Душа Петербурга (сборник) бесплатное чтение

Николай Павлович Анциферов
Душа Петербурга

Петербург в жизни и трудах Н.П.Анциферова

Петербург занимает особое место в русской литературе. Однако, как заметил современный исследователь:

«при обзоре авторов, чей вклад в создание Петербургского текста наиболее весом, бросаются в глаза две особенности: исключительная роль писателей — уроженцев Москвы (Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Григорьев, Андрей Белый и др.) и — шире — непетербуржцев (Гоголь, Гончаров, чей вклад в Петербургский текст пока не оценен по достоинству, Бутков, Вс. Крестовский, Ахматова и др.), во-первых, и отсутствие писателей-петербуржцев вплоть до заключительного этапа (Блок, Мандельштам, Вагинов), во-вторых».[1]

Потрясение от встречи с Петербургом ярко отразилось не только в творчестве упомянутых выше писателей и поэтов, но и в лучших работах о городе, обладающих самодостаточной художественной ценностью. Среди первых исследователей темы «Петербург в русской литературе» оказался выходец с Украины — Н. П. Анциферов.

Николай Павлович Анциферов родился 13 (25) июля 1889 г, в усадьбе Софиевке Уманского уезда Киевской губернии.[2] Фамилия Анциферов (Анцыферов) происходит от греческого имени Онисифор («приносящий пользу»). Как пишет Анциферов в своих мемуарах «Путь моей жизни», «предки были сторонники вольностей Великого Новгорода» и впоследствии «отправились в ссылку на северный край, где и осели в Архангельске», войдя «в состав служилого дворянства».[3] Отец Анциферова — Павел Григорьевич (1851–1897) — сын архангельского корабельного майора, действительный статский советник, после окончания Земледельческого института занимал должность инспектора Уманского училища земледелия и садоводства, а с 1891 г. состоял директором Никитского ботанического сада в Крыму. Мать — Екатерина Максимовна (урожденная Петрова; 1853–1933) — дочь тверского крестьянина, родилась в Петербурге; получила домашнее образование, неплохо музицировала.

Годы детства протекали безоблачно и счастливо в Софиевке, бывшем имении графов Потоцких, и в Крыму. Для Анциферова, что характерно и для большинства его поколения, родительский дом был местом, воспитавшим чувство защищенности, и, как выразился А. Н. Бенуа о своем доме, «был напитан атмосферой традиционности и представлял собой какую-то „верность во времени“».[4]

После смерти отца Анциферов живет с матерью в Пулавах (ныне город на территории Польши), а затем в Киеве, где учится в прославившейся своими выпускниками 1-й гимназии.

В 1908 г. Анциферов переезжает с матерью в Петербург; в 1909 г. оканчивает Введенскую гимназию[5] и поступает на историко-филологический факультет Петербургского университета.

«Петербург — это русские Афины. Стольный город русской духовной культуры»[6] — так сформулировал Николай Павлович свои впечатления от встречи с городом.

«Еще не будучи студентом, живя в Петербурге в начале 1908 г., я изредка посещал лекции по истории философии: А. И. Введенского. Н. О. Лосского, И. И. Лапшина, — пишет он в дневнике, — во мне оформлялось желание изучать исторический процесс через познание отдельных личностей. Я был убежден, что только изучение конкретной личности может содействовать пониманию исторического процесса».[7]

Анциферову, как потомственному русскому интеллигенту, в высшей степени был свойственен народнический просветительный пафос. Поступив в университет, «я задумался о тех формах культурной работы, которые свяжут меня с рабочими»,[8] вспоминает он.

«Я был очень застенчив, робок. Но сознание, что я должен начать свою культурно-просветительную работу, к которой чувствовал призвание, и в которой видел дело своей жизни — я считал своим долгом».[9]

И он начинает читать лекции по русской истории в рабочем университете при Обуховском заводе.

Уже на первом курсе Анциферов четко определил свое нравственное кредо:

«Второй семестр я углубленно занимался, средневековой культурой и впервые заинтересовался Франциском Ассизским. Сложился тот принцип, с которым я подходил к людям. Я оценивал человека исходя из того лучшего, на что он способен. Так же оценивал я культуру любой эпохи, и сословие, и нацию. Приговор нации нужно выносить не по статистическим данным — каких больше, а учитывая лучших ее представителей. Они не случайны. Они не тип, а симптом того, что скрыто в нации лучшего. Это те праведники, которые могли бы спасти Содом и Гоморру».[10]

Студенческие сходки и демонстрации 1909-1910-х гг. не оставили безучастным Анциферова, однако он всегда был одержим учебой и просветительной деятельностью.

Наибольший интерес Анциферов проявлял к «итальянским» и «городским» семинариям, которые вел профессор университета Иван Михайлович Гревс (1860–1941) — один из основоположников изучения в России западноевропейского средневекового города и его культуры, основатель петербургской школы гуманитарного экскурсиеведения.

«В студенческие годы Иван Михайлович стал тем учителем-другом, с которым меня связала навсегда сыновья любовь и который в течение 32 лет был опорой моей жизни».[11]

В 1910 г. по инициативе студентов И. М. Гревса — А. А. Гизетти (1888–1938) и Н. П. Анциферова — при Эрмитаже создается кружок, одной из главных целей которого была подготовка руководителей экскурсий для проведения «культурной работы среди рабочих».

«В наш кружок вошли несколько учеников И. М. Гревса: А. П. Смирнов, М. А. Георгиевский, Г. Э. Петри, А. В. Шмидт, А. Э. Серебряков, А. В Тищенко. Я привлек Т. Н. Оберучеву, В. П. Красовскую, В. В. Табунщикову и земляка Л. Е. Чикаленко. Из девушек у нас работала еще Е. О. Флеккель и несколько бестужевок: Т. С. Стахевич, В. М. Михайлова, М. М. Левис, Л. Ф. Завалишина. Позднее примкнул к нам Ф. А. Фьелструпп и еще позднее — антрополог Г. А. Бонч-Осмоловский. Так зародилось в старом Петербурге в студенческой среде то экскурсионное дело, которое получило такой размах после революции, в особенности в ее первые годы. Нами впервые был создан экскурсионный центр, не связанный ни с каким учебным заведением. Наконец, наши кружки ставили себе непосредственной целью обслуживание широких масс (рабочих и солдат). Из нашей среды в Петербурге вышли те руководители, которые образовали ядро экскурсионистов Петрограда и пошли действительными членами в Экскурсионный институт».[12]

Одна из участниц кружка — Мария Михайловна Левис — сообщила нам в устной беседе:

«Эрмитажный кружок собирался примерно раз в неделю у кого-нибудь на дому. Все очень подружились и вошли в жизнь друг друга. На собраниях кружка обсуждалось все: и политика, и литература, и история. А Николай Павлович всегда был для нас непререкаемым нравственным авторитетом».

Деятельность эрмитажного кружка, ставшего родоначальником экскурсионного дела, была прервана первой мировой войной.

5 февраля 1914 г. произошло одно из самых значительных событий в жизни Анциферова: в лицейской Знаменской церкви Царского Села состоялось венчание Николая Павловича и Татьяны Николаевны Оберучевой (1890–1929). Они познакомились еще в Киеве, а в Петербурге Татьяна Николаевна вела занятия по русской истории в воскресной школе и училась на Высших женских курсах. Анциферовы снимали квартиры на Петроградской стороне: в студенческие годы жили на Большой Спасской (ныне Красного Курсанта) улице, в доме № 9б, а потом — на Малой Посадской, в доме № 19.

После успешного окончания университета в 1915 г. Анциферов был оставлен при кафедре всеобщей истории, где находился до 1919 г.[13] О круге научных интересов Анциферова-студента дает представление характеристика, составленная его руководителем профессором И. М. Гревсом:

«В историко-филологический факультет

Императорского Петроградского университета.

Николай Павлович Анциферов давно известен мне как талантливый, одушевленный и упорно работающий над наукою юноша. Он участвовал целый ряд лет в руководимых мною семинариях по средневековой истории, больше всего интересуясь вопросами духовной и, в частности, религиозной культуры. Он работал с последовательным усердием и всегда с успехом над изучением поздней Римской империи и ее образованности, специально изучив сочинения Блаженного Августина, сосредоточиваясь на нескольких основных вопросах религиозной и церковной истории эпохи и обнаруживая серьёзные способности и развивающееся уменье в разработке всех трудных частных проблем. Следя за другими семинариями, предлагавшимися мною из отдела позднего средневековья, Анциферов не менее успешно занимался и здесь раннею историею францисканцев, общественным строем Флоренции и вообще итальянским городом в XII и XIII вв. Представленное им зачетное сочинение об аскетизме Франциска Ассизского является удачным опытом историко-психологического анализа. Анциферов во многих отношениях уже сложился для того, чтобы приступить к самостоятельной научной работе… Я горячо ходатайствую перед факультетом об оставлении Анциферова на два года для дальнейшего усовершенствования в науке и приготовления к профессорскому званию.

Петроград, 7 ноября 1915 г. Профессор Ив. Гревс».[14]

Однако Анциферов отказался от научной карьеры, видя свое главное предназначение в просветительной деятельности.

Глубоко религиозному сознанию Анциферова были неприемлемы любые формы насилия, а индивидуальная личность являлась для него высшей формой ценности, достоянием духовной культуры. Понятно, что события Октября 1917 г. потрясли Анциферова, как и многих представителей русской интеллигенции, о чем свидетельствуют его дневниковые записи:

«17 октября.

На улицах темно и людно. Страшно смотреть на эти улицы. Грядущий день несет кровь. Куют восстание большевики. А мы все его ждем покорно как роковую силу».

«24 октября.

Начинается новый акт мучительной русской трагедии».

«25 октября.

Октябрьская революция. Тяжелые мысли как тучи бродят в душе. Остается любовь к человеческой личности и вера в вечное. Вижу, что это не зависит ни от каких событий».[15]

В послеоктябрьские годы под руководством И. М. Гревса он продолжает заниматься пропагандой культурного наследия города среди широких масс и постановкой гуманитарного образования учащейся молодежи.

Педагогическая работа Анциферова началась сразу после окончания университета. Он преподавал в женской гимназии Н. Н. Зворской (1915–1916), частом реальном училище А. С. Черняева (1915–1918), в школе при бывшем Тенишевском училище (1918–1925), где вел и гуманитарный кружок, во 2-м Педагогическом институте (1919–1926), в интернате для беспризорных под Павловском (1919–1920), в Институте истории искусств (1925–1929).

Георгий Александрович Штерн (1905–1982) — ученик Анциферова по Тенишевскому училищу, а впоследствии один из его ближайших друзей вспоминает:

«Занятия и общение с нами Николая Павловича не ограничивались уроками. Еще более свободно они продолжались и созданном им гуманитарном кружке, который собирался как в школе после уроков, так и у него на дому. Тем было много: методология истории, культура различных стран и народов, города, события, люди далекого и близкого прошлого, искусство и литература. Иногда это были рассказы Николая Павловича о его жизни. Особое место в педагогической работе Николая Павловича занимали экскурсии. Кроме экскурсий по родному городу, Николай Павлович возил нас в Москву, Новгород и Псков. Своеобразие экскурсионного метода, впоследствии детально разработанного Николаем Павловичем, уже тогда дало наглядное представление о возникновении и росте городов, о неповторимой индивидуальности каждого. Все это он учил читать в особенностях планировки, в расположении сохранившихся памятников. С Петербургом знакомство начиналось с вышки Исаакиевского собора, откуда раскрывалась панорама всего города, затем следовал целый комплекс исторических экскурсий. С ними перемежались экскурсии историко-архитектурные и историко-литературные. Этот последний вид экскурсии собственно и был создан Николаем Павловичем, по крайней мере для Петербурга. Он открыл нам тогда душу родного города, столь сложную и противоречивую: от парадного Петербурга… до серого облинялого города героев Достоевского. Так убедительно, так правдиво раскрывалась связь этих людей с местами — глухими колодцами дворов, полутемными лестницами с крутыми ступеньками, что после экскурсии по «Преступлению и наказанию» один из моих товарищей позвонил у двери предполагаемой квартиры Раскольникова и, когда ему отворили, спросил: „Здесь живет Родион Романович?“»[16]

Петербург всегда был для Анциферова сильнейшим жизненным переживанием, и он с тревогой всматривается в новый облик города.

«Петербург словно омылся, — писал Анциферов в 1919 г. — В тихие, ясные вечера резко выступают на бледно-сиреневом небе контуры строений. Четче стали линии берегов Невы, голубая поверхность которой еще никогда не казалась так чиста. И в эти минуты город кажется таким прекрасным, как никогда».[17]

На своеобразную красоту города в первые послеоктябрьские годы обратили внимание многие современники Анциферова.

«Кто посетил Петербург в эти страшные, смертные годы 1918–1920, тот видел, как вечность проступает сквозь тление. Разом провалилось куда-то «чрево» столицы. В городе, осиянном небывалыми зорями, остались одни дворцы и призраки. Истлевающая золотом Венеция и даже вечный Рим бледнеют перед величием умирающего Петербурга».[18]

«На моих глазах город умирал смертью необычайной красоты», — вспоминает художник М. В. Добужинский, — и я постарался посильно запечатлеть его страшный, безлюдный и израненный лик».[19]

«В 1920–1922 годах общество «Старый Петербург». — пишет В. Ф. Ходасевич в очерке «Дом Искусства», — переживало эпоху расцвета, который поистине можно было назвать вдохновенным. Причин тому было несколько. Во-первых, по мере того, как жизнь уходила вперед, все острей, все пронзительней ощущалась членами общества близкая и неминуемая разлука с прошлым — отсюда возникало желание как можно тщательнее сберечь о нем память. Во-вторых (и это может показаться вполне неожиданным для тех, кто не жил тогда в Петербурге), именно в эту пору сам Петербург стал так необыкновенно прекрасен, как не был уже давно, а может быть, и никогда. Люди, работавшие в «Старом Петербурге», как и все другие, обладавшие чувством, умом, пониманием, они не могли не видеть, до какой степени Петербургу оказалось к лицу несчастье. Петербург стал величествен. Вместе с вывесками с него словно сползла вся лишняя пестрота. Дома, даже самые обыкновенные, получили ту стройность и строгость, которой ранее обладали одни дворцы. Петербург… утратил все то, что было ему не к лицу. Есть люди, которые в гробу хорошеют: так, кажется, было с Пушкиным. Несомненно, так было с Петербургом. Эта красота — временная, минутная. За нею следует страшное безобразие распада. Но в созерцании ее есть невыразимое, щемящее наслаждение».[20]

«Проходят дни, года. Года — века. Destructio (разрушение. — Авт.) Петербурга продолжается. Исчезают старые дома, помнившие еще Северную Пальмиру. Петрополь — превращается в Некрополь» —

так фиксирует Анциферов в начале 1922 г. перемены в облике города, веря, однако, что:

«пройдут еще года и на очистившихся местах создадутся новые строения, и забьет ключом молодая жизнь. Начнется возрождение Петербурга. Петербургу не быть пусту».[21]

Противостоять деструкции города и его культурного наследия могло, как надеялись гуманитары-экскурсионисты, просветительство. А отсюда идея гуманитарного образования молодежи.

«Экскурсионный метод, — говорил И. М. Гревс, — является в настоящий момент одним из главных методов просвещения».[22]

Работа гуманитаров со школьниками началась в 1918 г. в экскурсионной секции, образованной при музейном отделе Петрогубполитпросвета.[23] А в 1921 г. состоялось официальное открытие краеведческого общества «Старый Петербург» (ликвидировано в 1938 г.), занимавшегося изучением, популяризацией и охраной произведений искусства, памятников архитектуры и материальной культуры старого города.[24] Анциферов активно сотрудничает в этих учреждениях. Он руководит семинарами но изучению Петербурга и Павловска, выступает с докладами и лекциями, разрабатывает и водит экскурсии по городу и пригородам, сотрудничает в журналах «Педагогическая мысль» (1918–1924) и «Экскурсионное дело» (1921–1923).

В 1921 г. по инициативе И. М. Гревса и гуманитаров экскурсионной секции был открыт Петроградский научно-исследовательский экскурсионный институт, который располагался в доме № 13 по Симеоновской (ныне Белинского) улице. В институте имелись три отдела: экономико-технический, гуманитарный и естественно-исторический. Ядро гуманитарного отдела, который возглавил Гревс, состояло из восьми сотрудников прекратившей свое существование экскурсионной секции. Все эти люди обладали опытом экскурсионной, музейной, педагогической и исследовательской работы.

«Хотя формально Гуманитарный отдел будто бы начинает свою деятельность, реально она входит уже в третий (если не в четвертый) год напряженного существования, — писал Гревс в 1922 г. — Можно сказать, что деятельность Экскурсионной секции Музейного отдела в течение 1920 и 1921 годов осуществляла на деле формы еще официально не существовавшего Экскурсионного института, направляясь по различным путям его исследовательских и просветительных задач… Выработаны были и систематически изучаются главные объекты гуманитарного экскурсионного ведения в Петербурге и его округах: 1) самый город, его топография и рост плана, а также архитектурный, экономический и бытовой тип и пейзаж, 2) отдельные художественные памятники — храмы, дворцы, особняки, монументы — и их комплексы (архитектурные урочища), 3) государственные, хозяйственные и бытовые учреждения разных видов, 4) пригороды в их городской, культурной и художественной природе. Остается распространить изучение на уездный (или вообще малый) город и деревню как интересные и важные предметы экскурсионного дела».[25]

Институт стал для Анциферова постоянным и главным местом его деятельности. В гуманитарном отделе он участвует в работе исторической и методической секций, ведет семинарии: «Собирание и группировка литературного материала для составления хрестоматии по Петербургу», «Город с экскурсионной точки зрения», «Летний семинарий по Царскому Селу», а также читает лекции и готовит руководителей экскурсий по городу и пригородам.

На заседаниях отдела еженедельно обсуждались доклады сотрудников. Были заслушаны и сообщения Анциферова: «Типы гуманитарных экскурсий», «Павловск в поэзии Жуковского», «Исследовательское значение экскурсии», «Классификация историко-культурных экскурсий». «Теория литературных экскурсий», «Васильевский остров как объект экскурсий», «Петербург Достоевского», «Петербург в художественной литературе» и др. Участвует Анциферов и во всех петроградских экскурсионных конференциях, на которых выступает с докладами: «Литературные экскурсии («Медный всадник»)», «Экономическая жизнь города в художественной литературе», «Город как объект экскурсий», «Невский проспект».

Результаты своих исследований сотрудники отдела обязательно использовали в методических разработках для проведения экскурсий разного типа. Летом отдел организовывал в Детском Селе и Павловске двухмесячные курсы для педагогов и лиц с высшим образованием. В программу курсов помимо занятий входили гуманитарные, литературные, художественные, исторические и этнографические экскурсии но Царскому Селу и Павловску, в котором находился филиал отдела — гуманитарная станция.

«Экскурсионная работа в Царском Селе достигла и те годы наивысшего расцвета. Но душой этого творческого коллектива был Николай Павлович. Все его любили, восхищались его экскурсиями, невольно поддавались обаянию его таланта, доброты, приветливости, внимания к людям».[26]

«Прирожденный экскурсионист, Николай Павлович обладал многими свойствами, необходимыми для этого вида работы, — свидетельствует коллега Анциферова по гуманитарному отделу Ядвига Адольфовна Вейнерт. — Главное из них — дар видения окружающего. Как историк, он умел связывать видимое с дальними историческими горизонтами, что делало его экскурсии захватывающе интересными и убедительными. Он обладал многосторонними знаниями и той подлинной культурой, которая давала ему возможность самых широких ассоциаций в виде метафор, сравнений, уместно использованных цитат. Блестящая память помогла ему хранить и в должный момент извлекать стихотворные и прозаические отрывки, которыми он пользовался для подтверждения своих доводов».[27]

После ликвидации Экскурсионного института в сентябре 1924 г.[28] Анциферов становится научным сотрудником Петроградского отделения Центрального бюро краеведения (ЦБК), образованного в январе 1922 г.[29] По поручению ЦБК он выезжает в провинцию и города России для ознакомления с работой краеведческих организаций, читает лекции, участвует в конференциях. В 1927 г. Анциферов избирается членом ленинградской группы ЦБК, возглавив экскурсионную комиссию.

«Краеведческое движение, — писал Анциферов в статье «Краеведение как историко-культурное явление», — должно оказать воздействие и на самый быт, создавая новую форму жизни провинциального деятеля, выковывая новый психологический тип культурного работника. От судьбы краеведческого движения зависит многое и в судьбе нашей культуры».[30]

Научные разыскания Анциферова были связаны прежде всего с его обширной просветительной деятельностью. Только за период с 1921 по 1929 г. из-под его пера выходят 15 книг и 29 статей по экскурсионному делу, краеведению и градоведению.

Петербург является главным героем большинства монографий и статей Анциферова. Из семинариев И. М. Гревса он вынес не только идею «полного исторического изучения города как высшей формы концентрации культурной жизни и живого собирательного организма»,[31] но и приверженность к экскурсионному методу «наглядного познания истории» (термин И. М. Гревса). К изложению материала в экскурсионной форме Анциферов часто прибегает в своих исследованиях Петербурга. Будучи противником механистического изучения города как набора достопримечательностей, Анциферов рассматривал его как «целостный культурно-исторический организм», отмечая при этом, что «при разработке плана экскурсий требуется не только основательное знание истории и топографии города, но и хороший опыт переживания целостного образа, знакомство с „душой города“».[32] Иначе говоря, город или определенный памятник должен быть источником не только познания, но и эстетического впечатления и нравственного переживания. Разработки Анциферова по организации и методике проведения экскурсий, к которым так редко обращаются экскурсоводы и музейные работники, не потеряли актуальности и в наше время.

В 1921 г. вышел сборник «Об Александре Блоке», где было помещено исследование Анциферова «Непостижимый город (Петербург в поэзии А. Блока)».

«Александр Блок, подобно Пушкину, был поэтом Петербурга, — писал Анциферов. — Оба они в значительной мере созданы городом Петра и вместе с тем создали, каждый по-своему, образ северной столицы. Без знакомства с ними мы многого не поймем в Петербурге, но без познания места его в их творчестве, без раскрытия образа нашего города в их поэзии многое останется неясным в их художественном наследии. Образ города имеет свою судьбу. Каждая эпоха порождает свое особое восприятие; смена эпох создает постоянно меняющийся — текучий образ города и вместе единый в чем-то основном, составляющем его сущность как органического целого».[33]

Здесь Анциферов впервые сформулировал два аспекта темы «писатель и город»: выявление образа города в творчестве писателя или поэта и анализ отображения урбанистической среды в художественном тексте (от города к литературному памятнику). Эта статья положила начало изучению отраженного в художественном творчестве облика Петербурга.

Работа Анциферова о Блоке стала фрагментом его монографии «Душа Петербурга», изданной в 1922 г. издательством «Брокгауз — Ефрон». Эта книга имеет авторскую датировку: сентябрь 1919 г. — 12 марта 1922 г. «Душа Петербурга» создавалась в драматический период жизни Анциферова. В июле 1919 г. неожиданно скончались двое маленьких детей Анциферовых, и Николай Павлович и Татьяна Николаевна были приглашены друзьями работать в интернате для беспризорных, который находился в Красной (быв. Царской) Славянке под Павловском. В Славянке, занятой Юденичем в сентябре 1919 г., вспоминает Анциферов,

«я смотрел в сторону любимого города, стараясь понять, что означало зарево, что оно сулило Петрограду! Ведь решалась его судьба. Я стал писать об этом городе, о его трагической судьбе. И назвал его городом «трагического империализма», как А. Ахматова «Город славы и беды».[34] Это было время, когда я работал над книгой, которую позднее решился назвать «Душа Петербурга».[35]

Личные потрясения Анциферова (смерть детей), тяжелые испытания, выпавшие на долю любимого города, поиски пути духовного возрождения и нравственного спасения — все это породило особую эмоциональную напряженность книги.

«Душа Петербурга» — итог градоведческих разысканий Анциферова в семинариях Гревса и в Экскурсионном институте — вбирает темы «петербургских» работ исследователя. Особый подход к городу как к «историко-культурному организму», «текучему», «творчески изменчивому», но сохраняющему на протяжении всего своего развития, за сменяющими друг друга образами, внутреннее единство, ставит монографию Анциферова в особое положение среди таких замечательных исследований по Петербургу начала XX в., как работы А. Бенуа, В. Я. Курбатова, Г. К. Лукомского, П. Н. Столпянского и других авторов. В этих статьях и монографиях Петербург рассматривался в историко-архитектурном аспекте, изучался на вещно-объектном уровне, в то время как Анциферов впервые предпринял глобальную попытку осмыслить город как синтез материально-духовных ценностей, постичь «душу» Петербурга, под которой он понимал «исторически проявляющееся единство всех сторон его жизни (сил природы, быта населения, его роста и характера его архитектурного пейзажа, его участие в общей жизни страны, духовное бытие его граждан)».[36]

Вслед за «Душой Петербурга» Анциферов выпускает монографии «Петербург Достоевского» (Пб., 1923) и «Быль и миф Петербурга» (Пг., 1924), написанные в форме историко-культурных экскурсий.

В «Петербурге Достоевского», в отличие от «Души Петербурга», образ города исследуется на материале одного писателя. Интерес к творчеству Достоевского проявился у Анциферова еще в студенческие годы, когда в 1910 г., учась на втором курсе, он записался в семинарий по Достоевскому, который вел приват-доцент С. А. Адрианов.[37] А уже в 1911 г. он пытается выявить следы Петербурга Достоевского. Со своим студенческим другом, как вспоминает Николай Павлович, гуляя по городу, «мы искали, правда безуспешно, уголки Достоевского».[38]

Появлению «Петербурга Достоевского» предшествовали доклады Анциферова о топографии романа «Преступление и наказание» в Экскурсионном институте и в Музее города на вечере «Утро Достоевского», устроенном для учащихся старших классов, а также его статья «Петербург Достоевского (Опыт литературной экскурсии)».[39]

«Путь постижения» Петербурга Достоевского Анциферов, как краевед, видит в литературных прогулках. При этом он предлагает два типа экскурсий: первый — прогулка по сохранившимся уголкам старого города, хорошо известным писателю и запечатленным в его произведениях, второй — «прохождение по следам героев Достоевского». Экскурсиям второго типа предшествует «топографическое обследование» «Преступления и наказания» с целью разыскания адресов и маршрутов, необходимых для «наглядного комментария» к роману. Однако в процессе реконструкции топографии романа, не имевшей до этого прецедента в исследовательской литературе, Анциферов порой высказывает сомнение в правомерности подобного экскурса. Этим и объясняется двойственность позиции исследователя. Подобранные в соответствии с описанием в романе дома он рассматривает то как «типологические» (характерные для города времени Достоевского), то есть как иллюстративный материал, способный «волновать топографическое чувство», то, подпадая под хорошо знакомую читателям магию текстов писателя, склонен верить в существование реальных прототипов. Подобному восприятию топографии романа способствовала специфика художественной системы Достоевского, который, стремясь убедить читателей в достоверности происходящего, подробно описывает городской быт и обильно вводит названия улиц, переулков, мостов и т. п., зашифровывая их таким образом, чтобы можно было узнать тот или иной район Петербурга. Это и отмечает Анциферов. И в то же время, если свести воедино все топографические указания в романе и соотнести их с планом города 1860-х гг., то Петербург предстанет в виде города-двойника, отраженного как бы в кривом зеркале, где улицы и расстояния не соответствуют реальным, а дома героев и их местонахождение подвижны и неуловимы.[40]

Книга «Петербург Достоевского» вызвала очередную волну читательского и исследовательского интереса к образу города в творчестве писателя. Этому содействовали литературные достоинства монографии, ее исследовательский пафос и замечательные иллюстрации М. В. Добужинского. И хотя споры о топографической точности писателя не стихают до сих пор, указанные Анциферовым дома Раскольникова, Сони и старухи-процентщицы обрели новую «построманную» жизнь. Так зародился еще один «миф» о городе (воспользуемся термином Анциферова), миф, возникший не в художественном произведении, а во вдохновенном научном исследовании.

Анциферов придавал огромное значение топонимике — городской номенклатуре, по терминологии тогдашнего градоведения.

«Городские названия язык города, — писал он. — Они сообщают о всех областях его жизни. Они рассказывают о его росте, о его связях с другими городами, о его нуждах. В них живет память о прошлом».[41]

Первоначальную задачу изучения города он видит в дешифровке его языка — городских названий, чего не было в предшествующей градоведческой литературе.[42]

Петербургской улице и отдельным районам города Анциферов посвятил несколько работ: «Наша улица (Опыт подхода к изучению города)»,[43] «Главная улица города»,[44] «Улица рынков (Садовая, ныне улица 3-го Июля в Ленинграде): Краеведческий материал для экскурсии по социальному и экономическому быту»,[45] «Район морского порта (эпоха торгового капитализма): Экскурсия по Васильевскому острову (Стрелка и Тучкова набережная)».[46] Исследователь исходил из посылки: «…рассматривать улицу как элемент города, в котором могут отразиться все присущие ему черты. А через познание части мы придем к познанию целого».[47] Таким образом, Анциферов рассматривает улицу (район) как своеобразный микрокосм городского организма, в котором заключено прошлое, отражается настоящее и проглядывает будущее города. В работах «Наша улица» и «Главная улица города» дана программа комплексного изучения городских названий, а в статьях «Улица рынков» и «Район морского порта» Анциферов демонстрирует, как торговая функция Садовой улицы или портовая — Стрелки формируют специфическую социальную и топонимическую среду вокруг магистрали или внутри района.

Почти все «петербургские» труды Анциферова содержат в себе одновременно экскурсы в историческое прошлое улицы или района, градоведческие рекомендации по их изучению и методические разработки для проведения экскурсий.

Не обошел своим вниманием Анциферов и окрестности города, где он летом отдыхал и работал. Лето 1917 г. он проводит с семьей в Царском Селе, в 1918 г. живет на даче в Петергофе, в 1919–1920 гг. работает с женой в интернате в Красной Славянке. В 1920 г., после рождения сына Сергея (Светика), Анциферовы получили на лето комнату в пустовавшем тогда Павловском дворце, при котором Николай Павлович вел в 1921 г. семинарий по изучению Павловска. Особенно дорого ему было Царское (с 1918 г. Детское) Село. Выше уже говорилось о том, что в лицейской церкви состоялось венчание Анциферова, а его экскурсии и семинарий по Царскому Селу пользовались особым успехом. В 1924 г., когда после рождения дочери Тани у Татьяны Николаевны возобновился туберкулезный процесс, Анциферовы оставили городскую квартиру на Малой Посадской и переехали в Детское Село. Первое время они жили в здании биологической станции, а вскоре получили квартиру в двухэтажном деревянном доме (сгорел во время войны вместе с библиотекой и архивом) по улице Революции (№ 14), недалеко от входа в Александровский парк.

«Здесь, как и в Ленинграде на Малой Посадской, — вспоминает Г. А. Штерн, собиралось много народу, особенно по воскресеньям. Были тут и друзья, и ученики, и местные экскурсионные работники».

Вполне закономерно появление книг Анциферова, посвященных Царскому Селу и пригородам: «Детское Село» (М.; Л., 1927), «Окрестности Ленинграда. Путеводитель» (М.; Л., 1927), «Пушкин в Царском Селе (Литературная прогулка по Детскому Селу)» (Л., 1929). Именно Николаю Павловичу и удалось установить местонахождение «кельи» (как называл ее поэт) Пушкина в Лицее, где Анциферовы снимали комнату в 1921 г. (Лицей стал музеем в 1949 г.)

Уже в середине 1920-х гг. историко-культурное направление в краеведении стало вытесняться производственным, ориентированным на изучение города и деревни только в соответствии с программой социалистического строительства Ликвидация Петроградского экскурсионного института означала официальное закрытие гуманитарного экскурсиеведения. Идеологическое наступление на традиционное краеведческое движение в городах и провинции закончилось его разгромом на рубеже 1930-х годов. «Идеалистическое мракобесие, пропаганда религии — вот что отличает «научные» исследование Гревса и его последователей», — говорилось в одной из статей, где «буржуазные» краеведы-гуманитары обвинялись в явно контрреволюционной трактовке исторического материала».[48] «Краеведение, — взывал автор другой статьи, должно иметь и совершенно определенную классовую направленность, и определенный классовый состав работников».[49] Одновременно с проработкой в печати «вредителей-краеведов» начались их массовые аресты по всей стране.

Весной 1929 г. Анциферов был арестован ГПУ по делу религиозного кружка «Воскресенье», которому инкриминировалось «воскресение старого режима», и отправлен на три года в Соловецкие лагеря особого назначения. В этом же году скончалась от туберкулеза Татьяна Николаевна. Из лагеря, в 1930 г., его привезли в Ленинград для нового следствия по делу Академии наук и, в частности, Центрального бюро краеведения, обвиняемого в подпольной контрреволюционной деятельности. К прежнему сроку добавили два года, и Анциферов снова оказался в лагере в Медвежьей Горе на строительстве Беломорско-Балтийского канала.[50]

Осенью 1933 г., сразу после освобождения, Анциферов приехал в Детское Село повидаться с детьми, которые жили у сестры жены — Анны Николаевны. По совету друзей, опасавшихся нового ареста, в 1934 г. он перебрался в Москву. В 1934–1935 гг. Анциферов заведовал водным отделом Музея коммунального хозяйства (ныне Музей истории и реконструкции Москвы). В эти годы он женился на Софье Александровне Гарелиной, с которой был знаком по экскурсионной деятельности с начала 1920-х гг. В 1936 г. он начал работать в Литературном музее, но весной 1937 г. был вновь арестован. Пройдя тюрьмы (Лубянка, Таганка, Бутырки), Анциферов получил восемь лет за «контрреволюционную деятельность» и был этапирован в Уссурийский лагерь.[51] Английский историк Роберт Конквест в своем исследовании «Большой террор» отмечает, что в 1939 г. главная волна арестов пошла на спад и часть заключенных была выпущена на свободу. Среди этих счастливцев оказался и Николай Павлович.

«Дело мое прекращено, — сообщал он Г. А. Штерну 17 декабря 1939 г., вскоре после приезда в Москву, — я возвращен жизни».[52]

Необходимо отдать дань мужеству Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича, который не только сразу восстановил Анциферова в Литературном музее и выплатил ему пособие, но и в дальнейшем оказывал содействие в публикации его книг (несколько из них вышло под редакцией В. Д. Бонч-Бруевича).

Московский период, деятельности Анциферова выходит за рамки настоящей статьи. Отметим только, что в 1940–1956 гг. он работал в Литературном музее, занимал должность ученого секретаря, заведовал отделом. Николай Павлович готовил выставки, посвященные Пушкину (1937 и 1949 гг.), Герцену, Гоголю, Грибоедову, Лермонтову, Ломоносову, Майкову, Тютчеву и другим русским писателям и поэтам, участвовал в создании музеев Герцена, Достоевского, Тургенева, Чехова; выпустил 8 книг и около 40 статей.[53]

К «петербургской» теме Анциферов вновь возвратился в годы войны. В 1944 г. он защитил в Институте мировой литературы кандидатскую диссертацию «Проблемы урбанизма в русской художественной литературе (Опыт построения образа города — Петербурга Достоевского — на основе анализа литературных традиций)». В своем отзыве на эту работу Б. В. Томашевский, ходатайствуя о присуждении ее автору докторской степени, дал высокую оценку Н. П. Анциферову как исследователю Петербурга:

«В данной работе выдвинута и разработана новая проблема — изучение города в изображении художественной литературы. От автора подобных исследований требуется, чтобы он соединял в себе и качества литературоведа и качества историка. Мало того — требуется тонкое и детальное знакомство с самим материалом, т. е. конкретное знание самого изображаемого города. Кроме того, изучение темы города неразрывно соприкасается с рядом прикладных областей литературоведения, с экскурсионной практикой, музейной работой и специфическими формами популяризации и пропаганды литературы. По прежним работам Н. П. Анциферова, по всей его многообразной научной деятельности мы знаем, что он в высшей степени владеет всеми этими знаниями и всем этим умением. Ни для кого не является тайной, что инициатором и главным представителем этой темы является Ник. Пав. Анциферов».[54]

Из обширной переписки Анциферова с Г. А. Штерном видно, что во время блокады Ленинграда Николай Павлович жил в постоянной тревоге за судьбу города и оставшихся там детей:

«Очень исстрадался за ленинградцев» (7. 01. 42);

«Сейчас готовим выставку «Литературные места, захваченные фашистами» (среди них наше бесконечно любимое Детское Село» (02. 43).

«Наконец-то кончилась осада и разрушение нашего великого города, — сообщал он Штерну 1 февраля 1944 г., узнав об освобождении Ленинграда. — Но судьба наших памятников Петергофа, города Пушкина, Павловска и других потрясает».[55]

И он начал работать над книгой «Пригороды Ленинграда: города Пушкин, Павловск, Петродворец» (издана в 1946 г.). А вскоре до Анциферова дошла страшная весть о смерти сына в блокадном Ленинграде и об исчезновении дочери. И только в 1948 г. он узнал, что его Татьяна, угнанная на работу в Германию в 1942 г., жива и находится в США.

К Пушкину Анциферов постоянно возвращался на протяжении всей своей творческой жизни. В его архиве хранится неопубликованное исследование «Проблемы изучения «Медного всадника»» с авторской пометой: «СПБ 1923 Москва 1950».

В 1949 г., когда отмечалось 150-летие со дня рождения поэта, Анциферов выступал с докладами и лекциями, участвовал в обсуждении проекта памятника Пушкину в Ленинграде, готовил выставку «Лицейские годы и Петербург Пушкина». В 1950 г. вышли его работы: «Москва Пушкина», «Пушкин в Царском Селе», «Петербург Пушкина».

При чтении книги «Петербург Пушкина», включенной в настоящее издание, следует иметь в виду, что она писалась в пору господства вульгарно-социологического подхода к оценке литературы, в атмосфере оголтелой кампании борьбы с космополитизмом и специально к юбилею поэта. На конференции в Пушкинском доме, сообщает Анциферов Штерну 16 июня 1950 г.:

«говорили странные вещи, утверждали, что Пушкин уже перерос всех декабристов, что он полон ожидания крестьянской революции (словом Чернышевский). Бродский объявил, что Пушкин опирался на разночинцев».

В письмах к Штерну Анциферов сетует, что его работы о Петербурге «отсылают в Обком в Ленинград», а «редакторы печатать не решаются».[56] Книга «Петербург Пушкина» несет на себе печать своего времени, и в ней уже нет того свободного творческого полета, которым так пронизана «Душа Петербурга».

Николай Павлович, как вспоминает его дочь Татьяна Николаевна Камендровская, всегда считал себя «петербуржцем». Потеряв семью, он все свои чувства перенес на любимый город. Он часто приезжал и Ленинград, навещал могилы родных и друзей, бродил по царскосельским паркам и городу в белые ночи, долго сидел у Медного всадника. По свидетельству современников, Анциферов был одарен особым чувством видения города, который он воспринимал отраженным в зеркале истории и культуры.

В январе 1958 г. он завершил мемуары «Путь моей жизни», посвятив их своим внукам — Наталии и Михаилу. 2 сентября этого же года Николай Павлович скончался в Москве.

Не только друзья, но и все встречавшие Анциферова отмечали обаяние и притягательность его личности.

«При всей ценности его литературного наследия главным и самым замечательным его созданием, именно созданием творческого духа человека, была его жизнь, — утверждал Г. А. Штерн. — Для тех, кто знал его, становилась очевидной воплощенная в нем реальная сила добра, правды и любви. Человеческим и нравственным ориентиром для Н. П. Анциферова были, прежде всего, Франциск Ассизский и Герцен. Николай Павлович стоически вынес все обрушившиеся на него удары судьбы и гулаговские испытания. Мы были свидетелями разговора, когда незнакомая нам женщина рассказывала ученице Анциферова О. Б. Враской, что ее муж, атеист и член партии, работавший в 1930-х гг. учителем в Кеми, где и встретил Николая Павловича, часто повторял в кругу домашних: „Я один раз в жизни видел настоящего святого. Запомните его имя — Николай Павлович Анциферов“».[57]

А. М. Конечный, К. А. Кумпан

ПРЕДИСЛОВИЕ

В эпохи кризисов великих культур особенно остро пробуждается сознание содержащихся в них духовных ценностей, особенно ярко поднимается чувство любви к ним и вместе с тем желание и жажда хранить их и защищать. Город один из сильнейших и полнейших воплощений культуры, один из самых богатых видов ее гнезд. Когда колеблется жизненность великой культуры, сердце невольно влечется погрузиться в нее, лучше ее разгадать, слиться с нею теснее. В частности, хождение по памятникам ее становится при этом специфически дорогим делом, хочется особенно жгуче проникнуть и тайну того, что они говорят.

Образы городов давно уже привлекают умы и энергии тех, кто предан «человечности», ощущает свою связь с humanitas[58] и humana civilitas.[59] Давно уже живет в нас потребность путешествовать к замечательным центрам культуры, прошлой и настоящей, читать о них, срастись с ними душою. Давно и в литературе выработался тип книг, посвященных описанию городов.[60] В них много ценного, это одни из наиболее читаемых категорий литературы, это прекрасное пособие для изучения замечательных очагов, где цветут высшие дары человечности. Но надо уметь подойти к сложному предмету познания, в частности, понять город, не только описать его, как красивую плоть, но и почуять, как глубокую, живую душу, уразуметь город, как мы узнаем из наблюдения и сопереживания душу великого или дорогого нам человека.


В предлежащей книге Н. П. Анциферова именно и ставится задача, воплощающая такую идею изучения города, как познание его души, его лика, восстановление ею образа как реальной собирательной личности (Seelengeschichte,[61] la psychologie d'une ville[62]).[63]

Она разрешается на примере великого центра, много дорогого для тех, кто чтит русскую культуру, видит ее своеобразие, ценит многообразные проявления и сочетания свойств. К освещению трудного вопроса привлечен до сих пор не использованный материал — художественная литература, поэзия, беллетристика. Выполнен замысел, сам по себе важный и новый, — с удивительною чуткостью, богатою полнотою, большою содержательностью и редкой любовью. От книги веет особым оригинально индивидуализированным ароматом.

Литература о Петербурге до сих пор бедна и одностороння. Настоящего, солидного, яркого и полного научного путеводителя по его истории до сих пор еще нет. Талантливая книга В. Я. Курбатова[64] дает почувствовать некоторые грани художественного обличья города. С книгой его приятно ходить по улицам и урочищам столицы, смотреть на следы ее прошлого, на физиономию его настоящего и думать о его многосодержательной и многострадальной судьбе. Н. П. Анциферов дал теперь для таких прогулок и таких дум много нового, замечательного материала и осветил его проникновенною мыслью.

«Душа Петербурга» угадана Н. П. Анциферовым удивительно верно, изображена с убедительною цельностью в прекрасно понятом единстве таинственного лика «Северной Пальмиры» на фоне грандиозной истории города «трагического империализма». Впервые сплетён около истории Петербурга такой яркий венок из тех образов, в какие преломлялось лицо создания Петра, града Медного Всадника, в творчестве великих писателей русской земли, ее талантливых поэтов и романистов.

Радостно приветствовать книгу Н. П. Анциферова, пожелать ей достойного успеха. Следует быть благодарным издательству «Брокгауз — Ефрон» за то, что оно дало возможность ей появиться в свет, а затем задумало целый ряд сочинений,[65] в которых будут истолковываться индивидуальные и коллективные образы великих культур, лица, центры, эпохи и течения. Мне очень дорого работать над редактированием предполагаемой серии, для которой настоящая книга Н. П. Анциферова является хорошею «первою ласточкою». Большое благо, что А. П. Остроумова-Лебедева украсила ее своими превосходными рисунками, так тонко схватывающими петербургский пейзаж, так верно отражающими душу города.

Петербург уже пережил апогей своей славы, померк ныне его блеск. Но умирает ли он или только тяжко болен? Будем верить, что он возродится не в прежней царственной мантии, но в новом расцвете научно-художественного зиждительства, идейной работы и культурной энергии, которые станут всенародным достоянием. А теперь книга Н. П. Анциферова поддержит к нему любовь: он призвал на помощь для его истолкования столько мечательных голосов и присоединил к ним свое правдивое слово.


Профессор Ив. Гревс

6 августа 1922 г.

GENIUS LOCI[66] ПЕТЕРБУРГА[67]

Toute la suite des hommes, pendant le cours

de tant de siècles, doit être considérée comme un

même homme qui subsiste toujours et

apprend continuellement.[68]

Pascal «Pensées»[69]

I

Прав ли Паскаль? Можно ли смотреть на историю человечества как на историю человека, который был всегда и учился беспрестанно? Есть ли история — биография рода человеческого? Этот взгляд предполагает такое единство рода и такую цельность, какими обладает только личность. Присуще ли это процессу развития человечества? Как бы ни был велик материал, дающий возможность широко пользоваться обобщениями и усматривать в истории ряд повторяющихся процессов, все же совокупность этих процессов создает неповторимое единство, да и каждый из этих процессов можно назвать повторяющимся только в самых общих чертах. Вместе с Паскалем можем и мы рассматривать историю человечества как индивидуальный целостный и единый процесс, а род человеческий (genus humanum) как живой организм. Человечество с этой точки зрения представляет собою, таким образом, из начала существующее целое, все элементы которого способны существовать только в системе этого целого. Так, сердце, мозг, глаза человека могут быть действенны только в живом человеке. Каждый элемент организма может представлять собою также организм, но только в связи со своим целым; бытие его получает полноту своего значения. К ясному восприятию органичности рода человеческого можно прийти только путем постижения органичности составляющих его частей. Каждый культурно-исторический организм представляет собою весьма сложный комплекс культурных образований, находящихся во взаимной зависимости друг от друга, столь тесной, что какое-либо изменение в одном из них влечет за собою изменение во всем организме. Ип. Тэн,[70] характеризуя культуру зарождающегося абсолютизма во Франции, стремится установить общие черты среди столь чуждых явлений, как меркантилистическая политика Кольбера,[71] стихосложение Буало,[72] богословская концепция Боссюэ «Града Божьего»[73] и стриженые аллеи Версаля. Одним словом, Тэн стремится найти стиль, присущий всем явлениям культурно-исторического типа данной эпохи. А мысля культуру данной эпохи как нечто органическое, как бы живое, можно сказать: найти genius aevi, «дух века».

А. И. Герцен, столь мало теоретически знакомый с проблемами философии истории, своим чутьем подошел к этой задаче и дал нам мимоходом набросок, освещающий эту проблему. В своей статье «Venezia la bella» он пытается представить город как живой организм.

«Вода, море, их блеск и мерцание обязывают к особой пышности. Моллюски отделывают перламутром и жемчугом свои каюты… Земли нет, деревьев нет, что за беда! Давайте еще больше резных каменьев, больше орнаментов, золота, мозаики, ваяния, картин, фресок. Тут остался пустой угол — худого бога морей с длинной мокрой бородой в угол! Тут порожний уступ — еще льва с крыльями и с Евангелием Св. Марка. Там голо, пусто — ковер из мрамора и мозаики туда! Кружева из порфира туда! Победа ли над турками, над Генуей, папа ли ищет дружбы города — еще мрамора, целую стену покрыть иссеченной занавесью и, главное, еще картин. Павел Веронезе, Тинторетто, Тициан — за кисть, на помост: каждый шаг торжественного шествия морской красавицы должен быть записан потомству кистью и резцом».[74]

Как тонко здесь установлена связь между пышностью Венеции и ее несравненного искусства с положением ее среди пустынных лагун. Как хорошо поясняет эту органическую связь сравнение с моллюском, убирающим свое жилище жемчугом!

Герцен на основании общего обзора города дает характеристику его души.

«Один поверхностный взгляд на Венецию показывает, что это город крепкий волей, сильный умом, республиканский, торговый, олигархический, что это узел, которым привязано что-то за водами, — торговый склад под военным флагом: город шумного веча и беззвучный город тайных совещаний и мер…»[75]

Как же можно ознакомиться с исторически сложившимся культурным организмом, чтобы ярко пережить его, ибо без познания его нельзя живо ощущать ход истории как жизненный процесс?

Мало ознакомиться с обрисовкой исторического организма в определенную эпоху — нужно получить представление о его зарождении, развитии, полном моментами преуспевания, упадка и возрождения, — словом, проследить судьбы его борьбы за историческое бытие. Какой же организм избрать для этой цели? Город ли, государство Эллады, Римскую империю, или же какой-нибудь малый образец: рыцарский орден, политическую партию, художественную школу? Все они не представляют достаточно конкретный материал, хотя каждый из них имеет свою «душу», своего, только ему присущего, гения.

Какой же культурно-исторический организм легче и полнее раскроет свою душу? Его нетрудно найти. Это родной город.

II

Город мы воспринимаем в связи с природой, которая кладет на него свой отпечаток; город доступен нам не только в частях, во фрагментах, как каждый исторический памятник, но во всей своей цельности; наконец, он не только прошлое, он живет с нами своей современной жизнью, будет жить и после нас, служа приютом и поприщем деятельности наших потомков. Город — для изучения самый конкретный культурно-исторический организм. Душа его может легко раскрыться нам. Так, тосканский город Сьена обещает не только изучающему его, но даже каждому, входящему в него, раскрыть не только ворота, но и сердце. На его Porta Camolia сохранилась надпись: «Cor tibi magis Sena pandit».[76]

Как же подойти к городу, чтобы раскрылась его душа? Тютчев учил нас чувствовать природу:

Не то, что мните вы, природа,
Не слепок, не бездушный лик.
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.[77]

Как же научиться понимать язык города? Как вступить с ним в беседу? Ни в коем случае не следует превращать город в музей достопримечательностей,[78] которые показываются при экскурсиях, как невежественными фантазерами-гидами, так и специально подготовленными руководителями.

Экскурсия должна быть постепенным покорением города познанию экскурсантов. Она должна раскрыть душу города и душу, меняющуюся в историческом процессе, освободить ее из материальной оболочки города, в недрах которой она сокрыта, провести, таким образом, процесс спиритуализации города. Тогда явится возможность вызвать беседу с душой города и, быть может, почувствовать некоторое подобие дружбы с ним, войти с ним в любовное общение…

Тонкая ценительница Италии — Вернон Ли,[79] глубоко почувствовавшая ее искусство и природу, пишет:

«Места и местности… действуют на нас, как живые существа, и мы вступаем с ними в самую глубокую и удовлетворяющую нас дружбу».[80]

И она перечисляет дары дружбы с этим «нечеловеческим существом»: очарованность, подъем духа, счастливое просветление чувств, воспоминания, которые звучат в нашей душе подобно мелодии. Вернон Ли вспоминает один образ из римской религии — Genius loci, божество местности. От античности сохранились нам изображения олицетворенных городов. И ныне мы находим в Париже статуи городов на площади Согласия,[81] порожденные античной традицией. Город символизируется в виде величественных женщин, увенчанных коронами из зубчатых стен и башен. Вернон Ли справедливо протестует против этой подмены существа духовного материальным образом, не имеющим с ним внутренней связи. Видимое воплощение божества местности — это «сам город, сама местность как она есть в действительности; черты, речь его — это форма земли, наклон улиц, звуки колоколов или мельниц и, больше всего, быть может, особенно выразительное сочетание города и реки…»,[82] и мы добавим еще: запахи города. Но есть в городе уголки, где мы чувствуем особое присутствие этого «божества».

Вот этот мост дугой над тихой канавкой, сжатой тяжелым гранитом, эта приземистая желтая башня, подпирающая арку дворца, из-под которой видна широкая река, покрытая тихо шелестящими льдинами, подобно стае лебедей, медленно свершающих свой путь, и там за рекой стены мрачной крепости, над которыми вознеслась сверкающая игла, увенчанная Архангелом,[83] — все это единство звуков, красок, форм, игры света и тени, наконец, чувства пространства — составляет целлу[84] храма, где обитает сам genius loci.

III

Описать этот genius loci Петербурга сколько-нибудь точно — задача совершенно невыполнимая. Даже Рим, который был предметом восхищенного созерцания около двух тысяч лет, не нашел еще точного определения сущности своего духа. Правда, такой подход к городу как к живой индивидуальности, которой хочешь не только поклониться (это знал и древний мир), но и познать ее, — такой подход — явление недавнего времени. Однако Вечный город оставил такое обилие следов, запечатленных им на душах созерцавших его, что задача описания «чувства Рима» представляется благодарной. Что же сказать о Петербурге, на возможность восхищения которым указал только двадцать лет тому назад Александр Бенуа,[85] и его слова прозвучали для одних как парадокс, для других как откровение!

Не следует задаваться совершенно непосильной задачей — дать определение духа Петербурга. Нужно поставить себе более скромное задание: постараться наметить основные пути, на которых можно обрести «чувство Петербурга», вступить в проникновенное общение с гением его местности.

Прежде всего, нужно помнить, что genius loci требует ясного взора, не отуманенного хотя бы подсознательными, произвольными образами. Нужно помнить судьбу немецких романтиков, живших сложной, глубокой и яркой внутренней жизнью и вместе с тем столь произвольной. Эти мечтатели, попадая в Рим, томились, не встречая в нем своей фантастики, а более из них ослепленные наполняли его своими призраками, и подлинный город не доходил до их сознания. Всюду они видели только себя, только отражение своих фантазий.[86] Genius loci в этом смысле требует известного самозабвения, очищения себя от предвзятых, непроверенных впечатлений, от мало обоснованных желаний.

Нужно раскрыть свою душу для подлинного восприятия души города.

С чего начать изучение города для постижения его души? При каких условиях легче всего ощутить его индивидуальность?

Л. Н. Толстой в своей эпопее «Война и мир» подсказывает нам правильный путь нахождения целостного образа города: созерцание его с высокой точки при подходящем освещении.

«Блеск утра был волшебный. Москва с Поклонной горы расстилалась просторно с своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звезды, своими куполами в лучах солнца.

При виде странного города с невиданными формами необыкновенной архитектуры, Наполеон испытывал то несколько завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой жизни. Очевидно, город этот жил всеми силами своей жизни. По тем неопределенным признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от мертвого, Наполеон с Поклонной горы видел трепетание жизни в городе и чувствовал как бы дыхание этого большого красивого тела. Всякий русский человек, глядя на Москву, чувствует, что она мать; всякий иностранец, глядя на нее и не зная ее материнского значения, должен чувствовать женственный характер этого города; и Наполеон чувствовал его».[87]

Здесь с изумительной силой выражено восприятие города как нечеловеческого существа с его таинственной жизнью, трепещущей в его плоти, сияющей в его душе. Л. Н. Толстой проникает в стихию этой жизни и определяет ее как стихию женственную, объективно ей присущую и субъективно воспринимаемую русским как материнскую. Такое виденье образа Москвы возможно лишь при условии единовременного ее восприятия с вершины горы или колокольни.

Для постижения души города нужно охватить одним взглядом весь его облик в природной раме окрестностей. Профессор И. М. Гревс рекомендует начинать «завоевание» города с посещения какой-либо вышки.[88] Так, хорошо в Риме прежде всего подняться на Яникульский холм[89] или в сады Monte Pincio;[90] Венецию и Флоренцию обозреть с высоты их стройных кампанилл;[91] Париж с холма Монмартра, из купола храма Святого сердца.[92] Проф. И. М. Гревс справедливо отмечает, что виды à vol d’oiseau[93] мало привлекательны в эстетическом отношении, но для изучения топографии они много дают.[94] И действительно, все представляется плоским, неровности города стираются, перед нами едва намеченный барельеф, приближающийся к плану. Но созерцающий получает возможность увидеть город в рамке окружающей его природы, а без этого его образ не получит завершенности и, следовательно, не сможет быть воспринят как органическое целое. Мы почувствуем здесь воздух местности, которым дышит город. Природа словно входит в город, а город бросает свой отблеск на окружающий пейзаж. Появляется таинственное чувство зарождения города, мы ощущаем его истоки. Легко представить, глядя на широкое пространство, что было время, когда здесь бор шумел и ничего не было, и мы переживаем плодотворный образ материнского лона города и его зарождения. Мы можем отметить места, а то и следы предшественников города, стертые или поглощенные их счастливым соперником. Мы можем выделить первоначальное ядро города, ощутить ярко, конкретно его рост — постепенное покорение территории.

Словом, пристальный — анализирующий и синтезирующий — взгляд с птичьего полета дает самое главное: город ощущается как «нечеловеческое существо», с которым устанавливается поверхностное знакомство, и, может быть, даже здесь полагается начало усвоению его индивидуальности, конечно, в самых общих чертах.

Здесь же мы можем иногда установить даже, к какому типу относится изучаемый город. К тем ли, что возникают стихийно, развиваясь свободно, подобно лесу. Корни таких городов уходят в глубь, до которой не докопаться лопате историка, в глубь, обвеянную таинственными мифами, смысл которых не всегда ясен исследователям. Или же он принадлежит к типу тех городов, что создавались в обстановке уже развитой и сложной культуры, вызванные к бытию общегосударственными потребностями, подобные парку с правильными аллеями, на устройстве которых лежит печать сознательного творчества человека. К типу первых городов принадлежат Рим, Москва… Эти города развивались действительно стихийно. Улицы спутаны, вырастают одна из другой, как ветви могучего дерева, вливаются одна в другую или в площади, как реки, зарождающиеся из озер или протекающие через них. Все на первый взгляд кажется случайным, какой-то прихотью неведомых сил, творивших город. Более внимательный анализ плана дает возможность открыть известную логику в росте города: вокруг ядра наслаиваются новые круги, в этом случае план города напоминает разрез ствола дерева. Ко второму типу можно отнести Нью-Йорк, отчасти Флоренцию[95] и наш Петербург. Правильные линии Васильевского острова, бесконечно длинные проспекты, сходящиеся радиусами к Адмиралтейству, — уже одно это указывает, к какому типу следует отнести Петербург.

Общий взгляд на Петербург уже подсказал нам многое. Перед нами город, возникший в эпоху зарождающегося империализма, в эпоху, когда мощный народ разрывает традиционные путы замкнутого национального бытия и выходит на всемирно-историческую арену, мощно влекомый волею к жизни, волею к власти. Оторванность этой новой столицы от истоков национального бытия, о чем свидетельствует и природа, столь отличающаяся от природы Русской земли, и чуждое племя, ютящееся в окрестностях города, — все это говорит о трагическом развитии народа, заключенного судьбой в пределы, далекие от вольного моря-океана, народа, который должен либо стать навозом для удобрения культур своих счастливых соседей, либо победить, встав на путь завоевательной политики. И само существование столицы на покоренной земле говорит о торжестве ее народа в борьбе за свое историческое бытие и о предназначенности ее увенчать великую империю и стать Северной Пальмирой.[96]

Столица на отвоеванной земле указывает и на возможность бурного разрыва с прошлым, свидетельствует о революционности своего происхождения, об обновлении старого быта, ибо неизбежен здесь обильный приток свежего, порой животворящего, а порой и мертвящего, ветра из краев далеких. Общий вид города говорит и о трудности его рождения, о поте и крови, затраченных на то, чтобы вызвать его к жизни, и вместе с тем о деспотическом характере государства, создавшего его, о рабстве народа, покорно отдавшего свою жизнь на закладку города, к которому он питал враждебное чувство. Седая старина знает о человеческих жертвоприношениях при закладке города, и до сих пор археологи находят кости человеческих жертв под стенами древних городов. Вряд ли найдется другой город в мире, который потребовал бы больше жертв для своего рождения, чем Пальмира Севера. Поистине Петербург — город на костях человеческих. Туманы и болота, из которых возник город, свидетельствуют о той египетской работе, которую нужно было произвести, чтобы создать здесь, на зыбкой почве, словно сотканной из туманов, этот «Парадиз». Здесь все повествует о великой борьбе с природою. Здесь все «наперекор стихиям».[97] В природе ничего устойчивого, ясно очерченного, гордого, указывающего на небо, и все снизилось и словно ждет смиренно, что воды зальют печальный край. И город создается как антитеза окружающей природе, как вызов ей. Пусть под его площадями, улицами, каналами «хаос шевелится»[98] — он сам весь из спокойных прямых линий, из твердого, устойчивого камня, четкий, строгий и царственный, со своими золотыми шпицами, спокойно возносящимися к небесам.

Орлиный взгляд с высоты на Петербург усмотрит и единство воли, мощно вызвавшей его к бытию, почует строителя чудотворного, чья мысль бурно воплощалась в косной материи. Здесь воистину была борьба солнечного божества космократора Мардука с безликой богиней хаоса Тиамат![99] Да, без образа Петра Великого не почувствовать лица Петербурга! Вяземский под пыткой свидетельствовал, что при Петре пели, льстя ему: «Бог идеже хощет, побеждается естества чин».[100]

Почти у подножия Исаакия, на площади, с двух сторон замкнутой спокойными, ясными и величественными строениями Адмиралтейства, Синода и Сената, омываемый с третьей царственной Невой, стоит памятник Петру Первому, поставленный ему Екатериной Второй:

Petro Primo Catharina Secunda.[101]

Если кому-нибудь случится быть возле него в ненастный осенний вечер, когда небо, превращенное в хаос, надвигается на землю и наполняет ее своим смятением, река, стесненная гранитом, стонет и мечется, внезапные порывы ветра качают фонари, и их колеблющийся свет заставляет шевелиться окружающие здания пусть всмотрится он в такую минуту в Медного Всадника, в этот огонь, превратившийся в медь с резко очерченными и могучими формами. Какую силу почувствует он, силу страстную, бурную, зовущую в неведомое, какой великий размах, вызывающий тревожный вопрос: что же дальше, что впереди? Победа или срыв и гибель?

Медный всадник — это genius loci Петербурга.

Перед нами город великой борьбы. Могуча сила народа, создавшего его, но и непомерно грандиозны задачи, лежащие перед ним, — чувствуется борьба с надрывом. Великая катастрофа веет над ним как дух неумолимого рока.

Петербург — город трагического империализма.

IV

Годы вносили в строгий и прекрасный покров Северной Пальмиры все новые черты империализма. Словно победоносные вожди справляли здесь свои триумфы и размещали трофеи по городу. А Петербург принимал их, делал своими, словно созданными для него. На набережной Невы, против тяжелого и величественного корпуса Академии художеств, охраняя ее гранитную пристань, поместились два сфинкса — с лицом Аменготепа III Великолепного, фараона времен блеска Египетской империи.[102]

И эти таинственные существа, создание далеких времен, отдаленных стран, чуждого народа, здесь, на брегах Невы, кажутся нам совсем родными, вышедшими из вод великой реки столицы Севера охранять сокровища ее дворцов. Хорошо посидеть здесь, под ними, на полукруглых гранитных скамьях и, глядя на то, как плещутся воды, вспомнить стихи Вячеслава Иванова:

Волшба ли ночи белой приманила
Вас маревом в полон полярных див,
Два зверя-дива из стовратых Фив?
Вас бледная ль Изида полонила?
Какая тайна вас окаменила,
Жестоких уст смеющийся извив?
Полночных волн немолкнувший разлив
Вам радостней ли звезд святого Нила?[103]

А на краю города, за речкой Карповкой, другие пленники жарких стран, родные сфинксам пальмы в тропическом уголке Ботанического сада, и среди них романтическая Attalea princeps, героиня рассказа Гаршина.[104] Вот и попала «прекрасная пальма», о которой грезила одинокая сосна, покрытая снежной ризой, из края, «где солнца восход», на север далекий.[105]

Рядом с Зимним дворцом, вплотную к нему, высится здание Эрмитажа «места уединения». Блуждая по нему, можно «приобщиться душой к бесконечности пространств и времен» (Бунин).[106] Нас окружит здесь мир образов далекого Египта, светлой Эллады, и могучего Рима, и царства неукротимых скифов, нас озарит здесь радость возрождения и блеск прекрасной Франции.

Северная Пальмира, лелея мечту о великодержавстве, хранит все это в своих недрах.

Она позвала лучших архитекторов Европы, чтобы они своими зданиями поведали миру о желаниях столицы севера.

При въезде в Неву чужестранца встречает стройная и суровая колоннада Горного института дорического ордера. Воздвиг ее здесь как пропилеи Петербурга, Воронихин,[107] вдохновленный храмами Пестума — древней Посейдонии,[108] города бога морей.

На остром углу Васильевского острова, против храма Плутоса Биржи,[109] высятся две колонны,[110] украшенные носами кораблей в память тех ростр, что некогда стояли на римском форуме. Римляне, одержав первую морскую победу, выставили напоказ всем гражданам корабельные носы вражеских судов. Ростры — символ владычества над морем, и не случайно они украсили одно из самых заметных мест Петербурга.

У Мойки остров, обнесенный высокой красной стеной. Канал разрывает ее, а над каналом высится величественная арка,[111] достойная украсить Вечный город. Стройно вознеслась она над каналом, словно призывая победоносные галеры пройти под собою. И стоит она здесь, в глухом месте города, точно лишняя, и чернеют под ней мачты кораблей на фоне неугасающей зари белых ночей. И кажется она каким-то призраком. На этой Новой Голландии лежит тоже печать трагического империализма.

На самой древней площади города, возле Троицкого храма,[112] возносит свои минареты навстречу хмурому небу голубая мечеть.[113] Новый образ необъятной империи, уносящий мысль в далекие края Востока, к славному городу Самарканду. А недалеко от нее, у Невы, против домика Петра Великого, два маньчжурских льва[114] — свидетели дальневосточных устремлений.

Страны юга, запада и востока имеют своих заложников в Северной Пальмире. Воля к великодержавству чувствуется в Петербурге. О каких же границах мечтает он? Не о тех ли, которые набросал нам Тютчев в своей «Русской географии»?

Семь внутренних морей и семь великих рек…
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…
Вот Царство русское… и не прейдет вовек,
Как то провидел Дух и Даниил предрек.[115]

Хорошо желающему понять душу нашего города, посетить все эти места Петербурга, побродить среди мощных колонн Горного института, вызывая образы лучших дорических храмов, уносясь мечтой под благодатное небо Эллады и Италии, посидеть на гранитных плитах у подножия сфинксов, насытить душу сокровищами Эрмитажа, полюбоваться с Троицкого моста вереницей белых колонн Биржи и двумя красными рострами (когда же наконец очистят площадь перед ними?),[116] что виднеются за раздольем невской шири, и, наконец, в белую ночь постоять у Мойки перед аркой Новой Голландии…

И все это без суеты и деловитости, с душой, открывшейся для тихого созерцания. В такие минуты между вами и городом родится незримая связь, и его genius loci заговорит с вами.

* * *

Как уже было сказано выше, Петербург следует отнести к типу тех городов, которые возникли в силу сложных потребностей развивающегося государства. Такие города создавались по определенному плану, а не развивались чисто стихийно, и они носят печать своего создателя.[117]

Счастливая особенность Петербурга заключается в том, что целые площади его построены по одному замыслу и представляют собою законченное художественное целое. Архитектура Петербурга требует широких пространств, далеких перспектив, плавных линий Невы и каналов, небесных просторов, туч, туманов и инея. И ясное небо, четкие очертания далей так же помогают нам понять архитектурную красоту строений Петербурга, как и туманы в хмурые, ненастные дни. Здесь воздвигались не отдельные здания с их самодовлеющей красотой, а строились целые архитектурные пейзажи. На всех «ответственных местах» превосходные здания. Если смотреть с Троицкой площади на восток панорама Невы завершается силуэтом Смольного института. Отделение Малой от Большой Невы со стороны Васильевского острова отмечено белоколонной биржей Томона, со стороны Петербургской стороны — Петропавловской крепостью. Непрерывная цепь старинных зданий делает красивый изгиб, соединяя биржу с грандиозной постройкой Делямота — Академией художеств. С этой стороны Нева замыкается колоннадой Горного института. Три бесконечных проспекта: Невский, Гороховая и Вознесенский упираются в Адмиралтейство. Далеко видимый угол Невского у Мойки украшен Строгановским дворцом Растрелли[118] и т. д. Все эти здания оживают и раскрывают свою красоту, как части городского пейзажа.

В качестве примера площади, созданной как единый художественный замысел, может явиться Сенатская площадь.

Захаров и Росси окружили ее бледно-желтыми с белым колоннами и орнаментами строениями позднего классицизма. Дворцовая площадь, правда, не создана в одном стиле, однако ее дворцы, мощная арка Генерального штаба, заставляющая вспомнить гигантский размах дуги базилики Константина[119] на Римском форуме, гранитная колонна с ангелом, грозно указующим на небо, ее широкие перспективы на Мойку, на сады, за которыми темнеет громада Исаакия и сверкает его купол темного золота, и, наконец, выход к Неве и очертания островов с их строениями — все это составляет одно художественное целое, один несравненный архитектурный аккорд. Есть, наконец, в Петербурге целый квартал, созданный по плану одного архитектора (Росси). Это площадь Александрийского театра (к сожалению, изуродованная несколькими нелепыми новыми домами[120]), вся Театральная улица и площадь у Чернышева моста. Было где строителю разгуляться на воле!

Эти «урочища» Петербурга представляют редчайшую архитектурную ценность. Столько смелых замыслов получило здесь возможность воплотиться! Но Петербург может быть назван и «приютом несовершенных дел». Мечта Петра создать из Васильевского острова новую Венецию осталась мечтой. Чудесная колокольня не увенчала собою величественные постройки Смольного института.[121] Глядя на безвкусные новые здания, испортившие вид на Адмиралтейство с Невы,[122] с горечью вспоминаешь о римской мечте Росси. Вот содержание его записки:

«Размеры предлагаемого мною проекта превосходят те, которые римляне считали достаточными для своих памятников. Неужели побоимся мы сравниться с ними в великолепии? Цель не в обилии украшений, а в величии форм, в благородстве пропорций, в нерушимости. Этот памятник должен стать вечным».[123]

Далее Росси вкратце излагает суть проекта. Новая набережная должна была иметь 300 саж. длины, причем ее прорезывали десять огромных арок в 12 саж. ширины каждая. Вышина их была достаточна для того, чтобы под ними свободно могли проходить по каналам суда в Адмиралтейство. Все это Росси предлагал возвести из гранита. На набережной он ставил три огромных ростральных колонны на могучих массивах.[124]

Это свойство Петербурга рождать грандиозные проекты присуще ему и поныне. Вспомним хотя бы проект «Нового Петербурга» Фомина на острове Голодае,[125] проект целого комплекса площадей, колоннад, арок и фронтонов. Недавно созданный «Музей города»[126] приютил эти невоплотившиеся замыслы, рожденные широкими возможностями, отчасти осуществленными в Петербурге, полном пафоса шири.

И теперь, в дни голода и холода, полной разрухи, мы встречаемся с планом превращения в короткий срок необъятных пространств Марсова поля в цветущий сад!

В заключение общей характеристики города следует отметить еще одну черту: власть города над творчеством архитекторов чужих краев, несмотря на всю гениальность некоторых из них. Эта власть дает нам право говорить о творениях Растрелли, Томона, Гваренги как созданиях русского стиля. Александр Бенуа, указывая на своеобразную физиономию нашего города, столь долго и упорно отрицавшуюся, говорит:

«…Только намерение было сделать из Петербурга что-то голландское, а вышло свое, особенное, ну ровно ничего не имеющее общего с Амстердамом или Гаагой. Там узенькие особнячки, аккуратненькие, узенькие набережные, кривые улицы, кирпичные фасады, огромные окна — здесь широко расплывшиеся, невысокие хоромы, огромная река с широкими берегами, прямые по линейке перспективы, штукатурка и небольшие оконца» («Мир Искусства», 1902, № 1).[127]

Эта черта Петербурга свидетельствует о цельности его, о глубокой органичности. Все прекрасное становится его частью, усваивается им, одухотворяется своеобразной стихией города.

Эту черту столица великой империи передала своему избранному сыну и певцу — Пушкину, с его «всечеловеческой душой, способной ко всемирной отзывчивости» (Достоевский).[128] И только уродство остается как болезненный нарост на величавом организме города. Бесхарактерная эпоха конца XIX века испортила строгий облик Петербурга своими строениями в ложнорусском стиле, своим неархитектурным «стилем модерн» и, наконец, столпотворением вавилонским всех стилей, лишенных своей души.[129]

V

Так, всматриваясь во внешний облик города, мы выделяем в нем наиболее существенные черты, определяющие его характер.

Хорошо, однако, приобщить к видимому городу незримый мир былого. Прошлое, просвечивая сквозь настоящее, углубляет наше восприятие, делает его более острым и чутким, и нашему духовному взору раскрываются новые стороны, до сих пор скрытые. Созерцание старого дома возвращает нам мир, который видел этот дом юным, и воскресший мир дает возможность видеть то, что прежде оставалось незримо.

К этому одухотворению, порождаемому историческим чувством, удачно прибегает Андрей Белый в своем романе «Петербург», например, при описании Михайловского замка.

Прежде всего набросок строения:

«Страшное место увенчивал великолепный дворец; вверх протянутой башней напоминал он причудливый замок: розово-красный, твердо-каменный; венценосец проживал в стенах тех; не теперь это было, венценосца того уже нет. Во Царствии Твоем помяни его душу, о Господи!»[130]

Историческое чувство пробуждено. Вызван образ несчастного императора.

«Вероятно, не раз появлялась курносая в белых локонах голова в амбразуре окна! Вон окошко, не из этого ли?»

Какая конкретизация!

«И курносая в локонах голова томительно дозирала пространства за оконными стеклами; и утопали глаза в розовых угасаниях неба».

Наиболее ярко можно ощутить Павла I, если представить то, что он созерцает в данную минуту.

«У подъезда стоял павловец-часовой в треугольной шапке с полями и брал ружьем на караул при выходе златогрудого генерала в андреевской ленте, направлявшегося к золотой, расписанной акварелью карете, краснопламенный высился кучер с приподнятых козел; на запятках кареты стояли губастые негры.

Император Павел Петрович, окинувши взглядом все это, возвращался к сантиментальному разговору с кисейно-газовой фрейлиной, и фрейлина улыбалась; на ланитах ее обозначались две лукавые ямочки и черная мушка».

Но мирная картина исчезает. Страшные образы трагедии 1801 года сменяют ее. Не стало императора — мальтийского рыцаря.

«А луна продолжала струить свое легкое серебро, падало оно на тяжелую мебель императорской спальни; падало на постель, озолощая блеснувшего с изголовья амурчика; падало оно и на профиль, смертельно-белый, будто прочерченный тушью. Где-то били куранты; в отдалении повсюду топотали шаги».

Так заставляет нас Андрей Белый пережить Инженерный замок со всем своим историческим наследием, преломленным настоящей минутой.

Большое значение для одухотворения города имеет природа. Смена дня и ночи заставляет чувствовать органическое участие города в жизни природы. Утро убирает его часто перламутровой тканью туманов, пронизанных солнечными лучами. Вечер набрасывает на него кроваво-блещущий покров…

И белая ночь наполняет его своими чарами, делает Петербург самым фантастическим из всех городов мира (Достоевский).[131] Мистерия времен года, породившая мифы всех народов, превращает самый город в какое-то мифическое существо.

Петербургская осенняя ночь с ее туманами или ветрами напоминает, что под городом древний хаос шевелится. Гоголь, Одоевский, Достоевский знали эти ночи, и душа Петербурга открывалась им в осеннем ненастье. Пушкин указывал нам путь к ней через сверкающий зимний день.

Каждое место требует знания дня и часа. Новая Голландия и сфинксы лучше всего в ясную летнюю ночь. Сенатская площадь в зимнее утро, когда на деревьях иней и солнце светит нежно и бессильно.

Еще большее значение имеет в этом смысле природа для окрестностей Петербурга.

Петергоф может раскрыться нам и в ясный осенний вечер среди неопалимых купин ярко пылающих кленов, но мы не должны соблазниться очарованием этого образа. Мужественный характер летней резиденции Петра выявится полнее в другую пору. Час явления genius loci Петергофа наступает в летний день, когда дует порывистый ветер; по темно-синему небу быстро несутся легкие облака, то скрывая солнце, то открывая его; причудливые тени плывут по сочно-зеленой траве, скользят по пихтам и каштанам, обволакивают сверкающие золотом статуи; ветер колеблет струи фонтанов и на потемневшем буро-синем море вздувает пену волн; доносится крик незримой чайки. Стихии ветра и воды сродни Петру Великому. В. А. Серов удачно изобразил на фоне строящегося Петербурга на берегу Невы могучую фигуру царя, рассекающего грудью ветер, а за ним едва поспевающих, с трудом держащихся на ногах спутников.[132] В Петергофе, несмотря на позднейшие изменения, еще ощутим дух Строителя Чудотворного, и для него наиболее выразительным часом явится мужественная пора летнего дня при ветре, при быстрой смене освещения.

И Павловск может увлечь нас в разные часы: и в серенький зимний день, и в улыбающееся весеннее утро, но не в них раскроется в полноте его душа.

Дворец с белыми колоннами, выступающими на матово-желтом фоне, под круглым куполом, изящное создание Камерона,[133] парк с нежными очертаниями холмов и рощиц, застенчивые памятники, вызывающие образы: любви, дружбы и смерти; туманы над тихо журчащей Славянкой, — все это полно женственной мягкости и пассивности. Вся природа здесь глубоко спиритуализирована. Павловский парк elisium теней.[134] Ясный осенний вечер — наиболее родственный ему час; «кроткая улыбка увяданья»[135] ему наиболее к лицу. Павловск нашел своего поэта, вполне конгениального. В. А. Жуковский для описания его избирает осеннюю пору, полную меланхолии.

Славянка тихая, сколь ток приятен твой,
Когда в осенний день в твои глядятся воды
Холмы, одетые последнею красой
Полуотцветшие природы!
Спешу к твоим брегам… свод неба тих и чист;
При свете солнечном прохлада повевает;
Последний запах свой осыпавшийся лист
С осенней свежестью сливает.
……………………………………………………
(«Славянка»)

Глубокая тишина увяданья, баюкающая душу, уносящая в мир воспоминаний. Еще сильнее ее власть в вечерний час.

Сколь милы в Павловске вечерние картины.
Люблю, когда закат безоблачный горит;
Пылая, зыблются древесные вершины,
И ярким заревом осыпанный дворец,
Глядясь с полугоры в водах, покрытых тенью,
Мрачится медленно, и купол, как венец,
Над потемневшею дерев окрестных сенью
Заката пламени сияет в вышине
И вместе с пламенем заката угасает.
(«Первый отчет о луне»)[136]

Подобно тому как цветок имеет свою пору цветения, так и местность с яркой индивидуальностью в определенный час открывает наиболее полно скрывающийся в ней genius loci. Нужно много пережить все связанное с данной местностью, чтобы уметь правильно определить наиболее сродную ей пору. Быть может, подобные суждения субъективны, но поиски выразительного часа не должны быть признаны всецело произвольными, а потому излишними. В них можно обрести познание некоторой правды о духе местности.

Звуки и запахи должны быть также приняты во внимание при этих поисках.

VI

Однако для понимания души города мало своих личных впечатлений, как бы ни были они пережиты правдиво и сильно. Необходимо воспользоваться опытом других, живших и до нас, знавшим Петербург в прошлом.

Где же лучше всего искать материал для нахождения этих следов Петербурга на душах людей?

Наша художественная литература чрезвычайно богата ими. Ознакомившись с этим материалом, мы можем прийти к интересному выводу. Отражение Петербурга в душах наших художников слова не случайно, здесь нет творческого произвола ярко выраженных индивидуальностей. За всеми этими впечатлениями чувствуется определенная последовательность, можно сказать, закономерность. Создается незыблемое впечатление, что душа города имеет свою судьбу, и наши писатели, каждый в свое время, отмечали определенный момент в истории развития души города.[137]

Трагический империализм Петербурга, его оторванность от ядра русского народа не сделали его безликим, бездушным, общеевропейским городом, каким-то переходным местом в пространственном отношении (из России на Запад, «окно в Европу») и во временном (от Московии к Великой Российской Империи).

Город Петра оказался организмом с ярко выраженной индивидуальностью, обладающим душой сложной и тонкой, живущей своей таинственной жизнью, полною трагизма.

Его genius loci откроется нам, когда мы, пережив образы Петербурга в русской художественной литературе, будем сосредоточенно всматриваться в него с высоты Исаакиевского собора и странствовать по просторам его площадей, по его стройно сходящимся улицам и по многочисленным набережным с плавными линиями, украшенными узорчатыми чугунными решетками, всегда и всюду чувствуя присутствие державной Невы.

* * *

Есть еще один материал, совершенно пренебрегаемый, однако пригодный для характеристики города. Я имею в виду названия улиц, городских ворот, гостиниц и так далее. Вероятно, всякий замечал, что у каждого города есть свой стиль этих названий, определяемый гением города.

Разве не характеризуют Париж следующие наименования: Avenue des Gobelins,[138] Rue de la Perle,[139] Ruelle du Paon Blanc,[140] или названия юмористические: Rue du Chat qui pêche,[141] Hôtel d'un chien qui fume[142] и т. д. Бесчисленные наименования святых, или улица монахов, улица канониц напомнят нам о временах, когда Прекрасная Франция была лучшей дочерью католической церкви.

Особый интерес представляют названия улиц Москвы. Наряду с церковными, чрезвычайно обильными, как и подобает для сердца «Святой Руси», наряду с историческими и топографическими, неизбежными для каждого древнего города, есть ряд названий, чрезвычайно характерных именно для Москвы. Например, комплекс улиц у Арбатской площади: Поварская, с ее переулками Скатерным, Хлебным, Столовым, напоминает о хозяйственности князей-строителей радушной Москвы. Или улицы с уменьшительными окончаниями, так ласкающие слух всех любящих Москву: Полянка, Ордынка, Палиха, Плющиха и т. д.

Все приведенные названия нисколько не связаны непосредственно с городом, как, например, Сухаревская площадь или Кремлевская набережная. Наконец, упомянутые улицы не являются всем известными, как Кузнецкий мост или Красная площадь, и их названия сами по себе не говорят о связи с Москвой. Только подбор образов этих имен и даже их звук проникнуты московским духом.

Что же дают нам названия Петербурга? Ничего яркого, особенно выразительного мы в них не найдем. И разве это не характеризует его, разве это не к лицу строгому и сдержанному городу? Его имена либо топографические — Невский, Каменноостровский, либо ремесленного происхождения — Литейный, Ружейная, Гребецкая, Барочная и т. д., либо свойственные столицам, в честь дружественных наций: Итальянская, Английская, Французская, либо совершенно лишенные образности, наиболее характерные для Петербурга: Большие, Малые, Средние проспекты и бесчисленные линии и роты вытянутые в шеренгу и занумерованные.

Городские названия — язык города.[143] Они расскажут о его топографии, о его окрестностях, истории, героях, промышленности, идеях, вкусах, юморе. Они так же определяют стиль города, как его строения, его легенды, его сады.

Изучение города как органического целого дает опыт постижения историко-культурного организма в его видоизменениях. Этим самым будет дан ключ к пониманию и того, что уже не удастся изучить здесь описанным конкретным путем, и вместе с тем будет создан масштаб для оценки всей разницы между знанием, полученным путем видения цельного образа, и знанием того, о чем удается только услышать или прочитать. Если сумеем воспользоваться полученными живыми образами, в дальнейших занятиях это поможет ощутить прошлое живым, конкретным, а потому и доступным пониманию, вызывающим любовь. Прошлое всего человечества будет воспринято тогда как жизнь единого целого.

Пробудившаяся любовь к былому — великая сила. Она преодолевает всепобеждающее время и ставит нас лицом к лицу с жизнью наших предков.

Наша любовь возрождает прошлое, делает его участником нашей жизни.

Так явственно, из глубины веков,
Пытливый ум готовит к возрождению
Забытый гул погибших городов
И бытия возвратное движение.
(А. Блок. «На небе зарево»)

ОБРАЗЫ ПЕТЕРБУРГА

О Рим, ты целый мир![144]

(Гете)

Образ города имеет свою судьбу. Судьба понимается здесь как органическое развитие единичного явления. Понятие судьбы приложимо только к личности как носительнице индивидуального начала. Судьба есть историческое выявление личности. Безликий процесс не может быть определяем судьбой. Таким образом, здесь утверждается идея индивидуальности образа города, имеющего свою судьбу. Он живет своей жизнью, как и сам город, независимой от впечатлений отдельных его обитателей. Он имеет свои законы развития, над которыми не властны носители этого образа, его выразители. Личность, созерцающая город, конечно, кладет на отображенное ею впечатление печать своей индивидуальности, но эта печать видоизменяет только детали. Не всякий, конечно, обитатель является носителем образа города, как чего-то цельного, органичного, самодовлеющего. Только наиболее чуткие из них познают лицо города. Нужно помнить, что познание является отчасти самопознанием, так как город открывает свое лицо только тому, кто хоть ненадолго побывал его гражданином, приобщился к его жизни, таким образом сделался частицей этого сложного целого. Кто же лучше всего сможет выразить образ города, как не художник, и, может быть, лучше всего художник слова? Ибо ему наиболее доступно целостное видение города, которое может привести к уяснению его идеи. Художник-мыслитель может найти лoyoc[145] города и передать его в художественной форме. Одни писатели создавали случайные образы, откликаясь на выразительность Петербурга, другие, ощущая свою связь с ним, создавали сложный и цельный образ северной столицы, третьи вносили сюда свои идеи и стремились осмыслить Петербург в связи с общей системой своего миросозерцания; наконец, четвертые, совмещая все это, творили из Петербурга целый мир, живущий своей самодовлеющей жизнью.

Цель этой работы — набросать очерк развития образа Петербурга, основываясь на памятниках русской литературы. Работа, таким образом, относится к области истории культуры, а не искусства. Изменяющийся с годами образ Петербурга рассматривается здесь как явление духовной культуры, ввиду чего эволюция образа намечается вне художественных оценок. Подобная работа, строго говоря, преждевременна. Еще не написана история русской культуры, на фоне которой было бы возможно проследить эволюцию образа, отражающего духовное состояние русского общества. Но работа, лежащая перед исследователем русской культуры, особенно нового времени, столь велика, что ее хватит на несколько поколений ученых. Ввиду этого следует уже теперь выдвигать некоторые проблемы из области духовной культуры нового времени, не упуская из виду, что они являются лишь опытами, которые подлежат критической проверке и существенным изменениям.

Здесь предполагается лишь установить вехи, знаменующие этапы развития образа Петербурга. Желательно было бы использовать весь богатый материал отражения Петербурга в сознании русского общества. Надеемся, что этот труд удастся выполнить в будущем тем, кто поймет великую культурную ценность Петербурга.

Здесь задача поставлена более простая. Материал привлечен из области художественной литературы. Какой-нибудь выразительный отрывок заменит собою целую серию, не вносящую при сопоставлении с ним ничего существенно нового в обрисовку образа города.

Цитаты здесь рассматриваются не только как иллюстрации, поясняющие ту или другую мысль автора. Они здесь являют самый образ и заменяют, таким образом, картины в тексте. Этим оправдывается их обилие и их размеры. Книга благодаря этому отчасти приспособлена для целей хрестоматии. Иногда, впрочем, приходилось сокращать текст, выпуская из него менее значительные места, изредка даже передавать его своими словами, в случае малой значимости текста.

В заключение этих предварительных замечаний, следует отметить, что под городом здесь подразумевается по преимуществу его внешний облик, его архитектурный пейзаж. Весь остальной материал привлекается для комментирования внешнего облика.

Так, например, вопросы быта затрагиваются постольку, поскольку иллюстрируют внешний облик города. Общие идеи здесь привлечены только в интересах понимания выражения лика города. Методически вопрос поставлен так: через познание внешнего облика города к постижению его души.[146]

I

Трудно установить момент зарождения образа города, даже возникшего при таких благодарных обстоятельствах для сознательной оценки его, как Петербург, — город, воздвигнутый в момент великой борьбы, в эпоху рождения империализма.[147] Не скоро наступает момент созерцания, благоприятный появлению художественного синтетического образа, историю которого надлежит здесь наметить, поскольку он отразился в русской художественной литературе. Из русских художников слова едва ли не первый Сумароков придал ему определенные черты.

Петербург в творчестве Сумарокова намечается как город священный. Название Санкт-Петербург приобретает для него особое значение. Молодость города словно лишает его должной величественности. Сумароков ввиду этого старается в седой старине найти подготовку создания Петербурга, чтобы придать этим образу города ореол древности. Александр Невский является предтечей Петра Великого.

Сему великолепну граду
Победой славу основал.
(«Стихиры Св. Александру Невскому»)

Прах Александра должен храниться в недрах города, обязанного ему своим существованием.

Ликуйте вы, Петровы стены,
Играйте, Невски берега!

То, что должно было совершить Петру, он свято выполнил.

На берегу потоков Невских
Святого Александра гроб!

Петр, преемник Александра, в своей новой столице воздвигает ему храм, с которым связывается палладиум нового города.

Возведен его рукою
От нептуновых свирепств
Град, убежище покою,
Безопасный бурных бедств,
Где над чистою водою
Брег над чистою Невою
Александров держит храм.
(«Ода на победу Петра I»)[148]

Петрополь не чуждый России город, знаменующий разрыв с прошлым. Нет, Санкт-Петербург имеет глубокие корни в Святой Руси. Он является городом «солнца земли русской»,[149] Александра Невского. Не умалить значение Петра хотел этим Сумароков, но возвеличить, озарив его город священным блеском.

Но эта перспектива в глубину прошлого не должна отвлечь внимание от настоящего. Прошлое только подчеркивает величие настоящего, служит залогом раскрытия в будущем великих судеб. Новый город — столица великой империи, полной развертывающихся сил для победоносного роста. Народ великой равнины простер свою десницу для господства над морями.

Мать-земля сырая была божеством народа пахарей. Теперь он поклонился новому божеству — Нептуну, владыке моря-океана, воплотившемуся в царе Петре.

Вижу на волнах высоких
Нового Нептуна я,
Слышу в бурях прежестоких,
Рев из глубины тая,
Бездна радость ощущает,
Бельт веселье возвещает.[150]

Стихии радостно покоряются трезубцу нового повелителя вод. Нептун укрощает ветры. Quos ego![151]

Ваше суетно препятство,
Ветры, нашим кораблям.
Рассыпается богатство
По твоим, Нева, брегам.
Бедны пред России оком
Запад с югом и востоком.
(«Дифирамб 1-й»)

Петр Великий, укротитель стихий, является повелителем всего мира, ибо нет ему равного.

Только герб российский веет,
Флоты разных там держав.
Петр над всеми власть имеет
Внемлют все его устав.
(«Ода на победу Гос. Имп. Петра I»)[152]

Таков величавый и ликующий образ Петербурга в творчестве Сумарокова. Город, освященный традицией, имеющий глубокие корни в прошлом. Однако только будущее раскроет все величие Северной Пальмиры. Город Св. Петра на севере заменит собою город Св. Петра на юге. Петербург станет новым Римом. Сумароков принимает пророческий тон:

«Узрят тебя, Петрополь, в ином виде потомки наши: будешь ты северный Рим. Исполнится мое предречение, ежели престол монархов не перенесется из тебя… Может быть, и не перенесется, если изобилие твое умножится, блата твои осушатся, проливы твои высокопарными украсятся зданьями. Тогда будешь ты вечными вратами Российской Империи и вечным обиталищем почтеннейших чад российских и вечным монументом Петру Первому и Второй Екатерине»

(«Слово 5-ое: на открытие Импер. Спб. Академии художеств»).

Образ Северного Рима пленял и Ломоносова, и он восхищался, взирая на то, как

В удвоенном Петрополь блеске
Торжественный подъемлет шум.
(«Ода на день восшествия на престол Имп. Екатерины II-ой»)[153]

Но он вносит смягчающий мотив, ограничивающий всесокрушающий империализм. Он восхваляет царицу за то, что она миролюбива.

Не разрушая царств, в России строишь Рим.
Пример в том Царский дом, кто видит, всяк дивится,
Сказав, что скоро Рим пред нами постыдится.[154]

Вернулся золотой век! Вся в лучезарном сиянии Северная Пальмира горит и сверкает.

В стенах Петровых протекает
Полна веселья там Нева,
Венцом, порфирою блистает,
Покрыта лаврами глава.
Там равной ревностью пылают
Сердца, как стогны, все сияют
В исполненной утех ночи.
О сладкий век! о жизнь драгая!
Петрополь, небу подражая,
Подобны испустил лучи.
(«На день восшествия на престол Имп. Елизаветы Петровны»)[155]

Краски описания сверкают и ликуют.

Над городом веет дух Петра — его гения-хранителя.

…Образом его красуется сей град,
Взирая на него — Перс, Турок, Гот, Сармат
Величеству лица геройского чудится,
И мертвого в меди бесчувственной страшится.
(«Надписи на статуе Петра Великого»)[156]

Невелик интересующий нас материал и у Державина. Он испытывает на себе всю силу обаяния сказочно растущей Северной Пальмиры. И все условности стиля его эпохи, требовавшего торжественных славословий, имевших лишь отдаленное отношение к воспеваемым объектам, не могли вполне затемнить подлинности восхищения новой столицей.

Державин прибегает к своеобразному приему описания Петербурга. Перед императрицей Екатериной, плывущей по Неве, развертывается панорама города. Суровый Ладогон с снего-блещущими власами повелевает своей дочери Неве «весть царицу в Понта двери».

И Нева, преклонши зрак
В град ведет преузорочный.
Петрополь встает навстречу;
Башни всходят из-под волн.
Не Славенска внемлю вечу,
Слышу муз афинских звон.
Вижу, мраморы, граниты
Богу взносятся на храм;
За заслуги знамениты,
В память вождям и царям
Зрю кумиры изваянны.
Вижу, Севера столица
Как цветник меж рек цветет,
В свете всех градов царица,
И ее прекрасней нет!
Белт в безмолвии зеркало
Держит пред ее лицом.
Чтобы прелестьми блистало
И вдали народам всем
Как румяный отблеск зарный.
Вижу лентии летучи
Разноцветны по судам;
Лес пришел из мачт дремучий
К камнетесанным брегам.
Вижу пристаней цепь, зданий,
Торжищ, стогнов чистоту,
Злачных рощ, путей, гуляний
Блеск, богатство, красоту,
Красоте царя подобну…
(«Шествие по Волхову рос. Амфитриды»)

Вот образ Северной Пальмиры, далекий от жизненной правды, включающий лишь то, что могло послужить ее прославлению. Но этот образ был близок, понятен всем, дышавшим крепким и бодрым воздухом России XVIII века, верившей в свои силы и умевшей заставить других поверить в себя. Северная Пальмира не была легендой; в молодой столице ощущалось великое будущее.

Державин чужд той тревоги, которая охватит последующие поколения! Трагическая красота Петербурга ему не понятна. Все устойчиво и мирно.

Вокруг вся область почивала,
Петрополь с башнями дремал,
Нева из урны чуть мелькала,
Чуть Бельт в брегах своих сверкал.
(«Видение Мурзы»)

Тиха ночь над Невою в ее гранитной урне. А днем радостно на просторах ее набережных дышать весною в шумной толпе.

По гранитному я брегу
Невскому гулять ходил;
Сладкую весенню негу,
Благовонный воздух пил;
Видел, как народ теснился
Вкруг одной младой четы.
(«Явление Аполлона и Дафны на Невском берегу»)

Для Державина не существовало здесь борьбы города со стихиями. Наоборот, природа и искусство в гармоническом сочетании творят красоту города.

«Везде торжествует природа и художество». Природа, по которой прошелся резец художника. «Спорят между собой искусство и природа».[157]

Спорят в смысле дружеского соревнования, направленного к достижению одной цели: создания пейзажа города.

Описывая Потемкинский праздник, поэт с восхищением останавливается на архитектуре петербургского дворца. Какие же черты стиля отмечает он: простоту и величественность прежде всего.

«Наружность его не блистает ни резьбою, ни позолотою, ни другими какими пышными украшениями: древний, изящный вкус — его достоинство, оно просто, но величественно».

(«Описание торжества в доме князя Потемкина по случаю взятия Измаила»).

Здесь все «торжественно», как в храме:

«Обширный купол, поддерживаемый осьмью столпами, стены, представляющие отдельные виды, освещенные мерцающим светом, который внушает некий священный ужас» (ibid.).

Здесь «везде видны вкус и великолепие», но великолепие сдержанное, не противоречащее простоте.

Державин живо чувствует и пафос пространства как основную черту блеска, силы:

Великолепные чертоги
На столько расстоят локтях,
Что глас в трубы, в ловецки роги,
Едва в их слышится концах.
Над возвышенными стенами
Как небо наклонился свод;
Между огромными столпами
Отворен в них к утехам вход.

Величие дворца вызывает в поэте образ вечного города:

«И если бы какой властелин всемощного Рима, преклоняя под руку свою вселенную, пожелал торжествовать звуки своего оружия или оплатить угощения своим согражданам, то не мог бы для празднества своего создать большего дома или лучшего великолепия представить. Казалось, что все богатство Азии и все искусство Европы совокуплено там было к украшению храма торжеств Великой Екатерины».

Во дворцах Северной Пальмиры должно чувствоваться величие пространств империи, которую венчает она. Империализм Державина — бодрый, уверенный и радостный. В Петербург стекаются богатства из беспредельных пространств империи.

Богатая Сибирь, наклонившись над столами,
Рассыпала по ним и злато и сребро;
Восточный, западный, седые океаны,
Трясяся челнами, держали редких рыб;
Чернокудрявый лес и беловласы степи,
Украйна, Холмогор несли тельцов и дичь;
Венчанна класами хлеб Волга подавала;
С плодами сладкими принес кошницу Тавр;
Рифей нагнувшися, в топазны, аметистны
Лил в кубки мед златой, древ искрометный сок
И с Дона сладкие и крымски вкусна вина…

…Казалось, что вся империя пришла со всем своим великолепием и изобилием на угощение своей владычицы…

И это империя юная, полная сил, у которой все впереди, и древние римляне дивятся после них невиданному великолепию.

Из мрака выставя, на славный пир смотрели:
Лукуллы, Цезари, Троян, Октавий, Тит,
Как будто изумясь, сойти со стен желали
И вопросить: Кого так угощает свет?
Кто кроме нас владеть отважился вселенной?

Державину, упоенному величием растущей империи, грезится образ нового Рима.

Сей вновь построит Рим.[158]

Таков Петербург в художественном творчестве Державина. Это гордая столица молодой, полной сил империи, это город величаво простой, ясный, отмеченный изяществом вкуса своих строителей, город гармоничный, лишенный всякого трагизма. Однако и Державину была ведома тревога за будущее города Петра. В своей докладной записке «О дешевизне припасов в столице» (1797) он выражает опасение за судьбу столицы.

Если все предоставить естественному ходу — «Петербургу быть пусту».[159]

«Если не возмется заблаговременно мер, то весьма мудрено и в таком пространстве, в каковом он теперь находится, и в присутствии двора и его сияния выдержать ему и два века. Удалится же двор, исчезнет его великолепие. Жаль, что толикие усилия толь великого народа и слава мудрого его основателя скоровременно могут погибнуть».

Однако вся статья Державина проникнута оптимизмом. Россия должна быть приближена к своей столице. Ее окрестности, глухие и суровые, должны быть заселены и возделаны.

«Окружность Петербурга привесть удобрением и населением земель в такое состояние, чтоб она могла прокормить коренных и штатных его обитателей».[160]

Державин, очевидно, хотел видеть Петербург окруженным хорошо культивированною зоной, приспособленной к нуждам столицы, подобно той, что окружала древний Рим, распространяясь на весь Лациум.[161]

Прекрасный образ Северной Пальмиры начертан кн. Вяземским (в 1818 г.):

Я вижу град Петров чудесный, величавый,
По манию царя воздвигнутый из блат.
Наследный памятник его могущей славы,
Потомками его украшенный стократ!
Искусство здесь везде вело с природой брань
И торжество свое везде знаменовало.
Могущество ума мятеж стихий смиряло,
Чей повелительный, на зло природы, глас
Содвинул и повлек из дикия пустыни
Громады вечных скал, чтоб разостлать твердыни
По берегам твоим, рек скверных глава,
Великолепная и светлая Нева?
Кто к сим брегам склонил торговли алчной крылья
И стаи кораблей с дарами изобилья
От утра, вечера и полдня к нам пригнал?
Кто с древним Каспием Бельт юный сочетал?
Державный дух Петра и ум Екатерины
Труд медленных веков свершили в век единый.
……………………………………………………
Железо, покорясь влиянию огня,
Здесь легкостью дивит в прозрачности ограды,
За коей прячется и смотрит сад прохлады,
Полтавская рука сей разводила сад.
Но что в тени его мой привлекает взгляд?
Вот скромный дом, ковчег воспоминаний славных!
Свидетель он надежд и замыслов державных.
Здесь мыслил Петр об нас.
Россия, здесь твой храм![162][163]

Кн. Вяземский, воспевая дело Петра, в синтетическом очерке Петербурга приводит ряд конкретных образов: решетка Летнего сада, Летний дворец. В этом отношении сделан шаг вперед в сравнении с Державиным (его общее описание Петербурга).

Соединительным звеном между Северной Пальмирой Державина и пушкинским городом Медного Всадника является Петербург Батюшкова. У первого — человек и природа в содружестве созидают стольный город, у Пушкина, который знал «упоение боя» и «края бездны»,[164] гармония нарушена: грозно восстают безликие стихии против державного города, страшна их лютость, но конечное торжество и победа остаются за созданием чудотворного строителя.

Батюшков уже уловил мотив борьбы человеческого творчества с косными стихиями, но ему осталась еще неведома трагическая сила и глубина этой борьбы.

«Сидя у окна с Винкельманом в руке», герой Батюшкова любовался «великолепной набережной» Невы, «первой реки в мире», «на которую, благодаря привычке, жители петербургские смотрят холодным оком».[165]

Поэт, наблюдая «чудесное смешение всех наций» столицы великой империи, стал представлять, что было на этом месте до построения Петербурга.

«Может быть, сосновая роща, сырой дремучий бор или топкое болото, поросшее мхом и брусникою; ближе к берегу лачуга рыбака… Здесь все было безмолвно. Редко человеческий голос пробуждал молчание пустыни дикой, мрачной, а ныне?.. Я взглянул невольно на Троицкий мост, потом на хижину великого монарха, к которой по справедливости можно применить известный стих: souvent un faible gland recèle un chêne immense![166] И воображение мое представило мне Петра, который первый раз обозревал берега дикой Невы, ныне столь прекрасные…»

«…Великая мысль родилась в уме великого человека. Здесь будет город, сказал он, чудо света. Сюда призову все художества, все искусства, гражданские установления победят саму природу. Сказал — и Петербург возник из дикого болота».

Таков первый образ, который дает нам Батюшков.

«Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною. И дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет, и стал свет».[167]

Образ микрокосма и его создателя. Упоенный мотивом творчества, Батюшков хочет присутствовать при его творении. Второй образ — Петербург под резцом своего творца.

«С каким удовольствием я воображал себе монарха, обозревающего начальные работы: здесь вал крепости, там магазины, фабрики, адмиралтейство. В ожидании обедни в праздничный день или в день торжества победы государь часто сиживал на новом вале с планом города в руках, против крепостных ворот, украшенных изваянием апостола Петра из грубого дерева».

«Именем святого должен был назваться город, и на жестяной доске, прибитой под его изваянием, изображался славный в летописях мира 1703 год римскими цифрами. На ближнем бастионе развевался желтый флаг с большим черным орлом, который заключал в когтях своих четыре моря, подвластные России. Здесь толпились вокруг монарха иностранные корабельщики, матросы, художники, ученые, полководцы, воины».

Победив природу, наперекор стихиям, вызвал к жизни Петр Великий Великий Петербург. Необычайно его рождение, необычен и рост его.

«Так, мой друг, сколько чудес мы видим пред собою, и чудес, созданных в столь короткое время, в столетие, в одно столетие!»

Третий образ Петербурга — образ, современный Батюшкову.

С приятелем своим совершает автор «письма» прогулку по городу.

«Великолепные здания, позлащенные утренним солнцем, ярко отражались в чистом зеркале Невы».

«Посмотрите на Васильевский остров, образующий треугольник, украшенный биржею, ростральными колоннами и гранитною набережною с прекрасными спусками к воде. Как величественна и красива эта часть города!»

«Теперь от биржи с каким удовольствием взор мой следует вдоль берегов и теряется в туманном отдалении между двух набережных, единственных в мире».

Проходят они и мимо Адмиралтейства, перестроенного Захаровым, превратившим его «в прекрасное здание», украсившее город. Отсюда они с восторгом любуются архитектурным пейзажем города.

«Вокруг сего здания расположен сей прекрасный бульвар, обсаженный липами, которые все принялись и защищают от солнечных лучей. Прелестное, единственное гульбище, с которого можно видеть все, что Петербург имеет величественного и прекрасного: Неву, Зимний дворец, великолепные домы дворцовой площади, образующие полукружие, Невский проспект, Исаакиевскую площадь, конногвардейский манеж, который напоминает Партенон, прелестное творение г. Гваренги, сенат, монумент Петра I и снова Неву с ее набережными».

Во всех этих беглых замечаниях сказывается глубокое чувство города, понимание значения его архитектурного тела, тонкая оценка его особенностей.

Основная черта Петербурга у Батюшкова — это его гармоничность.

«Какое единство, как все части отвечают целому, какая красота зданий, какой вкус и в целом какое разнообразие, происходящее от смешения воды со зданиями!»

Можно добавить — и с зеленью.

«Взгляните на решетку Летнего сада, которая отражается зеленью высоких лип, вязов и дубов! Какая легкость и стройность в ее рисунке».[168]

Батюшков увлечен жизнью города как единства, возникшего из сочетания природы с творчеством человеческого гения.

* * *

А. С. Пушкин является в той же мере творцом образа Петербурга, как Петр Великий — строителем самого города. Все, что было сделано до певца «Медного Всадника», является лишь отдельными изображениями скорее идеи Северной Пальмиры, чем ее реального бытия. Правда, Батюшков понимает глубже характер нового города, но образ Петербурга не достигает еще и у него полновесного значения. Только Пушкин придает ему силу самостоятельного бытия. Его образ Петербурга есть итог работы всего предшествующего века и вместе с тем пророчество о судьбе. Пушкин властно предопределил все возможности дальнейшего развития. Он создает то, что казалось уже немыслимым в эпоху оскудения религиозной культуры: создает миф Петербурга.

Образ Петрова града нашел свое целостное выражение в «Медном Всаднике», и анализом этого лучшего памятника Петербургу следует завершить характеристику образа Пушкина. Но наряду с поэмой-мифом можно найти обильный и многообразный материал для нашей темы и в других его произведениях.

Впервые как цельный образ выступает Петербург в «Оде на вольность» (1819). Из тумана вырисовывается романтический замок[169] мальтийского рыцаря — «увенчанного злодея».

Когда на мрачную Неву
Звезда полуночи сверкает
И беззаботную главу
Спокойный сон отягощает,
Глядит задумчивый певец
На грозно спящий средь тумана
Пустынный памятник тирана
Забвенью брошенный дворец.

Этим зловещим образом начинает свою речь о Петербурге Пушкин. Позднее, в полушутливой форме вспоминая маленькую ножку и локон золотой,[170] поэт вновь создает безотрадный образ.

Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид,
Свод небес зелено-бледный
Скука, холод и гранит.

Город, полный двойственности. В стройной, пышной Северной Пальмире, в гранитном городе, под бледно-зеленым небом ютятся его обитатели — скованные рабы, чувствующие себя в родном городе как на чужбине, во власти скуки и холода, как физической, так и духовной — неуютности, отчужденности. Вот образ Петербурга, который придется по вкусу последующей упадочной эпохе. Но Пушкин сумеет с ним сладить и выводит его лишь в шутливом стихотворении. Судьба Петербурга приобрела самодовлеющий интерес. Пусть стынут от холода души и коченеют тела его обитателей — город живет своей сверхличной жизнью, развивается на пути достижения великих и таинственных целей.

В сжатых и простых образах рисует Пушкин в «Арапе Петра Великого» новый город.

«Ибрагим с любопытством смотрел на новорожденную столицу, которая поднималась из болот по манию своего государя. Обнаженные плотины, каналы без набережной, деревянные мосты повсюду являли недавнюю победу человеческой воли над сопротивлением стихий. Дома, казалось, наскоро построены. Во всем городе не было ничего великолепного, кроме Невы, не украшенной еще гранитною рамою, но уже покрытой военными и торговыми судами».

Это стремление заглянуть в колыбель Петербурга свидетельствует об интересе к росту города, к его необычайной метаморфозе. Эта тема особенно затрагивала Пушкина.

Петербург преломляется в его творчестве в различное время года, дня, в разнообразных своих частях: в центре и предместьях; у Пушкина можно найти образы праздничного города и будней.

Кто не помнит раннего зимнего петербургского утра?

А Петербург неугомонный
Уж барабаном пробужден.
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтенка спешит,
Под ней снег утренний хрустит.
Проснулся утра шум приятный.
Открыты ставни; трубный дым
Столбом выходит голубым,
И хлебник, немец аккуратный,
В бумажном колпаке, не раз
Уж открывал свой вас-ис-дас.[171]

Городская жизнь во всех проявлениях находит в поэзии Пушкина свое отражение. Вялость предместья отразилась в «Домике в Коломне».

…У Покрова
Стояла их смиренная лачужка
За самой будкой. Вижу, как теперь,
Светелку, три окна, крыльцо и дверь.
……………………………………………………
Бывало, мать давным-давно храпела,
А дочка на луну еще смотрела
И слушала мяуканье котов
По чердакам, свиданий знак нескромный,
Да стражи дальний крик, да бой часов
И только. Ночь над мирною Коломной
Тиха отменно.

Это тоже Петербург!

Вслед за картиной окраины можно найти и описание кладбища.

Когда за городом, задумчив, я брожу
И на публичное кладбище захожу
Решетки, столбики, нарядные гробницы,
Под коими гниют все мертвецы столицы,
В болоте кое-как стесненные кругом,
Как гости жадные за нищенским столом.[172]

Жуткий образ могил в болоте, который использует для потрясающей картины подполья города Ф. М. Достоевский.

Бытовые картины столицы сделаются на время единственной темой Петербурга, возбуждающей интерес общества, и здесь мы находим у Пушкина совершенные образцы. Мотив «ненастной ночи»,[173] когда воет ветер, падает мокрый снег и мерцают фонари, который сделается необходимым для Гоголя, Достоевского… набросан также Пушкиным в «Пиковой Даме».

«Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светили тускло. Улицы были пусты. Изредка тянулся ванька на тощей кляче своей, высматривая запоздалого седока. Германн стоял в одном сюртуке, не чувствуя ни дождя, ни снега»…

Как ни выразительны все эти разнообразные образы, освещающие облик Петербурга с самых различных сторон, все они становятся вполне постижимыми только в связи с тем, что гениально выстроил Пушкин в своей поэме-мифе «Медный Всадник».

На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася…
И думал он:
…Здесь будет город заложен…

Кто он? Не названо. Так говорят о том, чье имя не приемлется всуе.

Опять перед нами образ духа, творящего из небытия.

Древние религии завещали нам мифы о чудесных закладках священных городов, которые основывались сразу, целиком в один день, чтобы существовать вечно. День рождения города почитался как излюбленный праздник. Языческая традиция празднования дня рождения Вечного города (Palilia)[174] жива и поныне. И каждый город почитал своего основателя, как бога. Афины чтили Тезея,[175] Рим — Ромула.[176]

«Память о предке сохранялась вовеки, как огонь на очаге, который он зажег. Ему был посвящен культ, он считался богом, и народ поклонялся ему, как своему провидению. Каждый год на его могиле возобновлялись празднества и жертвоприношения»

(Фюстель де Куланж. «Гражданская община древнего мира»).[177]

Пушкин и Батюшков творили миф о герое, призванном проведением condere urbem.[178]

Не в том заключалось их мифотворчество, что им пришлось создавать легендарную личность или легендарный факт. В этом отношении все им дано историей.

Миф заключается в их освещении исторического события. Вдохновленные древней религией, они облекли Петра в священный покров «основателя города». Ритмом своей речи, своими образами они явили нам основателя Петербурга озаренным божественным светом.

В обрисовке местности подчеркиваются черты убожества, мрака. Пустынные воды, бедный челн стремится одиноко, мшистые, топкие берега, чернеющие избы — приют убогого чухонца, лес, неведомый лучам, в тумане спрятанное солнце… глухой шум… Все эпитеты создают впечатление хаоса. Чудесною волей преодолено сопротивление стихий. Свершилось чудо творения. Возник Петербург.

Прошло сто лет, и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво.[179]

Еще раз подчеркнуты тьма и топь, и после этого непосредственно: вознесся пышно, горделиво. В дальнейшем описании все эпитеты выражают гармоничность, пышность и яркость, с преобладанием светлых тонов.

По оживленным берегам
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли,
Толпой, со всех концов земли,
К богатым пристаням стремятся.
В гранит оделася Нева,
Мосты повисли над водами;
Темно-зелеными садами
Ее покрылись острова.

Северная Пальмира Державина невольно вспоминается при чтении этого отрывка: въезд Екатерины по Неве. Быстрое возвышение города не вызывает страха столь же быстрого падения.

Весь образ Петербурга внушает спокойную, радостную веру в его будущее, охраняемое Медным Всадником на звонко скачущем коне.

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный…

Каждое слово вызывает близкие образы нашего города! Вот стройные сочетания строгих строений Исаакиевской площади. Вот бесчисленные мосты обильной водами столицы, такие живописные, часто фантастические, всегда индивидуальные. Вот чугунные узоры дивных решеток Летнего сада, Казанского собора. И среди всего этого всегда чувствуемая, хотя бы и незримая, державная Нева.

Далее идет описание белой ночи Петербурга. Тема, ставшая неразрывной спутницей всех описаний северной столицы, начиная от смущенного ими Альфьери,[180] кончая современными поэтами.

Люблю…
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла,
И не пуская тьму ночную
На золотые небеса,
Одна заря сменить другую
Спешит, дав ночи полчаса.

Ничего больного, призрачного мы не находим в этом описании «ночи благосклонной». Здесь очарование соткано из светлых эпитетов, выражающих душу белой ночи: прозрачный, ясный, золотой, блеск безлунный.

Петербургская зима, столь часто гнилая, слякотная, у Пушкина дышит здоровьем и весельем.

Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз…

В торжественный гимн столице, победившей стихии, должна войти и ликующая весна:

Взломав свой си�

© ООО «РИЦ Литература», составление, вступительная статья, примечания, 2014

© ЗАО Фирма «Бертельсманн Медиа Москау АО», 2014

© Shutterstock Inc., фото на обложке, 2014

Познание «непостижимого города»

Каждый город, даже небольшой, даже на первый взгляд «неинтересный», имеет свое лицо, свою душу. Составить описание города не очень сложно, а вот проникнуть в его суть дано далеко не всем. Тем более если речь идет о столице Российской империи – Санкт-Петербурге. Эту нелегкую задачу попытался решить Николай Павлович Анциферов – историк, краевед, основоположник комплексного метода изучения городской среды.

Н. П. Анциферов родился 13 (25) июля 1889 года в имении Софиевка Уманского уезда Киевской губернии. Его отец, действительный статский советник, с 1891 года был директором Никитского ботанического сада. Там, в Крыму, прошло счастливое детство Николая. После смерти отца он жил с матерью в Киеве, где учился в гимназии.

В 1909 году Николай Анциферов поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета. Наибольший его интерес вызывали занятия у профессора Ивана Михайловича Гревса – специалиста по Римской империи и средневековой городской культуре, разработавшего и применявшего на практике экскурсионный метод в преподавании истории. Студент Анциферов был в числе создателей кружка при Эрмитаже, одной из целей которого была подготовка руководителей экскурсий для проведения «культурной работы среди рабочих». Деятельность кружка прервалась с началом Первой мировой войны.

В 1914 году Николай Павлович женился на Татьяне Николаевне Оберучевой, слушательнице Высших женских курсов.

По окончании университета он отказался от научной карьеры, видя свое предназначение в просветительской деятельности.

Об отношении Анциферова к событиям октября 1917-го свидетельствуют его дневниковые записи: «17 октября. Грядущий день несет кровь. Куют восстание большевики. А мы все его ждем покорно как роковую силу». «24 октября. Начинается новый акт мучительной русской трагедии». «25 октября. Тяжелые мысли как тучи бродят в душе. Остается любовь к человеческой личности и вера в вечное».

В 1919 году супругов Анциферовых постигло огромное горе: у них умерли маленькие дочь и сын.

В первые годы при новой власти Николай Павлович продолжал заниматься пропагандой культурного наследия города на Неве. Он преподавал в средних и высших учебных заведениях, активно работал в краеведческом обществе «Старый Петербург», а с 1921 года – в Петроградском научно-исследовательском экскурсионном институте, одним из создателей которого был И. М. Гревс.

* * *

У Анциферова было немало трудов по изучению Петербурга и его окрестностей, по методологии и организации экскурсионного дела, градоведению. В издательстве «Брокгауз-Ефрон» одна за другой вышли три его книги: «Душа Петербурга» (1922), «Петербург Достоевского» (1923), «Быль и миф Петербурга» (1924).

«Душа Петербурга» – итог градоведческих изысканий автора. В предшествовавших исследованиях этого города – интереснейших работах А. Н. Бенуа, В. Я. Курбатова, Г. К. Лукомского, П. Н. Столпянского и других, изданных в 1900—1910-х годах, – Петербург рассматривался в основном в историко-архитектурном аспекте. Анциферов поставил перед собой задачу: «Через познание внешнего облика города к постижению его души». «В каком смысле можно говорить о душе города? – задает он вопрос и отвечает: – Исторически проявляющееся единство всех сторон его жизни (сил природы, быта населения, его роста и характера его архитектурного пейзажа, его участие в общей жизни страны, духовное бытие его граждан) и составляет душу города».

В его книге – методика познания, применимая практически к любому городу.

Автор разделяет точку зрения Л. Н. Толстого, который в «Войне и мире» «подсказывает нам путь нахождения целостного образа города: созерцание его с высокой точки при подходящем освещении». А потом, считает Николай Павлович, нужно побродить по улицам города, «без суеты и деловитости, с душой, открывшейся для тихого созерцания», узнать о прошлом его зданий и архитектурных ансамблей.

При познании души города важен и природный фактор, и время суток, и время года. Нельзя не согласиться с Анциферовым, что с Петергофом лучше знакомиться в солнечный летний день, а с Павловском – в ясный осенний вечер.

Большое внимание автор – одним из первых в российском градоведении – уделяет топонимии города: названиям улиц, переулков, гостиниц…

И, конечно, «для понимания души города мало своих личных впечатлений, как бы ни были они пережиты правдиво и сильно. Необходимо воспользоваться опытом других, живших и до нас».

Все эти методы автор блестяще применяет в своей книге в отношении Петербурга. Значительную ее часть занимает развитие образа Северной Пальмиры в произведениях русской литературы – от Сумарокова до Маяковского. Образ этот у разных литераторов различен, порой диаметрально противоположен. «Образ города имеет свою судьбу, – пишет Анциферов, – каждая эпоха порождает свое особое восприятие; смена эпох создает постоянно меняющийся – текучий образ города и вместе единый в чем-то основном, составляющем его сущность как органического целого».

Светлый, величественный и прекрасный Петербург Державина, Батюшкова и Пушкина; «город гнетущей прозы и чарующей фантастики» Гоголя; «похоронный звон Петербургу» у Герцена, Тургенева и Григоровича; угрюмый и мрачный центр нарождающейся крупной промышленности у Некрасова; таинственный город мифа, в котором живет дух Петра Великого – у Андрея Белого, «непостижимая столица непостижимой страны» у Блока, «проникновенный свидетель поэм любви» у Ахматовой…

А что же сам Анциферов? Он подчеркивает: «Вряд ли найдется другой город в мире, который потребовал бы больше жертв для своего рождения, чем Пальмира Севера. Поистине Петербург город на костях человеческих». Он напоминает, что этот город создавался в неподходящих природных условиях, «наперекор стихиям». И делает вывод: «Перед нами город великой борьбы. Могуча сила народа, создавшего его, но и непомерно грандиозны задачи, лежащие перед ним, чувствуется борьба с надрывом. Великая катастрофа веет над ним, как дух неумолимого рока. Петербург – город трагического империализма». Такой город не может быть однозначен, не может быть нарисован только одной краской…

В «Петербурге Достоевского» город исследуется на произведениях одного писателя. «Мы можем предположить, – пишет Анциферов, – что Петербург со своими улицами, каналами, отдельными домами подсказывал Достоевскому индивидуальные образы героев и определял их судьбу».

Будучи краеведом, автор предлагает читателю маршруты литературных прогулок: первой – по сохранившимся уголкам старого города, запечатленным писателем в его произведениях; второй – «прохождение по следам героев Достоевского», в частности, действующих лиц «Преступления и наказания». Дома, в которых жили Родион Раскольников, Сонечка Мармеладова и другие персонажи романа, можно определить с достаточной степенью вероятности по косвенным признакам, которые приводит писатель на страницах своей книги. И Анциферов, словно заправский сыщик, «вычисляет» эти дома и делится с нами результатами своих поисков…

По «экскурсионному» принципу построено и исследование «Быль и миф Петербурга».

В первой части этой книги автор проводит читателя по местам, с которых начиналась будущая столица. Вспомнив историю создания города и обозрев с вышки Исаакиевского собора районы, занятые первыми сооружениями Петровской эпохи, мы затем подробно знакомимся с Петропавловской крепостью и Петроградским островом (во времена Петра Великого он назывался Городским, до 1914 года – Петербургским островом).

Вторая часть, названная «Миф о „строителе чудотворном”», – это экскурсия, посвященная пушкинскому «Медному Всаднику», в котором преломляется петербургская легенда, наделившая Петра I чертами основателя города в античном аспекте. Для самого же Анциферова памятник императору – genius loci[1] (гений места) Петербурга, воплощение духа-покровителя Северной Пальмиры.

* * *

Издание трех книг по времени совпало с радостными событиями в семье Анциферовых: в 1921 году появился на свет их сын Сергей, а в 1924-м – дочь Таня. А потом настали тяжелые времена…

После ликвидации экскурсионного института в 1924 году Николай Павлович стал научным сотрудником Петроградского отделения Центрального бюро краеведения (ЦКБ); по поручению этой организации не раз выезжал в разные города России для ознакомления с тамошней краеведческой работой. «От судьбы краеведческого движения зависит многое <…> в судьбе нашей культуры», – писал он.

Но уже с середины 1920-х годов историко-культурное направление в краеведении стало вытесняться производственным: внедрялось механистическое изучение города в виде набора достопримечательностей; город вообще исследовался только в соответствии с потребностями социалистического строительства. По всей стране начались гонения на видных краеведов.

Весной 1929 года Анциферов был арестован по делу религиозно-философского кружка «Воскресенье», созданного в 1917 году А. А. Мейером. Участники кружка верили в возможность соединения социализма с христианством, а им инкриминировалось «воскресение старого режима». И хотя Николай Павлович уже давно отошел от «Воскресенья», ему вменили в вину былое участие в кружке. Приговор – два года ссылки на Соловки. Тогда же, в 1929-м, умерла от туберкулеза его жена.

Через год – новое следствие. «За идеологические происки на экскурсионном фронте» Анциферову добавили срок и отправили на строительство Беломоро-Балтийского канала.

После освобождения осенью 1933 года Николай Павлович, недолго пробыв в Ленинграде и повидавшись с жившими у родственников детьми, перебрался в Москву, опасаясь нового ареста. Он женился на Софье Александровне Гарелиной, с которой уже давно был знаком по экскурсионной деятельности. Весной 1937 года – снова арест, восемь лет заключения за «контрреволюционную деятельность». Отбыв два года в Уссурийском лагере, Анциферов был освобожден, дело его прекращено.

В 1940–1956 годах он работал в Литературном музее. В 1944-м защитил кандидатскую диссертацию «Проблемы урбанизма в русской художественной литературе (Опыт построения образа города – Петербурга Достоевского – на основе анализа литературных традиций)».

Его сын умер в блокадном Ленинграде. Только в 1948 году Николай Павлович узнал, что его дочь Татьяна, угнанная на работы в Германию, жива, находится в США и работает на радиостанции «Голос Америки».

В 1946 году была издана книга Анциферова «Пригороды Ленинграда: города Пушкин, Павловск и Петродворец». В 1950-м опубликованы его работы «Москва Пушкина», «Пушкин в Царском Селе», «Петербург Пушкина». При знакомстве с последней, включенной в настоящий сборник, нужно помнить, что это исследование писалось в пору вульгарно-социологического подхода к литературе и специально к 150-летнему юбилею поэта. И потому в «Петербурге Пушкина», при всех его достоинствах, уже нет той свободы творческой мысли, которая присуща «Душе Петербурга».

Только в 1992 году увидела свет книга воспоминаний Анциферова «Из дум о былом», охватывающих конец XIX-го – первую треть ХХ века.

Николай Павлович Анциферов скончался в Москве 2 сентября 1958 года.

В 1989 году в Ленинграде впервые состоялись Анциферовские чтения. После перерыва они были возрождены под эгидой Санкт-Петербургского союза краеведов в 2008 году. В 1995-м учреждена Анциферовская премия за лучшие современные работы по истории города.

Наталия Дорохина

Душа Петербурга

Genius loci Петербурга

I

«Toute la suite des hommes, pendant le cours de tant de siècles, doit être considerée comme un meme hommе qui subsiste toujours et apprend continuellement»[2].

Pascal, «Pensées».

Прав ли Паскаль? Можно ли смотреть на историю человечества, как на историю человека, который был всегда и учился беспрестанно? Есть ли история – биография рода человеческого? Этот взгляд предполагает такое единство рода и такую цельность, какими обладает только личность. Присуще ли это процессу развития человечества? Как бы ни был велик материал, дающий возможность широко пользоваться обобщениями и усматривать в истории ряд повторяющихся процессов, все же совокупность этих процессов создает неповторяемое единство, да и каждый из этих процессов можно назвать повторяющимся только в самых общих чертах. Вместе с Паскалем можем и мы рассматривать историю человечества как индивидуальный целостный и единый процесс, а род человеческий (genus humanum) как живой организм. Человечество, с этой точки зрения, представляет собою таким образом из начала существующее целое, все элементы которого способны существовать только в системе этого целого. Так, сердце, мозг, глаза человека могут быть действенны только в живом человеке. Каждый элемент организма может представлять собою также организм, но только в связи со своим целым; бытие его получает полноту своего значения. К ясному восприятию органичности рода человеческого можно прийти только путем постижения органичности составляющих его частей. Каждый культурно-исторический организм представляет собою весьма сложный комплекс культурных образований, находящихся во взаимной зависимости друг от друга, столь тесной, что какое-либо изменение в одном из них влечет за собою изменение во всем организме. Ип. Тэн, характеризуя культуру зарождающегося абсолютизма во Франции, стремится установить общие черты среди столь чуждых явлений, как меркантилистическая политика Кольбера[3], стихосложение Буало[4], богословская концепция Боссюэ[5] «Града Божьего» и стриженые аллеи Версаля. Одним словом, Тэн стремится найти стиль, присущий всем явлениям культурно-исторического типа данной эпохи. А мысля культуру данной эпохи как нечто органическое, как бы живое, можно сказать: найти genius aevi, «дух века».

А. И. Герцен, столь мало теоретически знакомый с проблемами философии истории, своим чутьем подошел к этой задаче и дал нам мимоходом набросок, освещающий эту проблему. В своей статье «Venezia la bella» он пытается представить город как живой организм.

«Вода, море, их блеск и мерцание обязывают к особой пышности. Моллюски отделывают перламутром и жемчугом свои каюты… Земли нет, деревьев нет, что за беда! Давайте еще больше резных каменьев, больше орнаментов, золота, мозаики, ваяния, картин, фресок. Тут остался пустой угол – худого бога морей с длинной мокрой бородой в угол! Тут порожний уступ – еще льва с крыльями и с Евангелием св. Марка. Там голо, пусто – ковер из мрамора и мозаики туда! Кружева из порфира туда! Победа ли над турками, над Генуей, папа ли ищет дружбы города – еще мрамора, целую стену покрыть иссеченной занавесью и, главное, еще картин. Павел Веронезе, Тинторетто, Тициан – за кисть, на помост: каждый шаг торжественного шествия морской красавицы должен быть записан потомству кистью и резцом».

Как тонко здесь установлена связь между пышностью Венеции и ее несравненного искусства с положением ее среди пустынных лагун. Как хорошо поясняет эту органическую связь сравнение с моллюском, убирающим свое жилище жемчугом!

Герцен на основании общего обзора города дает характеристику его души.

«Один поверхностный взгляд на Венецию показывает, что это город крепкий волей, сильный умом, республиканский, торговый, олигархический, что это – узел, которым привязано что-то за водами, – торговый склад под военным флагом: город шумного веча и беззвучный город тайных совещаний и мер»…

Как же можно ознакомиться с исторически сложившимся культурным организмом, чтобы ярко пережить его, ибо без познания его нельзя живо ощущать ход истории как жизненный процесс?

Мало ознакомиться с обрисовкой исторического организма в определенную эпоху – нужно получить представление о его зарождении, развитии, полном моментами преуспевания, упадка и возрождения, – словом, проследить судьбы его борьбы за историческое бытие. Какой же организм избрать для этой цели? Город ли, государство Эллады, Римскую империю или же какой-нибудь малый образец: рыцарский орден, политическую партию, художественную школу? Все они не представляют достаточно конкретный материал, хотя каждый из них имеет свою «душу», своего, только ему присущего, гения.

Какой же культурно-исторический организм легче и полнее раскроет свою душу? Его нетрудно найти. Это родной город.

II

Город мы воспринимаем в связи с природой, которая кладет на него свой отпечаток, город доступен нам не только в частях, во фрагментах, как каждый исторический памятник, но во всей своей цельности; наконец, он не только прошлое, он живет с нами своей современной жизнью, будет жить и после нас, служа приютом и поприщем деятельности наших потомков. Город – для изучения самый конкретный культурно-исторический организм. Душа его может легко раскрыться нам. Так, тосканский город Сьена обещает не только изучающему его, но даже каждому входящему в него, раскрыть не только ворота, но и сердце. На его Porta Сamolia сохранилась надпись: «Cor tibi magis Sena pandit»[6].

Как же подойти к городу, чтобы раскрылась его душа? Тютчев учил нас чувствовать природу:

  • Не то, что мните вы, природа,
  • Не слепок, не бездушный лик.
  • В ней есть душа, в ней есть свобода,
  • В ней есть любовь, в ней есть язык.

Как же научиться понимать язык города? Как вступить с ним в беседу? Ни в коем случае не следует превращать город в музей достопримечательностей[7], которые показываются при экскурсиях, как невежественными фантазерами-гидами, так и специально подготовленными руководителями.

Экскурсия должна быть постепенным покорением города познанию экскурсантов. Она должна раскрыть душу города и душу, меняющуюся в историческом процессе, освободить ее из материальной оболочки города, в недрах которой она сокрыта, провести таким образом процесс спиритуализации города. Тогда явится возможность вызвать беседу с душой города и, быть может, почувствовать некоторое подобие дружбы с ним, войти с ним в любовное общение…

Тонкая ценительница Италии – Вернон Ли[8], глубоко почувствовавшая ее искусство и природу, пишет: «Места и местности… действуют на нас, как живые существа, и мы вступаем с ними в самую глубокую и удовлетворяющую нас дружбу». И она перечисляет дары дружбы с этим «нечеловеческим существом»: очарованность, подъем духа, счастливое просветление чувств, воспоминания, которые звучат в нашей душе подобно мелодии. Вернон Ли вспоминает один образ из римской религии – Genius loci, божество местности. От античности сохранились нам изображения олицетворенных городов. И ныне мы находим в Париже статуи городов на площади «Согласия», порожденные античной традицией. Город символизируется в виде величественных женщин, увенчанных коронами из зубчатых стен и башен. Вернон Ли справедливо протестует против этой подмены существа духовного материальным образом, не имеющим с ним внутренней связи. Видимое воплощение божества местности – это «сам город, сама местность, как она есть в действительности; черты, речь его – это форма земли, наклон улиц, звуки колоколов или мельниц и больше всего, быть может, особенно выразительное сочетание города и реки»… и мы добавим еще: запахи города. Но есть в городе уголки, где мы чувствуем особое присутствие этого «божества».

Вот этот мост дугой над тихой канавкой, сжатой тяжелым гранитом, эта приземистая желтая башня, подпирающая арку дворца, из-под которой видна широкая река, покрытая тихо шелестящими льдинами, подобно стае лебедей, медленно свершающих свой путь, и там за рекой стены мрачной крепости, над которыми вознеслась сверкающая игла, увенчанная архангелом, – все это единство звуков, красок, форм, игры света и тени, наконец, чувства пространства – составляет целлу храма, где обитает сам genius loci.

III

Описать этот genius loci Петербурга сколько-нибудь точно – задача совершенно невыполнимая. Даже Рим, который был предметом восхищенного созерцания около двух тысяч лет, не нашел еще точного определения сущности своего духа. Правда, такой подход к городу как к живой индивидуальности, которой хочешь не только поклониться (это знал и древний мир), но и познать ее, – такой подход – явление недавнего времени. Однако Вечный город оставил такое обилие следов, запечатленных им на душах созерцавших его, что задача описания «чувства Рима» представляется благодарной. Что же сказать о Петербурге, на возможность восхищения которым указал только двадцать лет тому назад Александр Бенуа, и его слова прозвучали для одних как парадокс, для других – как откровение!

Не следует задаваться совершенно непосильной задачей – дать определение духа Петербурга. Нужно поставить себе более скромное задание: постараться наметить основные пути, на которых можно обрести «чувство Петербурга», вступить в проникновенное общение с гением его местности.

Прежде всего, нужно помнить, что genius loci требует ясного взора, не отуманенного хотя бы подсознательными, произвольными образами. Нужно помнить судьбу немецких романтиков, живших сложной, глубокой и яркой внутренней жизнью и, вместе с тем, столь произвольной. Эти мечтатели, попадая в Рим, томились, не встречая в нем своей фантастики, а более из них ослепленные наполняли его своими призраками, и подлинный город не доходил до их сознания. Всюду они видели только себя, только отражение своих фантазий. Genius loci в этом смысле требует известного самозабвения, очищения себя от предвзятых, непроверенных впечатлений, от мало обоснованных желаний.

Нужно раскрыть свою душу для подлинного восприятия души города.

С чего начать изучение города для постижения его души? При каких условиях легче всего ощутить его индивидуальность?

Л. Н. Толстой в свой эпопее «Война и мир» подсказывает нам правильный путь нахождения целостного образа города: созерцание его с высокой точки при подходящем освещении.

«Блеск утра был волшебный. Москва с Поклонной горы расстилалась просторно с своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью трепеща, как звезды, своими куполами в лучах солнца.

«При виде странного города с невиданными формами необыкновенной архитектуры, Наполеон испытывал то несколько завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой жизни. Очевидно, город этот жил всеми силами своей жизни. По тем неопределенным признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от мертвого, Наполеон с Поклонной горы видел трепетание жизни в городе и чувствовал как бы дыхание этого большого красивого тела. Всякий русский человек, глядя на Москву, чувствует, что она мать; всякий иностранец, глядя на нее и не зная ее материнского значения, должен чувствовать женственный характер этого города; и Наполеон чувствовал его».

Здесь с изумительной силой выражено восприятие города как нечеловеческого существа с его таинственной жизнью, трепещущей в его плоти, сияющей в его душе. Л. Н. Толстой проникает в стихию этой жизни и определяет ее как стихию женственную, объективно ей присущую и субъективно воспринимаемую русским как материнскую. Такое виденье образа Москвы возможно лишь при условии единовременного ее восприятия с вершины горы или колокольни.

Для постижения души города нужно охватить одним взглядом весь его облик в природной раме окрестностей. Проф. И. М. Гревс рекомендует начинать «завоевание» города с посещения какой-либо вышки. Так, хорошо в Риме прежде всего подняться на Яникульский холм или в сады Monte Pincio[9]; Венецию и Флоренцию обозреть с высоты их стройных кампанилл; Париж – с холма Монмартра, из купола храма Святого сердца. Проф. И. М. Гревс справедливо отмечает, что виды à vol d’oiseau[10] мало привлекательны в эстетическом отношении, но для изучения топографии они много дают»[11]. И действительно, все представляется плоским, неровности города стираются, перед нами едва намеченный барельеф, приближающийся к плану. Но созерцающий получает возможность увидеть город в рамке окружающей его природы, а без этого его образ не получит завершенности и, следовательно, не сможет быть воспринят как органическое целое. Мы почувствуем здесь воздух местности, которым дышит город. Природа словно входит в город, а город бросает свой отблеск на окружающий пейзаж. Появляется таинственное чувство зарождения города, мы ощущаем его истоки. Легко представить, глядя на широкое пространство, что было время, когда здесь бор шумел, и ничего не было, и мы переживаем плодотворный образ материнского лона города и его зарождения. Мы можем отметить места, а то и следы предшественников города, стертые или поглощенные их счастливым соперником. Мы можем выделить первоначальное ядро города, ощутить ярко, конкретно его рост – постепенное покорение территории.

Словом, пристальный – анализирующий и синтезирующий – взгляд с птичьего полета дает самое главное: город ощущается как «нечеловеческое существо», с которым устанавливается поверхностное знакомство и, может быть, даже здесь полагается начало усвоению его индивидуальности, конечно, в самых общих чертах.

Здесь же мы можем иногда установить даже, к какому типу относится изучаемый город. К тем ли, что возникают стихийно, развиваясь свободно, подобно лесу. Корни таких городов уходят в глубь, до которой не докопаться лопате историка, в глубь, обвеянную таинственными мифами, смысл которых не всегда ясен исследователям. Или же он принадлежит к типу тех городов, что создавались в обстановке уже развитой и сложной культуры, вызванные к бытию общегосударственными потребностями, подобные парку с правильными аллеями, на устройстве которых лежит печать сознательного творчества человека. К типу первых городов принадлежат Рим, Москва… Эти города развивались действительно стихийно. Улицы спутаны, вырастают одна из другой, как ветви могучего дерева, вливаются одна в другую или в площади, как реки, зарождающиеся из озер или протекающие через них. Все на первый взгляд кажется случайным, какой-то прихотью неведомых сил, творивших город. Более внимательный анализ плана дает возможность открыть известную логику в росте города: вокруг ядра наслаиваются новые круги, в этом случае план города напоминает разрез ствола дерева. Ко второму типу можно отнести Нью-Йорк, отчасти Флоренцию[12] и наш Петербург. Правильные линии Васильевского острова, бесконечно длинные проспекты сходящиеся радиусами к Адмиралтейству, – уже одно это указывает, к какому типу следует отнести Петербург.

Общий взгляд на Петербург уже подсказал нам многое. Перед нами город, возникший в эпоху зарождающегося империализма, в эпоху, когда мощный народ разрывает традиционные путы замкнутого национального бытия и выходит на всемирно-историческую арену, мощно влекомый волею к жизни, волею к власти. Оторванность этой новой столицы от истоков национального бытия, о чем свидетельствует и природа, столь отличающаяся от природы Русской земли, и чуждое племя, ютящееся в окрестностях города, – все это говорит о трагическом развитии народа, заключенного судьбой в пределы, далекие от вольного моря-океана, народа, который должен либо стать навозом для удобрения культур своих счастливых соседей, либо победить, встав на путь завоевательной политики. И само существование столицы на покоренной земле говорит о торжестве ее народа в борьбе за свое историческое бытие и о предназначенности ее увенчать великую империю и стать Северной Пальмирой[13].

Перед нами город, возникший в эпоху зарождающегося империализма.

Столица на отвоеванной земле указывает и на возможность бурного разрыва с прошлым, свидетельствует о революционности своего происхождения, об обновлении старого быта, ибо неизбежен здесь обильный приток свежего, порой животворящего, а порой и мертвящего, ветра из краев далеких. Общий вид города говорит и о трудности его рождения, о поте и крови, затраченных на то, чтобы вызвать его к жизни, и вместе с тем о деспотическом характере государства, создавшего его, о рабстве народа, покорно отдававшего свою жизнь на закладку города, к которому он питал враждебное чувство. Седая старина знает о человеческих жертвоприношениях при закладке города, и до сих пор археологи находят кости человеческих жертв под стенами древних городов. Вряд ли найдется другой город в мире, который потребовал бы больше жертв для своего рождения, чем Пальмира Севера. Поистине Петербург – город на костях человеческих. Туманы и болота, из которых возник город, свидетельствуют о той египетской работе, которую нужно было произвести, чтобы создать здесь, на зыбкой почве, словно сотканной из туманов, этот «Парадиз». Здесь все повествует о великой борьбе с природою. Здесь все «наперекор стихиям». В природе ничего устойчивого, ясно очерченного, гордого, указывающего на небо, и все снизилось и словно ждет смиренно, что воды зальют печальный край. И город создается, как антитеза окружающей природе, как вызов ей. Пусть под его площадями, улицами, каналами «хаос шевелится» – он сам весь из спокойных прямых линий, из твердого, устойчивого камня, четкий, строгий и царственный, со своими золотыми шпицами, спокойно возносящимися к небесам.

Орлиный взгляд с высоты на Петербург усмотрит и единство воли, мощно вызвавшей его к бытию, почует строителя чудотворного, чья мысль бурно воплощалась в косной материи. Здесь воистину была борьба солнечного божества космократора Мардука с безликой богиней хаоса Тиамат![14] Да, без образа Петра Великого не почувствовать лица Петербурга! Вяземский под пыткой свидетельствовал, что при Петре пели, льстя ему: «Бог иде-же хощет, побеждается естества чин».

Почти у подножия Исаакия, на площади, с двух сторон замкнутой спокойными, ясными и величественными строениями Адмиралтейства, Синода и Сената, омываемой с третьей царственной Невой, стоит памятник Петру Первому, поставленный ему Екатериной Второй: Petro Primo Catharina Secunda[15]. Если кому-нибудь случится быть возле него в ненастный осенний вечер, когда небо, превращенное в хаос, надвигается на землю и наполняет ее своим смятением, река, стесненная гранитом, стонет и мечется, внезапные порывы ветра качают фонари, и их колеблющийся свет заставляет шевелиться окружающие здания – пусть всмотрится он в такую минуту в Медного Всадника, в этот огонь, превратившийся в медь с резко очерченными и могучими формами. Какую силу почувствует он, силу страстную, бурную, зовущую в неведомое, какой великий размах, вызывающий тревожный вопрос: что же дальше, что впереди? Победа или срыв и гибель?

Медный Всадник – это genius loci Петербурга.

Перед нами город великой борьбы. Могуча сила народа, создавшего его, но и непомерно грандиозны задачи, лежащие перед ним, чувствуется борьба с надрывом. Великая катастрофа веет над ним как дух неумолимого рока.

Петербург – город трагического империализма.

IV

Годы вносили в строгий и прекрасный покров Северной Пальмиры все новые черты империализма. Словно победоносные вожди справляли здесь свои триумфы и размещали трофеи по городу. А Петербург принимал их, делал своими, словно созданными для него. На набережной Невы, против тяжелого и величественного корпуса Академии Художеств, охраняя ее гранитную пристань, поместились два сфинкса – с лицом Аменготепа III Великолепного, фараона времен блеска Египетской империи.

И эти таинственные существа, создание далеких времен, отдаленных стран, чуждого народа, здесь, на брегах Невы, кажутся нам совсем родными, вышедшими из вод великой реки столицы Севера охранять сокровища ее дворцов. Хорошо посидеть здесь, под ними, на полукруглых гранитных скамьях и, глядя на то, как плещутся воды, вспомнить стихи Вячеслава Иванова:

  • Волшба ли ночи белой приманила
  • Вас маревом в полон полярных див,
  • Два зверя-дива из стовратых Фив?
  • Вас бледная ль Изида полонила?
  • Какая тайна вам окаменила
  • Жестоких уст смеющийся извив?
  • Полночных волн немолкнувший разлив
  • Ваш радостней ли звезд святого Нила?

А на краю города, за речкой Карповкой, другие пленники жарких стран, родные сфинксам пальмы в тропическом уголке Ботанического сада и среди них романтическая Attalеa princeps, героиня рассказа Гаршина. Вот и попала «прекрасная пальма», о которой грезила одинокая сосна, покрытая снежной ризой, из края, «где солнца восход», на север далекий[16].

Рядом с Зимним дворцом, вплотную к нему, высится здание Эрмитажа – «места уединения». Блуждая по нему, можно «приобщиться душой к бесконечности пространств и времен» (Бунин). Нас окружит здесь мир образов далекого Египта, светлой Эллады, и могучего Рима, и царства неукротимых скифов, нас озарит здесь радость возрождения и блеск прекрасной Франции.

Северная Пальмира, лелея мечту о великодержавстве, хранит все это в своих недрах.

Она позвала лучших архитекторов Европы, чтобы они своими зданиями поведали миру о желаниях столицы севера.

При въезде в Неву чужестранца встречает стройная и суровая колоннада Горного института[17] дорического ордена. Воздвиг ее здесь, как пропилеи Петербурга, Воронихин, вдохновленный храмами Пестума – древней Посейдонии, города бога морей.

На остром углу Васильевского острова, против храма Плутоса – Биржи, высятся две колонны[18], украшенные носами кораблей в память тех ростр, что некогда стояли на римском форуме. Римляне, одержав первую морскую победу, выставили напоказ всем гражданам корабельные носы вражеских судов. Ростры – символ владычества над морем, и не случайно они украсили одно из самых заметных мест Петербурга.

У Мойки остров, обнесенный высокой красной стеной. Канал разрывает ее, а над каналом высится величественная арка[19], достойная украсить Вечный город. Стройно вознеслась она над каналом, словно призывая победоносные галеры пройти под собою. И стоит она здесь в глухом месте города, точно лишняя, и чернеют под ней мачты кораблей на фоне неугасающей зари белых ночей. И кажется она каким-то призраком. На этой Новой Голландии лежит тоже печать трагического империализма.

На самой древней площади города, возле Троицкого храма, возносит свои минареты навстречу хмурому небу голубая мечеть[20]. Новый образ необъятной империи, уносящий мысль в далекие края Востока, к славному городу Самарканду. А недалеко от нее, у Невы, против домика Петра Великого, два маньчжурских льва – свидетели дальневосточных устремлений.

Страны юга, запада и востока имеют своих заложников в Северной Пальмире. Воля к великодержавству чувствуется в Петербурге. О каких же границах мечтает он? Не о тех ли, которые набросал нам Тютчев в своей «Русской географии»?

  • Семь внутренних морей и семь великих рек…
  • От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
  • От Волги до Евфрат, от Ганга до Дуная…
  • Вот Царство русское… и не прейдет вовек,
  • Как то провидел Дух и Даниил предрек.

Хорошо желающему понять душу нашего города посетить все эти места Петербурга, побродить среди мощных колонн Горного института, вызывая образы лучших дорических храмов, уносясь мечтой под благодатное небо Эллады и Италии, посидеть на гранитных плитах у подножия сфинксов, насытить душу сокровищами Эрмитажа, полюбоваться с Троицкого моста вереницей белых колонн Биржи и двумя красными рострами (когда же, наконец, очистят площадь перед ними?), что виднеются за раздольем невской шири, и, наконец, в белую ночь постоять у Мойки перед аркой Новой Голландии…

И все это без суеты и деловитости, с душой, открывшейся для тихого созерцания. В такие минуты между вами и городом родится незримая связь, и его genius loci заговорит с вами.

* * *

Как уже было сказано выше, Петербург следует отнести к типу тех городов, которые возникли в силу сложных потребностей развивающегося государства. Такие города создавались по определенному плану, а не развивались чисто стихийно, и они носят печать своего создателя[21].

Счастливая особенность Петербурга заключается в том, что целые площади его построены по одному замыслу и представляют собой законченное художественное целое.

Архитектура Петербурга требует широких пространств, далеких перспектив, плавных линий Невы и каналов, небесных просторов, туч, туманов и инея. И ясное небо, четкие очертания далей так же помогают нам понять архитектурную красоту строений Петербурга, как и туманы в хмурые, ненастные дни. Здесь воздвигались не отдельные здания с их самодовлеющей красотой, а строились целые архитектурные пейзажи. На всех «ответственных местах» превосходные здания. Если смотреть с Троицкой площади на восток – панорама Невы завершается силуэтом Смольного института. Отделение Малой от Большой Невы со стороны Васильевского острова отмечено белоколонной биржей Томона, с Петербургской стороны – Петропавловской крепостью. Непрерывная цепь старинных зданий делает красивый изгиб, соединяя Биржу с грандиозной постройкой Деламота – Академией Художеств. С этой стороны Нева замыкается колоннадой Горного института. Три бесконечных проспекта: Невский, Гороховая и Вознесенский – упираются в Адмиралтейство. Далеко видимый угол Невского у Мойки украшен Строгановским дворцом Растрелли и т. д. Все эти здания оживают и раскрывают свою красоту как части городского пейзажа.

В качестве примера площади, созданной как единый художественный замысел, может явиться Сенатская площадь.

Захаров и Росси окружили ее бледно-желтыми с белыми колоннами и орнаментами строениями позднего классицизма. Дворцовая площадь, правда, не создана в одном стиле, однако ее дворцы, мощная арка Генерального штаба, заставляющая вспомнить гигантский размах дуги базилики Константина на Римском форуме, гранитная колонна с ангелом, грозно указующим на небо, ее широкие перспективы на Мойку, на сады, за которыми темнеет громада Исаакия и сверкает его купол темного золота, и, наконец, выход к Неве и очертания островов с их строениями – все это составляет одно художественное целое, один несравненный архитектурный аккорд. Есть, наконец, в Петербурге целый квартал, созданный по плану одного архитектора (Росси). Это площадь Александрийского театра (к сожалению, изуродованная несколькими нелепыми новыми домами), вся Театральная улица и площадь у Чернышева моста. Было где строителю разгуляться на воле!

Эти «урочища» Петербурга представляют редчайшую архитектурную ценность. Столько смелых замыслов получило здесь возможность воплотиться! Но Петербург может быть назван и «приютом несовершенных дел». Мечта Петра создать из Васильевского острова новую Венецию осталась мечтой. Чудесная колокольня не увенчала собою величественные постройки Смольного института. Глядя на безвкусные новые здания, испортившие вид на Адмиралтейство с Невы, с горечью вспоминаешь о римской мечте Росси. Вот содержание его записки:

«Размеры предлагаемого мною проекта превосходят те, которые римляне считали достаточными для своих памятников. Неужели побоимся мы сравниться с ними в великолепии? Цель не в обилии украшений, а в величии форм, в благородстве пропорций, в нерушимости. Этот памятник должен стать вечным». Далее Росси вкратце излагает суть проекта. Новая набережная должна была иметь 300 сажен длины, причем ее прорезывали десять огромных арок в 12 сажен ширины каждая. Вышина их была достаточна для того, чтобы под ними свободно могли проходить по каналам суда в Адмиралтейство. Все это Росси предлагал возвести из гранита. На набережной он ставил три огромных ростральных колонны на могучих массивах…[22]

Это свойство Петербурга рождать грандиозные проекты присуще ему и поныне. Вспомним хотя бы проект «Нового Петербурга» Фомина на острове Голодае, проект целого комплекса площадей, колоннад, арок и фронтонов. Недавно созданный «Музей города» приютил эти невоплотившиеся замыслы, рожденные широкими возможностями, отчасти осуществленными в Петербурге, полном пафоса шири.

И теперь, в дни голода и холода, полной разрухи, мы встречаемся с планом превращения в короткий срок необъятных пространств Марсова поля в цветущий сад!

В заключение общей характеристики города следует отметить еще одну черту: власть города над творчеством архитекторов чужих краев, несмотря на всю гениальность некоторых из них. Эта власть дает нам право говорить о творениях Растрелли, Томона, Кваренги как созданиях русского стиля. Александр Бенуа, указывая на своеобразную физиономию нашего города, столь долго и упорно отрицавшуюся, говорит:

«…Только намерение было сделать из Петербурга что-то голландское, а вышло свое, особенное, ну ровно ничего не имеющее общего с Амстердамом или Гаагой. Там узенькие особнячки, аккуратненькие, узенькие набережные, кривые улицы, кирпичные фасады, огромные окна… – здесь широко расплывшиеся, невысокие хоромы, огромная река с широкими берегами, прямые по линейке перспективы, штукатурка и небольшие оконца» («Мир Искусства», 1902, № 1).

Эта черта Петербурга свидетельствует о цельности его, о глубокой органичности. Все прекрасное становится его частью, усваивается им, одухотворяется своеобразной стихией города.

Эту черту столица великой империи передала своему избранному сыну и певцу – Пушкину, с его «всечеловеческой душой, способной ко всемирной отзывчивости» (Достоевский). И только уродство остается как болезненный нарост на величавом организме города. Бесхарактерная эпоха конца XIX века испортила строгий облик Петербурга своими строениями в ложнорусском стиле, своим неархитектурным «стилем модерн» и, наконец, столпотворением вавилонским всех стилей, лишенных своей души.

V

Так, всматриваясь во внешний облик города, мы выделяем в нем наиболее существенные черты, определяющие его характер.

Хорошо, однако, приобщить к видимому городу незримый мир былого. Прошлое, просвечивая сквозь настоящее, углубляет наше восприятие, делает его более острым и чутким, и нашему духовному взору раскрываются новые стороны, до сих пор скрытые. Созерцание старого дома возвращает нам мир, который видел этот дом юным, и воскресший мир дает возможность видеть то, что прежде оставалось незримо.

К этому одухотворению, порождаемому историческим чувством, удачно прибегает Андрей Белый в своем романе «Петербург», например, при описании Михайловского замка.

Прежде всего набросок строения: «Страшное место увенчивал великолепный дворец; вверх протянутой башней напоминал он причудливый замок: розово-красный, твердокаменный; венценосец проживал в стенах тех; не теперь это было, венценосца того уже нет. Во Царствии Твоем помяни его душу, о Господи!»

Историческое чувство пробуждено. Вызван образ несчастного императора. «Вероятно, не раз появлялась курносая в белых локонах голова в амбразуре окна! Вон окошко, не из того ли»? Какая конкретизация. «И курносая в локонах голова томительно дозирала пространства за оконными стеклами; и утопали глаза в розовых угасаниях неба». Наиболее ярко можно ощутить Павла I, если представить то, что он созерцает в данную минуту. «У подъезда стоял павловец-часовой в треугольной шапке с полями и брал ружьем на караул при выходе златогрудого генерала в андреевской ленте, направлявшегося к золотой, расписанной акварелью карете, краснопламенный высился кучер с приподнятых козел; на запятках кареты стояли губастые негры».

«Император Павел Петрович, окинувши взглядом все это, возвращался к сантиментальному разговору с кисейно-газовой фрейлиной, и фрейлина улыбалась; на ланитах ее обозначались две лукавые ямочки и черная мушка».

Но мирная картина исчезает. Страшные образы трагедии 1801 года сменяют ее. Не стало императора – мальтийского рыцаря.

«А луна продолжала струить свое легкое серебро, падало оно на тяжелую мебель императорской спальни; падало на постель, озолощая блеснувшего с изголовья амурчика; падало оно и на профиль, смертельно-белый, будто прочерченный тушью. Где-то били куранты; в отдалении повсюду топотали шаги».

Так заставляет нас Андрей Белый пережить Инженерный замок со всем своим историческим наследием, преломленным настоящей минутой.

Большое значение для одухотворения города имеет природа. Смена дня и ночи заставляет чувствовать органическое участие города в жизни природы. Утро убирает его часто перламутровой тканью туманов, пронизанных солнечными лучами. Вечер набрасывает на него кровавоблещущий покров…

И белая ночь наполняет его своими чарами, делает Петербург самым фантастическим из всех городов мира (Достоевский). Мистерия времен года, породившая мифы всех народов, превращает самый город в какое-то мифическое существо.

Петербургская осенняя ночь с ее туманами или ветрами напоминает, что под городом древний хаос шевелится. Гоголь, Одоевский, Достоевский знали эти ночи, и душа Петербурга открывалась им в осеннем ненастье. Пушкин указал нам путь к ней через сверкающий зимний день.

Каждое место требует знания дня и часа. Новая Голландия и сфинксы лучше всего в ясную летнюю ночь. Сенатская площадь – в зимнее утро, когда на деревьях иней и солнце светит нежно и бессильно.

Еще большее значение имеет в этом смысле природа для окрестностей Петербурга.

Петергоф может раскрыться нам и в ясный осенний вечер среди неопалимых купин ярко пылающих кленов, но мы не должны соблазниться очарованием этого образа. Мужественный характер летней резиденции Петра выявится полнее в другую пору. Час явления genius loci Петергофа наступает в летний день, когда дует порывистый ветер; по темно-синему небу быстро несутся легкие облака, то скрывая солнце, то открывая его; причудливые тени плывут по сочно-зеленой траве, скользят по пихтам и каштанам, обволакивают сверкающие золотом статуи; ветер колеблет струи фонтанов и на потемневшем буро-синем море вздувает пену волн; доносится крик незримой чайки. Стихии ветра и воды сродни Петру Великому. В. А. Серов удачно изобразил на фоне строящегося Петербурга на берегу Невы могучую фигуру царя, рассекающего грудью ветер, а за ним едва поспевающих, с трудом держащихся на ногах спутников. В Петергофе, несмотря на позднейшие изменения, еще ощутим дух Строителя Чудотворного, и для него наиболее выразительным часом явится мужественная пора летнего дня при ветре, при быстрой смене освещения.

И Павловск может увлечь нас в разные часы: и в серенький зимний день, и в улыбающееся весеннее утро, но не в них раскроется в полноте его душа.

Дворец с белыми колоннами, выступающими на матово-желтом фоне, под круглым куполом, изящное созданье Камерона, парк с нежными очертаниями холмов и рощиц, застенчивые памятники, вызывающие образы: любви, дружбы и смерти; туманы над тихо журчащей Славянкой, – все это полно женственной мягкости и пассивности. Вся природа здесь глубоко спиритуализирована. Павловский парк Elisium теней[23]. Ясный осенний вечер – наиболее родственный ему час; «Кроткая улыбка увяданья» ему наиболее к лицу. Павловск нашел своего поэта, вполне конгениального. В. А. Жуковский для описания его избирает осеннюю пору, полную меланхолии.

  • Славянка тихая, сколь ток приятен твой,
  • Когда в осенний день в твои глядятся воды —
  • Холмы, одетые последнею красой
  • Полуотцветшие природы.
  • Спешу к твоим брегам… свод неба тих и чист:
  • При свете солнечной прохлада повевает,
  • Последний запах свой осыпавшийся лист
  • С осенней свежестью сливает.
(«Славянка»)

Глубокая тишина увяданья, баюкающая душу, уносящая в мир воспоминаний. Еще сильнее ее власть в вечерний час.

  • Сколь милы в Павловске вечерние картины.
  • Люблю, когда закат безоблачный горит:
  • Пылая, зыблются древесные вершины
  • И ярким заревом осыпанный дворец.
  • Глядясь с полугоры в водах, покрытых тенью,
  • Мрачится медленно, и купол, как венец,
  • Над потемневшею дерев окрестных сенью
  • Заката пламенем сияет в вышине
  • И вместе с пламенем заката угасает.
(«Первый отчет о луне»)

Подобно тому как цветок имеет свою пору цветенья, так и местность с яркой индивидуальностью в определенный час открывает наиболее полно скрывающийся в ней genius loci. Нужно много пережить все связанное с данной местностью, чтобы уметь правильно определить наиболее сродную ей пору. Быть может, подобные суждения субъективны, но поиски выразительного часа не должны быть признаны всецело произвольными, а потому излишними. В них можно обрести познание некоторой правды о духе местности.

Звуки и запахи должны быть также приняты во внимание при этих поисках.

VI

Однако для понимания души города мало своих личных впечатлений, как бы ни были они пережиты правдиво и сильно. Необходимо воспользоваться опытом других, живших и до нас, знавших Петербург в прошлом.

Где же лучше всего искать материал для нахождения этих следов Петербурга на душах людей?

Наша художественная литература чрезвычайно богата ими. Ознакомившись с этим материалом, мы можем прийти к интересному выводу. Отражение Петербурга в душах наших художников слова не случайно, здесь нет творческого произвола ярко выраженных индивидуальностей. За всеми этими впечатлениями чувствуется определенная последовательность, можно сказать, закономерность. Создается незыблемое впечатление, что душа города имеет свою судьбу, и наши писатели, каждый в свое время, отмечали определенный момент в истории развития души города[24].

Трагический империализм Петербурга, его оторванность от ядра русского народа не сделали его безликим, бездушным, общеевропейским городом, каким-то переходным местом в пространственном отношении (из России на запад, «окно в Европу») и во временном (от Московии к Великой Российской империи).

Город Петра оказался организмом с ярко выраженной индивидуальностью, обладающим душой сложной и тонкой, живущей своей таинственной жизнью, полною трагизма.

Его genius loci откроется нам, когда мы, пережив образы Петербурга в русской художественной литературе, будем сосредоточенно всматриваться в него с высоты Исаакиевского собора и странствовать по просторам его площадей, по его стройно-сходящимся улицам и по многочисленным набережным с плавными линиями, украшенными узорчатыми чугунными решетками, всегда и всюду чувствуя присутствие державной Невы.

* * *

Есть еще один материал, совершенно пренебрегаемый, однако пригодный для характеристики города. Я имею в виду названия улиц, городских ворот, гостиниц и т. д. Вероятно, всякий замечал, что у каждого города есть свой стиль этих названий, определяемый гением города.

Разве не характеризуют Париж следующие наименования: Avenue des Gobelins[25], Rue de la Perle[26], Ruelle du Paon Blanс[27] или названия юмористические: Rue du Chat qui pêche[28], Hоtêl d’un chien qui fume[29] и т. д. Бесчисленные наименования святых, или улица монахов, улица канониц напомнят нам о временах, когда Прекрасная Франция была лучшей дочерью католической церкви.

Особый интерес представляют названия улиц Москвы. Наряду с церковными, чрезвычайно обильными, как и подобает для сердца «Святой Руси», наряду с историческими и топографическими, неизбежными для каждого древнего города, есть ряд названий, чрезвычайно характерных именно для Москвы. Например, комплекс улиц у Арбатской площади: Поварская, с ее переулками, Скатерным, Хлебным, Столовым, напоминает о хозяйственности князей-строителей радушной Москвы. Или улицы с уменьшительными окончаниями, так ласкающие слух всех любящих Москву: Полянка, Ордынка, Палиха, Плющиха и т. д.

Все приведенные названия нисколько не связаны непосредственно с городом, как, например, Сухаревская площадь или Кремлевская набережная. Наконец, упомянутые улицы не являются всем известными, как Кузнецкий мост или Красная площадь, и их названия сами по себе не говорят о связи с Москвой. Только подбор образов этих имен и даже их звук проникнуты московским духом.

Город Петра оказался организмом, обладающим душой сложной и тонкой…

Что же дают нам названия Петербурга? Ничего яркого, особенно выразительного мы в них не найдем. И разве это не характеризует его, разве это не к лицу строгому и сдержанному городу? Его имена либо топографические: Невский, Каменноостровский, либо ремесленного происхождения – Литейный, Ружейная, Гребецкая, Барочная и т. д., либо свойственные столицам, в честь дружественных наций: Итальянская, Английская, Французская, либо совершенно лишенные образности, наиболее характерные для Петербурга – Большие, Малые, Средние проспекты и бесчисленные линии и роты, вытянутые в шеренгу и занумерованные.

Городские названия – язык города. Они расскажут о его топографии, о его окрестностях, истории, героях, промышленности, идеях, вкусах, юморе. Они так же определяют стиль города, как его строения, его легенды, его сады.

Изучение города как органического целого дает опыт постижения историко-культурного организма, в его видоизменениях. Этим самым будет дан ключ к пониманию и того, что уже не удастся изучить здесь описанным конкретным путем, и вместе с тем будет создан масштаб для оценки всей разницы между знанием, полученным путем видения цельного образа, и знанием того, о чем удается только услышать или прочитать. Если сумеем воспользоваться полученными живыми образами, в дальнейших занятиях это поможет ощутить прошлое живым, конкретным, а потому и доступным пониманию, вызывающим любовь. Прошлое всего человечества будет воспринято тогда как жизнь единого целого.

Пробудившаяся любовь к былому – великая сила. Она преодолевает всепобеждающее время и ставит нас лицом к лицу с жизнью наших предков.

Наша любовь возрождает прошлое, делает его участником нашей жизни.

  • Так явственно, из глубины веков,
  • Пытливый ум готовит к возрождению
  • Забытый гул погибших городов
  • И бытия возвратное движение.
(А. Блок. «На небе зарево»)

Образы Петербурга

О Рим, ты целый мир!

Гёте

Образ города имеет свою судьбу. Судьба понимается здесь как органическое развитие единичного явления. Понятие судьбы приложимо только к личности как носительнице индивидуального начала. Судьба есть историческое выявление личности. Безликий процесс не может быть определяем судьбой. Таким образом здесь утверждается идея индивидуальности образа города, имеющего свою судьбу. Он живет своей жизнью, как и сам город, независимой от впечатлений отдельных его обитателей. Он имеет свои законы развития, над которыми не властны носители этого образа, его выразители. Личность, созерцающая город, конечно, кладет на отображенное ею впечатление печать своей индивидуальности, но эта печать видоизменяет только детали. Не всякий, конечно, обитатель является носителем образа города как чего-то цельного, органичного, самодовлеющего. Только наиболее чуткие из них познают лицо города. Нужно помнить, что познание является отчасти самопознанием, так как город открывает свое лицо только тому, кто хоть ненадолго побывал его гражданином, приобщился к его жизни, таким образом сделался частицей этого сложного целого. Кто же лучше всего сможет выразить образ города, как не художник, и, может быть, лучше всего художник слова? Ибо ему наиболее доступно целостное виденье города, которое может привести к уяснению его идеи. Художник-мыслитель может найти λόγοσ[30] города и передать его в художественной форме. Одни писатели создавали случайные образы, откликаясь на выразительность Петербурга, другие, ощущая свою связь с ним, создавали сложный и цельный образ северной столицы, третьи вносили сюда свои идеи и стремились осмыслить Петербург в связи с общей системой своего миросозерцания; наконец, четвертые, совмещая все это, творили из Петербурга целый мир, живущий своей самодовлеющей жизнью.

Цель этой работы – набросать очерк развития образа Петербурга, основываясь на памятниках русской литературы. Работа, таким образом, относится к области истории культуры, а не искусства. Изменяющийся с годами образ Петербурга рассматривается здесь как явление духовной культуры, ввиду чего эволюция образа намечается вне художественных оценок. Подобная работа, строго говоря, преждевременна. Еще не написана история русской культуры, на фоне которой было бы возможно проследить эволюцию образа, отражающего духовное состояние русского общества. Но работа, лежащая перед исследователем русской культуры, особенно нового времени, столь велика, что ее хватит на несколько поколений ученых. Ввиду этого следует уже теперь выдвигать некоторые проблемы из области духовной культуры нового времени, не выпуская из виду, что они являются лишь опытами, которые подлежат критической проверке и существенным изменениям.

Здесь предполагается лишь установить вехи, знаменующие этапы развития образа Петербурга. Желательно было бы использовать весь богатый материал отражения Петербурга в сознании русского общества. Надеемся, что этот труд удастся выполнить в будущем тем, кто поймет великую культурную ценность Петербурга.

Здесь задача поставлена более простая. Материал привлечен из области художественной литературы. Какой-нибудь выразительный отрывок заменит собою целую серию, не вносящую при сопоставлении с ним ничего существенно нового в обрисовку образа города.

Цитаты здесь рассматриваются не только как иллюстрации, поясняющие ту или другую мысль автора. Они здесь являют самый образ и заменяют таким образом картины в тексте. Этим оправдывается их обилие и их размеры. Книга благодаря этому отчасти приспособлена для целей хрестоматии. Иногда, впрочем, приходилось сокращать текст, выпуская из него менее значительные места, изредка даже передавать его своими словами, в случае малой значимости текста.

В заключение этих предварительных замечаний следует отметить, что под городом здесь подразумевается по преимуществу его внешний облик, его архитектурный пейзаж. Весь остальной материал привлекается для комментирования внешнего облика.

Так, например, вопросы быта иллюстрируют внешний облик города. Общие идеи здесь привлечены только в интересах понимания выражения лика города. Методически вопрос поставлен так: через познание внешнего облика города к постижению его души[31].

I

Трудно установить момент зарождения образа города, даже возникшего при таких благодарных обстоятельствах для сознательной оценки его, как Петербург, – город, воздвигнутый в момент великой борьбы, в эпоху рождения империализма[32], Не скоро наступает момент созерцания, благоприятный появлению художественного синтетического образа, историю которого надлежит здесь наметить, поскольку он отразился в русской художественной литературе. Из русских художников слова едва ли не первый Сумароков придал ему определенные черты.

Петербург в творчестве Сумарокова намечается как город священный. Название Санкт-Петербург приобретает для него особое значение. Молодость города словно лишает его должной величественности. Сумароков ввиду этого старается в седой старине найти подготовку создания Петербурга, чтобы придать этим образу города ореол древности. Александр Невский является предтечей Петра Великого.

  • Сему великолепну граду
  • Победой славу основал.
(«Стихиры св. Александру Невскому»)

Прах Александра должен храниться в недрах города, обязанного ему своим существованием.

  • Ликуйте вы, Петровы стены,
  • Играйте, Невски берега!

То, что должно было совершить Петру, он свято выполнил.

  • На берегу потоков Невских
  • Святого Александра гроб!

Петр, преемник Александра, в своей новой столице воздвигает ему храм, с которым связывается палладиум нового города.

  • Возведен его рукою
  • От нептуновых свирепств
  • Град, убежище покою,
  • Безопасный бурных бедств,
  • Где над чистою водою
  • Брег над чистою Невою
  • Александров держит храм.
(«Ода на победу Петра I»)

Петрополь не чуждый России город, знаменующий разрыв с прошлым. Нет, Санкт-Петербург имеет глубокие корни в Святой Руси. Oн является городом «солнца земли русской», Александра Невского. Не умалить значение Петра хотел этим Сумароков, но возвеличить, озарив его город священным блеском.

Но эта перспектива в глубину прошлого не должна отвлечь внимание от настоящего. Прошлое только подчеркивает величие настоящего, служит залогом раскрытия в будущем великих судеб. Новый город – столица великой империи, полной развертывающихся сил для победоносного роста. Народ великой равнины простер свою десницу для господства над морями.

Мать-земля сырая была божеством народа пахарей. Теперь он поклонился новому божеству – Нептуну, владыке моря-океана, воплотившемуся в царе Петре.

  • Вижу на волнах высоких
  • Нового Нептуна я,
  • Слышу в бурях прежестоких,
  • Рев из глубины тая,
  • Бездна радость ощущает,
  • Бельт веселье возвещает.

Стихии радостно покоряются трезубцу нового повелителя вод. Нептун укрощает ветры. Quos ego![33]

  • Ваше суетно препятство,
  • Ветры, нашим кораблям.
  • Рассыпается богатство
  • По твоим, Нева, брегам.
  • Бедны пред России оком
  • Запад с югом и востоком.
(«Дифирамб 1-й»)

Петр Великий, укротитель стихий, является повелителем всего мира, ибо нет ему равного.

  • Только герб российский веет,
  • Флоты разных там держав.
  • Петр над всеми власть имеет,
  • Внемлют все его устав.
(«Ода на победу Государя императора Петра I»)

Таков величавый и ликующий образ Петербурга в творчестве Сумарокова. Город, освященный традицией, имеющий глубокие корни в прошлом. Однако только будущее раскроет все величие Северной Пальмиры. Город св. Петра на севере заменит собою город св. Петра на юге. Петербург станет новым Римом. Сумароков принимает пророческий тон:

«Узрят тебя, Петрополь, в ином виде потомки наши: будешь ты северный Рим. Исполнится мое предречение, ежели престол монархов не перенесется из тебя… Может быть, и не перенесется, если изобилие твое умножится, блата твои осушатся, проливы твои высокопарными украсятся зданьями. Тогда будешь ты вечными вратами Российской Империи и вечным обиталищем почтеннейших чад российских и вечным монументом Петру Первому и Второй Екатерине» («Слово 5-е: на открытие императорской Cанкт-Петербургской Академии Художеств»).

Образ Северного Рима пленял и Ломоносова, и он восхищался, взирая на то, как

  • В удвоенном Петрополь блеске
  • Торжественный подъемлет шум.
(«Ода на день восшествия на престол императрицы Екатерины II»)

Но он вносит смягчающий мотив, ограничивающий всесокрушающий империализм. Он восхваляет царицу за то, что она миролюбива.

  • Не разрушая царств в России строишь Рим.
  • Пример в том Царский дом, кто видит, всяк дивится,
  • Сказав, что скоро Рим пред нами постыдится.

Вернулся золотой век! Вся в лучезарном сиянии Северная Пальмира горит и сверкает.

  • В стенах Петровых протекает
  • Полна веселья там Нева,
  • Венцом, порфирою блистает,
  • Покрыта лаврами глава.
  • Там равной ревностью пылают
  • Сердца, как стогны, все сияют
  • В исполненной утех ночи.
  • О сладкий век! о жизнь драгая!
  • Петрополь, небу подражая,
  • Подобны испустил лучи.
(«Ода на день восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны»)

Краски описания сверкают и ликуют.

Над городом веет дух Петра – его гения-хранителя.

  • …Образом его красуется сей град.
  • Взирая на него – Перс, Турок, Гот, Сармат
  • Величеству лица геройского чудится,
  • И мертвого в меди бесчувственной страшится.
(Надписи на статуе Петра Великого)

Невелик интересующий нас материал и у Державина. Он испытывает на себе всю силу обаяния сказочно растущей Северной Пальмиры. И все условности стиля его эпохи, требовавшего торжественных славословий, имевших лишь отдаленное отношение к воспеваемым объектам, не могли вполне затемнить подлинности восхищения новой столицей.

Державин прибегает к своеобразному приему описания Петербурга. Перед императрицей Екатериной, плывущей по Неве, развертывается панорама города. Суровый Ладогон с снего-блещущими власами повелевает своей дочери Неве «весть царицу в Понта двери».

  • И Нева, преклонши зрак
  • В град ведет преузорочный.
  • Петрополь встает навстречу;
  • Башни всходят из-под волн.
  • Не Славенска внемлю вечу,
  • Слышу муз Афинских звон.
  • Вижу, мраморы, граниты
  • Богу взносятся на храм;
  • За заслуги знамениты,
  • В память вождям и царям
  • Зрю кумиры изваянны.
  • Вижу, Севера столица,
  • Как цветник меж рек цветет, —
  • В свете всех градов царица,
  • И ее прекрасней нет!
  • Белт в безмолвии зеркало
  • Держит пред ее лицом.
  • Чтобы прелестьми блистало
  • И вдали народам всем,
  • Как румяный отблеск зарный.
  • Вижу лентии летучи
  • Разноцветны по судам;
  • Лес пришел из мачт дремучий
  • К камнетесанным брегам.
  • Вижу пристаней цепь, зданий,
  • Торжищ, стогнов чистоту,
  • Злачных рощ, путей, гуляний
  • Блеск, богатство, красоту,
  • Красоте царя подобну…
(«Шествие по Волхову российской Амфитриды»)

Вот образ Северной Пальмиры, далекий от жизненной правды, включающий лишь то, что могло послужить ее прославлению. Но этот образ был близок, понятен всем дышавшим крепким и бодрым воздухом России XVIII века, верившей в свои силы и умевшей заставить других поверить в себя. Северная Пальмира не была легендой; в молодой столице ощущалось великое будущее.

Державин чужд той тревоги, которая охватит последующие поколения! Трагическая красота Петербурга ему не понятна. Все устойчиво и мирно.

  • Вокруг вся область почивала,
  • Петрополь с башнями дремал,
  • Нева из урны чуть мелькала,
  • Чуть Бельт в брегах своих сверкал.
(«Видение Мурзы»)

Тиха ночь над Невою в ее гранитной урне. А днем радостно на просторах ее набережных дышать весною в шумной толпе.

  • По гранитному я брегу
  • Невскому гулять ходил;
  • Сладкую весенню негу,
  • Благовонный воздух пил;
  • Видел, как народ теснился
  • Вкруг одной младой четы.
(«Явление Аполлона и Дафны на Невском берегу»)

Для Державина не существовало здесь борьбы города со стихиями. Наоборот, природа и искусство в гармоническом сочетании творят красоту города. «Везде торжествует природа и художество». Природа, по которой прошелся резец художника. «Спорят между собой искусство и природа»[34]. Спорят в смысле дружеского соревнования, направленного к достижению одной цели: создания пейзажа города.

Описывая Потемкинский праздник, поэт с восхищением останавливается на архитектуре петербургского дворца. Какие же черты стиля отмечает он: простоту и величественность прежде всего.

«Наружность его не блистает ни резьбою, ни позолотою, ни другими какими пышными украшениями: древний, изящный вкус – его достоинство, оно просто, но величественно» («Описание торжества в доме князя Потемкина по случаю взятия Измаила»).

Здесь все «торжественно», как в храме: «Обширный купол, поддерживаемый осьмью столпами, стены, представляющие отдельные виды, освещенные мерцающим светом, который внушает некий священный ужас». Здесь «везде видны вкус и великолепие», но великолепие сдержанное, не противоречащее простоте.

Державин живо чувствует и пафос пространства как основную черту блеска, силы:

  • Великолепные чертоги
  • На столько расстоят локтях,
  • Что глас в трубы, в ловецки роги
  • Едва в их слышится концах.
  • Над возвышенными стенами,
  • Как небо, наклонился свод;
  • Между огромными столпами
  • Отворен в них к утехам вход.

Величие дворца вызывает в поэте образ Вечного города: «И если бы какой властелин всемощного Рима, преклоняя под руку свою вселенную, пожелал торжествовать звуки своего оружия или оплатить угощения своим согражданам, то не мог бы для празднества своего создать большего дома или лучшего великолепия представить. Казалось, что все богатство Азии и все искусство Европы совокуплено там было к украшению храма торжеств Великой Екатерины».

Во дворцах Северной Пальмиры должно чувствоваться величие пространств империи, которую венчает она. Империализм Державина – бодрый, уверенный и радостный. В Петербург стекаются богатства из беспредельных пространств империи.

  • Богатая Сибирь, наклонившись над столами,
  • Рассыпала по ним и злато и сребро;
  • Восточный, западный, седые океаны,
  • Трясяся челнами, держали редких рыб;
  • Чернокудрявый лес и беловласы степи,
  • Украйна, Холмогор несли тельцов и дичь;
  • Венчанна класами хлеб Волга подавала;
  • С плодами сладкими принес кошницу Тавр;
  • Рифей, нагнувшися, в топазны, аметистны
  • Лил в кубки мед златой, древ искрометный сок
  • И с Дона сладкие и крымски вкусна вина…

…Казалось, что вся Империя пришла со всем своим великолепием и изобилием на угощение своей владычицы…

И это Империя юная, полная сил, у которой все впереди, и древние римляне дивятся после них невиданному великолепию.

  • Из мрака выставя, на славный пир смотрели:
  • Лукуллы, Цезари, Троян, Октавий, Тит,
  • Как будто изумясь, сойти со стен желали
  • И вопросить: Кого так угощает свет?
  • Кто кроме нас владеть отважился вселенной?

Державину, упоенному величием растущей Империи, грезится образ нового Рима.

  • «Сей вновь построит Рим».

Таков Петербург в художественном творчестве Державина. Это гордая столица молодой, полной сил Империи, это город величаво простой, ясный, отмеченный изяществом вкуса своих строителей, город гармоничный, лишенный всякого трагизма. Однако и Державину была ведома тревога за будущее города Петра. В своей докладной записке «О дешевизне припасов в столице» (1797) он выражает опасение за судьбу столицы.

Если все предоставить естественному ходу – «Петербургу быть пусту». «Если не возмется заблаговременно мер, то весьма мудрено и в таком пространстве, в каковом он теперь находится, и в присутствии двора и его сияния выдержать ему и два века. Удалится же двор, исчезнет его и великолепие. Жаль, что толикие усилия толь великого народа и слава мудрого его основателя скоровременно могут погибнуть».

Однако вся статья Державина проникнута оптимизмом. Россия должна быть приближена к своей столице. Ее окрестности, глухие и суровые, должны быть заселены и возделаны.

«Окружность Петербурга привесть удобрением и населением земель в такое состояние, чтоб она могла прокормить коренных и штатных его обитателей».

Державин, очевидно, хотел видеть Петербург окруженным хорошо культивированною зоной, приспособленной к нуждам столицы, подобно той, что окружала древний Рим, распространяясь на весь Лациум.

Прекрасный образ Северной Пальмиры начертан кн. Вяземским (в 1818 г.):

  • Я вижу град Петров чудесный, величавый
  • По манию царя воздвигнутый из блат,
  • Наследный памятник его могущей славы,
  • Потомками его украшенный стократ.
  • Искусство здесь везде вело с природой брань
  • И торжество свое везде знаменовало.
  • Могущество ума мятеж стихий смиряло,
  • Чей повелительный, на зло природы, глас
  • Содвинул и повлек из дикия пустыни
  • Громады вечных скал, чтоб разостлать твердыни
  • По берегам твоим рек северных глава,
  • Великолепная и светлая Нева?
  • Кто к сим брегам склонил торговли алчной крылья
  • И стаи кораблей с дарами изобилья
  • От утра, вечера и полдня к нам пригнал.
  • Кто с древним Каспием Бельт юный сочетал?
1 Genius loci – гений места, дух-хранитель (покровитель)в римской мифологии.
2 «Toute la suite des hommes… continuellement» – «Все поколения людей на протяжении многих веков можно рассматривать в виде одного человека, который существует вечно и постоянно совершенствуется» (фр.) – писал французский мыслитель Блез Паскаль (1623–1662).
3 Кольбер Жан Батист (1619–1683) – французский экономист и государственный деятель, сторонник меркантилизма, жесткой налоговой политики.
4 Буало – Буало-Депрео Никола (1636–1711) – французский поэт и критик.
5 Боссюэ – Боссюэ Жак Бенинь (1627–1704) – французский оратор и писатель, епископ, один из главных идеологов католицизма.
6 «Cor tibi magis Sena pandit» – «Больше, чем ворота, Сиена открывает тебе сердце» (лат.).
7 Под музеем в данном случае подразумевается «хранилище раритетов». К счастью, в последнее время стали иначе смотреть на музей, стремиться представить собрание таким образом, чтобы оно создавало стройные и законченные комплексы впечатлений; более того, в музее стали видеть органическую часть города. Примером такого музея может служить Мusео Nazionale в термах Диоклетиана в Риме.
8 Вернон Ли. «Италия. Genius loci», русск. изд. Сабашниковых. – М., 1914 г.
9 Так начинает осмотр Рима аббат Пьер Фроман в романе Золя «Рим».
10 a’vol d’oiseau – с высоты птичьего полета (фр.).
11 И. М. Гревс. «К теории и практике экскурсий» («Журн. Мин. нар. просв.», 1910 г.).
12 Во Флоренции доныне ясно можно установить традиционный план сразу построенного города по типу римского лагеря; крест из двух главных улиц – cardo maximus и decumanus maximus. Посреди площадь – forum (forum – форум, центральная площадь в древнеримских городах (лат.).) с кремлем – аrx (аrх – крепость (лат.).).
13 Для русского слуха в этом эпитете звучит особая мощь из-за звукового сходства с «полмира»!
14 космократора Мардука с безликой богиней хаоса Тиамат! – см. с. 320 «Были и мифа Петербурга».
15 Petro Primo Catharinа Secunda – надпись на постаменте Медного Всадника: «Петру Первому Екатерина Вторая» (лат.).
16 Изумительная петербургская оранжерея погибла от холода во время разрухи последних лет.
17 Горный институт – первое в России высшее техническое учебное заведение, построено в 1806–1811 гг.
18 …две колонны – ростральные колонны у бывшего здания Биржи, построены по проекту Тома де Томона в 1805–1810 гг.; служили маяками при входе в порт.
19 …величественная арка – построена архитектором Ж.-Б. Валлен-Деламотом в конце XVIII в. в составе ансамбля «Новой Голландии».
20 …голубая мечеть – построена по проекту архитектора Н. В. Васильева в 1910–1913 гг.
21 Я не упускаю из виду отрицательного отношения Столпянского к легенде о чудотворном строителе. Если он прав, и Петербург не был создан Петром с целью «грозить шведам», и вообще Петр не сразу наметил его для новой столицы, все же в общих чертах старая оценка роли Петра в создании города остается верной. См.: П. Н. Столпянский. «Санкт-Питербурх», изд. «Колос», 1918 г.
22 И. Э. Грабарь. «История русского искусства», вып. 17.
23 Elisium теней – Элизиум – загробное царство праведных в греческой мифологии.
24 Этой теме посвящена вторая часть данной книги: «Образы Петербурга».
25 Avenue des Gobelins – проспект Гобеленов.
26 Rue de la Perle – улица Жемчужная.
27 Ruelle du Paon Blanc – улица Белого павлина.
28 Rue du Chat qui pêche – улица Кошки, удящей рыбу.
29 Hotêl d’un chien qui fume – гостиница Курящей собаки.
30 λόγοσ – в греческом logos, одно из основных понятий античной и средневековой философии, введенное Гераклитом, обозначающее «слово» и «смысл», их единство.
31 В каком смысле можно говорить о душе города? Исторически проявляющееся единство всех сторон его жизни (сил природы, быта населения, его роста и характера его архитектурного пейзажа, его участие в общей жизни страны, духовное бытие его граждан) и составляет душу города.
32 Первые, наиболее подробные, описания встречаются у иностранцев, посетивших новую столицу. В своих заметках они соединяли угодливый пафос с искренним восхищением. Первое наиболее подробное описание нового города принадлежит автору, скрывшему свое имя за инициалами S. W. («Описание Санкт-Петербурга и Кронштадта в 1710 и 1711 годах»). Но все эти книги, как не имеющие отношения к русской художественной литературе, не подлежат нашему разбору.
33 Quos ego! – «Я вас!» (лат.), выражение угрозы.
34 «На Петергоф».
Продолжение книги