Не мыслит зла бесплатное чтение

Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы.

Первое послание к Коринфянам святого апостола Павла

Часть 1

С улицы бабушкиного дома было не видать: на том месте, где значился он по нумерации, росли огромные кучерявые кусты шиповника. Я остановилась у соседнего палисадника, вышла из машины и встала перед этим нарядным, цветущим облаком. Без хозяйской руки кустарник разросся до невероятных размеров, съел забор и уже принялся за сам домишко. Тот, казалось, не сопротивлялся. Силы покинули его уже давно: он обрюзг, потерял часть крыши с одного угла и непокрытой стороной сползал набок, напоминая растаявший от жары масляный торт в пошлых розочках.

Резкий приступ тоски ужалил меня куда-то под рёбра, защипало в носу.

– Приехала, востроглазая?! – неожиданно услышала я знакомый голос справа и обернулась.

За калиткой в палисаде, у которого я припарковалась, стоял старик-сосед. Как и тогда, много лет назад, одет он был в изношенный засаленный пиджачок, штаны с неизменными пузырями на коленях и в столь же неопрятную кепку.

– Приехала, дед Михей.

На днях дед Михей удивил меня неожиданным звонком. Где только номер достал? «Дом старый, – проскрипел он в трубку, – того и гляди рухнет. Приезжай, разберись: продай его или снеси к чёртовой бабушке!»

Вот я и приехала продать или снести… Через 19 лет после того дня, как моя мама в спешке и без объяснений забрала меня из деревни, куда ещё пару месяцев назад в отчаянии сама и сослала.

– Ну, принимай свои наследства! – с некой издёвкой в голосе сказал дед Михей и махнул в сторону кустов. – От одного отказалась, так другие бери.

– А тебе, я смотрю, дед Михей, мои «наследства» всё так же покоя не дают? – Мне с трудом удавалось скрыть старую неприязнь к этому человеку.

– Да нет. Чего уж? Мне тут спокойно стало, как ты уехала, и бабка твоя Богу душу отдала. Или кому она там её отдала? – Дед осклабился и замолчал нарочито, дожидаясь моей реакции. Я не ответила назло, делая вид, что его острота не попала в меня.

– Я ж чего боюсь-то? – решил продолжить тот. – Рухнет он и меня под собой похоронит.

Я повернулась к дому. Тот стыдливо выглядывал из-за шиповника, стараясь не выдавать своей немощи. Но даже за этой неуёмной, по-весеннему буйной растительностью было заметно, что домик стремится к земле, кряхтит и складывается, скрадывая в своих оползающих стенах сотни, а может быть, даже и тысячи секретов, что приносили сюда люди со всех краёв.

Человеческий поток в этом доме не иссякал почти до самой смерти хозяйки. Шли к ней за разным, ведь Авдотья Фёдоровна, моя бабка, была ведьмой. Об этом я узнала не сразу, только пожив с ней какое-то время одним летом, а до того её образ в моей голове складывался из наших нечастных визитов в деревню или же из приглушённых разговоров между родными. Они частенько шептались о ней, убавляя голоса до предела, будто опасаясь, что та услышит их за сотни километров. Однажды из этих шуршаний я имела неосторожность узнать, что баб Дуня мне не родная, а сводная, и что первую жену деда – мою кровную бабушку – Авдотья ещё по молодости со свету сжила, а деда околдовала и на себе женила. Уж не знаю, правда ли то было или вымысел, но моя мама и её младшие брат с сестрой – те двое родились у деда уже в браке с Авдотьей – бабку не любили особо, но уважали – боялись.

Бабулька и сама их не привечала, хоть и вырастила, выкормила и на ноги поставила. Всю жизнь была с ними холодна и неласкова, и как только те доросли до совершеннолетия – отправила всех в город, благо разница между детьми была небольшая.

Отправить – отправила, но сама же установила одно правило: два раза в год все три семьи в полном составе должны были приезжать к ней с дедом на дни рождения или же по болезни одного из стариков, если такое вдруг случится.

«Коли кто из нас захворает сильно, – говорила каждый раз после встречи бабка Дуня, – я вам всем сообщу. Жду вас здесь в полном составе, иначе не получите от меня родительского благословения».

Все послушно кивали. Каждый понимал, что под оставлением без благословения кроется реальная угроза схлопотать классическое проклятие. Уж кто-кто, но дети её, пока жили с Авдотьей Фёдоровной, успели убедиться в крепости материнского слова, именно поэтому не спешили нарушать данное требование. Встречи те к тому же были весьма тёплыми и радостными. Жизнь довольно далеко разбросала нас друг от друга, так что иной раз сборы в стенах старого деревенского дома были долгожданней, чем какой-либо другой праздник.

В те времена, когда и случилась эта моя история, нам – детям – было мало известно, чем всю жизнь промышляла бабка и почему родители так боятся её и беспрекословно слушаются. Мы по-детски искренне были рады увидеться и, несмотря на редкие встречи, довольно быстро сливались в дружную стайку со своими законами и внутренним течением жизни.

Бабка Дуня и в нас, внуках, особо не нуждалась, никогда не писала и не звонила со старой сельской почты, как делали другие старики с округи, но каждый год ревностно следила, чтобы даже дети одаривали её визитом. По приезде она дежурно расспрашивала нас о друзьях, о садике или школе, но ответы почти не слушала, а только пристально рассматривала каждого, будто желала вычитать в наших головах какие-то страшные правды, которые мы скрывали от неё по своему детскому неразумию. После этого она рутинно угощала всех гостинцами и до нашего отъезда больше не обращала на нас практически никакого внимания.

Было мне лет десять, когда я, к своему удивлению, начала замечать, что баб Дуня несколько выделяет меня – неродную внучку – из нашей шумной, разнопёстрой ватаги. Уж не знаю, чем я её привлекла, ведь кого-кого, но меня в те годы любить было явно не за что – я была крайне упрямым и надурным ребёнком. Я была очень острой и неудобной, настолько неудобной, что вся постсоветская педагогика старалась выплюнуть меня, будто кость, застрявшую в горле. Родители рвали волосы от моих выходок, иногда рвали их на моей голове, школа грозила детской комнатой милиции, а мама всерьёз задумывалась о моём переводе на домашнее обучение. Так что я справедливо не могла понять повышенное к себе внимание бабки Дуни и в те редкие встречи, когда мы собирались в их с дедом доме, я, по своему обыкновению, всячески проверяла её на вшивость. Взять хотя бы тот случай на дне рождения деда Лексея, когда я напоила его.

В тот день встречала нас бабка, как всегда, гостеприимно, хоть и холодно – словно чужую родню на сватовство. Наготовила еды, достала самогон, детям сладости и посадила всех вокруг стола в большой комнате. Но был у неё во все времена один категорический запрет: деду Лексею спиртное наливать нельзя. Никто толком не мог сказать, почему, но все знали – так надо. Бабка Дуня строго-настрого запретила это дело, как только вошла в овдовевшую жизнь деда Лёши. Хотя дед, тогда ещё молодой мужик Алексей, никогда особо и не злоупотреблял, табу было наистрожайшим и обсуждению не подлежало.

Дед Лексей не сопротивлялся особо и, в отличие от других своих ушлых товарищей, которые в те времена у него ещё водились, запрет этот обойти не старался. Да и вообще стал он со временем безвольным и к жизни практически безразличным. На селе его называли Лёшка-Мякиш; мол, лепи из него что хошь, как из мягкой булки – всё стерпит.

Только вот не сразу дед таким стал. Говорят, до встречи с Авдотьей Фёдоровной был он мужиком бойким и со своим личным мнением, но после смерти первой жены, моей родной бабки Маши, пригас, опал плечами и замкнулся в себе. Так замыкаются старики перед смертью, когда одним глазом уже на небо смотрят.

Этим-то его состоянием и воспользовалась Авдотья: женила на себе, безвольного, и всё хозяйство к рукам прибрала. Деревенские ещё шептались потом, что она же и Марию извела, уж больно быстро та сгорела непонятно от какой хвори. Но то были больше слухи, и доподлинно никто, кроме бабки Дуни да самого Господа Бога, и не знал, отчего ушла молодая Манечка, как когда-то дед называл свою первую жену.

С тех самых пор дед и замкнулся в себе. Горе его было настолько велико и отупляюще, что с момента смерти жены больше никто не слышал от него ни одного слова об ушедшей. Все физические напоминания о Маше, как то: личные вещи, редкие снимки и письма – были со временем устранены прозорливой и хитрой Авдотьей.

Об этом обо всём шептались взрослые, а уж как дела обстояли доподлинно, я не знала. Дед Лексей и вправду был будто замороженный, и возникало ощущение, что ни в чьём присутствии он давненько уже и не нуждается. Он разговаривал со всеми, встречал нас, когда мы приезжали, но делал это будто из-под толщи льда – вроде бы и с нами, но как будто далеко от нас и почти не слышит. Деревенские, что помоложе, называли его уже не просто Мякиш, а Тёплый Мякиш или просто Тёплый, намекая на то, что дедова отстранённость стала сродни лёгкому слабоумию.

Тот день запомнился нам навсегда. Бабка Дуня по своему обыкновению накрыла богатый стол, посадила дед Лёшку в его главе, но водку лить, естественно, запретила. Дед, как водится, не сопротивлялся, соглашался с женой безоговорочно и будто бы даже не замечал, что вокруг него происходит активность несколько большей плотности, чем в обычные дни. И вот пока бабка крутилась между столом и кухней, я возьми да плесни ему в стакан с компотом самогона из чужой рюмки. Бабке назло.

– На, – говорю, – деда, – выпей.

Тот улыбнулся умильно и куда-то мимо меня, взял кружку и послушно выпил, не поморщившись.

Что тут началось! Деда будто порохом начинили и подожгли: он вскочил, глаза выпученные, но живые, по комнате волчком закрутился, забегал в разные стороны, спотыкаясь о стулья, и как закричит: «Где моя Манечка? Где Манечка?! Куда подевали её?!» Дети – в рёв, родители с дядьками и тётками рты пооткрывали; я и сама бежать была готова, как страшно мне стало, но тут в комнату влетела бабка Дуня, зыркнула на меня, будто взглядом к стене пришпилила, и на деда накинулась. Уж не знаю, откуда в ней силы столько взялось: подхватила она его под руки и чуть ли не на себе, как ранего с поля боя, вынесла из комнаты, да так легко и резво, словно то не мужик был огромный, а масленичное чучело из соломы и тряпья. Дверью громыхнула, аж побелка со стены посыпалась.

Что уж там на кухне она делала, никто не знает – сидели мы все обомлевшие и притихшие. Никто не посмел не то чтобы выйти и посмотреть, но и пошевелиться, только обменивались изумлёнными взглядами. Через некоторое время дед вернулся за стол, присмиревший и пригашенный, как старая керосинка, со своим привычным взглядом на ту сторону. Был вежлив, приветлив и будто даже и не помнил, как десять минут назад драл занавески и ломал стулья.

Родители мне после этого всыпать пытались – сразу поняли, чьих рук дело. Только вот сама бабка Дуня за меня заступилась. Хотя, казалось бы, уж кто-то, а она точно должна была меня наказать! Когда же пришло время уезжать, подошла к моим родителям и шепнула:

– Привозите её мне, а то, вижу, измучились все, извелись. Человека из неё сделаю. – Бабка Дуня подмигнула мне заговорщицки. – Ей со мной спокойней будет, а вам – послабление.

Родители кивнули, но отвозить не спешили. До очередной выходки с моей стороны.

Часть 2

Незадолго до начала летних каникул умер дед Лексей. Мама поехала на похороны одна, а мы с отцом остались на хозяйстве. Приехала она тихая и задумчивая, по вечерам долго шепталась с папой на кухне, стала чаще захаживать в местную церковь. Из телефонных разговоров с тёткой, которые я подслушивала через розетку, я узнала, что дед ушёл из жизни добровольно, соорудив себе на чердаке петлю. Мама плакала и сокрушалась в трубку: деда похоронили без отпевания. В доме поселилось душное беспокойство, но я умудрилась встряхнуть наш замшелый быт.

Как только майское солнце просушило лужи на разбитых тротуарах нашего двора, местные пацаны из старших классов начали мастерить и взрывать самодельные бомбы на заброшенной стройке. Всё это время я тёрлась рядом с ними, и они меня благосклонно впускали в компанию, но на подрывы не брали.

Довольно быстро срисовав несложную рецептуру самодельной взрывчатки, я обратилась к своему соседу по подъезду Вовке Терентьеву. Собственно, я всё могла сделать и без него, но мне было откровенно страшно. Стыдно признаться, но Вовка был мне нужен только для одного: чтобы исполнить опасную задумку чужими руками.

Рядом с нашим городком стояла часть ВДВ, а недалеко от её пропускного пункта на постаменте высилась списанная боевая машина десанта. Если потереть напильником её колесо, то можно было получить первый компонент той самой смеси – магний. Второй компонент – марганцовку – мы стащили у родителей. Вовка выпросил у отца изоленту, мы набрали камней и ушли на стройку мастерить бомбы. Точнее, мастерил Вовка, а я руководила.

С первой попытки у нас получились три маленькие штучки. Под моим чутким бдением и мне на потеху Вовка повзрывал их об асфальт, от чего и сам пришёл в неописуемый восторг. Мне показалось, что взрывы были не столь внушительные, как у ребят, и я убедила его сделать бомбы помощнее. Вовка согласился.

На следующий день мы повторили нашу схему и сваяли всего лишь две взрывчатки, но намного крупнее предыдущих.

– Лови! – крикнул Вовка и сделал фальшивый выброс. Я взвизгнула и сиганула в сторону. Вовка загоготал, глупо и карикатурно запрокинув голову назад. Мой испуг захлебнулся в ярости, я подорвалась к другу и с размаху вдарила ему ногой по руке – в ней бухнуло и сверкнуло. Ногу обожгло болью. Кто-то заорал. Оказалось, что я. И тут я увидела Вовку…

Он стоял прямо передо мной и удивлённо смотрел на кисть правой руки: три пальца на ней причудливо загнулись в разные стороны, будто спицы поломанного зонтика. От кисти вниз бежали тонкие кровяные струйки, у локтя они превращались в аккуратные капли, и те падали на асфальт. Вовка закатил глаза и со всего роста шмякнулся навзничь. С удивлением я отметила, что правая нога его в этот момент комично дёрнулась. Через пару-тройку секунд до меня наконец дошло.

Я развернулась и бросилась бежать, спотыкаясь и падая чуть ли не на каждом шагу. Я ломала кусты, сбивала об камни пальцы ног, но бежала вперёд, бежала, как от своры бешеных собак. Я хотела поскорей добраться до квартиры, спрятаться, залезть под ковёр или под диван и сидеть там вечно, чтобы никто и никогда не смог меня найти. Но во дворе меня остановил кто-то из взрослых. Мой ошалевший вид и противоестественная скорость были слишком красноречивы, чтобы не обратить на себя внимание. Пришлось всё рассказать. Если бы я не была так напугана в тот день, видит Бог, я бы не обмолвилась о случившемся. Даже ценою Вовкиной жизни…

Плохо помню, что происходило потом, но когда всё закончилось и наступил вечер, пришло время расплаты. Вовку увезли на «скорой». Руку ему впоследствии восстановили, но она осталась покорёженной и плохо слушалась.

Родители были в бешенстве. За тот год их уже три или четыре раза вызывали в школу: я неистово дралась с мальчишками, хамила учителям, кидала дрожжи в унитаз и портила школьное имущество. Покалеченный друг стал детонатором в кипучей смеси из злости и отчаяния моих родителей.

Через два дня мать купила мне пару новых летних тапок, собрала негустую сумку с моими пожитками и повезла к бабке в деревню.

– Больше не могу, – сказала она с порога вместо приветствия и разрыдалась. Я стояла в сенях за дверью и вытягивала из щелей паклю, не смея заглянуть в дом.

– Шагай в тёмную, там пока побудешь.– Иди сюда, горе! – раздался зычный бабкин голос. Я поняла, что это предназначалось мне, и всунула голову в дверной проём.

Тёмной в доме бабки называлась маленькая спаленка без окна, которая больше походила на кладовку, нежели на комнату. Вмещала она в себя всего лишь одну кровать и табуретку рядом с ней, а вдоль стены на гвоздях висели гроздья из старых зимних тулупов, фуфаек и замызганных штормовок болотного цвета. Вместо двери была плотная занавеска. Пахло пылью и старой ватой.

Из кухни доносился мамин голос. С подвываниями и всхлипами рассказывала она что-то бабке Дуне, та скороговористо и монотонно отвечала и, видимо, даже утешала, что было весьма необычно для её холодного нрава. Потом я слышала, как бабка гремела посудой, как ставила чайник на печь, как заваривала чай, размешивая ложкой сахар в чашке, и всё говорила, говорила, говорила.

Через некоторое время мама уснула – бабка разместила её в своей светлой спальне, а я проворочалась всю ночь без сна и рассматривала темноту. Мама встала рано утром, оделась, собрала сумку и вышла из дома. Я всё лежала и ждала, что она заглянет ко мне и скажет что-нибудь, обнимет на прощание, пообещает скоро приехать. Но та закрыла за собой входную дверь, ворота, щёлкнула калиткой и ушла. Я сомкнула веки и почувствовала, как огромная чёрная жаба лезет мне в грудь. Она забралась под сердце и замерла. От её присутствия все другие чувства притупились, а в голове разлилось ватное безмыслие. В этом состоянии я нашла некоторое успокоение. Чуть позже, как благословение, свалился тяжёлый сон.

На завтрак бабка встретила меня блинами с парным молоком.

– Хрустящие напечь тебе, пока сковорода не остыла? – спросила она.

Я молча кивнула и почему-то не удивилась, откуда она знает про хрустящие блинчики. Может быть, мама сказала, ведь я всегда просила её запекать их покрепче.

Через пару-тройку минут бабка Дуня поставила передо мной тарелку с ажурной салфеткой из блинчиков и придвинула молоко. Выглядело всё это бесподобно, но не радовало, как и не ощущалось на вкус. Чёрная жаба втянула в себя не только мысли и чувства, но и все краски, звуки и вкусы мира.

Молча дожевав пресный блин, я поблагодарила за завтрак и выползла в полдень. Под старой набрякшей рябиной я нашла лавку и просидела на ней, пока тень не сдвинулась и не открыла меня палящему солнцу. До вечера ещё было далеко, но я пошла спать.

Дня три я молча бродила по дому и по двору. Бабка кормила меня завтраком, иногда обедом, а к ужину я в бессилии засыпала в своей душной келье из ваты и брезента.

Вечером третьего дня баб Дуня зашла в мою комнату, положила одну руку мне на лоб, другую на грудь и шепнула: «Поплачь – легче будет». Неожиданно жаба в груди раздулась и лопнула, в горло хлынуло всё моё отчаяние и боль, полились слёзы. Я рыдала, как в последний раз: наотмашь, с икотой и завываниями. Казалось, будто вся боль и обида вперемешку с любовью и огромным чувством несправедливости лились из глаз и сочились из пор. Меня колотило так сильно, что я, кажется, потеряла сознание. Очнулась я уже утром. Было слышно, как во дворе пел петух и орали в рябине птицы. Удивительно, что раньше я их не замечала. В груди звенела пустота: там, где сидела жаба, пульсировал космический вакуум, готовый вместить в себя все возможные чувства и эмоции. С кухни, под стать моему голодному настроению, сочился соблазнительный запах свежих блинчиков.

Продолжение книги