Соль Вычегодская. Строгановы бесплатное чтение
© ИП Воробьёв В. А.
© ООО ИД «СОЮЗ»
Часть первая
Всадник
Тихо над Сылвой-рекой, безлюдье. Берег крутой, и лес подступил вплоть к обрыву. Дорога выбегает из лесу и лепится к самому краю. Во впадинах еще снег не стаял, а тепло, на солнце парит – весна.
Вдруг что-то зашумело, затрещало, издали топот – ближе, ближе. На опушку выскочил всадник, без шапки, поводья болтаются, одна нога из стремени выбилась, обеими руками вцепился в гриву. Конь чуть сразу под обрыв не сорвался, заскользил, на всем скаку повернул направо, помчался берегом и скрылся за уступом.
А следом за ним из лесу высыпала целая толпа верховых. В кафтанах, тулупах, в войлочных шапках.
– Прытче гони! Э-эх, беда.
– Обрыв-то!
– Ох, сорвался!
– Гони…
Поворотили, завернули за уступ, и передние сразу попятились.
– О-ox!
– Чего там?
– Убился, знать.
– А все ты.
– Как не я! Вишь, ездок!
И всадник, и лошадь лежали на дороге. Лошадь билась, пыталась вскочить, а всадник раскинул руки и не шевелился. Красный атласный кафтан плавал в луже. Одну ногу прижала лошадь.
Верховые спешились.
– Тьфу, баба! – сказал один, в меховой шапке, с рыжей бородой. Коня не сдержал! Сдох.
– Чего ругаешься, Афонька, сказал другой, черный. – Беда-то какая. Да, может, и не помер… С чего б помереть-то? – прибавил он, подходя ближе, Кровь, мотри, не текет.
– Дурень ты, Мелеха, сказал рыжий Афонька. – Вишь – камень. Сунулся, знать, смаху. Кабы кровь текла, – может, и не помер бы. Кровь ему в нутро вдарила… Все едино дурашный, где ему промыслом ведать. Пущай подыхает… Чего глазы выпучили! – крикнул он другим. – На Пермь, ведомо, не ехать. Взад ворочаться. Подымай коня-то. А там его. Я на конь сяду, а вы мне его через седло перекиньте.
– Не, Афонька, не гоже так, – сказал Мелеха, – не падаль какая. Чай, хозяйский брат. Веток бы наломать да плетенку сплесть.
– И так сволокем, чего там, – сказал Афонька. – Сдох, так какой хозяин – падаль и есть. Ну, да ладно. Живей лишь. Не до ночи тут путаться. Езжай вперед, Мелеха, упреди хозяина.
– Боязно мне, Афонька, – сказал Мелеха, убьет хозяин. Да и Максим Максимыча покинуть жаль будто.
– Вишь, жалостливый! Помер, так чего жалеть. Ну, да чего тут! – крикнул он. Безотменно упредить надобно – сплавят струги, пуще гневаться будет хозяин. Езжай живо! Кто тут старшой? Чай, мне велел Иван Максимович за братом доглядывать.
– Знатно доглядел! – засмеялся кто-то.
Другие тоже захохотали.
– Молчать вы, холопы! – крикнул Афонька. – Мотри, доведу хозяину. Он те посмеется. Езжай живо, Мелеха! И мы следом.
– Ладно уж, – сказал Мелеха, нехотя влезая на лошадь. Он еще раз оглянулся на лежавшего. – Ты, того, Афонька, бережно езжай. Может, не помер он. Так лишь, оказывает.
– Оказывает! Глазы-то у тебя есть? Вишь, лежит, не шелохнется. Помер, туда и дорога, – небось, не оживет. Езжай, знай.
Мелеха натянул поводья и тронул лошадь.
Жив или умер?
Ехать было недалеко. Давно ли выехали они из Соли Вычегодской с Максим Максимычем? В Пермь собирались. Путь не ближний – верст пятьсот будет. А тут… Мелеха сдержал лошадь. Не хотелось ему вперед приезжать. Легкое ли дело хозяину про такую беду сказать – брата родного до смерти убило. Иван Максимович не станет вину разбирать. Так и пристукнет кулаком – с места не сойдешь. Строгановы все нравом круты, а уж Иван Максимович лютей всех. Дня не пройдет без боя или порки. Афонька со зла его подвел, не иначе. Хорошо Афонька вольный он, по найму служит: захочет – уйдет. А ему, Мелехе, куда податься – кабальный он, все равно что холоп – за долг в годы продался. Убёг бы, да жонка тут, ребята малые – изведет хозяин. Эх!
– Мелеха, ты отколь? – окликнул его кто-то.
Мелеха и не заметил, как из леса в поле выехал Строгановский холоп увидел его, поворачивая у дороги соху.
Мелеха только рукой махнул и стегнул коня. Того и гляди, Афонька нагонит. Скорей поле проехал – вот и посад[1]. Он в посад не завернул, поехал берегом вдоль Вычегды, до Солонихи. Посад по одну сторону Солонихи, а собор Благовещенский и строгановские хоромы – по другую. Мелеха переехал мост через Солониху на соборную площадь. Влево, где Солониха впадает в Вычегду, под горкой пристань строгановская, а справа строгановский тын и ворота.
«Слава господу, – подумал Мелеха, – грузят еще струги, не сплавили. Кабы ушли струги, вовсе бы беда».
Подъехал Мелеха к расписным воротам с кровлею, с башенками и стал. Хоть назад поворачивай. Глядит по сторонам, дергает поводья, взмок даже весь сразу, хочет перекреститься – рука не поднимается. Прямо, точно на казнь итти. Кабы не Афонька проклятый позади, в жизнь бы не переступил подворотни, а тут никуда не денешься.
Пока Мелеха думал, конь сам заворотил в ворота.
Весь большущий двор коробьями и мехами завален, холопы суются, приказчики кричат. Влево, на хозяйские хоромы и обернуться не смел Мелеха. На дворе-то, слава богу, нет, видно, хозяина.
– Эй, вы, раззявы! – загремело вдруг сверху. – Шевелись живей! Мотри, поддам жару, запрыгаете у меня.
Мелеха обмер весь. От страху и поводья выпустил. Оглянулся, – на крыльце сам Иван Максимович стоит. Уж, кажется, знал его, а тут со страху показалось, точно первый раз видит – большущий на крыльце стоит, чуть головой в навес не упирается, кафтан красный, на солнце огнем горит, кулаки – точно молоты кузнечные.
Тут как раз обернулся Иван Максимович, борода золотом сверкнула.
– Мелеха, ты отколь? – крикнул он. – А брат где? Ну, чего встал, ровно пень?
Мелеха, не глядя, дернул коня. Конь сразу на короб споткнулся. Тут уж Мелеха догадался соскочить с седла, снял шапку и ни жив, ни мертв пробрался к крыльцу.
– Иван Максимыч… Батюшка, – заговорил он, заикаясь, а глаз все поднять не мог, – беда, слышь… Немилость божья…
– Да говори скорее, не тяни, – понукал Иван Максимович.
– Максим Максимыча… вишь ты… конь скинул…
– В реку? – спросил Иван Максимович.
– Нет, почто в реку, – сказал Мелеха и поднял голову. – На дорогу. Да об камень, вишь, головой сунулся…
– Помер? – спросил Иван Максимович.
– Помер, государь, – сказал Мелеха смелее, оказывает, что помер. Афонька, слышь, везет его…
Мелеха передохнул.
«Неужели пронесло?» – подумал он.
За воротами послышался топот.
– Вон и Афонька, – сказал он. Дорогу-то ослобоните! – крикнул он холопам. Не проехать. Холопы быстро принялись растаскивать коробья. В ворота как раз въехали всадники. Иван Максимович ухватился за перила и весь перегнулся вперед. На переднем коне боком сидел Афонька, на другом, рядом, холоп. А между лошадьми была привешена плетенка, и в ней, протянувшись, закинув голову, лицом белый, как холст, с закрытыми глазами лежал Максим Максимович. Афонька подстегнул лошадь, и голова Максима замоталась.
Во дворе примолкло все. Холопы снимали шапки, крестились. Иван Максимович тоже снял соболью шапку и перекрестился.
Вдруг дверь на крыльцо распахнулась, и из сеней выбежала высокая чернобровая женщина в одном черном волоснике на голове.
– Чего с Максимом? – крикнула она. – Ох, да что ж это?
Иван Максимович молчал.
– Афонька, чего с Максим Максимычем? – крикнула она опять, сбегая с лестницы.
Афонька слез с лошади и стоял, переминаясь и не глядя на молодую хозяйку.
– Чего ж стали? – крикнула она на холопов. – Сымайте хозяина! Мелеха, держи лошадей… И тут беда! – проговорила она тише. – Дал бог муженька. Не изжить с им бед.
– Анна Ефимовна… – заговорил несмело Афонька.
– Ладно, Афонька, – перебила она, в горницу ко мне придешь, и с Мелехой. Несите хозяина.
Холопы отвязали плетенку и, толкаясь на узкой лестнице, ступая не в раз, неловко понесли Максима Максимовича, наверх. Анна Ефимовна шла впереди и придерживала мужу голову.
Иван Максимович пропустил носилки, сошел с крыльца, махнул Афоньке и что-то сказал ему, погрозив перед самым носом кулаком.
Анна Ефимовна, как только вошла в сени, крикнула свою мамку и велела ей бежать за лекарем.
– Почто за лекарем? – шепнула ей мамка. – Помер, вишь, хозяин.
Анна Ефимовна только взглянула на нее сердито.
– Сказано, тотчас сыщи.
Максима Максимовича Анна Ефимовна велела внести налево в свою первую горницу и положить на лавке под окном. Посмотрела она на него и головой покачала. И так-то неказист он был – худой, кожа да кости, бородка жидкая и лицом серый какой-то, а тут еще грязью его всего забрызгало. Однорядка изорвалась вся, рукав от кафтана на пол свис, мокрый, черный. Анна Ефимовна пошла в опочивальню, принесла оттуда рушник и изголовье. Изголовье подложила под голову Максиму Максимовичу, рушником[2] вытерла ему лицо и опять головой покачала. Оглянулась, а у дверей толкутся Афонька и Мелеха. Анна Ефимовна махнула им, чтобы шли поближе, и сама навстречу пошла.
– Ну, Афонька, сказывай, как та беда приключилась, – сказала она, – да мотри, не путай.
– Почто путать, государыня, заговорил Афонька, – все как на духу скажу. – Норовист, вишь, жеребец тот сильно.
– Чего норовист? – заговорил Мелеха. – Покуда ты…
– Молчи, Мелеха, – перебил Афонька, – сам скажу. – Вишь, как норовист жеребец тот…
– Чего ж иного не заседлал, коли тот норовист? – спросила Анна Ефимовна.
– Да, вишь, попервоначалу-то не знать было. Ладно ехали, весел был Максим Максимыч… Да, вишь, не совладать ему…
– С чего ж не совладать, коль ладно ехали.
– Да, вишь, жеребец норовист больно.
– Покуда ты подпругу… – начал опять Мелеха.
– Ну, чего подпругу! – крикнул на него Афонька. – Седло на бок съезжать стало – я и подтянул… Упал бы Максим Максимыч.
– Ничего не понять, Афонька, – рассердилась Анна Ефимовна, – то, говоришь, жеребец норовист, то седло съехало. Чего ж на иного не пересадил?
– Да, вишь, невдомек было, ладно вовсе ехали, – сказал Афонька.
– Э, путаешь ты, холоп! – сказала сердито Анна Ефимовна, – часу лишь нет говорить с тобой. Подь отсель, после доспрошу.
Афонька поклонился и быстро выскочил за дверь, а Мелеха кинулся следом за Анной Ефимовной.
– Анна Ефимовна, матушка, – зашептал он, – не давай ты веры Афоньке, Иванову доводчику да наушнику. Максим Максимыч все на том жеребце…
– Молчи ты, Мелеха, крикнула Анна Ефимовна, – раззявы вы и с хозяином твоим Максим Максимычем. Цельной округой править собирался, а с конем совладать не смог. Подь с глаз моих. И чего лекарь не идет?
Тут как раз дверь отворилась, но вошел не лекарь, а старая ключница.
– Матушка, Анна Ефимовна, – сказала она, – к тебе государыня Марица Михайловна жалует. Анна Ефимовна пошла навстречу свекрови. Ключница широко распахнула дверь, и в горницу вплыла старуха. Строганова – Марица Михайловна. Толстая, дряблая. Синяя телогрея[3] колоколом на ней стояла. С двух сторон ее под руки вели монашка Феония и ближняя девка Агашка. Рядом бежал, подпрыгивая, дурачок Фомушка, босой, безбородый, в длинной холщовой рубахе и с вороньим пером в руке. Сзади толпились сенные девушки. Марица Михайловна, как вошла, так и запричитала:
– Ох, грехи наши тяжкие! Видно, прогневили создателя. Максимушка мой рожоный… Агашка, дай водицу святую покропить.
– Посля, матушка! Дай, ране лекарь поглядит, – сказала Анна Ефимовна.
– Ты уж и лекаря покликала, поспешница? – рассердилась старуха. – Перво бы богу помолиться.
Фомушка пробрался к окну, глядел, как вода с крыш капала, и водил пером по слюде, а потом забормотал:
- Капель в землю падет,
- Пташка в небо летит.
Монашка Феония дернула за рукав Марицу Михайловну и зашептала ей в ухо:
– Ох, матушка, государыня, не к добру то! Слышь, Фомушка чего молвит: в землю падет. Помер, стало быть, наш Максим Максимович, в землю пойдет. А пташка-то, стало быть, душенька его, в небо летит.
– Ахти, царица небесная! – запричитала Марица Михайловна, – а мне-то и невдомек. Ведомо, так. Фомушке господь открывает. Помер Максимушка мой рожоный, по грехам нашим, знать.
Марица Михайловна заголосила громче. Монашка, девки сенные принялись всхлипывать.
– Матушка, – сказала Анна Ефимовна с сердцем. – Чего голосишь. Рано времени хоронить начала. Лекарь…
– Не лекаря, попа зови, – прикрикнула на нее старуха. – Пущай отходную чтет.
– Да погодь ты, матушка, – сказала Анна Ефимовна, – вон лекарь идет. Пущай хоть поглядит ране.
Лекаря, видно, отливали водой. Пьян был, должно быть. Волосы мокрые висели махрами, кафтан еле сходился на толстом брюхе.
– Ты чего ж, Семеныч, не шел? – сказала Анна Ефимовна. Вишь, Максим Максимыча конь скинул. Лежит, не шелохнется, ровно мертвый. А, может, жив?
Лекарь быстро нагнулся к лавке. Кафтан у него натянулся, две пуговицы на животе с треском отскочили и покатились по полу, а кафтан так и разъехался на обе стороны. Лекарь со страхом покосился на Анну Ефимовну, но она и не заметила. Только монашка Феония всплеснула руками и зашептала что-то Марице Михайловне.
Лекарь, кряхтя, стал на колени, распахнул кафтан на Максиме Максимовиче, разорвал рубаху. Грудь у Максима была узкая, плечи торчали углами. Лекарь глядел на него и качал головой.
В горнице стало тихо. Марица Михайловна сердито бормотала что-то про себя. Анна Ефимовна не отводила глаз от лекаря. Только Фомушка все бубнил свое:
Капель в землю падет…
– Вишь ты, государыня, – сказал лекарь. – Теплый он – Максим Максимович, ровно как живой. А в грудях дыхания словно нет. Будто как померши.
Анна Ефимовна закусила губу, Марица Михайловна всхлипнула и заголосила:
– Помер сыночек мой рожоный, Чуяло сердце мое беду неминучую. Еще как вечор Агашку посошком учить почала, надломился посошок мой. Я тотчас угадала: ох, не к добру то. А вот и сломился дубок молодой, сыночек мой рожоный.
– Полно те причитать, матушка, – сказала Анна Ефимовна, – и без того тошно. Неужли помоги никакой сделать нельзя – обратилась она к лекарю.
– Ты погоди, матушка Анна Ефимовна, – сказал он, – может, и не помер Максим Максимыч, помроки лишь нашли. Вот я ему тотчас кровь жильную отворю, чтобы крови продух дать. А то у его кровь садиться начала. А там винным духом его натру. Может, он и опамятуется. Пущай лежит. Я тотчас нож вострый принесу и снадобье тож.
Лекарь потер себе живот, придержал кафтан и шаром выкатился из горницы.
– Вишь, матушка, может, и не помер Максим, – сказала Анна Ефимовна свекрови.
– Как не помер, – сказала старуха сердито. – Вишь, лежит, не шелохнется. Нехристь – лекарь твой. Покойника резать надумал. Фомушка, чай, правду видит.
А Фомушке надоело глядеть в окно. Он подобрался к Максиму Максимовичу, наклонился над ним и глубоко засунул перышко в нос Максиму Максимовичу.
Вдруг Максим Максимович встрепенулся весь, громко чихнул и открыл глаза, а Фомушка с испугом отскочил.
Девки зашевелились и заохали.
– Ахти, святители, очнулся! – вскричала Марица Михайловна. Вишь, не лекарь твой помог, а Фомушка.
Анна Ефимовна быстро подошла к мужу.
– Анница, – заговорил он слабым голосом. – Отколь ты?
Анна Ефимовна усмехнулась.
– Гадаешь, на Перми ты? Назад воротился.
Максим Максимович попытался подняться и опять упал на лавку.
– Ох! – вскрикнул он. Жеребец-то! Аль взад прискакал?
– Лежи уж, коль на коне не усидел. Хозяин! Лекарь кровь отворять тотчас будет, – сказала Анна Ефимовна.
– Бежи за настоятелем, Феона, – сказала Марица Михайловна, – пущай тотчас идет, поколь опамятовался Максимушка. А то без покаяния сынок помрет.
Фомушка запрыгал на одной ноге, приговаривая:
- Сынок помрет,
- Капель падет,
- Мыша скребет,
- Метель метет,
- Петел поет,
- Ладья плывет.
– Да уйми ты, матушка, дурака своего, – сказала с досадой Анна Ефимовна, и чего ты пугаешь Максима. Очнулся, так, бог даст, не помрет.
– Уж без тебя с сыном и молвить не сумею. Пойдем ин, Фомушка. Не хотят нас, не надобно. Спокаются посля.
Марица Михайловна сердито повернулась к двери, Феония и Агаша подхватили ее под руки. Фомушка скакал за ней и выкрикивал:
- Сынок помрет,
- Капель падет,
- Петел поет…
Девки сенные шли сзади, толкая друг друга и пересмеиваясь.
Анна быстро вышла в сени и отворила наружную дверь. На крыльца стоял Иван Максимович, а по двору бегали холопы с коробьями от ворот к амбарам.
Анна Ефимовна всплеснула руками.
– Иван! – вскричала она, перешагнув порог. – Чего велишь разгружать струги[4]. Полегче Максиму. Даст бог, встанет, поедет, как раз на Каме их захватит.
– Встанет! Поедет! – повторил Иван – Погодь, покуда встанет. Не больно прыток хозяин-то твой!
– Лекарь говорит, здоров будет Максим, – сказала Анна.
– Ну, будет здоров, так ладно. Чего зря товар посылать? Вишь, не терпится тебе. Аль наскучил муженек? И то ему б краше монахом быть, книги честь, аль иконы писать. Ты б ему поговорила, Анна. А? Заперла мужа, и гуляй себе в волюшку! – Иван захохотал.
Анна с сердцем отвернулась от него.
– Чего мелешь, и сам не ведаешь, – сказала она. – Не хошь, видно, на Пермь-то пускать?
– Пустил же. Было б тебе его к седлу ремнями приторочить. Может, и доехал бы.
Анна топнула ногой и переступила порог назад в сени.
– Ну, чего расходилась! – крикнул ей Иван Максимович. Дай срок, Жданка приедет, с Москвы товар привезет, казны. Обменного товару на Пермь отпущу, расторгуется твой Максим. Загуляет, мотри, без тебя.
Анна приостановилась было, но только головой тряхнула.
Иван поглаживал бороду и усмехался.
– Отпустишь ты, как же! – сказала Анна Ефимовна и, не оборачиваясь, пошла в свои горницы.
Иван спустился с лестницы и зашагал к воротам.
– Эй, Галка! – крикнул он через плечо, догляди тут, чтоб коробьи все по местам поставили. Да амбары запри. На посад, я пойду.
– Иван Максимыч, батюшка, – заговорил старый приказчик, вприхромку догоняя хозяина, а грамотки то как же? Сулил ноне в поветь со мной пойти. Я тебе там все грамотки выложил, по каким платить нам надобно.
– А коли надобно, так и плати. Не первый год, чай, у казны сидишь.
– Гневаться б не стал посля, государь, – говорил Галка, не отставая от Ивана Максимовича. – Не так много казны тотчас в дому.
– Чего скулишь, старый? Казны тебе мало. Аль есть кто богаче нас?
– Не к тому я, государь. А что, может, казны той…
Но Иван Максимович так быстро зашагал, что старику не угнаться было за ним. Он покачал головой и побрел, хромая, к амбарам.
Родом Галка был литвин. Там его звали Ягайлой. Молодым парнишкой попал он в плен. Старик Строганов купил его у казны за два алтына. Другие покупщики браковали его за простреленную ногу. Максим Яковлевич узнал, что он грамотный, и сразу пустил его по письменной части. Скоро Галка попал в старшие приказчики и весь век провел у строгановских дел.
Приказчик Жданка
Взлетела палка. Над крышей избы стайкой взвились голуби, а с крыши, сорвавшись, скатился мальчишка. Другой, свесившись, заглянул вниз.
– Данилка! – позвал он негромко.
Мальчишка внизу не откликался.
– Эй, Данилка! Убился, что ль? – крикнул он погромче.
Данилка пошевелился, встал, отряхнулся, потер коленко, поднял голову и погрозил кулаком.
– Погодь, оборву тебе вихры рыжие, Орёлка, сердито крикнул он. – Чего палку рвал?
– Мои ж голуби.
– А изба моя. Слазь!
– Врешь, не твоя. Батькина!
– Моего батьки!
– Нет. Моего. Он в ей живет.
– Весь двор моего батьки. Похочет – твово батьку выгонит.
– Врешь! Мой батька сильней.
– А мой батька Строганов!
– А мой на Москву поехал.
– А кто его на Москву послал? Мой батька послал. Я твоему батьке велел самострел купить. – Ну-у? – сказал мальчишка на крыше.
– Дай голубей погонять, а я тебе стрельнуть дам.
– Ладно. Залазь. Палку-то подыми.
Мальчишка на крыше поднялся и вдруг крикнул:
– Ой, Данилка, погодь, не лезь! Чего я увидал! На Вычегде струги.
– Ну! Отколь?
– С Устюга. Стой, я слезу. То, может батька плывет.
Мальчишка исчез с крыши и через минуту выскочил на крыльцо.
– Бегем на пристань, Данилка.
Мальчишки со всех ног кинулись через двор, в ворота и под горку к пристани. Там было пусто. На берегу, на бревнах, свесив голову, сидел один Максим Максимович и глядел на воду. Он уже давно выздоровел, да все жил в Соли Вычегодской.
– Дядька, дядька! – закричал Данилка, завидев его. – Кажись, Жданка едет. Орёлка с крыши увидал. Он мне самострел везет.
– Батька! Батька! – кричал Орёлка не переставая и прыгал на месте. – Гляди! Гляди!
Из-за поворота реки показался нос большого струга. Потом и весь он вылез. По берегу ползла точно кучка муравьев.
– Струговщики! – крикнул Данилка.
– А на носу, мотри, краснеет. То батька. Ой, батька! Мотри! Повестить всех надобно.
Орёлке не стоялось на месте. Он сорвался и помчался назад к дому.
– Жданка едет! – кричали дворовые, выбегая из ворот на площадь. – То-то веселье пойдет. Орёлка уже мчался назад, пояс волочился по земле, рубашонка вся взмокла, шапку он где-то потерял, босые ноги так и мелькали, подымая тучи пыли.
– Приехал? – кричал он издали.
На площадь уж набирался народ и со строгановского двора и из посада.
– Хозяина повестить надо, – сказал кто-то. – Угощенье велит струговщикам готовить.
– И-и-х! Загуляет теперь Жданка! – весело крикнул другой.
– Да уж на то его взять. Попразднуем.
А струги уж совсем близко подошли. Струговщики из сил выбивались, торопились к пристани. Жданка, распахнув кафтан, стоял на носу переднего и покрикивал на струговщиков.
– Здорово, Жданка – кричали ему с берега. Заждались. С приездом.
– Батька! Скорей! – визжал Орёлка, высунувшись на самый край пристани.
Струговщики, потные, загорелые, согнувшись в три погибели, мерным шагом прошли мимо пристани. Толпа отступила, пропуская их.
Кормовщик заводил кормовое весло, поворачивая струг к пристани. На борту стоял работник с багром, чтобы ухватиться за пристань.
Из ворот на площадь вышел Иван Максимович. Толпа расступилась перед ним. Он грузно зашагал на помост. Струг причалил. Жданка быстро соскочил на пристань и снял шапку. Орёлка бросился к нему и ухватил его за руку.
– Ух, батька! – крикнул он.
Данилка тоже протиснулся вперед.
– А самострел привез? – спросил он.
Но Жданка только отмахнулся от мальчишек, шагнул к хозяину и низко поклонился.
Иван Максимович зорко поглядел на Жданку, кивнул и спросил:
– Чего долго не ехал? Где соль продал?
– На Коломне, Иван Максимыч, как наказывал, – сказал Жданка негромко.
– И по цене по той, как я велел?
– Не дали той цены, государь, – сказал Жданка, опустив голову.
– Сколь же казны привез? Сказывай, – спросил Иван Максимович, не спуская с Жданки глаз.
– Бракуют, вишь, соль – начал Жданка.
– Зубы не заговаривай, – перебил его Иван Максимович. Сказывай, сколь казны привез?
– Товару закупил, как ты наказывал. А казны…
– Ну?
– Коло двух тыщ…
– Чего?! – крикнул Иван Максимович. Врешь, холоп. Двадцать тыщ велел я! Схоронил, пес! Лжу молвишь.
– Истинно, государь, – заговорил Жданка. – Цены той не дали… Я…
– Врешь, пес! – крикнул Иван Максимович.
Он размахнулся и изо всех сил хватил Жданку по уху. Жданка еле на ногах устоял. Даже пристань закачалась. Орёлка кинулся к хозяину, но Жданка оттолкнул его, повалился в ноги и стукнулся лбом о пристань.
– Помилуй, Иван Максимович! – закричал он. – Как перед истинным. Аль впервой.
– А! Не впервой казну красть – закричал Иван Максимович и так пнул его ногой, что Жданка кубарем покатился по пристани.
Иван Максимович и не взглянул на него. Он повернулся и пошел домой. Крикнул только через плечо:
– Подь в повалушу[5]. Коробья с казной да с грамотками пущай туда несут…
Струговщикам ни слова не сказал, даже не поздоровался. А они, как подвели струг, так и стояли толпой. Ожидали, что хозяин позовет их во двор угощать, как завел старик Строганов.
– Аль и угощенья ноне не будет? – сказал кто-то из них негромко.
– Сунься-ка! – сказал другой. – Вишь, Жданку угостил как.
Толпа тоже примолкла. Один Орёлка с ревом приставал к отцу:
– Батька? Чего он вдарил? Приказчик же ты. Не смеет он.
Жданка молча встал, оттолкнул его, обтер кровь с лица, обернулся к стругу, крикнул подручным, чтоб доставали коробья, а сам, ни на кого не глядя, пошел прямо на людей, точно пьяный. Не поздоровался ни с кем, будто в чужое место приехал.
Орёлка с ревом бежал за ним. Толпа на площади стала расходиться.
– Вот-те и праздник! – сказал кто-то. – Как он его…
– Впервой Жданку-то, – прибавил другой.
– Вовсе озверел, – негромко сказал еще кто-то.
– Держись теперь Жданка.
Понемногу все разошлись. Только струговщики не знали, куда деваться. И спросить было некого. Жданка ушел. Постояли, покачали головами да и побрели на струг, там хоть хлеба по ломтю даст повар да квасу.
Ржавая соль
Перед вечером Анна Ефимовна сидела одна в своей опочивальне. Максим Максимович ушел в собор.
Фрося-кормилица молилась у себя и чулане перед киотом. С тех пор, как выкормила Анну Ефимовну, она не расставалась с ней. Маленькая она была, сухонькая, не выше плеча Анны Ефимовны, а смотрела на нее как на девочку. Ходила за ней по пятам, остерегала. Анна Ефимовна не любила, когда около нее девки болтали и пересмеивались. Оттого в ее горницах жила одна Фрося. Не то, что у Марицы Михайловны, Там было полно сенных девок.
Тихо было на их половине как в монастыре. Анна Ефимовна совсем забылась.
И вдруг шум какой-то в первой горнице, возня. Что там? Драка, что ли? Плачет будто кто. Неужели Фросю кто обидел?
Анна Ефимовна бистро вышла из опочивальни. Глядит – Орёлка, оборванный весь, грязный. Фроська вцепилась ему в плечо, он вырывается. Чуть не колотит ее.
– Вишь, доченька, неслух, – сказала Фрося сердито, – гоню его, а он заладил одно: пусти да пусти к молодой хозяйке.
– Ты чего, Орёлка? – спросила Анна Ефимовна.
– Анна Ефимовна, вели Фроське пустить меня. Расшибся я больно. Ты мне намедни маслица давала, – заговорил Орёлка.
– Чего ж ты мне не сказал, озорник? – рассердилась Фрося. – Я б тебе и сама помазала. В грязи весь вывалялся да к хозяйке и лезешь. Где ты там убился?
Орёлка жалобно глядел на Анну Ефимовну.
– Ну, пусти ты его, Фрося, я погляжу. – Иди, Орёлка.
– Баловство то, доченька. Вишь, озорной парнишка, поучить бы его, а не то что в горницу допускать, – ворчала Фрося.
– Ну, чего ты зашиб? – спросила Анна Ефимовна, переступив порог опочивальни.
Своих детей у Анны Ефимовны не было, так она другой раз Данилку с Орёлкой звала к себе, брала в лес по ягоды или по грибы.
Орёлка молчал.
Анна Ефимовна села па лавку и подозвала его.
– Чего же ревешь? – спросила она. – Созорничал видно, чего?
– Не, Анна Ефимовна, – всхлипывая, зашептал Орёлка и оглянулся на дверь. – Не к тому я… Отодрать, вишь, хозяин сулит.
– Тебя? – спросила Анна Ефимовна.
– Не… батьку мово… – Орёлка опять стал всхлипывать и утирать нос рукавом.
– А, Жданку, – сказала Анна Ефимовна. – Чего же делать станешь? Не угодил, стало быть.
– Ой, мамыньки… Боюся я, – заревел вдруг Орёлка в голос. – Убьет он до смерти…
– Ну, ну, не реви. Не убьет, – сказала Анна Ефимовна.
– Посулился он, – ревел Орёлка, сказал, насмерть запорю.
Он бросился на колени перед Анной Ефимовной и стукнулся рыжей головой об пол:
– Батька послал. На тебя вся надёжа…
– Чего ж сам не пришел? Аль с тобой говорить стану? – сказала Анна Ефимовна.
– Немочно ему, – Орёлка вскочил на ноги, еще раз оглянулся на дверь и зашептал чуть не в самое ухо Анне Ефимовне. – В подклети[6] он, под поварней[7]. Ключница пустила. Сказал, пришла б ты туда, будто доглядеть чего… Государыня, поди ты, Христа ради… Батька мой! Запорет он…
Орёлка опять быстро нырнул и стукнулся головой об пол.
– Ты не бойся, – прибавил он, также быстро вскочив. – Иван Максимович не проведает.
– Дурень ты, Орёлка, – сказала Анна Ефимовна сердито. – Мне что Иван Максимович. Чай, я не холопка. Ладно. Скажи – приду. Беги отсель.
Орёлка кивнул, повернулся, выбежал из комнаты и вихрем пронесся мимо Фроси. Она только покачала головой и вошла в опочивальню. Анна Ефимовна накидывала темный убрус.
– Ты куда, доченька?
– В подклеть. Ключница даве молвила – от капусты будто дух нехороший пошел, надобно доглядеть…
Анна Ефимовна прошла через двор в поварню. Ключница уж ждала ее там с фонарем.
Она подняла погребицу и посветила Анне Ефимовне по темной лестнице.
На Анну Ефимовну так и пахнуло сыростью: капустой запахло, чесноком, медом и еще чем-то. Большая подклеть была вся заставлена. Бочки, ящики, коробья с кызылбашскими[8] сластями, лукошки с яйцами, мешки с мукой, с крупами, – все для хозяйского обихода.
– А Жданка-то где? – тихо сказала Анна Ефимовна, садясь на ящик.
– Тут я, государыня.
Из темного угла выступил Жданка. Ключница посветила на него. Пожалуй, Анна Ефимовна и не узнала бы его. За один день точно на десять лет постарел. Высокий он был, чуть повыше Ивана Максимовича, плечистый и лицом даже на него немного похож, тоже белый, румяный, и глаза веселые. А теперь сгорбился весь, серый стал, волоса вскосматились, лицо перекосило. Левый глаз совсем запух. Кругом черно, точно дегтем смазано.
– Ну, и расписал тебя Иван Максимыч, – сказала Анна Ефимовна. Чем прогневил его? Сказывай.
– Нет моей вины, матушка, Анна Ефимовна, видит бог. Как родителю покойному радел, так и Ивану Максимычу. Со всем усердием.
– Чего ж осерчал он?
– Соль-де продешевил.
– Чего ж продешевил?
– Эх ты, матерь божья! Да не продешевил я, Анна Ефимовна, вот те Христос! Дай ты мне, матушка, по ряду все сказать, как дело было.
– Сказывай, затем и пришла.
– Ну вот, стало быть, как сбирался я, мне Иван Максимович наказывал, чтоб по пяти алтын[9] пуд продавал, не мене. Как при родителе покойном. Ну, плывем мы, стало быть, караваном, соли везу полтораста тыщ пудов. На Коломну сплыли. Пошел я к покупщикам своим, к Грибуниным да к Полуяновым. А они, как увидали меня, и ну меня лаять: «Ах, ты, – кричат, – вычегоцкий вор. Ты чего нам летошний год эку погань всучил! Мы-де на ей вот какой убыток взяли. Мы, мол, к вам в память родителя, Максима Яковлевича. А вы-де против нас, выходит, воры!» Застрамили не знал, куды глаза девать. Пришли на берег – на караван и глядеть не хотят. Стал это Грибунин Прокл, избочась. Кричит: «Пори мех! Не берем без того!» А я им: «Вы чего, аль без ума вовсе? То мне на всю Коломну сором. Нет моего согласу. Другим повезу, продам». А тут струговщики, черти, приступили: «Подавай, – кричат, расчет. До Коломны рядились! Но везем дале!» Ох, Анна Ефимовна, чего и было-то! Ровно бес вертелся. С струговщиками расчесться нечем. В мошне пустым-пусто. А те, Полуянов да Грибунин, стоят, хохочут: «Вишь-де купец-богатей, покуль до расчету! Чего кочевряжишься? Пори-де мех, без того не берем». Ну, перекрестился я, велел сволочь меха два на берег да вспороть. Вспороли, ссыпали. Ух! Матушка, Анна Ефимовна! Чего и было тут! Пинают, на кучу валят. Кричат: «Сам, мол, жри тую погань! Аль, мол, замест соли навозом торговать почали? Куда с ей сунешься?» Дают полтора алтына, да и то кланяться велят. Замест пяти-то!
– Ты что ж? Так и отдал?
– Не, государыня, не отдал. Плюнул на их. Один-то мех, что высыпали, так на берегу и покинул. Другой на струг велел снесть… Вина купил по ведру на струг, улестил струговщиков, чтоб взад до Касимова сплыли. А там слух преж нас дошел. С тем и встречают гости тамошние: «Что-де, от ворот поворот вам вышел?» По алтыну дают беси, «И пороть-де не станем». Свету не взвидел я, Анна Ефимовна! На кулачки полез. Измолотили всего. Кричат, хохочут. «Вот, мол, сват, порченую невесту всучает». Сколь годов соль сплавляю, такого страму не было. Ну, рассуди ты сама, Анна Ефимовна, чего тут делать-то? К Литве податься – казны нет. Струговщики и слухать не хотят. Взад везти – убьет Иван Максимыч. Аж ревмя ревел! Мекал, мекал да и подался вновь на Коломну. Веришь, в ногах у струговщиков валялся – свезли бы. Ну, те, Грибунин да Полуянов, спасибо, от от слова не отреклись, по полтора алтына дали. Вот и вышло у меня близ пяти тыщ. Да струговщикам по полденьге лишку на пуд дать пришлось – всего полторы тыщи, да товару на тыщу слишком купил. Всего две тыщи да полтораста рублев и привез Ивану Максимычу. А он на двадцать тыщ расчет имел.
– Эх, Жданка, слухать я тебя слухала, а веры у меня нет. Как то может статься? То пять алтын за пуд давали, а то полтора. Слыханое ли дело? Соль, она соль и есть. С чего ж бракуют так? – Матушка, Анна Ефимовна. Да ты была ль коли в варницах-то[10] у нас?
– Не, не бывала.
– Ну, вот. При Максиме Яковличе-то, при покойном, цырени-то[11], что ни год, чинили да чистили. А как помер он, Иван Максимович и не заглядывал, почитай, ни разу в варницы. Что там деется, не приведи бог! Ведаешь ты, соль-то в цыренях вываривают. Железные те цырени, ну, в роде ящика агромадного. Рассол туда наливают да над огнем и выпаривают. Соль-то оседает. А железо-то от воды ржавеет. Его чистить надо, да и доски железные, из коих цырень склепана, сменять почаще. А они у нас два года не менены. Соль-то с ржавчиной и живет. А ноне, – сам я спужался, как поглядел, – не соль, а, веришь, ржавчина одна – черная, горькая, железом да гнилью воняет. Истинно – погань. Лошади, и те не жрут.
– Ты что ж, говорил про то Ивану Максимычу?
– Э, матушка, и старший повар варичный, Надейка, сколь разов сказывал. И я нонче пытал. Не слухает хозяин. Одно кричит: «Подавай казну, тать! Насмерть запорю!» Анна Ефимовна, поговори ты ему. Может, тебя послухает. Убьет хозяин. А я тебе, государыня, отслужу. Как перед истинным, все тебе сказал. Веришь, денежкой не попользовался. Ведаю, лют хозяин. При покойнике все бывало рублев с десяток припрячешь. А ноне своих бы приложил. Да где взять?
Жданка поклонился в ноги Анне Ефимовне.
– Ладно, Жданка. Вот тебе мой сказ. Коли про варницы правду сказал и про соль нашу – поговорю Ивану Максимовичу. Ну, а коли лжа то – слова не скажу. Своровал, стало быть. Пущай хоть голову тебе снимет Иван Максимыч.
– Вот те Христос, Анна Ефимовна. Хошь, икону сыму?
– Почто. Сама дознаюсь.
Анна Ефимовна быстро поднялась по лестнице, не глядя на Жданку. Он все еще стоял на коленях. Из-за бочки неслышно вылез Орёлка и бросился к отцу.
– Батька, – зашептал он – Батяня! Ты не того… Не жди от ей, от собаки, заступы. Может, убегешь? И я с тобой. А?
– Полно-ка ты, сынок, сказал Жданка. Куда убечь? Всё одно поймают, – холопы мы. Подь отсель. И мне время. Запрет кума-повариха.
Жданка провел рукой по вихрам мальчишки и тихонько толкнул его к лестнице. Орёлка всхлипнул и нехотя полез вверх.
В Варницах
У дверей в свою горницу Анна Ефимовна встретила Максима Максимовича. Анна молча вошла, потом повернулась к нему и сразу заговорила:
– Слышь, Максим. Не можно так дале. Разоряется промысел наш. Соль вовсе испоганилась. Покупщики брать не хотят. Подь завтра поутру в варницы. Догляди, что там деется.
– Не бывал я там, Анница. Може иного б кого послала?
– Ты хозяин, – строго сказала Анна. – Тебе и доглядеть надобно. Ну, слухай. Сказывать буду, чего спросить надобно. Перво – давно ль починены цырени, год там аль два? Ладно ли чистят их? Пущай покажут, а ты догляди, много ль на тех цыренях ржавчины? Соль тоже погляди, что вновь выварена, – белая аль черная.
– Белая соль-то, Анница. Завсегда белая. Ведаю я.
– Много ты ведаешь. Была белая, а ноне, будто, черная стала. Скажи, бракуют-де нашу соль покупщики, не берут. Может, зевают, не работают, так с того и соль плоха стала. Попужай их: Ивану Максимовичу, скажи, доведешь, он не помилует. Ну, мотри, памятуй, что молвила я. Про все спытай.
Больше и говорить не стала Анна Ефимовна. Про Жданку она и думать забыла. Промысел из ума не шел. Этакое богатство разоряется. Сама она хоть тоже из купеческой семьи была, да из бедной. Братья ее из сил выбивались, гроши выколачивали на торговле, а тут само богатство в руки идет, а хозяева – один пьяница, а другой – богомолец, поклонами лоб прошиб, весь ум вышиб. Старик Строганов по Вологде знал Аннину семью, не посмотрел на бедность. Думал – она хоть Максима к делу приохотит. Да, видно, дурака на ум не наставить. Анна Ефимовна с досады рукой махнула и пошла спать.
Сильно не хотелось Максиму Максимовичу в варницы итти. Утро ясное выдалось, теплое, – посидеть бы на бережку Вычегды, на реку поглядеть, а там в собор зайти, помолиться. Да где ж? Анница велела, гневаться будет. Вадохнул Максим Максимович и пошел влево по площади. Только б не забыть, что наказывала Анница. Как спать лег вечор, про себя повторял, на пальцах откладывал. На пять пальцев достало. Перво – давно ль чинены? Нет, не чинены, а как бишь? Чищены – год аль два? А там…
Перешел мост через Солониху Максим Максимыч и пошел по другому берегу. Речонка узенькая. Невдалеке озеро поблескивает, около озера паставлены варницы. Вдоль берега речки лесок, и дорога в него уходит. Посада с берега и не видно, хоть посад на том же берегу Солонихи, где и варницы.
Загляделся Максим Максимович, как круто дым к небу вьется из кровельных дыр, прямо столбиком, не шелохнется. А как вниз глаза опустил – варницы – черные грязные избы. «Ведомо, давно не чищены», – подумал Максим Максимович.
Работники, верно, увидели, что хозяйский брат идет. Стали выходить из варниц, кланяться ему. Старший повар вышел вперед.
– Здравствуй, Максим Максимыч, сказал он. – Здоров ли? Уж мы за тебя бога молили, как тебя жеребец скинул. Думали неужели помрешь? Вся надёжа у нас, – может, ты хозяином станешь.
– Почто я? – спросил Максим Максимович – Иван хозяин.
– Крут больно Иван Максимыч. А что ему сказываешь, вовсе не слухает. Ладно, что пришел до нас, Максим Максимыч. Сам погляди – аль так можно промысел блюсти? Зайди в варницу-то. – Погоди, Надейка, ране я тебя пытать стану. А ты сказывай.
– Пытай, батюшка, Максим Максимыч. Пытай, все молвлю, не утаю.
– Перво – давно ль чищены варницы, – год аль два?
– Варницы? Избы ж то, чего их чистить-то, Максим Максимыч? Живут и так.
– Да, вишь, черные какие.
– То с воды, Максим Максимыч. Заливает их, как разольется Вычегда. Ноне сильно высока вода была. Доле месяца под водой были варницы.
– А почто ж вновь у самой воды поставили? – спросил Максим Максимович. Зальет же наново?
– А уж не без того, – сказал повар, – в полую воду безотменно зальет.
– А чего ж на горке не поставите. Там бы не затопило.
– На горке? – переспросил повар. – На какой горке?
– А вон там в леску, на поляне.
– Тамо? Да чтой-то ты, батюшка? А рассол-то как? Тут ведь он. Коло берега.
Повар во все глаза поглядел на Максима Максимовича. Ну и хозяин!
– Батюшка, Максим Максимыч, заговорил он. – Варницы-то там ставим, где рассол есть. Тут, стало быть, у озерца копали, копали, до рассола и докопали. Вон она вышка-то, видишь? Там и трубы в землю идут, а по им рассол накачивается, вон в те лари, а оттоль в варницы. Рассол, он завсегда в низком месте живет, зато и…
Но Максим Максимович давно перестал слушать, что говорил повар. Как про чищенье спросил, так один палец загнул, а дальше про что? Про рассол Анница не поминала. «Да, – вспомнил он, – про соль – белая аль черная?»
– Слухай, старик, – перебил его Максим Максимович, – скажи ты мне, белую аль черную соль вы варите?
– Почто черную? – удивился повар. – Черная, та четверговая, пережженная. А! Ты, может, про то, государь, что соль она ноне с ржавчиной?
– Ну, вот! – обрадовался Максим Максимович и быстро загнул третий палец. – То и Анница наказывала, чтоб ты мне ту ржавчину доглядеть дал.
– Дак я ж тебе то и сказываю, батюшка, Максим Максимыч, – войди ты в варницы, погляди сам – вовсе проржавели цырени.
Максим Максимович загнул еще один палец. Вот и про цырени Анна Ефимовна паказывала ему. А повар уж взял его за руку и вел к двери варницы. Низкая дверь. Повар нагнулся и шагнул через порог. Черно там внутри, дымно. Максим Максимович назад даже подался. Но повар не выпустил его. Пришлось и ему нагнуться и шагнуть. Дымом так в лицо и пахнуло.
– Войди, войди, хозяин, ништо. То со свету лишь не разглядеть будто. Вот круг печи-то обойди. Видней будет.
Он взял Максима Максимовича за рукав кафтана и обвел вокруг широкой ямы в земляном полу, откуда шел дым и пыхало жаром. Яма большая, больше трех сажен в поперечнике. Над ней на железных дугах подвешен железный ящик, а в нем что-то кипит и пузырится.
– Вот она – цырень самая, – сказал повар, ударив деревянной мешалкой по краю ящика. – Ты гляди, Максим Максимыч, закраины-те и то ржавые, и дно все как есть буграми – ржавчина наросла. Как соль выпарится, почнешь со дна соскребать, разом и дно скребешь. Соль-то, она вся как есть ржавая.
– Покупщики бракуют, – вспомнил вдруг Максим Максимович и загнул последний палец.
– Как не браковать, – сказал повар. – Такая ль наша соль была? Первая, почитай, наша строгановская соль по всему нашему царству. А ноне, прямо сказать, не соль, а мусор. Глаза б не глядели.
У Максима Максимовича сразу глаза заело, слезы даже побежали. Не хотелось ему больше повара слушать. Подошел к двери, а около уж много работников набралось, с черпаками, с ведрами. Всем хотелось хозяйского брата послушать. Мало только говорил он.
Поглядел на них Максим Максимович. Серые все, а глаза красные, гноятся.
– Надейка, – сказал он. – Глаза-то у их у всех, мотри, болят, либо что. Ржавчина то?
Старик вместе с ним вышел из варницы.
– Да и у тебя тож, – прибавил Максим Максимович.
– То с дыму да с соли, батюшка, Максим Максимович. А руки-то, мотри.
Он протянул Максиму Максимовичу старые, покрытые рубцами руки.
– У меня-то уж присохло, а вон у парней, что рассол таскают, гляди-ка. Покажь, Сысойка! Парень протянул красные руки в глубоких, мокрых язвах.
– Ох, Надейка, – вскрикнул Максим Максимович и закрыл глаза рукой. – Не можно так! Больно ж им. Пусти их ноне. Пущай отдохнут. Может, заживут руки.
– Не, Максим Максимыч, не можно. Покуль соль не выпарится, варю нипочем кончать не можно. А мне без их не справиться. Ништо, обтерпится. Как быть-то? Едучая она, соль-то.
– А, может, вовсе б не варить ее, коль вред от ее? – сказал Максим Максимович.
Старик не то засмеялся, не то закашлялся.
– Кому вред, а кому польза, Максим Максимович, – сказал он. – Родитель твой, Максим Яковлич, на соли-то во какие хоромы поставил, – он показал на высокий затейливый строгановский дом за речкой. Сам в их, чай, живешь.
Максим Максимович с удивленьем посмотрел на него.
– Все богатство строгановское с соли той. Ты поговори Ивану Максимычу, батюшка, может, он тебя послухает. Безотменно цырени чинить надобно.
Максим Максимович стоял на месте, глядел на реку и молчал. Может быть, и не слышал, что ему старик говорил.
Повар поглядел на него, покачал головой и махнул подварку, чтоб шел подкидывать дрова в яму. Парни побежали с ведрами за рассолом, а повар с лопатой вошел в варницу мешать рассол. Максим Максимович опустил голову и тихо пошел назад по берегу. На варницы и не оглянулся.
– Ну, и чуден хозяин тот! – хмыкнул Сысойка. – Чего у его в кулаке-то зажато? Другой рукой придерживает.
– Не варить, слышь, соль! – подхватил другой со смехом. – Чудило!
– Вот бы ему варю-то помешать. Расчихался б, небось!
– Эй, вы, буде лясы точить – крикнул повар из варницы. – Тащи рассол.
Сысойка вдруг сгорбился, свесил голову, вытянул курносую, скуластую рожу и медленно зашагал, сжимая правой рукой левый кулак.
Работники так и загоготали.
Хозяин
Немного Анна. Ефимовна узнала про варницы от Максима Максимовича. Он, как пришел, сел на лавку и все тер глаза.
– Чего трешь? – спросила Анна Ефимовна. – Болят, что ль, глаза?
– То от соли, – сказал Максим Максимович, – едучая она. У всех так.
– Ну, а соль как? Черная?
– Не, не черная. Черная-четверговая, а та с ржавчиной живет.
– Черная же, стало быть?
– Не.
– Эх, не добиться толку от тебя. С ржавчиной же, говоришь. Чего ж не чистят они?
– Повар сказал – и так-де живут. От воды то, заливает.
– Чего заливает? От рассола ж ржавчина. Видал?
– Ох, Анница, у всех у их на глазах. А у меня гляди, нету?
– Чего брешешь, Максим? Как ржавчина на глазах? Про цырени пытаю, не про глаза. Давно ль чинены – год аль два?
– То и я пытал перво-наперво. Так и молвил: коли чищены – год аль два?
– Чинены, не чищены.
– Чинены? Эх, Анница, горе какое: спросил я чищены. Ты не серчай. Я тотчас вновь пойду, спытаю. Памятовал я, как же. На первый палец положено было.
– На какой палец? – удивилась Анна Ефимовна. – И меня-то спутал. Куда уж тебе, недотепа! Сиди дома. Орёлку тотчас пошлю повара Надейку сюда покликать. Сама про все спытаю.
От повара все узнала Анна Ефимовна и послала Фроську поглядеть, дома ль Иван Максимович. Не так за Жданку просить хотелось ей, как про варницы поговорить.
«Не попенять ему, – думала она, – загубит весь промысел. А и попенять надо умеючи, – не Максим, спроста не сунешься».
Фроська пришла, сказала, что Иван Максимович с Галкой в повалуше сидит, да, слыхать, отпускает его, видно, и сам тотчас выйдет.
Накинула на голову убрус Анна Ефимовна и пошла в сени, будто по своим делам. А из повалуши как раз Иван Максимович выходит.
Увидел ее, усмехнулся.
Она и бровью не повела. Поклонилась степенно и сказала:
– Хотела было я женским делом казны малую толику попросить у тебя, Иван Максимович. Пуговиц мне бирюзовых на летник надобно. Да слыхала, казны Жданка ноне мало привез.
– Для тебя, красавица, достанет. Чай не тыщу рублев на пуговицы твои надобно.
– Хоть и не тыщу, а все, коли мало казны, так поважней пуговиц что сыщется. А почто Жданка мене противу летошнего привез?
– Почто? Вор – Жданка! Думал, видно, – молод хозяин, промысла не ведает, сколь ни дам – все ладно. Ну, да меня тож на кривой не объедешь. Небось, все отдаст, как шкуру спущу.
– Может, ему той цены за соль, что летошний год, не дали. Ты в варницы-то заглядывал ли сам-то, Иван Максимыч? Слышно, цырени-то вовсе заржавели. Сменить бы пора.
– Вишь, хитрущая баба! До всего ей дело. Мотри, Анна, с родителем сорвалось, со мной того хуже будет.
– Чего сорвалось? Побойся ты бога, Иван! Про что ты?
– Не смекаешь, простота? А кто родителя подучал мимо меня промысел Максиму отказать? Чай, знал батька, каков Максим хозяин. На тебя метил. Оплела старика. Да, вишь, одумался все же. Не обошел старшего сына. С той поры и нет тебе спокою. Эх, Анна, умная ты баба, а дура! Ну чего твой Максим-то стоит. Дурашный – как есть. Ему бы только на иконы взирать да ворон считать. Хозяин! Да он и голосу-то дать не смеет, не то – выпороть холопа, как след.
– А ты, Иван, кричать да бить – на то тебя взять. А, мотри, выколотишь ли плетью тыщи? Весь-то Жданка тыщи не стоит. Хоть ремней из него надери. Соль-то у нас ноне тьфу! – ржавчина одна! По товару и цена.
– А ты отколь ведаешь, что плоха соль?
– Глаза есть, то и ведаю. Глаз-то вином не заливаю.
– Ой, Анна, не дерзничай! Мотри, не огрел бы.
– Ну что ж, бей! Может, с того соль получше станет.
– И побью! Вишь, муж-то у тебя мокрая курица. И поучить жену не умеет. То и речистая стала. И за что ему экая богатырка досталась? Вот бы мне такая! Наделали бы мы с тобой, Анна, делов. Чертям тошно б стало! А то женка моя, Фимка-покойница, одно знала: с матушкой по церквам ходить да с монашками время проводить. Вот ее твоему бы Максиму под пару. А мне б тебя!
– Полно ты, Иван, и слухать-то такое грех. Чай, я все одно, что сестра тебе. Тебе Максим-то – брат, а мне хозяин.
– Тебе-то хозяин, ведаю. А делу хозяином ему не быть. Так и памятуй. И на Пермь вас с им не пущу. Нет моего изволу. Я хозяин! Пущай тут сидит, иконы пишет. А ты на его любуйся, а в мои дела не вступайся. Кого хочу, того и наказую!
– Мне что? Думаешь, Жданку жалею? Да запори его хоть насмерть. Промысла нашего жалею. В раззор разоришь, сам, небось, жалеть станешь.
– Захочу – разорю! Тебя не спрошу. Не лезь, Анна! Право слово, огрею. Чего воззрилась? Не робливый, не испужаешь. Подь, над Максимом верховодничай. Меня не замай. Все едино из моих рук глядеть будете. Хочу казню, хочу милую.
– Ну, не шибко заносись! Казнить надумал! Чай, и на тебя управа найдется.
– Ты, мотри, Анна, не угрожай. Хуже б не было.
Пятнадцать тысяч
Ушла Анна к себе и все думала: «Неужели век перед таким озорником шею гнуть, из его воли не выступать? Эх, кабы самой вместо Максима быть, поглядел бы Иван, какой он старшой. Живо бы весь промысел наладила».
Только пришла в свою горницу, а Фроська шепчет:
– Доченька, Жданку-то снова во двор поволокли пороть. Орёлка в голос ревет.
Крикнула на нее Анна, даже ногой топнула:
– Чего пристала со Жданкой! Пошла вон, покуда не кликала.
Жданка уж был во дворе. Голый, в одних портках лежал он вверх спиной на козлах. Холопы приторачивали ему руки и ноги ремнями. Жданка молчал. Панька, конюх, смачивал в воде длинную ременную плеть.
Народу во дворе немало набралось, а близко подходить не решались. Иван Максимович злой ходил вокруг козел – кулаки сжал, губы закусил.
– Ну, копайтесь там! Руки, что ль, отсохли? – крикнул он на Паньку. Начинай!
Орёлка кинулся к ногам Ивана Максимовича и ухватил за колени.
– Ой-ой-ой! – закричал он, не бей батьку мово!
– Брысь, щенок! – крикнул Иван Максимович и с силой отшвырнул его ногой.
Орёлка кубарем покатился по двору. Жданка вскрикнул и забился ногами.
– А! Не любишь! – закричал Иван Максимович. Подавай казну! Не то и щенка велю отодрать.
– Нет у меня. Христом-богом клянусь! Помилуй, Иван Максимович! Максиму Яковлевичу еще служил… Попомни.
– Вот я те попомню – крикнул Иван Максимович Панька, круши!
Панька размахнулся, плеть свистнула и змеей обвила плечи Жданки. Второй раз, третий, четвертый…
Жданка стиснул зубы и молчал. На спине вздувались синие бугры.
Орёлка сидел на корточках. Глаза у него стали большие. Он не плакал, только дрожал весь, так что зубы стучали.
Вдруг Жданка крикнул:
– Хозяин! Вели погодить. Скажу все!
– А? Признаешься, вор! Панька!
Панька опустил плеть.
– Ну, сказывай, куда схоронил казну?
– В избе у меня, – хрипло заговорил Жданка. – Орёлке гадал схоронить.
– А! Припас! крикнул Иван Максимович. Богатеем гадал сделать смерденыша.
– Орёлка! – прохрипел Жданка. Подь в избу… Укладка там кованая… под изголовьем. Вечор ключ тебе дал… Отвори… Нет. Лучше сюда… Пущай сам хозяин… Подай ему ключ.
Орёлка сорвал с шеи цепочку с крестом и с ключом и опасливо подал хозяину, а сам стремглав кинулся на задний двор в избу.
– Панька, беги за ним. Один не снесет, – сказал Иван Максимович. Сколь казны!
Панька побежал за мальчишкой.
Все кругом молчали. Иван Максимович переступал с ноги на ногу и потирал руки. Показался Орелка. За ним Панька нес двумя руками окованную жестью укладку со сводчатой крышкой. Он поставил ее на землю перед хозяином.
Иван Максимович отомкнул замок и поднял крышку, схватил сверху суконный кафтан и швырнул на землю. За ним полетели однорядки, портки, новые сапоги, меховая шапка.
– Где же казна? – крикнул Иван Максимович.
Но тут под руку ему попался тяжелый мешочек, туго набитый монетой. Он выхватил его, выкинул прочь всю остальную рухлядь и быстро вскочил. Лицо у него перекосилось, глаза стали белые. Он кинулся к козлам и крикнул:
– А! Издевки! Стервец! Сколь казны тут?
– Сто восемьдесят семь рублев, – пробормотал Жданка. Без тринадцати рублев две сотни! Орёлке прикопил…
– Две сотни – загремел Иван Максимович. Пятнадцать тыщ утаил, да две сотни суешь. Насмеяться вздумал, пес смердячий.
Иван Максимович с размаху швырнул мешок в голову Жданке, а сам вырвал у Паньки плеть и двумя руками, точно топором, полоснул Жданку. Сразу рассек ему спину до хребта. Кровь так и поползла по спине. А Иван Максимович стиснул зубы и, не оглядываясь, взмахивал плетью над головой и рубил, рубил… На губах у него выступила пена, волосы взмокли. Колоду бы в щепы разнес.
Жданка сначала взвыл диким голосом, забился, а потом смолк. Ноги его вытянулись, голова повисла.
На дворе начался какой-то гул. Холопы переговаривались, толкали друг друга, подступали ближе.
Орёлка вдруг метнулся к Ивану Максимовичу и бросился перед ним на колени. Иван Максимович, не глядя, пнул его. Орёлка качнулся, обхватил руками Иванову ногу и вцепился в нее зубами. Иван Максимович вскрикнул, дернул ногой, схватил за шиворот Орёлку и с силой швырнул его прочь. Потом он пошел к крыльцу.
Никто на него не глядел. Все молча давали ему дорогу. У крыльца он повернул голову и крикнул:
– Чего стали? Окатить водой да отвязать!
Панька подошел, развязал веревки.
– Чего окачивать, – сказал он негромко. – Клочья одни остались. Помер, ведомо.
Английский пес
На посаде у Ивана Максимовича было много приятелей – не из хозяев, а больше из хозяйских сынков, которые еще были не при деле. Иван Максимович целыми днями просиживал с ними в кабаке. Пили, песни орали, об заклад бились, кто кого перепьет. Монастырские сборщики поприставали к нему, чтоб покутить на даровщинку. Иван Максимович всех угощал, не скупился.
Как-то прослышал он, что из Вологды вернулся его приятель Тереха Пивоваров и привез щенка диковинного, невиданной породы, выменял у аглицких купцов за две пары соболей. Пошли всем гуртом к Пивоваровым, а во дворе как раз Тереха со щенком.
– Ну и щенок, – захохотал Иван Максимович. – Волк цельный, Слышь, Тереха, дай ты мне его на малое время. Не бойся, не испорчу, в целости ворочу. Я тебя за то заморским вином угощу, от батьки осталось.
– А на что тебе? – спросил Пивоваров.
– Надобно, говорю. Посля скажу. Уважь, Тереха, будь другом, – сказал Иван Максимович. Пивоварову и самому хотелось похвастать щенком перед народом, да Строганову перечить не рука.
– Ладно уж, бери, – сказал. – Мотри лишь, злой он. Аглицкой породы. Дагом его там зовут, аль догом, что ль.
Иван Максимович взял щенка за ошейник и увел к себе.
С тех пор запропал Иван Максимович. На посад и глаз не показывал.
Приятели наконец пришли проведать.
В строгановском дворе им навстречу попался старик Галка.
– Где хозяин? – спросили они.
– В амбаре вон в том хозяин, – ответил Галка, – заперся там. Сказывал – дело у его. Никого пущать не велел.
– Ну, то не про нас, ведомо, – сказал Пивоваров, пошел к глухому бревенчатому амбару и принялся стучать кулаком.
– Эй, кого там нанесло? Проваливай! – раздался изнутри сердитый голос.
– Так-то ты гостей привечаешь, Ивашка! – крикнул со смехом Тереха, Отворяй, чего заперся?
Иван Максимович отодвинул засов и распахнул двери. Парни вошли. Со света и не разглядели, кто там. А потом видят: Иван сидит на боченке и держит за ошейник пса.
– А! То вы, черти, – засмеялся Иван Максимович. – Ну, входите в мою горницу. Дело у меня, вишь, поглядите сами.
Посреди амбара стоял паренек, оборванный весь, голые колени из портков торчат, а на голове высокая боярская шапка, с лазоревым верхом, отороченная соболем. Велика ему, из-под оторочки один нос виден.
– Что за чучело? спросил Пивоваров со смехом.
– А вот гляди… Сымай! – крикнул Иван и отпустил пса.
Тот сразу кинулся на холопа, сбил его с ног, треплет, ворчит. Шапка у того покатилась. Пес бросил холопа, схватил шапку в зубы, подбежал к Ивану и прямо ему в руки подал.
Холоп лежит ни жив, ни мертв, пошевельнуться боится, а Иван хохочет.
– Чего ты его? – спросил Тереха. – Аль провинился в чем? Откуда шапку такую добыл? Стянул, видно?
– Да уж попомнит он шапку ту, – сказал Иван. – Ладно, будет. Идем вина пить.
Привязал пса, холопу дал пинка, чтоб убирался, а шапку на бочку положил и пошел с приятелями на посад.
На той неделе в Соли Вычегодской был праздник, хоть и не церковный, но не меньше церковного – именины воеводы[12] – Степана Трифоновича.
Степан Трифонович был из рода бояр Голенищевых, но захудалый, оттого царь Михаил Федорович и прислал его воеводой на Соль.
Степан Трифонович держался важно, шапки ни перед кем не снимал, ходил степенно, закинув голову, хоть росту был небольшого и крив на один глаз. Почесть[13] брал, конечно, не хуже других, но подносить ему надобно было умеючи. А больше всего любил он собак. Кто ему достанет хорошего пса, тот ему первый друг.
Иван Максимович знал про то, и сам пустил слух, что откупил он у Пивоварова заморского щенка, чтоб поднести на именины воеводе. В тот день Иван с раннего утра ушел на посад к приятелям и пса с собой забрал. К обедне не пошел. Обедню, как всегда по большим праздникам, служил настоятель. Народу собралось много, – нельзя не поздравить воеводу – обидится. Богачей вычегодских Степан Трифонович после обедни звал к себе на пир.
На площади тоже собралось немало народу. Как обедня отошла, воевода вышел на крыльцо. Гости окружили его, поздравляют, кланяются, а он первым делом надел на голову высокую горлатную шапку – в шапке он сам себе казался повыше – и стал кивать на все стороны.
А тут как раз на глаза ему попался Иван Максимович. Идет прямо на него по площади и за ошейник пса ведет. А за ним приятели гурьбой.
– Ну и пес! – крикнул воевода. Любо-дорого.
И сам шагнул навстречу Ивану.
А Иван подходит, снимает шапку, кланяется воеводе и говорит:
– Здравствуй, Степан Трифонович, Дозволь тебе от всего моего усердия пса заморского поднести. Не побрезгуй, прими, Дагом зовется.
Воевода крикнул и зажмурил здоровый глаз.
– Хорош пес, – сказал он. Вот спасибо, Иван Максимович. И не видывал такого. А умен ли?
– Сказывают – умней его нет, – ответил Иван. – Да вот погляди сам.
– Он выпустил ошейник и сказал негромко: «Сымай».
Что тут случилось, никто не разобрал, Глядят – воевода барахтается на земле, пес всеми лапами на нем, сорвал с него шапку, подбежал к Ивану и подает.
Кинулись все к воеводе, поднимают его. Он красный весь, брызжет слюной, кричит:
– А, ты так! Издевки строишь! В холодную! Пристав!
А Иван снова подходит, подает воеводе шапку и говорит:
– Прости, Христа ради, Степан Трифоныч. Сказывал я – аглицкий то пес. Там у их все друг перед другом шапки сымают. Он, видно, думал – ты забыл мне поклон отдать. Не обессудь.
Воевода схватил шапку, натянул обеими руками на голову, только рот открыл, а пес словно того и ждал. Как кинется опять, никто и не опомнился, а уж он снова подмял под себя воеводу и шапку с головы сорвал.
Шум поднялся, суматоха. Кто воеводу поднимает, кто Ивана ругает, кто на пса замахивается. Иван ждать не стал, бросился к своим воротам. Перебежал площадь, а пес мчится за ним, и шапка в зубах. Подал Ивану шапку и стоит перед ним. Приятели окружили Ивана, хохочут, с места не могут сойти. А от собора пристав бежит вдогонку. Воевода издали орет:
– Держи его, держи! Волоки в холодную!
Иван швырнул приставу шапку, а сам вскочил в ворота. Приятели за ним и перед носом у пристава захлопнули ворота.
– Ну и уморил, Ивашка! – крикнул Тереха Пивоваров – И как ты его научил? Чего на воеводу кинулся, а не на иного кого?
– Видали, как учил-то его намедни. Шапка та на холопе воеводина была, старая. Мне Акилка-подьячий за алтын добыл. Получай пса, Тереха, боле не надобно. Идем ко мне вина пить. Сказал – угощу Тереху заморским. Ты такого и не пробовал. Батька схоронил.
Только подошли было к крыльцу, а с крыльца бежит старый Галка.
– Батюшка, Иван Максимыч. Чего долго не шел? Холопов на посад послали тебя искать. Сам Андрей Семеныч Строганов поутру на Соль приехал. Гневается.
У Ивановых приятелей сразу хмель из головы выскочил. Андрея Семеновича все в Соли знали – старший в строгановском роду.
Пивоваров потоптался на месте и сказал Ивану Максимовичу:
– Ну, Ивашка, не в пору гость – хуже татарина. Не до пиров тебе. Самому б угощенья не попробовать.
Иван Максимович топнул ногой и крикнул:
– Аль не хозяин я в дому? Звал на пир – от слова не отступлюсь. Дядюшку тоже позову.
А Галка все время дергал его за полу и шептал на ухо:
– Иван Максимыч, батюшка, не держи ты их. Худо будет. Гневен Андрей Семеныч.
– Пусти ты, старый, – отмахнулся от него Иван Максимович. – Куда ж вы? обернулся он к приятелям.
Но те уж один за другим шмыгали в ворота, кланялись Ивану издали и кричали:
– Прощай, Иван Максимыч! Иным разом жди!
– Распотешил и так, спасибо!
– Вот и ладно, батюшка, Иван Максимыч, – твердил свое Галка. Уважить надобно Андрея Семеныча. Сам ведаешь – старшой он. В отца место.
– Ну, чего в уши дудишь, балалайка старая! Без тебя не ведаю. Как смел гостей разогнать!
– Батюшка, не серчай ты. Андрей-то Семеныч, как на Соль приехал, так к Марице Михайловне прошел, велел тебя звать и Максима Максимыча, и Анну Ефимовну. Они там все с им и сидели. А тебя нет как нет.
– И Анна тож?
– И Анна Ефимовна, батюшка. Он с ей, слышно, все беседовал. А там к себе пошел, в свои хоромы. Подь, батюшка, переоболокись да кваску испей. Негоже так, поклониться надобно дядюшке.
Только что Иван переодеваться стал, прибежал Данилка.
– Батька, ты что долго не шел? Андрей Семеныч вот как гневался. Тетушку все о промысле спрашивал. А там встал да как крикнет!.. – Данилка помолчал немного и сказал потише: – «Не мне его, мол, щенка ждать! Пущай ко мне придет да покланяется». Бабка просила, просила погодить куда – и меду пить не стал. В свои хоромы ушел. Ты пойдешь, что ли, батя?
– А твое какое дело, щенок! – крикнул Иван Максимович. Спросили тебя? Кнута давно не пробовал. Пошел, покуда тумаков не надавал.
Данилка побежал, но с порога, оглянулся на Галку, точно хотел ему что-то сказать. Галка кивнул головой.
Иван оделся, постоял и сказал:
– Аль плюнуть на старого да удариться на всю ночь на посад?
Галка даже руками всплеснул.
– Батюшка, Иван Максимыч! Да чтой-то ты? Старшой ведь в роду ноне Андрей Семеныч. И батюшка твой покойный уважал его, даром что он в те поры старшой в роду был[14]. А ноне. Андрей Семеныч за весь род строгановский ответчик. Мотри, прогневается на тебя, аль что не покажется ему, государю бы не довел.
– Ну, каркай, ворона старая. Чай, я не ворог роду своему. Давай однорядку, пойду ин.
О чем говорили между собой старый и молодой Строгановы, так никто потом и не узнал. Ключник Андрея Семеновича в то время сидел в сенях, так он потом рассказывал Галке:
– Уж вот кричал мой-то хозяин в тот раз на твоего, на Ивана Максимыча. Прямо сказать, как на нас, на холопов. Тот было ему что молвить почал, а он как посохом в пол вдарит, аж кубки в поставце зазвенели. Кричал, кричал, аж устал, видно, – кликнул меня, велел меду подать. Вошел я, гляжу, Иван-то Максимыч сидит на лавке, платком лоб утирает, и шапка около. Вспотел, видно. А как уходил Иван Максимыч, наш вновь все посохом об пол стучал, наказывал чего-то. И на порог как Иван Максимыч ступил, наш ему из горницы крикнул: «Мотри ж, все сполни, как наказывал. Родителеву волю уважать надобно…» Ты не ведаешь, Галка, – прибавил ключник, – про каку таку волю Максима Яковлича, Андрей Семеныч поминал?
– Не, не ведаю, Архипыч, – сказал Галка и поглядел в сторону. – Наше дело холопье. Что прикажут, то и ведаем. А про хозяйские дела где нам слыхать.
Архипыч недоверчиво покачал головой, но спрашивать больше не стал.
На Пермь
Совсем другим человеком вернулся Иван Максимович от Андрея Семеновича. Позвал Галку, заперся с ним в повалуше, тот ему до самой ночи грамотки читал. Так и на посад Иван Максимович не пошел в тот день и спать лег трезвый.
А с утра сразу по мастерским пошел, с мастерами поговорил, спросил, в чем недостача, велел Галке записать, чтоб из Москвы выписать. В варницы прошел, посулил цырени починить. И за весь день никому по зубам не попало.
Немного повеселей стало на строгановском дворе. Орёлка один все волком глядел, прятался по углам.
Данилка уж стал на него обижаться. То целыми днями вместе бегали, голубей гоняли, рыбу ловили, за брусникой в лес с другими парнишками ходили, а теперь не дозваться было Орёлки. Забьется к Галке в чулан и не идет оттуда.
Данилка пожаловался тетке:
– Тетушка, вели Орёлке со мной голубей гонять. Не слухает он меня.
– Не замай его, сынок, – сказала Анна. – Вишь, он по батьке сильно убивается. Дай срок, обойдется.
Но Данилке неохота было ждать. Он побежал в Галкин чулан над повалушей Ивана Максимовича в башенке и крикнул Орёлке:
– Орёлка, Анна Ефимовна тебе велела с мной голубей гонять.
– Хошь, возьми моих голубей, – сказал Орёлка, – мне не надобно.
– Вправду? – обрадовался Данилка. – А ты чего хошь? Хошь я тебе кубарь дам, что мне батька летошний год с Москвы привез.
– Не. Не надобно. Дай мне лучше нож, что тебе намедни коваль выковал.
– Ладно. А тотчас пойдем голубей гонять.
– Подь сам. Неможется мне.
– Неможется! Чай, ты не бабка Марица. То ей все неможется. Иди, что ль!
– Не пойду.
– Как ты смеешь мне так молвить! – крикнул Данилка. – Подь тотчас.
– Не пойду.
– А вот погодь, выдерут тебя, как батьку твово.
Орёлка вскочил, кинулся на Данилку, вцепился ему в волосы, повалил на землю, а сам кубарем скатился с лестницы.
Когда Данилка вскочил и с ревом побежал вниз, Орёлки уж и след простыл.
Навстречу ему шел Галка.
– Ты чего, Данилушка? – спросил он ласково, – Аль убился?
– Орёлка! Держи его! – кричал Данилка. Побил меня. Я его отодрать велю.
– Ах, он озорник! Вот я ему ужо ухи надеру, – говорил Галка, удерживая Данилку за плечо. – А ты видал, Данилушка, какой саадак[15] Жданка с Москвы Ивану Максимычу привез. Цельный набор и для коня и для всадника – и нагрудник, и колки, и задки, и шестопер[16], и щит, и кольчуга, хошь покажу? Как жар горит. И твой самострел там повешен.
Данилка еще всхлипывал, но Галку слушал.
– А где то?
– В повети, под повалушей. И ключ у меня.
– Ладно, пойдем. А про Орёлку я батьке скажу. Пущай он его отодрать велит.
– Я его и сам выдеру. Данилушка. Чего Ивану Максимычу докучать. Пойдем-ка в поветь.
В тот же день Андрей Семенович уезжал в Вологду. Осень уж настала. Того и гляди, морозы ударят, а до Вологды путь не близкий. Хорошо, что плыть по воде – Вычегдой, а потом Сухоной.
С почетом проводили старика. Не одна родня, а и настоятель соборный, и «лучшие люди»[17] вычегодские. Иван кланялся ему в ноги, благодарил за науку, посулил все исполнить, про что дядюшка говорил.
Наутро Иван велел позвать к себе брата.
Долго ждала Анна Ефимовна мужа. Наконец Максим Максимович вернулся, сел на лавку и голову опустил.
– Ты чего, Максим? – спросила она. – Аль ругал тебя за что Иван?
– Не. Не ругал.
– А чего звал-то?
– А на Пермь чтоб ехать.
– Чего? – Анна даже с лавки вскочила. – Да ты в уме, Максим? Кому ехать-то?
– А нам, Анница.
– Да не может того статься! Максимушка! – сказывай ты мне по ряду, чего говорил-то тебе Иван. Ну, как пришел ты к ему, чего он сказал?
– «Чего рот разинул, дурень?»
– Hy?
– Ну, закрыл я, Анница.
– Ну, сказывай, чего памятуешь.
– Про Пермь он тут поминал. И про первопутку. И про голубей. На санях, мол, по первопутке.
– Пошто про голубей?
– Ладно уж. А он?
– Ох, Анница, не серчай ты на меня. Долго он говорил. Невмочь мне все по ряду сказывать.
– По первопутке, мол, голуби летят…
– Путаешь, Максим. Как голуби по первопутке! Припомни-ка ты.
– На санях.
– Э, брешешь, как так голуби на санях?
– То мы, Анница, про нас то!
– А? Чтоб мы по первопутке на Пермь ехали. Так, что ли?
– Так, Анница. Жить чтобы.
– Жить на Перми с тобой? И промысел ведать? – вскричала Анна.
– Так, Анница.
– О, господи, слава тебе! Неужли правда? Аж не верится! Господи, счастье-то какое! Ведь словно в темнице тут! Вот, недаром, знать, я про все Андрею Семенычу поведала. И про духовную, и про соль, и что промысел наш зорит Иван… Максимушка, родной, чего же невеселый ты?
– Истому жалко.
У Максима дрогнули губы, и он низко наклонил голову.
– Какого Истому? Чего ты, Максим?
– Богомаза.
– А! Что иконы пишет? А я и запамятовала вовсе. Там, чай, собор-то есть, Максимушка. Батюшка покойный сказывал – построил он в Чусовом, и иконы там есть. Помолиться будет тебе где.
– Не про то я, Анница.
– А про что ж? Скажи, не утай.
По щеке у него ползла слеза.
Анна подошла к Максиму и приподняла ему голову.
– Да что ты, Максимушка? Ну, скажи скорее.
– Серчать ты станешь.
– Да не, не буду. Радость ты мне какую принес. Веселая я.
– Истома меня иконы писать учил, – тихо сказал Максим.
– Ну?
– Начал я убиение царевича. Дмитрия писать…
– Ну?
– Не кончу, стало быть, как поедем.
Максим еще ниже наклонил голову.
– Эх, Максим! Погоди ты, не горюй, – сказала Анна. – Вот как мы на Перми промысел наладим, цырени починим, торг вновь с вогуличами заведем, как при батюшке, так мы с тобой Истому туда выпишем. Хошь?
– Да ну, Анница! Аль можно то? Не пустит Иван.
– Надобна больно Ивану иконная горница. Он, чай, и не ведает, есть ли, нет ли она. А вот коли ты там как заправский хозяин работать станешь, мы там тож иконную горницу поставим.
– Анница, голубя моя. Все, как велишь, справлять стану. Неужли правда?
– Сказала, так и сполню. Ну, а тотчас за дело браться надобно.
– Анница, – сказал Максим, – еще говорил Иван – много-де не берите.
– Ну, про то мне знать. Ему меня не учить. Не на месяц, чай, едем. Чай, все животы забирать надо, и мои и твои. Да за мной задержки не будет. Живо все справлю. Он бы лишь не держал.
Анна Ефимовна не любила время зря терять. Сразу же принялась за дело. Мало ли хлопот перед дальней дорогой. Надо все сундуки разобрать. Шубы дорожные вытрясти. Одеяла меховые, однорядки, ферязи, кафтаны Максимовы пересмотреть. Свои телогреи, охабни, кики, убрусы. Коли где что отпоролось, или попортилось, велеть девкам зашить, поправить.
На другой день за посуду взялась. Тоже хотела отобрать кое-что. Надобно же дом как следует наладить. На Перми она полной хозяйкой будет, не то, что здесь. Чтоб не стыдно было гостей принять. Свои приданые кубки, чаши, блюда серебряные хотела взять. Лишнее серебро хранилось у Галки в повети.
Анна Ефимовна велела позвать Галку, чтоб с ним все разобрать.
Не сразу Галку нашли. Самый усердный приказчик он был все где-нибудь во дворе ходит, присматривает. Последний всегда к себе в чулан уходил. А тут в самую рабочую пору забрался туда. Еле его нашли.
Анна Ефимовна начала ему говорить про посуду, а он точно и не слушает, на все только головой кивает. Анна Ефимовна рассердилась даже.
– Ты, что, Галка? – сказала она. – Не проспался, что ль? Аль, может, хлебнул лишнее на старости лет?
Галка поглядел на нее.
– Грех тебе, государыня, этакое про старика молвить… А вот просьбица у меня до тебя есть, да сказать боязно.
– Говори, Галка, да живей. Вишь, время спешное. В путь сбираться надобно. Слыхал, чай?
– Слыхал, матушка, как же. Дай тебе господь! А моя, вишь, просьбица – пройди ты, государыня, в чулан мой на малое время. Показать мне тебе чего надобно.
– Ну, ладно уж, идем, скорей лишь.
Лестница в Галкин чулан вела из маленьких сеней перед повалушей Ивана Максимовича. Лесенка узенькая, крутая, и дверца в чулан низенькая, Анне Ефимовне согнуться пришлось. Первый раз она сюда заглядывала. Под самой крышей чулан, потолок косой, и окошечко круглое выходит на крышу, под окошечком лавка, а на лавке – лежит что-то, закрыто Галкиным тулупом.
– Что тут у тебя, Галка? – спросила Анна Ефимовна.
– Матушка, Анна Ефимовна, зато и привел тебя, не знаю, как и быть.
Галка откинул тулуп, под ним, весь красный, лежал, разметавшись, Орёлка, бормотал что-то, вздрагивал.
– Что ж с им? – спросила Анна Ефимовна. – Занедужил, что ль?
– Да вишь, государыня, дни два альбо три назад повздорил он с Данилушкой. Подрались, что ль, а Данилушка посулил Ивану Максимовичу довести, отодрать чтоб хозяин велел Орёлку. Ну, спужался, что ль, парнишка, аль не в себе был, хватился я его ввечеру – нету, и к ночи не вернулся, и вечор не был. Так и гадал я – убег паренек, пропадет ни за денежку. А ноне поутру, гляжу, идет во двор тяглец[18] незнаемый, а за загривок волокет Орёлку, веревкой спутанного. Ладно, мне встречу попался, а то к хозяину он шел. Орёлка-то как убёг, забрался, стало быть, на струг к Андрею Семенычу, да и схоронился там, промеж коробьев. Гадал – до Москвы его довезут, а там к казакам пробраться норовил. Казаком, вишь, надумал стать, дурной. Сперва-то и не приметили его струговщики, а наутро пес Андрея Семеныча принялся лаять над им, вот и сыскали его, привели к Андрею Семенычу. Орёлка в ногах у него валялся, – сказывал тот мужик, – умаливал в Москву взять. Да Андрей Семеныч разгневался, сказал: «Мало беглых по Руси бродят, мальчишки еще в бега ударятся». Велел поучить его малость и назад отослать с встречным тяглецом к Ивану Максимычу. И поучили-то его легонько, для острастки лишь, а он – мужик сказывает – словно сбесился: как начал на всех бросаться – кусается, ровно волчонок. Связали его, да тому тяглецу и дали. Так связанного и волок за веревку весь путь – не идет, слышь, упирается. Уж он и за ухи-то его, и за волосья, сам-то умаялся-де с им. Еле-де доволок, даром что дюжий мужик. Я взял Орёлку, сказал тяглецу, что хозяину сам все доведу, велел накормить его, два алтына ему из своей казны дал и отправил, – ближний он, из соседней деревни. А Орёлку сюда приволок, благо хозяин не видал. С той поры и спит парнишка. Ума не приложу, матушка, Анна Ефимовна, как быть-то. Сказать хозяину – выпороть велит безотменно, а уж тут беды не избыть. Нескладный вовсе парнишка.
Анна Ефимовна молча слушала Галку.
– Ладно, Галка, – сказала она. – Пущай он покуда у тебя полежит. Может, отойдет. А я Ивана Максимыча попрошу на Пермь мне его дать. Он парнишка смышленый, к делу его приучу, – может, в приказчики выйдет. А уж коль озорничать примется, не спущу. Рука у меня не легче Ивановой.
– Как не поучить, государыня… – сказал Галка.
Орёлка завозился и забормотал:
– Чего лаешь?.. Не дамся… Батька, ты?.. Убегём.
Галка быстро накинул полушубок на голову Орёлке и с испугом поглядел на Анну Ефимовну.
– Про батьку все поминает, – сказал он. – Запамятует, бог даст.
– Ладно, держи его тут, покуда опамятуется. А тотчас поди отвори поветь, где мои приданые сосуды да блюда схоронены. Бережно все укласть надобно, не помялись чтоб дорогой. Галка снял со стены ключ и пошел с Анной Ефимовной в поветь.
Марица Михайловна погоревала сперва, когда услышала, что Иван отсылает Максима на Пермь жить. Погоревала, а потом и утешилась. Фомушка ее успокоил. Спросила его Марица Михайловна, к худу, аль к добру то будет, что Максимушка экую даль едет.
Фомушка в то время на полу сидел, в камушки играл. Один камушек кругленький из рук у него вырвался, покатился, а другой он между пальцами завертел и волчком пустил. Обрадовался, в ладоши захлопал. А потом на хозяйку взглянул и сказал:
- Максимушка катится,
- Иванушка вертится.
Марица-то Михайловна сперва и не догадалась, как Фомушкины слова понимать. Но монашенка Феония она от нее ни на шаг не отходила – все ей рассказала:
– То, вишь, матушка, Марица Михайловна, неспроста про камушки молвил Фомушка. Стало быть, как Максим Максимыч оттуль прикатит, дела там всякие важные наделает, так Иван Максимыч, стало быть, перед им и завертится, – ты уж, матушка, на меня не пеняй на таком неудобном слове. Все, стало быть, так и станется, как Максим Яковлич покойный желал. Максим-то Максимыч, стало быть, самым большим хозяином и будет у нас.
– Ну, и дай, господи, – сказала Марица Михайловна. – Максим-то простой, от его отказу мне не будет. А то, мотри, Иван и икону Ивану-юродивому на золоте заказать не хочет. А мне то в стыд. Вишь, Андрей-то Семеныч какую икону богородице донской-то поставил. Всю каменьями изукрасил. А Иван-то юродивый – наш святой, а от нас и иконы ему нету. Я-то ладила Андрею-то нос утереть. Вперед его икону поставить да на золоте. А Иван, прости господи, сказал: «Будет-де с тебя, матушка, и Фомку обряжать. Иван-то юродивый-де и так, чай, у господа в золоте ходит». Богохульник прямой. Вот Максимушка мой, тот богомольный. Анны лишь боюсь. Ехидна баба, округ пальца мужа обводит.
– Что ты, государыня, Марица Михайловна? Неужли Максим Максимыч матушку родную на жену сменяет? Чай, совесть-то у его есть. Да и где ж Анне Ефимовне супротив тебя, матушка? Ты у нас и умом и обычаем, прямо сказать, – королева.
Отвальный обед
Больше недели прошло, Анна Ефимовна все сборы кончила. Вытрясли, что отобрала она, почистили, починили и уложили по местам. Всю первую горницу заставили сундуками коваными, лубяными коробьями, расписными подголовниками, чемоданами кожаными, разными укладками. Сама Анна Ефимовна все пересмотрела, на замки заперла – хоть завтра в путь.
Не терпелось ей. Земля под ногами горела. Вычегда стала. Самое время ехать – до больших морозов. Чего еще ждать.
А Иван все молчит. А когда Анну встретит, скажет ей:
– Чего лотошишься? Поспеешь, красавица, аль тебе с нами не любо? Дай срок, наживетесь там с вогуличами.
Анна спора не затевала. Боялась, как бы лишнего не сказать, не рассердить Ивана. Того и гляди, все дело разладится. И Максима учила: если Иван ему что приказывать будет, чтоб обещал Максим все исполнить, ни в чем из его воли не выходить.
Покоя себе не находила Анна Ефимовна все ей не ворилось, что вправду отпустит их Иван на Пермь.
А все-таки дождалась наконец.
Велел Иван сани дорожные осматривать и повару обед отвальный заказал. Такой обед, какого со смерти Максима Яковлевича не бывало. Да и он не часто такие обеды давал, только когда гости почетные с Москвы наезжали.
Одних кушаньев – пятьдесят перемен.
Велел он повару, чтоб стол был как в Москве у самых лучших бояр. Куря в лапше, куря в щах, утки с луком, фазаны в перьях. И рябь, и папорок лебединый в шафранном взваре. Уха разная, и с курятиной, и со свининой. Капуста пареная и топаная, репа под хреном и каравай яичный. Пироги подовые, пряженые, рассольные и перепеча пшеничная. Рыбы велел всякой закупить. И стерлядь свежепросольную, и щучину, и семжину, и чрево белой рыбины, такой, что одному не в подъем. И чтоб не просто рыбы подавал, а обрядил их, как водится, петухами, курами, селезнями. И сласти чтоб были всякие – лебедь сахарный, мужик леденечный, порося марципанная, сахар зеренчатый, смоквы ягоды, яблоки померанцевые, киселек клюквенный с медом.
Стол велел Иван Максимович готовить в сенях, как по самым большим праздникам. Накрыть шитой атласной скатертью. Поставить жбаны серебряные с разными медами, кувшины с вином, боченки с квасом. А в красном углу, где по обе стороны хозяина сядут самые почетные гости, не лепешки хлебные положить, а тарелки оловянные заморского дела, ложки и ножи, коли кто своего не принесет.
Гостей Иван Максимович позвал самых первых по Соли Вычегодской: воеводу Степана Трифоновича. Тот хоть сердит был на Ивана, а все же пошел. Настоятеля Благовещенского собора отца Тихона, игумна Введенского монастыря. И торговых людей не всех, а самых первых: Усова Якима, Пивоварова Прокла с сыном Терехой, Гогунина Кирилла, Чичерина Ивана, Стрешнева Лукояна и Светешниковых. Чтоб все на посаде знали, как Иван своего брата меньшего жалует. Посылает его полным хозяином на Пермь Великую. В Соли давно поговаривали, что старик Строганов весь промысел меньшему сыну отдать хотел. Пусть же люди знают, что Иван всю Пермскую вотчину Максиму под начало отдает – пускай там всем промыслом ведает.
Данилка, как узнал про пир, так и ходил за отцом по пятам, все упрашивал, чтоб допустил его.
Иван Максимович не хотел сначала, да бабка Марица Михайловна стала говорить:
– И то, Ванюшка, где же Данилке на пиру сидеть. Несмышлен еще парнишка. Выпьет лишнего, занедужит еще, храни бог.
А Иван тут-то и согласился:
– Чего там, матушка, не девчонка. Пущай приучается.
Данилка в ладоши захлопал от радости. Ни разу еще не бывал он на пиру.
Когда гости собираться стали, Анна Ефимовна пошла в опочивальню одеваться. Знала она, что хоть на пиру сидеть и не будет, а обнести гостей вином, наверно, позовут. Нарядилась как на свадьбу. Набелилась, нарумянилась, как московские боярыни. Фрося, как наряжала ее, не могла наглядеться.
– Ну, прямо, словно икона ты, доченька, разукрашенная, – говорила она, охаживая Анну кругом. – Гости-то ахнут.
– Как же, – сказала Анна, – упьются, так и не отличат, что я, что свекровь-матушка.
Не любила Анна свой наряд. Тяжелый очень. Не меньше пуда веса. День проходишь – все плечи оттянет.
Анна вышла в соседнюю с сенями горницу и села послушать.
Сперва степенный говор шел, а дальше громче да громче. Чарки застучали, холопы быстрей забегали, – верно, вина гостям подливали.
«Вишь, Иван разливается, – думала Анна. – Все голоса его голос покрывает. Уж и голосистый же он. Пивоваров гость тоже не отстает. Как в бочку пустую гудит – басисто да гулко. А как захохочет, словно гром прокатится. И отец Тихон туда же, даром, что духовного звания, верещит что-то тоненько. Не отстает. Скажет, а кругом все заржут словно кони, и он подвизгивает. А там воевода, кажись, коротко так говорит, будто лает. Данилкин голос звенит. Туда же и он за гостями. Видно, пить приневоливают. Да он ничего, шустрый. Звонко так отвечает, не разобрать только что. Хохочут все. А вот Максима ровно и нет там, – вовсе голоса не слыхать. А имя его часто Иван кричал. Знать, за здравие его кубок поднимал».
Надоело Анне. Хотела было к себе в опочивальню пойти, хоть на лавке полежать, да тут как раз дверь из сеней распахнулась. Перегаром оттуда пахнуло, точно чадом с поварни.
Афонька вошел. Обрядился тоже. Кафтан с Иванова плеча атласный, чуть не до полу ему. Расчесал рыжую бороду. Глазки маленькие заплыли совсем, – тоже, видно, прихлебывал из кубков, как подавал.
Поклонился Анне и сказал:
– Государыня, Анна Ефимовна, Иван Максимович по тебе прислал. Вышла б ты гостей попотчевать.
Афонька держал жбан с водкой, а ей подал поднос, а на подносе кубок большой. Точно и не видала его раньше Анна. На крышке ангел крылатый, а вместо ножки – мужик голый, без бороды, в одной руке корзина с виноградом, а в другой кисть виноградная. Одной ногой на бочке стоит, а другая поднята.
Сильно не хотелось Анне Ефимовне на пир выходить, да что поделаешь. Испокон веков так повелось.
Открыл Афонька дверь, Анну вперед пропустил. Не первый раз Анне гостей потчевать. С тех пор как Фима умерла, всё ее звали, – а так бы, кажется, назад и убежала. Сени большие, высокие, на стенах факелов много зажжено, а сразу темно кажется – дым, чад, перегаром винным воняет, потом. Не продохнешь. На полу объедков горы, вина лужи. Стол хоть узкий, да длинный – места всем довольно, а завалили так – скатерти не видать. Кости, головы рыбьи, кубки опрокинуты. Лепешка у каждого была для объедков. Так где там. И лепешки-то раскрошили да расшвыряли. И сами-то гости, красные, потные, растрепались все, кто сидит, а кто и поперек стола лежит. Гогочут, икают. Целовать этаких-то!
Скрепилась Анна. Виду не подала. Глаза в пол опустила. Прямо к воеводе подошла. Уж он-то краше всех! Бороденка растрепалась. Волосы взмокли, на лоб свисли. Здоровый глаз заплыл совсем. А туда же, пыжится.
Анна подошла к нему, в пояс поклонилась, пригубила из кубка и ему поднос протягивает. Он как вскочит, стал поворачиваться, – узко между лавкой и столом, – качнулся, хотел за поднос ухватиться, да из рук его у Анны и вышиб. Грохнулось все на пол – и поднос и кубок. Всю телогрею Анне залило.
– Воевода-то! И без пса валится! – крикнул молодой Пивоваров с хохотом.
– Без шапки-то не стоит!
– На лавку его поставь – не видать!
– На поднос хозяйке, заместо кубка! – кричали гости.
Воевода весь кровью налился. Хватил кулаком по столу да как гаркнет:
– Молчать! Не моги! В государево место я! Вроде как сам царь!
Хохот тут такой поднялся, что кубки заплясали.
– Царь одноглазый! – кричат. – Ростом не вышел! Обличьем будто не схож.
Воевода только рот разевает. Вертится во все стороны. Грозит кулаками, топает. Орет, себя не помнит:
– Молчать! Псы! Смерды! В холодную их! Пристава! Вяжи их!
Иван тоже вскочил, по столу стукнул, крикнул:
– Да погодьте вы, что ль, шалые!
А воеводе поклонился и говорит:
– Не гневись, Степан Трифоныч. Выпивши малость, – с того. А мы, Строгановы, царя почитаем. И воеводе уважить рады. Не побрезгуй. Вишь, хозяйка молодая кланяется.
Афонька поднос поднял и кубок снова налил.
Воевода взглянул на Анну, приосанился, голову назад закинул, схватил кубок и выпил весь, а потом, не отерши рта, полез к Анне целоваться.
Она не удержалась, отступила, а он за руку ее схватил и сказал:
– Ништо, красавица, не пужайся. Я хоть и грозен, а кто до меня с почетом, – и я с лаской. Поцеловал Анну, оглянулся кругом гоголем и на лавку брякнулся. А Анна и губ обтереть не посмела – в обиду примет. Поклонилась снова в пояс и дальше пошла гостей обходить. Афонька уж опять кубок налил.
Рядом с воеводой настоятель сидел. Тот упился так, что и подняться с лавки не мог. Сидел, повизгивал, как поросенок, и носом клевал. Старик Усов уж за плечо его потряс, так он повернулся к Анне и забормотал:
– Вишь… красавица… отцу духовному… пригубь… слаже оно…
Руки трясутся, вино из кубка плещется. Еле отхлебнул и сразу выпустил. Хорошо, что Анна из руки не выпускала.
Поклонилась и ему Анна, пошла дальше, к Усову.
Усов почти что не был пьян. Поглядел на Анну, по плечу ее похлопал, сказал:
– Слыхал я, на Пермь едете. Ну, давай тебе бог, молодайка. Муж-то у тебя не больно здоров, – видно, с братом не схож.
Анна подняла голову. Максим сидел в конце стола против Ивана, голову опустил, в лице ни кровинки. Кругом хохочут все, а он и не усмехнется.
Анна кивнула Усову и пошла дальше. С одного боку обошла стол до Максима и опять вернулась и с верхнего конца по другой стороне пошла. А Иван все разливается, видно, тоже выпил, язык развязался, кричит:
– Мы, Строгановы, именитые люди. Сам Грозный царь нас жаловал. Сибирь всю повоевали. Ермак-то! Памятуешь? А может, и поболе Ермака кто сыщется, – все повоюет!
– Ты, что ль, Ермак будешь, Ивашка? – крикнул ему Тереха Пивоваров с другого конца стола.
– А то ты, небось! – захохотал Иван.
Опять до Максима дошла Анна. Кончила, слава господу, всех обошла. Только хотела к стене отойти, а Иван как крикнет:
– Что ж нас-то не попотчевала, невестушка? Ни мужа, ни меня. Аль нелюбы стали? Посля воеводы и глянуть не хошь.
Анна спорить не стала, хоть и не было такого обычая. Афонька снова ей кубок налил, и она прямо пошла к Ивану, поклонилась, пригубила, кубок подала.
Одним духом выпил Иван, рукавом рот обтер, поцеловал Анну прямо в губы и в глаза ей заглянул.
Дерзкий глаз у Ивана. Так и норовит обидеть. Не глядела бы Анна. Отошла поскорей.
А он смеется, усы расправляет.
– Ну-ну, мужа теперь, на заедку! Чай, слаже нет.
Подошла Анна к Максиму, тоже поклонилась, пригубила.
А он ей тихо шепнул:
– Не неволь, Анница. Душа не берет. Напоил Иван.
А за столом снова гомон поднялся. Голоса своего не слышно.
Иван вскочил, по столу кулаком стукнул.
– Эх, с невесткой пил, а с братом родным не выпил. Расстанную. Завтра в путь снаряжаю.
У Анны от радости дух занялся:
«Завтра! При гостях сказал – не отречется. Слава господу!»
Данилку с радости к себе прижала, поцеловала. Не слыхала, как Иван Афоньку за бутылкой романеи заморской посылал и за кубками золотыми – только на свадьбу их и подавали, а то у Ивана в повалуше в поставце стояли.
Афонька пришел, на подносе три кубка. Золотые, с каменьями: один с изумрудом, другой с лалами, третий с бирюзой. А рядом не жбан, а заморская бутылка. Как брал ее Афонька, так на пыли все пальцы отпечатались.
Афонька поставил поднос на стол перед Иваном, бутылку, раскупорили все три кубка до краев налил.
– Три лишь бутылки таких и осталось, – сказал Иван, – то батя с Москвы привез. Шуйский царь, Василий Иванович, ему полдесятка пожаловал. Из тех, что Гришка самозванец с чужих краев завез. На моей свадьбе да на Максимовой по одной роспили. А ноне надолго, может, с братом расстаемся. В самый раз третью распить. Степан Трифоныч, не откажи и ты с нами за братнее здоровье испить.
Подал Иван воеводе один кубок, другой себе взял, а третий Афонька Максиму поднес.
У воеводы аж слюнки потекли, заерзал по лавке, кубок обеими руками схватил, чтоб не расплескать.
Иван пригубил, крякнул и сказал:
– Ну, и винцо! Видно, что заморское. Слаще меду, а жжет что огонь. Ты что, Максим, лено пьешь?
– Упился, брат, – сказал Максим тихо, – уволь. Данилка вот просит.
Данилка вертелся около дяди. Хотелось заморского вина глотнуть. И кубок уж схватил было.
Но Иван стукнул кулаком и крикнул на него сердито:
– Не лезь к дяде, щенок! Вишь, питух тоже. Не, Максим, не гоже то. Не пить до дна, не видать добра. Какой же ты купец будешь?
Гости все обернулись к Максиму. Он на Анну оглянулся. Она ему головой мотнула: пей, дескать. Как Иван сказал, что завтра в путь, душа у нее заиграла, сама бы, кажется, выпила. Максим нехотя допил кубок и на стол поставил.
– Вот за то люблю, – крикнул Иван, – по-нашему! И не захмелел вовсе. Молодец! Видно, что строгановского роду. Даром, что слова не проронишь.
А Данилка вертелся уж около отца, заглядывал ему через руку, не пугливый был мальчишка.
– Ты чего тут суешься, ровно кутенок? – сказал Иван. К заморскому винцу подбираешься? Ну, уж, видно, твое счастье. Не все сразу выпил, допивай.
Данилка схватил кубок, выпил, что осталось, опрокинул над головой и последнюю каплю слизнул языком.
– Ну и парень! – захохотали соседи. – В отца уродился. Ранний. Мотри, под стол не свались. Но Данилка поставил кубок перед отцом, a сам кудрями встряхнул и крикнул:
– То я за дядькино Максимово здоровье!
– Ну-ну, ладно уж, – крикнул Иван. – Разошелся! С Орёлкой тебе голубей гонять, а не кубки подымать. Веди его, Анна, спать. Орёлка, подай квасу.
Анна до тех пор и не видела Орёлки. Маленький он ей показался, кафтан не по нем, волочится по полу. Схватил он со стола большой кувшин хрустальный с квасом – перед Пивоваровым стоял. Тот как раз к соседу обернулся и стукнул головой кувшин. Орёлка отскочил, запутался в кафтане и грохнулся с кувшином на пол. Кувшин разлетелся вдребезги.
Иван вскочил и крикнул ключнику:
– Чего гаденыша того в горницы допустили? В варницы его сдать. Чтоб не видал его больше.
Со многой пищи
Поздно уж, часов в восемь, вернулся Максим с пира. Шататься не шатался, а точно через силу шел.
– Эх ты, горе-богатырь! – сказала ему Анна. – Выпил маленько лишку, так уж с ног валится.
– Не серчай, Анница, с отвычки то. В голове будто… Пройдет.
– Да уж про то что и говорить. Заутро отъезжаем. Ну, ложись скорей, отсыпайся. Встанешь, опохмелиться дам, пройдет все. Ишь у тебя хмель-то невеселый. Поглядел бы на Данилку. Робенок ведь. Идет, шатается, а поет, приплясывает. Смех с им. Еле уложили. Ну, ин ладно, неохота мне бранить тебя. Как вспомню, что Иван сказал – заутро ехать, так бы вот и заплясала. Хошь, кваску испей?
– Дай, Анница. Пил я, а все пить охота.
Анна налила кружку квасу. Максим с жадностью выпил.
– Ну и ложись, что ли. И я лягу. До света вставать буду. А ты поспи подоле. Я разбужу, как надобно.
Максим покорно разделся и лег. Анна тоже легла и свечу задула. Одна лампадка перед образом теплилась.
Долго не могла заснуть Анна Ефимовна. Как вспомнит, что завтра в путь, так сердце и заколотится. Ее бы воля, кажись, тотчас бы запрягать велела, не глядя, что ночь. Благо месят светит. Ворочалась, ворочалась Анна Ефимовна, а все ж заснула, – устала за день.
Проснулась Анна, будто кто-то стонет. А темно еще, окон не видно. Как на грех и лампадка загасла.
– Анница, – слышит она, – Анница, худо мне чего-то.
– Чего еще? – пробормотала Анна. – Спи лучше, ночь ведь. Ить, разбирает тебя хмель-то, Пройдет к утру.
– Дай испить! Горит нутро.
– Эх, беспокойный ты какой! Ну, погодь, огонь вздую.
Долго возилась она со сна, пока вздула огонек и затеплила лампадку. Потом она снова налила из жбана квасу и подала Максиму. Поглядела, а на нем совсем лица нет. Серый весь, а губы синие.
– Да что у тебя? Болит, что ли, что?
– Нутро болит, Анница, ой-ой-ой, мочи нет!
– Эх, ты! Ровно дитя малое. Глаза б мои не глядели. Все с того, что постничаешь да вина не пьешь. Вот не с привычки и разбирает тебя.
Максим только стонал тихонько.
– Ну что ж, аль маслицем теплым тебя растереть, как робят, что животом маются? Погодь, с лампадки налью. Сказывают, с лампадки лучше помогает.
– Ой, не трожь, Анница. Боюсь я. Сильно больно.
Но Анна уже встала, сняла лампадку и подошла к Максиму. Только что она хотела его тронуть, он как закричит и начал кататься по постели. Руки и ноги у него сводит, посинел весь, глаза под лоб ушли.
Анна испугалась.
– Максимушка, да что с тобой? Неужели так болит?
А Максим и говорить не может, только кричит.
Анна накинула опащень, выскочила из опочивальни в чулан, где спала Фроська, и растолкала ее.
– Беда, – сказала она, занедужил шибко Максим, а нам заутро ехать. Бежи к лекарю, добудись его. Пущай тотчас придет.
Сама вбежала в опочивальню, подумала, не лучше ль Максиму стало. Да какое там! Затих было на время, а там опять как закричит, а сказать ничего не может. Анна не знала, как и приступить к нему. У самой руки трясутся. А в голове одно: неужели занедужит надолго, уехать заутро не сможет? Впрямь неудачливый какой-то. Иван-то в тот раз молвил: куда он у тебя годится. Выпил и занедужил. Хуже Данилки. Да нет! Не может того статься. Отлежится к утру. Нельзя, чтоб не уехать нам. Все справлено. На Ивана-то как положишься? Ноне разрешил, а там отменит.
Наконец пришел лекарь. Еле глаза глядят со сна. Кафтан расстегнут, из-под штанов торчит рубаха. Анна кинулась к нему.
– Мотри, Семеныч, что с им сталось? Ума не приложу. Вечор пировал он долго. Пришел, спать лег, а в ночь проснулся, криком кричит. Неужли с того, что выпил лишку?
Лекарь подошел к Максиму, поглядел на него, хотел пощупать, но Максим еще громче закричал и забился.
– Ты не пужайся, государыня, Анна Ефимовна, – сказал лекарь, – то не с вина, то с многой пищи. У Максима Максимыча желудок слабый, бессильный от многого сиденья и от холодных питий. И печень у него, и селезенок заперты. Пища у него колом и встала. Я ему тотчас снадобье принесу, «Лопушниковый корень», чтоб пище продвижку дать. А там кровь жильную отворю, жар из головы вывесть и крови продух дать. Ему и полегчает. Бальзамом тоже живот потру – греет он. Дает бог, к утру здоров будет.
В хоромах зашевелились. Забегали сенные девки. От Марицы Михайловны пришла монашка Феония – спросить, что с Максим Максимовичем. Ваглянула она на него и руками всплеснула:
– Матушка, Анна Ефимовна, то с глазу, сразу видать. Дай ты мне его с уголька спрыснуть. Я с молитвой.
– И то, доченька, – приступила к Анне Фроська-кормилица, – все-то ты лекаря слушаешь. А може, и впрямь с глазу. Вон у воеводы-то, вечор что был, сразу видать, нехороший глаз. А он еще Максима Максимыча похвалил, как в сени вошел.
Максим все кричал. Анна не знала, что и делать. Но тут вернулся лекарь, и она снова схватилась за него.
Целую ночь лекарь бился над больным – пустил кровь, лекарство дал, но лучше Максиму не становилось.
В опочивальню набилось полно народу. Анна и не видала, как входили. Пришла Марица Михайловна с Фомушкой, с Феонией, с девками. Как вошла, так и запричитала:
– Ох, помирает, знать, Максимушка. За настоятелем-то посылано ли? Анна, чай, и не подумала. Бежи, Агашка, вели ключнику тотчас за отцом-настоятелем бечь. Фомушка, что не молвишь, помрет аль нет Максимушка?
А Фомушка подобрался к алому атласному кафтану, который лежал на лавке, и приловчался натянуть на себя.
Зашел. Иван. Спросил лекаря, что за болезнь у Максима приключилась. Неужли с того, что поел лишку?
Подошел к Анне:
– Вишь, напасть какая, – сказал он, – гадал – выедете вы ноне. Возы было грузить приказал. А тут сказывают мне – Максим занедужил. Видать, не выехать вам ноне.
Анна вдруг вскочила.
– Как не выехать? Не может того статься! Вели грузить. Полегчает ему. Вишь, утихать стал. Полегчает! Поедем мы. Сам даве сказал. Не моги отрекаться!
– Да господь с тобой, Анна, аль я отрекаюсь? Езжайте с богом. Лишь бы полегче Максиму стало.
– Ну, и пущай грузят! Мы тотчас.
Анна наклонилась к Максиму:
– Максимушка, родной, полегче тебе? Скажи словечко. Чего же не скажешь мне ничего?
Максим лежал тихо, лицо стало синее. Руками начал обирать. Кругом все замолкли, точно на всех страх напал. Марица Михайловна и та примолкла. Фомушка один, в алом Максимовом кафтане поверх рубахи, прищелкивал языком и приплясывал на месте. Феония дернула его за рукав, так он уж остановился.
Тихо стало. Только свечи в головах у Максима Максимовича потрескивали. Фрося поставила их, не спрашивая у Анны Ефимовны.
Анна все дергала Максима и повторяла ему:
– Максим, Максимушка, полегче тебе?
Фрося потянула ее за рукав.
– Аннушка, доченька, – шепнула она. – Не замай ты его. Аль не видишь? Отходит он.
– Чего! – вскрикнула Анна. – Молчи ты, холопка! Как ты смеешь! Не помрет Максим. Не может того статься. Максимушка! – крикнула она, упала на колени и охватила Максима за плечи. – Максимушка, слышишь меня? Не помрешь ты?
Максим чуть-чуть шевельнул рукой и повел тусклыми глазами.
– Максимушка, слышишь? Мы ж на Пермь тотчас едем. Как же то? Не можно тебе помереть. Возы грузят. Максим, ехать надобно!
У Максима открылся рот, нижняя челюсть отвалилась. Тело вытянулось.
– Помер Максим Максимыч, – сказал лекарь.
Часть вторая
Афонька
Первое время Анна не могла взять в толк, что случилось. Сразу как-то всё обрушилось на нее. То была мужняя жена, хозяйка молодая, а теперь – что? Точно чужая в доме.
И об Максиме горевала она. Тихий он был, простой, жалел ее, угодить старался. Как о таком муже не скорбеть? Вспомнит Анна, как просил ее не гневаться на него, – так слезы сами и побегут.
Думала, думала, а все поверить не могла, что так все и будет. Не про Максима. Нет, уж как помер – не оживет. А про себя. Не верилось ей, что так и век вековать. Сколько надумано было и про Пермь, и про промысел их, и про хозяйство – и вдруг нет ничего. Как же жить-то она будет? С самых тех пор, как старика Строганова не стало, одно только и было у нее в голове – наладить опять строгановский промысел.
«Ведь есть же такие счастливые бабы, – думала она, – сидят себе за пяльцами, в церковь ходят, с девками в светлицах хохочут, песни поют. И весело им. А ей? Как вздумает, что так и век в горнице сидеть, – эх, лучше б с Максимом в могилу лечь. Да нет, не может того статься, не на то она на свет родилась, чтоб в пяльцах шить».
А время шло да шло.
Второй раз к зиме время подошло. С Иваном так к не говорила ни разу Анна Ефимовна, «И ране-то, – думала она, – все мои речи в смех ему были, а ноне и пытать не к чему. Облает еще». Как снег выпал, Иван Максимович стал на Москву собираться и Данилку хотел взять с собой. Подрастать стал парень. Пятнадцатый год пошел, пора к делу приучать. И сам Данилка теперь не все голубей гонял. Галка брал его с собой по поветям, где запасы сложены, сверял с ним товар по описям. И в мастерские Данилка заглядывал, в шорные, в сапожные, в кузнечные. Отцу пока ничего не говорил он, а про себя замечал – не очень старались работники. Иван Максимович ему слово скажет, или не вовремя под руку сунется, сразу отодрать велит, или в ухо даст, а за работой не смотрит. Холопы гуляют без дела, только норовят хозяину на глаза не попадаться. И приказчики тоже мало смотрят за ними. Первый Афонька. Иван Максимович больше всех ему доверял, а ему и горя мало. Сидит себе у амбара и сибирские орехи щелкает, а в мастерские и не заглянет. А Иван Максимович точно и не видит.
Когда хозяин на Москву собрался, Афонька пристал к нему, чтобы взял его с собой, – женка у него там, на Красной площади, в рядах торговала. Но Иван Максимович уперся – никаким родом не хотел его в Москву брать. Сказал ему, что Галка стар становится и он хочет его, Афоньку, за старшего доверенного оставить на Соли.
Шубу Афоньке Иван Максимович со своего плеча подарил, лисью, почти что не ношеную. Другие приказчики завидовали.
Уехали Иван Максимович с Данилкой, Афонька ходит по двору гоголем, новой шубой снег метет, покрикивает на холопов.
Анна Ефимовна не могла дождаться, как уедет Иван, думала, что от Афоньки легче все про промысел выведает. Стала она во двор выходить, в мастерские заглядывать, думала встретит где-нибудь Афоньку, заведет разговор да обо всем и выпытает. Но не вышло ничего. Никак не могла она поймать Афоньку. Чуть он издали завидит Анну Ефимовну, точно сквозь землю провалится. Сначала удивлялась Анна Ефимовна, а потом начала сердиться. Что, он шутки с ней шутит, что ли? Велела Фроське к себе его познать. Фроська пошла, долго ходила, вернулась и говорит:
– Не сыскать нипочем Афоньки. Надо быть, на посад ушел, доченька. Велела я ключнику послать к тебе, как воротится.
А под вечер пришел ключник и сказал, что воротился Афонька, да пьян вовсе, лыка не вяжет.
Прежде совсем не замечали за ним того. Из всех приказчиков самым трезвым считался Афонька, а последний год стал выпивать. При Иване Максимовиче все-таки не сильно пил, а с того раза, как Анна Ефимовна потребовала его к себе, как прорвало его. Что ни день, уходил в посад и возвращался пьяней вина. О промысле и думать забыл. Пробовал с ним Галка говорить. Пригрозил хозяину про все сказать. Афонька и в ус не дует. Орет на весь двор:
– Подь к лешему и с хозяином со своим. Чорт мне в ем. Похочу, он мне покланяется.
Галка и рукой махнул. Что с пьяным говорить, – одурел малый.
Афонька ходит по двору, песни орет, бахвалится.
Одной Анны Ефимовны он боялся. Как она на крыльцо выйдет, он сейчас куда-нибудь забьется, чтобы на глаза ей не попасться.
Анна Ефимовна долго не могла угадать, чего Афонька от нее хоронится, а потом подумала: «Видно, Иван Максимович настрого ему наказал ни до какого дела ее не допускать».
«И что я сделала. Ивану? – думалось ей. – Ведь не худое думаю, ему ж на пользу. Ну, и ладно, коли так. Не хочет, не падобно. Пущай весь промысел разоряется. Пьянице тому Афоньке больше, чем мне, веры дает».
Очень было досадно Анне. Ни с какой стороны не добраться ей до промысла. А Афонька до того допился, что чуть большой беды не наделал.
Под весну уж было. Со дня на день ждали хозяина, пока дорога не испортилась. Афонька пошел как-то в дальний сарай, хотел нацедить себе чарку и оборонил там лучину. Сарай загорелся. Хорошо еще, что все были на ногах, и погода стояла тихая. Работники растащили сарай по бревнышку, а головни закидали снегом. Если бы ночью – весь двор выгорел бы.
А на другой день как раз Иван Максимович вернулся. Афонька и глаз не показал. Даже поклониться хозяину не вышел. Должно быть, после пожара опять напился и протрезвиться не мог.
Галка рассказал Ивану Максимовичу, как Афонька запивать стал и как пожар сделал и как похвалялся, что захочет – сам хозяин ему кланяться станет. Иван Максимович сильно рассердился, велел разыскать Афоньку, куда бы он ни запрятался: если пьян, окатить водой и сейчас же прислать к нему в повалушу.
Холопы толпились во дворе, всем хотелось узнать, зря похвалялся Афонька или правда хозяин ничего не может с ним сделать. Недолго пришлось ждать. Что у них в повалуше было, со двора никто не слышал, а только вдруг в сенях топот раздался, дверь распахнулась с шумом, на крыльцо выскочил Афонька, Лицо все в крови, у кафтана пола оторвана. Кубарем он с лестницы скатился, обернулся, кулаком вверх грозит и кричит:
– А! ты так! Ужо… Попомнишь Афоньку… Погодь, все воеводе скажу.
А из дверей за ним Иван Максимович. Глаза выкатились. В руке шкворень железный.
– Угроживать вздумал, смерд! – кричит он. – Только твоего и веку было.
Кинулся с лестницы следом за Афонькой, размахивает шкворнем. Еле увернулся Афонька. Метнулся в дверь поварни, Иван Максимович за ним, А Афонька вскочил прямо в печь, благо она еще не топилась, и забился в самую глубину.