Отрицательно настроенный элемент бесплатное чтение
Глава 1
Гудели… гудели и клокотали пробуждающиеся весенние звуки. Апрель безумствовал, разливаясь громадными лужами прямо посреди мостовой, ручьями тёк вдоль тротуаров, багровыми штрихами резал пепельно-голубое небо, ещё по-зимнему бледное и холодное.
Мерно чеканя шаг, Долганов шёл по Ремесленному валу мимо добротно отреставрированных старинных зданий. Одет он был как-то нарочито невзрачно, словно специально хотел подчеркнуть своё безразличие ко всему внешнему. Но, несмотря на это, его облик сразу обращал на себя внимание. Худоба и густые волосы до плеч создавали впечатление поэтической натуры, но в то же время во всех его движениях ощущалась точность, симметрия и внутренняя мобилизация какого-то почти военного свойства.
Когда наш герой проходил мимо входа в магазин «Культтовары», двое немолодых мужчин с портфелями, стоящих под козырьком автобусной остановки на противоположной стороне улицы, проводили его глазами.
– Долганов… – прокомментировал первый с какой-то особой многозначительностью.
– Сын генерала? – уточнил второй.
Первый столь же многозначительно кивнул.
– Кажется, он юрист? Адвокатом работает? – продолжал расспрашивать второй.
Собеседник поглядел на него таинственным взглядом, в котором явно просматривалось жгучее нетерпение, какое подчас охватывает завзятых разносчиков сплетен при встрече с потенциальным слушателем.
– А вы что… ничего не знаете?
– А что такое? Я в ваших краях уже лет пять как не был…
Выдержав интригующую паузу, первый чуть наклонился к уху второго и принялся что-то энергично ему нашёптывать.
А Долганов тем временем свернул в арку громоздкого здания эпохи «излишеств в архитектуре», над которой белым по красному кумачу было выведено: 1945–1975.
Двор квадратный, сквозной. Миниатюрные балкончики над окнами высоких первых этажей кокетливо подаются вперёд своими изогнутыми формами. Но их лёгкие, парящие силуэты искажены всевозможным содержимым, загромождающим их скудную площадь: лыжи, санки, велосипед колесом кверху, плотные ряды влажного белья на верёвках, горшки для цветов. И всё помещается, для всего практичный хозяин нашёл место. Прерывисто погромыхивают кабинки лифтов, курсирующие вверх и вниз в приставных наружных шахтах, обтянутых металлической сеткой. Откуда-то сверху доносится жужжание дрели, сливаясь с другими умиротворяющими звуками городского быта, столь привычными для горожанина.
И из этого тихого уголка, сделав ещё пару шагов, вы попадаете на Большую рыночную площадь – ядро старого города, где с утра до позднего вечера не иссякают потоки гуляющих.
Щёлкают фотоаппараты, фиксируя золочёные купола, порталы, скульптуры на фасадах, мелкие башенки и плетёные ограды.
Бесспорной доминантой в северной части площади возвышается краснокирпичное сооружение в псевдорусском стиле, где с середины 1950-х годов обитает обком партии и облисполком. В восточной части его архитектурным мотивам вторит кирпичное здание чуть поскромнее, занимаемое центральной библиотекой, у входа в которую толпятся немецкие туристы и по команде юной гидши усердно вращают головами.
Проходя мимо, Долганов неодобрительно покосился в их сторону, не выражая и тени гостеприимства.
В Узорном переулке часть домов перетянута строительными лесами. С тех пор как Околицк стал одним из пунктов самых популярных экскурсионных маршрутов, тема «масштабной реставрации» не сходит со страниц областных газет. Время от времени где-то возникают ограждения с указателями обхода; для местных жителей это стало привычным неудобством.
Долганов петлял дворами ещё минут семь, демонстрируя хорошее знание местности, и наконец оказался на улице Анны Алексеевой, с южной стороны отделявшей старый город от ближайших окраин.
Антураж здесь был уже не такой живописный: ветхие деревянные домишки, грязные бараки, разбитые урны. Но по-своему жизнь кипела и здесь.
Из широко распахнутых окон рюмочной то и дело высовывались посетители, извергая клубы табачного дыма. Аппетитно пахло солянкой. Звучали громкие голоса, хохот, звон посуды и ругань поварих. А возле входа, переминаясь с ноги на ногу, стояли трое мужиков – в ватниках и кепках, с папиросами в зубах. Надутые от пива и недовольства жизнью, они шныряли глазами по сторонам, безнадёжно ища хоть каких-нибудь новых впечатлений. Увидев Долганова, все трое насторожились. Лицо незнакомца выражало совсем не то, что их собственные лица, и видел он явно не то, что видят они, а нечто совсем другое, им неведомое и непонятное…
Подозрительное любопытство с налётом зависти овладело разом всей компанией скучающих наблюдателей.
– Слышь, ты… тилиденция… закурить не найдётся?
– Да ладно, пусть живёт…
Не обратив внимания, Долганов проследовал дальше. Вдали показалась очередь, которая тянулась вдоль стены и сворачивала за угол. Безразлично глядя перед собой и слегка покачиваясь, люди продвигались вперёд мелкими шажками. Иногда очередь останавливалась надолго, и люди стояли молча, с обречённой покорностью.
– Это что, всё за хлебом? – спросил Долганов молодую женщину в платке.
– Да не, это в бакалею, – без особой охоты ответила она, не поднимая глаз. – Гречку дают, ядрицу, два кило в руки. А хлеб это ты вон тудыкася, – махнула она в сторону угла. – Там у них очередь другая.
– Да в хлебном тоже полно, – добавил кто-то из впередистоящих. – Конфеты шоколадные выбросили, а очередь одна.
«Выбросить» на жаргоне советского покупателя неизменно означало «выложить на прилавок для продажи». Вероятно, такой оттенок значения возник в связи с тем, что продавцы нередко вываливали дефицитные товары на прилавок огромными партиями, зная, что все они тотчас же будут подхвачены натренированными руками ловцов дефицита.
Долганов приблизился к углу и остановился. Две очереди стояли по правую сторону улицы, завершаясь далеко впереди, возле жёлтого двухэтажного здания, маленькая дверца которого была придавлена тяжёлыми буквами: Ленин с нами!
Долганов взглянул на часы. Поразмыслил. И повернул назад.
Когда он приближался к рюмочной, мужиков было уже не трое, а пятеро, и количество алкоголя в их крови тоже заметно увеличилось.
– Слышь, учёный, теорему расскажи!
От взрыва дружного гогота собеседники аж закачались. Один из них, сражённый столь острым юмором, даже прослезился. Но Долганов по-прежнему воспринимал их не столько как угрозу, сколько как помеху. Не говоря ни слова, он снова спокойно прошёл мимо. Но тут из компании выделился одутловатый приземистый мужик и, догнав его, грубо схватил за рукав.
– Не уважаешь, да?
Долганов не сопротивлялся, а лишь небрежно покосился в сторону оппонента.
– Руку убери.
Вдруг на его лице, выражавшем задумчивое спокойствие, появились грубоватые оттенки. Глаза зловеще заблестели и вонзились в мужика, приковав его к месту, словно не глаза смотрят на него, а два пулемётных дула.
Мужик оторопел и машинально разжал руку. В ожидании развязки компания умолкла. Не зная, как лучше выйти из сложившегося положения, мужик спросил с кривой ухмылкой:
– А ты… Не Максимов твоя фамилия?
– Нет.
Мужик глупо усмехнулся.
– А то у нас Максимов один работал, на тебя похож. Поммастера в пятом цеху… Максим… Ладно… ни к чему тебе… – пробормотал он и, стараясь придать своему облику максимальную решительность, побрёл обратно.
Долганов провожал его тем же взглядом, пока тот не вернулся на прежнее место. И только в этот момент Долганов заметил, что кто-то внимательно наблюдает за ним, высунувшись из окна рюмочной.
Лицо показалось Долганову незнакомым и в то же время много раз виденным: широкие скулы, сухая сероватая кожа… Это был довольно-таки типичный житель рабочего района. Лишь одна деталь приковывала к себе внимание: над правой бровью у него был свежий шрам в виде красноватой вмятины. Потягивая папиросу и щурясь от дыма, незнакомец разглядывал Долганова с пристальным интересом.
Долганов задумчиво нахмурился, ещё раз сурово взглянул на докучливую компанию и не торопясь двинулся дальше.
Глава 2
В подъезде было тепло и тихо. Миновав несколько лестничных маршей, Долганов остановился возле двери с дерматиновой обивкой и нажал кнопку звонка.
Сироткин отворил дверь и, приветливо улыбаясь, приглашающе отстранился. Это был седой господин в очках, худой, морщинистый, с тёплым и открытым взглядом.
– Ну здравствуй, Вячеслав Игнатич, – заговорил он с покровительственной доброжелательностью. – Дай-ка я на тебя погляжу… А ты всё такой же: серьёзный молодой человек… Ну проходи, проходи… Сейчас мы с тобой чайник поставим…
Чуть шаркающей старческой походкой Сироткин проследовал на кухню, подошёл к плите и чиркнул спичкой.
– Во-о-от… Ну как ты? Давно не виделись…
– Хорошо. Спасибо.
Долганов занял место у стола. «В Околицке девятнадцать часов, – зажурчал на стене репродуктор. – Передаём последние известия. Сегодня в тринадцать часов на площади Красных комиссаров состоялось торжественное открытие монумента „Красный меч“, заложенного в честь тридцатилетия победы над фашизмом. С поздравительной речью выступил первый секретарь Околицкого обкома КПСС Сергей Геннадьевич Павленко… Дорогие товарищи! В этот торжественный день…»
– Да-а-а… – покачал головой Сироткин, усаживаясь напротив Долганова. – Сколько у нас в этом году юбилеев совпало… Тридцать лет Победы, сорок лет юрфаку и… отцу твоему шестьдесят пять стукнуло…
Сироткин вопросительно поглядел на Долганова и осторожно спросил:
– А… ты с ним…
– Нет, – отрезал Долганов, не дождавшись окончания вопроса.
Сироткин улыбнулся мягко и искренно, с долей неловкости, но постепенно его улыбка начала обретать официально-слащавый оттенок.
– А я хочу тебя поздравить, Слава. Обком утвердил наградные документы… В общем, твой отец… без пяти минут Герой Социалистического Труда!
Долганов встретил эту новость равнодушным недоумением.
– На его месте я бы отказался от этой начётнической формальности – присуждение награды к юбилею. Такой порядок награждения обесценивает значение всех этих званий.
Лицо Сироткина смялось и обрело невнятное выражение. Он смущённо прокашлялся. Повисла напряжённая пауза, разбавляемая пафосными выкриками первого секретаря Павленко, доносившимися из репродуктора.
Положение спас чайник, который сосредоточенно засопел и заклокотал, извергая пар. Сироткин с готовностью поднялся и, выключив плиту, подошёл к буфету.
– Ну вот, сейчас мы с тобой чайку попьём. Варенье любишь? Варенье у нас… вишнёвое… Печеньице бери. Да, сахар, сахар! Ну, сам положи тогда, сколько тебе…
Расставив на столе угощение, Сироткин уселся на прежнее место. Долганов неохотно поднёс чашку к губам. Какое-то время чаёвничали молча. Сироткин то и дело запускал руку в блюдо с печеньем. «В этом замечательном произведении искусства, – восторженно восклицал Павленко, – воплотилась не только память героям-победителям! Перед нами встаёт весь славный путь борьбы и труда, избранный нашим народом во главе с Компартией!
Мы видим непревзойдённую мощь нашей промышленности! Высшие достижения нашей науки и техники! В руках этого красноармейца неиссякаемая жизненная сила единственного в мире строя, дающего человеку подлинную свободу творчества и созидания!»
Сироткин повернул ручку и приглушил звук.
– Так вот… о чём я хочу с тобой поговорить… – начал он. – Отец у тебя, сам понимаешь… Семья должна соответствовать… Знаешь, по молодости всякое бывает… Молодость есть молодость… Тот инцидент должен быть просто забыт. Когда никому не нужно, лучше всего просто забыть. Ты вернёшься в адвокатуру, будешь трудиться по специальности. Всё пойдёт своим чередом. И всем будет спокойнее. И отцу, и тебе, и нам…
Долганов поставил чашку на блюдце, явно желая высказать возражение, но Сироткин его опередил:
– Слава. Твой отец очень уважаемый человек. Его в разные места приглашают. Вот недавно была встреча в одном молодёжном коллективе. Так хорошо о войне рассказывал, о послевоенном времени… А спросили его о детях, и он запнулся. Ну разве это дело? Речь ведь о чести семьи идёт. О фамилии Долгановых!
В репродукторе грохнули аплодисменты.
Сироткин ещё убавил звук и продолжил уговаривающим тоном:
– Слава, ну… я ведь не говорю, чтобы ты там что-то… Все хотят просто забыть. Главное теперь, чтобы и ты был готов всё это забыть и жить дальше полноценной трудовой жизнью.
Долганов обратил на Сироткина прямой взгляд, в котором сквозила сухая ирония.
– Илья Николаич… Я плохо понимаю намёки… Что значит в данном контексте «просто забыть»? Меня уволили с определённой формулировкой…
Сироткин отвёл глаза и кисло поморщился.
– Ну тут, конечно, надо… какие-то ошибки признать надо… Конечно… Ты ведь и сам должен понимать… Антисоветская агитация – это особо опасное государственное преступление. На таких процессах адвокат обязан отмежеваться от взглядов своего подзащитного. А ты требуешь для него оправдания и чуть ли не слова солидарности с ним высказываешь! Это возбудило внимание буржуазной прессы, появилась статья, где они с ног на голову всё перевернули. А ты не только опровержение писать отказался, но и не дал однозначной оценки тому, что твоя речь была использована буржуазной пропагандой. Как коммунист я не могу одобрить такое поведение. Но время прошло… Писать опровержение всё равно уже неактуально… Собственно… остался только один вопрос… Твоя речь попала за рубеж, а в твоём ближнем окружении есть лица, которые общаются с иностранными корреспондентами. Этот момент требует полной ясности. В общем, процедура такая: идёшь в президиум коллегии адвокатов с заявлением о пересмотре твоего дисциплинарного дела. Объясняться ни с кем не надо, всё согласовано. А вот уже на заседании президиума, когда будут рассматривать твоё заявление, там, да, там уже нужно будет как-то более определённо обозначить свою гражданскую позицию…
– Подобный разговор уже состоялся два года назад. И закончился моим увольнением.
– Ну ты же никак не выявил свою гражданскую позицию. Слава, ну ты же адвокат, от тебя люди зависят! Ну скажи ты в ясных выражениях, что ты советский человек, что тебе можно доверить судьбы других советских людей! Твоя речь была использована буржуазной пропагандой во вред нашей родине. Просто скажи о своём отношении к этому. Содержание речи уже никто с тобой обсуждать не будет. Просто скажи, что ты сожалеешь, что твоя речь была использована буржуазной пропагандой. Или ты не сожалеешь? Ты очень рад этому, может быть? У этих иностранных журналистов здесь есть пособники, которые передали им сведения об этом процессе. Ну дай ты однозначную оценку их действиям!
Лицо Долганова, и без того малоподвижное, совсем окаменело.
– Мне нечего добавить к тому, что я сказал два года назад: в этой статье нет лжи, а свободное распространение информации гарантировано нашей Конституцией.
Сироткин с досадой ударил себя по колену.
– Ну что ты за человек! Тебе навстречу идут! А ты и полшага навстречу сделать не хочешь!
– Не я вывел обсуждение моей речи за рамки профессиональной дискуссии. И судью, и прокурора моя речь вполне устроила. Но члены президиума коллегии пошли на поводу у нашего партийного начальства…
– Слава!
– Пошли на поводу. И согласились на моё исключение из-за событий, которые произошли вне зала суда и никак не характеризуют мои профессиональные качества. Не мне здесь нужно сожалеть и пересматривать свои представления о профессиональном долге.
Сироткин безнадёжно вздохнул.
– Значит, нет?
– Нет.
Долганов поднялся.
– А отец пусть говорит, что его сын умер. Мне он именно так и сказал. Спасибо за чай. Всего хорошего.
Глава 3
Когда Долганов вышел на улицу, уже надвигались сумерки, на землю падали мелкие холодные капли, не то дождь, не то снег… Свирепо ухнул ветер, и голые ветви деревьев, трепеща, наклонились.
Долганов поднял ворот пальто и быстро зашагал пустыми дворами.
В сумеречной дымке обозначились две округлые женские фигуры. Сцепив рукава муфтой и поёживаясь от холода, они торопливо семенили через двор.
– Ходила сегодня в отдел учёта, а там опять нету никого, никто ничего не знает. Куда ж идти-то теперь насчёт квартиры?
– А я слыхала, на тридцать лет Победы всем дадут…
– Да ладно!
– А что? К юбилею-то…
Ветер проглотил голоса и завыл унылым замогильным воем, но вдруг осёкся, словно нечто ещё более свирепое и неумолимое сдавило ему глотку. Лишь жалобный писк и глухие стенания неслись вслед Долганову, когда он свернул в арку.
Окна рюмочной были плотно закрыты, свет погашен. Возле двери какой-то мужик пытался поднять с земли приятеля, но тот совсем не подавал признаков жизни.
– Слышь, парень, – окликнул мужик Долганова, – помоги, а?
Долганов остановился. Подойдя к месту действия, он узнал в спящем того самого оппонента, который не так давно норовил выяснить с ним отношения, а в его спутнике – любопытного незнакомца со шрамом над правой бровью, наблюдавшего их полемику из окна питейного заведения.
Заметив, что Долганов пристально смотрит на него, мужик несколько смутился.
– Там во дворе лавка есть… – пробормотал он. – Мне бы его туда как-нибудь… Я бы не стал с ним возиться, да жену жалко. Почки у него больные. В том году он слёг, так она его еле выходила. А у них трое…
Долганов машинально окинул взглядом окрестности.
– А где он живёт? Может, лучше его домой отвести?
Мужик почесал затылок.
– Домой… эт можно… Недалеко тут… Да тока буйный он бывает…
– Ничего. С нами не разгуляется. Как его зовут?
– Вовка. Вовка Шубин.
Долганов наклонился и принялся интенсивно тереть спящему уши.
– Поднимайся, Владимир! Домой пора!
Вовка вопросительно заревел и слегка приоткрыл глаза. Недолго мешкая, Долганов с Василием подхватили его с двух сторон и, поставив на ноги, потащили вдоль улицы.
Какое-то время Вовка шумно икал и, еле переставляя ноги, бессмысленно таращил глаза. Но на повороте с улицы Анны Алексеевой на улицу Юных ленинцев он решил разглядеть своих попутчиков. Покосился влево – что-то знакомое… Покосился вправо – что за диво? Опять этот ухарь – волчьи глазищи!
– Ты хто? – спросил Вовка с некоторым испугом.
Долганов не ответил. Вовка обратил взгляд на другого сопровождающего.
– Вась… ты его знаешь?
– Не-а. Не знаю.
Вовка коварно ухмыльнулся.
– А я зна-а-аю. Это он! Рабочий класс не уважает! Не уважаешь? Вот спроси его! Не уважа-а-ает!
Высказавшись, Вовка тут же потерял интерес к теме и самозабвенно тряхнул головой.
– Ой вы, се-е-ени, маисени! Сени но-о-овые маи!
– Сюда! – скомандовал Василий, и процессия свернула за угол деревянного барака.
Не выдержав такого резкого манёвра, Вовка страдальчески закряхтел, и обильный поток содержимого его желудка брызнул прямо на Долганова.
– Чёрт!
Долганов отстранился, озадаченно разглядывая мутновато-жёлтые узоры на своём пальто.
– Ай ты, срань какая! – проворчал Василий, оттаскивая Вовку к газону.
Держа его, кряхтящего и харкающего, в полусогнутом состоянии, Василий виновато поглядывал на Долганова.
– Далеко ещё? – спокойно спросил тот.
– Да не, пришли уже. Второй подъезд. Вон тот, где фонарь мигает.
В глубине полумрака послышался женский голос, усталый и взволнованный:
– Никак моего привели… Ну ты что, опять наклюкался?!
– Уди, змеюка! – рявкнул Вовка, пытаясь спрятаться за спину Василия.
Из темноты вынырнула растрёпанная женщина в телогрейке нараспашку.
– Ой, Вась, ты, что ль? – удивилась она и сразу же насторожённо покосилась в сторону Долганова. – Здрасьте… А это что у вас? Это он вам, что ль? Ну зараза! А что обещал-то?! Что обещал?! Вась! Давай его сюды, пусть уж дома блюет! И вы… пойдёмте. Там у нас помоем. Простите ради Христа. Ох, наказанье какое…
Долганов с Василием уже привычным движением подхватили Вовку под руки и потащили к подъезду. После акта очищения желудка Вовка, почувствовав некоторый прилив сил, заревел во всё горло:
– Сени но-о-овые, клено-о-овые, решо-о-очетые!
В окнах то тут, то там появлялись силуэты любопытных.
– Решо-о-очетые! – горланил Вовка, упираясь. – А он… рабочий класс не уважает! Вот спроси его! Не уважа-а-ает!
Глава 4
Дождь утих. Окна в бараках погасли. И лишь одинокий фонарь возле второго подъезда продолжал мигать, бросая на мокрый асфальт скупые лучи.
Один за другим Долганов с Василием вышли из подъезда, закурили и быстрым шагом двинулись в сторону улицы. Долганов держался так, словно они уже простились, и не обращал на своего спутника никакого внимания. Василий же, наоборот, с любопытством поглядывал на Долганова, раздумывая, как лучше начать разговор.
– А я тебя знаю… – наконец заговорил он.
Долганов вопросительно покосился в его сторону.
– Ты адвокат… Я тебя видел, когда Ваньку судили Воронцова. Помнишь Ваньку-то?
– Помню… – ответил Долганов с некоторой грустью. – Я всех помню…
Василий оживился.
– Вот и он тебя помнит. Это, говорит, настоящий адвокат. Он интересы твои защищает. Сходить бы к нему, да что я ему скажу? Стеснительный…
– А ты его откуда знаешь?
– Дак я ж тоже камышовский. Его изба у станции стоит. Мамаша его там живёт. А наша в том конце, где пруд… А сейчас ты кого защищаешь? Или нельзя говорить? Служебная тайна?
– У меня теперь другая служба…
– Не адвокат уже?
– Нет.
– И что ж ты делаешь?
– Охраняю социалистическую собственность… Сутки через трое…
Василий растерянно захлопал глазами.
– За что ж тебя так?
Ничего не ответив, Долганов едва заметно повёл бровями, как нередко он инстинктивно делал, когда слова казались ему излишними. Разговор прервался, но Василий явно сделал для себя какие-то выводы. Теперь он смотрел на Долганова не просто с любопытством, а вполне осмысленно и определённо. Казалось, его интерес к Долганову, до сего момента не вполне понятный ему самому, наконец обрёл ясные очертания.
– А я это… почитать люблю… – заявил Василий с таинственностью в голосе.
Долганов безучастно покачал головой.
– Серьёзные книги читаю… – выразительно добавил Василий.
Долганов вновь никак не отреагировал. Выдержав паузу, Василий осторожно спросил:
– А у тебя… нет ли чего почитать?
– А что тебя интересует? – вяло спросил Долганов, не глядя на собеседника.
– Ну мне такое… посерьёзнее…
– Посерьёзнее… Ну а тематика-то какая?
Василий остановился и, устремив мечтательный взгляд куда-то вдаль, ответил, торжественно понизив голос:
– Про то, какой жизнь быть должна…
– А-а-а… Ну тогда могу порекомендовать собрание сочинений Ленина. Там как раз про это.
Василий обиженно надулся.
– Ты, может, думаешь, я неграмотный какой?
Взяв Долганова за плечо, Василий притянул его к себе и тихо шепнул ему на ухо:
– Я Авторханова читал. «Технологию власти».
Долганов потрясённо замер.
– Зачем тебе это?
– Учение писать хочу… чтоб каждый мужик понять мог… А то у этих больно мудрёно… Кто не учивши, тот и не разберёт. Я разобрал тока потому, что воля у меня к этому… Вот я и хочу написать так, чтоб каждый мужик права свои понял…
Долганов глядел на Василия серьёзно, с некоторой тревогой, как на маленького ребёнка, схватившего в руки спички.
– Какие права ты собираешься разъяснять и зачем?
Василий удивлённо выкатил глаза.
– Как это зачем?! Адвокатом работал, а ещё спрашиваешь! Когда прав своих не знаешь, так вот оно и выходит…
– Что выходит?
Не зная, с чего начать, Василий призывно поглядел по сторонам, словно ища поддержки у каких-то незримых союзников.
– Да вот хоть это… – с некоторым усилием начал он, пытаясь собраться с мыслями. – Обещали одно, а на деле вышло другое… Когда нас на завод нанимали, говорили, в городе снабжение… А какое тут снабжение? Очереди полкилометра. Говорили, квартиры дадут через пять лет. Уж три раза по пять лет прошло, а нас всё гоняют: начальник цеха – в профсоюз, профсоюз – к директору, директор – в отдел учёта, а в отделе учёта только руками разводят…
Из-за угла барака, стоящего справа, прогулочной походкой вышли Гошка с Власом, оба невысокие, крепкого сложения. Казалось, в чертах лица тоже было какое-то сходство. Нередко их принимали за братьев. Но на самом деле это было лишь сходство мимики, какое встречается у людей, поддерживающих постоянный и тесный контакт. Услышав слова Василия, Гошка легонько толкнул Власа локтем, и оба насмешливо заулыбались с какой-то странной готовностью. Видимо, подобные выступления Василия уже не раз имели место и получили признание публики как своего рода бесплатный спектакль.
– А директор говорит, ничего я вам не должен! – распалялся Василий. – Договор мне тычет: ну где у вас тут жилплощадь? Они всегда так: на словах обещают, а как срок придёт, говорят, нигде не написано. А как план сдавать, так с тебя три шкуры сдерут. Иди работай, хоть в праздник, хоть в будень… В газету хотел написать, шоб все знали. Да разве ж туда напишешь? Один у нас написал. Инженер Константин Рудольфыч. Так за ним скора помаш приехала…
Гошка с Власом уже еле сдерживались, чтобы не рассмеяться в голос.
– А вот это, думаешь, у меня что? – продолжал Василий, указывая на шрам над бровью. – Подрался, думаешь? А вот и нет! Это на меня кусок упал в раздевалке… У нас там штукатурка кусками валится. Я им давно говорю, вот свалится кому-нибудь на голову… А они ничего. На ремонт денег нет, вот и весь сказ. Молочную кухню открыть обещали, помещение выделили. А потом туда контора какая-то въехала. А мы так и таскаемся аж на Пулемётчиков…
– Ладно, – перебил Долганов, – какую конкретно проблему ты хотел бы сейчас решить?
– А шо тут решишь, когда все молчат? Один я ничего не решу. Потому я и говорю, учение писать надо! Права разъяснять!
Долганов повёл глазами с усталой иронией.
– Учение – это не ко мне. Я юрист, а не проповедник. Но если есть какие-то основания для правового спора, я готов помочь в его разрешении. Сейчас ты обозначил несколько проблем. Они лежат в разной плоскости и решаются разными путями. Выбери то, что считаешь наиболее актуальным, и я скажу, какие тут возможны перспективы. Когда определишься, Воронцов знает, где меня искать.
Долганов уже было собрался уходить, но задержался и, обратив на Василия строгий взгляд, тихо проговорил, внушительно впечатывая каждое слово:
– Борьба за права даёт результат, только когда она направлена на конкретную цель. А просто разъяснять права не имеет смысла. На большинство людей абстрактные разговоры о правах не производят никакого впечатления. Так ты не решишь ни одной вашей общей проблемы, но зато создашь массу новых проблем для себя лично.
Долганов развернулся и деловым шагом двинулся в сторону улицы, провожаемый любопытными взглядами приятелей Василия.
– А это кто такой? – спросил Влас.
Василий уныло потупился и, ничего не ответив, побрёл куда-то в глубь района.
Глава 5
Домой Долганов вернулся около десяти. Привычно звеня ключами, он отпер дверь и вошёл в совершенно тёмный коридор. Видимо, бабушка уже уснула. Расстегнув пальто, Долганов уже было повесил его на вешалку, как вдруг заметил, что из-под двери его комнаты сочится слабая струйка света. Машинально повесив пальто, Долганов отворил дверь и… удивлённо замер. У стола, небрежно закинув ногу на ногу, сидел Медунин, читая книгу при свете настольной лампы. Волнистые светло-каштановые волосы с золотистым отливом наполовину закрывали его гладко выбритые щёки. От него исходил какой-то парфюмерный запах, который Долганову показался вульгарным и приторным. Увидев Долганова, Медунин прохладно улыбнулся и осторожно проговорил:
– Фаина Романовна сказала, что ты скоро вернёшься, и любезно предложила мне подождать.
Удивление на лице Долганова сменилось презрительным скепсисом. Хозяйской походкой он не спеша двинулся прямо на гостя. Решив, что ему что-то нужно у стола, Медунин поспешно поднялся и отошёл вправо. Но Долганов не притронулся ни к одному ящику и ничего не взял. Он развернулся и поглядел на гостя в упор, словно отбрасывая его к двери. Медунин покосился на стоящий у стены топчан, но сесть на него не решился.
Так они и остались стоять друг напротив друга.
– В чём дело? – сухо спросил Долганов.
– У тебя есть Уголовный кодекс двадцать шестого года? – невозмутимо ответил Медунин вопросом на вопрос, как бы не замечая этих пространственных манипуляций. – Хотел посмотреть формулировки пятьдесят восьмых статей. Ты, наверное, знаешь, завтра начинается суд над Мурашкиным. Он распространил листовки…
Медунин замялся, заметив, что скепсис в глазах Долганова становится всё более и более леденящим. От этого взгляда язык застывал и прилипал к нёбу. Но Медунин быстро привёл себя в чувство и продолжил, сделав вид, что отвлёкся мыслью:
– Листовки, правда, такие… просталинские… Но этим данный случай и интересен. Сейчас я пишу об этом статью… Основная мысль такая: человека судят за выражение симпатий к Сталину. Но разве не само наше правительство своим недостаточно определённым отношением к его исторической роли посеяло в народе сомнения в правильности решений двадцатого съезда?
– Превосходно! – воскликнул Долганов с издевательским восхищением. – Основная мысль просто поражает своей глубиной! И для кого статья?
– Ну… для свободной печати, естественно…
– То есть опять на Запад?
– Ну…
– Опять на экспорт? А Мурашкин просил тебя об этом?
– А какое это имеет значение? Заметка о суде над ним появилась в нашей областной газете. Это общедоступная информация, на которую я имею право реагировать независимо от чьих-либо пожеланий. Так у тебя есть Кодекс?
– Я тебе давно уже сказал: обмен информацией между нами закончен.
– Честно говоря, я надеялся, что с тех пор что-то могло измениться. В конце концов, мы делаем одно общее дело…
– Никаких общих дел у нас с тобой нет. И ты сильно переигрываешь, когда делаешь вид, будто не понимаешь, что информация о политических процессах требует более осторожного обращения. Резонанс за границей может существенно осложнить жизнь и политзаключённому, и его адвокату.
– Не стоит винить меня в том, что случилось у тебя в адвокатуре. Информация о процессе Шумилина тоже была открытой. Передать её за границу мог кто угодно. Да, последствия получились неприятные. Но тут уж что поделаешь? Если мы хотим свободы слова, мы должны быть готовы к определённым рискам…
– Безусловно. Но только свобода слова предполагает ещё и ответственность за свои слова: кому ты говоришь, о чём и в какой ситуации. А бесконтрольное переливание информации это не свобода слова. Это – словесная анархия!
– Хорошо. Положим, тогда я действительно не подумал, что это может как-то тебя затронуть, но…
– Так пришёл бы ко мне! Вместе бы подумали. Но ты прекрасно понимал, что на публикацию за границей я не соглашусь. Да и когда тебе было со мной говорить? Надо было скорее бежать к журналистам! Тебя же мог кто-то опередить!
Лёд в глазах Долганова растопила желчная насмешка.
– Дело вовсе не в том, правильно ты тогда поступил или нет, а в том, что стоит за этой твоей бурной общественной деятельностью. А стоит за этим только твой личный интерес. И он весьма далёк от тех высоких целей, которые ты провозглашаешь. Впрочем, нужно отдать тебе должное: ты умеешь создавать внешний эффект. Даже меня тебе удалось ввести в заблуждение. Но я прозрел и теперь вижу тебя насквозь! Вижу, что и сейчас ты не сказал ни слова правды. Плевать тебе на сталиниста Мурашкина и никакой Уголовный кодекс тебе не нужен. Ты хотел выудить из меня совсем другую информацию… Для игры на совсем другом… более серьёзном поле.
Ведь так?
Медунин глядел на Долганова спокойно и слегка отстранённо, как бы оставляя за собеседником право видеть себя так, как ему вздумается.
– Ты опять всё упрощаешь, – проговорил он. – Да, у меня есть личный интерес, но это не мешает мне стремиться и к тем целям, которые ты называешь высокими. А вот с тобой и вправду не всё понятно. Ты продолжаешь меня избегать, отказываешься предоставить мне литературу. И всё это из-за того, что я передал сведения о тебе за границу, а потом у тебя случились неприятности. И ты ещё обвиняешь меня в шкурничестве! Принцип свободы слова был для тебя незыблем только до тех пор, пока тебя лично не коснулись преследования… Ты не выдержал. Так бывает. Не все выдерживают. Но ты не хочешь себе в этом признаться и винишь во всём меня: якобы все твои беды из-за того, что я как-то неправильно воспользовался свободой слова.
Глаза Медунина ядовито увлажнились.
– Знаешь что? А возвращайся-ка ты в адвокатуру. Покайся, признай ошибки и возвращайся к своей прежней жизни, сытой и спокойной. А свободу слова оставь другим. Нет, ну правда, не твоё это.
Не желая дожидаться ответной реплики, Медунин снисходительно улыбнулся и поспешил уйти.
Когда за ним захлопнулась входная дверь, Долганов подозрительно осмотрелся по сторонам, словно в комнате всё ещё присутствовал кто-то посторонний. Так оно и было. Наглый парфюмерный запах облепил всё вокруг и даже не думал уходить. Долганов раздражённо распахнул окно настежь, и влажный ночной воздух хлынул в комнату, заставляя сжиматься и пятиться эту приторную наглость.
В коридоре послышались спокойные и неспешные шаги Фаины Романовны.
– Слава, ты дома? – спросила она сонным голосом. – Что это был за стук?
Долганов отворил дверь своей комнаты и выглянул в коридор. В байковом халате бабушка стояла перед настенным зеркалом, поправляя бигуди, выглядывающие из-под чепчика. Боковая лампа с голубым абажуром освещала её лицо правильной овальной формы, на котором, несмотря на глубокие морщины, прорисовывались черты игривой женственности.
– Ты не звонил? – спросила она, увидев в зеркале отражение внука. – Я отключила телефон, уж прости меня… Сегодня просто какой-то бум! Утром меня разбудил звонок какой-то дамы, которая интересовалась, а не будет ли амнистии ко Дню Победы. И потом телефон буквально взорвался этой амнистией, иначе просто не скажешь! Как будто больше в нашей жизни вообще ничего не существует. Вот только амнистия ко Дню Победы, и всё.
– Просто эта тема вечная, – заметил Долганов с усталой улыбкой. – Грядущая амнистия – один из основных сюжетов лагерного фольклора.
– Но на сей раз она действительно будет? – спросила Фаина Романовна, аккуратно накладывая крем на свой тоненький носик.
– Будет. Ждём указа.
Потирая руки круговыми движениями, чтобы дать крему полностью впитаться в кожу, бабушка направилась в сторону кухни.
– Так ты мне, может быть, объяснишь в общих чертах, что отвечать? – продолжала она. – Чтобы люди понапрасну не перезванивали? Там ведь, как я понимаю, достаточно ограниченный круг, кто может рассчитывать на амнистию.
– В общих чертах, участники и инвалиды войны, – отозвался Долганов, включая телефон в розетку.
– А дамы?
– Ну тоже, женщины – участники войны, жёны инвалидов, вдовы погибших. Указ появится после праздников, тогда будем знать точно.
Оказавшись на кухне, Фаина Романовна достала из шкафчика банку с молотым кофе.
– Ой, господи боже… – пробормотала она, открывая крышку. – Погода изменилась, и опять давление упало… Таблеточку приняла, что-то немного поделала и опять сплю…
Тоненькие язычки пламени задрожали на конфорке.
Долганов подошёл к двери кухни, прислонился к косяку и, переплетя руки, поглядел на Фаину Романовну с укоризненной пристальностью.
– Ба… Я попрошу тебя больше никогда не пускать этого типа ко мне в комнату…
Убавляя пламя на конфорке, бабушка удивлённо вскинула брови.
– Кого? Сашу?
– Ну ты же знаешь…
– Что я знаю? – перебила Фаина Романовна строгим тоном, ставя турку на плиту. – Не надо впутывать меня в свои ссоры! Конечно, Саша не должен был передавать за границу какие-то статьи о тебе без твоего ведома, но я уверена, он хотел как лучше. Ведь сразу после процесса стало известно, что наше партийное руководство очень тобой недовольно. Видимо, Саша подумал, что гласность может тебе помочь…
Раздался телефонный звонок, и Долганов пропал в коридоре.
– Ну вот… пошло-поехало… – тихо проворчала бабушка, снимая турку с плиты.
– Слушаю, – донёсся из коридора голос Долганова. – Да, Валентин, я прочёл… Дело действительно небезнадёжное. Во-первых, мне непонятно, откуда взялась неоднократность. Партия же была одна… А что у него в показаниях? Именно это он и говорит: отобрал шестнадцать штук, спрятал в гараже, а потом выносил. Это один эпизод хищения…
Отхлёбывая кофе мелкими глоточками, Фаина Романовна с грустью слушала, как её внук увлечённо обсуждает подробности какого-то уголовного дела, защитником по которому будет выступать другой адвокат…
– Какую бы цену он ни заломил, это не спекуляция, – продолжал Долганов. – Спекуляция предполагает скупку, а он аккумуляторы украл… Сослаться можно на постановление Верховного суда шестьдесят третьего года… Да. Там выделен именно этот момент, что даже в случае завышения цены сбыт похищенного не образует состава спекуляции… Номер, к сожалению, не помню. Шестьдесят третий год. Август или сентябрь… Да не за что. Звоните. Спокойной ночи.
Когда Долганов повесил трубку и направился к себе в комнату, Фаина Романовна, чуть поразмыслив, последовала за ним.
– Знаешь… – заговорила она, опускаясь на топчан, – Илья Николаич мне тоже звонил… Позавчера…
Долганов, который в этот момент искал что-то в верхнем ящике письменного стола, прервал свои поиски и обернулся.
– Я не хотела с тобой говорить, пока сама для себя не решу, как я к этому отношусь… Насколько я понимаю, писать опровержение в газету уже не нужно. Нужно только осудить сам факт передачи сведений за границу. Но ты ведь и вправду это осуждаешь. Так, может, не такая уж это жертва, если ты заявишь об этом официально?
– Я бы заявил об этом официально, если бы у нас не было преследований за свободное слово. Но пока продолжаются преследования, я не стану официально осуждать никакие проявления свободы слова, даже если лично для меня они неприемлемы. Для свободы слова не должно быть никаких преград, кроме нравственных.
– Слава, послушай меня. Илья Николаич говорит, что сейчас такой момент… очень благоприятный момент для твоего возвращения… Скоро мы подпишем это европейское соглашение о защите прав человека. На этом фоне легко можно было бы провести такое либеральное решение. А что будет дальше, неизвестно. Как бы там ни было, тебе идут навстречу. Уж как умеют…
– Да не мне они навстречу идут! Просто вся эта история изрядно подпортила имидж свадебного генерала.
– Всё-таки не надо так, – недовольно поморщилась Фаина Романовна. – У него серьёзные боевые ранения…
– Но теперь он превратился в номенклатурную куклу! У него же даже мнения своего нет! Не то что он боится высказать своё мнение, не решается… У него просто нет своего мнения, и оно ему не нужно! Когда разразился этот скандал вокруг процесса Шумилина, он отказался меня выслушать! Он не стал читать статью! Он просто тупо повторял то, что сказали в обкоме. Что-то вроде того, что своим поведением на процессе я сделал себя пособником государственного преступника…
Давая бабушке понять, что тема исчерпана, Долганов отвернулся и снова принялся рыться в ящике стола, но некоторая замедленность и неточность его движений говорила о том, что разговор об отце его не отпускает.
– Конечно, – заговорила Фаина Романовна, словно подхватывая его собственные невысказанные мысли. – Он должен был прежде всего выслушать тебя. Но у тебя ведь тоже не всегда это получалось. Сколько раз ты сам сгоряча навешивал ему ярлыки. Но мне кажется, сейчас как раз такой момент… Сейчас самое время стряхнуть всё наносное… Впереди ведь такой светлый праздник! Ты бы всё-таки поздравил его…
Глава 6
К ночи потеплело.
Обессиленный и присмиревший, ветер робко подвывал где-то над крышами домов, не смея даже коснуться запоздалого путника, почти беззвучно скользящего мимо грязноватых кирпичных простенков и гигантских арочных окон, сквозь стёкла которых из глубины казённых помещений пробивалось тусклое «дежурное» освещение.
Медунин спешил. Оставшись наедине с собой, он стряхнул с лица маску светского благодушия и теперь представал таким, каким был: проницательным, холодным и цинично целеустремлённым.
Войдя в телефонную будку, он левой рукой поднял трубку, а правой вставил двухкопеечную монетку в прорезь автомата и крутанул телефонный диск. Семь унылых длинных гудков прозвучало в динамике, прежде чем монетка с глухим звоном провалилась внутрь автомата, фиксируя момент соединения с абонентом.
– Юра? – проговорил Медунин приглушённым голосом. – Я уже на Карбышева, жду тебя около девятнадцатого дома.
Толкнув плечом дверь телефонной будки, Медунин ступил на мокрый асфальт и двинулся вдоль дома. Не прошло и двух минут, как из-за угла вышел Чудотворов, быстро застёгивая пальто на ходу. Столь спешное его появление наводило на мысль, что Медунин имеет над ним какую-то власть. Но, приглядевшись к Чудотворову, в нём можно было разглядеть черты человека независимого, движимого внутренним побуждением, хотя и чуточку нервозного.
Обменявшись дежурным рукопожатием, товарищи перешли улицу и зашагали вдоль парапета набережной.
– Отчего не спится? – торопливо спросил Чудотворов.
– Оттого что спать некогда, – ответил Медунин, глядя в темноту с утомлённым хладнокровием. – Долганов по-прежнему не желает со мной разговаривать. А Тропачевский уже завтра приедет сюда и опять будет спрашивать о протоколе судебных заседаний по делу Шумилина…
– Подожди! – оборвал Чудотворов, приостанавливаясь. – Как завтра?
– Ну вот так. Завтра. Tomorrow. Это нам тут загранка только в сладких снах снится. А он утром в Лондоне, днём в Москве, а завтра у нас.
– А как же завтрашний митинг в защиту Мурашкина? Нас же забрать могут.
– Вот об этом я и хотел с тобой поговорить. Одно на другое наслаивается. А нам нужно, чтобы состоялись оба мероприятия – и митинг, и встреча с Тропачевским. Поэтому на митинг пойду я. Без меня наши кухонные демонстранты быстро разбегутся. А ты сиди дома. Если меня заберут, на встречу с Тропачевским пойдёшь сам. Только хату подбери поспокойнее и чтоб никаких хвостов. Я не хочу, чтобы из-за общения с нами ему визу зарезали.
– Да, но с чем я к нему пойду? Протокола же нет.
– С этим и пойдёшь. Надо объяснить ему, что протокола пока нет, но будет в течение месяца, и узнать, каким образом мы сможем его передать. Сам он сможет его дождаться или оказия какая-то будет. Главное, держись спокойно и конструктивно. Но и об аресте тоже сказать не забудь. Пусть знает, на что идут честные советские граждане во имя свободы слова. Если драматизма при задержании будет маловато, можешь прибавить что-нибудь на свой вкус, но только так… аккуратненько… Тропачевский должен прийти в ужас от того, что происходит с нами, но сам должен чувствовать себя в безопасности. Это понятно?
– Это понятно. Но ещё мне важно знать, где теперь ты собираешься доставать протокол.
– А зачем тебе это знать? Меньше знаешь…
– Нет, Саш, так не пойдёт. Я могу не говорить этого Тропачевскому, но для себя я должен знать, на что ты рассчитываешь. Ведь я же лично буду давать ему обещания.
– Не беспокойся. Я придумаю что-нибудь…
Впервые за всё время разговора в тоне Медунина прозвучали нотки сомнения, от которых натянутые нервы Чудотворова напряглись пуще прежнего, ввергнув его в состояние возбуждённой растерянности. Бросив на Медунина короткий взгляд, он отошёл к парапету и посмотрел вниз на чёрную воду.
– Что-то эта история нравится мне всё меньше и меньше… – проговорил он и неприязненно покосился в сторону собеседника. – Я думаю, дальше так продолжаться не может… Мы должны сказать Долганову всё как есть: что мы пишем о нём книгу, что она выйдет за границей…
– Что это вдруг с тобой? – перебил Медунин с насмешливым недоумением. – Перед завтрашним, что ли, поколачивает?
– Я серьёзно. Так дальше нельзя. Долганову обязательно нужно сказать. И если он будет против…
– А больше никому сказать не нужно? Например, следователю, который вёл это дело, или прокурору, который поддерживал обвинение в суде? А то они тоже могут быть против. Неудивительно, что у нас свободы слова нет, если при первом же желании высказаться мы оглядываемся на других. Ещё раз повторяю для особо щепетильных: это – книга наших воспоминаний о событиях. Мы не обязаны согласовывать работу своей памяти с кем бы то ни было.
– Но ведь сейчас Долганову предлагают вернуться в адвокатуру. Издание книги за границей может ему навредить…
– В адвокатуру он не вернётся никогда. Потому что не станет каяться ни в какой форме. А выход книги для него нейтрален. Не он же автор. Скорее даже наоборот: мы дополнительный шанс ему даём. Хочешь, возвращайся в адвокатуру, хочешь, продолжай сидеть в сторожевой будке, а не нравится – добро пожаловать в наш цивилизованный европейский клуб. Ты хоть знаешь, сколько через него материалов прошло, пока он адвокатом работал? И что это за материалы! На целую плодотворную писательскую жизнь хватит. Это мы тут с тобой второй год одну несчастную книженцию вымучиваем, а Долганов… Да если б он только приоткрыл эту свою сокровищницу, к нему бы издатели толпой ринулись…
– Да ему же не нужно всё это! Не нужно!
– Это ему сейчас так кажется. Пока наши органы всерьёз за него не взялись. Ведь всё, что с ним случилось, это ведь ещё не репрессии… Это так… словоблудие скучающей интеллигенции… Но времена меняются не в лучшую сторону… Настанет день, когда Долганову очень пригодится, что за границей у него есть имя. И книгу он не раз добрым словом помянет, и её авторов.
Чудотворов хлопнул ладонью по парапету.
– Нет, это просто дикость какая-то, что воспоминания о живом человеке пишутся без его участия! Ты очень убедительно говоришь, но у меня всё равно нет полной уверенности, что книга ему никак не навредит… В общем, я так не могу. Я Долганову многим обязан. Он вытащил меня из ссылки…
– Ну вообще-то не одному ему ты обязан своим освобождением… – заметил Медунин. – Или ты забыл, кто привёл к тебе этого адвоката? Кто уговорил тебя воспользоваться его помощью? Ты тогда всего боялся и никому не верил. И если бы я не убедил тебя согласиться на адвоката, ты бы гнил в этой дыре до конца срока. А ещё вероятнее, ты застрял бы там навечно, потому что из квартиры тебя выписали и идти тебе было некуда. Родители у тебя умерли, а своей семьи тогда ещё не было. Тебе просто не к кому было прописываться! И только благодаря отмене приговора тебя восстановили в правах и вернули квартиру!
– Всё так. Но это сделал Долганов. Не думал, что ты станешь приписывать себе чужие заслуги.
– Нет, Юра, заслуги я себе приписываю только свои собственные. Я познакомил тебя с адвокатом, который без меня никогда не узнал бы о твоём деле. Я подыскивал тебе хаты, пока тебе не вернули квартиру. Не говоря уже о том, что я выступил свидетелем защиты на твоём процессе и просто был рядом, когда не так много оставалось желающих с тобой общаться.
Чудотворов горько усмехнулся.
– Сказал бы сразу, что твоё участие небескорыстно. И я бы ещё подумал…
– Какая корысть? Юра! Ты сам начал говорить о том, кому ты и чем обязан. А я всего лишь хотел сказать, что своих не бросаю и жду того же. Когда мы начинали писать книгу, неведение Долганова тебя не смущало…
– Я тогда просто не понял… Я подумал, у вас это временное и вы скоро помиритесь…
– Я тоже так думал, но, увы, он не стал ни нашим соавтором, ни нашим союзником. И говорить ему о книге сейчас просто небезопасно. Помешать нам непосредственно он, конечно, не сможет. Но своё благородное негодование он выплеснет на своих близких знакомых, а те расскажут ещё кому-то, и скоро об этом станет широко известно. То есть книга ещё не вышла, а все карты будут раскрыты. Разве так мы планировали?
Чудотворов напряжённо задумался.
– Ладно… – выговорил он с выражением вынужденного согласия. – Оставим всё как есть. Но только давай тогда не будем уже суетиться с этим протоколом. Тропачевскому можно сказать, что у Долганова он тоже не сохранился, забрали на обыске, не знаю… А в самиздате он не проходил, и всё!
Медунин вновь заколебался.
– Ну… по большому счёту мне всё равно, что будет в книге. Хоть наши телефонные разговоры. Лишь бы Тропачевский остался доволен. А он буквально помешался на этом протоколе судебных заседаний! Ладно, давай так. Если на встречу с Тропачевским пойдёшь ты, сошлёшься просто на мой арест. Скажешь, что протоколом занимался я, но вот… теперь всё затягивается. А если всё-таки мне удастся с ним встретиться, то… то это уже будет моя забота, что сказать…
Глава 7
Звонки прекратились только в половине первого, и Долганов наконец прочно засел у себя в комнате. По своим внутренним биоритмам он был полуночником, и ночные часы, когда всё затихало, были у него самыми продуктивными. Это было время уединения и полной интеллектуальной свободы.
Убирая в стол бумаги, он вдруг обернулся и поглядел на топчан, где недавно сидела Фаина Романовна, словно она снова его окликнула.
«У него серьёзные боевые ранения… – вспомнил он её слова об отце. – Впереди такой светлый праздник… Ты бы всё-таки поздравил его…»
Задвинув ящик, Долганов пристально поглядел на редкие ночные огни за окном. Представляя возможную встречу с отцом, он невольно начал будить в себе какие-то хорошие воспоминания. Ведь если поздравлять со светлым праздником, то тогда уж с какими-то светлыми чувствами. Но всё светлое осталось где-то в раннем детстве, лет до пяти. А чем дальше, тем сложнее становилась его собственная жизнь и отношения с отцом.
На память Долганову пришло то далёкое мартовское утро – холодное и солнечное. На часах уже девять, но почему-то никто из старших не будит их с сестрой, чтобы вести в детский сад. Мирно посапывая, Наташа спит сладким сном в своей кроватке. Это ещё на старой квартире, в огромной коммуналке с высокими потолками, где они жили с родителями и занимали две комнаты. Ещё к ним часто приезжала бабушка Фаня, которая мама мамы. Вчера она загостилась и осталась на ночь. Ей постелили в детской, но рано утром она куда-то ушла.
Потерев кулачками заспанные глаза, Слава откидывает одеяльце и босиком идёт по длинному коридору в комнату родителей. Все старшие сидят за столом. Их лиц Слава не видит: яркое предвесеннее солнце бьёт прямо в глаза. Бабушка с ночи не сняла ещё чепчика, а у мамы его любимая «вкусная» причёска, когда волосы собираются на затылке витым полумесяцем, который напоминает края пирога, закрученные нежными женскими руками. Отец одет как на службу: на нём гимнастёрка с погонами и брюки галифе. Только китель висит ещё на спинке стула. Кажется, все чем-то озабочены. Или сердятся. И все смотрят на Славу. За что-то ему сейчас попадёт.
Попусту детей никогда не бранили, а рукоприкладство так и вовсе не было принято. Гнев старших и потеря их расположения означали, что малыш сделал что-то совсем неподобающее.
Слава начинает перебирать все свои вчерашние шалости, но не может вспомнить ничего такого, за что обычно ругают.
Отец поднимается из-за стола, заслоняя своим глыбообразным силуэтом значительную часть окна. Бабушка с мамой продолжают молчать. Отец приближается, садится на корточки и, глядя сыну в глаза, говорит серьёзно, сдержанно и прямо, словно перед ним стоит человек уже вполне взрослый:
– Умер товарищ Сталин.
Этот день навсегда запомнился Долганову как «6 марта 1953 года».
По городу гуляет промозглый ветер. Отец ведёт их с сестрой в детский сад. Левая Славина ручка в огромной ладони отца. Правую мальчик виновато прячет в кармашек пальтишка: накануне он потерял варежку, из тех, что бабушка связала из шерсти, которую так трудно достать. У них с сестрой одинаковые валеночки без калош. Наташа капризничает. Ей хочется пить. Возле стенда с газетой «Правда» много народу. У мужчин на головах шапки-ушанки, у женщин – платки и вязаные шапочки.
Отец остановился перед газетным стендом в последних рядах толпы, взяв обоих детей на руки. Заметив его, какой-то гражданин в очках обратился ко всем читающим с призывно-почтительной интонацией:
– Товарищи…
Все оглянулись. Увидев рослого мужчину с генеральскими погонами и двумя детьми на руках, публика расступилась, давая ему возможность подойти поближе к стенду, словно то, о чём написано в газете, затрагивает его каким-то особым образом.
Военных все уважают. Ведь они победители. Они фашистов разбили.
Вместе с отцом Слава внимательно вглядывается в газетный текст. Он уже умеет читать, хотя и медленно. В глаза ему бросается слово «Сталин», написанное прописными буквами. Оно повторяется в тексте много раз и всегда прописными буквами.
Читающие всхлипывают, тяжело вздыхают. Отец с детьми на руках отходит от стенда, и они идут дальше по ещё не асфальтированным центральным улицам мимо одноэтажных домов начала двадцатого века, наполовину разрушенных войной и временем. За ними возвышаются кирпичные стены строящихся пятиэтажек. Уже начались работы по восстановлению, благоустройству и облагораживанию города, которые потом затянутся на десятилетия.
Отец отворяет высокую скрипучую дверь детского сада и наклоняется к Славе.
– Пригляди за сестрой. В обиду не давай, смотри, чтоб поела.
Они с Наташей двойняшки, но Слава всегда за старшего. Он же мужик.
– Сам не балуй! – продолжает отец свои привычные утренние наставления. – Вот если только узнаю, что ты опять на крышу лазил…
Не конкретизировав своей угрозы, отец лишь строго погрозил пальцем и оставил детей в шумном муравейнике старшей группы.
На самом деле воспитатели редко на них жалуются и называют их детьми из хорошей семьи. Все старшие – члены ВКП(б), которую совсем недавно переименовали в КПСС. Мама – учитель русского и литературы в средней школе, отец – начальник Высшего военного училища специальной связи, а бабушка – завкафедрой классической филологии гуманитарного института. «Я в педагогике ещё со времён Комакадемии!» – говаривала она со степенным пафосом.
Вскоре в детском саду случился пожар. До сих пор Долганов отчётливо помнит, как растерянный сторож выносит их с сестрой из горящего здания, как хищнически щёлкают и поднимаются вверх языки пламени. Всех детей удалось спасти, и они потом под присмотром воспитателей сидели в магазине «Молоко», ждали родителей.
За Долгановыми приехал отец. Но ему нужно было вернуться на работу, и он взял детей с собой. Тогда они впервые побывали в военном училище.
Отец привёл Славу с Наташей в просторную комнату, где за столами сидело несколько человек в военной форме. На стене висел чёрный дисковый телефон, который часто звонил. Оттуда отец с детьми прошёл в комнату поменьше, где оставил их, наказав вести себя тихо.
Все сотрудники училища держали себя с отцом весьма учтиво, но стоило ему выйти за дверь, как из комнаты с телефоном донеслись какие-то гаденькие перешушукивания. Говорили очень тихо, но Слава как-то почувствовал, что речь идёт об их семье. «…А девчонка-то тут же конфету со стола цап, – прозвучало за стеной. – Сразу видно, детишки большого начальника».
Слава перевёл взгляд на Наташу и увидел в её ручке конфету в красной обёртке.
– Ты без спросу взяла, что ли? – спросил он строго, как и полагается старшему.
Малышка расплакалась.
– Она в вазочке лежала. Я подумала, что можно.
– Никогда нельзя брать без спросу! Только если угощают.
Взяв у плачущей сестрёнки конфету из рук, Слава решительно вошёл в комнату с телефоном. За столом у стены друг напротив друга сидели двое с нагловатыми физиономиями.
– Вот возьмите! – с достоинством проговорил Слава, опуская конфету на стол. – Мы нечаянно. И никакие мы не дети большого начальника. Мы дети генерала Долганова!
Поражённые поведением мальчика, который поначалу показался им совсем несмышлёным, сотрудники училища не нашли что сказать и потом притихли надолго. Видимо, испугались, что «сынок большого начальника» нажалуется на них отцу. Но Славе даже в голову не приходило говорить об этом с отцом. Ему казалось, он и сам уже вполне за себя постоял.
И на этом, пожалуй, детские воспоминания заканчиваются. От всего, что происходило дальше, у Долганова уже нет ощущения детства. Летом того же 1953 года в семью Долгановых пришло большое горе.
Отец разбудил их с сестрой рано утром. Он был одет в гражданское. Мамы нигде не было. Но спросить, куда она ушла, дети даже не решились, такой леденяще угрюмой скалой показался им в то утро отец. Он отвёл детей к бабушкиной старинной приятельнице Тамаре Иннокентьевне Дудецкой, у которой они пробыли до вечера. И хотя чадолюбивая тётя Тома старалась держаться с детьми как обычно, Слава с Наташей чувствовали, что произошло что-то ужасное, что как прежде уже никогда не будет.
Когда тётя Тома устроила малышам тихий час после обеда, они сквозь сон услышали, как она говорит по телефону с бабушкой:
– Всё в порядке, Фанечка, малыши спят… Да, я так подумала, пусть лучше у меня побудут… Зачем им сейчас в детский сад? Вечером ведь вы должны будете как-то им сказать… Ну а как? Сами не скажете, из соседей кто-нибудь ляпнет… Конечно-конечно, пусть ещё побудут… Я им только рада… Хоть месяц, хоть год… Но когда-то же нужно будет им сказать. Они ведь и меня будут спрашивать… Фанечка, милая, надо держаться! У тебя двое внуков! Игнатий, он ведь такой… Он надолго может замкнуться. А детям же тепло нужно, забота. Вот ради внуков ты и должна жить дальше! А я помогу во всём…
Слава резко сел на кровати, ощутив какую-то распирающую изнутри пустоту, которая потом не покидала его всё детство. Мыслей ещё не было. Мысли пришли позже. А тогда была только нестерпимая пустота, как будто внутри что-то вырезали. И его ощущение словно передалось Наташе. «Мама! Мама! Мамочка! – зарыдала она. – Где же мамочка?!»
Став постарше, дети узнали, как нелепо всё случилось. На протяжении нескольких месяцев Вера чувствовала какое-то желудочное недомогание, но к врачу не шла и близким ничего не говорила, не желая их огорчать. Подруга посоветовала ей курс лечебного голодания, который Вера поспешила испытать на практике. На третий день курса она потеряла сознание, перебегая дорогу в неположенном месте. Водитель грузовика не справился с управлением…
Первый год после смерти матери был очень тяжёлый. Убитый горем Игнатий не замечал ничего вокруг. Даже дети перестали для него существовать.
Фаина Романовна видела, как малыши тянутся к ней, и это придавало ей силы. Договорившись на кафедре о снижении нагрузки, она забрала детей к себе. А жила она тогда недалеко от набережной в двухэтажном деревянном доме, разделённом на три квартиры с отдельным входом. У бабушки была одна большая комната, которая совмещала в себе кухню, спальню и гостиную. Здесь же стояли шкафы с книгами, среди которых были и дореволюционные издания в хорошем кожаном переплёте, с пожелтевшими страницами, от которых так и веяло стариной.
Бабушка много рассказывала детям о судьбах известных писателей, учёных, полководцев, о жизни в разных странах. За год дети настолько привыкли жить у бабушки, что были даже немного разочарованы, когда отец, осунувшийся и виноватый, приехал за ними.
– Мелких в школу пора записывать, – говорил он Фаине Романовне, смущённо пряча глаза. – Но без вас нам будет трудно. Переезжайте к нам. Хотя бы на какое-то время.
– Бабушка, поедем, поедем! – восклицали дети, повисая на ней с двух сторон.
Однако воспитание бабушки имело для Славы неожиданные последствия. Как-то ранним вечером, когда они с отцом стояли в очереди за овощами, которые отпускали с лотка напротив входа в овощной магазин, Слава вдруг выдаёт с детской непосредственностью, не понижая голоса:
– Пап, а почему у нас в стране только одна партия?
Все стоящие в очереди словно по команде обернулись, и рой изумлённых глаз устремился в сторону мальчика. Продавщица уронила пятисотграммовую гирьку на чашу весов, и стрелка весов резко упала на ноль.
Слава почувствовал, как отца всего передёрнуло, хоть он и старался казаться невозмутимым.
– Я тебе потом объясню, – сухо проговорил он вполголоса. – А пока поди на площадке с ребятами поиграй.
Не понимая, что он сделал не так, Слава побрёл на детскую площадку, сел на качели и начал слегка покачиваться, не отрывая ног от земли.
– Слава! – окликнул его отец.
Мальчик тут же подбежал.
– Сядь, – властно скомандовал Игнатий, усаживая сына рядом с собой на лавочку. – Послушай меня. Во-первых, такие вот разговоры, о нашем политическом устройстве, о нашем правительстве, это не для очереди…
– Почему? – спросил Слава с живым интересом.
– Потому что это очень серьёзная тема… Тебя могут понять неправильно… Видишь, как люди на тебя посмотрели?
– Но бабушка сказала, что в Англии есть партия рабочих и есть ещё другие партии… А у нас только одна…
– Потому что Англия – капиталистическая страна. Каждая партия там выражает интересы определённого социального класса. Интересы этих классов не совпадают, между ними идёт постоянная борьба. Там есть богатые и есть бедные. Там есть частная собственность. У богатых в собственности все заводы, все фабрики, а у бедных нет ничего, поэтому они вынуждены работать на богатых. Богатые этим пользуются и эксплуатируют бедных за гроши. А ещё там бывает безработица, когда работы нет никакой и тогда бедным приходится совсем худо. При царе и наше общество было капиталистическим. Но в семнадцатом году произошла пролетарская революция и освободила простой народ от гнёта капитала. К власти пришли большевики во главе с Лениным и основали социалистическое государство. Это государство совсем другого типа, которое заботится о своих гражданах. Государство даёт тебе возможность учиться, даёт тебе работу, даёт тебе жильё. У нас нет эксплуатации. Никому здесь не позволят обогащаться за счёт других. И враждующих классов у нас нет. Есть только два дружественных класса – рабочих и крестьян. Советский народ морально и политически един. Потому и партия у нас одна. Понимаешь?