финляндии).

В земских домах водились стулья, в ширину аршин, в длину — полтора; забит пробой и железная цепь в сажень. Цепь клали на шею и замыкали замком. Однако не помогало: бегали удачно, так что лет по 15 и больше не являлись в родные места.

Объявят набор, соберут сходку с каждого двора по человеку, поставят в ширинки на улице. Спрашивает староста… у домохозяев:

Где дети?

Не знаем. Не находятся рекруты дома, — сбегли.

Не знают родители, где они хранятся. Спросит сам голова у этих отцов и рыкнет:

Служба — надо.

Не знаем, где дети — в бегах…

Ступайте на улицу и сапоги разувайте, и одежду скидайте с себя до одной рубашки.

И босыми ногами выставят отцов на снег и в мороз.

Позябните-ко, постойте: скажете про детей. А если не скажете, не то еще будет.

Не знаем, где дети!..

Пошлют поснимать на домах крыши; велят морить голодом скот на дворах…

Не знаем, где дети, — в бегах!..

Прорубали на реке пешней прорубь. Отступя сажен пять, прорубали другую. Клали на шею родителям веревку и перетаскивали за детей из проруби в прорубь, как пропаривают рыболовную сеть в зимние ловли, в" подводку" (удочки на поводцах по хребтине с наживками или блестками, на навагу, сельдь и проч.).

И родители на убег. И бегают. Дома стоят пустыми…»)


Помещик, отдавая своего крепостного человека в рекруты, получал от казны деньги в качестве компенсации за потерю рабочих рук, поэтому сдача рекрутов государству была одной из важных статей дохода в помещичьем хозяйстве. Персонаж комедии Княжнина, Простодум, говорит про такого «хозяйственного» господина:

Три тысячи скопил он дома лет в десяток
Не хлебом, не скотом, не выводом теляток,
Но кстати в рекруты торгуючи людьми…

В распределении между крестьянами рекрутской повинности господствовал точно такой же произвол, как и во всех других проявлениях крепостного быта. Лишь немногие помещики соблюдали подворную очередность при отдаче людей в рекруты, еще реже распределяли очередь только среди многолюдных крестьянских дворов, а те между собой — по числу в них годных к службе мужчин, от большего к меньшему.

Повсеместно дворяне пользовались своей неограниченной властью над крепостными людьми, не соблюдая никаких правил, нарушая очереди, хотя бы и установленные сельским обществом — «MipoM», преследуя только одну цель: соблюдение своей материальной выгоды или прочих интересов.

Нередко целые деревни и села покупались исключительно для того, чтобы все мужское население продать из них в рекруты. Не слишком разборчивые в средствах для обогащения торговцы людьми делали на таких операциях целые состояния. Для других помещиков сдача крепостных в рекруты была удобной возможностью избавиться от неугодных. Подобные образцы эгоистического, бытового «тиранства» встречались едва ли не чаще примеров охоты за коммерческой прибылью. Мардарий Апполоныч Стегунов, из тургеневских «Записок охотника», с нескрываемым раздражением говорит про своих «опальных мужиков»: «Особенно там две семьи; еще батюшка покойный, дай Бог ему царство небесное, их не жаловал, больно не жаловал… Я, признаться вам откровенно, из тех-то двух семей и без очереди в солдаты отдавал, и так рассовывал — кой-куды; да не переводятся, что будешь делать?..»

Солдатская служба была тяжелой. Срок службы в императорской армии составлял 25 лет. В XIX веке он постепенно сокращался, но все равно был очень долог. А если оставить в стороне перекочевавшие в школьные хрестоматии старинные анекдоты о заботливых «отцах-командирах», то настоящий быт рядовых русских «чудо-богатырей», с выбритыми на рекрутских станциях лбами, окажется чрезвычайно мрачным.

Учитывая жесткое разделение низших и высших военных чинов по сословному принципу, а также известную особенность армейской среды сохранять и усиливать существующие в гражданском обществе социальные пороки, очевидно, что отношения «офицер—рядовой» строились во многом по принципу «помещик—крепостной». Отец знаменитого в истории русской Гражданской войны генерала П.Н. Врангеля, барон Н.Е. Врангель, чье детство пришлось на годы перед отменой крепостного права, вспоминал о военных порядках эпохи императора Николая I: «Кнутом и плетьми били на торговых площадях, "через зеленую улицу", т. е. «шпицрутенами», палками «гоняли» на плацах и манежах. И ударов давалось до двенадцати тысяч…» При предшественниках Николая на плети и розги для солдатских спин не скупились тем более.

Отдача в солдаты была одним из самых распространенных и, одновременно, жестоких способов наказания для крепостных. Но некоторым из них, особенно дворовым, она казалась все же предпочтительнее службы в господском доме. Радищев приводит пример такого новобранца, выглядевшего бодрым и даже веселым среди толпы согнанных из окрестных сел рекрутов и рыдающей родни: «Узнав из речей его, что он господский был человек, любопытствовал от него узнать причину необыкновенного удовольствия. На вопрос мой о сем он ответствовал:

— Если бы, государь мой, с одной стороны поставлена была виселица, а с другой глубокая река и, стоя между двух гибелей, неминуемо бы должно было идти направо или налево, в петлю или в воду, что избрали бы вы?.. Я думаю, да и всякий другой избрал бы броситься в реку, в надежде, что, преплыв на другой брег, опасность уже минется. Никто не согласился бы испытать, тверда ли петля, своею шеею. Таков мой был случай. Трудна солдатская жизнь, но лучше петли. Хорошо бы и то, когда бы тем и конец был, но умирать томною смертию, под батожьем, под кошками, в кандалах, в погребе, нагу, босу, алчущу, жаждущу, при всегдашнем поругании; государь мой, хотя холопей считаете вы своим имением, нередко хуже скотов, но, к несчастию их горчайшему, они чувствительности не лишены».

Формально, по существовавшим законам, на военную службу могли быть призваны представители всех податных сословий. Закон разрешал откупаться от рекрутской обязанности только купцам, но службы в армии часто избегали и мещане, и государственные крестьяне. Поступали так: у помещика выкупали крепостного, получив себе на руки вольную грамоту на него, приписывали к своей волости и после этого, решением «Mipa», сдавали в солдаты. Другим способом избежать рекрутчины было выставить за себя «охотника», тоже из крепостных людей. Но «охотник» или доброволец должен был быть вольным человеком. Поэтому помещик, получая за него от покупателя деньги, подписывал отпускной лист, который выдавал на руки покупателю, тайно от «охотника». Когда обманутого таким образом «добровольца» приводили в рекрутское присутствие, ему умышленно не сообщали о том, что он теперь свободен и вправе отказаться от поступления в солдаты, хотя правила требовали от чиновников оглашения этого обстоятельства.

Схемы таких «операций» были отработаны до мелочей и повторялись по всей стране при каждом рекрутском наборе. Д. Свербеев, автор любопытных мемуаров, писал, что, к его огорчению, подобными махинациями не брезговали господа, известные и богатством, и гуманностью, и образованностью: «Все подробности таких проделок узнал я от одного из торгующих людьми господ, можайского помещика князя Крапоткина, который прй мне на дому у председателя можайского рекрутского присутствия просил его и тут же меня принять охотником проданного им человека одному волостному голове государственных крестьян. Председатель изъявил свое полное на то согласие, я тоже согласился, но имел глупость предупредить тут же князя, что я потребую отпускную, отдам ее охотнику в руки и прибавлю, что он может теперь идти или не идти в рекруты. — Помилуйте, вы так все мое дело испортите, — отвечал с раздражением князь, и рекрут-охотник представлен к нам не был, его свезли в Москву, в губернское присутствие, где без дальнейших объяснений его и приняли».

Если немногим невольникам, стремившимся вырваться на свободу любым способом, служба в армии могла казаться привлекательной, то для абсолютного большинства крестьян она была часто действительно страшнее смерти. В любом случае предстоящие 25 лет солдатчины означали для рекрута конец прежней жизни, обрыв всех личных связей.

Дворяне часто отдавали в солдаты семейных крестьян, разлучая их с женой и детьми. Причем закон оставлял рожденных до ухода отца в армию в собственности помещика, а их мать-солдатка, как называли жену новобранца, становилась свободной от господина. Но такая норма выглядела скорее издевательством. Солдатка, даже овдовев, чаще всего не имела возможности воспользоваться своей свободой. Весь образ жизни, маленькие дети, отсутствие минимальных материальных средств для начала новой жизни удерживали ее на прежнем месте. Но там положение женщины, оставшейся без поддержки мужа в доме свекра, становилось еще тяжелее, чем прежде. Она выполняла самые трудные работы, терпела побои и брань, и, по грустному свидетельству очевидца, «слезами и кровью омывала каждый кусок хлеба».

Народ к службе в императорской армии относился не лучше, чем к каторге, но и власть отправляла на службу новобранцев, как каторжных преступников. По отзыву М. Салтыкова-Щедрина, «обряд отсылки строптивых рабов в рекрутское присутствие совершался самым коварным образом. За намеченным субъектом потихоньку следили, чтоб он не бежал или не повредил себе чего-нибудь, а затем в условленный момент внезапно со всех сторон окружали его, набивали на ноги колодки и сдавали с рук на руки отдатчику».

Будущего «защитника отечества», надев на него ручные и ножные кандалы, запирали в сарае или в бане до отправки в военное присутствие. Делалось это для того, чтобы предотвратить побег, и подобные предосторожности были не лишними. Люди, обреченные на 25 лет военной каторги, делали все возможное для того, чтобы спастись. Бежали при всяком удобном случае — из-под стражи, или позже, несмотря на забритый лоб. Часто крестьяне, назначенные в рекруты, калечили себя, чтобы их признали негодными к военной службе. На этот случай законодательство предусмотрело карательные меры: тех, кто после нанесения себе увечий, сохранял способность обращаться с оружием, предписывалось наказывать шпицрутенами, прогнав сквозь строй из 500 человек три раза, и после излечения забирать в армию. Тех же, кто остался после членовредительства негодным к строевой службе, ссылали на пожизненные каторжные работы.

Писательница Елизавета Водовозова,[9] в детстве ставшая свидетельницей сдачи в рекруты одного из крепостных крестьян, принадлежавших ее матери, оставила описание этой сцены, запомнившейся ей на всю жизнь: «В эту ночь сторожа не могли задремать ни на минуту: несмотря на то что вновь назначенный в рекруты был в кандалах, они опасались, что он как-нибудь исчезнет с помощью своей родни. Да и возможно ли было им заснуть, когда вокруг избы, в которой стерегли несчастного, все время раздавались вой, плач, рыдания, причитания… Тот, кто имел несчастье хотя раз в жизни услышать эти раздирающие душу вопли, никогда не забывал их…

Чуть-чуть светало. Я пошла туда, откуда раздавались голоса, которые и привели меня к бане, вплотную окруженной народом. Из единственного ее маленького окошечка по временам ярко вспыхивал огонь лучины и освещал то кого-нибудь из сидевших в бане, то одну, то другую группу снаружи. В одной из них стояло несколько крестьян, в другой на земле сидели молодые девушки, сестры рекрута; они выли и причитали: "Братец наш милый, на кого ты нас покинул, горемычных сиротинушек?.." В сторонке сидело двое стариков: мужик и баба — родители рекрута. Старик вглядывался в окно бани и сокрушенно покачивал головой, а по лицу его жены и по ее плечам капала вода: ее только что обливали, чтобы привести в чувство. Она не двигалась, точно вся застыла в неподвижной позе, глаза ее смотрели вперед как-то тупо, как может смотреть человек, уставший от страдания, выплакавший все свои слезы, потерявший в жизни всякую надежду. А подле нее молодая жена будущего солдата отчаянно убивалась: с растрепавшимися волосами, с лицом, распухшим от слез, она то кидалась с рыданием на землю, то ломала руки, то вскакивала на ноги и бросалась к двери бани. После долгих просьб впустить ее дверь наконец отворилась, и в ней показался староста Лука: "Что ж, молодка, ходи… на последях… Пущай и старики к сыну идут!.."

Эта ужасающая сцена отдачи врекруты много лет приходила мне на память, нередко смущала мой покой, заставляла меня ломать голову и расспрашивать у многих, кто же виновен в том, что у матери отнимают сына, у жены — мужа и отвозят в "чужедальную сторонушку"?»

* * *

Еще в 1764 году монастырям запретили владеть населенными имениями, отписав в казну более миллиона крестьян. Они получили, название «экономических» и на деле ничем не отличались от крестьян казенных, или государственных, чья жизнь все-таки была намного легче, чем у принадлежавших помещикам.

Однако с самого момента их изъятия из ведения церковных вотчинников дворянами предпринимались попытки получить этих людей в свое распоряжение. Кажется, престарелая Екатерина уже готова была выполнить настойчивые просьбы душевладельцев и одарить их сотнями тысяч новых невольников, но этому помешала смерть императрицы.

Вступление на престол Александра I сопровождалось слухами о том, что новый самодержец, сторонник либеральных идей и противник рабства, поклялся не отдавать больше людей в собственность другим людям. Действительно, в правление этого императора новые пожалования «душами», на которые так были щедры его предшественники, были прекращены, и отныне крепостное состояние лица могло возникать только по рождению от крепостных родителей. Вольные крестьяне, экономические и казенные, благословляли великодушного государя, избавившего их от вечного страха в любой момент, по одному росчерку монаршего пера, потерять все личные и имущественные права, и самим превратиться в частную собственность какого-нибудь помещика. Казалось, теперь они могли уверенно смотреть в будущее и не бояться за участь своих детей.

Но скоро они убедились, что государственное рабство может быть ничуть не легче дворянского, и что их «свободное состояние» — лишь иллюзия, которую очень легко разбить.

Во многом именно привычка видеть в крестьянах, вне зависимости от того, принадлежат они казне или помещику, не живых людей, а только безликую рабочую силу, обязанную выполнять любую прихоть господина, сделала возможным практическое воплощение идеи создания так называемых военных поселений.

Как сократить расходы на армию, не сокращая ее численно? — ответ на этот извечный вопрос представился российскому самодержцу очевидным: нужно было отказаться от устаревшего принципа содержания армии на государственный счет и просто заставить солдат обеспечивать самих себя. А их детей записывать в солдаты. И тогда получалась армия, которая сама себя воспроизводит и кормит.

Идея показалась Александру настолько блестящей и эффективной, что он не желал слушать никаких предостережений. На все возражения достойный сын Павла I отвечал, что ради осуществления своего плана он готов устлать трупами дорогу «от Петербурга до Чудова» на сто верст, до границы первого военного поселения. По поводу такого свирепого намерения современник императора заметил: «Александр, в Европе покровитель и почти корифей либералов, в России был не только жестоким, но что хуже того — бессмысленным деспотом».

Как ни велик был страх перед рекрутской повинностью, но действительность военных поселений оказалась еще тяжелее. По желанию императора сотни тысяч крестьян в одно мгновение были обращены в солдат, а их дома обрели вид казармы. Взрослых семейных мужиков заставляли сбривать бороды, менять привычную им традиционную русскую одежду на военный мундир. Быт поселенцев также устроен был по образцу казармы — строго регламентированное время пробуждения и отхода ко сну, регулярные строевые занятия на плацу, обучение ружейным приемам и проч. Из отведенных под военные поселения местностей зачислению на службу подлежали все лица мужского пола от 18 до 45 лет, а их дети с возраста от 7 и до 18 лет проходили обучение в группах кантонистов, откуда также поступали в строй. Уволенные «в запас» не имели возможности заняться устройством своего быта, а должны были выполнять вспомогательные работы в поселении.

Строевая служба не только не освобождала военных поселян от сельских работ, но вменялась им в обязанность—именно в этом и была основная задумка императора. Не менее половины урожая «строевой» крестьянин должен был сдавать в полковое хранилище. Но оставшаяся часть произведенного также шла во многом на казенные нужды. Обыкновенно в каждый крестьянский двор подселялось еще по двое-трое переведенных из регулярной армии солдат, которых военный поселянин должен был кормить, а они, по замыслу правительства, — помогать ему в ведении хозяйства.

Сомнительная польза от насильственного подселения непривычных к сельскому труду холостых солдат в крестьянскую семью, в которой было немало женщин, была очевидна всем, кроме императора и его ближайшего помощника в этом деле, графа А. Аракчеева. В результате и урожаи, и боевая подготовка, и состояние нравственности в военных поселениях были неудовлетворительными. Среди офицеров, а отправляли в такие поселения далеко не лучших, обычным делом было воровство крестьянского и казенного имущества, грубость. «Экзекуции», всевозможные телесные наказания над измученными крестьянами производились едва ли не ежедневно.

Доведенные до полного отчаяния люди обращались к императору, моля его взглянуть своим «человеколюбивым оком» на их нужду. Ответа от императора не приходило, и тогда поселенцы начинали бунтовать. В этих случаях императорское правительство реагировало немедленно и жестко.

Как поступала власть с возмутившимися против своей участи крестьянами, можно себе представить из записок декабриста Дмитрия Якушкина: «Казенные крестьяне тех волостей, которые были назначены под первые военные поселения, возмутились. Граф Аракчеев привел против них кавалерию и артиллерию; по ним стреляли, их рубили, многих прогнали сквозь строй, и бедные люди должны были покориться. После чего объявлено крестьянам, что домы и имущество более им не принадлежат, что все они поступают в солдаты, дети их в кантонисты, что они будут исполнять некоторые обязанности по службе и вместе с тем работать в поле, но не для себя собственно, а в пользу своего полка, к которому будут приписаны. Им тотчас же обрили бороды, надели военные шинели и расписали по ротам…»

Глава III. Усадьба и ее обитатели: дворяне и дворовые люди

Все они были господами,

Начальниками над нами.

Они были за судей,

Нас не чтили за людей,

Крепостными нас имели,

Сами смачно пили, ели,

Роскошничали, гуляли,

Нас на скотину меняли…

Из народных песен


Одним из самых значительных последствий петровских преобразований стала перемена в нравах и обычаях. Но семена европейской культуры на российской почве, которые так неукротимо насаживал царь-реформатор, дали причудливые и не всегда удачные всходы. Отвыкая от своего традиционного образа жизни, чужое усваивали поверхностно, потребительски. Насколько неудачен оказался опыт прививки иноземной культуры, подтверждают свидетельства современников, в том числе — иностранцев, наблюдавших внуков и правнуков петровских «птенцов». Ш. Массон в конце XVIII столетия отозвался о русской знати, представителей которой имел возможность наблюдать лично, что цивилизацию в них заменила развращенность. Спустя почти еще полвека, в 1839 году, маркиз де Кюстин писал: «Здесь, в Петербурге, вообще легко обмануться видимостью цивилизации… Я не осуждаю русских за то, каковы они, но я порицаю в них притязание казаться теми же, что и мы. Они еще совершенно не культурны».

Из достижений западной культуры заимствовали в первую очередь то, что делало приятным и комфортным быт, хотели не учиться, а спешили потреблять, тем более что даровой труд крепостных крестьян давал все возможности для удовлетворения любых прихотей. Замечательно точную характеристику типа русского дворянина, каким он сложился к началу XIX века, дает В.О. Ключевский: «С книжкой Вольтера в руках где-нибудь на Поварской или в тульской деревне этот дворянин представлял очень странное явление: усвоенные им манеры, привычки, понятия, чувства, самый язык, на котором он мыслил, — все было чужое, все привозное, а дома у него не было никаких живых органических связей с окружающими… Чужой между своими, он старался стать своим между чужими, и, разумеется, не стал: на Западе, за границей, в нем видели переодетого татарина, а в России на него смотрели как на случайно родившегося в России француза…»

Таков был итог процесса европеизации, а скорее — деру сификации, затронувшего все слои российского общества без исключения, но более всего отразившийся на облике высшего сословия. Начало этому, по оценке известного консерватора екатерининских времен князя М. Щербатова, было положено именно в период реформ Петра, а при его ближайших преемниках получило уже полное развитие, когда «искренняя привязанность к вере стала исчезать… роскошь и сластолюбие положили основание своей власти.

Вельможи изыскивали в одеянии все, что есть богатее, в столе все, что есть драгоценнее, в пище, что реже, в услуге возобновя многочисленность служителей… Екипажи возблистали златом… домы стали украшаться позолотою, шелковыми обоями во всех комнатах, дорогими меблями, зеркалами и другими».

Щербатов, живший в сластолюбивый и чрезвычайно распущенный екатерининский век, оставался человеком еще старой закваски. Среди небольшого числа вельмож похожего склада и бывших исключением из общего числа царедворцев является и князь Дмитрий Михайлович Голицын. На примере его подмосковной родовой усадьбы Архангельское, или как она значилась в документах — «Уполозы тож», можно проследить за изменением нравов и быта представителей придворной знати.

Еще в 40-е годы XVIII столетия, время правления императрицы Анны Иоанновны, княжеский дом в Архангельском состоял всего из трех комнат, собственно — отдельных срубов, соединенных сенями. Интерьеры этого жилища также были незатейливы: в красном углу иконы с неугасимой лампадкой, вдоль стен лавки, изразцовая печь, дубовый стол, четыре кожаных стула, еловая кровать «в пестрядинных и выбойчатых наволоках». На огороженном невысоким решетчатым забором дворе уместились баня, хозяйственные постройки — ледники, амбар, поварня. Главной достопримечательностью усадьбы была каменная церковь Архангела Михаила.

Большие перемены ожидали эту скромную усадьбу после того, как вдова одного из наследников князя Д. Голицына продала Архангельское князю Н.Б. Юсупову. При новом владельце складывается во многом тот вид усадебного комплекса, каким он сохранился до наших дней.

Юсупов начал с того, что велел вырубить лес, и на расчищенном месте выстроил роскошный дворец со множеством комнат, с колоннадой и двумя павильонами. В Архангельском появляется картинная галерея с работами Веласкеса, Рафаэля, Давида и других известнейших художников. Один только домашний театр в усадьбе мог с комфортом вместить 400 зрителей. Сюда, в гости к Юсупову, приезжали высочайшие особы в сопровождении иностранных послов, сотен придворных и прислуги, и для всех находилось место. О роскошных празднествах в Архангельском, театральных представлениях и пирах ходили легенды. Прошло немного времени, но ничто уже не напоминало о прежнем скромном быте при Д. Голицыне.

Вельможи соперничали друг с другом в роскоши, и едва ли не первое место в этом соревновании тщеславий принадлежало графу Петру Борисовичу Шереметеву, сыну петровского фельдмаршала. Его состояние, и без того немалое, значительно увеличила выгодная женитьба на единственной дочери известного богача князя A.M. Черкасского. От этого брака из рода Черкасских во владение Шереметева перешли обширные поместья: Перово, Вишняки, Жулебино, Останкино, а вместе с ними — более 80 000 крепостных «душ».

В Кусково по желанию графа построили дворец, ныне утраченный, но поражавший современников величиной и убранством. Помнившие его признавали, что «теперешний дом и сад Кускова только остатки прежнего великолепия… В одной комнате стены были из цельных венецианских зеркал, в другой обделаны малахитом, в третьей обиты драгоценными гобеленами, в четвертой художественно разрисованы не только стены, но и потолки; всюду античные бронзы, статуи, фарфор, яшмовые вазы, большая картинная галерея с картинами Рафаэля, Ван Дейка, Кореджио, Веронезе, Рембрандта; в некоторых комнатах висели люстры из чистейшего горного хрусталя… Замечательны также были в кусковском доме огромная библиотека и оружейная палата; в последней было редкое собрание древнего и нового оружия: английские, французские, испанские, черкесские, греческие и китайские ружья, дамасские сабли, оправленные в золото и осыпанные драгоценными камнями… В саду Кускова было 17 прудов, карусели, гондолы, руины, китайские и итальянские домики, каскады, водопады, фонтаны, маяки, гроты, подъемные мосты».

Величественные дворцы вельмож обыкновенно строились на возвышенных местах, на живописных берегах рек или озер, господствуя над округой и помогая своим хозяевам входить в образ державного властелина. Эта забава была чрезвычайно распространена тогда среди знати. Иметь собственный двор, собственных фрейлин, камергеров и статс-дам, гофмаршалов и шталмейстеров казалось престижным, тешило самолюбие, опьяняло ощущением неограниченной власти. Один из князей Долгоруковых любил сиживать перед гостями, да нередко и в одиночестве, на раззолоченном троне, сделанном по образцу императорского.

Свиту таких тщеславных бар составляли дворовые слуги, для которых шились платья и выделывались аксессуары, полностью соответствующие настоящим, принятым при дворе в Петербурге. Иные предпочитали покупать для своих крепостных «фрейлин» и «камергеров» поношенные оригинальные костюмы, отслужившие свой век в столице на плечах настоящих придворных.

По торжественным дням устраивались балы. В имении вельможи князя Голицына, например, по описанию очевидца это происходило так: «В ярко-освещенный зал собирались приглашенные, и когда все гости были в сборе, собственный княжеский оркестр играл торжественный марш, и под звуки его князь выходил в зал, опираясь на плечо своего гофмейстера. Бал открывался полонезом, причем хозяин шел с своею статс-дамою, которая предварительно целовала его руку…» В приведенном описании самые важные слова — «свой», «своя» и «собственный». В этой автономной «самодержавности» — главная черта быта русских бар.

Помещики богатые и знатные, или желавшие, чтобы так думали о них другие, старались возвести обширный каменный дом, окружив его множеством также каменных пристроек, флигелей, колоннад, оранжерей и теплиц. Дом окружали сад с прудами и парк, регулярный или пейзажный, в зависимости от вкусов и средств владельца. Среди деревьев белели статуи в античном стиле, а нередко и памятники. Историки дворянского быта начала XIX столетия отмечают, что в то время вообще была мода таким монументальным образом увековечивать память родственников, друзей или благодетелей. В имении фаворита Павла I, князя Куракина, памятники этому императору стояли не только в парке, но почти в каждой комнате обширного дворца. Однако другой любимец Павла, граф Аракчеев, сумел все же превзойти Куракина в доказательствах своей любви к державному покровителю, не побоявшись святотатства и поместив императорское изваяние прямо в домовой церкви. В усадьбе П. Завадовского долгое время возвышалась пугавшая своим грозным видом крестьянских детей огромная статуя графа Румянцева, воздвигнутая владельцем в знак благодарности фельдмаршалу за оказанные милости.

Величина усадебного дома и роскошь, окружавшая его, зависели от состояния помещика, а оно могло формироваться разными способами. Одним из источников средств для существования «благородного» человека была служба, а вернее — злоупотребления на ней, попросту говоря — воровство. Грешили этим почти все, только в разном масштабе, от уездного стряпчего до генерал-губернатора и министра. Пример давали знатнейшие вельможи и временщики, окружавшие трон в эпоху «царства женщин». Фавориты присваивали себе государственные средства многими миллионами рублей, практически не делая разницы между собственным кошельком и российской казной.

Кто не служил, тот старался выгодно жениться или получить наследство. Но, так или иначе, для большинства поместного дворянства главным и нередко единственным источником благосостояния были крепостные «души»; от их числа зависели также общественный вес и значение владельца.

Впрочем, настоящих богачей, считавших своих крестьян десятками тысяч, а вернее сказать — не знавшим им счета, было все-таки немного. Следом за аристократами тянулись дворяне помельче и победнее. Беспощадно напрягая последние силы своих крестьян и ставя хозяйство на грань разорения, они из тщеславия и ложно понимаемой сословной чести старались не отстать от знати. Наблюдательный современник сокрушался о том, что прежде помещики жили в своих деревнях бережливо и скромно, а теперь стремятся к роскоши, завели обычай строить дворцы и украшать их дорогой обстановкой, окружать себя множеством слуг, «не жалея себя и крестьянства».

И все же быт и жилища большинства дворян оставались вынужденно скромными и непритязательными. В отличие от вельможной усадьбы, выраставшей на возвышенном берегу и господствовавшей над округой, дом небогатого помещика ютился в лощине, чтобы защититься от ветров и стужи. Стены были ветхие, оконные рамы в щелях, окна — в трещинах. Такой убогий вид многие усадьбы сохраняли на протяжении почти полутора веков, не меняясь за все время от второй четверти XVIII и до середины XIX века. Причиной была, конечно, бедность, которую хозяева не могли преодолеть даже нещадной эксплуатацией труда крепостных.

Усадьба известного мемуариста Андрея Болотова в 50-е годы XVIII столетия представляла собой все то же строение о трех светлицах, весьма напоминавшее дом князя Д. Голицына в Архангельском. Разница была только в добротности и крепости постройки — у Болотова все было ветхим. Одноэтажный домик без фундамента почти по самые крохотные окна врос в землю. Из трех комнат наибольшая — зала, была неотапливаема и потому почти необитаема. Из мебели в ней стояли скамьи по стенам, да стол, покрытый ковром. Другие комнаты были жилыми. Огромные печи так жарко натапливались зимой, что при недостатке свежего воздуха (форточек не было и окон не открывали) с обитателями случались обмороки. От обморока отходили, и топили опять, следуя правилу, что «жар костей не ломит». Правый угол заставлен иконами, из мебели — стулья и кровать. Вторая комната совсем небольшого размера, выполняла одновременно роль и детской, и лакейской, и девичьей, смотря по надобности и обстоятельствам.

Прошло почти сто лет, и вот какой предстает в описании современников обыкновенная дворянская усадьба середины XIX века: помещичий дом разделен простыми перегородками на несколько маленьких комнат, и в таких четырех-пяти «клетушках» обитает, как правило, многочисленная семья, включающая в себя не только несколько человек детей, но также всевозможных приживалок и непременно дальних бедных родственников, среди которых встречались незамужние сестры хозяина или престарелые тетушки, а кроме того — гувернантки, нянюшки, горничные и кормилицы. Часто бывавшая в таких дворянских «гнездах» мемуаристка Е.Н. Водовозова вспоминает: «Приедешь, бывало, в гости, и как начнут выползать домочадцы, — просто диву даешься, как и где могут все они помещаться в крошечных комнатках маленького дома».

Обитателям такой скромной усадьбы великолепный быт вельмож казался сказочным, ему даже не завидовали — о нем слагались легенды. Зависть, смешанную с почтением, скорее испытывали к соседям, жившим не роскошно, но действительно зажиточно. Именно такие достаточные помещики со своими усадьбами и стали символом всей эпохи крепостного права.

В усадьбе «средней руки» бывало сто, двести и более крестьянских дворов, в которых жили от нескольких сот до 1–2 тысяч крепостных крестьян. Дом владельца находился на небольшом отдалении от села, иногда рядом с церквовью. Был он просторным, но чаще всего деревянным, двухэтажным и непременно с «залой» — для приема гостей и танцев. Двор, как и в старину, занимали хозяйственные постройки: кухня, людские избы, амбары, каретный сарай, конюшня. В некоторых имениях строили новый дом, не снося прежнего. Он предназначался для семьи старшего сына или для жены хозяина, почему-либо не желавшей жить под одной крышей со своим супругом. В Архангельском, еще в то время, когда оно принадлежало Голицыным, появился дом, который прозвали «Капризом». Об истории его возникновения рассказывали, что построить его велела княгиня после крупной ссоры с мужем.

Новый дом, в отличие от старого, в котором десятилетиями сохранялся дух прежнего времени, охотнее украшали изящной мебелью, зеркалами, картинами. Какого рода была эта живопись, можно представить себе по описанию провинциального помещичьего дома, оставленному И.С. Тургеневым: «Всё какие-то старинные пейзажи да мифологические и религиозные сюжеты. Но так как все эти картины очень почернели и даже покоробились, то в глаза били одни пятна телесного цвета — а не то волнистое красное драпери на незримом туловище, или арка, словно в воздухе висящая, или растрепанное дерево с Голубой листвой, или грудь нимфы с большим сосцом, подобная крыше с суповой чаши, взрезанный арбуз с черными семечками, чалма с пером над лошадиной головой…»

* * *

Важное место среди картин в дворянской усадьбе занимали фамильные портреты. Многие из них сохранились до наших дней, и сегодня есть возможность вглядеться в лица людей, не просто живших в эпоху крепостного права, но во многом своими характерами и страстями сделавшими ее такой, какой она была и запомнится навсегда в истории России.

Е. Сабанеева[10] так передавала виденный ею в детстве на стене гостиной портрет своего прадеда, Алексея Прончищева, калужского помещика: «Прадед изображен в мундире секунд-майора екатерининских времен. Надо лбом волосы взбиты и слегка напудрены, затем падают длинно по плечам. Лоб высокий, глаза карие, брови слегка сдвинуты над переносьем, линия носа правильная и породистая, углы рта, нагнутые немного вниз, придают лицу выражение не то презрительное, не то самоуверенное».

О Прончищеве говорили, что он был красавец, но при этом мемуаристка отчетливо помнит, что каждый раз, упоминая о прадедушке, люди невольно понижали голос, словно боялись, «что он с того света услышит их»; а ее мать прямо сказала однажды: «Слава Богу, что этого красавца нет более в живых…»

Все эти недомолвки удивляли ребенка и возбуждали любопытство. Позднее девочка из рассказов старых дворовых о «дедовских деяниях» смогла представить себе настоящий образ этого человека и понять чувство неприязни, которое он возбуждал к себе даже много лет спустя после смерти. Причина была в характере Прончищева, «жестком, неукротимом и деспотичном». Сабанеева пишет: «Много рассказывала матушка о горькой жизни в Богимове при прадедушке, она говорила, что тогда в доме была — бироновщина!»

Мемуаристка застала в живых старушку, бывшую у ее прабабушки, супруги Алексея Ионовича, сенной девушкой. Пелагея, так звали ее, была тихой и набожной, только кривой на один глаз. Сабанеева вспоминает: «Будучи ребенком, бывало, спросишь ее:

Пелагеюшка, отчего у тебя глазок кривой?

Это, сударыня-барышня, — отвечает она, — прадедушка ваш Алексей Ионович изволили выколоть…»

Жила в Богимове и юродивенькая Дарья, странности у которой начались с тех пор, как прадедушка мемуаристки ее «чем-то напугал».

А то еще приснилось барину, что зарыт где-то на его землях большой клад. К поиску приснившихся сокровищ Алексей Ионович отнесся обстоятельно. По его приказу богимовские крепостные крестьяне были согнаны со своих участков и в течение полугода, забросив хозяйство, отыскивали местонахождение клада, перерыв едва ли не всю округу. О результатах вспоминали старики, что барин ничего, конечно, не нашел, «а народу много заморил». Подобных чудачеств и «тиранства» было немало.

Но печальная память о хозяине осталась не только среди слуг. Супруга Алексея Прончищева, Глафира Михайловна, женщина добрая и кроткая, в молодости лишилась рассудка. Произошло это в результате какой-то семейной драмы, подробности которой столь отвратительны, что Сабанеева не решилась привести их в своих записках. Она пишет только, что умопомешательство прабабушки произошло оттого, что прадедушка ее чем-то «сильно оскорбил».

Что это были за «оскорбления», можно узнать из множества других воспоминаний очевидцев о том, какие нравы господствовали в помещичьих семьях. Сельский священник рассказал в своих записках, как знакомый ему помещик Лачинов обращался со своей женой. Лачинов, мужчина крепкого сложения, напившись пьян, имел обыкновение вытаскивать барыню во двор к колодцу, раздевать ее догола и обливать ледяной водой. Потом он едва живую женщину пинками заталкивал в конюшню и там, велев лакеям держать ее, принимался пороть розгами, причем приговаривая: «Вот я тебя согрею, вот я тебя согрею!» Рассказчик продолжает: «Или изорвет на ней все дочиста, привяжет к столбу, да и примется с кучером в две розги. Если увидит, что кучер сечет легко, то и начнет хлестать его комлем розги по рылу. Сорвавши на ней и на кучере зло, отвяжет и погонит, также нагою, в дом. Несчастная споткнется, упадет, а он начнет ее подстегивать с обеих сторон, пока она, на четвереньках, не доползет до жилья…»

Завершает священник свой рассказ характерным замечанием: «Много ли в то время было не лачиновых? Все почти помещики были лачиновыми, если не по отношению к женам, то непременно по отношению к крестьянам».

Не будет преувеличением сказать, что в прошлом почти каждой помещичьей семьи можно отыскать примеры жестокого деспотизма со стороны хозяина по отношению к близким, доходившие нередко до уровня настоящих уголовных преступлений. В этом смысле признание А.С. Пушкина о подобных случаях из биографии его предков только подтверждают их обыкновенность в дворянской среде.

Поэт писал: «Прадед мой Александр Петрович был женат на меньшой дочери графа Головина, первого андреевского кавалера. Он умер весьма молод, в припадке сумасшествия зарезав свою жену, находившуюся в родах… Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, и которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды он велел ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась чуть ли не моим отцом… Все это знаю я довольно темно. Отец мой никогда не говорил о странностях деда, а старые слуги давно перемерли».

Образы шальных русских бар нередко окружены ореолом ностальгической грусти по старому времени. В действительности же эти проявления «страшных бурь неукротимой вспыльчивости», которые иногда пытаются представить как проявления «благородного» характера, были следствием распущенности и привычки к совершенно бесконтрольной власти над другими людьми.

Дедушка писательницы Водовозовой, разгневавшись за что-то на свою жену, ссылает ее с глаз долой на затерянный в степи хутор, куда вообще отправлял без различия всех провинившихся крестьян, дворовых слуг или членов семьи. Причем Водовозова вспоминала, что для того, чтобы еще чувствительнее унизить супругу, «дедушка в день ее отъезда встал с рассветом и, увидав на дворе телегу, в которой обыкновенно вывозили навоз, закричал на весь двор так, чтобы его могли услышать все крестьяне, находившиеся там: "В этой телеге вы вывозите навоз из хлевов, а сегодня будете вывозить навоз из моего дома!" И он приказал запрячь в навозную телегу рабочую лошадь и везти свою жену в Васильково. Затем, подозвав к крыльцу двух дворовых, которые должны были везти Марью Федоровну, он под угрозою строгого наказания запретил им класть на подводу какие бы то ни было вещи, кроме ее двух сундуков с одеждою. Когда одна из «девок» пробежала мимо него с подушками, не зная, что и это запрещено класть на воз, дедушка ударил ее по щеке со всей силы, вырвал у нее подушки и бросил их на землю…»

Одна тульская помещица во время обеда регулярно приказывает пороть перед собой повариху, причем не за скверную стряпню, а потому, что это зрелище возбуждает в ней аппетит; екатеринославский помещик Засимович, «ведя нетрезвую жизнь», угрожает своим детям и прислуге смертью, гоняясь за ними с кинжалом, наконец стреляет в своего 15-летнего сына из ружья, заряженного дробью, нанеся ему в грудь десять ран; помещицы сестры Пугачевские, принуждая некоторых из своих крестьян к интимной близости, затем собственноручно лишают жизни рожденных от этой связи детей… Портретная галерея таких дворянских типов в истории русского крепостного права неисчерпаема.

Деспотизм был свойствен не только мужчинам-помещикам. Как видно, барыни, когда в их руках оказывалась власть над другими людьми, вели себя не лучше, а временами и превосходили в тиранстве своих мужей, братьев и отцов. Французский путешественник писал об этом: «Русские дамы проводят время, окруженные рабами, которые готовы не только исполнять, но и угадывать каждое их желание… Вдовам и совершеннолетним девицам часто приходится управлять именьями, где, как стадо, живут их крепостные, то есть их собственность, их добро. Покупка, продажа и мена рабов, распределение между ними работы, наконец, присутствие при сечении — в России многим женщинам приходится часто заниматься этим, и некоторым это доставляет удовольствие».

* * *

Вопреки распространенному мнению, уровень образования русских дворян в общем был невысоким. Большинство из помещиков XVIII столетия если и учились в детстве, то, как говорилось, — «на медные деньги». Сельский дьячок обучал дворянского недоросля грамоте, читать и писать по Псалтири — и такими скромными результатами ограничивались успехи в образовании многих «благородных» отпрысков. Этого им казалось достаточно. Ведь полученных знаний было довольно для того, чтобы жениться[11] и потом, в конце жизни, поставить свою подпись под завещанием.

Несколько иное положение занимали те, чьи родители были свободнее в средствах, особенно из числа столичного дворянства, понимавшие необходимость образования, и в том числе знания иностранных языков, для успешной карьеры при дворе или на государственной службе. Однако отцы, получившие скверное воспитание при Анне и Елизавете, оказывались не слишком требовательными в подборе хороших учителей для своих детей. Так в гувернеры в дворянские дома попадали всевозможные авантюристы — бывшие солдаты, парикмахеры или просто бродяги, единственным педагогическим аттестатом для которых было иноземное происхождение, по преимуществу французское или немецкое. Неразборчивость и слепое доверие ко всему иностранному приводили к курьезным ситуациям. Известен случай, когда богатый родитель нанял для сына гувернера, думая, что он француз. Отрабатывая господские стол и деньги, тот честно преподавал ученику язык своей родины. Впоследствии, когда питомец его захотел блеснуть парижским произношением, выяснилось, что говорит он по-чухонски, потому что гувернер его оказался — уроженцем Финляндии.

А. Радищев передавал одиссею одного из множества таких искателей приключений. В Париже он учился «перукмахерству», затем выехал в Россию с каким-то господином и «чесал ему волосы целый год». Затем оставил его, поскольку тот не платил ничего за услуги, устроился матросом на российский корабль. В Любеке, очевидно выпив лишнюю кружку пива, попал в руки прусских вербовщиков и служил несколько лет в армии прусского короля. Бежал, вернулся в Россию и, умирая там от голода, встретил неожиданно знакомых соотечественников, научивших его, как поправить свои дела. Они советовали ему искать в Москве места учителя. На возражения бродяги, что он сам не только что писать, но и читать умеет с трудом, ему отвечали: «Ты говоришь по-французски, то и того довольно». Действительно, скоро нашлось учительское место в барском доме, где целый год не могли раскусить самозванца. Правда, узнав наконец обман, прогнали прочь.

Это была обычная судьба иноземного выходца, избравшего педагогическую карьеру без должной подготовки. Некоторые кончали хуже, как тот гувернер, которого дед А. Пушкина «феодально повесил на черном дворе» за связь со своей женой. А русские барыни, скучая в провинциальной глуши, часто проявляли благосклонное внимание к галантным «мусью», чем возбуждали свирепую ревность в сердцах супругов-деспотов. Редкие счастливцы, случалось и такое, сами достигали диплома на российскоое дворянство.

Тургенев в «Записках охотника» передает историю господина Леженя, отставшего от «Великой армии» в 1812 году, которого крестьяне едва не утопили в проруби. На его счастье, мимо проезжал местный помещик.

«— Что вы там такое делаете? — спросил он мужиков.

А францюзя топим, батюшка.

А! — равнодушно возразил помещик и отвернулся.

Monsieur! Monsieur! — закричал бедняк…

Лошади тронулись.

А, впрочем, стой! — прибавил помещик… — Эй ты, мусье, умеешь ты музыке?.. Мюзик, мюзик, савэ мюзик ву? савэ?.. На фортепьяно жуэ савэ?

Лежень понял наконец, чего добивается помещик, и утвердительно закивал головой.

Qui, monsieur, qui, qui, je suis musicien; je joue de tous les instruments possibles!.. (Да, сударь, да, да, я музыкант; я играю на всевозможных инструментах!..)

Ну, счастлив твой бог, — возразил помещик… — Ребята, отпустите его; вот вам двугривенный на водку…

Француза наскоро отогрели, накормили и одели. Помещик повел его к своим дочерям.

Вот, дети, — сказал он им, — учитель вам сыскан… Ну, мусье, — продолжал он, указывая на дрянные фортепьянишки… — покажи нам свое искусство: жуэ!..

Лежень с замирающим сердцем сел на стул: он от роду и не касался фортепьян… С отчаянием ударил бедняк по клавишам, словно по барабану, заиграл как попало…"Я так и думал, — рассказывал он потом, — что мой спаситель схватит меня за ворот". Но, к крайнему изумлению невольного импровизатора, помещик, погодя немного, одобрительно потрепал его по плечу."Хорошо, хорошо, — промолвил он, — вижу, что знаешь; поди теперь отдохни".

Чудесное спасение, которым француз был во многом обязан глухому невежеству русского барина, завершилось тем, что скоро он перехал к другому помещику, который полюбил Леженя за веселый нрав и более того — женил его на своей воспитаннице. Впоследствии Лежень поступил на службу, получил чин, а вместе с ним и дворянство, выдал дочь за орловского помещика и прожил всю жизнь в полном уважении со стороны соседей-дворян, звавших его попросту "Франц Иванычем"».

Но наука не шла впрок и тем, кто учился у настоящих, а не поддельных наставников, имевших опыт и рекомендации, чьи услуги стоили чрезвычайно дорого. Верхние слои дворянства с малолетства привыкали к роскоши и удовлетворению любых желаний без всякого труда или усилия со своей стороны, что воспитывало инфантильность и развивало лень.

Привычка относиться к своей жизни как к бесконечному развлечению приводила к тому, что и усвоенные в совершенстве иностранные языки превращались в средство для коротания досуга или удовлетворения чувственности. Знаменитый Новиков в своем журнале «Живописец» сокрушался, что французские любовные романы в десять раз популярнее у российской читающей публики, чем книги серьезного содержания. Д. Фонвизин вспоминал о том, как в пору своего студенчества в Московском университете видел множество иностранных книг, «соблазнительных, украшенных скверными эстампами», немало искусивших и его целомудрие.

В.О. Ключевский, описывая, как добропорядочная помещица «после обычной утренней расправы на конюшне с крестьянами и крестьянками принималась за французскую любовную книжку», иронично отзывался о «нравственном одичании» русского дворянства: «Руссо у нас потому особенно и был популярен, что своим трактатом о вреде наук оправдывал нашу неохоту учиться».

Впрочем, большинство дворян не читало ничего вовсе, и, по свидетельству многих современников, иногда во всей усадьбе, даже зажиточной, нельзя было отыскать ни одной, самой тощей книжонки. Многие исследователи дворянского быта, сталкиваясь с явными свидетельствами такой интеллектуальной и духовной невзыскательности, не однажды задавались вопросом — чем жили, о чем задумывались и задумывались ли вообще о чем-нибудь эти обитатели родовых гнезд?

М.Е. Салтыков-Щедрин, вспоминая соседей-помещиков, среди которых прошло его детство, утверждал, что большинство из них были не только бедны, но и чрезвычайно плохо образованны. Основная масса землевладельцев состояла из дворянских недорослей, ничему не учившихся и нигде не служивших, или из отставных офицеров мелких чинов. Только один помещик окончил университет и двое, среди которых был и отец писателя, получили сносное домашнее воспитание. Салтыков писал: «В нашей местности исстари так повелось, что выйдет молодой человек из кадетского корпуса, прослужит годик-другой и приедет в деревню на хлеба к отцу с матерью. Там сошьет себе архалук, начнет по соседям ездить, девицу присмотрит, женится, а когда умрут старики, то и сам на хозяйство сядет. Нечего греха таить, не честолюбивый, смирный народ был, ни ввысь, ни вширь, ни по сторонам не заглядывался. Рылся около себя, как крот, причины причин не доискивался, ничем, что происходило за деревенской околицей, не интересовался, и ежели жилось тепло да сытно, то был доволен и собой, и своим жребием. Печатное дело успехом не пользовалось. Из газет (их и всего-то на целую Россию было три) получались только «Московские ведомости», да и те не более как в трех или четырех домах. О книгах и речи не было…»

Действительно, если оставить в стороне идеализированный взгляд на русское поместное дворянство, сформировавшийся во многом уже после того, как век усадеб и их обитателей закончился и ностальгические переживания сильно исказили объективную реальность, то настоящий быт и характеры этих владельцев крепостных «душ» окажутся во многом отталкивающими, а их обычное времяпрепровождение и развлечения — весьма грубыми.

В одном доме заставляют дворового мальчика лизать языком жарко натопленную печь и искренне хохочут над тем, как несчастный с вылезающими из орбит глазами от боли с криком бежит прочь. В другом — напоят для потехи собственных детей. Мемуарист, имевший случай воспользоваться гостеприимством такого семейства, вспоминал, как родители потешались над пьяными барчатами, шатающимися из стороны в сторону, падающими или дерущимися друг с другом. Отец, мать и гости надрываются от хохота и подзадоривают: «А ну-ко, Аполлоша, повали Пашу! Эх, Мишка упал, много царя забрал в голову, вставай, братец, вставай!» Такие потехи были популярны и в глухих усадьбах, и в столице. Барон Н. Врангель вспоминал, как старший брат, в ту пору уже офицер-гвардеец, напоил его с маленькой сестрой шампанским и от души хохотал над чудачествами пьяных детей.

Любили шутить и над стариками. Сельский священник, описывая быт известных ему дворян середины XIX века, рассказывает, среди прочего, о таком господском развлечении: «Мать барыни, Арина Петровна, ослепла совсем и жила в одном из флигельков барского двора. Выйдут иногда вечерком господа на балкон и пошлют своих птенчиков позабавиться с бабушкой. Из них старшему было лет за 12, младшему 6. Внучки бегут и кричат: "Бабушка, тебя мамаша на балкон зовет!" Выведут старуху на середину большого двора, сделают с ней несколько кругов, чтоб она не нашла направления к дому, да и отбегут. Та ругается, кричит, машет палкой, а детки-то на балконе хохочут, внучатки-то увиваются, вертятся и дергают ее со всех сторон. Всем потеха! Кто-нибудь из внучатков возьмет да и подставит ногу — старуха бац о землю! — Все так и разразятся самым искренним хохотом! Ну, значит, и развлечение…»

Распущенность нравов, так же как и шутки не просто грубого, но непристойного свойства оказывались обычными в то время в кругу поместного дворянства. Я.М. Неверов в своей «Страничке из эпохи крепостного права» передает собственные воспоминания о подобном времяпрепровождении в доме помещика Кошкарова. Любимым объектом насмешек хозяина была его соседка по имению, бедная дворянка Авдотья Ивановна Корсакова, сын которой служил в армии вместе с сыновьями Кошкарова. Однажды он спрашивает старушку, заехавшую к нему по-соседски в гости: «Слышала ли ты, Авдотья Ивановна, что у нас теперь война? Вот, может, и наши дети теперь сражаются?» — «Нет, батюшка, не слыхала». — «Как же, вот и в газетах есть о том». И по знаку Кошкарова его экономка, Феоктиста Семеновна, торжественным голосом читает про «ожесточенный штурм Ширшавинской крепости», заканчивая так: «наконец, неприятель вторгнулся в крепость и полились потоки крови, а с заднего бастиона последовал выстрел»! Публика, собравшаяся за столом, и в том числе дамы, разражались бурным смехом, одна Авдотья Ивановна в испуге крестилась, приговаривая: «Ах, какое кровопролитие»! — чем вызывала новый взрыв хохота. Старушке, встревоженной за судьбу своего сына, было невдомек, что ей только что прочитали сочиненное каким-то остряком описание процесса дефлорации.

С.Т. Аксаков в «Семейной хронике» в образе своего родного деда, Степана Михайловича, передает весьма точный портрет среднего провинциального помещика. Обладая от природы ясным умом, он, по словам его внука, «при общем невежестве тогдашних помещиков не получил никакого образования, русскую грамоту знал плохо». Самостоятельно научившись элементарным правилам арифметики, гордился собою так, что до старости рассказывал внукам о своем достижении. Служил в армии, но не слишком долго, а во время службы гонялся за волжскими разбойниками, среди которых по большей части были беглые крепостные, и настоящего противника в глаза не видел. Однако, воюя против крестьян, выказал распорядительность и даже храбрость. Наконец вышел в отставку и «несколько лет жил в своем наследственном селе Троицком, Багрово тож, и сделался отличным хозяином. Он не торчал день и ночь при крестьянских работах, не стоял часовым при ссыпке и отпуске хлеба; смотрел редко, да метко, как говорят русские люди, и, уж прошу не прогневаться, если замечал что дурное, особенно обман, то уже не спускал никому».

Вообще Степан Михайлович самими крестьянами считался помещиком добрым, и некоторые старые слуги со слезами вспоминали о своем барине, которого по-своему любили и уважали. Но образ почтенного Степана Михайловича является яркой иллюстрацией к отзыву А. Кошелева о помещиках, хотя и слывущих «добрыми», но у которых при этом «жизнь крестьян и дворовых людей крайне тяжела». Его омрачают вспышки гнева и неукротимой свирепости такой силы, что, по словам самого С.Т. Аксакова, они «искажали в нем образ человеческий и делали его способным на ту пору к жестоким, отвратительным поступкам. Я видел его таким в моем детстве, — и впечатление страха до сих пор живо в моей памяти!»

Этот «добрый, благодетельный и даже снисходительный человек» однажды прогневался на свою дочь. «Узнать было нельзя моего прежнего дедушку, — признавался С.Т. Аксаков, — он весь дрожал, лицо дергали судороги, свирепый огонь лился из его глаз, помутившихся, потемневших от ярости! "Подайте мне ее сюда!" — вопил он задыхающимся голосом. (Это я помню живо: остальное мне часто рассказывали.) Бабушка кинулась было ему в ноги, прося помилования, но в одну минуту слетел с нее платок и волосник, и Степан Михайлович таскал за волосы свою тучную, уже старую Арину Васильевну. Между тем не только виноватая, но и все другие сестры и даже брат их с молодою женою и маленьким сыном убежали из дома и спрятались в рощу, окружавшую дом; даже там ночевали».

Упустив своих домашних, «дедушка» принялся вымещать ярость на дворовых и крушил все вокруг до тех пор, пока совершенно не выбился из сил. А на следующий день гроза барского гнева миновала: «светел, ясен проснулся на заре Степан Михайлович, весело крикнул свою Аришу, которая сейчас прибежала из соседней комнаты с самым радостным лицом, как будто вчерашнего ничего не бывало. "Чаю! Где дети, Алексей, невестушка? Подайте Сережу", — говорил проснувшийся безумец, и все явились, спокойные и веселые»…

Потом был обед, за которым все шутили и смеялись, в то же время зорко посматривая — не набежит ли новая тучка на чело хозяина. Но тот оставался весел и не обращал внимания даже на такие невольные оплошности прислуги, за которые в другое время немедленно последовала бы жестокая кара.

Но в следующий раз ярость старика превзошла все границы настолько, что С.Т. Аксаков отказывается описывать подробности поступков деда. И важно отметить, что это не первый случай, когда потомки стыдливо умолкают при воспоминании о действиях «благородных» предков. Он оговаривается только, что «это было ужасно и отвратительно.

По прошествии тридцати лет тетки мои вспоминали об этом времени, дрожа от страха… старшие дочери долго хворали, а у бабушки не стало косы и целый год ходила она с пластырем на голове…».

Таким предстает перед нами «добрый» помещик, и это в бережном и щадящем описании его внука! Причем понятно, что, проламывая голову собственной супруге в минуту гнева, он еще менее затруднялся сдерживаться в обращении со слугами. Но чего же тогда следовало ожидать от помещика, всеми признаваемого за «плохого»?!

Таков, например, Михайло Куролесов из той же аксаковской «Семейной хроники», а точнее — М.М. Куроедов, живший в реальности дворянин, чья жизнь и поступки с подробностями воспроизведены писателем, изменившим только несколько букв в его фамилии. Про него говорили, что он не только «строгонек», но жесток без меры, что в деревне у себя он пьет и развратничает с компанией вольных и крепостных головорезов, что несколько человек от его побоев умерло, а местная власть подкуплена и запугана им, и закрывает глаза на любые преступления и безумства; что «мелкие чиновники и дворяне перед ним дрожкой дрожат, потому что он всякого, кто осмеливался делать и говорить не по нем, хватал середи бела дня, сажал в погреба или овинные ямы и морил холодом и голодом на хлебе да на воде, а некоторых без церемонии дирал немилосердно».

Одним из любимых развлечений Куролесова было разъезжать на тройках с колокольчиками по округе и поить допьяна всех, кто попадался на пути. А тех, кто сопротивлялся — пороли и привязывали к деревьям. По дороге закатывались к соседям-помещикам в гости. Особенно любил Михайло Максимович проведывать тех, кто имел дерзость жаловаться на него властям. Куролесовские подручные, уверовавшие в безнаказанность своего господина, хватали таких челобитчиков и пороли в их собственной усадьбе, «посреди семейства, которое валялось в ногах и просило помилования виноватому. Бывали насилия и похуже и также не имели никаких последствий», — пишет С.Т. Аксаков.

Когда пришлось Куролесову поссориться с женой, он, подобно Степану Михайловичу, не церемонился: «Несколькими ударами сбил с ног свою Парашеньку и бил до тех пор, пока она не лишилась чувств. Он позвал несколько благонадежных людей из своей прислуги, приказал отнести барыню в каменный подвал, запер огромным замком и ключ положил к себе в карман».

Но глубокой ошибкой было бы относиться к Михаилу Куролесову (Куроедову) как к «спившемуся с кругу», опустившемуся человеку, и потому в своих буйствах доходившему до крайности. Хозяйство его было образцовым, и поместья благодаря его хозяйской хватке приносили большой доход. В одной из своих усадеб, доставшейся позже по наследству отцу С.Т. Аксакова, он затеял строительство просторной каменной церкви. Наконец, он пользовался уважением высшего дворянства своей губернии за умение поставить себя перед «мелкопоместной сошкой»; а знаменитый Суворов был ему сродни и в письмах, найденных потом в куроедовском архиве, обращался к нему не иначе, как «милостивый государь мой, братец Михаил Максимович», а в окончании непременно приписывал: «С достодолжным почтением к вам честь имею быть и проч…»

В его поступках видно много уже знакомых черт — жестокость с крепостными, насилие над женой — это все проделывали в своих имениях и Аксаковы, и Пушкины, и Салтыковы, и прочие известные и безвестные помещики. Конечно, Куролесов «тиранствовал» с размахом, широко, без удержу, и в этом его единственное отличие от прочих. Но и типов, не только близких, но превосходивших Куролесова в буйстве и преступлениях, существовало в крепостной России огромное количество. О них мы еще вспомним в свое время.

Из сравнения Степана Михайловича и Михаила Максимовича видно, что между «добрым» и «злым» помещиком была очень тонкая, трудно уловимая грань. Их объединяло гораздо больше общих черт, чем разъединяло различий. И главным, что было общего — являлась неограниченная власть над людьми, портившая от природы цельные характеры, развращавшая вседозволенностью, уродовавшая души самих «благородных» душевладельцев. Девизом этих людей стало печально известное: «моему ндраву не препятствуй!» — правило, которое приводит как жизненное кредо своего прадеда Е. Сабанеева и вполне применимое к большинству поместного дворянства.

Один мемуарист воскликнул как-то, что жизнь русских помещиков была для православного люда «наказанием Божьим, бичом варварского деспотизма». Важно, что одними из характерных проявлений этого «варварского деспотизма» совсем не обязательно были жестокие пытки крестьян и дворовых или издевательства над женами и соседями. Это деспотическое самодурство могло проявляться более мирно, но от этого оказывалось еще тягостнее, пронизывало всю крепостную действительность, жило в каждой бытовой мелочи.

Примером этого может служить распорядок дня, заведенный у себя в поместье В. Головиным. Ежедневно, напившись чаю, барин отправлялся в церковь, где у него было свое специальное место. По окончании службы возвращался домой, сопровождаемый приближенными лакеями, и усаживался за обеденный стол. Господский обед продолжался долго, не менее 3-х часов, и кушаньев на нем бывало обыкновенно по семи, причем для каждого из кушаний был назначен особый повар, который лично и приносил барину свое блюдо. После этого повара с поклонами удалялись и их место занимали 12 официантов, одетых в красные кафтаны, с напудренными волосами и непременно в белых шейных платках. После обеда барин ложился спать до утра.

Но приготовления ко сну также сопровождались особенным, тщательно разработанным и неукоснительно соблюдавшимся ритуалом. В спальне закрывались ставни и изнутри прочитывали молитву, «аминь» — отвечали снаружи после ее окончания и запирали ставни железными болтами. Ключи от комнат и хозяйственных помещений доверенная горничная относила барину и клала их ему под подушку. Проходя обратно, отдавала неизменный приказ сенным девушкам, дежурившим ночью: «ничем не стучите, громко не говорите, по ночам не спите, подслушников глядите, огонь потушите и помните накрепко!» В заключение давался еще один приказ, странный для непосвященного человека, но в головинском доме имевший важное значение: «кошек-то смотрите»! Дело объяснялось тем, что при спальне Головина стоял особенный стол с семью ножками, к которым привязывались на ночь семь кошек. И ничто так не расстраивало барина, как если кому-нибудь из них удавалось освободиться и вспрыгнуть к нему на постель. В этом случае наказание, а именно порка, ждало и кошку, и девку, дурно подвязавшую поводок. Причем девку пороли, понятно, значительно сильнее.

Во времена Бирона Головин попал в опалу и перенес пытки. Поэтому некоторые приписывали причудливые порядки, заведенные им, следствию душевного потрясения. Но нельзя не согласиться с исследователями, замечавшими по этому поводу, что здесь важнее обратить внимание не на душевное здоровье того или иного господина, а в случае с Головиным нет никаких явных свидетельств его сумасшествия, важна не личность, а общественный строй, при котором даже безумный барин мог делать все,

© Тарасов Б.Ю., 2020

© ООО «Издательство «Вече», 2020

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2020

С благодарностью посвящаю книгу моей жене Даше, деятельная помощь и поддержка которой помогли появлению этой работы.

От автора

О том, что в России существовало крепостное право, знают все. Но что оно представляло собой на самом деле – сегодня не знает почти никто. Не будет преувеличением утверждать, что после гневных обличений крепостничества А. Герценым и еще несколькими писателями и публицистами того времени проблема была окружена своего рода заговором умолчания, продолжающимся до сих пор. Причина в том, что правда о двухвековом периоде народного рабства оказывается часто слишком неудобной по разным соображениям. Авторы академических исследований предпочитают углубляться в хозяйственные подробности, часто оставляя без внимания социальное и нравственное значение явления в целом; авторы учебных и научно-популярных работ избегают освещения этой темы, предпочитая ей более героические и патриотические сюжеты. В результате из исторической памяти общества выпадает целая эпоха, а точнее – формируются неверные представления о ней, не имеющие ничего общего с действительностью. Если и вспоминают о крепостных порядках, то непременно начинают утверждать о «патриархальности» взаимоотношений крестьян и помещиков, совершенно упуская из вида, что еще на момент начала крестьянской реформы 23 миллиона русских крестьян с точки зрения законов российской империи представляли собой полную частную собственность своих господ. И эта «крещеная собственность» продавалась с разлучением семей, ссылалась в Сибирь, проигрывалась в карты и, наконец, погибала под кнутами и розгами от бесчеловечных наказаний не только до самой даты «освобождения» 19 февраля 1861 года, но в некоторых случаях еще в течение нескольких лет после нее. А многие юридические и бытовые пережитки крепостничества оставались в силе почти до последних дней существования империи.

Сформировавшийся искаженный взгляд на крепостную эпоху преодолеть трудно. Чтобы развеять накопившиеся за прошедшее время недобросовестные утверждения и домыслы, растиражированные во множестве изданий, потребуется еще немало усилий. Но тем ценнее для достижения этой цели и восстановления истины мнения современников и очевидцев эпохи, не просто живших при крепостном праве, но познавших его на собственном опыте – помещиков и их крепостных людей. Поэтому их свидетельствам уделено особое внимание на страницах предлагаемой вниманию читателя книги. Они, а также объективные данные других источников, фрагменты полицейских отчетов и законодательных постановлений, именных императорских указов, крестьянские челобитные открывают Россию с малознакомой и непривычной стороны. Кому-то это «закулисье» великой империи может показаться слишком неприглядным. Но нельзя забывать, что историческая правда всегда «горчит» по сравнению с подслащенным и отретушированным историческим мифом.

Глава I. «Несносное и жестокое иго»

Как русские крестьяне оказались в рабстве на своей земле

Наша матушка-старина богата, даже с избытком, такими фактами, о которых нынешнему поколению не придет в голову и во сне. Есть о чем написать…

Русская старина, т. 27, 1879 г.

Вступив на престол крупнейшей монархии мира при чрезвычайно сомнительных обстоятельствах, молодая немецкая принцесса, получившая известность под именем Екатерины Великой, чтобы сохранить власть, а вместе с ней и свою жизнь, была вынуждена внимательно прислушиваться и присматриваться к тому, что происходит в ее обширной державе. Поступавшая информация была крайне неутешительной, но в ее достоверности сомневаться не приходилось, поскольку сведения приходили из надежных источников.

Так, граф П. Панин сообщал императрице: «Господские поборы и барщинные работы не только превосходят примеры ближайших заграничных жителей, но частенько выступают и из сносности человеческой».

Не редкостью в России второй половины XVIII века была четырех-, пяти-, а то и шестидневная барщина. Это значило, что всю неделю крестьянин работал на пашне помещика, а для того, чтобы возделать свой участок, с которого он не только кормил семью, но и платил казенные подати, у него оставались только воскресный день и ночи.

А. Радищев передавал свой разговор с мужиком: «Бог в помощь, – сказал я, подошед к пахарю, который, не останавливаясь, доканчивал зачатую борозду.

– Разве тебе во всю неделю нет времени работать, что ты и воскресенью не спускаешь, да еще и в самый жар?

– В неделе-то, барин, шесть дней, а мы шесть раз в неделю ходим на барщину; да под вечером возим вставшее в лесу сено на господский двор, коли погода хороша…»

Новгородский губернатор Сиверс доносил Екатерине, что поборы помещиков со своих крепостных «превосходят всякое вероятие». Состояние деревенских жителей современниками прямо характеризовалось как рабство.

Иностранные путешественники, побывавшие в России во времена правления Екатерины, оставили записки, полные изумления и ужаса от увиденного. «Какие предосторожности не принимал я, – писал один французский мемуарист, – чтобы не быть свидетелем этих истязаний, – они так часты, так обычны в деревнях, что невозможно не слышать сплошь и рядом криков несчастных жертв бесчеловечного произвола. Эти крики преследовали меня даже во сне. Сколько раз я проклинал мое знание русского языка, когда слышал, как отдавали приказы о наказаниях».

Без пощечин и зуботычин дворовым слугам не обходилось практически ни в одном господском доме. И отличия можно было найти только в том, как писал один современник, что «наказания рабов изменяются сообразно с расположением духа и характером господина». Где-то барыня предпочитает бить наотмашь башмаком по лицу крепостных девушек, ставя их перед собой в ряд; в другом месте высекли разом 80 служанок за невыполнение работы в срок. По свидетельству известной княгини Е.Р. Дашковой, фельдмаршал граф Каменский в присутствии ее лакея так избил двоих крестьян, что проломил им обоим головы о печку.

Писатель Терпигорев вспоминал о своем дедушке-помещике, которого прозвали «дантистом» за редкое умение одним ударом выбивать дворовым слугам зубы в минуту барского гнева, а то и шутки ради. Примечательно, что этот господин выделялся из ряда себе подобных не фактом битья своих рабов – так поступали почти все, а только необычайной ловкостью битья, которой добродушно удивлялись соседи-рабовладельцы.

Наконец в декабре 1762 года императрице была подана жалоба от 40 крепостных людей Дарьи Салтыковой. Они заявляли о чудовищных злодеяниях своей госпожи и обращали внимание правительницы на то, что юстиц-коллегия, вместо проведения расследования, помещицу не допрашивает, будто бы по ее болезни, а между тем она вполне здорова и по-прежнему мучает своих слуг. При этом сами челобитчики арестованы и содержатся под караулом.

Дело Салтычихи на общем фоне безнаказанности и злоупотреблений действительно выделялось особой жестокостью, дававшей основания сомневаться в душевном здоровье помещицы.

Так, дворовую свою Максимову она собственноручно била скалкой по голове, жгла волосы лучиной. Девок Герасимову, Артамонову, Осипову и вместе с ними 12-летнюю девочку Прасковью Никитину госпожа велела конюхам сечь розгами, а после того едва стоявших на ногах женщин заставила мыть полы. Недовольная их работой, она снова била их палкой. Когда Авдотья Артамонова от этих побоев упала, то Салтыкова велела вынести ее вон и поставить в саду в одной рубахе (был октябрь). Затем помещица сама вышла в сад и здесь продолжала избивать Артамонову, а потом приказала отнести ее в сени и прислонить к углу. Там девушка упала и больше не поднималась. Она была мертва. Агафью Нефедову Салтычиха била головой об стену, а жене своего конюха размозжила череп железным утюгом.

Дворовую Прасковью Ларионову забили на глазах помещицы, которая на каждый стон жертвы поминутно выкрикивала: «Бейте до смерти»! Когда Ларионова умерла, по приказу Салтычихи ее тело повезли хоронить в подмосковное село, а на грудь убитой положили ее грудного младенца, который замерз по дороге на трупе матери…

Однако господа сенаторы колебались. Не хотели огласки недостойного поведения дворянки, боялись реакции дворянства на неизбежное осуждение помещицы. Предлагалось вместо разбирательства убийств в доме Салтычихи – выпороть хорошенько самих ходоков. Причем выяснилось, что указанная челобитная от дворовых Салтыковой далеко не первая. И прежде с теми крестьянами, кто доходил до столицы в поисках справедливости, так и поступали – били кнутом и возвращали госпоже на расправу, или ссылали в Сибирь.

Но Екатерина решила все же принять челобитную и повелела начать расследование. Тем, кто хорошо знал императрицу, было очевидно, что за естественным для монарха стремлением к защите слабых и восстановлению справедливости на самом деле скрывается прагматический расчет. В народе зрело яростное возмущение против сложившейся в государстве системы угнетения. Наказание Салтычихи должно было стать показательным процессом, предостеречь владельцев крепостных «душ» и продемонстрировать народу заботу правительства о его положении.

Оставшиеся в живых к началу следствия крепостные слуги Дарьи Салтыковой обвиняли свою госпожу в гибели 75 человек. Чиновники юстиц-коллегии нашли возможным приписать ей только 38 убийств и в 26 случаях оставили «в подозрении». Преступницу приговорили выставить на один час к позорному столбу с вывеской на груди «мучительница и душегубица», а затем заключить в оковы и отвезти в женский монастырь, где содержать до смерти в специально для того устроенной подземной камере без доступа дневного света.

Зверства Салтычихи слишком часто использовались разными авторами для живописания ужасов крепостного быта. На короткое время ее имя стало едва ли не символом всей эпохи существования крепостного права. Но впоследствии навязчивое смакование ее преступлений привело, напротив, к маргинализации образа этой помещицы, представлению о совершенных ею злодеяниях, как о страшном исключении из патриархальных и добрых взаимоотношений между господами и их крепостными слугами.

В действительности Дарью Салтыкову, хотя и можно с полным правом назвать настоящим «извергом рода человеческого», но при этом ни в коей мере нельзя считать изгоем из среды русского дворянства того времени. Напротив, от нее тянутся множество нитей к известнейшим фамилиям московской и петербургской знати. Салтычиха состояла в близком родстве с Дмитриевыми-Мамоновыми, Муравьевыми, Строгановыми, Головиными, Толстыми, Тютчевыми, Мусиными-Пушкиными, Татищевыми, Нарышкиными, князьями Шаховскими, Голицыными, Козловскими…

И эта связь не была формальной. Знатные родственники не однажды выручали преступницу своим влиятельным заступничеством. Достаточно сказать, что следствие о совершенных кровожадной помещицей преступлениях начиналось 21 раз! И всегда прекращалось без всяких последствий и вреда для убийцы. По свидетельству очевидцев, оглядев истерзанное после пыток тело дворовой женщины Прасковьи Ларионовой, Салтыкова обратилась к окружавшим ее в молчании слугам не то с торжеством, не то с угрозой: «Никто ничего сделать мне не может!»

В поместьях соседей и родственников Салтыковой творились часто не меньшие злодеяния, а об извращенном садизме княгини Козловской было широко известно в том числе и при императорском дворе. Насилие над зависимыми людьми стало нормой в России XVIII столетия, и «благородные» насильники чувствовали себя совершенно безнаказанными.

Показательное осуждение Салтычихи ничего не изменило и не могло изменить в нравах поместного дворянства. Сама Екатерина вскоре отступилась от намерений хоть в чем-то смягчить участь крепостных. Она справедливо опасалась задевать интересы помещиков, составлявших практически единственную опору все еще слишком шаткого трона.

В ответ на новые обращения крестьян, искавших защиты правительства от жестокости помещиков, вышел императорский указ, запрещавший подобные жалобы раз и навсегда. Указ гласил, что «которые люди и крестьяне в должном у помещиков своих послушании не останутся и недозволенные на помещиков своих челобитные, а наипаче ее императорскому величеству в собственные руки подавать отважатся, то как челобитчики, так и сочинители наказаны будут кнутом и прямо сошлются в вечную работу в Нерчинск…»

Таким образом, сама государственная власть утверждала в обществе, и в первую очередь в среде дворянства, отношение к крепостному крестьянину как к личной собственности хозяина. И не просто утверждала, но и защищала в практической жизни с помощью законодательства и военной силы. В.О. Ключевский писал по этому поводу, что в Российской империи «образовался худший вид крепостной неволи, какой знала Европа, – прикрепление не к земле, как было на Западе, даже не к состоянию, как было у нас в эпоху Уложения, а к лицу владельца, т. е. к чистому произволу».

Но как могло случиться, что граждане одной страны были самим государством поставлены в такие извращенные и несправедливые взаимные отношения, когда одни оказались бесправной собственностью других?

Этот вопрос приводил в недоумение многих еще в пору расцвета крепостного права. «Нельзя не заметить с особенным удивлением участи, которую в последствии веков имел простой народ русский, – писал Н. Тургенев в 1819 году. – В европейских государствах существовавшее там рабство произошло от завоевания. Варвары нагрянули на Европу, воспользовались правом победителей и из побежденных сделали рабов. Напротив того, в России народ русский сверг с себя постыдное и долго томившее его иго татарское, и при том случилось, что побежденные, т. е. татары, остались свободными, и многие из них вступили в сословие дворян, а большая часть победителей, т. е. большая часть коренного народа русского, была порабощена».

От начала своей истории и почти до времени Соборного Уложения 1649 года абсолютное большинство населения в России было лично свободным, могло выбирать род деятельности по своему усмотрению, но, конечно, исходя из тех или иных объективных возможностей. Существовали и несвободные люди, холопы. Холопство делилось на несколько видов, но, за редкими исключениями, вроде плена на войне, формировалось также за счет свободных граждан, добровольно дававших на себя кабалу за материальное вознаграждение со стороны будущего владельца, на определенных, договорных и взаимообязательных для господина и холопа условиях. Таким образом, холоп был огражден от произвола хозяина действовавшими юридическими нормами, и в этом его принципиальное отличие от будущего бесправного крепостного раба. Холопство часто было выгодным и удобным способом ухода от государственных обязанностей под покровительство влиятельного частного лица.

Государев служилый человек, дворянин, имел право на свое казенное поместье до тех пор, пока воевал на границах государства «конно, людно и оружно». Если он по каким-либо причинам прекращал нести свою службу, он выбывал из своего сословия, лишался поместья и был волен заниматься чем угодно, если не подлежал уголовному преследованию, – открыть ли торговлю, похолопиться к знатному боярину в боевые слуги, или пойти «во крестьяне». Источники XVI и XVII веков полны подобными жизнеописаниями, когда и оскудевшие вконец князья Рюриковичи служили дьячками, нанимались на пашню или вовсе скитались «меж двор».

Военная ли служба, торговое ли дело, хлебопашество ли, как и любой другой вид деятельности, – все это было исключительно родом занятий, а не социально-безвыходным состоянием для свободного лично человека. Так, русский крестьянин, вплоть до середины XVII века, представляет собой, по крайней мере юридически, вольного арендатора дворцовой или помещичьей земли, хотя и стесненного уже к тому времени множеством законных и незаконных обязательств и условий. Но личной свободы он еще не потерял.

Тексты крестьянских порядных записей 20-30-х годов XVII века свидетельствуют о том, что еще в это время древнее право выхода сохранялось вполне. В порядных оговариваются только условия, на которых крестьянин мог покинуть землю помещика.

Однако дворянство все настойчивее требует отмены крестьянского выхода. Урочные лета – время, в течение которого помещик мог заявить о своих беглых крестьянах и вернуть их обратно, – с пяти лет очень быстро растягиваются до пятнадцати.

Наконец, Соборное Уложение, состоявшееся в 1649 году при царе Алексее Романове, среди прочего предписало возвращать беглых крестьян, записанных за тем или иным землевладельцем по писцовым книгам, составленным в 1620-х годах, «без урочных лет». Иными словами, данным постановлением раз и навсегда отменялись всякие ограничения исковой давности о беглецах. Эта мера закона распространялась и на будущее время.

Соборное Уложение 1649 года содержит, кроме отмены «урочных лет», целый ряд статей, приближающих прежде свободного земледельца к барщинному холопу. Его хозяйство все решительнее признается собственностью господина. В прежнее время закон мог и при определенных обстоятельствах ограничивал право выхода только одного тяглеца, владельца двора, лично ответственного за внесение податей, при этом его домочадцы, дети и племянники могли беспрепятственно уходить куда угодно. Теперь выдаче помещику подлежало все семейство, и те младшие и дальние родственники, кто не был учтен в писцовых книгах, со всем хозяйством, заведенным в бегах. Здесь же хотя еще и неясно и не вполне уверенно, но проскальзывает взгляд на крестьянина как на личную собственность господина, утвердившийся впоследствии. Уложение велит выданную в бегах замуж крестьянскую дочь возвращать владельцу ее вместе с мужем, а если у мужа были дети от первой жены, их предписывалось оставить у его прежнего помещика. Так допускалось уже разделение семей, отделение детей от родителей.

Еще одним ущемлением правоспособности закрепощенного мужика было возложение на помещика обязанности отвечать за податную способность своих крестьян, ведь они, переходя в распоряжение землевладельца, оставались государственными тяглецами.

И все-таки законодатели собора 1649 года еще видели в закрепощенном крестьянине подданного государства, а не рабочую скотину. Некоторые права его как личности, не задевавшие интересов государства, сохранялись и защищались. Крепостной не мог быть обезземелен по воле господина и превращен в дворового; он имел возможность приносить жалобу в суд на несправедливые поборы; закон даже грозил наказанием помещику, от побоев которого мог умереть крестьянин, а семья жертвы получала компенсацию из имущества обидчика.

Разница в правовом положении крепостного крестьянина середины XVII века и его совершенно бесправных внуков и правнуков, которым предстояло жить в XVIII столетии, значительна. Но именно Уложение 1649 года содержит в себе ростки будущих злоупотреблений помещичьей властью. Они состояли в том, что ни одним словом и даже намеком законодатели не определяли норм хозяйственных взаимоотношений помещика и его крестьян – ни вида, ни размеров повинностей, оставляя все исключительно на усмотрение господина. Не разъяснялось также, насколько крестьянин может считаться собственником своего личного имущества, или оно целиком принадлежит помещику.

Подобные умолчания, эта, по выражению историка XIX века, «либо недоглядка, либо малодушная уступка небрежного законодательства интересам дворянства» привели к тому, что «благородное» сословие воспользовалось удобным случаем и истолковало все неясности в свою пользу.

Правление Петра I положило конец любым сомнениям и неясностям. Император нуждался в рабочей силе, и эксплуатация крестьянского труда при нем приобрела невиданно жестокий характер. Причем настолько, что даже современные историки, утверждающие в общем необходимость и пользу петровских преобразований, вынуждены признавать, что деятельность державного реформатора для народа обернулась «усилением архаичных форм самого дикого рабства».

Крепостные служили в армии солдатами, кормили армию своим трудом на пашне, обслуживали возникавшие заводы и фабрики. Практически единственной производящей силой в стране, обеспечивавшей и жизнедеятельность государства и сами преобразования, был труд миллионов крепостных крестьян.

Но кроме этого именно при Петре утверждается практика дарения христианских душ в качестве награды – любимцам, сподвижникам, союзникам и родственникам.

Император лично раздал из казенного фонда в частное владение около полумиллиона крестьян обоего пола. Так, грузинский царь Арчил стал по милости Петра обладателем трех с половиной тысяч дворов, населенных русскими крестьянами. Вместе с ним живые подарки людьми из рук правителя России получили молдавский господарь Кантемир, кавказские князья Дадиановы и Багратиони, генерал-фельдмаршал Шереметев. Один только светлейший князь Меншиков стал владельцем более чем ста тысяч «душ».

Именно с этих пор русские крестьяне становятся живым товаром, которым торгуют на рынках. Торговля приобрела такой широкий размах, что сам император попробовал было вмешаться и прекратить розничную торговлю людьми, словно рабочим скотом, на площадях, «чего во всем свете не водится», как он говорил сенаторам. Но вполне представляя себе негативную реакцию дворянства, особенно мелкопоместного, в среде которого практиковалась в основном розничная продажа крепостных, обычно непреклонный реформатор отступил. Он обратился в Сенат всего лишь с пожеланием «оную продажу людей пресечь, а ежели невозможно будет того вовсе пресечь, то бы хотя по нужде продавали целыми фамилиями или семьями, а не порознь».

Такая удивительная робость правительства перед дворянством привела к тому, что продажа людей в розницу, с разделением семей, разлучением маленьких детей с родителями и мужей с женами продолжалась в России почти до самой отмены крепостного права во второй половине XIX века!

Вообще история крепостного права в России полна примеров, которых действительно «во всем свете» никогда не водилось. Так, например, супруга Петра Великого, Екатерина I, урожденная Марта Скавронская, была по своему происхождению крепостной крестьянкой лифляндского помещика. Кроме того, семья венчанной российской императрицы, ее братья, сестры и племянники оставались в крепостной зависимости вплоть до 1726 года…

Боевая подруга Петра, оказавшись на троне, предпочитала не вспоминать о своих родственниках. Однако наиболее беспокойная из них, сестра Екатерины Алексеевны, Христина, не постеснялась напомнить о себе. Она сумела попасть на прием к рижскому губернатору Репнину с жалобой на притеснения от своего помещика и затем объявила о родстве с императрицей. На недоуменный запрос растерянного чиновника Екатерина, сама еще толком не зная, как поступить, приказала «содержать упомянутую женщину и семейство ея в скромном месте». В целях избежания огласки из усадьбы помещика царскую родню предписывалось изъять под видом «жестокого караула» и шляхтичу объявить, что они взяты «за некоторыя непристойныя слова…», а потом приставить к ним поверенную особу, которая могла бы их удерживать от пустых рассказов.

Вскоре при дворе в Петербурге появилось множество новых лиц – братья и сестры императрицы со своими женами, мужьями и детьми. Они были грубы и невоспитанны, но, учитывая простоту нравов императорского дворца при Петре и Екатерине, скоро освоились в столице. Им были пожалованы графские титулы, деньги, обширные имения и тысячи крепостных «душ».

Как и полагается большим господам, у каждого из этих новых аристократов появились свои барские причуды. Например, племянник императрицы, граф Скавронский, любил искусство и считал себя обладателем изысканного вкуса. Поэтому требовал, чтобы вся многочисленная прислуга в его дворце разговаривала исключительно речитативом. Того, кто ненароком сбивался и тем оскорблял слух господина, жестоко пороли на конюшне.

Но в то же самое время, случись лифляндскому шляхтичу подать иск о возвращении своих беглых крепостных, Скавронских, и, по справедливости, его следовало удовлетворить, поскольку помещик не получил даже ничтожной компенсации при тайном вывозе родственников императрицы из его имения. Тогда сиятельным графам Скавронским пришлось бы вновь надеть подобающее им крестьянское платье и терпеть фантазии уже своего господина. А благосостояние шляхтича при этом могло, мягко говоря, значительно возрасти, потому что закон предписывал возвращать беглого крестьянина помещику со всем имуществом, нажитым в бегах…

Правда, подобный иск так никогда и не был подан. Зато при дворе постоянно увеличивалось число безродных и безвестных прежде людей, фаворитов и временщиков, наложников и наложниц, удачно попадавших, как говорили тогда, «в случай» и в одночасье становившихся вельможами и богачами. За собой они вели свою родню, немедленно возводимую в графское и княжеское достоинство. Так из закройщиков и ткачей, лакеев и брадобреев выходили аристократические фамилии Гендриковых, Закревских, Дараганов, Будлянских, Кутайсовых и многих других.

Простой малороссийский казачок, знаменитый впоследствии Алексей Разумовский, попавший «в случай» к Елизавете Петровне и ставший ее тайным супругом, был пожалован ста тысячами «душ». Дворянство и поместья получили все его родственники, а младший брат, Кирилл, в возрасте 18 лет возглавил Академию наук, а через четыре года стал гетманом Малороссии.

Но существовали и другие пути для того, чтобы войти в ряды российского «благородного шляхетства». Для этого достаточно было получить на службе самый низший чин, соответствовавший 14-му классу Табели о рангах, введенной Петром I. Вместе с выслуженным «благородством» тысячи новых дворян получили право владеть и распоряжаться судьбой своих бесправных соотечественников. Человеческие качества новых рабовладельцев, поднявшихся нередко с самого социального дна, были не слишком высокими.

Александр Радищев приводит замечательный портрет такого господина.

«В губернии нашей жил один дворянин, который за несколько уже лет оставил службу. Вот его послужной список. Начал службу свою при дворе истопником, произведен лакеем, камер-лакеем, потом мундшенком[1], какие достоинства надобны для прехождения сих степеней придворныя службы, мне неизвестно. Но знаю то, что он вино любил до последнего издыхания… Чувствуя свою неспособность к делам, выпросился в отставку и награжден чином коллежского асессора, с которым он приехал в то место, где родился… Там скоро асессор нашел случай купить деревню, в которой поселился с немалою своею семьею.

Г. асессор произошел из самого низкого состояния, зрел себя повелителем нескольких сотен себе подобных. Сие вскружило ему голову… Он был корыстолюбив, копил деньги, жесток от природы, вспыльчив, подл, а потому над слабейшими его надменен. Если который казался ему ленив, то сек розгами, плетьми, батожьем или кошками[2], но сверх того надевал на ноги колодки, кандалы, а на шею рогатку… Сожительница его полную власть имела над бабами.

Помощниками в исполнении ее велений были ее сыновья и дочери, как то и у ее мужа. Ибо сделали они себе правилом, чтобы ни для какой нужды крестьян от работы не отвлекать… Плетьми или кошками секли крестьян сами сыновья. По щекам били или за волосы таскали баб и девок дочери.

Сыновья в свободное время ходили по деревне или в поле играть и бесчинничать с девками и бабами, и никакая не избегала их насилия. Дочери, не имея женихов, вымещали свою скуку над прядильницами, из которых они многих изувечили…»

Как видно, обращение с крепостными слугами в маленьком поместье бывшего лакея и в большом доме аристократки Салтыковой, а также ее знатных родственников практически одинаково.

В построенной при Петре и его преемниках государственной системе только верная служба строю и династии давала знатность, богатство и привилегии. И главной привилегией была безнаказанность в отношении к зависимым людям.

Без различия происхождения и родовая знать, и безродные выслуженники по Табели вместе составили сословие государственных бюрократов, в полной собственности у которых, а в действительности – в совершенном рабстве, оказались миллионы русских крестьян. К середине XVIII столетия почти три четверти всего податного населения российской империи, около 73 % по данным второй ревизии, было отдано правительством «в хозяйственное и судебно-полицейское распоряжение частных лиц», – отмечал В. Ключевский.

Закон не только разрешал телесные наказания, но предоставлял помещику самостоятельно определять степень наказания крепостных, что фактически было равнозначно праву смертной казни своих слуг. Это подтверждает французский аббат Шапп, познакомившийся с бытом крепостной России в 1761 году. Он писал о том, что дворяне подвергают крепостных наказанию плетьми или батогами с такой жестокостью, что «на деле получают возможность казнить их смертью».

Владелец поместья чувствовал себя полновластным государем, самодержавным правителем, чья воля оказывалась законом для его «подданных». Единственное, что мешало помещику вполне насладиться своим положением, была обязательная государственная служба.

Правительство, заинтересованное в симпатиях дворянства, из года в год и от указа к указу последовательно освобождает «шляхетство» от этого гнета. Если при Петре I дворянская служба была пожизненной, то Анна Иоанновна повелевает ограничить ее двадцатью пятью годами, причем помещики, у которых было двое и более сыновей, получали возможность одного из них оставлять для управления хозяйством. Кроме этого изобретательные господа стали записывать своих детей в полковые реестры с колыбели, что приводило к тому, что, достигнув призывного возраста, дворянскому недорослю оставалось отслужить всего несколько лет, и, конечно, в офицерском чине.

Наконец, Манифестом «о вольности дворянской» 1762 года дворянство совершенно освобождается от необходимости службы и каких-либо других обязанностей с сохранением всех своих прав и преимуществ. Андрей Болотов, известный мемуарист и современник тех событий, оставил описание реакции «благородного» сословия на дарованные Манифестом милости: «Не могу изобразить, какое неописанное удовольствие произвела сия бумажка в сердцах всех дворян нашего любезнаго отечества; все почти вспрыгались от радости…»

Одновременно крестьяне, наоборот, теряли всякие признаки правоспособности, превращаясь в одушевленный рабочий инвентарь имения. В 1741 году вступление на престол дочери Петра, императрицы Елизаветы, сопровождалось обнародованием указа об отстранении крепостных крестьян от присяги российским самодержцам. Без разрешения помещика они не могли вступать в брак и женить своих детей, покинуть усадьбу и даже постричься в монахи. Очередной указ лишил крепостных права владеть какой-либо недвижимой собственностью.

Подобное законодательство и практика его воплощения в дворянских имениях, естественно, приводили к бунтам. Подсчитав однажды расходы от необходимости вооруженного подавления многочисленных народных волнений, пришли к остроумному решению взыскивать эти убытки с самих крестьян. В императорском указе сказано так: «Ежели впредь последует какая от крестьян помещикам непокорность, и посланы будут воинские команды, то сверх подлежащего по указам за вины их наказания дабы чувствительнее им было, взыскивать с них и причиненные по причине их непослушания казенные убытки».

Этот закон, так же как и большинство других, не просто ущемлявших, но глумившимися над правами и достоинством крепостных крестьян, был издан в начале правления Екатерины II, в 1763 году. Историки назовут ее царствование великим, а саму правительницу – гуманной и просвещенной. Называют так и до сих пор.

Впрочем, она действительно была автором нескольких проектов законов, назначенных к смягчению крепостных порядков. В 1765 году при поддержке правительницы несколько самых близких к ней людей создают так называемое Вольное экономическое общество. Учредителями его выступали фаворит Екатерины Григорий Орлов, графы Воронцов и Чернышев, а также статс-секретарь императрицы и владелец нескольких тысяч «душ» Адам Олсуфьев.

Целью общества объявили изыскивание средств к «приращению народного благосостояния». Новая организация сразу же объявляет конкурс на лучшее сочинение об изменении участи крестьян. Причем любопытно, что награды в результате было удостоено сочинение, показавшееся отцам-учредителям одновременно столь вольнодумным, что его не сочли возможным напечатать…

Вскоре после этого начинает работу так называемая Уложенная комиссия, задачей которой было наведение порядка в своде государственных законов. Законодательство, обогатившееся за сто с лишним лет, прошедших со времен Соборного Уложения царя Алексея Михайловича, множеством юридических актов, нередко противоречивых друг другу, действительно нуждалось в исправлении. Но придворных консерваторов тревожило содержание статей Наказа императрицы Екатерины для Уложенной комиссии. Там самодержавная правительница прямо заявляла о необходимости защитить права крепостных крестьян на имущество и личную жизнь, в том числе их право жениться и выходить замуж без вмешательства помещика.

Распространились слухи, будто в окружении молодой императрицы обсуждаются проекты не только облегчения участи крестьян, но даже их скорого освобождения. Впрочем, паника скоро улеглась. Ни одно из благих намерений Екатерины II в отношении помещичьих крестьян так и не обрело никогда юридической силы.

«Долгое царствование императрицы Екатерины II замечательно внутренними преобразованиями», – восклицают один за другим авторы книг об этой эпохе и тут же глухо оговариваются, что «однако для крепостных крестьян государыне не удалось ничего сделать и положение их в это время сделалось еще более тяжелым…». Красноречиво звучит и вынужденное объективными фактами признание историка П. Полевого, что «преобразования Екатерины менее всего коснулись крестьянского сословия».

Но ведь это обделенное вниманием правительства сословие составляло абсолютное большинство народа. Кому же тогда были нужны другие преобразования правительницы?

Приход Екатерины к власти летом 1762 года после дворцового переворота сопровождался щедрой раздачей наград для приближенных. В «Санкт-Петербургских ведомостях» от 9 августа 1762 года сообщалось, что за «сокровенное усердие и ревность для поспешения благополучия народного» императорское величество соизволила наградить: «камергеру Григорью Орлову – 800 душ; Евграфу Черткову – 800 душ; графу Валентину Мусину-Пушкину – 600 душ; порутчику Василью Бибикову – 600 душ; подпорутчику Григорью Потемкину – 400 душ; да Федора и Григорья Волковых – в дворяне и обоим 700 душ; да Алексея Евреинова – в дворяне ж и ему 300 душ; гардеробмейстеру Василью Шкурину с женою – 1000 душ…»

Тогда в один день 26 особенно отличившихся и близких к новой императрице людей получили в свою собственность 18 тысяч крепостных. А всего за время правления Екатерины помещикам было подарено более 800 тысяч душ. Крестьяне щедро жаловались «за победу, за удачное окончание компании генералам или просто «для увеселения», на крест или зубок новорожденному. Каждое важное событие при дворе, дворцовый переворот, каждый подвиг русского оружия сопровождался превращением тысяч крестьян в частную собственность», – писал В.О. Ключевский.

Крепостное право, как оно сложилось ко второй половине XVII века, превратилось в серьезнейшую государственную проблему. Оно начинало угрожать не только внутренней безопасности империи, когда постоянные мятежи и восстания привели наконец к беспримерной по размаху и жестокости крестьянской войне под руководством Пугачева. Главной опасностью стало развращающее влияние крепостничества на общественные нравы.

Слишком ясно поняла это сама Екатерина, когда в ответ на ее предложения к членам Уложенной комиссии хотя бы несколько смягчить бесправное состояние крепостных раздались требования прямо противоположного свойства, причем от депутатов разных сословий.

Исключительное право дворянства на распоряжение душами соотечественников вызывало зависть непривилегированных, но лично свободных слоев населения. Потому купцы, мещане, казачья старшина и даже духовенство, представленные в Уложенной комиссии уполномоченными делегатами, заявили о своем непременном желании получить право владения крепостными рабами.

Екатерина была раздражена: «Если крепостного нельзя признать персоною, следовательно, он не человек, то его скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет», – записала она вскоре после очередной встречи с депутатами.

Раздражение и беспокойство правительницы было совершенно оправданно. Екатерина оказывалась свидетельницей социального недуга, угрожавшего разрушить государство, которое она мечтала передать своим внукам. Но остановить роковое развитие болезни она уже не могла.

Глава II. «Крестьянская доля – весь век неволя»

Повинности и обязанности крепостных крестьян

  • Споем песню мы, ребята,
  • Да про наше про житье,
  • Да про горюшко свое:
  • Что в неволе все живем,
  • Крепостными век слывем…
Из народных песен

О социально-экономическом устройстве российской империи написано немало ученых работ. Благодаря дотошности исследователей наука обогатилась полезными знаниями о хозяйственной жизни того времени, такими, например, как размеры средней крестьянской запашки и особенности севооборота в разных губерниях. Но множество этих и других хозяйственных подробностей не в состоянии передать духа эпохи, без чего все отдельные и даже самые важные данные делаются бессмысленным набором цифр.

О том, что же представляла собой Россия XVIII – середины XIX века, что было целью тяжелых жертв, принесенных народом «на алтарь отечества», без устали спорят профессионалы и дилетанты, почвенники и западники. Тем примечательнее объективное свидетельство современника. В своей книге, посвященной истории рязанского дворянства, председатель губернской археографической комиссии А.Д. Повалишин замечательно точно характеризует период господства крепостного права: «Все в сущности клонилось к тому, чтобы дать помещику средства для жизни, приличной благородному дворянину».

Несколько сотен тысяч «благородных» российских помещиков по воле правительства стали олицетворять собой и государство, и нацию. В то же время миллионы ревизских душ в России именовались не иначе как «хамами» и «хамками», «подлыми людьми». А понятие «народ» в его действительном возвышенном смысле встречалось только в поэтических сочинениях, обращенных к далекому прошлому.

Исключительное положение господ окончательно было закреплено в «Жалованной грамоте дворянству», данной Екатериной II в 1785 году. Текст «грамоты» полон перечислением дворянских привилегий и прав. Но более всего этот документ примечателен своими умолчаниями. И главное из них – совершенное неупоминание в тексте о крепостных людях. Это умолчание несло в себе страшное значение – оно окончательно превращало живых русских крестьян в простую материальную часть помещичьей собственности. Как и следует в рабовладельческом обществе, весь смысл жизни крепостного человека, его предназначение состояли теперь исключительно в обеспечении своего господина и удовлетворении любых его потребностей.

Подневольное население обычной помещичьей усадьбы оказывалось довольно пестрым, и каждый имел в ней свои обязанности. Но наиболее многочисленными обитателями любого поместья были, конечно, крестьяне. Круг крестьянских повинностей был чрезвычайно широк и никогда не ограничивался работой на пашне. По приказу из господской конторы крепостные должны были выполнять любые строительные работы, вносить подати натуральными продуктами, трудиться на заводах и фабриках, устроенных их помещиком, или вовсе навсегда покидать родные края и отправляться в дальний путь, если господин решил заселить благоприобретенные им земли в других губерниях.

По словам Ивана Посошкова, автора одного из первых русских экономических трактатов «Книги о скудости и богатстве», помещики в своей хозяйственной деятельности руководствовались простым правилом: «Крестьянину-де не давай обрасти, но стриги его яко овцу догола».

Одним из основных способов извлечения прибыли из крестьянского труда было обложение оброком. На первый взгляд эта повинность может показаться не слишком обременительной. Оброчный крестьянин ежегодно выплачивал господину определенную денежную сумму и во всем остальном имел возможность трудиться и жить относительно самостоятельно. Помещикам оброчная система была также удобна. Она обеспечивала регулярный доход с имения и одновременно избавляла от необходимости вникать в хозяйственные дела. И все же, как правило, на оброк переводили поместья, расположенные в нечерноземных губерниях и там, где земледелие не приносило необходимого дохода. В условиях натурального хозяйства «живые» деньги были редкостью. Чтобы расплатиться с помещиком, крестьяне отправлялись на заработки в города. Там они нанимались на фабрики, зарабатывали каким-нибудь ремеслом или становились извозчиками. Часто целые деревни и села специализировались на том или ином промысле. Так, село Павлово на Оке, вотчина графов Шереметевых, славилось мастерами-замочниками и кузнецами, среди которых было немало зажиточных.

Но в большинстве случаев оброчные крестьяне оказывались в крайне тяжелом положении. Господа кроме денег требовали доставки натуральных припасов – продовольствия, дров, сена, холста, пеньки и льна. Примером натуральных господских поборов может служить перечень из поместья полковника Аврама Лопухина в селе Гуслицах: деньгами 3270 руб., сена 11000 пудов, овса, дров трехаршинных, 100 баранов, 40000 огурцов, рубленной капусты 250 ведер, 200 куриц, 5000 яиц, также ягод, грибов, овощей и прочего – «сколько потребуется для домашнего обиходу».

Иностранный путешественник был потрясен, став однажды свидетелем выполнения натуральной повинности в дворянском поместье: «Подобно пчелам, крестьяне сносят на двор господский муки, крупы, овса и прочих жит мешки великие, стяги говяжьи, туши свиные, бараны жирные, дворовых и диких птиц множество, коровья масла, яиц лукошки, сотов или медов чистых кадки, концы холстов, свертки сукон домашних».

Кроме этого крестьяне были обязаны каждый год на мирской счет выставлять плотников для строительства жилых и хозяйственных зданий в разных вотчинах, рыть пруды и пр. Они содержали на свой счет управителя и его семью. По требованию помещика крестьяне на собственных подводах и лошадях отправлялись в дорогу по разным господским надобностям.

С.Т. Аксаков так начинает свою «Семейную хронику»: «Тесно стало моему дедушке жить в Симбирской губернии, в родовой отчине своей, жалованной предкам его от царей московских…» Следствием этой «тесноты» стало переселение дедушки в соседнюю губернию вместе с пожитками, слугами, чадами и домочадцами. Конечно, переселяемых крестьян никто не спрашивал о том, тесно ли было им и хотят ли они расставаться с родными местами. Но более значимым было то, что все расходы по переселению ложились на самих крестьян. С.Т. Аксаков не углубляется в хозяйственные подробности, поэтому придется обратиться к данным по имению упоминавшегося А. Лопухина. Когда он задумал перевести несколько крестьянских семей из подмосковной в свою орловскую вотчину, для них были куплены шубы, сани и множество других вещей, необходимых для обзаведения хозяйством на новом месте. Эта отеческая забота помещика легла дополнительным бременем на оставшихся на месте крестьян, поскольку все было куплено за их счет. Но, кроме того, остающиеся должны были платить за переселенных оброк и выполнять прочие повинности вплоть до новой ревизии. Расходов и обязанностей было слишком много, и число их постоянно увеличивалось, в результате чего лопухинские крестьяне, в челобитной на имя императрицы, жаловались, что под властью своего господина они «пришли в крайнее разорение и скудость».

Правда, встречались помещики, старавшиеся не слишком обременять своих крестьян. Они если и требовали наряду с оброчными деньгами некоторых натуральных повинностей, в том числе и доставки продуктов, то делали это не сверх установленных платежей, а включали их в сумму оброка. Но такие щепетильные господа были настоящей редкостью, исключением из общего правила.

Вообще все в поместье, в том числе и судьба крестьян, их благополучие или разорение, целиком зависели от воли владельца. Ни закон, ни обычай не определяли никакой другой меры во взаимоотношениях господ и крепостных людей. Добрый и состоятельный, или просто легкомысленный помещик мог назначить необременительный оброк и много лет вообще не показываться в имении. Но чаще всего бывало иначе, и крестьяне, кроме денег и натуральных повинностей, должны были еще и обрабатывать господскую землю. Так, например, крестьяне одного помещика московского уезда, кроме оброка в 4 тысячи рублей, пахали для господина по 40 десятин[3] ярового хлеба и по 30 десятин ржи. В течение года они возили в столичный дом помещика дрова, сено и столовые припасы, для чего потребовалось несколько сотен подвод; отстроили новый дом в одной из вотчин, на что, кроме своего труда и леса, израсходовали около одной тысячи рублей из личных средств. Крестьяне обер-провиантмейстера Алонкина в прошении на имя императора Павла жаловались, что господин наложил на них оброк по 6 рублей с души, а притом принуждает обрабатывать помещичью землю в размере 600 десятин. Кроме того, Алонкин «на работу посылает ежедневно как мужчин так и женщин для копания прудов, и на работе безщадно и безчеловечно мучил побоями. Некоторые от оных побоев померли, а другие женщины, беременные, от безщадного телесного наказания выкинули мертвых младенцев, и так чрез самое его безчеловечие пришли все в нищее братство»…

Не легче было крестьянам и в том случае, если господа не заставляли исполнять лишних работ, но предпочитали просто повышать сумму оброка. Нередко такие платежи были столь высоки, что вконец разоряли крестьянское хозяйство. Крестьяне генерал-аншефа Леонтьева оказались доведены поборами помещика до такой крайности, что были вынуждены в конце концов питаться подаянием. Тщетно умоляя своего господина уменьшить бремя выплат, они обратились с отчаянной челобитной к императрице, в которой признавались, что и продав «последние из домишков своих», не смогут выплатить и трети возложенного на них оброка. При этом управитель, по приказу Леонтьева, их «бьет и мучит нещадно» с женами и детьми.

Крестьянин Н. Шипов вспоминал: «Странные бывали у нашего помещика причины для того, чтобы увеличивать оброк. Однажды помещик с супругою приехал в нашу слободу. По обыкновению, богатые крестьяне, одетые по-праздничному, явились к нему с поклоном и различными дарами; тут же были женщины и девицы, все разряженные и украшенные жемчугом. Барыня с любопытством всех рассматривала и потом, обратясь к своему мужу, сказала: «У наших крестьян такие нарядные платья и украшения; должно быть, они очень богаты и им ничего не стоит платить нам оброк». Недолго думая помещик тут же увеличил сумму оброка».

Примеров подобного произвола множество, они были обыкновенны, и именно потому, что крестьяне рассматривались просто как одушевленное средство для обеспечения своему господину необходимых условий для жизни, «приличной благородному дворянину». Об одном из таких «благородных» помещиков рассказывает Повалишин. Некто Л., промотавшийся офицер, после долгого отсутствия вдруг нагрянул в свою деревню и сразу значительно увеличил и без того немалый оброк. «Что будешь делать, – жаловались крестьяне, – барину надо платить, а платить нечем. Недавно он был здесь сам и собирал оброк. Сек тех, которые не платят. Вы мои мужики, говорил он нам, должны выручать меня; у меня кроме этой шинели нет ничего… Один было сказал, что негде взять, он его сек, – сек как собаку; велел продавать скот, да никто не купил. Кто же купит голодную скотину – кости да кожа? Сорвал с тех, которые побогаче, 1000 рублей и уехал. Остальные велел прислать к нему».

Такое посещение дворянином своей вотчины больше похоже на разбойничий налет. Но еще тяжелее приходилось крестьянам, если руку на их пожитки накладывал барин дельный, да еще и ласковый, каким запомнился его господин бывшему крепостному Савве Пурлевскому.

Помещик приехал в село с супругой и сразу прошелся по улице, внимательно все оглядывая, заходя в дома, распрашивая мужиков о житье-бытье. Держал себя с крестьянами просто, умел расположить к себе. На приветствие мирского схода отвечал степенно, с видимым уважением к собравшимся старикам. Бурмистр от имени села кланялся барину, говорил, что всем миром Бога молят о здравии господина и чтят память недавно почившего папеньки его. Барин улыбнулся, отвечал: «И это, старики, не худо. Спасибо за память». Но потом как-то так вдруг перешел к делу, что никто и опомниться не успел: «Но не забывайте, что нам нужны теперь деньги. Мы не хотим увеличивать оброк, а вот что сделаем. Соберите нам единовременно двести тысяч рублей. Как вы люди все зажиточные, исполнить наше желание вам не трудно. А? Что скажете?»

Поскольку крестьяне молчали в растерянности от услышанного, господин воспринял их молчание за положительный ответ: «Смотрите же, мужички, чтобы внесено было исправно!» Но тут сходка взорвалась криками: «Нет, батюшка, не можем!», «Шутка ли собрать двести тысяч!», «Где мы их возьмем?».

– А дома-то смотри какие настроили, – возразил, усмехнувшись, барин.

Но сход не унимался: «Питаемся промыслом, платим оброк бездоимочно. Чего еще?»

Пурлевский продолжает: «Услышав такой решительный отказ, барин посмотрел на нас, опять улыбнулся, повернулся, взял барыню под ручку, приказал бурмистру подавать лошадей и тотчас уехал… Через два месяца вновь собрали сходку, и тогда уж без околичности был прочитан господский указ, в котором начистоту сказано: «По случаю займа в Опекунском совете[4] 325 тысяч на двадцать пять лет, процентов и погашения долга требуется около 30 тысяч в год, которые поставляется в непременную обязанность вотчинного правления ежегодно собирать с крестьян, кроме прежнего оброка в 20 тысяч; и весь годичный сбор в 50 тысяч разложить по усмотрению нарочно выбранных людей, с тем, чтобы недоимок ни за кем не числилось, в противном случае под ответственностью бурмистра неплательщики будут, молодые – без очереди сданы в солдаты, а негодные на службу – отосланы на работу в сибирские железные заводы».

В безмолвной тишине, прерываемой вздохами, окончилось чтение грозного приказа. В этот момент в первый раз в жизни почувствовал я прискорбность своего крепостного состояния… Такой огромный налог всех устрашил до крайности. Казался он нам и незаконным. Но что же было делать? В то время подавать жалобы на господ крестьянам строго воспрещалось…»

Оброк часто бывал индивидуальной повинностью, когда им облагали не все население поместья, а отдельных людей, приносивших господину доход своим ремеслом или искусством. Хозяйственные помещики, как правило, тщательно отбирали среди крестьянских детей, способных к той или иной деятельности, и отдавали в обучение. Повзрослев, такие крепостные мастера и ремесленники исправно выплачивали барину большую часть заработанных денег.

Особенно ценились талантливые музыканты, художники, артисты. Они, кроме того, что приносили значительный доход, способствовали росту престижа своего господина. Но личная судьба таких людей была трагичной. Получив, по прихоти барина, блестящее образование, пожив нередко за границей и в Петербурге, где многие, не догадываясь об их происхождении, обращались с ними как с равными, достигнув мастерства в своем искусстве, крепостные артисты забывали, что они – всего лишь дорогая игрушка в руках хозяина. В любое мгновение их мнимое благополучие могло быть разбито по мимолетному капризу помещика.

1 Мундшенк – придворный служитель, ведающий напитками.
2 «Кошка» – многохвостая плеть из смоленой пеньки или сыромятных ремней.
3 Десятина – 1,0925 га.
4 Опекунский совет – основанное в 1763 году государственное учреждение, ведавшее делами некоторых организаций, в том числе Ссудной кассы, из которой выдавались денежные средства под залог недвижимости.
Продолжение книги